КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

"Антология исторического романа-23". Компиляция. Книги 1-12 [Александр Дюма] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Александр Дюма Цезарь

Предисловие

Александр Дюма… Романами этого писателя всегда зачитывались и стар и млад. В них есть все — любовь, приключения, яркие самобытные характеры. Они пронизаны благородством духа, они знакомят нас с прославленными историческими личностями, с событиями давно минувших дней, живо и динамично разворачивающимися перед нашими глазами.

Не мог великий Дюма пройти и мимо такой выдающейся личности, как Юлий Цезарь, чья судьба была столь яркой и драматичной. А рядом с ним жила и действовала целая плеяда подлинных исторических героев — великие полководцы Красс, Помпей, Марк Антоний, выдающийся оратор и хитрец Цицерон, император-злодей Сулла и многие другие. И главное, в изображении Дюма все они — просто люди…

Сам романист признается, что счастлив был написать такой роман: «… признаемся, что счастливы сделать для античности то, что делаем в отношении собственного времени, что сделали для истории Италии и Франции, а точнее — достойно представить эту картину всем желающим. А что от нас для этого требуется? Просто сделать ее привлекательной.

Когда нам показывают греков или римлян, то прежде всего показывают статуи, за редчайшим исключением — людей. Но поскольку мы сами люди, то и интерес наш направлен в первую очередь на все человеческое».

И, пожалуй, не меньше многих историков рассказал Дюма о жизни Древнего Рима, величайшей эпохе в истории человечества…

Рим эпохи Цезаря — это голоса великих философов, ораторов и поэтов, пробившиеся к нам сквозь толщу веков, это восстание отчаявшихся рабов под предводительством Спартака, это вопиющая нищета народа и вызывающая, до пресыщенности, роскошь знати. И, наконец, Рим — это римский характер, гордый, энергичный, свободолюбивый, но не чуждый, конечно, всех слабостей, присущих человеку во все времена и эпохи…

Именно таким и был Цезарь — легендарная личность, полководец и солдат, демократ и тиран, аскет и транжира, любивший пускать пыль в глаза как для своего возвышения, так и для возвышения Республики, дипломат, писатель, оратор…

Давным-давно кануло в Лету то время, но с удивлением замечаешь, что этот роман актуален и в наши дни. Книга переведена и издается у нас впервые, но, похоже, не случайно она появилась именно сегодня, когда в нашем обществе происходит столько событий, мало чем отличающихся от описываемых Дюма. Читатель найдет здесь и аналог наших парламентских дебатов, и интриги власть имущих, и попытки государственных переворотов, и мелкие междоусобные войны, раздирающие страну. Как же все повторяется!.. Неужели история никого и ничему не учит?

Известно: великое видится на расстоянии. Порой кажется, что Дюма довольно небрежно оперирует фактами и цифрами того времени, а также цитатами из Плутарха, Плиния, Светония и других писателей древности. В XX веке появилось множество новых свидетельств, документов, исследований, о которых не знали в середине прошлого века, не мог знать об этом и Дюма. Поэтому не следует предвзято относиться к некоторым его погрешностям, важно помнить, что это — великий Александр Дюма, и нет ничего страшного в том, что кое-где он ошибся на год-другой или неточно указал месяц и дату рождения кого-либо из героев. Достаточно сказать, что в период написания этой книги древнейшая история Рима считалась не более чем вымыслом, в том числе добытая правления Ромула и Нумы Помпилия. Сегодня достоверность многих легендарных событий подтверждена научными данными.

Итак, перед вами книга о Цезаре. И эту книгу написал Александр Дюма.

Евг. Латий

I

Цезарь родился 10 июля за сто лет до нашей эры[1] и, по моему мнению, которое я объясню позже, являлся одним из предтечей христианских идей.

Генеалогическое древо Цезаря не сравнимо ни с чьим другим: ни с древом самого Мерода, который утверждал, что берет свое начало от самого Меровея[2], ни даже Левия[3], претендующего на то, что является двоюродным братом Девы Марии.

Послушайте хвастливые слова самого Цезаря, которые он произнес на похоронах своей тетушки Юлии, жены Мария: «Род моей тетки Юлии восходит по матери к царям, по отцу же — к бессмертным богам, ибо от царя Анка Марция[4] происходят Марции (цари), имя которых носила его мать, а от богини Венеры — род Юлиев, к которому принадлежит наша семья. Вот почему наш род обладает неприкосновенностью как цари, которые могуществом превыше всех людей, и благоговением, как боги, которым подвластны и сами цари.»

Возможно, современные люди, скептики по природе, могли бы усомниться в этом генеалогическом древе, но за 80 лет до нашей эры, а точнее, в то время, когда Цезарь держал эту речь, никто не смел усомниться в его словах.

И действительно, Цезарь вобрал в себя переданные на протяжении веков многие качества того, четвертого царя Рима, который, по словам историков, совмещал храбрость Ромула, своего предшественника, с мудростью Нумы[5] — своего деда. Нума был тем, кто расширил Римскую империю до моря, основал колонию в Остии[6], построил первый прочный мост через Тибр, взял в кольцо в Помераниуме[7] холмы Марса и Авентинский и организовал — если сие слово уместно для того древнего периода — знаменитую римскую общину, которая дала Республике стольких выдающихся личностей.

С другой стороны, Венера тоже побаловала его своими дарами. Цезарь был высокого роста и худощавый, с белой гладкой кожей, а ноги и руки — точный слепок ног и рук богини удачи и красоты; глаза черные, необыкновенно живые, как утверждает Светоний[8]: по словам же Данте, у него были глаза сокола; нос с горбинкой, немного напоминающий клюв сокола или ястреба, что придавало его облику выражение, которое имеют только породистые звери или поистине великие люди.

Его элегантность стала притчей во языцех. С большим усердием он удалял с кожи волосы; с молодости шевелюра у него была жидковата, что привело к ранней лысине. Поэтому с большим искусством начесывал он волосы с затылка на лоб — факт, вызывавший у Цицерона недоверие к этому молодому человеку, который слишком уж аккуратно причесывался, а если случалось ему почесать голову, то делал это одним пальчиком, чтобы не испортить прическу. Но Сулла[9], куда более тонкий политик, чем адвокат из Тускулы[10], и наделенный более проницательным глазом, чем друг Аттика[11], так вот, этот Сулла, увидев однажды, как Цезарь лениво и мягко наступил на полы тоги, указал на него пальцем и сказал: «Обратите внимание на этого молодого человека, он носит ремень, словно девушка!»

О юности Цезаря известно не так уж много.

Рим, занятый кровавыми битвами между Марием и Суллой, не обращает внимания на этого мальчика, который растет в тени.

Цезарю исполнилось восемнадцать, когда диктатор стал замечать на Форуме[12], на Марсовом Поле[13], на Аппиевой дороге[14] красивого юношу — тот шагал гордо с высоко поднятой головой, с улыбкой на устах, редко садился — а может, и никогда вовсе — в лектику и пожимал самые что ни на есть грубые мозолистые руки своей белой и бархатной ручкой, что отличало его от Сципиона Назики[15] и Эмилиана[16]. Точно не помню, но один из них спросил однажды крестьянина: «А ты что же, дружище, на руках, что ли, ходишь?»

Этот молодой человек знал по имени даже рабов; перед сильными ходил гордо, не опуская головы, но был учтив и внимателен к плебею в тунике; он был весел, когда все остальные грустили, транжирой, когда остальные прятали деньги, популярным в те времена, когда популярность часто являлась причиной ссылки.

Но помимо всего этого он был племянником Мария[17].

Диктатор, как мы уже говорили, обратил на него внимание. Он желал знать, чего можно ожидать от юноши, он хотел навязать ему свою волю: если Цезарь поддастся этой воле — то Сулла ошибся, если окажет сопротивление, значит, он оценил его правильно.

Еще в детстве Цезарь был обручен с Коссуцией, одной из самых богатых невест Рима, но по рождению принадлежавшей к сословию всадников[18]. Ему претил подобный союз — сословие всадников, даже его верхушка, богатая знать, не были достойны его запросов и не отвечали его устремлениям, он нуждался в союзе с самым что ни на есть чистым и возвышенным патрицианским[19] родом.

И он отверг Косуццию, чтобы жениться на Корнелии.

Вот это другое дело! Эта ему подходит. Цинна, ее отец, четырежды был консулом.

Но Сулле не понравилось, что молодой Цезарь одновременно опирается и на свою семью, и на семью своего тестя. Цезарь получает приказ порвать с Корнелией. Такой прецедент уже имелся: Помпей[20] получил аналогичный приказ от Суллы и повиновался.

Но Помпей по природе своей был посредственностью, чересчур высокомерный, он злоупотреблял всеми несчастьями, которые с ним случались, чтобы через века предстать перед потомками намного возвышеннее и сильнее, чем был в действительности. Так вот, как мы уже говорили, Помпей подчинился.

Цезарь же нет.

Вначале Сулла препятствует его sacerdotium, священному сану жреца, точнее — мешает ему до него добраться. В Риме трудно было заполучить такую высокую должность без денег, к этому мы еще вернемся.

Как сказали бы в наши дни, Сулла лишил его всех средств к существованию.

Каким образом?

На основе закона Корнелия.

Что же это был за закон? Согласно закону Корнелия можно было конфисковать имущество граждан, а также их родителей. Так как Цинна, отец Корнелии, и некоторые родственники Цезаря были объявлены проскриптами — вне закона — вследствие гражданских войн, во время которых они встали на сторону Мария, часть имущества Цезаря была конфискована на основании этого жесткого закона.

Цезарь не сдается.

Сулла отдает приказ арестовать его.

В те времена донос еще не стал политической добродетелью, как это случилось позже, во времена Калигулы и Нерона. Цезарь находит убежище у крестьян в Сабинии[21], где его популярность открывала любые, даже самые скромные хижины.

Там он заболел.

Каждый вечер с наступлением темноты его переносили в другой дом, чтобы не оставлять там, где его накануне могли случайно увидеть.

Однажды во время такой смены жилища его увидел и узнал один из легатов[22] Суллы, но за два таланта золота, что составляло применимо к нашим условиям около 10–11 тысяч франков[23], позволил ему следовать дальше.

В Риме прошел слух, что его схватили, это известие едва не вызвало революцию.

В те времена каждый стоял только за себя и ни за кого больше, но вдруг все бросились на защиту Цезаря. Вся знать и даже весталки заступались за него и вымаливали ему прощение.

— Пусть будет по-вашему, — сказал Сулла, пожимая плечами. — Но вы не знаете: в этом юноше сидят несколько Мариев.

Тут же помчались в Сабинию сообщить Цезарю эту весть. Но Цезарь уже сел на корабль и отплыл.

В каком направлении?

Никто этого не знал. Позже историки и ветераны упрекнут Цезаря за это добровольное изгнание.

Он находился в Вифинии, у Никомеда III.

Мало кто знал, где расположена эта Вифиния и кто такой Никомед III.

Давайте договоримся: мы хотим представить нашим читателям больше истории, чем заключено в самой истории.

Вифиния находилась на северо-востоке Анатолии. На севере она выходила к Понту Эвксинскому, на юге граничила с Галатией и Фригией, на западе — с Пропонтидой, на востоке — с Памфилигией. Главными городами являлись Пруса, Никомедия, Гераклея. До Александра Вифиния была небольшим царством в Персии, правил которым Зипетес. Александр мимоходом завоевал это царство, набросив на него македонскую накидку по тому же принципу, как позднее поступил с Александрией, превратив ее в одну из своих провинций. В 281 году до нашей эры Никомед освободил ее. Ганнибал скрывался там при дворе Прусия II, там же и отравился позднее, не желая сдаваться римлянам. Всем хорошо известна написанная Корнелием трагедия.

Никомед III был сыном Никомеда II. Он правил между 90–75 годами до нашей эры; его дважды изгонял Митридат и дважды римляне возвращали на трон. После смерти он завещал свое царство Римской республике.

Что касается обвинения Цезаря в «царском грехе», то о нем мы расскажем несколько позже, упомянем лишь о куплетах, которые распевали тогда солдаты:

Галлов Цезарь покоряет, Никомед же Цезаря;
Нынче Цезарь торжествует, покоривший Галлию.
Никомед же торжествует, покоривший Цезаря.
Цезарь обиделся. Предложил доказать свою невиновность клятвой, но солдаты смеялись ему прямо в лицо и запевали второй куплет:

Прячьте жен, ведем мы в город лысого развратника.
Деньги, занятые в Риме, проблудил ты в Галлии.
Итак, Цезарь находился у Никомеда III, когда вдруг узнал о смерти Суллы.

Действительно, Сулла умер, но прежде успел отречься от престола. Это неожиданное отречение вызвало удивление всех последующих поколений. Бедные потомки! Им пришлось бы потратить изрядно времени, дабы сосчитать всех людей в Риме, заинтересованных в том, чтобы, не дай Бог, ничего не случилось с Суллой, которого охраняли с большим рвением теперь, как частное лицо, нежели прежде, как диктатора, имевшего, между прочим, личную гвардию.

Он назначил в Сенат около 300 своих людей. Только в Риме число рабов, получивших от него вольную — их прозвали «корнельцами», — намного превысило десять тысяч.

Он также наделил землей в Италии сто двадцать тысяч солдат, которые воевали под его командованием, отдав им земли из ager publicus — государственного земельного фонда.

Неужели действительно отрекся тот, который, находясь уже на пороге смерти на вилле в Кумах[24], приказал поймать квестора[25] Грания и убить его прямо на своих глазах, рядом с постелью, убить только за то, что Граний, считая, что всеми ожидаемое событие вот-вот свершится, со дня на день откладывал выплату крупной суммы казне.

На следующий день после казни он умирал. Отвратительная, ужасная смерть досталась тому, кто называл себя наследником Венеры и Фортуны, кто посмел претенциозно заявить, что неспроста пользовался благосклонностью всех самых красивых женщин Рима: он сгнил прежде, чем его настигла смерть. Точь-в-точь как те, о которых говорит могильщик из «Гамлета»: «Rotten before be dies — сгнил раньше смерти».

Он испустил последний вздох, съедаемый червями, кишевшими в язвах, покрывавших все его тело. Но это не помешало превратить похороны в самый прекрасный и пышный из его триумфов.

Прах земной из Неаполя в Рим сопровождал эскорт ветеранов. Впереди смердящего трупа вышагивали двадцать четыре ликтора[26] с фасциями[27] через плечо; за повозкой несли две тысячи золотых корон, присланных городами, легионами и даже частными лицами; гроб со всех сторон окружали жрецы.

Необходимо отметить, что Сулла, воссоздатель римской аристократии, не пользовался особой популярностью, но кроме жрецов были еще и Сенат, и всадники, и армия.

Народ опасался восстания. Но те, кто не посмел ничего предпринять при жизни диктатора, оставили мертвого в покое, пусть себе уходит с миром. И мертвец уходил под торжественные возгласы членов Сената, под громкие звуки фанфар, гремевших на все четыре стороны.

В Риме смердящее тело донесли до Ростральной трибуны, где в честь покойного произносились хвалебные речи.

Наконец его похоронили на Марсовом Поле, где давным-давно уже никого не хоронили.

Итак, как мы уже говорили, после смерти Суллы в Кумах, после его сожжения у Ростральной трибуны и погребения пепла на Марсовом Поле Цезарь вернулся в Рим.

Но как выглядел Рим в то время?

Именно об этом мы и попытаемся рассказать далее.

II

В эпоху, в которой мы находимся, а точнее — в восьмидесятых годах до нашей эры, Рим еще не был тем Римом, который Вергилий[28] назовет самым прекрасным творением мира, Аристид[29], ритор, окрестит столицей народов, Афиней[30] — венцом мира, а Птолемей Софист[31] — городом городов. Лишь восемьдесят лет спустя, в эпоху рождения Христа, Август[32] скажет: «Видите этот Рим? Он достался мне кирпичным, а я оставляю его мраморным».

Не будем говорить о творении Августа, но не устоим перед соблазном хотя бы вскользь упомянуть, что усилия его сравнимы с тем, что делается сейчас у нас, чтобы изменить облик другого «самого прекрасного творения», другой «столицы народов», другого «венца мира», другого «города городов», а именно — Парижа.

Однако вернемся в Рим Суллы. Посмотрим, откуда все началось и что было достигнуто. Попытаемся отыскать в этом скоплении домов, что рассыпались на семи холмах, две возвышенности, два кургана, которые назывались Сатурния и Палатин. Сатурния — это деревня, основанная Эвандром, а Палатин — кратер остывшего вулкана.

Между этими двумя холмами пролегает небольшая узкая долина, в прошлом здесь был лес, а сегодня — Форум. Именно в этом лесу были найдены легендарные близнецы и смиренная волчица, вскормившая их своим молоком.

Отсюда и начался Рим.

Через 432 года после падения Трои, через 250 лет после смерти Соломона, в начале седьмой олимпиады, в первый год десятилетнего правления афинского архонта[33] Керопса, когда пала Индия, пошатнулся Египет, Греция сделала первые шаги к своему величию, Этрурия[34] находилась на пике расцвета, а Запад и Север все еще пребывали в темноте, Нумитор — царь Альбы Лонги — подарил внукам, Ромулу и Рему, внебрачным детям своей дочери Реи Сильвии, землю, где они были брошены и найдены.

Ручей, протекавший в ту пору в лесу, существует до сих пор, он известен под названием Колодец Ютурны. По словам Вергилия, название ему дала Ютурна[35], беспрерывно оплакивавшая смерть брата своего.

Мы проследим за историей с точки зрения традиций — время не позволяет нам заняться еще и мифологией.

На более высоком из двух холмов Ромул начертил на земле круг.

— Мой город будет называться Римом, — сказал он. — Вот это — линия городской стены.

— Тоже мне, стены! — воскликнул Рем, перепрыгнув через линию.

Возможно, Ромул только и ждал повода, чтобы избавиться от своего брата. Кажется, он ударил Рема палицей, что держал в руке, другие утверждают, что он убил его мечом.

После смерти Рема Ромул углубил линию границы плугом. Лемех плуга наткнулся на череп человека.

— Прекрасно! — воскликнул Ромул. — Я знал, что мой город будет называться Римом, а крепость — Капитолием.

Ruma по латыни «грудь», caput — «голова».

И действительно, Капитолий станет головой античного мира, а Рим — грудью, которая вскормит народы верой. Название, как видите, дважды символично.

Именно в тот момент пролетели над ним двенадцать орлов.

— Предсказываю моему городу двенадцать веков царствования, — изрек Ромул.

И — действительно — со времен Ромула до Августа протекло двенадцать веков.

Затем Ромул пересчитал свою армию. С ним были три тысячи пехотинцев и триста всадников. Они и составили ядро римского народа.

Через сто семьдесят пять лет после этого события Сервий Тулий[36] производит перепись населения. Он находит семьдесят пять тысяч граждан, годных к военной службе, и устанавливает новую границу, внутри которой могут проживать двести шестьдесят тысяч человек.

Этот пояс охватывал Помериум — священную неприкосновенную границу, которая могла быть расширена только тем, кто отвоюет новую провинцию у варваров. Сулла воспользовался этим правом в 674 году, Цезарь — в 710, Август — в 740.

Далее за этой чертой простирались священные земли, где нельзя было ни строить, ни пахать. Однако очень скоро этот удобный и свободный пояс Рима, подобно тому, что окружал стан Цезаря, превратился в петлю-удавку: по мере того как Рим завоевывает Италию, Италия завоевывает его; по мере того как он захватывает мир, мир захватывает его.

Следует заметить, что Рим пользуется наивысшими привилегиями, звание римского гражданина предполагает почести и большие права. Римскому гражданину платят за то, что он голосует на Форуме, но бесплатно пускают в цирк.

«Ограниченность пространства сделала то, что город не расширился» — таковы слова Дионисия Галикарнасского[37], писавшего во времена Августа.

Правда и то, что вокруг Рима возник небольшой поясок городов-муниципий, имевших право на голосование.

Эти города, миниатюрные Римы, древние сабинские крепости: Тускул, Лавиний[38], Ариция[39], Пед[40], Номерт[41], Приверн[42], Кумы, Ацер, позднее к ним присоединились Фонди, Формии[43] и Арпин[44].

Далее следовали муниципии без права голоса — сорок семь колоний, образовавшихся в Центральной Италии еще до пунических войн, и двадцать поселений, отдаленных еще больше от Urbs[45] — так многие называют сам Рим. Все эти колонии обладали правами римской общины, но не имели права голоса.

Таким образом, Рим высится на верхушке пирамиды, как статуя на своем пьедестале. После Рима следуют муниципии, а точнее — города-общины, имеющие право голоса; за ними — колонии, не имеющие статуса городов-общин; наконец, за колониями жили латины и италики, у которых властители отобрали лучшие земельные наделы.

Эти последние были избавлены от денежных налогов, но не от подати в людях — из них формировалась римская армия; к ним относились, почти как к военнопленным, их использовали для покорения других народов.

В 172 году, году поражения персов, один из консулов приказал жителям Пренеста[46] выйти ему навстречу, а также подготовить жилье и лошадей. Другой велел наказать розгами магистров одного города, который не поставил продуктов. Некий цензор заставил снять купол храма Юноны Лунины, самого священного храма Италии, чтобы завершить строительство своего храма. В Ферентине[47] претор возжелал пойти в публичную баню и заставил выгнать всех, кто там находился. Он также приказал побить розгами одного из городских квесторов, который воспротивился этой дерзости.

Один пастух из Венузии[48], встретив римского гражданина, которого несли в лектике — заметьте, простого гражданина! — спросил, адресуясь к рабам:

— Эй! Вы что, несете мертвеца?

Эти слова не понравились путешественнику, и пастуха били розгами до тех пор, пока он не умер.

Наконец, в Теане[49] один из преторов приказал высечь розгами магистратов за то, что его жена, которая захотела пойти в баню в неурочное время, обнаружила баню занятой, хотя и сообщила о своем намерении за час.

Ничего подобного, конечно же, никогда не могло произойти в Риме.

Все это результат того, что Рим был представлен в провинциях через своих проконсулов.

Как же проконсулы относились к провинциям?

Несколько примеров мы уже привели. Однако все, что говорилось до сих пор, пустяки. Видели бы вы Верреса[50] в Сицилии, Пизона[51] в Македонии, Габиния[52] в Сирии!

Почитайте Цицерона. Весь мир знает, какие обвинения были выдвинуты Верресу.

Пизон, находясь в Ахайе[53], брал налоги по собственному усмотрению и заставлял самых красивых девушек отдаваться ему; чтобы не оказаться в проконсульской постели, двадцать девственниц предпочли утопиться.

Габиния больше привлекали деньги, чем женщины. Он кричал на весь мир, что все, что существует в Сирии, принадлежит; ему, что он слишком дорого заплатил за свое проконсульство, а потому имеет право продать что угодно.

И наконец, откройте еще раз Цицерона, найдите его письма к Аттику, и вы узнаете, какой хаос царил в Вифинии, когда Цицерон был назначен туда проконсулом. Жители были немало удивлены, когда он сообщил, что довольствуется теми двумя миллионами двумястами тысячами сестерций, а это — четыреста сорок тысяч франков, выплаченными ему Сенатом, и что, имея эту сумму, он не нуждается ни в дереве для строительства, ни в пшенице для свиты, ни в сене для лошадей.

В античном обществе провинция ничего не значила, столица же была всем.

После завоевания Нуманции[54] Испания также переходит в руки римлян. То же самое произошло и с Карфагеном, открывшим путь в Африку; с Сиракузами, после захвата которых были завоеваны Сицилия и Коринф. Затем Рим завладел и Грецией.

Представьте, что являл тогда собой Рим, которому прорицатели прочили стать властелином мира, когда другие столицы пришли в полный упадок.

Все дороги вели в Рим.

Богатые отправлялись туда вкусить прелестей жизни, бедняки — насытиться, новоиспеченный гражданин — продать свой голос, ритор — открыть свою школу, провидцы — угадывать будущее.

Рим являлся источником всего: хлеба, чести, богатства, приятных ощущений — все это можно было найти в Риме.

Зря в 565 году изгнал Сенат из Рима двенадцать тысяч семей или шестнадцать тысяч жителей в 581 году, или всех чужаков в 626 году, или… ах! да мало ли что еще было?! Забудем о законе Фанния[55] и других законах, перечислявших многочисленные пожертвования, которые должны были приносить римские граждане. Все это не могло препятствовать Риму развиваться даже несмотря на то, что существовали законы, запрещавшие ему расти вширь и ввысь. И это заставило Августа, как вы узнаете из Витрувия[56], издать еще один специальный закон, запрещавший строительство зданий выше шести этажей.

Поэтому заметим, что незадолго до эпохи, которая нас так интересует, Сулла несколько ослабил римский «поясок», который уже начал трещать. Дерзкий поступок.

А если исследовать эти явления по хронологическому принципу?

После первого консулата Брута и Коллотиния Рим занимается прежде всего изгнанием со своих границ этрусков, как это сделала Франция во времена правления Гуго Капета[57] с каролинскими племенами. Затем он приступает к захвату соседних территорий.

