КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Горожане [Валерий Алексеевич Гейдеко] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Горожане

ЛЕНА И МАШЕНЬКА Повесть

1

Звонить ей нужно было пять раз, но никто не звонил, никто не приходил к ней с того самого дня, как она сюда переехала. Целую неделю она начищала-намывала комнату, первую в жизни свою комнату, и ей почему-то казалось, что здесь она ненадолго, что скоро переедет. Решившись на развод, она верила, что кто-то непременно полюбит ее, а вместе с нею и Машеньку, что она снова станет по утрам будить и провожать на работу мужа, вечером ожидать звонка в квартиру. Одна она, конечно, не останется. Нет, только не это! Все восставало в ней против такой мысли. Но как ни любила она Машу, как ни ласкала в жарком порыве, когда приходила за ней в детский сад, все же иногда признавалась себе: вот в ком помеха. Утром в садик, вечером из садика, по пути домой — в магазин, в одной руке — ручонка Маши, в другой — сумка, сетка с продуктами. Машка тянет в сторону, ей скучно стоять у молочного прилавка, она видит витрину с конфетами и начинает скулить, а потом топать ногами и вырываться. Лена порой удивлялась, до какой степени ребенок способен быть жестоким. Машка чувствовала малейшую перемену в ее настроении, любила испытывать ее нервы; и именно в те моменты, когда они были напряжены до предела, спасал урок, когда-то преподанный матерью: не будешь держать себя в руках, сама себе не поможешь — никто не поможет.

Иной раз Лена оглядывала комнату как бы заново, посторонним взглядом, и ее охватывало уныние: по-другому представляла она свою жизнь. Оказаться в двадцать четыре года у разбитого корыта — об этом ли мечтала она, отправляясь на учебу в Москву с дешевым в полотняном чехле чемоданчиком.

Первое время Лена пыталась создать в комнате уют, но ничего не получалось: мебель, купленная в комиссионке, принадлежала прежде разным хозяевам и вкусы отражала тоже разные. Широкий, красной обивки диван, темный, со множеством ящиков и полочек шкаф, из которого никак не выветривался едкий запах лекарств. Круглый стол, покрытый клеенкой, на нем вечно валялись то Машенькин фартук, то платок, а то и кукла с оторванной рукой. Еще четыре стула, вполне крепкие, но видавшие лучшие времена, да холодильник «Север-5», небогатое содержимое которого промораживалось насквозь. Единственное, что нравилось Лене в комнате, — два самодельных плаката на стене. На одном из них, на огромном куске ватмана, она нарисовала себя и Машку — так, как рисуют дети: квадратное туловище, растопыренные руки, ноги-палочки; а на другом — веселую рожицу («точка, точка, два крючочка…») и написала: «Помни, что смех продлевает жизнь!»

Именно так — счастливо и весело — жилось ей в отпуске, когда вместе с Машей она приезжала в Полтаву. Дома в шкафу висело ее любимое платье — матросское, синее с белым, — сшитое к выпускному вечеру. Оно слегка выгорело, было тесноватым, но Лена и теперь надевала его. А как она волновалась в тот вечер, когда вошла в зал и увидела, что все девчонки в бальных платьях — белых, голубых, розовых, и только она одна… Впрочем, именно на это и делался расчет, и по глазам девчонок Лена сразу поняла, что ее наряд приняли. Да, с матроской ей повезло: в ателье работала бывшая мамина ученица, и она сразу почувствовала фасон, который придумала Лена, — и широкий воротник, и большие накладные карманы с клапанами, и короткие рукава…

По ночам в узкой своей кровати Лена снова ощущала себя девчонкой, школьницей, и снова возвращались к ней прежние сны, когда-то тревожные, а сейчас почти беззаботные: будто сдает она экзамены в институт, вытягивает билет за билетом и все с вопросами, на которые не знает, как ответить, а экзаменатор торопит…

Дни отпуска летели быстро, и вот Лена снова на вокзале, отец ставит в багажник ящик с помидорами, соседи по купе уступают Лене нижнюю полку, Маша, отвыкшая от детсадовских строгостей, бесцеремонно знакомится с пассажирами, охотно рассказывает им, что живет вместе с мамой, а папа плохо себя вел, и мама его прогнала… Вот и прощаться пора, все сказано и много раз переговорено, Лена целует мать и отца, и вот ночь в поезде — и Москва, еще остается один день на то, чтобы разобрать чемоданы, прибраться в комнате, сходить с Машей в поликлинику, а время снова летит, не оставляя следов. Лена понемногу смирилась с этой жизнью, успокоилась, постепенно привыкла к тому, что Машенька — единственное ее утешение. И так, наверное, продолжалось бы и дальше, если бы не тот июльский вечер. Он был теплым и душным, какими часто бывают в Москве летние вечера, когда неделями собирается, да так и не соберется дождь. Лена ехала к свекрови — иногда по субботам отвозила к ней дочку, у метро задержалась — выпить газировки. Автомат исправно проглотил одну монету, потом другую и, когда Лена, махнув рукой, отошла, выплюнул густую шипучую пену.

За ее поединком с автоматом наблюдал парень — темноволосый, щуплый, в очках с толстыми стеклами. В метро он направился следом за ней.

Поддерживать разговор у Лены не было решительно никакого настроения, и когда парень стал иронизировать но поводу автоматов, Лена односложно поддакнула ему, терпеливо дожидаясь, пока эта тема будет исчерпана. Парень продолжал говорить, а она в это время думала о том, что Маша все чаще огорчает ее. Свекровь баловала внучку. В прошлое воскресенье, возвратясь домой, Машка раскапризничалась и проговорилась, выдала тайный замысел свекрови: забрать девочку к себе. Услышав об этом, Лена с трудом сдержала гнев, да и теперь хмурилась, вспоминая. А парень стоял рядом и говорил, говорил… Потом замолчал и как-то несмело спросил прерывающимся голосом: может ли он и дальше ехать вместе с ней? Лена пожала плечами: «Метро не мое». И все-таки взглянула на парня повнимательней. У того, наверное, было тяжело на душе, хотя он и храбрился, хорохорился. Лена знала за собой эту черту: разжалобить ее легче легкого, поэтому решила не поддаваться первому впечатлению и промолчала весь длинный путь до конечной остановки.

Когда вышли на улицу, стало прохладнее, свежее. Лена все еще не привыкла к тому, как велика Москва, какая она разная. Вот и сейчас: проехала полчаса на метро, вышла, и воздух совершенно другой — чистый, бодрящий, даже голова перестала болеть.

Лена остановилась, поблагодарила молодого человека за то, что тот проводил ее, и добавила, что дальше пойдет одна. А для полной ясности объяснила: идет к свекрови за дочкой.

— Но можно мне вам когда-нибудь позвонить? — спросил парень, и по тому, к а к  он это спросил — неуверенно, запинаясь, без того самоупоенного нахальства, с которым спрашивают телефон другие, спрашивают так, словно оказывают ей большую честь, — Лена поняла, что этого парня опасаться незачем, и назвала номер домашнего телефона. Потом, помедлив, и рабочего.

Он стал звонить — Валентин. Лена привыкла к его голосу, к его манере неожиданно, без всякой связи менять тему разговора. Лена удивлялась терпению, с которым Валентин дожидался, когда они смогут встретиться.

К Валентину, точнее, к его звонкам привыкли и у нее на работе. А Лена долгое время не могла пересилить себя, стеснялась разговаривать на виду у всех и на вопросы Валентина отвечала односложно. Как она ненавидела себя за эту дурацкую застенчивость! Однажды машинально взглянула в зеркало, которое Светка Гаврикова, ее подруга, оставила рядом с телефоном, и ей стало противно за свое будто бы окаменелое, напряженное лицо. Голос ее срывался, вся она словно бы цепенела. Сколько раз убеждала себя, что нужно относиться ко всему проще, что другим нет дела до ее переживаний, но стоило Светке объявить на всю комнату: «Лена, иди, твой!», как она опять заливалась краской. Сначала Лена пыталась протестовать, но потом махнула рукой: «твой» или «не твой» — какая разница, звонит, и то хорошо.

Да, кстати сказать, Лену не особенно донимали расспросами: наконец и у нее, Василенко, появился кто-то, и слава богу, давно бы так.

2

Вообще-то в отделе относились к Лене хорошо, и не только потому, что жалели. Она, пожалуй, была единственной среди чертежниц, кто воспринимал свою работу не как временное прибежище. Другие, совмещая работу с учебой, высчитывали, сколько еще месяцев им оставалось «торчать в этой конторе» — так обычно называли девчонки институт по проектированию зрелищных зданий и спортивных сооружений. Лена не высчитывала; и без того знала: много — и все реже вспоминала о своем решении: лишь только Машенька немного подрастет, восстановиться на заочном…

Как-то само собой получилось, что она всегда помогала, если у кого-нибудь не ладилось с чертежом. Помогала без долгих уговоров и словно бы незаметно. Хотя если чертеж не получается или ты не укладываешься в график, то на все, как говорится, согласишься, даже назидательные слова стерпишь.

Однажды, когда Светлана Гаврикова попросила, чтобы Лена раскрыла ей свои профессиональные секреты, та смутилась. Какие еще там секреты, что ты сочиняешь? Но все обстояло не совсем так, один секрет у нее все-таки был. Лена  л ю б и л а  чертить. Она умела представить чертеж в целом, владела пространственным мышлением, которое позволяло ей на огромном листе ватмана мысленно разместить основные узлы так, что все они соединялись в единый ансамбль.

В институте еще на первом курсе Лена удивлялась, как это девчонки  н е  в и д я т  чертеж. Считают, размечают заранее, а когда чертеж готов, получается чепуха: то какой-нибудь узел оказывается явно не на месте, раздражает, то угол листа пустой, «провисает» — тоже не дело. Но все это еще, как говорится, полгоря. Насмотрелась Лена на муки, когда кто-нибудь из подружек заканчивал чертеж — вот он почти готов — и вдруг беда: рейсфедер подвел, оставил подтек, та схватит бритвочку, станет подчищать, да в сердцах еще сильнее намажет, — считай, дальше толку не будет, все пойдет через пень-колоду. И еще одно правило усвоила Лена: пока полностью не придешь в себя, за рейсфедер лучше не браться.

Однажды она не удержалась, расхвасталась, назвала себя ученицей Рябова. Тут же поняла, что прозвучало это хвастливо, но все пропустили фразу мимо ушей, видно, фамилия Рябова никому ни о чем не говорила. Значит, никто не учился в МИСИ — иначе имя это врезалось бы в память. В инженерно-строительном Рябова знал каждый — его любили, боялись, его прославляли и проклинали, слагали о нем легенды. Седенький, сухонький, небольшого роста, с ясными голубыми глазами, правую руку он всегда прикладывал к уху, чтобы лучше слышать, Рябов был подчеркнуто строг и сразу же сообщил, что его предмет любит усидчивых и аккуратных, предупредил, что многим, наверное, будет трудно, но пусть лучше трудно сначала, на первом курсе, зато потом станет легко, а не наоборот. Старика слушали недоверчиво, да и невнимательно: мало ли кто о чем на первой лекции говорит, поживем — увидим.

Угрозы свои Рябов привел в исполнение довольно скоро — после первого домашнего задания. Он прошелся по рядам, отпуская короткие, но выразительные реплики. От беглого и как бы невнимательного его взгляда ничего не укрывалось: ни подчистки, ни толщина линий.

Случилось однажды и у Лены объяснение с Рябовым. Он присматривался к ее чертежам, но молча, не высказывая замечаний. И вот однажды, после одного из занятий, когда Рябов произнес патетическую речь о том, что черчение не ремесло, а искусство, что для некоторых оно, конечно, и ремесло, для тех, у кого грязный, неухоженный рейсфедер и все линии — одинаковой толщины, но бывают — старик пожевал при этом губами, — да, бывают люди, у которых линии на чертеже имеют несколько градаций: есть линии тоненькие, словно их и не тушью начертили, а волос упал на бумагу, а есть толстые, а есть и еще потолще. Рассуждения эти легли Лене на душу. Домашнее задание она выполнила с особым старанием, а перед тем, как сесть за работу, вычистила рейсфедер до чистоты идеальной. Меньше всего она думала о похвалах Рябова — просто было и приятно и радостно, когда на ватман ложилась тонюсенькая ниточка туши.

Рябов не мог не заметить ее стараний. Но прореагировал довольно странно: ткнул пальцем в те линии, что были сделаны тоньше других, и спросил у Лены: «Тушь? Карандаш?»

— Тушь! — ответила Лена, немного задетая подозрениями преподавателя. — А вот мы сейчас и проверим, тушь это или не тушь, — умиротворенно проговорил Рябов. — Возьмем ластик и проверим.

Убедившись, что здесь именно тушь, старик воздержался от обычных своих сентенций. Но с тех пор Лена ходила у него в любимицах. Правда, Рябов спрашивал с нее строже, чем с других, но и подсказывал ей многое из того, о чем с другими говорить считал бесполезным. Именно от Рябова Лена научилась тем мелочам, секретам, которые есть в каждом деле и которые поистине преображают ремесло в искусство, ибо кому, как не творцу, решать, чем является ежедневное его занятие — тяжким бременем или легкой ношей, не всегда, впрочем, легкой, но приятной, или, если быть еще точнее, необходимой.

Так у Лены обстояли дела с профессиональными секретами. Впрочем, иногда и они ее не спасали. Время от времени Машка болела, Лена оставалась дома, а в график отдела недельные простои вовсе не включались. Иван Филиппович, начальник отдела, что-то неуверенно мямлил, и все же смысл его увещеваний был яснее ясного: конечно, все мы понимаем, как трудно одной с ребенком, и это ужасно, когда дети болеют, но, поймите, квартальный план у нас горит, и хорошо ли, если двенадцать человек будут страдать из-за одного, — словом, соберитесь, голубушка, с силами, поторопитесь, мы все на вас надеемся.

И Лена торопилась — в обеденный перерыв или в субботу, оставляя дочку в саду, — не таскать же ее каждый раз к свекрови… План — это прогрессивка, а прогрессивка — это тридцать два рубля, которые не были для Лены с неба свалившимся подарком — она задолго до копейки распределяла эту сумму.

И все же как-никак, а с планом Лена управлялась. Хуже было другое — когда рабочий день кончался, она чувствовала себя пленницей Машки, рабой собственного ребенка. Никуда не пойти, никуда не отлучиться. Девчонки в отделе говорили о новых фильмах, о каких-то выставках в Сокольниках, Лена слушала, и ей казалось, что происходит это не в Москве, за несколько остановок от ее дома, а где-то очень далеко, в другом городе.

У нее складывались сложные отношения с комсомольским секретарем Игорем Смирновым. Прежде комсоргом института был Володя Костромин — парень спокойный и добродушный. Но руководство он, видно, не устраивал: вялый какой-то, безынициативный. При нем комсомольские собрания проходили обычно в рабочее время — собирались незадолго до конца работы и за полчаса прекрасно управлялись со всеми вопросами. Правда, начальство этому противилось. Смирнов пошел на уступку, согласился, чтобы собрания проводили после работы. Ничего, конечно, из этого не вышло: многие рвались домой и причины называли настолько убедительные, что казалось, задержится человек на одну минуту — и случится нечто непоправимое. Лена сочинять не умела да и не любила, поэтому, когда она объясняла Игорю, что должна забрать дочку из детского сада, тот всегда сердился: «Неужели некому, кроме тебя?», — хотя, кажется, не мог не помнить ее объяснений: да, некому, представьте себе, некому!.. А впрочем, почему он должен об этом помнить?

У Игоря был ярко-синий модный пиджак с блестящими металлическими пуговицами (отец привез из-за границы), чемоданчик «дипломат» и красивая шариковая авторучка с девушкой, которая то снимала, то надевала купальник. Игорь охотно демонстрировал ручку всем и каждому, несмотря на преувеличенно громкие негодования девчонок…

Впрочем, далась ей эта ручка! Лена не привыкла никого осуждать, тем более за такие пустяки. Ее раздражало другое: Игорь был энергичным, бесцеремонно энергичным. Он вечно куда-то спешил, вид его говорил о неукротимой жажде деятельности. И это было особенно смешно: числился он, в нарушение всех бухгалтерских законов, на каких-то двух полставках, обязанности у него были неопределенные, и работой он себя явно не перегружал, даже норовил увильнуть от поручений, ссылаясь то на срочный вызов в райком комсомола, то на семинары, которых, даже учитывая кипучую энергию Игоря, случалось подозрительно много. Однажды Игорь неожиданно понадобился кому-то из начальства. Лену попросили дозвониться в райком, вызвать Игоря — слишком он прозаседался. Лена позвонила в приемную, объяснила, в чем дело. Потом долго сидела в некотором смущении: никаких семинаров в этот день в райкоме не было. Первым ее желанием было позлорадствовать: попался, голубчик, с поличным! Потом милосердие взяло верх, Лена сказала, что Игоря искали и не могли найти, но с тех пор, слушая пылкие выступления комсорга, Лена смотрела на него снисходительно и недоверчиво.

Игорь, как и других, называл Лену на «ты», и это обращение вовсе не было у него доверительным или дружеским, скорее панибратским и грубым, как и манера здороваться — размашисто, крепко пожимая руку. Прощаясь, Игорь полуобнимал за плечо своего собеседника — это был скорее всего отработанный жест, но Лену он коробил, и она, заканчивая разговор, всегда спешила отойти в сторону. Лена подозревала, что ее нелюбовь к Игорю взаимная, хотя и не могла понять, чем не угодила ему. В конце концов не тем же, что отпрашивалась с собраний? Это было бы совсем глупо: иные просто уходили, ничего не говоря, а она старалась что-то объяснить, доказать… Впрочем, не все ли равно! Лена прочитала где-то, что каждому человеку нужны, как минимум, один друг и обязательно — один враг. Вот так будет и у нее. На этом и успокоилась.

3

Когда они с Сергеем разъезжались, Лена не проявила при обмене особого усердия. Заниматься этим было противно, некогда, да и сложно. Сказала Сергею: «Найдешь себе подходящую комнату, дай мне знать, а я на любую согласна. Только чтобы в центре, — уточнила она поспешно. — И, пожалуйста, не тяни», — прибавила еще.

В конце концов Сергею надоело жить у родителей, да и убедился он, что Лена отступать не собирается, и предложил на выбор две комнаты. Одна — подальше, но в двухкомнатной квартире, другая — в центре, но в самой что ни на есть типичной коммуналке. Шесть комнат, шестеро жильцов, вместе с Машей и Леной — восемь. Правда, комната светлая, большая. Лена, как увидела ее, сразу сказала: согласна. Сергей, а потом и мать его, Ирина Леонидовна, пугали: это же настоящая «воронья слободка», и смотри, дом снесут или передадут под учреждение, загонят тебя куда-нибудь к окружной — наездишься!

Но у Лены было на этот счет свое суждение. Пусть пока так, да и хорошо, что здесь шесть человек: когда соседей много, не надо вступать ни с кем в контакт. Здравствуйте, до свидания — и все; с кем нравится — говоришь, с кем не нравится — нет.

Всю глубину своей наивности Лена почувствовала очень скоро, в первый же день, когда переезжала. Лену смутил интерес, с которым соседи наблюдали за ее вселением: выстроились в коридоре и терпеливо созерцали, как грузчики вносили мебель в комнату. Не было только Марины. Все почему-то звали ее «заочницей», хотя времени с тех пор, когда Марина училась в институте, притом не на заочном, а на вечернем отделении, прошло уже немало, и Марина успела дважды получить повышение по службе, сейчас она была старшим экономистом в министерстве. Соседи должны были бы жалеть девушку — личная жизнь у нее не сложилась, и, похоже, чем дальше, тем меньше шансов оставалось у нее как-то устроить свою судьбу. Но Марина держалась очень независимо, а этого ей простить не могли. Она редко показывалась на глаза: варила у себя в комнате по утрам и вечерам кофе, пробавлялась бутербродами, и в этом соседи тоже усматривали вызов: как же, станет она возиться с едой, как другие, ей бы все пить  к о ф е, вот и допилась до того, что смотреть не на что — одни ключицы торчат.

Тон в квартире задавала Екатерина Никитична Калмыкова — приземистая, рыхлая старуха с недовольно поджатыми губами, — ни дать ни взять замоскворецкая купчиха. Другой жилец, Петр Никодимыч, — дородный, могучего сложения бухгалтер на обойной фабрике, находился в духовном подчинении у соседки, притом в минуты дурного настроения та делала вид, что старика не замечает, и Петр Никодимыч виновато топтался на месте, покашливал, желая обратить на себя внимание.

Две комнаты занимала семья Бугаевых. Прасковья Васильевна, или просто Васильевна, маленькая, сухонькая старушка, трудилась, кажется, одна за всех. Муж ее рано вышел на пенсию; у него была тяжелая контузия еще с сорок третьего года, когда в санитарный поезд, везший его, раненного, в тыл, попала бомба. Сейчас Бугаева донимали головные боли, бессонница. Безответный и бессловесный, он легкой тенью двигался по квартире, только изредка огрызаясь на слишком настойчивую ворчню Екатерины Никитичны.

А Васильевна хлопотала от зари до зари. Она работала гардеробщицей в ресторане на Новом Арбате, кроме того, была уборщицей в редакции одного научного журнала, два раза в неделю прибирала на квартире профессора-окулиста, даже не столько ради денег, сколько ради того, чтобы тот иногда консультировал ее мужа, и хотя профессор много раз пытался объяснить, что это не его профиль — ну, совершенно не его! — Васильевна с непреклонной твердостью настаивала, и профессор, махнув рукой, соглашался. Лена старалась никому не мешать и того же добивалась для себя. Но спокойная жизнь быстро кончилась: приехал сын Бугаевых — Шура, Шуренок. Лена долго не могла привыкнуть к этому имени. Шуренку было двадцать пять; взлохмаченный, невзрачный, прыщеватый, по утрам он был бледным, угрюмым; вечером, если находились собутыльники, он резко преображался, становился пунцово-красным, оживленным, с блестящими глазами.

Шуренок отсидел год за дебош. Дело могло бы обернуться и по-другому: двух приятелей Шуренка взяли на поруки, а он, как назло, был в тот момент в свободном полете: с одной работы уволился, другой еще не нашел, кто же за него станет просить…

Вообще-то вел себя Шуренок довольно тихо, и единственное, чего он желал, — общества, которое могло бы разделить вечером его возвышенное настроение. Но у соседей созрел серьезный, вполне решительный план.

Однажды Калмыкова позвала Лену к себе в комнату, и первое, что бросилось ей в глаза, — торжественный вид оказавшегося тут же Петра Никодимыча. На старике был двубортный костюм из тяжелого добротного бостона, сшитый по покрою пятидесятых годов, и яркий расписной галстук — дань современной моде. Лена с трудом подавила улыбку и подумала, что причина, из-за которой ее зазвали сюда, и впрямь очень важная, если старик, разгуливающий по квартире по-домашнему, предстал вдруг при полном параде.

— Пришла? Ну и хорошо, — пропела Екатерина Никитична. — Вот Петр Никодимыч, — показала она пальцем на старика, хотя Лене вовсе не нужно было его представлять, — он сейчас все объяснит.

Но Петр Никодимыч объяснять ничего не стал, только взял со стола листок бумаги, вырванный из тетради в клетку.

— Такое, значит, дело. Надо это подписать. От имени общественности жильцов квартиры, значит.

Лена медленно прочитала заявление, где предлагалось выселить Шуренка из квартиры как «лицо без определенных занятий» и где в скобочках квадратными буквами была аккуратно выведена ее фамилия «Василенко», притом рядом со скобками, внизу и вверху, с обеих сторон были проставлены точки, что придавало письму вид отчасти художественный. Лена молча положила письмо на стол.

— Что же ты? — с недоумением спросил Петр Никодимыч, подсовывая ей ручку, предусмотрительно обмакнув перо в школьную «непроливайку». — Или испугалась кого?

— Пугаться мне некого, а подписывать письмо я не стану.

— Да он же хулюган! — взвизгнула Екатерина Никитична. — Он же нас всех перережет здесь, в собственной квартире! За себя не боишься, за дочку побойся хотя бы!

— Подожди, — поморщился Петр Никодимыч, — зачем же так! Она, значит, еще не подумала, потом подумает и, значит, подпишет. Вот, возьми, — протянул он листок Лене.

— Не нужно мне это письмо! — оттолкнула она руку и выбежала из комнаты.

Ей было жаль не Шуренка, а Васильевну, но если рассудить, то и к парню снисхождение не мешало бы иметь: ладно, попал в беду, вернулся, так помогите ему, а не отмахивайтесь, как от прокаженного… Все было так, но Лена понимала, что теперь она бросила вызов и ей не избежать квартирных баталий.

4

Наконец она решила встретиться с Валентином. Будь что будет, один раз живем! И вот уже нарядная, возбужденная Машенька и ее мама — не такая, конечно, нарядная, как дочка, но все же — с сияющими глазами поджидают у метро того, кто должен сегодня или оправдать надежды, или окончательно их развеять, — словом, будь что будет!

А надежды возлагались немалые. Лена мечтала, мечтала и незаметно поверила, что Маша совсем не помешает их встрече, даже наоборот — втроем им будет куда легче и лучше. Маша легко снимет напряжение, которое вдруг может возникнуть: ведь Лена и Валентин так давно не виделись.

Валентин опоздал, и это был дурной знак. Собственно, они так и не выяснили, кто именно перепутал, у какого выхода договорились встретиться, — каждый великодушно обвинял себя, хотя был уверен в обратном, а впрочем, все это никакого значения уже не имело: в душе остался неприятный осадок. К тому же запыхавшийся Валентин как-то небрежно и словно по обязанности сунул Лене букетик цветов — словом, те первые минуты, когда Лена обычно  н а с т р а и в а л а с ь, заранее определяла, как дальше пойдет вечер, были скомканы.

Но вот неловкость понемногу исчезла, Валентин перестал топтаться с ноги на ногу и твердить о том, как легко разминуться, если в метро существует несколько выходов, Лена пристроила цветы в сумку и теперь свободной рукой смогла поправить прическу — это был привычный жест, который почему-то всегда придавал ей уверенность; и даже Машенька с откровенным любопытством стала оглядывать Валентина.

Неловкость исчезла, но предстояло самое сложное: решить, куда они пойдут, что станут делать? Было пятнадцать минут седьмого.

Очередь у кинотеатра «Художественный» дрогнула, распалась — видно, в кассе кончились билеты на очередной сеанс. Несколько человек с безнадежной настойчивостью в голосе спрашивали лишний билетик в Театр Вахтангова.

— Так что же будем делать? — озабочено спросила Лена, словно трудность состояла именно в том, чтобы не ошибиться, из множества возможных вариантов выбрать самый удачный и заманчивый. — Что будем делать? — повторила она уже без прежнего оживления, но все еще как бы со знаком вопроса: время идет, так можно и опоздать.

И с некоторым беспокойством подумала: не переигрывает ли она? Ведь как ни крути, а получалось, будто Лена обманула Валентина, да и не «будто», а так, в сущности, и было. Когда сегодня они договорились встретиться, Лена что-то сочинила про соседку, которая согласилась посидеть вечером с дочкой. Правда, потом для очистки совести Лена спросила у Васильевны, не посмотрит ли она за Машенькой, и та даже согласилась, но когда Лена представила, как Машка будет весь вечер реветь, сама же отказалась от своей просьбы.

А у Валентина, наверное, были свои планы на вечер, куда Машенька вовсе не входила, недаром он так сник, заметив ее; старался не подать вида, но Лена-то заметила, что он сник, явно сник. Какое-то время она колебалась, как повести себя: извиниться, улыбнуться виновато и объяснить: ничего, мол, не получилось, не удалось оставить дочку дома — или же сделать вид, будто ничего не произошло: ну, пришла вместе с ребенком — и нужно на этом просто не сосредоточивать внимание, считать, что все так и было задумано, никаких помех для их встречи не существует.

— Так что же будем делать? — озабоченно наморщив лоб, сказала Машенька и, посмотрев сначала на мать, а потом на Валентина, сокрушенно развела руками.

Лена, а за ней и Валентин примирительно рассмеялись.

На старом Арбате имелось детское кафе, куда Лена несколько раз ходила с Машей. Правда, ходили они днем, а сейчас какой-никакой, а вечер, и Лена сомневалась, получится ли из ее затеи что-либо путное. Но ничего другого не приходило на ум, да и Валентин быстро согласился. Правда, для Лены важно было не согласие его, нет, ее интересовало, к а к  он согласится. А согласился он без всякого энтузиазма и даже не потрудился, кажется, скрыть свое разочарование. Что ж, его можно понять: вряд ли о походе в детское кафе он мечтал, договариваясь с Леной о встрече. Все верно, все верно. И все-таки для Лены это был удар. Где-то глубоко, в самых тайниках души, теплилась у нее надежда: вот человек, который полюбит и ее и Машеньку; пусть даже Машеньку больше, чем ее.

Но Валентин, видно, никогда не имел дела с детьми — стал разговаривать с Машей ненатуральным, специально «детским» тоном. И Машка сразу не приняла этот тон, ненадолго замкнулась, а потом стала вести себя так, словно они остались только вдвоем — она и Лена — и никого постороннего рядом с ними не было.

Пятнадцать минут покорности и терпения, с которыми Маша стояла у метро, требовали немедленной компенсации. Пока дочь молниеносно поглощала мороженое («Бедные гланды!» — с тупой покорностью подумала Лена), было еще ничего. Но вот когда Маша доела свою порцию, ей стало скучно, и она принялась яростно, со всей нерастраченной за день энергией стучать ложкой по металлической вазочке. Лена отодвинула вазочку, еще не понимая, что это всего лишь пролог в том обширном представлении, которым Маша решила развлечь всех сидящих в зале. И, уже глядя на нее, аккуратный мальчик лет четырех, в синем костюмчике с широким галстуком, тоже радостно застучал ложкой. И как бы по условному знаку в разных концах зала прозвучал сначала звонкий перестук ложек, а потом сердитые голоса родителей.

— Видишь, что ты наделала? Нет, ты видишь, что наделала? — сердито зашептала Лена, хотя Маша уже присмирела, испуганно и кротко моргала голубыми глазами. — Вот придем домой, я тебя научу, как себя вести!

Лена понимала, что ей нужно сдержаться, изо всех сил сдержаться, но гнев был сильнее ее, она потянулась, чтобы шлепнуть Машеньку, та увернулась, зацепила сумочку, и на пол с грохотом посыпались кошелек, записная книжка, какие-то старые рецепты…

И, как ни странно, именно это неожиданно успокоило Лену. Она простилась с Валентином холодно, хотя кто-кто, а он меньше всего был виноват в том, что произошло.


В комнате почему-то горел свет. «Кто бы это мог быть? — удивилась Лена. — Мама? Отец? Люська? Но они всегда предупреждают заранее, задолго до приезда. Или случилось что-нибудь?»

На диване сидел Сергей. Лена растерялась. После развода она частенько заставала его в квартире свекрови: «Как жизнь?» — «Хорошо». — «А у тебя как?» — «Тоже хорошо».

Они разговаривали, словно сослуживцы, встретившиеся после летнего отпуска. Сейчас же Лена остановилась в дверях, не решаясь перешагнуть порог. Выручила Маша — бросилась к отцу: «Ура! К нам папа приехал в гости!»

Сергей машинально погладил ее по голове, посадил рядом с собой на диван и спросил Лену:

— Ты где была?

— Может, сначала поздороваешься?

— Где ты была? — с нажимом повторил Сергей.

Лене вдруг стало смешно: владыка отыскался, требует повиновения и отчета.

— В ресторан ходила, — с вызовом ответила она.

— Уже снюхалась с кем-то? Быстро ты! И ребенка туда же тащишь! Ну, давай, давай! Только учти, так просто это тебе не пройдет!

Лена следила за тем, как Сергей нервно расхаживает по комнате; вот он отшвырнул ногой кубики, что лежали на полу, и ею овладело странное чувство: вроде было приятно, что Сергей ревнует ее, и в то же время немного жаль: она видела, как он похудел, осунулся — все-таки справляться с домашними заботами нелегко, а  м а м о ч к а  каждый день не наездится постирать да приготовить; и тут же стало обидно: она снова различила хорошо знакомые ей деспотические нотки.

— А в чем, собственно, дело? — спросила Лена. — Я, кажется, человек свободный.

— Ты дождешься! — зло ответил Сергей. — Дождешься, лишим тебя права материнства.

— Ах, вот оно что! — Лена вспомнила, как недавно Машенька выдала планы свекрови, и, подойдя вплотную к Сергею, медленно проговорила: — Поздно хватился, раньше нужно было о ребенке заботиться! То видеть не хотел, отмахивался, как от обузы, а теперь вдруг родительские чувства проснулись. Машку я вам не отдам, не думайте. Она моя и только моя!

— Ну, это мы еще посмотрим…

— И смотреть нечего! Ты все сказал? Или есть еще что-нибудь? Поторопись, а то нам спать пора.

Он, конечно, сказал не все. Он вообще не сказал ничего из того, ради чего пришел сюда, ради чего просидел весь вечер в этой унылой комнате. Худенькая старушка поверила ему, впустила в комнату; Лена — странный человек — жилище свое не запирала…

Он пришел с твердым намерением помириться… попробовать еще раз пожить вместе, может быть, и наладилось бы у них. Холостяцкая жизнь Сергея складывалась не совсем так, как представлялось ему в первые месяцы после развода, когда он почувствовал радость свободы. Теперь он в общении с женщинами был куда увереннее, чем до женитьбы, и, восстановив некоторые из давних знакомств, убедился не без гордости, что и его прежние подруги заметили и оценили эти в нем перемены. Потом стало надоедать…

Он долго не решался на разговор с Леной. Самолюбие его было задето, ему казалось, что в таких случаях первой не выдерживает женщина: одиночество угнетает ее больше, чем мужчину, — и вдруг является он и поднимает белый флаг… И еще одно: когда он стал советоваться с матерью, та слышать ни о чем не хотела. «Да ты найдешь себе девушку в тысячу раз лучше!» Она действительно предприняла кое-какие меры: в гостях подозрительно часто стали бывать ее ученицы — то аспирантки, то студентки, но, стыдно признаться, Сергей чувствовал себя с каждой из них скованно, он не забывал ни на секунду, что имеет дело с  м а м и н о й  у ч е н и ц е й… Одним словом, не очень просто было ему прийти сюда, в Трубниковский переулок, но он пришел, пришел, когда мать уехала на юг, сделал это как бы тайком от нее, хотя такие уловки смешны и унизительны — человек он, слава богу, самостоятельный. А теперь видит: пришел напрасно, разговора не получилось, да еще, кажется, они и обидели друг друга, что было вовсе не обязательно.

— Ты все сказал? — повторила Лена.

Она напряженно думала о том, что бы мог означать его приход. Не ради угрозы или расспросов пришел он, это ясно, и не для того, чтобы увидеть дочку. Неужели?.. Да, остается только это. Лена много раз думала о том, что, может быть, еще не все потеряно, Сергей сумеет перемениться, и тут же убеждала себя, что ничего хорошего из такого эксперимента не получится. Но это были ее собственные построения, а вот теперь, кажется, он пришел с готовностью помириться — и надо же, как глупо все получилось.

— Ты не голоден? — спросила она, все еще хмурясь, но уже готовая к примирению.

— Обойдусь. Сама сказала, что поздно.

— Так я поставлю чайник?.. — Лена сделала вид, что не заметила недовольства Сергея, а тот взглянул на часы, театральным жестом заломил руки над головой.

— Ах, уже поздно, очень поздно! Пора спать ложиться, иначе ты не выспишься, ты ведь устаешь, ах как ты устаешь! — Он помолчал и сказал уже с откровенной злостью: — По ресторанам шататься не поздно, а с мужем поговорить поздно!

— Мы, кажется, разведены, — снова холодно заметила Лена и подумала с разочарованием: «Ну почему, почему он так? Никогда не уступит, а хочешь пойти ему навстречу — вредничает, постарается сказать что-нибудь обидное. Ну что ж, нисколько он не изменился, да и с чего я взяла, что должен он измениться?» Вслух сказала: — Маша, скажи папе «до свидания», ему пора идти.

Маша присмирела, тихо наблюдала за их разговором, словно понимала, что речь идет о чем-то важном. Когда Сергей ушел, она посмотрела на Лену и спросила, явно волнуясь:

— Мама, ты не сердишься на меня? Я больше никогда не буду баловаться в кафе! Ты меня прощаешь?

5

Когда Лену вызвали к директору, она долго гадала: зачем? И удивилась еще больше, когда увидела, что в кабинете собралось человек двадцать — из самых разных отделов. Николай Васильевич Тарасов — коренастый, плотный, с гладко бритой, под запорожского казака, головой и густыми темными бровями — усадил всех за длинный стол для заседаний и, пока они прихлебывали чай, балагурил, говорил о вещах второстепенных. Накануне ему позвонили из главка — давнишний его приятель в полуофициальном порядке сообщил, что институту доверяют почетное дело — проектировать Олимпийский комплекс в Измайлове, разумеется не весь, а несколько объектов. Решения пока нет, но если институт не хочет замешкаться на старте, потерять несколько месяцев, то можно было бы потихоньку присматриваться к проектам. Когда Николай Васильевич спросил, как с плановым заданием, приятель, великий мастер темнить, ответил жизнерадостно, что тут беспокоиться нечего, плановое задание у них никто не отберет и не срежет. Потом, на следующий год, планы переверстают, а пока выкручивайся, как можешь.

Николай Васильевич подождал, когда закончится чаепитие, и перешел к делу.

— Есть несколько новостей. Первая — нам предстоит примерно полгода воевать на два фронта: и плановое задание, и Олимпийский комплекс. Некоторая сложность заключается в том, что официального распоряжения начать проектировку пока нет, хотя… — Тарасов помедлил, — верные люди нас уже обо всем проинформировали. Так что в приказном порядке я никого не могу заставить подключаться к проекту. Вы птицы вольные, решайте сами. Но я почему-то надеюсь, что вы не откажетесь…

Так Лена оказалась в составе инициативной группы. Правда, сначала она не могла понять, зачем и почему включили ее в «мозговой трест». Потом, когда стали распределять обязанности, Николай Васильевич сказал, что наряду с теоретиками, «гигантами ума и надеждой современной архитектуры», должно быть в группе и несколько человек, которые сумели бы быстренько оформить на бумаге замысел, шаровой молнией мелькнувший у кого-нибудь в воображении…

— Наши институтские Корбюзье, — заметил директор, — в черчении не большие мастера, а импровизировать на коробке сигарет или вычертить какой-нибудь узел на ватмане — вещи разные. — И хотя потом Тарасов взглянул на Лену и сказал, как хорошо чертит, например, Василенко, весь этот разговор ей не понравился. Выходит, она приглашена на роль подсобницы, чернорабочей; другие будут строить дом, а она — подноси кирпичи.

Правда, получилось все иначе. Первое время она действительно была «на подхвате». Но после нескольких ее реплик, поданных робко, но попавших в самую точку, ее стали привлекать к обсуждению проектов, поручать поездки в смежные институты. Так она попала в Вычислительный центр.

Главного инженера, к которому было поручение, пришлось ожидать в большом зале, заставленном узкими темно-серыми шкафами. Лена разочарованно подумала, что шкафы эти никак не назовешь главной силой НТР — уж очень буднично они выглядели. Даже сказала об этом программисту, который тоже поджидал главного инженера. Программист, молодой парень, рассмеялся: «А вы хотели железных монстров увидеть? Чем проще машина по внешнему виду, тем она надежнее и эффективнее. Пошли-ка вон туда, что-то покажу».

В стороне на столах кипами лежали бумаги, она развернула верхнюю, прочла: «Уважаемый товарищ! Ответив на вопрос нашей анкеты, вы поможете улучшить облик столицы и облегчить вам быт… Против выбранного ответа перечеркните квадрат. Если среди предполагаемых ответов нет подходящего, допишите его сами».

— Ну вот, — предложил парень, — заполните анкету, с этого мы и начнем.

Лена пробежала глазами вопросы: «Чем вам нравится ваш район?», «В чем, по-вашему, преимущества проживания в центре Москвы?», «Где вы предпочитаете делать покупки?», «Где вы обычно встречаетесь с друзьями?». Перевернула анкету на другую сторону: «Укажите род ваших занятий», «Ваше образование», «Ваше семейное положение». Она поставила крестик в графе «Разведен(а)» и слегка покраснела.

Парень взял желтоватый листок картона, густо исписанный цифрами, нажал на клавиши аппарата, похожего на большую пишущую машинку, та в ответ приглушенно заворковала, раздался щелчок, и картонка в нескольких местах оказалась проколотой.

— Та-а-к, — удовлетворенно заметил парень. — Теперь перфокарту вместе с другими вложим в машину, она высчитает и выдаст готовый счет по всем пунктам анкеты.

Лена поспешила к выходу: приехал главный инженер, ей хотелось первой перехватить его. Но парень торопливо попросил:

— Подождите…

Лена приостановилась.

— Видите ли… Там есть графа, довольно каверзная: «женат», «холост», «разведен», а я ни то, ни другое, ни третье. От жены ушел, а развода она не дает.

— Вот и напишите как есть: женат.

— Я не об анкете…

Она не стала разговаривать. Вот так всегда. Чувствуя на себе любопытные взгляды мужчин, она торопилась пройти мимо. Порой, правда, сомневалась: может, зря? Может, свекровь права? Та не уставала повторять: «Милочка, да ведь вы пропадете! Одна, с ребенком, без родственников… И это с вашим-то характером, с гордостью непомерной, с правдоискательством провинциальным. А ведь здесь не Полтава, а Москва, Мо-ск-ва, понимаете вы это или нет?! Вот вы называете Сережу эгоистом, жалуетесь, он мало вам помогает; но ведь это не мужское, милочка, дело, возиться с кастрюлями. Вам не нравится, что он деньги лишние в дом приносит, незаконные, как вы их называете? А лучше, если бы он из дому таскал? Подумайте, милочка, потом станете локти кусать, да поздно будет».

И свекровь и Светка Гаврикова упрекали ее в том, что она слишком гордая. Лена не понимала таких разговоров. Что значит  с л и ш к о м? У человека или есть гордость, или ее нет.

Правда, когда не хватало денег до зарплаты, когда, не выспавшись, мчалась с Машей в детский сад, чтобы потом успеть еще заскочить в булочную, выпить на ходу стакан теплого безвкусного кофе с молоком, когда от усталости, растерянности, дурного настроения все валилось из рук, она думала в смятении: может быть, я и вправду сделала глупость? Какой-никакой, а муж, и вдвоем все-таки легче. Но, как только вспоминала последние месяцы, когда для себя уже все решила и ей не хотелось ни ссориться, ни выяснять отношения, все было уже миллион раз сказано, и она чувствовала, что рядом с нею водной квартире живет  ч у ж о й  человек, — как только Лена вспоминала это, в ней все решительно восставало против  т а к о й  мысли, и она утешала себя: ничего, ничего, как-нибудь. Да и не одна я, со мной Машка, дочь, моя дочь.

Если с кем-нибудь заходил разговор о причине развода, Лена лаконично объясняла, что муж пил. Но в этом ли было дело? Да, Сережка выпивал, скорее всего по безволию, слабохарактерности; когда затевалась какая-нибудь компания, он устоять не мог. А вообще-то водку переносил плохо, быстро терял над собой контроль и потом еще несколько дней страдал, мучился, пока приходил в себя. Да и Лена старалась вести «воспитательную работу».

Временами он держался, избегал компаний, и дома ненадолго устанавливался мир, но чаще их семейная жизнь напоминала затяжную войну — с наступлением и обороной.

«Все так живут», — обрывала свекровь ее жалобы. Нет, не все. Лене неудобно было ссылаться на пример своих родителей: вот они жили иначе, да только ли они?

И дело было вовсе не в том, что Сережка не помогал ей. Конечно, это тоже обижало, Ирина Леонидовна его избаловала до невозможности. Лена как-то попросила его помочь с посудой: сама взялась мыть, а его попросила убрать со стола. Со свекровью чуть было обморок не случился: Сережа — и грязные тарелки! Кажется, именно тогда назвала она впервые Лену «милочкой»: «Милочка, мой муж за все пятьдесят лет к раковине не подошел». Лена тогда рассердилась, ответила что-то резкое: не отсохнут, мол, у мужчины руки, если он вымоет тарелку. А Сережка вообще хорош: посуду убирать не стал, ушел от разговора, пристроился к телевизору — видите ли, какой-то финал кубка показывали. Лена промолчала, но дома устроила ему «финал»: взяла раскладушку и легла на кухне; он дернул дверь раз, другой и ушел в комнату. Не надо было ей этого делать, дурой была, конечно, но тогда еще верила, что сможет изменить жизнь, отучить его от излюбленной фразы: «Я даю деньги, ты ведешь хозяйство».

Теперь, когда все это было уже позади, она как-то подумала о том, что семьи, в сущности, у них не было. Вернее, она существовала, но только в ее, Лены, воображении: и она, и Сергей, и Машка — все они были как бы частью целого, и Лена одинаково переживала и Машкино нездоровье и Сережины неприятности на работе. А у Сергея была счастливая способность не воспринимать ничего из того, что осложняло бы его жизнь, он как бы выносил все это за скобки.

Каждую среду Машеньку нужно было возить в поликлинику — она была не то чтобы далеко, а неудобно расположена: три шумных перекрестка, подземный переход, и если не попадется добрая душа, не поможет, коляску приходилось тащить на руках. Еще с понедельника Лена предупреждала, просила, чтобы Сергей пришел пораньше, помог ей. Обещал, заверял, клялся. В пять часов она собиралась, одевала Машеньку, дожидалась звонка в дверь. Времени оставалось в обрез, она спускалась, караулила его у подъезда. И напрасно — снова приходилось идти одной. А он возвращался поздно и как ни в чем не бывало рассказывал о каких-то неотложных делах, которые его задержали. Лена слушала угрюмо, а он требовал полного прощения и говорил небрежно: «Ну, ладно, подумаешь, ничего ведь не случилось! Ну, хочешь, сходим в поликлинику завтра?» И тогда она уже не выдерживала, взрывалась: «Завтра? О чем ты говоришь? Неужели нельзя запомнить, что грудничков принимают только по средам, я сотню раз тебе объясняла!» Он пожимал плечами — истеричка, устраивает скандалы по пустякам — и отправлялся ночевать к родителям, на другой конец Москвы…

После развода ей хотелось поскорее забыть Сережку, забыть все, что связано с ним. Но во время прогулок с Машенькой вспоминалось вдруг, как Сережка носил девочку на плечах, да что там вспоминалось — Машка вдруг начинала скулить: почему папа так долго не приходит? На работе, забывшись, Лена думала о том, что сегодня вечером нужно устроить стирку, подкрахмалить Сережкины рубашки… Потом спохватывалась: о чем это я, какие рубашки?

Хуже всего было по ночам… Но посвящать во все свои переживания Лена никого не собиралась, напротив, приходилось открещиваться от слишком участливых расспросов. Васильевна несколько раз предлагала познакомить с «хорошим человеком». Немолодым, уточняла она с некоторым даже уважением, но надежным, при котором и Машеньке было бы спокойно, и она, Лена, не знала бы забот, сидела бы себе, как «Светочка на веточке».

Эта «веточка» Лену однажды рассмешила, она не удержалась от улыбки, и Васильевна обиделась, сказала: «Ну и майся на здоровье, живи бобылкой, если тебе нравится!»

Подруги тоже не отличались особой дипломатией и напрямик говорили о «хороших парнях». Но они называли совсем другие, чем Васильевна, достоинства: альпинист, дача, магнитофон, у отца — машина, хохмач, с ним не соскучишься. Альпинистов этих Лена предостаточно уже насмотрелась у кафе «Ангара»: вечером у его дверей всегда выстраивалась очередь — девчонки и молодые ребята; одетые с претензией, модно и дорого, они ей были смешны.

Словом, во всех этих попытках сватовства Лене виделось что-то обидное и оскорбительное для нее, будто она кому-то мешала своим существованием и ее следовало поскорее сбыть с рук, как залежавшийся товар. Если уж на то пошло, она могла бы прекрасно обойтись и без сватов: время от времени в метро, в магазине или на улице за ней увязывался какой-нибудь мужчина. Как Валентин увязался.

Что находили в ней мужчины, она до сих пор не могла понять. Но, наверное, что-то было в ее остром, вздернутом носике, который, когда Лена была еще маленькой, мать дразнила «туфелькой», или в детской густой челочке на лбу. Или, скорее всего, дело было в ее улыбке: мягкая и немного виноватая, почти непроизвольная, но кто-то из мужчин, быть может, относил ее на свой счет?

Однажды, когда вдруг нахлынула тоска, она уступила Вадиму Голубеву, старшему инженеру из отдела эксплуатации. Он подошел к ней в институтской столовой, попросил выбить чеки: «Что и себе, опаздываю, а есть хочется до смерти». И, улыбнувшись в ответ, она поняла, что уже втянулась в ту несложную игру, которую поведет дальше Вадим. О чем думала она в тот момент, когда улыбнулась Вадиму? О том, что если ей суждено когда-либо и с кем-либо испытать то же, что и с Сережей, то пусть им будет неглупый, уверенный в себе тридцатилетний мужчина, ко всему прочему и красивый. Или подумала она, что сможет когда-нибудь спросить Вадима, какова судьба его знакомых: юных, с удивленными и восторженными глазами и видавших, как говорится, виды девиц? А может быть, она вообще ни о чем не думала в тот момент и улыбнулась просто так, да и почему бы не улыбнуться мужчине, если он тебе нравится?

Так или иначе, в ближайшую субботу, когда Маша была отведена к свекрови, Лена приняла приглашение Вадима и отправилась с ним в ресторан. Она с самого начала знала, чем завершится этот вечер, была к этому готова и даже ждала развития событий с некоторым нетерпением. Но все, что произошло, разочаровало ее глубоко и горько. Тело ее было каким-то чужим, она не чувствовала ничего, кроме стыда, страха и, может быть, совсем немного — любопытства. Та слабая надежда, что случайное это приключение поможет избавиться, излечиться от одиночества, напрочь улетучилась, исчезла сразу же, как только Вадим вошел в комнату и деловито, буднично стал снимать пиджак, развязывать галстук. Лена вовсе не ожидала уверений в вечной любви, не мечтала о так называемых нежностях — поцелуях, объятиях, но тогда она подумала: поцеловал хотя бы, что ли…

Наверное, в тот вечер поняла она еще одно: ее уже не тянет к сильным, самоуверенным мужчинам, которые, оказывая женщине внимание, будто делали ей великое одолжение. И если с тех пор она думала о том, что снова полюбит кого-то, то избранник ее почему-то походил на Валентина.

А Валентин после неудачного похода в «Буратино» больше не звонил. Несколько дней Лена еще надеялась, ждала звонка, но потом поняла: обиделся. А дальше ее переживания на время заслонили другие события.


…Винниту ступил на тропу войны.

Подряд шли фильмы про Винниту — то вождя апачей, то еще какого-то вождя, и Лену, которая ходила в кино редко, угораздило попасть именно на один из этих фильмов. Когда вышла из кинотеатра, все начисто выветрилось из головы, осталась всего лишь фраза: ступил на тропу войны.

И ей пришлось ступить на тропу войны, только не с Винниту, а с Екатериной Никитичной Калмыковой, вздорной старухой, которая не могла простить Лене не подписанного ею письма. Екатерина Никитична часто ворчала, и это угнетало не только Лену, но и Машеньку. «Я не хочу, чтобы баба Катя ругалась», — однажды захныкала она.

А Шуренок тем временем решал мучительно трудную задачу: как избежать встречи с участковым милиционером, который наведывался уже несколько раз, спрашивал о дальнейших планах, даже приглашал в районный отдел по трудоустройству. Приходил лейтенант именно тогда, когда Шуренок был дома, следил за ним, что ли? Один только раз заявился впустую, наскочил на Васильевну, она ему и выдала: «Что ходишь-то, что ходишь? Пусть парень передохнет, вон какой худущий!»

Слепота материнской любви, не меньшая, чем ее сила, — вот чему не переставала удивляться Лена. Что происходило там, за дверьми комнат Бугаевых, Лена не знала, но когда кто-нибудь пытался высказаться относительно Шуренка, Васильевна горой становилась за сына.

Лене было известно, что после недолгих раздумий Васильевна пошла к директору ресторана, в котором работала уже лет десять, с тех самых пор, как его построили. Она, правда, знала, что свободных должностей сейчас нет, но подсобные рабочие менялись часто, и Васильевна решила договориться с директором заранее, чтобы он держал Шуренка на примете.

Начала она издалека и посетовала на несправедливость: дрались, дескать, втроем, но двоих взяли на поруки, а за ее сына заступиться было некому. Директор, рассказывала старушка Лене, слушал хмуро: эту историю он уже знал из уст той же Васильевны, притом в нескольких версиях, одна из которых состояла в том, что добрый и легковерный Александр Бугаев принялся разнимать двух дерущихся хулиганов, в это время подъехала милиция и, не разобравшись-де, тут же его «засудила». Наконец Васильевна перешла к сути дела: если сын ее станет работать в ресторане, то будет у нее под присмотром, сразу же бросит баловничать. Такого поворота директор не ожидал, на какое-то мгновение заколебался, но потом, видимо, быстро овладел собой, сказал, что не далее как вчера метрдотель жаловался ему: опять сын Бугаевой торчит на кухне, дружкам своим мешает работать. И директор отрезал решительно: нет, мол, и нет, недовольно предупредил, чтобы на кухне Шуренка больше не видели, и припугнул милицией. Васильевна поняла, что спорить с директором бесполезно, и так же, как тому, скорее для очистки совести, сказала Лене: «А ведь был бы присмотрен, глаз не спускала бы…»

6

Лена позвонила в детский сад: задержусь на работе, приду за девочкой немного позже, нет, нет, не волнуйтесь, до семи ее заберу.

Сегодня отчетно-выборное собрание, с него не отпросишься. Комсомольский возраст… Все никак из него не выйду. Ну что ж, пусть хотя бы он лишний раз напоминает, что не все еще потеряно в жизни.

Народу оказалось довольно много. Кроме комсомольцев на собрание пришли заместитель директора, председатель месткома и Галина Николаевна Литвинова — член партбюро. Вот кто нравился Лене в институте! Была в этой пятидесятилетней женщине какая-то внутренняя сила, которая позволяла ей уверенно и совершенно спокойно говорить на собраниях то, о чем другие предпочитали шептаться между собой. На днях Лена узнала, что у Литвиновой недавно умер муж. Лена стала лихорадочно вспоминать, отразилось ли это горе как-то на поведении Литвиновой… Да, та ходила похудевшая, молчаливая, но не больше, чем если бы неделю проболела гриппом и вышла на работу, не долечившись. Нет, мужественная женщина!

И еще, кроме институтских, на собрание пришел инструктор райкома комсомола — лет тридцати, плотный, солидный, с задумчивым лицом.

В президиум предложили избрать инструктора райкома, Игоря Смирнова как секретаря комсомольского бюро и Володю Костромина. Предложение вносила Лида Краснова, член комсомольского бюро, — худенькая, с маленькими бегающими глазками, похожая на мышонка. Она и одевалась неприметно: то блеклый сарафан с блузкой, то серенький брючный костюм.

Игорь попросил для доклада двадцать минут; все радостно закричали: «Дать!» «Дать!», инструктор осуждающе и с сомнением покачал головой. И сомневался он не напрасно: Игорь, конечно, в регламент не уложился. Когда пунктуальный Костромин объявил: «Время доклада истекло», — Игорь успел лишь сказать о политической обстановке в стране, об участии комсомольцев в производственной жизни института и только произнес фразу: «А теперь рассмотрим организационно-практическую деятельность нашего бюро и комсомольской организации…» Именно тогда и подал голос Костромин, заявил о своих обязанностях председателя.

— Какие будут предложения? — спросил он хладнокровно и отчасти даже недоумевающе, словно был заранее уверен в том, что ситуация совершенно безвыходная и никаких предложений, как из нее выпутаться, нет и быть не может.

— Прошу еще пять минут! — твердо заявил Игорь.

— Докладчик просит пять минут, — повторил Костромин. — Кто за то, чтобы дать ему еще пять минут?

И пока галдели, пока Володя абсолютно невозмутимо ставил на голосование одно предложение за другим и начал подсчитывать поднятые руки, время шло. И тут неожиданно встала Галина Николаевна.

— Извините, что я вмешиваюсь в ваши внутренние дела, — начала она ровным и высоким голосом, — но ведь вы ведете себя как дети, честное слово! За это время, пока вы спорите и голосуете, можно было бы закончить доклад. А вы: «Дать — не дать, дать — не дать!» — передразнила Литвинова, улыбнулась, и все облегченно и примирительно рассмеялись. — А вам, — обернулась она к Игорю, — нужно серьезнее готовиться к докладу. И время точнее рассчитывать.

— Да я… это… по часам не сверил… — пробормотал Игорь, сбитый с толку. Обычно он сам вел собрание и умел поставить крикунов на место, но сегодня, как докладчик, подменять председателя не имел права, а Костромин выглядел настоящей размазней. Дурацкое голосование устроил: кто — «за», кто — «против»? Ему бы ворон в небе считать, а не собрание вести — лопух несчастный!

Лена не принимала участия в общем гомоне. В сумочке у нее лежало нераспечатанное письмо из Полтавы, Лена вынула его из почтового ящика перед самым уходом на работу и могла бы прочитать не один раз, но не хотела делать этого на ходу, наспех. Другое дело — вечером, дома, когда уложит Машу, включит настольную лампу и станет неторопливо вчитываться в четкий и крупный почерк матери — почерк учительницы. Отец обычно приписывал в конце несколько строчек, а мама подробно рассказывала о домашних делах, давала всяческие наставления относительно Машеньки. Письма всегда начинались одинаково: «Дочка, у нас все хорошо, волнуемся за тебя». Она щадила самолюбие Лены и, с тех пор как та развелась с Сережкой, никогда не спрашивала, как собирается дочь жить дальше, не думает ли снова выходить замуж, хотя Лена чувствовала: мать переживает, терзается, может быть, даже ругает себя за то, что отпустила дочь в Москву, если бы та выходила замуж в Полтаве, было бы время присмотреться к человеку поближе, что-то посоветовать… «Милая мама, — думала Лена, — ты так хорошо меня всему учила, и я помню все твои советы, но что делать с ними, не знаю, и разве я виновата, что моя семейная жизнь оказалась совсем другой, чем я ее представляла?»

Игорь продолжал доклад, но Лена слушала его невнимательно. И она не сразу услышала, когда Смирнов стал говорить о ней. Он осуждал пассивность некоторых комсомольцев и вот теперь назвал ее фамилию. «Возьмем, к примеру, комсомолку Василенко, — сказал Игорь. — Никакого участия в общественной жизни она не принимает. Больше того, редко посещает наши собрания. Намечается собрание — у Василенко один ответ: надо забирать ребенка из детского сада. — Игорь сделал небольшую паузу и добавил: — И это почти постоянно. Странное совпадение!»

Лена почувствовала, как кровь прилила к лицу, ей сделалось жарко. «Что он говорит? За что? Он понимает, что говорит? Почему его никто не остановит и не скажет, что я беру Машку из сада каждый день и собрание здесь совершенно ни при чем? Почему никто не объяснит ему, что я одна, что, кроме меня, Машку некому взять из детсада? Ведь я ему тысячу раз это объясняла, он что же, мне не верит?»

Дальше Игорь говорил о комсомольской дисциплине, о чувстве ответственности, и, хотя эти слова не были никому адресованы конкретно, Лене казалось, что это опять упреки ей и что все сейчас думают тоже о ней, смотрят на нее и осуждают.

Да, она не общественница. Но сколько раз выручала девчонок, когда те не успевали с проектом: «Леночка, помоги, Леночка, выручай!» А потом: «Леночка, я тебе по гроб жизни обязана, чем тебя отблагодарить?» Правда, дарили ей и конфеты, и косметику, и игрушки для Машеньки, но разве она из-за подарков помогала?

— Есть вопросы к докладчику? — спросил Костромин.

И когда Светлана Гаврикова сразу же подняла руку, Лена ожидающе замерла, надеясь, что теперь-то все разъяснится и несправедливость будет немедленно посрамлена. Конечно же Светка ему все скажет! Она еще с утра бегала по институту, грозилась, что приготовила против Игоря такую «бомбу», о которой он и не подозревает.

— В докладе говорилось, что у нас хорошо налажена культурно-массовая работа, — с резкой ноты, иронично начала Светлана. — Это так, Игорь? Я правильно поняла?

— Ну, правильно, — угрюмо согласился Игорь.

— А я скажу откровенно, даже резко. — Светлана многозначительно помолчала, обвела всех взглядом и сказала зазвеневшим от волнения голосом: — Культурно-массовая работа ведется у нас недостаточно хорошо. Она организована просто плохо. Мы только один раз в театр ходили, да и то в последний день некоторые девчонки от билетов отказались, пришлось их перед самым входом распродавать. А выставку Тутанхамона так и не посмотрели. Вот в других организациях…

— Извини, — перебил ее Костромин. — У тебя вопрос или выступление?

— У меня и вопрос и выступление, — замялась Светлана.

— Так в чем же состоит вопрос, я что-то не пойму? — снова спросил председатель.

— Не хотите понимать, и не нужно, — окончательно обиделась Светлана. — А все-таки я успела высказать свое мнение, — с гордостью заключила она и победоносно взглянула на Игоря.

Лена выслушала сбивчивые слова Светланы разочарованно. Теперь полгода будет носиться по институту: «Вы слышали, как я выступила против Смирнова? Вы знаете, как я поставила Смирнова на место?»

После Светки выступила Лида Краснова. Она говорила бесстрастно и сухо, повторила многое из того, что сказал в своем докладе Игорь, только не называя фамилий. А потом образовалась пауза. Костромин меланхолически спрашивал: «Кто будет выступать? Никто не хочет выступить?» — и, ожидая поддержки, посматривал на Игоря. Молчание затягивалось. Все отводили глаза друг от друга и больше всего — от Костромина. Тогда подал голос инструктор райкома:

— В докладе были подвергнуты критике некоторые комсомольцы. Может быть, они хотят дать объяснение своим поступкам?

И хотя никто не назвал фамилию Лены, все посмотрели в ее сторону. Она продолжала сидеть, но уже чувствовала, что сейчас встанет и обязательно скажет все, что думает об Игоре, о его фамильярности, о плоских его шуточках и похлопываниях по плечу. И про липовые его семинары скажет… Впрочем, нет, это говорить она не станет — это будет выглядеть как сведение счетов. Но все равно… Тогда она скажет, какие подруги черствые и равнодушные. Что в конце концов она теряет?

Костромин тоже повернулся к ней и спросил:

— Василенко Лена, вы ничего не хотите сказать?

Лена поднялась и почувствовала, что волнение и обида мешают ей говорить.

— Меня критиковал Игорь за пассивность, — начала она тихим голосом. — Я действительно несколько раз пропускала собрания, — сказала Лена еще тише и замолчала.

— У нее же ребенок! — возмущенно крикнула Светлана, и все одобрительно зашумели.

— Это не оправдание! — отрезал Игорь. — Мало ли что ребенок! Комсомольская дисциплина для всех одинакова. Даже для ребенка, — добавил он насмешливо и тихо, адресуясь к преданной своей единомышленнице Лиде Красновой. Подождал, какая последует реакция на его слова, убедился, что никто его не поддержал, но никто особенно и не протестует, и опять украдкой подмигнул Лиде.

Лену эта ухмылка вывела из себя. Она вдруг отчетливо поняла то, о чем догадывалась прежде, но во что не хотела верить. Комсомол для Игоря — всего-навсего ширма, за которую он удобно прячется со своими хитрыми делишками, своим краснобайством. И такую прекрасную жизнь создают ему они сами — сидят и молчат. Может, снова сейчас выберут Игоря секретарем и опять будут шушукаться по углам, что под видом семинаров тот целыми днями не появляется на работе.

Лена не могла больше сдерживаться. Первых своих слов она не запомнила и даже не слышала, потом успокоилась, стала смотреть прямо перед собой, поймала сочувственный взгляд Галины Николаевны, и ей сделалось совсем легко.

Неожиданно Игорь перебил ее:

— Ты по делу говори! Это все теория, а ты говори по делу!

«Спокойно, спокойно, — внушала Лена себе и, прежде чем ответить, принялась считать до десяти. — Раз, два, три, спокойно, спокойно, не сорвись!»

— Хватит называть меня на «ты!» — все-таки не сдержалась и горячо выкрикнула Лена. — Мне это не нравится, не нравится, понимаете! И панибратские замашки мне тоже не нравятся — если кто-то любит, чтобы его хлопали по плечу, то на здоровье, а с меня хватит!

Растерянный Костромин перевел взгляд с Лены на Игоря, потом вопросительно посмотрел на Галину Николаевну. Та поняла этот вопрос по-своему и решительно поднялась с места.

— Успокойтесь, товарищи, успокойтесь. Нельзя же так, Лена, вы все сказали?

— Нет, не все. Я хочу сказать, что если в комсомольское бюро снова выдвинут Игоря, я буду голосовать против. Хотя мы, наша организация, лучшего секретаря и не заслуживаем, если сидим, хлопаем глазами вместо того, чтобы сказать правду о его липовых семинарах. Вот теперь я сказала все.

— Это еще доказать нужно, — огрызнулся Игорь.

— Хватит заниматься перебранкой, — возвысила голос Галина Николаевна. — Разрешите и мне? — обратилась она к Костромину. Тот кивнул в знак согласия, и Галина Николаевна, немного помолчав, сказала: — Лена Василенко погорячилась, говорила, пожалуй, излишне резко. Но мне запальчивость ее нравится больше, чем равнодушие, некоторых из вас. Посмотрите на себя со стороны… Вот вы и вы, — показала она рукой, — сидите, как маленькие старички, честное слово! Ну, неинтересны вам комсомольские дела, скучные они у вас, формальные, так от кого же все это зависит? Только от вас, ни от кого больше! Возьмем хотя бы вашу непосредственную работу — разве это не показатель комсомольской активности? А здесь, насколько я знаю, многим из вас до Василенко далеко, очень далеко. Вот и подумайте, ребята, не организовать ли вам конкурс на звание лучшего по профессии? Здесь сразу станет видно, кто работает, а кто языком болтает. Это, естественно, не исчерпывает всей комсомольской работы, но все же является реальным и нужным делом… И последнее. Я буду рада услышать от Игоря опровержение того, в чем обвинила его сейчас Василенко. Только не выкрики, а ответственное и серьезное опровержение.

Все повернулись к Игорю. Смотрели по-разному — насмешливо, злорадно, сочувственно. Больше всего — с недоверием. Игорь решился было доказывать свою правоту, но, уловив всеобщее настроение, махнул рукой.

— Кто еще желает выступить? — раздался по-прежнему невозмутимый голос Костромина. — Нет желающих? Тогда переходим ко второму вопросу: выборам нового состава бюро.

Кандидатуру Игоря никто даже не предложил. Зато Светлана, мстительно взглянув на Игоря, назвала Лену. Когда же подошло время самоотводов и Лена стала объяснять, что работала бы с большим удовольствием, если бы не мешала маленькая дочка, все зашумели: ничего, мол, справишься, кто-то крикнул даже: «Нас обвиняла в пассивности, а сама — в кусты!»

— Вы что же, в комсомольское бюро выбираете в порядке наказания? — снова подала голос Галина Николаевна, все рассмеялись, и Лена тоже. В самом деле, глупо получается — ругала девчонок за равнодушие, а как до дела дошло — струсила. Ну ладно, я теперь дам вам жизни!

При голосовании все подняли руки за Лену, только Игорь и Лида воздержались. На первом заседании нового бюро ей поручили отвечать за производственный сектор, и она охотно согласилась, подумав, что это и есть ее работа. Лена заметила, что инструктор райкома с интересом присматривается к ней. Сначала она покраснела, засмущалась, потом, понимая, что совершает несусветную глупость, быстро показала ему язык, рассмеялась и сразу же сделала серьезное лицо. У инструктора от удивления поползли на лоб брови.

7

Был, правда, и еще один вариант: вернуться в Полтаву. Мама не раз говорила и писала об этом, да разве дело в приглашениях? Лена знала: в любую минуту она может приехать в родной город, поселиться в двухкомнатной, не очень просторной, но такой привычной, до боли знакомой квартире, и никто не упрекнет ее ни в чем, разве только Люська, сестренка, фыркнет, съехидничает, но что с нее возьмешь — молодая да глупая, подрастет, сама разберется, что к чему. И потому Лена, наверное, и не хотела перебираться — утешений, родительской ласки хотелось, до слез хотелось, но к утешениям разве не примешана жалость? Не о таком возвращении мечтала она, да и мечтала ли она о возвращении? Об этом Лена тоже думала и не могла себе внятно объяснить, что же сильнее всего держит ее в Москве. Прописка? Нет, конечно. Чепуха все это. Тогда что же? Театры, в которые она не ходила? Большие, столичные универмаги, в которых почти ничего не покупала?

Лена не могла четко определить причины, но только чувствовала в самой атмосфере, воздухе столицы что-то такое особенное, ни с одним другим городом не сравнимое. Нравился Лене вид, который открывался с Ленинских гор, если подняться на эскалаторе на самый верх, на смотровую площадку у огороженного поручнями обрыва. Со всеохватной этой высоты Москва все-таки не просматривалась насквозь: четко виднелась вблизи чаша Лужников, угадывались знакомые профили небоскребов, зелеными пятнами темнели парки, но далеко еще и впереди, с обеих сторон в тусклом предвечернем мареве, в дрожащем летнем воздухе терялись кварталы новостроек — широко, размашисто шагала Москва. А центр? Всегда возбужденный, лихорадочно-нервный; толпа у «Националя» и ряды машин — четкие и строгие контуры «Чаек», привычные очертания «Волг» и иностранные машины с необычно яркой расцветкой — марок Лена не знала и не различала, но цепкая ее память фиксировала и плоские, низкой посадки, как бы сплющенные лимузины с тремя рядами сидений, и кургузые четырехместные автомобильчики — иногда по вечерам она рисовала Машке эти машины фломастером, а за рулем, в зависимости от полета фантазии, помещала зайца, лису или медведя. Нравились Лене неизбывный людской поток у Арбата и проспект Калинина, который не без тайной гордости она считала своим. Кто станет уточнять, что живет она не в прямоугольных многоэтажках из бетона и стекла, а в старом каменном доме, и кто отнимет у нее ощущение праздника, когда ступала она на широкий, вымощенный плитками тротуар и ноги сами несли ее сквозь разноцветную, шумную толпу — от «Подарков» к «Синтетике», от «Синтетики» к «Москвичке». У Лены отношения с модой были особые, они регулировались нехваткой времени и еще отсутствием лишних денег; она оставалась вполне или почти хладнокровной там, где кипели страсти.

Впрочем, дело было не только в деньгах. До развода с Сережей, до того, как родилась Машенька, Лена еще пыталась, как говорится, следить за модой. Но чем сильнее вовлекалась она в эту честолюбивую погоню, тем больше разочарований поджидало ее. Модные вещи, как правило, нужно было  д о с т а в а т ь, а это стоило не только денег, но и унижения, и каково было потом видеть, что точно такие же туфли или кофточку носят  в с е, словно в насмешку над ее стараниями.

Однажды по секрету (только ей, и никому больше!) Светка Гаврикова сказала, что где-то в Люберцах есть ателье, в котором шьют юбки и куртки из замши. Об этом ателье никто не знает, вообще оно шьет для магазинов, но в конце месяца «выбрасывают» иногда для плана несколько дефицитных изделий.

Лена так и не поняла, чем была вызвана доброта Светки — бескорыстием или ей просто скучно было ехать за город одной, но так или иначе они встретились рано утром в субботу на Казанском вокзале, чтобы успеть к открытию ателье.

И не одни они, как выяснилось. По рукам уже гулял тетрадный листок, на котором записывались в очередь, но как только открыли ателье, листок исчез бесследно, ожидавшие в беспорядке хлынули в двери, и Лена поначалу поддалась ажиотажу, стала протискиваться вперед. Но потом вдруг ее охватило полное безразличие, и она вышла на улицу. Рядом с ателье была лужайка, неизвестно как уцелевшая среди асфальта, на ней росли одуванчики. Лена срывала их один за другим, дула изо всех сил и долго смотрела, как медленно оседают вниз маленькие прозрачные парашютики. Было обидно, конечно: проснулась рано, тащилась в такую даль — и уехать с пустыми руками. Да и еще одно: стыдно признаться, но Лена немного стеснялась и боялась своих соседок по очереди. Зимой стеснялась своего пальто неопределенной длины, сшитого еще в ту пору, когда соперничество «мини» и «макси» не занимало умы ее юных соотечественниц, летом — любимого матросского платья. Вот удивительно: насколько свободно и легко чувствовала она себя в нем дома, в Полтаве, настолько в Москве ей приходили в голову сомнения: не слишком ли оно провинциальное?

Словом, у Лены отношения с модой были вовсе не простые. Что же тогда тянуло ее в магазины, если она знала о более чем скромных своих покупательских возможностях? Матовый, чуть мерцающий свет неона, бесшумные эскалаторы, мягкий женский голос на фоне приглушенной музыки: «Одно из достижений современной химии — изделия из искусственного шелка. Они красивы, элегантны, удобны… Если вы увлекаетесь фотографией, приветливые, знающие продавцы…» За углом, в десяти шагах отсюда, Лена могла спокойно, без толкотни, купить пакет молока и стограммовый кусок масла, но ее почему-то упорно тянуло в гастроном «Новоарбатский», где горьковато-ванильный запах свежемолотого кофе смешивался с резким, пряным запахом сельди, с ароматом горячего, только что испеченного хлеба. И здесь — броуновское движение, возникают и распадаются очереди, кто-то тянет чек через головы, кто-то развернул карту-схему Москвы и пытается определить дальнейший свой маршрут, кто-то стоит растерянный, ошеломленный шумом и толкотней… Лена привычно снует по лабиринту отделов — колбасный, молочный, хлебный… Ощущение многолюдства никогда не раздражало ее, напротив, нигде она себя так не чувствовала  н а е д и н е  с собой, как здесь, на шумных магистралях.

И все-таки, наверное, сильнее всего Лену удерживал в Москве стиль ее жизни — непростой, напряженный, связывающий воедино миллионы людей. Какая разница, где чертить узлы спортивных сооружений — в Москве или Полтаве? В этом разницы действительно не было, но была она в другом. Лена тянулась к многолюдному обществу: ей казалось почему-то, что там, где собираются вместе современные, умные, интеллигентные люди, невольно образуется магнитное поле, и любая, самая ничтожная мысль, попадая в это поле, сразу обретает значительность и глубину. Она не любила участвовать в спорах, но очень любила слушать их, отмечая про себя, где собеседники говорят искрение, а где рисуются, позируют, что-что, а фальшь Лена привыкла различать безошибочно.

После комсомольского собрания Лена стала тянуться к Галине Николаевне, и та заметила, почувствовала это. Когда Литвинова улыбалась Лене своей открытой улыбкой, так понятной им обеим, Лена просто таяла от радости. Однажды Галина Николаевна попросила Лену помочь в одном, как сказала она, щепетильном деле. Нужно было проверить, насколько точно уходят на обеденный перерыв сотрудники и все ли вовремя возвращаются с него. При этом, пояснила Галина Николаевна, сделать все надо спокойно, «без битья посуды», в высшей степени корректно.

Лена согласилась не раздумывая. Только потом убедилась, какую ношу взвалила на себя. За три дня, пока длилась проверка, Лена перепортила отношения с людьми больше, чем за три года. Но зато и научилась многому.

Первая, на кого наскочила после обеденного перерыва, была Светлана Гаврикова. Лена объяснила по-свойски: проверка и все такое прочее. Но Светка обиделась, вспыхнула:

— Да что ты, нанялась разве? А если я задержалась в магазине, тогда что?

— Тогда я так и запишу, что ты задержалась в магазине.

— Ну и ну! Не понимаю тебя, Ленка, совсем не понимаю!

Ее, конечно, Лена не стала записывать в опоздавшие, но все равно Светка несколько дней дулась, делала вид, что не замечает подругу.

Когда Светлана сердилась, то хорошеньким своим личиком, кудряшками, румяными щеками еще больше походила на целлулоидного пупса или на любимую Машенькину куклу с закрывающимися глазами, с длинными светлыми ресницами. Светка обиженно надувала губы, морщила нос, но Лену это только забавляло.

Хуже было с другими. Когда Лена спрашивала без предисловий и околичностей: «Почему опоздали с перерыва?» — то чувствовала: здесь что-то не так, не совсем так.

Но постепенно она разработала целый ритуал расспросов. Подходила к очередной своей «жертве» и с легкой иронией, как бы приглашая человека в соучастники заговора, сообщала, что местком и группа народного контроля проводят рейд по проверке трудовой дисциплины. Дальше голосом, исполненным сострадания к самой себе, говорила, что выбор, неизвестно почему, пал на нее. Потом делала паузу, чтобы можно было оценить всю нелепость ситуации, и продолжала уже с большей уверенностью: сами понимаете, мне не очень приятно расспрашивать, кто и почему  з а д е р ж а л с я  после перерыва. Я знаю, что у вас была какая-то серьезная причина, поэтому, пожалуйста, скажите мне, чтобы я могла записать в рапорт.

Говорила, а сама то умилялась изобретательности своей, то окатывало вдруг с головы до ног чувством неясного страха: возьмет кто-нибудь за локоть, отведет в партбюро и скажет: забирайте свою актрису, незачем важное дело превращать в спектакль! Но все обошлось, Галина Николаевна ее благодарила, хвалила за умение найти подход к людям, ведь проверять тоже можно по-разному… А Лена испытала облегчение, когда проверка наконец кончилась.

8

Ее позвали к телефону, и настроение сразу испортилось — не иначе как из детского сада, опять скажут: приезжайте за девочкой, у нее температура.

Но это звонил Валентин.

— Я боялась, что вы больше не позвоните, — сказала она.

— Почему?

— Ну… В общем, очень глупо все получилось тогда. Не сердитесь на меня, ладно?

И опять Валентин говорил своим привычным тоном и опять рассказывал что-то забавное, а Лене делали знаки: хватит болтать, телефон всем нужен; она отчаянно жестикулировала: очень важный разговор! — хотя важного в нем не было ровным счетом ничего, важным был только факт, что он опять позвонил.

— Я что-нибудь придумаю скоро, — пообещала Лена вдруг, без всякой связи с тем, о чем говорил ей Валентин. — Придумаю что-нибудь. В субботу, например, я отведу дочку к свекрови и буду вечером свободна. Нет? Ну, тогда в воскресенье, но только до шести часов. Тоже не получится? Ну, тогда на той неделе договоримся. Что-нибудь придумаю.

Лена попрощалась с легким разочарованием. Ей казалось, что, услышав про субботу, Валентин обрадуется и тут же назначит свидание, но он почему-то смутился и ушел от разговора. Странно! То звонит, уверяет, что хочет ее видеть, а то — в выходные дни и не может. Наверное, все же он обиделся. Ну что ж, его дело! Лена, немного расстроенная, подошла к кульману, где ее нетерпеливо поджидала Светлана, готовая ради свежих новостей заключить перемирие.

…Встретились они с Валентином только через полторы недели, в среду. У выхода из метро, где продавали горячие пирожки, Лена задержалась.

— Не успела пообедать, — объяснила она Валентину и виновато улыбнулась. Валентин предложил пойти в ресторан. Там, правда, пирожков нет, заметил он, ответно улыбаясь, но тоже бывают вкусные вещи. Ему понравилось, что Лена не стала ломаться, сразу согласилась.

— Только, пожалуйста, ненадолго, — попросила она. — Я оставила дочку у соседки, а та рано ложится спать. Даже раньше Машки, — прибавила Лена веселым голосом.

Она обратила внимание, как Валентин старался держаться непринужденно, небрежно, но от этого его неловкость и скованность становились еще заметнее. «Сережка, — подумала Лена, — куда уверенней». И, отметив это, поймала себя на мысли, что уже не раз сопоставляет их — Сережку и Валентина, сопоставляет, правда, непроизвольно, но и это все равно было нелепостью, кто ей они: один уже не муж, другой… еще?.. Что за глупости! Другой вообще никто.

Когда Валентин неловким жестом протянул ей меню, она, увидев длинные столбцы замысловатых названий, тут же закрыла твердую глянцевую обложку:

— Мне, если можно, какой-нибудь овощной салат и кусок мяса, как бы он здесь ни назывался. — И улыбнулась извинительно: я, мол, понимаю, так в ресторане не принято, здесь нужно долго и тщательно обсуждать каждое блюдо, но я вот такая, что с этим поделаешь?

Ей было хорошо, и ее даже не терзало неприятное воспоминание о неудавшемся походе в кафе. В конце концов ничего страшного не произошло, а Валентину, наверное, было полезно посмотреть на детей вблизи, может, когда-нибудь и у него будут собственные, пусть знает, что это такое.

Она уже отметила манеру Валентина: говорить много, но о себе ничего, то есть ничего из того, что интересовало ее в первую очередь. Ей хотелось спросить, есть ли у него девушка, и хотя Лена понимала, что спрашивать об этом неловко и даже глупо, вопрос этот упорно вертелся на языке. А Валентин явно чего-то недоговаривал; рассказывая о себе, он вдруг умолкал или резко менял тему. И даже невинные (хотя и со значением заданные) вопросы Лены о том, как Валентин провел субботу и воскресенье, вызвали у него явное смущение — он ответил что-то неопределенное, а потом пустился в длинные рассуждения о том, какое зло таят в себе два выходных и насколько приятнее и проще проработать пять дней, чем субботу и воскресенье провести в безделье.

— Не знаю, не знаю, — возразила Лена, — у меня эти два дня пролетают в одно мгновение. Да и что бы я делала, если бы их не было? Хоть отоспаться можно.

«Спросить или нет? — в то же самое время думала она. — В конце концов почему я не имею права спросить его, если он ничего не рассказывает о себе?»

— Валентин… — Лена замялась, не решаясь назвать его ни на «вы», ни на «ты», потом закончила храбро: — Почему ты не женишься?

— Почему?.. — Валентин смутился и заерзал на стуле. — Видишь ли…

— Ты, наверное, уже женат? — полувопросительно, полуутвердительно высказала Лена вдруг пришедшую ей на ум догадку. — Так ведь?!

— Как бы тебе сказать?.. Видишь ли…

— Тогда я хочу выпить за твою жену. — Лена попросила резко: — Ну, налей же мне вина! Полнее, полнее! И себе тоже. И пить надо до дна, я прошу тебя!

«Вот и все, — подумала она грустно. — Встретила человека, который понравился, а он женат. И я, глупая, еще какие-то планы строила, мечтала подружить его с Машенькой. А у него, наверное, дома три свои Машки сидят, ждут, пока он здесь вино распивает».

— Ну, а дети есть у вас? — уже спокойнее спросила Лена, примирительно улыбнувшись, словно попросила прощения за недавнюю резкость. — Мальчик, девочка?

— Нет, детей у нас нет, — поморщился Валентин. — Видишь ли, почему я не говорил тебе, что женат…

— Говорил, не говорил, какая разница, — перебила Лена. — Главное, что ты женат, и, пока мы сидим здесь, жена ждет тебя дома, волнуется.

— Я предупредил ее… И потом еще ведь рано. Но вообще-то, — Валентин стал оправдываться, — вообще-то мне нужно будет потом отойти, на одну минутку только, позвонить, она у меня такая рассеянная, все забывает и действительно будет волноваться.

«Ну и дела! — растерянно думала Лена. — Впрочем, Валентин и не давал оснований на что-то надеяться».

Официантка подвела к столику трех человек — двух парней и девушку. Лена мельком оглядела их: парни — в джинсах, добротных, ф и р м е н н ы х, в черных кожаных куртках, каких-то рубашках из грубого полотна, с кнопочками, «молниями», замочками, блестящими пуговицами. Сначала ей показалось, что и парни очень похожи друг на друга, потом рассмотрела: нет, один постарше, притом намного, лет на пять — восемь. С ним девушка — высокая, худая, некрасивая, чем-то немного похожая на Марину, «заочницу»; он, видно, стесняется ее и старается не замечать, и девушка держится самолюбиво и обиженно. Как только официантка подала меню, сразу стало ясно, что душа компании — молодой белобрысый парень. Когда он диктовал официантке заказ, Лену покоробило его балагурство — весельчак какой-то, так он и поговорить спокойно не даст с Валентином. Но вот тот отложил меню, откинулся на спинку стула, и ее удивила внезапная перемена — лицо усталое, в глазах — озабоченность.

После того как эти трое подсели к столу, Валентин и вовсе сник. «Какой он все-таки чудак, — пожалела его Лена. — Если кому-то интересно слушать, о чем мы говорим, пусть слушают на здоровье! Но, если разобраться, кому нужны наши секреты! Нет, все же он милый, славный парень, а чудак!»

Чтобы как-то приободрить Валентина, Лена принялась рассказывать о последних Машиных проделках. Он слушал вежливо, но безучастно, посматривал на часы, потом ушел — звонить жене. Лена прислушалась, о чем говорят соседи по столику. Насколько сумела догадаться, они работали несколько лет в Италии, и вот недавно белобрысый парень опять ездил туда и сейчас делился с приятелем впечатлениями:

— Девчонки тоже хорошо устроились. Почти все. Анджелу помнишь? Она в Турине, в университете преподает. Профессорша. Три книжки выпустила. Папочка — директор завода, всегда ей поможет. Но девка она хорошая, ничего не скажешь.

— А Габриэль замуж вышла. Ну, Габриэль, Габа, не помнишь, что ли? Веселая такая, заводная.Да, точно, на море тогда подбила нас пойти ночью. Так вот, говорят, за миллионера вышла замуж.

— Миллионы в лирах или долларах?

— А черт его знает! Я ее не видел больше.

— А помнишь еще Анну-Валерию? В министерстве иностранных дел работает. Муж бросил ее. С ребеночком. Но она молодцом держится.

Лену вдруг заинтересовало имя, красивое, необычное. Анна-Валерия! Ничего, Анна-Валерия, меня тоже бросил муж, вернее, я сама его бросила, но это уже неважно. И тоже осталась с ребеночком. И тоже держусь молодцом. Видишь, сижу себе в ресторане, пью вино, это ли не жизнь?

Но вообще-то Лене было совсем не весело.

Интересно, какая ты, Анна-Валерия? Лена неожиданно вспомнила свои прогулки с Машенькой по Арбату. Во дворе какого-то посольства (у входа на медной, добела начищенной табличке — вязь незнакомого Лене арабского алфавита) с радостным визгом катался на велосипеде мальчик лет четырех-пяти. Его мать — тоненькая, высокая — несколько раз окликала малыша, тот подъезжал на велосипеде к машине, но как только видел, что мать бралась за ручку дверцы, тут же нажимал на педали и с воинственными криками уезжал в дальний угол двора. Наконец ему, видно, надоело, он бросил велосипед посередине двора и со всех ног помчался к матери. Та усадила сына рядом с собой, привязала его наискось широким ремнем, и маленький ярко-красный, похожий на божью коровку автомобиль с места набрал скорость. Милиционер у ворот посольства взял под козырек.

Такая ты, Анна-Валерия? Очень четко, словно картинку в иллюстрированном журнале, вспомнила сейчас Лена эту юную женщину из посольства: короткая стрижка, свитер грубой вязки, шерстяные серые брюки — в одежде, прическе ее было что-то небрежное, но чувствовалось, что небрежность эта умышленная, тщательно продуманная. И что еще поразило тогда Лену — взгляд, легкий, беззаботный. Да, она сердилась на сына, что-то выговаривала ему, но как бы невзначай, без того исступления, которое порой находит на замотанных обыденными делами женщин. Впрочем, спохватилась Лена, уж не завидую ли я? Этого только не хватало! Тогда надо было замуж выходить не за строителя, а за дипломата, вот и все дела. Эх, Анна-Валерия!..


Валентин вернулся, чем-то явно озабоченный.

— Пристала: где ты да где ты? Я сейчас приеду к тебе, возьму такси и приеду! А я и не знал, что говорить. Если скажешь, что у приятеля, она действительно приедет, она у меня такая. — Валентин пытался говорить шутливо, даже иронично, но это ему плохо удавалось. — И зачем только пошел звонить!

— Ну что же, тогда пойдем отсюда, — легко согласилась Лена. — И мне, кстати, пора домой; дочка, наверное, капризничает, спать не хочет.

— Нет, нет, что ты! — запротестовал Валентин. — Ни в коем случае. Мы еще полчаса можем посидеть, даже минут сорок, да-да, сорок минут совершенно спокойно можем посидеть.

«Очень ты спокоен», — усмехнулась Лена, но осталась из любопытства и, сказать по совести, из-за какого-то мстительного чувства: пусть он помается, понервничает, если хочет угодить и мне и своей рассеянной жене.

— Налей мне вина немножко, — попросила она Валентина. — Ты все время забываешь.

— Да-да, вина, конечно, нужно налить вина, извини, — засуетился Валентин, и это его смущение Лена тоже отметила со злорадством.

— Почему же у вас нет детей? — поинтересовалась — Ты не хочешь или жена не хочет? Или, — она понизила голос, — не может?

— Нет, она может, конечно, может, то есть не конечно, а наверное, — говорил он, все больше сбиваясь на тон какого-то непонятного ей оправдания. — Да-да, точно может, — уже уверенно засвидетельствовал он, — только мы пока решили не заводить детей, и я и она, — словом, мы вместе так решили пока.

— Смотри, а то потом поздно будет, — вставила Лена реплику, но Валентин не обратил на реплику внимания и, разгоряченный какими-то своими мыслями, заговорил быстро, запальчиво.

— Вот ты про детей спросила, да? А кто возиться с ними будет, опять я? Ведь ты не знаешь мою жену, она ведь совсем-совсем беспомощная в домашних делах. Хочешь знать, что у меня сейчас в портфеле? Нет, я покажу, покажу! Вот смотри, мясо, а это консервы, а это, смотри, пакет с картошкой. Ты спрашивала, что я в портфеле ношу, отчего он такой тяжелый, так вот, я всегда продукты домой покупаю. И не потому, что жена не может — просто не любит, или не хочет, или забывает.

— Вот и хорошо, что ты дома жене помогаешь, — миролюбиво заметила Лена, не ожидавшая этой исповеди. — Я своего мужа приучала, да, к сожалению, ничего не получилось.

— Если бы помогать! — все еще нервничая, сказал Валентин. — Помогать я согласен, был бы счастлив, если бы речь шла о помощи! Но ведь мне приходится почти все самому делать, самому! А она только смеется да уверяет наших друзей, что мне это очень нравится. — Валентин замолчал, как бы размышляя, говорить ему дальше или нет, потом махнул рукой и продолжил: — Нет, ты не представляешь даже, до чего она беспомощна! Вечно у нее из рук все валится. Если поставит варить что-либо, обязательно забудет, все выкипит или пригорит. Тарелки начнет мыть — разобьет. Нельзя же быть такой неумехой!

— Ничего, научится когда-нибудь!

— Да нет, не научится и не хочет учиться! У нее голова совсем другим забита. Скажи ей: в таком-то кинотеатре французский фильм показывают. Она на край Москвы помчится, всеми правдами-неправдами попадет в зал, проберется. Но вот попроси ее сходить утром за хлебом — здесь же, в соседнем доме, ни за что не пойдет, будет завтракать с печеньем… Я однажды приезжаю из командировки, захожу в ванную, нет мыла. Спрашиваю: «Как же ты умывалась?» «А шампунью!» — смеется. Ей всегда весело!

— Но ведь это же мелочи, Валя! Ну, шампунь, мыло. Главное, она любит тебя, так ведь?

— Любит, только по-своему.

— Но ведь ты тоже по-своему любишь. Ругаешь ее, а сам как на иголках. Беспокоишься, значит. И со мной вот зачем-то познакомился. Зачем, а?

— Вот потому и познакомился. Разве не понятно?

— Ладно, замнем. Зови официантку, расплачивайся.

Валентин ушел искать официантку, а Лена рассеянно прислушивалась к тому, как белобрысый парень пересказывал детектив: в машину прокурора мафия подложила взрывчатку, и взрыв произошел, когда прокурор отправлялся утром на работу, — на глазах у жены и детей. Вдруг что-то резануло слух: Лена не сразу сообразила, что никакой это не фильм, а самый что ни на есть реальный случай, свидетелем которого оказался ее сосед за столом. И она совсем другими глазами посмотрела на него да и на его приятеля. А белобрысый парень, наверное, по-своему воспринял этот внимательный взгляд, лицо его снова стало беспечным и веселым, и он предложил:

— Подсаживайтесь к нам поближе, А то у нас недокомплект!

Валентин вернулся, стоял за стулом, деликатно так покашливал, не решаясь вмешаться, подать голос.

— Спасибо, в другой раз, — ответила Лена дружелюбно, попрощалась со всеми, даже с девицей, которая кивнула ей, не выпуская изо рта сигареты, и пошла к выходу.

— О чем он говорил? — угрюмо спросил Валентин.

— О том, что нужно быть решительнее. А то невесту из-под носа уведут. Он принял меня за твою невесту, ты как, доволен?

Валентин проводил ее до подъезда, но Лена, угадав его намерения, решительно пошла к лифту. Он загородил дорогу, ткнулся губами в щеку, попытался поцеловать.

— Не надо, Валя. Ну, прошу тебя.

— Я позвоню тебе? — уныло спросил Валентин.

— А это нужно? — уточнила Лена. — Может, не стоит? — Она взглянула на его обиженное, как у ребенка, лицо и согласилась: — Ладно, звони. Только на той неделе.


Лена заглянула в комнату Васильевны, увидела Шуренка, оседлавшего перевернутый стул: он гудел, изображая самолет, а Машенька сидела сбоку и спрашивала:

— А ты настоящий хулиган? Живой? А почему ты не страшный? Нам в детском саду говорили, что хулиганы все страшные.

Шуренок залился смехом.

— Ты что городишь, Мария? — спросила Лена сердито. — И не спишь до сих пор! Где баба Паша?

— А ее доктора увезли, и мы с Шуренком стали в самолет играть, — охотно пояснила Машенька, — А потом ты пришла из театра, — решила она восстановить всю картину до конца.

— Какие доктора, куда увезли? — спросила Лена у Шуренка.