Присоединив к себе латинов[58], подчинив вольсков[59] и герников[60], завоевав Вейи[61], прогнав галлов[62] с Капитолия, доверив Папирию Курсору[63] командовать сражением с самнитами[64], Рим ввергнет Италию в огонь войны от Этрурии до вершин Regium, то есть царской власти.

Затем, осмотревшись и увидев всю Италию покоренной, Рим перейдет к завоеванию пограничных с ним территорий. Дуилий подчинит Риму Сардинию, Корсику и Сицилию, Сципион — Африку, Эмилий Павл — Македонию, Секстиний — Заальпийскую Галлию.

Здесь Рим остановился.

Однако с заснеженных альпийских высот, которые обозревал он, спустился Ганнибал и нанес три удара подряд, каждый — почти смертельная рана для Рима.

Имена этим ранам: Требия[65], Тразимения[66] и Канны.

К счастью для Рима, Ганнибал был покинут торговцами и оставлен в Италии без денег, без людей, без поддержки.

С другой стороны, Сципион переправляется в Африку. Ганнибал теряет возможность завоевать Рим, зато Сципион захватывает Карфаген. Ганнибал проигрывает сражение у Замы[67], бежит в Прусу[68], где, и кончает с собой, отравившись, чтобы не попасть в руки римлян.

После поражения этого великого полководца и врага Рима завоевания продолжаются. Антиох[69] покидает Сирию, Филипп V[70] — Грецию, Югурта[71] — Нумидию.

Теперь Риму ничего не остается, как завоевать Египет, чтобы стать полным властелином Средиземноморья, этого гигантского озера, великолепного бассейна, воды которого бороздило столько цивилизаций всех времен. Египтяне пересекают его, чтобы поселиться в Греции, финикийцы — чтобы основать Карфаген, фокеянцы[72] — Марсель. Гигантское зеркало — в нем поочередно отражались лики Трои, Канопа[73], Тира[74], Карфагена, Александрии, Афин, Тарента[75], Сибариса[76], Регия[77], Сиракуз[78] и Нуманции; в него всматривается и сам Рим, величественный, сильный, непобедимый.

Разлегшись на северном берегу этого озера, он протянул одну из своих дланей в сторону Остии, другую — в сторону Брундизия[79], имея, таким образом, выход к трем частям света, известным в те времена: Европе, Азии и Африке.

Меньше чем за шестьдесят лет Рим проникает везде и всюду: по Рону[80] — к сердцу Галлии, по Эридану[81] — к сердцу Италии, по Тагу[82] — к сердцу Испании, через пролив Кадикс — к океану и Касситеридским островам[83], а точнее — в Англию, через пролив Сеет[84] — к Понту Эвксинскому[85], а точнее — в Тартарию[86], через Красное море — в Индию, Тибет, к Тихому океану, а точнее — в бесконечность, наконец, по Нилу — к Мемфису[87], Элефантину[88], в Эфиопию, далее — в пустыню, а точнее — в неизвестность.

Таков был Рим, за который сражались Марий и Сулла, за который будут бороться Цезарь и Помпей и который унаследует Август.

III

Кого же представляли эти двое, борясь не на жизнь, а на смерть, Марий и Сулла?

Марий представлял Италию, Сулла — Рим.

Победа Суллы над Марием стала триумфом Рима над Италией, аристократов — над богатыми; людей, носивших копье, — над теми, кто носит кольцо; квиритов — над всадниками.

Тысяча шестьсот всадников и сорок сенаторов, состоявших в одной партии, попали в проскрипции[89]. Стали проскриптами не в смысле того, что просто были объявлены вне закона или депортированы в другие провинции, нет, они были перебиты, вырезаны, истреблены словно дикие звери. Их состояние перешло к солдатам, военачальникам и сенаторам.

Марий убивал безжалостно, как простолюдин из Арпиния.

Сулла убивал, как аристократ, методично, неспешно. Каждое утро отдавал новые списки, вечером же проверял точное количество убитых.

Одни головы оценивались в двести талантов[90], то есть в миллион двести тысяч ливров. Другие же соответственно их весу в серебре. Известен и такой факт: убийца залил в череп жертвы свинец, чтобы тот больше весил.

Если ты богат, этого было вполне достаточно, чтобы попасть в проскрипционные списки: один попал туда за то, что имел виллу, другой — за сад.

Некий гражданин, никогда не причислявший себя ни к сторонникам Мария, ни к сторонникам Суллы, обнаружил свое имя в очередном списке.

— Вот несчастье! — воскликнул он. — Это моя вилла в Альбе[91] уничтожила меня!

Проскрипции составлялись не только в Риме, они распространялись по всей Италии. Не только подозрительные попадали в списки смертников, но и их родственники, друзья и даже те, кто случайно встретил их во время побега, когда они стремились укрыться, и перемолвился с ними всего лишь одним словом.

Крепости подобно людям тоже попадали в проскрипции — их грабили, разрушали, уничтожали. Этрурия была буквально стерта с лица земли, вместо нее в долине реки Арно[92] основали город Флору[93], получивший римское религиозное название.

Рим имел три имени: гражданское — Рим, мистическое — Эрос, или Амор, священное — Флора, или Антуза.

Флора стала сегодняшней Флоренцией — на сей раз этимологию нетрудно проследить.

Под предлогом обеспечения безопасности Рима Сулла истребил древнюю итальянскую расу. По его словам, Риму угрожали его же союзники, готовые призвать варваров. Халдеи же, фригийцы и сирийцы только этого знака и ждали.

К моменту смерти Суллы жители Рима уже не были прежними настоящими римлянами, это был в основном сброд из освобожденных рабов и их детей, чьи предки, родители и даже они сами продавались на площадях. Как мы уже упоминали, один только Сулла освободил десять тысяч рабов.

Еще со времен Гракхов[94], а точнее — за сто тридцать лет до нашей эры и примерно за пятьдесят лет до смерти Суллы, Форум был переполнен этим сбродом.

Однажды, когда они особенно сильно галдели, мешая Сципиону Эмилиану говорить, тот крикнул:

— Замолчите, незаконнорожденные дети Италии!

Тут они стали ему угрожать, тогда он смело направился в сторону тех, кто особенно яростно грозил кулаком, и сказал:

— Можете продолжать, но знайте — те, кого мы привозили в Рим связанными, меня не пугают, пусть даже теперь у них и развязаны руки.

И они притихли.

И вот в этот Рим и к этому народу возвращался после смерти Суллы Цезарь — наследник и племянник Мария.

Возможно, он не верил, что настало его время, возможно, просто не понял, что пробил его час, как и Бонапарт, который после штурма Тулона попросился на службу в Турцию. Не успев появиться в Риме, Цезарь тут же отправился в Азию, где стал учиться военному искусству под началом претора Термин. Возможно, он хотел переждать недовольство народа, вызванное неким Лепидом.

Не следует путать этого Лепида с другим, входившим в триумвират. Первый был авантюристом и, будучи побит Катулом[95], умер от разрыва сердца.

Когда обстановка в Риме немного успокоилась, Цезарь вернулся и обвинил Долабеллу[96] в вымогательстве. Обвинение являлось великолепным средством не только прославиться, но и быстро достичь популярности; впрочем, в случае неудачи грозила отправка в ссылку.

Цезарь проиграл.

Тогда он решил удалиться на Родос[97], чтобы избавиться от новых врагов, которых себе нажил, а заодно изучить ораторское искусство, которое, как ему казалось, он еще недостаточно постиг, раз Долабелла выиграл у него процесс.

Действительно, в Риме в ту пору почти все поголовно были в какой-то степени ораторами; очень редко просто беседовали, постоянно выступали с защитительными или обвинительными речами, сами же выступления являлись настоящими перлами ораторского искусства, выверенными и выстроенными точно оперная партия. Многие ораторы имели за спиной флейтиста, который предварительно настраивал их на ноту «ля» или же возвращал к нормальному тону, когда они фальшивили.

Обвинять имел право каждый. Если обвиняемый являлся римским гражданином, он оставался на свободе — достаточно, чтобы один из друзей поручился за него. Если обвиняемый был всадником, квиритом или патрицием, то обвинение потрясало Рим до основания, становилось сенсацией дня. Сенат решал, чью сторону принять — поддержать обвинение или отвергнуть. В ожидании этого великого дня друзья обвиняемого или обвинителя поднимались на трибуну, возбуждали и настраивали народ — за или против. Каждый искал доказательств, подкупал свидетелей, рыскал по всем углам, чтобы отыскать правду или же, в случае ее отсутствия, ложь. Для этого был установлен срок: тридцать дней.

— Богатый человек не может быть обвинен! — громогласно кричал Цицерон с трибуны.

А Лентул, когда его оправдали с перевесом всего в два голоса, воскликнул:

— Ну вот, выбросил на ветер пятьдесят тысяч сестерциев[98]!

Такова была цена, заплаченная им за один из двух голосов. Затрата оказалась напрасной, так как для оправдания было достаточно перевеса в один голос. Однако иметь перевес в один голос считалось рискованным и ненадежным.

В ожидании суда обвиняемый ходил по улицам Рима, одетый в лохмотья, стучался в каждый дом и просил, чтобы справедливость восторжествовала, чтобы граждане были к нему снисходительны, падал на колени перед судьями и унижался, умоляя их и плача.

Но кто были эти судьи?

Иногда одни, иногда другие. Их все время меняли, считая, что новые неподкупны, не успели еще продаться, в отличие от тех, прежних, но и новые тоже продавались, только еще дороже. В 630 году от основания Рима братья Гракхи отобрали у сенаторов привилегию выступать судьями и отдали ее всадникам, воспользовавшись законом Семпрония[99].

В 671 году, согласно закону Корнелия[100], Сулла разделил эту власть между трибунами, всадниками и представителями казначейства. Именно из-за закона Корнелия у Цезаря возникли проблемы в Сенате.

Прения длились день, два, иногда даже три дня. На Форуме под жарким небом Италии две противоборствующие партии сталкивались, словно огромные волны во время бури, меча громы и молнии и изливая потоки ненависти, слова, точно огненные змеи, летали над головами простых слушателей.

Затем судьи, даже не дававшие себе труда скрывать свои симпатии и антипатии к тем или другим, подходили к урне. Число судей достигало порой восьмидесяти, а то и ста человек, каждый отдавал свой голос, оправдывая или осуждая обвиняемого. Так случилось и в 72 году до нашей эры, когда после обвинения Цицерона был сослан Веррес.

Буква «А», сокращение от absolvo[101], была у большинства, что позволило Долабелле оказаться оправданным.

Итак, как уже говорилось, Цезарь покинул Рим — точнее сказать, его заставили бежать из Рима на Родос. Здесь он надеялся на помощь знаменитого оратора и педагога Молона[102]. Но он забыл о существовании пиратов; правда, в тот период он еще не возил с собой все свое состояние. Итак, он попал к ним, то есть к пиратам, в руки. Это были пираты, игравшие в те времена в морях Сицилии почти ту же роль, какую играли в XVI веке корсары Алжира, Триполи и Туниса.

IV

До недавнего времени эти хозяева морей являлись пособниками Митридата[103], но Сулла, победив его в 94 году, завладев такими его территориями, как Иония[104], Лидия[105] и другие, перебив двести тысяч его солдат и оставив царю лишь те страны, которые достались ему по наследству от отца, лишил работы моряков Понтийского владыки. Моряки не могли уже сражаться за «отца» своего Фарнака[106], а потому им ничего не оставалось, как бороться за собственные интересы.

К ним присоединились все, кого коснулись грабежи римских проконсулов, отправленных на Восток, — киликийцы[107], сирийцы, киприоты, памфилийцы[108].

Занятый воинами между Суллой и Марием Рим оставил море без защиты, и пираты полностью завладели им. Они не довольствовались лишь нападениями на лодки, галеры и большие корабли; по словам Плутарха, они опустошали прибрежные города.

Вскоре к этим авантюристам, к этим людям без рода и племени примкнули и проскрипты Суллы из нобилитета и всадников.

Известно, что французское слово bandit происходит от итальянского bandito, но далеко не все знают, что пиратство стало своеобразной защитой Запада от Востока, пусть не совсем честным, но романтическим и даже поэтическим занятием, которое позволило Байрону, своеобразному Шарлю Нодье[109] своего времени, создать такого героя, как Конрад, подобного французскому Жану Сбогару.

Пираты владели портами, наблюдательными пунктами, хорошо защищенными крепостями и обменивались на больших расстояниях на море и на суше знаками и сигналами, понятными только им.

Их флот был обеспечен первоклассными гребцами, великолепными штурманами, храбрыми моряками. Их корабли были построены под пристальным надзором лучших судостроителей Греции и Сицилии. Некоторые из судов восхищали своей пышной отделкой; так, корма одной галеры, принадлежавшей их главарям, была позолочена, салоны и каюты устланы пурпурными коврами. Волны разбивали посеребренные весла и, наконец, добыча, полученная с помощью грабежа, считалась чуть ли не военным трофеем.

Часто по вечерам до жителей прибрежных городов доносились звуки такой прекрасной музыки, что ее можно было сравнить разве что с пением сирен. И в море можно было видеть, как проносится по волнам плавучая крепость, освещенная словно праздничный город. Это пираты пели и гуляли, празднуя очередную победу.

Но бывало, что на следующий день город отвечал песням, слышанным накануне, отчаянными и безнадежными криками — за веселым праздником следовал кровавый разгул.

Число кораблей, бороздивших воды между Гадесом[110] и Тиром, Александрией и проливом, что у острова Лесбос[111], составляло свыше тысячи. Более четырехсот городов были завоеваны или разграблены пиратами, иногда их заставляли откупаться.

Совершались все новые набеги, разрушались храмы, считавшиеся священными: так случилось с храмами в Кларосе[112], Дидиме[113], на Самофракии[114], с храмом Цереры[115] на Герминии[116], Эскулапа[117] — в Эпидавре, Юноны[118] — на Самосе[119], Аполлона[120] — на мысе Акций[121] и наостровах Левкада[122], Нептуна — в Иссе[123], на мысе Тенар[124] и острове Калаврии[125].

Потом злодеи приносили жертвы своим богам, отмечали свои тайные религиозные праздники, в числе которых и праздник Митры[126], с которым они впервые познакомились в Риме. Иногда они сходили на берег и превращались в обычных разбойников, грабителей с большой дороги, нападали на прохожих и путешественников, опустошали и разрушали прибрежные дома просто так, ради удовольствия.

Однажды они выкрали двух жрецов и увели их с собой вместе с ликторами, сопровождавшими служителей культа. В другой раз они похитили дочь Антония, известного магистрата, за возвращение которой отцу пришлось выложить кругленькую сумму.

Иногда кто-нибудь из пленников, забыв, в чьи руки он попал, кричал, требуя к себе уважения:

— Да вы что, не видите?! Я — римский гражданин!

Тогда они насмешливо отвечали:

— Ах, римский гражданин! Почему же ты об этом раньше не сказал? А ну-ка, быстренько, верните римскому гражданину обувь и тогу! Как он может стерпеть такое оскорбление!

Затем, закончив обряжать римского гражданина, они спускали трап в море и обращались к надменному пленнику:

— Что ж, гражданин Рима, возвращайся в Рим, дорога свободна!

И если тот не спускался добровольно, они силой сталкивали его в воду.

Вот каковы были люди, к которым попал Цезарь.

Сначала они потребовали выкуп — двадцать талантов.

— Тоже мне, выкуп! — рассмеялся Цезарь. — Вы что, не поняли, кто попал вам в руки? Каких-то двадцать талантов за Цезаря?! Цезарь даст пятьдесят! Но только запомните, став свободным, Цезарь распнет вас на кресте!

Пятьдесят талантов составляли около пятидесяти тысяч франков.

Пираты немедленно согласились, смеясь и перемигиваясь.

Цезарь тут же послал свою свиту собирать деньги, оставив при себе лишь лекаря и двух слуг.

Он провел в плену тридцать восемь дней в компании людей, склонных к преступлению, как выражался о них Плутарх, и относился к ним с презрением. Когда ему хотелось спать, он приказывал, чтобы они даже смеяться и разговаривать не смели; когда просыпался, играл с ними, писал стихи, ораторствовал, словно они были публикой, бесконечно их при этом оскорбляя, обзывая чудовищами, варварами, если они не аплодировали его стихам и речам, которые, по его мнению, были достойны аплодисментов.

Затем после каждой игры, после каждой речи или декламации он говорил им напоследок:

— Впрочем, все это нисколько не помещает мне в один прекрасный день распять вас на кресте, как я уже обещал.

Они смеялись, слушая это, называли его веселым парнем и еще громче хлопали в ладоши.

Наконец из Милета[127] прибыли деньги.

Пираты сдержали свое обещание, освободив Цезаря, который уже из лодки, уносившей его в порт, крикнул им на прощание:

— Помните, что я обещал всех вас распять на кресте!

— Да, да! — хором завопили пираты в ответ. Их смех сопровождал его до берега.

Цезарь был человеком слова. Не успела его нога ступить на землю, как он снарядил и вооружил несколько кораблей, напал на пиратское судно, державшее его в плену, захватил его, отобрал все деньги, а пиратов заточил в пергамскую тюрьму. Затем лично отправился к Юнию, правившему в Азии, не желая нарушать законов местного претора, и попросил примерно наказать пиратов. Юний, увидев огромную сумму, сказал, что дело требует тщательного и терпеливого расследования.

По сути это означало, что Юний хотел дать пиратам время, чтобы те могли, удвоив сумму, предложить ему взятку за свою свободу.

Уклончивый ответ не понравился Цезарю, он догадался, что за этим кроется корысть, и опасался, что претор не сдержит своего слова. Поэтому, вернувшись в Пергам[128], он попросил отдать ему пленников, а затем приказал своим морякам пригвоздить их к крестам в его присутствии. Ему не исполнилось еще и двадцати, когда он отдал этот приказ.

Меньше чем через год Цезарь вернулся в Рим.

Он учился на Родосе вместе с Цицероном, но не у Молона, который к тому времени умер, а у Аполлония, его сына.

Однако, полагая, что красноречие не сочетается с жаждой быстрых и решительных действий, постоянно снедавшей его, он уезжает в Азию и там создает на свои деньги армию. Затем изгоняет из провинции легата Митридата, после чего вновь появляется на Форуме.

Его история с пиратами наделала много шума, экспедиция в Азию тоже не осталась незамеченной, его считали, как сказали бы сегодня англичане, эксцентричным, а французы — героем романа.

Даже распространяемые повсюду слухи о его отношениях с Никомедом забавляли мужчин, а у женщин вызывали жгучее любопытство. Когда женщина причастна к славе мужчины, репутация того обеспечена. Молодой, красивый, знаменитый, богатый Цезарь быстро входит в моду. Он с одинаковым рвением занимается и сердечными, и государственными делами — любовью и политикой.

В одном человеке сочетается несочетаемое. Вот слова, сказанные Цицероном:

«Амбициозен? Этот красивый юноша, который, боясь испортить прическу, чешется лишь одним пальчиком? Нет, не верю я, что ему когда-либо удастся поставить под угрозу Республику!»

Пока что Цезарю удалось добиться назначения военным трибуном, он выхватил это назначение у Гая Помпилия, победив его. В этой должности он вновь начинает бороться против Суллы. Сулла значительно урезал влияние трибунов. Цезарь, опираясь на закон Плавтия[129], вернул в Рим Луция Цинну, брата своей жены, и других сторонников Лепида, бежавшего под защиту Сертория[130].

Займемся чуть позже этим храбрым полководцем-авантюристом, верным, вопреки сложившейся традиции, Марию, которого к тому же еще и обогатил. Вернемся пока к Цезарю.

Цезарь шел своей дорогой — элегантный, щедрый, покоритель женских сердец, дружелюбно приветствуя народ и, как мы уже говорили, пожимая своей изнеженной рукой самые грубые ладони, позволяя себе изредка даже побеседовать со встреченными простолюдинами.

— Ну а сам я, прежде всего, разве не племянник Мария?

Откуда же Цезарь брал деньги, которые столь щедро тратил?

Это было тайной, а любая тайна лишь сильней разжигает любопытство. Ну а когда загадочный человек одновременно еще и привлекателен, это только способствует росту его популярности.

Одним словом, в свои двадцать с небольшим Цезарь имел самый щедро накрытый стол в Риме, открытый для всех кошелек, свисавший с пояса и всегда полный золота, за что критиковал его Сулла. Тех же, кому это золото доставалось, не интересовало его происхождение.

А вообще его доходы и расходы были хорошо известны. Так, перед тем, как он стал трибуном, долг его составлял тысяча триста талантов, или семь миллионов сто пятьдесят тысяч франков.

— Никак ему жизнь надоела! — восклицали враги. — Оставьте его в покое, все равно этот сумасшедший непременно обанкротится!

— Оставьте, оставьте! — говорил и сам Цезарь. — Первая же революция спишет мне все долги!

Вскоре он стал квестором.

За время исполнения этих своих обязанностей он потерял свою тетушку Юлию и жену Корнелию, обеим он произнес прочувствованные хвалебные речи на похоронах.

Его речи произвели большой эффект.

«Цезарь мог бы стать первым оратором своего времени, если б не предпочел стать первым полководцем», — сказал Плутарх.

И вот Цезарю предоставился, наконец, случай испытать свои возможности и влияние.

В Риме существовал древний обычай произносить хвалебные речи на похоронах женщин, умерших в преклонном возрасте. Тетушке Цезаря было за шестьдесят. При погребении молодых женщин таких речей не произносили. Жене Цезаря, которой он посвятил такую речь, было всего двадцать.

Поэтому, когда он начал говорить слова в память Корнелии, раздалось несколько возмущенных голосов, однако народ, собравшийся во множестве, заставил недовольных замолчать, и Цезарь благополучно продолжил свою речь под одобрительные выкрики толпы.

Возвращение к дому по улице Субуры[131] превратилось для него в настоящий триумф. Для толпы, этого сборища ленивых и скучающих бездельников, Цезарь изобрел новое развлечение: похвальные речи на похоронах молодых женщин.

Триумф вызвал мысли о его отстранении. Многие начали понимать: кто может управлять толпой с такой легкостью, может быть опасен.

Цезаря прикомандировали к наместнику провинции Испания руководить собраниями римских торговцев, осевших там, но Цезарь остановился в Гадесе. Там в одном из храмов Геракла, увидев статую Александра Македонского, он приблизился к ней и долго, застыв подобно изваянию, молча смотрел на нее.

Один из его друзей, заметив, как по лицу Цезаря покатились слезы, спросил:

— Что с тобой, Цезарь? Почему плачешь?

— Плачу, — ответил Цезарь, — при мысли о том, что в моем возрасте Александр уже покорил полмира.

В ту же ночь Цезарю приснился сон.

В античные времена к снам относились очень серьезно, как к вещим видениям. Сны бывали двух видов: одни, исходившие из дворцовых покоев Ночи через врата из слоновой кости, были легкими, приятными и мало что значили; другие, выходившие через ворота из рога, были вещими, их посылали сами боги.

Подобно всем великим людям, среди которых и Александр, и Наполеон, Цезарь был суеверен.

Вот какой сон ему приснился: он видел, что изнасиловал свою мать.

Цезарь попросил позвать толкователей, которые обычно были родом из халдеев, и спросил, что бы мог означать такой сон.

Они ответили ему:

— Этот сон, Цезарь, предвещает тебе великую власть над миром. Мать, с которой ты вступил в кровосмесительную связь и которая таким образом отдалась тебе, есть не что иное, как Земля — мать всего живого, над которой ты должен стать властелином.

Может, это толкование и заставило Цезаря вернуться в Рим?

Возможно.

Как бы там ни было, он покинул Испанию до истечения срока своих полномочий; по дороге обнаружил, что латинские колонии бурлят, готовые восстать против богатеев.

На миг он даже задумался: может, ему стать во главе восставших, ему, так жаждавшему любой славы? Но легионы, готовые к отправке в Киликию, стояли под стенами Рима, обстоятельства складывались не самым благоприятным образом. И Цезарь вернулся в Рим без шума.

Впрочем, по пути он успел обнадежить колонии, намекнув, что в нужное время и в нужный час все недовольные могут объединиться вокруг Цезаря. С этого момента его имя приобрело синоним — оппозиция.

На другой день после прибытия Цезаря в Рим стало известно, что он собирается выставить свою кандидатуру в эдилы[132]. В ожидании этой должности ему удалось добиться назначения смотрителем Аппиевой дороги. Для него это была еще одна возможность потратить деньги, пусть даже чужие, с пользой и на глазах у всего Рима.

Аппиева дорога была главной римской магистралью, связывавшей город с морем; она обегала Неаполь, проходила через Калабрию до Брундизия.

Но она же служила и кладбищем, и местом прогулок. По обе стороны дороги стояли дома богатых горожан, они хоронили своих родственников прямо у дороги. Затем вокруг могил сажали деревья, ставили скамьи, стулья или кресла. Вечерами, когда ночной ветер приносил прохладу, освежая воздух, люди усаживались в тени деревьев и глазели на дорогу — на элегантных всадников, на куртизанок и матрон в повозках, простолюдинов и рабов, бредущих пешком.

Цезарь не поскупился на ремонт и благоустройство дороги, заставил посадить вместо срубленных или высохших деревьев новые, перестроить разрушенные или содержавшиеся в плохом состоянии могильные памятники, обновить эпитафии, стертые временем.