— А… Ну, в общем, из-за письма они поругались, того самого, что ты не подписала, — подал он наконец голос. — Пошла мать на кухню чайник ставить, а там толстуха эта: выселим, мол, твоего хулигана да выселим! Ну, мать сказала что-то, та ей — тоже; в общем, «скорую» вызвали. С сердцем что-то.

— Эх ты! — не удержалась Лена. — Не стыдно? А ведь из-за тебя все это! Такая мать у тебя — да ее беречь надо, на руках носить! А ты сел ей на шею и в ус себе не дуешь!

Шуренок страдальчески морщился, слушая упреки, и ответил грубовато:

— Все, завязал я. Мое слово верное.

— Мой муж тоже каждый день завязывал и до тех пор дождался, пока я сама не завязала вещи да не ушла. Посмотри на себя: здоровый парень, а в семью копейки не приносишь, отец больной, мать за вас, мужиков, надрывается.

— Да завязал же я! — с досадой повторил Шуренок. Ему, наверное, было обидно, что он пустил в ход самый сильный в своем словесном арсенале аргумент, а ему не верили, продолжали читать нотацию. — Мое слово верное.

— Ну ладно, Машке спать пора. А ты завтра пойдешь в больницу, от меня привет матери передай, да смотри не забудь!

— И от меня, и от меня тоже! — запрыгала на одной ноге Машенька. — Я тоже лежала в больнице, когда была совсем-совсем маленькая.

9

…Теперь Лена понимала, что уже не может или даже не хочет видеть Валентина. Если бы они с самого начала  п р о с т о  в с т р е ч а л и с ь  и если бы она ничего от него не ожидала, ни на что не надеялась — другое дело, а теперь, после того как столько думала-передумала, считала, что ей, дурочке, повезло наконец… теперь его лучше совсем не видеть.

И уже заново ко всему привыкала: к одиночеству своему, капризам дочери, к вечной спешке. Ну что ж, одна так одна, ничего не поделаешь.

Лена ненавидела точность своих денежных расчетов: дважды в месяц, в аванс и получку, составляла список необходимого, старалась отложить еще что-то на книжку, но оставалась такая мелочь, что, махнув рукой, Лена тратила все.

Особенно неприятны были для нее теперь поездки к свекрови. А ведь раньше ей так нравилась эта квартира! В Москву Лена приехала с твердым убеждением, что единственное назначение вещей — быть удобными, ну, по возможности, красивыми. Родители ее прожили жизнь скромно и тому же учили дочерей. Какое богатство нажили они к пенсии? Несколько дорогих ваз, настенные часы, массивные альбомы для фотографий — вот, наверное, и все ценные вещи в доме. Впрочем, их не покупали специально, их дарили ученики, когда мама вела классное руководство. Каждый раз, незадолго до выпускного вечера, происходила одна и та же история. Домой к ним приходили делегаты от класса, толпились в прихожей. Мама приглашала их в комнату, но, как только они, пунцовые от смущения, принимались вручать подарок, мать тут же их выпроваживала. Хотя она знала, чем все кончится: уйдут эти, придут другие или придут родители — все равно будет нудное препирательство, будут слова о том, что все это  о т  ч и с т о г о  с е р д ц а  и что она их  о б и ж а е т… Конечно, придется уступить.

Год с небольшим, который Лена прожила в общежитии, с подругами, еще больше укрепил убеждение, с которым она приехала из Полтавы: не человек для вещей, а вещи для человека. В комнате у них царило вызывающее, почти восторженное пренебрежение к быту. Студенческая коммуна, где все нараспашку, все общее, а имущество все состояло из купленных в складчину сковороды, двух кастрюль, полдюжины тарелок и заварного чайника. После домашних обедов, после обилия овощей к институтской столовой приходилось привыкать. Если к котлетам здесь полагалась долька помидора, кусок соленого огурца, то это даже оговаривалось в меню, поначалу такое казалось странным: дома овощи были вволю, навалом. Потом, конечно, она привыкла. В Москве, в общежитии, девчонки стряпали неплохо. Тамара Филькова из Барнаула готовила такие пельмени, что в кухню на их аппетитный запах прибегали ребята с других этажей. А Лена пекла пирожки, блинчики с яблоками, рыбой, капустой. Нет, жили они дай бог каждому!

Ее представления о ценности вещей поколебала первая поездка в гости к Сереже. Она сразу, как только вошла в коридор, поняла, что находится в  б о г а т о й  квартире, где все говорит о достатке, о свободных деньгах. Вещи здесь были не просто вещи — кресла, люстра, ковер, — они еще были красивы и радовали глаз. Когда Лена с тихим, но твердым упорством отказалась от ужина, Ирина Леонидовна настояла все же на чаепитии, вынула из серванта множество тарелок, вазочек, розеток, предназначение которых было для Лены не вполне ясным. Она по своей привычке хотела положить варенье прямо в чай, поймала косой взгляд будущей свекрови, густо покраснела и уже наотрез отказалась от варенья. А варенье было вишневое, ее любимое…

До свадьбы Лена еще несколько раз бывала в гостях у Сергея. С некоторым удивлением, даже смущением ловила себя на мысли, что ей все больше и больше нравится это… она не хотела даже про себя произносить слово «богатство»… этот уют. И застекленные от пола до потолка книжные шкафы, и сервант, заставленный хрустальными рюмками. Лену все больше и больше увлекало это ощущение надежности и прочности быта, и она словно бы примеривалась, как будет обставлять будущую свою квартиру. Конечно, она вносила поправки и в рисунок обоев, и в цвет штор на окнах, но она уже привыкла к тому, что вещи в их доме будут такими же основательными, добротными…

Впрочем, что сейчас вспоминать о каких-то шторах и обоях, если кооперативную квартиру, которую выплатили родители Сережи, давно уже разменяли, если семья распалась.

Когда это случилось? — часто спрашивала себя Лена. Когда Сережка первый раз пришел выпивши? Наверное… хотя нет, она помнит, как стыдился он своей нетвердой походки, заплетающегося языка и как виновато смотрел утром ей в глаза, — она ничего ему тогда не сказала и вспоминала этот случай с некоторым даже непонятным умилением, быть может, потому, что поняла: Сережка считается с нею и боится, да, да, боится ее.

Правда, когда Сережка пришел пьяным во второй раз, Лена и на этот раз сдержалась, но забеспокоилась: не станет ли это системой? Что же, так и произошло.

И все-таки нет, не на этом они разошлись, не из-за этого поссорились. Сейчас поняла это очень ясно: все решил тот день, когда они стали сознательно, с наслаждением обижать друг друга. До этого щадили, боялись перейти какой-то рубеж, а потом, когда у одного из них сорвались обидные, явно несправедливые слова, которые чужой человек мог бы снести и стерпеть, а родного они оскорбляют и ранят… Да, да, именно в тот день все и произошло. Потом понадобилось бы много усилий, чтобы все изменить, сгладить, но они не пошли на сближение, наоборот, отдалялись друг от друга все дальше и дальше.

Лена вспомнила, как все произошло. Еще до рождения Машеньки они копили деньги на телевизор, Лена из своей стипендии тоже откладывала десятку, и, хотя взнос ее имел почти символический характер, она гордилась тем, что принимает участие в семейном бюджете. По самым радужным проектам до покупки телевизора оставалось еще месяца три. Лена предвкушала удовольствие, которое было уже не за горами; конечно, они смотрели передачи и у Сережиных родных, когда ездили к ним в гости, но телевизор в своей квартире совсем другое дело, что там объяснять!

Сергей как раз перешел работать на стройку прорабом, о чем давно мечтал. Приходить он стал позже, появились у него какие-то вечерние дела, настроение стало неровным. Лена терялась, не знала, как себя вести: терпеть, ссориться, не замечать? Ближайший и верный пример, который оказался перед глазами, — мама: она вступала в конфликты с отцом лишь в тех случаях, когда все иные возможности были исчерпаны, вообще же предпочитала терпеливо дожидаться, пока, как говорила она, чайник выкипит. А у отца пар выходил скоро — пошумит, покричит, затихнет, и после этого его можно было «брать голыми руками».

Лена терпела. Однажды Сергей пришел возбужденный, чуть-чуть навеселе и обратился к ней неестественно грубоватым голосом:

— Мать! Держи телевизор!

И жаргонное словечко и тон Лене не понравились, но она смолчала, а Сережа царственным жестом бросил на стол пачку десятирублевок и почему-то с довольным видом захохотал.

— А то ведь с твоей стипендией… — Сережа не закончил фразу и опять залился счастливым, дурацким смехом, — с твоей стипендией мы до-о-лго будем собирать. А здесь бац — и две сотни! Раз — и в дамках!

— Откуда эти деньги, Сережа? — как можно спокойнее спросила она, стараясь не обращать внимания на неприятное ей «бац», по поводу которого в другое время она обязательно бы высказалась.

— Откуда? От верблюда! Шел верблюд, да не туда, а я ему дорогу показал, смотри, говорю, вон там денежки лежат. Он пошел, куда я ему велел, взял денежки, а потом мне принес: вот, говорит, твоя доля. Честный верблюд, ей-богу, честный!

Сережа хохотал и паясничал, и по гримасам его Лена поняла: здесь что-то не так, и ей стало страшно.

— Сережа, перестань дурить! Я спрашиваю: откуда эти деньги?

Он, продолжая смеяться, подошел к столу, аккуратно сложил деньги, десятка к десятке, словно взвешивая их убедительную тяжесть, и сказал небрежным голосом:

— Хватит, мать, травить душу. Деньга верная, честная. Я сделал штукатурам приварок в нарядах, а они мне накинули с зарплаты. Так что не боись.

Лена почувствовала, как неприятно заныло у нее в груди, и, надеясь еще, что она ослышалась, чего-то не поняла, спросила неуверенно:

— Но ведь это же… воровство. Это же… незаконно.

Он ухмыльнулся, взял новенькую, хрустящую десятку, повертел в руках, посмотрел на свет и сказал:

— Да нет, вроде бы не поддельная, законная. Так что не боись, говорю тебе!

— Я не возьму этих денег, — тихо сказала она. — Этих денег мне не нужно.

— Каких  э т и х?! — обозленно закричал Сергей. — Почему  э т и х?! Они что — меченые? Их что, в магазине не принимают?

Лена ничего не ответила, но молчание ее еще сильнее разожгло Сергея.

— Смотрите, какая чистюля нашлась! Хорошо жить она хочет, а как достанешь деньги — они, видишь ли, незаконные! Зато стипендия твоя законная. Что же, давай жить на нее! Будем картошку жарить по три раза в день, по воскресеньям молочную лапшу варить. И есть из алюминиевых мисок. Плохо, зато честь по чести, шито-крыто, никто не придерется. Ну! Давай по-законному!

— Не кричи на меня, — устало попросила Лена. — Сережа, ты не понимаешь, что говоришь. И делаешь что-то не то. Мне страшно, Сережа, — совсем жалобно закончила она.

Сергею, видно, стало жаль ее; злость и обида еще держались в нем, но жалость уже пересилила, и он обнял ее, начал гладить волосы и быстро заговорил:

— Ну не надо, Ленок, не надо, брось ты это! Я, что ли, один! Все равно больше, чем можно выписать, не выпишешь, фонд зарплаты существует, из него не выпрыгнешь. Сегодня больше начислишь, завтра меньше, так и крутишься. А это ведь не взятка, нет, это вроде прогрессивки, от доброго же сердца ребята дали. Я к ним по-хорошему, и они ко мне по-хорошему.

Что тогда убедило ее, она и до сих пор не знает: извиняющийся тон Сережки или слова, прозвучавшие так магически, — «прогрессивка, фонд зарплаты», — но тогда она как будто бы поверила, заставила себя поверить, что ничего незаконного здесь нет. Или видела, что назревает первая крупная ссора, а ссориться ей не хотелось, не хотелось и волноваться: шел уже пятый месяц беременности. Но именно с той поры все изменилось. Правда, дальше Сережа был умнее — он не рекламировал мнимую свою прогрессивку, не раскладывал деньги веером и не потрясал ими в воздухе. Просто клал на книжку, тратил сам, давал ей на хозяйство… А там родилась Машенька. Лена сразу же перешла на заочное, стипендия ее — какая-никакая, а выпала из семейного бюджета, и хотя Сережины родители помогали, не скупясь, денег все равно не хватало, и время ли было выяснять, какие деньги законные, а какие нет.

Но с того дня, с того разговора Лена почувствовала, как надломились их отношения. Сережа, прежде боявшийся сказать ей грубое слово, перешел на какой-то гаерский тон; посматривал на Лену со снисходительной насмешкой и с особым удовольствием называл ее «мать», прекрасно зная, как не любит она этого обращения.

О том, что было дальше, Лена старалась не вспоминать. Первый год Машенька часто болела, у Лены все валилось из рук, а здесь эти ночные возвращения, эта блуждающая бессмысленная улыбка, длинные запутанные исповеди. Маша спала очень чутко и просыпалась, когда Сергей приходил, потом уложить ее стоило немалых трудов. Ну, конечно, иногда и у него заговаривала совесть, он на несколько дней становился образцовым отцом и мужем — ей бы радоваться, а она в эти дни думала только об одном: надолго ли?

Последний раз он держался почти неделю. Потом все повторилось снова. И тогда она сказала ему почти спокойно:

— Сережа, здесь не гостиница. Если мы с Машенькой тебе не нужны, мы тебя не держим.

Он перепугался, она видела. А сама уже ничего не могла с собой поделать: он для нее стал чужим, и хотя всю неделю Сергей возвращался с работы вовремя, она воспринимала его как квартиранта, не ближе.

Вот и все. Быть может, она слишком требовательна, слишком много хочет? Ведь говорят девчонки, что семья — это прежде всего терпение, но ей  т а к а я  семья не нужна.

10

У дверей проектного института стоял «ЛАЗ» — новенький, с еще не запыленными шинами, глянцево отсвечивающими на солнце стеклами.

— Вот это блеск! — восхищенно сказала Лена. Настроение у нее было хорошим, и она не очень огорчилась, если бы пришлось поехать и на другом автобусе, старом, но тут как-то совпало, что автобаза прислала институту именно этот роскошный «Турист».

Такая идея — съездить в Измайлово, на место будущих сооружений Олимпиады, сделать привязку на местности — зародилась в инициативной группе давно. Но вместе с группой решил поехать и директор института, и тут пришлось приноравливаться к его времени — пока он найдет в своем расписании «окно». Вот и сейчас все собрались, ожидали, когда прибудет Николай Васильевич вместе с руководителем НИИ по градостроительству. Лена решила рискнуть, сбегать к переулку, где продавали мороженое. А когда вернулась, увидела, что автобус уже полон и единственное свободное место — на втором сиденье, позади директора.

Лена задернула окно шторкой, чтобы солнце не слепило глаза. Она не прислушивалась к тому, о чем говорят директор и руководитель НИИ, но какие-то обрывки фраз долетали до нее.

— Пока не определится тип комплекса, — убеждал директор, — мы будем топтаться на месте.

— А разве до сих пор неясно? — удивился собеседник. — Сооружение смешанного типа, для спортивных и зрелищных мероприятий. Мы давно отправили свои рекомендации.

— Лично мне неясно. Нужны более детальные разработки. Сооружение типа «концерт-спорт» — одно, типа «спорт-концерт» — совсем другое. От этого все и зависит — расположение рядов, расчетное число зрителей, размер арены…

— Ваше дело поскорее проектировать. Скамейки и потом сообразят, как расставить, было бы где. Пока вы станете выгадывать копейки на зрительских билетах, потеряете рубли из-за медлительности. Вот и вся ваша экономия. А спортивные залы все равно нерентабельны, степень их эксплуатации небольшая, тут и голову ломать незачем.

— Значит, чем хуже, тем лучше?

— Я не говорил это, — сухо отрезал руководитель НИИ и обиженно замолчал.

Лена была на стороне Николая Васильевича, но не стала углубляться в предмет спора, а еще раз подумала о том, что только теперь ей становится понемногу понятным весь гигантский объем задания по Олимпиаде. Ведь раньше и в голову не приходило, что за пределами проекта, который должен выполнить институт, существовали еще десятки кардинальных проблем: как увязать новое сооружение с уже сложившимся архитектурным ансамблем района, с жилыми комплексами, с многочисленными коммуникациями. Иногда инициативная группа собиралась для коротких совещаний у директора, и Лена видела, как с каждым разом стеллаж, отведенный под документацию, пополнялся все новыми и новыми папками деловой переписки: «Мосэнерго», «Мосгаз», «Главмосавтотранс», «Архитектурно-планировочное управление».

Она другими глазами смотрела теперь и на плановые задания института, понимала, что проекты, над которыми работает она, ее отдел, тоже включены в некую замкнутую цепь. Если раньше Лена вместе с другими посмеивалась над тем, что какое-то плановое задание надо сдавать к тридцатому числу, а не ко второму или четвертому следующего месяца, то теперь ей стало ясно, что два дня опоздания — это два дня простоя строительной техники, актированные дни у рабочих…

Автобус ехал мимо Измайловского парка; Лена удивилась его размерам — настоящий лес. Рядом с главным корпусом Института физкультуры водитель притормозил, в автобус лихо вскочил работник спорткомитета — загорелый мужчина лет сорока, с короткой стрижкой «под ежик». Он несколько секунд осматривался, потом безошибочно определил, где находится начальство — директор проектного института и руководитель НИИ, представился им.

Еще минут через пять «Турист» подъехал к месту строительства. Мужчина из спорткомитета пригласил посмотреть, как идут земляные работы. Лена с некоторой неохотой подошла к карьеру — что может быть там интересного? А потом остановилась, изумленная. Да, и котлован был огромен, это так. Но еще больше поразила ее техника. Бульдозеры с огромными ножами, ртутно поблескивающими на солнце. Сваебойный аппарат — ажурная, при всей своей исполинской высоте, металлическая мачта, по которой плавно двигался сверху вниз стержень, вбивал в землю бетонные столбы. Гидравлический автомобильный кран — длинная платформа с двумя кабинами — впереди и сзади, с выдвигающейся стрелой, у подъездных путей к строительству были уже сложены блоки, и в отдалении виднелись трейлеры, которые протяженным своим остовом, множеством колес напоминали гигантскую сороконожку, бетоновозы, с непривычным треугольным кузовом, похожим на опрокинутую набок воронку. Когда Лена училась на первом курсе, на лекциях о таких механизмах говорилось как о завтрашнем дне строительной техники… Надо же, оказывается, сейчас эти машины вовсю работают, роют траншеи и котлованы, выравнивают дороги, укладывают трубы, поднимают кирпичи в поддонах… И что особенно понравилось Лене — их окраска, не экономный темно-зеленый цвет, а яркие, веселые тона — желтый, красный, синий.

— Ну как? — поинтересовался представитель спорткомитета у Николая Васильевича. — Идут дела?

Тот вместо ответа показал большой палец. Потом спросил:

— Не пойму только, почему именно Измайлово? Все хорошо, но далековато.

— А Лужники ближе?

— Лужники — это Лужники. Их все знают.

— Теперь будут знать и Измайлово. Я, например, этот район очень люблю. И школу здесь закончил и институт. Жалею, что работать приходится не здесь. Самый чистый воздух в столице.

Лена усмехнулась: такие же похвалы, но уже по адресу Химок-Ховрина, она слышала от свекрови, и Светка, обитавшая на Молодежной, говорила о своем районе нечто подобное. «Помешались они на этом свежем воздухе», — подумала Лена. А вообще-то здесь и впрямь было прекрасно, и она поняла, что надолго запомнит эту поездку.

11

Утром она загадала: если встретит сегодня своего лейтенантика, все будет у нее хорошо. Она незаметно втянулась в странную игру: когда, проводив Машу в детский сад, шла на работу, на улице Фрунзе в одно и то же время, без двадцати девять, ей навстречу попадался юный, моложе ее, лейтенант — краснощекий, курносый, в новенькой офицерской форме, при встрече оба отводили глаза в сторону, хотя и она и лейтенант (Лена была уверена в этом) не могли не замечать друг друга; и то, что они  д е л а л и  в и д, будто друг друга не замечают, еще больше подчеркивало их невольный сговор.

Лена посмотрела на часы — было тридцать пять минут девятого — и решилась на невинную хитрость: замедлила шаг, иначе она разминется с ним, а именно сегодня ей хотелось, чтобы сбывались все ее желания. Она всегда любила этот утренний час, даже зимой любила, когда сумрачно, сыро, но впереди ее ждали ярко освещенные окна института, кульман, остро отточенные карандаши; а летом, если день был солнечный, свежий, деревья отбрасывали на асфальт четкую и прохладную тень, — летом у нее всегда было настроение приподнятое.

Лена уже прошла улицу, пора было поворачивать в переулок, а лейтенанта все не видно. Оглянулась по сторонам: он перебегал улицу, и на его лице была такая откровенная радость — успел! — что Лена не удержалась, приветливо помахала ему рукой и ускорила шаг. Молодец, лейтенант, не подвел, теперь она твердо знает, что все у нее будет хорошо. Машка скоро подрастет, пойдет в школу, тогда и она сумеет наконец закончить свой МИСИ. И вообще станет легче…

Она подумала о том, что осталось всего три дня до сдачи планового проекта, и ей стало жаль расставаться с нынешним заданием. Те несколько месяцев, которые она работала над комплексом — стадион и спортивный зал для средней школы, — она часто вспоминала Полтаву, подруг по волейбольной секции, тренировки. Площадка находилась рядом с огромным пришкольным участком, и в памяти ее слились воедино сладковато-терпкий запах цветущих вишен и глухой звук ударов по тугому мячу.

В институте на лестнице ее догнала Светка Гаврикова, быстро и возбужденно принялась пересказывать новости, а попутно сообщила о том, чего Лена, к удивлению своему, до сих пор не знала. Оказывается, комсомольское собрание обсуждалось… там (Светка многозначительно показала пальцем на потолок — кабинет директора находился на втором этаже), — Галину Николаевну вызывали для объяснений. Но Литвинова, ты ведь ее знаешь, держалась очень спокойно и сказала, что, если существуют какие-либо неясности, она готова доложить о комсомольском собрании на партбюро. И директор тут же дал обратный ход, заявил, что незачем разжигать страсти, тем дело и кончилось. А Игорь теперь имени твоего слышать не может. В общем, Ленка, только о тебе сейчас в институте и говорят.

Лена понимала, что Светка преувеличивает, и все равно ей было приятно. Она замечала, что Игорь, сталкиваясь с ней в коридоре, уже не хлопал ее по плечу, но и не здоровался, а Лида Краснова, которая и прежде относилась к ней с холодком, стала задираться почти открыто.

В перерыв они столкнулись в столовой, у столика, где лежали подносы; Лена уже пообедала, Лида только пришла. К столику они подошли почти одновременно и обе остановились, как бы выжидая, кто кому уступит. Лена поколебалась немного, и первой положила свой поднос, и вдруг по-детски обрадовалась: все-таки одолела, хотя, конечно, глупо утверждаться на таких мелочах.

А дальше все произошло неожиданно. Лена направилась к выходу и даже не заметила, как Лида оказалась рядом, сказала злым шепотом: «Ну, тихоня, смотри! Слишком много берешь на себя!» — и Лена не успела ничего ответить, как Лида уже отошла. Да и дело разве в этом — успела или не успела? Она даже не нашлась что ответить. Сначала испугалась. Но только на один миг, словно что-то кольнуло в сердце, зашумело в висках. Но потом сразу же пришли какая-то ясность, легкое, почти парящее чувство свободы. Ей угрожают? Очень мило! Ну что ж, я готова, думала она, только вы заранее проиграли, милые мои. Бояться мне нечего, потому что я права, и терять мне, в сущности, нечего. Все, что есть у меня: заботы, недосыпание, — я отдам вам хоть сейчас, только вы сами откажетесь, вам это не подойдет… И хотя в этих ее рассуждениях ничего особенно веселого или радостного не было, к ней опять вернулось утреннее настроение, и единственное, о чем Лена жалела, — что слишком поздно пришли ей на ум эти мысли и она ничего не успела ответить Лиде.

Вместо нее ответ выслушала Екатерина Никитична — вечером на кухне.

Старуха на время присмирела после того, как Васильевна вышла из больницы. Не то чтобы Екатерина Никитична испугалась, просто, наверное, подумала о том, что и ей уже не восемнадцать, и, если и дальше ссоры будут продолжаться так, то неизвестно, за кем «скорая» приедет в следующий раз. Бугаевых она пока оставила в покое, но всю энергию свою обратила на Лену. Вот и сегодня, только Лена принялась кипятить молоко, старуха загремела у плиты кастрюлями. Обычно Лена тут же выходила из кухни, пережидала, пока Екатерина Никитична выговорится и пойдет смотреть телевизор. Но сейчас она осталась из принципа.

Старуха бубнила монотонно:

— Вот и муж бросил ее. Видно, за дело бросил. Просто так никто не бросает. Значит, надоела, если бросил.

Лена погасила горелку, повернулась к старухе и спросила, четко выговаривая каждое слово:

— Вы это обо мне, Екатерина Никитична?

Та растерялась, потом ответила с вызовом:

— О тебе, о ком же еще!

Лена продолжала спокойно смотреть на старуху, а та, отведя взгляд, потихоньку пятилась к двери.

— И чему же вы радуетесь? Неужели вам только тогда хорошо, когда другим плохо? Ну, а если к вам люди будут так же относиться? Вот с вами случится несчастье, а я буду ходить и злорадствовать, вам понравится?

— Ты что это? Ты брось! Да я на тебя в товарищеский суд подам! Ты еще молода над старым человеком издеваться!

— Не нравится! Видите, вам уже не нравится! А я ведь еще ничего не сказала.

Откуда у нее взялась эта уверенность? Чувствовала, как вся напряглась, как колотится сердце, но голос — спокойный, даже безразличный немножко, и, наверное, это спокойствие больше всего старуху и бесило, выводило из себя и, кажется, испугало немного. Нет, хватит ей быть покорной овечкой! Что она, приживалка, чтобы ходить по квартире на цыпочках, выслушивать нотации? И чего ради?

Странные были дни, когда Лена чувствовала, что в ней что-то меняется и что она со стороны как бы присматривается к себе. Самым непонятным было одно: легче или труднее ей станет теперь жить? Ведь она всегда хотела никого не задевать, ни с кем не ссориться, уступать… Сейчас все это уже стало невозможным, словно границу какую-то переступила, дверь какая-то за тобой захлопнулась и назад пути нет.

Все это хотелось кому-то рассказать. Кому? Да, пожалуй, и некому. Вот только если… Может быть, именно он и поймет, он сам, кажется, такой, что из-за каждого своего слова переживает, шагу не может ступить без сомнений: правильно ли его поймут, хорошо ли он сделал?..

Лена разыскала автобусный билет — Валентин когда-то написал на нем свой телефон — и позвонила ему. Первый раз сама позвонила.

12

Они встретились там же, где и первый раз, когда ходили с Машенькой в кафе «Буратино». Почему-то сейчас вспоминать об этом было приятно и немного грустно. «Нет, напрасно я пришла», — подумала Лена, когда увидела Валентина, и почему-то захотела сразу же уйти, ничего не объясняя. Он тоже поздоровался как-то неуверенно и смущенно. Не глядя друг на друга, они медленно пошли по бульвару.

Она поняла, почему не стала рассказывать Валентину о последних своих переживаниях, ради которых, собственно, звонила. Рассказать об этом — значило бы посвятить его во что-то для нее важное, начать все сначала, а этого делать совсем не следовало. И она решила найти предлог и поскорее уйти домой, а пока, посмотрев на хорошо утрамбованную красноватую дорожку бульвара, по которому они шли, вспомнила о том, как однажды весной комсомольцев института попросили после работы «поразмять мускулы», и они принялись с энтузиазмом скалывать лед и минут сорок ковырялись ломами и лопатами, а потом прибежал перепуганный дворник: оказывается, здесь какое-то особое специальное покрытие, разрушить его проще простого, а восстановить — целая проблема. Тогда их перебросили на другой участок, где уже почти все было сделано, и закончилось это веселое мероприятие уже в «стекляшке» у Никитских ворот.

Все это Лена рассказала Валентину и ожидала и с его стороны какой-нибудь легкой истории, над которой можно было бы посмеяться. Но Валентин говорил против обыкновения мало. Отношения его с Таней, оказывается, совсем разладились, зашли в тупик. Он начинал разговор о разводе, она не соглашалась, злилась, но когда после долгого спора он продолжал настаивать на своем, вдруг говорила покорным голосом: «Хорошо, если тебе так будет лучше, я согласна». И здесь, как выяснилось, он испытывал чувство, похожее на страх перед высотой, когда хочешь сделать шаг назад, а ноги подкашиваются, не слушаются тебя…

— Расскажи что-нибудь повеселей, — попросила Лена.

— Какое уж тут веселье, — вяло откликнулся он.

— Ну, про свою работу расскажи. Социология — ведь это ужасно сложная вещь, а? Вот вы расспрашиваете людей, а потом все вместе соединяете, и сразу становится видно, кто о чем думает, так?

Лена не поняла, отчего Валентин вдруг оживился. Наверное, какую-нибудь глупость сморозила. Он несколько секунд молча смотрел на нее, потом улыбнулся насмешливо:

— Ну нет, немножко не так. Ладно, если тебя интересует социология, мы проделаем сейчас маленький эксперимент. Ты о теории ролей что-нибудь слышала?

— Ролей? Нет, ничего. А что такое?

— Ну, вот и хорошо. Я буду задавать тебе вопросы, а ты отвечай на них, только быстро, не задумываясь. Идет?

— Смотря какие вопросы.

— Всего один вопрос, не бойся. Значит, отвечай мне: ты кто?

— Ну… Василенко Елена Витальевна, — с некоторым смущением назвалась Лена.

— Так, прекрасно. А еще кто?

— Ну, чертежница.

— Так. А еще?

— Еще? Ну, дочка у меня есть, Маша.

— Вот, отлично, — почему-то обрадовался Валентин. — А еще?

— Еще? Ну, кто я еще? Комсомолка.

— А еще? Еще ты кто?

— Все. Больше никто. Вообще странный какой-то вопрос: кто ты? Человек — вот кто, разве неясно!

— В том-то и дело, что неясно. Вот ты сказала сейчас — человек. Да, человек. Но ведь и я человек, и этот старичок… вон сидит на скамейке — тоже человек, и эта девушка, видишь, идет по дорожке — тоже. А вот социология хочет знать, к а к о й  человек. У нас для этого существуют различные тесты, ты слышала об этом, наверное. Но еще нам интересно выяснить, что думает о себе каждый человек как о личности. Вот для этого и создана теория ролей. Мы задаем разным людям один-единственный вопрос: кто он? И человек отвечает. Вот ты назвала сейчас три социальных роли: чертежница, мать, комсомолка. А могла бы назвать еще несколько: например, бывшая спортсменка, ведь ты занималась волейболом, правильно? Дальше — только ты не обижайся — разведенная жена, и так далее. В зависимости от того, какие социальные роли человек называет, от их количества, мы и составляем характерный портрет… Но и это еще не все. Здесь важен порядок, в котором роли распределяются. О том, что ты мать, ты сказала во втором по очередности ответе. Значит, это для тебя главное качество, одно из самых главных. А другая женщина могла бы вспомнить об этом в пятом или восьмом ответе — она перечислила бы, что она научный работник, кандидат таких-то наук, преподаватель такого-то вуза, еще и еще что-то, ведь для нее именно это главное, понимаешь, а потом бы вспомнила под конец, что она ко всему прочему еще и мать.

— Да, — задумчиво протянула Лена, — интересная у тебя работа. А ты не хотел мне рассказывать. И что вы делаете потом с этими ответами, посылаете куда-нибудь?

— Зачем посылать? Мы сами их обрабатываем.

— И что потом?

— А потом — суп с котом, — рассмеялся Валентин и сделал движение, чтобы обнять Лену, но она мягко уклонилась и переспросила настойчиво:

— Нет, а потом? Мне очень важно знать, какие выводы социология сделает обо мне, например.

— Ну, о тебе она сделает самые похвальные выводы. Красивая, добрая, умная, ласковая!

— Я серьезно спрашиваю, — тихо обронила Лена, немного жалея, что завела этот разговор.

— А я серьезно отвечаю, — смущенно, но твердо произнес Валентин. — Ты сама себя не знаешь. Ты умница, ты чудесная, ты замечательная.

Он обнял ее, и, хотя уже стемнело, а скамейка находилась далеко от фонаря, Лене было неловко: ей казалось, что прохожие оглядываются. И все-таки обхватила его руками за шею, нашла его губы и не отпускала до тех пор, пока не почувствовала, что нужно перевести дыхание. Но когда Валентин снова прижался к ней, мягко отстранилась и сказала:

— Все, Валя. Нам больше не нужно встречаться.

— Но почему, почему? — удивился Валентин, не заметивший, как изменилось ее состояние.

— Не нужно, и все, — устало ответила Лена. — У тебя семья, я чувствую себя виноватой перед твоей женой, хотя ее и не знаю.

— Но я ее не люблю…

— Не надо, Валя… Ты сейчас не сознаешь, что говоришь. Потом, когда остынешь, тебе станет стыдно. Ты не любишь жену, но сейчас все равно вернешься к ней. И всегда будешь возвращаться, так?

— Я разведусь, — не очень уверенно сказал Валентин.

— Нет, Валя, никуда ты от нее не уйдешь. Ты слишком мягкий. Ты боишься кого-нибудь обидеть, хочешь быть добрым ко всем — и ко мне и к своей жене. А ко всем быть добреньким нельзя. Я по себе знаю. Если рубить, то сразу.

— Но можно я буду звонить хотя бы иногда?

— Не надо, ничего не надо, Валя. Мне было с тобой хорошо, я всегда буду тебя помнить. Но больше не нужно встречаться. И сегодня не провожай меня, уходи, я очень тебя прошу. Нет, нет, мы уже простились, уходи.

Валентин нерешительно переминался с ноги на ногу. Все было для него так неожиданно и обидно. Лена не догадывалась, что сильнее, чем просьба не встречаться, на Валентина подействовали слова о мягкости его характера. Это было ново, непривычно, никак не вязалось с его представлением о себе. Это пронзило его, как открытие, и нужно было решать, как жить дальше, жить с этим открытием.

Лена отвернулась, прижалась лицом к дереву. Прохлада вечера не освежила застоявшегося летнего воздуха, было душно. Валентин хотел подойти к Лене, что-то сказать ей, но потом резко повернулся и направился к метро.


А через час набежали облака и прошел над Москвой дождь, легкий и летучий. Он осторожно пробарабанил по крышам, прошелестел в листве. Он прибил пыль на тротуарах, впитался в асфальт, разогретый жарким июльским солнцем, шинами автомобилей, подошвами прохожих. И воздух стал чистым и упругим, готовым зазвенеть под первыми солнечными лучами.

Но до утра было еще далеко. В домах гасли последниеогни, засыпали те, кому мешали заснуть заботы, дела или бессонница. А те, кто засыпал рано и быстро, уже видели первые полуночные сны.

Когда Лена вернулась домой, ей сразу бросились в глаза рисунки на стене. Она почувствовала, что и смеющаяся рожица и нелепые человечки раздражают ее. «Детство все это», — подумала Лена, открепила кнопки, свернула ватман трубочкой.

Сны она видела редко, под самое утро, и какие-то будничные. Но сегодня приснились Полтава, школа, выпускной вечер. Паркет легко скользит под ногами, музыка никак не кончается, оркестр играет все быстрее. А на ней — матросское платье, оно еще не обмялось по фигуре и пахнет утюгом.

РАССКАЗЫ

ГАРАНТИЙНЫЙ РЕМОНТ

Без двадцати два он приметил парня в серой заячьей ушанке и предупредил, чтобы за ним не становились — до перерыва больше никого обслужить не успеют. И все равно за парнем пристроился какой-то мужчина — шапка-пирожок, воротник из искусственного каракуля, чем-то этот мужик Степану сразу не понравился — унылое лицо, просто тоску навевает. Степан решил предупредить еще раз, иначе тот станет потом канючить: ну отпустите, я только один остался… все нервы истреплет. А мужик и впрямь противный попался, начал возражать: а может, я успею до перерыва, а если не успею, то уйду, значит, не повезло. «Уйдешь, как же», — опять неприязненно подумал Степан и решил ни за что не обслуживать, если тот, конечно, до перерыва не проскочит.

Понедельник всегда день тяжелый, но сегодня особенно. Все словно сговорились, идут и идут. А дефекты какие-то запутанные, сразу не догадаешься, в чем дело. Четыре, пять, шесть. Шесть человек вместе с этим парнем, больше наверняка пройти не успеют.

У Степана уже привычка сложилась: сначала смотрит на вещь, потом — на владельца, пытаясь угадать, кем может тот оказаться. Бывает, ошибается, но система все-таки есть, что ни говори. Пенсионеры или те, кому за пятьдесят, несут, в основном, трехпрограммные репродукторы «Маяк», а если транзисторы, то попроще, подешевле. Если человек в возрасте, ну, скажем, лет от тридцати до пятидесяти, то здесь, скорее всего, магнитофон стационарный или проигрыватель. А вот если «ВЭФ» или, еще чаще, портативный магнитофон, сразу все ясно: парень шатается с ним, крутит его везде и всюду — на улице, в сквере, в автобусе, оттого и летит перемотка.

— Что у вас?

Степан старается спрашивать повежливей, помягче, но странный у него голос — вопрос все равно получается отрывистый, сухой, словно Степан заранее сердит на клиента. А тот и без того подавлен — долгим стоянием в очереди, переживаниями: возьмутся ли чинить, да на какой срок, да есть ли детали. «Дурацкий вид у меня, — думает Степан. — Вот и домой придешь, Светка всегда обижается: почему, мол, такой злой? Объясняешь, никакой не злой, ну, устал, ну, пообедать опять не успел, но она стоит на своем: раньше почему-то не уставал, а теперь все волком смотришь!»

Степан вспомнил, что обещал позвонить Светланке перед обедом, но где там, отсюда не станешь разговаривать, неловко, а уйдешь в цех — разорвут на части.

— Так что у вас?

— Вот, не работает, — мужчина лет сорока протянул Степану «Селгу». Степан мельком взглянул на заказчика: небольшого роста, плотный, круглое, одутловатое лицо, шапку снял, держит в руке и вытирает вспотевший лоб. Редкие белесые волосы, а брови, тоже белесые, неожиданно густые и широкие. Этакий толстячок-коротышка, с виду типичная «шляпа». У них в мастерской все клиенты делились на «шляп» — ничего в технике не соображавших — и «технарей», кого надувать было рискованно. Вообще-то Степан старался относиться одинаково и к тем, и к другим, но мастера явно предпочитали «шляп». Володька Макаров — главный их благодетель. Посмотрит, например, проигрыватель — там ремонт пустяковый: фон убрать, рычажок какой поправить — и говорит сурово так, с осуждением: «Что же вы, папаша, проигрыватель совсем доломали? Гвозди им, что ли, заколачивали?» Ну, «шляпа», понятно, растерян, что-то лепечет в свое оправдание. А Володька еще больше в роль входит: «Здесь все в негодность пришло, проще новый проигрыватель собрать». Ну, и теперь пятерку верную для квитанции наскребет: и то, и другое, и третье.

Ладно, а что же все-таки с «Селгой»? Сейчас мы посмотрим, проверим… Степан открывает крышку, так и есть: «Крона» отсырела, покрылась зеленоватым налетом, а клеммы даже проржавели.

— Батарейку-то менять нужно, дорогой товарищ, — весело говорит Степан.

— Так я… недавно совсем покупал… к празднику.

Степан подключил клеммы к аккумуляторам, «Селга» заорала на всю мастерскую.

— С вашим транзистором все в порядке. Купите новую батарейку за сорок восемь копеек и слушайте себе на здоровье. А хотите, я оставлю на профилактический ремонт — сорок пять копеек. Посмотрим, почистим.

— Нет, нет, спасибо. — Коротышка чуть ли не вырвал транзистор из рук, обрадовался, чудак.

— Следующий! Что у вас?

Затрещал телефон. Слава богу, наконец-то убавили звук, теперь хотя бы не дребезжит, как раньше, нервы не дергает. Степан выжидал, не снимал трубку. Если звонят долго, значит, или Светланка, или кому-нибудь из наших ребят звонят. Телефон продолжал трещать.

— Да, мастерская, — отрывисто произнес Степан.

— Скажите, пожалуйста, у меня испортился магнитофон. Вы сможете починить? — спросил густой мужской голос.

— Не знаю, привозите.

— А вдруг я привезу, а вы не возьметесь чинить?

— Все может быть. По телефону я все равно не могу понять.

Положил трубку, посмотрел на очередь. Так и есть, за парнем еще один клиент пристроился — военный, подполковник.

— Больше очередь не занимайте. Как будет два часа, сразу закрываю. Следующий!

Женщина лет пятидесяти в стеганом синем ватнике, в сером платке, ладони грубые, обветренные, протягивает паспорт и какую-то справку.

— И в жэке подтвердить могут, я там уже восемь лет работаю. А если не веришь, кого угодно из соседей привести могу, они не дадут соврать.

— Какие соседи?! Что у тебя, мамаша?

— Приемник у меня, транзистир. Сегодня должен быть готов. Вот паспорт мой, и справку в жэке взяла на всякий случай, если не верите.

Снова затрещал телефон.

— Да! С девяти до восьми. С двух до трех перерыв.

Женщина упорно протягивала какие-то документы.

— Не надо мне, мамаша, никаких справок. Давай квитанцию, и дело с концом.

— Так обронила я где-то квитанцию. В магазине обронила, в очереди, или когда улицу убирала. Вот и пошла в жэк, справку взяла. С печатью, все честь по чести.

— Ну, а если твою квитанцию мне принесут и потребуют транзистор? Что я скажу человеку? Подожди, мамаша, немного, потом разберемся с тобой.

Снова затрещал телефон. Степан снял трубку и тут же бросил на рычаг. Если будешь отвечать на каждый звонок, то и к ночи всех не отпустишь.

— Я подумал, возьмите, может, там неисправно что-нибудь?!

А, это вернулся Коротышка, тот, что батарейку в «Селге» не менял ни разу. Подумал, значит. А потом подумает немного и придет назад, забирать транзистор.

— Неделя устроит вас? — спросил Степан сухо.

— А раньше никак нельзя?

— Как же раньше? Видите, сколько работы.

— Нет, тогда не нужно. Неделю я не могу ждать. Вот и отлично. Так оно лучше будет.

Женщина никому не уступала очередь, все твердила про свой жэк. Степан понял, что ее не переупрямить, пока не отпустишь, все равно никого не даст обслужить.

— Мамаша, вон на стене образец заявления, видишь? Подпиши у директора, и пламенный привет!

— Я сейчас, мигом, — заторопилась она.

Степан подумал, что напрасно сердится на женщину. Ну, потеряла квитанцию, так все теряют. Светке вообще нельзя ничего из документов доверить — обязательно или забудет где-нибудь, или обронит. У нее и перчатки всегда от разных пар, и зонтика нет, а она даже не просит купить — уже три раза теряла и теперь даже сама не верит, что не оставит его где-нибудь: в телефонной будке или кафе, да мало ли где? А спохватывается обычно дня через два-три: «Только что он был здесь! Я хорошо помню!» Так что квитанция — не самая большая потеря. Злился Степан только потому, что очень не вовремя принесло женщину, в самую запарку. Пришла бы утром, до десяти вообще ни одного человека не было, а сейчас столпотворение.

Опять телефон. Володьку просят, Макарова. Степан наклонился к микрофону, объявил:

— Макаров, на провод!

Слава богу, теперь минут десять телефон помолчит. Кажется, невеста его звонит, опять новая. Если так, то сейчас Надя из цеха выйдет, возмущенная. Она слышать не может, когда Володька говорит те же самые слова, что когда-то говорил ей. Ну и народ эти женщины!

Сколько времени прошло, как Володька ее бросил, Надя уже и с другим парнем познакомилась, и замуж за него выскочила, и даже ребеночек ожидается у них, на четвертом, кажется, месяце сейчас, начала носить всякие широкие блузы и краснеет, если ребята слишком внимательно на живот ее посматривают, а все равно слушать не любит, когда Володька треплется по телефону.

Степану Надя не особенно нравилась. Но, глядя на простоватое крупное лицо, гладко зачесанные назад волосы (у висков Надя накручивала модные колечки, которые ей совершенно не шли), на ее спокойные глаза, он почему-то думал о том, какой верной женой, хорошей хозяйкой и любящей матерью может она быть.

И Степан, и дядя Миша сколько раз говорили Володьке: «Не разрешай своим бабам сюда звонить!» А с того как с гуся вода, ухмыляется себе, да и только: «Они меня не слушают».

Ну, ладно.

— Следующий!

Все зашумели:

— Не пускайте! Без очереди не пускайте!

Степан посмотрел. Сбоку подошла супружеская пара, лет по сорок пять, оба хорошо одеты. Мужчина молчит, а жена, перекрывая шум, сказала хорошо поставленным голосом:

— Вы что, разве не видите? Он имеет право обслуживаться без очереди.

Сказала так, что слова никто поперек не вставил. Степан заинтересовался: какие же у мужчины права? Инвалид войны? Непохоже, слишком молод. Герой? Депутат? Кто его знает! Кажется, и в очереди не очень разобрались, в чем дело, но каждый боится в этом признаться, молчит. Но, наверное, что-то есть у них, какие-то особые права. Ладно, если очередь разрешает, я не стану встревать.

— Что у вас?

— Вы только подумайте, какое безобразие! Совершенно новый магнитофон — и не работает! Только вчера купили, а сегодня уже испортился!

Мужчина молчал со значительным видом, как бы удостоверяя, что жена его говорит чистую правду.

— Паспорт магнитофона, пожалуйста, гарантийный талон, — бесстрастно произнес Степан.

— Вадим, где паспорт? Вот паспорт, вот талон. Нет, вы подумайте, везде только и слышишь: качество, качество, а что на самом деле получается?

— Одну минутку! — Степан предостерегающе поднял руку. — Сейчас разберусь.

Он открыл крышку магнитофона, сверил номер с номером паспорта. Так, № 918 073, а здесь? А здесь № 918 138. Номера не совпадают. Все, дальше можно не смотреть.

— Вам неправильно дали паспорт в магазине. Я не могу принять магнитофон, — сказал он как можно вежливей.

— Что?! Что значит — не можете?! Да вы обязаны его принять, понимаете, обязаны. У вас гарантийный ремонт, вы забыли об этом?

— Вам неправильно дали паспорт в магазине, — стараясь оставаться спокойным, повторил Степан.

— Какая наглость! Нет, Вадим, ты слышишь, в чем нас обвиняют? В том, что мы подделали паспорт, как тебе это нравится?

Степан понял, что еще немного — и он не выдержит, взорвется. Нет, лучше просто молчать. Он отодвинул магнитофон в сторону, положил сверху, на крышку, паспорт и талон и сказал невозмутимым голосом:

— Следующий!

Опять зазвонил телефон. Теперь Степан обрадовался звонку: хоть какая-то возможность переключиться, успокоиться.

— Я пенсионер, инвалид первой группы, — раздался размеренный и тихий стариковский голос. — Иногда я сутками не выхожу из дома. Транзистор — единственная моя возможность поддерживать контакт с внешним миром.

Степан терпеливо слушал. В другой раз он попросил бы старика говорить покороче, но сейчас этот речитатив действовал на него умиротворяюще.

— Меня интересуют не только новости внутренней и внешней жизни, но и литературные передачи, радиоспектакли, международные обозрения «За круглым столом», — неторопливо перечислял старик.

— Нет, вы только подумайте, — обращаясь к очереди, сказала дама. — Мало того, что он держит себя вызывающе, он еще и болтает в рабочее время по телефону.

Очередь даму не поддержала.

— Может, он по делу говорит, — угрюмо предположил кто-то.

— Если у вас паспорт неправильный, лучше время не теряйте.

— Обойдусь как-нибудь без ваших советов, — огрызнулась дама. — Молодой человек, хватит заниматься личными делами, вешайте трубку!

Степан подумал: «Вот попадется кому-то такая мегера, не позавидуешь! Интересно, какой она была в молодости, когда этот Вадим женился на ней, неужели такая же глупая и настырная?» Он, слава богу, уже разобрался со старичком: Валерка, напарник, перепутал, вместо срочного ремонта поставил обыкновенный и, когда старичок прислал вчера внука за транзистором, тому пришлось вернуться с пустыми руками. Сейчас все было улажено, но Степан специально не опускал трубку на рычаг, чтобы дама не возомнила, будто ей командовать, сколько и с кем говорить по телефону. И Степан с удовольствием послушал, как старик по второму разу перечислил все рубрики передач.

— Так вы берете магнитофон или нет? — угрожающим тоном спросила дама.

— Я уже говорил вам, — терпеливо, словно учитель непонятливому ученику, объяснил Степан, — что не имею права принять у вас магнитофон. Если я приму, завод все равно отправит обратно. Идите в магазин, выясняйте, почему у вас не совпадают номера.

— Ни в какой магазин мы не пойдем! Мы пойдем прямо к директору! Где он у вас прячется?

Степан махнул рукой на загородку. Опять Громоотвод станет выговаривать: «Умейте сами улаживать дела с клиентами. Мне надоело быть громоотводом, у меня другие обязанности». Но что сделаешь с этой мымрой, хотел бы я посмотреть, как будет он с ней сейчас разговаривать!

Из цеха вышел Володька, улыбающийся, счастливый. Умеет улыбаться, черт! Степан завидовал ему. Самоуверенные, даже нахальные глаза, круто очерченный подбородок, но, главное, все жесты, манеры отработаны у него до совершенства. Ни дать ни взять — диктор телевидения. Наверное, именно такие парни и нравятся девушкам — они не просят, а добиваются. Особый подход девушки любят, это точно, а такие, как я, топчутся на месте и бормочут себе под нос что-то невнятное.

Володька постоял, улыбаясь своей обворожительной неопределенной улыбкой, потом спросил небрежно:

— «Молодежный» есть у кого-нибудь! Готов обслужить незамедлительно и аккордно.

Из очереди радостно вышел какой-то мужчина лет сорока, узколицый, в позолоченном пенсне.

— У меня «Молодежный», — сказал он срывающимся от волнения голосом, словно опасаясь, что у него найдутся конкуренты. — У меня «Молодежный», — повторил он и добавил заискивающе: — Я вам хорошо заплачу…

Степан сделал вид, что ничего не слышал. Володька, ясное дело, трояк сейчас себе заработает, а то и пятерку. Почему-то больше всего он предпочитает шабашить на «Молодежном» — то ли модель эту лучше других знает, то ли просто привычка такая.

В очереди облегченно вздохнули: на одного меньше, еще кто-то успеет проскочить до перерыва.

— Следующий! — окликнул Степан.

Ага, «Концертный». И кто это такую махину приволок, комод, да и только! Ничего, сейчас я отведу душу, отвлекусь немного. Так, не смазывали его лет пять, не меньше, да и не чистили, наверное, ни разу. Так, что еще?

Хотелось мне, чтобы Светка хотя бы один день посмотрела, какой здесь цирк происходит. Ей хорошо в своем коллекторе — имеет дело с карточками и книгами, никто не кричит, не угрожает, не ходит кляузничать к директору. Чепуху какую-то сочинила: «У тебя живая работа, имеешь дело с людьми, а не с бумажками». Да я готов тысячу карточек с места на место переставить, только бы не видеть таких дамочек, как эта.

— Я подумал и решил все-таки оставить транзистор. Может, вы все-таки сделаете немного раньше?

Степан поднял голову и увидел Коротышку.

— Когда решите окончательно, тогда и приходите, — устало ответил он.

— Я уже решил! — поспешно сказал Коротышка, но здесь очередь зашумела:

— Сам не знает, чего нужно! Голову морочит человеку! — и Коротышка стушевался, ушел.

Зазвонил телефон. Степан поднял трубку и опустил ее на рычаг.

«Конечно, — продолжал он рассуждать, — Светку тоже понять можно. Удовольствие небольшое — книги регистрировать, карточки по ящикам расставлять. Но что делать — пока университет не кончила, все равно где-то нужно трудиться, не здесь, так в другом месте. Будет диплом, может, и работу найдет поинтереснее. Хотя кто его знает, что такое интересная работа. Бывает, и с дипломами люди маются еще почище, чем с семью классами. Ничего сейчас не поймешь».

Телефон продолжал звонить. Степан решил не обращать на него внимания — позвонит и перестанет. А если это Светланка, сам позвоню ей в обеденный перерыв.

— Что за шум, а драки нет?!

Степан обрадовался, услышав знакомый громкий голос дяди Миши. Тот был туговат на ухо и говорил громче, чем требовалось, почти кричал.

Михаил Николаевич, дядя Миша, был старше всех по возрасту, любил поучать, но не назойливо, не занудно, а как бы полностью отдавая свои советы на усмотрение других: хотите — слушайте, хотите — нет. Над ним подтрунивали: над его рассудительностью, над его забывчивостью, он мог два или три раза на день рассказывать одну и ту же историю, над его пристрастием к украинской кухне — он был родом с Полтавщины, и, хотя давно жил в Москве и вкус его смирился с обезличкой московских гастрономов, дядя Миша иногда в обеденный перерыв предавался мечтательным воспоминаниям о борще на сале или о варениках с вишнями. Но, как это ни странно, дядю Мишу слушались, и если в мастерской царило относительное спокойствие, то больше всего в этом была его заслуга, потому что он умел тушить пожар без шума и мыльной пены.

Вот и сейчас Степан понадеялся, что дядя Миша придет на помощь, отпустит одного-двух. Тогда они вдвоем к перерыву все-таки управятся.

— Опять людей собрал на весь квартал! — проворчал дядя Миша. — Я ведь учил тебя: предупреждай заранее, сколько сможешь обслужить.

— Да я предупреждал, — начал оправдываться Степан. — Все равно становятся.

— А ты не отпускай. Запомнил, кого предупреждал?

— Запомнил, — буркнул Степан. Он опять заметил мужика в каракулевой шапке и твердо решил не обслуживать его.

Сразу началось волнение — очередь раздвоилась, и каждый теперь старался доказать, что именно он имеет право быть первым.

— А ну кончай базар! — крикнул дядя Миша. — А то никого не стану отпускать.

— Скажите, триода МП-25 у вас нет? — доверительным тоном, вполголоса спросил какой-то парень, перегнувшись через прилавок. — Я хорошо заплачу.

Степан с завистью посмотрел на коричневую кожаную куртку парня («Где только люди достают такие вещи?») и буркнул:

— Нет!

Парень сделал вид, что не заметил неприязни, и продолжал:

— Их нигде нет, но, говорят, у вас в мастерской бывают. Подбрасывают вам иногда. Как бы узнать поточнее, когда они могут быть?

— Звоните! — Степан показал на телефон и только потом подумал, что получилось очень глупо: предлагает звонить, а сам внимания на телефон даже не обращает. Покраснел, снял трубку, откликнулся:

— Мастерская!

Конечно, спрашивали, когда они работают и когда перерыв. Зря только отвлекся. Парень не уходил.

— Может, вы сами мне позвоните, если появится товар? Вот телефон, — парень написал номер и имя. — А я в долгу не останусь.

— Ладно, — нехотя согласился Степан, лишь бы парень отстал.

А может, и правильно Светка ругает меня за то, что я не умею входить с людьми в контакт, никаких полезных знакомств не завожу. «Все что-то достают, помогают друг другу, одни только мы очереди выстаиваем, да и то без толку — все перед самым носом кончается!» Сколько из-за этого с ней спорить приходится… А в общем, если рассудить, Светке действительно обидно: девчонки в коллекторе, соплюшки, вчерашние школьницы, одеваются лучше ее. Не дороже, но лучше, то есть моднее. Что-то вечно меняют, перепродают друг другу, но Светку к своим коммерческим операциям не допускают — у нее нет оборотного капитала. Ей обидно, но я-то здесь при чем?

— Мы этого так не оставим! — раздался зычный и уже хорошо знакомый Степану голос дамы. — Вадим, ты должен немедленно позвонить в исполком. Кто занимается у них службой быта?

Вслед за дамой и ее мужем, который так и не произнес пока ни слова, из кабинета вышел Громоотвод, вытирая платком вспотевший лоб, предпринял еще одну отчаянную попытку погасить конфликт:

— Но вы поймите…

— Нет, нет! Мы поговорим с вами в другом месте. Вадим, пошли!

Директор выразительно посмотрел на Степана, тот широко развел руками: что, мол, я мог сделать, сами видите!

Ну вот, кажется, с проигрывателем все в порядке. Дел всего рубля на полтора, но будет работать как миленький. Он хотя и неудобный, громоздкий, но надежный, тут ничего не скажешь.

— Неделя вас устроит?

— А пораньше никак нельзя? У меня в субботу свадьба. Я недавно из армии. Чтоб музыка была все-таки…

Конечно, можно. У меня тоже была свадьба, и я тоже служил. Можно и к среде, но на всякий пожарный случай, чтобы парень напрасно не ездил, — к четвергу.

— В четверг устроит?

— Спасибо, друг!

«Женись, пожалуйста, на здоровье, — подумал Степан. Парень чем-то напомнил Степану его кореша Витьку Колесова. Такое же лицо — широкоскулое, с толстыми губами, и глаза такие же открытые, простодушные. Есть люди, в которых почему-то уверен как в самом себе, и точно, Виктор ни разу его не подвел, хотя всякое в их роте случалось. До призыва Витька работал на радиозаводе и подсказал Степану немало премудростей, до которых своим умом дойти было очень непросто. Надо, кстати, написать ему, а то сначала переписывались регулярно, а потом, особенно после женитьбы, только открыточки к празднику ему посылаю. Так что женись, кореш, на здоровье, сейчас мы только квитанцию тебе оформим».

— Фамилия?

— Конфеткин.

Очередь оживилась, зашумела.

— Конфеткин… Наверное, родители делали конфеты. Буржуи, наверное, были.

— Почему обязательно буржуи?

— А что, рабочие, что ли?

А парень на реплики никак не реагирует, моргает своими маленькими глазками, доволен, что к свадьбе проигрыватель успеет починить. Да и то верно, дело разве в фамилии, Конфеткин так Конфеткин.

Степан рассчитался с парнем. Почувствовал, как от двери потянуло холодом. Опять кто-то дверь не закрыл, а на улице сегодня двадцать один. Вообще-то морозов не было уже лет десять, и москвичи понемногу привыкли к теплой и гнилой зиме — ноль, плюс два, ноль, минус два, сыро, под ногами чавкает противная жижа из песка и соли, которыми, не скупясь, дворники посыпали тротуары. А нынче морозы держатся уже третью неделю, причем настоящие, за двадцать. Когда Степан шел сегодня на работу, то у метро остановился и замер восхищенный. Прямо напротив него в широком переулке вставало солнце, оно находилось непривычно низко для позднего утреннего часа, и очертания его были тоже непривычными: вместо круглого четкого диска солнце как бы расплавилось, растворилось в желтой магме, окрасило горизонт в яркий лимонный цвет. Глазам уже становилось больно, начали мелькать черные мушки, но Степан не мог отвести взгляда от мощных снопов света, бивших откуда-то снизу и сбоку из-за домов.

— Следующий! — поторопил он клиента.

Да, а здесь дело посложнее — «Спидола». Транзистор не новенький да еще повидал виды, не иначе как с собой его куда-то таскали — на дачу, в лес или на море, — краска облупилась, и уголок отбит. Значит, в серьезные переделки попадал.

Степан взглянул на заказчика — старичок очень аккуратный, лицо розовое, гладкое, кажется, будто он только что из парикмахерской. И когда улыбается — приятно так, предупредительно, — видны ровные, один к одному, белоснежные зубы. Чистенький такой старичок, ухоженный, а «Спидола» — хоть возьми да выброси. Странно как-то. Спросить его, что ли, об этом?

— Транзистор, извиняюсь, ваш собственный?

— Мой, мой, — с готовностью подтвердил старичок и сладко улыбнулся, словно получил большое удовольствие от этого вопроса.

— Запущенный он у вас какой-то, — буркнул Степан. Делать замечания клиентам он вообще-то не имел права, но и сдерживаться не всегда умел, если видел, как варварски обращаются люди с техникой.

— Так ведь сын у меня, — пояснил старичок с некоторым даже удивлением: странные, мол, люди, не знают даже, что у него сын. — Он и слушает. Но теперь, как сломалось это радио, попросил отнести его.

«А у самого ноги бы отсохли сходить в мастерскую, — неприязненно подумал Степан. — Конечно, ломать — не строить, известное дело».

Если же разобраться, злился он не только потому, что транзистор грязный, запущенный. Он не любил иждивенчества, а сынок этого старика наверняка был каким-нибудь охламоном, привыкшим сидеть на родительской шее.

Степан вспомнил, как стыдно было ему, когда после свадьбы чуть ли не год принимал он от родителей помощь. Вообще-то хорошо говорить — принимал, а попробуй не прими, для стариков кровная обида. У них со Светкой ничего не было своего, разве что свадебные подарки. Когда живешь дома, не замечаешь, сколько разных мелочей, всяких ложек-поварешек нужно хотя бы для того, чтобы приготовить обед. Светка тогда на дневном отделении училась, стипендии ей только на чулки да на транспорт хватало, он недавно из армии пришел, оказалось, что старые вещи уже не годятся, из моды вышли, пришлось покупать почти все новое. Но и это было бы еще ничего, если бы не снимать им комнату, не платить по тридцать рублей в месяц. Ну, сначала Степан соглашался, брал у родителей деньга, правда, отказывался для порядка, но потом договорились: в долг, дескать, а когда будет полегче, так и вернем. И как-то незаметно вошло в привычку, что родители им  п о м о г а ю т. Даже понравилось это обоим — и Степану, и Светке. И даже когда Светка пошла работать, перевелась на заочное, он все равно не отказывался от родительского «займа». А на что уходили деньги? То кофточка какая-нибудь Светке понравилась, то бусы, их у нее целая коллекция уже образовалась; а к бусам опять кофточка какая-нибудь нужна особая, чтобы непременно по цвету подходила. Может, все эти вещи и не были лишними, но и обязательными они тоже не были, во всяком случае, не-ради них каждый месяц родители на чем-то экономили. И однажды, когда Светка разогналась покупать новые туфли в твердой надежде, что недостающие деньги возьмут из «займа», Степан решил раз и навсегда поломать это дело, Светка несколько дней дулась, потом, делать нечего, свыклась с мыслью, что двое здоровых молодых людей должны сами себе на жизнь зарабатывать.

Конечно, многие их ссоры и стычки шли из-за того, что не было у них собственного угла и, когда они приходили к Полине Павловне, у которой снимали комнату, ни на минуту не забывали о том, что они  к в а р т и р а н т ы. Необъяснимое это было чувство: их вроде бы и ни в чем не ущемляли, Полина Павловна была женщиной спокойной, доброй и покладистой, и, глядя на нее, никак не верилось, что муж ее — директор мебельного магазина и что за какие-то финансовые махинации он был судим и отбывал сейчас три года. Она, Полина Павловна, не запрещала даже приводить — правда, не очень часто — приятелей и с оплатой их никогда не торопила. Но вот что-то все равно заставляло и Светку, и Степана ходить по коридору, по кухне на цыпочках. А как они мечтали о собственной квартире! Степану несколько раз даже снилось, что он просыпается и видит на паркете широкие полосы утреннего света (окна у них обязательно будут на восток, на солнечную сторону!) и он, не одеваясь, идет в ванную, принимает душ, и, пока Светка еще спит, он готовит на кухне завтрак. Странный для женатого мужчины сон, но здесь, как говорится, не прикажешь, что видишь, то и смотришь.

Степан открыл у «Спидолы» крышку, заметил, что в одном месте отошел контакт, видно, и впрямь, сынок этого аккуратного старичка на славу потрудился, пока не доломал транзистор окончательно.

Вышел Володька, с таинственным лицом подмигнул своему клиенту в пенсне, уволок его в цех. Все правильно, сейчас проверит проигрыватель, поставит заезженную пластинку из «Веселых ребят», потом скажет: «Фирма гарантирует высокое качество ремонта», — и сдерет трояк.

Но первой из цеха вышла Надя.

— Степа, ты идешь обедать? А то опять Светланка будет сердиться, что ты всухомятку питаешься.

— Еще же рано.

— Без пяти.

— Сейчас иду.

Степан посмотрел в зал. Парня в заячьей шапке уже обслуживал дядя Миша, за ним стоял тот, противный мужик в каракулевой шапке, подполковник и еще несколько человек. Все, можно смываться — он предупредил по-честному, чтобы больше не становились; не послушались, это их личное дело.

Он молча вытащил табличку — «Обед с 14 до 15 часов», — поставил ее на прилавок и повернулся, чтобы уходить.

— Послушайте, — окликнул его мужчина в каракулевой шапке. — Куда же вы? Еще целых десять минут.

— Откуда, интересно, десять? — возразил Степан. — У меня, например, без пяти. Даже без четырех.

— А у меня без десяти.

— Ну и на здоровье. Я предупреждал, чтобы вы не становились? Предупреждал. А теперь как хотите.

— Вы не имеете права закрывать раньше времени!

— Куда там! Раньше — не имеем, а позже — имеем? Вот уже и без трех минут, а за три минуты я вас все равно не обслужу.

— Да у меня ремонт пустяковый совсем, — сменил мужчина тон. — Здесь на одну минутку работы. Вы только посмотрите. Вот увидите, там все очень просто.

И он, не дожидаясь согласия, взгромоздил на прилавок «Комету». «Ну, я влип», — подумал Степан. Эту марку магнитофона он знал плохо, по ним в основном специализировался Федя. Впрочем, Федя хорошо разбирался в магнитофонах всех марок, отчего важничал неимоверно. Других оснований гордиться собой у Феди, в общем-то, и не было. К двадцати четырем годам он набрал метр сорок восемь сантиметров роста (результат какой-то болезни, связанной с гипофизом), и, похоже, на этом его рост прочно приостановился, повышать его можно было разве что за счет подошвы на ботинках. У Феди розовощекое мальчишеское лицо с пушистыми ресницами и жиденькими длинными бакенбардами, Федя любовно отращивал их, хотя выглядели они более чем странно. Недавно Федя познакомился с Оленькой, и вся мастерская сразу оказалась в курсе их незамысловатых отношений. Тощенькая, остроносая, с короткими, «под школьницу», косичками, она приходила к концу смены, дожидалась, пока Федя освободится, потом брала его под руку, и они отправлялись на эстрадный концерт куда-нибудь во Дворец спорта.

«Ну ладно, поставлю ремонт условно на два рубля, а там пусть Федя разбирается», — подумал Степан, но прежде решил на всякий случай отказаться.

— Ремонт сложный, не успею оформить.

Мужчина, ненадолго воспрянувший духом, опять сник и принялся упрашивать:

— Ну, пожалуйста! Я специально из загорода приехал, полтора часа добирался.

— Ну ладно, — смягчился Степан. — Так и быть. Напишем условно ремонт на два рубля, если наберется больше, потом доплатите по калькуляции. Согласны?

— Согласен, согласен, — зачастил мужчина.

Степан принялся оформлять квитанцию.

— Фамилия?

— Пономарев.

— Телефон?

— Двести девяносто четыре…

Степан отложил ручку в сторону, пристально посмотрел на мужчину.

— Что-нибудь не так? — заволновался тот.

— Это ваш домашний телефон? — спросил Степан.

— Да, а что?

— И вы говорили, что ехали из загорода? Да двести девяносто четыре — это ведь номер нашего района, здесь от мастерской на троллейбусе дальше десяти минут никуда не уедешь. — Степан отложил пачку с квитанциями, поставил магнитофон на место и сказал: — Все свободны. Представление отменяется.

— Подождите! Я сейчас вам объясню!

Степан остановился, готовый из любопытства послушать, как станет выкручиваться мужчина из этой ситуации.

— Да, я действительно живу рядом с мастерской. Но, понимаете, мне очень понадобились деньги, ну, на одно дело, очень важное, и мне нужно что-то срочно сдать в комиссионку. И вот я решил сдать этот магнитофон, хотя я недавно его купил…

— Я все понимаю, — перебил Степан. — Но при чем здесь загород?

— Вот я и придумал, чтобы уговорить вас. А иначе как же?

— Ладно, давайте два рубля, берите свою квитанцию.

Вот и дядя Миша закончил работу, надел свой черный овчинный тулуп чуть ли не до пят, над которым все посмеивались, и пошел обедать. А у Степана оставался еще один клиент — военный, подполковник.

— Все, закрываю на обед!

Степан посмотрел на черные петлицы (танкист), на погоны с двумя просветами и почувствовал, что голос его теряет какую-либо решительность.

— Уже пора обедать, — сказал он довольно неуверенно.

Подполковник засуетился.

— Молодой человек, ну что вы? Ну, меня одного отпустите, что вам стоит!

— Я ведь предупреждал: ровно в два закрою. А сейчас уже пять минут третьего.

— Ну, я вас очень прошу. Если бы я знал заранее, что у вас обед… А я знаете, откуда приехал, издалека. Вот, посмотрите, если не верите, в окно, там машина стоит.

Степан машинально взглянул на улицу. Действительно, есть там зеленый газик, и номер с двумя буквами, как у военных машин, все правильно.

И все-таки (откуда только взялась решимость?) повторил:

— Подождите до трех! У вас еще, наверное, какие-нибудь дела, машина на ходу, вот и поезжайте. А после обеда я вас первым приму.

Степан уже понял, что отпустит подполковника, конечно, отпустит, но, чем дольше тот спорил, тем больше укреплялось у Степана это странное желание власти над ним. Первые минуты Степан ожидал, что подполковник скомандует: «Младший сержант запаса Еремин, выполняйте приказание!» — и он как миленький бросится искать транзистор или магнитофон. Но команды, естественно, никакой не последовало, больше того, говорил подполковник чуть ли не заискивающим голосом, и Степан думал о том, как все это странно: года два назад, когда он отбывал действительную, любое слово подполковника, да что там подполковника — даже капитана или лейтенанта, старшины — имело силу закона: попробовал бы он поперек что-нибудь сказать; а здесь он уже минут пять препирается, и ничего. Как меняемся мы, когда нас разделяет прилавок!

Подполковник, видно, не догадывался ни о чем, потому что продолжал упрашивать:

— Ну, молодой человек, дело-то двух минут не стоит…

— Какие две минуты? — из упрямства возразил Степан. — Иногда искать дольше, чем ремонтировать.

— Да что там искать! У меня «Аккорд», стерео. Вон он стоит, мой проигрыватель. Давайте так: если он, я беру его и ухожу, не проверяя, а если нет, тогда и искать не надо, приду после перерыва. Идет?

— Идет! — согласился Степан, заранее пожалев подполковника. Он, чудак, не знает, что этот «Аккорд» Степан принял полтора часа назад, его еще не успели отнести в цех; а отремонтированные «Аккорды» стоят за стеной, там их с десяток, не меньше.

— Говорите, какой номер квитанции.

— Ноль восемь пятьдесят шесть…

— Да нет, только последние три цифры…

— Восемьсот двенадцать.

— А здесь восемьсот девяносто три. И он совершенно не работает. Ну как, берете?

Подполковник козырнул, повернулся к двери.

— Вопросов больше не имею. Приятного аппетита!

Такой поворот удивил и восхитил Степана. «Вот что значит военный человек. Ну, молодец!»

— Товарищ подполковник! — окликнул он. — Давайте вашу квитанцию.

Хлопнула дверь. В мастерскую вошла вся компания: Федя, Володька, Надя, дядя Миша.

— Что, без обеда решил сегодня? — поинтересовался Володька. — Давай, давай, работа дураков любит.

Степан только сейчас сообразил, что вернулись ребята слишком скоро.

— Быстро вы сегодня! — удивился он.

— Быстрее некуда, — ответила за всех Надя. — Опять машина сломалась.

— Гони полтинник! — потребовал Володька. — Мы отоварились, сейчас сабантуй устроим.

Степан отдал Володьке деньги и отправился искать «Аккорд». Подполковник, когда Степан отдал ему проигрыватель, опять козырнул, потоптался на месте, видно, хотел что-то сказать, но не придумал ничего и направился к двери. Степан выглянул в окно, увидел, как из машины вышел шофер, бросился к подполковнику, помог ему поставить проигрыватель в «газик».

Когда Степан пришел в цех, Володька крупными ломтями резал хлеб, Надя пыталась сделать нечто вроде бутербродов, Федя с упоением рассказывал о вчерашнем концерте. С тех пор как Федя познакомился с Оленькой, он был в курсе всех профессиональных тайн эстрады, в том числе и таких, на ком женился популярный певец и сколько лет его ребенку от первого брака.

— А после концерта, — сказал Федя со значительным видом, — мы пошли поддавать…

Но, к великому его огорчению, эти слова все оставили без внимания. Надя не могла больше наблюдать за неумелыми действиями Володьки, возмутилась:

— Кто же так режет хлеб?!

— А что?! Нормально! Мы ведь не в ресторане!

Надя молча отобрала у него нож, принялась резать сама.

— А потом мы пошли поддавать, — повторил Федя и опять почувствовал, что фраза явно не вызвала того эффекта, на который он рассчитывал.

— Лимонад небось пили? — ухмыльнулся Володька. — От водки ты сразу скопытишься.

Надя смерила Володьку осуждающим взглядом и сказала Феде тоном старшей сестры:

— Не учись этим глупым словам. Ничего хорошего в них нет.

— А что, — хорохорился Федя, — поддача была законная. Утром просыпаюсь, голова раскалывается.

— Все пьют, — философски заметил дядя Миша. — Не пьют только телеграфные столбы.

— Неправда, — перебила его Надя. — Во-первых, пьют не все…

— Дед и говорит, что не все, — захохотал Володька. — Телеграфные столбы не пьют.

Степан не стал вмешиваться в разговор, вспомнил, что собирался позвонить Светлане.

Пока ее нашли и позвали к телефону, он успел съесть два бутерброда и понял, что еще больше проголодался. Вечно этот «пикап», который возит обеды из трестовской столовой, ломается, приходится перебиваться всухомятку, а так и до язвы недалеко.

— Привет. Ну, что у тебя? — услышал он Светкин голос.

— Ничего. Все нормально. Народу очень много. А у тебя?

— Тоже ничего. Ты обедал?

— Не привозили сегодня, машина сломалась. Купили кое-что, бутерброды сделали.

— Я же говорила: возьми термос!

— Ну ладно! Ты что хотела сказать?

— Ничего. Просто узнать, что у тебя.

— Ну, и у меня ничего.

— Когда домой?

— Как всегда.

— Ну, пока.

— Пока.

Степан повесил трубку. Зачем он звонил? Какая-то бессмыслица. Но не позвонишь — целая история. А так — словно обряд священный выполнил и все в порядке.

— Что, отчитался перед женой? — усмехнулся Володька. — Ловко она тебя подцепила — все время на крючке держит. Говорил тебе: не женись!

— Не слушай его, Степа, — вступилась Надя. Прямых споров с Володькой она избегает, но вот так, как сейчас, любит ему возразить. — Он тебе просто завидует.

— Я? Ему? Да в чем завидовать — в том, что хомут на шею надели? Я человек вольный!

— Жениться тебе надо, Володька! — вмешался в разговор дядя Миша. — Хватит девкам мозги крутить.

— Да кто сейчас женится? Только дураки. У Степки одна жена и та проходу ему не дает. А у меня их десять штук. Ну, не десять, а меньше двух сразу никогда не бывает. Станут ревновать, я тут же привожу третью, и они мигом затихают.

— Нахал ты, Володька! — не выдержала Надя. — Хочу на тебя посмотреть лет через двадцать, когда все десять жен тебя бросят и ты никому не будешь нужен. Тогда по-другому запоешь!

— Ну, до этого еще дожить нужно!

Степан решил не реагировать на разговор, хотя речь шла именно о нем. Что там говорить: он немного завидовал Володьке, завидовал той легкости, с которой тот сходился и расходился с женщинами. Но таким, как Володька, нужно родиться, и если он не был на Володьку похож, то и говорить тут не о чем. Степан вспомнил о том, как, вернувшись из армии, он первые недели страдал и мучился оттого, что не мог ни с кем познакомиться. Не везло, как говорится. Правда, кто-то из приятелей пытался ему помочь, но все-таки это явно не то, когда не сам знакомишься, а тебя знакомят, словно кота в мешке покупаешь…

Степан почему-то снова вернулся к мыслям о квартире: когда они получат ее, сразу и отношения со Светкой наладятся, а то она раздражается из-за каждой мелочи, все-таки в чужом доме живут, с чужим человеком.

Степан съел еще один бутерброд с сыром, сыр был твердым и невкусным.

— Вы что, сыр в ломбарде покупали? Ему уже сто лет, не меньше.

— Я ведь говорил, — оживился дядя Миша, — я говорил, что вместо сыра надо было купить сала. И вкуснее, и полезнее.

— Иди ты, дед, со своим салом знаешь куда? — проворчал Володька. — Заладил одно и то же: сало да сало.

— А что, — сконфузился дядя Миша, — зимой холодненькое сальдо…

— Не все его любят, — попыталась внести миролюбивую нотку Надя. — Степа, — предложила она, — позвал бы ты Громоотвода. Сидит небось голодный.

— Он голодный! — возмутился Володька. — Да у него всегда полный портфель еды. Жена ему собирает. Там и термос, и котлетки, и печенье.

— Ты что, проверял? — проворчал дядя Миша.

— Очень нужно! Просто заглянул как-то к нему в обед, а он смутился, давай все газеткой на столе прикрывать. С тех пор запирается на перерыв, ему, видишь, неловко, что он питается, как и все люди.

— Хватит скалить зубы, — оборвал дядя Миша Володьку. — Ты опять сегодня шабашил?

— Что, завидуешь? — огрызнулся Володька. — Левачь и ты, на здоровье. Кто смел, тот и съел!

— Никогда холуйским деньгам не завидовал. А насчет того, кто смелый, это мы скоро увидим.

— Да я пошутил, дядя Миша! — пошел Володька на попятный. — За кого ты меня принимаешь? Да чтобы я из-за рубля…

— Ладно, Володька, хватит дурочку разыгрывать, — спокойно сказал дядя Миша. — Я тебя понял, и ты меня тоже. А там твое дело.

Володька встал, натянул полушубок и со злостью отфутболил ногой отвертку, лежавшую на полу. Но, прежде чем выйти из мастерской, сказал натянуто-небрежным тоном, объясняя свой уход:

— Пойду воздухом подышу, что ли…

Когда Володька закрыл за собой дверь,Надя неожиданно для всех пожалела его:

— Может, зря ты его так, дядя Миша?

— Ничего, ничего, пусть проветрится, это ему полезно.

Степан подумал о том, что все они осуждали Володькино левачество, но сказать об этом каждому из них что-то мешало. Впрочем, нет, не так: ничьи слова для Володьки не были серьезны и авторитетны. Даже внушения директора. Володька прекрасно знал, что Громоотвод за всем не уследит, а если узнает случайно, что он опять слевачил, то покричит минут пять, но тем дело и кончится. Надя… У нее с Володькой свои счеты, но если она и скажет что-нибудь, то больше жалея, чем осуждая: смотри, мол, попадешься, на такие дела сейчас смотрят строго. Федю Володька вообще всерьез не принимает, «шпендрик» — вот и весь разговор.

А что же он сам, Степан? И вот здесь он не мог понять, что мешало ему хоть однажды высказать, ну, даже в шутку, что он на этот счет думал. Нет, в шутку об этом не скажешь. Степана всегда унижал этот копеечный подкуп, где бы он ни происходил — в кинотеатре, когда какие-нибудь хмыри за лишний полтинник перепродавали билеты, если в кассе их уже не было; в такси, когда, сколько бы копеек ни настучал счетчик, шестьдесят или восемьдесят, сдачу с рубля ожидать считалось как-то неловко и даже унизительно.

Степан злился на себя за чрезмерную щепетильность и все равно никак не мог примириться с тем, что за двадцать копеек или за три рубля один человек становился чем-то обязан другому; никак не мог он привыкнуть к этому, в любом случае — и когда сам должен был давать гардеробщику «на чай», а тот с подобострастно-озабоченным видом натягивал на тебя пальто, и в других ситуациях, когда в мастерской, например, меди и серебра не хватало, приходилось спрашивать мелочь, чтобы как-то разойтись с клиентами, а некоторые великодушно отказывались от сдачи, от двенадцати или семи копеек. Степан в таких случаях всегда мучился, переживал. А ведь подумать, что здесь особенного… В эту же самую минуту выходил из цеха улыбающийся Володька и за полчаса обирал кого-то на трояк или пятерку. Давно хотел Степан обо всем этом высказаться, но получилось почему-то, что он опять промолчал, а говорить взялся дядя Миша.

Надя убирала со стола остатки еды, смахнула на газету крошки (покормить птиц), дядя Миша резался с Федей в шахматы. Степан решил подзубрить английский — осенью в институт сдавать экзамены, но взглянул на часы — было без пяти три — и закрыл учебник. Наверное, уже и очередь собралась. Степан приоткрыл дверь: так и есть, человек восемь, не меньше. Впереди всех у перегородки с решительным видом стоял Коротышка, в руках он неловко держал «Селгу».

НА ДЕЖУРСТВЕ

Сергей Иванович еще раз перечитал листочек вызова, спрятал его в наружный карман черной форменной шинели и открыл дверь «рафика». Следом за ним вышла Зоя, поеживаясь от стылого февральского воздуха, от пронзительного ветра.

В подъезде дома тепло и на удивление чисто. Ярко светят плафоны, слева от входа — ровные ряды ящиков для почты, они выкрашены в приятный светло-зеленый цвет, справа — доска для объявлений. Сергей Иванович машинально прочитал: «…общее собрание членов ЖСК «Восход»…» И лифт в этом доме сплошное удовольствие, идет плавно, двери закрываются бесшумно, не только на седьмой — на семьдесят седьмой этаж можно подниматься.

Воронин нажал кнопку, в ответ мелодично отозвался музыкальный звонок. Дверь открыл парень; растерянный и перепуганный, он сразу потащил Сергея Ивановича в комнату: скорее, доктор, скорее! На Зою парень даже не обратил внимания, и она, повесив шинель, задержалась у большого, на всю стену, зеркала в коридоре, нашла какие-то неполадки с прической. Сергей Иванович молча снял шинель, отдал ее парню, сел рядом с диваном.

— Ну, что случилось?

— Я ее предупреждал! — возбужденно начал парень. — Все это сплошное шарлатанство, и неизвестно еще чем оно кончится…

— Да ведь статья в медицинском журнале напечатана, в медицинском, поймешь ты наконец, тупица! — зло возразила ему жена.

— Стоп, так не пойдет! — Сергей Иванович оборвал спорящих. — Говорить будет больная. А вы, — обратился он к парню, — принесите мне чайную ложку. И прокипятите ее.

Ложка была не нужна, но лучшего повода отправить парня он не нашел. В комнату вошла Зоя, огляделась и, как всегда, села на квадратный ящик с инструментами. Воронин привык к тому, что минуты две, не меньше, Зоя осматривалась, делала, как он говорил, рекогносцировку местности. Сначала такая привычка его раздражала, но постепенно он смирился с нею.

— Ну, что случилось? — повторил Сергей Иванович, придвигая кресло к дивану. — Только давайте все по порядку.

— У меня… я думала, что неправильно подсчитала дни, — девушка смутилась, умоляюще посмотрела на врача, надеясь, что он сам догадается о том, о чем так трудно было ей сказать словами. — Сначала я принимала гомеопатические таблетки, и все равно — ничего. Тогда мне подруга посоветовала принять аскорбиновой кислоты. Она где-то читала, в каком-то специальном журнале, что это безошибочное средство.

— Самое безошибочное средство — хирургическое, — заметил Сергей Иванович.

А про себя подумал о том, как живучи заблуждения. Действительно, лет пять назад была такая публикация, и хотя она печаталась в специальном издании, мизерным тиражом, а когда показания не подтвердились, то полемика с этим материалом печаталась и в разных «Вестниках» и в популярных изданиях, вплоть до «Здоровья», но до сих пор еще встречаются энтузиасты, готовые на себе испытать это средство.

— Ну, я и выпила двадцать таблеток, все, что было во флаконе. А потом меня начало тошнить, поднялась температура, голова стала кружиться.

— Какая температура?

— Тридцать семь и восемь.

— Это еще ваше счастье. Могло быть и похуже, если слушать всяких подружек. Она что у вас — врач?

— Да нет, вместе со мной работает. Просто она всегда так делает и говорит — помогает.

— Не знаю, не знаю, — с сомнением покачал головой Сергей Иванович. — Пока в таких случаях помогает только хирургия. Но еще лучше, — добавил он слегка нравоучительным тоном, — и к ее помощи не прибегать. Аборт — тоже счастье небольшое.

Девушка была очень миленькая и ему понравилась. Впрочем, не совсем так — понравилась она ему независимо от того, что была миленькой, ну, а распущенные по плечам волосы, живое умное личико, блестящие карие глаза — это уже довершало впечатление.

— Давайте я послушаю вас, — предложил Сергей Иванович. — Зоя, пожалуйста, стетоскоп. Зоя!

А Зоя отошла в другой угол комнаты, что-то рассматривала там. Свет в комнате был притушен, горела только настенная лампочка. Сергей Иванович перевел взгляд в дальний угол и увидел там… дерево. Настоящее дерево, с ветками, от пола и до потолка. Зоя в этот момент была занята тем, что щелкала пальцами по стволу, и, услышав звонкий звук, разочарованно протянула:

— Оно из картона…

— Из папье-маше, — улыбнувшись, уточнила хозяйка дома. — Но выглядит совсем как настоящее, правда?

— Ага, — охотно откликнулась Зоя. — Я даже сначала глаза зажмурила от удивления, думала, что мне мерещится…

Сергей Иванович оглядел комнату. Одна стена оклеена этикетками от бутылок, на другой, на небольших полочках, стояли коробки от сигарет. На полу — проигрыватель, и здесь же веером разбросаны пластинки. В комнате не было ни шкафа, ни стола, ни стульев. Странное возникало ощущение — словно перед тобой была театральная декорация и, казалось, когда спектакль кончится, рабочие сцены уберут всю эту бутафорию. Правда, в квартире была и еще одна комната, и у Сергея Ивановича даже появилось желание посмотреть, что в ней, но потом он устыдился своих мыслей и, почему-то разозлившись на Зою, которая настроила его на столь несерьезный лад, прикрикнул на нее:

— Что, будем рассматривать деревья или заниматься делом?

Зоя обиженно передернула плечами и подчеркнуто вежливым жестом протянула ему стетоскоп.

Девушка между тем безуспешно пыталась вынуть плечо через узкий вырез ночной рубашки, убедилась, что оно не пролезает, и, покраснев, приподняла рубашку до груди, а до пояса тщательно укрылась одеялом. «Чудачка, — усмехнулся про себя Сергей Иванович. — Помоталась бы по вызовам недельки две и поняла бы, что врача «скорой» стесняться совсем ни к чему».

В комнату вошел парень, принес большую столовую ложку. Сергей Иванович не сразу сообразил, в чем дело, потом вспомнил и сказал строго:

— Я ведь просил чайную!

— Кто их разберет! — буркнул он. — Чайная, кофейная, один черт! Вы лучше скажите ей, чтобы она всякую дрянь не глотала. Я объяснял, так не слушала, а теперь, видите ли…

— Не лезь не в свои дела, — напряженным голосом отчеканила девушка.

Сергею Ивановичу не понравилась эта перепалка, но еще больше ему мешало присутствие парня, и он сказал твердо:

— Оставьте нас. Дайте мне осмотреть больную.

Пульс был немного учащенный, но наполнение хорошее, язык обложной, давление нормальное. Поставил на всякий случай градусник — не подскочила ли еще температура.

— Так, слушайте меня внимательно, — сказал он девушке. — Во-первых, никогда больше не советуйтесь с подружками, иначе вы приобретете токсическую почку и тогда никакой врач не поможет. Во-вторых, завтра сходите в женскую консультацию, объясните все, не скрывая, пусть вас хорошенько посмотрят. Что сейчас? Как можно больше пейте. Тепленький морс, чай. Лучше всего — с лимоном, чтобы пить было приятно.

Девушка послушно кивала головой, потом неожиданно спросила:

— А как… ну, в общем, осталось у меня что-нибудь?

Воронин широко развел руками:

— Здесь, голубушка, меня увольте. Я не гинеколог. Дай бог, чтобы не наломали дров, чтобы не было общего отравления организма. Покажите градусник!

Температура была тридцать семь и четыре; что ж, это уже к лучшему. Воронин попросил Зою оформить запись в книге вызовов и уже собрался уйти, как девушка обратилась к нему.

— Понимаете, мне это очень важно знать. Алевтина Григорьевна… в общем, его мать, меня не любит. Мы с ней даже не разговариваем. Она считает, что Дима мог найти себе другую жену, гораздо лучше, и считает даже, будто это я его опутала. Нет, не думайте, она нам хорошо помогает, вот, квартиру купили эту, а свекор меня на работу устроил, в институт технической эстетики, просто так, с улицы, туда не попадешь. Но она все время Диму против меня настраивает, хочет нас поссорить. И с ребенком ему условие поставила: пока не защитится, чтобы и речи об этом не было. А он даже и в аспирантуру еще не поступил, пытался, да ничего не получилось. И вот я боюсь, если она узнает, что я забеременела, то перестанет нам помогать. А мы решили в этом году в Карелию съездить, хотели купить байдарку… Как вы думаете, помогла мне аскорбинка?

Сергей Иванович не сразу ответил. Исповедь эта его смутила; так всегда бывает, когда незнакомый человек раскрывает перед тобой душу, а ты не знаешь, чем ответить на его доверие. «Мне, наверное, надо было бы родиться в девятнадцатом веке, — думал он, — содержать приход, отпускать грехи. А что? Оказывается, не так это и просто — выслушать человека, понять его, да еще и утешить. Церкви, правда, легче — у нее свои каноны, целый набор, только выбирай из них один, применительно к случаю. А вот нам, медикам… Хотя, — неожиданно возмутился Воронин, — что за чепуху я несу! Словно у нас и забот нет других, как разбираться в душевных переливах больного. Если у тебя такой дурацкий характер да способность попадать в переплеты, не приписывай всего этого другим. Наше дело — лечить, принимать на свет новорожденных, удалять кисту и миндалины, снимать боль. Хотя, — опять принялся он противоречить себе, — мы научились лечить все, кроме рака и вирусного гриппа, а лечить недуги духовные разве легче?»

— Сходите завтра в консультацию, — постарался он ответить как можно мягче, он думал в этот момент совсем о другом. Отчего и в самом деле не родить бы ей, пока молода, здорова? А ведь дотянет до тридцати, а там выкидыши, или поддержание беременности, или, не дай бог, кесарево сечение. И хорошо, если ребенка доносит до девяти месяцев, а то могут быть и преждевременные роды. Сказать ей, что ли, об этом?.. Все есть — здоровье, деньги, квартира, — ну, отчего бы ей не родить? Не то что мы с Ниной начинали — комната четырнадцать метров; на кухне и в ванной пеленки можно было вешать только по ночам, а рано утром — снимали, чтобы не ворчали соседи; если приходилось срочно постирать — сушили прямо в комнате, ходили, пригнув головы. И только недавно, когда Васька уже во второй класс пошел, получили квартиру. А здесь — на всем готовеньком, живи не хочу, и все боятся чего-то. Нет, человеку никак не угодишь: не хватает денег — плохо; много денег — тоже свои проблемы. А в общем-то девчонку жалко, не понимает еще, что всем угодить нельзя. А пока разберется, что к чему, — может, и поздно будет.

— Ну, не вешайте носа, — приободрил он девушку. — Лучше детишек ничего нет на свете. А в Карелию вы еще съездите, ну, на пять лет позже. Зато поедете с дочкой или сыном, представляете, как будет здорово.

Девушка грустно ему улыбнулась, глаза ее сохраняли прежнее выражение: хорошо, мол, вам меня учить, но оказались бы вы на моем месте…

Сергей Иванович махнул напоследок рукой, вышел в коридор и чуть было не столкнулся с парнем, который, судя по всему, стоял у двери.

— Ну, — нетерпеливо спросил тот, — ну, что с ней?

— Ничего страшного. Заставляйте побольше пить, я ей все объяснил, следите за температурой.

— А что будет… — парень сделал многозначительную паузу.

— Я не гинеколог, — резко ответил Сергей Иванович. — Пусть сходит в женскую консультацию.

Парень ему явно не понравился. После разговора с девушкой Воронин уже не мог ничего хорошего думать о мужчине, который не способен отстоять жену перед родителями.

— Я ведь ее отговаривал… — обиженно начал парень. — Есть хороший врач, который делает это очень четко.

— Вам, мужикам, все просто, — вмешалась Зоя.

Воронин хотел было осадить ее, но взглянул на свою помощницу и по возбужденному лицу понял, что в довольно расхожую фразу она вложила какое-то свое, очень личное отношение и готова стоять насмерть, обличая мужчин, поэтому спорить с ней — только подбрасывать в костер поленья. Он решил не углубляться в эту тему и спросил, есть ли в квартире телефон — позвонить в диспетчерскую.

Парень провел его на кухню. Вдоль стены стоял красный гарнитур, явно импортный, но уюта на кухне не чувствовалось. Грязная посуда, какие-то банки — на столе, на подоконнике, в раковине. Сергей Иванович невольно огляделся вокруг, ему почему-то казалось, что в кухне обязательно должна быть целая батарея пустых бутылок.

Услышав бесстрастный, металлический голос диспетчера Риммы, Воронин вспомнил, как долго пришлось к нему привыкать. Он никак не соответствовал облику Риммы: та была худенькой, конопатой и, несмотря на свои тридцать лет, смахивала на Гавроша — мальчишеская фигура, короткая стрижка, резкие движения. И когда Римма разговаривала, в ее интонациях не было холода и автоматизма, с которым диктовала она вызов по телефону. Профессиональное качество, что ли — предположил Воронин.

Он записал вызов, попрощался с парнем. Зоя надулась, не разговаривала, сохраняла дистанцию в несколько шагов. «Ничего, — подумал Сергей Иванович, — ей это полезно, а то приходит в квартиру, как в музей».

Когда Воронин и Зоя подошли к машине, водитель Егорыч читал.

Сначала Зоя подтрунивала над его вкусом — старику нравились второстепенные классики девятнадцатого века: Григорович, Писемский, Мельников-Печерский — и пыталась приобщить его к «Иностранной литературе», которую она прочитывала от корки до корки. Но после двух-трех легких пикировок с Егорычем Зоя махнула на него рукой и каждый остался, как говорится, при своем.