Прогулка, бывшая прежде просто прогулкой, превратилась теперь в Большую Прогулку, стала отдыхом, праздником. Цезарь завоевал признание горожан. Эта инициатива подготовила его успех как кандидата в эдилы.

Между тем в Риме конспиративно готовилось два заговора. Поговаривали, что Цезарь имел к ним отношение, что в заговорщиках, кроме него, состояли Красс[133], Помпей, Сулла Публий[134] и Автроний[135].

Один заговор преследовал цель перебить часть Сената и доверить диктатуру Крассу, который возьмет на должность командующего конницей Цезаря, а также восстановит в должностях Суллу и Автрония.

Во втором Цезарь был завязан с молодым Пизоном — именно этим объясняли, что такому молодому человеку, всего двадцати четырех лет от роду, отдали Испанию. Предполагалось, что Пизон поднимет мятеж по ту сторону Пада и на берегах Амбры, а Цезарь — в Риме. Считается, что преждевременная кончина Пизона помешала реализации второго заговора.

В первом замес был покруче, он содержательнее как заговор. По мнению историка Тануция[136], Красс пошел на попятную. Миллионер Красс опасался за свою жизнь и за свое богатство. Он выходит из игры, а Цезарь не подает условного знака. Знаком, пишет Курион[137], служила тога[138], упавшая с его плеч.

Но все эти обвинения — лишь пустые домыслы, которые легко рассеивает ветер популярности Цезаря.

В 687 году от основания Рима Цезарь избирается эдилом, становится как бы мэром города. По этому поводу он организовал ряд великолепных игр. На арену вышли триста двадцать пар гладиаторов, вооружение и доспехи которых были из чистого серебра. Капитолий и Форум украсились новыми деревянными сооружениями.

Его популярность превращается в славу. Ему делают только один упрек, но, чтобы понять, в чем заключался и чем обусловливался этот упрек, следует знать нравы, царившие в античном мире.

Цезарь был слишком человечен.

Если сомневаетесь, почитайте Светония: он перечисляет поступки Цезаря, которые удивляют Рим и которые заставляют истинных римлян пожимать плечами, в особенности — Катона[139].

Однажды, путешествуя вместе с больным другом Гаем Оппием[140], Цезарь уступает ему единственную кровать на постоялом дворе, а сам ложится на улице.

Как-то раз трактирщик угостил его прогорклым оливковым маслом — он не только не жалуется, но просит дать ему еще, лишь бы хозяин не заметил своей оплошности.

За то, что булочник поставил на его стол хлеб получше, чем остальным гостям, он наказывает булочника.

Но он идет дальше: он прощает. Странно! Прощение — это ведь христианская добродетель, впрочем, как мы уже говорили, Цезарь, по нашему мнению, является предтечей христианства.

Меммий[141] дискредитирует Цезаря в своих выступлениях, утверждая, что тот прислуживал за столом Никомеду[142] вместе с евнухами и рабынями. Всем известна вторая обязанность виночерпиев, на этот счет существует целая легенда, история Ганимеда[143]. Цезарь голосует за выдвижение Меммия в консулы.

Катул сочиняет эпиграммы, высмеивающие Цезаря за то, что тот мимоходом увел у него любовницу, сестру Клавдия и жену Метелла Цецилию. Цезарь приглашает Катула отобедать с ним.

Иногда он, конечно же, мстит, но только в безвыходном положении, будучи припертым к стене. Но и тогда мстит осторожно: inuleiscendo natura lenissimus — не мстительный по своей натуре, мягкий человек.

Именно поэтому раб, захотевший отравить его, был просто приговорен к смерти, а не замучен пытками. А что он мог еще с ним сделать, ведь хуже смерти ничего не бывает, скажете вы. Черт побери! Он мог приказать пытать его, хлестать розгами, бросить на съедение рыбам. Однако ничего подобного он не делает. Цезарь никогда не мог переступить этой черты, не мог сделать зла.

Одного не мог простить ему любящий народ: он заставлял поднимать с арены и лечить раненых гладиаторов как раз в тот момент, когда публика была готова приговорить их к смерти.

Подумайте сами: когда это бывало, чтобы тебе прощалось все?

Однажды утром по Капитолию и Форуму пронесся сильный шум. Оказывается, ночью на Капитолийский холм были принесены статуи Мария и его военные трофеи. Они были возвращены на свои места и украшены кимврскими[144] надписями, которые некогда Сенат приказал стереть.

Но разве Цезарь не был племянником Мария? Разве сам не хвастался этим родством? И разве Сулла не отвечал тем, кто просил его смилостивиться над Цезарем: «Разрешаю, хотя вы и поступаете безрассудно. Но будьте внимательны — в этом юноше сидят несколько Мариев!»

Оказавшись на развалинах Карфагена, Марий достиг невиданных высот подобно Наполеону на Святой Елене; и вот тень его, вышедшая из могилы, неожиданно явилась римлянам. Представьте себе статую Наполеона в треуголке и сюртуке, поднятую в 1834 году на вершину колонны.

Старые солдаты плакали. Люди с поседевшими волосами говорили, что в Рим вернулись победители тевтонцев. Марий был крестьянином из Арпина, но все же в его семье была лошадь. Он был суров, не хотел изучать греческий язык, ставший вторым, а может, даже первым у римской аристократии, так же, как французский стал вторым, а возможно, и первым у аристократии русской. При штурме Нуманции Сципион Эмилиан[145] угадал в нем гений военачальника, и, когда его однажды спросили, кто будет его преемником, ответил:

— Может, этот! — И похлопал Мария по плечу.

VI

Все знали, что Марий, будучи еще простым трибуном, предложил принять закон, который запрещал интриги в комициях[146] и трибуналах, всё это — к большому смятению аристократов и без согласования с Сенатом. Один из сенаторов, из рода Метеллов, критикуя этот закон и трибуна, потребовал, чтобы для объяснении вызвали самого Мария. Но тот, войдя в Сенат, приказал отправить Метелла в тюрьму, и его ликторы выполнили приказ.

Война с Югуртой продолжалась долго. Марий обвинил Метелла в том, что он затягивает эту войну, и поклялся, что если его изберут консулом и доверят ему военное руководство, то он или пленит Югурту, или прикончит собственной рукой. Он стал консулом, стал главнокомандующим армией, победил Бокха[147] и Югурту. Бокх, не желая погибнуть вместе со своим зятем, выдал Югурту. Тогда еще молодой Сулла принял пленника из рук мавританского царя и передал Марию. Сулла велел выгравировать на своем перстне факт выдачи нумидийского царя и с тех пор начал скреплять этим перстнем, словно печатью, не только личные письма, но и государственные документы, чего Марий не мог ему простить никогда.

Люди вспоминали знаменитого пленника, отправленного в Рим без ушей, потому как, горя нетерпением отобрать у него золотые серьги, ликторы выдернули их вместе с ушами. Пересказывали шутку, которую он бросил, когда его швырнули голым в мамертинскую[148] тюрьму: «Как холодны камни в Риме!» Агония длилась шесть дней, все это время он вел себя героически, смерть настигла его на седьмой день.

Умер с голоду!..

Югурта был Абд Аль-Кадиром[149] своей эпохи.

В Риме нарастало недовольство Марием; он, конечно же, отпраздновал бы свою победу, как это было принято, как праздновали в свое время Аристид или Фемистокл[150], но неожиданный вопль, изданный галлами, обратил его внимание к Западу…

Триста тысяч варваров-тевтонцев, убегая от наводнения, двигались на юг! Они окружили Альпы, проникли в Галлию и соединились с племенами кимвров, в которых признали своих братьев.

Новость, действительно, была ужасающей.

Консул Гай Сервилий Сципион был атакован варварским войском, из восьмидесяти тысяч солдат и сорока тысяч рабов в живых осталось лишь десять римлян. Среди этих десятерых оказался и консул.

Только Марий, почти такой же варвар, как и эти люди, мог спасти Рим. Он поехал в армию, научил своих солдат, как воевать с этим грозным врагом, перебил почти сотню тысяч тевтонцев при Аквах[151], перекрыл Рону их трупами и удобрил на много веков их останками целую долину.

Затем он встретил кимвров, они к тому времени были уже в Италии. Депутация кимвров вышла ему навстречу.

— Дайте нам землю, нам и нашим братьям-тевтонцам, и мы оставим вас с миром, — сказали они.

— Тевтонцы, ваши братья, уже получили землю, которая отныне и во веки веков принадлежит им, мы отдадим ее вам за ту же цену.

И действительно, он уложил их всех, одного подле другого, на поле битвы у Верцеллы[152].

Ужасное нашествие с севера растаяло как дым, и единственный варвар, которого увидел Рим, был их царь Тевтовакх, который одним прыжком мог перескочить через шестерку лошадей, поставленных рядом, и который, войдя в Рим пленником, возвышался на голову даже над самым высокорослым римлянином.

Тогда Мария назвали третьим основателем Рима. Первым был Ромул, вторым — Камилл[153]. Марию приносились жертвы и возлияния, словно Вакху или Юпитеру.

Он же, опьяненный своей двойной победой, пил только из кубка с двумя ручками, из которого, согласно легенде, пил Вакх после того, как завоевал Индию.

Была забыта смерть Сатурния[154], забитого камнями, как утверждали, по приказу Мария в год рождения Цезаря. Забыто было, что Марий отказался воевать с италийцами и потерял, таким образом, прекрасную возможность победить их. Забыто было, что Марий отказался стать главнокомандующим, ссылаясь на то, что он нервнобольной, и ожидая, что Рим унизится до такой степени, что кинется перед ним на колени упрашивать. Никто ничего не помнил, ничего, кроме того, что за его голову была обещана награда, что он пробыл в болотах Минтурн[155], что его бросили в тюрьму, где некий кимвр не посмел его убить. Его смерть, как и смерть Ромула, была покрыта мраком неизвестности. А мрак этот был сотворен из вина и крови.

Не прошло и двенадцати лет после смерти Мария, как Сулла, переживший его, сотворил из него божество.

Но Цезарь при нем, еще живом, посмел воскресить Мария. Заслышав крики на Капитолии и Форуме, собрался Сенат. Лишь от одного упоминания имени Мария сенаторы задрожали в своих курульных креслах[156].

Лентул, который, по словам Плутарха, был очень уважаемым человеком в Риме, поднялся и обвинил Цезаря.

— Цезарь, — сказал он, — не покушается теперь на государство путем подкупа и интриг; теперь он поднимается против него в открытую!

Но вот Цезарь с улыбкой встает перед Сенатом, держит речь, льстит всем тщеславным, успокаивает боязливых, добивается прощения и, когда выходит из Сената, его встречают единомышленники с криками:

— Да здравствует Цезарь! Браво, Цезарь! Оставайся гордым, не склоняйся ни перед кем. Народ с тобой, народ поддержит тебя, при помощи народа ты победишь всех своих врагов!

Это был один из первых и самых больших триумфов Цезаря.

Но такая возможность не всегда предоставлялась, даже если ты и Цезарь. Он закончил строительство своей виллы в Ариции. Это был самый красивый дом в окрестностях Рима, обошелся он ему в несколько миллионов.

— Не нравится, — сказал Цезарь. — Я ошибся.

И приказал разрушить его.

Алкивиад[157], прославившийся тем, что отрезал уши и хвост своей собаке, не понес больших затрат; следует отметить, что греки вообще отличались большой бестолковостью, но в ином смысле, чем римляне. Чуть позже мы еще поговорим об этом Алкивиаде, который не раз служил примером для Цезаря и который был столь же богат, как он, красив, как он, великодушен, как он, развратен, как он, и храбр, как он, и погиб столь же трагически.

Вилла в Ариции дала повод для разговоров на целый месяц.

Что мог Цезарь сделать еще? Воображение иссякло, кошелек опустошился.

К счастью, в это время скончался Метелл, верховный жрец. Цезарь возжаждал заполучить его должность любой ценой.

Положение было сложным: два сенатора, Сервилий Исаврийский[158] и Катул, известные и влиятельные люди, выдвинули свои кандидатуры на этот пост.

Цезарь вышел на улицы и во всеуслышание объявил их своими противниками. Катул, очень боявшийся такой конкуренции, предложил Цезарю через своего человека четыре миллиона, лишь бы он снял свою кандидатуру.

Цезарь только пожал плечами.

— А что мне делать с этими четырьмя миллионами? — спросил он. — Мне нужно пятьдесят миллионов, чтобы расплатиться с долгами.

Итак, по собственному признанию, Цезарь в свои тридцать шесть лет имел долгов на пятьдесят миллионов!

Катул предложил ему через посредника еще два миллиона.

— Скажи Катулу, — ответил Цезарь, — что я надеюсь потратить двенадцать на то, чтобы выиграть у него этот пост.

Он использовал самые последние возможности, опустошил кошельки всех своих друзей и вышел к народному собранию всего с двумя или тремя миллионами. Он рисковал, но, к счастью, ему еще не изменила популярность.

Настал великий день. Мать проводила его до дверей со слезами на глазах. На пороге он поцеловал ее и сказал:

— Ах, мама! Сегодня ты увидишь своего сына либо великим понтификом, либо изгнанником.

Борьба была долгой и жестокой. В конце концов Цезарь одержал блестящую победу — только в трибах своих противников он набрал больше голосов, чем оба кандидата, вместе взятые. Партия аристократов проиграла. Как же высоко мог взлететь Цезарь, поддержанный народом?!

Тут настал момент, когда Пизон, Катул и те, кто был с ними, обвинили вдруг Цицерона в том, что тот не нанес удара Цезарю в связи с заговором Катилины.

Действительно, в это сложное для Цезаря время, словно гром среди ясного неба грянул заговор Катилины — одна из величайших катастроф в истории Рима, одно из великих событий в жизни Цезаря.

Посмотрим, каково же было положение дел в Риме, когда Каталина обратился к Цезарю со знаменитой фразой, так емко обрисовавшей ситуацию:

— Вижу в Республике голову без туловища и туловище без головы! Этой головой буду я!

Самыми влиятельными и заметными людьми в ту эпоху были, помимо Цезаря, Помпей, Красс и Цицерон. Помпей, прозванный столь незаслуженно еще при жизни Великим, был сыном Помпея Страбона и родился за 106 лет до нашей эры. Таким образом, он был на целых шесть лет старше Цезаря.

Он начал делать себе имя и добился славы во время гражданских войн. Будучи легатом при Сулле, он разгромил легатов Мария, вернул Риму Предальпийские территории, подчинил Сицилию, победил в Африке Домиция Рыжебородого[159] и убил Карбона[160] на Корсике.

В двадцать три года поднял три легиона, победил трех полководцев и вновь вернулся к Сулле. Сулла, которому было необходимо заручиться его дружбой, едва увидев Помпея, приветствовал его словом «Великий».

Так и осталось за ним это прозвище.

«Счастье подобно женщине любит молодых и терпеть не может стариков», — сказал Людовик XIV господину Вийерою, потерпевшему поражение в Италии.

Счастье улыбнулось Помпею, когда он был молод.

После смерти Суллы Рим перешел на сторону Помпея. Необходимо было завершить три начатые войны: с Лепидом[161], Серторием и Спартаком.

Война с Лепидом была не более чем игрой. Не велика птица был этот Лепид, но с Серторием, старым военачальником Мария, одним из четырех великих одноглазых античности — известно, что первыми тремя были Филипп[162], Антигон[163] и Ганнибал[164], дела обстояли сложнее. В молодости Серторий воевал с кимврами под командованием Цепиона, а когда тот потерпел поражение, Серторий переплыл Рон — Rodanus celes, или быстрый Родан, — так прежде назывался Рон, переплыл в латах и со щитом в руке. Затем, когда Марий вернулся командовать армией, Серторий, переодетый в кельтское платье, смешался с толпой варваров, три дня оставался среди них, а по возвращении доложил Марию обо всем, что видел.

Он предвидел приход Суллы и перешел в Испанию — варвары его очень уважали. (За 70 лет до нашей эры римляне называли словом «варвар» всякого, кто не был римлянином, так же, как за четыреста лет до этого греки называли тем же словом всякого, кто не был греком.) В Африке он отыскал могилу Антея, задушенного Гераклом; только ему одному, и никому больше, удалось измерить кости великана и подтвердить, что они, действительно, были шестьдесят локтей в длину; затем он осторожно сложил их обратно в могилу и объявил ее священной.

В нем все было тайной: он говорил с богами, используя в качестве посредника белую козу; был равно хитер и храбр, мог перевоплощаться в кого угодно; прошел через все легионы своего врага Метелла, причем никто его не узнал, а затем вызвал того на поединок, но Метелл не принял вызова.

Меткий стрелок и неутомимый охотник, он проходил через самые крутые и неприступные горные перевалы в Альпах и Пиренеях, преследуя косуль. Позже ему пришлось проходить по тем же местам, убегая от преследующих его врагов. Постепенно он становится властелином Набронской Галлии, и все со дня на день ожидают, что он спустится с гор подобно новому Ганнибалу.

Помпей прибыл на помощь Метеллу, оба они, объединившись, заставили Сертория вернуться в Испанию, но, отступая, тот нанес поражение Метеллу в Италике, Помпею — в Лауде[165] и Сукроне[166], отверг все предложения Митридата и в конце концов был предательски убит одним из своих подчиненных по имени Перперна.

Поле смерти Сертория война в Испании закончилась. Помпей казнил Перперну, приказав не только убить его, но и сжечь все его бумаги, даже не прочтя их из опасения, что они могли содержать компрометирующие сведения о ком-либо из римской знати.

Впереди была лишь война со Спартаком.

VII

Вспоминается статуя в садах Тюильри[167], изображающая мужчину, в одной руке держащего обнаженный меч с куском цепи, прикованной к запястью другой.

Это Спартак.

Вот в нескольких словах история этого героя. Даже в ту эпоху, о которой мы ведем рассказ, считалось невиданной роскошью иметь собственных гладиаторов. Некто Лентул Баттатий имел школу гладиаторов в Капуе. Двести из них решили бежать. К несчастью, заговор был раскрыт; семьдесят же гладиаторов, предупрежденные заранее, напали на небольшую лавку и, вооружившись ножами, тесаками, вертелами, вышли из города. По дороге они встретили повозку с оружием для цирка. Это было то самое оружие, с которым они привыкли сражаться. Отобрав все, они захватили крепость, а затем обосновались на склонах горы Везувий и выбрали трех главарей — одного предводителя и двух легатов.

Предводителем стал Спартак.

Заслуживал ли он такой чести?

Фракиец по происхождению, сильный как Геракл, храбрый как Тезей[168], он обладал помимо этих замечательных качеств еще осторожностью и мягкостью грека.

Когда его вели в Рим, чтобы продать там, на одной из остановок змея обвилась вокруг его шеи, не разбудив и не укусив его. Жена Спартака, обладавшая провидческим даром, узрела в этом счастливый знак; по ее мнению, судьба сулила Спартаку невиданную силу и власть, столь великую, сколь и грозную, которая, однако, должна была привести его к гибели. Именно она подтолкнула его к бегству и бежала вместе с ним, готовая разделить с мужем его судьбу, каковой бы она ни оказалась.

Узнав о восстании гладиаторов, власти отправили против них несколько частей. Произошло столкновение, гладиаторы победили, разоружили солдат, захватив хорошее боевое оружие, совсем не похожее на то, каким они пользовались, будучи гладиаторами.

Положение стало критическим. Из Рима вышли новые части под командованием Публия Клодия из рода Пульхров — Пульхр, как известно, означает «красивый». Этот Клодий тоже не опозорил свою родословную. Но о его красоте и прочих выдающихся качествах, как любовника, например, мы поговорим несколько позже, сейчас же рассмотрим его лишь как военачальника.

Как полководец он не был удачлив, однако сейчас под его командованием находилась армия из трех тысяч человек. Он окружил крепость, в которой обосновались гладиаторы, и держал под контролем единственный возможный оттуда выход. Местность представляла собой обрывистые скалы, которые разделяла пропасть, на скалах рос виноград. Гладиаторы срезали лозу — гибкий и прочный прут с наростами использовался ими как веревка; они сплели из этих прутьев настоящие лестницы, по которым и спустились вниз все, кроме одного; который остался наверху, чтобы сбросить им оттуда оружие. И вот в тот момент, когда римляне думали, что враг заблокирован надежно и окончательно, на них с тыла с жуткими криками обрушились гладиаторы. Римляне — итальянцы с головы до пят и, естественно, импульсивные. Они разбежались, они всегда действовали под впечатлением первого порыва и всегда терялись, застигнутые врасплох. Лагерь захватили гладиаторы.

Известие об этой победе распространилось с быстротой молнии. По словам современников, ничто так быстро не распространяется, как весть об успехе. Окрестные пастухи тут же примкнули к восставшим гладиаторам. Сколотилось довольно славное войско из новобранцев, сильных молодых людей. Их вооружили, и они составили ядро пехоты.

Против них направили второго командующего, Публия Вариния, но он преуспел не больше первого. Спартак разбил и его войско, отобрал у него ликторов и повозки.

Это положило начало целой серии блестящих побед. План Спартака был довольно неглуп: он хотел добраться до Альп, перейти в Галлию, а там распустить всех по домам.

Против восставших были брошены новые силы во главе с двумя консулами — Геллием и Лентулом.

Геллию удалось разбить отдельный отряд, состоявший из германцев, но Спартак в свою очередь победил легатов Лентула, захватив их оружие и провиант. Затем продолжил продвижение к Альпам.

Однако навстречу ему шел Кассий с десятитысячной армией. Битва была долгой и жестокой, но Спартак, разрезав его войско, словно ножом, продолжил свой путь в том же направлении. Оскорбленный Сенат лишил звания консулов Гелия и Кассия и бросил против восставших непобедимого Красса. Тот в ожидании Спартака разбил лагерь в Пицене[169] и приказал Муммию и двум легионам, находившимся под его командованием, сделать большой крюк, но ни в коем случае не атаковать противника.

Но первое, что сделал Муммий, — вызвал Спартака на бой, С ним произошло то же, что и с Аль-Кадиром, возомнившим, что ему предоставлена честь начать.

Спартак наголову разбил оба легиона, остальные, спасая свою жизнь, бросили оружие и в панике бежали с поля боя.

В отношении дезертиров Красс прибегнул к старинному и жестокому обычаю децимации. Он остановил первые пятьсот человек из тех, кто кричал: «Беги куда глаза глядят», разбил их на группы по десять человек, заставил тянуть жребий и казнил по одному из каждой десятки, кому этот жребий выпал.

Спартак тем временем пересек Луканию[170] и начал отступать в сторону моря. В Мессане[171] он встретил пиратов, которых в те времена было немало повсюду и о которых мы уже упоминали в связи с Цезарем. Спартак думал, что может найти с ними общий язык. И действительно, он договорился, чтобы пираты перевезли в Сицилию две тысячи его сторонников. Он планировал разжечь там среди рабов огонь недовольства, почти угасший за последнее время. Но пираты, взяв деньги, бросили Спартака на берегу, вынудив его таким образом разбить лагерь на полуострове Регий.

Красс немедленно двинулся следом.

Он прочертил линию в триста стадий[172] — такова была ширина перешейка — и приказал прорыть глубокий ров. А потом воздвиг по обе стороны рва высокие и широкие стены.

Сначала Спартак лишь смеялся над этими работами, но затем ужаснулся. Он не дал Крассу достроить задуманное. В темную дождливую ночь, завалив ров хворостом и землей, он сумел прорваться и перевести через ров треть своей армии.

Вначале Крассу показалось, что Спартак направляется в сторону Рима, однако вскоре он успокоился, видя, что армия врага вновь разделилась. Между Спартаком и его легатами произошел раскол. Красс напал на последних и уже был готов разбить их, но тут подоспел Спартак и заставил его отступить.

Опасаясь, что ему суждено столь же страшное поражение, что и Муммию, Красс попросил в письме прислать ему на помощь из Фракии[173] Помпея, а из Испании — Лукулла. Только позднее он понял, какой неосторожный шаг совершил. Любой из этих двоих, добившись успеха, непременно отобрал бы у него лавры победителя.

И он решил победить сам.

Карминий и Кастий, два легата Спартака, предали своего полководца. Красс решил атаковать их и уничтожить. Он послал шесть тысяч воинов и приказал им занять выгодную позицию. Для маскировки воины прикрыли свои головы ветками, как это позднее сделают солдаты Дункана. К несчастью для них две женщины, занимавшиеся жертвоприношением, вымаливая у богов победу для гладиаторов, при возвращении в лагерь заметили этот двигавшийся «лес» и подняли тревогу. Карминий и Кастий напали на римлян, которые наверняка проиграли бы сражение, если б Красс не отдал приказ бросить в бой оставшиеся в резерве части и тем самым поддержал их.

Двенадцать тысяч триста гладиаторов полегли на поле боя. Позднее выяснилось, что лишь десятеро из них были ранены в спину.

После такой потери Спартак не мог успешно продолжать боевые действия. Он пытался отступить в сторону горы Петелия[174]. Красс послал вдогонку отряды своего квестора, крофоса и легата Квинта.

Словно дикий кабан, преследуемый сворой собак, Спартак вдруг развернулся и обратил врага в бегство. Эта победа и погубила его: солдаты рвались в бой, они окружили своих командиров и заставили их двинуться против римлян.

Этого как раз и добивался Красс, к тому же он знал, что Помпей уже близко.

И вот, когда Красс приказал своим воинам копать траншею, на них напали гладиаторы. Поводом было уязвленное самолюбие. Без приказа в схватку вступали все новые и новые отряды. Битва ужесточилась, каждую минуту в бой вливались свежие силы. Спартак был вынужден принять бой.

Произошло именно то, чего он так старался избежать.

Действуя согласно обстоятельствам, хотя и против своего желания, он приказал привести ему коня, выхватил меч и вонзил его в бок животного.

Конь упал.

— Что ты делаешь? — спросили его.

— В случае победы не будет недостатка в лучших конях; в случае поражения мне вообще не понадобится конь.

Затем он немедленно ринулся в битву, прямо в самую гущу римлян, стараясь достойно встретить Красса. Два центуриона набросились на него — он убил обоих.

В конце концов его воины ударились в бегство, он же продолжал драться как лев, пока не пал смертью героя, так и не отступив ни на шаг.

Тут как раз подоспел Помпей. Остатки армии Спартака столкнулись с его войском. Он их разгромил.

Как и опасался Красс, именно Помпею досталась слава победителя гладиаторов, хотя на деле он явился, когда они были уже почти разбиты.

Несмотря на то что Красс отдал народу десятую часть своего состояния, несмотря на то что накрыл на Форуме десять тысяч столов и подарил каждому гражданину пшеницы на целых три месяца, он все равно должен был искать поддержки у Помпея, чтобы получить титул консула. Но и тогда ему досталось лишь звание второго консула.

Помпей заслужил триумф, Красс — овации. Мы ведь уже говорили, что Помпею неизменно улыбалось счастье.

Метелл подготовил ему победу над Серторием; Красс сделал еще больше — победил вместо него Спартака. Но в приветственных криках толпы не упоминались ни Красс, ни Метелл, только Помпей.

Затем пришло время войны с пиратами. Мы уже говорили, что это была за сила. Их следовало не просто разбить, но искоренить. Эту задачу возложили на Помпея.

Победы над Лепидом, Серторием и Спартаком превратили его в «карающий меч» Республики. Красс же оказался недостойным стать даже его легатом. Бедняга Красс, он был слишком богат, чтобы восторжествовала справедливость.

Больше всего страдали от пиратов всадники. Вся торговля в Италии находилась в их руках. И если бы торговля прекратилась, они непременно разорились бы. Так что все их надежды сосредоточились теперь на Помпее.

Против воли Сената они сделали его хозяином моря от Киликии до Геркулесовых Столбов[175], а также прибрежной полосы на пятьдесят миль в глубину. На этой территории он распоряжался жизнью и смертью. К тому же он мог взять у квесторов и граждан любую сумму по своему усмотрению на постройку пятисот кораблей.

Он имел право когда и как ему угодно набирать солдат, моряков, штурманов, гребцов, но все эти полномочия были отданы с одним условием: уничтожить кроме пиратов еще и Митридата.

Все это происходило за 67 лет до нашей эры. Цезарю тогда было тридцать три года.

Благодаря огромным возможностям и ресурсам, предоставленным ему, Помпей разбил пиратов за три месяца. По правде говоря, этот акт уничтожения был осуществлен скорее не с помощью силы, но убеждением.

Оставался еще Митридат.

Митридат удружил ему тем, что покончил с собой по приказу собственного сына Фарнака в тот момент, когда после захвата Иудеи Помпей начал войну против арабов, одну из самых сомнительных своих военных авантюр.

Вот каков был Помпей. Поговорим же теперь о Красе.

VIII

Марк Луций Красс по прозвищу Dives, или Красс Богатый, — и в наше время иногда называют богатого человека Крассом — имел еще одну особенность: со времен римской античности его считали как бы прародителем скупердяйства и скряжничества.

Он родился за 115 лет до нашей эры и был, таким образом, старше Цезаря на пятнадцать лет.

За 85 лет до нашей эры Марию[176] донесли на него; конечно же, основная причина крылась в богатстве Красса, и ему пришлось бежать в Испанию. Но через два года после смерти Мария и победы Суллы Красс вернулся Рим.

Под давлением Цицерона и молодого Мария Сулла решил использовать Красса, чтобы набрать войско из племени марсов[177]. Марсы — это швейцарцыантичности.

— Но чтобы проникнуть на вражескую территорию и пройти по ней, мне нужен эскорт, — сказал Красс.

— Даю тебе в сопровождение тень твоего отца, тень твоего брата, а также родных и друзей, убитых Марием, — ответил Сулла.

Красс пошел.

И поскольку прошел сам, в одиночестве, подумал, что прежде всего следует из этого извлечь пользу для себя, и с наскоро собранной армией он дочиста ограбил целый город в Умбрии[178]. После этой экспедиции его и без того немалое богатство приумножилось на семь или восемь миллионов.

Сам же Красс, упоминая о величине своего состояния, откровенно высказывался, к чему стремится:

— Никто не может похвастаться, что богат, если он не богат настолько, чтобы содержать собственную армию.

Слухи о грабежах и насилии дошли до Суллы, который не любил вникать в подробности, к тому же он уже немного охладел к Крассу и отдавал предпочтение Помпею.

С этого момента Помпей и Красс стали врагами.

Но, несмотря на это, Красс оказал Сулле важную услугу, большую, чем все заслуги Помпея, вместе взятые.

Самниты под предводительством Телесиния подошли к воротам Рима; на всем своем пути по Италии они оставляли за собой огненный и кровавый след. Сулла немедля отправился им навстречу, но в жестоком столкновении с этими грозными пастухами левое крыло его армии было смято, и он приказал отступить к Пренесту. В своей палатке он оказался в том же положении, что и Эдуард III[179] перед битвой при Креси[180]: он считал его катастрофическим и уже подумывал, как бы уцелеть самому, когда вдруг доложили, что к нему прибыл посыльный от Красса.

Сулла впустил его, но мыслями был далеко. Однако после первых же слов посыльного невнимательность сменилась неподдельным интересом. Красс напал на самнитскую армию, опьяненную успехом, убил Телесиния, взял в плен двух его легатов, Эдуктия и Ценсория, и преследовал остатки разбитой армии, бежавшей в сторону Антемны[181].

Вот каковы были услуги, о которых забыл Сулла, но которыми сам Красс гордился перед Римом. Так обстояли дела, когда с учетом его особых заслуг, а также таланта в выступлениях — мы ведь уже говорили, что римляне были искусными ораторами — он получил наконец должность претора, затем ему поручили вести войну против Спартака, впрочем, мы уже упоминали, чем кончилась эта война.

Развязка не помирила его с Помпеем. Помпей позволил себе высказать одно соображение, чего Красс так и не смог ему никогда простить.

— Красс победил восставших, — сказал он. — Я же победил восстание.

Затем последовали триумф Помпея и овации Крассу. Народ был несправедлив к этому молодому человеку, к этому республиканцу и богачу, впрочем, похоже, для этого были основания. Алчность его не знала границ. Тогда широко ходил анекдот, который Плутарх, знаменитый коллекционер анекдотов, передал нам. Итак, все рассказывали анекдот про соломенную шляпу.

У Красса была соломенная шляпа, она висела в прихожей. И поскольку он очень любил беседовать с греком Александром, то, отправляясь с ним в деревню, одалживал ему эту шляпу, но тут же отбирал, как только они возвращались в Рим.

Может, именно благодаря этому Цицерон высказывался о Крассе более справедливо, нежели о Цезаре:

— Такой человек никогда не сможет стать властелином мира.

Поговорим же теперь о Цицероне, на время ставшем властелином мира в силу того, что мать его, Гельвия, происходила из хорошей семьи, старинной и знатной; что же касается отца, то никто никогда не знал, чем он занимался. Самые достоверные сведения гласят, что прославленный оратор, рожденный в Арпине, на родине Мария, был сыном гладильщика, другие же полагали, что он был сыном огородника. Сам он, кажется, утверждал, что род его тянется от Туллия Аттика[182], бывшего вождем вольсков, впрочем, ни он сам, ни его друзья не были слишком настойчивы в этом.

Его звали Марк Туллий Цицерон: Марк было личным именем, которым римляне нарекали детей на шестой день после рождения, Туллий — нечто вроде фамилии, которая в переводе с древнеримского означала «река», и, наконец, Цицерон было прозвищем одного из его предков, имевшего приплюснутый нос с бородавкой, напоминавшей горошину или боб — по латыни cicer. Отсюда и Цицерон.

«Возможно, — размышляет Мидлтон[183], — имя Цицерон берет свое начало от какого-либо предка, известного тем, что он выращивал горох».

Это мнение противоречит точке зрения Плутарха, который писал: «Как бы там ни было, первый в роду, назвавшийся Цицероном, был, по-видимому, лицом, достойным упоминания, почему и потомки решили сохранить это имя».

В любом случае Цицерон не пожелал менять это имя, а друзьям, настаивавшим на этом, говорил:

— И думать не хочу! Останусь Цицероном и сделаю это имя более знаменитым и славным, чем Скавр[184] или Катул.

И сдержал свое слово.

Спросите наугад любого среднеобразованного человека, кто такие были Скавр и Катул, и он вряд ли ответит вам. Но стоит спросить, кто же был Цицерон, вам тут же ответят: «Самый великий оратор Рима, прозванный Цицероном оттого, что на носу у него была бородавка-горошина». И не ошибется, говоря о его таланте, но ошибется, упоминая о горошине, так как вовсе не он, а один из его предков был награжден такой бородавкой. К тому же Мидлтон сомневается, что она вообще походила на горошину и недвусмысленно утверждает, что больше смахивала на боб. Цицерону же больше нравилось слово «горошина».

Будучи квестором в Сицилии, он пожертвовал богам серебряный сосуд, на котором выгравировали первые два его имени — Марк и Туллии, а вместо третьего поместили изображение горошины, причем именно по его просьбе. Похоже, это был первый ребус в истории.

Цицерон родился за 106 лет до нашей эры в третий день января, был одногодком с Помпеем и, как и он, был на шесть лет старше Цезаря. Поговаривали, будто бы няне его явился призрак, обещавший, что настанет день — и этот ребенок принесет великую пользу всем римлянам. Может, именно это и придавало ему такую уверенность в себе?

Еще ребенком он сочинил небольшую поэму «Понтий Главк», но, как и все великие прозаики, оказался поэтом средней руки в отличие от великих поэтов, которые почти всегда являются и прекрасными прозаиками.

Закончив школу, изучал красноречие с Филоном[185] и право с Муцием Сцеволой[186], выдающимся юристом и одним из первых людей в Сенате, и, хотя не был по природе воинственен, служил Сулле во время войны с марсами.

Тогда и прославился он одним довольно отважным гражданским поступком — не следует путать воинскую доблесть с гражданской.

Некий вольноотпущенник Суллы по имени Хрисогон, выставивший во время проскрипций по приказу диктатора на продажу имущество убитого гражданина, купил все сам по низкой цене, всего за две тысячи драхм. Росций, сын и наследник убитого, собрал доказательства, что имущество стоит двести пятьдесят талантов. Сулла был убежден, что его любимчик Хрисогон виновен, но не придавал этому большого значения. Зато взял и обвинил молодого человека в отцеубийстве, утверждая, что тот лично убил своего отца или это сделали другие по его наущению. От обвиненного Суллой Росция все отвернулись.

Тогда друзья Цицерона уговорили его взяться за защиту Росция. Если он выиграет процесс, то, безусловно, тут же обретет известность и славу и репутация его утвердится в высоких сферах.

Цицерон защищает Росция и выигрывает процесс. Только не следует путать этого Росция с актером Росцием, его современником, которого Цицерон тоже защищал, но в другом процессе — против Фанния Хэрса. Речь шла о наследстве, и звали того актера Росций Америй. Речь Цицерона в его защиту сохранилась, она так и называется: «Про Росция Америя».

Выиграв процесс, Цицерон в тот же день уехал в Грецию, объясняя это тем, что телесные его недуги требуют врачевания. И в самом деле, телом он был слаб и худ, походил на призрак, явившийся его няне в детстве, ибо по причине болезни желудка ел очень мало и лишь в поздние часы. Зато голос у него был необыкновенно сильный и звонкий, доходивший в разгар пылкой патетической речи до самых высоких тонов, что заставляло опять же опасаться за его здоровье. И действительно, порой после выступления он буквально падал от усталости.

Добравшись до Афин, он начал брать уроки у Антиоха Аскалонского[187], затем перебрался на остров Родос, где, как мы уже знаем, встретил Цезаря.

После смерти Суллы состояние его здоровья улучшилось, и по просьбе друзей он возвратился в Рим, нанеся предварительно визит в Азию, где также прошел курс обучения у таких знаменитых риторов, как Ксенокл из Адрамиттия[188], Дионисий из Магнессии[189] и Менипп из Карии[190].

На Родосе он имел оглушительный успех. Аполлоний Молон, у которого он учился, совсем не знал латыни, Цицерон же знал греческий. Захотев при первой встрече с учеником узнать, что же представляет собой этот римлянин, Молон дал ему текст и попросил выступить с речью на греческом. Цицерон сделал это с удовольствием, так как предоставилась возможность углубить знание языка, который не был ему родным. Он начал с того, что попросил Молона и других слушателей замечать его ошибки, чтобы затем поправить его.

Когда он закончил, присутствующие разразились рукоплесканиями.

Только Аполлоний Молон на протяжении всего выступления Цицерона не сделал ни одного жеста и хранил задумчивое молчание. Когда же Цицерон, немного напуганный этим равнодушием, захотел узнать, какое впечатление произвел, ритор сказал:

— Поздравляю тебя и восхищаюсь тобой, молодой человек, но больно становится мне за Грецию, когда вижу, что единственное и прекрасное ее достояние и последняя оставшаяся у нас гордость — образованность и красноречие — уходят в Рим по твоей вине.

Вернувшись в Рим, Цицерон брал уроки у комического актера Росция и у трагика Эзопа, каждый из них был гением в своем деле. Эти мастера помогли отшлифовать его способности и приумножить, безусловно, заслуженную славу.

Цицерона избрали квестором и направили на Сицилию. Это было в голодный год. С тех пор, как Италию превратили в пастбище, — мы скоро об этом тоже поговорим — Сицилия стала ее житницей.

Цицерон заставил сицилийцев отправлять пшеницу в Италию. Из-за этого насилия на него стали косо смотреть многие его клиенты. Их раздражало, что он много работал, был справедлив ко всем, человечен, никогда не допускал ошибок, не соблюдал своей выгоды, чем заслужил самое уважительное отношение со стороны простого народа.

Он возвращается с Сицилии гордый и довольный собой, сделав немало добрых дел, выступив с защитительной речью в трех-четырех процессах, полагая, что молва о его деяниях на Сицилии распространилась повсюду и что он найдет весь Сенат поджидающим его у врат Рима.

Пересекая Кампанию[191] на пути домой, он встретил одного из друзей, который, узнав его, тут же направился ему навстречу с улыбкой на устах и распростертыми объятиями.

После первых приветствий Цицерон спросил:

— Хорошо, ну а что говорят в Риме о моем красноречии и что ты сам думаешь о моих деяниях на протяжении тех двух лет, что я отсутствовал?

— А где ты был все это время? — спросил его друг. — Я и не знал, что ты уезжал из Рима.

Этот ответ излечил бы Цицерона от тщеславия, будь тщеславие той болезнью, которую можно лечить. Но оно неизлечимо.

Ему представляется еще один случай подпитать свое тщеславие.

Он выступает в процессе по делу Верреса, собрав все необходимые доказательства для того, чтобы подсудимого приговорили к штрафу в семьсот пятьдесят тысяч драхм и изгнанию. Штраф был пустячным, а вот изгнание — это серьезно, плюс к тому же множились различные слухи, покрывая преступившего закон несмываемым позором. Успех поднял Цицерона на новые высоты, он начал входить в моду благодаря своему таланту. По словам Плутарха, Цицерона почитали не меньше, чем Красса за богатство и Помпея за воинскую доблесть.

И в это время общество возбудили слухи о заговоре Катилины.

Итак, мы увидели, кто такие Красс, Помпей и Цицерон. Посмотрим теперь, что за человек Катилина. Кто был Цезарь, мы уже знаем.

Луций Сергий Каталина был выходцем из самого знатного и древнего рода. В связи с этим он считал, что не может уступить никому пальму первенства, даже самому Цезарю, и, безусловно, у него были веские основания, так как род его якобы брал начало от Сергия, друга Энея.

Ну а в действительности среди его предков был некто Сергий Силий, который, будучи двадцать три раза ранен в пунических войнах, закончил тем, что приделал к своей культе металлическую руку и продолжал воевать. Этот случай напоминает нам о Геце фон Берлихингене[192], немецком рыцаре, ставшем во главе крестьянского восстания.

По словам Саллюстия[193], Катилина был адвокатом-демократом и прославился тем, что на месте разрушенных им дворцов разбил такие красивые сады, что они и по сей день носят его имя.

Катилина был человеком одаренным и необычайно крепкого телосложения, мог легко переносить голод, жажду; стужу, недосыпание, был хитер, коварен, энергичен и неукротим духом, мог притвориться кем угодно и на кого угодно повлиять, возжелать чужое добро и пустить по ветру свое, был бесконечно тщеславен, нерасчетлив, постоянно строил планы, в том числе самые недостойные и неосуществимые.

Вот и весь его моральный облик. Как видите, Саллюстий не приукрашивал его.

Что же касается внешности, то он был вечно бледен и неспокоен, глаза налиты кровью, поступь то ленивая и медленная, то четкая и быстрая; и наконец, в строении лба читалось что-то фатальное, как писали, например, Эсхил[194] об Оресте[195], а Байрон о Манфреде[196].

Никто не знал точно, когда он родился, но полагали, что он был примерно на пять-шесть лет старше Цезаря.

Во времена правления Суллы он купался в крови; о нем рассказывали невероятные истории, но с трудом верится в их реальность. Так, например, его обвиняли в том, что он был любовником собственной дочери и убийцей своего родного брата; еще говорили, что, не желая, чтобы ему вменяли это убийство, он вписал уже погибшего брата в проскрипции задним числом. У него были причины ненавидеть Марка Гратидия. Поговаривали, что Катилина силой привел его к могиле Лутация, где сперва выколол ему глаза, затем отрезал язык, руки и ноги, потом обезглавил и, подняв в окровавленных руках голову несчастного, показал ее народу. Утверждали также, что он нес ее с холма Яникул[197] до Карментальных ворот[198], где находился Сулла.

И наконец, другие, уже совсем немыслимые обвинения в злодеяниях посыпались ему на голову, в частности, его обвиняли в том, что он убил собственного сына только затем, чтобы тот не препятствовал ему жениться на одной из жриц Весты[199], не желавшей иметь приемного сына; что, будучи главой одного тайного общества, где давали клятву на верность кровью, он приказал совершить целый ряд бессмысленных убийств только с той целью, чтобы не разучиться убивать; что члены этой секты пили кровь убитых и хотели перерезать всех сенаторов; наконец, — и это больше всего возмутило римских граждан — он будто бы собирался поджечь Рим с четырех сторон.

Все это, конечно, совершенный абсурд. Мне кажется, Катилина был просто избран козлом отпущения своей эпохи. Примерно то же думал об этом и Наполеон. Откроем «Воспоминания с острова Святой Елены» от 22 марта 1816 года.

«Сегодня император читал в римской истории о заговоре Катилины. И со многим, что написано там, не мог согласиться. Каким бы ни был злодеем Катилина, говорил он, у него все же должна была быть цель; и эта цель не могла сводиться лишь к обладанию Римом, особенно, если учесть, что он якобы собирался поджечь его с четырех сторон. Императору показалось, что речь прежде всего шла о новой конфронтации, подобной той, что существовала между Марием и Суллой, и которая, потерпев провал, позволила свалить на бедную голову ее предводителя все возможные обвинения, которыми принято награждать в подобных случаях».

Мне кажется, что своим орлиным взором император отчетливо видел все, как в свое время четко видел все сквозь дым на полях сражений.

Безусловно, ситуация сложилась самая благоприятная для революционного взрыва. Рим был разделен на богачей и нищих, миллионеров и должников, проценты ростовщиков душили, было принято брать до четырех процентов в месяц. Все покупалось и продавалось: от голоса Курия до любви Сервилии. Древнеримский плебс, наследники солдат и пахарей, хребет Рима, был сломлен. В городе — три или четыре тысячи сенаторов, всадники, а также ростовщики, спекулянты, разжигатели бунтов и вольноотпущенники на каждом шагу. За чертой города Рима уже не существовало землепашцев, жили одни лишь рабы; не существовало посевов, были одни лишь пашни; стало известно, что проще заработать, вскармливая свиней, чем кормить людей — Порций Катон сколотил на этом огромное состояние. На каждом шагу попадались фракийцы, африканцы, испанцы с цепями на ногах, со следами побоев бичом, с рабским клеймом на лбу. Рим разбавлялся чужой кровью, чтобы завоевать мир, поменял национальное золотое состояние на медную монету рабства. В Неаполе, славящемся свежим морским воздухом, возводились виллы, на Тибре, где был знаменитый каскад, — тоже, пышные дворцы строились в Альбане[200] в тени вековых деревьев. Фермой или, точнее говоря, главной житницей Италии стала Сицилия. Только у одного Катона было три тысячи рабов. Подумайте, сколько их могло быть у других.

Состояния сколачивались самые что ни на есть невероятные. Только одной земли Красс имел на двести миллионов сестерциев, то есть на сорок миллионов франков. Веррес, будучи префектом, за три года обчистил Сицилию на двенадцать миллионов, Цецилий Исидор потерпел полный крах во время гражданских войн — у него сохранилось лишь несколько жалких миллионов. А находясь на волоске от смерти, он завещал своим наследникам три тысячи шестьсот пар быков, двадцать семь тысяч пятьсот коров и шестьдесят миллионов сестерциев. Помпей ежемесячно получал от Ариобарзана[201] тридцать три талера, что составляло около ста восьмидесяти тысяч франков.

Цари свергались с тронов, чтобы разбогатели военачальники, их легаты и проконсулы Республики. Дейотар[202] докатился до того, что просил милостыню, Саламина был не в состоянии заплатить Бруту, своему кредитору. Брут окружил Сенат и запер его, пятеро сенаторов умерли там с голоду, остальные расплатились.

Долги стали равнозначны состояниям, необходимо же, в конце концов, хоть какое-то равновесие.

Направляясь претором[203] в Испанию, Цезарь одолжил у Красса пять миллионов, хотя уже был должен ему в десять раз больше. Когда осудили Мелона, долг того составлял четырнадцать миллионов. Курий продается Цезарю, которому должен, за двенадцать миллионов, Антоний — за восемь.

По нашему мнению, заговор Катилины назван так ошибочно, это не заговор, а скорее безысходный случай. Это — вечная и непрекращающаяся вражда между богатыми и бедными, битва между теми, у кого нет ничего, и теми, у кого есть все. Эта проблема — основа всех прочих, в том числе и политических проблем, с которыми столкнулась Франция в 1792 и 1848 годах. Бабеф[204] и Прудон[205] тоже своего рода Катилины, но лишь теоретически.

Итак, кто же был за Каталину, кто входил в его окружение, кто стоял в его охране? Все эти люди были элегантны, отличались развязными манерами, происходили из семей разорившейся знати, все до единого были озлоблены, надуты и носили пурпурные туники, все игроки и пьяницы, содержатели женщин, — мы уже упоминали, что и Цезарь принадлежал к их числу, — но, кроме того, были там и бравые гладиаторы, и бывшие воины Суллы и Мария, и, кто знает, может, еще и народ. Кто знает…

Всадники, ростовщики и новые богачи держат, что называется, нос по ветру и потому вводят в консулат Цицерона — нового человека. У Цицерона определенная цель и обязанность: он должен уничтожить Каталину, чтобы все владеющие виллами, дворцами, стадами, полями, сундуками, набитыми золотом, могли спать спокойно. Катилина непременно должен быть уничтожен.

Цицерон начинает атаку, представляя Сенату, — а Катилина был сенатором, запомните это хорошенько, — представляя Сенату закон, осуждающий на ссылку сроком до десяти лет всех, кто участвует в заговорах.

Катилина чувствует опасность. Он пытается поставить закон на обсуждение, случайно проронив при этом одно слово, компрометирующее его. Цицерон только этого и ждал.

— На что надеешься? — сказал он Каталине. — На новые таблицы? На упразднение долгов? И я тоже развешу таблицы, но только это будут таблицы на продажу!

Катилина разгневался:

— Кто ты такой, чтобы сметь так говорить со мной? Переселенец из Арпина, возомнивший, что Рим — его дом?

Тут Сенат зашумел, и люди стали переходить на сторону Цицерона.

— Ах! — закричал Катилина. — Натравливаешь на меня людей! Разжигаешь их! Ничего, я похороню этот костер под развалинами!

Эти слова и погубили Каталину.