Зоя пришла в бригаду месяца четыре назад. Ее предшественницей была Наташа, флегматичная толстушка; в разговоры Егорыча и Воронина она предпочитала никак не вмешиваться, и, глядя на ее безучастное, равнодушное ко всему лицо, Сергей Иванович подозревал иной раз: не спит ли она с открытыми глазами?

Другое дело — Зоя! Сразу затеяла с Егорычем какой-то спор; поссорилась и тут же помирилась, быстро перешла с ним на «ты»: уверяла, что ей очень приятно называть его так, потому что он как две капли воды похож на ее дедушку. Воронина она попросила показать ей фотографии сына. Шумно восторгалась («славный пацан»), Воронин растаял от удовольствия и не сразу понял, что его подробные рассказы о Ваське, о конфликтах с женой Зоя слушает с преувеличенным интересом. Она садилась в «рафике» напротив Воронина, не отрываясь, пристально смотрела на него, а он не мог долго выдерживать ее взгляд, отводил глаза.

Несколько кварталов проехали молча. Потом Егорыч задал традиционный вопрос:

— Ну как там почки-печенки?

Зоя не откликнулась, Сергей Иванович ответил:

— Ерундово. Интересное, Егорыч, дело: молодые ребята, обеспеченные, квартира двухкомнатная, а вот ребенка не хотят заводить. Ну, девчонка и наглоталась всякой гадости.

Водитель подождал, пока освободится полоса для поворота, вывел машину на проспект и откликнулся:

— Вот отсюда и молодежь растет такая. Балуем ее, трясемся над ней. Нас, к примеру, у матери было пятеро, и каждый с малолетства сам за себя отвечал да еще и по дому что-нибудь делал. А сейчас посмотри какие семьи. Один ребенок, редко — два. Если три, так все пальцами показывают, диковинка! А один он завсегда один и есть. Посмотришь иной раз: ведут из детского сада ребятенка какого-нибудь, так рядом с ним и родители обоя, и бабушки, и дедушки. Словно фон-барон какой. Тьфу ты! Вот и вырастает эгоистом, и садится сразу на шею.

— А по-моему, — запальчиво возразила Зоя, — лучше одного вырастить по-настоящему, внимание ему уделить, чем нарожать беспризорников да хулиганов.

— Ну-ну, — с сомнением покачал головой Егорыч.

С недавних пор в разговорах с Зоей у него обозначилась запретная зона, куда Егорыч не отваживался ступать. Как-то получилось, что старик принялся философствовать: сейчас, мол, подолгу девки замуж не выходят, а вот раньше на селе, если до двадцати одного года для девицы жениха не находилось, родители отрезали ей кусок земли — и живи, сердечная, как знаешь. Зоя почему-то приняла все на свой счет, хотя Егорыч никаких аналогий в виду не имел. Настроение у нее в тот момент было минорное, а здесь невзначай сыпанул Егорыч соли на рану, и оба малость погорячились тогда.

Машина замедлила ход, притормозила. Павел Егорыч надел очки, приоткрыл дверцу, чтобы получше рассмотреть номер дома. Убедился, что ко второму корпусу, куда сейчас был вызов, подъезда нет, подогнал машину поближе к обочине, вытащил «беломорину» и сладко потянулся, предвкушая небольшой перекур.

Больная жила на первом этаже. Перед дверью висела табличка, кому из жильцов сколько раз звонить, но Сергей Иванович не стал вникать в эту хитрую механику, а нажал кнопку как всегда — два длинных требовательных звонка. Открыли сразу же, словно кто-то специально караулил момент, когда позвонят. Девушка лет двадцати, лица ее Сергей Иванович при тусклом свете лампочки не сумел рассмотреть, взяла его за рукав и настойчиво потянула:

— Пойдемте, пойдемте, разденетесь у меня в комнате!

Зоя на ходу стянула свою шинель и теперь оглядывалась, куда бы ее повесить. Девушка показала на причудливые металлические крючки у двери, изображающие если не самого Мефистофеля, то, по крайней мере, каких-то чертей или дьяволят. Пока Зоя с интересом изучала служителей преисподней, Сергей Иванович поискал, куда бы сесть, — остановился на кресле с высокими ножками; у другого кресла, как и у дивана, ножки были зачем-то подпилены, — и еще раз взглянул на листочек вызова: «Сердечные боли, слабость, головокружение».

В комнате, при ярком свете он рассмотрел девушку получше. Здесь она показалась ему значительно старше — ей было за тридцать, хотя стремилась выглядеть на двадцать с небольшим. Есть такой тип — вечно молодой девушки, ну, а косметика всегда помогает скрыть возраст, придает ему неопределенность. Искусственная блондинка, глаза сильно подведены — она показалась Воронину удивительно похожей на кого-то из его знакомых, он принялся мучительно припоминать, на кого именно.

Подсчитал пульс — 82 удара, прерывистый, слабого наполнения.

— Что с вами? — спросил он девушку.

Та вместо ответа показала рукой на грудь, вздохнула:

— Мне кажется, оно перестает биться. Остановится, потом снова начинает работать.

— Так, — бодрым голосом произнес Сергей Иванович («Если бы сердце останавливалось, мы не беседовали бы сейчас»). — Так, а что еще?

— И еще у меня слабость, руки и ноги холодные, и голова кружится.

Сергей Иванович измерил давление: все верно — пониженное, 105 на 70. Потом послушал девушку: аритмия, конечно, есть, но незначительная, не настолько, чтобы тревожиться.

— Сердце у вас как мотор, — жизнерадостным голосом сказал он. — Правда, не к «ТУ-144», этого я не гарантирую, но «ИЛ-18» вполне потянет. Верно?

Девушка недоверчиво улыбнулась, ответила:

— Вы знаете, мне уже лучше. Как только вы приехали, я сразу почувствовала, что мне лучше.

Но он и сам обратил внимание на переменчивость ее состояний: за какие-нибудь пять минут, пока он был здесь, настроение у девушки изменилось. «Скорее всего, — подумал он, — вегетативный невроз, ну, и плюс небольшая гипотония».

— И часто так с вами случается?

— Часто? — машинально переспросила она. — Нет, не очень, то есть да, часто, очень часто.

— Ну, скажем, сколько раз в неделю или в месяц?

— Несколько раз в месяц, нет, точнее, в неделю, да, да, три-четыре раза в неделю. Только я не всегда вызываю врача, иногда сама лечусь, грелки кладу на сердце, под ноги, лекарство принимаю, и к утру проходит.

Воронин обратил внимание, как нервно потирает девушка руки, беспокойно оглядывает комнату, словно ищет что-то, и еще раз подумал: «Ну конечно, невроз».

Он поинтересовался у девушки, хороший ли у нее сон, быстро ли она засыпает, и попросил Зою сделать укол димедрола.

Взглянул на часы — пятнадцать минут восьмого. Слава богу, уже окончательно стемнело, за окном четко выделялся фонарь, его раскачивал ветер, и пятнышко света отклонялось то вправо, то влево. Воронин больше всего не любил дневные вызовы. Особенно зимой. Уже часа в четыре квартира погружалась в серенький тоскливый полусумрак: за окнами начинало темнеть, но включать свет было еще рано. Эти затяжные переходные часы ото дня к вечеру почему-то всегда действовали на него угнетающе. Очертания предметов при таком освещении были расплывчатыми, комнаты походили одна на другую. И вызывали «скорую» в основном люди пожилые, хроники. Вызывали или через соседей, или чаще всего сами. Требовали они не только помощи: больше, чем лекарств или уколов, добивались они внимания, участливости, доверительных признаний и длительных бесед. На все это времени не было, да и только ли во времени дело: что скажешь сердечнику с двумя инфарктами — поменьше волноваться, больше бывать на свежем воздухе?..

Вечером все менялось. Семья собирается после работы, в комнатах ярко горит свет, приглушенно говорит телевизор, на кухне готовят ужин. Словом, если сравнивать и выбирать, то Воронину больше нравились дежурства, в которых были вечерние часы. Зоя предпочитала дневные дежурства: у нее не пропадал вечер, а вместе с ним — свидание; и только Егорычу было безразлично, какая выпадала смена.

— Ну что, легче стало? — спросил Воронин у девушки после того, как Зоя сделала укол.

Та молча кивнула головой.

— Вы одна живете?

Девушка вместо ответа растерянно развела руками. Вопрос вполне можно было бы и не задавать. Достаточно было взглянуть на комнату: здесь все выглядело красиво, аккуратно — и декоративные свечи на журнальном столике, и сувениры-безделушки на книжных полках, но в старательном, чрезмерном порядке чувствовалось что-то старушечье.

Воронину почему-то стало жаль девушку. «Кажется, и неглупая она, и мордашка ничего, а вот никому не приглянулась. Или была замужем и развелась… нет, непохоже, какая-то она скованная. Да, одной жить — не мед, совсем не мед».

Девушка продолжала смотреть на Воронина жалобными глазами.

— Вот вы уедете сейчас, а мне опять станет хуже.

— Ну, милая, надо держать себя в руках. Помните, что вы совершенно здоровы, хоть в космос вас запускай. Только слишком мнительны. А внушить себе можно все что угодно.

— А вы еще раз не измерите давление?

Воронин стал понемногу раздражаться:

— Давление у вас почти нормальное. Выпейте чашку крепкого кофе — и все будет в порядке.

— Я и так за день по три-четыре чашки пью. И на работе, и дома. Может, у меня от этого сердцебиение? А что мне принимать, если опять начнутся перебои?

Воронин не успел ничего ответить, а девушка уже сняла с полки огромную коробку из-под печенья, открыла ее. В коробке были лекарства. Пузырьки и ампулы, таблетки — в картонной, пластиковой упаковке — целая аптека. Воронин наугад взял одну коробочку: «Седуксен». Поворошил еще: «Раунатин» — он-то ей зачем, при ее пониженном давлении?

— Вашими лекарствами весь дом вылечить можно. И это все вы принимаете?

— Когда как. Я уже научилась определять, что мне нужно.

«Вот-вот, — подумал Воронин, — вполне можно закрывать мединституты. Все поднаторели в самолечении, глотают таблетки горстями». А вслух, уже серьезно, сказал:

— Ими мышей травить хорошо, а вы молодая, здоровая женщина. Вам нужно играть в теннис или ходить в бассейн, плавать брассом. Верно я говорю? — спросил он Зою.

Зоя, все еще продолжая на него сердиться, что-то проворчала в ответ.

— Понимаете, — принялась объяснять девушка, — у меня профессия такая, нервная. Я работаю переводчицей в издательстве, а у нас получается так, что все рукописи сдаются в набор срочно, в пожарном порядке, и вечно аврал, суета. Поневоле приходится нервничать.

— Ну, а вы старайтесь держать себя в руках. Это только от вас зависит.

Он вспомнил вдруг, на кого так похожа девушка. «Наташа!» Недавно стали выпускать туалетное мыло «Наташа» в яркой упаковке — там была именно такая золотоволосая девушка со стандартно миловидной мордашкой.

У двери Сергей Иванович обратил внимание на блюдце с водой — в нем плавали какие-то крошки.

— Вот видите, — сказал он на прощанье, — у вас и кошка есть. Вдвоем все-таки веселее.

Девушка почему-то смутилась. Помедлила с ответом, потом пояснила:

— Это против тараканов. Я боюсь, что тараканы от соседей переползут ко мне, и приготовила для них яд.

— Ну и как?

— Вы не поняли. Тараканов пока нет, это я на всякий случай, заранее, если они заведутся.

«Да, — подумал Воронин, — мнительности ее не позавидуешь». Он поспешно простился и через полутемный коридор стал пробираться к выходу.


— Ну, что там? — поинтересовался Егорыч.

— Тяжелый случай, — вздохнул Воронин. — Медицина бессильна помочь.

— Рак? — со значением произнес Егорыч.

— Хуже. Девке надо замуж. Тридцать два года, а одна как перст. Но ведь на мужчину рецепт не выпишешь.

— Ой, держите меня! — воскликнула Зоя. — Слишком много вы о себе думаете. Да без мужчин еще в сто раз лучше! А то попадется пьянчужка какой-нибудь, не обрадуешься!

— Раньше, — нравоучительно заметил Егорыч, — все было куда правильней. Стукнуло девке восемнадцать — выходи замуж. Рожала детей, вела хозяйство — и без всякого там баловства.

— Раньше и вода, говорят, мокрее была, — подковырнула Зоя старика, но тот не обратил внимания на реплику и продолжал:

— А про всякие там разводы даже и не слыхали. Это сейчас только и говорят: характерами не сошлись. Ишь ты, какие принцы-барины, характеры им подавай особые! Да когда человек целую кучу ребятишек прокормить должен, когда вкалывает на всю железку, какой еще там характер ему!

«Воробышек», — подумал Сергей Иванович. Воробышком Егорыча окрестила Зоя, он возмутился, сказал, чтобы больше не слышал дурацкого прозвища, и это еще раз убедило Воронина в том, что девушка попала в точку. Небольшого роста, щупленький, с маленькими, глубоко посаженными глазами, Егорыч сидел не сгорбившись, а словно нахохлившись, и, как ни следил он за своей небогатой прической, на затылке всегда торчал у него хохолок.

«Рафик» выехал на Ленинградский проспект; транспорт, которым весь день были запружены улицы, уже схлынул, и только впереди, у светофора, скапливались лавины машин. Воронин заметил, что от задних фонарей у машин крест-накрест расходятся красные световые лучи, они мерцают, дрожат, колеблются. По асфальту мела поземка, и в неоновом, мертвенно-бледном освещении он казался белесым, словно присыпанным тонким слоем цемента.

Егорыч продолжал рассуждать, но Воронин старался не вникать в его слова, хотя думал в этот момент о том же. Его поразили цифры, которые он где-то вычитал: процент разводов в крупных городах был таким, что из пяти семей одна или две распадались. Две из пяти! Чем больше задумывался он над этими цифрами, тем труднее было их понять и объяснить. Приходилось или делать вывод, что современная семья полностью себя изжила, — а это было бы глупо, неверно, что бы там ни означали все эти проценты; или философствовать примерно на том же уровне, что и Егорыч: дескать, совсем люди с ума посходили, сами не знают, чего им нужно. Воронин помнил — и у них с Ниной тоже были кризисные моменты. Еще до того как родился Васька, Воронин отправился в загс, подавать заявление о разводе. Нина была решительно против, произносила бесконечные пылкие монологи, но Воронин решил больше не обращать на них внимания и действовать. Правда, у дверей загса почувствовал, что сердце колотится значительно чаще, чем следовало бы. Прошелся несколько раз по улице, собираясь с духом. И все равно было неловко, стыдно произнести эту фразу: «Я хочу развестись», — слова комом застряли в горле, голос предательски сел. Женщина лет сорока, с высокой прической, ярко-рыжими крашеными волосами, сказала холодно: «Приходите вместе с женой». Воронин увидел на столе кипу бланков и ухватился за них, как за спасительную соломинку: «Мы придем в другой раз, а пока я возьму заявление». Ему казалось, что самое главное — первый шаг, какой-то толчок: оформит он заявление — и дальше все само собой покатится, как с горы. «Приходите вместе с женой», — размеренным голосом, терпеливо, словно непонятливому ребенку, повторила женщина. «Но она сейчас на работе. Она согласна», — солгал Воронин и потянул к себе верхний листочек. Женщина возвысила голос: «Молодой человек, положите бланк на место», он попытался было с ней спорить, но уже понял, что из его затеи ничего не выйдет, и ушел униженный, презирая себя и ненавидя эту женщину. А теперь? Теперь, когда уже десять лет прошло с тех пор, как родился Васька, и Воронину даже трудно поверить, что когда-то у него не было сына, и теперь отсчет времени он вел с тех дней, когда ребенок впервые улыбнулся — ничего не выражающей, бессмысленной улыбкой, обнажив розовые влажные десны; и когда он медленно, раздельно и очень четко назвал его «па-па»; и когда сделал первый шаг — балансируя, слегка растопырив руки, готовый в любой момент по привычке за что-нибудь ухватиться; и и когда впервые оставили его в детском саду — день для Воронина тянулся мучительно долго, ему казалось, что с Васькой обязательно случится что-нибудь: он или упадет, ударится, или весь день проплачет; и последнее, самое свежее воспоминание — проводы в школу, с бесконечными наказами и наставлениями, а за всеми словами таилось удивление: неужели так быстро летит время, неужели этого несмышленыша учительница будет окликать по фамилии, вызывать к доске и спрашивать домашнее задание?

Нет, он не мог сказать, что после рождения ребенка у них с Ниной стало все гладко. Но теперь, всякий раз, когда у него возникала мысль об уходе, он чувствовал, что какая-то ниточка тянется за ним, и оборвать ее было больно, тяжело… невозможно ее оборвать. И он понимал, что ради сына надо терпеть даже тогда, когда было совсем невмоготу. Потом все понемногу сглаживалось, приходило в норму… впрочем, кто знает, в чем эта норма?

Воронин не заметил, как «рафик» подъехал к станции «скорой». Вызовов больше не было, и впереди маячил отдых — то ли на час, то ли на несколько минут — этого никогда не угадаешь. В любом случае не мешало бы погреться, побаловаться чайком. Наливая из титана кипяток в большую, чуть ли не на пол-литра, чашку, Воронин подумал о том, что вот и привычки у него складываются, от которых он отказаться не в силах: например, он не может пить чай из маленькой чашки и тем более из стакана — обязательно ему нужна эта громадная с нарисованными на стенках темно-зелеными узорчатыми листьями, — и здесь и дома у него такие одинаковые чашки. Старею, наверное, если так прочно привыкаю к вещам, только не рановато ли для тридцати пяти лет?

Егорыч надел очки, уселся поближе к свету, раскрыл книгу; Зоя пристроилась в углу, вытащила из сумочки зеркало, тушь, принялась совершенствовать свое косметическое мастерство.

Вызова не было.

Прошло минут сорок. Воронин дочитал «Огонек», потянулся и решил сходить в диспетчерскую — «потрепаться» с Риммой.

Она вязала, иногда делала какие-то заметки на листе бумаги, петли считала, наверное.

— Римма, скажи что-нибудь, — попросил Воронин.

— А? — отозвалась она.

— Что-нибудь скажи.

— О чем?

— Все равно. Только не так, а телефонным своим голосом, которым вызов передаешь.

— Знаешь, иди ты! — раздраженно махнула она рукой. — Что-нибудь новенькое придумай, надоело.

Воронин вернулся в комнату.

— Пациенты наши забастовку объявили.

— Мертвый сезон, — вставила Зоя реплику.

— А тебе не нравится? — спросил Егорыч.

— Все делом заняты, — объяснила Зоя. — Фигурное катание смотрят.

Воронин поинтересовался: правда ли, что Роднина вышла замуж за Александра Зайцева? Сегодня утром в троллейбусе он слышал такой разговор, но что-то не верит в это.

— Темные вы люди! — даже задохнулась от возмущения Зоя. — Да свадьбу по телевизору показывали!

— За всеми не уследишь, кто на ком женится, — ворчливо заметил Егорыч.

Зоя не обратила внимания на его слова и увлеченно принялась рассказывать, какое платье было у невесты и какой костюм — у жениха. Однако поведать о всех деталях свадебного наряда она не успела: машину потребовали на линию.

Вызов был недалеко — в самом начале Ленинградского проспекта. Быстро нашли и дом — массивный, каменный, с громоздкими балконами. Поднялись на третий этаж, позвонили. Навстречу им вышел мужчина лет пятидесяти, с отчетливым двойным подбородком, с темными, коротко вьющимися волосами.

— Заждались, заждались мы вас, — пожурил он, но слова эти находились в странном противоречии с его поведением — он упрекал за медлительность, а сам расточал медоточивые улыбки.

— Позвольте, позвольте, — потянулся он к Зое, — я помогу вам снять пальто.

Конечно, сказано было это слишком галантно по отношению к грубоворсной форменной шинели, но хозяину дома почему-то очень хотелось сказать и сделать что-то приятное.

Зоя вдруг пронзительно завизжала и бросилась к двери.

«Что с ней?» — удивился Воронин, обернулся и увидел узкомордую шотландскую овчарку, которая оскалила зубы и вопросительно посмотрела на мужчину, как бы требуя от него указаний.

— Назад, Трезор! Нельзя! На место!

Пес продолжал агрессивно скалиться, и тогда мужчина схватил его за загривок и оттащил в комнату, повернул ключ в двери.

Снег на Зоиных сапогах оттаял. На блестящий паркет потекла грязноватая лужица.

— Не стоит обращать внимания, — так же нараспев проговорил мужчина и продолжал улыбаться, словно ему было необычайно приятно, что в коридоре наследили.

В ванной Сергею Ивановичу бросился в глаза черный кафель, которым были облицованы стены; голубая, необычной формы, треугольная раковина. Когда он помыл руки, хозяин дома с той же сладкой улыбкой протянул ему накрахмаленное полотенце.

— А теперь, прежде чем проследовать к больной, разрешите пригласить вас на кухню, на одну минутку!

Сергей Иванович не понял, в чем дело, но машинально проследовал за мужчиной. А тот открыл дверцу холодильника и спросил почтительно бесстрастным голосом:

— Ром? Коньяк? Или нашу — беленькую?

— Что вы! — запротестовал Сергей Иванович. — Я на работе. И потом я вообще не пью.

— Понимаю, понимаю! — подмигнул мужчина. — Понимаю и сочувствую. Тогда позвольте вручить небольшой презент для вашей супруги. — Мужчина вынул из подвесного шкафчика огромную яркую коробку конфет.

Сергей Иванович смутился. Ситуация была глупой и двусмысленной, он не знал, как вести себя, чтобы вежливо, не обижая человека, отказаться от его странной настойчивости. Но ничего лучшего он не придумал, как пробормотать: «Спасибо! Не стоит…», что все-таки не избавило его от препирательства и даже легкого единоборства, когда мужчина настойчиво протягивал ему конфеты, а Сергей Иванович отталкивал руки. Кончилось все тем, что Воронин принял коробку, а потом незаметно положил ее в коридоре на столик.

Хорошее настроение не покинуло мужчину. Он расточал радостные улыбки и, провожая врача в комнату, сказал:

— Я оставлю вас, не буду мешать. Вы человек тонкий, интеллигентный, сами во всем разберетесь.

Зоя уже пересела с ящика в кресло, осмотрела комнату и теперь скучала. Вступать в разговор с больным, прежде чем придет врач, было не в ее правилах.

— Доктор, мне плохо, — трагическим голосом произнесла женщина. Но ее вид, цветущий и жизнерадостный, ее улыбка, беспричинная и почти навязчивая, никак этих слов не подтверждали. Воронин подумал, что у нее, как и у мужа, слова существовали отдельно от смысла, которым они наполнены, вернее, каким должны быть наполнены.

— Что с вами? — по возможности участливо спросил Воронин. — На что жалуетесь?

— Ах, доктор, — вздохнула женщина. — Легче сказать, на что я не жалуюсь. Мне очень плохо — головные боли, слабость… Мне обязательно надо отлежаться.

— Ну хорошо, измерим для начала давление. Так, 130 на 80. Что ж, почти идеальное… — Сергей Иванович хотел сказать «для вашего возраста», но в последнее мгновение понял, что от этого уточнения лучше воздержаться. — А какое обычно у вас давление?

— Ах, доктор, ужасное! Бывает и сто двадцать на семьдесят, а бывает даже сто тридцать пять. Когда оно скачет, голова просто раскалывается.

— Ну что вы, разве это скачет? Это вполне допустимые изменения. Так что не переживайте, ничего страшного у вас нет.

По глазам женщины Воронин понял, что не оправдывает ее надежд. Ему стало неловко, но он тут же рассердился на себя: барыня, предается от нечего делать рефлексии, а я должен все это выслушивать, в то время как «скорую» ждут другие больные, настоящие. И все-таки червячок сомнений точил ему душу. А, конфеты! Получилась какая-то чертовщина: коньяк он не пил, конфеты оставил в коридоре — и все равно чем-то был обязан этому дому. Что за ерунда? Или, может, женщина и в самом деле чувствует себя неважно, надо только повнимательнее ее посмотреть?

В это время в комнату вошел хозяин дома — оживленный, улыбающийся. Он вкатил столик, сервированный для чая. Да, там было на что посмотреть! — вазочки с вареньем, розетки, блюдца с крекером, с печеньем, сушкой и — что было совершенно непостижимо для февраля — несколько гроздей винограда. Все это предполагало целый ритуал чаепития. Ну, и дымился чай — темно-красный, слегка маслянистый.

— Вы не пробовали настоящий краснодарский чай? Только настоящий — с фабрики, а не тот, что продают расфасованным?

Вопрос этот заставил Сергея Ивановича сконфузиться, поскольку к чаепитию отношение у него было дилетантское. Он различал в основном два варианта — заварила ли Нина свежий чай или, поленившись, плеснула кипятку в чайник, где заварка оставалась с прошлого раза, а до тонкостей, чтобы различать сорта чая, он еще не дорос.

Воронин понял, что на этот раз он обречен, на всякий случай запротестовал, но Зоя уже подвигала арабский пуфик поближе к столику.

— Даже и не думайте, мы вас так просто не выпустим. Все готово, оторвитесь на минутку, выпейте хоть глоток чая.

И Воронин понял, что препираться бессмысленно, и ухватился за спасительный буквальный смысл в словах — «х о т ь  г л о т о к».

Чай и впрямь был хорош. А от всего иного Воронин отказался наотрез, как бы ни пододвигали к нему то одно, то другое блюдце, устроив на столике настоящее круговращение посуды. Зоя уплетала за обе щеки, хозяева дома выжидающе улыбались. А делать здесь дальше было совершенно нечего, и Воронину больших трудов стоило сдержаться, не наорать на Зойку, чтобы она заканчивала свой ужин. Сергей Иванович поблагодарил за чай, поднялся и демонстративно стал укладывать инструменты в ящик. Мужчина встревоженно взглянул на жену, та с недоумением пожала плечами.

— Молодой человек, простите, не знаю вашего имени-отчества. Вы что, уже собрались уезжать?

«Нет, — с неожиданной злостью подумал Воронин, — останусь у вас ночевать», но вслух сказал сдержанно:

— Ничего опасного нет. Можно принять что-нибудь тонизирующее, но может все и так пройти.

— Как это — ничего опасного! — заволновался мужчина. — Вы посмотрите внимательней — положение очень серьезное. Она только виду не подает, но я-то знаю, как ей тяжело.

Зоя застыла с протянутым ко рту куском торта, удивленно, испуганно заморгала бледно-голубыми своими глазами.

— Боря, — вмешалась женщина. — Оставь. Не унижайся. Молодому человеку, наверное, лучше знать, как я себя чувствую. Может быть, я и в самом деле здорова?..

— На тебе лица нет — и это называется здорова? — возмутился мужчина. — Я не врач, но если бы меня вызвали к человеку и у него был бы такой вид, я сказал бы: ему нужен абсолютный покой, неделю, пять дней, ну, в крайнем случае, три дня. Я тут же, без осмотра, выписал бы ему бюллетень на три дня.

— «Скорая помощь» бюллетень не выписывает, — угрюмо заметил Воронин, взял ящик и выразительно посмотрел на Зою: мол, ты идешь или остаешься здесь чаи распивать? Та поперхнулась, встала, стряхивая на пол крошки.

Воронин прочитал в глазах мужчины откровенное разочарование.

— Не может этого быть! А если человек настолько болен, что имеет право на бюллетень?

Воронин хотел было возразить, что женщина вовсе не так больна, но предпочел не вдаваться в полемику и решил, что чем раньше он покинет этот дом, тем лучше будети для него, и для хозяев. Поэтому он миролюбиво заметил:

— В таких случаях мы даем справку, где указываем предположительный диагноз, описываем состояние больного. А уже в поликлинике врач решает, как быть с больничным листком.

— Вот и чудесно, — обрадовался мужчина. — Дайте хотя бы эту справку, если уж бюллетень не хотите.

Пока происходил разговор, Сергей Иванович старался подойти поближе к двери, туда же переместился и хозяин дома. Ситуация складывалась комическая и в тоже время непростая; во всяком случае, Воронин впервые за всю свою практику столкнулся с такой проблемой: он не мог выйти из квартиры.

Женщина подала голос:

— Не унижайся, Борис! Как-нибудь перемучаюсь, к утру, может, полегчает.

— К утру, к утру! — ворчливо передразнил ее муж. — Завтра ученый совет, ты разве забыла? А тебе никак нельзя на нем появляться…

Мужчина осекся, спохватился, что сказал лишнее, потом, после некоторых колебаний, подошел к Воронину вплотную, положил руку на плечо:

— Ну, так и быть, давайте начистоту. Ведь мы свои люди, не правда ли? Что и говорить, Сонечка не очень больна, вы правы. И если подойти формально, то на бюллетень рассчитывать не может. Но если по-человечески, по-хорошему, то от вас не убудет от того, что вы дадите ей справку. Ну, в самом деле, одной справкой больше или меньше.

— Да поймите, я не имею…

— Все понимаю, дорогой, все понимаю. Иначе я не стал бы говорить с вами так доверительно. Мне кажется, и вы должны меня понять. Вся беда в том, что в поликлинике, куда Сонечка прикреплена, ее врач сейчас в отпуске. А идти в районную… ну, вы сами представляете, какой там конвейер… и никаких различий не делают, кто перед ними. В общем, только поэтому и пришлось вас вызвать. Мне кажется, вы человек вполне интеллигентный…

— Извините, меня ждут больные, — резким голосом, давая понять, что дискуссия окончена, отрезал Воронин. — Зоя, ты идешь или остаешься?

— Очень, очень жаль, — холодно заметил мужчина. — Люди должны помогать друг другу. Вы мне окажетесь полезным, может, и я вам когда-нибудь пригожусь. Очень жаль, что я ошибся.

Воронин не отвечал, вышел в коридор, принялся на ходу надевать шинель, но от волнения и злости запутался в рукавах, мысленно чертыхнулся. За дверьми надрывалась собака, словно стремилась своим лаем договорить то, чего не успел сказать хозяин.

Сергей Иванович вышел на лестничную клетку и, дождавшись Зою, сказал ей сердито:

— Ну, что ты расселась, словно в гостях у тетушки?.. Давно надо было встать и уйти, разве не понятно было, что от нас хотели?

Зоя обиженно надула губы:

— Ничего особенного они не хотели. Подумаешь, справка. Она ни к чему не обязывает. А им, может, она пригодится…

— Конечно, пригодится! Ты все еще ничего не поняла?

— Где уж мне, дуре необразованной! — окончательно обиделась девушка.

Воронин понял, что надо давать обратный ход:

— Ну-ну, ладно, я погорячился. Нам теперь надо найти автомат, позвонить в диспетчерскую.

— Вот и идите сами, если такие гордые. Не хотели говорить из квартиры, теперь бродите по переулкам. А автоматы небось все поломатые.

«Поломанные», — хотел было поправить Воронин, но удержался.

Телефон он нашел быстро. И, удивительно, он был исправен, впрочем, эти автоматы новой конструкции были гораздо надежнее старых, дозвониться по ним стало проще.

Римма обрадовалась его звонку, потом стала, выговаривать:

— Куда вы пропали? Уже три вызова на вашу машину. Записывайте!

Когда Воронин сел в «рафик», Егорыч и Зоя угрюмо молчали.

Воронин решил все-таки выяснить отношения с Зоей. Это не дело, чтобы она дулась на него, но в то же время спускать с рук ее безалаберность тоже не стоит. Он осторожно начал разговор с того, что им волей-неволей приходится не только оказывать медицинскую помощь, но и разбираться во всяких житейских случаях, иногда — запутанных и неожиданных.

Зоя откликнулась очень агрессивно:

— Сами жить не умеете, так не завидуйте другим!

Воронин растерялся, не сразу нашелся что ответить. Потом решил уточнить на всякий случай:

— А кто умеет?

— Ну, эти, у которых мы сейчас были.

— Значит, они умеют жить?

— Умеют, — с вызовом, упрямо повторила Зоя.

— А как ты это определяешь: по зарплате или по марке телевизора?

— При чем тут зарплата? У некоторых и зарплата маленькая, еще меньше, чем у вас, а все у них есть и все они могут достать. В общем, живут в свое удовольствие.

— И ты что, завидуешь им? — настойчиво допытывался Сергей Иванович.

Зоя вместо ответа пренебрежительно пожала плечами: что, мол, говорить с человеком, который не понимает самых элементарных вещей. Потом порылась в сумочке, достала помаду, отвернулась и стала подкрашивать губы. Когда Зоя сердилась, бледно-голубые ее глаза еще больше светлели, или, как говорил Воронин, оттаивали.

Егорыч, не принимавший участия в разговоре, вдруг подал голос:

— Это завсегда называлось одинаково: блатмейстерские отношения. Блат — дело великое, сильнее всякой зарплаты. Что деньги? Сейчас они есть у всех. Телевизоры покупают цветные, проигрыватели — эти, с ящиками, от которых звук по всей комнате…

— Стерео, — подсказала Зоя, не оставляя своего занятия.

— Вот-вот, это самое, — обрадовался шофер. — А поди купи где-нибудь рыбки красной, особенно к празднику, или фруктов каких, ежели весной. Гляжу: вчера апельсины тащат из магазина — полными сетками, картошку берут и то помене. Да, деньги сейчас у людей есть…

— А ты вроде и не рад этому? — спросила Зоя.

— Почему — не рад? — обиделся Егорыч. — Всем хорошо — и мне тоже хорошо. А есть люди, которым обязательно нужно, чтобы у них было лучше, чем у других, уже сегодня хотят пожить при коммунизме. А посмотришь — сами-то они лучше других?.. Не-ет, не лучше, а некоторые — так и наоборот.

— К чему это ты? — снова перебила Зоя.

— А к тому, что ты еще молодая и голова у тебя забита всякой дурью.

— Ну, начинается, — с раздражением огрызнулась девушка. — Опять воспитывают! Дома учат, на работе учат, в кино пойдешь — и там учат. Такая тоска — хоть вешайся.

Она произнесла это с неподдельным отчаянием, и Воронину вдруг стало смешно. Прав Егорыч — голова у нее забита мусором, но девчонка-то еще совсем молодая. Для нее из двух незнакомых парней лучше тот, у кого есть замшевая куртка, — что с нее спрашивать?

Воронин решил сменить тему разговора, спросил у Егорыча, когда они будут обмывать машину. Позавчера ее перекрасили — провели вдоль корпуса ярко-красную широкую полосу, трапецией закрасили дверцу. Вид получился хоть куда.

— Мне бы лучше фонарь правого поворота поскорее поставили, — проворчал Егорыч. — Любой гаишник может остановить — и тогда топайте пешком через всю Москву.

— Теперь машина что надо, клевая, — похвалила Зоя.

— Клевая, плевая! Ну и слова! — возмутился Егорыч. — Как у папуасов.

Зоя не нашлась что ему ответить, да и не успела: машина уже подъехала к пятиэтажному блочному дому.

Дверь открыл мужчина лет сорока, в синей застиранной олимпийке и мятых хлопчатобумажных брюках. Несколько секунд он с недоумением смотрел на Сергея Ивановича и на Зою, потом отступил в глубь коридора, молча пригласил их зайти.

Вход в комнату и на кухню был завешан портьерами, на полу лежали темно-красные дорожки. Из кухни доносился въедливый запах жареной рыбы. Мужчина отодвинул рукой портьеру и, не говоря ни слова, жестом предложил зайти в комнату.

На полу играл кубиками мальчонка лет пяти, бледный, с растрепанными волосами, правая щека его была измазана зеленкой. На диване, плотно укрывшись голубым ватным одеялом, лежала женщина; по блеску в глазах, неестественно-багровым щекам было видно, что у нее температура.

Сергей Иванович попросил у Зои градусник, сел на шаткий стул рядом с диваном:

— Ну, что случилось?

Женщина долго и протяжно закашлялась, выпила из граненого стакана воды и начала рассказывать:

— В общем, стирала я. В пятницу было это, после работы. Стала простыни вешать на балкон, чтобы промерзли на морозе. Ну и была, видать, распаренная. И простудилась, значит. Чувствую — жар. Пошла, значит, к соседке, градусник попросила. Померила — тридцать восемь и пять. Ну, а на работу мне в тот день было не идти. Отвела ребенка в сад, в магазин сходила и стала лечиться. Но, видать, не помогло.

Сергей Иванович терпеливо выслушал, потом спросил:

— А что вы принимали? Аспирин, этазол?

Женщина махнула рукой:

— Я таблетками сроду не пользовалась. Я по-своему лечусь, по-простому. Вскипячу ведро воды, брошу пачку соды. Накроюсь чем-нибудь с головой и дышу паром, терплю, покуда можно. А потом выпью «горькой» стакан, надену все что есть — и под одеяло.

— И сейчас вы так лечитесь?

— Да, только кроме соды. Соды нет в магазинах, и в доме спрашивала, ни у кого не нашла.

— Понятно, — кивнул головой Воронин. — Давайте градусник.

Температура была тридцать восемь и восемь. Воронин послушал больную, правая сторона была чистой, в левой — хрипы. Бронхит — самое меньшее, что может здесь быть.

Воронин попросил Зою сделать укол. Пока она готовила шприц, Сергей Иванович заинтересовался книгами, которые стояли в серванте, рядом с тарелками и чайной посудой. Четыре тома Вересаева («Почему именно он?» — удивился Воронин), справочник «Москва», за прошлый год футбольный календарь и несколько изорванных детских книжонок.

Женщина равнодушно наблюдала, как Зоя отбивала наконечник ампулы, наполняла шприц, но, как только та подошла к дивану, женщина с головой накрылась одеялом.

— Это что такое? — строго спросил Воронин. — Пожалуйста, без фокусов!

Женщина спросила:

— А нельзя просто так?

— Что значит — так?

— Ну, по-простому, как всегда. Ноги попарить или еще что-нибудь?

— Вы допаритесь до воспаления легких. Укол нужен обязательно.

А Зоя между тем не решалась подступиться к больной, меланхолически уставилась на стену, где висел большой пестрый ковер, Воронин рассердился:

— Зоя, не спи! Или мне самому укол делать?

Девушка обиженно поджала губы. Воронин почувствовал, как кто-то больно ударил его кулаком в бок. Оглянулся: это неслышно подошел ребенок.

— Не трогай мою мамку! Не делай мамке больно!

Воронин ухватил мальчика под мышки и несколько раз подбросил вверх. Потом посадил себе на колени, так, чтобы мальчик оказался спиной к дивану, и объяснил:

— Это совсем не больно, как будто комарик укусит. Р-раз — и готово!

Воронин услышал раздраженный голос: «Да не напрягайтесь вы! Расслабьтесь, а то напряглись так, что игла сломается!» — и решил было вмешаться, но передумал. Уколы Зоя делала хорошо, рука у нее твердая. Но мальчик распознал сердитые интонации в ее голосе, забеспокоился, заерзал на коленях. Воронин принялся его успокаивать, но тут мужчина, молча стоявший у двери, подошел к сыну, взял его за руку и отвел на кухню:

— Не мешай людя́м работать!

Вернулся и спросил у Воронина:

— Доктор, а может спиртом?

— Что спиртом? — не понял Сергей Иванович.

— Ну, натереть. Чтоб согрелась.

— А у вас есть спирт?

— Ага, — отчего-то заулыбался мужчина. — Малость осталось.

— Ну, можно и натереть, только потом нужно очень тепло накрыть больную. Но лучше горчичники поставить — на грудь, на спину. Знаете, как их ставить? — на всякий случай спросил Воронин.

— Все будет в полном ажуре, — ответил мужчина.

— Ну, прекрасно. От вас можно позвонить?

— Так это… телефона у нас нет, — откликнулась женщина. — Когда ставили всему дому, мы думали, зачем он нам, сюда звонить некому, а если сами — к соседям сходим или из автомата. А потом поняли, что с телефоном гораздо удобней, да поздно уже. Сейчас на очереди стоим.

Женщина надрывно закашлялась, и Воронин посоветовал ей поменьше разговаривать, а после кашля пить теплую воду с сахаром.

Из кухни прибежал мальчонка, схватил пустые ампулы, принялся ими играть, Зоя безразлично наблюдала, как он катает их по полу.

— Заберите у ребенка стекло! — заволновался Воронин. — Раздавит, порежется, никакой зеленки не хватит.

Мужчина отобрал ампулы, дал сыну подзатыльник, тот молча отправился в угол, сел на коврик, где у него были разложены кубики.

Попрощались. На лестничной клетке Сергей Иванович предложил Зое поднести ящик, та гордо отказалась.

— Что-то я тебя сегодня никак не пойму, — решил он выяснить отношения.

— А вы никогда меня не понимали.

— Ну-ну, — он не нашелся что ответить.

Воронин уже спустился вниз, к выходу, как услышал на лестнице чей-то топот.

— Доктор, подожди!

Сергей Иванович помедлил, остановился. Это был муж больной — он прибежал в той же «олимпийке», в тапочках на босу ногу.

— Доктор, слышь… — он подошел к Воронину близко, почти вплотную. — Может, лекарства какие есть? Чтобы поскорее вылечить.

— Я ведь все выписал, — изумился Сергей Иванович. — Надо принимать аккуратно — и все будет в порядке.

— Так это… Лекарства ведь разные бывают. Есть для всех, а есть, я слышал, такие, что трудно достать, в специальных аптеках продают. Может, достанешь? У вас, на «скорой», наверное, они есть?

И он сделал движение — положить что-то Воронину в карман. Воронин успел заметить красненькую купюру, отступил на шаг:

— Вы с ума сошли!

Мужчина зажал деньги в кулаке, опять подошел к Воронину вплотную и сказал возбужденным, излишне громким голосом:

— Так это… она через меня заболела. Просила повесить белье, а я телик смотрел, хоккей передавали. Я ей говорю: подожди, мол, досмотрю до перерыва и тогда повешу. А она стала базарить. Ну, я и говорю, вешай сама. Вот ее на балконе и продуло. Так, может, достанешь, доктор?

Эта настойчивость стала раздражать Воронина, но все-таки он почувствовал к мужчине симпатию. Отступил на шаг и сказал мягко:

— Я прописал прекрасное лекарство, оно только что появилось в… — он подумал и назвал ближайшую в том районе аптеку. — Но я вот что хочу сказать вам. Успех лечения зависит не только от лекарства, но и от режима, в котором будет находиться больная. Если ей придется вставать, чтобы ухаживать за ребенком или приготовить еду, она не скоро поправится. В общем, возьмите хозяйство в свои руки, помогите жене.

— Так это… В общем, все, что нужно… — пробормотал мужчина.

— Идите, здесь дует, а то и вы простудитесь.

Мужчина поднялся на несколько ступенек, спросил:

— Слышь, доктор, а может, возьмешь все-таки? — он показал десятирублевку.

Воронин вместо ответа махнул рукой, хлопнул дверью подъезда.

Следующий вызов был на улицу Левитана. Свернули с Ленинградского проспекта, проехали несколько кварталов и оказались на улочке, чем-то напоминающей дачный поселок: одноэтажные деревянные домики, небольшие садовые участки. Воронин помнил этот район, зеленым островком уцелевший среди густо застроенных кварталов. Все улицы здесь назывались именами художников, и Воронин подумал о том, как удачно они соответствуют друг другу — тихие живописные улицы и фамилии русских живописцев.

Зоя выглянула в окно, удивилась:

— Куда ты заехал, Егорыч? В какую-то деревню.

— Куда велено, туда и еду. А если насчет деревни, то хоть сейчас поменялся бы сюда. Жаль только, что лет через пять эти домики все равно снесут. А летом было бы хорошо здесь! Встал утречком и пошел в сад, подвязал яблоньки, у клубники усы подрезал…

— Тоже мне, Мичурин нашелся! — фыркнула Зоя.

Воронин хотел было одернуть ее: не дело так разговаривать с человеком, который втрое старше, но Егорыч к ее выпадам относился спокойно, и Воронин решил промолчать.

На улице, у калитки, их поджидали. Пожилая женщина, ей было за шестьдесят, но назвать ее старухой язык не поворачивался: есть такие женщины, что через годы, несчастья и болезни с достоинством несут свой возраст.

— Я боялась, что вы не найдете улицу, — объяснила она. — Сейчас больше знают новые районы. А у нас за день если десяток машин проедет по улице, и то хорошо… Зовут меня Мария Михайловна, — зачем-то отрекомендовалась она.

Пока они шли по дорожке, уложенной широкой бетонной плиткой, женщина успела объяснить Воронину, что у ее мужа, Лебедева Николая Афанасьевича, плохо с сердцем, приступы случаются довольно часто, но обычно он спасается таблетками — валидолом или нитроглицерином, но сейчас она видит, с ним что-то серьезное, и, хотя он протестовал, спорил, она все-таки вызвала «скорую». Наверное, перетрудился, — предположила она. Он очень любит мастерить, вы увидите, он все сделал в доме своими руками. А сейчас учится переплетать — старые книги, журналы. Но чувства меры совсем не знает — если увлечется, никак его не остановишь.

Женщина говорила торопливо, чувствовалось, что она соскучилась по людям, по собеседнику. И еще, обратил внимание Воронин, она сердилась на мужа, укоряла его за непослушание, но даже в ее упреках звучали такая преданность и любовь к нему, которых нельзя было не заметить.

В доме было жарко натоплено, пахло старым, сухим деревом и клеем.

— Хотите помыть руки? — предложила Мария Михайловна. — У нас теплая вода круглые сутки, — с гордостью объяснила она. — Всегда можно нагреть колонку, чтобы постирать или принять ванну.

Воронина не оставляло ощущение, будто он находится где-то на даче. Чувствовалось, все блага цивилизации приходили сюда постепенно; и самодельная перегородка для ванны и туалета, и тумбочка под раковиной яснее всяких слов говорили о том, сколько времени, труда, нервов затратили хозяева этого дома, чтобы обеспечить себя элементарными, в сущности, удобствами. Здесь, в этих стенах, прошла вся их жизнь, и стены эти, и этажерка с книгами, и каждая половица напоминают о пережитом за многие годы так быстро пролетевшей жизни.

Воронин слушал старика, мерил давление, а Мария Михайловна впилась глазами, следила за каждым его движением.

— Ну, что с ним? — нетерпеливо спросила она, как только Воронин отложил стетоскоп. — Плохо? Очень плохо? — И, не дождавшись ответа, обратилась к мужу: — Коля, ты не молчи! Скажи врачу обо всем, что тебя беспокоит. Я ведь знаю, ты привык терпеть, никогда не жалуешься.

Тот поморщился, сказал слабым голосом:

— Перестань, Машенька. Сердце немного покалывает, вот и все. Это ерунда. Скоро пройдет.

Мария Михайловна повернулась к Воронину и опять с тревогой спросила:

— Доктор, это очень опасно?

Что он мог ответить? Старику было семьдесят три года. Этого немало даже при отменном здоровье, а у него оно вовсе не было таким. Опасно — безопасно, что тут скажешь…

Воронин считал, что человек привыкает ко всему. К страданиям, боли; быть может, к боли прежде всего. За семь лет работы на «скорой» он насмотрелся всякого: видел ожоги, после которых лицо превращалось в багрово-глянцевую рану, видел раздавленные или отрезанные конечности, когда неровными лоскутками свисала кожа, белели оголенные кости; видел парализованных, разбитых инсультом — человек силился сказать что-то, но получались у него отрывистые, разрозненные обрывки слов, бессмысленное нагромождение звуков; видел сердечников после второго или третьего инфаркта… Ко всему человек привыкает. Ведь и сам Воронин привык ко многому — он загрубел, пропитался защитной эмульсией, и это, кстати, было и профессиональной реакцией; он не мог позволить себе такой роскоши — сочувствовать больному, проникаясь его переживаниями, он обязан был мгновенно оценить ситуацию и принять точное решение.

И все-таки часть души осталась незащищенной. Самым тяжелым для Воронина было наблюдать старость и беспомощность — именно наблюдать, потому что ни медицина, ни наука ничего не могли пока противопоставить природе. Нет, он не мечтал об эликсире бессмертия и даже считал справедливым, что каждому на земле отмерен определенный срок. Только очень уж печально было наблюдать его итог: немощная, дрожащая рука, полузабытье, столик, заставленный лекарствами… И — судорожный, жалкий спор с судьбой: еще год отвоевать у нее, месяц, неделю, час… Когда выпадал вызов к такому больному, Воронин остро завидовал своей помощнице: со всем эгоизмом и бесстрашием молодости, которая уверена, что длиться она будет вечно, Зоя отстраняла от себя все то, что на Воронина действовало угнетающе, и чужая слабость, чужое бессилие только убеждали ее в собственной силе и здоровье.

Да, семьдесят три года. С этого и нужно начинать, а электрокардиограмма, анализы — уже второе дело. Хотя, подумал Воронин, надо написать направление, чтобы утром приехали из поликлиники, сделали ЭКГ. А пока — ничего угрожающего нет, боль можно снять уколом, и все должно быть в порядке.

— Ну, доктор, ну, что с ним? — допытывалась Мария Михайловна.

Самым спокойным голосом, на который он был сейчас способен, Воронин объяснил, что нужно делать: полный покой, избегать резких движений, и никаких переплетных работ — пусть книги отдохнут немножко, а завтра обязательно снять кардиограмму и довериться участковому врачу.

Он говорил, а перед глазами находилась полотняная домашняя рубаха с воротом, отороченным зеленой каймой. В каждой строчке здесь чувствовались любящие руки; Воронин не мог объяснить, отчего у него возникло такое ощущение, но оно возникло, и он остро позавидовал старику: если к старости кроме прожитой жизни остается еще и непогасшая любовь — можно ли мечтать о чем-нибудь большем? «Мне и умирать тогда было бы не страшно, — подумал Воронин. — Жалко, конечно, но не страшно».

Когда вышли из дому, направились к машине, Зоя неожиданно преградила ему дорогу:

— Я хочу спросить. Если вас человек обманет, что вы будете делать?

— Ну, знаешь… — оторопел Воронин. — Смотря какой человек.

— Самый близкий, — напористо, быстро проговорила Зоя. — Жена, например.

— Возьму ружье и застрелю, — шутливо ответил Сергей Иванович и для наглядности даже вытянул вперед руку, делая вид, что прицеливается. Ему не понравился этот разговор, который мог завести слишком далеко.

— Я серьезно… — Зоя с обидой взглянула на Воронина, тот понял: девушку что-то мучает и потому весь вечер она сама не своя.

Он спросил мягко:

— И у тебя… ситуация аналогичная?

Она молча кивнула головой и отвернулась. Свет уличного фонаря не достигал дорожки, было темно, но Воронин почувствовал, что Зоя готова расплакаться. Он взял ее за локоть:

— Но ведь ты, кажется, не…

— Не замужем? Штампа у меня нет в паспорте, но вообще-то я…

Воронин решил свернуть этот странный разговор — с недомолвками и околичностями — и сказал:

— Ничего, Зоенька, все будет хорошо. Вот увидишь!

На Зою эти слова подействовали еще хуже.

— Хорошо! Да я после этого никому не верю!

Воронин не знал, что делать, топтался рядом с Зоей и глупо повторял одно и то же: «Все обойдется». Зоя продолжала всхлипывать:

— Я дурой была, все ему позволяла. А он вчера… смотрит на часы и говорит равнодушным, даже ленивым голосом: «Пора идти. А то жена будет волноваться». У меня все так и оборвалось. И даже не от того, что он обманул меня, оказался женатым, а от того, как он об этом сказал. Подразнить решил, что ли, поиздеваться? Но за что? Мне захотелось закричать, ударить его, а я вся словно онемела, пальцем не могу пошевелить, только лежу и улыбаюсь бессмысленно, у меня всегда такая улыбка, когда не могу собой управлять. А он смотрит выжидающе, как я отнесусь к его словам, видит, вроде бы все в порядке, и говорит: «Ты молодчина. Знаешь, что цыганки советуют молодым девушкам: «Не водись с холостым — ни на ком не женился и на тебе не женится. Не водись с разведенным — жену бросил и тебя бросит. Водись с женатым — жену не бросил и тебя не бросит никогда». Это он меня просвещает, представляете?..

Зоя помолчала, потом всхлипнула:

— Сергей Иванович, миленький, что мне делать? Я хотела рассказать вам, ведь вы добрый, вы должны понять. А вы, как назло, сегодня кричите на меня весь вечер. Тогда и я решила говорить все назло, чепухи разной наболтала.

Воронин подумал: и впрямь вечерок выдался сегодня — сплошные исповеди. И почему-то все ждут душевного исцеления. Тут со своими делами не разберешься… И он не нашел ничего лучшего, как повторить еще раз:

— Все обойдется, Зоя, поверь мне.

— Да-а, — обиженно протянула Зоя, — хорошо вам, мужчинам. У вас работа, или футбол, или закатились куда-нибудь — и забыли обо всем.

Зоя продолжала жаловаться, но Воронин почувствовал, что на этот раз его слова достигли цели.

— Ну ладно, пойдем, а то Егорыч, наверное, уже заснул в машине.

— Вы только ему не говорите ничего, — попросила Зоя.

— Могила! — приложил Воронин руку к сердцу.

— Куда теперь? — спросил Егорыч.

Воронин показал ему адрес: Ленинградское шоссе, дом 345.

Они проехали водный стадион, потом слева остался Речной вокзал, вот и универмаг «Ленинград» с притушенным светом в окнах. Впереди обозначилась арка моста, а номера домов все еще держались в пределах ста.

— Что, Егорыч, в Ленинград решил нас увезти? По Невскому захотелось прогуляться? — весело спросил Воронин.

Водитель в ответ что-то пробурчал; наверное, только присутствие Зои помешало ему выразить свои эмоции более откровенно. Потом он перевел машину в первый ряд, притормозил, вышел из «рафика». Вернулся злой.

— Грамотей, едрена корень, вызов записать не может! Заехали к черту на куличики, а у меня бензин кончается!

— Ты о ком это? — поинтересовался Воронин.

— О тебе, Серега, о ком же еще!

Воронин вытащил блокнот, в котором был записан адрес. Нет, все правильно: «Ленинградское шоссе, дом 345, квартира 17». Прочитал и дальше: «Николаев, Виктор Борисович, 42 года, сердечный приступ, вызвала жена».

— Вот, смотри, дом 345, — показал он блокнот Егорычу.

— Ты не бумагу, а дом покажи. Нарисовать можно все что угодно. Грамотеи!

Егорыч продолжал распространяться о том, что нынче слишком много развелось ученых, а работать, глядишь, некому, Воронин что-то вяло ему возражал, и тут неожиданно вмешалась Зоя. Тихим голосом, отчеканивая каждое слово, она сказала:

— Егорыч, сбавь обороты.

— Ты-то чего лезешь? — огрызнулся водитель.

— Сбавь обороты, говорю. Мотор перегреется.

Сергей Иванович не знал, как отнестись к этому невольному заступничеству. Конечно, Егорыч порядком надоел за смену своим однообразным ворчанием, и его стоило бы слегка осадить. Но не двадцатилетней же девчонке… Всем стало неловко, и те несколько кварталов, которые проехали молча, показались необычайно длинными. Потом первой заговорила Зоя:

— Втиснулась сегодня в троллейбус, народу — под завязку. А у дверей застрял какой-то толстяк с портфелем. Выход загородил да еще и портфелем зацепился за чью-то сумку. Ну, понятно, пробка получилась. А я стою рядом и вижу: каждый, кто выходит, норовит задеть, зацепить толстяка, ну не каждый, и все-таки… И вот я думаю: люди торопятся, у кого-то, может, неприятности, огорчения… Все верно. Но зачем толкать-то? Легче разве от этого?

«Вон куда ее занесло! — подумал Воронин с радостной тревогой. — В голове ветер, а сердчишко у девки доброе, неиспорченное».

— И вот взять нас, к примеру, — продолжала Зоя. — Мотаемся по двенадцать часов в этой коробочке на колесах. Бывает, с того света вытаскиваем. В общем, спасаем людей, стараемся помочь. Другим. А себе? А сами? Для нас обидеть друг друга — лучшее удовольствие. Прикрикнуть, подковырнуть…

— Ты на себя посмотри, — подал голос Егорыч.

— И я хороша, — охотно согласилась Зоя. — Думала: поорешь, побазаришь — вот и повеселело. Но разве может жизнь держаться на крике, на злобе? И вот когда приехали мы сейчас к старикам, когда увидела, как бабуся эта хлопочет возле своего мужа, я чуть не разревелась. Что может быть проще доброты? Сергей Иванович, миленький, правда ведь? И ты, Егорыч, скажи, разве не так? Почему же мы грыземся, слова сказать друг другу нормально не можем?..

Воронин с грустью подумал о том, что Зоя не один еще раз споткнется на этой запальчивой вере во всесилие доброты, пока не поймет, что добро и зло не всегда различаются в жизни так отчетливо, как, например, свет от фонаря, что бросает сейчас на темный асфальт яркую полосу. И все-таки хорошо, что в молодой ее душе живет именно эта вера, а не обида или ожесточение…

— Ну, — нетерпеливо спросил водитель, — отбой? Сергей Иванович заметил невдалеке телефонную будку, попросил Егорыча притормозить.

Римма перепроверила вызов, подтвердила: дом 345.

— Что же нам делать? — спросил Воронин. — Нет такого дома.

— Разбирайтесь сами. Вам на месте виднее.

«Не иначе, как развлекается кто-то, — думал Воронин, направляясь к машине. — Когда только эти шутники переведутся: и в газетах про них пишут, и по радио говорят, объясняют, что значит для «скорой» ложный вызов, а их ничем не проймешь…»

— Ну что, отбой? — повторил Егорыч. — Небось двенадцать уже?

Воронин посмотрел на циферблат — без двадцати час. Впрочем, время ни о чем не говорило: были у них вызовы и позже, среди ночи. Но все-таки после двенадцати звонки идут на убыль.

Он откинулся на спинку диванчика и только сейчас почувствовал, как устал. Точнее, это была не усталость, а какое-то отупение; так было прошлой осенью, когда он возвращался с юга. Москва не принимала, рейс переносили то на шесть часов, то на два, то еще на четыре, и Воронин был прикован к аэропорту, как каторжанин к тачке, все скамейки в зале ожидания были заняты, девушка в справочной бесцеремонно дерзила… Ну, тогда, на аэродроме, все было понятно, но почему он сегодня расклеился? Серьезных случаев не было, дежурство, в общем-то, спокойное. Да, только вот много было душеизлияний… Но к этому-то мне не привыкать…

По тускловато-серому асфальту мела поземка. Егорыч плавно гнал машину по осевой. Улицы были пусты, лишь рядом с обочиной неуклюже ползал ярко-желтый «Москвич», не иначе какой-нибудь начинающий автолюбитель привыкал к машине и к дороге, да патрульная милицейская «Волга» удостоверялась в спокойствии засыпающего города. Вот и Белорусский вокзал — метро уже закрыто, площадь непривычно пустынная, только у остановки такси уныло переминаются с ноги на ногу несколько человек. Эта пауза — ненадолго. Уже в пять часов прозвенят на стрелках первые трамваи, водители троллейбусов натянут дуги, а еще через час в ненасытные жерла метро хлынет людской поток, лента эскалатора опустит его вниз, разбродит по ручейкам, развезет по разным концам гигантского города — и среди тех, для кого утром рабочий день только начнется, затеряется и бригада Воронина, которая в шесть утра сдаст дежурство и отправится домой — отдыхать, отсыпаться.

Но впереди у них еще пять часов работы.

СЕДЬМОЕ МАРТА

Проснулась она в хорошем настроении. Завтра праздник, а сегодня… сегодня день тоже наполовину праздничный, после обеда никого не удержишь, все побегут по магазинам, какая там работа! Вечером Оксана пригласила ее в одну компанию. Сначала Алён хотела поехать к родителям, поздравить маму, но это можно сделать и завтра, восьмого, а сегодня, что ж, и ей хочется немного повеселиться.

И Алён не очень удивилась, когда ее выбрали Мисс Институт. Правда, она говорила, что у мужчин нет вкуса, что есть женщины гораздо интереснее, в ее секторе, кстати, есть, и называла в подтверждение несколько имен, кто-то с нею соглашался, кто-то горячо спорил, но великодушие ее оценили все.

Вечером за нею заехала Оксана, и они отправились в Чертаново, долго блуждали среди домов с одинаковыми номерами, искали нужный корпус.

Здесь настроение ее сразу испортилось. И чего только понесло ее к незнакомым людям, вечно скитается она по компаниям, словно собачонка бездомная, пора бы и остановиться. Впрочем, пошла она из солидарности с Оксаной, та очень просила, почему-то не хотелось ей идти одной. А отказать Оксане Алла просто не могла. Она была единственной подругой, кому Алён безбоязненно доверяла свои тайны. Другие — в этом Алён убеждалась не раз — злоупотребляли ее откровенностью. На подруг ей вообще не везло, и когда она познакомилась в институте с Оксаной, то буквально уцепилась за нее — молчаливую, преданную, надежную. Оксана была не ахти какой красавицей, внимания на нее никто не обращал, но она почему-то не очень переживала по этому поводу. Сначала Алён допытывалась: как же так, неужели у тебя никого нет? Оксана в ответ улыбалась доверчиво и простодушно. Вскоре Алла поняла, что Оксана из тех людей, кому хорошо уже оттого, что кто-то нуждается в них. Оксана вечно хлопотала за девчонок в месткоме, была бессменным председателем кассы взаимопомощи, и как только она не пустила по ветру все деньги, до сих пор непонятно, потому что разжалобить Оксану было проще простого.

Они отыскали наконец нужный подъезд, поднялись на восьмой этаж. Хозяева приветствовали их преувеличенно шумно и радостно, но Алла ответила сдержанно и сразу же спросила, можно ли здесь курить. Они не понравились ей — старше всего на несколько лет, но какие-то слишком чинные, благообразные, так и кажется, будто из домашних тапочек не вылезают, даже на работу в них ходят. Хозяйка дома — крупная, округлая, жидкие светлые волосы собраны на затылке пучком, за толстыми стеклами очков — рассеянные глаза. Он — невысокий, узкоплечий, сутулый, тоже в очках, которые он поминутно снимал и нервно протирал платком. Время от времени по квартире с грохотом проносился огромный грязно-белый пес. Он норовил положить ей лапы на колени, Алла брезгливо отстранялась, чем, кажется, обижала хозяев, которые были влюблены в своего Электрона, расхваливали его сами и явно набивались на комплименты.

Алла поняла, что вечер пропал, придется скучать, вести вымученные разговоры. И ей опять вспомнилась прошлогодняя поездка в Воронеж — все чаще она приходила на память в последнее время. Тогда Алён только что устроилась в институт, в сектор технической эстетики, и ее сразу же послали в командировку. Мама переполошилась, примчалась к ней, собрала месячный запас еды и все время приговаривала: «Если что, сразу звони!»

А что могло случиться, говорить даже смешно. Она легко нашла завод, отметила командировку, и ее отпустили до завтрашнего дня — отдохнуть, устроиться, оглядеться. А завтра утром — к девяти, прямо к главному инженеру.

Сознание того, что она в чужом, незнакомом городе, — возбуждало, будоражило ее. Она не могла усидеть в гостинице и, наскоро распечатав чемодан, побежала на улицу. Долго шла бесцельно и наугад, не запоминая дороги, пока не оказалась на просторном, наполовину уже опустевшем рынке. Она ходила между рядами и покупала все, что попадалось ей на глаза: помидоры, малосольные огурцы, вареную кукурузу, яблоки. Все это бестолково смешалось в ее самодельном газетном кульке, который то и дело расползался; в другое время этот кулек испортил бы ей настроение, но сейчас она неумело и терпеливо пыталась спасти его, прижимала к себе, придерживала сбоку. Было отчаянно хорошо. Она чувствовала освобождение от всего, что надоело ей, и больше всего — от одиноких вечеров, когда было тоскливо, пусто на душе, когда уже ни во что не верилось и хотелось уйти в кино, сесть в первый попавшийся троллейбус, пройтись по опустелой улице — все еще жила глупая детская мечта о счастливой встрече, которая может изменить жизнь. Но она, конечно, никуда не уходила, оставалась дома, включала и выключала телевизор, снимала с полки любимые книги, листала, бросала открытыми. Ложилась спать рано, но ворочалась, долго не могла заснуть и от этого еще больше злилась, нервничала.

На другой день она была замкнутой, сухой, презирала себя за колкости, которые рассыпала по сторонам, и злорадно думала: «Так тебе и надо, злючка! Никто тебя не любит, никому ты такая не нужна». Сейчас все забылось, куда-то отошло. Она жадно вдыхала резкий запах зелени, прислушивалась к базарному гомону, — и все было так ярко, шумно, свежо, что она на секунду даже зажмурила глаза, проверить — не почудилось ли ей все это?

А вечером она отправилась погулять по городу. Толпа вынесла ее к центру. Где-то недалеко был парк; танцы, видно, еще не начались, но молодежь уже собралась, парочки, группы по три-четыре человека прохаживались по проспекту, по проезжей его части, где движение почему-то было запрещено. И снова, как и днем, на рынке, ею овладело непонятное возбуждение, ей хотелось взять в соучастники своей радости всех этих ребят, которые предавались незамысловатому провинциальному развлечению, бесцеремонно разглядывали друг друга и сами охотно подставляли себя под чужие любопытные взгляды.

Правда, в этой прогулке что-то смущало, беспокоило ее. Долго не могла понять — что, но потом увидела: она выглядела здесь явно чужой среди молодых девчонок и ребят с восторженным блеском в глазах. Она уже прошла через все это: и ритуал знакомства, и долгое стояние в подъезде, когда прислоняешься к пыльной батарее, собираешься уходить, но никак не можешь уйти; и кино, когда видишь, как его рука тянется к твоей, — все это уже было, десятки раз было. Но главное, она знала и финал этих так похожих друг на друга спектаклей, а они пришли только к началу первого действия. Алла внушала себе, что ей жаль этих девчонок, которым еще предстоят разочарования, и слезы, и запоздалые покаяния, которые уже ничего не смогут изменить, но вместе с тем она понимала, что завидует им. И вдруг остро, до боли ощутила она, что все невозвратимо. Ей никогда уже не будет ни шестнадцати, ни девятнадцати, ни даже двадцати двух — не будет. Мысль эта была так внезапна, что Алла попыталась отогнать ее от себя, как делала это уже не раз, когда что-то смутно тревожило ее, только тогда она еще не знала, что это за чувство. И она поняла, как бессмысленны ее надежды казаться вечно юной девчонкой, как нелепы ее девичьи ужимки, косички и бантики… впрочем, она в сердцах принялась уже наговаривать на себя, а ей и без того было тошно.

Из Воронежа Алла уезжала разбитой, уставшей. Опять, как и тогда, на рынке, был яркий и шумный день, была обычная вокзальная суета, которая всегда умиляла Аллу, но сегодня только раздражала. Она сухо кивнула соседям по купе, на их вопросы отвечала односложно и мечтала только об одном: поскорее вернуться в Москву.

Уже здесь, в своей пятнадцатиметровой комнатке, среди всего привычного и любимого ею — книг, пластинок, керамики, куклы Маши с подведенными глазами — Алла разобралась в своих воронежских ощущениях. Теперь ей стало окончательно ясно, почему так больно подействовала на нее мысль об ушедших годах: слишком много хорошего было связано у нее с этим прекрасным и беспечным возрастом. Ей вспоминался легкий безостановочный полет; теперь она словно с размаху налетела на какую-то стену. Когда именно это случилось, она не знала, только чувствовала, что с каждым месяцем она все больше замыкается в себе, все чаще, обворожительно улыбаясь, говорит людям колкости, чтобы потом терзаться, ругать себя на чем свет стоит. Она все больше входила в роль: жеманничать, хитрить, ставить собеседника в тупик неожиданными поворотами в словах и поступках.

Когда-то вопросы, замужем ли она, а если нет, то почему, выводили ее из себя. Потом она привыкла и реагировала на них почти спокойно. В конце концов все говорили одно и то же, у всех за этим вопросом стоял другой, не заданный, но более существенный, наконец, все одинаково лицемерили и даже одинаково острили: «Не понимаю современных мужчин! Такая девушка — и не замужем…» Словом, близко к сердцу принимать эти вопросы не стоило. И она тоже научилась хитрить. «А разве это обязательно?» — глядя на собеседника наивными глазами, спрашивала она, словно вопрос этот только сейчас пришел ей в голову.

Подругам, конечно, отвечала она по-другому. Странно, они все-таки ее жалели, особенно те, кто знал о ее неудачном замужестве. Хорошо, правда, что еще не вспоминали Алика — догадывались, как ей это неприятно. Быть может, от него только и осталось, что это смешное и странное имя: «Алён», он любил ее так называть, потом и Оксана переняла, так за ней «Алён» и закрепилось.

Сама она вспоминала Алика редко. Как-то быстро все пролетело, промелькнуло — и знакомство, и свадьба, и несколько суматошных месяцев, и последние недели, когда уже все было решено, и, прощаясь, они старательно, усердно обижали друг друга, словно боялись, что расстанутся, сохранив хорошие воспоминания. Они находили самые дорогие эпизоды, перед которыми каждый из них был беззащитен, чтобы больнее ударить друг друга.

Уже сейчас Алла обнаружила с удивлением, что их, оказывается, ничто не связывало. Семейная жизнь не внесла ничего нового в то, что происходило у них до свадьбы. Консерватория. «Иллюзион» на Котельнической. Дом архитектора. Вечеринки. Ее друзья. Его друзья… Хотя нет. Им было приятно выпроваживать последних, засидевшихся гостей, возвращаться в свою квартиру, знать, что сейчас они останутся одни. И когда они шли от метро, то только об этом и говорили: все, больше никуда не ходим и никого не приглашаем, будем сидеть дома целую неделю, нет — целый месяц. И в приливе взаимного великодушия они забывали, что уж не раз, оставшись дома, они не выдерживали часа, хватали телефон, названивали, потом Алик бежал в магазин или брал такси — и они мчались куда-то, торопились, как будто сами от себя убегали. Они любили, чтобы вокруг было шумно, чтобы кто-то наигрывал на гитаре, чтобы были общие разговоры — в меру умные, рассеянные, ироничные. И главное, не нужно было занимать друг друга, — наверное, они быстро почувствовали, что сказали друг другу все, что могли сказать.

Сейчас она поняла, почему все называли его Аликом. Имя Олег ему не шло — оно звучало грубовато и по-взрослому. А он — милый мальчик, ухоженный, чистенький, домашний. И капризный. До свадьбы Алла не знала и не ведала об этом. Тогда Олег — он был для нее еще Олегом — спорил с нею, но всегда уступал. А потом — из-за любой мелочи надуется, упрется, хлопнет дверью. Ее это удивляло и забавляло, но только до тех пор, пока она не поняла, что уступать придется кому-то одному из них, а они оба были самолюбивы.

Подошла еще одна супружеская пара. Хозяйка дома стала представлять всем Антона — гордость семьи. Алён смотрела на малыша безразлично и не высказывала восторга. Она вообще не разделяла всеобщего восхищения детьми, ей было противно, когда матери сюсюкали, вертели своих младенцев из стороны в сторону. В таких случаях Алла со злорадством вспоминала Алешу Котлова, который вечно ходил заспанный, а иногда откровенно дремал за кульманом. «Вот что они делают, дети!» — торжественно объявляла Алла, когда Алешина голова медленно клонилась к чертежам.

Правда,его все жалели: у него было двое близняшек и бестолковая жена, у которой все валилось из рук. Когда Алеша приходил с работы, она бегала по комнате и жаловалась на свою судьбу, и, пока Алеша варил младенцам кашу, стирал и гладил пеленки, она неотступно ходила за ним следом и повторяла, что выучила два языка совсем не затем, чтобы нянчить детей.

Алла не знала, почему, но визг, беготня, плач детей раздражали ее, выводили из себя. Особенно запомнился ей один случай. Как-то весной смертельно захотелось пойти в бассейн — она всякими правдами и неправдами отпросилась с работы, разыскала бог знает в каком хламе купальную шапочку и поехала на Кропоткинскую с надеждой на избавление от чего-то — от усталости, раздражения, злости, — словом, от чего-то тягостного.

Когда она выходила из метро, кто-то залепил в нее снежком. В другое время она не придала бы этому значения, тем более что никто в нее специально не целился: играли ребятишки, снежок угодил в нее случайно. Но сейчас она не сдержалась — то ли потому, что снег был сырой, грязный, противный весенний снег, когда он уже надоел за долгую зиму, но скорее всего потому, что она поняла: в бассейн ей сегодня уже не попасть — школьные каникулы. Алла успела уже прочитать объявление, что билеты продаются по направлению учебной части, и увидела неприкаянные группы старшеклассников, что бродили, дожидаясь следующего сеанса; вспомнила она, как сегодня в метро, в тот вагон, где ехала она, набился целый класс школьников; они устроили беготню, пересаживались с одного места на другое, а толкнув ее, никто даже не оборачивался, словно ее здесь и не существовало. Словом, она надолго запомнила эту неудачную поездку в бассейн, и, когда в ее присутствии начинали шумно восторгаться детьми, она угрюмо молчала, а потом говорила, что у нее есть мечта: в дни школьных каникул не выходить на улицу, не ездить в метро — потому что никаких нервов не хватит выносить этот гомон.

Она, правда, чувствовала, что во всех ее доводах нет полной убежденности, но чувствовала это она сама, а не кто-то другой. Когда с ней спорили, она не убеждалась в обратном, а только раздражалась оттого, что не находила аргументов. Она знала, что и у нее когда-нибудь тоже будут дети, но именно когда-нибудь, не скоро, потом, в отдаленном и плохо представимом будущем.

Словом, Алла была не рада, что поддалась уговорам Оксаны и пришла в этот гостеприимный дом. Маленький Антон между тем предъявлял свои права. Когда ему человек надоедал, он переходил к другому гостю, требовал от него полного внимания. Алён подумала с раздражением, что скоро подойдет и ее очередь.

Но получилось все по-другому.

Оксана затеяла игру в прятки. Антон с визгом носился по комнате, то скрывался за спинками стульев, то с победоносными криками высовывал свою мордочку. Бегал он до тех пор, пока не растянулся на полу во весь рост. Подбежали испуганная хозяйка, с виноватым видом подошла Оксана. Но ближе всех к Антону оказалась Алла. Она неумело подняла мальчика, погладила по волосам. Тот, всхлипывая, прижался к ней. И здесь Алла почувствовала незнакомое, неведомое чувство: необходимости кому-то. Она была нужна: ее защита, ее ласка, слова утешения, которые ничего не значили, но которые заставили мальчика успокоиться.

Алла посадила Антона на колени. Он вывернулся, быстро соскочил на пол и требовательно потянул Аллу за руку. Она пошла за маленьким человечком, приноравливаясь к его шагам, чувствуя, как цепко ухватился он пальцами за ее ладонь. Антон протянул ей растрепанную, изорванную книгу и сказал настойчиво и отрывисто: «Дай!» Алла отдала книгу мальчику, но он оттолкнул руку, снова протянул книгу и повторил еще настойчивей: «Дай! Дай!»

Алла растерялась: «Я даю книгу, но ты ее не берешь!»

Недоумение разрешила мать Антона. «Он хочет, чтобы вы взяли книгу. У него «дай» — это и «дай», и «возьми», и вообще все на свете».

Но Алла уже сама начала понимать этот странный лепет, стала угадывать желания Антона. Он бесцеремонно забрался к ней на колени, стал раскрывать толстые картонные листы с изображением зверей… Если бы еще сегодня утром кто-то сказал Алле, что вечером она будет коверкать слова, протяжно называть корову «му-у», а козла — «бе-э», что она станет улыбаться и радоваться, когда ее взрослая речь станет понятной ребенку, она посчитала бы это неудачной шуткой. Но все было именно так.

Под размеренное сопение Антона странные, смятенные вопросы приходили ей в голову. Если все так призрачно в этом мире, то, может быть, именно дети и являются тем единственно бесспорным, ради чего стоит жить и любить? А мы боимся их, боимся пеленок, плача, бессонных ночей. Боимся, что они отнимут у нас свободу, хотя какая сладость в этой свободе, если ты никому не нужен?..

Антон, глядя на нее ясными глазами, сказал, что ему надоело читать, Алла сняла его с колен и долго еще сидела, растревоженная своими мыслями. Но тут включили телевизор, начинался «Кабачок», и, когда все зашумели, увидев пани Зосю и пана директора, Алла поняла, что пора прощаться. Нужно дать и хозяевам отдохнуть, ведь завтра — праздник.

ПОДРУГИ

Таня сняла трубку и услышала знакомый голос. Наконец-то! Два месяца она не видела и не слышала Наташку, а у нее за это время столько произошло…

Наташа отдыхала в Ялте, и сейчас она рассказывала о том, что с погодой не повезло: часто дождило, море было холодным, а когда все-таки установились теплые дни, пришлось вести борьбу за место под солнцем, и, хотя жили они рядом с пляжем, в «Ореанде» (Жене удалось на три недели выбить двухместный номер), вставать было нужно чуть ли не в шесть часов; в первое утро проснулась она рано, вышла на балкон и сразу, спросонья, не могла понять, в чем дело: по улице, торопясь, рядами шли люди — словно на завод, к началу смены, — оказывается, спешили захватить лежаки, пристроиться поближе к морю.

Наташа говорила медленно, нараспев, а Тане хотелось ее прервать и рассказать о том, что вот уже три недели мучило ее и во что она старалась никого не посвящать, дожидалась, пока приедет Наташка, но вот, получается, и ей не так просто рассказать об этом сразу, без предисловий.

И здесь Наташка спохватилась: «Почему это я все о себе да о себе, у тебя-то что, как ты отдыхала?»

Таня принялась рассказывать о Прибалтике, но говорила она вяло и сама этому удивлялась — еще месяц назад, когда вернулась со взморья, столько было впечатлений, а сейчас… Неужели все уже забылось и перегорело?

Ей не терпелось начать разговор о том, что занимало ее сейчас, но она вдруг вспомнила это давнее происшествие с портфелем и опять не решилась. Но на всякий случай попыталась перевести разговор в нужное ей русло и спросила невинным голосом у Наташки, по-прежнему ли та боится своего Женю? Спросила и поняла, что вопрос подруге не понравился. Таня почувствовала даже, что та насупилась. Наверное, сейчас она стала еще больше похожа на лягушонка — прямой короткий нос, выпуклые губы, зеленоватые, немного навыкате глаза. Прежде Таня не осмеливалась бы вот так, в упор, спросить подругу, хотя ее давно удивляло, забавляло, а иногда и раздражало боязливое отношение Наташи к мужу. Однажды Таня приехала к ним в воскресенье, Женя отправился куда-то на футбол, Наташа принялась варить куриный бульон. То ли они заболтались, то ли хозяйкой Наташа была не ахти какой, но забыла она вынуть у курицы внутренности, а курица была импортной, потроха у нее завернуты в такой аккуратный целлофановый пакетик, — короче говоря, когда бульон закипел, кверху поднялась мыльная пена, почти как от стирального порошка. Ну, вдвоем они быстро разобрались, в чем дело, снова залили курицу водой, инцидент был исчерпан, но Наташка от страха была ни жива ни мертва и все поглядывала на часы, тревожилась, что Женя вернется, а суп еще не готов.

Конечно, боится она Женьку, и говорить не о чем. Но если не хочет признаваться — и не нужно, ради бога. Таня только об одном жалела — так и не удалось перевести стрелку на нужные рельсы, потому что Наташа опять не поинтересовалась Славой, а спросила, как у нее дела на работе. Таня нехотя откликнулась — все, мол, в порядке, потом вспомнила: оказывается, и на работе за эти два месяца у нее многое произошло. Ну, хотя бы эта кутерьма с переездом. Госснаб расширялся, их главку дали новое помещение, несколько лет обещали, и вот наконец все решилось; и размещать их стали не как-нибудь, а по НОТу, пришел социолог, парень лет двадцати пяти, широкоплечий, румяный, не по возрасту лысоватый, раздал анкеты и все время приговаривал: тайна ответов гарантируется. А потом, когда перебрались в новое здание и принялись размещаться, социолог принес схему, кто за каким столом должен сидеть, исходя из принципа психологической совместимости. Ну, в общем пальцем в небо попал: тех, кто годами не разговаривает, посадили друг напротив друга, вот-вот братоубийственная война могла вспыхнуть. Короче, еще неделю этот пасьянс раскладывали — кто за каким столом, скакали по комнате, как лягушки-путешественницы.

Здесь Таня осеклась — Наташа-лягушонок однажды всерьез обиделась на кличку, и Таня наложила на это слово вето. Надо же, как сорвалось оно сейчас с языка!.. Но Наташа, кажется, не придала ему значения, потому что спросила своим спокойным голосом, нараспев:

— Ну, а как твой любимый завод? Одесский.

И Таня вспомнила, как оттуда нагрянула недавно целая делегация: главный инженер, главный технолог, несколько снабженцев, — одним словом, «толкачи». Она сделала для них все, что могла, и даже больше — выбила четыре станка для ремонтно-механического цеха, притом станки были импортные, валютные, несколько компрессоров, еще кое-что. А потом одесситы стали затевать разговор — как бы встретиться с нею вечером, сходить куда-нибудь, посидеть, поговорить о жизни. Таня отказывалась: вечер у меня занят и вообще, мол, мне некогда. А одесситы наседали, даже неудобно было как-то упорствовать. Тогда Таня предложила: достаньте два билета в Театр на Таганке, с любым из вас схожу на спектакль. Они загорелись, а на другой день приходят кислые, — видно, сунулись в кассу и остались с носом. И после этого уже открытым текстом говорят: пойдем, мол, с нами в ресторан.

— Ну, а ты? — нетерпеливо спросила Наташка.

— Что я? Отказалась, конечно. Говорю, не хватало мне только смотреть, как вы будете там напиваться. Тогда они начали интересоваться, какие я люблю духи — французские или арабские.

— Ого! Вот так размах!

— Ну! А я отвечаю: «Духами не интересуюсь, косметикой не пользуюсь, предпочитаю оставаться такой, какая есть».

— Странная ты, Татьяна! Сделала людям добро, они решили тебя отблагодарить. Это же элементарно… Зря от духов отказалась.

— Нет, не зря. Ты просто не представляешь, что это такое: дать хотя бы маленькую лазейку. У нас в отделе был такой хмырь, Селиванов, алкаш сорокалетний. Его подопечные в Москву без спирта не приезжали. Для них это мелочь, капля в море, а для него — праздник души. Ну, он в конце концов и запутался: наобещал многое, всем — должник, ну, а концы обязательно всплывут, весь вопрос во времени — раньше или позже. Нет, подруга, упаси боже на эту дорожку ступать!

Татьяна неожиданно вспомнила первый месяц работы в Госснабе, когда ей дали сразу полную нагрузку — шесть заводов да еще и половину тех, за которые отвечал Селиванов, — он был в это время в отпуске. Ну и накинулись на нее тогда с заявками — как мухи на мед! Заводы, что закрепили за ней, долгое время никто не курировал, подкидывали им кое-что в авральном порядке, но в принципе от них все отмахивались: у каждого свои, кровные, за которые или премия выгорит, или шкуру спустят. Спустя неделю, когда пришла пора сдавать заявки, она оформила все честь по чести и отнесла бумаги на подпись. Николай Сергеевич, начальник отдела, вызвал ее часа через полтора, сказал возмущенно и весело: «Так, голубушка, вы нас по ветру пустите!» Она ринулась защищать заявки: у этого завода заканчивается реконструкция цехов, если не помочь, они сядут на мель; этому дали спецзаказ из министерства и твердо обещали помочь всем, чем нужно; у этих — с особым нажимом, получая немалое удовольствие от свежеприобретенного министерского жаргона, объясняла она — г о р и т  п л а н. Николай Сергеевич терпеливо ее выслушал, потом взял со стола карандаш «Великан», принялся что-то зачеркивать и вписывать. Таня взглянула: цифры были сокращены вдвое, втрое, некоторые вчетверо. «Но ведь…» — снова бросилась она отстаивать заявки. Но Николай Сергеевич предостерегающе поднял руку: все, мол, знаю. «Представьте, красавица, перекресток. С четырех сторон мчатся на вас машины, и каждый водитель сигналит, торопится. А здесь еще трамвай звенит, сворачивает за угол, да троллейбус застрял, дуга у него соскочила с проводов. Как быть? А каждому хочется помочь, пропустить побыстрее. Давайте пожалеем их, поднимем вверх палочку: проезжайте, мол, все сразу! А?! Правильно, ничего хорошего не получится. Тогда будем и мы с умом жалеть наших подопечных, не станем рубить сук, на котором сидим».

Разговор этот надолго запомнился Татьяне. Во всяком случае, когда какой-нибудь директор особенно нажимал на нее, она вспоминала про регулировщика и твердо парировала его просьбы: «Постараюсь сделать все, что можно, но ничего не гарантирую».

Сейчас, вспоминая первый свой месяц в Госснабе, Таня немного отошла, расслабилась, что ли. И здесь-то Наташка и спросила о нем. «Ну, а как твой?..» Спросила после долгой паузы, и пауза эта была неслучайной. Несколько месяцев они предпочитали вообще не говорить о Славе. И виновата была та вечеринка — Женя ездил в командировку, на Дальний Восток, и к Наташе закатились Таня со своим Славиком и приятель Славика, Миша. Ну, посидели, покрутили магнитофон, Миша потерся возле нее, но так, в меру, ничего она ему не позволила. И только утром, на другой день Наташа обнаружила, что Слава забыл у нее свой портфель, забыл или оставил специально, кто знает. Наташа сразу позвонила Татьяне: «Как быть, не захватить ли мне на работу, встретимся, я передам тебе». Татьяна разохалась: вечер был у нее занят, не могла она почему-то подъехать и к метро, где они обычно встречались, поэтому, предложила она, пусть вечером Слава сам и заедет за портфелем. В конце концов, он забыл, пусть он и беспокоится, в следующий раз не будет тетерей.

Но Наташе идея эта совершенно не понравилась. Нет, ничего особенного она не предчувствовала, но вот не понравился ей такой вариант — и все. И она долго еще созванивалась с Таней, предлагала, чтобы Слава не заезжал к ней домой, а подъехал бы куда-нибудь к центру. Но Татьяна подняла ее на смех: да не съест он тебя, парень он тихий!

Он и вправду оказался тихим. Поначалу. Взял портфель, извинился и — к двери. А здесь ее, дуру, что-то за язык потянуло: выпейте хотя бы чаю. Х о т я  б ы! Какое на нее нашло затмение? Показалось вроде бы неудобным выталкивать человека за дверь, словно почтальона, который принес заказное письмо, она расписалась в получении — и до свиданья. Все-таки Славку знала она давно… ну, а если быть откровенной до конца — ей хотелось острых ощущений, хотелось побалансировать на проволоке, посмотреть, как он поведет себя в этой ситуации. А на всякий случай она предохранительную сетку все-таки натянула и, если что, приготовилась немедленно давать отбой. Это потом она все отрицала, клялась и божилась Татьяне, что ни на секунду не задерживала Славку, чуть ли не на лестничной площадке вручила ему портфель; а тогда все было немного по-другому. Он взялся помочь ей с чаем — сначала заварить, потом — расставить на столе чашки. Вечера тогда стояли жаркие, душные, на ней была блузка без рукавов, и как-то получилось, что Слава не мог шагу ступить, не прикоснувшись рукой к ее плечу… кухонька у нее маленькая, но не настолько, чтобы нельзя было разминуться… И был момент, когда почувствовала она: пора остановиться, иначе игра может зайти слишком далеко; но какой-то бесенок растравлял ее, провоцировал сделать еще один шажок по проволоке — все равно внизу сетка, на которую можно в любую минуту спрыгнуть. А оказалось, что нет, не в любую. Когда Слава принялся ее обнимать, она, возмущенная, отстранилась: «Вы с ума сошли!» Но он даже внимания не обратил на этот протест, счел его обычным женским притворством или кокетством, в мыслях он позволил себе много больше и решил не терять понапрасну времени. Вот тогда-то она и перепугалась не на шутку. Вырваться из его крепких рук было не просто, она сопротивлялась, но это еще больше разжигало его, и отступил он только тогда, когда она укусила его ладонь, закричала: «Убирайся, я ненавижу тебя!»

За ним еще и дверь не закрылась, а она, идиотка, бросилась к телефону, позвонила Татьяне: «Ну и женишок у тебя, дорогая!» И только потом сообразила — лучше бы ей промолчать, то же самое наверняка сделал бы и Слава, но правильно говорят: «Слово не воробей», — и пришлось на ходу сочинять какие-то небылицы, концы с концами не сходились, Татьяна заподозрила что-то неладное, а позже Славка, разумеется, выдал ей свою версию, вот и запуталось все в тугой узелочек.

После этого несколько месяцев Таня дулась на нее, потом понемногу как-то все отошло, рассеялось, но Наташа избегала каких-либо разговоров о Славке.

А Таня, услышав наконец вопрос, который давно ожидала, вдруг растерялась, не знала, что и сказать. Потом промямлила — с ним, дескать, все кончено.

— Поссорились? — по-своему поняла ее слова Наташка.

— Да я имени его больше слышать не хочу! Не хочу, понимаешь!

— Ну-ну… Ты только на меня не кричи, пожалуйста. Я-то здесь при чем?

Татьяна осеклась, помолчала, поколебалась — говорить подруге или нет, — вздохнула и все-таки решилась:

— В общем, слушай. Я давно догадывалась, что у него кроме меня кто-то есть. Думала-думала и приехала как-то к нему домой. Днем приехала, решила с соседкой поговорить. Нехорошо, понимаю, но что делать, ничего другого я придумать не могла. Напросилась чаю попить, коробку конфет привезла. Ну, слово за слово, старушка все и рассказала мне. Оказывается, ездит к нему одна фифочка — чаще всего в середине недели. Теперь-то мне стало понятно, почему он все время увиливал, ни в среду, ни в четверг со мной не встречался. Ну ладно, думаю, припру я как-нибудь тебя к стенке… И вот однажды позвонила: давай сходим в консерваторию, неожиданно позвонила, за несколько часов до концерта. Он туда-сюда, крутит-вертит, никак, мол, не могу. Ну хорошо, не можешь — и не надо. А день, помню, ужасный был, конец июня, но холодина жуткая, ветер, да еще и дождь проливной шпарит. Настроение у меня кошмарное, но я твердо решила: пускай простужусь, схвачу воспаление легких, пока буду его караулить, но выведу на чистую воду. Ты слушаешь?

— Да-да, — подтвердила Наташа, — говори.

— Ну вот. В общем, промокла я, замерзла, хожу, зубы барабанную дробь выбивают, и вдруг вижу — идет мой Славочка, а рядом эта шалавка вышагивает.

— Симпатичная? — деловито поинтересовалась Наташа.

— Что ты! Страшней германской войны. Размалеванная вся, краски и пудры — центнер, а все равно Нюша Нюшей.

— Зовут-то ее как?

— Да Нюшкой и зовут. То есть Анна, Аня, но это и есть Нюша.

— Чем же она его к себе привязала?

— А ты не знаешь? Я ведь в этих делах ему большого простора не давала, ну, конечно, приезжала к нему иногда, но со мной особенно не разгонишься. А с нею он — как часы. Словом, получалось, я ему нужна для души — на концерт, в театр, на выставку сходить, а эта — для всего остального. Она разведенка, дочка у нее, четыре года, в общем, девичью честь блюсти ей вроде бы ни к чему. Да и надеялась, видно, что со временем он женится на ней.

— Ну и что?

— Пока не женился.

— Да нет, что потом, когда ты встретила их на улице?

— А… В самом деле. Значит, продрогла я, злая была, как черт. Но подошла к ним очень спокойно и говорю негромко: «Здравствуй, Слава!» Что с ним было! Он держал эту шлюшку под руку, так руку скорее выдернул и спрашивает растерянно, жалобно: «Ты разве не на концерте?» Заботится, видишь ли, обо мне. Ну, думаю, будет сейчас тебе концерт, подожди! И говорю: «Что же ты не знакомишь меня со своей подругой? Мы с ней как-никак напарницы, сменщицы». А та сразу сообразила, в чем дело, и навострилась бежать. Слава вдогонку что-то пролепетал, вроде того, что позвонит и все объяснит. Да, а на меня не смотрит и плетет: у них, мол, чисто товарищеские отношения и прочую чепуху. Ну, здесь я не выдержала, такое меня взяло зло, подошла и врезала ему как следует.

— А он?

— Что он? Повернулся и молча ушел.

— Из-за этого вы и поссорились?

— Из-за этого? — переспросила Таня. — Ты знаешь, нет. Я вернулась домой и ожидала, что он позвонит. Согласись, совсем нелишне было бы с его стороны. Весь вечер прождала — потом, дура, звоню ему сама. А он скажет несколько слов — и трубку на рычаг: дескать, разъединили. И вот здесь-то я и поняла, что пора кончать с этим. И только я так решила, все словно отрезало — не могу больше видеть его, и все.

— Ну, мать, ты даешь! И тебе не жаль так порывать, совсем?

— Ты знаешь, нет. Здесь другое — обидно было, до смерти обидно. Думала, какая я дура, целый год на него потратила, предана была ему, как не всякая жена, наверное, бывает. А в благодарность за это… Ох, Наташка, тяжело мне тогда было! Просто жить не хотелось. Приду с работы, запрусь у себя в комнате и реву. Или лягу спать, а заснуть, конечно, не могу, весь вечер и всю ночь мучаюсь… Худая стала, страшная… Сейчас отошла немножко, но если посмотришь на меня, не узнаешь.

Татьяна подумала о том, как обыденно и бледно прозвучали ее слова, а ведь то, что она недавно переживала, и вспоминать до сих пор тяжело. Днем она еще успокаивала себя, как могла, но ночью, во сне, какая-то неясная тревога будила ее, и пробуждения были тяжелы и внезапны, словно кто-то подходил и грубо хватал ее за плечо.

Всегда она боялась одиночества, и вот теперь бежали дни, время текло, проходила жизнь, а она была одна и ни на что уже не надеялась…

— Понимаешь, Наташа, такое отчаяние меня охватывает! Когда я вижу кого-нибудь с обручальным кольцом, просто зависть дикую испытываю, ты даже себе представить не можешь. Дурнушка какая-нибудь, девчоночка, лет восемнадцати — я смотрю на нее, а от жалости к самой себе на стену лезть готова. Думаю, все что угодно, только не одиночество. Тебе-то этого не понять.

Наташа молчала, никак не откликалась на ее слова.