Цицерон обращается к мелким торговцам. Посланцы галльского племени аллоборгов[206], которых Катилина заманил обещаниями, передали защитнику аристократии Цицерону план заговора. Кассий[207] должен был поджечь Рим, Цетег[208] — перебить сенаторов, Катилина со своими легатами — встать у ворот и убивать каждого, кто попытается бежать. Костры уже готовятся. Возможно, завтра перекроют водопроводы. Подобные действия отталкивают людей от Сената.

Катон держит долгую речь, он понимает, что теперь не время для патриотических возгласов. Патриотизм! Да ему бы тут же рассмеялись в лицо и наверняка обозвали каким-нибудь древним словом, аналогичным нашему «шовинист».

Нет, нет, Катон — истинный представитель своей эпохи.

— Во имя бессмертных богов, — говорит он, — призываю вас всех, для кого их дома, статуи, земли, картины всегда были дороже Республики. Если вы хотите сохранить то, чем дорожите, если хотите наслаждаться на досуге созерцанием ваших сокровищ, выходите наконец из оцепенения, пробудитесь и возьмитесь за дела государственные!

Речь Катона произвела впечатление на богачей, но этого было недостаточно. Богачи — не столь уж обширное сословие, необходимо было заинтересовать бедных, народ.

Катон от имени Сената раздает народу пшеницы на семь миллионов. И народ переходит на сторону Сената. И все же, если бы Катилина остался в Риме, возможно, его присутствие затруднило действия этих раздатчиков хлеба.

Но очень редко случается, чтобы народ оправдал того, кто покидает поле битвы. Есть на этот счет и поговорка.

Катилина покинул Рим. И народ осудил Катилину.

X

Катилина направляется в Апеннины, чтобы встретиться там с Манлием, своим легатом; там уже находились два легиона, насчитывавшие десять-двенадцать тысяч человек.

Он выжидал месяц. Каждое утро Катилина ждал вести о том, что в Риме осуществился заговор. Но узнал лишь, что Цицерон отдал приказ казнить Лентула и Цетегу, а также их друзей и руководителей заговора.

— Как это казнить?! — воскликнул он. — Разве они не граждане Рима, разве закон Семпрония не гарантирует им жизнь?

Естественно, да, но вот аргумент, который использовал Цицерон: «Это верно, что закон Семпрония гарантирует защиту римским гражданам, но только враг отечества не является его гражданином!»

Аргумент, конечно же, был хиловат, но ведь не зря Цицерон обладал красноречием.

Армия Сената приближалась. Катилина понял: ему ничего не остается, кроме как умереть, и он принимает решение умереть достойно. Он спокойно спустился с горы и встретил консерваторов, как мы назвали бы их сегодня, на окраине города Пистория[209]. Битва была жестокой и кровопролитной. Катилина дрался не ради победы, но чтобы красиво умереть.

Прожив грязную жизнь, он принял, действительно, красивую смерть. Его нашли в первых рядах бойцов, среди гор трупов, перебитых солдатами Сената. Все его сторонники пали там, где их настигла смерть на поле брани.

Так умирают воры, убийцы и поджигатели?!

Наполеон был прав, когда говорил на Святой Елене, что за всем этим кроется нечто еще, о чем мы не знаем, о чем толком не говорилось и остается только гадать.

Вот оно, письмо-манифест, сочиненное бунтовщиками, которое передает нам Саллюстий. Может, оно как-то прольет свет на эту тайну?

Оно адресовано бунтовщиками военачальнику Сената. Сенатский военачальник — это своеобразный Кавеньяк[210] нашей эпохи.

«Командующий!

Мы призываем в свидетели богов и людей, что если и взялись за оружие, то не против отечества своего и не за тем, чтобы подвергнуть опасности наших сограждан; мы хотим лишь защитить наши собственные жизни. Несчастные и обнищавшие, мы лишились всех средств из-за произвола и жестокости ростовщиков, мы почти все лишились отечества, потеряв свое доброе имя и имущество. Нам отказывают даже в законной защите согласно обычаю предков, а утрата имущества не дозволяет сохранить личную свободу — так велика жестокосердность ростовщиков и претора. В прежние времена Сенат часто жалел народ и облегчал своими постановлениями его участь. Уже в наши времена ввиду огромных долгов, образовавшихся у многих честных граждан, была, не без их согласия, разрешена уплата этих долгов не серебром, а медью; часто сам плебс либо из амбициозных устремлений, либо подстрекаемый обидой, причиненной ему магистратами, отдалялся от Сената. Но что касается нас, мы не стремимся ни к власти, ни к богатству, из-за которых все время возникают войны между людьми. Мы просим лишь свободы, которую свободный гражданин волен потерять лишь раз вместе с жизнью. Заклинаем тебя, а точнее — тебя и Сенат, пожалейте и позаботьтесь о несчастных гражданах ваших! Верните нам защиту закона, которой лишил нас претор, не заставляйте нас искать исход в смерти, ведь смерть наша не останется неотмщенной».

Оцените это письмо-манифест, философы всех времен, оно выдвигает весьма веские доводы в исторической оценке ситуации. Разве не напоминает оно лозунг несчастных лионских ткачей: «Живи в работе, умирай в борьбе»?

Ранее мы уже говорили, что заговор Каталины не был собственно заговором, однако опасность все же существовала, причем большая и серьезная, что бы там ни говорил Дион Кассий. Настолько большая и серьезная, что превратила Цицерона в храбрейшего из героев и мастера закулисных интриг.

Наверняка Цицерону было очень страшно, раз он с таким рвением взялся за Каталину. Разве Цицерон, когда может бежать, не бежит? Во время восстания против Клодия, семь или восемь лет спустя, разве он не бежит?

И все же Клодий — человек другого склада, нежели Катилина. Вернувшись из Фессалоники[211], Цицерон рассказывал, что творилось на Форуме: «Люди Клодия начали плевать нам в лицо, мы теряли терпение. И понятно почему. Наши атакуют их и обращают в бегство. Клодия столкнули с трибуны, я тоже побежал, опасаясь ранения». Так писал он своему брату Квинту.

А если вы не верите, то прочитайте выступление Катона — он не из трусов, но тоже перепугался. И другие боялись, потому что Цезарь сидел тихо и не вмешивался.

Цезарь спокойно выжидал, зная, что если победит Катилина, то он достаточно доказал демократам свои симпатии, чтобы быть уверенным в своем куске пирога. Цезарь спокойно выжидал, потому что, если Катилина потерпит поражение, все равно нет достаточно улик, чтобы осудить его. Кто бы мог его обвинить? Катон, конечно, мечтал об этом, но он тоже выжидал.

Во время собрания, на котором выступали и Катон, и Цезарь, Катон — за жесткие меры, Цезарь — куда более сдержанно и всепрощающе, Цезарю вдруг принесли письмо.

Думая, что это политическая новость, Катон вырвал у него из рук письмо и прочитал. Но это была любовная записка от Сервилии, его сестры, адресованная Цезарю.

Катон швырнул ему письмо в лицо со словами:

— На, пьяница!

Цезарь поднял его, прочитал, но не сказал ни слова. Положение и без того было сложное, не стоило усугублять его еще и личными распрями.

Но если в открытую никто не мог обвинить Цезаря, мало кто возражал, если бы несчастный случай избавил от него порядочных людей. При выходе из Сената прямо на ступеньках его окружили всадники, спекулянты, ростовщики, простолюдины — они были готовы разорвать его на куски.

Один из них, Клодий Пульхр, тот самый Клодий, который был побит гладиаторами, приблизил меч к горлу Цезаря и ждал только знака от Цицерона, чтобы прикончить его. Но Цицерон подал знак сохранить Цезарю жизнь, и Клодий опустил свой меч.

Как могло случиться такое?! Клодий, который чуть позже будет внимать Цезарю разинув рот, станет любовником Помпеи и захочет убить Цицерона, тот самый Клодий, бывший тогда другом Цицерона, жаждал убить Цезаря!

Это кажется непонятным. Но мы объясним тебе все, будь уверен, дорогой читатель. Правда, придется рассказать довольно неприятные вещи, но зато все станет ясно.

Во всей этой истории с Каталиной самым счастливым, гордым и великим человеком выглядел, разумеется, Цицерон.

В господине Дюпоне[212] очень много от Цицерона, хотя в самом Цицероне усматривалось мало общего с Дюпоном. Довелось ли вам видеть господина Дюпона на второй день после восхождения на трон короля Людовика Филиппа? Если бы он мог писать по-латыни, то написал бы, наверное, то же, что и Цицерон.

О, счастлив Рим, что родился
Во времена моего консулата!..
Ну да ладно… Восемь дней спустя Цицерон защищает Мурену, обвиненного в махинациях, именно он, требовавший прежде сурово наказывать виновных в махинациях ссылкой на десять лет; затем защищает. Суллу, соучастника заговора Каталины, защищает именно он, Цицерон, требовавший прежде смертной казни для заговорщиков.

Как уже отмечалось, на некоторое время он стал повелителем Рима.

Помпей был в отъезде, Цезарь проявлял сдержанность, Красс молчал словно немой.

— Третий царь — чужак, — говорили о нем римляне.

Первыми двумя были Татий[213] и Нума. Татий и Нума происходили родом из Куры[214], Цицерон — из Арпина. И правда — ни один из этой троицы не был римлянином.

XI

После раскрытия заговора, после убийства Цетега и Лентула, после того как на поле боя у Пистория обнаружили тело Каталины, все подумали, что Рим спасен.

Примерно то же происходило во Франции в 1793 году после каждого раскрытия заговора. За один лишь месяц Франция была спасена одиннадцать раз. «Еще одна такая победа, и я побежден», — говорил Пирр[215] после битвы при Гераклее[216], где потерял половину своих солдат, лошадей и слонов.

Сам Цицерон был уверен, что именно он спас Рим. Победа ослепила его: он поверил в союз Сената со всадниками и денежной аристократией, к которому стремился и о котором мечтал. Теперь, после зыбкого мирного промежутка он даже боялся в этом усомниться. Как иначе можно было бы трактовать его выражение: concordia conglutinata — «временное перемирие», или нечто вроде этого.

Цезарь, как мы уже говорили, был счастлив оказаться в стороне.

Когда он выходил из Сената, Цицерон, пересекавший Форум, крикнул: «Смерть им!», имея в виду заговорщиков Каталины. Несколько всадников из охраны Цицерона набросились на Цезаря с мечами в руках, но Цицерон, как мы уже говорили, прикрыл его своей тогой.

Точно так же, как толпы народа бросаются на защиту гладиатора, который дрался красиво и храбро, так и на вопросительные взгляды молодых всадников Цицерон ответил спасительным знаком, хотя Цезарь и был, на его взгляд, подозрительным человеком, погрязшим в долгах. Но все равно его нельзя было убить столь же просто, как кого-нибудь из Лентулов и Цетегов. Конечно, его могли убить и на пороге Сената, и на Форуме, и на Марсовом Поле, и Бог весть где еще. Каталину тоже могли убить, но ведь никто не посмел этого сделать.

Хотя данный случай и описан Плутархом, мы часто ставим под сомнение рассказ знаменитого историка из Херонея[217].

Светоний утверждает, что все всадники обнажили свои мечи и обратили их против Цезаря. Цицерон, однако, не упоминает об этом эпизоде из истории своего консульства. Однако Плутарху был хорошо известен этот случай и он немало ему удивлялся.

Как могло случиться, что Цицерон, похвалявшийся деяниями, которых не совершал, забыл вдруг упомянуть о таком важном поступке, приумножавшем его честь и достоинство?

Вообще чуть позже нобилитет осудит Цицерона за то, что тот не использовал эту ситуацию, чтобы избавиться от Цезаря, а также за то, что переоценил любовь народа к себе.

И все же эта любовь много значила, и лучшим тому доказательством служат события, происшедшие через несколько дней. Устав от обвинений, преследовавших его повсюду, Цезарь прибыл в Сенат объясниться. И, едва войдя, объявил о цели своего прихода. Между сенаторами разгорелись бурные дебаты, и, поскольку они слишком затянулись, народ начал опасаться, что с Цезарем может произойти несчастье. Люди окружили Сенат и громкими криками требовали, чтобы им показали Цезаря.

Катон, опасавшийся неудовольствия толпы и особенно голодных, которые, по словам Плутарха, больше всего надеялись на Цезаря, тут же, воспользовавшись этим, получил знаменитое разрешение на ежемесячную раздачу пшеницы, что стоило по тем временам никак не меньше десяти-двенадцати миллионов.

Цезарь понимает, что ему нужна немедленная поддержка и выставляет свою кандидатуру в преторы.

Любой молодой человек из хорошей семьи изучал право с каким-нибудь известным законником, а красноречие с ритором. Римская жизнь была общественной, она принадлежала отечеству, на правителей или нападали, или защищали их мечом и словом.

Чтобы быть знаменитым, надо было донести на проконсула — это уже сам по себе был поступок. Таким образом человек переходил на сторону народа против одного власть имущего.

Так поступил и Цезарь.

Вначале он восстает против Долабеллы, затем — против Публия Антония. Проиграв в первом случае, он вынужден покинуть Рим. Потом, уже в Греции, он обвиняет второго перед Марком Луцинием, претором Македонии, и добивается такого успеха, что Публии Антоний из боязни быть осужденным обращается к народным трибунам, моля их о защите, так как понимает, что в Греции от греков ему не защититься. «В Риме его красноречие, — говорит Плутарх о Цезаре, — принесло ему большую славу».

Затем, приобретя таким образом популярность, Цезарь выставляет свою кандидатуру в эдилы. Быть эдилом — это примерно то же, что в наши дни быть мэром.

Вспомните английские выборы с митингами, урнами для голосования, избирательными кампаниями, со своим взяточничеством и подкупом. Это всего лишь бледная тень того, что творилось на выборах в Риме.

В Риме существовало то, о чем не мечтали ни во Франции, ни в Англии — «Учебник кандидата». Он датируется 688 годом от основания Рима, автор его Квинт Цицерон. Не следует путать его с Марком Туллием Цицероном.

В нужное время кандидат обряжался в белую тогу — символ чистоты души и помыслов. Отсюда и candidatus, что означает «выбеленный», или «белый». Сперва он наносит визиты сенаторам и магистратам, затем богатым людям, всадникам, нобилитету и в конце концов встречается с народом.

Народ собирался на Марсовом Поле — триста, а то и четыреста тысяч голосующих поджидали там кандидата. Кандидат появлялся не один, а с номенклатором, человеком, подсказывавшим ему имена и профессии людей, к которым он обращался.

Уже за два года до выборов кандидат начинал добиваться популярности в народе: организовывал игры, покупал напрямую или в обход, через своих людей, места в цирке, которые затем раздавал бесплатно народу, отправляя таким образом развлекаться целые трибы[218]; наконец, устраивал публичные пиры не только перед своим домом и для своих родственников, не только в ближайших кварталах, но буквально по всему городу.

Цицерон приводит исключительный пример того, как Луций Филипп достиг многого, не воспользовавшись этими методами. Зато Туберон[219], племянник Павла Эмилия[220] и Сципиона Африканского, проиграл в попытке стать претором только из-за того, что, когда накрывал большой стол для горожан, как это было принято в день выборов, выставил для гостей лавки, покрытые козлиными шкурами, а не дорогой тканью.

Видите, какими сибаритами были римляне, они не только хотели плотно и вкусно поесть, но еще и жаждали уважительного к себе отношения во время застолья.

Многие путешествовали по провинциям, собирая там голоса. Патеркул[221] приводит в пример одного гражданина, который, захотев стать эдилом, всякий раз, когда в Риме или его окрестностях вспыхивал пожар, тут же отправлял туда своих рабов на борьбу с огнем. Эта процедура оказалась настолько внове и так пришлась по душе, что его избрали не то что эдилом, его избрали претором. К сожалению, Патеркул забыл упомянуть имя этого филантропа.

А вообще, выборы были дорогостоящим мероприятием: звание эдила нельзя было получить меньше, чем за миллион, должность квестора стоила полтора, а чтобы стать претором, тут уж на карту ставилось все.

И действительно, ведь претор — это нечто вроде вице-короля в провинции. Еще учтите, что провинция по тем временам была все равно, что нынешнее королевство. И в, этом королевстве в течение пяти лет правил претор. Он находился там со своей армией, в его распоряжении оказывались деньги всей провинции, в его руках — жизнь и смерть граждан. В этом королевстве претор встречался со своими кредиторами, здесь сколачивались колоссальные состояния, собирались коллекции картин и статуй и, наконец, там же собирались судебные исполнители и кредиторы, договаривались и утрясали разные вопросы с учетом взаимных интересов.

Конечно, иногда, когда провинция нищала, когда она доставалась претору после «царствования» таких людей, как Долабелла или Веррес, или же когда не было уверенности в моральных качествах дебитора, кредиторы в центре старались не допустить подобного назначения.

Перед тем как отправиться в Испанию, Цезарь увидел такую огромную толпу у ворот своего дома, что был вынужден позвать Красса. Красс, уже знавший, что Катилина умер, уверенный, что Цицерон долго не продержится, Красс, который не мог простить Помпею истории с гладиаторами, прекрасно понимал, что будущее за Цезарем или Помпеем. Он также понимал, что, окажи он вовремя услугу, Цезарь вскоре отблагодарит его. И он одалживает Цезарю пять миллионов, теперь Цезарь может ехать в Испанию.

Еще добавим — и это является на две трети причиной столь неожиданной щедрости со стороны обычно скупого человека — добавим, что Цезарь был любовником жены Красса, Тертулии. С нашей точки зрения, это вроде бы должно принижать Цезаря в глазах современников, но Цезарь смотрел на это иначе.

По дороге в Испанию, проезжая маленькую деревушку в Заальпийской Галлии, он произнес ставшие знаменитыми слова:

— Лучше быть первым здесь, чем вторым в Риме.

Действительно, в Риме рядом с реальной силой, завоеванной мечом и красноречием, рядом с Помпеем и Цезарем стояли, как их называли римляне, семеро тиранов — республиканцы-ростовщики, дававшие в долг под огромный процент на короткое время, а именно: оба Лукулла, Метелл, Гортензии, Филипп, Катул и, наконец, Красс.

Последний только и ждал, когда удастся выйти из списка семерки и стать одним из членов славной троицы.

А точнее, он мечтал о триумвирате: Помпей — победа, Цезарь — удача и он сам — деньги.

Убедимся вскоре, что Красс оказался неплохим пророком.

Через год Цезарь вернулся из Испании. Что он там делал? Этого никто не знал. Никто не пытался его осудить, но, вернувшись, он раздал все долги, и отныне уже никому не довелось давать ему в долг.

Светоний писал:

«Было доподлинно известно, что в Испании он получал от проконсулов и союзников деньги, которые настойчиво выпрашивал в качестве вспомоществования, чтобы отдать долги».

Впрочем, эти займы весьма условно можно было назвать долгом — деньги брались, но обычно никогда не отдавались.

Светоний добавляет еще: «Он ограбил немало городов в Лузитании, хотя жители почти не оказывали ему сопротивления и открывали ворота тут же, как только он подходил к ним».

Вернувшись в Рим, Цезарь нашел там Помпея.

Итак, два достойных друг друга противника столкнулись теперь лицом к лицу.

Посмотрим, что же произошло с Помпеем за то время, на которое мы его покинули, после его победы над гладиаторами.

XII

Победителю Митридата исполнилось тридцать девять лет, хотя все его друзья, а вернее сказать, подхалимы не дают ему больше тридцати четырех — возраст Александра Великого, когда тот достиг вершин своей славы. С этого дня начинается падение Помпея, слава же Цезаря будет только расти.

Раз Помпею тридцать девять — а Плутарх это уточняет, — тогда Цезарю тридцать три.

«К Помпею, — пишет Плутарх, — римский народ испытывал, по-видимому, те же чувства, какие эсхилов Прометей испытывал к Гераклу, своему спасителю, которого он приветствовал следующими словами: «Любимый нами сын враждебного отца».

За что же римский народ ненавидел Страбона, отца Помпея? Плутарх отвечает всего лишь одной фразой: «Потому что не мог простить ненасытной его скупости».

Итак, отец Помпея не устраивал римлянам игр, не накрывал публичных столов, не раздавал билетов на представления, что было непростительным проступком в глазах всех правителей мира, которые, возлежа под портиками, моясь в бане или попивая вино, постоянно говорили о политике. И действительно, ненависть была столь сильной, что они извлеклитело Страбона из костра, вспыхнувшего от молнии, и надругались над ним, как только могли.

Но, повторяем, сына они обожали.

Вот что говорит далее Плутарх на своем великолепном греческом:

«Никто из римлян, кроме Помпея, не пользовался такой любовью народа, которая возникла столь рано, столь стремительно возрастала и оказалась столь надежною в несчастиях».

Возможно, более всего подкупала римлян, этот чувствительный народ, красота Помпея, его внешность. У Помпея были идеально гармоничные черты лица, мелодичный голос, изысканные манеры, сочетавшиеся с открытостью и доброжелательностью. В повседневной жизни он вел себя сдержанно и взвешенно, был атлетически сложен, легко управлял своим телом, умел убеждать в речах, с легкостью одаривал, причем делал это так грациозно, что ничуть не оскорблял достоинства принимавшего от него любой дар. Волосы, которые он носил слегка зачесанными назад, и чарующий взгляд делали его похожим на Александра, точнее — на статую завоевателя Индии, сходство, льстившее молодому человеку и делавшее его узнаваемым в народе, так что однажды консул Филипп, произнося речь в его защиту, заметил с улыбкой: «Не удивляйтесь моему пристрастию к клиенту, это объясняется тем, что я, будучи Филиппом, люблю Александра».

Говорили о его сдержанности, умеренности во всем. Вот один пример. После очень тяжелой болезни врачи порекомендовали ему диету, позволили есть только дроздов. К несчастью, дрозд был перелетной птицей, а так как сезон перелета в ту пору еще не наступил, напрасно его слуги рыскали по всем базарам Рима.

— Да, ситуация безвыходная, — заметил один из друзей Помпея. — Дроздов можно отыскать только у Лукулла, у него любая птица — круглый год.

— Клянусь, никогда! — воскликнул Помпей. — Я не хочу просить у этого человека ничего!

— И все же, — настаивал друг, — ведь врач рекомендовал тебе только дроздов, ничего более.

— Да уж, как же! — ответил Помпей. — Ты хочешь, чтобы я поверил, что в книге судеб написано, будто Помпей непременно погиб бы, не будь Лукулл таким обжорой и не выращивай он у себя в клетках дроздов?

И Помпей прогнал своего врача.

Упоминали мы и о его красноречии. Вот доказательство.

После смерти Страбона ему пришлось защищаться от обвинения в растрате каких-то общественных фондов, имевших отношение к его отцу. Вину в определенной степени пытались свалить на него. Но он защищался так искусно, с таким блеском и твердостью, что претор Антистий, разбиравший эту тяжбу, тут же решил отдать ему в жены свою дочь — предложение это он сделал через общих друзей.

Помпей согласился.

О помолвке стало известно народу, и это так понравилось римлянам, что в момент оправдания Помпея толпа закричала словно по команде:

— La Talasius! La Talasius!

Что же означают эти два слова, которые произносили римляне, желая счастливого брака?

Сейчас объясним.

Они были связаны с древней римской традицией, существовавшей еще со времен похищения сабинянок. Когда произошло это знаменательное событие, приведшее только что созданную Ромулом империю к краю пропасти, пастухи и скотоводы похитили столь молодую и прекрасную собой сабинянку, что тут же испугались, как бы не пришлось из-за нее каждый день драться. Тогда им пришла мысль отдать ее самому уважаемому и знатному человеку в Риме. И вот они бежали и кричали: «К Таласию! К Таласию!» Словно специально похитили красавицу для Таласия.

Действительно, молодая сабинянка вскоре вышла замуж за Таласия, и брак их оказался очень счастливым. С тех пор в Риме остался обычай: на богатых и особо пышных свадьбах, желая счастья молодым, люди кричали:

— La Talasius! La Talasius!

Помпей взял в жены Антистию.

Но супружеская жизнь его сложилась не столь счастливо, как у Таласия, поскольку, как мы уже говорили, Сулла заставил его отвергнуть эту женщину и жениться на Эмилии, своей племяннице и дочери Метелла Скавра.

Столь жестокий приказ был вполне в характере тирана — ведь Эмилия уже была замужем и к тому же беременна, да и вообще было стыдно подчиняться такому приказу, учитывая еще и то обстоятельство, что тесть Помпея Антистий был убит прямо в Сенате под тем предлогом, что Помпей — сторонник Суллы.

Мать Антистии, увидев свою дочь отвергнутой, не смогла пережить бесчестия и покончила с собой. За этой смертью последовала еще одна: Эмилия умерла при родах.

Однако вся эта ужасная трагедия, непременно наделавшая бы в другую эпоху немало шума, растворилась в другой, всеобщей трагедии, охватившей Рим, — в междоусобной войне Суллы и Мария.

Мы уже упоминали, что в аналогичное положение попал и Цезарь, но имел мужество воспротивиться воле Суллы и ослушался его. Сама сущность, природа этих двух личностей проявляется в этом сопоставлении: когда один сдается, другой противостоит.

Да простят нас за то, что мы так много говорим о Помпее. Но, наверное, все же стоит чуть больше рассказать о человеке, который вскоре будет делить с Цезарем власть над миром.

Признаемся также, что счастливы сделать для античности то, что делаем по отношению к собственному времени, что сделали для истории Италии и Франции, а точнее — достойно представить эту картину всем желающим. А что от нас для этого требуется? Просто сделать ее привлекательной.

Когда нам показывают греков или римлян, то прежде всего показывают статуи, за редчайшим исключением — людей.

Но поскольку мы сами люди, то и интерес наш направлен на тех, кто составляет гордость человечества. Однако, скинув тунику с Алкивиада[222] и тогу с Цицерона, что мы увидим? Просто людей.

Необходимо скинуть тунику и тогу, чтобы осуществить свой замысел: показать этих героев, этих своего рода близнецов во всех интимных подробностях.

Помните времена, когда говорили, что историю трудно изучать, поскольку она очень скучна? Конечно скучна в работах многих историков, но привлекательна в хрониках, мемуарах, легендах.

Отчего так прославился господин де Барант своей работой «Бургундские герцоги»? Только оттого, что он был первым, кто заменил историю летописной формой изложения, переиначив то, что принято было называть историей.

Разве не больше рассказали мы нашим читателям об эпохах Людовика XIII и Людовика XIV в своих романах «Три мушкетера», «Двадцать лет спустя» и «Виконт де Бражелон», чем тот же Левассер[223] в своих двадцати пяти томах французской истории?

XIII

Однако вернемся к Помпею, дважды вдовцу в свои двадцать четыре года, которого Сулла приветствовал званием «император»[224] за услугу, оказанную тирану, когда Помпей примкнул к нему со своей армией.

Мало того, Сулла встал и открыл перед ним свою голову, что делал чрезвычайно редко перед военачальниками. То, что он встал, еще можно понять, но то, что открылся…

Признайтесь, дорогие читатели, постоянно видя римлян с непокрытой головой, понять это трудно. Из-за отсутствия такого предмета туалета, как шляпа, которую они хоть и изредка, но все же носили — доказательством служит та знаменитая шляпа, которую одалживал Красс греку Александру, — римляне прикрывали голову полой тоги, а это одеяние было, как правило, белого цвета, что успешно защищало их от жарких лучей итальянского солнца. И вот, подобно нам, приподнимающим шляпу в знак почтения, римляне тоже приподнимали полу тоги и таким образом открывали голову.

При всей скромности Помпея ему все же вменялись в вину два-три проступка, которые Цезарь, его соперник во всем и более всего — в человечности, никогда бы не смог совершить.

Как известно, Карбон был противником Суллы. Если бы Сулла приказал, чтобы того убили, как только поймали, никто ничего не сказал бы — это сочли бы само собой разумеющимся. Но Помпей приказал привести к нему Карбона в цепях, и это человека, которому трижды отдавались почести, который трижды избирался консулом! Он судил его, сидя на высоком троне, под одобрительный гомон толпы, осудил и приказал тут же, немедленно лишить жизни, дав лишь время на отправление одной срочной естественной потребности.

Примерно таким же образом он поступил с Квинтом Валерием, известным ученым, которого пленил, с которым подолгу беседовал и которого затем хладнокровно лишил жизни, узнав от него все, что хотел узнать.

Тот же Сулла нарек Помпея «Великим», приветствуя его по возвращении из Африки, как в свое время, за четыре-пять лет до этого, именовал императором.

Необходимо признать, что вначале Помпей стеснялся добавлять эти титулы к своему имени. Однако поспешим уточнись, что делал он это вовсе не из скромности, а из боязни вызвать у народа подозрение.

И действительно, чуть позже, после смерти Сертория и похода в Испанию, он вдруг решил, что это звание было присвоено ему чуть ли не с рождения и что он вправе его носить. Так что с тех пор во всех своих письмах и декретах подписывался: «Помпей Великий».

Правда и то, что над тем, кого Сулла назвал Magnus, то есть Великим, стояли еще двое, которых народ прозвал Очень Великими — Maximus. Одним из них был Валерий, помиривший народ с Сенатом, другим — Фабий Сулла Рулл, прогнавший из того же Сената нескольких сыновей освобожденных рабов, которым с помощью своего богатства удалось пролезть в сенаторы.

И, естественно, чуть позже Сулла сам ужаснулся «величию» Помпея, к созданию чего приложил руку, а также его состоянию, которое тот подозрительно быстро сколотил.

Вернувшись в Рим после войны в Африке, Помпей потребовал себе триумфа. Тут Сулла воспротивился. Триумфа могли быть удостоены только консул или претор. Даже Сципион Первый после победы в Испании над карфагенянами не посмел просить об этом, так как не был ни претором, ни консулом..

Сулла ссылался на то, что опасается недовольства римлян, которое непременно вызовет триумф столь молодого, безбородого юноши, а также слухов, что он завел себе нового фаворита и любимчика и что он, оказывая подобные почести, не уважает закон.

Но Помпей угадал истинную причину отказа, несмотря на то, что он был позолочен столь блестящими словами. Он понял, что Сулла противится триумфу лишь потому, что уже начал побаиваться его, Помпея. И это только распалило желание непременно добиться триумфа у самого Суллы, который заявил ему напрямик, что, если Помпей будет настаивать, он окажет самое упорное сопротивление. И Помпей сказал ему:

— Запомни, Сулла: тех, кто любит восход солнца, больше, нежели тех, кто любит его закат.

Сулла, будучи, как и Цезарь, немного туговат на ухо, ничего не понял.

— Что он говорит? — переспросил он тех, кто стоял поближе.

Те объяснили.

— Ну если он настаивает, пусть празднует свой триумф!

Но Сулла был не единственным противником удовлетворения тщеславия победителя Карбона, Домициана и Сертория. В Сенате и среди аристократов поднялся шум.

Помпей узнал об этом.

— Ах, так! — сказал он. — Ну, ладно! Отпраздную свой триумф не как другие — в колеснице с лошадьми, а в колеснице, запряженной слонами!

Действительно, еще в период африканской кампании Помпей как-то заметил:

— Раз уж мы оказались здесь, то должны покорить не только людей, но и диких зверей.

И вот он выехал на охоту, добыл бессчетное количество львов и слонов, к тому же получил от покоренных царей в виде дани более сорока слонов. Так что впрячь четверку слонов в колесницу проблемы для него не составляло.

Слонов впрягли, но при въезде в Рим вдруг обнаружилось, что ворота слишком узки. Вынужденный отказаться от слонов, Помпей вернулся к традиционным коням. И безусловно, несмотря на юный возраст, Помпея приняли бы в Сенат, если бы он того пожелал. Когда закон препятствовал кому-либо войти в Сенат, претенденты оказывались достаточно сильны и хитры, они обычно прибегали к следующей уловке: приостанавливали действие данного закона на один год. Такой закон называли «спящим». Пока закон «дремал», амбиции бодрствовали и каждый творил, что хотел.

Но Помпей испытал больше удовольствия, празднуя свой триумф в качестве полководца, а не сенатора. Он отпраздновал и остался в ранге всадника.

Сулла не простил Помпею, что тот добился триумфа против его воли; Помпей же сделал для другого то, чего не захотел для себя: поспособствовал Лепиду стать консулом. Встретив однажды Помпея на площади, Сулла не преминул уколоть его за это:

— Молодой человек, вижу тебя во славе твоих побед, но, скажи, разве справедливо, что благодаря твоим интригам Катул, самый добропорядочный и честный гражданин Рима, был затребован в консулат после отъявленного негодяя Лепида? Так что, — продолжил он уже угрожающим тоном, — пришла пора тебе не дремать и быть настороже: ведь ты приобрел врага куда более сильного, чем ты сам.

С того дня Помпей впал в полную немилость у Суллы. И после смерти последнего, когда вскрыли завещание, выяснилось, что там не только не было ни слова о какой-либо доле Помпея, там не было даже ни слова благодарности тому, кого усопший назвал при жизни «императором» и «Великим».

Однако как истинный государственный муж Помпей ничем не выдал своей обиды. И даже когда Лепид и несколько его сторонников захотели помешать не только похоронам Суллы на Марсовом Поле, но вообще решили отменить весь публичный похоронный ритуал, Помпей взял инициативу в свои руки и провел церемонию со всеми полагающимися по рангу почестями.

Более того, предсказание Суллы оправдалось сразу же после его смерти, ибо Лепид, воспользовавшись положением, которое создал ему Помпей, затеял в Риме беспорядки. Помпей перешел на сторону Катула и народа, который больше склонялся к гражданскому управлению, нежели к военной диктатуре. Помпей поддержал их своим мечом.

С помощью Брута, отца того самого Брута, который вместе с Кассием убил Цезаря, Лепид захватил большую часть Италии и часть Заальпийской Галлии.

Помпей выступил против них, отобрал почти все занятые города, пленил Брута и, поступив с ним, как с Карбоном и Квинтом Валерием, приказал Германику казнить его без суда.

Затем последовали победы над Серторием, Спартаком и пиратами. В этой последней войне Помпей окреп и закалился, он стал настоящим властелином морей.

Здесь мы оставим его и возвратимся позднее лишь затем, чтобы проследить за его судьбой до возвращения Цезаря из Испании.

В ходе всех этих событий Помпей мужал и вскоре без какого-либо сопротивления получил должность консула. Власть его была столь велика, что Красс, пребывавший в обиде на него из-за истории с гладиаторами, был вынужден обратиться к нему в некотором роде с просьбой. Он просил разрешить ему стать консулом.

Помпей сообразил, сколь высоко приподнимает его унижение человека, чье богатство и красноречие позволяло тому смотреть на всех свысока. Он тут же забыл, что некогда скверно обошелся с Крассом, и назвал его консулом одновременно с собой.

В отсутствие Цезаря Красс и Помпей поделили меж собой власть, Красс имел больше влияния на Сенат, а Помпей пользовался огромной поддержкой народа.

К тому же Помпей был, как мы назвали бы его сегодня, хитрецом и отчасти шутом — он прекрасно изучил римлян и знал, как с ними обращаться. Согласно закону, всадники, завершившие службу, въезжали на своих лошадях на городскую площадь и отчитывались перед цензорами за проведенные ими кампании, подробно описывая, с какими военачальниками служили и воевали, чтобы тут же, перед лицом народа, услышать в свой адрес хвалебные или осуждающие слова за то или иное деяние.

В то время цензорами были Геллий и Лентул, и вот люди еще издали увидели, как к Форуму направляется Помпей со всеми знаками отличия и эскортом — за ним следовали ликторы, а сам он вел под уздцы своего коня, словно простой всадник. В нужный момент он приказал ликторам посторониться и один, только с конем, предстал перед трибуналом.

Народ, увидев своего любимца в таком положении, проникся к нему еще большим уважением. На площади царило почтительное молчание, не звучало даже обычное в таких случаях «браво», хотя было совершенно очевидно, что толпа восхищается им, восхищается каждым жестом и шагом Помпея.

Цензорам тоже понравился этот поступок, и они уважительно ответили на приветствие Помпея, затем самый старший из них поднялся и спросил:

— Помпей Великий, скажи, совершил ли ты все свои кампании, строго соблюдая закон?

— Да, — громко отвечал Помпей. — Я совершил все свои походы под собственным своим началом.

Услышав эти слова, толпа взорвалась овациями и восхищенными криками, а цензоры встали и вместе с толпой проводили Помпея домой, отдавая дань уважения этому удивительному человеку.

Но самый большой триумф Помпея, безусловно, состоялся тогда, когда ему дали полномочия разгромить пиратов. Закон, предоставлявший такие полномочия, прошел нелегко. У оппозиции имелись возражения: ведь, став во главе такой силы, имея под своим командованием около двухсот кораблей и пятнадцати легатов, отобранных из числа сенаторов и получивших приказ беспрекословно подчиняться ему, став хозяином и властелином над всеми квесторами и местными казначеями, получив абсолютную власть над всеми завоеванными им территориями на расстоянии четырехсот стадий от береговой линии, а точнее — над всеми территориями римской империи, Помпей, стоило ему захотеть стать диктатором, непременно стал бы им, и никакая сила в мире не остановила бы его.

Но когда зачитывался проект этого закона, он был встречен одобрительными криками народа, а также был поддержан и Цезарем — ему хотелось, чтобы народ знал, на чьей он стороне. Однако закон был отвергнут частью сенаторов.

Один из них воскликнул:

— Берегись, Помпей! Если захочешь пойти по следам Ромула, можешь и оступиться! Исчезнешь с лица Земли! Сгинешь, как и он, в урагане!

Катул, за которого так боролся в свое время Помпей, тоже голосовал против, однако, выступая, неожиданно оказал Помпею большую услугу, не поскупившись на похвалы.

— Хотелось бы, — сказал он, — чтобы вы остереглись посылать в пекло первого человека Республики! Это же риск, война. Если мы потеряем его, кто нам его заменит?

— Ты! Ты! — послышались отовсюду крики.

Тогда поднялся Росций, не подав предварительно знака, что хочет говорить, и так как в шуме и гаме его не было слышно, поднял вверх два пальца, а это означало, что с Помпеем следует послать еще одного человека.

Столь неосторожное предложение вызвало бурю негодования в народе, нетерпеливая толпа взорвалась и стала так страшно и громко кричать, что пролетавший в этот миг над Форумом ворон рухнул бездыханным прямо в толпу.

«Что доказывает, — говорит Плутарх, — что птицы падают на землю не из-за волнений в воздухе или из-за того, что там образовалась пустота, а оттого, что в пернатых ударяются сильные крики, исходящие снизу, которые вызывают в воздухе ужасное сотрясение и оглушительный смерч».

Мы уже упоминали, чем завершилась эта схватка, еще более приумножившая славу Помпея. Однако не успели сказать о частичном соглашении Помпея с пиратами, в результате чего были безжалостно убиты Карбон, Квинт, Валерий и Брут.

Помпей не только вел с бандитами мирные переговоры, но даже оставил некоторых из них в живых, других же отпустил вместе с награбленным. Видя его благосклонность, пираты до того обнаглели, что попросили Помпея помочь в борьбе с Метеллом, родственником того Метелла, с которым Помпей служил раньше в Испании, того самого Метелла, которого еще до Помпея отправили на Крит воевать с пиратами, так как именно там после Киликии обосновались они наиболее надежно, приготовившись обороняться против Метелла, преследовавшего их по пятам и жестоко наказывавшего каждого пойманного бандита.

Просьба пиратов была весьма странной, но еще более странным оказалось то, что им не отказали. Помпей отправил Метеллу письмо, в котором просил его прекратить войну. Он приказал городам не подчиняться Метеллу и отправил своего легата Луция Октавия в осажденную крепость — воевать на стороне пиратов против солдат Метелла.

Это может показаться странным и непонятным, не знай мы методов и уловок Помпея, никак не желавшего делиться с Метеллом славой побед над пиратами, как в свое время не пожелал он делиться славой с Крассом после победы над гладиаторами. Когда в Риме узнали, что опасные пираты разгромлены и покорены меньше чем за три месяца, восторг и радость были столь велики, что Манлий, народный трибун, предложил принять закон, предоставлявший Помпею командование во всех провинциях и всеми воинскими подразделениями, бывшими в подчинении у Лукулла, добавив к ним еще и Вифинию, занятую Глабрионом[225].

Согласно этому закону, в подчинение Помпея переходили и так называемые военно-морские силы: он командовал ими, как во времена недавней войны, и таким образом стал почти полновластным хозяином не только над такими территориями, как Фригия[226], Лукания, Галатия[227], Каппадокия[228], Киликия, Верхняя Колхида и Армения, но и над армиями, которые использовал Лукулл в войне с Митридатом и Тиграном.

Сперва сенаторы и прочие влиятельные люди выступили против этого закона, доказывая каждый в отдельности, какими опасностями он чреват, клянясь, что не предадут идеи свободы, сознательно передавая власть в одни руки, власть и силу, сравнимые разве что с теми, которые имел Сулла, захватив их насильно. Но в назначенный день произошло то, что обычно происходит в парламенте: из всех записавшихся выступать только один держал речь.

Это был Катул.

Говорил он, как честный человек, со всей присущей ему открытостью. Катул воскликнул, обращаясь к Сенату:

— Сенаторы! Не осталось более ни одной свободной горы или скалы, куда бы мы могли отступить, чтобы умереть там свободными!

Но Рим дошел до такого состояния, когда ему нужен был хозяин, любой хозяин. Ни один голос не отозвался Катулу. И закон был принят.

— О! — воскликнул Помпей, получив декрет. — Видно, суждено мне трудиться до конца дней своих. Одно командование, второе… Нет, не придется доживать свой век спокойно! В деревне, рядом с женой и детьми…

И, подняв к небу глаза, хлопнул себя по ляжке жестом утомленного человека.

Бедный Помпей! Он, несомненно, делал бы совсем иные жесты, не будь закон принят. Но только в одиночестве, чтобы никто не видел, какая в них сквозит безнадежность.

С Цезарем же произошло иначе. Когда его назначили правителем Галлии, он воскликнул, нё скрывая радости:

— Наконец-то! Вот я и достиг всего, о чем мечтал! Начиная с сегодняшнего дня, буду ступать по головам своих сограждан.

XV

Надеемся, что читатель, внимательно следящий за нашим исследованием, все больше вникает в характеры этих двух героев, чтобы затем, когда они уже станут противниками, их действия были бы понятнее и не нуждались в комментариях.

Даже, если Помпей и колебался, принимать ли командование, сомнение это не было продолжительным. Он собрал свои корабли и людей, созвал царей и правителей, населявших отныне принадлежавшие ему территории, вступил в Азию и начал с того, как это уже неоднократно делал, что разрушил все созданное его предшественником. Не следует забывать, что предшественником его был Лукулл — один из самых серьезных и достойных граждан Республики.

Вскоре Лукулл узнал, что Помпей не оставил камня на камне от всего созданного им, что он вновь установил старые формы наказания за преступления, аннулировал компенсации, говорил и доказывал повсюду, что Лукулл больше ничего не значит, что только он, Помпей, все и вся в этом мире.

Но Лукулл был вовсе не из тех, кто покорно выпивает до дна чашу с горьким напитком под названием «пренебрежение». Через общих друзей он передает Помпею свое неудовольствие. Было решено, что оба полководца должны встретиться в Галатии.

Они направились навстречу друг другу в окружении ликторов с фасциями, а так как оба были победителями, фасции были украшены лавровыми ветвями. Но тут случилось непредвиденное: Лукулл прибыл из плодородной страны, Помпей же, напротив, из нищей и опустошенной, где не росли деревья, а потому лавры у ликторов Лукулла были свежими и зелеными, а у ликторов Помпея — желтыми и высохшими. Заметив это, ликторы Лукулла предложили половину своих свежих лавров ликторам Помпея.

Этот благородный жест заставил кое-кого улыбнуться.

— Прекрасно! — воскликнули они. — Взгляните еще раз на Помпея, он вновь незаслуженно возложил на свою голову лавровый венок.

Встреча, начавшаяся столь церемонно и почтительно с обеих сторон, вскоре перешла в дискуссию, а затем — в яростный спор. Помпей обвинял Лукулла в том, что тот жаден. Лукулл обвинял Помпея в упрямстве и чрезмерном честолюбии.

Забыв о только что высказанных в адрес своего соперника комплиментах, он начал дискредитировать его победы.

— Тоже мне победы! Победить армии двух жалких царей, которые, увидев, что золото уже не помогает, решили прибегнуть к мечу и щиту! Лукулл победил золотом, а мне предоставил сражаться железом, — говорил Помпей.

— И на сей раз, — отвечал Лукулл, — хитрый и осторожный Помпей действовал в своей манере. Явился, когда уже некого было побеждать, разве что призрак. В войне с Митридатом повел себя точно так же, как в войне с Лепидом, Серторием и Спартаком — присвоил себе победу, хотя она по праву принадлежала Метеллу, Катулу и Крассу. Разве не похож Помпей на трусливую птицу, какого-нибудь стервятника, привыкшего пожирать добычу, которую не он убил? Разве не похож он на гиену или волка, пожирающего объедки войны?

Оставшись без армии, имея при себе лишь тысячу восемьсот человек, решившихся пойти за ним, Лукулл вернулся в Рим.

Помпей начал преследовать Митридата. Стоит прочитать у Плутарха про эту долгую кампанию, когда Митридат, — запертый в стенах, возведенных вокруг него Помпеем, начал убивать больных и других лишних людей и наконец вдруг исчез со своими сторонниками. Исчез таинственно и непонятно. Какие птицы одолжили им свои крылья, чтобы они могли перелететь через стены?

Помпей преследует его. Догоняет у Евфрата в тот момент, когда Митридат видит сон, будто плывет он по Эвксинскому Понту при благоприятном ветре и видит Босфор, но тут корабль неожиданно рушится под его ногами и остается лишь несколько досок, чтобы удержаться на плаву. В этот момент в палатку к нему ворвались испуганные воины и разбудили его криком:

— Римляне!

Тогда он решил дать бой. Все схватились за оружие, выстроились в боевую линию, но и тут не все ладилось у несчастного царя.

Солдатам Помпея луна светила в спину, их фигуры отбрасывали огромные тени. Солдаты Митридата приняли эти тени за мишень и стали метать в них свои стрелы и копья, но удары приходились в пустоту.

Помпей понял ошибку варваров и приказал всем громко кричать во время атаки. Варвары так сильно испугались, что римляне перебили их около десяти тысяч человек и заняли лагерь.

Но где же Митридат? Еще в начале боя Митридат в сопровождении восьмисот рабов пускает свою лошадь вскачь и пробивает брешь в рядах римлян. Правда, пока удалось добраться до задней линии, их осталось всего трое.

Двое из них — это сам Митридат и Гипсикратия, одна из его наложниц, столь смелая и отважная, что царь называл ее не Гипсикратией, а Гипсикратом. В тот день, одетая в персидский костюм, верхом на персидской лошади и с персидским оружием в руке она не покинула царя ни на миг, защищая его, как, впрочем, и он ее.

Последовала трехдневная изнурительная скачка по стране, на протяжении всего пути отважная амазонка служила царю верой и правдой, охраняя его сон и ухаживая за его лошадьми. Наконец они добрались до крепости Инова, где находились все сокровища царя.

Они были спасены, хотя бы на время. Но Митридат понимал, что эта их остановка — последняя перед смертью. Он раздал последние дары, поделив их между теми, кто до конца сохранял ему верность, — сначала деньги, затем одежду и в конце концов яд. Каждый покинул его богатым, как сатрап, обеспеченным на всю оставшуюся жизнь, уверенным, что умрет, если захочет умереть.

Затем побежденный отправился в Армению на поиски своего союзника Тиграна. Тигран же не только запретил ему въезд в свою страну, но обещал награду за его голову в сто талантов. Тогда Митридат отправился вверх по Евфрату, перешел его в устье и углубился в Колхиду.

В то время как Тигран закрыл границы перед Митридатом, сын его открыл их перед римлянами. Помпей вместе с ним брал города, они сдавались тут же, без всякого сопротивления. Старый Тигран, побежденный Лукуллом, узнав о конфликте между двумя полководцами, решил, что Помпей — человек доброжелательный, и явился к нему одним прекрасным утром вместе с родственниками и друзьями.

Но у входа в римский лагерь его встретили два ликтора Помпея, которые приказали ему спешиться и продолжить путь пешком, поскольку еще ни разу царь-противник не въезжал на лошади в римский лагерь. Мало того: в знак подчинения Тигран был вынужден вытащить меч и отдать его ликторам, затем, дойдя до Помпея, он снял с головы корону и положил ее к ногам римлянина. Помпей принял его приветливо — взял царя под руку, ввел в свою палатку, посадил по правую руку от себя, а сына его — по левую.

— Тигран, — сказал он, — все потери, которые ты понес, все это — из-за Лукулла. Он отнял у тебя Сирию, Финикию[229], Галатию и другие земли. Я оставлю тебе все, что принадлежало тебе на тот момент, когда я вошел в твою страну, но с одним условием: ты выплатишь римлянам шесть тысяч талантов за причиненный им ущерб.

Счастливый Тигран обещал каждому солдату по полмины[230], по десять мин каждому центуриону и по таланту — каждому трибуну. Однако сын его, надеявшийся получить наследство отца, вовсе не был рад такой сделке и сказал посланцам Помпея, приглашавшим его к столу:

— Премного благодарен вашему полководцу за оказанную честь, но я знаю другого человека, который отнесется ко мне куда лучше.

Десять минут спустя молодой Тигран был арестован, закован в цепи и взят под стражу, чтобы позднее украсить собой триумф Помпея.

XVI

Итак, Цезарь и Помпей вернулись в Рим, один — с востока, другой — с запада. Красс, делая вид, что боится армии Помпея, поджидал его.

В одном из писем Цезарь сообщал Крассу, что прибывает, добавив при этом, что если он, Красс, окажет ему поддержку, он в свою очередь обещает помирить его с Помпеем.

О Цицероне никто не вспоминал. Помпей завидовал его успехам в Сенате, но ведь Помпей завидовал всем и всегда. Так что сделать этих друзей врагами было нетрудно.

Цицерон жаловался Аттику.