— И что делать теперь, просто не знаю. Мне говорил кто-то: любить значит терпеть. Может, это и верно? Иногда мне кажется, что я напрасно так со Славкой обошлась. Может, все-таки помириться с ним, а? Как ты считаешь?

Наташа продолжала молчать. Таня несколько раз прокричала «алло», «алло», пока не догадалась, что разговор прервался. Она позвонила Наташке, но услышала в ответ короткие гудки. Еще несколько раз набрала номер — тот же результат. Тогда она положила трубку на рычаг и решила подождать, пока Наташка дозвонится ей.

ПОМИДОРЫ

Редко его посещало такое состояние — делать что-то и в то же время как бы со стороны наблюдать за собой, удивляясь решительности и напору, которые ему совсем были несвойственны, но не сдерживать себя и целиком отдаваться во власть того возбуждения, только при котором он и способен совершать необдуманные поступки.

Он уступил очередь на такси девушке, которая приглянулась ему чем-то, — потом, уже позже, он понял чем: она была невесела и уставшая какая-то. Зачем-то в последнюю минуту, когда дверца уже закрылась, он сел в такси и объявил девушке, что поедет вместе с ней. Она равнодушно на него взглянула и не стала протестовать, и, именно потому, что она с такой равнодушной покорностью восприняла его глупое решение, он тут же пожалел о своем поступке, понял, что девушка чем-то серьезно и надолго огорчена и ей вовсе не до него.

Когда проехали немного, она повернулась к нему и немного угрюмо, с раздражением сказала, что едет продавать помидоры и что она считает нужным сразу сказать ему об этом, чтобы он зря не тратил времени и не ехал напрасно, если ему только не по пути, конечно.

Это сообщение ему вовсе не показалось приятным, и он, выругавшись мысленно, решил тут же выйти из такси, но что-то в последнюю секунду удержало его, и он бодрым голосом сказал, что торговать помидорами любимое его занятие и что ему просто повезло, если выпала такая возможность.

Но он осекся, не договорив фразу до конца, потому что увидел, как девушка не приняла его напускного тона и так же угрюмо повторила, что она едет торговать помидорами, которые дважды в неделю привозит из южных мест ее дядька, проводник на железной дороге. Обычно эти помидоры продавала мать, но она умерла недавно, а дядька, хотя она и просила его больше не возить помидоры, опять привез, но вот она сказала ему: все, в последний раз, а если привезет еще — пусть как хочет. Но сейчас не выбрасывать же.

Все это девушка проговорила неприязненно, и он понял, что ей совсем не хотелось посвящать чужого человека в малоприятные для нее семейные тайны, но она решила лучше сделать это сразу, чтобы потом избежать еще более нежелательных для себя объяснений, тем более что она сейчас сама сказала все, что считала нужным, а тогда бы ей пришлось отвечать на расспросы. И еще она сказала, что сейчас поедет к дому, где заберет мешок с помидорами, а потом вернется в город, на базар.

И он снова подумал, что очень неуместное выбрал для себя путешествие, но снова из какого-то упрямства остался. Только не стал уже, как сначала, острить и подделываться под обычную свою жизнерадостную маску, а повторил почему-то дважды «тем более», хотя в том, что сообщила ему девушка, не было ничего, что могло бы упрочить его решимость ехать дальше.

В одном он только не разочаровался — в своей догадливости. Домик на окраине, куда они подъехали, был именно таким, как он мысленно его представлял. Еще в очереди, дожидаясь такси, он почему-то подумал, что девушка живет обязательно в таком вот домике, которыми обычно застраивают окраину рабочие, плотники, торговцы пивом, и что если девушка живет даже и не в таком домике, а где-то в центре, в многоэтажном доме, то, значит, она жила на окраине раньше и родители ее обязательно из рабочих или продавцов. Она не была слишком красивой, да и то, что можно было назвать в ней красивым, он тоже связывал с тем, что живет она на окраине в собственном доме с огородом, садом, — хороший ровный загар, приобретенный не за несколько дней на пляже, а за долгое пребывание на воздухе, и свежий цвет лица, и полные стройные ноги, которые не привыкли к высоким каблукам, и чувствуется, даже в удобной простой обуви им было непривычно. И в лице и в манерах ее было нечто немного вульгарное, та вульгарность, которая в малокультурных семьях день за днем передается детям от родителей и которую потом ничем не вытравишь.

И теперь, когда такси подъехало к этому аккуратному домику на окраине, когда он убедился, насколько был прав в своих ожиданиях, теперь он почему-то даже обрадовался, что ожидания его оправдались, и, отгоняя от себя эти догадки, все-таки сознался в глубине души, почему обрадовался: еще тогда, в очереди на такси, его влекло к девушке именно то, что она немного… ну, наверное, и вульгарна, и что она так непохожа и на него самого, и на жену его, и на всех девушек, с которыми он был когда-то знаком.

Шофер молча слушал их немногословные объяснения, молча наблюдал, как он не очень ловко вынес из дому корзину с помидорами, долго укладывал ее в багажник, и так же молча высадил их у базара.

И здесь она впервые почувствовала благодарность к нему. То, что он делал, он вряд ли сделал бы обдуманно, рассчитанно, если бы понимал, что перед ним стоит такая-то цель. Но в том состоянии, которое иногда посещало его, ему легко было и расшевелить, растолкать угрюмых торговок, заставить их потесниться и освободить место для его неожиданной знакомой. Делал он это в том возбуждении, когда наполовину теряешь над собой контроль, и те слова, которые ты произносишь шутливым тоном, люди воспринимают всерьез, и именно потому, что шутливый тон допускает и грубость и властность, люди, которые привыкли реагировать именно на грубость и властность, этому тону подчиняются.

Короче говоря, она, сама почти не веря в то, что произошло, уже стояла за прилавком, втиснувшись между двумя торговками, и он, ее новый знакомый, уже нес откуда-то весы и несколько гирек. И она только сейчас подумала, что, не будь его, она конечно бы не стояла сейчас за прилавком, ее никакие тетки не пустили бы сюда, а она не смогла бы с ними спорить и ругаться, и за весами она не смогла бы сбегать, потому что помидоры так ведь не бросишь без присмотра, и хотя никто не притронулся бы к этой корзине, но все равно беспокойно как-то.

А соседки посматривали на нее недобро, но совсем не таким взглядом, как если бы здесь не было этого парня. Они видели, что он не муж ей, — это трудно было не увидеть по тому хотя бы, как он вежливо к ней обращался и как был предупредителен, и по тому, как робко и боязливо она к нему относилась.

Но парень этот и теток чем-то привлек — то ли решительностью своей, то ли грубоватостью, которая — это они чувствовали — не была природною его, а чувствовалось, что он парень в общем-то культурный, но и здесь, на базаре, умеет держаться, а если он знает, как надо держаться здесь, и в обиду себя не дает, то что ж — его следовало и принять за своего, хотя и надо было следить, чтобы он им не мешал ни в чем и не слишком пользовался своим положением.

А она почувствовала власть его над собой, когда он приказал — не посоветовал, а именно приказал — своим наполовину шутливым грубоватым тоном, за которым только и мог он скрыть свою неуверенность и смущение свое, когда он приказал не выгадывать особенно и не торговаться, а продавать помидоры на двадцать копеек дешевле, чем стояла цена на рынке.

Она пробовала было протестовать, но очень неуверенно и удивлялась даже, что ей легче было, когда кто-то принимал решение вместо нее. И тем более она была почти безразлична к выручке, которую она возьмет с этих помидоров, ей хотелось только, чтобы скорее все кончилось и она ушла бы отсюда, а в том, что она больше не придет сюда торговать, — в этом она была полностью уверена.

Запротестовали соседки, закричали, что он (он, а не она — машинально заметила она про себя) сбивает им цену, но с тетками ему было намного легче объясняться, чем с ней, и они быстро присмирели, когда он сказал мудреную фразу, смысл которой сводился к тому, что каждый торгует как хочет и он может сейчас даже отдать помидоры даром — никто ему этого не запретит. В его фразе даже мелькнуло слово «спекулянты», но соседки, против всяких ожиданий, не отреагировали даже на него, поняв, наверное, что в спорах с этим парнем они не возьмут верх, даже если объединятся все между собой.

И расчет его оказался верным. Ему стоило только привлечь нескольких человек, которые недоверчиво перебирали помидоры, удивляясь их дешевизне, а потом вслед за этими несколькими быстро вытянулась очередь. Они переманили людей от соседних прилавков, и ей не надо было, краснея, называть цену, потому что люди, становясь в очередь, уже видели, что здесь дешевле, и в самой очереди уже называли цену, и она только взвешивала и насыпала помидоры, а он брал деньги и даже шутил с покупателями. Он все-таки казался ей довольно-таки странным, и неприязнь к нему все еще не проходила. Она не могла объяснить этой неприязни — внешне парень ей даже нравился чем-то, но он был ей непонятен, она чувствовала, что он какой-то  н е  т а к о й, и она инстинктивно отталкивалась и от вежливости его и от обходительности.

Соседки, которые, завидев очередь, принялись было снова протестовать, вскоре успокоились. Они поняли, что цену им все равно не собьют: минут за двадцать они продадут помидоры и отправятся по своим молодым делам, а им еще стоять весь день — и никто никуда не денется, все равно придут к ним покупать.

Так оно и вышло. Он отнес весы, опять освободив ее от неприятной для нее обязанности. Попросил подождать его у прилавка, обратился к ней снова тем тоном, против которого все в ней мысленно восставало. Его «вы» ей не нравилось, ей привычнее было, когда парни бросали ей грубоватые слова, если у нее не было настроения разговаривать с ними, чем это обходительное «вы». У нее все время было ощущение, что парень подошел к ней по ошибке и никак в этой ошибке разобраться не может. Но в любую минуту он разберется и уйдет к великой ее радости и облегчению.

Тем не менее она терпеливо ждала его у прилавка. Хотя могла бы уйти незаметно, смешавшись с толпой, — пусть ищет ее. Но что-то удерживало. Она объяснила себе, что неудобно уйти, не попрощавшись с человеком, который так хорошо помог ей, но объяснению своему не верила.

И когда подходили к дому, она вдруг испугалась того, что должно произойти дальше, хотя она не знала еще, войдет ли он в дом, но уже чувствовала, что сама пригласит его войти… непонятно, откуда у нее взялась эта уверенность.

А он и вправду смутился. Это она заметила по длинной и складной фразе, которую он произнес, покраснев (ей это очень понравилось, что он покраснел, и она теперь уже почему-то совсем не волновалась, что будет дальше, а думала со счастливой уверенностью, что правильно поступила, пригласив его), а фраза была такая, вот, мол, когда ожидаешь, что тебя пригласят отведать чаю с вишневым вареньем, то век не дождешься, девушки все норовят расстаться у дверей подъезда, а когда этого не ждешь, то приглашение само плывет тебе в руки. Он сказал эту фразу, но еще больше смутился, потому что по вечной своей привычке анализировать, а не поймет ли человек сказанное им превратно, он тотчас же усомнился в своих последних словах: «само плывет в руки» — не поймет ли она так, что я не очень хотел идти к ней в дом, а она набивается, навязывается?

Но она в тонкости его фразы не вникала, ей понравилось, что он смутился, и с той минуты, как она открыла ключом дверь, она почувствовала, что роли немного переменились, и уверенность, которую весь день ее неожиданный знакомый проявлял во всем, передалась теперь ей, а он все больше старался скрыть свое смущение.

Она сбросила у дверей босоножки, он покосился на свои запыленные туфли, на чистый пол, подумал, что и ему надо было бы снять туфли, он почувствовал как-то, что в этом доме привыкли разуваться у входа и тот, кто входит в комнату в обуви, — если это близкий человек, — вызывает недовольство, но представил вдруг, как неловко он будет чувствовать себя, если станет разуваться, и решил, что пусть лучше сердится на него молодая хозяйка этого дома, чем он сам будет стыдиться себя, когда оставит туфли у входа и будет ходить по комнате в носках. Он чувствовал, что тогда, разутый, он будет как-то окончательно сломлен и принижен, а он и без того достаточно неловко себя чувствует — это приглашение было для него неожиданным и к чему оно приведет, он еще не знает (хотя нет, он знал, что последует за этим хлопотливо приготовляемым обедом, — знал, но об этом трусливо не хотелось думать, потому что думать означало еще и возможность изменить что-либо, а этого ему все-таки не хотелось).

А она почувствовала, что уверенность, которая пришла к ней, когда она у калитки заметила его смущение, что уверенность эта в ней нарастала. И потому, что она была дома, где все ей нравилось и все у нее ладилось, и она, приготовляя обед, вдруг почувствовала то, что много раз пыталась, но не могла понять в поведении матери, когда она суетливо и радостно готовила стол, поглядывая на пришедшего с работы  с а м о г о, она вспоминала, как ладно умела приготовить мать салат и пожарить яичницу, и умение это как бы само собой незаметно перешло и к ней, и она почувствовала еще незнакомую прежде радость оттого, что вот теперь она не просто хозяйка этого дома, но хозяйка в полном смысле — она может пригласить к себе кого-то, и, пока мужчина будет сидеть за столом, она может готовить, не обращая на него никакого внимания и не занимая его ничем, потому что сейчас то, чем она занята, — самое важное. И она вдруг снова почувствовала опустошенность, рожденную смертью матери, но, еще больше, чувство вины — за механическое, тупое оцепенение, с каким воспринимала она болезнь матери. Та болела давно и долго, и если сначала страдания матери причиняли и ей острую боль, то дальше эта боль притупилась, стала постоянным и привычным ощущением, примерно таким же, как недосыпание и усталость. Она смирилась с этой смертью еще прежде, чем мать умерла, и, как ни мучилась она этим ощущением, ничего поделать с собой не могла.

А он с недоумением спрашивал себя — зачем он сидит здесь, что общего может быть у него с хозяйкой этого дома, где убогие украшения комнаты, убогие своей безвкусицей, дешевизной вкуса впервые вызывали у него не легкий и преходящий взрыв иронии, как обычно, а досаду и даже тоску, потому что он понял, как долго, крепко надо вытравлять эту безвкусицу не со стен или с покрывала кровати, а из владелицы этих вещей. И он уже пожалел, что согласился войти в дом, и уже готовил в уме какую-то фразу, вроде того: я ведь совсем забыл, а мне через полчаса надо обязательно быть в одном месте, нет, нет, спасибо, я никак не могу опаздывать туда — и взглянуть с тревогой на часы, заторопиться, — но пока он готовил эту фразу, наверное, она почувствовала его переменившееся настроение, почувствовала, наверное, даже его желание уйти, и он тоже по изменившемуся ее виду понял, что она распознала его намерение, и ему вдруг стало жаль ее. Он не знал, будет ли ей хорошо после того, что должно потом произойти, но знал, что, если он уйдет сейчас, — ей будет плохо. И он остался.

А она со страхом и нетерпением ждала, когда придет минута, которая все решит, вернее, в которую она решит все для себя — оставлять его здесь или нет.

Он молчал подавленно и угрюмо. Сначала он пробовал как-то расшевелить себя, завести непринужденный разговор, но она ответила ему невпопад, да и то, что сказал он, тоже было неловко и нескладно. Поэтому он смирился с тем, что разговора не получится, но все равно это доставляло ему беспокойство, неуверенность в себе, и он становился все угрюмее.

А получилось все проще — для нее совсем неожиданно получилось просто. Она сказала ему спокойно — выйди в другую комнату, я разденусь. Ее удивило, что она назвала его на «ты» и так легко, свободно к нему обратилась; теперь она все сильнее чувствовала какое-то преимущество над ним, и он тоже этому преимуществу покорился.

Где-то в глубине души он еще успокаивал и обманывал себя, предполагая, что слово «разденусь» он мог понять вместо «переоденусь», но это было как последнее и лукавое утешение. А думал он сейчас о том, что ему нужно будет обнимать ее и говорить ей те ласковые и стыдные слова, которые несколько лет назад он говорил жене, а теперь и жене ему трудно их говорить, а ей, этой девушке, с которой его ничего не связывало, и он окажется в ее постели только потому, что все шло к этому как-то само собой, и он принимал все, что происходит, не пробуя повернуть ничего в другое русло, — ей говорить эти слова трудно, почти невозможно.

Она окликнула его. Он увидел на стуле лифчик, трусики ее, даже не прикрытые платьем, увидел, как боязливо она посмотрела на него, и в эту минуту почувствовал легкость, освобождение. Все, что мучило его весь день и здесь в домике тяжелым грузом навалилось, — было желание как-то связать воедино то, что было для него разрозненным и разрозненностью своей угнетало его. Но сейчас все совпало, совместилось, увязалось в один узел: он понял, что во всем, что он сегодня делал: и на базаре, когда он растолкал торговок, бегал за весами, шутил, грубил, а сам замирал от боязни, что в любой момент сорвется, и все это заметят, и он окажется в глупом и позорном положении, какого еще в его жизни не бывало, и здесь в домике, когда он угрюмо молчал и непривычное для него молчание казалось ему катастрофой, ничем не поправимой фальшью, — когда все это он делал, то он искал и добивался для себя  о т р и ц а н и я  всех своих поступков, раскаяния за них, за то, что он совершил их. А теперь — и это и было озарившей его мыслью — он понял, что он был неправ, внутренне сопротивляясь и уходя от всего этого, потому что это была жизнь — ему чуждая, непривычная, но она повернулась к нему так, этой своей стороной, и это нужно с благодарностью принять, как нужно принять все то, что еще жизнь ему преподнесет и как к нему повернется. И он понял еще большее — что половину своей жизни он жил неправильно, потому что уходил от себя и уходил от жизни. И если это ему удавалось, он радовался, считал, что обманул судьбу, а обманывал он только себя самого, и сегодня он опять пытался обмануть себя, когда все время какая-то тоненькая ниточка удерживала его от того, чтобы, извинившись, не уйти от девушки, — несколько раз он пытался это сделать, но эта тоненькая ниточка в самый последний момент его удерживала, и он теперь благодарен ей.

Об этом подумал он, когда встретил ее боязливый взгляд, и горячая благодарность к девушке нахлынула на него, хотя он понимал, что благодарность эта не только к ней, но и к себе самому, к тому, как он прожил сегодня день. И все-таки здесь была благодарность и к девушке, потому что те ласковые слова, которые он стал ей говорить и которые он уже отвык говорить кому-либо, даже жене, он говорил ей совершенно искренне и добрел от этих слов, а она только слабо защищалась, боялась верить им, и, хотя она опять почувствовала, что даже здесь он не такой, какими она привыкла видеть мужчин, эти слова только поначалу испугали ее, а потом она мысленно просила, чтобы он говорил их еще, прекрасно зная, что больше в ее жизни такой день не повторится — ни с ним и ни с кем другим. Только одно мгновение она колебалась, сказать или нет обо всем, что было связано с болезнью и смертью матери. И когда принялась говорить — сбивчиво, торопливо, пытаясь оправдать себя, — то вдруг поняла, что ей не нужно от него никакого оправдания, а нужно просто выговориться: и хотя она уже много раз говорила о смерти матери и о своей вине перед ней — и с родственниками, и с подругами, и на работе, но это все были какие-то не те, не ее слова; а вот сегодня впервые что-то прорвалось в ней, растопило ледок в душе и она почувствовала себя прощенной.

И наверное, именно сейчас они впервые за весь день поняли друг друга, и каждый из них подумал почти одновременно, что они больше ни разу не встретятся, потому что все, что произошло бы с ними после, было бы фальшью. Главное, что они могли дать друг другу, они дали — каждый из них понял, эту жизнь, которую им еще предстояло прожить, они должны прожить так же, как сегодняшний день — не прячась от самих себя и доверившись всемнеожиданностям, которые их ожидали.

МОРСКОЙ ЦАРЬ

Соседи появились только через три дня. Виктор укладывал Дениску спать, читал ему «Дядю Степу», — был у них такой вечерний ритуал: хотя бы несколько страниц вечером, а прочитать. Пришла пора тушить свет, Виктор поднялся, прошагал босыми ногами по полу, и в эту минуту в дверь постучали.

Первой в комнату вошла девочка лет четырех, в измятом ситцевом платьице, с огромной куклой в руках. За ней — с двумя чемоданами — парень в очках, худощавый, с мелкими чертами лица. Он был в темном костюме, на пиджаке — университетский ромбик, через плечо — «Зоркий». Пот катил с него градом.

— Значит, будем жить вместе, — произнес парень довольно бодро. — Давайте знакомиться!

— Виктор.

— Коржев, Иннокентий. Из Читы. А вы откуда?

Но Виктор оставил вопрос без ответа. В это время девочка подошла к Дениске, в упор, с любопытством принялась разглядывать своего сверстника, пока тот от смущения не спрятался под одеяло.

Иннокентий из Читы стоял навытяжку у дверей, в стойке часового, охраняющего особо важный объект.

— Дениска! — позвал сына Виктор. — А ну, вылезай! Ты что, испугался девочки?

Сначала показались ягодицы, слегка обожженные крымским солнцем, потом, побарахтавшись под одеялом, вылез Дениска в коротенькой ночной рубашке.

— Значит, завтра поговорим, познакомимся, — подал наконец голос парень. — Сегодня, наверное, поздно?

— Конечно, завтра, — охотно согласился Виктор. — Времени у нас целый вагон.

И с того вечера отдых полностью вошел в накатанную колею. Еще дня три Виктором и Кешей всюду восхищались: отцы-одиночки, но потом как-то разом все охладели к ним, привыкли, ну и слава богу. В столовой Дениске и Дунечке положили на стулья деревянные бруски, чтобы удобнее было сидеть, на пляже выдавали не один, а два топчана, библиотекарь отыскала несколько детских книжек. А недели через две праздность начала угнетать Виктора. Знакомо здесь все было до каждого камешка. Санаторий, дом отдыха, турбаза, да еще сотни три одноэтажных домишек. Виктор давно уже знал отдыхающих в лицо.

В то лето вошли в моду длинные юбки, притом как-то стремительно, чуть ли не за неделю это произошло. Виктору новая мода нравилась, но почему-то он отпускал колкие замечания, ерничал. Виктор пытался втравить в это дело и Кешу, но тот упорно уходил от каких-либо разговоров о женщинах, даже легкого трепа избегал. Виктора это забавляло, да и не только это. Каждый день Кеша писал жене письма, не какие-нибудь там открыточки, а подробные, на нескольких страницах, послания, хотя что можно написать об этой однообразной жизни? Или еще — он привез фотографию жены. Однажды показал ее Дунечке, спросил: «Ты соскучилась по маме?» — девочка беззаботно и радостно ответила: «Соскучилась», и Виктор подумал тогда: «Вот, а я даже не догадался взять Галкину фотокарточку».

Как и у всех остальных, у них определилось свое место на пляже — у первого навеса, поближе к морю. Кеша аккуратно застилал деревянный лежак попоной неопределенно-серого от частых стирок цвета, Виктор высыпал из большого целлофанового мешка Денискины игрушки, и начинался обычный, ничем не отличимый от множества других, день. Виктор мучительно боялся, что у Дениса случится приступ астмы. Но Дениска, казалось, начисто забыл о своей болезни. А воздух здесь был таким, что и мертвого способен пробудить. Три встречных потока воздуха — морской, степной и горный — скрещивались, чтобы за ночь, к утру, пока еще солнце не прокалило асфальт набережной, пока еще не тянуло дымком от шашлыков, которые жарились на углях в павильоне, рядом с пристанью, — образовался настой трав, йода и озона…

Связного разговора у Виктора и Кеши никогда не получалось: мешал Дениска. А Кеша любил во всякой беседе четкий сюжет, с финалом и эпилогом.

Сегодня он вдруг заговорил о Москве, о том, что не сумел бы жить в этой суете и спешке. Вспоминал, как заблудился недавно в метро, на переходе у площади Ногина: все время попадал на одно и то же место и никто не объяснил толком, куда идти: махнут на ходу рукой — и привет.

Виктор равнодушно кивнул головой: разговорами о бездушных москвичах он был сыт по горло, да и не хотелось спорить с Кешей — жарко, сейчас бы самое умное — искупаться и полежать на солнышке.

— Нет, в Чите у нас хорошо, — говорил Кеша с такой горячей убежденностью, словно в этот момент решалась судьба города и ему грозило какое-то преднамеренное бедствие, затопление или снос. — Москву мы принимаем по телевидению, две программы. И своя студия тоже есть, иногда неплохие передачи делают. Правда, мы с женой больше любим смотреть первую программу. Жене моей «Кабачок» нравится, а мне — «Бенефис». Ты не смотрел?

— Нет. По-моему, все это чепуха.

— Почему? — неожиданно обиделся Кеша. — Вот, например, в «Кабачке» интересные артисты выступают — и заслуженные, и молодые. Ну, вот та, что в «Операции «Ы» выступала, в фильме, как ее?

— Да нет, Кеша, я пошутил. Просто я их не смотрю, эти передачи. У нас трубка села, а заменить все нет времени.

— И театры бывают у нас на гастролях хорошие, — успокоенный, продолжал Кеша. — Из Иркутска, Новосибирска почти каждый год приезжают, из Москвы, конечно, пореже. А в прошлом году даже из Венгрии гастролировали артисты. Что творилось — билеты достать было невозможно.

— Да, вам повезло, — на ходу бросил Виктор, а сам поспешил к сыну, который набрал в пластмассовое ведерко песок и порывался обсыпать Дунечку.

Кеша продолжал философствовать:

— А вот в Болгарии нам с женой телевидение понравилось меньше. Там очень много эстрадных коллективов, но их почему-то показывают редко.

Кеша принялся пересказывать болгарские телепередачи, а Виктор подумал вдруг, что скучает без Галки. Когда уезжал, то дни считал до отъезда, сдерживался, чтобы не сорваться на какой-нибудь мелочи. Он понимал, что жена меньше всего виновата, просто к лету оба устали. И все равно не мог погасить своего раздражения, когда Галя, например, привычным движением потирала виски ладонью, спасалась от головной боли, — этот жест когда-то приводил его в умиление, но сейчас бесил, казался фальшивым. И вот уж не думал он, что всего через неделю Галка приснится ему: она была в любимой своей шелковой пижаме, он нетерпеливо расстегивал пуговицы, она смеялась, мешала ему, но он чувствовал, что и смеется и сопротивляется она только потому, что ей нравится его настойчивость. Утром Виктор подумал: получилось нескладно и глупо, что они не могли отдыхать здесь втроем, где и море, и воздух, и ощущение вечного праздника примиряют людей. Ну, и еще одно. То, что жены не было рядом, принесло Виктору заботы, о которых он как-то не думал, готовясь к поездке. Море, солнце, особая атмосфера пляжа — все это внушало Виктору беспокойные, смятенные мысли. Он вспомнил, как за несколько дней до отъезда в Крым он видел из окна троллейбуса, как в правом ряду на малой скорости ехал какой-то парень на «Жигулях», внимательно осматривал всех проходящих девушек, иногда притормаживал, открывал дверцу, но никто не реагировал на его галантность. Виктор толкнул приятеля в бок: смотри, мол; тот ответил коротко и выразительно: «Голодный!» Теперь получалось, что он, Виктор, тоже «голодный» и что нужно было предпринимать какие-то определенные меры. Вокруг все знакомились, завязывались и распадались крупные и мелкие компании, а он только и занимался тем, что не сводил глаз с Дениса да выяснял с Кешей проклятые вопросы бытия.

— И вот мы с женой думаем: почему все-таки нельзя добиться этого у нас? Даже обидно — такая могучая страна, а с легкой промышленностью отстаем.

И Кеша с восхищением начал перечислять, какие жена купила в Болгарии кофточки, а какие — только примерила, но купить уже не смогла, потому что кончилась валюта, и как вежливы продавцы в магазинах: могут переворошить все товары, если ты захочешь что-нибудь выбрать, и обязательно улыбнутся, скажут тебе спасибо, даже если купишь ты всего какую-нибудь мелочь…

Кешу распирало от восторга, и Виктору захотелось непременно возразить ему, хотя в душе он был во многом согласен с приятелем. И он бесцеремонно прервал Кешу:

— Подумаешь, кофточки! Приходи в ГУМ пораньше, с утра, в последние числа месяца, постой в очереди — и купишь те же самые кофточки, за которыми вы ездили в Болгарию!

— Вот видишь — очередь! — ухватился Кеша за это слово, пропустив мимо внимания колкость. — А там — никаких очередей нет. Даже понятия такого не существует! Наоборот: входишь в магазин — и к тебе сразу несколько продавцов подходят, даже неудобно как-то.

— Вижу, совсем развратили тебя братья болгары.

— А как быстро реагируют они на моду, — упорно гнул свою линию Кеша. — Сегодня по телевидению новый фасон показали — и уже через месяц в магазинах есть эти товары. А у нас фабрики еще несколько лет будут раскачиваться.

— Вот и хорошо. Пусть наши женщины подольше носят свои тряпки. А то наденут раза два, и все — уже не модно. Так они нас по ветру пустят.

— Нет, здесь вопрос принципа, — не уступал Кета. — Можно и не менять моду так часто, главное, чтобы все было в магазинах. — Ему стало обидно, что Виктор не разделил его восторгов и даже как будто победил в споре. — И все-таки, — схватил он Виктора за руку, — я не согласен с тобой.

— Ну, мы еще доспорим, — согласился тот.


Два дня море штормило. Виктор бесцельно бродил с Денисом по поселку, мальчик капризничал, тянул его на пляж. Но и здесь делать было нечего — волны разбивались у самого парапета, с моря дул холодный ветер, было пустынно и неуютно.

А вечером, часам к шести, выглянуло солнце, море успокоилось. Вода у берега стала мутно-синей, грязной — у самой кромки плавали водоросли, щепки, обрывки бумаги, — но неожиданно теплой. Виктор ощутил накопившуюся, нерастраченную за два дня мускульную энергию и быстро поплыл к буям. Немного отдохнул, подержавшись за скользкий неудобный шар, и повернул назад. Его ослепила, заставила зажмуриться широкая солнечная дорожка, которая тянулась к берегу от самого горизонта. Маслянисто-ртутная, она расплывалась, теряла очертания, смотреть на нее было невозможно и желанно, и Виктор почувствовал, как нарастает в нем необъяснимый, беспричинный восторг. Господи, как хорошо жить! А как редко мы помним об этом; и Виктор с раздражением, словно о ком-то чужом, подумал, насколько беспомощно-жалок он был, добиваясь второй путевки, для жены. Дело ведь не только в ней, а еще и в принципе, в способности держаться независимо и твердо, не чувствовать себя виноватым просителем. Здесь, на море, он почему-то впервые ощутил себя свободным от оков, в которые охотно позволял заковывать себя всю жизнь.

Виктор не рассчитал силы и, почувствовав усталость, поплыл спокойнее. Серебристо-медные слитки солнца слепили глаза, волны были упруго-бархатными, руки наливались приятной тяжестью. «Нет, все-таки хорошо жить», — еще раз подумал он. А на берегу его ждал сын, он протягивал полотенце: «Смотри не простудись!» Виктор вытерся насухо, схватил Дениску и принялся кружить его — до тех пор, пока земля не закачалась под ногами.


В летнем кинотеатре показывали фильмы, и у кассы задолго до открытия выстраивалась очередь.

Уже несколько вечеров Виктор присматривался к студентке из Бауманского училища. Кем была эта девушка на самом деле, Виктор не знал, но почему-то решил, что она учится именно в Бауманском, на втором или третьем курсе. Виктор с трудом представлял ее в другом качестве — врача, или, скажем, учительницы, — нет, она родилась именно для того, чтобы трудиться в какой-нибудь лаборатории, а во время перекуров выходить в коридор и дымить там наравне с мужиками. Девушка была по-спортивному подтянутой; короткая стрижка и спокойные зеленоватые глаза говорили о том, что она знает себе цену. Девушка была, увы, не одна. Ее всюду сопровождала весьма несимпатичная особа лет тридцати. Перекись Водорода — Виктор так окрестил эту даму за сухие, обесцвеченные до неестественной белизны волосы — всем своим видом походила на классную руководительницу, которая держит в кулаке учеников и их родителей. Что связывало ее со студенткой или студентку с нею — Виктор не мог себе представить, впрочем, на юге знакомства бывают самые неожиданные, может, вместе снимают сарайчик у какой-нибудь старушки. Главное в другом: Перекись Водорода явно мешала Виктору. Вот и сейчас тоже — они стояли вместе в очереди. Правда, лица у них были безразличные, как у людей, которых ничто особенно не связывает, но которые вынуждены долгое время делить общество друг друга.

Студентка тоже заметила Виктора. Она тронула свою спутницу за рукав и сказала:

— Что-то надоело стоять. Пойду посижу немного, ладно?

И направилась к набережной, к скамейке, которую отсюда, из очереди, не было видно — ее загораживал газетный киоск.

«Что это она — специально? Или просто надоело ждать, пока откроют кассу?» — лихорадочно размышлял Виктор и, не решив ничего определенного, потащил Дениску к скамейке, где уже сидела девушка и с философским безразличием поглядывала вокруг.

— Кто эта милая женщина, которая не отходит от вас ни на минуту?

— Да так! — девушка пренебрежительно махнула рукой. — Елена Ивановна.

— Она что, настоятельница монастыря?

— Нет, — рассмеялась девушка. — Просто знакомая моей мамы. Меня одну родители не отпускали. Ну и попросили ее за мной посмотреть.

— Значит, боец неведомственной охраны, — уточнил Виктор.

— Да, — опять рассмеялась она. — Ужасно мне надоела. Вон, уже идет сюда.

Виктор не знал, продолжать ли разговор в присутствии Елены Ивановны. На всякий случай сказал нейтральным голосом:

— Добрый вечер.

— Добрый вечер, — хмуро откликнулась женщина. («Ну и голосок — скрипучий, занудный!») — Катя, наша очередь пройдет!

— Сейчас, — откликнулась девушка, не трогаясь с места.

— Катя, я тебя жду, — с нажимом повторила Перекись Водорода.

— О господи, — вздохнула девушка и уныло поплелась за своей попечительницей.

«Катя. Ну что же, Катя так Катя», — отметил про себя Виктор и потащил Дениску ужинать.

На следующее утро Виктор перебрался поближе к газетному киоску, где загорала Катя. Скоро появилась и она в сопровождении Елены Ивановны.

«Ну, все, кончилась спокойная жизнь», — подумал Виктор.

Он понимал, что это мальчишество — караулить момент, когда суровый страж оставит девушку одну, подтрунивал над собой и все-таки не спускал с Кати глаз. Ярко-желтый купальник, плотно облегавший ее крепкое, чуть полноватое тело, был как минимум на один размер меньше, чем положено, и чувствовалось, что сделано это вполне сознательно, чтобы и трусики и… — как это там называется у них верхняя часть купальника? — были короче и у́же, чем следовало. Катя деловито надела розовую шапочку, с разбегу бросилась в воду, добралась до буев и долго еще плавала там параллельно берегу. Виктор не позволял себе таких дальних заплывов. «Храбрая девица! Напрасно Перекись Водорода так ее опекает — в обиду она себя не даст».

Часам к двенадцати, когда стало вовсю припекать, Елена Ивановна не выдержала, покинула пляж. Виктор не стал терять времени даром.

— Ну, как фильм? — спросил он вместо приветствия.

— Да мура! — махнула рукой Катя. — Ужасная скука. Садитесь! — показала она на синюю с красными полосками махровую простыню. — А то песок горячий.

Виктор осторожно присел на краешек. Катя выжидающе улыбалась.

— А я знаю, где вы учитесь, — с подъемом начал Виктор. — В Москве, в Бауманском училище. Я прекрасно вас представляю с чертежами, с логарифмической линейкой. Разве не так?

— Вот и не угадали, — весело возразила девушка. — Я из Киева.

— Но институт все равно — технический?

— Опять не угадали. Я еще в школе учусь. В десятый класс перешла.

«Вот те на! — обескураженно подумал Виктор. — Связался черт с младенцем!»

Катя не заметила перемены в его состоянии и улыбалась, ожидая продолжения разговора. Но Виктор уже сбился с ритма и не знал, как и о чем говорить дальше. В голове упорно вертелась одна мысль: он — тридцатипятилетний мужчина, преподаватель вуза, а она — школьница, десятиклассница, шестнадцати лет. «Ну и что?» — попытался ободрить он себя и вспомнил, как зимой, в консерватории, на дневном концерте для старшеклассников он был поражен, когда вместо скромных учениц в школьной форме увидел нарядно и модно одетых девушек, в п о л н е  в з р о с л ы х, и парней, их, правда, было гораздо меньше, чем девушек, но тоже одетых вполне современно, как молодые мужчины; и те и другие держались очень независимо и свободно. Все это нисколько не походило на времена, когда Виктор заканчивал школу и когда во время коллективных походов в кино или театр никто ни на минуту не забывал, что они  у ч е н и к и, у ч а щ и е с я; а если и забывал кто-нибудь, то голос преподавателя быстро возвращал вероотступника к действительности. Кто из нас, первенцев совместного обучения в школе, мог бы расхаживать по фойе вот так, небрежно держа под руку свою подругу, и кто из них, девчонок, открыто пользовался тогда всей этой пудрой-тушью; помню, Света Козлова маникюр сделала, потом испугалась, смыла лак, но все равно кто-то видел ее, наябедничал, так собрание устроили, хотели из комсомола выгонять… тоже дикость, конечно, но в узде их держали тогда покрепче. В этот же день, в консерватории, Виктор почувствовал почему-то легкую зависть и даже неприязнь к тем юнцам, хотя и понимал, что это вовсе уж глупо, разве они виноваты, что люди стали жить богаче и свободнее, впрочем, нет, не в деньгах и не в одежде тут дело, а вот в чем, наверное: не ценят они все это, считают, будто так оно и должно быть, нет, опять не это, а вот что — Виктор наконец ухватил суть, когда вспомнил, как месяца два назад побывал в одной школе, рассказывал десятиклассникам про свой институт, было у него такое поручение от партбюро. Виктор словно предчувствовал что-то и шел в школу неохотно. И не обманулся: встретили его иронически-настороженно. Он еще и рта открыть не успел, а уже прочитал на лицах ребят недоверие и скуку. Он разозлился тогда, решил любой ценой заставить их слушать, сам себя захотел превзойти, но все равно видел, как в середине правого ряда кто-то играл в «морской бой», один парень, не прячась, читал книгу, девица с первой парты строила ему глазки. Виктор терялся, не знал, какой выбрать тон, — пытался говорить как со взрослыми, но тут же начинал сомневаться: поймут ли его, переходил на «детский» тон, но тогда ему становилось противно, он чувствовал, что фальшивит. Он ничего не мог определить по лицам: они были непроницаемые, бесстрастные… Виктор взмок от напряжения, не мог дождаться звонка, и ни одна лекция в институте не стоила ему таких трудов, как этот урок.

«Ну что же, все повторяется, — подумал он. — Буду и Кате рассказывать о своем институте».

Разговор, однако, принял другое русло. Прибежал Денис, он воспользовался тем, что остался без надзора, полез в море, волна сбила его с ног, и сейчас он дрожал и волочил по песку полотенце, чтобы Виктор его обтер.

Виктор заметил, что Катя не выказала к Дениске решительно никакого интереса. Обычно на пляже его никто не оставлял без внимания, а Катя посмотрела на него совершенно равнодушно, даже как на помеху в разговоре. И это Виктора слегка задело. Он отправил Дениса под опеку Кеши, который наблюдал за всем происходящим с недовольным видом; и только начал рассказывать что-то связное о Москве, о Киеве, куда он попал зимой, в ужасную метель, и потому от Крещатика, от Владимирской горки у него осталось смутное впечатление, — как подошел какой-то паренек, видно Катин знакомый, — худенький, патлатый, со смешной цыплячьей шеей и сердитыми глазами. В душе он метал громы и молнии, никак не мог понять, что нашла его подруга в этом старом мужчине, да еще вдобавок и с ребенком, но открыто свой гнев не высказывал. Разговор прекратился сам собой, все трое неловко молчали. Виктор пересыпал камешки из ладони в ладонь. Он снова вспомнил свои школьные годы, первые лирические переживания и решил, что для него сейчас самое лучшее — уйти.

— Пойду посмотрю за сыном, — объяснил он; парнишка обрадовался, а Катя, похоже, огорчилась.

Издалека он наблюдал за ними и видел, что разговор явно не клеился.

— Кто это? — угрюмо поинтересовался Кеша.

— А кто тебя интересует? — Виктор сделал вид, что не понял вопроса.

— Ну, вон та!

— А, эта! — разочарованно протянул Виктор. — Это моя новая подруга. Чемпионка Европы по фигурному катанию. Хочешь, познакомлю?

— Спасибо! — буркнул Кеша, — Обойдусь как-нибудь.

— Дело твое. Слушай, а что это ты все о женщинах да о женщинах, словно больше и говорить не о чем? Помнишь, ты много о Чите рассказывал: багульник, горы, театры к вам приезжают на гастроли. Это все хорошо. А скажи, Кеша, там, в Азии, с соседями вам не страшно?

— С какими соседями?

— Ну, с какими! С бывшими нашими друзьями…

— Так мы с ними прямо не граничим, хотя, конечно, они и не очень далеко. Не знаю, как и сказать тебе. Вообще-то не хочется верить, что может случиться худшее. Ну, а если что, то у нас есть их чем встретить. В прошлом году я был на сборах, на переподготовке, посмотрел новую технику — ого! Не завидую тем, кто с нею столкнется.

Кеша помолчал, как бы размышляя, говорить или нет, и сказал тихо:

— И все-таки не хотелось бы об этом думать. Если это случится, сам понимаешь, ничего хорошего ждать не приходится. Я не за себя боюсь, мне-то что. Дунечка, жена — за них страшно.

Настроение его передалось Виктору. Он как бы заново окинул взглядом полуопустевший пляж — все перебрались в тень, только несколько человек пеклось на солнце, да троица молодых людей играла в волейбол у самой кромки моря, кто-то лениво тащил к выходу лежак… и до странности отчетливо вспомнился ему учебный фильм по гражданской обороне, который он видел еще студентом: ослепительный взрыв, на горизонте медленно вырастает грибовидное облако, оно ширится, движется неостановимо, оставляя на земле смертоносную тень.

«О чем это я? — поразился Виктор. — Куда это меня занесло!»

Он повернулся к газетному киоску и увидел, что Катин приятель собирается уходить. И почему-то твердо решил, что Катя явно отдает предпочтение ему, Виктору, а он ведет себя как последний тупица, мямлит, мелет какую-то чепуху.

Виктор подошел к девушке.

— Чего так настойчиво добивался ваш приятель? — снисходительно показал он в сторону парня.

— А я знаю?! — повела Катя плечами.

— Все ясно. Катя, ответьте мне на один вопрос. Вы человек самостоятельный или нет?

— Ну.

— Тогда слушайте меня внимательно. Знаете, где спасательная станция? Да, правильно. Так вот, сегодня вечером я буду ждать вас… — Виктор лихорадочно подсчитал, когда засыпает Денис, прибавил для верности еще полчаса и сказал, — в девять часов. Сможете прийти?

— Хорошо, — тихо ответила Катя и покраснела.

— Значит, до вечера!


Теперь предстояло самое сложное — договориться с Кешей. Виктор не знал, с чего начать, откладывал разговор с часу на час и в итоге дождался вечера, когда отступать дальше было некуда.

— Кеша, — сказал он безразличным голосом, — ты не присмотришь вечером за моим парнем? А мне нужно на часок отлучиться… ну, сам понимаешь.

— Валяй, — с неожиданным раздражением ответил Кеша.

— Ну, если не можешь, то не нужно.

— Давай, давай, действуй, — еще агрессивнее откликнулся он.

«Ну и ладно, — подумал Виктор. — Тоже мне, блюститель нравственности нашелся». И он решил уложить Дениса пораньше, чтобы уйти со спокойным сердцем. Несколько раз прислушивался к дыханию сына, надеялся, что тот уже заснул, но, как только Виктор пытался встать, Денис мгновенно хватал его за руку: «Папа, ты куда?»

Виктор смотрел на светящийся циферблат часов, думал с беспокойством, что так может и опоздать. Ну, кажется, все. Стараясь не шуметь, он оделся, прикрыл дверь и несколько минут еще постоял за дверью, проверяя, не проснулся ли сын. Нет, все тихо. Виктор вышел на набережную и не узнал ее. Сейчас он впервые увидел ее вечером, и все, что днем было беспощадно высвечено солнцем, теперь казалось глубоким, объемным, обрело другие очертания. Фонари стояли редко, и Виктор то попадал в яркую полосу света, то проваливался в темноту; остро и пряно пахли цветы, в кустах, у ограды санатория, однообразно трещали какие-то сверчки. Моря не было видно, только мощно и ровно от берега тянуло прохладой.

Вот и спасательная станция. Виктор посмотрел на часы: без трех минут девять, слава богу, успел.

Прошла какая-то компания, парень неумело, но с душой наигрывал на гитаре, остальные с восторгом орали: «В профсоюзе, бабка, в профсоюзе, Любка…» Знакомая мелодия, усмехнулся Виктор.

Кати не было.

Прошли парень с девушкой, остановились за поворотом, девушка привстала на цыпочки, обняла парня за шею, и они надолго замерли, застыли.

Виктор взглянул на часы — двенадцать минут.

«Ну что ж, сеньор, заседание отменяется», — попытался сострить Виктор, словно от этого ему станет легче.

Когда он подошел к корпусу, то увидел свет в своем окне. «Что-нибудь с Денисом?» — встревожился он и побежал по лестнице.

Дениска сидел на коленях у Кеши и плакал навзрыд.

Самое странное, что Кеша удержался от сентенций. Правда, посмотрел очень красноречиво: «Видишь, мол, что происходит», но комментировать ничего не стал.

Дениска заснул мгновенно, только голова коснулась подушки. А Виктор долго лежал с открытыми глазами и думал о том, как неожиданно поворачивается жизнь. Когда-то, в двадцать лет, он смотрел на всех, кто старше тридцати, с чувством снисходительного превосходства, ему казалось, что после тридцати для человека уже не существует в жизни тех соблазнов, которые так мучительно-желанны в молодости, и единственное, что ему остается, — терпеливо дожидаться приближения сорока, пятидесяти и так далее. Какая наивность! Человек живет десятилетиями, и что-то, конечно, в нем притупляется, сходит на нет, но все равно он живет и одним днем, и вот сегодня ему уже дела нет до того, что восемь лет назад он мучался, терзался, когда Галка не пришла на свидание, то самое, когда он хотел сделать ей предложение, сегодня об этом и вспоминать как-то странно, с годами любовь к жене становилась все ровнее и спокойнее, и теперь ему кажется уже, что женат он был всегда, и трудно себе представить, что когда-то за Галкой нужно было  у х а ж и в а т ь  и что в первые дни после свадьбы он стеснился ее и потому старался утром всегда проснуться первым и одеться, пока жена еще спала, — все эти ощущения сейчас стали расплывчатыми, размытыми, а самым острым переживанием оказалось то, что Катя не пришла к спасательной станции. И Виктор неожиданно подумал о том, что подобных огорчений и радостей, наверное, будет в его жизни еще немало, и уснул успокоенный.

Утром Кеша сделал вид, что не замечает Виктора. «Нет, так дело не пойдет, — решил Виктор. — Было бы из-за чего нам ссориться». Виктор искал тему для разговора, но Кеша отвечал угрюмо и односложно. Тогда он решил использовать последний шанс — спросил что-то о Болгарии, как, мол, они к нам относятся, как советских туристов принимают.

Кеша оживился. Минут пятнадцать он предавался воспоминаниям и в итоге соскользнул на похвалу брачным конторам, а также всяким газетным и журнальным объявлениям, которые помогают познакомиться чрезмерно застенчивым людям.

«Ну и ну! — удивился Виктор. — Да ты у нас, оказывается, вольнодумец. А мне простить не можешь, что я вечером отлучился. Правда, с Катей я познакомился без помощи брачной конторы».

Кажется, Кеша уже простил ему этот проступок, обмяк, и Виктор решил пустить первую шпильку.

— Значит, любой может дать объявление? — преувеличенно наивным тоном спросил он.

— Совершенно любой! — с пылом подтвердил Кеша.

— Ну, а ты?

— При чем здесь я? — смутился Кеша. — Мне не нужно. У меня уже есть жена.

— Ну, а до женитьбы?

— Не знаю, — замялся он. — Может, и дал бы. Дело не во мне, а в принципе. Ты разве не согласен, что на Западе по-иному стоят вопросы нравственности?

— Согласен. Только, друг мой, проблема, по-моему, немножко в другом. Вот ты раскудахтался: конторы, конторы! А вот мне, когда я был в Чехословакии, рассказали об одном таком сватовстве. Позвонил «соискатель», пригласил  е е  в кафе, днем, заказал бутылку минеральной воды. Потом взял блокнотик, ручку и принялся записывать ее адрес, возраст, профессию, оклад. Дальше перешел к родителям. Ну, а потом стал о таких, например, деталях спрашивать: нет ли на ее иждивении престарелых родственников, нет ли крупных долгов, не купила ли она что-нибудь в рассрочку, ну и так далее. Выяснил все это, закрыл свой блокнотик и говорит: есть у меня и другие варианты, я должен все обдумать, если что — позвоню. Вот так, дорогой! Как будто квартиру меняет!

— Не может быть!

— Ну почему? Все может быть. Другое дело, тебе не хочется верить в это.

— Нет, извини, — запротестовал Кеша. — Мы с тобой не о том говорим. Существуют какие-то единые критерии, ну, например, уровень благосостояния. Если наши магазины завалены кособокими костюмами, а за каждой заграничной тряпкой все гоняются, разве это порядок?

— Да не в этом же дело! Я видел в Праге одну премилую вещицу: домашний туфель с электрообогревателем. Огромный такой тапочек, две ноги сразу в него помещаются, миленький, симпатичный, с бантом, с отделочкой, а внутри — обогреватель. Пришел человек с улицы, замерз, и вот он ноги туда опустил и сидит, читает вечернюю газету. Жизнь прекрасна! У нас ничего подобного не производят. Ну и что?! Я вовсе не считаю эту грелку критерием социального прогресса, о котором ты говорил. Что мы сравниваем, давай подумаем. Бывшее буржуазное государство, со стабильной экономикой, все катаклизмы коснулись их боком, краешком. А что мы? С чего начинали, да не один раз? Колоссальная страна, великий народ, но и доставалось нам как никому. И еще — у нас всегда существовало какое-то пренебрежение к быту. А на Западе это — целое искусство. Ничего, и до кофточек дойдут руки, вот увидишь! Так или нет?

— Так-то оно так.

— Ну вот и прекрасно, — сказал Виктор. — Я же знал, что мы найдем с тобой общий язык.

Мир с Кешей был окончательно восстановлен. Про Катю тот не спрашивал, а она несколько дней на пляже не появлялась. Виктор предположил, что с девушкой что-нибудь случилось, и ему было это даже отчасти приятно: значит, существовала веская причина, по которой она  н е  м о г л а  прийти в тот вечер.

Появилась она на пляже, когда Виктор почти перестал о ней думать. Он лежал на песке, читал «Комсомолку» и не сразу понял, что заставило его прервать чтение и посмотреть на берег. Катя вышла из воды, руки у нее были чем-то заняты, поэтому она не стала, как всегда, отжимать купальник, а передернула, повела плечами, чтобы стряхнуть брызги. Она направлялась к Виктору, а он, помимо воли, не мог отвести взгляда от ее загорелых, крепких, чуть полноватых ног. Понимал, что глупо и даже неприлично смотреть так откровенно, в упор, и все же продолжал смотреть, словно бы в отместку это делал, за то, что она не пришла в тот вечер к спасательной станции.

Катя осторожно несла в руках купальную шапочку с водой. «Облить меня хочет, что ли? — предположил Виктор. — Этого только не хватало!»

Но у нее были какие-то другие планы. Она подошла, показала на шапочку:

— Вот, поймала.

Виктор взглянул: там барахталась какая-то гадость. А, крабы. Бледно-зеленые, с черными широкими полосками, они двигались как-то странно — боком, им было тесно в шапочке, и Виктору пришла в голову нелепая мысль, что крабы забавляются, толкают друг друга.

Виктор смотрел на этих тварей и не знал, что делать и что говорить. Катя с большим интересом наблюдала за возней, которую устроили крабы, и продолжала улыбаться — спокойно и миролюбиво. Виктор подумал с некоторым раздражением: интересно, надолго ли хватит у нее терпения улыбаться, но потом понял, что девочка пришла с ним мириться, видно, хочет загладить вину.

— Меня Елена Ивановна не отпустила, — без всяких предисловий сообщила Катя. — Я уже собралась уходить, а она не разрешила. Я сказала, что иду в кино, но она тоже захотела пойти со мной. Тогда я решила остаться дома, сказала, что у меня голова разболелась. А потом у меня температура поднялась, видно, я перекупалась. Извините меня.

Катя выпалила все одним духом, покраснела и принялась еще внимательнее рассматривать крабов.

Виктор буркнул: «Ничего», — а сам подумал: «Ну, как, доволен? Тетя ее не отпустила! Детский сад, да и только!»

Катя протянула Виктору шапочку, попросила подержать, чтобы вода не расплескалась. Она взяла одного краба, самого крупного, опустила на песок. Тот отчаянно пополз к берегу, Катя все с той же улыбкой («Ну, не сердитесь на меня, пожалуйста») сунула краба обратно в шапочку с водой, но отбирать ее у Виктора не торопилась.

— Не боитесь, что укусят? — Виктор наконец нашелся, что спросить.

— Что вы! Я знаю, как их нужно брать, — весело ответила Катя.

— А я боюсь, — соврал Виктор, ради того чтобы хоть что-нибудь еще сказать.

— Да ну! — опять радостно возразила Катя. — Они совсем нестрашные, что их бояться.

— А я вот боюсь, — повторил Виктор и подумал со злостью: «Заладил одно и то же, боюсь да боюсь. И не крабов ты боишься, а девчонку, десятиклассницу. И еще себя. Всего на свете боишься».

Прибежал Денис. Катя снова вытащила краба на песок, тот, к великому удовольствию Дениски, пополз к морю — неуклюже, боком — и все-таки быстро и упрямо пополз.

— А где он живет… рак? — Дениска помедлил, прежде чем сказать трудное для него слово.

— Не рак, а краб. Раки живут в реке, а крабы — в море. Вот тетя Катя их поймала.

Катя улыбнулась, как бы подтверждая: да, так и есть, но в разговор не вмешивалась. Виктор опять подумал о том, что она упорно избегает общаться с Дениской.

— Папа, я хочу, чтобы ты тоже поймал краба, — решительно приказал мальчик.

— Дениска, там, глубоко в море, живет морской царь. Помнишь, я сказку тебе читал про него? И он никому не разрешает трогать крабов.

— А тетя Катя? — упорно стоял на своем Дениска.

Здесь фантазия Виктора иссякла. Он протянул Кате шапочку с крабами и сказал, стараясь быть непринужденным:

— Ну, мы тоже пойдем плавать!

Дениска уже надел круг и нетерпеливо подгонял отца.

«Что же мне, морской царь, делать? — думал Виктор. — И откуда только она взялась, эта школьница Катя?»

И Виктор твердо решил: утром на пляже он подойдет к Кате и… Что будет дальше, Виктор не знал, как не знал этого и тогда, когда назначил Кате свидание…

Но утром Кати на пляже не было. После обеда Виктор увидел ее в новом купальнике — темно-зеленом, с красными горошками. Купальник был вполне скромным — полная противоположность тому, желтому. «Что это она так?» — удивился Виктор, перевел взгляд на темно-синюю махровую простыню и все понял.

Родители Кати выделялись своей непривычной и почти неестественной здесь белизной. «Обгорят, а завтра будут мазаться на ночь кефиром», — почти машинально зафиксировал Виктор, хотя главное, о чем он подумал в этот момент, было совсем другое: «Вот и кончилось это странное приключение. Ну что ж, может, так и лучше».

Теперь предстояло прожить еще несколько скучных дней. Все дела были уже сделаны: комнату для Галки и для сына Виктор нашел и даже заплатил аванс и разницу за те три дня, пока она будет пустовать между отъездом теперешних жильцов и приездом жены; утром он встретил в парке директора, тот был в хорошем настроении и пообещал устроить две курсовки; удалось договориться и с дежурной на пляже, чтобы она пропускала Дениску и Галю, — сработала коробка конфет «Москва», но еще больше — терпеливая готовность Виктора выслушать все жизнеописание старушки, ее детей и внуков. С Кешей Виктор уже больше не спорил, не поддразнивал его, а рассеянно слушал его туристские рассказы. Уезжал Кеша на два дня раньше Виктора. Он снова надел пиджак («В самолете может быть прохладно, да и девать его некуда»), перекинул через плечо фотоаппарат и долго объяснял, как найти в Чите его дом («Выйдешь из автобуса, на третьей остановке от вокзала, вернешься полквартала назад, повернешь за угол, пойдешь по этой же стороне до большого магазина, перейдешь на другую сторону, там есть переход, и пройдешь еще два дома. Все очень просто»). Виктор так и не понял, на самом ли деле верил Кеша, что он когда-нибудь приедет в гости к нему, в Читу, кажется, и впрямь верил. Но расставаться с ним было почему-то грустно, и вечером, когда они с Дениской остались в комнате одни, было довольно тоскливо. Катя чинно прогуливалась с родителями и Еленой Ивановной по набережной, украдкой бросала на Виктора взгляды, и Виктор чувствовал, что ее тяготит роль скромной и примерной дочери.


Утром, седьмого июля, они поехали с Дениской на станцию. Виктор увидел Галю в окне вагона, пока поезд еще не остановился. Она была бледной, наверное, опять не спала ночь в поезде, и знакомым движением потирала ладонью висок — видно, разболелась голова. Виктор приподнял Дениску на руки: «Смотри, смотри, мама!» Поезд замедлял ход.

СТАРОЕ БЕРЛИНСКОЕ МЕТРО

Вечером они пошли гулять по городу. Перед этим был какой-то сумасшедший день, вернее, два дня, нераздельно соединившиеся в памяти в один: вылет из Кемерова, блуждания по Москве в поисках переулка, где комплектовалась их группа, — переулок находился в центре, но неожиданным образом раздваивался от небольшой улочки и потому его почти никто не знал; потом — оформление документов, инструктаж, и только в гостинице он почувствовал голод и вспомнил, что ничего так и не поел, кроме пары бутербродов в аэропорту и завтрака в самолете; а потом еще и ночь предстояла бессонная: самолет на Берлин вылетал рано, такси было заказано на пять утра, и Борис больше всего боялся проспать; потом в легком своем плащике он продрог в Шереметьеве под порывистым ветром, дождь перемежался колючей крупой, было странно, что в конце мая в Москве оказалось холоднее, чем в Кемерове; но зато в Берлине светило солнце, и первое, что он увидел, выглянув в круглое плексигласовое окошко, — двух аэродромных рабочих в легких трикотажных безрукавках кремового цвета, они наблюдали за тем, как происходит заправка стоящего рядом самолета.

Все, что происходило дальше, Гусев старался воспринимать, словно бы переключив регулятор нервной энергии на ограничитель, — так он всегда делал, когда в его цехе наступали авральные дни или случалось какое-нибудь ЧП; он знал, что среди множества людей, издерганных, охваченных энтузиазмом, душевным подъемом, тщеславием, паникой, побеждает тот, кто сохраняет голову трезвой и холодной, и хотя ему, как и другим, хотелось сорвать на ком-то злость, погасить раздражение, он понимал, что для начальника цеха это слишком легкий путь к душевному спокойствию, и крепился, держал себя в руках до последнего.

Да, а вечером в гостиницу зашел Хайнс Шульце, и они отправились бродить по улицам. Во всей группе отыскались только двое энтузиастов: он и Андрей Устинцев. Борис познакомился с ним утром, в самолете, и за неполный день они подружились. Если Борис сходился с кем-то характером, то быстро и надолго, имелось у него на этот счет чутье.

Был десятый час, но улицы — даже в центре — выглядели безлюдными, почти пустынными.

— Мы рано встаем, — объяснил Хайнс. — И потом — телевизор. Передача, как это называется у вас, когда студенты и поют, и танцуют, и сочиняют стихи?

— КВН? — спросил Борис.

— Ja, ja, — радостно подтвердил Хайнс.

В холле гостиницы стоял телевизор, он был настроен на западногерманское вещание, на музыкально-развлекательную программу. Несколько супружеских пар увлеченно и с ожесточением соревновались за призы, которые время от времени крупным планом показывала камера: магнитофон, транзистор, бутылка вина с яркой наклейкой… Потом, как объяснил Хайнс, эти и другие вещи прокрутят на транспортере и победитель получит в награду все, что успеет он запомнить за те десять секунд, на которые судьи засекут секундомеры. Но финала передачи Борису посмотреть не удалось; он видел только один эпизод соревнований: в кабинки, похожие на те, что на пляжах стоят для переодевания, заходили участники передачи, один из них поочередно оставался на сцене и пытался угадать, чьи именно ноги, голые до колен, видны в проеме между полом и нижним краем дверцы; в зале среди зрителей стоял дикий хохот, когда вместо молодой девушки из кабинки выходил сорокалетний мужчина с поджарыми мускулистыми ногами…

Хайнс провел их на Александер-плац; и самая площадь, и телевизионная игла с шарообразным утолщением вверху, и Центрум, где несколько часов назад растерянно бродили Борис и Андрей: у каждого были поручения от жен, но размеры одежды не совпадали с привычными, отечественными, пришлось, смущаясь, пустить в ход сантиметр, — словом, все было сейчас, вечером, совершенно непохожим на то, каким виделось это в дневные часы. Магазины были уже закрыты, в том числе и овощные ларьки; Бориса удивило, какой чистый вид имели эти овощи, аккуратно разложенные на лотке; сверху, над ними, на черных грифельных дощечках мелком были выведены цены.

Хайнс в точности следовал их просьбе — бродить наугад, не выбирая заранее маршрута. На их пути не один раз и почти всегда неожиданно вырастала бетонная стена. Иногда она перегораживала улицу наискось, и жилые дома, стоящие друг напротив друга, оказывались в разных секторах. У Бранденбургских ворот на просторных газонах, среди ярко-зеленой и высокой для мая травы, несколько раз прошмыгнули кролики. Борис поинтересовался — не ловит ли их кто-нибудь?

— Зачем? — удивился Хайнс и передернул плечами.

А потом они вышли на Фридрихштрассе, и вот здесь Борис заметил непонятное сооружение: посредине мостовой выделялась узкая полоска асфальта, огороженная металлическими поручнями. Сооружение это можно было бы принять за туалет, если бы вход не был наглухо загорожен и вокруг не росла бы трава. После некоторых колебаний Борис спросил у Хайнса, что это такое.

— О, — улыбнулся Хайнс, показав крепкие, крупные зубы, — это наше старое метро. После войны, когда разделили Берлин, его закрыли. Хотите посмотреть?

Они подошли поближе. Борис потрогал гладкую поверхность поручней, Андрей, не понимая, что может быть здесь интересного, нетерпеливо переступал с ноги на ногу: у них была запланирована, ради экзотики, пивная — самая рядовая, самаяобыкновенная, — и следовало спешить; Хайнс, пытаясь непостижимым образом примирить интересы обоих своих спутников, демонстрировал ровную неопределенную улыбку.

— Мы идем или нет? — раздраженно поинтересовался Андрей. — Ну что здесь смотреть — железки и железки!

Андрей был прав — пора идти. Но Гусеву почему-то хотелось подольше постоять здесь, запомнить и эти поручни, и плохо различимые в полутьме ступени: ему казалось, что где-то он видел это метро, — хотя, глупости, где он мог видеть его, если в Берлине впервые.

Когда Борис днем устроился в гостинице, то решил первым делом побриться, но, как ни пытался он вставить широкий штепсель «Москвы» в сеть, ему это не удалось — в розетке торчал какой-то металлический штырь; покрутил для сравнения вилку от настольной лампы — в ней была особая нарезка. Борис растерянно прикинул, что же ему теперь делать: бриться в парикмахерской, покупать безопаску или неделю ходить заросшим — ни одна из перспектив ему не улыбалась. Он позвонил Андрею, позвал его на выручку. Тот покрутил штепсель и весело присвистнул: «Ну и немчура! Ловко придумали! А то вдруг привезет кто-нибудь с собой электроплитку, станет жарить яичницу, киловатты драгоценные тратить. Но ничего, — заключил он неожиданно, — на всякую немецкую хитрость есть русская смекалка».

Андрей раскрыл перочинный нож, развинтил штепсель и оголил два проводка.

— Прошу, месье, — протянул он Борису бритву. — Только машинка моя не очень — первенец отечественной электротехники.

Борис с опаской посмотрел на перебинтованный изоляционной лентой «Киев» — бритва вибрировала как отбойный молоток. И где только Андрей ее отыскал — Борис уже сто лет таких в магазинах не видел.

— Да ты не бойся, — успокоил его Устинцев. — Жена, правда, ворчит, зачем я старье такое держу, а я как-то к ней привык. Щетина у меня почти не растет, я даже бреюсь через день.

Когда Борис закончил эту сложную процедуру, поблагодарил Устинцева, тот усмехнулся:

— Теперь ты мой заложник. Небритым ведь ходить неловко, а?

— Могу платить тебе за прокат, — предложил в шутку Борис. Потом спросил: — А ты как, хорошо знаешь этого… Хайнса?

Его удивило, что на аэродроме Андрей обнял немца и они долго хлопали друг друга по плечам.

— Еще бы! Он приезжал к нам на завод, для обмена опытом. И домой ко мне приходил, в гости. Хороший парень, толковый, все на лету схватывает. Кстати, и учился он в Москве, в энергетическом.

— А как он относится к нам?

— То есть? — не понял вопроса Андрей. — В каком смысле?

— Ну, к нам, советским людям. Вообще — к нашей стране.

Андрей пристально на него посмотрел, словно старался вычитать что-то на лице, потом расхохотался.

— Думаешь, он реваншист? Ну, ты даешь! Нет, милый, успокойся. Мы о многом с ним говорили, когда бутылку «Старочки» прикончили. Знаешь, не надо преувеличивать разницу между нашими странами. Конечно, национальный характер в чем-то сказывается, традиции разные, но и социальный строй, и образ жизни во многом сейчас похожи.

— Словом, он настроен к нам позитивно? — добиваясь полной и окончательной ясности, спросил Борис.

— Вполне. Хотя кое-чего он так и не сумел понять — почему, например, некоторые продавцы кричат на покупателей или почему очереди в столовых такие длинные. Но от этого и мы тоже не в восторге, не так ли?

Пора было спускаться вниз, ехать на завод, и Борис со страдальческим видом принялся натягивать туфли.

— Что, жмут? — сочувственно спросил Андрей.

Борис вместо ответа махнул рукой. Это Варя настояла на том, чтобы ехал он в лакированных туфлях — иначе, мол, несолидно. А Борис терпеть их не мог, в Кемерове он надевал их всего два раза, так неразношенными они и стояли.

— Ты, я вижу, решил немочек наповал сразить. А?!

Борис почему-то покраснел, хотя это был всего лишь обычный треп, на который и реагировать не стоило. И подумал с досадой, что с этими лакировками и вообще с одеждой он попал впросак. Борис поехал в новом, только что сшитом костюме — добротное (объединение «Октябрь») дорогое трико, замысловатый фасон пиджака с хлястиком и двумя разрезами — закройщик во время примерок важно именовал их шлицами. Но на улице парило, одеты все были как-то иначе: какие-то курточки разнообразных покроев, яркие трикотажные джемпера, пуловеры. В жестко накрахмаленной сорочке, туго завязанном галстуке Борис сразу почувствовал себя стесненно, словно в панцирь закованным. Он снова мысленно чертыхнулся по адресу жены, вспомнил, как накануне отъезда она заставила его при полном параде появиться перед родственниками. А ему упорно казалось, что левое плечо у пиджака морщит, туфли жали, и вообще он чувствовал себя не в своей тарелке. Тестя тянуло пофилософствовать — он немного не дошел до Берлина, его ранило на подступах к городу, в каких-то сорока километрах от него, и тесть весь вечер твердил одну и ту же фразу: «Я не побывал у германцев в логове — ты побываешь». Сначала Борис пытался уточнить, что разное это дело: тогда и теперь, да и в разном они качестве попали бы в Берлин. Но тесть вошел уже, как говорила Варя, в глубокий штопор, и спорить с ним было бессмысленно.

И сейчас, вечером, пробуя рукой тусклые металлические поручни, Борис неожиданно еще раз вспомнил тестя. «Немцы они и есть немцы, — возбужденно, преувеличенно громким, как у всех глуховатых людей, голосом говорил он. — Первую мировую кто развязал? А вторую? А кто Китаю сейчас продает подводные лодки?» Варя вмешалась, объяснила, что нынче две Германии и даже с Западной у нас добрососедские отношения, но тесть упорно стоял на своем: нация есть нация и дели ее на две части или на осьмушки, воинственность их от этого все равно не уменьшится.

Борис поймал себя на желании получше рассмотреть Хайнса, но тот перехватил его взгляд и на всякий случай с готовностью улыбнулся. Гусев смутился и подумал с неудовольствием: «Совсем я как ребенок. На кого он может быть похож? На немцев, которых я видел в наших фильмах? Но их играют актеры Литовской киностудии — есть там несколько плечистых рослых парней с резко очерченным подбородком и твердым взглядом, их и берут напрокат во все картины». Но это сейчас Борис так легко притушил эмоции, а днем, когда группа приехала на завод для первого, довольно беглого знакомства и Хайнс водил их по цехам, давал пояснения, тогда Борис не мог увязать свои ощущения в одно целое. Пока Хайнс отвечал на вопросы, рассказывал об отношениях с заводами-поставщиками, о текучести кадров, о системе премирования, и проблемы эти были настолько похожими на те, что Гусеву приходилось решать каждый день, его не покидало чувство, будто он находится не в другой стране, а у себя дома, где-нибудь в Свердловске или Барнауле, в самой обычной командировке по обмену опытом. Но как только Хайнс — уже через переводчика — принимался рассуждать на более отвлеченные и общие темы, Борис прислушивался к отрывистым лающим фразам, вглядывался в его лицо с волевыми и спокойными светлыми глазами — у Гусева сразу же возникала в памяти мешанина из разных фильмов, где вот такие же молодчики шагали с автоматами наперевес по нашей земле, а за ними оставались виселицы, горящие поля, разрушенные избы. Он сбивчиво поделился с Устинцевым своими переживаниями, тот ответил: «Слишком часто в кино ходишь, старик».

«Ну хорошо, — продолжал сейчас рассуждать Гусев, — а как я могу представить войну, если не по книгам и кино?» Когда он оказался в оккупации, в Краснодаре, ему было три года. Он ничего не помнил из того, о чем много лет спустя рассказывала ему мать: и как прятались они в погребе от бомбежек, и как немцы забавлялись, протягивая ему конфету, он ходил за ней по кругу, а потом, перед самым носом, они прятали конфету, и как офицеры, стоявшие у них в доме, заставляли его есть все, что приготовляла мать, — проверяли, не отравлена ли пища. Варя, когда узнала обо всем этом от свекрови, несколько дней подтрунивала над ним: «Мы за Уралом суп из крапивы ели, а тебя немцы котлетами кормили!»

— Мы что, приехали железки смотреть? — с раздражением повторил Андрей.

— Нет, пиво приехали пить, — огрызнулся Гусев. — Будто в Москве нет ни одного бара!

Борис понял, что не следует дальше испытывать терпение своих спутников. И все-таки обидно было уходить, так и не вспомнив, откуда знакомо ему это старое метро. В поисках ответа он опять украдкой взглянул на Хайнса, словно лицо его могло что-то объяснить и подсказать. Хотя почему бы и нет — сегодня весь день Борис всматривался в лица, пытался в живом этом калейдоскопе уловить облик новой Германии. Так было и на заводе, в кабинете директора, где собрались активисты Общества немецко-советской дружбы. Гусев мысленно проводил черту во времени и отмечал про себя: все, кто моложе пятидесяти лет, вряд ли могли воевать тогда с нами… хотя, впрочем, что за нелепая затея — вот так, с пылу, исходя только из возраста, приписывать человеку чувство исторической вины? Все не так просто. Что и говорить, война есть война, и прошлое никогда не зарастет травой, как заросла площадка у входа в старое берлинское метро. Но и река времени тоже вспять не потечет. Будущим живут все — и пожилой (явно за шестьдесят), седоголовый директор завода с глубоким шрамом на правой щеке, и мой ровесник Хайнс Шульце, и Андрей Устинцев… И Марта, эта веснушчатая остроносая девчушка в голубом джинсовом костюмчике («Достать бы такой для Вари… или нет, слишком он молодежный, «югенд-мода», как говорят здесь»), она рассказывала о работе Союза свободной немецкой молодежи, — кажется, так называется тут комсомол, — а потом вручила всем сувениры. Гусеву достался массивный светло-коричневый брелок, он покрутил подарок в руках и хотел было спрятать в карман, но девушка вернулась, жестом попросила брелок, нажала на кнопку, которой Борис даже не заметил, и сбоку загорелась миниатюрная лампочка. «Авто!» — объяснила Марта, быстро задала какой-то вопрос, Гусев, ничего не поняв, отрицательно качнул головой, тогда она произнесла еще несколько фраз и засмеялась, сморщив свой остренький носик. Гусев на всякий случай улыбнулся, а переводчик, догадавшись, что Борис так ничего и не понял, наклонился к нему и объяснил: «Марта спросила, есть ли у вас личная машина. Нет? Ну, а когда через несколько лет вы купите машину и будете вечером открывать дверцу, то, глядя на этот брелок, может быть, и ее вспомните».

«И получилось так, — с удивлением отметил Гусев, — что вспомнил я ее гораздо раньше, уже сегодня. Ну ладно, — подумал он, — действительно пора идти. Бог с ним, с этим метро, наверное, я что-то перепутал. А то еще мистиком станешь, не иначе». Борис тронул Устинцева за локоть: пошли, мол, но тот неожиданно заинтересовался каким-то происшествием. Неподалеку от них находился пограничный пункт. Площадка, немногим отличная от платных автомобильных стоянок, — такое же невысокое ограждение из железных труб, только при въезде и выезде вместо цепочки — полосатый шлагбаум; рядом небольшой одноэтажный домик. «Это и есть граница?» — с легким разочарованием подумал Борис. Подъезжала очередная машина, водитель предъявлял документы, пограничник заглядывал внутрь, иногда открывал багажник, потом козырял — и спустя несколько минут машина колесила уже по Западному Берлину. Но сейчас, видно, что-то случилось. Пограничник пригласил водителя и его спутницу выйти из автомобиля, те размахивали руками, горячо с ним спорили, но он был непреклонен. Все трое направились в служебное помещение. И пока Борис ожидал развязку этой истории, он вдруг вспомнил о том, что занимало его воображение. Фильм о последних днях войны, о боях в Берлине. Ну конечно! И как только он мог забыть об этом. По приказу фюрера открыли шлюзы, в метро хлынула вода. Все, кто находился на станции, еще не вполне осознавали, что означает этот поток, сначала затопивший только рельсы, но вот он уже подступил к платформе, захлестнул ее, и мгновенное оцепенение сменилось паникой, отчаянными криками, мольбой о спасении.

Вот это самое метро… Борис еще раз подумал о том, сколько звериной, фанатической жестокости было в этом замысле фюрера — приравнять собственную смерть к гибели целой нации, лишить ее права и перспективы исторического выбора. Наверное, бесчеловечность и есть основное проявление фашизма. Кстати, среди туго запеленатых младенцев, которых матери поднимали над головой, спасали от воды, затопляющей платформу берлинского метро, мог находиться и Хайнс Шульце, который вот сейчас стоит рядом с ними, молодыми советскими инженерами, и нетерпеливо посматривает на часы. Что же, — оборвал свои бессвязные размышления Гусев, — действительно пора идти. Все-таки их ждет знаменитое немецкое пиво.

ЛИЧНАЯ ЖИЗНЬ ДИРЕКТОРА Роман

1

Осенью, когда идут дожди, вода в Алгуни становится мутновато-желтой; в такие дни не хочется смотреть на реку. А дожди льют с конца сентября до первого снега. Даже пристань, мое любимое место в Таежном, выглядит тоскливо: лодки, перевернутые вверх днищем, напоминают, что лето прошло, кончились походы за грибами и кедровыми орехами и рыбу больше не поудишь — идет нерест кеты…

Тыльной стороной ладони я протираю запотевшее боковое стекло, хотя что можно разглядеть на ходу, при скорости девяносто километров в час? Скоро, за поворотом, начнется крутой подъем, а там — смотровая площадка, откуда хорошо видны река, широкая полоса тайги на правом берегу, на левом — плоские крыши жилых домов, серая, с красной поперечной полосой горловина теплоцентрали и бетонные строения целлюлозно-бумажного комбината. Отсюда, с крутого холма, и начинается Таежный, город, выросший в тайге и сохранивший ее зеленые островки в парках и на проспектах. Тремя лучами улицы расходятся с холма, фасады домов, выложенные облицовочным кирпичом, сверху похожи на веселую мозаику. Впрочем, и декоративный орнамент стен и витражи детсадовских зданий выглядят хорошо лишь в солнечные дни, но не сегодня — в серую, унылую непогодь.

— Ну и льет! — говорю я своему соседу. — Прямо всемирный потоп!

Гурам ничего не отвечает, только смущенно ерзает на сиденье. Даже здесь, в машине, Гурам Чантурия пребывает в обычной своей позе бедного родственника. У него блестящие черные глаза, густые вьющиеся волосы — все характерные признаки уроженца города Тбилиси. Но до чего обманчива внешность: Гурам не унаследовал от традиционной грузинской натуры ни темперамента, ни самообладания, ни веселого нрава. Говорит Чантурия тусклым, монотонным голосом, быстро тушуется в острых ситуациях, сесть старается так, чтобы даже случайно не оказаться на виду. Хотя чего бы ему скромничать?

«Волга» одолела подъем, миновала строящийся Дом культуры, водитель прибавил газу. Дело, по которому я тороплюсь на СБО — станцию биологической очистки, — грозит сорвать весь мой отдых. Неприятное, честно говоря, дело. Председатель рыболовецкой артели Лапландер позвонил утром в горком партии и сообщил, что в двадцати километрах от города обнаружен косяк дохлой рыбы. Пока не прибыла комиссия, Лапландер не берется ничего утверждать, но боится, что причина — в сбросах.

Вот какой подарочек ожидал меня в понедельник, за неделю до отпуска. Год был трудным, вымотался я до предела и все дела на комбинате подогнал так, чтобы уехать в Кисловодск со спокойной душой. Я вообще не понимаю руководителей, которые гордятся тем, что по нескольку лет не бывают в отпусках. Оправдания, которые приводят в таких случаях, кажутся мне неубедительными, даже жалкими. Если директор не может доверить завод своим ближайшим помощникам, не способен задать ускорение, чтобы месяц без него работали как бы по инерции, значит, не отлажен, как необходимо, механизм управления. У меня самого, правда, тылы не были до конца надежными, но все-таки не настолько, чтобы отказываться от отпуска. Я специально подогнал срок путевки так, чтобы добить месячный план, закончить капитальный ремонт, а все остальные дела подождут моего возвращения.

Кажется, все учел, все предусмотрел, а тут эта история! Пока мы ехали в машине и было уютно и тепло (далее сейчас, осенью, Саша, шофер, прогревал салон, зная, как не люблю я зябнуть), я старался отогнать всякие мысли о том, что рыба погибла по вине комбината. Скажем, глушили ее браконьеры динамитом — вот и пожалуйста! Или рядом опыляли химикатами поля… хотя осенью, кажется, их не опыляют. Ну еще что-нибудь, мало ли…

Гурам не торопится укрепить мои надежды или развеять их; потирая лоб рукой, говорит тихим голосом:

— Независимо от работы комиссии, хорошо бы всерьез заняться станцией. Иначе все время будем кусать собственный локоть. Комбинат расширяется быстрее, чем строим очистные. Даже не строим — латку на латке ставим. В лаборатории такая проба воды, что в пору производство останавливать…

Вместо ответа я тяжело вздыхаю. Да, надо расширять, это каждому ясно, только как? Лишних денег нет, несколько цехов придется ставить на консервацию, а план никто не скостит…

Саша резко тормозит у квадратного кирпичного домика, похожего на будку стрелочника. Здесь начальник станции и старший оператор, лаборатория и другие помещения — немного дальше.

Полтора года проработал я в этом домике с тремя широкими окнами. Помню, тогда было у меня увлечение — разводить цветы. На южной стороне розовая фиалка цвела с апреля по октябрь; многие брали отростки, но ни у кого она не росла так хорошо, как здесь: солнышко, много света. «Эх, прекрасное было время, — думаю я со сладким лицемерием, — оставался бы начальником станции, отвечал за свое дело, и никаких забот!»

За столом сидит плотная краснощекая молодица; из-под косынки с изображением Эйфелевой башни выглядывает металлическая кругляшка бигуди. Увидев меня, она захлопывает книгу, пытается спрятать ее в ящик стола, но обложка зацепилась за крышку, застряла. Я подхожу, помогаю задвинуть ящик и спрашиваю, где Плешаков.

— Михаил Степанович пошли на сооружения, — по-деревенски вежливо и певуче отвечает девушка.

Надо же, с тех пор как я ушел отсюда, столько воды утекло, что появились работники, которых совсем не знаю. Гурам, молча стоявший в сторонке, уже берется за ручку двери, чтобы пойти к сооружениям, но мне не терпится выяснить, была авария или нет, и я прошу показать дневник начальника смены. Девушка шарит в ящиках стола, извлекает наконец пыльную тетрадь в клеенчатом переплете. Давненько, видно, ею не пользовались! Последняя запись сделана 27 августа. А перед ней — 18 июля. Ну и дела! Когда-то у нас считалось нарушением, если начальник смены не отчитывался письменно за дежурство. Всегда можно было сравнить загрязненность стоков по неделям, месяцам — все видно как на ладони. А сейчас что поймешь и узнаешь? Впрочем, чему удивляться: когда нет настоящего хозяина, нет и порядка.

— Почему дневник не ведется? — спрашиваю я девушку, хотя понимаю, что ей этот вопрос надо задавать в последнюю очередь.

— А мы устно…

Представляю, что говорят они «устно». Но делать нечего; пока не решу кадровую проблему, не с кого всерьез спрашивать.

— Ночью как, дежурство было спокойным? — пытаюсь узнать хоть что-нибудь. — Кто был старшим оператором?

— Личный Дом. То есть Авдеев, — поспешно поправилась девушка.

Что ж, Личный Дом — это уже лучше. На него положиться можно.

— А начальник смены?

— Печенкина, Тамара. Знаете, которая…

— Знаю, знаю, — обрываю я девушку. Этих ребят я знаю лучше ее. Во всяком случае, дольше. Как-то не верится, что они могли довести дело до аварии… или что должно произойти, чтобы стоки попали в Алгунь.

Ничего не остается делать, надо искать Плешакова.

Вот она, наша местная Венеция! Огромный бассейн, разделенный на десятки узеньких каналов, между ними бетонированные дорожки. На поверхности клубятся хлопья белоснежной пены, наводят на мысль о стирке, накрахмаленном, пахнущем морозцем белье. Но внизу, под пеной, — маслянистая, шоколадно-коричневая жидкость с удушливо-едким запахом. Именно здесь стоки доводят до такой консистенции, когда можно сбрасывать их в реку. Конечно, не совсем до такой, как хотелось, но все же…

Когда после долгого перерыва я увидел очистные сооружения, жутковатым показался мне этот гигантский бетонированный бассейн со зловещим запахом.

Чантурия достает платок, несколько раз громко чихает.

— Хороша ингаляция! Лучше всякого сероводорода. Даже на курорт ехать не нужно.

Гурам не откликнулся на мои слова. Сложно с молчальником — никогда не поймешь, что у него на душе, на кого сердится сейчас: на меня или на себя самого. А может, на жену, с которой поссорился утром.

— Вы не помните, кого у нас на комбинате называли «санитаром»? — задаю я провокационный вопрос, чтобы расшевелить Гурама.

Но он только поглубже натягивает на лоб беретик, прячет свои густые кудри и произносит виновато:

— Нет, что-то не припомню…

Конечно, если бы даже и помнил, все равно постарался бы забыть. Так за глаза называли меня, когда я трудился на СБО и время от времени сопровождал экскурсии — то иностранцев, то местных школьников, то делегации из Дальневосточного. Сначала импровизировал, каждый раз напрягал память и воображение, но потом сам собой отработался текст, который я произносил почти механически.

«Целлюлозу принято называть хлебом бумажной промышленности. Это не совсем точно. Целлюлоза лежит в основе всей продукции, которую выпускает наш комбинат. Это не только разные сорта бумаги, но также и картон, фанера, канифоль и еще многое другое. Наконец, целлюлоза идет на изготовление тканей различных марок, в том числе и высших сортов, как, например, шелк этого модного и красивого — вы не смущайтесь, девушка! — платья. Производство целлюлозы, как вы сейчас видели, — процесс трудоемкий и сложный. Древесина проходит длительную обработку — паром, высокой температурой, кислотой. На всех технологических циклах комбинат расходует много воды. Ее, слава богу, хватает — рядом Алгунь, только когда вода пройдет сквозь чан с сернистой кислотой, она не становится после этого дистиллированной. И если мы станем сбрасывать ее непосредственно в Алгунь, то больше не сможем купаться в реке, а рыба переведется на несколько лет. Вот почему на пути производственных сбросов и стоят очистные сооружения. Это целая система фильтров и отстойников, в которых происходит биологическая очистка стоков. Следовательно, станцию можно назвать санитарным постом комбината, а нас, если угодно, санитарами».

«Санитаром» звали меня в глаза и за глаза довольно долго, даже после того, как я перешел со станции в другой цех.

Впереди мелькает ярко-красная нейлоновая куртка Плешакова — не по возрасту пижонит этот грузный пятидесятилетний мужчина. Он никогда не вызывал у меня симпатии — маленькие бегающие глазки цепко ловили каждое мое движение, но в ответ я не мог прочитать ровным счетом ничего: Плешаков прятал, отводил взгляд. Уже около года исполняет обязанности начальника станции, а перспектива его служебного роста остается для меня крайне туманной. Выдвинул Плешакова на эту должность Вадим Черепанов, главный инженер комбината, мне этот вариант не очень нравился, но, поскольку на примете никого не было, я согласился сделать его «исполняющим обязанности». Вот и доисполнялся он до такого происшествия!

Гурам вытягивает у Плешакова своим тусклым голосом:

— Какая загрязненность стоков в ночную смену? При выходе к водоему?

— В ночную? Почему именно в ночную? — Глаза у Плешакова суетливо забегали.

Я объясняю, в чем обвиняют комбинат, и говорю, что, учитывая скорость течения реки, авария на станции могла произойти ночью.

— Это все Авдеев, его штучки! — возбужденно, словно опасаясь, что кто-то опередит его, частит Плешаков. — Я давно его предупреждал, что рационализация боком нам выйдет! Нет же, не послушался. Вот пусть теперь за все и отвечает!

— Ну, кому отвечать, мы еще разберемся. Сначала объясните, что произошло.

— Да я же говорю вам, Личный Дом во всем виноват! — с легким раздражением повторяет Плешаков. — Он что затеял: насыщать воду кислородом. Тогда, видите ли, бактерии быстрее размножаются, активизируется очистка стоков. И, говорит, расход свежей воды уменьшается. Тоже мне, борец за природу нашелся — без него, видите ли, река обмелеет!

— А вы как считаете?

— Насчет реки?

— И реки тоже. Но сейчас меня больше интересует, как вы относитесь к проекту Авдеева.

Плешаков в растерянности, переводит взгляд то на меня, то на Гурама, словно ожидая подсказки, потом с жаром оправдывается:

— Хорошо отношусь, Игорь Сергеевич, хорошо! Только не готовы мы к этому еще. Всему свое время! А Личный Дом ни минуты ждать не может, вы же знаете его, Игорь Сергеевич! Сколько раз я предупреждал, чтобы он бросил свою затею, так нет же! Смонтировал установку и в ночную смену, когда дежурил, запустил на полную катушку.

— Ну и что? — нетерпеливо обрываю Плешакова.

— Что, что! Это пусть Авдеев вам объяснит. Я знаю только одно: где-то его система не сработала, и стоки хлынули в реку. Хорошо еще, быстро заметил, перекрыл вентиль, а иначе бы… Как, Игорь Сергеевич, много рыбы на тот свет отправилось?

— Я по головам не считал. Но немало. Артель понесла убытки на десять — пятнадцать тысяч. Штрафа нам не избежать.

Плешаков чуть заметно ухмыляется: не из собственного, мол, кармана. Он сделал было шаг — проводить нас до машины, но я жестом останавливаю его, советую разобраться с делами, чтобы в ближайшие дни выступить в дирекции с подробным отчетом.

Когда машина трогается, говорю Чантурия:

— Надо подыскивать ему замену.

Чантурия не откликается.

— Как, Гурам Шалвович, у вас никого нет на примете?

— Вроде бы нет, — наконец отвечает Чантурия. — И вообще надо разобраться, может, Плешаков и не особенно плох?

— Не особенно хорош, вот в чем беда. Все мы знаем, что Авдеев рационализатор не мирового класса. Так ему нужно было помочь, а не вставлять палки в колеса.

Чантурия подавленно молчит, и я решаю сменить тему разговора. В конце концов что я привязался к нему? В обязанности главного технолога меньше всего входят подбор и расстановка кадров…

Гурам просит подвезти его к цеху древесноволокнистых плит. Мы поставили цех на капитальный ремонт, провести который собирались за восемьдесят часов. Сегодня после обеда отключат линию, а в пятницу вечером она снова должна затарахтеть. Иначе каждый час опоздания — удар по плану.

Начальник цеха Тихомиров подготовился к этому испытанию неплохо, составил сквозной и почасовой графики ремонта. А вот доложить на планерке как следует не сумел — жевал, как говорится, мочало, поминутно поглядывал на часы, отчего еще больше сбивался с мысли. Я хотел прийти ему на помощь, но передумал. Бог с ним, нельзя требовать, чтобы каждый человек был вместилищем всех добродетелей. Работник Тихомиров прекрасный, и это главное, а то, что он лишен ораторских способностей, пережить как-нибудь можно.

Мы прощаемся с Гурамом у цеха древесноволокнистых плит. Договариваемся, что я подъеду к четырем, а он еще раз уточнит, проверит готовность к ремонту.


В приемной уже полно народа. Галя, как всегда, старается по глазам определить мое настроение — через пять минут, я знаю, посетители будут пытать ее на этот счет.

Попросил секретаршу разыскать Авдеева и Печенкину, начальника смены на станции; поинтересовался, кто меня спрашивал. Она молча протянула листок, на котором слева были напечатаны телефоны, справа — фамилия и должность того, кто звонил. Новый стиль — с тех пор, как Галя прочитала брошюрку о научной организации труда. Что ж, приближаемся к уровню мировых стандартов.

Всего на час отлучился, а сколько набежало звонков. Впрочем, в понедельник всегда так — рвут на части, а в пятницу, после обеда, ты словно никому и не нужен.

Я подчеркнул несколько фамилий, попросил Галю соединить, но не сразу, а после того, как приму человек пять.

На ходу снял плащ. Он намок, покоробился, и я подумал: хорошо бы прогреть его в сушилке, какие существуют в детских садах. Повесил плащ на деревянную вешалку в углу. Она словно молчаливый укор — давно собираюсь заказать шкафчик, куда можно было бы вешать одежду, вообще неплохо бы обжить кабинет как следует. Но все не хватает нескольких свободных дней. Теперь, наверное, уже и не дождусь, скоро будет готов новый корпус заводоуправления, там и оборудую кабинет по своему вкусу.

Только я подошел к столу, затрезвонил «личный» телефон. Его номер знали немногие, всего несколько человек. Ну, от Иры с недавних пор я больше не жду звонков. Люся? Ничего не могу с собой поделать: когда жена звонит мне сюда, на работу, я разговариваю с ней сухо и неприязненно. Дома я еще могу высказывать свое раздражение как-то по-другому: хмурюсь или, например, демонстративно молчу. А здесь — только голосом, интонацией.

Люся поинтересовалась, когда я освобожусь, предложила сходить в кино. Никаких причин отказываться у меня не было, но неожиданно для себя из чувства противоречия я отказался — последняя неделя перед отпуском, на работе такое кино, что не продохнешь. Люся стала возражать, но я этого уже не слышал — отнес трубку подальше от уха и взялся просматривать голубую папку — заявления об отпуске, различные просьбы, словом, «пересортицу».

Бочком, словно бы стесняясь чего-то, вошел председатель завкома Стеблянко, положил передо мной лист бумаги.

«Таежной целлюлозе — государственный Знак качества!» И рядом: «Даешь Знак качества!»

— Лозунгами решили давить, Николай Остапович?

Он с виноватым видом, потирая ладони, объяснил:

— Так ведь митинг. Нужно плакат повесить в цехе. А Ермолаева нет.

Действительно, секретарь парткома в командировке. Ну и что же?

— Вывешивайте на здоровье. В чем проблема?

— Утвердить бы надо! И выбрать, какой лучше.

О, господи! Даже в такой мелочи не хочет брать на себя ответственность. Меня это начало раздражать, и я вернул Стеблянко листок.

— Любой.

Он потоптался на месте, потом спросил вкрадчиво:

— А все-таки, что вам нравится больше?

— Лю-бой! — медленно и раздельно повторил я.

Председатель завкома ушел, явно недовольный мною. А меня он привел в хорошее настроение. Сколько бились мы за эту целлюлозу! Сначала даже не замахивались на Знак качества, мечтали дотянуть хотя бы до союзных образцов. Весь технологический процесс пересматривали звено за звеном, пока не нашли в цепочке разрывы, не подтянули слабые места. Немало потов сошло с нас, пока заслужили право ставить на продукции пятигранник с аббревиатурой «СССР». Собственно, впервые в стране беленая целлюлоза получила такую аттестацию. Теперь готовим пять вагонов к отправке в Румынию, а дальше будем расширять экспорт…

Я услышал, как хлопнули двойные двери, и мысленно чертыхнулся — кому там не терпится, несет его нелегкая!

— Трудимся?..

А, Черепанов! Спрашивает снисходительно-небрежным голосом, словно застал меня за разгадыванием кроссворда. Короткая спортивная стрижка, волевой раздвоенный подбородок, на щеках — едва заметные ямочки. Ну почему бы не работать ему тренером хоккейной команды или, скажем, диктором телевидения? Во всяком случае, с его артистической внешностью он будет там уместнее, чем на комбинате, где прозаические заботы и бездна черновых неблагодарных дел.

Уверенной походкой Вадим прошел через весь кабинет, пожал руку тем особым, эффектным рукопожатием, которому я, грешен, даже хотел в свое время у него поучиться, и уселся — но не в кресло, а на подлокотник его, небрежно свесил ногу и принялся ею покачивать. А меня это задело, хотя, кажется, пора бы привыкнуть к его штучкам.

Я сухо поинтересовался, где пропадал он утром — не был на планерке, да и потом не могли его найти.

— Да-а?! — протянул Черепанов, как бы не замечая моего недовольного тона. — Я ездил на очистные.

Опять водит меня за нос? Или нет? Но тогда это вдвойне интересно — поехал на станцию именно в тот день, когда там случилось ЧП. Или он уже знал о чем-то?

— Вот как? — изумленно заметил я. — Тогда почему я тебя не видел?

— Разминулись, наверное. Я, кажется, побывал там немного раньше. — Вадим с насмешкой посмотрел на меня. Эти пижонские очки с полированными дымчатыми стеклами всегда сбивали меня с толку, я терялся, когда не видел перед собой глаза собеседника. Впрочем, сегодня Вадим позволяет себе больше обычного. Чего же он добивается? Хочет выяснить отношения? Пожалуйста. Хотя нет, сейчас не время. Надо разобраться с этой злосчастной рыбой, начать ремонт цеха, провести митинг. Ну, а там отпуск. Вот после отпуска…

Я вышел из-за стола, давая понять, что у меня вопросов больше нет и что Черепанов свободен. Тот продолжал невозмутимо сидеть, покачивать ногой. Я вспомнил, как когда-то учился «эффекту молчания». Молчание дает человеку преимущество, из двух людей проигрывает тот, у кого раньше сдают нервы.

Нет, Черепанов явно что-то задумал: сидел он настолько уверенно и небрежно, что мне показалось, будто вот-вот начнет насвистывать модную песенку. И все-таки, не слишком ли большую роскошь я позволяю себе: молчание ради эксперимента. Пять дней до отпуска, полно дел, а директор комбината ведет войну нервов с главным инженером…

— Ну, и что интересного на станции?

— На станции? — переспросил Вадим лениво. — Вонища. Вонь. Что может там быть интересного!

Черепанов достал из кармана пачку сигарет, вытащил зажигалку и, не спрашивая моего разрешения, закурил, небрежным жестом пододвинул пепельницу. Меня это задело, и мне захотелось одернуть его.

— Впрочем, — Вадим выпустил колечко дыма, — есть там один любопытный субъект. Рационализатор-кляузник, так сказать.

«Ах, вот оно что! Значит, Авдеев наступил тебе на ногу, а ты, голубчик, этого не любишь. Очень интересно!» Я полистал календарь, открыл его на чистой страничке и, делая вид, будто разбираю какую-то запись, назвал первую пришедшую на ум фамилию:

— Семенов, что ли?

Вадим поперхнулся дымом.

— Какой к черту Семенов?! Есть там изобретатель доморощенный, в технике ни хрена не понимает, но настырный, черт! Так, представляешь, жалобы на меня пишет, будто я не внедряю его полуграмотный бред. Да ты знаешь прекрасно, о ком я говорю. — Вадим посмотрел на меня в упор и произнес медленно и с нажимом: — Авдеев.

Я решил поиграть еще — старательно наморщил лоб, якобы вспоминая Авдеева. Он был небольшого роста, рыженький, с хитрыми белесыми глазками, прическу имел не по возрасту — мальчиковую, челочку. Внешность запоминающаяся, спутать с другим человеком трудно… Я спросил у Черепанова:

— Это высокий такой, черненький? С кудрявыми волосами?

Вадим сказал укоризненно:

— Плохо знаете свои кадры, товарищ директор. Авдеев совсем другой. У него еще прозвище дурацкое: «Личный Дом».

— А, Личный Дом? Так бы и сказал. А я думаю, какой это Авдеев?

Ну, все, стоп. Переигрывать тоже опасно, и вообще пора свернуть этот разговор.

Но у Вадима, похоже, другие планы. Он пересел поудобнее в кресло, иронически-сочувственно посмотрел на меня:

— А рыбка-то приказала долго жить…

Ничего себе, хороший повод для веселья… Я даже не сразу сообразил, что нужно ответить человеку, который злорадствует по такому поводу, и сказал, как бы слегка оправдываясь:

— Кажется, косяк небольшой. Да и рыба, слава богу, не ценной породы, обычная мелочь.

Черепанов усмехнулся:

— А большие неприятности чаще всего возникают из маленьких происшествий.

Вот, значит, как он ставит вопрос! Ну что ж, тогда и мне не мешает внести некоторую ясность.

— Неприятности делить нам вдвоем.

— Нет уж, как говорится, извините за компанию! Ты директор, тебе это по чину положено.

— Но ведь и ты не курьер.

Интересный складывается у нас разговор! В любое другое время я обязательно довел бы его до логического конца, но сегодня этого не хочется.

— Ладно, не будем сами себя запугивать. Думаю, отделаемся штрафом.

— Нет, не отделаешься, — с нажимом возразил Черепанов. — Боюсь, поднимется большой шум. Комиссию создадут, а там, смотришь, обком заинтересуется, да еще, не дай бог, печать выступит. Мне, кстати, уже звонил наш редактор.

— Он тебе или ты ему?

— Ну, какое это имеет значение?

— Имеет. Решил, значит, руки погреть на этом происшествии! Работу развалил да еще плетешь интриги. Лучше бы делами занялся!

— Всех дел не переделаешь, — сказал Вадим с нагловатым спокойствием, явно провоцируя, чтобы я и дальше продолжал кричать и сорвался на чем-нибудь.

Но здесь наш содержательный разговор, к счастью, прервался: вошел Кандыба, мой заместитель по капитальному строительству. Я кивнул Вадиму: мол, ты свободен, но Черепанов сделал вид, что не понял моего жеста, закинул ногу за ногу, демонстрируя, что не собирается уходить, намерен присутствовать при всех моих беседах. Ладно, не с милиционером же его выгонять… Я давно убедился, что есть люди, у которых несколько своеобразное представление об обязанностях: как можно больше времени проводить рядом с начальством — слушать, подавать реплики, словом, создавать иллюзию полной сопричастности трудовому процессу. Вот и Вадим из их числа… Мешать он мне особенно не мешал, но ведь деньги ему не за то платят, чтобы сидел на подлокотнике кресла.

Кандыба прошел через кабинет, отдуваясь, медленной слоновой походкой. Кто бы мог подумать, что ему всего тридцать девять: тучный, с опухшим лицом, резко очерченными подглазьями, он тянул на все пятьдесят. Конечно, такая работенка не для хронического сердечника. Сколько раз Кандыба просил, чтобы перевели его на другую должность, поспокойнее, и в горкоме обещали: вот сдашь объект, обязательно что-нибудь придумаем. Но Кандыба сдавал один объект, тут же принимался за другой, и конца-края этому не было видно.

Тимофей Филиппович отдышался, сел напротив меня и сказал без всяких предисловий:

— К декабрю фабрику не сдадим.

— Придумай что-нибудь новенькое, — добродушно заметил я.

Тактику Кандыбы я изучил прекрасно: он запугивал, угрожал, шантажировал — впрочем, иногда это была единственная возможность добыть нужные материалы. Правда, иногда Кандыба без нужды дергал меня там, где вполне мог обойтись и своими силами. А он на всякий пожарный случай подстраховывался: сами не смогли сделать — что же с меня, бедного, спрашивать!

— Ну, кому звонить? — спросил я Кандыбу, уже наперед зная «сценарий».

— Хрипачеву. Я не намерен из-за этого мерзавца партийный билет отдавать. Он у меня один.

Я нажал клавишу селектора, но тут же отпустил: надоела эта спекуляция партийным билетом!

Кандыба продолжал ворчать: раньше сами замесы делали и горя не знали, а сейчас построили завод, привозят бетон такого качества, что хоть ломами долбай.

— Давай закроем завод! — предложил Черепанов.

Да, один тренируется в остроумии, другой бессильно разводит руками, но никто не хочет портить отношения друг с другом, уступают эту приятную обязанность мне. Нажал клавишу селектора — решил передать микрофон Кандыбе: пусть сам объясняется, но Хрипачева, как назло, не было на месте. Тогда подозвал Кандыбу, показал: вот здесь, третья слева, клавиша, нажмешь ее и сможешь напрямую переговорить с директорам железобетонки.

— Прошу! В любое время к твоим услугам. Приходи, объясняйся из моего кабинета и от моего имени. Все ясно?

— Все, — ответил Кандыба упавшим голосом.

Какие-то у меня сегодня амбициозные поползновения! Происшествие с рыбой подействовало или просто нервы сдают? Нет, так разговаривать нельзя, толку от этого не будет. Все мы работаем не за страх, а за совесть, уж, конечно, не ради орденов и благодарностей к праздникам. Тот же Кандыба — дай ему рабочую силу, материалами обеспечь сполна, что, не стал бы он сдавать объекты в срок? За милую душу! А так — мечется, бедняга, словно в клетке.

Я вспомнил, что хотел поговорить с Кандыбой о Доме культуры. Вчера Люся с возмущением швырнула городскую газету: «Объяснись наконец с этим упрямым редактором! С Иванцовым! Тебя, как мальчишку, шпыняют по любому поводу».

Люсины эмоции я привык делить как минимум надвое, но сейчас меня что-то задело. Я взял газету. Статья была о том, как двое хулиганов избили пожилого рабочего. Дальше говорилось, что в Таежном плохо организован досуг молодежи, а строительство Дома культуры опять затягивается на долгий срок. Все верно. Одно только непонятно: зачем меня здесь упоминать? Люся, пожалуй, права, вполне можно было обойтись и без моей фамилии. За два года я привык к тому, что появляется она почти в каждом номере газеты: если речь идет о комбинате, в скобках обязательно напоминают, кому он обязан своими успехами или промахами. Сказал как-то Иванцову: не склоняйте меня без особой надобности, — тот обещал проследить, но не очень, видно, помнит о своем слове.

Да, и все же я еще раз вспомнил про этот заколдованный объект. Уже сколько всего понастроили с тех пор, как заложили фундамент, возвели коробку, а дальше — ни с места. И никто вроде бы не виноват. Все хотят закончить Дом культуры, но опять подворачивается стройка поважнее… Туда и рабочих перебрасывают и материалы.

Об этом я и хотел поговорить с Кандыбой. Вид у него был усталый, замотанный, чувствуется, он и за воскресенье не отдохнул, а в субботу у строителей всегда решающий штурм.

— Тимофей Филиппович, надо что-то делать с Домом культуры. Иначе…

Неожиданно в кабинет заглянула Галя. Она редко заходила без вызова — или по очень срочным делам, или когда не хотела, чтобы в приемной слышали, о чем она говорит по селектору.

— Вы просили срочно найти Авдеева. Пусть подождет?

Не стоило бы беседовать с Личным Домом при Черепанове. Да и с Кандыбой не закончил разговора. Всегда так получается: хвост накрутить успеваешь, а разобраться толком или сказать человеку несколько добрых слов времени не хватает. Но мне не хотелось, чтобы Авдеев долго ожидал меня — пусть лучше инженер или начальник цеха посидят в приемной, чем рабочий. Ладно, уж если так получилось, может, оно и к лучшему — все станет на свои места.

Вспомнилось, как десять лет назад Авдеев напросился, чтобы его выбрали председателем жилищной комиссии на СБО. Город только-только начинал строиться, закладывали первые дома, из-за каждой квартиры шел бой — все имели практически одинаковые основания претендовать на жилье, и у меня иногда мелькала еретическая мысль: не легче ли решить вопрос простой жеребьевкой? Можно себе представить, какие грозовые разряды скрещивались над жилищнойкомиссией — как бы она ни мудрила, обиженных все равно оказывалось больше, чем довольных. А тут Авдеев, можно сказать, сам напрашивается сесть на эту раскаленную сковородку. Или задумал поскорее решить квартирный вопрос? Авдеев, видно, почувствовал мои сомнения и с пафосом произнес: «У меня личный дом в Передовом, в пятнадцати километрах отсюда. И койка в общежитии. Так что корысти никакой не имею». Потом это заявление он повторял на заседании жилищной комиссии всякий раз, прежде чем приступить к решению вопроса. «Личный дом», о котором так торжественно упоминал Авдеев, представлял собой деревянную избу, без удобств, где, кроме самого Авдеева, жили мать и сестра; ездить в поселок Передовой было неудобно, только на попутных, поэтому каждый, кто знал обстоятельства дела, не мог удержаться от усмешки… Так за Геннадием и закрепилось это прозвище — Личный Дом.

Авдеев вошел в кабинет по-хозяйски — несколько раз он бывал у меня в приемные дни. Странный это был проситель — хлопотал не за себя, а за других, притом не из корыстных соображений, как тоже иногда бывает, а только из чувства справедливости. Я вышел из-за стола, встретил Авдеева у дверей. Только сейчас заметил, что за последние годы его рыжеватые волосы полысели со лба, отчего голова стала казаться еще более круглой, а на лице заметнее выделялись хитрые белесые глазки.

Оба кресла у приставного столика были заняты. Если Авдеева посадить отдельно от Кандыбы и Черепанова, это будет выглядеть неловко, получится, будто я обособляю его. Поэтому подошел к столу для заседаний, отодвинул стулья, сел рядом с Личным Домом. Разговор вроде бы приватный, но в то же время секретов особых у нас нет — пусть слушают, кому интересно.

Геннадию пришлось сесть спиной к Черепанову, и он оглянулся смущенно, заерзал на стуле.

— Ну, Гена, как дела? — поинтересовался я, вытащил пачку сигарет, которые держал специально для посетителей. — Закуривай… Извини, что потревожил, но тут ЧП на комбинате. Вернее, на станции. Как же это ты?

Авдеев пожал плечами:

— О чем вы, Игорь Сергеевич?

Черепанов с шумом отодвинул кресло, подошел к столу, сел напротив Личного Дома:

— Брось дурочку из себя строить! Можешь не темнить, мы уже все знаем.

«Что он лезет? — подумал я с раздражением. — Сейчас все испортит. И вообще слишком по-хозяйски чувствует себя в чужом кабинете». Я хотел осадить Черепанова, но подумал, что устраивать сейчас перепалку ни к чему.

— А знаете, — запальчиво ответил Авдеев, — чего тогда спрашиваете?

— Ну, Авдеев, — стукнул Вадим кулаком по столу, — Ты допрыгаешься!

— Вы кулачки поберегите. Стол твердый.

Я решил вмешаться и объяснил Авдееву, в чем подозревают комбинат. Он развел руками:

— Товарищ Черепанов уже все выяснил. К чему меня спрашивать!

Вадим побагровел.

— Кустарь-одиночка! Доигрался со своими фокусами!

Мне не понравился тон Черепанова. И еще раз подумал: ох, как не хватает здесь секретаря парткома. Тугой завязывается узелок!

— Геннадий, — сказал я. — Главный инженер погорячился. Тут не суд, и я не прокурор. Но посуди сам: погибла рыба. Вина так или иначе падает на тебя.

— Я не виноват, — твердо сказал Авдеев.

— Точно? — с надеждой спросил я.

— Вы все равно не верите.

— Верю.

— Ну, а он, — Авдеев показал головой в сторону Вадима, — не верит.

Я замолчал, не зная, что ответить. Вообще-то пора прекратить этот перекрестный допрос, лучше поговорить с Авдеевым наедине. Но на всякий случай решил пустить пробный шар — выяснить, что знает Вадим о происшествии с рыбой.

— Гена, — сказал я проникновенным голосом, — все мы волнуемся. И Вадим Николаевич тоже. Он уже побывал с утра на станции, пытался выяснить, что случилось…

Я посмотрел испытующе на Черепанова. У того дрогнула верхняя губа, он напрягся, подобрался, но больше ничем не выдал себя, не подтвердил моих слов, но и не опроверг. Вот прекрасный пример — как следует держать себя!

— Сейчас мне надо срочно ехать, — схитрил я, — а ты позвони вечером. Знаешь телефон? — Давать свою визитную карточку мне показалось неудобно, претенциозно, и я размашисто записал телефоны на листочке бумаги, протянул Авдееву. — Только обязательно позвони!

По тому, как враждебно поглядывали друг на друга Черепанов и Авдеев, я чувствовал, что не самая удачная сложилась обстановочка для доверительного разговора с Личным Домом. Наверное, именно потому он с таким упорством и не отвечал на мой вопрос. А вдруг, мелькнула у меня надежда, Авдеев действительно не виноват в случившемся? Почему я должен верить именно Плешакову, которого знаю довольно слабо, и не верить Геннадию, с кем, слава богу, несколько лет работал вместе? Меня могли пустить и по ложному следу — мол, пока комиссия во всем разберется, я доверюсь готовой и удобной версии.

Словом, есть над чем задуматься… Ну, а теперь, хочешь не хочешь, надо продолжать начатую игру, выматываться из собственного кабинета. Иначе как объяснить Черепанову, почему я не стал разговаривать при нем с Личным Домом? Можно было бы, конечно, и по-другому: прямо сказать Вадиму, чтобы удалился, занялся, кстати, общественно полезным делом, но я на это не способен. Так что приходится расплачиваться за хорошее воспитание.

Кандыба вопросительно смотрел на меня. Ему-то что неясно? Ах, да. Дом культуры. Хотя все тысячу раз говорено-обговорено, у него один ответ — нет фондов. Надо звать управляющего трестом, нажимать через министерство, горком, обком…

Я полистал еженедельник, назначил совещание на вторник и, чувствуя себя крайне глупо, вышел из кабинета.


До четырех осталось еще полчаса, и я решил проехаться по городу.

Немного прояснилось, но воздух был густо напитан влагой.

Грязно-серые облака висели низко над землей, цеплялись за сопку, и крыша Дома культуры, хорошо видная в любую погоду, тонула сегодня в белесой мгле. Я снова попросил Сашу прогреть салон — в сырую погоду у меня мерзли руки и ноги, отмороженные в детстве. Впервые я приехал на Дальний Восток тоже осенью, в ненастье, и тоскливыми показались мне тогда улицы областного центра, пасмурными, неприветливыми — тайга и сопки. Десять весен встретил я здесь с тех пор, десять ледоходов, тайга зеленела и снова покрывалась рыжими красками, но до сих пор свежо в памяти ощущение: вылетел из Москвы в ясный солнечный день, а приземлился в дождливую непогодь.

Суровый край и девять тысяч километров, отделяющих его от Москвы, физически ощущались в такие хмурые дни. Восток действительно был дальним — летишь на самом быстром самолете, и часами под его крылом не видно ни одного огонька — только тайга или снежные хребты… В этом далеком краю легче жить, если рядом люди, с которыми делил вместе счастливые и горькие минуты.

Я вспомнил утренний разговор с Черепановым, и мне стало грустно: рушится давняя дружба, рвутся старые связи. Сколько лет знаком я с Вадимом? Институт, да еще десять лет с тех пор прошло — почти половину жизни, то отходя друг от друга, то снова сближаясь, прожили мы рядом. Мучительно тяжело рвать отношения со старым приятелем, но сколько можно терпеть, покрывать его?! Я вспомнил студенческие годы, когда жил с Черепановым в общежитии, в одной комнате. Столовая была паршивая, мы предпочитали питаться в складчину — со стипендии, с того, что присылали родители. Впрочем, помогали только ему — отец, полковник, служил на Севере и присылал от пятидесяти до ста рублей в месяц, все зависело от того, насколько часто сын отвечал на его письма. А мой «приварок» к стипендии шел от чертежей, которые я подряжался делать лентяям-первокурсникам, у кого было мало времени и хватало денег. Противно, конечно, но разве лучше, если бы не я, здоровый лоб, подрабатывал себе на жизнь, а мама или отец надрывались из-за тридцатки?

Оборотный наш капитал составлял семьдесят пять рублей в месяц. Я соорудил «кассу» — склеил пятнадцать плотных конвертов и в каждый вкладывал пятерку — расходы на два дня. Если удавалось истратить на еду немного меньше, мелочь бросали в тот же конверт, а в конце месяца выгребали серебро и медь — и, бывало, набиралось на маленькую пирушку. Хорошая система, что ни говори! Жирок, конечно, с нее не нагуляешь, но зато всегда найдешь в шкафу буханку хлеба, сыр или колбасу…

Месяца три все шло у нас, как по накатанным рельсам. Потом началась пробуксовка — полезу утром в конверт, а там пусто. Однажды спросил Вадима: как же наш уговор? Он обиделся до смерти, вытащил из кармана кипу рублевок, разбросал по комнате — подавись, дескать. Но разве, черт возьми, это постановка вопроса?

А мне, честно говоря, надоела роль казначея. Почему, спрашивается, я должен отвоевывать свои же деньги, из-за которых гнул спину за чертежной доской? И я предложил: давай питаться порознь. Вадим на попятную: нет, это в последний раз, теперь я и близко не подойду к «кассе».

Держался он не больше недели. Затянется где-нибудь гулянка за полночь, тут Вадька и выгребет деньги из конвертов, пытается перехватить у таксистов бутылку. Пил, кстати, он немного, но хмелел быстро. Однажды, когда я работал, он пришел, заглянул через плечо:

— Чертишь? Все чертишь, чертишь, хочешь денег побольше заработать… Брось, старик! Зачем молодость свою гробишь? Бери пример с меня: завтра жрать не на что, а мне — плевать! Все равно меня в беде не оставишь, точно? Или будешь втихую рубать? А, старик? Что молчишь?

Он ерничал, а я думал с тоской, что ничего не могу ответить. Есть у меня отвратительная черта, которую всю жизнь в себе ненавижу и, кажется, только теперь понемногу от нее избавляюсь. Я совершенно беззащитен перед наглостью. А такие люди просто кожей ощущают, перед кем можно проявлять свою агрессивность, а перед кем — опасно. Я сидел, лепетал какие-то жалкие слова. Теперь-то понимаю, что мы сами плодим наглецов, когда позволяем кричать на себя или обводить вокруг пальца, но тогда только краснел и смущался.

— Да хватит тебе чертить! — вдруг крикнул Вадим. — Мне поговорить с тобой хочется, понимаешь? Может, душа болит у меня. Потому я… такой. И еще оттого, что никто меня не понимает. Вот я пришел в свою комнату, а ты сидишь, чертишь какую-то хреновину. Даже тоска берет!

— Я что, мешаю?

— Да нет, старик, нет! Ты меня не так понял. Просто поговорить хочу по душам. Я ведь тебя очень люблю, да, очень, очень! А ты этого не знаешь и сердишься на меня. Не-ет, не говори ничего, я знаю, что сердишься. А может, ты прав. Так мне и нужно. Ты должен презирать меня. Ты, старик, гордый, и это правильно. А я тряпка, ничтожество. Своего отца ни в грош не ставлю, а деньги у него беру.

Эти внезапные переходы в настроении пугали меня. Кажется, в такие минуты он вполне искренне верил своим словам; и если притворялся, паясничал, то самую малость. А мне становилось жаль его, даже стыдно за себя делалось. Что я, в самом деле, за жмот такой? Ну, вынул он пятерку из наших общих денег — вернет ведь когда-нибудь, да и не обнищаю я в конце концов. Может, вправду у человека тяжело на душе, надо ему помочь, выслушать хотя бы.

И все-таки я никак не мог простить Вадиму тот вечер, когда впервые привел Люсю в общежитие. Господи, до чего же глупым тогда я был, вспомнить стыдно! Поставил на стол бутылку вина, но никак не решался открыть ее, мне казалось, девушка подумает, будто я собираюсь спаивать ее, оскорбится и уйдет. Так и ходил кругами рядом с неоткупоренной бутылкой, говорил что-то очень мудреное. Люся внимательно наблюдала за мной, потом перебила на полуслове:

— В этой комнате есть штопор? Мне хочется вина.

Стыдно сказать, но поцеловал Люсю я тоже по ее разрешению, даже подсказке, что ли. Она попросила: «Подойди ко мне. Нет, поближе…»

А позже, когда она принялась раздеваться, в дверь постучали. Какие в общежитии двери — фанерка и та покрепче! Я услышал знакомый бас: «Старик, открой». «Мы ведь договорились!» — жалобным голосом сказал я, а сам уже поворачивал ключ в двери: если не открыть, Вадька поднимет на ноги все общежитие. Оказывается, мой сосед забыл сигареты, никто не одолжил ему курева, и вот теперь он пришел за пачкой «Примы». Люся накрылась с головой одеялом, у меня сердце бухало в груди. Пока Вадим шел к столу за сигаретами, я возненавидел его, как никого в жизни, кажется, не ненавидел…

Я подумал о том, что со временем эгоизм Вадима приобрел другие формы, стал более утонченным. Как, впрочем, и иждивенчество. Но суть оставалась прежней — в этом я с грустью убеждался каждый раз, когда сталкивался с Черепановым вплотную. А он то исчезал из поля зрения, то возникал снова, притом никогда нельзя было знать, на сколько недель или месяцев пропадет он теперь.

В Таежный мы приехали вместе, по распределению. О какой работе по специальности можно было говорить, если только-только монтировали оборудование на комбинате! Некоторое время мы были инженерами-целлюлозниками и одновременно строителями, прорабами. Одним нравилось это больше, другим — меньше. Черепанову не понравилось совсем, и он малопонятным мне образом перевелся на ближайший сибирский комбинат. Уехал, не простившись, а года через три, когда что-то не заладилось у него на новом месте, объявился снова. Меня удивляла эта его манера: Вадим не испытывал ни малейших душевных терзаний от того, что несколько лет не подавал о себе весточки, является так, словно расстались с ним мы вчера и расстались ближайшими друзьями. Потом он уезжал еще раз — в Дальневосточный, где, кстати, преуспел на административной работе, в промышленно-транспортном отделе облисполкома. За то время, пока Черепанов трудился в Дальневосточном, он приобрел определенный лоск, умение держаться и производить впечатление. Впрочем, это сейчас-то я знаю цену всем этим вещам, а тогда, изредка встречаясь с Вадимом в областном центре, я смотрел на него и радовался: растет парень, взялся наконец за ум и растет! И когда меня утвердили главным инженером, пригласил Черепанова на должность начальника крупнейшего и заглавного на комбинате цеха — беленой целлюлозы в надежде, что Вадим станет надежным помощником и союзником. Вот и оправдал он мои надежды…

Я посмотрел на часы. Пора отправляться в цех древесноволокнистых плит. К четырем часам должен был приехать первый секретарь горкома партии Андрей Фомич Колобаев, а если так, то будет и Авдошина — председатель горисполкома. Был у меня к ней запоздалый, но важный разговор — из тех, что лучше затевать не специально, а на ходу, кстати.

За десять лет мы впервые ставили на капитальный ремонт всю технологическую линию. Долго откладывали, латали дыры, пока не поняли — дальше тянуть нельзя. Да и то сказать — верой и правдой послужила она, если вспомнить, с какими недоделками ее принимали. Вечная беда — все на ходу сдаем, наспех, к празднику, круглой дате в календаре. Впрочем, со строителями и нельзя по-другому — не будешь сидеть «на хвосте», затянут, и никаких концов не найдешь.

Что теперь обо всем этом говорить! Сейчас самое главное — втиснуться в «окошко», которое с таким трудом отыскали, не затянуть с ремонтом. Иначе каждый час опоздания — удар по плану. Наверстывать будет очень непросто.

Навстречу мне пронесся Тихомиров — волосы взъерошены, пиджак внакидку, глаза как у загнанного зайца. Не таким мне хотелось бы видеть начальника цеха древесноволокнистых плит перед самым ремонтом. А он на бегу кивнул головой, потом резко остановился, несколько секунд пробыл, как мне показалось, в состоянии полнейшей прострации и, возбужденно размахивая руками, закричал:

— Все летит к черту! И график — коту под хвост! Сами себя обманываем!

«Какая муха его укусила?» — удивился я. Подошел к Тихомирову и спросил самым безразличным голосом, ка какой только был способен:

— Ну, и что случилось? Ничего страшного…

— Значит, случится… — продолжал он на тех же высоких нотах. — Это надо додуматься — каждый человек на счету, а здесь пятерых забирают в колхоз, на картошку.

Действительно, не самое мудрое решение. Я вспомнил, что разнарядку поручил Черепанову и Стеблянко; неужели они не подумали, рубанули по наиболее важному участку? Я успокоил Тихомирова, посоветовал ему, пока не приехал Колобаев, сделать легкую передышку, посмотреть на небо, на облака.

— Как Андрей Болконский под Аустерлицем? — улыбнулся он. — Перед смертью о душе подумать?

— Вот-вот.

Но свидание с космосом у Тихомирова не состоялось. Навстречу уже шествовала процессия. Она напоминала журавлиный клин: впереди неторопливой своей походкой, глядя, как обычно, немного вверх, двигался Колобаев, за ним — Авдошина и Черепанов — он всегда умудрялся оказаться по правую руку от начальства, а еще дальше, по три-четыре человека в ряду, — начальники цехов, горкомовские работники. Так они заполнили весь широкий проход в цехе.

Я поздоровался с секретарем горкома, Фомич бесстрастно кивнул мне. Потом я подошел к председателю исполкома. Авдошина сняла промокший плащ, перекинула его на руку; я машинально оглядел наряд, который не менялся годами: темный сарафан свободного покроя, блузка защитного цвета. Выщипанные брови, ярко подкрашенные губы, перманент — во всей красе мода пятидесятых годов.

— А, Игорь Сергеевич! Очень рада вас видеть!

Размеры ее радости я знал прекрасно: две недели не отвечала она на мое письмо, а секретарше приказала не соединять со мной. Что ж, хорошо ее понимаю: когда у человека пытаются, скажем, забрать деньги, он заталкивает бумажник поглубже в карман.

— Ну так что с детским садом, Зоя Александровна? Мы ждем…

— Ах, вот вы о чем! — Авдошина сделала вид, что слышит о моей просьбе впервые. — Вы же знаете, как тесно у нас. Пока очередь подойдет, ребенка в школу отдавать пора.

Для приличия я поторговался еще немного с Авдошиной, но понял, что игра проиграна, нечем мне будет обрадовать Стеблянко. Впрочем, речь-то не о нем, а о молодых женщинах, вынужденных сидеть дома. Ясли и детские сады на комбинате перегружены, и все-таки каждый раз мы отдавали горсовету несколько причитающихся ему мест, а иногда и сверх того, помня о твердом уговоре — когда построят исполкомовский детский сад, нам тоже подбросят с десяток мест. Но Авдошина отвертелась. А все почему — я до сих пор чувствую себя перед ней неуверенно. Боязливо-почтительное отношение к ней возникло в те давние времена, когда я был начальником СБО, то есть одним из многих руководителей среднего звена, а Авдошина уже тогда являлась вторым человеком в городе. От нее зависело очень многое и, в частности, такая проблема, которая касалась лично меня, — утвердит ли исполком малогабаритную двухкомнатную квартиру. С годами, по мере того как я поднимался по служебной лестнице, прежнее отношение к Авдошиной слабело, но полностью избавиться от него я не мог. Сохранилось оно и сейчас, до сих пор, когда уже она, Авдошина, гораздо больше была заинтересована в моем благорасположении, нежели я — в ее. Но такова механика человеческих отношений: прошлое вытесняется настоящим медленно, по частям, корешки торчат, напоминают о себе, — у меня, во всяком случае, так. Вот и сейчас на секунду я почувствовал легкий озноб — порядочный получился тогда балаганчик из-за нескольких лишних метров: Люся то напирала на то, что я, как начальник цеха, имею законное право пользоваться привилегиями, то предлагала доверительным и загадочным голосом оповестить всех, что семья наша в скором времени может увеличиться (хотя ни о каком ребенке тогда и слышать не хотела). О господи, как вспомнишь доморощенные наши хитрости, смешно и стыдно становится: дети, да и только, взрослые дети!..

Я подозвал Тихомирова — пора было останавливать линию.

— Вот он, обреченный… — посмотрел я на пресс. Сейчас из-под него выходили ноздреватые, слоистые, светло-коричневые плиты. По цвету и форме они напомнили мне в десятки раз увеличенный брикет жмыха, который я так любил грызть в детстве, когда жил недалеко от маслобойного завода: улица была запружена грузовиками с семечками, и шоферы угощали ребятню жмыхом или подсолнухами…

Плиты выходили из-под пресса непросохшие, от них шел влажный ароматный пар. Запах осеннего леса, горьковатой коры и немного тухлости — так пахнет несвежее, залежалое белье. Конечно, не парфюмерная фабрика, и все-таки не сравнишь, например, с кислотноварочным цехом, где без респиратора лучше не появляться — начинает щипать глаза, наворачиваются слезы, нос режет удушливо-острый запах.

Мотор несколько раз чихнул и замолчал. Оператор подчистил совком остатки древесной массы. Ну вот, теперь все. Секундомер, можно сказать, включен, дай бог, чтобы ремонт пошел по графику, иначе каждый час простоя и опоздания — удар по плану.

Видно, всех занимали те же самые мысли. Фомич, внимательно наблюдавший за тем, как остановилась линия, сказал:

— Половина дела сделана. Теперь другая половина — ввести линию в строй. И, — Колобаев назидательно поднял палец, — в срок. Чтобы не получилось, как у конферансье во время концерта: объявляем десятиминутный перерыв на тридцать минут.

Все засмеялись. Вопрос Колобаева не был обращен конкретно ни к кому из нас, да и можно ли назвать эти слова вопросом, но Тихомиров почему-то решил, что секретарь горкома сомневается в проделанной работе, и сказал, волнуясь:

— Мы будем… Учли, что раньше не ремонтировали… И с рабочими трудно… — Тихомиров мучительно напрягся, было заметно, что в горле у него пересохло. Он совсем сбился с мысли и закончил неожиданно: — Трудно потому, что картошку надо убирать под дождем.

Этой тирадой он вызвал смех. Колобаев нахмурился: видно, Тихомиров сбил у него жизнерадостное настроение. И здесь раздался уверенный, хорошо поставленный голос Черепанова:

— Андрей Фомич, ремонт закончим минута в минуту. Через восемьдесят часов, Андрей Фомич, все зрители будут сидеть на местах. Лично я гарантирую, Андрей Фомич.

— Ну что ж, — Колобаев повеселел. — Это совсем другой разговор. Спасибо вам. — Он пожал Вадиму руку, тот сделал церемонно-скромное лицо — ничего, мол, особенного я не сделал, всего-навсего честно исполняю свой долг. Тихомиров, бедняжка, покрылся красными пятнами, на него жалко было смотреть. И так у Тихомирова не в первый раз: любой пустяк способен сбить его с толку. Недавно Тихомирова принимали в партию; у других шло без сучка без задоринки, а именно его, как назло, спросили: почему не вступал раньше? Как отвечать на этот вопрос тридцатипятилетнему человеку? Не считал себя достойным… Но говорить эти слова нужно твердым голосом, спокойно глядя в лицо тому, кто спрашивает. А Тихомиров произнес что-то смущенное и невнятное, и когда кто-то поинтересовался, что же изменилось в нем теперь, то он, начальник одного из крупнейших на комбинате цехов, окончательно стушевался. Пришлось срочно прийти на помощь, сказать похвальное слово о его человеческих и деловых качествах… Да, хуже нет, когда человек не умеет за себя постоять. И я тоже хорош — стою сейчас в сторонке и спокойно наблюдаю: одному — вершки, другому — корешки. Ну, извините!

— Если ремонт пройдет удачно, главная заслуга в этом принадлежит Тихомирову. Он очень хорошо поработал. Конечно, все потрудились на совесть, но начальник цеха особенно.

Я слушал свою речь как бы со стороны, и мне стало стыдно: какие-то деревянные слова. Потому и воспринимают их с вежливым безразличием — получается, будто я неумело, только от доброты душевной защищаю Тихомирова. Эх, надо учиться говорить хлестко и эффектно! Хоть просись к Вадиму на выучку!

— Да, да, молодцы, но лучше будем хвалиться, когда ремонт закончим. — Фомич развел руками и направился к выходу. А я шел и думал: «Ну, Черепанов, ну, выскочка, надо припомнить тебе эти трюки! И то, что рабочих на картошку сдуру послал из цеха, — тоже!»

Фомич остановился, подошел ко мне, взял за локоть и сказал громко:

— Дайте нам с директором посекретничать.

Все понемногу разошлись.

— Может, заглянем в кабинет начальника? — предложил я. — Там удобнее.

— Ничего, дело минутное. Хочу спросить: есть какие-нибудь новости?

Я не стал уточнять, о чем идет речь, и без того понял — о рыбе.

— Пока еще не все ясно. А давать неточную информацию…

— Меня интересует информация точная, — резко оборвал Колобаев. — И оперативная. Мне уже звонили из Дальневосточного. Ровно через неделю я должен доложить по существу вопроса. Так что разбирайтесь поскорее.

Фомич небрежно кивнул мне и направился к выходу.

Интересное получается дело. Значит, Черепанов привел угрозы в действие и до обкома дошли слухи. Иначе кто бы поторопился обрадовать областной центр такими приятными новостями? Колобаеву говорить об этом нет никакого интереса — все равно что самому на себя заявлять в милицию. Лапландер, насколько я его знаю, не такой, чтобы устраивать трезвон на всех перекрестках. Я понимал, разумеется, что позвонить в обком партии и сообщить о происшествии мог колхозник из рыболовецкой артели, работник комбината, да и любой житель Таежного, но скорее всего информация идет именно от Черепанова. Что ж, когда-нибудь мы должны были встретиться на узкой дорожке. Давно ожидал я этого, только не думал, что Вадим выберет именно этот повод.

Первое серьезное столкновение случилось у нас года полтора назад. Я уже смирился с бездельем Вадима, страстью к представительству… со многим смирился и думал, что отношения между собой мы выяснили. Но Вадим смотрел на это иначе. Он считал, что ему чего-то недодали, требовал большего. И вот однажды Черепанов заглянул ко мне со списками — годовая премия. Я просмотрел их и против двух первых строчек, где стояли его и моя фамилии, поставил вопросительный знак.

— Не нам бы этим заниматься. Министерство — другое дело. А то получается: сами сеем, сами жнем…

— Да брось ты! — возмутился Вадим. — Перед кем это мы стесняемся и кого нам бояться?

— Народа.

Слово это вырвалось у меня неожиданно, но, к удивлению моему, оно не прозвучало претенциозно. И я повторил еще раз:

— Народ. Знаешь, есть такое понятие?

Черепанов ничего тогда не ответил, молча унес списки, но взгляд его был красноречивее любых слов.

Вот тогда впервые я понял, что мира не будет. Мы с Вадимом слишком разные, и взаимная неприязнь заложена в нас, кажется, изначально. И все-таки можно было не доводить дело до вражды. Несколько раз после этого инцидента главный инженер очень выразительно намекал: разделим сферы влияния, не станем мешать друг другу — и все будет о’кэй!

А что? Комбинат огромный, дел много, за всем не уследишь, и нужно только  з а к р ы т ь  г л а з а, не видеть того, что видеть полагается, вот и все. Сколько раз Вадим подсказывал мне — с недомолвками и вполне открыто: не мешай жить спокойно, и тебе будет хорошо. Ну, а не согласен, тогда расплачивайся, любезный, за свою несговорчивость, за неуступчивость… Вот теперь Вадим и выбрал момент для расплаты. Что ж, надо готовиться к бою, другого выхода нет.


Когда я вернулся в заводоуправление, было без десяти пять. Галя приготовилась уходить, каждую минуту она ощущала с мучительным напряжением, словно спринтер на гаревой дорожке в ожидании старта. Жаль, черт возьми! Я рассчитывал еще часика два на ее помощь, а придется ковыряться одному. Давно собираюсь взять еще одного помощника — иногда приходится задерживаться надолго, он и подменял бы секретаршу. Но трудность была в том, что к Гале я привык, кого попало брать не хотелось, а подходящего человека на примете пока не было.

— Я пойду, Игорь Сергеевич?..

Попробуй удержи, если у нее на шесть часов билеты в кино!

В воскресенье Галя побывала в парикмахерской и, видно, не привыкла еще к своей новой прическе, стеснялась. Ей казалось, наверное, что посетители обращают внимание на короткую стрижку и обсуждают на все лады… Иногда я ловлю себя на мысли, как несправедлива судьба. Вот Галя — хорошая девчонка, добрая, душевная. А мордашка подгуляла — нос уточкой, подбородок узкий, вытянутый. Правда, глаза красивые — живые, умные, и все же самый снисходительный ценитель красоты не назовет Галю симпатичной или интересной — есть, кажется, такой обтекаемый эпитет. Почему бы господу богу или тому, кто в его епархии занимается внешностью, не позаимствовать для Гали хотя бы немного красоты у себялюбивых стервочек, в чьих глазах плавится лед? Или, может, все так и задумано: каждому свое, — и будь Галя посимпатичнее, и она постукивала бы сейчас ярко накрашенными ноготками по столу и плевать на все хотела!

— Да, да, Галя, ступай. Дай только списочек, кто меня разыскивал.

Я бегло посмотрел записи. Фамилии Тамары там не было.

— Скажи, а не звонила мне Печенкина, начальник смены на СБО? Я просил ее зайти.

— Ах, да! Звонила. Я записала ее на отдельном листочке. Вот: «Мама больна, не может прийти».

— Мне мама ее не нужна…

— Нет, Игорь Сергеевич, это я прочитала неправильно. У нее мама больна, поэтому Печенкина не может прийти. Сказала, что позвонит завтра.

Я попрощался с Галей. Ну что ж, теперь можно спокойно поработать. Правда, все относительно: на комбинате сейчас заступила вторая смена, работа не прекращается, и в любую минуту в каждом из цехов может что-нибудь произойти, мне придется бросить все дела и срочно мчаться туда. И все-таки в заводоуправлении рабочий день закончился, звонки и посетители резко пошли на убыль.

К вечеру котельная устроила пробную топку — сразу в кабинете стало уютнее, исчез противный запах сырости, идущей от непросушенного плаща.

Я открыл папку с почтой. Председатель исполкома из поселка Передовой просил выделить для медпункта детского врача. Педиатра нет уже полгода, медсестра не всегда умеет правильно поставить диагноз, и были случаи, когда только чудом удавалось спасти ребятишек. Все эти соображения излагались в письме с житейской обстоятельностью и дотошностью, хотя, как любит говорить Вадим, если поставить вопрос ребром, все упирается в одно: выделить детского врача поселку — значит отнять у городской поликлиники еще одного специалиста. Не знаю, право, как поступить. Да и не мое это, если разобраться, дело. Я написал: «На усмотрение главврача поликлиники», — отложил письмо в сторону, но все еще продолжал думать об этой просьбе. Город растет, а поликлиника все та же, что и пять лет назад. В регистратуру очередь занимают с пяти утра, попасть к врачу — полдня потратить. А когда она будет, новая поликлиника? Опять передвинули в число объектов второй очередности… И врачей не хватает. Слава богу, отыскали среди пенсионеров нескольких специалистов, уговорили поработать на полставки. Не знаю, правда, что получилось. Ира как-то рассказывала о дежурном терапевте, работающем на вызовах, — высокий сутулый старик лет семидесяти, он ходил медленной, шаркающей походкой и почти в любую погоду был одет в линялое старомодное пальто, на ногах — галоши. Первый вопрос, который он задавал: «Курите?» Если больной курил, старик сурово и убежденно внушал: «Надо бросать!» Если же нет, он несколько минут озадаченно молчал, потом приступал к осмотру. Какие он ставил диагнозы, какие прописывал лекарства, один бог знает, хотелось верить, что вреда он не приносит, а польза… что польза — ходит по вызовам, и за это спасибо.

Длинно, прерывисто заверещал телефон. Междугородная.

— Таежный, ответьте Москве, — взвинченным, раздраженным голосом приказала телефонистка. — Москва, не вешайте трубочку, Таежный по вызову!

Через несколько секунд молодой женский голос, нелепый и мелодичный, вкрадчиво спросил:

— Игорь Сергеевич? Добрый день. Как вы себя чувствуете? — И, не дожидаясь ответа, моя милая собеседница сообщила доверительно: — Сейчас с вами будет говорить Вячеслав Степанович.

Вячеслав Степанович Котельников, заместитель министра, бывший директор нашего комбината. Вот так, по цепочке, передали ему меня и, ожидая, пока замминистра возьмет трубку, я попытался представить его, но воображение не срабатывало, и вместо подтянутого, щеголевато одетого, каким я видел Котельникова в последнюю свою командировку в Москве, я упорно вспоминал грузного, в темно-синем, просторном — на размер больше, как мне всегда казалось, — свитере, с которым он не расставался от осени до весны, стриженного под «полубокс» — любимую прическу лучшего комбинатского парикмахера. А сейчас пошлифовала столица-матушка нашего бывшего директора, крепко пошлифовала! Ну и правильно, во всем нужен стиль… Вон какой голосок ангельский у его секретарши…

— Приветствую, Игорь Сергеевич, приветствую, дорогой, — зарокотал знакомый голос, мощный, басовитый. А слова «дорогой» и «приветствую» — министерские, вновь приобретенные, в Таежном за ним они не водились. — Извини, но я сразу о деле. Утром шеф посмотрел наметки плана на следующий год. Все хорошо, но картона и небеленой целлюлозы маловато. Вот даже написал на полях: «Резервы» — и восклицательный знак поставил. Подумай-ка над этим, дорогой!

Меня такой разговор не застал врасплох. Каждую осень начиналось то, что я называл про себя «перетягиванием каната»: мы называли цифры ниже наших возможностей, министерство давило на нас, предлагало план с явным превышением, в результате долгой и хитроумной тяжбы удавалось прийти к среднему варианту. Премудрость эту Котельников знал прекрасно, не хуже меня, другое дело — теперь интересы его изменились, и он будет навязывать мне то, от чего сам прежде открещивался.

— Три процента прироста по целлюлозе и пять по картону, Вячеслав Степанович. Но больше — никак.

Я слышал, как мой предшественник негромко повторил кому-то эти цифры, как обменялся он короткими репликами с невидимым мне собеседником и жестким голосом сказал в трубку:

— Маловато. Просто мало! — Потом помолчал и уже другим тоном, помягче, объяснил: — Понимаешь, Соликамск посадил нас на мель. Затеяли реконструкцию, но ты же знаешь наших строителей… А целлюлоза эта уже задействована во всех планах. Теперь вся надежда на другие комбинаты. В общем, подумай, дорогой.

Если так, то ситуация посложнее, чем я себе представлял. Но и мне не легче: в следующем году надо ставить на ремонт несколько технологических линий — сколько можно тянуть? Считай, полтора-два месяца простоя, и то, если ремонт пройдет строго по графику. Я сказал об этом Котельникову.

— Да отложи ты свой несчастный ремонт! — возбужденно закричал он в трубку. — Тоже мне, нашел время! Ну перенеси на год. Взгляни, дорогой, на это дело пошире, не только со своей колокольни.

Я подавленно молчал. По своему опыту я знал, что план министерство никогда не срежет. Не для того оно создано. Поэтому обещание, что через год нам дадут спокойно провести ремонт и занизят по этой причине показатели, я сразу вынес за скобки. Нет, нужно отбиваться.

— Вячеслав Степанович, ты же сам помнишь: все линии работают на пределе. Не сделаем вовремя ремонт, пойдут аварии, одна за другой. Себе дороже.

Несколько секунд Котельников не отвечал, видно, задумался над моими словами, потом сказал негромко:

— Все понимаю, дорогой. Но и ты нас пойми. Нам бы один год продержаться. Всего год! Ну не жмись, помети по сусекам, наверняка наберешь что-нибудь. Это не я тебя прошу — шеф просит, да и не он один, сам понимаешь. Сколько в стране лесов, а бумагу покупаем на валюту. Ну! Подумай, дорогой, подумай! Стране нужна бумага, очень нужна!

Нужна бумага… Еще бы не нужна! В последнюю свою поездку в Москву я ощутил это со всей наглядностью. В овощном продавщица насыпала яблоки прямо в сумки и авоськи: кончились пакеты; один мужчина долго рассовывал яблоки по карманам, пока какая-то добрая душа не снабдила его газетой. На Петровке, у Пассажа, стояла гигантская очередь: думал — за женскими туфлями или зонтиками, оказалось — за туалетной бумагой, ее покупали по десять рулонов и несли их большими связками. А неподалеку, на Кузнецком, очередь поменьше, но тоже вполне внушительная, дожидалась, пока разгрузят машину с книгами — был день привоза, новинок ожидали терпеливо и основательно, как объяснили мне, несколько часов. А что у нас, в лесном краю, творилось с теми же книгами или с подпиской! Все, что было в лимите, доставалось по жребию, одному из двадцати желающих. Не хватает бумаги! Нужна бумага… Я ли не понимаю этого! Но все-таки не любой ценой. Любой ценой — этот лозунг уже не раз выходил нам боком, пора бы и поостыть немножко. Я ответил неопределенно и, кажется, разочаровал Котельникова. Он холодно попрощался: «Ну-ну», — а я прекрасно знал, что эти слова ничего хорошего не означали.

Но странное дело: все время, пока продолжался разговор, меня занимали другие мысли — сказать или не сказать Котельникову о том, что произошло на станции? Лучше всего, если он узнает об этом из моих уст, в моей интерпретации. Но что-то и удерживало меня: во-первых, не было пока полной ясности, зачем заранее рвать рубаху на груди; а, во-вторых, момент был не совсем подходящий. Новость годилась только для того, чтобы разжалобить их там, в министерстве: вот, мол, беда у нас. Но Москва слезам не верит да и не любит их, кстати говоря.

От разговора с Котельниковым у меня остался неприятный осадок. Двух лет не прошло, как переехал он в Москву, а как быстро перестроился. Я только сейчас вспомнил, что график ремонта и генеральный план реконструкции составлялись еще при нем, я только уточнял некоторые детали. Или сейчас, с нынешнего его кресла, действительно виднее, чем отсюда, из Таежного? Не знаю, не знаю… Во всяком случае, без обсуждения на парткоме и в дирекции никаких обязательств по плану брать не следует.

Из среднего ящика стола я извлек кипятильник, два пакетика с грузинским чаем, пачку сухарей. Если бы лет пять назад мне сказал кто-нибудь, что директор комбината, одного из крупнейших в стране, будет пробавляться чайком собственного приготовления, я поднял бы такого человека на смех. Ответил бы, что у директора есть спецбуфет, ну и само собой симпатяшка-официанточка в накрахмаленном кокошнике… Конечно, буфетчица в штатном расписании значится, но рабочий ее день — канонические восемь часов, и хотя приходит Настя попозже, чтобы остаться на часок-другой после пяти, каждый раз задерживать ее совестно: ей надо забирать ребенка из детского сада. Настя полная, флегматичная, красотой не блещет, но обладает совершенно бесценным качеством: ее не интересует ничего, кроме двух вещей — чтобы не болел ребенок и чтобы муж возвращался домой вовремя. Поэтому с кем бы и о чем бы ни, говорил я в маленькой комнатке, примыкающей к моему кабинету, за пределы комнаты это не выходило. Несколько раз, когда у Насти болел сын, ее подменяла раздатчица из столовой — та, как сорока на хвосте, разносила по городу мои разговоры, многое к тому же изрядно переврав.

Зазвонил городской телефон. Я поднял трубку, сквозь шипение и треск различил возбужденный голос:

— Игорь Сергеевич, это я! Извините… я это… обманул вас.

— Кто говорит?

— Ну я, Авдеев.

Заныло в груди, остро кольнуло сердце.

— Ты где находишься? — прокричал я в трубку. — Подъезжай в управление. И сразу заходи ко мне.

Ну вот, сейчас все и разъяснится. Не знаю почему, но я ожидал такого поворота, был готов к нему. Слишком хорошо было бы, если бы обошлось с этой рыбой.

Авдеев появился довольно скоро. Мокрая «болонья» прилипла к пиджаку, кепочку мнет в руках. Вид затравленный, жалкий, и у меня язык не повернулся ругать его, я только сказал:

— Эх, ты! Что же молчал раньше?

Авдеев переступил с ноги на ногу и ответил тихо:

— Не хотел говорить при Черепанове. Он только и ждет, чтобы прищучить меня в «узком месте».

— А я, думаешь, премию тебе дам? Путевку бесплатную в Сочи?

— Ну, вы другое дело! Можете хоть уволить, я не обижусь. Знаю, за дело. А с ним даже говорить не хочется.

— Думаешь, мне хочется? — сгоряча вырвалось у меня. — Ах, Авдеев, наломал ты дров!

Я не сразу понял, что огорчило меня больше — факт, что авария на станции  в с е - т а к и  б ы л а, или же необходимость давать задний ход, звонить Фомичу, объясняться. И то и другое плохо, как ни посмотри!

Авдеев переминался с ноги на ногу. Я подумал: зачем добивать парня, и без того переживает. Пусть лучше толком объяснит, что произошло, будем решать, как отбиться с меньшими потерями. Я попросил его снять плащ, вскипятил, несмотря на все протесты, чай, и Авдеев немного ожил, белесые его глаза проснулись, заблестели.

— Сам я маленький, Игорь Сергеевич, а работу люблю большую. Не знаю, в кого пошел: мать и отец рослые у меня, и сестра — жердь порядочная, один я в семье шкет. Но я не лодырь, вы знаете, вместе ведь работали. Да и сейчас спросите кого угодно. А чтобы я заснул, когда ночное дежурство! Другие, знаете, покемарить приходят, а я — ни-ни. Нельзя, я же понимаю, нельзя! За час до смены чаек крепкий заварю, не такой, Игорь Сергеевич, как вы приготовили… извините, конечно, чай хороший, но я, что называется, к чифирчику приучен.

Мне хотелось остановить Авдеева, спросить, что же произошло на станции, но передумал. А он заметил, как я раздраженно кручу в руках карандаш, и заторопился:

— Я по делу говорю, Игорь Сергеевич! Сейчас вы все поймете. Вот, к примеру, я делю всех людей на понятливых и непонятливых. В общежитии со мной в одной комнате жил шпендрик один, Василь, сейчас в армию его забрили. Очень был непонятливый. Кровать свою никак не хотел заправлять, скомкает утром одеяло — и привет. А я не могу в комнате терпеть беспорядка, хоть и не один живу. И так ему объяснял и этак — фиг с маслом! Приходилось за него убирать. Потом думаю: что я, дурнее паровоза? Дождался субботы, когда у Василя был выходной, он куда-то ушел, а я заправил, как всегда, постель — без единой складочки. Приходит, я спрашиваю: «Нравится?» «Ну!» Я подошел и все разворошил: «Убирай!» Запузырился, но убрал кое-как. Я опять скомкал одеяло. И так — раз десять, пока пот его не прошиб. С тех пор всегда убирал сам. Понятливый оказался. А вот Черепанов — черта с два.

Мне был не совсем ясен переход в его мыслях, и я, желая поддразнить Авдеева, переспросил с его интонацией:

— Непонятливый, что ли?

— Непонятливый! — жестко отрезал он.

Я вспомнил утренний разговор с Вадимом, его перепалку с Авдеевым и решил докопаться до сути. Что-то мне подсказывало: именно об этом и пойдут у нас дальше разговоры.

— Помните, какой шум стоял в дробильном цехе? Башка трещала! Ну, а почему бы не залить трубы асбестом, а сверху кожух? И верблюду понятно! Я составил проект, не знаю, хорошо или плохо — как сумел, и стал толкаться к Черепанову. А он мне мозги пудрит: то завтра, то через неделю, то командировка у него, то совещание. А я что, рыжий, что ли? Да я вообще в другом цеху работаю. Правда, премия мне не помешала бы: мотор приглядел, как раз весна подходила, в самый раз приладил бы его к лодочке. А Черепанов, какувидит меня, уже морщится. Ну, а что мне, больше всех надо? Плюнул я. А когда он в отпуск ушел, я — к его заместителю, тот сразу уцепился. За два дня запеленали трубы, и как тихо стало, милое дело! Через бриз мне оформили все честь по чести, да вот только мотор барахлистый попался, три раза пришлось перебирать. Но Черепанов с тех пор зуб на меня заимел, чувствую.

— За что же?

— Ну, не по его вышло. А он, видать, не любит таких вещей. Да и кто любит! И, смотрю, как только этого плешивого… пардон, Плешакова, сделали начальником, он сразу стал прижимать меня к борту. Только извините, — он погрозил пальцем, — Геннадия Ивановича Авдеева еще никто на пустышку не ловил. А чем я от него завишу? Да хоть завтра перейду в другой цех. Общежитие везде дадут, да у меня и личный дом есть — в Передовом. А я из принципа остался.

— Все хорошо, Гена, только зачем ты рыбу отравил?

— И вы туда же! — не принял моей иронии Авдеев.

— Ну-ну, не кипятись.

— Да я глотку кому хочешь перегрызу, кто воду в Алгуни грязнит. Из-за этого все и задумал, но разве знал, что так оно обернется?

— Пошутил я! Слишком долго байки рассказываешь, а каша крутая заварилась.

— Ну, в общем, прочитал я в одном журнале, как активизировать очистку стоков. Кислородом. И подумал: что я, рыжий, что ли; в других цехах занимаюсь изобретательством, а здесь свой, родной, и я пас. Пошел к Плешакову, а он мне: почему опоздал на двенадцать минут? Было дело, не спорю. Ладно. Я — к главному инженеру. Вежливо, культурно, чин чинарем: «Не посмотрите статью, Вадим Николаевич?» Он тоже отшил меня. Ну, думаю, жизнь. Пошел к начальнику бриза, а у меня с ним отношения особые, с тех пор, как он премию мне зажать хотел. Тогда я поцапался с ним, ну, думаю, забыл, может? Нет, не забыл. Сразу: «Еще на мотор заработать хочешь?» Да я в гробу этот мотор видел! Мне хочется, чтобы река чистой была. Махнул я рукой…

— Почему же ко мне не пришел? — с досадой воскликнул я.

— Как не пришел? Приходил, и не раз. Только к вам не попадешь. Вас или нет, или вы есть, но там заседание, народ сидит.

— Ну, а приемные дни?

— В них и подавно не пробьешься.

А ведь он прав, подумал я, редко когда бываю в кабинете один. Но что делать, жизнь такая сумасшедшая. И все равно чувствовал себя виноватым перед Авдеевым, мне казалось, приди он ко мне со своими предложениями, многое можно было бы изменить, избежать этого происшествия.

— Ну, а позвонить ты не мог? — спросил я с укором.

— Что по нему скажешь! — махнул Авдеев рукой. — Не люблю я этот телефон.

— И напрасно. Позвонил, мы все и решили бы. — Я нашел все-таки уловку, и мне стало легче, сбросил тяжелый груз. — Ну договаривай, что случилось дальше.

— А что дальше? — пожал Авдеев плечами. — Видать, не подрассчитал малость. Система не сработала, или кислорода оказалось недостаточно.

— Как это — недостаточно? И где ты его раздобыл?

— У ребят, газосварщиков. Три баллона для пробы.

— Вот и попробовал.

Да, невеселая получилась картина. Я понял, что в любом случае Авдеев заслуживал наказания. Но то, что рассказал он мне о Черепанове, о том, как его толкали локтями, в корне меняло дело. И все же это мне казалось немыслимым: на станции, оборудованной сложнейшими приборами, черт знает чем, произошла катастрофа из-за одного энтузиаста. Авдеев принялся рассказывать мне о технической стороне дела, но дар популяризации, видно, не был самой сильной его стороной, и вскоре он стал говорить медленно и неуверенно, с ненужными подробностями, которые только затемняли суть дела, потом вовсе замолчал.

— Ну, а как же Печенкина тебе разрешила?

— Она была не в курсе.

— Знаешь что!.. — Я пристально посмотрел на Авдеева. — Давай хотя бы сейчас не играть в прятки. Знала Тамара или нет?

— Знала.

— А Плешаков?

— Нет.

— Точно?

— Даю слово.

Я понял, что здесь Авдеев меня не обманывает. Да и с чего бы ему выгораживать Плешакова? Да, интересная заварилась каша: прав тот, кто ничего не делает, виноват тот, кто хотел сделать лучше.

Мне стало ясно, что сейчас мы ничего не решим. Многое зависело от того, как будет вести себя Тамара, что она скажет. Я попросил Авдеева разыскать ее. Тот ушел повеселевший, хотя в такой ситуации радостного было мало. А я просидел часов до восьми: надо было разобрать завал из неподписанных документов, просмотреть оперативные сводки — словом, обычная бумажная суета. А попробуй перекрой этот поток на день-другой — и комбинат, живущий своим отлаженным ритмом, захлебнется.

Я не люблю уходить домой, оставляя бумаги неподписанными. Но сегодня была и другая причина, почему я не торопился. Что-то не понравился мне телефонный разговор с Люсей. Уже по пустякам начинаю злиться, срывать на ней свое настроение. И неловко перед женой, и каяться самолюбие не позволяет. С тяжелым сердцем приближался к дому…

Вечером наша квартира напоминает празднично иллюминированный корабль. Как только я вхожу домой, первым делом тушу свет в передней, потом в ванной, потом… Люся ходит следом и уверяет, будто только что, секунду назад она была здесь. Как можно находиться в кухне, ванной да еще и в трех комнатах одновременно, мне не совсем понятно. Сначала я в шутку говорил Люсе о том, что планета на пороге энергетического кризиса, нужно экономить электричество, потом стал упрекать ее. Короче говоря, если жена дома, вечер начинается с перепалки.

Не знаю, почему, но сегодня мне вдруг стало жаль Люсю. Скучно ей здесь. Она любит, чтобы вокруг было много людей, веселых, оживленных, которые беседовали бы об искусстве, говорили ей комплименты. Но здесь, в Таежном, откуда взяться светским приемам? Тут и театра-то нет, концертного зала порядочного — один только старенький клуб «Строитель» да кинотеатр «Космос». Когда ехали сюда, Люся говорила друзьям: «Не представляю, как буду три года жить без консерватории». Но вот уже десять лет прошло, и ничего, живет, правда, несколько раз в месяц устраивает мне такие концерты, что я спрашиваю себя: неужели этому ее тоже учили в Институте культуры или она родилась актрисой и за неимением других вариантов превратила в подмостки нашу квартиру?

Люся из тех людей, кому все время нужна разрядка. Пока мы жили в Москве, она часто выбиралась в поездки, в экскурсии — на неделю, на несколько дней, на сутки. Здесь, на Дальнем Востоке, расстояния другие, и единственное, что могла позволить себе Люся, — вылазки в основательно надоевший ей областной центр. Так она и закисала в Таежном — летать не отваживалась, авиации боялась панически, а пилить на поезде до Черного моря или Прибалтики терпения не хватало… Ее детские представления о некоторых вещах и раздражали и умиляли меня, все зависело от того, в каком я находился настроении. Однажды, на беду, попалась ей популярная книга о профилактике и диагностике рака. Не знаю, почему, но особенно поразил Люсю такой факт: в бифштексах, которые поджаривались на углях, была обнаружена солидная доза бензпирена. Как на грех, мы несколько раз выезжали летом в тайгу, где, само собой, не обходилось без шашлычков. Бедняжка кружилась вокруг шампуров, глотала слюну, но держалась стойко — домой возвращалась голодная, зато в полной уверенности, что раком желудка никогда не заболеет…

Я позвонил в дверь, снял плащ, сразу прошел на кухню. Люсина стряпня энтузиазма не вызывала, но ничего не поделаешь, голод не тетка. Это у нас давний спор: жена считала, будто я питаюсь полусырым мясом, я ворчал, что она все пережаривает, и пока никакого сближения позиций не предвиделось.

— Что нового? — задала жена традиционный вечерний вопрос.

— Все по-старому.

— У тебя всегда по-старому, — раздраженно сказала Люся.

— А новое, — нудным голосом, назидательно ответил я, — и есть хорошо забытое старое.

С холодным безразличием посмотрел я на жену. Раньше мне очень нравились пышные темные волосы, рядом с которыми ее голубые глаза казались особенно светлыми, почти прозрачными. Теперь в них появился недобрый, ледяной блеск, он вызывал у меня беспричинное раздражение… А ведь были времена, когда я стремился домой и с порога спешил посвятить Люсю во все происшествия дня; семейные наши вечера превращались в сплошную исповедь. Я и не заметил, как советы ее понемногу превратились в инвективы, и, если я не соглашался сделать так, как требовала она, мне приходилось раздражаться и спорить сильнее, чем со своими подчиненными на комбинате: там соблюдали дистанцию, а здесь Люся, когда у нее не хватало аргументов, могла презрительно скривить губы: «Тряпка ты, а не руководитель! Позволяешь обводить себя вокруг пальца…»

Нужно было давать обратный ход. Я с удивлением убеждался: чем меньше конкретной информации получала жена из моих уст, тем спокойнее становилась моя жизнь — Люся уже не лезла с рекомендациями, кому и что сказать. Так понемногу разговор и упростился до формулы: «Все по-старому». Нет, не надо было бы мне так отвечать. Но ничего не мог с собой поделать: когда Люся злилась, каждое ее движение выводило меня из себя. Мне было ее жаль, и все-таки усталость и раздражение оказывались сильнее этой жалости, к ним примешивалась обида: почему все время она думает только о себе, почему ей не придет в голову, что и у меня жизнь не малина, что к моему настроению тоже надо прислушиваться?

Несколько лет Люся томилась от безделья. Потом, слава богу, нашли ей занятие: вести драматический кружок в клубе. Правда, это было не очень удобно: репетиции, как правило, вечером, да и зарплата у почасовика небольшая, чисто символическая, но я согласен был даже приплачивать, лишь бы жена убивала как-нибудь время.

— А где Андрей? — спросил я, прекрасно зная, что Люся отвезла сына к няне.

Она не отвечала несколько минут, потом сказала со злостью:

— Тебе ребенок нужен как игрушка! Поразвлечься десять минут, а мне целый день сидеть с ним, мучиться!

— А ты не мучайся! Почему другим это в радость, а тебе в наказание?

Разговор я затеял совершенно бессмысленный. Когда-то Люся объясняла свою раздражительность тем, что у нас нет ребенка. Но стоило появиться Андрюшке, начались новые проблемы: трудно, тошно, выматывает все нервы… Рухнули мои последние надежды, что сын как-то сплотит семью, что Люся станет спокойнее. Нет, она быстро уставала, раздражалась, начинала дергать его и себя.

— Да, — вспомнила Люся, — там Андрюшка оставил тебе рисунок. Посмотри на столе.

Я быстро прошел в комнату, взял плотный лист бумаги. Краснозвездный танк палит в небо снарядами. Пушка у танка вертикальная, снаряды по прямой попадают в самолет с черной свастикой.

Долго я разглядывал рисунок, и понемногу спокойствие возвращалось ко мне. Нет, все-таки худо или бедно, но парень растет, умнеет, с ним становится все интереснее. И Люся по-своему его любит — неровной, немного экзальтированной любовью, но любит. И нужно, наверное, ценить хотя бы то, что ты имеешь, — семью, этот маленький хрупкий плот в бушующем океане. И мало ли в жизни счастливых минут: когда по утрам Андрюшка прибегает к нам в комнату, залезает под одеяло и сбивчиво, запинаясь, рассказывает сон; пытается детским своим разумом склеить разрозненные ночные ощущения в нечто цельное; или когда ранней осенью втроем отправляемся мы в тайгу — какие могут быть грибы или орехи, когда Андрей еле ковыляет, останавливается у каждого пня, у любой травинки, но мысленно на секунду попробуй представить себе прогулку без ребенка, как потускнеет и поблекнет она…

Я вернулся на кухню, подошел к жене, обнял ее.

— Милая Мила! Ну что мы все время ссоримся, как будто три жизни жить собираемся…

— Все только от тебя зависит, — примирительно ответила Люся.

2

Вот чего я не люблю больше всего — не доспишь какой-нибудь час, а чувствуешь себя хуже некуда: тело ватное, голова будто свинцом налита. Проснулся я минут за сорок до того, как зазвонил будильник, и вставать не хотелось и засыпать снова было бессмысленно. Так и промучился. А потом другая глупость — вместо электрической бритвы взялся зачем-то за безопасную. Я убежден, что хуже меня никто не бреется: хуже просто некуда — ковыряюсь долго, а все равно весь в порезах. Была наивная надежда, что бритье снимет усталость, поднимет боевой дух, но, кроме того, что провозился с этим занятием дольше обычного, ничего не добился. Подумал с неудовольствием, что с утра предстоит трудный и, кажется, бесполезный разговор о Доме культуры. Не так надо было бы начинать рабочий день, но, с другой стороны, лучше свалить самое неприятное дело сразу, со свежими силами.

В приемной меня поджидал Чантурия. Зачем я пригласил его? Дом культуры не был Гураму, как говорится, ни с одного бока. Но я чувствовал, что разговор пойдет на повышенных тонах, а в разгар спора должен прозвучать какой-нибудь меланхолический голос, который погасит огонь. В последнее время слишком часто начал я кипятиться, подставлять себя под удары. Тем более со строителями, с которыми идиллических бесед никогда не было: сколько помню, с первых кирпичей, как зарождался Таежный, у них вечно чего-нибудь да не хватало — то фондов, то стекла, то бетона.

Мельком взглянул на Чантурия: сегодня он был какой-то особенно тихий, подавленный. Иногда у меня мелькало подозрение: не поколачивает ли его жена?

— Был в древесноволокнистом, — виноватым голосом, словно оправдываясь, сказал Чантурия. — Ну, там все нормально.

— Тихомиров на стенку не лезет? Слишком он переживает, бедняга.

Гурам потер висок ладонью.

— Вообще с разнарядкой прокол получился. Хорошо бы отозвать ремонтников с картошки, а взамен отправить из сульфатного. Там сейчас работы немного.

— А что? Идея! Надо сегодня же это сделать.

— Но у меня нет власти.

— Ничего, ничего. Распорядитесь от моего имени.

Про себя подумал: у Чантурия власти и в самом деле нет, но вот у Черепанова больше чем достаточно, только на что он ее расходует… Эх, снова соль на незажившие раны! Все перипетии того, как назначался Вадим главным инженером, я вспомнил с такой остротой, будто не прошло с тех пор полутора лет. Да, оступился я тогда, смалодушничал, вот теперь и несу тяжкий крест. И перед Гурамом чувствую себя неловко, приходится глаза отводить, хотя он давно, кажется, все понял и никаких претензий ко мне не имеет. Или все-таки имеет?

Минувшей зимой мы вместе ездили в Правдинск. В небольшом подмосковном городке в экспериментальном институте бумаги начались испытания особо прочного картона — им должны были постепенно заменить деревянную тару. Ну, я и решил вникнуть в новое дело, а заодно надо было обговорить несколько вопросов в министерстве.

В Домодедове мы взяли такси и подъехали к «России». В гулком просторном вестибюле, среди людской толчеи я растерялся, видно, немного одичал в своем Таежном. Гурам тянул меня побродить по Москве, но я чувствовал себя усталым, разбитым — сказывалась разница во времени, да и полет был трудным: самолет садился в предвечерних облаках, они казались зловеще-темными, словно гигантские хлопья дыма; несколько раз проваливался в воздушные ямы, от которых сладко ныло внутри и на мгновение замирало сердце.

После недолгих размышлений решили с Гурамом вместе поужинать. Но в ресторан нас не пустили: сегодня варьете, оказывается, надо покупать входные билеты. Их продавал пижонистый мужчина.

— Места неудобные, спиной к эстраде, — сообщил он обиженным голосом, словно не он, а мы навязывали ему плохие билеты.

Когда в зале нас усадили рядом с дверью, а парочка, что купила билеты позже, прошла ближе к эстраде, я понял, чем был недоволен торгаш: к двум рублям надо было прибавить еще один, тогда нашлись бы места и получше.

У меня испортилось настроение, и я приготовился к тому, что официантка начнет демонстрировать характер. Но подошел паренек лет восемнадцати — веснушчатый, курносый. Элегантный форменный пиджак никак не вязался с простодушной физиономией. Официант быстро принял заказ, тут же принес закуску, и у Гурама даже возникла идея написать благодарность, потом, правда, мы решили не торопиться, подождать, пока нас обслужат до конца.

Я лениво поковырял вилкой закуску и вспомнил кулинарную остроту, которую рассказывала мне Ира: «Как вы делаете этот салат?» «Так же, как обычный, только добавляю туда черной икры».

Господи, уехал из Таежного, а все равно вспоминаю ее, а не Люсю! Мне вдруг захотелось рассказать Гураму об Ирине, но тут же представил, как странно будет выглядеть моя исповедь: «Есть одна прекрасная женщина… В лаборатории работает… Может, знаете?..» Чушь какая-то!

Разговор не складывался. Я все сильнее чувствовал свою вину перед ним.

Официант принес горячее. Мы сосредоточились на еде и тут в зале притушили свет — началось варьете.

«Эх, тачанка-ростовчанка» заиграл оркестр; со второго этажа по боковым лесенкам вбежали в зал девушки в алых шелковых пижамах. Протянув друг другу длинные ленты, они устремились в атаку, яростно рубили воздух пластмассовыми саблями. Меня поразило безучастное, мертвенно-бледное лицо той, что размахивала саблей рядом с нашим столиком, — не лицо, а маска; длинные наклеенные ресницы даже отсюда, с расстояния нескольких метров, казались проволочно-жесткими.

Потом вышел иллюзионист, грациозно, по-кошачьи расхаживал он между столиками, комкал и разглаживал розовые салфетки; акробат, молодой упитанный богатырь, упираясь головой в шаткий столик, с багровым от прихлынувшей крови лицом удерживал в стойке свою партнершу.

«Каждый по-своему хлеб зарабатывает», — заметил Чантурия.

Я решил, что настало самое время поговорить — снять камень с души: «Гурам, вы обижены на меня… Ну, за то, что ничего не получилось с назначением».

Чантурия смутился: «Что теперь говорить! Я не обижен, нет. Мне всегда не везет. Но тут почему-то я стал надеяться. И опять мимо».

Кто бы мог подумать, удивился я, что в душе тихого Гурама тоже кипят страсти. Вот и суди после этого о людях!

«Клянусь, — прижал я руку к груди, — сделал все, что мог». «Не об этом речь! — с горячностью перебил меня Чантурия. — Мне нужно было утвердиться. Хотя бы в своих глазах. Знаете, есть люди, которые умудряются проходить везде и всюду безо всякого пропуска. Как-то умеют они на вахтеров смотреть. А других даже с пропуском неохотно пускают. Вот я почему-то такой. Смешно, правда? Теперь понятно, почему тогда я так расстроился?»

Меж столиков проскользнули с независимыми лицами солистки кордебалета — тоненькие, стройные, в коротких венгерках, отороченных пушистым белым мехом. Кто-то уверял меня, будто вопреки молве именно из таких вот девчонок получаются прекрасные жены: домовитые, хозяйственные, чистюли. И никаких «гастролей» на стороне. Я сказал об этом Гураму: «Надоедает небось, что мужики каждый вечер глаза пялят — вот и захочется прибиться к одному берегу».

Чантурия ничего не ответил, и мы принялись за остывшее филе.

«Меня, честно сказать, это мало волнует, — вернулся он к прежней теме. — Мне бы со своей супругой разобраться. В последнее время она меня совсем поедом ест. Какой, говорит, ты грузин! Грузины — народ темпераментный, веселый, пробивной, а ты кисель. В бумажки уткнулся и ничего не видишь…»

Я вспомнил этот давний разговор в ресторане и подумал: не пошла ли жена в новую атаку на Гурама? Что-то слишком грустный он сегодня. Но не успел я деликатно сформулировать вопрос, как Чантурия огорошил меня. Отводя глаза в сторону, запинаясь, он сказал:

— Знаете, Черепанов предложил мне вчера… чтобы я стал главным инженером.

— Вот как…

Я прикинул в уме расстановку фигур: Чантурия вместо Черепанова, Черепанов вместо… Новикова?

Нет, не может быть! Вадим умен и хитер, чтобы раскрывать свои планы. Или в этом и есть коварство: бить по противнику прямой наводкой среди белого дня?

Это уже новый сюжет в моих взаимоотношениях с Черепановым. Я понимал, что ему хотелось видеть на комбинате другого директора, но все-таки своей кандидатуры он никогда еще не выдвигал. Впрочем, Вадим настолько самонадеян, что от него всего можно ожидать. А он даже и не представляет, какая гора забот и волнений, какая ответственность ляжет на его плечи, как только он сядет в директорское кресло. Только там не будет никакой широкой спины, за которую можно спрятаться.

— Вот как, — повторил я. — Интересную новость вы мне сообщили, Гурам Шалвович!

Чантурия виновато отводит глаза в сторону. Да, теперь все сходится: и хочется ему стать главным инженером, и передо мной неловко, и темпераментная жена провела дома наглядную агитацию. Попал в переплет, бедняга!..


— Барвинский, на совещание, — раздался по селектору голос секретарши.

— Приглашай, пусть заходит.

Тот вошел уверенной походкой человека, привыкшего появляться в просторных, хорошо обставленных кабинетах. Когда он открыл дверь, часы пробили десять ударов. Я мельком оглядел управляющего трестом и снова (в который раз!) позавидовал его вальяжности: словно он только что плотно, с удовольствием и знанием дела пообедал, выпил стопку коньяку и теперь, повеселевший, добродушный, готов немного заняться и делами. Я загадал: сейчас Барвинский усядется поудобнее в кресло, расстегнет пуговицу пиджака и эффектным жестом, словно струну на гитаре трогает, расслабит подтяжки. Все!

— Кого ждем? — спросил Барвинский добродушно, словно не для делового совещания мы собрались, а на вечеринку.

— Кандыбу. Сейчас должен подойти.

— А-а… — протянул Барвинский и щелкнул подтяжками. — Нервный он стал какой-то. Скоро на людей кидаться начнет.

Наконец появился Кандыба — медленно подошел к креслу, сел и несколько раз шумно вздохнул. Потом озабоченно посмотрел на часы:

— Не опоздал? У меня без пяти.

— А у нас уже семь минут, — уточнил я. — Ладно, не на банкет пришел, можно и опоздать.

— У тебя небось швейцарские? — усмехнулся Барвинский.

Кандыба оставил вопрос без внимания, сокрушенно вздохнул: отстают, наверное. Надо мастеру показать…

Чантурия тихо грустил в стороне, полузакрыв свои жгучие глаза.

— Ладно, начинаем, — произнес я жестким голосом, как бы подводя черту под весельем и прибаутками. Вытащил из ящика стола вчерашнюю городскую газету и показал пресловутую статью, где подчеркнул красным карандашом то, что говорилось о Доме культуры.

— Все читали?

Кандыба кивнул, Чантурия промолчал, Барвинский отрицательно замотал головой, но по короткой его усмешке я понял, что он читал, и, видно, не без тайной радости.

— Ну, что будем делать?

— Если взять нынешний год, — благодушно начал Барвинский, — то ничего. Все фонды уже съели.

— Увы, — грустно подтвердил Кандыба.

— Ну, не знаю, — рассердился я, — как вы питаетесь этими фондами, только пятый год резину тянете. Делайте, что хотите, только к Новому году дом должен быть готов. Работы всего на неделю.

— Не-ет, — возразил Кандыба. — Остекление, полы, побелка… — начал перечислять он.

— Фондов нет, — повторил Барвинский безмятежным тоном, словно этот факт доставлял ему большое удовольствие. Я смотрел на круглое розовое лицо с младенческим белесым пушком на щеках, и во мне нарастало раздражение. Как же надо любить себя, чтобы к сорока годам сохранить цветущий вид! Есть ведь люди, которые умудряются не пропускать сквозь себя неприятности, словно эмульсией защитной пропитаны.

— Тогда стройте без фондов, если все растранжирили! Меня ни о чем не спрашивают, когда трясут за шиворот, — давай, и все!

Барвинский обиженно поджал губы. И тут голос подал Чантурия:

— Какие у нас пусковые объекты? В последнем квартале?

Вот молодец! Ставит разговор на реальную почву. С моими-то угрозами далеко не уедешь.

Барвинский принялся лениво перечислять:

— Дворец бракосочетаний, больница — инфекционный корпус, теплоцентраль — третья очередь…

— Вот, кстати, — перебил я, — что, в городе так часты эпидемии? Не продохнуть? Нельзя ли перебросить рабочих на Дом культуры?

— План, — вздохнул Барвинский. — Министерство не разрешит.

— Давайте договорюсь с Котельниковым. — Я положил руку на аппарат. — Хоть сегодня.

Разумеется, я не был уверен в этом полностью. И все-таки надежда была — Котельников по старой дружбе помогал нам решать многие сложные вопросы.

— У нас свое министерство, — снисходительно пояснил Барвинский. — И заказчик у больницы свой — горсовет. Прижимайте объекты комбинатские.

Я чувствовал себя, как в мышеловке. Туда нельзя, сюда нельзя, что же можно, черт возьми?!

— А какие объекты у нас?

Барвинский кивнул в сторону Кандыбы — его, мол, дело.

— Картонная фабрика, компрессорная, ясли-сад, — принялся перечислять Кандыба. Сбился, запутался. — Нет, надо сходить за документами.

Он не спеша стал разворачиваться, приподнялся и направился к двери. Можно себе представить, сколько с его темпами он будет путешествовать до кабинета и обратно, копаться в бумажках. Барвинский снисходительно и сыто улыбался, наблюдая за моим заместителем, и с видом заговорщика подмигнул мне.

Я остановил Кандыбу, сказал, чтобы тот позвонил по телефону, попросил принести все, что нужно, и спросил Барвинского взвинченным голосом:

— А что же вы, Михаил Борисович, не подготовились? С вами, оказывается, нельзя вести деловых разговоров. Трестовские объекты не знаете… Зачем же я вас… — чуть было не сказал «вызвал», мысленно поправился и произнес: — Пригласил?

Барвинский переменился в лице.

Нюанс этот действительно был существенным. Я не имел права «вызвать» управляющего трестом — он лицо автономное, и в городской табели о рангах стоял если не наравне со мной, то всего лишь на ступеньку ниже. Целлюлозно-бумажный комбинат и строительный трест — два головных, как говорят, предприятия. Вместе с Барвинским мы являлись членами бюро горкома, вместе подписывали трудовые рапорты, и хотя я понимал прекрасно, что моя роль главнее, что Таежный — это прежде всего комбинат, всячески старался подчеркивать наше с Барвинским равноправие, соблюдать субординацию. Особенно после того, как стало ясно, что дружеские отношения между нами не сложатся. Вот с Черепановым, как только тот перешел в новое качество, стал главным инженером, Барвинский сошелся сразу. Родство душ, что ни говори, — оба жизнелюбы, эпикурейцы, да и работники одинаковые: сделают на копейку, а шумят на рубль.

Вошла Галя, положила перед Кандыбой несколько растрепанных папок с документами. Тот придвинулся поближе к Барвинскому, и они принялись что-то подсчитывать вслух. Наконец, когда спор зашел в тупик, вмешался Чантурия:

— А может, так сделаем… Общественность, комсомол привлечем. Субботники организуем.

— Тут специалисты нужны, — возразил я.

— А специалисты направлять работу станут, координировать.

Барвинский брезгливо поморщился:

— Самодеятельность какая-то!

— Хуже все равно не будет, — оживился Кандыба.

Два строительных босса продолжали переругиваться, а я никак не мог поверить, чтобы положение было совершенно безвыходным, сколько бы ни рассказывали они о лимите и фондах. Мне, что ли, на комбинате легче? Эх, забрать бы все строительство в свое подчинение — нашлись бы и цемент, и стекло, и все, что нужно! А сейчас я чувствую себя беспомощно, кажется, будто меня обманывают среди белого дня. И я оборвал спор на полуслове:

— Кончаем базар! Значит, так: Дом культуры сдаем к Восьмому марта. Сделаем женщинам подарок…

— И женам, которые будут там работать, — вполголоса вставил реплику Барвинский. Она была вроде бы невинной, но произнес он ее так, что только глухой не заметил бы шпильки по адресу Люси, а заодно и по моему адресу. Я оставил слова без внимания и продолжал:

— До Нового года, пока нет фондов, сделаем так, как предложил Гурам Шалвович. А с первого января…

— С третьего, — так же негромко поправил меня Барвинский.

— С первого января, — с нажимом повторил я, — беру строительство под личный контроль. А сейчас обязываю Кандыбу раз в неделю информировать меня о ходе работ. Как, Михаил Борисович, согласны?

Тот передернул плечами:

— Хозяин — барин. Вы заказчик…

В его ответе, собственно, ничего обидного не было, и мы расстались бы с миром, если бы я не вспомнил две прежние реплики. И если бы не его вальяжность, которая особенно раздражала меня сегодня. Я переводил взгляд с Кандыбы на Барвинского, видел загнанного, затурканного трудягу, который ишачит, пока тот барин только подтяжки распускает, прислушивается, как урчит у него в животе высококалорийная пища, и хотя чувствовал, что нужно молчать, иначе сорвусь, а срываться перед такими людьми, как Барвинский, не стоит — слишком дорогое удовольствие, все-таки не удержался:

— А кто вы, милейший? Я заказчик, а вы? Заезжий гастролер? Вольнонаемный? Чем без нас, без комбината, вы занимались бы? Планетарий строили? Велодром? Ночной бар? Да вас разогнали бы в два счета!

Розовое лицо Барвинского налилось кровью, стало пунцовым. Он застегнул пуговицу пиджака и, приподнявшись в кресле, сказал возмущенно:

— Вы что себе позволяете?

На минуту я заколебался, а потом решил, что если сейчас, в присутствии подчиненных, уступлю, Кандыба вообще будет ходить перед этим хлыщом на задних лапках. Нет, надо поставить его на место!

— А я не церемониймейстер, — сказал подчеркнуто спокойно. — И думаю не об условностях, а о деле.

— Ну что ж, — с угрозой произнес Барвинский, — мы перенесем этот разговор в другое место.

Когда управляющий трестом закрыл за собой дверь, я испытующе посмотрел на Гурама и Кандыбу. Чантурия сидел притихший, кажется, он мечтал как можно скорее испариться из кабинета, хотя бы через форточку. Вот натура — не только не любит в драках участвовать, даже присутствовать не хочет, норовит спрятаться в кусты. Кандыба печально смотрел перед собой в одну точку. Я подошел к нему:

— Как, Тимофей Филиппович, дожмем мы этого борова?

Тот постучал ладонью по затылку:

— Вот он где у меня! И стенокардия моя от него!

— А это, Тимофей Филиппович, напрасно. Пускай лучше он стенокардию наживает. А ты нервные клетки не расходуй, дави на него методически и упорно. Я тебе — втык, а ты заземляй его на Барвинском. Не слезай с него. Не стесняйся. Звони по три раза в сутки, пускай он голоса твоего боится!

Я остался в кабинете один. Посмотрел в окно: все льет и льет. Облака шли низко над землей, цеплялись за широкую горловину ТЭЦ с красной поперечной полосой. Скорее бы снег! Я вспомнил прошлогоднюю поездку в Правдинск, звонкую подмосковную зиму. Несколько дней землю засыпало крупными влажными хлопьями, потом снегопад прекратился и установились сухие морозные дни. Меня поражало, что в декабре небо редко бывало с утра голубым — у горизонта оно слегка розовело, а чем дальше от низкого металлически блестящего диска солнца, тем больше было затянуто белесой, пепельной дымкой, словно где-то высоко натянули гигантскую кисею. Но это утром, а к полудню краски приобретали свежесть и сочность, и вот уже в середине небосвод отдавал голубизной, которая потом разливалась к горизонту. Тяжелый снег уже успел осыпаться с деревьев, и теперь ветки были покрыты налетом сухой крупчатой изморози — она была удивительно похожа на иней, который в сильные морозы намерзает на шарфах и меховых воротниках. Скорее бы зима!.. Я попросил секретаршу минут десять никого не пускать и принялся набирать номер 42-17.

Наконец я понял, почему сегодня сам не свой. Мне не хватает Ирины. Никак не ожидал, что без нее будет так тоскливо. Если бы я мог сейчас услышать ее голос — ломкий, прерывистый; она всегда говорила быстро, возбужденно, словно куда-то спешила…

Как нескладно все получилось! Может, она и права, и я поторопился? Я сидел в ее тесной кухоньке, верил и не верил, что больше никогда не приду сюда, и говорил, что уже не могу раздваиваться, разрываться на части, и достаточно малейшего толчка, чтобы я остался с нею навсегда, но тогда я потеряю Андрюшку, а при одной мысли об этом мне становится не по себе. И вообще каждый раз у меня такое чувство, будто я предаю его, — странно, не правда ли, что не жену, а сына я вспоминаю в такие минуты, но это действительно так.

Я говорил, а лицо ее становилось замкнутым и отчужденным. И только это придавало мне решимости — я боялся слез, а тут у меня появилась обида: она не хочет меня понять! Но потом Ира провела ладонью по лицу, как бы стряхнула этим жестом оцепенение, и снова стала похожей на Иринку-балеринку, которую я так любил: возбужденную и веселую.

— Ну что ж, когда-нибудь это должно было случиться. Только я почему-то думала, что это произойдет позже.

Она посмотрела на меня испытующим своим взглядом, словно стараясь заглянуть глубоко в глаза, и сказала укоризненно:

— Эх, ты!

А когда я с убитым видом топтался у дверей, непонятно чего дожидаясь, она поправила воротник плаща и сказала уже спокойно:

— Только не терзайся, прошу тебя. Наверное, так лучше. А то я уже стала привыкать к тебе.

Я не решался уйти, не поцеловав ее в последний раз, и все же боялся этого поцелуя. И опять, как обычно, она поняла мои терзания и пришла на помощь — короткий, летучий, легкий поцелуй, без горечи и раскаяния, словно не навсегда расставались, а всего на несколько недель, до следующей нашей встречи.

Но когда захлопнулась за мною дверь, когда спустился по лестнице, вышел на улицу в вечернюю темень, тоскливо заныло сердце. «Что делаю? Зачем я это делаю? Здесь моя судьба, та единственная женщина, с кем мне хотелось бы прожить жизнь и встретить старость, а я ухожу от нее!..»

Я вспоминал о расставании, а сам в это время крутил диск. Машинально? Нет, хотел услышать ее голос и тут же повесить трубку. Видно, не из тех я людей, что рвут отношения сразу.

Но телефон был занят. И тут же замигала лампочка селектора.

Вот в чем мое несчастье: ни на минуту нельзя остаться одному. А иногда так необходимо перевести дух, пройтись по кабинету или полить цветы из оранжевой пластмассовой лейки. Даже когда приказываешь никого не пускать, есть на комбинате несколько человек, кого Галя не решается останавливать: Ермолаева, например, или Черепанова.

Я нажал клавишу селектора и услышал возбужденный голос Гали:

— Игорь Сергеевич, нашла Митрохина.

— Ну давай, если нашла.

У Гали удивительная способность — запоминать все мои поручения именно в тех формулировках, в каких я их высказал. Если бы я попросил: р а з ы щ и  Митрохина, она ответила бы — «разыскала». Возвращает мне мои же слова.

Я поднял трубку:

— Приветствую, Павел Егорович! Ты что, вредительством занимаешься? Скоро работать будет нечем.

Митрохин тяжело вздохнул:

— Дожди, Игорь Сергеевич. Сами видите. Льет и льет.

— Вижу. Ну, а выход какой? Останавливать, комбинат?

— Тракторы на трелевке и те буксуют, — продолжал он плаксивым тоном, словно не слышал моего вопроса. — Каждый год так: в октябре никакого плана. Вот морозы стукнут, сразу все наверстаем.

— Ты-то наверстаешь. А вот меня по башке стукнут, не дожидаясь морозов.

— Не стукнут, — заверил Митрохин, сделал многозначительную паузу: разговор, дескать, закончен, могу еще чем-нибудь быть полезен?

Но меня такой оборот не устраивал. В понедельник начальник древесно-подготовительного цеха предупредил, что подвоз леса замедлился, запас почти на исходе. «Одно к одному! — подумал я тогда. — Если Митрохин будет ждать холодов, месячный план по целлюлозе горит синим пламенем. Этого мне только не хватало сейчас, при прочих радостях. С меня спросят не так, как с Митрохина, дождем не оправдаешься. Нет, надо его дожимать».

— Павел Егорович, мне нужен лес. Придумай что-нибудь.

— Что придумывать, разлюли малина! Дороги развезло.

— Это я слышал. Помощь, может, нужна какая? Людьми, техникой?

— Людей хватает, сидим, дни актируем. Вчера меня даже заактировали двое мудрецов из облсовпрофа. Высокий, дескать, процент травматизма. А попробуй поковыряйся в грязи, под дождем. Эх, разлюли малина!

Да, все это разговоры в пользу бедных. Я решил не отступаться до тех пор, пока не выжму из Митрохина хоть какого-то обещания. И в третий раз повторил:

— Павел Егорович, нужен лес. Не обеспечил запас — давай крутись!

— У меня всего сорок машин, — заныл Митрохин, чувствуя, что так просто не отделаться. — А шестнадцать стоят раздетые. Попросил у Черепанова запчасти, он меня отшил: «У нас не автохозяйство». Ну и на здоровье! Не очень, значит, лес этот нужен. — Я не сразу разобрался в потоке его обид, не сразу понял, о чем просит директор леспромхоза. Потом быстро прикинул в уме: как оформить на ремонтно-механическом внеплановый заказ и какой нужен разговор с начальником цеха, чтобы тот не спекулировал потом моей просьбой, не сваливал на нее все грехи. Еще мелькнула злость: опять Вадим не в тот колокол зазвонил, не поймешь даже, нарочно это сделал или от непонимания; подумал злорадно: может, это и к лучшему — уйду в отпуск, пусть Черепанов покрутится, завалит план, и никто ему уже не поможет, но тут же пристыдил себя и, окончательно приняв решение, сказал:

— Машины беру на себя. Присылай список деталей, пару механиков, сделаем все, что можно. Ну, а ты давай лес. Будь здоров!

Не дожидаясь ответа, положил трубку. Конечно, леспромхоз не вытянет месячную норму, при такой погоде и надеяться на это нечего. Но взять от Митрохина нужно все, до последнего кубометра. А там морозы — наше спасение.

Опять, в который уже раз, подумал: скорее бы Ермолаев приезжал. Вызвал Галю, поинтересовался, нет ли вестей от секретаря парткома. «Как только узнаю, Игорь Сергеевич, сразу скажу».

Галя остановилась в дверях, словно чего-то выжидала. Я вопросительно посмотрел на нее.