«Ваш друг, — писал он Аттику 25 января 693 года от основания Рима (61 год до нашей эры) — ваш, сами знаете, о ком я говорю, этот так называемый друг, о котором вы пишете, что он хвалит меня и не пытается ни в чем осуждать, что якобы полон доверия, почтительности, чуткости по отношению ко мне, так вот: публично он восхваляет меня, но втайне делает мне зло, что ни для кого не является тайной. Ни грана правды, откровенности и чести нет в той политике, которую он проводит. Ничего возвышенного, сильного, искреннего. Обо всем напишу более подробно в другом письме».

Более подробно!.. Сами видите, тут нечего больше добавить. Знаменитый оратор, победитель Каталины нарисовал более чем убедительный портрет победителя Митридата.

Но в то же время происходило активное выдвижение вперед еще одного персонажа нашей драмы. Никто пока не обращал на него особого внимания, а следовало бы! Речь идет о Катоне младшем.

Скажем хотя бы немного об этом человеке, которого считали в Риме весьма суровым и жестким, его настолько боялись и уважали, что римляне даже в театре дожидались, пока он уйдет, чтобы попросить танцовщиц исполнить нечто вроде нашего современного канкана.

Он родился за 95 лет до нашей эры, был на пять лет моложе Цезаря и на одиннадцать — Помпея, в ту пору ему исполнилось тридцать три года. Он был правнуком Катона Цензора, которого, как говорилось в одной эпиграмме, Прозерпина отказалась принять в подземном царстве даже мертвого!

«Этот рыжий, кусавший всех подряд, этот человек с пронзительными глазами, этот Порций, которого Прозерпина отказалась принять даже мертвой!» Вот и вся эпиграмма. Из нее очевидно, что Катон старший был рыжим, что у него были глаза Минервы[231], что еще при жизни он слыл таким скрягой и был настолько несносен, что даже мертвые отказывались с ним соседствовать.

Но, помимо всего прочего, он был еще и очень прозорливым человеком, доказательством тому его имя — Катон. На самом деле его звали Порций, но он получил прозвище Катон — от catus, что означает умный, понимающий, тонкий.

В семнадцать лет он воевал против Ганнибала. Доказал на поле боя, что у него быстрая рука, сильные ноги и грозный голос, которым он ревел угрозы, нанося удары мечом. Пил он только воду, но во время длительных переходов или в жару добавлял в нее чуточку уксуса. Когда случалось ему выпить вина, наполовину разбавленного водой, он называл это распущенностью.

Он родился в героические и славные времена, когда в Италии еще можно было отыскать землю и людей, готовых ее вспахать. Подобно Фабию[232], Фабрицию[233] и Цинцинату[234], он оставил плуг, чтобы взять в руки меч, а затем оставил меч, чтобы вернуться к плугу; во время боя он дрался как простой солдат, землю вспахивал как простой пахарь; только зимой носил одежду, летом ходил нагишом.

Он был соседом по землям с Маннием Курием[235], который праздновал свой триумф трижды, победив самнитов, когда те были союзниками сабинов, прогнав Пирра из Италии, а затем продолжал жить в том же нищем доме, где его и увидели посланцы самнитов. В тот момент он запекал репу.

Послы прибыли, чтобы предложить ему огромную сумму золотом.

— Вы видите, что я ем? — спросил он.

— Видим.

— Так вот: в золоте нет нужды, когда можешь быть сыт таким обедом, как этот.

Он наверняка понравился бы Катону, а Катон понравился бы ему.

Катон младший был родственником сурового Цензора, который вечно ругался со Сципионом, осуждая его за то, что тот был большим мотом и слишком шиковал. Он многое унаследовал от своего предка, хотя их разделяло пять поколений.

Наш Катон, Катон младший, или Катон из Утики[236], — называйте, как хотите, с малолетства остался без родителей, они рано умерли. Были у него еще один брат и три сестры.

Брата звали Цепионом. Одну из сестер, по материнской линии, звали Сервилией. Мы уже упоминали это имя, когда говорили о записке, полученной Цезарем во время заговора Каталины.

Сервилия долго сопротивлялась Цезарю, но тот, узнав, что ей страшно хотелось иметь одну очень красивую жемчужину, приобрел ее и подарил. Взамен Сервилия отдала Цезарю то, чего он добивался. Жемчужина стоила более миллиона ста тысяч франков.

Катон был мужчиной строгих правил, обычно суровое лицо его становилось просто пугающим, когда он смеялся. Обижался он редко, но, обидевшись, с трудом выходил из этого состояния. Был тугодумом, но выучив что-либо, уже никогда не забывал. К счастью, у него был наставником один очень образованный человек. Старика звали Сарпедоном, как сына Юпитера и Европы.

Еще с детства у Катона проявились черты упрямства, позже составившие ему определенную репутацию. Ровно за 90 лет до нашей эры — ему было тогда около четырех-пяти лет — союзники приняли закон о римском гражданстве.

Мы уже говорили о преимуществах римского права. Один из депутатов проживал у своего друга, некоего Друза. Друз, дядюшка Катона по материнской линии, воспитывал детей своей сестры и очень любил их. Этот депутат — звали его Попидий Лило — баловал детей, как только мог, чтобы затем они могли просить за него у своего дядюшки. Цепион, бывший на два-три года старше Катона, легко купился и обещал просить за него.

Но с Катоном это не прошло. В свои четыре-пять лет Катон, разумеется, многого не понимал, особенно что касалось римского гражданства, но при всех настоятельных просьбах депутата лишь молчал, глядя на него не по-детски строгими глазами.

— Ну что, малыш? — спросил его Попидий. — Будешь делать то же самое, что и твой брат?

Ребенок молчал.

— Будешь просить за меня у своего дяди? Что молчишь?

Ребенок молчал.

— Какой скверный мальчишка, — заметил Попидий, затем добавил: — Посмотрим, как далеко пойдет.

И с этими словами, схватив мальчика за пояс, поставил его на подоконник — окно находилось на высоте тридцати шагов, — а затем сделал вид, что собирается столкнуть его вниз.

Но ребенок продолжал молчать.

— Так обещаешь? Или сейчас сброшу! — пригрозил Попидий.

Ребенок продолжал молчать, не выказывая признаков страха или удивления.

— О, Юпитер! — воскликнул Попидий. — Хорошо, что он пока еще ребенок, а не взрослый! Будь он мужчиной, возможно, тогда я не получил бы ни единого голоса у народа.

Сулла был личным другом Луция Порция, отца Катона, убитого у озера Фуцино[237] во время боя с восставшими тосканцами. Кажется, молодой Марий имел какое-то отношение к этой смерти. Орозий[238] подтверждает это, тем более сами знаете поговорку: «Нет дыма без огня».

Итак, Сулла, бывший другом их отца, время от времени приглашал к себе этих детей и наслаждался беседой с ними.

«Дом Суллы, — говорит Плутарх, — был настоящим адом — туда ежедневно приводили проскриптов и пытали их».

Это происходило в 80-е годы до нашей эры, и Катону было тогда лет тринадцать-четырнадцать.

Иногда он видел, как из дома выходили полумертвые после пыток люди, но чаще доводилось наблюдать, как выносили отрубленные головы. Откуда-то снизу раздавались стоны. Все это заставляло мальчика анализировать поступки Суллы, который к нему относился столь дружелюбно.

Однажды, не выдержав, он спросил своего наставника:

— Как это может быть, чтобы не нашлось хоть одного человека, который бы попытался его убить?

— Дело в том, что его боятся больше, чем ненавидят, — ответил наставник.

— Дайте мне меч, — заявил Катон. — Я убью его и спасу страну от рабства.

Наставник сохранил эти слова для истории, однако побоялся вручить своему ученику меч.

До двадцати пяти лет Катон ни разу не садился за стол без своего брата, которого безумно любил.

— Кого ты любишь больше всех? — спросили его однажды в детстве.

— Моего брата, — ответил он.

— А после него?

— Моего брата.

— Но, все-таки, после него?

— Брата.

Сколько бы раз ни задавали ему этот вопрос, он всегда отвечал одинаково.

XVII

Катон был невероятно богат. Назначенный жрецом Аполлона, он приобрел собственный дом и перенес туда все имущество, унаследованное от родителей, которое оценивалось в сто двадцать талантов.

Катон был невероятно жаден. Не успев получить это наследство, отмечает Плутарх, он тут же начал жить крайне экономно. После смерти любимого брата ему досталось еще полмиллиона. Скоро мы дойдем до этой смерти и узнаем, что говорил Цезарь о скупости Катона.

Катона мало кто знал, когда ему впервые предоставилась возможность выступить публично. Не для того, чтобы обвинить или защитить какого-нибудь богатого растратчика типа Долабеллы или Верреса, отнюдь нет. Катон старший, столь сильно почитаемый своим правнуком, построил базилику Порция в те времена, когда был еще цензором.

Наверное, мы уже упоминали, что прозвище Порций (Porcius) он получил благодаря огромному количеству свиней, которых выращивал, а второе, Катон, благодаря своей удивительной сообразительности в делах. Если не говорили, то скажем теперь.

Итак, базилика Порция была выстроена Катоном, но так получилось, что одна из колонн мешала установить скамьи для трибунов, которые должны были собираться здесь. Они захотели убрать ее или перенести в другое место, но тут явился Катон и держал речь в защиту колонны.

И она осталась на прежнем месте. Уже тогда приметили, что речь Катона сдержанна, лаконична, не лишена некоторого изящества, но главное ее достоинство — краткость.

С того момента его стали считать оратором. В Риме, как мы уже говорили, недостаточно было быть воином, необходимо было быть и оратором; и напротив: недостаточно было быть оратором, надо было быть еще и воином.

И Катон готовится к этой тяжкой профессии. В Риме Катон не мог последовать примеру своего прадеда — ходить нагишом, зато он научился переносить любые холода, ходить с непокрытой головой, проделывать долгий путь пешком, что отличало его от друзей — они-то путешествовали или верхом, или в лектике, однако, как бы быстро они не передвигались, он всегда успевал за ними и, если хотел поболтать или передохнуть, вцеплялся одной рукой в гриву лошади.

Сначала он придерживался принципа умеренности во всем — за столом сидел лишь несколько минут; если пил, то только один раз, после еды, и, выпив, тут же поднимался и уходил.

Позже все пошло по-другому: стоик и аскет начал попивать и частенько проводил за столом всю ночь.

— Катон строит из себя пьяницу, — говорил Меммий.

— Это правда, — отвечал Цицерон. — Однако не скажешь же ты при этом, что он с утра до ночи играет в кости!

Возможно, Катон был пьян, когда при всем Сенате обозвал Цезаря пьяницей, и это Цезаря, который всегда пил только воду.

«Что касается вина, — писал Светоний, имея в виду Цезаря, — то он пил очень мало, этого не отрицают даже его враги».

Сам Катон, возвращаясь к слову «пьяница», говорит: «Цезарь единственный, кто, будоража Республику, берется за государственный переворот трезвым».

До свадьбы Катон был девственником. Сначала он хотел жениться на Лепиде, которая была обручена со Сципионом Метеллом. Казалось, молодые уже разорвали помолвку, но появление Катона возродило любовь. Метелл удержал Лепиду именно в тот момент, когда Катон протянул ей свою руку.

На сей раз стоик потерял самообладание. Он хотел отдать Сципиона Метелла под суд. Его друзья объяснили, что тогда все будут над ним смеяться и ничего хорошего из этого не получится. Он забрал назад свое заявление, говоря сегодняшним языком, но зато взял в руки перо и написал целую серию ямбов, высмеивающих Сципиона. К сожалению, стихи эти утеряны.

Он женился на Атиллии, которую вскоре прогнал из-за недостойного поведения, женился второй раз — на Марции, дочери Филиппа.

Покажем, как понималревность наш стоик, который, будучи влюбленным в Лепиду, писал ямбы, высмеивающие Сципиона.

Вторая жена Катона, Марция, была не только очень красива, но и умна, что не мешало ей иметь обожателей. К их числу принадлежал Квинт Гортензий, один из самых почитаемых в Риме людей. Но у Квинта Гортензия была странная мания: он ценил женщин, которыми еще не овладел. Поскольку развод в Риме был разрешен, он после развода захотел жениться или на дочери Катона, бывшей замужем за Бибулом, или прямо на жене Катона.

Гортензий признался в любви сначала жене Бибула, которая любила мужа и имела от него двоих детей. Она поблагодарила за оказанную ей честь, однако заметила, что предложение это несколько странное. Еще больше осложнило дело то, что Гортензий получил отказ и от самого Бибула.

Но Гортензий так легко не отступал и начал настаивать. Бибул обратился к своему тестю. Катон вмешался.

Тогда Гортензий объяснился с Катоном, с которым они были добрыми друзьями вот уже много лет, причем объяснился в более категоричной форме, чем с Бибулом.

Гортензий конечно же не хотел скандала, не нужно было ему и чужое богатство, он просто желал заполучить в жены порядочную женщину. К несчастью, после долгих поисков выяснилось, что в Риме существуют только две дамы, наделенные этим качеством, да и те замужем.

Одной из них, как мы уже говорили, была Порция, жена Бибула, другой Марция, жена Катона. Поэтому он начал упрашивать обоих мужей — ему было все равно, кто из них согласится подтолкнуть свою порядочную жену к разводу, чтобы отдать ему. По его мнению, в подобной ситуации Пифия[239] и Дамон[240] никогда не отказали бы друг другу, а он уверял, что любит Катона не меньше, чем Пифия любила Дамона.

И вообще Гортензий делал предложение, которое доказывало искренность его намерений: он обязывался вернуть Порцию Бибулу или Марцию Катону немедленно, как только у них родится двое детей.

Он руководствовался одним законом Нумы, давно забытым, но никем еще не упраздненным. Закон этот читатель может найти в труде Плутарха «Сопоставление Ликурга с Нумой»: он позволял мужу, решившему, что у него уже достаточно детей, отдавать свою жену другому на время или навсегда.

Катон обратил внимание Гортензия на то, что для него это невозможно, поскольку Марция беременна. Гортензий ответил, что намерения у него самые серьезные и он может подождать, пока Марция родит.

Эта настойчивость так подействовала на Катона, что он попросил у Гортензия разрешения посоветоваться с отцом Марции, Филиппом.

Филипп был порядочным человеком.

— Если ты не усматриваешь в этом законе никакого отступления от морали, — сказал он, — то я не против, однако будет лучше, если ты поставишь свою подпись на брачном контракте между Гортензием и Марцией.

Катон согласился. Подождали, пока Марция родит, и ударили по рукам; затем в присутствии отца и мужа своего, который расписался и поставил печать на брачном контракте, она вышла замуж за Гортензия.

Теперь попытаемся объяснить, что такое соглашение не было ничем из ряда вон выходящим в те времена, в 695 году от основания Рима, в отличие от нынешних времен — 1850 года нашей эры.

Однако сначала расскажем, чем закончилась эта история между Марцией и Гортензием.

Они жили дружно и счастливо, Марция полностью удовлетворяла всем запросам Гортензия и родила ему двоих детей, а поскольку Катон не потребовал ее обратно, Гортензий жил с ней до самой своей смерти, после которой завещал ей все свое состояние: около двадцати или двадцати пяти миллионов.

После смерти Гортензия Катон снова женился на Марции, об этом можно прочитать в труде Аппия «Гражданская война» и у Лукана[241] в «Фарсалии»[242]. Естественно, что Катон брал уже не жену себе, но мать своим подросшим дочерям.

Этот случай, конечно, наделал много шума в Риме. Разговоров было много, но удивлен никто не был. Таковы уж правила развода.

Еще несколько слов об этих законах, чтобы читатель подивился пассивности Марции, с какой она переходит от одного мужчины к другому, впрочем, можно объяснить и эту пассивность, поскольку, как вы уже убедились, наше намерение — объяснить читателю все.

XVIII

Сначала расскажем, как вступали в брак, а затем об условиях развода.

В Риме существовали две разновидности бракосочетания: патрицианское и плебейское, бракосочетание путем конфарреации и путем коэмпции.

Будь спокоен, дорогой читатель, очень скоро тебе все станет ясно.

Сначала, как и у нас, подписывался брачный контракт. Человек, исполнявший обязанности нынешнего нотариуса, зачитывал документ и, прежде чем отдать его на подпись владельцу, произносил следующие слова:

«Помолвка, так же, как и бракосочетание, заключается только с согласия родителей, девушка может воспротивиться воле родителей в том случае, если гражданин, представленный ей в качестве жениха, калека или же имеет дурную репутацию».

Если ни того, ни другого не наблюдалось и обе стороны были согласны, жених дарил своей невесте простое кольцо из железа без каких-либо драгоценных камней, служившее как бы гарантией принятых на себя обязательств. Девушка надевала его на безымянный палец левой руки, так как римское поверье гласило, что у этого пальца имеется нерв, ведущий прямо к сердцу. Разве ты не согласен, уважаемый читатель, что и сегодня женатые люди носят кольцо на том же пальце, даже не подозревая об этой связи?

Затем назначался день свадьбы. Как правило, девушки обручались в тринадцать-четырнадцать, иногда даже в двенадцать лет, а свадьба назначалась примерно через год.

Выбор дня был сложной проблемой. Нельзя было устраивать свадьбу в мае, этот месяц считался роковым из-за лемуриев, так, во всяком случае, писал Овидий. Нельзя было устраивать свадьбу и накануне июньских ид[243], а точнее — с 1 по 16 июня, так как это были дни усопших духов и тоже считались роковыми для семьи.

Не устраивались свадьбы и на календах[244] квинтилиса, то есть 1 июля, так как этот день являлся праздничным и никто не должен был прибегать к насилию, а как-никак предполагалось, что в первую брачную ночь муж свершает некое насилие над своей женой, в том случае, конечно, если она девственница.

Не назначались свадьбы и на второй день календ, ид или нон, который тоже считался роковым и в который полагалось делать лишь самые необходимые дела.

Следует учитывать, что в Риме свадьбы никогда не были чем-то строго необходимым.

В первые годы существования Республики молодая девушка в сопровождении матери и одной близкой родственницы проводила ночь в храме, чтобы узнать, нет ли каких-либо прорицаний, исходящих от богов, на этот счет. Позже ограничивались приходом одного жреца, сообщавшего, что нет неблагоприятных знамений, препятствующих данному браку, и далее все шло как по маслу.

Религиозный брак совершался дома, в помещении для хранения священной утвари. Невеста ждала, одетая в белую тунику, перехваченную у талии ремешком из овечьей шерсти, волосы должны были быть заплетены в косы, собранные на голове в виде башенки, поверх которой укреплялся венок из цветов майорана. К венку прикреплялась прозрачная вуаль — красная как пламя. Эта вуаль называлась nubere — в переводе «укутывать», отсюда и произошло слово nuptiae — бракосочетание. Обувь тоже была красной. Огненно-красный цвет носили и жрецы Юпитера, которым запрещалось разводиться.

Прическа невесты повторяла прически весталок. Она была символом чистоты молодой жены. В наше время цветок майорана заменила мелисса, что тоже восходит к древней традиции, как и кольцо на «сердечном» пальце. Вуаль присутствовала только на свадьбах патрициев.

Для признания свадьбы действительной необходимо было десять свидетелей. Каждый из молодоженов усаживался на свой стул, одинаковой формы и покрытый шкурой овцы, принесенной в жертву. Жрец вкладывал правую руку невесты в правую руку жениха, произносил несколько сакраментальных фраз, не забыв упомянуть, что жена должна всячески способствовать приумножению богатства мужа и участвовать во всех священных обрядах, затем совершал в честь Юноны, покровительницы семейного очага, жертвенное возлияние из подслащенного вина с медом и молоком. Фигурировала в этом обряде и пшеничная лепешка — «фар», которую приносили и показывали невесте; от этого слова и произошло название обряда «конфарреация».

Во время свадебной церемонии желчный пузырь принесенного в жертву животного выбрасывали под алтарь как символ того, что любая горечь должна быть изгнана из семейного дома.

Второй вид бракосочетания существовал у плебеев и назывался коэмпцией, от глагола emere — «покупать». В этом случае муж как бы покупал себе жену, а жена становилась его рабыней. Она продавалась ему отцом или опекунами в присутствии магистрата и пяти римских граждан, достигших половой зрелости. Желательно было также, чтобы на свадьбе присутствовал человек, взвешивавший монеты на аукционах.

Вообще-то, продажа была, разумеется, чисто символической, цена назначалась также символическая — один медный ас, то есть самая тяжелая, но и самая дешевая римская монета. Один ас равнялся примерно семи сантимам. Он делился на семис, то есть половину аса, затем на триенс — треть аса, на квадранс — четверть аса, на секстане — его шестую часть и, наконец, на стипс — двенадцатую часть аса.

Характерно, что при таком бракосочетании именно женщина приносила ас, посредством которого ее покупали, так что в реальности выходило, что вовсе не муж покупал жену, а наоборот.

В ходе церемонии молодожены задавали друг другу вопросы в присутствии претора.

— Женщина, — спрашивал муж, — хочешь ли ты быть матерью семьи моей?

— Хочу, — отвечала женщина.

— Мужчина, — спрашивала она, — хочешь ли ты быть отцом семьи моей?

Подобные вопросы никогда не задавались знатной девушке. Знатная дочь была матроной, девушка из народа — матерью семьи. Слово семья (по-латыни фамилия») напоминало о рабстве — ведь и раб тоже был членом семьи.

В знак подчинения, на которое соглашалась девушка, один из свидетелей разделял ее волосы наконечником пики, шесть раз проводя острием по голове. Затем юноши поднимали невесту на руки и несли ее от трибунала претора до семейного дома с криками:

— К Таласию! К Таласию!

Мы уже объясняли значение этих выкриков. Но прежде чем они добирались до дома, невеста останавливалась перед одним из алтарей ларов[245], которые встречались на каждом перекрестке. Молодая жена доставала второй ас и жертвовала богам. Едва войдя в дом, она тут же направлялась к пенатам, домашним богам, доставала третий ас и жертвовала им.

Таким образом, бракосочетание у римлян было двух видов, и все обряды строго соблюдались, хотя в целом бракосочетание считалось лишь одной из форм простого объединения и было действенно ровно столько, сколько устраивало объединившихся. Если союз давал трещину, можно было развестись.

Ромул издал закон, позволявший прогнать свою жену, если та отравила своих детей, сделала копию с ключей мужа, изменила мужу или пила еще бродившее вино.

Отсюда и появился в Риме обычай — целовать женщин в губы, чтобы убедиться, что жена не пила вина. Этим правом — ибо это стало уже больше чем просто привычкой — пользовались все мужчины в доме, от мужа до двоюродных братьев.

В году 520 от основания Рима некто Спурий Карвилий Руга, воспользовавшись правом, предоставленным законами Ромула и Нумы, прогнал свою жену только за то, что она была бесплодна. Единственный пример, подобного рода на протяжении пяти веков.

Однако верно и то, что если муж прогонял жену без веских на то оснований, половина его состояния переходила ей, вторую половину жертвовали храму Цереры, а мужа приносили в жертву духам тьмы. Жестоко, но почитайте «Жизнеописание Ромула» Плутарха.

Спурий Карвилий Руга прогнал свою жену, Катон развелся со своей.

Развод назывался «диффарреацио» — то есть действие, противоположное конфарреации.

Существовало не только два вида бракосочетания, но и две формы расторжения брака. Первая происходила на глазах у жреца и семи римских граждан, достигших половой зрелости. Один из вольноотпущенников приносил таблицы с текстом брачного контракта и разбивал их перед присутствующими. Затем, возвратившись в дом, муж отбирал у жены все ключи и говорил:

— Женщина, забери свои вещи и прощай! Ступай отсюда!

При браке путем конфарреации женщина брала свою долю и уходила, если поводом к разводу служили недостатки мужа; если же развод случался по ее вине, муж имел право удержать часть ее доли: например, одну шестую за каждого ребенка и так до половины ее доли; дети же оставались у мужа.

Существовала статья закона, согласно которой жена теряла всю долю — в том случае, если она изменила мужу. Тогда, перед тем как прогнать ее, муж снимал с нее столу и накидывал ей на плечи столу куртизанки.

При бракосочетании путем коэмпции союз скрепляла купля-продажа; продажа же и расторгала его, но все это опять чисто условно.

Итак, в Риме существовало три формы расторжения брака: изгнание, что было для женщины страшным бесчестьем; развод по обоюдному согласию, имевший место в любом случае, за исключением убийства, совершенного одним из супругов; и наконец, возвращение женщины ее родителям, как знак возвращения ее прежним хозяевам. Так возвращали прежним хозяевам раба, если он почему-либо не устраивал нового владельца.

В последние годы Республики изгнание, развод и возвращение стали обычными явлениями. Так, Цезарь прогнал свою жену из одного лишь опасения, что ее могут в чем-то заподозрить.

Чаще всего муж даже не давал никаких объяснений.

— Почему ты прогнал свою жену? — спрашивал римский гражданин одного из своих друзей.

— На то были причины, — отвечал тот.

— Какие же причины? Разве она не была скромной и честной? Разве не была молодой и красивой, разве не родила тебе здоровых детей?

Вместо ответа разводившийся вытягивал ногу и показывал сандалию тому, кто задавал вопрос.

— Разве эта сандалия не красивая? Не новая? — отвечал он вопросом на вопрос.

— Конечно, — соглашался друг.