— Игорь Сергеевич… — нерешительно начала она. — А правду говорят, будто… — Она смутилась, не закончила фразу.

— Ну, смелее!

— Будто… скоро вместо вас назначат Черепанова?

Секунду я молчал. Вот, значит, как! Уже пошли круги по воде — стоило только Вадиму бросить камень.

— Ну, это мы еще посмотрим! — быстро произнес я, но голос у меня сел, доброго тона не получилось, и мне сделалось стыдно за себя. Я буркнул, чтобы Галя ни с кем не соединяла меня и никого не пускала.

Да, хорошенькие дела разворачиваются! «Лев готовится к прыжку» — такой фильм крутили сейчас в кинотеатре «Молодость».

Чтобы успокоиться, я поворошил землю в цветах, полил их, но даже это привычное занятие, которое всегда вызывало во мне душевное равновесие, сейчас не помогло. Я прикинул, сколько времени оставалось до поездки в горком, и решил быстренько смотаться к Дому культуры. Похожу по стройке, отвлекусь немного. Да и не мешает посмотреть, как там движутся дела.

Дорога петляла, круто поднималась в гору. Асфальт был густо заляпан раствором, который расплескивали грузовики, и сейчас, после долгих дождей, машина скользила на каждом метре, такое ощущение, будто ехали по мыльному покрытию. На повороте «Волгу» занесло.

— Саша, ты это… давай полегче, — охладил я водителя.

— Порядок, Игорь Сергеевич!

У него всегда один ответ: «Порядок!» Помню, поехали мы однажды вечером в Дальневосточный, забыл заправиться и часа полтора «голосовал» на пустынном шоссе. Я злился, нервничал, а Саша сплевывал сквозь зубы и повторял: «Порядок! Сейчас запасемся бензинчиком, то-другое, и двинем дальше». Говорил он таким бодрым голосом, будто наша стоянка посреди тайги была неизбежной, даже запланированной, и у меня не поворачивался язык ругать Сашу.

Водил машину он лихо, ничего не скажешь, но в голове у него отчаянно гулял ветер. С тех пор, как Саша вернулся из армии, приехал в Таежный, его интересы были безраздельно отданы массовым спортивным зрелищам и прекрасному полу. Несколько раз Стеблянко жаловался, что в завком поступают сигналы, будто Хромов раскатывает на машине с девицами, и это бросает тень на директора комбината, я обещал поговорить с Сашей, провести, так сказать, воспитательную беседу, но не сделал этого. Не потому, что не хотел или боялся испортить с ним отношения, просто не мог найти для этого подходящих слов. В конце концов велика ли беда, если парень прокатит свою подругу по невеликому нашему городку, продемонстрирует класс водительского искусства? Впрочем, была у меня и убедительная причина не обострять с ним отношений: несколько раз в месяц Саша подбрасывал меня на Стандартную улицу, и хотя, кажется, он ничего не знал об Ирине и останавливался всегда метрах в двухстах от ее дома, мои регулярные поездки по вечерам «к одному инженеру» могли при желании дать пищу для размышлений.

Саша развернулся на асфальтированном пятачке перед Домом культуры. Я вышел, чувствуя неприятное оцепенение во всем теле, ломоту в костях.

Дождь прекратился, но, чувствовалось, ненадолго. Висела плотная пелена сырого воздуха. За нею не видно было другого берега реки, где начиналась тайга. Помню, когда я приехал в Таежный, она меня разочаровала: ожидал увидеть вековой бор с огромными деревьями, а здесь мелколесье, пестрое, с рыжеватыми проплешинами, низкорослые деревья, загущенные, растущие в беспорядке. Правда, попади в эти заросли — сутками будешь бродить, пока не набредешь случайно на избушку лесника…

Внизу расплывчато виднелись днища перевернутых лодок. Однообразный серый цвет. Я прошел поближе к строительству. Навстречу мне никто не попался, хотя по утренней сводке должны были работать три бригады отделочников. Значит, Кандыба все-таки под шумок перетянул куда-то рабочих. Ничего, завтра я ему об этом напомню!

По прогибающимся доскам поднялся на второй этаж. У окна встретил двух рабочих — один курил, сидя почему-то на корточках, другой сосредоточенно смотрел вдаль, на сопки.

Я поинтересовался, из какой они бригады.

— Трест «Сам-строй», — мрачно сострил тот, что сидел на корточках.

— А кто есть из начальства? Как фамилия или имя-отчество?

— Имя-отчество? Славка.

Вот так. Мы надрывали все утро глотки, а здесь — три человека, включая прораба Славку, который куда-то исчез. Уж не в магазин ли: скоро одиннадцать.

Меня вдруг охватило тупое, тоскливое безразличие. Как часто за последнее время возникало это чувство — оттого, что все словно бы уходит в песок. А начнешь распутывать, в чем дело, сталкиваешься с бестолковостью, инерцией, неразберихой: почему-то с запозданием дали на подпись приказ, не составили вовремя смету, потеряли копию, курьер не вышел на работу… Сущий пустяк, мелочь, но из-за нее стопорилось важное дело, все шло вверх ногами…

Да, только-только стал я входить в ритм, чувствовать, как начинает повиноваться штурвал этогоогромного, многопалубного корабля. И отдать теперь комбинат в равнодушные руки? Нет, ни в коем случае! Черепанов таких дров наломает, будучи директором, что и представить трудно…

Я вспомнил: почти год, не меньше, понадобился мне на адаптацию. Вроде бы не такой и резкий скачок произошел — был вторым лицом на комбинате, стал первым… Производство, кажется, я знал неплохо, и надеялся, что обязанностей особо не прибавится. Ну, документов побольше подписывать. Ну, представительство. А главное ведь, как и прежде, — тянуть производство. Надо выполнять план, давать стране бумагу — вот и вся премудрость.

Но уже спустя месяц я понял, что плохо представлял свое новое положение. Первое, с чем пришлось мне столкнуться, — весь день находился я под прицелом многих и многих глаз: в кабинете, заводоуправлении, в цехах. Уже одно это утомляло, заставляло держаться собранно, натянуто, к вечеру я уставал до чертиков. Потом ничего, освоился. Перестраиваться с одного состояния на другое я научился так же легко, как, например, переключать волны в своем транзисторе. А телефонные трели стали для меня просто приятны. Мне нравилось менять голос и интонацию, шутить и тут же переходить на серьезный тон, просить, угрожать и требовать. Я купался в море телефонных звонков. Многолюдье, многоголосье сделалось для меня привычным и необходимым, и теперь, если прихватит болезнь и несколько дней сидишь дома, недостает человеческих лиц.

И чувство уверенности пришло ко мне не сразу. Помню, первые недели боялся, что на заседании кто-нибудь остановит меня, перебьет, бросит ироническую реплику, и все сразу догадаются, как я волнуюсь, чувствую себя не в своей тарелке. Нет, ничего. И каждый раз вздыхал облегченно: слава богу, пронесло. Оказывается, само кресло приподнимает тебя, и любая мелочь приобретает неожиданное значение: кашлянул, потер ладонью щеку, рисуешь карандашом чертиков на бумаге — во всем видят символику, тайный знак. Глупость, конечно, но я стал говорить медленнее, с расстановкой, и почувствовал, что в моих паузах появились значительность и весомость, а заметив это, обрадовался.

А «внутривидовая борьба» на комбинате! Сгоряча, по молодости, я с головой окунулся в бурлящее море взаимных обид, претензий, наветов. Начальник цеха жаловался на главного механика, тот — на своего заместителя, заместитель — на председателя завкома, и все — доверительными голосами, со множеством убедительных фактов — садись и тут же пиши приказ об увольнении!.. Но когда провинившийся являлся, и я, разумеется, терпеливо внимал ему, то за каких-нибудь несколько минут картина менялась в корне, и вот уже прокурора приходилось мысленно усаживать на скамью подсудимых, а радостно улыбающегося подсудимого освобождать, чтобы тот с волнением и гневом принялся зачитывать обвинительный акт. Все запутывалось, понять было решительно ничего невозможно, и я понял, что нужно  т р е т ь е  м н е н и е, нужна, как минимум, еще одна точка зрения, беспристрастная, объективная. А еще лучше — несколько  р а з н ы х  суждений, чем больше, тем лучше.

Когда выяснилось, что я не собираюсь «пускать кровь», поток обвинений стал мелеть, жалобы приобретали более мирный и камерный характер, и непримиримые враги, которые только что схлестывались на планерке, в конце заседания улыбались и пожимали друг другу руки. Корабль продолжал плавание, за борт никого не выбрасывали. Но прежде, чем я усвоил нехитрую, в сущности, истину: нельзя доверять только одной точке зрения, все-таки успел, кажется, наломать дров. Понятно, и на этот курс самообразования тоже ушло несколько месяцев.

Ну, а «притирка» к людям! Нужно было найти ровный тон, но для каждого он звучал по-своему, особо; это сейчас я достаю связку ключей и почти вслепую открываю любой замок, а тогда сколько вариантов приходилось перепробовать, пока сработает механизм!

Перед тем как уехать в Москву, бывший директор комбината Котельников предупреждал меня: самое главное и самое трудное — отделить основные проблемы от второстепенных, не лезть в частности, мелочи, запутаешься, и ни одна душа не спасет.

Я убедился в этом сразу же: за короткий, в несколько недель период «безвластия», пока меня назначали и утверждали, скопилась масса вопросов, срочных, безотлагательных, которые надо было решать не медля ни минуты… Они захлестывали, и все равно мне казалось, что многие важные дела проплывают мимо меня, я хватался то за одно, то за другое. Вот тогда я и вспомнил своего предшественника: он объяснил, как отпирать дверь, да только забыл сказать, где лежит ключ от нее.

Я не успевал следить за тем, как разрастается комбинат. Строились новые цеха, реконструировались старые, расширяли виды изделий — клееная фанера, канифоль, кормовые дрожжи… Важно было правильно расставить людей, а их не хватало, вернее, не хватало тех, кого я знал лично и на кого мог положиться, других же приходилось контролировать или дублировать, а это совсем не дело.

Да, как вспомнишь все синяки, которые я успел набить за неполных два года, не по себе становится. Многое с тех пор изменилось во мне, и однажды, вспоминая прекраснодушные иллюзии молодости, которые сохранились в тайных глубинах души, я подумал с удивлением: во мне уживаются как бы два разных человека, иногда они вступают в противоречие, сталкиваются друг с другом, и, боюсь, не произошло бы короткое замыкание, как бывает, когда электробритву с напряжением 127 вольт включают в 220-вольтовую сеть.

«Ладно, электрик! — оборвал я свои сумбурные размышления. — Пора ехать». Опять начал моросить дождь, но он меня уже не раздражал. Не знаю, почему, настроение поднялось: «Нет, так просто, без боя, я не дамся!»

Посмотрел на часы — еще сорок минут в моем распоряжении. Можно было бы отсюда, со стройки, сразу поехать в горком, и все же я решил заскочить на комбинат. Сейчас можно ожидать любых сюрпризов.

В приемной ко мне рванулся Стеблянко, размахивая какой-то бумажкой. Я остановил его, попросил немного подождать. Галя разговаривала с кем-то по телефону, кажется, с подругой, быстро попрощалась с ней и сказала возбужденно:

— Колобаев просил позвонить. Срочно.

— Я собираюсь к нему.

— Нет, нет, он просил не приезжать, а позвонить.

Вот, пожалуйста, еще новость. Секретарь горкома отказывается принять. Н е  п р и н и м а е т. Я почувствовал, как уверенность и спокойствие, только что обретенные на стройке, мигом выветрились. Придется опять спасаться валерьянкой. Сколько выпил я ее за последнее время — цистерну, не меньше. Стыдно, неловко, но все же лучше, чем разговаривать дрожащим голосом.

Я немного подождал, почувствовал, как внутри все обмякает, как напряжение отпускает меня, и потянулся к зеленому аппарату, набрал номер Колобаева.

— Выяснили что-нибудь? — спросил Фомич суховато, словно мы и не уговаривались о том, что я должен был подъехать к нему.

Меня это покоробило, и, понимая, что допускаю тактическую ошибку, напрашиваюсь на то, чтобы мне указали на дверь, я сказал:

— Выяснил. Через десять минут я готов приехать к вам, как мы договаривались.

— Нет, — поспешно возразил Колобаев. — У меня… — он помедлил, — обстоятельства изменились. Расскажите пока в общих чертах, что узнали.

— Если в  о б щ и х  ч е р т а х, — сказал я, специально упирая на эти слова, — то произошло следующее. Есть на комбинате один рационализатор, фамилия его Авдеев, который решил усовершенствовать очистку стоков. Но, видно, знаний ему не хватило, да и руководство не пошло ему навстречу, вот и не дотянул он…

— Пожалуйста, покороче, Игорь Сергеевич, ближе к делу! — перебил меня Колобаев.

Эта реплика почему-то задела меня, и я ответил обиженно:

— Короче не умею. — И замолчал.

Почувствовал ли Фомич мое настроение, догадался ли о нем, но только ответил спокойно и благожелательно:

— Я слушаю вас. Только учтите, через десять минут мне звонить по этому делу в Дальневосточный.

Значит, уже вместо недели — десять минут. Ну, теперь ясно: на Фомича идет нажим по всему фронту.

— Так вот, оператор нарушил технологический цикл очистки, и стоки прорвались в Алгунь.

— Выводы? — бесстрастным голосом спросил Колобаев после долгой паузы.

— Надо разобраться во всем, Андрей Фомич. Наказать стрелочника проще всего.

— Главную вину всегда несет руководитель. И вам от этого никуда не уйти, — жестко отрезал Колобаев. — Разбирайтесь, но особенно не тяните. И держите меня в курсе.

Я положил трубку на рычаг, снова потянулся к пузырьку с валерьянкой, но передумал. А что в конце концов я теряю? Цепляюсь за это кресло, похоже, начиненное динамитом, и к нему еще с разных сторон подведены тлеющие бикфордовы шнуры…

Вспомнил о том, что в приемной меня ждет председатель завкома, пригласил его.

— Игорь Сергеевич, а как же митинг? Будем отменять?

— Это еще почему?

— Ну… — замялся он. — Такие неприятности.

— А вы как считаете?

— Это палка о двух концах, — с подъемом начал он. — С одной стороны, конечно, радостное событие, а с другой… — Стеблянко растерянно замолчал.

Вечная его присказка мне надоела, он искал диалектику там, где ею и не пахло. Пора бы остановиться, ухватиться за один конец палки, а не метаться из стороны в сторону.

— Ну, ну, — поторопил я председателя завкома. — Что с другой, объясните.

— Пятно легло на комбинат, — выпалил он. — И все об этом знают.

— Пятно, дорогой Николай Остапович, легло на меня и на вас, на руководителей комбината. Нам с вами и отвечать. А зачем портить настроение другим? Так?

— Так-то оно так, — тяжело вздохнул Стеблянко.

Ну, подумал я, дожили! Скоро собственной тени будем бояться.

Работать с ним было нелегко. Я не помню случая, чтобы Стеблянко принял решение сразу; прежде чем сказать «да» или «нет», он подолгу консультировался, уточнял, утрясал и даже, подписав какую-нибудь бумагу, казалось, готов был тут же аннулировать свою подпись. Меня эта нерешительность выводила из себя, и даже если в сомнениях Стеблянко содержалось рациональное зерно, я с маху отбрасывал его колебания, решал вопрос в приказном порядке. Впрочем, таких случаев, когда мне стоило бы прислушаться к доводам председателя завкома, кажется, было не очень много. Чаще его приходилось подталкивать, тормошить. В прошлом году, например, был такой случай. При парткоме создали комиссию по контролю за деятельностью администрации, Стеблянко возглавил бригаду по проверке внедрения новой техники. Надо было видеть, с каким почтительным лицом, ступая чуть ли не на цыпочках, крутился Стеблянко вокруг моего стола!.. Странное было у меня состояние: с одной стороны, приятно, когда тебе смотрят в рот и дают понять, что на комбинате все прекрасно и что жена Цезаря вне подозрений… Но, с другой стороны, я-то знал, что дела обстоят не блестяще, они были изрядно запущены и тогда, когда я работал главным инженером, а теперь, после того, как в это кресло сел Черепанов, новая техника вообще внедрялась через пень колоду. И в конце концов я был готов принять половину шишек на свою голову, разделить вину с Вадимом, лишь бы он наконец взялся за ум; одно дело — мне выяснять с ним и без того сложные отношения и совсем другое — когда замечания высказывает авторитетная партийная комиссия. Я, как мог, наводил Стеблянко на след, подсказывал «узкие» места, но он свел все к сущим мелочам, и бригада сообщила о результатах проверки под звон фанфар.

При всем том Стеблянко был беспредельно добрым человеком. Должность у него не из завидных: от него требовали путевок, квартир, мест в детских садах, но он умудрялся сохранять удивительное спокойствие. Злые языки уверяли, будто председатель завкома не отказал еще ни в одной просьбе. Выполнял он, понятно, далеко не все свои обещания, но это уже другое дело, главное, что просители выходили от него обнадеженные.

Я задумался и не сразу заметил, что Стеблянко все еще не ушел, терпеливо ждет от меня каких-то слов, кротко смотрит своими умиротворенными голубыми глазами.

— Ну! У вас еще что-нибудь?

— Может, все-таки посоветоваться в горкоме? — жалобным голосом спросил он.

— Николай Остапович!.. — укоризненно взглянул я на него.

Стеблянко смотрел с видом обиженного ребенка, которого взрослые никак не хотят понять.

— Не помешаю?

В кабинет заглянул Ермолаев. Ну, слава богу, наконец-то! С завистью окинул взглядом подтянутую худощавую фигуру. Ему уже далеко за тридцать, а выглядит словно юноша; мысленно вместо финского костюма я представил его в форме курсанта — с поблескивающими погонами и ярко начищенными пуговицами, она очень бы ему пошла…

Чтобы полностью успокоить Стеблянко, снять у него камень с души, я решил посоветоваться с Володей.

— Вот Николай Остапович сомневается, стоит ли проводить митинг. Про рыбу ты уже слышал, наверное?

— Слышал, слышал. — Ермолаев нахмурился, потер ладонью щеку. — А что, разве одно исключает другое? Или у нас уже отобрали Знак качества?

— Нет, конечно, — зачастил Стеблянко. — Но, понимаете, настроение у людей будет явно не то. И вообще…

— А вы, как председатель завкома, обеспечьте хорошее настроение, — пошутил Ермолаев, и я понял, что вдвоем мы успокоили-таки Стеблянко.

— Чайку бы горячего! — мечтательно произнес Володя.

— Можно и чайку. Но если потерпишь минут пятнадцать, тогда мы подкрепимся основательно. Я закажу обед.

«Закажу» — сказано, конечно, слишком громко. Галя звонила в столовую, и официантка приносила еду в судках. Не берусь утверждать, что все два года, изо дня в день, я питался регулярно и все же старался в середине дня пообедать. Иначе ноги протянешь. Когда при мне заходит разговор о гастритах, колитах, язвах, я всякий раз думаю, что и мне приходится расплачиваться за здоровый желудок — каждый день в два часа я стараюсь при любых обстоятельствах съесть тарелку горячего супа.

Володя подсел к столу.

— Ну, — взглянул он на меня пристально, — как настроение?

Я махнул рукой.

— Да, дела, — задумчиво протянул он. — Мне шофер сказал про рыбу. Вот уж не знаешь, где соломки подстелить. Что все-таки случилось?

— Потом расскажу. Давай поедим сначала.

Еще не открывая крышку судка, я понял, что сегодня щи, и потер от удовольствия ладони. Помню, сколько нервов пришлось истратить на споры с директором совхоза, чтобы тот выделил площадь под капусту. Золотухин упорно стоял на своем: не наш климат; сгниет под снегом, убирать некому, да и невыгодно это совхозу… Здесь, впрочем, он не хитрил. Возиться с капустой ему было действительно неинтересно. Но город на зиму оставался без витаминов, на крупах и мучных изделиях. Таежный только-только начал обрастать транспортными артериями; полгода назад подтянули к городу ветку железной дороги, а до этого, в межсезонье, пока Алгунь не покрылась льдом, а катера уже не ходили, только «воздушные десанты» спасали нас, но ведь капусты не навозишься с Запада. В общем, и кнутом и пряником пытался я воздействовать на Золотухина, уломал, слава богу. Все дело в желании. Раздобыли поздние сорта капусты, с уборкой комбинат помогал, а когда начали совхозу торфокомпост поставлять, и урожаи стали неплохие.

Я наполнил тарелки с верхом. Сначала ели молча, потом спросил Володю:

— Ну, как съездил?

— Ничего. Вот только с сапогами не повезло. Привез тридцать седьмой, как просила, меряет — голенища не сходятся. Говорит — подъем не тот. А при чем тут подъем, если ноги, как у слонихи…

Он поморщился, снова углубился в еду.

— Ну, а у тебя что? — спросил Ермолаев, когда мы разделались со вторым.

Я подробно пересказал ему разговор с Черепановым, с Гурамом, и хотя старался передавать их в юмористическом ключе, какие-то тревожные нотки, видно, пробились в моем голосе.

Ермолаев нахмурился и, когда я кончил говорить, несколько минут сидел молча, только постукивал по столу пальцами.

— Не нравится мне все это! Кажется, Черепанов и впрямь хочет столкнуть тебя под откос.

Я поймал себя на мысли, что вопреки всем фактам и доказательствам мне все равно не хочется верить в них, и я возразил:

— А зачем? Ему так удобно за моей спиной. Работать он не любит, ответственности боится, а тут, шутка ли сказать, огромный комбинат.

— Работать он посадит Гурама. А сам будет представительствовать. Мы недооцениваем это качество, думаем, оно только в том проявляется, как правильно держать себя на приеме. Это чепуха! Пажеский корпус мы не кончали и не знаем до сих пор, как правильно есть рябчика. Представительство — это целое искусство. Оказаться всегда на самом видном месте, перед глазами у начальства помелькать, реплику бросить удачную, остроту. Вообрази себе: идет какое-нибудь совещание, некто делает доклад — обстоятельный, серьезный, но скучноватый вместе с тем. Жует он свое мочало, а Черепанов тут выберет подходящий момент и вставит реплику, шутку соленую, да так, что про докладчика скоро забудут, а о нем вспомнят. Нет, брат, все не так просто.

Я вспомнил, что именно так и вылез вчера Вадим вперед завоевал расположение секретаря горкома. Что ж, пожалуй, Володя прав.

И здесь нервы, что ли, стали сдавать у меня или просто усталость навалилась, но мне сделалось как-то не по себе. Никогда я не думал о том, что мое движение вверх закончится так бесславно и так печально. Я подумал даже, что снять меня могут за оставшуюся неделю и, чтобы полностью соблюсти иерархию ценностей, аннулируют путевку в Кисловодск: рядовым инженерам нечего делать в министерском санатории.

Нет, что за чушь! Это я уже дал маху — только на тяжелую голову, в последнюю неделю перед отпуском можно додуматься до такого бреда.

Кажется, эта смена настроений отразилась на моем лице, потому что Ермолаев нахмурился:

— Не нравится мне твое благодушие.

— А ты что предлагаешь? Посыпать голову пеплом?

— Во всяком случае, тоже показать зубы. Идти в наступление. А ты даже оборону толком не занял.

— Ну нет, извини: я принимаю только честный поединок. А иначе недолго превратиться и в такого же, как Черепанов.

Володя ничего не ответил, но я видел, что мой ответ ему не понравился.

— Ну, а что будем делать со станцией? Надо созывать партком, выходить с какими-то идеями.

— Идея одна: п л о х о  р а б о т а е м. Надо пересматривать всю систему очистки. Просить деньги, стучаться в обком, в министерство…

Мы договорились с Ермолаевым, что он по своим каналам проведет разведку, узнает, чем грозит авария каждому из нас и комбинату в целом, а я решил все-таки проехать вечером к Тамаре. Непонятно, почему она прячется, это совсем не в ее интересах.

Каким безнадежным унынием дохнуло на меня, когда «Волга» выехала за черту городских кварталов и приблизилась к местам «самодеятельной» застройки, к Заречью! Дождливые осенние вечера, темные и сырые, когда неверный свет фонарей выхватывает блеклый, некрашеный забор, темную лужу, глубокую колею размокшей дороги! В невеселую пору подъезжал я к дому, в котором когда-то, лет восемь назад, прошло столько веселых часов, когда был счастлив одним только ощущением собственной молодости, которая, как искренне я тогда верил, будет длиться вечно!..

Тамара встретила меня холодно. Смахнула грязной тряпкой пыль с расшатанной деревянной табуретки, с грохотом придвинула ее и надолго исчезла в другой, смежной комнате, из которой доносились приглушенные стоны. Потом вернулась, остановилась в дверях и бросила сердито:

— Ну говорите, чего приехали…

Я попросил ее сесть и спокойно побеседовать несколько минут.

— Некогда мне рассиживаться, надо воды натаскать из колонки. — И Тамара метнула такой неприязненный взгляд, что у меня язык не повернулся предложить ей свою помощь.

Она звенела дужками ведер, что-то переставляла на террасе, ворчала, а я сидел и никак не мог понять, в чем дело, отчего Тамара так изменилась. Я вспомнил, как в этой самой комнате лет восемь назад мы собирались отмечать то получку, то чей-либо день рождения. Ее мать, Клавдия Федоровна — низенькая, плотная, краснощекая, — напекала целую гору пирожков, а выпивка была у нас неизменная: ставили на газовую плиту эмалированное ведро, выливали туда несколько бутылок красного вина, добавляли сахар и яблоки… Наутро от этого пойла раскалывалась голова, но пить было приятно. Люся не любила моих «загулов», как их она называла, напрашивалась несколько раз на вечеринки, но я говорил, что нечего ей здесь делать, а она сердилась, подозревала бог знает что, иногда наводила справки, убеждалась, что версия моя соответствует истине, и тогда атаковала с другого фланга: «Пойми, ведь это несолидно. Ты начальник станции, понимаешь, на-чаль-ник! За дешевой популярностью гонишься?»

Как было ей объяснить, что всем нам хорошо в этой «зале» — по-деревенски просторной двадцатиметровой комнате с дощатым потолком, никто на мой авторитет не посягал, я не чувствовал особой дистанции между собой и другими и вместе со всеми хохотал, когда Авдеев брал в руки гитару и начинал свои устные рассказы, перемежая их частушками.

Господи, здесь ли все это происходило? Я посмотрел на давно не крашенный пол, стены, на которых висели приколотые кнопками цветные репродукции из журналов, на столетник в жестяной банке… Многое переменилось тут за восемь лет.

А как изменилась Тамара! Я помню густой румяней во всю щеку, широкую улыбку, которая делала ее большеротое, с крупными чертами лицо привлекательным и открытым. Сейчас у нее наметился двойной подбородок, у глаз — морщинки… Но больше всего не понравилось мне то, как Тамара плотно сжимала губы, отчего лицо ее приобретало выражение постоянного недовольства, которое свойственно пожилым женщинам, что любят судачить в очередях и ожесточенно ругаться с продавщицами. Я редко видел ее в последние годы, и все-таки, кажется, не было в ней этой озлобленности. Разве случилось что-нибудь, о чем я не знаю?

Тамара прекратила греметь на террасе, вышла в «залу», уставила руки на бока:

— Ну, спрашивайте, чего хотели? Только по-быстрому, скоро вода согреется, надо маму купать.

Я снова попросил Тамару сесть, она махнула рукой: «на работе насижусь», — но все-таки пристроилась на краешке табуретки и состроила мучительно-скучающее лицо.

— Тамара, — сказал я ровным голосом. — Ты знаешь о том, что произошло на станции?

— Почем я знаю?

— Ты обязана знать, иначе плохой из тебя начальник смены.

— Подумаешь! — Она презрительно повела плечами. — Очень я держусь за это место. Да пойду опять каландровщицей — хоть зарабатывать буду как человек.

Я понял, что так мы ни к чему не придем. Надо зайти с другого бока.

— Твоему товарищу грозит беда. Но ему можно помочь. Ты слышала, как Авдеев уговаривал Плешакова, чтобы тот разрешил ему изменить режим очистки стоков?

— Ничего я не слыхала!

— Тамара… — Я не знал, что говорить. — Подумай хорошо. Ты ставишь под удар своего товарища.

— Куда там! Как обещать — все товарищи, а как помочь — никого вас нету. Ничего я не слыхала!

До меня постепенно доходил смысл ее негодования. Я вспомнил, что года полтора назад, как только утвердили меня директором, Печенкина пришла на прием и попросила квартиру в новом доме. Я еще не был в курсе всех жилищных проблем, но все равно понимал, что дело это непростое: дать квартиру работнице, у которой вдвоем с матерью собственный дом в тридцать квадратов. Сколько еще семейных мотаются по общежитиям, своего угла не имеют… нет, это очень сложно. Тогда Тамара предложила отдать дом любому очереднику, многосемейному, не все ведь любят жить в пятиэтажках, может, кому-нибудь захочется иметь садовый участок, цветник под окнами. Я мало верил в такую перспективу, но пообещал Тамаре помочь, если сама она найдет желающих взять ее дом.

И через полгода… — здесь я почувствовал, как краска заливает лицо, — через полгода я встретил Тамару в приемной, она была оживленной, радостной и без всяких предварений бросила воодушевленно: «Нашла!» А я долго не мог понять, чему она радуется, куда-то опаздывал, в горком, кажется; Тамара перепрыгивала через ступеньки, забегала то сбоку, то спереди и просила поговорить со Стеблянко и с председателем жилищной комиссии. Да-а… Самое смешное, что Стеблянко я попросил, правда, т а к  попросил, что ни меня, ни его это ни к чему не обязывало, он ведь прекрасно отличал просьбы обязательные от необязательных, а я тогда уже уяснил себе, что даже у директора комбината количество просьб лимитировано, что каждая из них связывает тебя по рукам, ставит в зависимость от подчиненных. Только что перед этим я хлопотал о квартире для начальника телефонного узла — тоже вне очереди и без особых оснований… Правда, перед этим он крепко меня выручил. А Печенкиной, значит, отказали…

Я подавленно молчал. Если раньше можно было рассуждать, так ли позарез семье Печенкиной нужна квартира с удобствами, то теперь вывод напрашивался сам собой. Вот ведь как получается: краем уха я слышал о том, что у Клавдии Федоровны случился инсульт, что у нее парализовало правую сторону, но никакие слова, никакие названия болезни не ранят так, как то, что видишь собственными глазами. И при всех тяжелых обстоятельствах с жильем на комбинате нужно давать Печенкиной квартиру сейчас же, немедленно…

С грустью я подумал о том, что Тамара больше не приходила ко мне. Конечно, она не из тех, кто просит о чем-нибудь дважды, но здесь и другое: больше не верит в мою помощь, не надеется на нее.

Надо что-то делать! Я вспомнил о шестидесятиквартирном доме, который сдавал комбинат, документы находились на утверждении в исполкоме, еще можно успеть. Но ничего обещать Тамаре не стал, сухо попрощался и покинул дом в грустном настроении. Понимал, что у нее есть все основания обижаться, и все-таки… Для меня Тамара всегда служила примером женщины  с а м о с т о я т е л ь н о й; той, что хлеб сама себе зарабатывает. Я часто сравнивал ее с Люсей и приходил всегда к одному и тому же: нет, не знает моя жена настоящих забот, трудностей настоящих. Тамара всегда тянула, как лошадь, — младшей сестренке помогла стать на ноги, мать содержала, да еще и умудрялась учиться на курсах — японского языка ей только не хватало для полного счастья! Я знал, что она недосыпала, да, наверное, и недоедала, но никогда ни на что не жаловалась, на скуластых ее щеках всегда пламенел густой румянец. А теперь, значит, и ее не пощадила судьба, согнула, озлобила… Впрочем, с трудностями, которые свалились на нее, впору управиться только неработающему человеку: у матери — инсульт, младшая сестренка вышла замуж, укатила со своим лейтенантом в Среднюю Азию, родила ребенка и, чувствуется, деньгами не очень помогает.

Да, дела… Я шел к машине под проливным дождем и не сразу мог понять, что так беспокоило, мучило меня. Квартира? Проблема, что и говорить, не из легких, но разрешимая. Если придется, нажму, где надо, хозяин я на комбинате или нет! И здесь я почувствовал, в какую ловушку загонял сам себя, — более неподходящего, неудобного момента, чтобы «пробивать» Тамаре квартиру, придумать было трудно. Не стану же я ходить и объяснять каждому, что делаю это из сострадания к двум женщинам, все равно в моих действиях увидят другой смысл. И самое печальное, будут отчасти правы: мне совсем неинтересно, чтобы Тамара выступала на стороне моих оппонентов. Вот как все переплелось!

Обычно поездка в машине отвлекает меня от грустных мыслей, но сегодня разговор с Тамарой не выходил из головы. Мы часто сокрушаемся: «Ну и жизнь! Задает она загадки!» Но жизнь здесь ни при чем, виноваты мы сами. Хочешь жить спокойно, есть безошибочный рецепт — не принимай ничего близко к сердцу. А уж если решился  в н и к а т ь  в человеческие судьбы, разделять чужие заботы, жаловаться нечего — чем больше будешь стараться помочь, тем сильнее станешь увязать в запутанных, сложных обстоятельствах. Такова се ля ви, как шутит Саша…

Я попытался переключиться на другую тему, но сегодняшняя беседа с Ермолаевым тоже была не из веселых. Неужели Черепанов настолько самонадеян, что всерьез считает себя претендентом на мое кресло? Да ведь это равносильно самоубийству! Что такое обязанности директора? Это необходимость каждый день принимать десятки решений, крупных и мелких, срочных и долговременных, решений, которые, кроме него, никто на комбинате принять не может. Или Вадим надеется окружить себя сильными помощниками, которые будут страховать каждый его шаг? Но это нереально! Директор есть директор, и существуют тысячи ситуаций, когда он должен принимать решение единолично, полагаясь только на себя самого.

Впрочем, совсем не эти проблемы — справится Черепанов с руководством комбинатом или нет — должны были заботить меня сейчас. Вадим перешел в атаку, и мне следует побеспокоиться о том, как надежнее ее отразить. А напор будет мощным: два года назад, когда Вадим прорывался к должности главного инженера, я сполна ощутил его пробивные способности.

История эта вспомнилась мне с неожиданной ясностью и последовательностью. Недели не прошло, как утвердили меня директором, а документы Чантурия уже находились в горкоме партии. Я интересовался ими в отделах, но все мои вопросы уходили в пустоту. Мистика какая-то! У меня кончилось терпение, и я напрямик спросил Колобаева, что происходит. Он ответил, что личного дела Чантурия еще не видел, но обязательно поинтересуется им. И тогда впервые я заподозрил: здесь что-то не так. Мог ли Фомич не видеть документов Чантурия, если они лежат у него на столе, с правой стороны, где находятся бумаги первоочередной важности? Я хорошо помню эту ярко-голубую папку — их делали из нашей целлюлозы на одной из сибирских фабрик, нам прислали несколько опытных образцов. Правда, попытался успокоить я себя, может быть, Фомичу недосуг… хотя, если крупнейшее в городе предприятие несколько недель без главного инженера, это, извините, не мелочь.

А разгадка оказалась простая. Однажды после бюро Фомич попросил меня задержаться и сказал, отводя глаза в сторону, что обком рекомендует на место главного инженера другую кандидатуру. Я решил, что хотят кого-то прислать из областного центра, и сказал, что «варягов» нам не нужно. Тогда Фомич обрадовался: «Нет, товарищ наш, местный. Работник опытный и специфику производства знает прекрасно». И назвал фамилию Вадима. Вот тогда и надо было мне вопрос поставить ребром: нет, мол, и все. А я растерялся, начал мямлить, сопоставлять деловые качества Чантурия и Черепанова.

Пока шла массированная обработка «общественного мнения», Вадим держался в стороне, никак не проявлял себя, хотя по осторожным напоминаниям Фомича, по регулярным звонкам из областного центра («Почему тянете с кадровыми вопросами?») я чувствовал, что он держит руки на пульте и нажимает нужные клавиши.

А я из последних сил волынил с этим делом, ожидал, когда из Прибалтики вернется Ермолаев. Можно сказать, я спекулировал на его отсутствии, говорил, что не могу решать вопрос без секретаря парткома. Но мне действительно позарез нужен был его совет.

Разговор с Ермолаевым состоялся в субботу: собрались в тайгу, за орехами. Пока ехали на моторке, пока ходили по тайге, сбивали кедровые шишки, он отмахивался от моих вопросов, объяснял, что не хочет комкать разговор. И только потом, когда зажарили шашлычок, Володя сказал:

— Да, милый друг, надо смотреть правде в глаза. Из Дальневосточного жмут очень сильно. А сам знаешь, все зависит от мощности напора.

Несколько минут я подавленно молчал. Даже не знаю, что угнетало меня больше — что придется работать с человеком, который меня не устраивал, или что теперь мне нечего будет объяснить Гураму, которого я уже подключил к делам, и вот теперь нужно давать обратный ход.

— Значит, мы не хозяева на комбинате.

— Ну, убиваться раньше времени тоже не стоит. А вдруг мы не знаем всех возможностей Черепанова и на новом месте он развернется?..

Да, на это я надеялся тоже. Что, если я несправедлив по отношению к своему бывшему приятелю, что, если он и в самом деле изменится в лучшую сторону? Голова-то у него светлая, ну, а нелюбовь к черновой работе… тут многое и от меня зависит, от того, как буду я его нагружать.

Так утешал я себя, но довольно скоро пришлось отбросить все иллюзии и согласиться с тем, что я действительно проиграл. И вот теперь, два года спустя, Вадим вновь предпринял атаку. Ну что же, теперь буду умнее: ясли отбиваться, то умело, до победного конца. Только когда этот следующий раз представится?..

Мы уже отъехали порядочно от Заречья, когда я вспомнил, что можно было зайти к няне, Ангелине Антоновне, повидаться с сыном. Но возвращаться не хотелось, да и поздно уже, наверное, Андрюшка ложится спать.

«Волга» выехала на улицу Гагарина. Рядом, всего через два квартала, Стандартная, где пятиэтажный блочный дом, где в угловом подъезде, на третьем этаже, быть может, горит сейчас свет. А что, если заехать — внезапно, без предупреждения? Меня окатило, захлестнуло жаром. Я понял, что прощания с Ириной не получилось, что думаю о ней все время и, чем больше не ладится у меня в семье, тем сильнее ищу здесь опоры и утешения. Заехать? Ну хотя бы на минутку, извиниться, объяснить… впрочем, Ире объяснять ничего не придется, она все прекрасно понимает без слов. Я взглянул на часы: начало девятого. Ну, так что? А вдруг она взяла из детского сада дочку? Или к ней пришла в гости подруга? Обычно мы старались соблюдать законы конспирации, а теперь можно одним неосторожным визитом все поломать, испортить. Ну, решайся!

Но, пока я сомневался и раздумывал, машина уже свернула к проспекту Строителей, и мои колебания приобрели чисто платонический характер. Я ругал себя последними словами, проклинал свою нерешительность, но втайне был доволен, что уберег себя от испытания, к которому внутренне не был готов. «Ну что ж, — с некоторым успокоением думал я, — это и к лучшему. Проведу тихий вечер в кругу семьи, с законной супругой. Посмотрю телевизор, выпью хорошо заваренного чая… Надо расслабиться немного, дать отдых нервишкам, они еще очень пригодятся».

3

Утром, за недолгую дорогу от дома до комбината, перед моими глазами проходит вся история архитектуры в нашем городе. Началась она с недоброй памяти блочных пятиэтажек, несколькими унылыми кварталами выстроились они, окрашенные в грязновато-желтый цвет, с потеками возле окон, жирными битумными прокладками между этажами. А когда принялись мы застраивать проспект Строителей, подули свежие ветры, от экономии на каждом кубическом сантиметре отказались, и на радостях городской архитектор пережал в другую сторону — налепил портики и барельефчики на каменных стенах; пока разобрались что к чему, проекты были утверждены. А массовое строительство совпало уже с «золотой серединой», найденной в градостроении, да и строить научились с умом — не размахивать топором налево и направо; если можно елку или сосну уберечь рядом со стройкой — пусть растет себе, красавица. Словом, за короткий срок трижды менялся архитектурный стиль, то-другое, как любит приговаривать Саша, но, слава богу, полоса бараков нас не коснулась, счастливо миновали мы это порождение больших строек. Когда я еду к заводоуправлению, то жилые кварталы отсчитывают в памяти отрезки моей жизни в Таежном, куски моей биографии. Двухэтажная, силикатного кирпича, музыкальная школа, из-за которой в свое время переругалась половина комбината; одни намертво стояли за то, чтобы следовать проекту, другие требовали перестроить ее в жилой дом, считали, что прежде надо дать людям крышу над головой, а потом заставлять их детишек пиликать на скрипке. Кинотеатр «Космос» — розово-каменный, с широкими побеленными колоннами, на портале — вылинявший лозунг; в любом провинциальном городе обязательно встретишь его двойника. А вот здесь, в жилом доме, когда-то была первая парикмахерская — в однокомнатной квартире, на первом этаже; очередь жалась в тесном коридорчике, выходила на лестничную клетку… Интересно, что ни говори, быть старожилом! Таежный напоминал юнца, который рос так быстро, что родители не успевали напастись на него одежды. Строим много, а очередь на жилье почти не уменьшается. Растут запросы, да и мы не всегда учитываем перспективу — отталкиваемся от потребности в рабочей силе, а не учитываем, что приезжают сюда не в одиночку, а семьями.

На развилке я попросил Сашу притормозить, вышел из машины. С этого места комбинат виден особенно хорошо. Серая, с красной поперечной полосой горловина теплоцентрали возвышалась над скопищем разновысоких сооружений из глухих бетонных плит — казалось, будто взрослый ребенок разбросал на огромном пространстве кубики из конструктора, и строения эти застыли в произвольном беспорядке. На самом деле каждый цех, каждое здание были жестко увязаны между собой, создавая возможность для циклической, непрерывной работы.

С утра я собирался заехать в древесно-подготовительный цех на месте посмотреть, как обстоят дела с запасом пиловочника.

Растопыренная клешня подъемника выхватывала из штабеля сразу несколько свежеошкуренных, глянцевито поблескивающих бревен, они на секунду зависали в воздухе, прежде чем кран обрисовывал кривую дугу, бросал их в широко разинутую пасть барабана, где с истошным визгом вонзались в них добела раскаленные зубья пилы, и потом, распиленные на короткие чурки, бревна с адским грохотом попадали по транспортеру в дробилку и дальше, в гигантский котел, где с шипением обваривали, расплавляли их кислота и водяной пар…

Этот цех — свидетель стремительного взлета моего однокурсника. Года три назад… да, уже три года прошло с тех пор… в сухой и знойный августовский день из Дальневосточного приехал на комбинат Федотов; как положено, его сопровождали несколько сотрудников промышленного отдела. Котельников был в командировке, поэтому принимать гостей пришлось мне. Я немного терялся перед моложавым и подтянутым, недавно утвержденным секретарем обкома, и мешало мне не столько ощущение того, что передо мной высокое начальство, сколько стиль его поведения — непринужденно-свойский. Когда я увидел Федотова, то почему-то подумал о том, как хорошо бы смотрелся он на корте, в традиционном наряде теннисиста, с фирменной ракеткой, и с каким удовольствием посмеивался бы над партнером, его промахами, да, пожалуй, и по поводу своих собственных. Дистанцию в отношениях Федотов определил самую короткую: несколько удачных шуток, с первой же минуты на «ты», чем поставил меня в трудное положение, ответить тем же, несмотря на его настойчивость, я так и не решился, пришлось прибегать в разговоре к неопределенно-безличному обращению; вообще со стороны могло показаться, что Федотов знаком со мной несколько лет, не меньше… Одним словом, чувствовал я себя довольно неловко, пожалуй, даже более скованно, чем обычно, и старался не выходить за рамки чисто делового разговора: обком и министерство впервые поставили перед нами тогда вопрос о пересмотре всего технологического цикла с тем, чтобы производить целлюлозу высшего качества, на экспорт.

В древесно-подготовительный цех мы заглянули без особой необходимости, просто по пути. Я хорошо знаю, как впечатляет свежего человека это зрелище, когда за несколько секунд огромное бревно измельчается в щепу, и не торопил гостей, хотя какое-то неясное, смутное беспокойство подсказывало мне, что задерживаться здесь не стоит…

Мы уже направлялись к выходу, когда в грохочущей, но по-своему упорядоченной звуковой лавине с тревожной внезапностью прозвучал сбой. То, что мы увидели, заставило нас растеряться, оцепенеть — на транспортере с пугающей скоростью вырастало беспорядочное нагромождение бревен. Видимо, ленту заклинило, а синхронизатор, который должен был отключить всю систему, не сработал, и потому барабан продолжал выплевывать из пасти привычную продукцию, она не умещалась на узкой ленте транспортера, и вот уже несколько чурок, словно бы выброшенные из катапульты, разлетелись в разные стороны.

Все решилось в несколько секунд. Начальник цеха беспомощно выкрикивал противоречивые команды, оператор опасливо поглядывал на рассыпающееся деревянное скопище; короткие кругляши летели с тяжелым свистом, преграждали дорогу к табло… Кто-то должен был рискнуть, броситься под град увесистых, будто бы выпускаемых из пращи, деревянных снарядов. И сделал это Черепанов. Он, правда, бросился не к табло, а к рубильнику, находившемуся в стороне, у входа, рванул его, цех погрузился в полутьму, и несколько минут понадобилось, чтобы глаза привыкли к слабому свету, снопами пробивавшемуся из небольших окошек высоко под крышей, и на то, чтобы я пришел в себя, осознал, что опасность миновала, а она могла быть вовсе не шуточной. Вадим отдавал одно за другим четкие указания… И разгружать транспортер от завала первым бросился тоже он, вслед за ним устремились еще несколько человек, я робко попытался удержать Федотова, но тот с азартом включился в работу…

В эти минуты я искренне восхищался Черепановым. Я и прежде знал за ним такую особенность: в решающие минуты он отряхивал с себя лень, равнодушие и преображался на глазах, откуда-то появлялись в нем находчивость, самообладание, но тогда Вадим превзошел себя самого. Грешным делом, я даже подумал тогда, что Черепанову просто не повезло, не нашел он в жизни поприща, на котором можно было бы сполна проявить свою натуру… или, быть может, такого поприща не существует, и в любом деле, в любой профессии наряду с минутами риска, эффектных и дерзких решений есть недели и месяцы будничного, утомительного и довольно скучноватого труда, а на него у Вадима пороха не хватает. Не знаю, так оно или нет, но в тот день Черепанов был в ударе. Когда продолжили обход, он в небольшой группе из десяти человек оказался «душой общества». В каждом цехе Вадим находил повод для красноречивой и остроумной реплики, правда, она не всегда касалась сути вопроса, но это уже, как говорится, дело десятое. Я снова и снова вспоминал аварию с транспортером, думал о том, насколько несовершенна еще у нас на комбинате техника безопасности, словом, настроение было далеким от веселья, поэтому в душе я был даже благодарен Черепанову за то, что он взял на себя заботу о жизненном тонусе Федотова и его сопровождающих. Ну, а когда ближе к вечеру мы сидели за шашлыком, Черепанов сам себя превзошел. По настоянию Федотова Вадим устроился слева от него, я сидел справа, но если у меня дело не пошло дальше вымученного тоста «за дорогих гостей», то Черепанов сошелся с Федотовым, что называется, накоротке. Испытывал ли я к нему ревность? Конечно, не без этого. Но самую легкую; да и тому застольному братству, к которому причастился Черепанов, особого значения я не придал: дорого ли стоят клятвы,подогретые чудодейственным эликсиром из бутылки с тремя или пятью звездочками, и мало ли встречаем мы в поездках очаровательных эпизодических знакомых, память о которых выветривается через месяц?

Но, оказалось, случай здесь был другой. Федотов запомнил Вадима. И как запомнил — как работника, который единственный не растерялся в сложной ситуации, в с е  в з я л  н а  с е б я, действовал уверенно, смело, с умом. Ну, а его обаяние довершило дело…

Да, дорого обошлась мне авария с транспортером! Все мои действия, все мои попытки переломить Вадима, привить ему другой ритм и стиль работы разбивались как о бетонную стену — он чувствовал влиятельную защиту в областном центре, куда время от времени наезжал для укрепления личных контактов. Личные контакты… Я недооценивал их, а ведь они — великое дело. Я убедился в этом, когда несколько раз очень дипломатично пытался сказать Федотову, что Вадим не совсем тот человек, за которого его принимает секретарь обкома. И что же? Федотов весело и небрежно отмахивался: «Брось, Вадим — хороший парень!» А когда Ермолаев отправился в Дальневосточный, чтобы пролить свет на истину, переубедить Федотова, тот отверг все аргументы одним-единственным доводом: «Да что там, я  с а м  видел, как умеет Черепанов работать!» Вот так и существовали отдельно друг от друга человек и его репутация, и с некоторых пор я устал бороться, махнул на Вадима рукой.

…Я вслушивался в равномерный шум механизмов и заново переживал историю неожиданного возвышения своего институтского приятеля. Тянуло речной сыростью, к запаху мокрого дерева и опилок примешивался едкий аромат кислоты, уши закладывало от непрерывного шума. Я очень любил этот цех, «кухню» комбината, которая кормила все его многочисленные цеха. Но сегодня мне было что-то не по себе. Дышалось трудно, под ребрами давило, словно их заковали в стальной панцирь.

Наскоро поинтересовавшись, как обстоят дела, я поспешил в заводоуправление. Минут десять надо никого не принимать, отсидеться в кабинете. Выходить из строя в эти дни никак нельзя — сочтут симулянтом. А мне бы продержаться только до субботы. Там — самолет на Минеральные Воды, четкие профили гор на всегда ясном высоком небосклоне. И ленивые прогулки по парку, очередь за минеральной водой из источника — теплой, слегка тошнотворной. И нарзанные ванны, когда чувствуешь, как пузырьки лопаются, проникают в тело, излечивают от напряжения и затяжной усталости. Хорошо!

Зазвонил зеленый телефон.

— Когда у вас партком? — спросил Колобаев, не здороваясь, словно бы продолжая прерванный разговор.

— В пятницу.

— Поздно.

— Нужно разобраться, Андрей Фомич. Раньше мы не успеваем.

— Разбирайтесь, но не тяните! В пятницу в два — бюро.

Фомич бросил трубку. Да, чувствую, и ему несладко приходится. Но что без толку шуметь, размахивать руками — истину от этого быстрее не узнаешь!

Спустя минуту Колобаев перезвонил мне:

— А что, если мы проведем совместное заседание бюро и парткома? Зачем нам дважды выяснять одно и то же?

Я согласился прежде, чем успел взвесить все достоинства и недостатки такого предложения. А они зависели не только от баланса при голосовании. По крайней мере на одном из заседаний я мог чувствовать себя более-менее спокойным, поскольку за дирижерским пультом будет находиться Ермолаев. Теперь же судьба моя целиком во власти Фомича и бюро — а там публика пестрая, не все относятся ко мне с восторгом. В последнюю секунду я успел сказать Фомичу о том, что на заседании парткома мы собирались заслушать непосредственных виновников аварии на станции.

— Что ж, приводите их вместе с собой, — безразлично сказал Колобаев и тут же другим, более приветливым голосом: — Да, Игорь Сергеевич, чуть не забыл. Я разговаривал с Котельниковым — он интересовался вами, просил обязательно передать привет.

— Спасибо, — машинально ответил я, а сам подумал: что бы это значило? По старой дружбе Котельников и Фомич перезванивались довольно регулярно, и, понятно, что так или иначе всякий раз говорили о директоре комбината. Но прежде что-то не водилось за Колобаевым такого: передавать привет да еще информировать, что заместитель министра интересовался мною. А что интересоваться — я весь на виду…

В другое время этот психологический нюанс всерьез заинтересовал бы меня, но сейчас все мысли были заняты другим — предстоящим заседанием бюро горкома партии. Стало быть, третейский суд переносится в другие стены. Тогда особенно важно, как выступит Тамара. За Авдеева я спокоен, от Плешакова я ничего хорошего не жду, а вот Печенкина… К ее рассудительному голосу могут прислушаться. Она находилась за пультом управления в тот момент, когда ядовитые стоки хлынули в Алгунь, она изнутри знает обстановку на станции, наконец, она может выступить беспристрастным свидетелем в споре между Авдеевым и Плешаковым. Только вот на чью сторону станет Тамара? После вчерашнего визита у меня не было особой уверенности, что она будет поддерживать меня. Эх, кажется, не вовремя взялся я помогать с квартирой! Впрочем, ей-то что — больше всего я ставлю под удар себя, даю повод для кривотолков. Хотя и она тоже девка гордая — может и в лицо швырнуть ордер: дескать, раньше не нужна была Печенкина, а теперь вон как забегали и квартиру отыскали быстренько! Нет, сколько раз я убеждался: добрые дела надо делать вовремя!

Придвинул к себе бумаги, взглянул на утреннюю сводку. Три стройные колонки цифр: полугодовой, месячный планы и план текущих десяти месяцев. Два цеха насторожили меня: картонный и беленой целлюлозы — там было всего восемьдесят два и восемьдесят шесть процентов. Придется побеспокоить главного специалиста по авралам. Я потянулся было к трубке телефона, напрямую соединявшего меня с Черепановым, но передумал. Что-то не готов я к разговору, хотя и дел всего-то — дать указание, чтобы он принял под жесткий контроль два отстающих цеха. Можно, конечно, вопрос поставить и по-другому: как он допустил, что весь месяц раскачивались и только в последнюю неделю принялись наверстывать план, но это разговор особый, а пока надо на ходу спасать дело. Здесь Вадим — мастак, виртуоз, надо отдать ему должное. Он любит, как сам говорит в таких случаях, ставить вопрос ребром. Древесно-подготовительный цех задерживает пиловочник? «Старик, где сырье? Не знаю, не знаю, с лесобиржи мы спросим особо, ну, а ты тоже ушами не хлопай: хочешь жить — умей крутиться!» Нет вагонов для отгрузки? «Алло! Начальник станции? Почему саботажем занимаетесь?»

Черепанов шутит и угрожает, травит по ходу дела анекдоты, которых знает великое множество, и с канительным, нудным делом, когда все должно было бы держаться на нервах, на крике, справляется весело и небрежно. При этом очень точно натягивает именно те сто один — сто два процента, которые нам нужны. Если бы месяц состоял из нескольких авральных дней, как было бы прекрасно!

Помедлил немного, потом решительно снял трубку:

— Вадим? Загляни!

Внимательно посмотрел на Черепанова. Почему-то показалось, будто он виновато отвел от меня глаза — всего на несколько секунд, но и этого было достаточно, чтобы я задумался. Может, почувствовал раскаяние? Только в чем? В том, что «подключил» Федотова? Или есть за ним еще что-то, о чем я не знаю и не догадываюсь?

— Какие у тебя планы?

— На месяц? На год? Или на всю жизнь?

— Нет, на сегодняшний день. Вернее, на ближайшие несколько часов.

— Да вот, «телегу» прислали. В фанерном цехе что-то с вентиляцией не в порядке. Пойду разберусь.

— Дай-ка мне. — Я протянул руку за телефонограммой. — А ты лучше двумя этими цехами займись, — показал я сводку. — Опять придется авралить.

Вадим ленивым движением приподнялся с кресла.

— Я свободен?

— Подожди.

Не знаю, что толкнуло меня, заставило остановить его. Надежда еще раз выяснить наши отношения по-доброму, без публичных исповедей и обвинений? Все-таки не чужие мы люди, сколько лет бок о бок, неужели не сможем договориться друг с другом?

— Вадим, ответь мне, пожалуйста, — я начал говорить медленно, тщательно подбирая слова: — Только давай договоримся: ответь честно, как на духу, а если не можешь или не хочешь, лучше не отвечай вообще.

Черепанов еле заметно напружинился, тверже уперся в подлокотники кресла.

— Авдеев говорил мне, что ты давно вставляешь ему палки в колеса. Это правда?

Он помедлил с ответом, потом сказал с некоторым вызовом:

— Ну, допустим, правда.

— Так, спасибо. Тогда еще один вопрос. Почему ты это делаешь?

— Да не нравится мне он, твой Авдеев! — крикнул Вадим. — Крутится вечно перед глазами, сует нос везде и всюду. Вот и доигрался!

— Погоди, погоди! — остановил я Вадима. — Почему он занялся партизанщиной? Только потому, что и ты и Плешаков вместо помощи в угол парня загнали.

Черепанов полез в карман за сигаретами, вытащил их, потом демонстративно бросил пачку на стол.

— Да брось ты сказочки рассказывать! Ладно, допустим, в бредовых его идеях есть рациональное зерно. Малюсенькое такое зернышко… Ну и что? Много ли изменится, если внедрить его проект? Все равно, что море кружкой вычерпывать…

— А у тебя, что, есть другие идеи?

— Представь себе, есть.

— Интересно было бы послушать.

— Прямо сейчас?

— А почему бы и нет?

Черепанов потянулся за сигаретами, сказал иронично:

— Ладно, послушай, может, пригодится когда-нибудь. Что я, — на слове «я» он сделал ударение, — затеял бы, если бы занялся станцией. Прежде всего выколотил бы деньги на ее коренную реконструкцию. Деньги не маленькие, и тут надо вопрос ставить ребром. За рубежом затраты на очистные сооружения составляют от четверти до трети всех расходов при производстве целлюлозы, а они умеют считать монету. Так что прикинь, во что реконструкция нам обойдется. Дальше. Проводить ее надо с учетом перспективного развития комбината на восьмидесятый год. Если будем жаться, ориентироваться на сегодняшние расчеты, переделки обойдутся в три раза дороже.

— Ну, допустим, эти деньги у комбината есть. Что дальше?

— Можно и дальше. Я ввел бы жесткое разделение стоков. Сейчас у нас все смешано: и хозяйственно-бытовые сбросы с минимальной загрязненностью и варочный цех с высокой токсичностью. Отсюда и неэффективность очистки. Понятно, раньше ничего другого позволить мы себе не могли — станция вон сколько времени не менялась, а комбинат расширяется каждый год. Соответственно и очистку стоков следует разделить. Разве мы не можем позволить себе все три типа очистных сооружений? Притом по первому классу, по мировым образцам! Возьмем механическую очистку — тут бы я построил многоярусные отстойники — это, кстати, в пять-шесть раз сократило бы объем сооружений. В химической — сменил бы всю систему фильтров, это дорого, но тоже окупится со временем. А в биологической — модернизировал бы оборудование, перевел бы весь процесс на замкнутый цикл водоснабжения — есть прекрасные образцы в Швеции, например, или в Финляндии. Вот так-то, старик! Вопрос надо ставить ребром, а не носиться с кустарем-одиночкой, не ставить заплаты на костюме, который давно пора выбросить!

— Прекрасная программа! — воскликнул я, пропустив выпад в адрес Авдеева. — Неясно только одно: почему ты ею не занимаешься?

— Значит, не время.

— Почему же?

— А ты скоро об этом узнаешь…

Вадим резким движением поднялся, притушил сигарету и быстрым шагом направился к двери.

Ну, каково! У меня не напрасно мелькали иногда опасения, что я недооцениваю Черепанова. Конечно, он и краснобай, и позер, и лентяй порядочный, но котелок у него варит, тут ничего не скажешь. И еще — я привык думать, что Вадим скользит по верхам, но нет, оказывается, он способен и в глубь проблемы заглянуть… Только кому легче от того, что он  м о ж е т. Никакого желания заниматься делом у него нет… во всяком случае, сейчас, пока он остается вторым лицом на комбинате.

Я колебался, самому ли ехать в фанерный цех или перепоручить кому-нибудь — дело, наверное, пустяковое. Заглянул в еженедельник, проверил, что было расписано на сегодняшний день, — да, успею быстренько смотаться.

Дорогу к цеху вовремя не заасфальтировали, сейчас, во время дождей, образовалось такое месиво, что Саша то и дело газовал. Из-под задних колес вылетали жирные комья глины. Водитель присвистнул.

— Не проскочим? — спросил я.

— На тракторе, может, и проскочим. А еще лучше — на бронетранспортере.

Тем не менее Саша благополучно подвез меня к самому цеху. В дверях я столкнулся с Кандыбой.

— Ну и дорожку ты умостил, Павел Филиппович! Небось на вертолете сюда добираешься?

Кандыба тут же завел знакомую пластинку, принялся жаловаться на Барвинского. Я терпеливо дослушал его, потом протянул телефонограмму:

— И тут управляющий трестом виноват?

Кандыба озабоченно потер лоб:

— Так не вам же адресовано, Игорь Сергеевич!

— Мне или не мне, какая разница? Давай-ка посмотрим, что творится.

Мы зашли в цех. Да-а, на альпийских лугах воздух малость почище…

— Понимаете, Игорь Сергеевич, — тяжело дыша, оправдывался Кандыба, — объект пусковой, основное оборудование уже подключили к компрессорной станции, а пока идет монтаж, питаемся от трех компрессоров.

Шум в цехе стоял невероятный — словно из сотни туго надутых мячей с хлопаньем и свистом выпускали воздух. Но шум — это еще ладно, а вот загазованность здесь действительно такая, что надо звонить во все колокола.

— Павел Филиппович, голубчик, — возмутился я. — Что это такое? Как же здесь люди работают?

Кандыба в ответ глубоко вздохнул:

— Не знаю… Мне начальник цеха всего три дня назад пожаловался.

— Всего! Ничего себе — всего! И что ты сделал?

— Поговорил с этим пижоном… ну, с Черепановым.

— Ну, а он?

— А он рассказал анекдот.

— Какой еще там анекдот?

— Ну, мол, человека, который привык жить в центре города, вывезли в лес. И он от свежего воздуха стал задыхаться. Смешной анекдот, правда?

Я задумался. Как это похоже на Вадима: легко и эффектно отбросить все, что связано с малоинтересными ему делами. Тем более когда рядом нет достойных зрителей, которые могли бы ему аплодировать. Но и мой заместитель тоже хорош — отмахнулись от него, он и успокоился.

— Не узнаю тебя, Павел Филиппович. Стал застенчивым, как красная девица.

— Почему вы так думаете? — запротестовал Кандыба. — Я ему после этого напоминал несколько раз, начальник цеха — тоже. И все впустую. Вот даже телефонограмму отбили, для большей убедительности. Как только она к вам попала?

Я решил разыскать Черепанова — пусть бросит все дела и обеспечит в цехе вентиляцию, потом вспомнил, что сам отправил его выбивать план, и спросил у Кандыбы:

— Ну, а что нужно? Конкретно!

— Что, что! — проворчал он. — Газоотводы установить. Это гибкие шланги такие, они, кажется, есть в Дальневосточном. И вытяжную вентиляцию поскорее монтировать.

— Ладно, Павел Филиппович, сделаем. Но и ты хорош все-таки: видишь, что Черепанов тянет резину, мог бы сразу ко мне обратиться.

— Так вы меня сами позавчера отшили, когда я просил нажать на Хрипачева насчет бетона, помните? И потом, если разобраться, разве это ваша обязанность? На то и существует главный инженер. А так будет каждый раз из-за мелочей дергать, что получится?

«Моя ли это обязанность? — машинально подумал я, садясь в машину. — Моя не моя, а заниматься все равно приходится, куда денешься».

Я вспомнил утренний разговор с Черепановым, и мне окончательно стало понятно, почему так агрессивно настроен он против Личного Дома. Неудавшийся эксперимент невольно привлек внимание к работе станции, и теперь стали видны все упущения, которые допустил он, Черепанов, непосредственно отвечающий за производственные дела. Да еще нужно учесть, что Плешаков, который не справляется с руководством, назначен по его настоянию. Незавидная ситуация!


Я вернулся в заводоуправление, прошел к себе в кабинет. Давление ли атмосферное менялось или по какой другой причине, не знаю отчего, только мне стало еще хуже. Боль в ребрах не отпускала, я попробовал поглубже вдохнуть, набрать в грудь воздуха, но здесь длинная острая игла прошила висок внезапной болью. Я почувствовал, как покрываюсь холодным потом. Откинулся на спинку кресла, стараясь переждать боль. Она слабела, становилась тупой и деревянной, но через несколько секунд вспыхнула снова.

Дело худо. Я нажал кнопку звонка, спросил у секретарши, когда принимает Сорокина. Эта худенькая сорокалетняя женщина, сдержанная и молчаливая, как врач закреплена за работниками заводоуправления, вернее, мы являлись ее подопечными. Не знаю, была она лучше или хуже других терапевтов, но мне очень нравилось то, что Елена Трофимовна не пыталась вести никаких светских разговоров и не делала никаких различий между своими пациентами — директор это или младший бухгалтер.

Я предупредил Галю, что скоро вернусь, оставил бумаги на столе и поехал в поликлинику.

Елена Трофимовна встретила меня упреками:

— Опять буду ссориться с вами! Мы твердо договаривались: каждую неделю, в четверг. А не были полтора месяца!

— Зато сегодня приехал досрочно, на день раньше.

— Всё ваши шуточки! — Она покачала головой. Потом, другим тоном, спросила: — Что-нибудь беспокоит? Так просто вас сюда не затащишь.

— Как-то жмет, — показал я на бок, — и давит немножко.

Елена Трофимовна взяла стетоскоп:

— Давайте послушаю вас.

Я разделся; в кабинете было прохладно, и я поежился. Стало неприятно при виде своего незагорелого тела.

— Вдохните поглубже еще раз, теперь не дышите… Ну, сердце у вас в порядке, слава богу. Давайте померяем давление.

Елена Трофимовна всегда ставила тонометр так, чтобы я не мог видеть шкалу. Чудачка, все было написано на ее лице, когда она наблюдала за ртутным столбиком. Сейчас она нахмурилась, отодвинула тонометр и грустно посмотрела на меня:

— Ну вот, дожили. Сто семьдесят на сто двадцать. Как вам это нравится, Игорь Сергеевич?

— Многовато, конечно. Но жить можно?

Она, не отвечая, что-то быстро писала в истории болезни своим мелким, четким почерком.

А я чувствовал себя ужасно. Затылок печет, в голове шум, и какая-то вялость, даже рукой пошевелить трудно.

— До понедельника посидим дома. Раунатин, горчичники на шею. И укольчики нужно поделать. А завтра навещу вас.

— Мне до субботы продержаться бы. А там я попаду в руки ваших кисловодских коллег.

Елена Трофимовна смотрела на меня с изумлением, как на человека, который не понимает элементарных вещей.

— Игорь Сергеевич, дорогой! Забудьте на минуту, что вы директор комбината. Вам, — она заглянула в историю болезни, — тридцать пять, а давление, как у старика. Но в пожилом возрасте у человека сосуды эластичные, «разношенные», и скачки давления не так страшны. А у вас в любую минуту может лопнуть самый крошечный сосудик. Понимаете это или нет?

Никогда не видел своего врача такой встревоженной. Неужели положение настолько серьезно? Я быстренько прикинул, какие дела смогу выполнить, если бумаги возьму домой. Да, а митинг? А бюро горкома? Хотя если выбирать, то здесь и думать не о чем — митинг проведут и без меня, а вот на бюро я должен явиться живым или мертвым. Ну что ж, отсижусь дома сегодня, а к пятнице или, дай бог, к четвергу войду в форму.

— Все, Елена Трофимовна, сдаюсь — уговорили! Только дайте бюллетенчик, а то запишут прогул.

Она недоверчиво смотрела на меня, стараясь понять, не шучу ли я. Потом сказала строго:

— Меня не обманете. Прикажу сестре звонить каждый час, проверять, дома ли вы. И с вашей женой обязательно поговорю.

Я медленно спустился по лестнице, вышел на улицу. Было сумеречно; туманный, сырой воздух мешал вдохнуть глубоко, полной грудью. Наверное, меняется давление, подумал я и немного утешился: нашел наконец причину — все легче.

Саша читал «Советский спорт».

— Ну и ну! — сказал он с возмущением. — «Спартачок» на нервах своих болельщиков играет!

Меня мало волновали судьбы футбола, и я сухо сказал:

— Саша, давай на комбинат, а потом к «небоскребу».

Первый и пока единственный в городе девятиэтажный дом прозвали «небоскребом». Года через два в новом районе будет построено шесть таких девятиэтажек, а пока жить в «небоскребе» считается делом престижа. Незадолго до новоселья Люся зачастила сюда: то плинтус плохо прибит, то форточка неплотно закрывается. Мне о своих инспекторских поездках она не сообщала, и я не сразу понял, почему это прораб время от времени звонит и докладывает только о моей квартире: «Все сделано, Игорь Сергеевич, на самом высоком уровне». Потом узнал, рассвирепел: «Прекрати меня позорить! Примут дом, тогда и бегай на здоровье по квартире!» «Тогда уже поздно будет. Я ведь хочу как лучше», — жалобно отвечала Люся, напуганная моим тоном.

— Приехали, Игорь Сергеевич! — окликнул меня Саша.

Да, в самом деле. Я хотел было отпустить Сашу до утра, но передумал: а вдруг понадобится по срочному делу.

Саша, кажется, привязался ко мне, готов был крутить баранку с утра до ночи. Но недавно у меня появился опасный соперник — Светлана из бухгалтерии, — на этой двадцатилетней блондинке, рослой и пышнотелой, замкнулся холостяцкий марафон, который Саша тянул с тех пор, как приехал сюда после службы в армии. По вечерам водителю приходилось задерживаться, правда, потом, когда я уезжал в командировки, он брал отгулы, но Светлану это не устраивало, она требовала внимания более основательного. И как-то на днях Саша уже намекнул мне, что хотел бы перейти на работу в трест…

Я попрощался с водителем, попросил его не отлучаться далеко, держать связь с Галей.

Люси не должно быть дома, но я на всякий случай позвонил. Никто не ответил. Ну, это еще лучше. В коридоре, рядом с вешалкой, валялись перчатка, Андрюшкин шарф… Прошел в общую комнату (недавно Люся заявила с обидой, что у нее нет в квартире своего угла, я принялся спорить и назвал большую комнату; Люся в ответ раздраженно сказала: «Это же общая, где все толкутся»). Сейчас здесь был такой разгром, словно кто-то срочно уехал, все бросил в спешке. Журнал «Клуб и художественная самодеятельность», рваный чулок, таблетки от головной боли… Когда-то я пытался навести в квартире хотя бы видимость порядка, но теперь отчаялся, махнул на это рукой.

Заверещал телефон. Я настолько привык к тому, что Колобаев звонит мне по зеленому аппарату горкомовской АТС, что теперь не сразу узнал его голос:

— Можете подъехать ко мне? Срочно!

Неужели еще что-то стряслось на комбинате? Нет, Галя позвонила бы, предупредила. Или решила не волновать меня, подождать, пока я выйду на работу?

Я медлил с ответом. Хорошенькие вопросы Фомич задает: смогу ли я подъехать? Хотел бы я посмотреть на человека, который отказался бы от такого приглашения! А что, если сказать: принял ванну, боюсь схватить воспаление легких?

— Да, Андрей Фомич, конечно. Правда, водителя отпустил, должен созвониться.

— Пришлю свою машину. Спускайтесь…

Я положил трубку на рычаг, стал переодеваться, но тут телефон заверещал снова.

— Игорь Сергеевич, давайте-ка подъеду сам. Это будет лучше. — И повесил трубку.

Хотел бы я знать, что происходит. Загадочные приглашения на пять минут; подъезжайте; нет, сам подъеду… Прекрасно проходит у меня лечение, нечего сказать! Но тут же я переключился на другие заботы — как принять Фомича? Ну, не глупо ли? Колобаев едет по делу, а меня начинают терзать комплексы, издревле свойственные русскому человеку: чем угостить гостя? И где принять — в комнате, на кухне?

Фомич не стал садиться, вытащил из папки несколько листочков, протянул мне.

— Вот, сегодня поступило. Познакомьтесь, пожалуйста.

Меня сразу бросило в жар. Читал, перескакивая через абзацы, старался поскорее добраться до конца. Слава богу, кажется, про Иру не говорилось ни слова. Видно, Черепанов, сочинивший это заявление, ничего не знает о ней, иначе не упустил бы возможности прижать меня к стенке. Ну, я-то ладно, а ее имя мне совсем не хотелось бы трепать.

Колобаев внимательно за мной наблюдал. Я извинился и попросил несколько минут — прочитать еще раз. Он кивнул: «Конечно, конечно! Дело серьезное».

Теперь я стал читать медленнее и тут же готовился к защите. «Покрывает нарушителей трудовой дисциплины…» Речь, стало быть, об Авдееве. Ну, здесь у него ничего не выгорит. Этот клубочек еще надо размотать, и неизвестно пока, в какую сторону он покатится.

«Допускает грубость в деловых разговорах», — вот, значит, как аукнулся мой спор с Барвинским. Что ж, тот честно меня предупредил. «Окружил себя людьми неквалифицированными, подобранными по приятельскому принципу…» Ну, это не аргумент. Не ему определять квалификацию моих друзей. А вот это действительно серьезно: «Злоупотребление служебным положением… телефонизация, не предусмотренная проектом…» Значит, кто-то навел его на след. Да, это неприятно.

Историю с телефоном я уже списал, как говорится, за давностью лет, но вот где она выплыла. Да, придется отвечать, никуда не денешься.

Вопросительно взглянул на Колобаева: что мне делать — прямо сейчас, по пунктам, оправдываться? Он подошел, взял у меня из рук докладную записку:

— Ничего говорить не надо. Обдумайте все и приезжайте завтра в горком. Будем разбираться.

И направился к выходу степенной своей походкой, медленно надел плащ, бесстрастно попрощался и ушел. Попробуй пойми, как относится он к этой бумаге: верит ли в ней чему-нибудь, что намерен делать?

Я проводил Фомича до дверей. В голове была полнейшая сумятица. Вряд ли докладную Черепанов написал за один день. Свежий факт ему подбросил Барвинский, но остальные Вадим собирал исподволь и кропотливо. Значит, динамит давно был подложен под меня, оставалось ждать удобного момента, чтобы запалить шнур…

Да, не знал я, что давно надо было занимать круговую оборону. Но сейчас интересовало одно: от кого Черепанов узнал о телефоне, где произошла «утечка информации»? Неужели Шурыгин? А я так был в нем уверен…

Когда в Таежном наладили АТС на пятьсот номеров, число заявок перевалило за две с половиной тысячи. Депутатская комиссия заседала целую неделю, пытались разделить пирог так, чтобы осталось как можно меньше «голодных». Шурыгин, начальник телефонной станции, принес мне списки очередников — в порядке консультации, что ли. Я подержал в руках увесистую кипу бумаги, полистал для вида и спросил Шурыгина:

— Резерв большой оставили?

— Резерв? — растерянно переспросил он. — Откуда? И так номеров не хватает. Вот через три года построим новую станцию, тогда…

— У хорошей хозяйки всегда есть запас в погребе. За три года мало ли где потребуются телефоны! Дворец культуры, школа, детский сад, больница…

— Вас понял! — кивнул Шурыгин головой. — Перетрясем списочки.

И здесь, глядя на услужливое лицо начальника станции, на его предупредительные жесты, я вдруг подумал, что самое время решить и для себя одну проблему. У Ангелины Антоновны не было телефона, и, чтобы договориться, когда мы привезем или заберем Андрюшку, приходилось каждый раз гонять машину. Правда, была одна трудность: в Заречье, где жила нянька, кабель не протянули, пришлось бы устанавливать «воздушку». Ну да ладно, семь бед — один ответ!

Шурыгину не пришлось долго объяснять, в чем дело. Он почтительно наклонял голову и приговаривал: «Понимаю, Игорь Сергеевич. Все понимаю». А через два дня Галя положила передо мной его заявление на квартиру. Кажется, мы хорошо поняли тогда друг друга, вот почему я был уверен, что Шурыгин не станет болтать.

Я решил проверить свои сомнения и позвонил Шурыгину на работу.

— Ивана Павловича нет, — ледяным голосом отрезала секретарша. (Неужели и Галя так же отбривает всех по телефону?) — Что ему передать?

Я назвался.

— Одну минуточку, — торопливо сказала она, — сейчас соединю.

Шурыгин поздоровался, поинтересовался моим здоровьем (всего час назад я уехал из поликлиники, а уже весь Таежный знает о моей болезни — быстро!), я сказал, чувствую себя нормально, и наступила выжидающая пауза. Я мучительно соображал, о чем бы спросить Шурыгина. Наконец придумал: как подвигается строительство АТС? Тот обрадовался вопросу, засыпал меня жалобами: пора застеклять корпус, но рамы до сих пор не привезли, да и трест все время забирает рабочих. Я что-то пообещал, и Шурыгин попрощался со мной в некотором недоумении, так и не догадался, зачем я звонил. Зато мне показалось, что подозрения мои напрасны. Если бы Шурыгин был в чем-нибудь виноват, он не разговаривал бы так спокойно, чем-нибудь да выдал себя. Я нюхом чувствую такие вещи…

Ну, хорошо, если не Шурыгин, кто же тогда? Я принялся вспоминать всех, с кем мог говорить о телефоне, потом — тех, кто был у меня в гостях. Неожиданно меня словно горячей водой окатило. Ну, конечно! И как только я мог допустить эту промашку! Так тебе, дураку, и надо, в другой раз будешь умнее!

Я вспомнил, как во время новоселья (не пригласить Черепанова я не мог, хотя бы из-за того, чтобы в городе было поменьше слухов о наших отнюдь не идиллических отношениях) Вадим вдруг поинтересовался, где Андрюшка, поинтересовался, быть может, из дежурной вежливости, не больше, но я растаял, стал подробно рассказывать о сыне, об Ангелине Антоновне и среди прочего сказал ему о телефоне. Мог ли я предполагать, что именно здесь Черепанов устроит мне ловушку!

Меня угнетала мысль, что Вадим предал нашу дружбу… Нет, друзьями мы никогда не были, но все равно — молодость наша прошла рядом, вместе удирали с лекций в кино, ездили в колхоз на картошку, ему первому я рассказал о своей любви к Люсе…

Мне стало совсем худо. Голова налита свинцом, в затылке печет.

Надо поспать наконец. Задернул шторы, пошел выключать телефон. Взялся за вилку, и тут он зазвонил. Снимать трубку или нет? Ладно, сниму, вдруг что-нибудь важное.

— Игорь Сергеевич? Это Митрохин. Извините, что звоню домой, беспокою, но, кроме вас…

— Ну? — буркнул я.

— Как вы чувствуете себя, Игорь Сергеевич? Надеюсь, ничего серьезного, и я вам не…

— Ну, телитесь, телитесь скорее! — закричал я. Меня вывела из себя эта обходительность. Если звонишь по делу, так и говори, ни к чему разводить светскую болтовню.

Митрохин обиженно проворчал:

— Ну и порядочки у вас на комбинате, разлюли малина! Мы насчет ремонта договорились, а Черепанов отказывается подписать документы.

Единым духом выпалил я довольно замысловатое ругательство; оно зацепилось в памяти еще с тех давних времен, когда я работал на стройке.

— Вот и он говорит то же самое, — отпарировал Митрохин. — Только, что делать дальше, непонятно.

— Неси, Павел Егорович, бумаги к Чантурия. Он подпишет.

Я повесил трубку. Печальная получается перспектива. Если на время моего отпуска доверить штурвал Вадиму, он быстро посадит комбинат на мель. С другой стороны, если обойти Черепанова, Фомич расценит это как сведение личных счетов. Да и по всем канонам положено назначать его, а не главного технолога.

Позвонил в партком — Ермолаев еще не вернулся с митинга. Да, ситуация… И опять мелькнула коварная мысль: а что, если все-таки отдать Черепанову на месяц место у пульта, к которому он рвется? Пусть попробует. Может, тогда и в обкоме узнают ему цену, и Фомич перестанет прикрывать с флангов. Впрочем, я-то знаю, какой ценой придется заплатить за этот урок — страдать будут комбинат, производство, интересы дела. И живые люди. И все это ради того, чтобы позлорадствовать, вывести Черепанова на чистую воду? Нет, явно не выход.

Ну, а что же тогда? Гурама все равно не удастся «пробить». Он, конечно, будет подстраховывать Черепанова, в опасную минуту всегда нажмет на тормоза, но в этом есть и своя несправедливость. А у Черепанова редкая способность увиливать от черновой работы. Как только утвердили его главным инженером, он с головы до пят оброс престижными должностями и званиями: и председатель совета молодых специалистов, и член президиума облсовпрофа, и активный деятель в обществе «Знание»… И бесконечные командировки: Иркутск, Ленинград, Москва. А недавно каким-то загадочным образом пришло персональное приглашение из Румынии. Все это хорошо, но надо когда-нибудь и делами заниматься. Когда я был главным инженером, такой воз приходилось тащить, что ой-ой! И это правильно: директор есть директор, ему отвечать за комбинат в целом, а заниматься производством вплотную, вникать во все мелочи обязан именно главный инженер.

А может, я сам виноват в том, что не загрузил Вадима, продолжал по привычке тянуть полный воз? Но ведь из-под палки работать никого не заставишь. Перепроверять да контролировать — себе дороже обойдется. Да и не тянет Вадим на эту должность, чего уж там скрывать. Нет у него вкуса к самостоятельным поступкам, решениям, которые надо принимать сразу. Когда я уезжал на несколько дней, то безделье его не было особенно заметно. Но если отсутствовал неделю и больше, видел по приезде, сколько накапливалось дел, которые он должен был решить, но не решал. А потом и начальники цехов поняли, что по главным вопросам обращаться к нему бесполезно, и дожидались моего возвращения.

А резолюции! Это ведь курам на смех, какие резолюции ставил он на докладных. Там, где речь шла о конкретном вопросе, который надо было решать срочно, он писал: «Разобраться», «Принять меры». Кому? Какие меры? Однажды я не удержался, показал Ермолаеву письмо с такой резолюцией. Было это как раз в тот момент, когда мы искали причины, почему не ладится дело с беленой целлюлозой. Ларчик открылся просто: цех водоподготовки. Он не обеспечивал нужного качества очистки, и это сказывалось на целлюлозе. Начальник цеха подготовил подробную докладную, я был в отъезде, а Черепанов начертал свое знаменитое резюме: «Принять меры» — и положил бумагу в одну из папок, которые хранились у него в шкафу. Получалось, он написал резолюцию самому себе. Хорошо еще, начальник цеха забеспокоился, поинтересовался, что с его предложениями. Мы принялись искать концы и обнаружили докладную.

Рассказал я секретарю парткома об этом в юмористических тонах, чтобы тот не подумал, будто я жалуюсь, ищу защиты и сочувствия, но смех смехом, а если подумать, то целый месяц комбинат гнал целлюлозу низкого качества… И вот теперь этот человек напролом рвется к власти!

Я почувствовал возбуждение, которое всегда было плохим помощником, но несколько раз в жизни решительным поступкам я был обязан именно такому состоянию, когда море по колено. Набрал номер телефона и продиктовал Гале приказ о том, что на время отпуска исполняющим обязанности директора комбината назначаю главного технолога Чантурия Гурама Шалвовича. Потом вызвал водителя и в его присутствии написал заявление — стиль его был самым парламентским, но вопрос стоял ребром: или я, или Черепанов — вместе работать дальше не считаю возможным. На конверте я сделал пометку: «Весьма срочно!», может быть, Колобаев прочитает заявление уже сегодня.

Вызов брошен — я не мог не понимать этого. Меня охватила волна высвобождения из давнего, тягостного плена, и в то же время чувствовал мелкий, противный страх, из-за которого дрожали пальцы, ладони становились липкими. Я с нетерпением посматривал на телефон, ожидал, когда же последует реакция на мой безрассудный выпад.

Потом лег на диван и взял в руки любимую свою игрушку — радиоприемник.

Транзистор этот доставил мне в свое время немало хлопот. Когда комбинат установил прямые контакты с японской промышленной фирмой, приехала делегация, которая кропотливо, детально обговорила все пункты соглашения. Помню, тогда я сказал Фомичу: «Удивляюсь, почему японцы не берут с нас денег за учебу». «Какую учебу?» — не понял тот. «Ну как же! Умение быть деловыми людьми. Не считать ворон, не надеяться на авось, а учитывать все: и на сегодня, и на десять лет вперед, и в глобальном масштабе, и каждую мелочь». «Ну, не надо идеализировать буржуазный стиль работы», — остудил мой пыл Фомич.

После того как переговоры закончились, господин Сунао Усиба передал мне на банкете аккуратно упакованную картонную коробку: «Разрешите выполнить личное поручение уважаемого президента нашей фирмы — вручить вам небольшой памятный подарок». Я поблагодарил, раскланялся и не открывал коробку до самого вечера, пока не пришел домой: думал, там и в самом деле какие-нибудь сувениры вроде «Золотой тайги», которые мы повезли в Токио. Оказалось: прекрасный современный транзистор, последняя модель — с индикатором, магнитной антенной, наушниками и автостопом. Я, как ребенок, принялся щелкать рычажками, крутить ручки наводки, и до сих пор это остается любимым моим занятием, особенно когда так вымотаешься, что даже книга из рук валится.

Ну, а потом мне предстояло решить, что делать с транзистором. Вправе ли я принимать такой дорогой подарок? Не есть ли это подкуп? С другой стороны, не принять его тоже не было оснований. Словом, терзался сомнениями и спустя несколько дней спросил у Фомича, как мне поступить. Тот сделал вид, что не слышал вопроса, и перевел разговор на другую тему. Решил посоветоваться на всякий случай с Ермолаевым. Он засмеялся: «Присоединяюсь к мнению первого секретаря горкома».

— Так он ничего не ответил!

— Разве? По-моему, ответил очень ясно: не морочь голову!

Потом, когда Володя увидел транзистор, от восхищения прищелкнул языком: «Настоящая портативная радиостанция!»

Я нашел волну, где русская речь звучала с акцентом: в одних передачах — еле уловимым, других — резким и отчетливым. Дикторы, обозреватели, комментаторы раскраивали карту новостей, анализировали мгновенно меняющуюся ситуацию в мире. Новые террористические акты в Италии. Результаты выборов в Португалии. Чрезвычайное заседание министров стран — экспортеров нефти… Десятки версий, прогнозов, гипотез, и каждая претендует на исключительную достоверность и убедительность.

Повернул ручку настройки дальше, пока не остановил меня усталый женский голос: «Здравствуй, Федя! У нас все в порядке. Я работаю, дети учатся. Очень скучаем по тебе, беспокоимся, как переносишь ты суровый северный климат. Были у нас в гостях Володя с женой. Отпуск они провели хорошо. Погода в Москве холодная и дождливая, скорее бы зима. Ждем от тебя писем».

Шла передача для полярников. «А теперь, — бесстрастно объявил диктор, — вызываем старшего научного сотрудника станции «Северный Полюс-22» Николаева. С вами, уважаемый Павел Григорьевич, будет говорить ваша внучка Оленька».

Послышался шум переставляемого микрофона, покашливание, чей-то громкий шепот, потом медленно и звонко зазвучал детский голос: «Дедушка, я уже выросла и стала совсем большой, ты меня даже не узнаешь. Приезжай поскорее, ты будешь читать сказки, а я буду их слушать».

Мне вдруг стало грустно. Вот так всегда мы чего-то ждем — скорее бы зима наступила, дедушка приехал, дети выросли… И как хочется верить, что все будет хорошо, когда человек вернется после долгой разлуки! А, впрочем, почему бы и нет? Или я завидую уже таким элементарным вещам, как спокойствие и лад в доме?.. До смерти захотелось увидеть сына. В понедельник утром Люся отвезла его к няньке. Два дня всего прошло, а я почувствовал, как соскучился по нему. Дольше всего во мне сохранялось чисто телесное ощущение Андрюшки — запах его волос, ни с чем не сравнимое ощущение, когда я гладил его худенькое тело, где прощупывалась каждая косточка.

Набрал номер и подождал несколько минут: няня не сразу поднимала трубку, считала, что телефон может ее ждать бесконечно долго.

— Ну, Ангелина Антоновна, какие будут указания?

— Указания ты отдаешь, — серьезно возразила старуха. — Гляжу, доуказывался — всю рыбу в Алгуни отравили.

Меня почему-то задело ее замечание — сговорились они, что ли?

— Так уж, няня, и всю. Посмотри, сколько ее на балконах вялится. И, между прочим, даже кета. А ведь ее ловить запрещено!

— Раньше, пока яды всякие в реку не бросали, и ловить можно было и рыбы всем хватало. С кетой в будние дни и обедать и завтракать садились. А теперь что? Захотела я твоему ушицы сварить, пошла в магазин, а там эта, как ее, с а б л я. Только и считается, что рыба, а в ней и нет-то ничего — кости да чешуя. А когда в океане рыбу переловят, говорят, водоросли будем есть да ракушки разные.

— Океан большой, на наш век хватит рыбы, — успокоил я няню.

— На мой, может, и хватит…

Я понял, что пора сменить тему, и спросил, как Андрюшка.

— Жив он, твой, жив! Что, опять будешь разговаривать?

Она не одобряла наших телефонных бесед, считала их баловством.

— Папа, — услышал я возбужденный голос Андрюшки, — кошка меня оцарапала, но мне совсем не было больно. А няня помазала меня зеленкой.

— Андрей, ты больше не трогай кошку.

— Мне не было больно, — повторил он убежденно, — и я совсем не плакал.

Хорошо бы завтра взять сына, посидеть с ним дома. Я договорился с нянькой, что приеду за Андрюшкой.

После разговора на душе у меня остался какой-то неприятный осадок. Напрасно принялся спорить со старушкой. Няня была права, но что значил этот несчастный косяк рыбы по сравнению с тотальным наступлением на природу, которое идет на земном шаре! На дне океанов истекают смертоносным газом контейнеры с радиоактивными отходами; гигантские пятна нефти расползаются по воде из-под обломков попавших в аварию танкеров; сернистый ядовитый дождь сыплется с неба над промышленными центрами Западной Европы. Но самое страшное зрелище, которое довелось видеть и мне, — это мертвые реки, медленно текущий поток гниющей воды. Природа предъявляет человеку счет за легкомыслие, умение жить только сегодняшним днем. А чем в будущем обернется наша «борьба» с лесами и реками — подумать страшно… Но что делать, как восстановить нарушенный баланс? Я, например, не берусь ответить на этот вопрос. А есть мудрецы, которым все ясно. Много развелось сейчас защитников природы, которые суетятся вокруг любого свежего пня, причитают у каждой заводской трубы. Милые мои, да ведь обратного хода прогресс не имеет, и нам никак уже не вернуться в заповедное царство сохи и колодезной воды! Разве у меня сердце не болит, что наш комбинат сбрасывает в Алгунь стоки, которые по чистоте уступают дистиллированной воде? Болит, и, может быть, посильнее, чем у других, потому что я знаю: нужны деньги, и весьма немалые, чтобы добиться идеальной очистки…

От невеселых этих мыслей лучше я себя не почувствовал. Выдернул из розетки телефонный штепсель, решил немного подремать. Но голова была словно свинцом налита, сон не шел. Прежде мне казалось: дело только втом, что устал за год и достаточно побывать в отпуске, чтобы все вошло в норму. Но теперь на меня навалилась какая-то дикая тоска. Я чувствовал себя волом, который пашет и пашет и впереди у него никакого просвета.

Я лежал и думал: ради чего все-таки я живу? Ради работы? Пожалуй. Но разве может работа быть смыслом жизни, ее целью? Разве нет чего-то ущербного в человеке, который посвящает себя ей полностью, без остатка? Ну, а чему тогда еще? Семье? Она, в сущности, распалась. Правда, есть еще Андрей, Андрюшка. Приходишь домой и встречаешься с собственным детством… И еще — Ирина. Когда я вспоминал, как она разговаривала с дочерью, а та смотрела на нее блестящими карими глазками и повторяла: «Да, мама. Хорошо, мама», — я думал: «Вот человек, с кем я мог быть счастлив».

Почему я не женился на ней? Не знаю. Впрочем, зачем хитрить — прекрасно знаю. Боялся, что не хватит сил круто изменить жизнь. Я представлял, сколько энергии объявится у Люси, когда она захочет удержать меня, прибрать к рукам. Имя мое начнут трепать на каждом перекрестке, а я очень не люблю этого. Нет, не то. Вот чего я боялся: не повторится ли с Ирой та же история, что была у меня с Люсей? Ведь как поначалу я любил ее! Идиллия, да и только. Разве не скучал без нее, даже если не видел всего несколько часов? А теперь? Не знаю, что случилось, только не сумели мы сберечь то хорошее, что было у нас. И не получится ли то же самое с Ириной? Пока до сих пор мы ни разу не поссорились, а сохранится ли все это, если жить бок о бок неделями и месяцами? Нет, опять не то. Ира не Люся, у нее счастливое умение не распыляться на мелочи, к быту она относится с веселым, пренебрежительным спокойствием, а Люся — неумеха, вечно создает из всего проблемы и сама же страдает из-за них. Нет, главное препятствие — это Андрюшка. Из-за него я и не могу уйти. Может, Ира и согласилась бы взять его к себе, конечно, согласилась бы, да ведь Люся не отдала бы. О господи, какой-то заколдованный круг…

Я не заметил, как заснул, провалился в тяжелую дрему. Разбудил меня пронзительный звонок в дверь. Теряя на ходу тапочки, я подошел, открыл замок — Саша.

— Галина приказала, чтобы я приехал. Телефон молчит. Боится, не случилось ли чего.

Я не ответил, машинально взглянул в зеркало. Щеку отлежал, на ней багровый отек, глаза заспанные, оплывшие, волосы всклокочены. Хорош, нечего сказать! Интересно, сколько же я проспал: час, полтора?

— Давай, Саша, чайком побалуемся.

— Нет, нет, — засмущался он. — Надо ехать.

— Пошли, — потянул я его за рукав.

Саша с опаской посмотрел на паркет, на свои ботинки и, ступая зачем-то на цыпочках, прошел на кухню.

Я поставил на плиту чайник, включил телефон и набрал свой служебный номер.

— Ой, Игорь Сергеевич, — обрадовалась Галя, — а вас все ищут! И телефонограмма из Москвы. Я объясняю, что вы больны, но телефон у вас молчит. Не знаю, что и думать… Попросила Сашу приехать.

Хотел было сказать о том, что водитель разбудил меня, но в последнюю минуту удержался. Как-никак Галя беспокоилась обо мне, сделала это из лучших побуждений. Попросил секретаршу перечислить, кто мной интересовался. Ермолаев, Тихомиров, Чантурия… еще несколько фамилий. Я подумал: кто только сегодня не звонил мне — и домой и на комбинат; все, кроме жены. Но тут же пристыдил себя: Люся просто могла не знать о моей болезни. Кстати, сам запрещаю ей звонить на работу без особой надобности, а как иначе она могла узнать об этом?..

А Черепанов, значит, молчит, выжидает. Ну, хорошо, пусть посидит в засаде, сам себя перехитрит. Приказ о назначении Гурама исполняющим обязанности подписан, обратного хода уже нет. А вот то, что Печенкина не объявляется, плохо. Придется самому разыскивать ее.

Галя прочитала телефонограмму от Котельникова: «Просим срочно уточнить план будущего года». Так… Значит, и в министерстве пожар, если вместо обещанной недели цифры требуют уже через два дня. И тут я задумался над тем, кто в пятницу в горкоме будет «прикрывать» меня с тыла. Колобаев? Не знаю, не уверен. Впрочем, многое станет ясно уже завтра, во время нашего с Фомичом разговора. Обком? Ну, его надо пока сбросить со счетов. Можно, конечно, рискнуть, выйти прямо на  п е р в о г о, но тогда надо проявить большое искусство, чтобы мои аргументы перевесили ту версию, которую ему на стол, готовенькую, в упаковочке, положит секретарь по промышленности. Да, тут есть над чем задуматься. Отношение к этому человеку у меня непростое. Я зол на Федотова за то, что его высокое покровительство Черепанову связывало меня, многое усложняло в моей деловой жизни. Особенно обидно это было потому, что сам Федотов умел работать, делал это как бы с весельем и отвагой и это было для него естественным и постоянным состоянием, тогда как Вадим был способен лишь на вспышки. Так что выходить на первого — это риск, последний, отчаянный вариант, а сейчас, пока не все еще определилось, суетиться не стоит. Москва? Здесь у меня, пожалуй, позиции самые надежные. Министерство не позволит так просто, за здорово живешь, снимать директора комбината, который худо-бедно, а два года дает план, держит переходящее знамя. Хотя как на все это посмотреть — авария высветлила многое, невыгодное для меня… Но что такое министерство? Несколько главков, тысячи работников. А решает всегда один конкретный человек. С министром же у меня почти никаких личных контактов. Пятнадцатиминутная беседа, когда решался вопрос о моем назначении, несколько телефонных разговоров… Достаточно ли это для того, чтобы пойти, если будет нужно, против мнения обкома и будет ли он стоять до конца?

Есть, правда, еще и Котельников. Он тоже может бросить гирьку на чашу весов. Только бросит ли? Здесь, в Таежном, мы жили с ним мирно, без конфликтов, но особенно близки не были. Поэтому некоторой неожиданностью явилось для меня упорство, с которым стоял он на своем, «пробивая» мою кандидатуру, когда получил назначение в Москву. Конечно, послужной список у меня был внушительный: начальник СБО, секретарь парткома, главный инженер… Вполне логично надеяться на более высокую должность. Но и другие претенденты на директорское место — а они были и в Дальневосточном и, как узнал я потом, в Москве — тоже не лыком шиты, и никто не хотел уступать его добровольно.

Что и говорить, я был многим обязан Котельникову. Но теплее, интимнее наши отношения после этого все равно не стали. Да ведь и еще одно: с глаз долой — из сердца вон. Я часто вспоминал эту поговорку в Москве, когда Вячеслав Степанович задавал мне неизменный вопрос: «Ну, как вы там?» — улыбался, слушая меня, но я хорошо понимал, что мысли его далеки от Таежного; он весь в бумагах, которые, не прерывая беседы, мимоходом просматривал… Да и я, надо признаться, скованно чувствовал себя в этом просторном и уютном кабинете, непривычный облик Котельникова сбивал с толку: вместо разношенного свитера голубая рубашка, модный, в тон костюму галстук…

Конечно, таким, как Черепанов, легче: всегда можно спрятаться за чью-то широкую спину. А я? Всегда сам карабкался вверх, срываясь с крутых уступов, обдирая в кровь пальцы, но сам, трезво рассчитывая только на свои силы, упорство, сообразительность… Да еще и независимость свою оберегая. Что же тогда плакаться, если сознательно выбрал этот путь — без патронажа, без покровителей? Для меня просить о чем-то — сущая мука; буду изводить себя терзаниями и в последний момент все равно стушуюсь, уйду в кусты. А кто ничего не просит — тому ничего не дают.

Я угостил Сашу чаем, посудачил с ним и попросил приехать завтра к девяти. Только закрылась за ним дверь, зазвонил телефон.

— Это я… — возбужденный голос, ломкий, прерывистый, такой знакомый и такой любимый. У него были совершенно особые интонации: когда Ира загоралась чем-нибудь, то говорила быстро, словно бы перескакивая с одной темы на другую.

Не дожидаясь, пока я отвечу, Ира продолжала:

— Я знаю, ты болеешь. Хочу приехать к тебе. Прямо сейчас.

Как всегда, я не успевал следовать стремительному ее ритму, и, как всегда, по моему затянувшемуся молчанию Ира догадалась, о чем я думаю, сказала насмешливо:

— Не бойся: она в клубе, растит молодые таланты. А я на две минуты. Только назови номер квартиры.

Я положил трубку и почувствовал, что дрожу от совершенно непонятного волнения, Ира никогда не была у меня. Мне сделалось стыдно, что она увидит полнейший разгром в квартире.

Когда она пришла, я потянулся поцеловать ее, она отстранилась, сняла плащ, уверенно, словно не раз была в этом доме, нашла вешалку, повесила плащ и быстро прошла в комнату.

Беглый взгляд, всего несколько секунд, но, почувствовал я, их было вполне достаточно, чтобы особым, женским чутьем уловить беспорядок, или, точнее, н е у ю т  в квартире.

— Тебя интересует, зачем я пришла? Ты у меня кое-что забыл…

Ира достала из полиэтиленовой сумочки долгоиграющую пластинку и подчеркнуто церемонным движением положила ее на журнальный столик.

Я взглянул на темно-красный кружок в середине диска. «Гендель — Бах». Да, это была моя пластинка. Когда Ира прослушала ее в первый раз, то поинтересовалась, что это за музыка. «Гендель — Бах. Разве есть такой композитор?» «Нет, конечно. Просто музыка записана вперемежку, а я не очень различаю, чей именно этот этюд. Что, нравится?»

Ира часто ставила диск, когда я бывал у нее; это была  н а ш а  пластинка. И вот теперь возвращает ее мне.

Я посмотрел на любимое лицо. В нем не было ни одной резкой линии: подбородок, открытый лоб, волосы, собранные пучком на затылке, — все состояло из овалов, плавных переходов. Подошел к Ирине, но она резко отстранилась:

— Опять все сначала? Ну уж нет!

Не знаю, что толкнуло меня на это, я взял пластинку, положил ее обратно в сумочку.

— Может, иногда будешь вспоминать обо мне…

Ира гневно и презрительно воскликнула:

— Да?! Скажите, какая милость! А ты уверен, что мне это будет приятно? Знаешь, почему я принесла тебе пластинку? Так вот — она раздражала меня. Я физически чувствовала, что она находится в комнате, мешает мне. Конечно, можно было ее просто выбросить, но, думаю, пусть вернется к законному владельцу.

Ира направилась к двери. А я почувствовал с болью, что этот наш разговор действительно последний и что я теряю ее. Я мог бы понять это и раньше и понимал, кажется, но старался не придавать этому значения, потому что спокойнее и проще считать, что и меня и ее устраивают отношения, которые сами собой определились, и что менять, пересматривать их ни к чему. И что-то пропустил в своей жизни… Наши будничные встречи на час-полтора в ее квартире на Стандартной улице… Пришел — ушел… Каждый раз я давал себе слово, что последний раз приезжаю к ней в спешке, на полтора часа, краткая деловитость таких встреч унижает нас обоих, но и через неделю все складывалось так, что у меня опять не находилось времени, я предупреждал Иру — не смогу побыть подольше. Она отвечала, как всегда, коротко: «Приезжай, я жду тебя». Но, когда я уходил, терзался, кажется, не меньше, чем она, или просто она жалела меня и старалась не подать вида, это у нее получалось, и я страдал еще больше. И все опять возвращалось на прежние рельсы. А что, собственно, иное можно было придумать в Таежном? Сходить в кино, провести вечер в ресторане? Это тоже как говорится, не Рио-де-Жанейро, да и она заботилась о конспирации не меньше, чем я сам, самоотверженно отказывалась от предложений, которые высказывал я в порыве великодушия. А в мире столько прекрасных вещей! Крошечные таллинские кафе, где можно было бы часами тянуть какую-то малость коньяка из широкого приземистого бокала и смотреть, как блестят в полутьме ее глаза, и молчать… как хорошо умеет она молчать! Или раскаленные черноморские пляжи — лежать бы рядом с ней у самой кромки берега, и чтобы холодные брызги окатывали нас… Люся не умела радоваться таким вещам, всегда находила какую-нибудь мелочь, в которую все упиралось: номер в гостинице слишком шумный, окно выходит не на ту сторону. Господи, а как мне хотелось, чтобы Ира была счастливой, как хотелось прожить с ней хотя бы небольшой кусок жизни!

Но что говорить об этом теперь, когда любимая женщина стоит в коридоре, надевает плащ и через секунду за нею закроется дверь!

— И еще я пришла, чтобы проверить свои подозрения…

— Какие подозрения? — почти машинально переспросил я.

— Да вот такие. С некоторых пор мне стало казаться, что ты просто тряпка. Ну, конечно, ты крупный администратор, уважаемый человек и все такое, но в обыденной жизни… И мне до смерти захотелось побывать у тебя дома, посмотреть, как ты живешь.

Она говорила быстро, возбужденно, и я не мог даже слова вставить… хотя, впрочем, что мне было сказать в ответ.

— И вижу — так все и есть. Хочешь совет на прощание? Никому больше не жалуйся на свою принцессу, просто заставь ее подмести пол и вытереть пыль. А не сможешь — значит, каждый получает то, чего заслуживает.

Последние слова она произносит уже на лестничной клетке, в сердцах хлопнув дверью. И это тихая, спокойная Ирина!

Все рушится, все трещит по швам… Я подошел к окну — посмотреть, как выйдет она из дома, станет переходить улицу. Но Ира долго не появлялась. В соседней комнате трезвонил телефон, я опрометью бросился, зацепил ногой шнур, еле успел схватить аппарат и бросил раздраженно: «Да!»

— Это опять я. Звоню из твоего подъезда. Знаешь, забудь обо всем, что я сейчас наговорила. Нашла, дуреха, момент — ты болен, на работе неприятности…

И повесила трубку.

Через минуту телефон зазвонил снова:

— Когда тебе будет трудно, можешь вспомнить, что у тебя есть я. Телефон мой, надеюсь, ты еще не забыл.

— Ириша… — растерянно протянул я.

— Ну все! Салют! — Она безжалостно повесила трубку.

Господи, зачем дается нам любовь? Для счастья или для страдания? Или одно без другого невозможно? Я снова, в который уже раз, подумал о том, что тогда, три года назад, мог бы так и не подойти к ней в Дальневосточном, в гостиничном буфете, не подсесть за столик с неубранными тарелками и пустой бутылкой из-под кефира. И когда в тот же вечер она храбро пришла из своего двухместного номера в мой «люкс» и осталась до утра, у меня и мысли не было, что наши отношения могут перерасти во что-то серьезное — слишком внезапный был старт, легкое начало. Утром она вернулась в Таежный, я приехал туда неделей позже и несколько дней никак не мог понять, что же так мучает, терзает меня.

Когда я разыскал Иру, она сказала насмешливо: «А я считала, что нужна тебе только в Дальневосточном». Я произнес какую-то патетическую фразу, но Ирина не дослушала ее до конца. «Есть анекдот один, я запомнила только конец, очень смешной: «Интимная близость не повод для знакомства». А вообще до сих пор не пойму, что на меня нашло тогда в гостинице. Словно это не со мной, а с кем-нибудь другим произошло».

Сколько было после этого встреч — торопливых, тайных, с горьким привкусом скорого расставания — на неделю, на месяц, неизвестно на сколько… ясно только, что надолго. Мы часто говорили о том, как хорошо бы нам встретиться хотя бы на день, на сутки, но все это так и осталось планами — в выходные она была накрепко привязана к пятилетней дочке, я не мог выкроить «окошка»…

Я подумал сейчас, что за три года мы ни разу не поссорились. Она удивительно чутко реагировала на все перепады в моем настроении и всегда умела «гасить» негативные эмоции. Только один раз возник у нас напряженный момент, когда я попытался узнать о ее прошлой семейной жизни. Кто был инициатором развода, я не знал и потому, боясь обидеть неосторожным вопросом, задал его в неопределенной форме:

— Из-за чего вы разошлись с мужем?

Она махнула рукой: «Да ну!» — и потянулась за сигаретой. Потом сказала с упреком:

— Неужели я бы не рассказала тебе, если б хотела? Значит, об этом неприятно вспоминать. — Взъерошила мне волосы и добавила: — Расскажу когда-нибудь потом. Когда будет настроение.

И вот сегодня — ее приезд, разговор, который буду долго помнить, и, наконец, телефонный звонок. Что за создания — женщины! Их поведение не поддается никаким законам логики — и к этому я привык, но не поддается оно и антилогике.

С тревожным и сладким чувством подумал о том, как, вернувшись из Кисловодска, поеду на Стандартную улицу, поднимусь на третий этаж блочного дома, нажму кнопку у двери, покрытой масляной темно-коричневой краской… И тут зазвонил телефон:

— Володя? — обрадовался я голосу Ермолаева. — А я ищу тебя!

— Нет, это я тебя ищу. Ну, как самочувствие?

— Терпимо. В пределах нормы.

— Это ты врачам говори. А на самом деле?

— И на самом. Знаешь что, — на ходу сообразил я. — Приезжай ко мне домой, навести больного.

Заглянул на кухню — проверить свои запасы. Бутылка кагора, полбутылки водки. И то и другое не годится. После недолгих размышлений решил сходить в магазин — за вином получше. Пока одевался, собирался, пошел шестой час. Ну, теперь не протолкнешься — конец смены.

Потом мне пришлось постоять за продуктами, зайти в булочную, а когда вернулся в дом, Володя уже стоял у двери, с ожесточением нажимал кнопку звонка. В руках у него был букет хризантем и огромная плитка шоколада.

— Это что-то новое! — объявил я.

— Как же, неудобно приходить с пустыми руками в дом, где ребенок и молодая женщина.

— Это у тебя все по-человечески. А я один время коротаю. Впрочем, Люся должна скоро подойти.

— А сын?

— Сын на «пятидневке».

Володя знал, что «пятидневка» наша не совсем обычная. Когда Андрею исполнилось три года, Люся завела разговор о детском саде. Больше месяца она терзала меня, требовала, чтобы я устроил сына в спецгруппу. «На одного ребенка, что ли?» — спрашивал я. А жена сердилась: «О боже, о собственном ребенке позаботиться не может!»

Наконец Андрюшу записали в группу, где было поменьше детей (заведующая, преданно глядя мне в глаза, объяснила, что, поскольку мальчик развитой и смышленый, ему лучше ходить в группу, где индивидуальные занятия).

Я ожидал с нетерпением и тревогой, когда он пойдет в садик. Накануне жена собралась отнести документы. Вернувшись вечером домой, я спросил, ходила ли она к заведующей. Люся проворчала, из чего я понял: что-то опять не так. Оказывается, она никак не могла отыскать вход в детский сад, ткнулась в какую-то боковую дверь и, заметив нянечку в белом халате, спросила, где заведующая. «Ну, не здесь же, не в туалете!» — вполне резонно заметила та. Моя супруга, однако, не оценила ее юмор: «Если вы грубите родителям, то детей, наверное, просто бьете».

— Нет-нет, — убеждала она меня вечером, — пока не уволят эту грубиянку, нам нельзя отдавать сына в сад.

Я рассвирепел. Опять эти штучки, когда они кончатся!

Дня три Люся выжидала, потом, делать нечего, все-таки отвела Андрюшку. По нескольку раз бегала, проверяла, хорошо ли он обедал, надели ли на прогулку двое штанов… А через пять дней случилось то, что должно было случиться: ребенок заболел. Господи, какими проклятиями осыпала Люся детский сад! Я пытался пошутить: он и создан для того, чтобы дети болели, но Люся смерила меня таким взглядом, что я предпочел не развивать эту тему.

Второй раз Андрей продержался дольше — полторы недели. Ветрянка. Не самое страшное, и все равно — температура, сыпь, рвота. И тут Люся решила подвести черту. Ну, хорошо, детский сад не годится, а что взамен? Сама она не хотела сидеть с Андрюшкой. Отправлять его к старикам — в Москву или Ростов? Я представил на минуту, какой пустой и холодной станет квартира, когда не будет Андрюшки, и взбунтовался. Сначала было плохо, потому что нет ребенка, теперь плохо, потому что он есть!

Люся притихла, присмирела. Но на несколько дней, не больше. Теперь у нее возникла новая идея: взять няню. Начались смотрины — днем и вечером тянулась вереница старушек, пожилых женщин, совсем молоденьких девчонок. Все не то. И вот Люся сделала выбор — Ангелина Антоновна, пенсионерка, живет в Заречье. Она согласилась не только присматривать за Андрюшей, но и готовить, убирать. Я сразу почувствовал, как ожила наша квартира, какое-то тепло в ней появилось.

Из-за чего они не поладили — не помню, да это и неважно. Няня собралась уходить, Люся дулась, не хотела ни с кем разговаривать. А у меня, страшно вспомнить, даже мелькала мысль — прогнать эту молодую барыньку на все четыре стороны, пусть живет в квартире няня. По крайней мере всегда буду спокоен за ребенка, и, когда вернусь с работы, меня всегда будет ждать ужин. Но, слава богу, с нянькой нам повезло — она нашла хороший выход: утром к ней домой приводить Андрюшку, а вечером — забирать. Но сначала один раз что-то помешало Люсе забрать его, потом другой… так потихоньку все свелось к тому, что ребенок и ночевать оставался в Заречье… Когда я приходил домой, а сын был у няньки, я лез на стену от злости. Люся оборонялась: «Тебе ребенок для забавы нужен, как игрушка. А возиться с ним приходится мне. Он все нервы вымотал». И было нечего сказать ей, хотя мне казалось, что любовь к ребенку для женщины чувство настолько же естественное, как потребность в пище или тепле, например. Что возмущало меня больше всего, — я видел, как женщины, работающие на комбинате, отводили к семи часам детей в ясли, потом отрабатывали полную смену и вместе с ребенком отправлялись в магазин, в прачечную… Завидовать тут, конечно, нечему, но моя-то принцесса могла хотя бы половину своих обязанностей выполнять.

Я пригласил Володю на кухню — жарить антрекоты.

— Что-то совсем холостяцкий быт у тебя.

Я решил, что лучше не начинать этого разговора. И все-таки сказал, что завидую Володе: когда тот приходит домой, его ждут, в квартире порядок, ребятишки здоровые и спокойные. Нет, такая жена, как его Вера, — просто клад.

— Понимаешь, все это хорошо, — задумчиво ответил Ермолаев. — Но Верочка моя, извини, весит восемьдесят четыре килограмма при росте в метр шестьдесят. Когда родила сына, уже тогда крепко ее разнесло. Ну, думаю, на этом остановится. Нет, через три года, после вторых родов, еще больше растолстела. В общем, я люблю ее, все у нас нормально, но, как бы это объяснить… иногда смотришь и думаешь: что общего у этой толстушки с тоненькой Верой, за которой я когда-то ухаживал?

Я следил за мясом, и когда одна сторона покрылась корочкой, перевернул антрекоты. Через полторы минуты выключил огонь.

Володя с интересом наблюдал за моими действиями.

— Если не секрет, что собираешься делать?

— Разложить мясо по тарелкам.

— Сырое?

— Ну почему сырое? Это называется — с кровью.

— Это называется сырое. Или полусырое. Нет, дорогой, так с мясом не обращаются. Только переводишь ценный продукт.

Володя подождал, пока мясо остынет, разрезал его на куски и полчаса возился у плиты, прибавлял и убавлял огонь, подливал воду и соус… «Возьму тебя на стажировку», — пообещал Володя, когда по кухне разнесся аромат хорошо прожаренного мяса.

Мы выпили вина, и меня потянуло откровенничать.

— Хреновые, Володька, у меня дела.

— Знаю.

— Да нет, не знаешь. На комбинате это само собой. С Люськой ничего складного не получается. Видишь: семьи нет, дома нет. Ребенок — у чужого человека.

Володя задумчиво теребил бахрому скатерти.

— Может, это не мое дело, но иногда ты ведешь себя странно. Затеваешь скандалы из-за мелочей, пустяков. Или я не прав?

— Боюсь, что прав. Я прекрасно это понимаю, но сделать ничего не могу. Она раздражает меня, понимаешь, раздражает. Претензии ее неумеренные, непрактичность… А бывает, я завожусь просто не из-за чего: раздражение накопится — вот и вся причина…

Ермолаев встал, прошелся по комнате — чувствовалось, какой-то вопрос не давал ему покоя.

— Одного не могу понять — зачем ты женился на ней?

— Зачем, зачем! Когда это было! В двадцать четыре года. Вроде бы взрослый возраст считается, самостоятельный, не так ли? В эти годы и в космос летают, и открытия делают, и подвиги совершают. Все, что хочешь, а вот к семейной жизни мы совершенно не готовы. Как слепые котята тычемся… или в облаках витаем, что совсем не лучше.

— Ну ладно, допустим, что это так. Только зачем сейчас мучиться и мучить Люсю? Не лучше ли вам разойтись?

— А Андрюшка? Я много раз думал об этом и понял, что без него не могу.

Я почувствовал непонятное облегчение — ничего от моей глупой исповеди не изменилось, и все-таки излил душу. А Володька, чувствуется, наоборот, загрустил.

Он отогнул рукав, взглянул на часы.

— Без двадцати девять.

— Посиди, рано еще.

— Нет, я не тороплюсь. Но хочется гимнастику посмотреть.

Я включил телевизор. Соревнования уже кончились, награждали победителей. Девушки-гимнастки принимали медали, улыбались, пожимали друг другу руки, дарили своим соперницам, с которыми только что сражались за каждые пять сотых балла, мимолетный поцелуй в щеку. Комментатор подошел с микрофоном к маленькой худенькой девчушке лет тринадцати, не старше.

— Наташа, тебе только что вручили серебряную медаль за вольные упражнения. Это первая твоя медаль?

— Да, первая, — безразличным, тусклым голосом ответила она.

— Медаль явилась для тебя неожиданностью или ты была к этому готова?

— Да, была неожиданностью.

— Но неожиданность приятная?

— Да, приятная.

Совсем еще пичуга, а на лице только усталость, тяжесть и напряжение недавней борьбы.

— Бедная девчонка, — вздохнул я, — ей бы в куклы играть, а здесь очки, баллы, медали… Сама у себя детство украла.

— Ничего, — возразил Володя, — она свое еще возьмет. Потом.

Заиграла музыка, гимнастки перешли к другому снаряду. Я убрал звук и сказал:

— Ладно, давай поговорим о делах. Ты можешь объяснить, из-за чего сыр-бор разгорелся? Я понимаю, происшествие не из приятных, но столько сил подключилось: горком, обком…

— Однокурсничек твой все раскрутил. Почувствовал, что за неполадки на очистных сооружениях спросят с него — он в первую очередь отвечает за производство, и решил, что лучший способ обороны — это нападение.

— Ну, хорошо, а на что Черепанов надеется? Дела он развалил дальше некуда…

— Значит, есть у него какой-то тайный ход. Кажется, он пустил такую «утку»: будто бы Авдеев проводил эксперименты с твоего согласия.

— Но это же неправда!

— Правда или неправда — никто этого сразу не скажет. Станут выяснять, разбираться, и ты будешь на некоторое время скомпрометирован. А если еще парочку дохлых кошек подбросить, ты заведешься, в горячке напишешь дурацкий ультиматум, а такие выходки сейчас не в моде.

— Ты что, видел мое заявление?

— И видел и читал.

Ага, выходит, Колобаев не стал делать секрета из моего заявления. Но для чего Фомич дал прочитать его секретарю парткома: согласовать мое увольнение или же отстоять меня? Хм, отстоять… Не слишком ли я самонадеян? Почувствовал, как противно заныло сердце, — опять как и утром. Если по совести, то свое заявление я не принимал всерьез на сто процентов, придавал ему характер игры. Ну, попугаю малость, может, станут больше ценить, будут уговаривать, чтобы взял бумагу назад. И не очень верил, что заявлению могут дать ход, даже обрадуются возможности снять меня без лишнего шума.

— Ну и как? — спросил я с напускной небрежностью. — Будут снимать?

— Когда нужно, снимут и без всяких твоих заявлений. Бог с ним, с ультиматумом, а вот с приказом ты дров наломал. И как мог такую промашку допустить? Кто теперь поверит, что ты относишься к Черепанову беспристрастно? Пришлось мне нагородить Фомичу с три короба, объяснить, что ты погорячился.

— Я не просил об этом.

— Еще бы… Ты человек гордый. Чуть что не понравилось — хлопнул дверью. А о других ты подумал? О Чантурия, о Тихомирове, обо мне, наконец? О товарищах своих, с которыми строил город, создавал комбинат, выпускал первую целлюлозу? Наша сила — в единстве, неужели ты не понял этого? Или тебе все равно, что будет дальше? Ну, что молчишь?

Молчал я потому, что чувствовал правоту Ермолаева, однако и отступать теперь было стыдно. Вот если бы он удержал меня еще до того, как приказ был подписан, — другое дело. А сейчас капитулировать, давать обратный ход… нет, надо держать слово.

— Приказ я не отменю.

— Нет, отменишь. Вернее, не надо даже отменять, аннулируем, пока он не ушел в делопроизводство.

Я почувствовал, как решимость моя тает. Очень уж удобную лазейку подсказал мне Ермолаев. И все-таки ради приличия я возразил:

— Ведь это же подлог! И потом ты не знаешь, какой донос написал на меня Черепанов.

— Я же сказал: в с ё  знаю, — с нажимом произнес Ермолаев. — Вовсе не обязательно на глупость отвечать глупостью.

— Это не глупость, а подлость. Кстати, он очень не тонко работает: заявление — Фомичу, а копия — Федотову. Понимаешь, не первому секретарю, а секретарю по промышленности. Почему, интересно?

— Мне тоже хотелось бы знать. Может, боится первого: если тот станет раскручивать дело, неизвестно, как оно обернется. А здесь всегда можно тихо, мирно, по-семейному нажать на тормоза, если ничего не выгорит. Или же другое: он так уверен в себе, что не считает нужным маскироваться. Не знаю, как и что, только накладочка небольшая получается. И Колобаева она насторожила. Он уже совсем было склонялся в твою пользу, а ты как раз с приказом идиотским вылез. И Фомич опять начал колебаться.

— Ладно, сдаюсь, — поднял я вверх руки. — Но как сделать это практически?

— С приказом? Я попросил Галю до утра отложить его. Кстати, очень симпатичная девчонка — добрая, смышленая.

Мне пришло на ум сравнение: Володя и Колобаев словно два бакена, которые удерживают меня от неверного курса, не позволяют сесть на мель. Только Фомич делает это более жестко и определенно, используя неоспоримый свой авторитет и служебные полномочия, а Ермолаев опирается на дружеские наши узы, духовное родство… Я вспомнил, как упорно не хотел переходить с ним на полную откровенность. Боялся, что Ермолаев свяжет мне руки, будет опекать, а это мне ни к чему. Кстати, имелась и еще одна причина, почему я держался настороженно: как-то слабо верилось в друзей, которых можно заводить после тридцати с лишним лет жизни. То, что они отпадают с годами, что круг их сужается — вполне понятно, а вот новые… И уже был день, когда мне казалось, что у Ермолаева заговорит обиженное самолюбие, он махнет рукой — сколько можно набиваться в друзья?.. Слава богу, я почувствовал этот момент, что-то подкупило меня — настойчивость ли Володи или его такт, который придавал его упорству неназойливый, деликатный характер, но я решил рискнуть пойти на сближение и до сих пор ни секунды не жалею об этом.

Володя посмотрел на часы:

— Пойду, наверное. Ну, — протянул он мне руку, — держи хвост пистолетом!

Проводил его, запер дверь, а ключ вынул. После небольших колебаний оставил свет в передней включенным: Люся не любила приходить в темную квартиру.

Долго не мог заснуть: разговор с Володей снова заставил меня задуматься о том, о чем я старался думать как можно реже. Да, он прав: мне иногда не хватает в отношениях с Люсей теплоты, спокойствия и просто выдержки. Почему так происходит? Потому ли, что между нами встала другая женщина и часть моей души теперь принадлежит ей? Или потому, что меня так выматывает работа, приходишь домой измочаленный, мечтаешь поскорее добраться до дивана… А Люся не хочет с этим считаться, для нее главное — ее настроение, ее эмоции. Или, может, я слишком многого требую от жены? Где они сейчас, альтруистки, которые счастливы только тем, что облегчают жизнь другому человеку? И вообще в семейных разладах очень редко виноват один человек… Кто-то из великих сравнил мужа и жену с гребцами, которые, каждый на свой манер, пытаются управлять лодчонкой в океане. Править должен кто-то один, иначе лодка перевернется. Вот так и наше суденышко — качает его из стороны в сторону. Раньше, помню, мы были терпимее, охотнее и легче прощали друг друга. Нет, непросто распутать узел! — с этими невеселыми мыслями я уснул.

Разбудили меня пронзительные трели звонка. Я открыл дверь и сказал зло:

— Неужели трудно открыть самой! Теперь до утра не засну.

Она, не отвечая, стремительно прошла на кухню.

— С кем это ты пьянствовал? Пользуешься тем, что меня по вечерам дома не бывает!

Меня задел ее вопрос. Какого черта! Мне, конечно, есть в чем повиниться перед Люсей, но совсем не в том, в чем она меня подозревает.

— Ермолаев приходил, — сухо объяснил я.

— На работе не могли наговориться?

— Может, мне разрешение спрашивать, с кем встречаться? — вспылил я.

— А ты и не спрашиваешь!

— Вот и прекрасно.

— Давай-давай! Ничего хорошего из этого не получится!

Я понял, что единственная возможность прекратить затянувшийся диалог — уйти к себе в комнату, закрыть дверь на ключ. Но если это и выход, то на один вечер, на неделю, но никак не больше. Прятаться в собственной же квартире — что за глупость! Да, неуютно жить на вулкане — на работе один сюрприз за другим, а тут еще дома приходится круглые сутки выяснять отношения. Нет, дальше так нельзя, надо что-то делать.

4

На следующее утро я проснулся позже обычного. В голове шумело, видно, менялась погода. Но чувствовал я себя довольно сносно. Может, пренебречь наставлениями врача и все-таки поехать на работу? Ну хотя бы на пару часиков? Я позвонил Гале, заказал машину и попросил разыскать Стеблянко.

Люся встретила меня на кухне бледная и печальная.

— Я не спала всю ночь…

— Кажется, это обычное твое состояние.

— Не говори так! Почему ты всегда хочешь меня обидеть?

Что-то в ее голосе заставило меня насторожиться.

— Игорь, я виновата перед тобой. Прости меня. Я ведь не знала, что у тебя неприятности. Ты давно уже ничего не говоришь о своих делах. Все узнаю от посторонних.

Люся то защищалась, то нападала, и трудно было понять, к чему клонит она разговор.

— А знаешь, — глаза ее заблестели, — может, это и к лучшему? Если тебя… ну, снимут, давай вернемся в Москву! Заживем как люди.

— Меня никто пока не снимает, — холодно отрезал я.

— Ну не надо, не надо так! Я понимаю, что виновата перед тобой, измучила своими истериками, но ведь я прошу прощения. Если хочешь знать, ты тоже во многом виноват: к тебе всей душой, а ты словно зверь.

— Всегда виноват я — это давно известно. Все, что ли?

Когда Люся плачет, вместо жалости я почему-то чувствую раздражение, даже злорадство. Неужели так далеко зашло у нас дело? А ведь когда-то ее слезы… Эх, да что говорить!

Вошел в свою комнату, прикрыл дверь, но ничем не мог заняться. На душе было нехорошо. Кажется, за последнюю неделю было столько всего, что этот разговор с Люсей — мелочь, пустяк, из-за него ли переживать, но я чувствовал: здесь что-то не так.

О, эти семейные ссоры! Вместо того чтобы затоптать, притушить уголек обиды, с каким наслаждением принимаемся мы раздувать костер, подбрасывать хворост, готовые и обидеть и оскорбить, но только не уступить ни в чем!..

Я заглянул в Люсину комнату, жена сидела, неподвижно глядя перед собой.

— Милая Мила… — Я вспомнил обращение, которое придумал в первый месяц женитьбы. Она посмотрела на меня безнадежными глазами, потом в них мелькнула искорка. — Милая Мила, ты меня тоже прости. Может, уехать тебе на родину, пожить там? А вдруг встретишь хорошего человека… Все равно у нас ничего не получается.

Она молча сглотнула слезы.

— Для меня родина там, где мой муж. Без тебя и Андрюшки для меня жизни нет. Только не бросай нас.

— Ну что ты… — Я положил руку на плечо, попытался обнять, но она выскользнула и сказала дрогнувшим голосом:

— Вчера ты приводил какую-то женщину.

— Женщину? — удивленно переспросил я и с деланным облегчением рассмеялся. — Ах, да! Так это была Галя!

— Это была не Галя. И ты прекрасно знаешь, кто.

Я почувствовал, как медленно и неудержимо краснею.

— Ну ладно, — спокойно заключила Люся. — Не хватало еще, чтобы я допытывалась, кто эта женщина. Черт с ней! Ночью я не спала и все думала, как будет дальше. Знаю тебя: молчишь, терпишь, а потом решишь все в одну минуту. И мне стало страшно. Не представляю, как мы будем одни с Андрюшкой.

— Почему я должен вас бросить? У меня и в мыслях не было.

— Вот увидишь, — обрадовалась Люся, — теперь все будет по-другому. Я поняла, что дальше так нельзя. Приходишь домой, а я со своими капризами, истериками.

— Ну ладно, ладно…

Я понимал, что Люся ждет от меня каких-то слов, примирительного шага, и мне мучительно было ее жаль, но ничего не мог с собой поделать — мстительное чувство было сильнее меня, с тайным удовольствием я наблюдал, как она терзается.

За окном несколько раз просигналила машина — приехал Саша. Вернее, приехал он уже давно, а теперь подавал сигнал. Иногда, если утром было срочное дело, я просил водителя посигналить — для гарантии, чтобы не опоздать.

— Надо ехать, — развел я руками. — Потом договорим.

— Я уже все сказала. Это ты молчишь почему-то. А я сказала все.

— Вот и хорошо.

— Боже мой! — жалобным голосом, обращаясь не ко мне, а словно и впрямь апеллируя непосредственно к богу, воскликнула Люся. — Ну почему, почему он не хочет мне поверить? Почему он не хочет, чтобы все было хорошо! Я ведь не оправдываюсь, я все признаю, все поняла.

— А не слишком ли поздно?

— Нет, — горячо возразила она. — Совсем не поздно. Вот если ты уйдешь, разрушишь семью, тогда будет поздно. Посмотри на всех, кто женится во второй или третий раз, — что они, счастливы? И первую семью не смогли сохранить, и дальше идет наперекосяк. И у тебя, если хочешь знать, характер тоже не мед. На работу я боюсь тебе звонить — рычишь по телефону… Нет, надо стараться сберечь то, что есть, а не бегать на сторону.

С улицы донеслись три длинных гудка — с равномерными интервалами. Значит, Саша уже волнуется. Я схватил с вешалки плащ и шляпу, открыл дверь.

— Когда придешь сегодня? — грустно спросила Люся. — Приходи пораньше…

С тоскливым чувством вышел я на улицу. Вот победа, которая не радует. Если бы год или месяц назад Люся произнесла половину этих покаянных слов, как было бы хорошо! А сейчас… Нет, я вовсе не считал, что поздно пытаться склеить наши отношения, но слишком многое уже надломилось. Может, поэтому я и мучаю ее сейчас? Разве по-человечески это — Люся заливается слезами, а я как бесчувственный истукан… Эх и дела!

Я сел в машину и не сразу понял, почему вопреки печальным мыслям настроение резко изменилось к лучшему. Ах, вот что: кончилась эта тягомотина с дождем, и снова, после бог знает какого ожидания, я увидел солнышко — уже по-осеннему невысокое, тусклое. За ночь слегка подморозило, но только маленькие лужицы покрылись непрочным ледком, а большие подернулись полупрозрачной пленкой, словно жир в наполовину остывшем бульоне. На фоне бледно-голубого неба очертания домов, сопок и тайги, видневшейся вдалеке, казались непривычно резкими, будто бы специально подретушированными. Прежде чем машина двинулась с места, я успел заметить еще, что березка у крыльца за время долгого ненастья потеряла почти половину листьев, а у рябины запламенели прежде желтоватые ягоды. Что же, пора — конец октября.

Саша нажал на газ, «Волга» рванула с места. А я откинулся на сиденье, прикрыл глаза. «Вчера ты приводил женщину…» Приводить я никого не приводил. Ира пришла сама, но это, разумеется, дела не меняет. Гриф секретности, стало быть, с наших отношений теперь снят. Или соседи, которые видели Иру возле дверей моей квартиры, не знают, кто она? Хорошо, если бы так. Впрочем, и это неважно. О господи, о чем я думаю! Жена узнала, что ко мне приходила любовница, надо как-то выпутываться из этой ситуации, а я? Хотя стоп! Наконец я понял, почему так холодно держался с Люсей, почему не откликнулся на ее порыв, не пошел навстречу. Заключи я мир, Люся не растерялась, содрала бы с меня три шкуры за вчерашний «визит дамы». А так она — в обороне, а кто защищается, тот всегда виноват. Вот, оказывается, в чем фокус!

И все равно объяснения не успокоили меня. Запутался я в этой шахматной партии. Получается, все утро я мучил жену из-за того, что не хотел в своей вине сознаваться. Ну, положим, не только из-за этого, и сама она кое-что заработала, но все-таки…

Неужели у всех так? Неужели всякий брак основан на неуступчивости, на борьбе самолюбий? Как это странно: пока ухаживаешь за девушкой, все готов ей простить — и то, что она опаздывает на свидания, и то, что подолгу выбирает шляпку в магазине… это даже умиляет тебя, ты свято убежден, что каждая шляпка твоей невесте к лицу, сшита специально для того, чтобы украшать ее милую головку. Ты называешь свою возлюбленную первой красавицей, обещаешь сделать самой счастливой, но вот проходит несколько лет, и уже не можешь простить ей плохо выглаженной рубашки, а в кино вы угрюмо смотрите в разные стороны, вам не о чем поговорить пятнадцать минут перед началом фильма. Неужели у всех так?

— Саша, — окликнул я водителя, — когда на свадьбу пригласишь?

— Все, Игорь Сергеевич, полный отбой!

— Поссорились, что ли?

— Говорю же, полный отбой. Слишком много от меня хочет. Надумал я в прошлое воскресенье в Дальневосточный смотаться, на футбол. А она: пойдем к подруге, посидим, потанцуем, то-другое. Есть у нее тут Нинка, такая оторва. Я свое; ну, она психанула: ты со своим футболом… маньяк, что ли. Ну, а зачем на горло брать, спрашивается? Меня даже старшина в армии на горло не брал, бесполезный это номер.

Саша полез за сигаретами, прикурил, потом вопросительно взглянул на меня.

— Ладно уж, дыми, — разрешил я, — только опусти стекло.

С завистью посмотрел на парня: он был красив небрежной мужской красотой; в своей неизменной кожаной куртке походил то ли на мотогонщика, то ли на тренера по боксу.

— Съездил в Дальневосточный, то-другое, два дня ее не видно, а вчера заявляется, цыпочка. Пошли, мол, к Нинке. Ну, пошли так пошли. Только предупреждаю по-честному — чтоб без фокусов. А то клеются к ней разные шпендрики, обнимут, прижмутся, то-другое.

— Ревнуешь, значит?

— Еще чего! — возмутился Саша. — Просто если не твоя, то не лапай. А то танцует с ней один и лапает, гад, как свою. А та глаза закрыла, прижимается к нему. Я подошел и говорю: осторожней, мол, на поворотах. Она обиделась, а он смотрит на меня и, что характерно, вроде не понимает ничего, будто не ему, а форточке говорю. Ну, я и врезал… Хотел еще раз, да он уже отключился. И тут Светка бросается ко мне: дикарь! Ага, «дикарь», да еще и этот, как его… «маньяк»! Ну и ей заодно засветил. И разошлись как в море корабли.

— Женщину бить нельзя.

— Да какая она женщина! Обыкновенная шалава! От хорошего обращения она враз наглеет… Вот увидите, скоро прибежит ко мне,никуда не денется.

Похоже, не удалось мне убедить своего водителя. Больше того, вспомнил утренний разговор с Люсей и подумал: чем строже к ней относишься, тем охотнее она повинуется. И если Люся признает только силу, то неизвестно, кто из нас больше виноват: она ли в том, что плохая раба, или я, что плохой рабовладелец. Да что там плохой — вообще никуда не годный!

В приемной меня поджидал председатель завкома. Я поежился: трудное предстоит объяснение — неприятное и щекотливое. Хуже нет, когда не чувствуешь за собой стопроцентной правоты: можно провести разговор нахально, «на арапа», и неуверенности твоей никто не заметит, а все равно чувствуешь, как дрожат коленки. Ночью мне приснилась невозможная белиберда: как будто бы я вручал Тамаре ордер на квартиру, но в последнюю секунду Стеблянко выхватил его и принялся меня стыдить: у Печенкиной десять тысяч квадратных метров, а мы даем ей еще одну квартиру. Я начал возражать, и тогда он молча схватил меня за руку, мы полетели над городом. Снижались над Заречьем, над новым жилым микрорайоном, музыкальной школой, и всюду Стеблянко говорил мне укоризненно: «Здесь у Печенкиной тоже квартира, хотя она и не прописана». Тьфу, черт! Сколько раз проваливался я в эти воздушные ямы и взмывал вверх…

Я с усмешкой посмотрел на председателя завкома: что, если сказать ему о ночном путешествии? Нет, не стоит. Не поймет или, еще хуже, истолкует в свою пользу, так я всю игру испорчу. Пропустил Стеблянко в кабинет, а сам задержался на минуту, попросил Галю разыскать нужных мне людей. В ее глазах было столько жалости, что мне на мгновение стало не по себе — неужели мои дела так плохи? Я попробовал улыбнуться и сказал бодрым голосом:

— Галя, жизнь продолжается! Разве не так?

— Так, Игорь Сергеевич, — вяло согласилась она.

Вошел в кабинет и бросил испытующий взгляд на Стеблянко. Он был похож на учителя сельской школы: гладко зачесанные назад волосы с аккуратным пробором посередине, голубые спокойные глаза. А одевался он как-то по-домашнему: полушерстяная рубашка без галстука, воротничок поверх пиджака, в нагрудном кармане — расческа и две шариковые разноцветные ручки.

Он чувствовал себя напряженно и неуверенно, словно в сиденье стула навтыкали гвоздей. Я поинтересовался его здоровьем, чего, кстати, никогда не делал, и Стеблянко обрадовался, принялся нудно и подробно рассказывать о печени и о диете. А я в замешательстве обнаружил, что не удосужился придумать никакого предлога, никакой темы для разговора, чтобы потом, под сурдинку, дать на подпись документы. Придется идти ва-банк.

— Ну, очень рад, — оборвал я на полуслове его длинную исповедь и подсунул бумаги. — Мы с Ермолаевым решили поменять одного очередника. Надеюсь, вы ничего не имеете против?

Стеблянко взглянул на бумажку, пробормотал: «Нет, отчего же», — потянулся за ручкой, потом смущенно отложил документы и сказал, запинаясь:

— Но ведь исполком не пропустит.

— Исполком я беру на себя.

Стеблянко снова полез в карман, вынул ручку, но подписывать не стал.

— У вас какие-нибудь сомнения, Николай Остапович? — спросил я иронично: можно ли, дескать, сомневаться в очевидных вещах. — Вы, наверное, не заметили медицинскую справку. Мать Печенкиной тяжело больна, у нее парализовало правую сторону.

— Я знаю, — кротко вздохнул Стеблянко. — Здесь палка о двух концах. С одной стороны, хочется помочь Печенкиной, с другой — условия у нее лучше, чем у многих очередников. К тому же она замешана в происшествии с рыбой.

«А это уже третий конец», — заметил я про себя. В любой иной ситуации не упустил бы возможности сострить, но сейчас был явно не тот случай.

— Ну? — спросил я резко, словно подталкивал председателя завкома — решай наконец, с кем ты: со мной или с Черепановым?

— Можно мне подумать? — неожиданно тонким, жалобным голосом спросил Стеблянко. — Денька два-три.

Ах, вот оно что! Завтра тебе и думать будет нечего, и без того станет ясно, чью голову принесут сюда на острие копья. Решил, значит, переждать, отсидеться в кустах. Ну нет, не доставлю я тебе такого удовольствия.

— Николай Остапович, дорогой, — начал я нарочито спокойным голосом, хотя предчувствовал, что не выдержу, сорвусь. — Я понимаю, каждый из нас заботится не только о человечестве, но и о самом себе. — Стеблянко сделал протестующее движение рукой, но я продолжал, повышая голос: — Да, да, не будем лицемерить, и о себе тоже. Это естественно. Но нельзя, Николай Остапович, заботиться лишь об одном себе. Хотите всем угодить? Для всех быть хорошим? Не получится! — Я видел, как Стеблянко пытается возразить, чувствовал, что зашел слишком далеко, что пора остановиться, но не смог сдержаться и перешел на крик: — Ну, чего вы боитесь? Вечно дрожите как заяц!

Все, что произошло дальше, я наблюдал с каким-то странным спокойствием, почти оцепенением: Стеблянко побледнел, на лбу у него выступили крупные капли пота, он попытался расстегнуть ворот рубашки, но рука у него подломилась, и он обмяк, провалился в кресле. Я почувствовал, как мелко задрожали у меня пальцы, нажал кнопку звонка, Галя на вызов не откликнулась. С трудом соображая, что делаю, почти машинально нацедил в стакан валерьянки, плеснул воды из графина, протянул председателю завкома.

— Николай Остапович… — Я понимал, что нужно извиниться, но не мог найти нужных слов. Еще раз нажал кнопку звонка и не отпускал до тех пор, пока не увидел в дверях растерянное лицо секретарши. — Где ты шляешься? — зло бросил ей, понимая, что в следующую минуту буду жалеть об этих грубых словах. — Скорее врача!

Галя, наверное, не заметила Стеблянко — он сидел боком к дверям, глубоко провалившись в кресло, с недоумением посмотрела на меня, пожала плечами и вышла.

— Не надо врача, — твердым голосом сказал Стеблянко. — Пусть все останется между нами.

Я рванулся к нему:

— Вам вредно разговаривать!

— Жить, если вдуматься, тоже вредно. — Он попробовал улыбнуться, но улыбка получилась слабая, натянутая. — Давайте документы, я подпишу.

Мне сделалось стыдно. Неужели я приму такую победу?

— Дайте бумаги, пока не приехал врач, — медленно и раздельно повторил он.

Я подал ручку, смотрел, как выводит он свою фамилию, и мне становилось ясно, что среди тех, на кого можно положиться в жизни, с этой минуты становится на одного человека больше.

Стеблянко полузакрыл глаза, словно прислушиваясь к чему-то внутри себя.

— Это ничего, — негромко произнес он. — Обычный приступ панкреатита. Я рассказывал, как это бывает. (Знал бы он, где были мои мысли в тот момент!) — Он помолчал и тем же тихим безразличным голосом, без всякого перехода, сказал: — Видите ли, в чем дело… Вы живете, словно в карты играете. На азарте, на риске. И от других требуете того же. Но люди ведь разные, Игорь Сергеевич! Есть и такие, что хотят тихонько, по-стариковски, постучать в скверике в домино. Что же с ними делать, а? Я вот вижу, как вы раздражаетесь, когда говорите со мной, нет, нет, не спорьте, я все прекрасно понимаю. Да, я тяжелодум, да, я привык во всем сомневаться. Но перестраиваться мне поздно, шестой десяток, слава богу, на исходе. А может, я чем-то иным окажусь вам полезным, вы никогда об этом не думали? И потом вы слишком горячитесь, а это еще никому не помогало. Поспокойнее, Игорь Сергеевич, поспокойнее и ровнее к людям! Извините, что я учу вас, но ведь вы тоже рискнули давать мне советы. И еще одно…

Николай Остапович не успел закончить фразу — в кабинет вошла Галя, а с нею — врач из поликлиники.

На душе у меня было неспокойно. Кто я перед Стеблянко? Мальчишка, который и десятой доли не пережил того, что пришлось испытать ему. Он фронтовик и, может, войной заработал право на то, чтобы сейчас отсидеться спокойно, погреть на солнышке старые кости? А я толкаю его в драку. Нет, не надо было мне обижать его, повышать голос. Но без этого он не очнулся бы от спячки. Вот черт, неизвестно, как быть!.. Я вспомнил, как хитро и загадочно смотрел иногда на меня Стеблянко, как сквозь меланхолию, бесконечные сомнения вдруг прорезался острый и живой взгляд, всего на несколько секунд, но их было вполне достаточно, чтобы мне становилось не по себе. Да, он не совсем такой, каким я себе представлял, может, даже совсем не такой. Интересно, что еще хотел он мне сказать?..

Я задумчиво смотрел на листок бумаги. Как все просто: три подписи, и человек получает квартиру. Просто? Разве что со стороны. Да и сейчас, после того, как, опираясь на руки врача и медсестры, Стеблянко ушел отлеживаться, и сейчас еще не все решено. Существуют исполком, депутатская комиссия. Нет, здесь уже нельзя рисковать, слишком много поставлено на карту.

Да, теперь исполком… Вся беда в том, что времени очень мало, просто в обрез, никаких возможностей для маневров, обходных путей просто нет.

Мне не хотелось думать о разговоре с Зоей Александровной, хотя я понимал, что от него никуда не уйти. Главное, нет особого повода для визита. Авдошина — баба ушлая, и, если я приеду специально по этому делу, она сразу поймет: здесь что-то не так. Конечно, документы подпишет, но я буду у нее в руках. Впрочем, черт с ней, сейчас главное — выбить квартиру, а взаимоотношения наши — дело десятое, потом разберемся как-нибудь.

Я потянулся было нажать кнопку звонка, попросить, чтобы Галя соединила меня с председателем исполкома, и здесь меня неожиданно осенило. А что, это, пожалуй, выход! Как я мог забыть! В четыре часа в исполкоме заседание планово-бюджетной комиссии. Чем не повод для поездки и разговора с Авдошиной? Правда, вчера Галя предупреждала, что я заболел и не приеду, но пусть увидят, как быстро современная медицина ставит людей на ноги.

До поездки в горком оставалось часа три. За это время я успею еще побывать в нескольких цехах и вернуться в заводоуправление — принять людей, ответить на телефонные звонки.

Прежде всего я зашел в древесноволокнистый. Тихомирова на месте не оказалось, слесари на вопрос, когда закончится ремонт, ответили неопределенно-философски: «Тише едешь, дальше будешь». Но, судя по тому, что уже начали монтировать линию, ремонт шел близко к графику. Странное впечатление производил пресс — со снятым кожухом, разобранными деталями внутренность его смущала своей непривычной оголенностью, неприбранностью, словно квартира, в которой во время ремонта ободрали обои, сняли с потолка люстры. Я подозвал бригадира ремонтников. Скоро предстояла одна из самых сложных операций — регулировка древесной массы. Именно здесь мы спотыкались чаще всего: при слишком крупном помоле масса становилась «жирной» и грубоватой; если снизить помол, плита теряла почти половину необходимой прочности. Многое, конечно, зависело и от человека, который контролировал помол, от его чутья, быстроты реакции, но за одним работником закреплено семь рафинаторов, тут впору уследить только за тем, чтобы масса не вылилась из лотка — тогда пиши пропало, останавливай поток; а, во-вторых, надо ли перекладывать на человека заботы, которые предназначены машине?..

У входа в цех беленой целлюлозы меня поджидал Чантурия — нам предстояло решить одну из тех мучительных головоломок, которые скапливались к концу месяца, когда мы «подбивали бабки», подсчитывали сколько процентов  н е  х в а т а е т  до заветных ста. Сейчас задача была посложнее; лаборатория дала тревожные сведения — целлюлоза шла низкого качества. Если бы это была обычная продукция, можно бы закрыть глаза, как иногда мы это делали: несколько рекламаций от фабрик — беда меньшая, чем невыполнение плана. Но партия эта экспортная. А коль скоро мы вырвались на внешний рынок, вступили в конкуренцию с западными фирмами, тут вопрос престижа, я сказал бы даже — принципа.

Цех встретил нас мучнистым запахом свежесваренной целлюлозы, легкой гарью окалины, приторностью разогретого машинного масла. В гигантском чане в последний раз переплавлялся липкий, вязкий кисель — будущая продукция для швейных фабрик. С усыпляющим, монотонным шумом вращается барабан, тянет за собой белоснежную ленту целлюлозы… белоснежную на вид, но не по строгим и бесстрастным требованиям лаборатории, мысленно поправился я. Еще раз посмотрел на контрольные цифры — самое заметное отклонение от нормы было в проценте содержания смолы — именно эту графу я отчеркнул красным карандашом. Старая наша беда! Год назад, казалось, мы уже решили эту проблему — поставили еще одну ступень смолоотделителей. И все разно коварных загадок оставалось много: как только белизна целлюлозы приходила в норму, хромала вязкость; и главное, баланс этот нельзя было отрегулировать раз и навсегда: древесина поступала разной степени смолистости, определялась эта степень пока «на глазок». Да и только ли в этом была загвоздка! Мы взялись осваивать те марки целлюлозы, из которых получаются высшие сорта шелка и штапеля. Отсюда и требования жесточайшие — к качеству сырья, воды, химикатов и плюс к тому нужна высокая стабильность технологического процесса. Ясно, что время от времени цепочка эта где-нибудь да замыкает, только вот где, разве сразу поймешь?

Я передал контрольные листки Гураму. Тот долго теребил свои густые антрацитово-черные волосы. Потом сказал тусклым голосом:

— Есть только один выход — доотбеливание. Двуокисью хлора. — Пожевал губами, добавил: — Жаль, что план подгоняет. А то хорошо бы разобраться, в чем дело…

— Разве кто мешает? Разбирайтесь. Прямая ваша обязанность.

Гурам молча проглотил мою реплику, хотя она, как уже потом, поостыв, я понял, вряд ли была справедливой: как ни странно, именно я больше всего и мешаю Гураму заниматься непосредственным его делом, все время отрываю то на одно, то на другое. Распрощался с Чантурия, медленно направился к заводоуправлению. Конечно, сегодня я буду под колпаком: каждому интересно посмотреть, как поведет себя директор комбината накануне смещения. Что ж, постараюсь утолить любопытство.

Раскрыл свою синюю записную книжку, в которой фиксировал все звонки, просьбы, поручения, без нее я шагу не мог ступить, и она стала на комбинате притчей во языцех, сразу наткнулся на запись: «Дом культуры». Вот уж не до него сейчас, но ведь решил: вести себя так, словно ничего не случилось. Вспомнил свою поездку на стройку во вторник, где ковырялись два человека… Нужно призвать Кандыбу к ответу!

Через несколько минут Галя соединила меня с заместителем по капитальному строительству.

— Тимофей Филиппович, сколько рабочих было позавчера на богом забытом объекте? Я имею в виду Дом культуры.

— Три бригады, — быстро ответил Кандыба. — Все чин чинарем…

— Что-то плохо у тебя стало с арифметикой. Я насчитал только двух человек.

— Ах, позавчера! — обрадованно воскликнул Кандыба. — Во вторник!.. Да, да, сейчас вспоминаю. Действительно, перебросил три бригады. Но всего на несколько дней.

— Вот что, брось дурачком прикидываться. Ни одного рабочего без моего разрешения. Забыл уговор?

— Игорь Сергеевич, надо вытягивать месячный план. А что заработают они на отделке — ноль целых и сколько там десятых?

— Ну, ладно, ладно… Только помни: вернусь из отпуска, сразу спрошу, как дела.

Хорошо, одного запугал. Да только, кажется, совсем напрасно.

— Не помешаю?..

Хмуро взглянул на вошедшего Ермолаева — даже его не хотелось видеть сейчас, до того муторно на душе.

— Объявил войну профсоюзу? Я встретил Стеблянко, он еле ногами переступает.

Я рассказал ему, что произошло.

— Это не здорово, — задумчиво протянул Володя. — Совсем не здорово. Но ты действительно уверен теперь в нем?

— Ну, на сто процентов не уверен, но, кажется, теперь мы смотрим друг на друга немножко по-иному.

— Дай бы бог! Это во многом меняет дело. Кстати, я заезжал утром на очистные, к Печенкиной. — Он помолчал немного, словно не мог найти подходящих слов. — С характером девица! И, чувствую, она обижена на тебя.

— Знаю, из-за квартиры.

— Нет, — Ермолаев поморщился, — не только из-за квартиры. Обижена невниманием твоим, тем, что нескольких минут для нее не нашлось.

Что я мог сказать в оправдание? Действительно, мне все труднее и труднее отыскать время для тех, с кем когда-то начинал работать на комбинате. Каждый год я обрастаю новыми знакомыми, поднимаюсь на более высокий ярус, откуда сложнее спускаться в нижние. Так что не одна Тамара должна быть на меня в обиде. И если сначала я терзался, переживал по этому поводу, то потом постепенно смирился. Рабочее время мое расползалось — на совещания, на  о б я з а т е л ь н ы е  встречи, разговоры, и я понимал, сколько теряю, лишаясь радости простого, без повода и причины, человеческого общения со старыми своими знакомыми, но другого выхода просто не было.

— И вообще, — задумчиво сказал Ермолаев, — дело здесь непростое. Оказывается, Печенкина тоже замешана в этой истории. Когда Авдеев подключал баллоны с кислородом, ее на станции не было: бегала мать проведать. Нарушение? Да еще какое! Видно, Черепанов и Плешаков и спекулируют этим. Так что девка сейчас меж двух огней: и хочется защитить Авдеева и боязно…

Я посвятил Ермолаева в свой план. Он нахмурился:

— Ох, и не вовремя ты это затеял, очень не вовремя! Конечно, квартиру дать ей нужно, и чем скорее, тем лучше, но ведь разговоры пойдут! О них ты подумал?

— Сам вижу, что не вовремя, — мрачно сказал я. — И все-таки рискнем?

Я начал рассказывать о предстоящей поездке в исполком, но тут в кабинет заглянул Чантурия. Приоткрыл дверь, увидел Ермолаева, извинился; через несколько минут заглянул снова. Я махнул рукой: «Заходите!»

Тот потоптался у дверей, нерешительно подошел к столу.

— В общем… если завтра вас снимут, я тоже уйду с комбината. Я за свою должность не держусь.

Ермолаев жестко отрубил:

— Надо думать о деле! Остальное приложится.

Я откинулся на спинку кресла, закрыл на минуту глаза, и мне стало удивительно хорошо и спокойно. Вот, значит, что такое солидарность людей, связанных общими интересами! И здесь уже не имеет значения — тихий он человек или горлопан, главное, как поведет себя в решающую минуту. Захотелось обнять Гурама, потом подумал, что это будет выглядеть немного манерно, и подошел, положил руку на плечо:

— Спасибо, дружище! Но, ей-богу, рановато мне поднимать белый флаг.

Гурам, чувствуется, тоже был взволнован.

— Знаете, я много думал последние дни… И решил: хватит мне быть специалистом, которому вроде бы все равно, при каком начальстве работать.

Как мне хотелось показать Гураму приказ о назначении его исполняющим обязанности директора! Но, увы, увы… И если даже Ермолаев прав — надо уступить, не время сейчас дразнить гусей, я все равно пожалел об отмене приказа, почувствовал угрызения совести.

Гурам собрался уходить. Я остановил его:

— Посидите, если нет срочных дел. Одна голова хорошо, две…

Чантурия долго выбирал себе место в углу кабинета, но я решительно показал на кресло у приставного столика. Хватит ему прятаться!

Я снова вспомнил утренний разговор с женой. Интересно, кто видел Ирину, когда она приходила ко мне? Впрочем, не все ли равно? Свет, как говорится, не без добрых людей. Но Люся, Люся! Вот уж чего от нее не ожидал. Вместо битья посуды — кроткий, виноватый голос. И это при ее экспансивности! Или она и в самом деле почувствовала, что я готов уйти… Да, вот если бы сделал это, тогда Люся дала бы мне прикурить!

Распахнулась дверь — Тихомиров. Он широко и радостно улыбался, подошел ко мне и долго тряс руку:

— А то ходят разные слухи. Я уж поверил было…

Он всегда отличался ребячьей непосредственностью, иногда она раздражала меня, но сейчас я подумал: как хорошо, что среди нас, мудрецов, запутавшихся в сетях собственной дипломатии, есть и простодушные, чистосердечные люди, которые не позабыли простых человеческих эмоций. С улыбкой посмотрел на его традиционный наряд: накинутый на плечи пиджак поверх ковбойки в крупную зеленую клетку.

— Меня, Анатолий Григорьевич, не так просто съесть! — неожиданно расхрабрился я. — Можно и подавиться.

И еще раз подумал о том, что комбинат — это не только бумага и картон, не только производство, но еще и друзья, с которыми повенчали тебя авральные дни и бессонные ночи. Прав Володя: нужно подумать и о том, каково придется моим соратникам, если к руководству комбинатом прорвется Черепанов, об их судьбе нужно позаботиться.

— А ты меня порадуешь чем-нибудь? Когда затарахтит твоя линия?

— Завтра, в четыре. Как штык.

Я попросил Тихомирова не уходить и тут же пожалел об этом. Массовое действо получается — полный кабинет народа, и людей от дела отрываю, и себе мешаю.

— Игорь Сергеевич, — появилась в дверях Галя, — срочная телефонограмма.

Я прочитал несколько строчек, отпечатанных на машинке, и присвистнул. В сульфатном цехе вышел из строя компрессор. Ну вот, как говорится, одно к одному! Пустил листок по кругу, его передали с тревожными и озадаченными лицами.

Галя не уходила, ожидая от меня указаний.

— А кто такой этот Погребняк? Он что, считает ниже своего достоинства поговорить со мной? Отбарабанил телефонограмму — и руки в брюки!

— Начальник цеха в отпуске, Погребняк его заменяет. Игорь Сергеевич, — Галя замялась, — он молодой еще совсем и боится вас. Соединить с ним?

— Да чего уж теперь. Пусть приезжает срочно.

Галя вышла, осторожно прикрыв за собой дверь.

Вот неожиданно и понадобился большой сбор. Хотя что тут придумаешь, положение, кажется, безнадежное.

— Ну, какие идеи? — спросил я бодрым тоном. Сейчас главное — не раскисать. И пытаться из каждого выжать любую конструктивную мысль, хоть за что-нибудь зацепиться.

— Володя, — кивнул я в сторону Ермолаева, — ты что думаешь?

— Понимаешь, — извиняющимся голосом ответил он, — мне не очень ясна техническая сторона вопроса. И какие могут быть варианты.

— Варианты, — пояснил за меня Тихомиров, — незавидные. Пока не исправят компрессор, отключается вся пневматика, сульфатный цех становится на якорь. При непрерывном цикле производства — это двадцать четыре часа сплошных убытков.

— Из-за какой-то мелочи! — сокрушенно вздохнул Ермолаев.

— Компрессор — не мелочь, — вполголоса заметил Чантурия. — Компрессор это компрессор. — Он разграфил лист бумаги на три части и что-то подсчитывал в каждом из столбцов.

— Дела идут, контора пишет! — послышался от дверей насмешливый и беспечный голос. Ну, вот и Черепанов. Я заметил, что у него поразительная способность приходить вместе с плохими новостями, но потом рассудил трезво, что появляется он у меня в кабинете каждый день, вот только, когда все более-менее нормально, он раздражает меня меньше, а когда запарка, его туристский вид — поперек горла.

Я внимательно его оглядел. Прекрасный серый пиджак (из твида, когда-то небрежно объяснил он мне), дымчатые модные очки, на руке — японские часы-браслет. Вполне современный человек… Что делать ему здесь, в тайге, среди ватников и спецовок?

Я угрюмо заметил:

— Ты очень кстати. Тут у нас ЧП небольшое.

— Опять ЧП? — возмущенно спросил Вадим, словно призывая всех, кто находится в кабинете, разделить его негодование.

Я бесстрастно объяснил ему, что произошло.

— Надо что-то делать! — авторитетно заметил он и, словно подчеркивая, что никаких конкретных разъяснений не последует, принялся угощать всех импортными сигаретами.

Исключительно ценный совет. Вадим в своем репертуаре, и смешно ожидать от него другого.

— Вот, я посчитал, — унылым голосом сообщил Чантурия. — Ремонт компрессора длится от суток — но это вариант идеальный — до нескольких месяцев. Компрессорная станция вступит в строй через пятьдесят дней, если по графику, или через три недели, если бросить все резервы и организовать двухсменку. Если же покупать новый компрессор, — монотонно продолжал Гурам, — то на это уйдет от недели до нескольких месяцев.

— А где у нас главный механик? — перебил я Гурама.

— В Венгрии, — уважительно, со значением в голосе объяснил Черепанов.

— У нас не комбинат, а филиал «Интуриста». Один в Венгрии, другой, — я посмотрел на Черепанова, — только что из Румынии. И никакие расстояния не помеха.

— Мой отчет о деловой поездке находится в дирекции, — лениво сказал Вадим.

Что, проглотил? И поделом. Подсечку тоже надо делать умеючи. Завидую, что мой подчиненный ездит больше меня? Кто же виноват — не сиди сиднем, будь порасторопнее. А если самолюбие не позволяет набиваться в заграничные поездки, на себя и пеняй.

Неожиданно я вспомнил, как прошлой осенью в Белграде маялся восемь часов в ожидании рейса на Загреб. Аэропорт жил обычной своей жизнью: шелестел многостраничными газетами, пил из крошечных рюмок сливовицу, небрежно стряхивал пепел от сигарет в причудливые длинные урны, коротал в ожидании вылета часы в кафе, — во всяком случае, я не видел людей, напряженно ожидающих, когда же пройдут часы до вылета самолета. А я измучился, компостируя билет: сначала попытался скроить какую-то куцую фразу на английском, тут же сбился, потом, словно глухонемой, что-то объяснял на пальцах и, окончательно сконфузившись, протянул билет, из которого дежурная по транзиту все поняла, ловко щелкнула несколько раз компостером и, возвращая талон, очень выразительно на меня посмотрела… Ну, кого здесь ругать, кроме себя самого?.. Но вот тогда я почему-то вспомнил Вадима и подумал, что он бы не растерялся, размотал эти восемь часов ожидания на полную катушку: съездил бы в Белград и посмотрел город или, на худой конец, пристроился в баре и со знанием дела потягивал бы сливовицу. Современный человек!

— Мы, кажется, отвлеклись, — оборвал мои тягостные воспоминания Ермолаев.

— Есть еще один вариант, — меланхолически заметил Чантурия. — Мы оформляли документы на новый компрессор. Вот только не помню, успели или нет.

Ну, Гурам, ну, молодец! Я вспомнил, как год назад он ходил за мной по пятам и канючил своим нудным голосом, что нужно приобрести запасной компрессор, пока они есть в Дальневосточном. А я никак не мог понять, зачем при двух действующих машинах нужно тратить такие огромные деньги, если скоро должны закончить компрессорную станцию. Поедом ел он меня и, надо же, оказался прав. Сколько мы еще со станцией протелепаемся — неизвестно, а сульфатный цех уже на приколе, и каждый час простоя — удар по нашему карману.

— Успели, — бесстрастно заметил я.

— Вот и решение проблемы! Все очень просто, а мы принялись паниковать. — Черепанов подытожил разговор с таким значительным видом, словно идея эта и впрямь принадлежала лично ему и без его резюме мы просто не знали бы, что делать.

Удивительное у Вадима качество: мгновенно примазаться к любой удаче. Помню, в прошлом году создали при общежитии Клуб молодого рабочего, он вызвался быть председателем. На один из вечеров ребята пригласили Стеблянко. Вадим представлял председателя завкома и говорил о его боевом прошлом таким доверительным тоном, словно сам был причастен к его подвигам и являлся по меньшей мере его ближайшим сподвижником. Нет, он просто рожден для того, чтобы на любой свадьбе оказаться шафером.

Я распорядился передать отдел главного механика в распоряжение Погребняка до тех пор, пока не отладят пневматику.

Кажется, пронесло. Нет, Гурам молодец, просто умница. И настоящий хозяин, у которого за все голова болит. А ведь история эта могла кончиться очень неважно.

Чувствовалось, все понимали, какая гроза миновала нас, сбросили оцепенение, возбужденно переговаривались. Вадим распечатал «Кент», новую пачку, и эффектным жестом протянул Чантурии и Тихомирову, те вежливо, но твердо отказались, задымили своими сигаретами. Надо было отпустить людей, остаться с Ермолаевым наедине. Ладно, пусть докурят.

В переговорнике раздался голос секретарши: «Можно соединять или вы заняты?»

— Соединяй, если что срочное. И найди Авдеева.

Чантурия и Тихомиров попрощались, Вадим почему-то не торопился уходить, задумчиво пускал колечки дыма под потолок. Галя соединила меня с Авдеевым; мне не хотелось говорить с ним при свидетелях, но выбора не было, и я решил по возможности хотя бы напустить туману.

— Скоро, Гена, нам будут мылить шею.

Из трубки доносились треск, шуршание.

— Шею? — удивленно переспросил Авдеев. — Плохо слышно!

Я попросил перезвонить — та же история. Тогда я сказал, что пришлю машину, пусть подъезжает и сразу проходит ко мне в кабинет. Но через пять минут Авдеев перезвонил мне.

— Игорь Сергеевич, Плешаков не отпускает меня.

— Как это не отпускает? Скажи — приказ директора.

— Все равно. Может, вы сами с ним поговорите?

Я представил, какой спектакль мечтает устроить сейчас Плешаков. Решил, стало быть, обозначить позиции. Все правильно — опираться надо на того, кто тебя поддерживает. Но почему-то я подумал о Черепанове с жалостью: незавидные у него союзнички! Неужели он сам этого не видит? Я узнал у Авдеева, когда кончается у него смена, попросил держать связь с Галей и найти меня, где бы я ни был.

Ермолаев выразительно постучал ногтем по циферблату часов и слегка повел глазами в сторону Вадима: пусть, мол, уматывает.

А Черепанов не торопился уходить.

— У тебя что-нибудь серьезное? Срочное? — резко спросил я его.

— Как сказать, — пожал плечами Вадим. — Никогда заранее не знаешь, что серьезное, а что нет.

— Тогда, — я сделал вид, что по-своему понял ответ главного инженера, — больше тебя не задерживаю.

Вадим, прежде чем уйти, взял у меня со стола статуэтку Салавата Юлаева на вздыбленном коне — тысячу раз видел он ее, — покрутил в руках, заметил: «Хорошая вещица», — и медленно, независимой походкой покинул кабинет.

Ермолаев проводил Вадима взглядом, спросил:

— Что-нибудь не так?

— А ты сам не видишь?! Какой стыд: он написал донос, наплевал мне в душу, а я делаю вид, что ничего не случилось, да еще китайские церемонии развожу. Как это, по-твоему, нормально? Да надо подойти и при всех, при свидетелях, заехать ему по физиономии. Потом объяснить, за что, — и еще раз.

— Этого от тебя только и ждут.

— Да нет, — я устало махнул рукой, — никто ничего не ждет. Мы давно уже не позволяем себе поступки, которые прежде для порядочного человека входили в кодекс чести.

— Пошуми, пошуми, может, легче станет.

Я подошел к вешалке, снял плащ.

— Ну, ни пуха! Да, — крикнул Володя мне вослед, — не лезь в бутылку, очень тебя прошу…


Что ждет меня у секретаря горкома? Странно, но почему-то я почти не чувствовал волнения. Наверное, потому, что Колобаев, я знаю, никогда не позволял себе «выходить за рамки», даже самые неприятные и обидные вещи звучали в его устах мягко. Правда, и хвалил он тоже без особого подъема, как бы через силу. Есть в нем что-то необъяснимое для меня; назвать Фомича сухарем я бы не решился, но как расценить такой эпизод: поехали мы с ним на машине в Дальневосточный, минут сорок, пока говорили о делах, о комбинате, все шло нормально, но как только обязательные темы себя исчерпали, разговор сам собой иссяк. Я растерянно перескакивал с одного предмета на другой, Фомич поддакнет что-нибудь, из чистой вежливости, кашлянет, но продолжать беседу никакой готовности не выражает. Так и проехали три часа молча. Сначала я терзался сомнениями, решил, что Фомич питает ко мне антипатию, потом убедился: это его стиль, его манера. И в ровной линии его поведения, нежелании выделять кого-либо есть свой немалый резон. Иначе пошло-поехало, и никаких концов не найдешь.

Я поймал себя на мысли, что мне подчас не хватает именно спокойной уверенности, с которой держится секретарь горкома. Здесь, в молодом городе, где столько страстей, запальчивости, экспромтов, это качество особенно важно, просто необходим человек, чье присутствие невольно погасит излишние эмоции…

Фомич вышел мне навстречу; как всегда, он держал спину неестественно прямо и смотрел словно бы поверх собеседника. В этой его привычке мне виделось высокомерие, пока я не узнал, что причина совсем другая — у Колобаева что-то неладное с шейными позвонками (мудреное название болезни я позабыл), потому и голову он держит так высоко и при разговоре поворачивается всем корпусом. Но все равно привыкнуть к его походке, к манере держаться я сумел далеко не сразу.

На столе краешком глаза я увидел свой ультиматум — узнал его по размашистой подписи. Может, с этого разговор и начнется? Я молчал, уступая первое слово хозяину. К тому же неизвестно, какую ниточку Колобаев потянет: мое заявление, докладную Черепанова или аварию на очистных сооружениях.

— Что касается отравленной рыбы, сейчас обсуждать этот вопрос не станем. Завтра бюро, там все выясним. Скажу только, что пятно ложится и на горком. С комбината спросим по первое число. И с директора снимем стружку.

Что же, все правильно. Мне показалось бессмысленным затевать обсуждение — как и почему произошла авария, кто виноват больше или меньше: разговор долгий и сложный, необходимо желание слушать, а Колобаев, похоже, не был к этому расположен.

— Так? — спросил он и, не дожидаясь моего согласия, продолжал: — Тогда перейдем к докладной записке, с которой я вас познакомил. Сигнал поступил, надо составить мнение.

Я подумал о том, что Фомич ни разу не упомянул фамилию Вадима, словно бумага эта не имела автора и всю информацию Колобаев получил нажатием кнопки компьютера. Кажется, настроен он был миролюбиво, и я решил рискнуть — поточнее выяснить его позиции.

— В какой последовательности оправдываться, Андрей Фомич? Как в доносе Черепанова?

Фомич нахмурился.

— Черепанов поставил горком в известность о случаях нарушения партийной дисциплины. Будем разбираться. У него нет оснований искажать факты.

«Есть, и еще какие!» — подумал я. Спокойно глядя Колобаеву в глаза, ответил, что в оценке моих взаимоотношений с работниками комбината Черепанов пристрастен, и это объясняется его субъективным отношением не только ко мне, но и к Ермолаеву, Печенкиной, Авдееву. Не могу назвать такой подход сведением личных счетов, но не обошлось и без этого.

— У вас есть какие-нибудь факты? — отрывисто спросил Колобаев после долгой паузы.

— Сколько угодно. Мне просто жаль вашего времени, и еще я считаю, что во всем можно было разобраться, не вынося сор из избы.

Последняя фраза Колобаеву почему-то понравилась.

— Вот именно, — назидательно поднял он палец. — Ребята молодые, красивые, что вы с Черепановым не поделили? Нужно идти локоть в локоть, а вы подножки друг другу подставляете.

Насчет подножек я не стал ничего уточнять. Зачем ставить Колобаева в двусмысленное положение — он не может не считаться с мнением секретаря обкома, а отношение Федотова к Черепанову ему хорошо известно.

Секретарь горкома подобрел, и я понял, что основную часть докладной мы проработали. Правда, оставался вопрос, которого я боялся больше всего. Если бы и он сошел под сурдинку!

— Надо почаще советоваться, помогать друг другу, а вы войну бумажную затеяли. — Колобаев был похож на отца, который наконец помирил строптивых сыновей. Значит, так он обошелся с моим заявлением: отложил легким движением руки в сторону, посчитал блажью, капризом. Ну, нет! Мне нужен мир, но, как говорится, не любой ценой.

— Конечно, если бы Черепанов поменьше писал доносы, он больше бы занимался делом…

Кровь отхлынула у Фомича от щек, он сжал в руках пепельницу.

— Черепанов пользуется авторитетом в обкоме, — заметил он сухо.

— Не авторитетом, Андрей Фомич, а поддержкой.

— Авторитетом! — отрезал Колобаев, давая понять, что спорить со мной не намерен. И сразу, не меняя тона, спросил: — А с телефоном — правда? Для домработницы?

— Для няньки.

— Это одно и то же. Правда или нет?

— Правда.

Мне показалось, что Фомич огорчился, услышав такой ответ.

Мысленно я представил, каким путаным будет мое объяснение: телефон необходим, чтобы предупреждать няню, когда я заберу ребенка, потому что жена не может сидеть с ним дома, вернее, не хочет, потому что… Нет ничего труднее оправданий, когда чувствуешь себя правым! И я сказал резко:

— Андрей Фомич, если меня хотят столкнуть с рельсов, сделать это можно проще. Возьмите сводки за первые три квартала. План по небеленой целлюлозе не выполнен — раз, — я принялся загибать пальцы, — древесноволокнистых плит поставили девять миллионов квадратов вместо одиннадцати, — я загнул второй палец, — в варочном цехе частые простои линий — три. Чем не повод? Могу насчитать и еще что-нибудь. Правда, тогда придется задать и другой вопрос: почему это произошло? И с главного инженера, который отвечает за производство, тоже спросится. Ведь мы, словно альпинисты, идущие в одной связке. Потому Черепанов и решил: прижму-ка директора по моральной линии. Дешево и сердито! — Я вспомнил, что на днях слышал эту реплику в магазине, когда покупал вино, такое совпадение меня развеселило, и я закончил уверенным голосом: — Да что там объяснять! Вы лучше меня все понимаете.

Кажется, эти слова произвели на Фомича впечатление. Несколько наставлений он все же прочитал на прощание: о скромности, о пользе личного примера, опять о деловой дружбе директора с главным инженером, и я понял, что дело с докладной запиской Вадима закрыто. А с моим заявлением? Его тоже под сукно? Так сказать, почетная ничья. Хорошо же буду я выглядеть в глазах Фомича — поджал хвост, сделал вид, будто ничего не писал, ни на чем не настаивал.

Колобаев проводил меня до дверей, и здесь я спросил про свое заявление.

Колобаев рассердился.

— Вот что, братцы, — ответил он, словно кроме нас двоих в кабинете находился еще кто-то, — хватит, братцы, вам ерепениться. Словно петушки молодые, у которых гребни чешутся. Войну бумажную затеяли… Работать надо, вот что!

— Если этот вопрос нельзя решить в Таежном, буду вынужден обратиться в обком.

Колобаев с силой захлопнул внутренние двери в приемную и сказал, с трудом сдерживая злость:

— Этого только не хватало! В обкоме заниматься больше нечем, как разбирать ваши обиды. Работать надо! — повторил Колобаев с нажимом и, прощаясь, протянул руку.

Я шел по коридору и не мог понять, победа это или поражение, радоваться мне или нет. То, что Колобаев не принял мою отставку или, точнее, мой ультиматум, хорошо, но какая-то половинчатая это удача. А вообще, кажется, Фомич решил не предвосхищать событий: все решится завтра на бюро.

…Так, сейчас пятнадцать минут второго. Можно было бы поехать домой, отлежаться. Но не хочется уходить в отпуск, бросая незаконченные дела. Прежде всего решил заехать в заводоуправление, разыскать Володю, рассказать о разговоре с Фомичом. В парткоме Ермолаева не было, посоветовали поискать его в кислотноварочном цехе.

В тесном предбаннике вахтер протянул мне респиратор. Я поежился, прежде чем облачиться в жаркую и душную маску, но выбора нет — без респиратора уже через несколько минут начинает першить в горле, на глазах выступают слезы: воздух едкий, удушливый.

По узкой железной лестнице я поднялся наверх, к пульту управления. Сюда, в помещение, изолированное от цеха, запах кислоты почти не проникал, можно снять респиратор. Ермолаев разговаривал с начальником цеха Рыбаковым — темноглазым живым пареньком с белесым чубом, небрежно зачесанным на лоб. Заметив меня, Володя оборвал разговор на полуслове, посмотрел вопросительно и встревоженно. Я взглядом успокоил Ермолаева и сказал, что поговорим потом, когда он освободится.

Всю торцовую стену занимал пульт управления; стрелки приборов, вмонтированных в металлическую панель тускловато-салатного цвета, словно намагниченные, упирались в конечную отметку шкалы, только одна плясала, колебалась между пятым и восьмым делениями.

— Вот, Игорь Сергеевич, — повернулся ко мне в крутящемся кресле оператор, — опять дают щепу заниженного качества.

— Почему мне говорите? Есть же начальник цеха. А если бы я не пришел сейчас?

— Да что он волну гонит! — вмешался Рыбаков. — Древесина сырая — вот и все дела. Еще раз изменим процесс варки — и о’кей!

— Нет, не о’кей! — осадил я его. — Вы случайно дозировку кислоты не увеличивали?

— Ну, — подтвердил начальник цеха.

— И температурный режим повысили?

— Да, а что?

— А то, что целлюлоза идет с отклонением от нормы. И мы концов найти не можем. Я ведь сто раз объяснял: никаких изменений режима без согласования с главным технологом. Вы сернистую кислоту фугуете, а мы двуокись хлора добавляем. Хорошенькое дело! Или вы с моим приказом не знакомы?

— Понимаете, — стал оправдываться Рыбаков, — я звонил Чантурия, но его не было на месте. Все утро. Кажется, у вас был.

— Мой кабинет тоже телефонизирован, между прочим.

— Я думал, совещание, — замялся Рыбаков.

— Ну, конечно, — хмыкнул я. — О том, как влепить вам выговор за самоуправство.

Рыбаков озадачил меня. От каких, оказывается, случайностей все зависит: один человек постеснялся меня побеспокоить, и технологический процесс, продуманный до малейших деталей, дает сбой. А для этого ли бились мы годами, перестраивали хлорный цех, ломали голову, как улучшить фильтрование воды…

Кажется, Рыбаков не понял моей шутки, как-то поувял, смотрит испуганно. Я подошел к нему:

— Ладно, ладно… На первый раз прощается. Только обязательно разыщите главного технолога, утрясите с ним, что надо делать.

Кивнул Володе: «Подожду тебя внизу», надел респиратор, стал спускаться. В лестничных пролетах виднелись исполинские, высотой с восьмиэтажный дом, чаны, где расплавлялась та самая щепа заниженного качества, которая сегодня утром принесла нам немало беспокойства. Механизация, автоматизация… Вот уж поистине это «палка о двух концах», как любит приговаривать Стеблянко. Мы освободили человека от многого, и прежде всего — от неинтересного, тяжелого, однообразного труда. Но чем больше забот принимает на себя машина, тем легче напортачить, если относиться к технике без должного почтения и собранности. Что мы иногда и делаем — относимся к ней по старинке, как десять — пятнадцать лет назад.

Во дворе меня встретило солнышко, легкий осенний морозец, показавшийся особенно свежим после удушливо-едкого запаха кислоты. Я снова вспомнил сладкий и теплый воздух Кисловодска, короткую и крутую улицу в центре — со старинными двухэтажными домами… Конечно, рановато я приобщился к стариковским радостям. А впрочем, дело не в годах; здоровье стало ни к черту, вот и начались санаторно-курортные карты, вот и пишут врачи: «Показаны лечение и отдых в Кисловодске».


— Ну как? — окликнул меня Ермолаев. — Со щитом или на щите?

— Под щитом, — отшутился я. — Завтра узнаем.

Я подробно пересказал Володе разговор с Колобаевым.

— Ну что ж, не так все и плохо. Я, честно говоря, боялся, что Фомич уступит нажиму. Или даст ход твоему заявлению. Кстати, он вернул его тебе?

— Нет, оставил у себя.

— Напрасно. Я бы такую бумагу сжег и пепел развеял бы по свету. — Володя усмехнулся, потом спросил повеселевшим голосом: — Ты сейчас куда?

— В упаковочный.

— Давай вместе.

Кто откажется заглянуть в упаковочный цех, в девичье царство! Работа несложная, поэтому цех служит как бы перевалочной базой для молодых девчонок из ближайших деревень и поселков — пока они окончат курсы на комбинате, приобретут специальность, по которой заработок повыше.

У входа нас встретила свежая «молния» — вчера дневная смена установила рекорд: отгрузила 144 тонны картона вместо 98 по плану.

— Видишь, что творится! — недовольно показал я на стенд.

Ермолаев взглянул на «молнию», удивленно спросил меня:

— Не нравится? Это я вчера проводил совещание по наглядной агитации.

— Да нет, сама «молния» прекрасная. А на цифры ты обратил внимание? Почти полторы нормы. А что это значит? Опять неделю спали, две недели раскачивались, а теперь рекорды ставим. А комбинат не стадион, между прочим!

— Упаковщицы-то при чем? — миролюбиво заметил Ермолаев. — Их дело — отгружать продукцию, а сколько ее дадут — вопрос другой.

Да, это так. Только вопрос этот старый как мир. В большинстве цехов мы уже покончили со штурмовщиной, а картонный цех все еще по-прежнему нагоняет план в последние дни месяца. Работают в ночную смену, платят сверхурочные… Как же, денежки не свои, государственные! И причины находят настолько убедительные, что слова поперек не скажешь.

— Полюбуйся, пожалуйста! — развел я руками. — Чем не товарная станция?

Просторный ангар с застекленной крышей был сплошь заставлен готовой продукцией; полутораметровые коробки с картоном, проштемпелеванные фирменной маркой нашего комбината — «Таежный ЦБК», громоздились вдоль стен, в проходах между транспортерами. Еще бы, склад забит под завязку; железная дорога, которая во всех случаях не балует нас четкостью графика, сейчас просто захлебнулась под этим напором.

— Володя, давай кончать с этой анархией!

— Давай. Но как?

— А что, если ввести подекадные отчеты на планерках? Именно для картонного цеха? И за невыполнение плана десятого и двадцатого числа спрашивать так же строго, как в конце месяца. А ты по линии парткома подключись.

— Можно и так. Только я постарался бы внимательно изучить причины, почему цеху выгодна штурмовщина.

— Одно другому не мешает.

Мы вышли во двор, Ермолаев проводил меня до машины. Я предложил ему проехать со мной, посмотреть, как идет расширение хлорного цеха, но Володя отказался: через десять минут совещание политинформаторов.

Я откинулся на сиденье, водитель вопросительно на меня посмотрел, и неожиданно для себя самого я назвал другой маршрут: «В Заречье». Конечно, надо съездить к Андрюшке.

Мне нравилось бывать у Ангелины Антоновны, в ее светлой кухне, где на бревенчатых стенах висели портреты космонавтов и репродукции картин Айвазовского, — я всегда обмякал здесь, чувствовал себя уютно.

Когда я приехал, Андрюшка спал. Он любил зарываться носом в подушку, руки раскидывал в стороны. Я осторожно пригладил его русые волосенки, поцеловал в щеку и вышел на кухню. Ангелина Антоновна что-то наливала в чашку с ярко-фиолетовыми цветами.

— Я не голоден, не хлопочи.

— Нет, ты выпей. Киселек из облепихи сварила. Небось, не знаешь, какая полезная ягода?

— Нет, не слышал, — притворился я.

— То-то и оно. Ею сейчас все болезни лечат, даже рак, если он незапущенный. И еще надо знать, какую собирать. Самая лучшая — с подпалиной, та, что зарозовела. Только теперь облепиху эту нигде не достанешь. Я считаю, ее космонавтам отдают, пищу для них готовят.

Я понял, что нянька не отступится от меня, и залпом выпил кисель. Он был густой, с каким-то леденцовым привкусом, и я торопливо отказался от второй чашки.

— Сосед третьего дня попал в больницу, — сказала она без всякого перехода. — Отощение было на нервной почве. Весь организм алкоголизмом себе отравил.

Ангелина Антоновна подробно пересказала местные новости, а мне хотелось как можно больше узнать о сыне, любая мелочь была мне интересна. Но у няньки был свой взгляд на воспитание: чем меньше внимания обращаешь на ребенка, тем лучше. Андрюшка, который дома ни на секунду не мог оставить в покое меня или Люсю, здесь часами играл сам с собой — и ничего.

— Старуха померла, бабка Федосия, через три дома жила от меня, — продолжала информировать меня нянька.

— Ты что, дружила с ней?

— Да нет, просто соседками были. Для себя всю жизнь жила, ни детей, ни внуков. Восемь десятков прожила, так и двести можно. Чем бы не жить?

Почему-то я подумал о Люсе. У нее есть и муж и ребенок, а ведь тоже «для себя» живет. И дергает меня без конца, изводит перепадами настроения — от раскаяний к угрозам. А мне-то больше всего не хватало спокойствия; свой дом хотелось воспринимать как крепость, а не как лачугу, которая разлетится при легком дуновении ветерка. Может, потому меня так тянуло к Ирине, что она заражала меня своим жизнелюбием. Однажды я сказал:

— Ириша, ты настоящий генератор энергии.

Она отмахнулась, потом ответила:

— Мне ничего другого не остается. И потом, знаешь, так даже легче. Нужно только привыкнуть.

А спустя две недели она завела такой разговор:

— Ну, что ты терзаешься? Живи проще. Как поплавок, например.

— Какой поплавок?

— Обыкновенный. Бросают его в воду, где выплывет, там и хорошо. Бери пример с меня. Видишь, как мне легко.

— Ну уж… — усомнился я.

— А что? — бодро сказала Ира. — Разве не так? У меня работа, которая мне нравится. Машка. И еще, — она задумалась, тщательно выбирала слова. — У меня есть ты. Правильно?

Я молчал. Неужели наши короткие, на ходу, встречи, наши разговоры по телефону, сплошь состоящие из недомолвок, значат для нее так много? Неужели те крошечные лоскутки времени, которые я отрываю от работы, семьи, ребенка, для нее составляют что-то цельное?

Или она довольствуется этим за отсутствием, так сказать, других вариантов? Я часто думал о том, что мы с Ириной в неравном положении. У меня какая-никакая, а семья, а что у нее? И при всем том Ирина мне ни разу не жаловалась. Потому ли, что поняла: у наших отношений нет никакой перспективы, раз и навсегда смирилась с этим?

Я ухватился за это слово. Вот именно, смирилась… Вспомнил, как в первую неделю нашей любви, когда я нервничал, поминутно поглядывал на часы, Ира сказала насмешливо: «Да не волнуйся! Не украду тебя». Потом взяла сигарету, помолчала, выдохнула негромко: «А хорошо бы!» И еще десять минут спустя спросила: «Ну, можно забрать тебя на несколько дней, под расписку?» Шутка застала меня врасплох, не знаю, что прочитала Ира на моем лице, только она быстро отыграла свой вопрос: «Правильно, не надо. А то заполучу и назад не отдам. Я ведь ужасная собственница. Как, впрочем, и все женщины».

Наверное, это и было наше решающее объяснение. А я, как всегда, не придал ему значения, вернее, придал исключительно шутливый оборот. Ведь мы часто видим события такими, как нам хочется, как нам удобнее видеть. Все внимание я переключил на то, что Ира курит, мне это не нравилось, но какие были у меня права предъявлять ей претензии?

Так что и здесь все обстояло очень непросто. Мне было легко с Ирой только потому, что однажды она сделала выбор, не стала терзать меня упреками и сомнениями. Только кто знает, о чем думает Ира дождливыми осенними вечерами, когда я подолгу не звоню и не приезжаю?

…Никак не развяжу этот запутанный узел — неужели и дальше, вернувшись из отпуска, я снова буду терзаться? Нет, далеко мне до того пресловутого директора завода в Дальневосточном, чья история прочно вошла в наш производственно-служебный фольклор. Ему было за пятьдесят, когда он развелся с женой и зарегистрировался с молоденькой лаборанточкой, про которую знатоки прекрасного пола говорили, будто ноги росли у нее чуть ли не от плеч. Все было бы хорошо, но бывшая супруга директора, оставшись в одиночестве, весь пыл употребила на сочинение писем, которые лично разносила в редакции и учреждения города. Финал был печальный; директора сняли, притом, как объясняли злые языки, вовсе не за то, что он развелся, а за то, что не сумел утихомирить бывшую свою супругу. И вправду: если не можешь справиться с одной женщиной, как можно доверить тебе завод, где тысячи рабочих?

«А ведь он рядом со мной просто орел, — подумал я, — не побоялся пересудов…»

Что же можно было бы сказать обо мне и что я возразил бы в ответ? Что личная жизнь и жизнь общественная — разные ипостаси и путать их никак не полагается? Наверное. Но уж больно слабое это утешение, самому себя жаль становится.


Посмотрел на часы — времени оставалось мало, надо будить сына. Я откинул одеяло, пощекотал Андрею пятки.

— Папа! — Цепкие его ручонки обвили мою шею, да так, что не вырваться. — Ты со мной не поиграешь?.. Ну, тогда возьми с собой.

— Тебе нельзя туда. Я еду, — подумал, как бы получше перевести это на язык детской логики, — воевать.

— Мне тоже хочется! Я буду тебе помогать. У меня есть пистолет! — устремился он к игрушке.

— Нет, Андрей, в другой раз.

— Тогда расскажи, кто твои враги. Они страшные, Да?

— Ужасно! — Я потрепал Андрея по плечу. — Могут даже съесть.

Он приготовился зареветь, но здесь вмешалась няня, успокоила его, а мне сказала, что незачем стращать ребенка. А я невольно представил себе Вадима, Барвинского и удивился, до чего это внешне милые, симпатичные, приятные люди.

Нет, противники у меня хоть куда! Каким же я был безнадежным идеалистом, когда, принимая ключи от директорского кабинета, предавался самоупоенным мечтам: я никогда не стану, подобно Котельникову, вступать в состояние конфронтации, буду умнее, гибче; к каждому человеку всегда можно найти подход, уладить дело по-мирному. Нет, я не хотел становиться всеобщим любимцем, но все-таки надеялся прожить без тревог. А что получилось из этого?..

Я услышал, как зашуршала шинами подъехавшая «Волга», быстро оделся и чмокнул Андрея в щеку. Лучше уходить сразу, иначе он станет канючить, да и я расклеиваюсь. Что за жизнь: свидания с собственным ребенком, который живет в этом же городе, бегом, на ходу! Нет, надо поговорить решительно с Люсей, поломать это дело…

Уже второй раз за сегодняшний день Саша подвез меня к двухэтажному строгому зданию с белыми колоннами. Только теперь у меня дела на первом этаже, где помещается исполком. До начала заседания оставалось минут пятнадцать, но я решил поговорить с Авдошиной потом, когда ее не будут отвлекать.

Я пристроился в сторонке, у окна, чтобы можно было незаметно посмотреть бумаги, которые прихватил с собой. Кабинет у Авдошиной был большой, но я не назвал бы его уютным. Во всяком случае, никому не пришло бы в голову, что хозяин этой комнаты — женщина. Хотя бы цветы на подоконник догадалась поставить, сменила шторы да гравюру какую-нибудь повесила на стену, подумал я невольно. Впрочем, и в одежде Авдошиной господствовал тот же подчеркнутый аскетизм: белая блузка, мешковато сидящий сарафан, зимой — темный, летом — стального цвета. Иногда, по торжественным случаям, Зоя Александровна позволяла себе приколоть на блузку сиреневую круглую брошь, а в карман сарафана вкладывала кружевной, без меры надушенный платочек. Ее наряды исправно служили нашим городским дамам мишенью для острот, несколько камешков в ее огород довелось бросить и мне, но, когда по поводу пресловутой броши принималась злословить Люся, я вставал на защиту Авдошиной. В городе не все просто со снабжением, детские сады и ясли переполнены, для новых школ нужны учителя, для магазинов — продавцы, и все это ее, предисполкома, заботы, об этом ее голова болит, а не о кружевах и нарядах… Я понимал, что с точки зрения строгой логики был не совсем прав, видел элемент демагогии в своих речах, но мне не нравился великосветский тон моей супруги, и потому хотелось немножко опустить ее на грешную землю.

Кабинет понемногу заполнялся народом. Секреты в нашем городке долго не держатся, все знали о событиях на комбинате и с любопытством поглядывали на меня. То, что я сел особняком, в сторонке, видно, подтверждало версию, носившуюся в воздухе: «Будут снимать…» Не скажу, чтобы чувствовал себя особенно уютно под перекрестными взглядами, и чертыхнулся: «Угораздило меня приехать раньше времени!» Начальник АТС Шурыгин передал мне записку, я с удивлением развернул ее, ожидая подвоха, но он всего-навсего напоминал о вчерашнем разговоре, просил потревожить строителей. Пообещал — надо выполнять, никуда не денешься.

Авдошина посмотрела на часы и сказала низким, глуховатым голосом:

— Будем начинать. Кто опоздал, подойдет, а пока рассмотрим вопрос второстепенный — с лодками.

Все оживились. Лодки — моторные и весельные — в Таежном были предметом истинной любви и даже страсти. Иметь лодку (а иногда и две) было вопросом престижа для каждой семьи. Лодки с угрожающей быстротой заполняли все подступы к пристани, в несколько ярусов громоздились на крутом берегу, и наступил момент, когда лодочная эпидемия вырвалась из-под контроля: возникали карликовые кооперативы по охране моторок, стихийные товарищества пытались обосновать свои права на когда-то захваченные стоянки, и надо было срочно заключать это море разливанное в гранитные берега.

Авдошина прочитала проект решения исполкома о лодочных станциях при предприятиях. За каждой из них закреплялся определенный участок берега, организовывалась централизованная охрана. Я был здесь одним из немногих, кто лодки не имел, поэтому довольно равнодушно прослушал дополнение к приказу: в течение месяца убрать все лодки на семьсот метров справа и слева от пристани. Опубликовать в городской газете соответствующее объявление: все лодки, которые не будут убраны владельцами, конфискуются в административном порядке. Пока Авдошина отбивалась от вопросов, где заканчивается означенная зона и как найти новое место для стоянки, я вспомнил минувшее лето, когда вместе с Ермолаевым мы ездили на другой берег Алгуни, в тайгу, и подумал, как прочно связана теперь моя жизнь с дальневосточным краем, с его природой, так непохожей на привычную, среднерусскую…

Авдошина перешла ко второму вопросу: подготовка ледовой переправы через Алгунь, а я углубился в привезенные с собой бумаги. Время от времени поднимал голову, прислушивался, о чем идет речь, но это все были проблемы, которые не имели к комбинату отношения, вернее, не имели отношения непосредственного, ибо вообще-то городское хозяйство и наши комбинатские дела были связаны между собой довольно тесно. Да и все, что происходило в городе, так или иначе имело в своем эпицентре комбинат — не дымились бы его трубы, кто знает, сколько бы еще оставалось здесь лишь малолюдное нанайское стойбище.

В конце заседания мне пришлось все-таки отложить документы в сторону. Утверждался перспективный план застройки нового микрорайона, по рукам пошли чертежи, главный архитектор отбивался от вопросов. Меня больше всего беспокоила проблема с транспортом: новые кварталы намечалось строить вдали от комбината, у Заречья, вплотную к дачному поселку, незаметно выросшему за последние годы. Мне не хотелось, чтобы перевозка рабочих из этого жилого массива легла на плечи комбината. Главный архитектор клятвенно заверил, что автобусное сообщение предусмотрено и продумано до мелочей. Я хотел уточнить, будут ли расширять двухрядную дорогу, которая явно не справится с потоком машин, но меня опередил директор леспромхоза Митрохин, спросил, какие запланированы магазины и когда они вступят в строй. Ему ответили, что все магазины запроектированы в первых этажах, так что ни одного дома не примут прежде, чем оборудуют магазины. Я представил себе барственную, надутую физиономию Барвинского, у которого главный архитектор не принимает «ни одного дома», и усмехнулся: до чего мы смелы и принципиальны, пока все существует на кальках, на бумаге, и как быстро поджимаем хвост, когда вплотную сталкиваемся с делом! Но заметил, правда, и другое: понемногу приживается в Таежном этот стиль: не заселять первых этажей, строить там магазины, ателье, прачечные. А сколько нервных клеток сгорело, пока мы приучили ту же Авдошину не жаться, не экономить на каждом сантиметре, заглядывать немножко вперед, когда с жильем станет посвободнее и «времянки» — неказистые палаточные магазинчики — станут серьезно уродовать вид города! Когда застраивался проспект Строителей, лет восемь назад, первый наш  п р о с п е к т, какие споры кипели, и смешно даже вспомнить, из-за чего — декоративных цветочных клумб в витринах магазинов. Что и говорить, лихая это была идея — выдвинуть первый этаж на полтора метра вперед, чтобы в огромных застекленных витринах устроить газоны! Проект удорожался ненамного, на какие-то двузначные цифры, но тут-то Зоя Александровна запротестовала, уперлась намертво. Никто этого не ожидал — ей, как женщине, казалось бы, такой проект должен был понравиться, а она вознегодовала, размахивала кипой бумаг: «Это письма остронуждающихся. Люди ютятся с детьми в крохотных комнатушках, а вы оранжереи, клумбочки затеваете!» Это она меня срезала, мою патетическую речь об эстетике быта. А кипа бумаг, которой Авдошина размахивала над головой, действие произвела безошибочное; прием не новый, но всегда срабатывал. Дело шло к тому, чтобы с треском угробить идею, которую предложили комсомольцы комбината, а меня как члена парткома просили «провести в жизнь». Но здесь встал Колобаев, степенно и веско сказал: «А я склонен поддержать молодежь. И закрепить за ними практическую сторону проблемы». Ну, само собой, тут же все подняли руки в знак согласия.

А клумбочки прижились, черт возьми! Нехитрое вроде бы дело: огородили кирпичом полутораметровое расстояние, засыпали черноземом, посадили традесканции и прочие неприхотливые цветочки, и как впечатляет все это зимой, когда на улице минус двадцать, да еще ветер со свистом гонит поземку. Что говорить, сразу настроение меняется!

Я вспомнил этот давний спор и подумал о том, о чем никогда прежде не задумывался: каждый из нас, членов «триумвирата», вынужден серьезно считаться с мнением друг друга. Теперь, после того как я стал директором комбината, особенно остро ощутил, что никто из нас — ни я, ни Авдошина, ни Колобаев — не всесильны на территории тех квадратных километров, которые занимает Таежный, и что каждый из нас обладает только частицей магической силы: я — деньгами, Авдошина — административной властью, Фомич — авторитетом и влиянием, но, чтобы сила эта сработала, нужно соединить все вместе, словно разрозненные кусочки волшебного талисмана, которые в сказках попадают в руки законного владельца. Да разве и у нас по-другому? Каждый обладал безусловной  н е г а т и в н о й  властью: чтобы отменить, забраковать, провалить что-либо, достаточно было голоса любого из нас. Но для этого и ума особого не надо. А вот  п р и н я т ь  серьезное решение — здесь, хочешь или нет, нужны согласованность позиций, притирка, взаимные уступки, компромиссы. А как же иначе…

Я понял, что слегка тревожусь за судьбу квартиры для Печенкиной. У меня был только один бесспорный аргумент: у Тамары мать — инвалид, жилье не имеет удобств, но его Авдошина могла побить играючи: метраж у Печенкиной большой, а есть очередники, которые ютятся по нескольку человек в комнате. Я мучительно ломал голову, как лучше начать разговор, но, когда подсел к столу и увидел сочувственные глаза Зои Александровны, вдруг понял, что все мои хитрости совершенно излишни, что можно вести игру напрямую. Положил перед ней документы и сказал:

— Этому человеку обязательно нужно помочь.

Авдошиной всего несколько секунд понадобилось для того, чтобы оценить положение, определить излишек площади. Она поставила карандашом еле заметную «галочку» в графе, где был обозначен метраж, отложила документы в сторону и спросила меня безразличным голосом, как о чем-то, не имеющем никакого отношения к делу:

— А сколько квартир выделяет нам комбинат в этом доме?

— Шесть, Зоя Александровна. Как и положено, десять процентов, не больше и не меньше.

Авдошина задумчиво постучала карандашом по столу.

— Дайте еще хотя бы одну трехкомнатную. Тут есть многодетная семья, четверо ребятишек. А, Игорь Сергеевич?

Я хотел было посоветовать, чтобы многодетной семье выделили площадь в любой из шести квартир, но понимал, что Авдошина ждала от меня явно не такого ответа. Что ж, за все приходится платить…

— Только с возвратом, Зоя Александровна.

— Конечно, конечно, — с жаром заверила Авдошина, хотя оба мы прекрасно понимали, что в реально обозримом будущем исполком никакой трехкомнатной квартиры комбинату не вернет.

Она пододвинула к себе документы Печенкиной, почти не глядя, подписала и протянула мне.

— Да, и еще одна просьба, Зоя Александровна. Мне очень хотелось бы иметь ордер сегодня.

Представляю, что подумала обо мне Авдошина: «Дай мед да еще и ложку». Но вслух она сказала озадаченно:

— Бланки в сейфе, а никого, наверное, уже нет.

Она принялась крутить телефонный диск, а я искоса смотрел на выщипанные по моде пятидесятых годов брови, ярко накрашенные губы и подумал с грустью: а что ждет ее, когда она вернется с работы домой? Чай с бутербродами из горкомовской столовой? Телевизор? Да еще бумаги, которые не успела просмотреть днем? Так и пролетела ее жизнь за всеми нашими совещаниями, активами, семинарами, в хлопотах о воскресниках и ударных декадах, о помощи горожан совхозу и подготовке котельных к зиме. А о себе, лично о себе было время подумать? Вот ей уже за пятьдесят, а итог? Семьи нет, здоровье не богатырское. А впереди что — пенсия, старость… Мне на мгновение сделалось страшно. Когда-то мелькала у меня мысль: если нельзя избавиться от Черепанова, существует тысячу раз испытанный способ — повысить в должности. Мэр города — чем не пост для его возраста при его честолюбии? Да и возможности представительствовать довольно широкие. Но теперь этот проект показался мне кощунственным. Конечно, город, комбинат давно уже переросли возможности и способности нашего бессменного предисполкома. Она работала по старинке, по наитию, свято верила в лозунг «поднажмем, ребята!» — а против модных, как выражалась она, «идеек» перспективного комплексного планирования вставала горой. И вместе с тем она жила этими заботами, ничего другого в ее жизни просто не было. А что от Черепанова можно было бы ожидать в этом кресле?..

— Девочки, Валя не ушла еще? Это ты, Дашенька? Даша, деточка, знаешь, где ключ от сейфа? Да, да, тот самый. Принеси мне, умница, один ордер, да, здесь заполним. Да, лапонька, с печатью… Ваше счастье, — обернулась она ко мне. — Но вообще это — нарушение.

— Вся наша жизнь состоит из нарушений, Зоя Александровна.

Я почему-то вспомнил, как на южной узловой станции суетился маневровый паровозик — среди блестящих современных электровозов он выглядел чумазым, громоздким, неповоротливым, но дело свое этот пришелец из эпохи угля и пара выполнял исправно.

В кабинет вошла «Дашенька» — пожилая грузная женщина. Она, видно, уже собралась домой — на голове вязаная шапочка из желтого мохера.

Через несколько минут я держал в руках ордер — с печатью, подписью предисполкома, честь по чести. Теперь можно говорить с Тамарой по душам.

— Зоя Александровна, — приложил я руку к груди, — вы сделали для меня великое дело.

— Ладно, ладно, — засмущалась она. И без всякого перехода: — Вы вот что, Игорь Сергеевич. Не падайте духом. Всякое бывает. Вы человек еще молодой, а жизнь — она ведь длинная. Поверьте мне, старой бабе.

Несколько раз остро кольнуло сердце, потом боль отпустила, обмякла. Наверное, в идиотской этой суете, нервотрепке мне очень нужны были сегодня эти слова, но никак не ожидал услышать их именно от Авдошиной.

Я вышел на улицу. Стало подмораживать, ветер гонял по асфальту остекленевшие пожухлые листья. Я вспомнил вдруг воскресные московские электрички, когда вечером дачники возвращаются в город с охапками разноцветных листьев, в сумках — поздние осенние яблоки, крупные, глянцевито-зеленые и даже с виду хрустящие, сочные; ближе к Москве в вагоне становится тесно, входят все новые и новые пассажиры, окна запотели, и кто-то рисует на них немудреные вензеля…


— Не понравилось, значит, в столице? — спросил я водителя. После армии Саша получил по лимиту прописку, работал в аэропорту.

— Как вам сказать, Игорь Сергеевич. Москва она и есть Москва. Метро, театры, музеи, то, другое. Рестораны опять же — куда нашему «Амуру»! Словом, с деньжатами очень даже хорошо можно пожить. Но что характерно, Игорь Сергеевич, такая тоска на меня напала, как никогда в жизни. Придешь в парк или в центр куда-нибудь, все идут, торопятся, а ты один, совсем как этот… ну, палец по-научному?

— Перст, что ли?

— Вот-вот! — обрадовался Саша. — И комнату мне дали во Внуково, то, другое, а все одно тоска. Лежишь вечером на койке, из окна видно, как самолет идет на посадку, да так низко, будто огромный автобус по дороге катит — с круглыми окнами и яркими огнями. А ты — все один.

Я с большим трудом попытался представить себе разбитного, веселого парня в меланхолическом настроении.

— И что же, девушки у тебя не было?

— Ну! — презрительно скривил он губы. — Как же без этого дела! Но что характерно, Игорь Сергеевич, выбор большой, а такого разворота, как у нас, в Таежном, нету. И что характерно, Игорь Сергеевич, не очень они мне, эти москвички: дохленькие какие-то, бледные. Да и они меня, если по-честному, тоже не очень. То ли одевался не как надо, после армии, известно, прибарахлиться не успел, то ли еще что…

— Значит, из-за девушек сюда приехал?

— Ну почему! — обиделся Саша. — Жалко мне себя стало, Игорь Сергеевич. Ковыряешься в ангаре, а краем уха слышишь, как диктор рейсы объявляет. Рига там или Ташкент, то-другое. Ну, думаю, Саша, рванем-ка мы отсюда! Да подальше, докуда только самолеты летают. Прихожу в райком, говорят: «Таежный, всесоюзная комсомольская стройка». Беру! Ну, а тут посадили меня в эту колымагу, вас возить.

— Что, жалеешь?

— Порядок! — бодро ответил Саша.


В заводоуправлении меня поджидал Личный Дом.

Я спросил у секретарши, какие вести от Печенкиной. Та ответила, что Тамара работала в ночную смену, сейчас дома, приехать ко мне отказалась категорически, сказала, что не может оставить мать одну. Делать нечего, надо снова ехать к ней. Только на этот раз прихвачу с собой Авдеева.

— Вот, Гена, посмотри, — показал я ему ордер. — Как ты считаешь, что нужно привезти вместе с этой бумажкой? Цветы, конфеты, шампанское?

Авдеев часто заморгал своими хитрыми белесыми глазками:

— Вы что, шутите? Это вам должны пол-литру поставить. Ну, в смысле отблагодарить…

А меня не покидало тревожное чувство. Тамара — девушка с характером, выставит за дверь — и будь здоров! Безо всяких пол-литр.

Мы приехали, когда Тамара и ее мать ужинали. Вернее, Тамара кормила ее с ложечки; та полулежала в кресле с высокой, откидывающейся спинкой, силилась держать в левой руке некрашеную деревянную ложку, но несколько раз пронесла мимо рта, уронила жареную картошку на клеенку, и тем дело кончилось.

Я подосадовал про себя: принесла нас нелегкая! Хотя, когда в доме тяжелобольной человек, всегда не вовремя. И я предупредил Тамару:

— Мы ровно на одну минутку. Разговор очень короткий.

Она равнодушно скользнула взглядом и сказала без всяких эмоций:

— Сейчас мать докормлю, и будем разговоры разговаривать.

Держалась Тамара спокойнее, чем в прошлый раз, без раздражения и нервозности, но в излишней приветливости обвинить ее было трудно.

Клавдия Федоровна, чувствуется, узнала меня, постаралась улыбнуться, но улыбка на непослушном, лишь наполовину повинующемся лице вышла искаженной и жалкой. Старушка сказала дочери, чтобы та угостила нас, и это вполне невинное предложение вызвало у Тамары бурю:

— Они сюда не картошку есть приехали. Люди по делу.

Правда, спустя минутку Тамара спросила напряженно:

— Капусту будете? Или, может, грибы соленые?

— Да у тебя, Тома, не все дома! — закричал Авдеев, возбужденно хлопнув себя кепкой по колену. — Мы ордер привезли тебе, дуреха, а ты жмешься, грибки зажать хочешь! Да по такому случаю!

— Подожди, Гена, не шуми, — остановил я его.

Зря он влез с этим ордером, поторопился.

— Да? — недоверчиво протянула Тамара. — Это с какой же, извините, стати? За то, что изобретателя послушалась, а он рыбу потравил?

Услышав про ордер, Клавдия Федоровна заволновалась, вопросительно переводила взгляд с меня на Авдеева и спросила у дочери:

— Ордер? Нам?

— Ну нам, мама, нам, не соседям же! — раздраженно ответила Тамара и продолжила другим голосом, растерянным и дрожащим: — А посмотреть можно?

— Зачем смотреть! Бери его и переезжай. Только зайди завтра в исполком, распишись, что получила ордер. Держи!

Я протянул розоватый бумажный прямоугольник и почувствовал, как перехватило от волнения в горле: то, что для меня так или иначе было ходом в стратегической игре, для двух этих женщин — событие, переворот в жизни: не надо заботиться о дровах и топить печь, не надо таскать воду в дом, не надо по холоду выбегать за огород, к деревянному строеньицу… А что, разве они не заслужили этого?

— Томочка, радость какая! — с напряжением выговаривая слова, отчего возникало невольное противоречие между смыслом и интонацией, сказала Клавдия Федоровна. — Приезжайте к нам почаще.

— Мама, он теперь директор, у него нет времени, — сердито отрезала Тамара. Слова матери она встретила почему-то с раздражением.

— Конечно, конечно, — продолжала старушка, не слушая, что сказала дочь. — Я мешаю вам. Бог мне смерти никак не дает.

— Мама, о чем ты! Да ты скоро поправишься, вот увидишь!

Я чувствовал, нужно уходить, но все же хотелось узнать, что будет завтра говорить Тамара.

— Кстати, — сказал я непринужденно, — расписаться за ордер сможешь в два часа, когда пойдешь в горком партии. Это в том же здании.

— Не пойду я! — с тихим упорством ответила Тамара.

— Как это — не пойдешь?

— Чего я там не видела?

У меня опустились руки. Ну что здесь скажешь?

— Ишь, чего придумала — не пойдет! — заволновался Авдеев. — Да я за волосы приволоку тебя, дуреху! На меня будут бочку катить, а ты хочешь в сторонке остаться.

— А что я им скажу? — угрюмо спросила Тамара.

— Да брось ты темнотой деревенской прикидываться! Когда на дежурстве лаешься, слова находишь. Если кто станет завтра тянуть на меня, ты пусти его на полусогнутых. Так, Игорь Сергеевич?

— Ну, не совсем. Тамара, если не хочешь выступать, — это твоя воля. Но пойми, даже если ты просто придешь в горком, Плешаков побоится открыто клеветать на Геннадия, испугается твоих опровержений. Ты понимаешь меня?

— Да выступит она, выступит! — горячился Личный Дом. — Вы не знаете, какой у нее язычок, почище бритвы. Это сейчас она тихонькая.

— Ладно, приду, — согласилась Тамара. — Только говорить я все равно не буду.

Мы попрощались, я предложил Авдееву подвезти его до общежития, но тот уперся, сошел на развилке.

— Вам отдохнуть нужно, речь приготовить, каждая минута дорога, — объяснил он.

— Смотри, не опоздай завтра, — предупредил я Геннадия. — Здесь, как на вокзале: лучше прийти на полчаса раньше, чем на минуту позже.

Опоздать Личный Дом не опоздает, этого я не опасался, а вот как он выступит, что будет говорить? Иногда его заносит в такие дебри, что, как говорит сам Гена, без переводчика не разберешься. Впрочем, зачем гадать, что будет завтра, — ждать осталось совсем недолго.

5

Утро было холодное, обещавшее свежий, прозрачный день, какие летом в Москве случаются нечасто. Только что выглянуло солнце, я подставлял себя под длинные, косые его лучи, но теплее мне почему-то не становилось. В утренней тишине особенно резко и напряженно прозвучал гул взлетающего самолета. Наверное, это был первый рейс. Отсюда, издалека, аэропорт, его стеклянный, свинцово отсвечивающий куб казался безмолвным, вымершим.

Гул взлетевшего самолета нарастал, в нем слышалось что-то неестественное, зловещее. Рядом со мной промелькнула огромная треугольная тень; я поднял голову и увидел над березками в бледной голубизне неба слепящий блеск алюминия. Самолет набирал высоту; корпус, крылья, каждая заклепка его дрожали от исполинского перенапряжения. Как был красив он, утробно ревущий своими могучими турбинами, подсвеченный лучами низкого солнца! Красив и грозен. Я смотрел на самолет и даже не сразу заметил, что он замер на ничтожную долю секунды, словно наткнулся на невидимое препятствие. Что-то сладко заныло у меня внутри, как бывает при воздушных ямах. Странное ощущение вызывала оцепеневшая на миг машина: я словно бы находился в эту секунду в самолете, чувствовал, как натянулись привязные ремни, когда после едва слышного толчка он накренился и стал терять высоту; и одновременно я стоял на земле и, уже предчувствуя, что последует за внезапным сбоем движения, инстинктивно взмахнул руками, будто и впрямь в моих силах было спасти эту гигантскую махину в то мгновение, когда она еще застыла в воздухе, когда пилот отчаянно выжимал из двигателей все, что могло бы удержать ее в полете, и всего несколько секунд, казалось мне, не хватает, чтобы самолет преодолел коварное притяжение земли… Он падал стремительно и медленно. Задрожав, одновременно отломились оба крыла и вместе с фюзеляжем обломками рухнули вниз. Раздался гулкий взрыв, и сразу же заполыхали березы внуковского леса. Пламя приближалось ко мне, надо было бы побежать вперед, к аэродрому, откуда с визгом пронеслись пожарные машины, «мигалки» на крыше разбрасывали сиреневые снопы искр, но я чувствовал, как ноги приросли к земле, и в памяти моей снова и снова, с замедленной скоростью повторялся один и тот же кадр: дрогнувший, застывший на мгновение самолет разламывается в воздухе на куски, и, падая на деревья, они становятся неправдоподобно, угрожающе огромными. Я с изумлением думал о том, что предчувствие катастрофы жило во мне сегодня с самого утра. Внезапно березы заполыхали прямо передо мной, потом сбоку и сзади, и я оказался в огненном кольце. Первыми на мне вспыхнули волосы, я принялся их тушить, бросился на землю, но земля уплыла у меня из-под ног. Я закричал…

— Что с тобой? Игорь, что с тобой?

Я открыл глаза. Было уже светло. Люся испуганно смотрела на меня; она провела ладонью по моему вспотевшему лбу, убедилась, что температуры нет, и сказала сердито:

— Нет, так больше нельзя! С этой работой и до больницы недолго…

«Старая песня», — машинально отметил я про себя, но сегодня эти слова, всегда меня раздражавшие, услышать было почему-то приятно. Взглянул на часы — половина одиннадцатого, мимоходом заметил — суббота, тридцатое октября. Да, неплохо начинается мой отпуск; крепко выспаться — это великое дело. О вчерашнем заседании в горкоме вспоминать не хотелось; да, кстати, оно как бы выветрилось из памяти, словно вовсе и не было этой двухчасовой баталии.

Из своей комнаты прибежал Андрюшка. Он принес бумажный самолет, склеенный вкривь и вкось, и спросил обиженно:

— Папа, а почему он не летает?

— Подожди, Андрей, папа заболел.

— Но он обещал сегодня поиграть со мной, — надул Андрюшка губы.

Я смотрел на его густые русые волосы, на ясные глаза — требовательные, хитрые и капризные, и чувствовал, как что-то неожиданно обмякло во мне и мне сделалось легко и хорошо, как давно уже не было. «Все-таки он ужасно у нас избалованный», — подумал я с непонятным умилением.

— Папа, а почему ты кричал во сне? — продолжал Андрюшка. — Тебе сон страшный приснился, да?

— Нет, Андрюша, совсем не страшный. Ложись, я расскажу тебе свой сон.

Андрей не стал дожидаться повторного приглашения. Он, как был, прямо в домашних тапочках, забрался под одеяло, прижался ко мне. Я тоже обнял его упругое, тугое тельце, поцеловал мочку уха и сказал:

— Противный, гадкий мальчишка! Пороть тебя нужно!

— Папа, ты говоришь глупости, — важно произнес Андрюшка. — Ты мне сон обещал рассказать. А я совсем не противный. Я утром съел много каши. Целых три добавки. Расскажи мне сон!

— Ну ладно, слушай… Мне приснилось, что мы вместе с тобой поехали на море и там…

— Мы вдвоем поехали? — нетерпеливо уточнил Андрюша.

— Вдвоем.

— А мама? Маму мы не взяли с собой?

Люся бросила вязанье, с грохотом отодвинула стул, выбежала из комнаты:

— Учи, учи ребенка!

«Нет, — подумал я, — так не годится. Зачем мальчонку сбивать с толку? Он уже все понимает».

— А мама потом к нам приедет. Мы полетим на самолете, а она приедет на поезде. Ты же знаешь, мама боится летать на самолете.

За дверью слышалось учащенное дыхание Люси, она безразлично вошла в комнату, сделала вид, будто что-то ищет в шкафу.

— И мы научим маму плавать, хорошо? — сделал я еще один шаг к примирению.

— Ура! — закричал Андрюша, вскочил с дивана и потянул меня за собой. — Пошли, папа, пускать самолеты!

«Что же делать? — растерянно думал я. — Не так это просто — уйти. Уйти-то можно, но что я объясню Андрюшке? Мне разрешат встречаться с ним, допустим, по субботам, с двенадцати до двух. Но это только себе и ему сердце разрывать на куски. Все-таки ребенок твой только тогда, когда он живет вместе с тобой, когда утром он может забраться к тебе под одеяло; когда ты приходишь с работы, он выбегает тебе навстречу, ты подбросишь его к потолку, он потянет тебя рисовать машины, и все, что накопилось в тебе за день, — раздражение, злость, усталость, — все это улетучится куда-то, выпадет осадок; и если ты чувствуешь, что зашел в какой-то тупик, не видишь впереди никакой цели и просвета никакого, то вечером хотя бы то утешит тебя, что сын твой растет, что он еще на один день стал старше. Это в конце концов нечто совершенно бесспорное, и хотя бы ради этого стоит жить».

— Ты когда будешь завтракать? — недовольно спросила Люся, но суровость в ее голосе была явно напускная. Ну и женщина! Совершенно искренне считает, будто память человеческая ничем не отличается от магнитофонной ленты и что можно сколько угодно стирать одни воспоминания и записывать другие. Люся и отмякала быстро, и для ссоры любого пустяка ей было достаточно. — Картошка еще теплая, а антрекот в холодильнике, ты ведь сам любишь жарить.

Она явно искала примирения и все-таки на всякий случай проверяла, готов ли я к нему, не потребую ли от нее односторонних уступок.

— Андрей кофе еще не пил, сказал, что будет вместе с тобой. Ты только не разрешай ему надолго включать мельницу.

— А ты пила кофе?

— Мне же нельзя, ты знаешь.

— Ну, тогда посиди немного вместе с нами.

Я принял душ, съел антрекот с кровью и медленными глотками пил кофе. Андрей, которому я плеснул немного кофе в чашку с молоком, со значительным видом надувал щеки, отфыркивался, делал вид, что питье его тоже горячее и крепкое, и, прижимая ручонку к правому боку, вскрикивал притворно:

— Ой, сердце! Ой, сердце у меня болит!

При этом он посматривал хитро на меня и на Люсю, явно провоцируя с ее стороны недовольство: она не любила, когда ее передразнивали. Но Люся была на удивление миролюбива, пила жиденький чай, закусывала любимым своим овсяным печеньем и подала голос только тогда, когда Андрей, расшалившись, захлебнулся, закашлялся.

Я обнял его, ощущая под своей ладонью тонкие, хрупкие ребрышки, и с грустью подумал, что целый месяц мне будет его не хватать. А когда-то — вспомнить смешно и стыдно — я чувствовал себя неловко, если Люся отправляла меня с коляской на улицу, мне казалось, что прогулки эти унижали меня: есть нечто неполноценное в мужчине, гуляющем с ребенком. Теперь я вижу, до чего был глуп!

В такое промозглое, серое утро, когда с неба сыплется отвратительная крупа и днем она обязательно перейдет в дождь или снег, особенно хорошо ощущаешь, что такое семейный очаг: на кухне тепло; мерно гудит холодильник, рядом с тобой твоя семья; твоя жена, которую когда-то ты любил больше, чем родителей своих, своих друзей, и когда вы впервые расстались на неделю, ты ездил по заданию института в Ленинград, а она не встретила тебя, перепутала поезд, ты места себе не находил, метался по комнате, и как только раздался звонок, и она, не зажигая света, с порога бросилась к тебе, ты задохнулся от счастья, снова ощутив знакомый запах ее волос, почувствовав под своими руками ее сильное молодое тело, которое было покорно тебе одному и тебе одному принадлежало; и сын твой, теперь уже он дороже тебе всех на свете, и, если он болеет, если проигрывает в честной ребячьей игре, плачет и злится, ты чувствуешь себя совершенно беспомощным, бессильным чем-либо помочь этому маленькому человечку, так похожему на тебя самого; и когда ты достаешь дошкольную свою фотокарточку, сделанную сразу же после войны «кодаком», который отец привез из Германии, то тебе кажется: что бы с тобой ни случилось — сегодня, завтра, через десять лет, весь ты уже не исчезнешь, и кареглазый мальчонка с густыми русыми волосами, с длинными пушистыми ресницами обязательно добьется того, чего не удалось сделать тебе…

Сухая крупа за окном перешла в густой липкий снег. На асфальте он быстро таял, а крыши и газоны сразу забелели. Снежинки крупные, мохнатые, и было хорошо видно, как они не опускались на землю прямо, а плавными движениями кружили вокруг невидимой оси. Все прекрасно, заметил я с тревогой, но как посмотрит на это дело Аэрофлот?

…Ну вот и все. Вещи уложены, Саша уже снес чемоданы в машину и дает о себе знать протяжными, с равными интервалами гудками.

Мы сели на заднее сиденье — иначе у Саши будет не езда, а мука: Андрей все время норовит нажать какую-нибудь кнопку — хлопнешь по рукам, он присмиреет минут на десять, а потом снова тянется к рычагам и приборам.

— Саша, уговорите Игоря, чтобы он не летел сегодня, — обратилась Люся к водителю. — Смотрите, какой снегопад!

Люся знала, что Саша после службы в армии полгода работал в аэропорту, и решила прибегнуть к его авторитету.

— А что «Илу-шестьдесят второму» снег? — не поддержал ее Саша. — Наберет высоту — и привет. Важно, чтобы в Минводах была погода.

— Но ведь это опасно — по скользкомуасфальту разгоняться? — не унималась Люся.

— У нас больше опасностей, — возразил водитель. — В любую минуту юзом, то-другое — и в кювет. А там, по бетону сцепление — дай боже. Главное, пилоту не хлопать ушами при взлете и посадке. Иначе труба, это уж точно.

Хорошую мы тему нашли для разговора, нечего сказать! Я заметил, как Люся побледнела, вцепилась руками в сиденье.

— Нет, Игорь, ты не должен лететь!

— Здравствуйте! А как я попаду в Кисловодск?

— Не знаю. Мало ли способов! Но лететь ты не должен. Особенно сегодня.

Я ничего не ответил, Саша тем более никак не реагировал на ее слова, озабоченно поглядывал на часы. «Дворники» безостановочно сгоняли со стекол липкую сероватую жижу.

— Папа! — с обидой воскликнул Андрюша. — Я тебя спрашиваю, а ты молчишь!

Я не заметил, как отключился, прослушал, о чем меня спросил сын.

— Не можешь поговорить с ребенком! — вспыхнула Люся. — На целый ведь месяц уезжаешь. Там и переживай, сколько твоей душе угодно.

У Люси всегда мудрые советы, жаль только, что ими трудно воспользоваться. В шестнадцать лет, когда ангины окончательно замучили меня, было решено вырезать гланды. Сделали укол, горло онемело, и я совершенно ничего не чувствовал. Но когда через несколько часов наркоз отошел, вся операция много раз повторялась, проворачивалась в моем сознании с такой ощутимой болью, словно происходила она наяву. Вот и теперь, помимо воли и желания, весь ход вчерашнего заседания вспомнился мне до мельчайших деталей, от первого и до последнего слова.


Неожиданностью для меня было уже то, что не пришел Стеблянко. Приступ панкреатита. Я вспоминал о последнем резком разговоре с ним, меня мучила совесть и в то же время разбирала досада: ах, как не вовремя, очень он нужен здесь, я возлагал на него столько надежд.

После некоторых колебаний я уселся на привычное свое место — рядом с секретарем горкома, по правую от него руку. А сомнения были такие: я чувствовал, что рано или поздно разговор свернет с намеченного русла. Черепанов начнет бить по мне прямой наводкой, а торчать в такие минуты на виду не очень-то приятно. Но все уже рассаживались, двигали стульями, переходить куда-либо было поздно, так и остался рядом с Колобаевым.

Позже других пришли Авдеев и Печенкина. Личный Дом оглядел кабинет с нескрываемым любопытством, не спеша выбрал себе место. Тамара держалась напряженно, присела на краешек стула поближе к дверям, на колени положила клеенчатую хозяйственную сумку.

Без пяти минут два; все молча посматривали то на стрелку больших настенных часов, то на секретаря горкома.

— Не имею права, — развел он руками. — Впрочем, если не быть формалистами, можно и начать.

Вадим поднял руку.

— У меня вопрос по существу. На заседании присутствуют два человека, которые не являются членами парткома. К тому же оба товарища — беспартийные.

Личный Дом насмешливо и с вызовом посмотрел на Вадима, Тамара смутилась, быстро приподнялась со стула и устремилась к двери. Колобаев жестом остановил ее.

— Я не вижу никакого нарушения партийной этики.

На Тамару жалко было смотреть; не хотела приходить, так надо же, получилось, будто она набивается присутствовать здесь. Конечно, Черепанову очень невыгодно, чтобы Авдеев и Печенкина слышали весь разговор. У него своя версия событий на станции, а тут нежелательные свидетели. Вот и пытается запугать их, сбить с толку. Да, чувствуется, настроен Вадим по-боевому!

— Начнем, товарищи, — сдержанно сказал Колобаев. — Первое слово Плешакову.

«А ведь Плешаков тоже не член парткома, — отметил я про себя, — почему по его поводу не протестовал Вадим? Впрочем, что гадать, очень даже хорошо понятно. Будет говорить сейчас с чужого голоса».

— Я нисколько не снимаю с себя вину за то, что произошло в ночь с двадцать четвертого на двадцать пятое октября. Как руководитель станции и как коммунист, готов нести полную меру ответственности…

Ого, для первого хода совсем даже неплохо. Опытные у Плешакова консультанты. Я обратил внимание, как умело обошел он некую двусмысленность своей роли — не стал делать акцента на том, что является «исполняющим обязанности», и не стал самозванно именовать себя начальником станции, а нашел компромиссный вариант — руководитель. Неплохо, неплохо…

Плешаков по обыкновению всматривался в лица сидящих за столом, словно искал сочувствия и понимания.

— Больше того, — продолжал он, — положение, сложившееся на станции, никак не могу признать нормальным, и в этом тоже признаю немалую долю своей вины.

Мысленно я аплодировал режиссерской работе Черепанова: Плешаков призадумался и после хорошо рассчитанной паузы сказал, но уже в другом регистре:

— Могу ошибиться, и если так, то заранее прошу у товарищей извинения, но мне почему-то кажется, что это печальное происшествие во многом отражает положение дел на комбинате в целом. Внешнее благополучие никак не может скрыть того, что в каждом цехе, на любом участке может внезапно произойти катастрофа, по своим последствиям способная далеко затмить происшествие, которое мы сегодня обсуждаем.

У меня пробежал холодок по спине. Высокий уровень демагогии всегда тем и опасен, что замешан на истине; правда и ложь переплетены так искусно, что чудовищная эта манипуляция срабатывает безошибочно, ставит в тупик даже многоопытных в подобных делах людей. Комбинат в последнее время действительно штормило, но разве когда-нибудь здесь было все гладко?.. И зачем театральным жестом рвать на груди рубаху и походя бросать комок грязи в меня? Известны в конце концов законы больших чисел, по которым случаются непредвиденные несчастья, фатальные стечения обстоятельств. Так и наш комбинат — индустриальная махина, промышленный колосс, разросшийся во все стороны, он и впрямь становится порой неуправляемым!

С Личным Домом Плешаков разделался двумя снайперскими выстрелами: недисциплинирован, технически малограмотен. Но о Печенкиной, что меня насторожило, высказался очень неопределенно. Из его рассказа нельзя было понять, виновата она или нет, при желании все легко было истолковать по-разному. Наверное, они (мысленно я только так и воспринимал теперь Плешакова и Черепанова — «они») не потеряли надежды взять Тамару в союзницы. А что, вполне может быть! Хотя зачем тогда Вадим предлагал удалить ее из кабинета?

Обвинения в мой адрес показались мне самым неинтересным местом в сценарии, который подготовил Вадим. Слишком уж очевидно все было, как банальная развязка в шахматной партии, разыгранной по учебнику. Но сами по себе они, эти обвинения, впечатляли, потому что возникали как крещендо, логическим выводом из фактов. На многих это произвело впечатление, я сужу хотя бы по тому, как наклоняли головы, смущенно отводили глаза, чтобы не встретиться со мной взглядом.

Говорил Плешаков не дольше десяти минут, а сразу задал тон, настроение, и себе глухую защиту обеспечил, и в нападение перешел весьма агрессивно. Браво, просто браво! Когда он садился на место, Володя незаметно пододвинул мне записку. Я развернул, в ней было одно только слово: «Расслабься!» Неужели со стороны заметно мое оцепенение, моя напряженность? Если так, то дело совсем худо: вся драка еще впереди, а я уже теряю очки, проигрываю на исходных позициях. Нет, утешил я себя, это от Ермолаева трудно что-либо скрыть, а другие вряд ли заметили мое состояние.

В бой отчаянно рвался Авдеев. Когда выступал Плешаков, Личный Дом ерзал на стуле, порывался возразить, но Ермолаев предостерегающе на него смотрел, и тот с большим трудом, но сдерживался. Я понимал, что сейчас не время бы выступать Авдееву, все пойдет на эмоциях, он сорвется, а это никогда никому не помогало. Вот попозже бы хорошо, тогда он успокоится, сообразит, о чем стоит говорить, а какую обиду лучше проглотить молча. «Прокладочку» — хоть одну, хоть какую-нибудь, чтобы сбить этот поневоле навязанный нам настрой! Но никому не хотелось вылезать первым, все тягостно молчали. Колобаев заметил высоко поднятую руку Авдеева и без долгих раздумий дал ему слово.

— Да неправда это, — рубанул Геннадий воздух рукой. — Выходит, на станции беспорядок потому, что директор комбината плохой? А Плешаков тогда на что? Или, получается, директор должен работать за всех? Да его дело — контролировать! Он — за пультом. Если хотите, Плешаков хочет все свалить на директора! А свою вину признать не хочет!

Я слушал Авдеева и не знал, что делать. Искренний его порыв меня тронул, но ведь все, что он говорил, было беспомощно, сплошной детский сад; так человек, не знающий ни одного боксерского приема, пытается одолеть опытного бойца, машет перед его носом кулаками. Еле удерживал себя от желания прервать парня — по душевной своей простоте он все только портил.

Вадим негромко бросил реплику:

— По-моему, Плешаков вовсе не уходит от ответственности. Он открыто заявил, что признает свою вину. — Потом повернулся к Авдееву и церемонно сказал: — Извините, что перебил вас.

Я подумал, что сейчас бы самое лучшее для Авдеева — сесть на место, но он вспыхнул словно порох, в который бросили горящую спичку:

— А про вас я вообще говорить не хочу! Если про вас начну, то на карачках отсюда уползете!

И это было явно лишнее. Плешаков торжествующе обвел всех глазами: вы слышали? А я что говорил?

Печенкина сидела угрюмая, на скуластом лице выступили красные пятна. Я еще раз подумал о том, что добрые дела лучше делать вовремя: услужливость задним числом всегда отдает суетой.

— Давайте, — Фомич предостерегающе поднял вверх палец, — держаться, так сказать, в рамках. Вопрос серьезный, тем более не стоит оскорблять друг друга. У вас все? — холодно поинтересовался он у Авдеева.

Мне было до смерти жаль Геннадия. Представляю, что творилось сейчас у него в душе! И тут же отпустил крепкое словечко по своему адресу: не мог подсказать парню, что и когда говорить, как вести себя! Все деликатничаю, вот и поделом, расхлебывай теперь кашу!

Но, странное дело, глупо, неудачно выступил Авдеев, а что-то изменилось в кабинете, переломило настроение. Я с надеждой смотрел на Ермолаева — может, он возьмет слово? Но тот покачал головой: рано, мол, не спеши. Ну, а мне вылезать тем более не стоило.

Попросил слово Лапландер, председатель рыболовецкой артели. Я с любопытством посмотрел на него. Старик, уже за шестьдесят, а крепкий, словно топором вытесан, лицо медно-красное, обожженное ветрами и солнцем. Мне бы такую красивую старость.

— Что творится на комбинате, — он повернулся ко мне, — дело ваше. Я вам тут не судья. Хочу только спросить: часто вот так рыбу травить собираетесь? А то я распущу артель.

К удивлению моему, старик не садился на место, а смотрел на меня, ждал ответа. Я растерялся, неожиданно для себя выпалил:

— Не знаю.

— Вот, — обрадовался вдруг Лапландер, — честный ответ. А то товарищ выступал, не помню его фамилии, уж очень красиво себя ругал. Так ругал, будто награды требовал.

Несколько человек рассмеялись, Вадим звучно бросил карандаш на стол, но от реплики удержался.

Поднялся директор леспромхоза Митрохин.

— Я тоже не знаю всех дел на комбинате. Но директора знаю хорошо. Он часто холку мне мылит, если пиловочник на исходе. И вот сегодня говорят, будто он плохой руководитель. Нет, разлюли малина, вы меня извините! Плохой руководитель тот, кому на все наплевать. Как ему, например, — он показал в сторону Вадима.

Тот смутился, но только на одно мгновение. Быстро нашелся, подарил Митрохину радушную широкую улыбку и спросил, словно речь шла о веселом розыгрыше:

— Почему же, позвольте узнать?

Тот ответил ворчливо:

— Не хотел говорить, но если сам набиваешься…

Колобаев предостерегающе поднялся с места:

— Товарищи, товарищи…

— Пусть говорит, — милостиво разрешил Черепанов.

— Да что говорить? — с той же ворчливой интонацией продолжал Митрохин. — Когда я попросил машины отремонтировать, ты куда меня отфутболил? Здесь две женщины, неудобно перед ними, а то бы я повторил. Разве пиловочник нужен только леспромхозу? Да ведь комбинат последние кубометры доедал, он остановился бы, заглох, разлюли малина! Это что, хороший руководитель? Да когда Новиков в отъезде, я вообще на комбинат не звоню, потому что это без толку.

Ну что ж, наконец-то игра пошла веселее, не в одни ворота.

Вадим стиснул челюсти, отчего раздвоенный подбородок и ямочки на щеках выступили еще резче, и сказал отчетливо:

— Справку по этому поводу я позволю себе дать несколько позже.

— Никаких справок! — возмутился Колобаев. — Это совсем другой вопрос, частный, мы не будем на него тратить времени. Давайте, товарищи, больше говорить по существу: что произошло, кто виноват, какие будем принимать меры.

— Нет, если мне бросили обвинение, — с обиженным видом засуетился Вадим, которого явно приободрили слова Фомича, — я готов ответить.

Тем временем руку усердно тянул Барвинский.

— Извините, Андрей Фомич, — Барвинский развернулся вполоборота и обращался прямо к секретарю горкома, — если не смогу выполнить ваше пожелание и говорить непосредственно на тему. Я, к сожалению, не компетентен в вопросах очистных сооружений и не берусь искать виноватых в этом прискорбном для всех нас происшествии. Но мне кажется, Андрей Фомич, вовсе не случайно встал сегодня вопрос о стиле работы директора комбината. В нем, позволю себе сказать образно, как солнце в капле воды, отразились недостатки в работе и станции биологической очистки, о чем самокритично сказал товарищ Плешаков. И в отличие от председателя рыболовецкой артели я не вижу здесь никакого повода для иронии. Плешаков выступил честно, по-партийному, и мы понимаем, что он готов исправить все недостатки.

— Да из-за Плешакова авария и произошла! — отчаянно закричал Личный Дом. — Из-за него и Черепанова! Если бы они не мешали мне, ни одна рыбина в Алгуни не сдохла бы!

Колобаев нахмурился:

— Вы срываете заседание. Когда вы говорили, никто не перебивал.

Но Авдеев не унимался:

— Значит, не очень вам нужна правда! Только на словах призываете!

«Пусть говорит!» — с разных сторон прозвучали голоса.

— Сначала закончит Барвинский, потом — Авдеев, — настоял на своем Фомич. — Пожалуйста, — кивнул он управляющему трестом.

Барвинский расстегнул пиджак, по привычке хотел было расслабить подтяжки, но в последнюю секунду удержался, спохватился, поиграл пальцами на животе, слегка смутился.

— Я считаю своим долгом, Андрей Фомич, защитить от необоснованных обвинений и главного инженера комбината. Мне по долгу службы приходится часто общаться с Вадимом Николаевичем, и я твердо убежден в том, что это опытный и умелый производственник, кстати сказать, с большими перспективами, принципиальный человек, надежный друг. Что же касается ваших похвал товарищу Новикову, — он посмотрел на Митрохина, — то это сомнительные, на мой взгляд, похвалы. Вы умиляетесь тем, что он холку мылит, так, кажется, вы изволили выразиться? Мне он ее тоже мылит, но что, извините, в этом хорошего? Новиков несдержан, груб, ему ничего не стоит обидеть человека.

Колобаев постучал карандашом по графину.

— Нет, Андрей Фомич, извините, но я все-таки закончу. Не далее как три дня назад в деловом разговоре, в присутствии товарищей по работе Новиков грубо оскорбил меня. Я уже поставил в известность об этом городской комитет партии и считаю своим долгом…

— Да врешь же ты! — стукнул кулаком по столу Кандыба. — В глаза врешь.

— Товарищи, товарищи, что такое! — возмутился Колобаев. — Немедленно прекращайте перебранку! Незачем, — сердито сказал он Барвинскому, — поднимать здесь этот вопрос. Написали докладную — и ладно!

Управляющий трестом вопросительно посмотрел на Черепанова, тот пригнул ладонь книзу — все, хватит, садись.

— А у вас есть свидетели? — деловито поинтересовалась Авдошина. Ничего не скажешь, типично женский вопрос.

— Зоя Александровна! — с упреком воскликнул Фомич.

— Ну почему же, — со всей непосредственностью возразила председатель исполкома, — это очень легко выяснить.

— Есть. — Управляющий трестом с надеждой взглянул на Чантурия.

Гурам сказал удивленно:

— Если это разговор о Доме культуры, то я никаких оскорблений не слышал.

— Я тоже, — громко, с азартом выкрикнул Кандыба.

«Великодушные мои спасители! — подумал я. — Мне это хороший урок — следует повнимательнее следить за речью, иногда меня заносит».

— Как же вы это? — стала допытываться Авдошина. — Выходит… — она замялась, — оклеветать решили человека? Пользуетесь, что неприятности у него.

— Зоя Александровна, — застучал карандашом Колобаев, — мы это выясним позже.

— Я не исключаю возможности, что они предварительно сговорились между собой, — растерянно пробормотал Барвинский, но секретарь горкома решительным жестом прервал его, усадил на место.

— Продолжим, товарищи. И — больше по существу.

Опять взял слово Лапландер:

— Мое дело — ловить рыбу, а не выступать. Слушал вон его, — Лапландер бесцеремонно ткнул пальцем в сторону управляющего трестом, — и дивился, до чего говорит кругло! Будто сети вяжет! А ведь правда — она всегда прямая! Ложь круглая.

Старик невозмутимо сел на место, Барвинский рванулся было что-то сказать, но передумал, тугие его щеки возмущенно налились румянцем.

Я подумал о том, что сражение, пожалуй, еще не проиграно. Мы заседали полтора часа, но своего слова не сказали ни Володя, ни Печенкина. Тамаре, впрочем, Черепановым и Плешаковым отведена роль молчаливого свидетеля. Расчет, наверное, такой: заговоришь — мы тоже тебя чистенькой не оставим. Может, и в самом деле ей лучше не выступать? Да и Авдошина, судя по всему, рвется в бой. В другом же лагере… Кто еще не подключен к атаке? Черепанов пока отделывался больше репликами, вел себя, словно коверный на манеже, но если возьмется выступать, то без дураков.

Я заметил, как Ермолаев поднял руку, — да, пожалуй, пора ему обозначить позиции. Но Колобаев показал в сторону Личного Дома:

— Сначала Авдеев. Он просил слова раньше.

Как я молил Геннадия, чтобы он не повторял своей ошибки, не горячился! Все на волоске держится, и так легко упустить, испортить этот момент! Но Авдеев, похоже, и сам догадался, в чьи паруса дует теперь ветер. Он говорил рассудительно и неторопливо, но, когда принялся рассказывать байку о том, как учил соседа по общежитию заправлять койку, я опять заволновался, — теперь в другую крайность ударился: россказнями занялся. Посадит сейчас его Фомич на место и будет прав. Но Авдеева слушали с интересом, тут как бы невольный антракт, пауза в заседании получилась: напряжение спало, кто-то закурил, кто-то уселся поудобнее на стуле. У безыскусной речи есть свое обаяние, своя гипнотическая сила, порой она даже выше, чем у отработанного спича записного оратора. Личный Дом рассказывал о своих мытарствах с проектами, о стычках с Плешаковым и, наконец, подошел к тому, как договорился с газосварщиками — купить у них три баллона с кислородом.

— Как это купить? — удивился Колобаев.

— Очень просто. За десятку. Точнее — за три бутылки…

— Бутылка водки за баллон кислорода, — желчно заметил Черепанов.

Да, грустный получился рассказ. Личный Дом переминался с ноги на ногу, совсем как тогда у меня в кабинете, он не решался сесть, но и делать ему было нечего.

Фомич молча смотрел впереди себя, в пространство. Потом повернулся к Плешакову и спросил сурово:

— Ну, что вы теперь скажете? Да как вы могли допустить такое?

Личный Дом называл Плешакова немногим чаще, чем Черепанова, но Фомич, как я понял, на ходу вычленил эти фигуры, сделал вид, будто все сказанное относится только к начальнику станции. Правда, и на Вадима метнул короткий сердитый взгляд; тот даже поежился.

— Авдеев не все осветил правильно, — сказал Плешаков неуверенным и довольно жалким голосом, в котором от недавнего его ораторского пыла ровным счетом ничего не осталось. — Он сваливает вину на других, а ведь аварию устроил сам. К тому же нарушает дисциплину. Недавно опоздал на работу, к началу смены…

— Вот что, — остановил его Колобаев, — если нечего сказать по существу, не отнимайте у нас время. Мы не для того собираем бюро горкома, чтобы разбирать опоздания на работу.

Вадим яростно жестикулировал, делая какие-то энергичные знаки, но Плешаков удрученно разводил руками, не знал, что сказать. «Вот каково без репетиции!» — со злорадством подумал я.

— Ермолаев, — объявил Фомич и предложил: — Давайте, товарищи, заканчивать. Ситуация в общих чертах ясна, надо принимать решение.

— Андрей Фомич, я прошу выслушать товарища Печенкину, начальника смены. Мы не так часто приглашаем на заседание рядовых производственников, а их мнение значит очень много.

Теперь пришла пора удивиться мне: неужели у Ермолаева был с ней разговор, о котором я ничего не знаю? Почему он так уверен, что Тамара выступит в нашу пользу? Или Володя надеется, что направление разговора подскажет ей, как себя вести?

Тамара поднялась, неприязненно посмотрела на секретаря парткома:

— Чего мне говорить? Я не умею выступать красиво.

— Выступи как умеешь, — улыбнулся Ермолаев.

Плешаков беспокойно ерзал на месте, Вадим сказал с досадой:

— Что это еще за нажим! Не хочет говорить — и не надо.

Авдошина резко возразила ему:

— Хотим узнать правду!

— А кому правда эта нужна, кому? — неожиданно взорвалась Тамара. — Вы собрались сейчас, поговорите, а потом разойдетесь. А я приду завтра на работу, и кто меня там встретит? Он! — Тамара показала пальцем на Плешакова. — Вам правда, а мне выговор. И кому что докажешь? У меня, например, мама больная, парализованная, мне во время смены надо домой сбегать. Так что, за каждый раз — выговор? У меня и места в трудовой книжке не хватит. Пока что начальник отпускает меня, а потом возьмет и скажет: не положено! И крутись как хочешь. Вот вам и правда!

— Нет уж, так не годится, — подал голос Колобаев. — Мы никому не позволим вас запугивать.

— Да чего запугивать! Я сама не из пугливых. Если что — пойду каландровщицей, без работы не останусь.

— Андрей Фомич прав: пора заканчивать, — энергично предложил Черепанов.

— А вы мне рот не затыкайте! — огрызнулась Тамара. — Когда захочу, тогда и сяду. Я одно скажу: могло и еще хуже случиться. Станция на пределе работает, но никого это не волнует. С тех пор как Игорь Сергеевич ушел со станции, порядка никакого не стало. Авдеев попробовал свое изобретательство, так с отчаяния же это! Главный инженер с Плешаковым сколько заставляли его пятый угол искать! Он еще не все рассказал вам.

В тягостной тишине уверенно прозвучал голос Черепанова:

— Хочу дать фактическую справку… Вчера директор комбината вручил Печенкиной ордер. Квартира получена без соблюдения очередности, с нарушением положенных норм.

Вот это ход! Второй раз за время заседания мне стало не по себе: я даже не успел подумать о том, как быстро, поистине со скоростью света, распространяются в нашем городе новости.

У Тамары на глазах навернулись слезы. Она рылась в клеенчатой хозяйственной сумке и ожесточенно выкрикивала: «Да подавитесь этим ордером! Чтобы всю жизнь за него упрекали!»

— Замолчи! — властно остановила ее Авдошина. — Тебе квартиру дал исполком, Советская власть дала. Жаль только, что не могли сделать этого раньше.

Большеротое лицо Тамары сделалось от слез еще некрасивее, но плакать она перестала, терла глаза ладонью.

— Теперь отвечу на упрек Вадима Николаевича, — сказала Авдошина.

Вадим запротестовал, галантно наклонил голову:

— Речь не о вас, Зоя Александровна! Вас могли ввести в заблуждение.

— Вадим Николаевич, родненький! Обмануть можно человека, который ничего в своем деле не понимает. А через мои руки прошло все жилье в нашем городе, каждый квадратный метр.

Крепко огрела она его, по самому темечку. Старая школа чувствуется, куда нам до нее! Нет, хорошо, что я не стал вчера темнить, повел разговор напрямую. Был в этом свой риск, конечно, но, с другой стороны, доверие всегда обязывает.

— У меня такие предложения, Андрей Фомич. Администрация комбината, надо думать, накажет виновных — и Авдеева и Печенкину. С директора же спрос особый. Я думаю, ему следует объявить замечание. А вот что дальше, что с другими делать? С Плешаковым, например? Он не справляется с работой, это же ясно. Или с Черепановым? Что я слышала здесь… мне страшно даже стало. Я, Андрей Фомич, не знаю, что и предложить.

Колобаев сделал вид, что не понял ее вопроса, и нетерпеливо поднял с места Ермолаева:

— Пожалуйста, Владимир Михайлович, И будем заканчивать, если больше нет желающих.

— Как-то я был в Москве, — негромким голосом, четко акцентируя паузы между словами, начал Ермолаев, — смотрел одну пьесу. Там, помню, герой жаловался: хотел купить маленькую рыбу, а купил большой огурец. Так и мы — собрались обсуждать аварию на станции, а заговорили о комбинате в целом. Полемика была резкой, в хоккее, например, нескольких игроков уже удалили бы за недозволенные приемы. Спорить мы совершенно не умеем, считаем, чем сильнее обидим человека, тем лучше. Но так или иначе симпатии и антипатии были выражены очень четко. Я не имею морального права свою личную точку зрения выдавать за позицию парткома. И все-таки, надеюсь, большинство согласится с тем, что я скажу. Плешаков вел себя малодушно. Нам не нужны красивые жесты, которыми, по существу, он пытался защитить себя от критики. Очистные сооружения нужно расширять, реконструировать, притом делать это без копеечной экономии, которая может обернуться убытками. Но кто должен думать об этом? Кто должен стучаться во все двери, предлагать, настаивать, требовать? Плешаков ничего этого не делал. Я, во всяком случае, не могу назвать ни одного случая, чтобы он обратился с конструктивными идеями. Вместо этого отбивался от рационализаторских предложений. Плешаков с обязанностями не справляется, для меня это совершенно ясно. Предлагаю освободить его от должности, подыскать работу по силам. Предлагаю также в течение ближайших трех месяцев заслушать на парткоме вопрос о перспективах работы станции. Я согласен: Авдеев и Печенкина заслуживают выговора. Но если бы этот вопрос ставился на голосование, я бы поднял руку с тяжелым чувством. Так или иначе, мы накажем людей, которые живут интересами комбината, болеют за него. И что будет с ними дальше? Не забросит ли Авдеев свои чертежи? Принесет ли он их в наш негостеприимный БРИЗ? Я не могу не думать об этих вопросах. Быть может, задаю их с запозданием. Но всем надо извлечь из этого случая уроки, сделать выводы на будущее.

Володя взглянул на часы и сказал, обращаясь непосредственно к Колобаеву:

— А теперь, Андрей Фомич, я прошу не останавливать и не перебивать меня, если даже наши взгляды будут в чем-то расходиться. Я не злоупотреблю регламентом.

Я внимательно посмотрел на Ермолаева. Сегодня его худощавое бледное лицо сильнее обычного отсвечивало желтизной: мается, бедняга, печенью. Володя выглядел совершенно бесстрастным, и я не мог догадаться, о чем станет он сейчас говорить.

— Представьте себе современный корабль, курс которому прокладывает неопытный штурман. Время от времени на помощь ему устремляется капитан… Впрочем, не буду прибегать к иносказаниям. Давайте посмотрим правде в глаза: главный инженер комбината со своими обязанностями решительно не справляется… У Вадима Николаевича есть немало завидных качеств. Он красноречив, находчив — чему не раз сегодня мы были свидетелями, полон энергии. Наконец, он волевой человек, обладает редкостной выдержкой, всегда подтянут, в хорошем, бодром настроении. Быть может, все это подкупило управляющего трестом, когда он назвал Черепанова перспективным работником. Вадим Николаевич, дорогой, не обижайтесь на меня, но призвание ваше — не в инженерно-технической деятельности. Вы умудряетесь стоять над потоком бесконечных производственных забот, ежедневных, будничных, часто неблагодарных, состоящих из мелочей, а ведь все это жизнь комбината, и все это прямые ваши обязанности, Вадим Николаевич. Подумайте над этим. Вас все время подстраховывают то Новиков, то Чантурия, но комбинату не нужны два или три главных инженера, нужен один, который справляется со своим делом… И последнее. Не поймите меня так, Андрей Фомич, что я поднимаю вопрос о несоответствии главного инженера комбината занимаемой им должности. Сегодня, пока я так вопрос не ставлю. Все, что сказал я сейчас, — это разговор коммуниста с коммунистом, который я решился провести публично. Но если со временем мне придется поставить такой вопрос, я это сделаю.

Прошло несколько минут, как Ермолаев сел на место, а в кабинете все еще стояла глубокая тишина. Кажется, все не могли опомниться от предметного урока, который преподал сейчас секретарь парткома: вместо запутанных, обходных маневров он решился на прямой и кратчайший путь, по тонкой проволоке прошел, словно по гладкому асфальту. Одно фальшивое слово, неточная нота — и все летело бы с треском в тартарары, но Володя не допустил даже малейшего сбоя… Я, во всяком случае, был поражен дерзостью его замысла и безукоризненной чистотой исполнения. И если до последней минуты я все еще колебался, выступить или нет и какую выбрать тактику — защищаться? нападать? излагать программное заявление? — то сейчас ясно понял, что не нужны никакие слова и что я могу только испортить дело. Если, конечно, Вадим с отчаяния не выкинет какой-нибудь фортель, после которого уже нельзя будет промолчать.

— Нет больше желающих? — спросил Колобаев. — Вадим Николаевич? Игорь Сергеевич? Тогда будем закругляться.

У Черепанова было лицо несправедливо наказанного ребенка, на предложение выступить он обиженно пожал плечами: я, понятно, могу внести ясность, камня на камне не оставить от этих обвинений, но не стану этого делать — вы, мол, сами все прекрасно понимаете… В другой раз этот актерский этюд вывел бы меня из себя, но сейчас я воспринял его вполне добродушно.

— Мне понравилось выступление секретаря парткома, — начал Фомич неторопливым, размеренным голосом. — Оно конструктивное, продуманное. Так и нужно — больше заботиться о деле. Авдеев волновался, это понятно, но грубить все равно не нужно. Мы его поправили. Давайте помнить хороший девиз: правда, только правда и ничего кроме правды. Вводить в заблуждение товарищей по партии — это никуда не годится. Товарищ Барвинский, вы об этом серьезно подумайте. Это реплики в сторону. Теперь по существу. С Плешаковым дело ясное. Он не справился. Надо снимать с понижением в должности — есть такая форма наказания. Мы редко к ней прибегаем, а забывать ее не стоит. Коммунисту Новикову предлагаю объявить замечание. На комбинате немало недостатков, о многих я сегодня услышал впервые. Если нужна помощь горкома, мои советы — пожалуйста. Двери открыты всегда. Но, Игорь Сергеевич, надо исправлять дела на станции. Через полгода мы послушаем, что вы уже сделали и что собираетесь делать дальше. Поднимался вопрос, как быть с главным инженером. Я считаю, что он заслуживает той же формы наказания, что и директор комбината. Им вдвоем вытягивать дела на очистных сооружениях, вообще работать рука об руку, Владимир Михайлович! Кстати, все ли сделала партийная организация комбината, и партком, и вы как секретарь парткома, чтобы помочь Черепанову? Вы говорили, что он не нашел себя как производственник. Так помогите ему! Или, может, призвание его в чем-то другом, как вы здесь намекали. Тогда надо и об этом подумать. Но не решать с кондачка, не разбрасываться кадрами. Сейчас Черепанов возглавит на месяц комбинат, пока директор будет в отпуске. Посмотрим, что у него получится. Но надо помогать, а не отпихивать его от себя.

«Ну что же, — подумал я, — Вадим уцелел. Пусть молится на Фомича. Хотя, впрочем, как посмотреть: Фомич умудрился прикрыть Черепанова, но и аккуратную лазейку оставил для себя — просто так в широкой аудитории не намекают на то, что со временем, быть может, товарища переведут работать по другому профилю. А большего, пожалуй, ожидать от него нельзя. Во всяком случае, сегодня. А все, что сказал Ермолаев, Фомич намотает на ус и со временем пустит эту информацию по назначению».

Я вспомнил вчерашние свои рассуждения о городском «триумвирате», о равноправии внутри него и усмехнулся: куда мне рядом с Фомичом, сосунок, да и только! И вовсе не случайно он играет в Таежном первую роль — не только в силу должностной иерархии, но и по возрасту своему, опыту, биографии, уважению, которым пользовался. Он всегда сохранял хладнокровие, его не заносило в сторону, хотя и комбинат и город, за которые он так или иначе отвечал, порой штормило так, что впору схватиться за поручни и об одном только думать: не свалиться бы за борт, любой ценой устоять, удержаться, уцелеть! Я представил себе весь тот мощный напор, который ежедневно давит на первого секретаря горкома: просьбы и советы, требования и рекомендации, со всех сторон, извне и изнутри, из Москвы и Дальневосточного… Нет, молодцом он держится, с достоинством.

Колобаев слегка прищурился, это было для меня безошибочным признаком того, что он оттаял; пристально посмотрел на меня и сказал с неожиданной укоризной:

— Первый звоночек прозвенел, Игорь Сергеевич! Я понимаю, событие чрезвычайное, сейчас мы разобрались, объяснили, что произошло. Комбинат заплатит штраф рыболовецкой артели. А что завтра? Можете гарантировать, что не случится ничего подобного?

Я чувствовал себя довольно глупо: понимал, что Фомич задает вопросы чисто риторические, но он повернулся ко мне всем корпусом, так пристально на меня смотрел и делал многозначительные паузы, что меня поневоле тянуло ответить. Я порывался было уже что-то сказать, но Фомич снова заговорил:

— Смотрите-ка, что получается. Мы приехали в Таежный, когда десяток избушек здесь стояло — рыбаков да охотников. И всего было вдоволь: орехи кедровые — пожалуйста, кеты — навалом, ягоды, грибы — сколько хочешь. Не знаю, помнит ли кто-нибудь из вас или нет, тогда мы дали клятву себе… ну, не клятву, но пообещали сохранить природу такой, какой мы ее здесь застали. Да-а, хорошо сказано — сохранить. Но как это сделать? Только пустили комбинат, первую очередь, берем пробу воды в Алгуни — а там и фтор, и углерод, и чего только нет. А потом и ТЭЦ задымила в свою горловину — смотришь, уже в воздухе горчинкой попахивает. Индустрия, что говорить! Ну это ладно, никуда не денешься. А вот дальше мы стали забываться. Помните, кору сжигали, целые горы? Чад, копоть, а нам весело — какой костер раскочегарили!.. Тайга-матушка все стерпит! Нет, братцы, не все. И детям, и внукам, и правнукам нашим ходить по этой земле, дышать этим воздухом. Давайте помнить и об этом!

Время от времени Колобаев поглядывал на меня с укоризной — словно все сказанное относилось именно ко мне или в первую очередь ко мне. А что, может, так оно и есть. С кого, как не с директора, ему спрашивать? И какое ему дело, что я люблю природу не меньше других, — здесь не платонические чувства нужны, а действия, реальные и конкретные.

— В общем, товарищи, нужно работать. Сегодняшний разговор был острый, сложный, но, надеюсь, он всем пойдет на пользу. А теперь разрешите от вашего имени пожелать товарищу Новикову, который завтра отправляется на воды, счастливого отдыха. Так, Игорь Сергеевич, я не перепутал?


Нет, он ничего не перепутал. Билет на самолет у меня в кармане. «Волга», разбрызгивая грязноватый осенний снег, мчится к аэродрому, шофер ведет с моей женой философский разговор о безопасности воздушных путешествий.

— И все-таки часто самолеты разбиваются? — допытывается Люся.

— Ну, не чаще, чем машины. В Америке, например, в прошлом году было всего четыре аварии, погибло сорок пять человек. И что характерно, Людмила Семеновна, даже на велосипедах людей гробанулось в пять раз больше. Что вы, в небе сейчас безопасней, чем на земле.

Мне снова вспоминается вчерашнее заседание. Когда расходились, переговариваясь, с шумом сдвигая стулья, подошел Черепанов.

— Ну как, старик, доволен, что утопил меня?

— Ты сам себя утопил. Притом не сегодня, а давным-давно это началось.

— Больше ничего не хочешь мне сказать?

Я посмотрел ему в глаза — в них перемешались привычная наглость и что-то новое, заискивание, что ли. Я подумал и ответил твердым голосом:

— Почему же, хочу. Мне очень обидно, что ты разучился улыбаться. Как-нибудь посмотри на себя в зеркало: вместо улыбки у тебя ухмылка. Кривая, циничная усмешка, ухмылочка. А ведь когда-то очень красиво умел ты улыбаться.

Я почувствовал огромное облегчение, произнеся эти слова. Как не любим мы говорить правду в лицо — боимся обидеть… потом сами удивляемся: откуда он такой, куда люди смотрели? Но ведь люди — это мы сами, и никто другой… И, быть может, в том, что Вадим вырос иждивенцем, есть доля и моей вины — кому приятно воспитывать взрослого мужика, требовать с него, настаивать… Куда проще откупиться подписью под характеристикой, торопливым поддакиванием.

За окнами «Волги» мелькают деревья — ветки с не облетевшими еще листьями наклонились под тяжестью мокрого снега. Когда я вернусь, он будет лежать уже плотным покровом, тайга перекрасится в белый цвет, застынет Алгунь. А первые несколько дней в санатории я буду отсыпаться, напрочь отключусь от всех забот и тревог, которыми жил последнее время. Но пройдет неделя, другая, и меня будет тянуть сюда, к этим деревьям, к лодкам, что лежат перевернутыми на берегу в ожидании весны. Снова в привычных заботах замелькают дни, и, выходя в сиреневые предвечерние сумерки из прокуренного кабинета, где еще клубятся неостывшие споры, я вдохну полной грудью свежий воздух тайги и сопок, и сердце ответит на приток крови ровными и мощными толчками. Не надо его беречь! Пусть оно работает с перегрузками — это вредно только для тех, кто здоровье свое и себя самого хранит под колпаком. Словно национальную реликвию… В государственном музее!.. Но мне-то это зачем? Мне хочется, чтобы и мышцы мои, пока они не стали дряблыми, и разум, пока он не утратил ясности, и память, пока она меня еще не подводит, чтобы каждая клеточка моего существа, — чтобы все было натянуто, как электрический провод, и упруго прозванивало под напором ветра, а не обвисало бы, словно ветки деревьев, придавленные, как сейчас, мокрым снегом. И каждый новый рубец на сердце пусть будет говорить о том, что заработан он в честном и открытом единоборстве с тем, что еще не устроено в жизни…

Я не сразу заметил, что снегопад резко, будто по невидимому сигналу, прекратился. «Дворники» бесцельно скользили по чистому, отполированному стеклу машины, и в нем отразился нечеткий провал в затянутом облаками небе. Впереди, за ближайшим лесом, угадывался контур аэродрома.

Конец первой книги

ЖИВАЯ ДУША Послесловие

Прежде чем говорить о прозе Валерия Гейдеко, собранной в этом томе, наверное, правильно будет вспомнить, как много сил, таланта, времени отдал он работе критика, литературоведа, редактора, и хотя бы коротко сказать о его человеческих качествах.

Валерий Гейдеко горячо любил литературу и знал ее — от классики до наших дней — как мало кто другой. Я думаю, что именно это  з н а н и е  помешало ему начать свой путь прозаика гораздо раньше того времени, когда он начал. Знание Литературы в том смысле, что он знал ее не только как читатель, как прихожанин этого храма, но и как работник.

Валерий Гейдеко много работал, очень много. Только в последние три года его жизни вышли в свет монография «А. Чехов и Ив. Бунин», книга литературной критики «Постоянство перемен», посвященная социально-нравственным проблемам современной русской прозы, повесть «Рисунки на стене», рассказы, роман «Личная жизнь директора».

С печальным недоумением смотрел он на любителей литературных хождений в народ — для дальнейшего «изучения жизни», ясно понимая, что можно изучить технологию целлюлозно-бумажного производства (что он и сделал при работе над романом «Личная жизнь директора»), а Жизнь изучить нельзя. И все эти «хождения» и «изучения» — от лукавого, с жиру, в них одна игривость и школярство, а больше ничего. Настоящие писатели не «изучают жизнь», а просто живут, и у них еле-еле хватает сил на то, чтобы жить и писать: и то и другое, если относиться к этому честно, слишком тяжелое дело даже в отдельности, каждое само по себе.

В нем не было и тени снобизма, он никогда не кичился своими знаниями, не считал свои литературные вкусы и пристрастия единственно правильными и лучшими.

Он никогда не козырял своим рабочим прошлым. А между тем был не белоручка, не книжный мальчик — в его родном Ставрополе люди и по сей день живут в домах, которые он строил, будучи плотником. Эти дома я видел только издали, а на родительской даче, от фундамента и до кровли сделанной его руками, мне пришлось побывать — домик маленький, какие ставят на садовых участках, он сработан крепко, изящно, надежно — словом, так, как делал Валерий Гейдеко всё, к чему прикасался.

Он мог с ходу продиктовать статью в пятнадцать — двадцать страниц, с абсолютной точностью приводя на память выдержки из сочинений своих товарищей по перу, цитаты из классиков, и не придавал этим своим феноменальным возможностям ровно никакого значения.

Его пунктуальность и обязательность не знали осечек и были проникнуты чувством глубокого уважения к людям, с которыми ему приходилось вместе работать.

Хрупкий на вид, он был в молодости чемпионом Ставропольского края по штанге — и мало кто из друзей его взрослой, московской жизни знал об этом. Валерий Гейдеко привык взваливать на свои плечи гораздо больше того, чем от него требовали и ожидали.

И еще было в нем одно редкое качество, не сказать о котором просто нельзя. Это качество очень точно описал Чехов в широко известном рассказе «Припадок». А сам Валерий Гейдеко в монографии «А. Чехов и Ив. Бунин» посвятил этому рассказу несколько страниц глубокого, взволнованного анализа, одну из них я сейчас приведу.

«Среди героев, которые неприятны Чехову, есть такие, которые наделены множеством самых похвальных качеств и не имеют видимых слабостей и недостатков. В н е ш н е  идеальные люди. Прочитайте хотя бы эту характеристику — она о людях, в которых счастливо соединились самые счастливые качества:

«Они и поют, и страстно любят театр, и рисуют, и много говорят, и пьют, и голова у них не болит на другой день после этого; они и поэтичны, и распутны, и нежны,и дерзки; они умеют и работать, и возмущаться, и хохотать без причины, и говорить глупости; они горячи, честны, самоотверженны…»

Как не позавидовать таким людям? Студент Васильев, герой рассказа «Припадок», завидует двум своим приятелям, которые чувствуют себя в жизни надежно и уверенно, которые твердо знают, что «водка дана, чтобы пить ее, осетрина — чтобы есть, женщины — чтобы бывать у них, снег — чтобы ходить по нем».

Но вот это прекрасное сочетание прекрасных качеств разлетается вдребезги, теряет всякий смысл. И потому лишь, что в нем отсутствует всего одно качество. Эти счастливцы, приятели студента Васильева, были лишены таланта, которым сполна наделен он сам. Таланта  ч е л о в е ч е с к о г о. (Слово «человеческий» подчеркнуто Чеховым.)

«Он обладает тонким великолепным чутьем к боли вообще… Увидев слезы, он плачет; около больного он сам становится больным и стонет; если видит насилие, то ему кажется, что насилие совершается над ним, он трусит, как мальчик, и, струсив, бежит на помощь».

Вот это качество — неудобное, ничего, кроме беспокойства, человеку не приносящее, — Чехов кладет на весы. На другой чаше — сочетание самых блестящих, надежных, счастливых человеческих свойств. И оно перевешивает! Вы прекрасно понимаете, сколько неудобств готовит жизнь студенту Васильеву, понимаете, как больно будет он ушибаться обо все углы и выступы, в то время как его благополучные приятели благополучно будут их обходить; вы понимаете, наконец, что человечество состоит не из одних Васильевых и что им не переделать, не перевоспитать человечество… И все-таки, каким хрупким оружием ни вооружен студент Васильев, нравственное преимущество на его стороне».

Талантом  ч е л о в е ч е с к о г о  сполна обладал Валерий Гейдеко. Он был очень сильный человек… и хрупкий. Его живой, ранимой душе была чужда и непонятна беззаботно-бетонная уверенность тех людей, которые считают раз и навсегда, что «водка дана, чтобы пить ее, осетрина — чтобы есть, женщины — чтобы бывать у них, снег — чтобы ходить по нем». В душе Валерия Гейдеко было крепко заложено то, что называл его любимый писатель Антон Павлович Чехов — непрописной нравственностью. А это очень много по всем временам.

Я пишу здесь о некоторых личных качествах Валерия Гейдеко, так как уверен, что они имели прямое отношение к его прозе — он был искренен не только с друзьями, но и с читателями.

Старая, но нестареющая истина гласит, что настоящая литература начинается там, где есть живая боль и размышления зрелого ума, вызванные неподдельной любовью к людям.

Повесть «Лена и Машенька» (в журнальной публикации «Рисунки на стене»), открывающая этот том прозы Валерия Гейдеко, увидела свет в 1977 году на страницах журнала «Октябрь» и была сразу же широко замечена литературной критикой («Правда», «Известия», «Комсомольская правда», «Литературная газета», «Литературная Россия», журналы «Новый мир», «Знамя», «Наш современник» и др.). Тепло встретили повесть и сами читатели; свидетельство тому — десятки писем и откликов, читательские конференции. Уже после этой первой публикации стало ясно, что пришел прозаик со своим миром, своим голосом, своей болью и своим пониманием предназначения жизни и литературы.

«Лена и Машенька» — повесть о становлении личности, о том, что все старые истины, которые мы знаем с детства, однажды вдруг теряют налет риторичности и обретают для нас неожиданную новизну и пронзительность открытия — когда мы убеждаемся в них на личном опыте.

Героиня повести — молодая москвичка Елена Василенко прекрасно знала, например, что жульничество развращает человека, что показуха способна дискредитировать самые замечательные идеи, что мягкотелость, желание всем угодить не делает счастливым ни того, кому угождают, ни того, кто угождает.

Но пока Елена была школьницей, а затем студенткой, все эти теоретические «прописи» как бы не касались ее, шли мимо сердца. Но вот она вступила на самостоятельный путь, и одна за другой стали возникать в ее судьбе ситуации, где требовалась полная определенность гражданской позиции.

Уже на первых порах семейной жизни она убедилась, что работающий на стройке прорабом ее муж Сергей берет взятки, жульничает. Не сумев перевоспитать Сергея, вытравить шкурническую психологию, она оставляет мужа.

Сумела она дать отповедь карьеристу и приспособленцу — секретарю комсомольской организации проектного института. В конфликтной ситуации она не смолчала, потому что честность и принципиальность для нее не просто абстрактные нравственные категории, а необходимые черты характера, разрушить которые не так-то просто.

Особенно ярко проявилась цельность натуры Елены Василенко, когда она нашла в себе силы отказаться от полулюбви Валентина — человека, не задумывающегося о своем предназначении, живущего, как трава на ветру: куда дует, туда он и клонится. Не гордыня, а гордость, стремление к нравственной чистоте движут поступками Елены Василенко — и в этом залог доброго воспитания ее дочери Машеньки.

«Звонить ей нужно было пять раз, но никто не звонил, никто не приходил к ней с того самого дня, как она сюда переехала. Целую неделю она начищала-намывала комнату, первую в жизни свою комнату, и ей почему-то казалось, что здесь она ненадолго, что скоро переедет. Решившись на развод, она верила, что кто-то непременно полюбит ее, а вместе с нею и Машеньку, что она снова станет по утрам будить и провожать на работу мужа, вечером ожидать звонка в квартиру. Одна она, конечно, не останется. Нет, только не это! Всё восставало в ней против такой мысли».

Но точно так же это  в с ё  восставало в ней и против того, чтобы сойтись с человеком, ненадежность которого очевидна. Да, Елена Василенко склонна к максимализму. С точки зрения житейских удобств — это не самое лучшее качество. Но ее максимализм идет от духовной чистоты, подчеркивает ясность и глубину характера, неразменность идеалов.

В последние годы в нашей литературе наметился плодотворный поворот к отражению жизни современного города, где основные социально-нравственные закономерности проявляются особенно отчетливо, в многомиллионных городах они как бы аккумулируются. Работа Валерия Гейдеко в прозе шла именно в этом направлении. Выбор его героев был вполне сознателен, и не случайно его первая и единственная прижизненная книга прозы называлась «Горожане». Точно так же, как и этот, нынешний однотомник.

С особым вниманием относился писатель к изображению женских характеров. Он хорошо понимал, что сегодня роль женщины-горожанки велика и сложна, как никогда раньше. Настоящих женщин, таких, как Елена Василенко, которые движут жизнь, а не хищниц и тунеядок, как героиня романа «Личная жизнь директора» Люся Новикова.

Смысл жизни… Жизнь Елены Василенко и жизнь ее мужа… Жизнь Игоря Новикова, главного героя романа «Личная жизнь директора», и жизнь его жены… Любая жизнь любого человека наполнена каким-то содержанием. Но в чем оно состоит и стоит ли ради него жить? — этот вопрос постоянно звучит в произведениях Валерия Гейдеко. Но задают его себе далеко не все, а только те, кто нужен самой Жизни, ее  д е л а т е л и. Ни Люся Новикова, ни Сергей Василенко, ни главный инженер комбината Черепанов, ни прочие, подобные им, такими вопросами не задаются. Они твердо усвоили раз и навсегда: «водка дана, чтобы пить ее, осетрина — чтобы есть…» А вся Жизнь в целом дана, по их глубокому убеждению, для того, чтобы они «удовлетворяли свои растущие потребности», и ось Земли проходит непосредственно через их пуп. Они никогда не колеблются в этом мнении, и душа их не может болеть за другого человека или за общее дело.

Столкновению двух типов человеческих характеров, собственно, и посвящен роман «Личная жизнь директора» — столкновению людей совестливых, нравственных по своей сути, и тех, кто лишен этого  н е у д о б н о г о  качества.

Роман «Личная жизнь директора» тоже увидел свет на страницах журнала «Октябрь», в первых двух номерах 1979 года. Так же, как и повесть «Рисунки на стене» («Лена и Машенька»), он встретил сочувственное внимание критики и читателей, был отмечен как интересное, значительное явление современной советской литературы. О романе много писали, сейчас по нему снимается фильм. Хотя эта книга и лежит в русле так называемой «производственной» тематики, она значительно шире ее, потому что на основе сугубо производственного конфликта автор сумел поднять вопросы нравственно-философского характера.

Да, если в повести «Лена и Машенька» нравственные искания героини связаны, как правило, только с ее личной жизнью, то в романе поступки и движения души его главного героя Игоря Новикова даны на широком фоне общественной и производственной жизни, а вернее — неразрывно вплетены в этот фон, словно вышиты по его канве, по его основе. И это вполне понятно и оправданно: Игорь Сергеевич Новиков — руководитель большого коллектива, от него зависят судьбы многих людей, в некоторой степени именно в его руках вера этих людей в справедливость, добро, общее дело.

Роман ведется от лица самого Игоря Сергеевича Новикова, еще сравнительно молодого человека, вся взрослая, трудовая жизнь которого прошла в городе Таежном, на целлюлозно-бумажном комбинате, директором которого он не родился и не стал вдруг — ни с того и ни с сего, а шел к этому исподволь, день ото дня. И комбинат, и сам город для Игоря Сергеевича Новикова — дело жизни, его личное дело. Хотя роман и называется «Личная жизнь директора», но оказывается на поверку, что никакой личной жизни у Новикова нет — есть злая, глупая потребительница жена, есть маленький сын, которого он горячо любит и не особенно часто видит, есть любимая женщина, которую он не решается назвать  с в о е й, потому что… Он даже сам не знает толком почему? Боится осиротить сына, боится обездолить свою тунеядку жену, боится неприятностей по работе — словом, боится жертв, а вернее сказать, он пока еще не готов к ним. Пока… Потом он, может быть, и наладит свою чисто личную жизнь, а пока вся она опутана производственными заботами и хлопотами, и не разберешь, где кончается личное и где начинается общественное. А может быть, так будет всегда, может быть, Игорь Новиков такой человек, что не делает различия между двумя этими ипостасями? Да, отвечает Валерий Гейдеко всем ходом повествования, Игорь Новиков именно такой человек. И в этом нет ничего удивительного, таких людей у нас много, они движут жизнь, на них-то и держится наш дом, они не досужая выдумка беллетриста, а продукт нашего социалистического общества.

Валерий Гейдеко далек от идеализации своего героя, можно сказать, что он даже излишне суров с ним — в своей исповеди читателям Игорь Новиков говорит много такого, о чем мог бы и помолчать, что характеризует его как человека не всегда правого в своих поступках и не всегда благородного в мотивах своего поведения. Но сила его в том, что он способен смотреть на себя критически, способен судить себя сам более строго, чем судят его окружающие.

Пружина внешнего действия романа, его конфликт, на первый взгляд, носят чисто производственный характер. Смысл его в том, что случилось чрезвычайное происшествие — в реку Алгунь вдруг хлынули ядовитые стоки с комбината, нанесли серьезный ущерб природе. Почему это произошло? Потому что не сработали очистные сооружения. Вот и все дела, вся ситуация. Но это только на первый взгляд, а на самом деле за этим чисто производственным конфликтом стоит реальная жизнь реальных людей, противоборство характеров, поединок равнодушных лентяев и позеров, таких, как главный инженер Черепанов, начальник очистных сооружений Плешаков, и им подобных, с людьми, искренне преданными своему делу, такими, как тот же Новиков, главный технолог комбината Чантурия, Авдеев, Печенкина.

Помимо характера главного героя Игоря Новикова, особого внимания, пожалуй, заслуживает характер его основного противника Вадима Черепанова. Главный инженер комбината Вадим Черепанов во многом сродни тем самым приятелям чеховского студента Васильева, о которых шла речь выше, которые не знают рефлексий и мук совести, потому что душа их устроена слишком просто, а силы их нацелены только на одно — потребление благ жизни.

В единоборстве с Черепановым Новиков одержал полную и безоговорочную победу. Хотя, если вдуматься, это не было единоборство: на стороне Новикова выступили многие люди, в том числе и те, на кого он не надеялся, — Чантурия, Стеблянко, председатель горисполкома Авдошина. И, может быть, именно тот факт, что в сложной жизненной ситуации Новиков не остался один, что у него нашлись союзники, помог ему взглянуть на дело и на того же Черепанова с новой стороны, помог критически осмыслить происшедшее:

«Мне снова вспоминается вчерашнее заседание. Когда расходились, переговариваясь, с шумом сдвигая стулья, подошел Черепанов.

— Ну как, старик, доволен, что утопил меня?

— Ты сам себя утопил. Притом не сегодня, а давным-давно это началось.

— Больше ничего не хочешь мне сказать?

Я посмотрел ему в глаза — в них перемешались привычная нагловатость и что-то новое, заискивание, что ли. Я подумал и ответил твердым голосом:

— Почему же, хочу. Мне очень обидно, что ты разучился улыбаться. Как-нибудь посмотри на себя в зеркало: вместо улыбки у тебя ухмылка. Кривая, циничная усмешка, ухмылочка. А ведь когда-то очень красиво умел ты улыбаться.

Я почувствовал огромное облегчение, произнеся эти слова. Как не любим мы говорить правду в лицо — боимся обидеть… потом сами удивляемся: откуда он такой, куда люди смотрели? Но ведь люди — это мы сами, и никто другой… И, быть может, в том, что Вадим вырос иждивенцем, есть доля и моей вины — кому приятно воспитывать взрослого мужика, требовать с него, настаивать… Куда проще откупиться подписью под характеристикой, торопливым поддакиванием».

Да, люди — это мы сами… В этой простой мысли главного героя романа, наверное, и заложена суть произведения. Не делая никаких дидактических обобщений, Валерий Гейдеко как бы говорит своим читателям: живите по-человечески, по совести, будьте достойны своего времени, будьте строги к себе и внимательны к окружающим.

Острое чувство радости и печали человеческого существования пронизывает и лучшие рассказы писателя. В рассказе все на виду, каждое слово, каждая потаенная мысль, каждое движение души автора и героя. Для рассказа нужно не только мастерство, но и прежде всего абсолютная искренность выражения чувств, здесь нет места полусловам, получувствам, полумыслям, здесь все должно быть выражено с предельной точностью и предельной пронзительностью. Все, о чем рассказывает нам художник, так или иначе прошло через его сердце, в той или иной степени достаточно личное, оно, это личное, интересно и нам, читателям, в том случае, если освещено как бы двумя лучами, сфокусированными в одной точке, — лучом философии и лучом поэзии. В лучших рассказах Валерия Гейдеко это ему удается. Как правило, Гейдеко дает нам не только человека в окружающем мире, но и мир — в человеке. А отсюда и масштабность художественного видения. И мысль. Не определенная, узкая, ограниченная рамками темы, а мысль художественная, которую нельзя кратко сформулировать без досадных потерь. Это и понятно — образ всегда шире идеи, глубже, разветвленнее, богаче и тоньше.

Возьмем, к примеру, рассказ «Помидоры».

«Редко его посещало такое состояние — делать что-то и в то же время как бы со стороны наблюдать за собой, удивляясь решительности и напору, которые ему совсем были несвойственны, но не сдерживать себя и целиком отдаваться во власть того возбуждения, только при котором он и способен совершать необдуманные поступки».

Так начинается этот рассказ. Сюжет его очень прост: в круговерти городской жизни вдруг встретились молодой мужчина и молодая женщина, люди очень разные, далекие друг от друга и по воспитанию, и по образованию, и по всему прочему своему жизненному багажу. Встретились и неожиданно для самих себя преодолели барьер отчужденности, сделались, пусть и ненадолго, почти родными. Мир остался прежним, но «каждый из них понял, что жизнь, которую им еще предстояло прожить, они должны прожить так же, как сегодняшний день, — не прячась от самих себя и доверившись всем неожиданностям, которые их ожидали». Это рассказ о том, что в каждом человеке есть запас неизрасходованного тепла и нежности, но многие из нас не показывают виду, что им плохо, держат себя в шорах, не дают своим добрым чувствам ходу, в основном потому, что боятся наткнуться на ледяную стену равнодушия, или еще хуже — насмешки, боятся быть самими собой, то есть незащищенными.

В прежние времена в русском языке часто звучало слово милосердие, даже была такая профессия — сестра милосердия. Профессия осталась, только называется теперь по-другому — медсестра. В милосердии вроде бы никто и не нуждается, и проявлять его считается признаком сентиментальности, то есть почти дурного тона. Сейчас мы культивируем сдержанность, при которой совсем даже просто молчаливость принять за глубокомыслие, а равнодушие за мужество. В своих рассказах Валерий Гейдеко не разделял это заблуждение. Он активно призывал к милосердию, и в этом их безусловная сила.

Все мы живем на свете в первый раз, и никто не может надеяться повторить свои минувшие дни. У каждого из нас только одна возможность, только один-единственный вариант — без права переделок. Поэтому все старые мысли становятся новыми, когда мы постигаем их на собственном опыте. Наверное, не только наши мысли, но и наши чувства и наши ощущения уже были пережиты когда-то другими людьми, в другие времена, так что нам остаются только оттенки мыслей, оттенки болей и радостей, уже пережитых много и много раз другими, но и этих оттенков вполне хватает для того, чтобы чувствовать единственность и неповторимость именно нашей жизни, чтобы держаться приятной нам иллюзии вечности нашего бытия… Но вдруг обрывается жизнь идущего рядом, близкого тебе человека — иллюзия сталкивается с реальностью. Цепенеет душа. Не верит. Защищается изо всех сил. А дни идут. И великое, всепобеждающее, охранительное беспамятство жизни берет свое.

Валерия Гейдеко нет среди живых, но остались его книги — и в них свет и отзвук его живой души.


Вацлав МИХАЛЬСКИЙ.


Оглавление

  • ЛЕНА И МАШЕНЬКА Повесть
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  • РАССКАЗЫ
  •   ГАРАНТИЙНЫЙ РЕМОНТ
  •   НА ДЕЖУРСТВЕ
  •   СЕДЬМОЕ МАРТА
  •   ПОДРУГИ
  •   ПОМИДОРЫ
  •   МОРСКОЙ ЦАРЬ
  •   СТАРОЕ БЕРЛИНСКОЕ МЕТРО
  • ЛИЧНАЯ ЖИЗНЬ ДИРЕКТОРА Роман
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  • ЖИВАЯ ДУША Послесловие