— Так вот, — продолжал разводившийся, снимая обувь, — пусть ее отнесут к сапожнику, она сильно трет ногу, и только я знаю где.

История умалчивает о том, подходила ли сандалия, принесенная затем от сапожника, этому привереде.

Но вернемся к Катону, о котором мы немного забыли, увлекшись всеми этими матримониальными тонкостями. К моменту, когда мы с ним расстались, ему исполнилось двадцать лет.

XIX

Катон был, как его назвали бы в наши дни, большим оригиналом. В Риме носили сандалии и тунику — он же ходил без сандалий и туники. В моде был пурпурный цвет — самый что ни на есть яркий и праздничный, он же носил темный, унылый его оттенок, отливающий ржавчиной.

Все давали в долг под двенадцать процентов, это считалось законным и нормальным у всех честных людей, правда кое-кто, как и у нас, — под сто и даже двести процентов; Катон же одалживал деньги вообще без процентов, а порой, когда у него не было денег, чтобы помочь другу или просто незнакомому человеку, которого он считал честным и порядочным, мог отдать даже кусок своей земли или дом, чтобы нуждающийся смог получить под залог недвижимости в государственной казне нужную ему сумму.

Началось восстание рабов, брат Катона Цепион командовал подразделением в тысячу человек и подчинялся Гелию — Катон записывается простым солдатом в отряд своего брата.

Гелий наградил его за храбрость и потребовал для него других почестей, но Катон отказался, объясняя, что не совершил ничего из ряда выходящего, чтобы заслужить такую награду.

Появился закон, запрещающий кандидатам пользоваться номенклатурными списками — Катон выставил свою кандидатуру на выборах солдатского трибуна; он подчинился этому закону и, по словам Плутарха, оказался единственным, кто поступил таким образом. Плутарх добавляет далее со всей присущей ему наивностью: «Он выиграл благодаря усилию памяти, называя всех граждан, каждого в отдельности, по имени. И конечно же, многим не понравился этим, так как каждый понимал, что сам на такое не способен».

Мы уже говорили — он всегда ходил пешком. Вот каким образом он путешествовал.

С утра пораньше отправлял своего повара и пекаря в дом, где собирался устроить привал. Если в деревне или городе, где он думал остановиться, у Катона был друг или знакомый, слуги отправлялись к нему; если нет, то на постоялый двор, где и готовили ему еду. А если и постоялого двора не оказывалось, они обращались в магистрат, где их обеспечивали жильем согласно специальному предписанию. Однако чаще всего в магистратах недоверчиво относились к словам посланцев Катона, несмотря на то, что те не требовали, но просили вежливо, без криков и угроз. В таких случаях ко времени появления Катона ничего, разумеется, подготовлено не было. Тогда он садился на свой багаж и говорил:

— Пусть кто-нибудь пойдет и позовет сюда магистратов!

Те являлись.

— Несчастные! Избавьтесь от своей привычки плохо относиться к чужим, прибывшим в ваш край, ведь не всегда встретится такой человек, как я. Не допускайте промашек, ведь большинство только и ждут, чтобы вы оступились. Для того, чтобы затем отнять силой то, что вы не отдали добровольно.

Представьте, что чувствовали в тот момент магистраты, удивлявшиеся, что повар и пекарь не говорили с ними грубо, не кричали и не требовали, а спокойно дожидались господина своего.

И все потому, что эти магистраты были провинциалами, точнее чужаками, а человек, сидящий на багаже, римским гражданином.

Сейчас я расскажу, как встречали в провинции простого вольноотпущенника. Эту анекдотичную историю знают все. Припоминается также случай с Цицероном, когда он, возвращаясь из Сицилии, думал, что в Риме только о том и говорят, что о его приезде.

Так вот, прибыв в Сирию, как обычно, пешком, в кругу своих друзей и даже слуг, которые путешествовали верхом, Катон приближался уже к Антиохии[246], как вдруг увидел множество людей, рассевшихся вдоль дороги: с одной стороны юноши в длинных белых тогах, с другой — мальчики, пышно разодетые. Впереди стояли мужчины во всем белом, на головах красовались венки.

Катон ни на секунду не усомнился, что эта встреча организована в его честь, так как в Антиохии знали о его прибытии заранее. Он остановился, попросил своих друзей и слуг спешиться и укорил повара и пекаря, которые, по его мнению, проболтались о его прибытии. Решив отказаться от почестей, он приготовился произнести перед ними целую речь на тему, что никак не заслужил такого уважения и почестей. Но тут мужчина в венке, державший в руке жезл, отделился от остальных и направился к Катону, словно собирался встретить его торжественной приветственной речью. Однако всего лишь спросил:

— Скажи нам, добрый человек, ты случайно не встретил по дороге самого Деметрия? И если да, не скажешь ли, как далеко он еще от нас?

— А кто такой этот Деметрий? — осведомился немало обескураженный Катон.

— Как?! — воскликнул человек с жезлом. — Ты не знаешь, кто такой Деметрий?

— Нет, клянусь Юпитером! — ответил Катон.

— Так это же вольноотпущенник Помпея Великого!

Катон опустил голову и молча двинулся дальше, депутация Антиохии пренебрегла им. Он, видите ли, не знал Деметрия!

Но его ожидала весть, куда худшая. Катон находился в Тесалониках, когда узнал, что брат его, Цепион, заболел во Фракии, в городе Энос. Катон помчался в порт; напомним, что он больше всех на свете любил своего брата.

Море было бурным, и в порту не нашлось судна, которое бы осмелилось бросить вызов стихии. В сопровождении двух друзей и трех рабов Катон все же нашел какое-то торговое судно, и счастье улыбнулось ему: они едва не утонули, не один, а целых двадцать раз корабль был готов пойти на дно, но все же уцелел и прибыл в порт Энос. Оказалось, что брат уже умер.

Узнав эту грустную новость и увидев безжизненное тело брата, философ исчез, уступив место просто любящему и совершенно растерявшемуся от горя человеку. Он бросился к безжизненному телу и приник к нему, чувствуя, как сердце сжимается от невыносимой боли.

«Но это еще не все, — пишет Плутарх, словно настоящая боль ждала Катона впереди. — Он потратил огромную сумму на похороны своего брата, сложил все его носильные вещи из дорогих тканей и сжег их на центральной площади города Энос, сжег на костре, а затем воздвиг на этом месте мраморный памятник своему брату, обошедшийся ему в восемь талантов».

Правда, Цезарь заметил и другое: после сожжения Катон просеял через сито весь пепел, чтобы собрать расплавившиеся в огне драгоценные металлы, украшавшие ткани, впрочем, известно, как Цезарь не любил Катона. К тому же у Цезаря был крайне ядовитый язык.

Зато Помпей возместил сполна маленькую неприятность, возникшую у Катона при входе в Антиохию, где у него спрашивали о Деметрии. Помпей находился в Эфесе, когда ему сообщили о прибытии Катона. Едва увидев его, Помпей поднялся из кресла и пошел навстречу, словно перед ним была самая важная персона. Затем обнял его, взял под руку и наговорил массу лестных слов, которые затем повторил много раз, уже после того как Катон удалился.

Правда и то, что когда Катон объявил о своем отъезде, Помпей, как правило, настойчиво пытавшийся удержать гостей из центра, на сей раз не произнес ни слова, чтобы заставить гостя изменить свои намерения. «Напротив, — добавляет Плутарх, — он обрадовался уходу его».

Бедный Катон… Вернувшись в Рим, он выдвигает свою кандидатуру на должность квестора и выигрывает выборы.

Квестор должен был проверять, как тратились государственные деньги, а также следить, не прилипла ли какая их толика к рукам тех, кто ими распоряжался.

Однако произошло следующее. Вновь избранные квесторы не имели ни малейшего представления о том, чем должны заниматься; чтобы набраться опыта, они обращались к более низким по рангу служащим, которые, практически не меняясь, имели огромный опыт и были заинтересованы в том, чтобы ничего не изменялось. Так что кражи из казны благополучно продолжались.

Но вот явился Катон, и их благоденствию пришел конец. Он не приступал к исполнению обязанностей до тех пор, пока не изучил досконально все дела, а также все функции и порядок работы квесторов. И когда он включился в работу, все тут же поняли — этот человек свое дело знает.

Все служащие дружно, как один, объединились против Катона, однако тот быстро лишил должности первого же, кого уличил в мошенничестве при разделе какого-то наследства, другого, изъявшего из документов завещание, немедленно отдал под суд. Этот человек оказался другом Катула, который славился честностью и порядочностью. Катул вступился за друга перед Катоном. Катон стоял на своем.

Но тот продолжал настаивать, тогда Катон рассерженно воскликнул:

— Уйди сам с глаз моих, иначе заставлю ликторов прогнать тебя!

Катул ретировался.

Но коррупция так глубоко укоренилась во всех слоях общества, что Катул продолжал и далее защищать своего подопечного, однако, видя, что тот может проиграть из-за одного недостающего голоса, отправил лектику за Марием Руллой, коллегой Катона, который не смог явиться по случаю болезни. Голос Мария Руллы спас обвиняемого.

После этого Катон не захотел более пользоваться услугами этого писаря и перестал выплачивать ему жалованье.

Такие примеры строгости и требовательности поубавили амбиции у нарушителей закона — они почувствовали тяжесть руки правосудия и стали куда законопослушней и исполнительней.

XX

С тех пор все государственные финансовые дела перестали быть секретом, Катону удалось вернуть в казну все долги, а также выплатить долги, имеющиеся у Республики.

Произошло невероятное и удивительное для всех событие, так как римляне уже давно привыкли к тому, что спекулянты водят их за нос, и решили, что могут вообще не платить налоги или не возвращать деньги в казну. Другая же часть населения, давно потерявшая надежду получить от государства хотя бы половину причитавшихся им сумм, вдруг убедилась, что государство свое слово держит.

Все эти позитивные изменения произошли благодаря Катону, и народ видел в нем единственного честного человека во всем Риме, испытывая к Катону огромное уважение.

Но это еще не все.

Остались убийцы Суллы.

После пятнадцати-двадцати лет безнаказанности эти убийцы возомнили, что опасность миновала, и спокойно радовались сколоченному на крови и насилии состоянию, поскольку за каждую голову казненного давалось по двенадцать тысяч драхм, что составляло около ста тысяч франков. Все тыкали в них пальцами, но никто не осмеливался их тронуть.

Катон вызвал убийц одного за другим в трибунал, как владельцев общественных денег, и заставил подонков все эти деньги вернуть.

Затем грянул заговор Катилины.

Мы уже говорили, какую роль сыграл в нем каждый из наших главных действующих лиц.

Речь Катона сохранилась у Саллюстия, сохранилась, благодаря стенографисту Цицерона. Отметим вскользь, что стенография была изобретена Цицероном и что его секретарь Туллий Тито был первым, кто придумал правила и систематизацию этой записи.

После выступления Катона Цицерон осмелился просить смертной казни для заговорщиков Катилины; Цезарь же, испугавшись, что, являясь их защитником, тоже может быть записан в заговорщики, быстро вышел на улицу и укрылся под защитой народа. Правда, при выходе его чуть не убили всадники и друзья Цицерона.

Мы уже упоминали, что Катону удалось пошатнуть популярность Цезаря, раздав народу большое количество пшеницы на сумму в семь миллионов франков. Но, несмотря на все меры предосторожности. Цезарь все равно был обвинен.

Три голоса были против него: квестор Новий Нигер, трибун Веттий и сенатор Курий. Курий был первым, кто дал знать о заговоре, а в числе заговорщиков назвал и Цезаря. Веттий пошел еще дальше: он утверждал, что Цезарь связан с заговором не только словом, но и письменно.

Цезарь взбаламутил народ против обвинителей. Новий был брошен в тюрьму за то, что критиковал магистрата; дом Веттия был разграблен, мебель растащена, разбита, выброшена в окно, а самого его едва не разорвали на куски.

Рим был крайне взбудоражен.

Метелл, будучи трибуном, предложил пригласить в Рим Помпея, чтобы тот навел порядок. Другими словами, требовался новый диктатор.

Цезарь, знавший об упрямстве Помпея как политика, согласился с предложением Метелла. И естественно, не возражал, чтобы Помпей стал диктатором.

Только Катон мог воспротивиться такому союзу. Он отправился к Метеллу и не грубо и резко, а, напротив, мягко, издалека, почти просительно начал убеждать, одновременно восхваляя род Метелла и напоминая, что именно они, Метеллы, всегда были опорой аристократии. Метеллу показалось, что Катон струсил, и он заупрямился. Какое-то время Катон еще сдерживался, но, поскольку терпение не было его добродетелью, неожиданно взорвался угрозами в адрес Метелла.

Метелл тут же сообразил, что необходимо прибегнуть к силе. Он согнал в Рим своих рабов, посоветовал и Цезарю привести в столицу своих гладиаторов. Цезарь, дававший в связи с избранием его эдилом представление, на котором сражались шестьсот сорок гладиаторов, оставил большую часть их в Капуе. Все знатные люди Рима имели в ту пору своих гладиаторов, как в Средние века князья, вельможи и принцы имели своих доблестных воинов.

Мы уже наблюдали, как гладиаторы объединились вокруг Спартака — около двадцати тысяч человек. И Сенат позднее издал указ, запрещавший кому-либо в Риме иметь более ста двадцати гладиаторов.

Сопротивление Катону ширилось. Накануне того дня, когда должен был быть зачитан проект закона, Катон, зная, какая опасность его подстерегает, поужинал, как обычно, скромно, а потом спокойно заснул. Но вскоре явился Минуций Терм, один из трибунов, и разбудил его.

Оба они направились к Форуму в сопровождении двенадцати человек. Приблизившись, они увидели: весь Форум кишел вооруженными палками рабами и гладиаторами с мечами; наверху, на ступенях храма Кастора и Поллукса[247] стояли Метелл и Цезарь, рабы и гладиаторы заполнили все оставшиеся ступени.

Катон обратился к Метеллу и Цезарю:

— Эй, вы, храбрые трусы! Собрали такое множество вооруженных палками и мечами людей против одного невооруженного человека!

Затем пожал плечами в знак презрения к опасности и шагнул вперед, приказывая, чтобы его пропустили вместе с его сподвижниками. И начал подниматься по ступеням. Ему уступили дорогу, правда, только ему одному.

Несмотря на это, он продолжал подниматься все выше. Терма он держал за руку и тащил за собой, но, дойдя до дверей, отпустил. Наконец он приблизился к Метеллу и Цезарю и встал между ними.

Сейчас, как никогда прежде, необходимо было употребить силу. Возможно, его недруги так и поступили бы, но тут народ, восхищенный храбростью Катона, закричал:

— Держись, Катон, держись! Мы здесь, мы за тебя!

Цезарь и Метелл сделали знак писарю зачитать текст закона. Писарь поднялся и попросил тишины, но едва открыл рот, чтобы читать, Катон выхватил документ из его рук. В свою очередь Метелл вырвал листок из рук Катона. Катон опять вырвал листок у Метелла и порвал на мелкие клочки.

Метелл знал закон наизусть и был готов произнести текст, но Терм, которому удалось к этому времени добраться до Катона, подкрался к Метеллу со спины и закрыл ему рукой рот, мешая говорить.

Тогда Цезарь и Метелл кликнули рабов и гладиаторов. Рабы подняли палки, гладиаторы обнажили мечи, граждане Рима подняли испуганный крик и начали разбегаться.

Цезарь и Метелл отошли от Катона. Теперь, оставшись один, он стал мишенью, и в него полетели камни с лестницы и крыши.

Мурена кинулся к нему и прикрыл его тогой, потом, взяв чуть ли не на руки, потащил внутрь храма, несмотря на сопротивление Катона.

В этот момент Метелл уверовал в победу. Он делает знак гладиаторам убрать мечи, а рабам — опустить палки и, пользуясь тем, что на Форуме сейчас находятся только его сторонники, пытается проголосовать этот закон. Но после первых слов его прерывают крики:

— Долой Метелла! Долой трибуна!

Это друзья Катона перешли в наступление, вернее, сам Катон, который к тому времени вышел из храма, и наконец Сенат, устыдившись своего молчания, решил прийти Катону на помощь.

Назревало нешуточное столкновение. Предусмотрительный и осторожный Цезарь исчез.

Метелл бежит, покидает Рим, уезжает в Азию и направляется к Помпею доложить, что происходит в Риме.

Помпей вспомнил молодого человека строгих правил, который некогда гостил у него в Эфесе, и пробормотал:

— Я не ошибся, он именно таков, каким я его себе представлял!

Радуясь победе Катона над Метеллом, Сенат захотел наказать последнего за дерзость и подлость, но тут Катон вдруг воспротивился. Ему удалось защитить этого знатного и уважаемого гражданина.

Тут-то и наступил момент, когда Цезарь понял, что ему больше нечего делать в Риме. Он добился назначения на должность претора и уехал в Испанию.

Мы увидим его вновь по возвращении, когда он выставит свою кандидатуру в консулы.

XXI

Итак, серьезные противники сошлись лицом к лицу, что предвещало жаркую схватку между Помпеем — представителем аристократии, Цезарем — представителем демократии, Крассом — представителем интересов частных собственников, Катоном — представителем законности и Цицероном — человеком слова и гением красноречия.

Как видите, у каждого была своя сила.

Сначала им надо было узнать, хочет ли Цезарь стать консулом.

Трое выставили свои кандидатуры, и каждый имел шансы на успех: Луций, Бибул и Цезарь.

Цезарь полностью рассчитался с долгами и оказался гол как сокол, а, чтобы быть избранным, ему были нужны два или три миллиона.

Перед отъездом Красс дал ему в долг пять миллионов. Цезарь же решил, что стесняться перед ним нечего и не отдал долга, полагая, что впредь ему не придется обращаться к Крассу за деньгами. О, после того как его изберут консулом, сколько народу будет приходить к нему, предлагая свои услуги, преклоняться перед ним!

Но Красс выжидал из осторожности.

И все же эти двое влиятельных мужей, Помпей и Красс, не были самыми опасными его противниками.

Цезарь воспользовался своей популярностью, чтобы нанести им мастерский удар. Еще со времен гладиаторских войн Помпей и Красс находились в ссоре. Цезарь помирил их, хотя не совсем честным и открытым путем, сумев заинтересовать их друг в друге.

Затем он находит Луция.

— У тебя есть деньги, — говорит он Луцию. — У меня — влияние. Дай мне два миллиона — и тебя изберут.

— Ты уверен?

— Отвечаю за это!

— Идем ко мне за деньгами, я дам два миллиона.

Цезарю не терпелось получить деньги, он опасался, что Луций может передумать. Однако, устыдившись своего нетерпения, выждал все же до ночи и только тогда отправил людей с корзинами к Луцию за деньгами.

Получив их, Цезарь позвал к себе толкователей. Толкователи эти служили своего рода агентами по подкупу, в их обязанности входило налаживать связи с главарями толпы.

— Начинайте кампанию, — сказал он им, пнув ногой корзины, где зазвенели монеты, — я разбогател и буду щедр.

Толкователи удалились.

Все это время Катон пристально следил за Цезарем. Он узнал, каким образом тот получил деньги и как они договорились. Он отправился к Бибулу, где встретился с представителями оппозиции Цезарю.

Вспомним остальных консерваторов того периода: Гортензий, Цицерон, Пизон, Аквилий, Марцелл, Флавий, Варрон, Сульпиций, который из-за Цезаря однажды лишился консулата и, наконец, Лукулл.

Говорили об успехах Цезаря на Форуме и в храме Фульвия. Цезарь появился в белой тоге, без туники.

— Почему ходишь без туники? — спросил его один из друзей.

— Разве я должен показывать свои раны народу? — ответил Цезарь.

Новость, которую сообщил Катон, многие уже знали. Но все равно фраза «У Цезаря есть деньги» произвела эффект грозового раската.

Новость сообщил Понтий Аквилий, он узнал об этом от своего толкователя. Тут Варрон объявил, что Красс и Помпей помирились. Вторая новость особенно взбудоражила оппозицию.

Если у Цезаря имеются деньги, то уже нет смысла состязаться с ним на выборах, но можно сколотить оппозицию на выборах Луция.

Если бы избрали Луция, то он был бы заодно с Цезарем. Бибул же — другое дело, Бибул, зять Катона, избранный вместо Луция, мог бы нейтрализовать влияние демагога.

Увидев Катона, все собрались вокруг него.

— Ну, — донесся со всех сторон вопросительный выдох.

— Итак, — сказал Катон, — предсказание Суллы, кажется, сбывается. В нем несколько Мариев, в этом человеке, который носит ремешок, словно женщина.

— Что будем делать?

— Ситуация серьезная, — ответил Катон. — Если мы позволим прорваться к власти этому старому заговорщику Каталины, Республика, считайте, потеряна!

Затем, словно спохватившись, что потеря Республики — это еще не самое страшное, добавил:

— Не только Республика потеряна, но и ваши интересы в опасности. Ваши виллы, статуи, картины, бассейны, мурены, которых вы так заботливо подкармливаете, деньги, богатство, блеск, от которого вам придется отказаться, — все это обещано в качестве платы тем, кто будет за него голосовать.

Тогда некий Фавоний предложил обвинить Цезаря в нарушении избирательного права. По этому поводу существовало три закона: закон Ауфиндия наказывал состоявшееся вручение взятки пожизненным ежегодным штрафом в три тысячи сестерциев в пользу каждой трибы; закон Цицерона, который к этому штрафу, умноженному на количество триб в Риме, добавлял еще десять лет изгнания; и наконец, закон Кальпурния, наказывавший не только виновного, но и всех тех, кто был с ним связан.

Катон выступил против такого обвинения.

— Обвинить противника — это значит признать свое поражение, — сказал он.

То же «Что будем делать?» прозвучало еще раз.

— О Юпитер, сделаем то же, что делает он! — воскликнул Цицерон. — Коли метод хорош для него, то используем его против него же.

— Что скажет Катон? — спросили присутствующие.

Катон задумался.

— Поступим так, как предлагает Цицерон, — сказал он наконец. — Филипп Македонский не признавал неприступных крепостей, если мог заслать туда хоть маленького ослика, груженого золотом. Цезарь и Луций подкупают трибы, дадим больше — и они станут нашими.

— Все это прекрасно, но я не так богат! — воскликнул Бибул. — Я не могу потратить пятнадцать-двадцать миллионов сестерциев на выборы. Это может Цезарь, у которого за душой ни драхмы, но для которого открыты карманы всех римских ростовщиков.

— Это правда, — согласился Катон, — но мы вместе все равно богаче, чем он. Если не соберем нужных денег, можем взять из казны. Итак, давайте решать, кто сколько вложит.

Никто не поскупился. Даже Плиний[248] и Веллей[249] не упомянули о сумме, которую собрали. Кажется, она была огромной, поскольку в результате Луций проиграл, а Бибул был избран консулом вместе с Цезарем.

Встав у руля власти, Цезарь атакует аграрный закон. Все, кто до него связывались с этим законом, кто шел против него, непременно рано или поздно спотыкались и погибали.

Расскажем же в нескольких словах, что это был за закон, и вы убедитесь, что он ни в коем случае не похож на то, что мы себе представляем.

XXII

По правилам войны в античные времена, особенно в первый период после основания Рима, у побежденного отбиралась вся его собственность. Захваченная территория делилась на три доли: доля богов, доля Республики и доля победителей.

Последняя распределялась между ветеранами, и из нее создавались колонии.

Доля богов распределялась по храмам, и распоряжались ею жрецы и священнослужители.

Оставалась еще доля доля Республики, государственный земельный фонд: ager publicus.

Теперь представьте, что составляла эта доля Республики после того, как была завоевана вся Италия, а вслед за ней — Греция, Сицилия, Испания, Африка и Азия. Это были огромные территории, которые некому было обрабатывать, территории, которые Республика не имела права продать, но могла сдать в аренду.

Каков же был закон, позволявший сдавать эти земли в аренду? Он предполагал организацию небольших фермерских хозяйств на одну семью, причем крестьяне могли зачастую снимать с этой земли очень богатый урожай по два-три раза в год.

На деле этого, разумеется, не было. Работа на земле предполагала тяжкий и упорный труд, доставляла множество хлопот сборщикам податей. К тому же трудно было сосчитать, сколько кувшинов вина нужно взять за два или три погона земли. Вначале земли сдавались в аренду сроком на пять-шесть лет.

Умные фермеры сообразили, что при меньших затратах можно получить больше, то есть землю не пахать, но заниматься выпасом скота. Земли превратились в пастбища, на них расплодились овцы и крупный рогатый скот. Были места, где земли даже не превращали в пастбища — там просто выращивали свиней. Было и еще одно преимущество: для того, чтобы вспахать, засеять и собрать урожай с площади в четыреста погонов, нужно было иметь десять лошадей и двадцать рабов, а если имелись и стада, то вдвое больше рабов.

Аренда взималась натурой, как это и сегодня принято в Италии. За земли платили десятую часть полученного продукта, за леса — пятую, за пастбища — какое-то количество голов скота в зависимости от общего поголовья и площади земель.

Когда становилось ясно, что выгоднее заниматься скотоводством, чем земледелием, тогда пшеницу, овес, дерево закупали в другом месте и отдавали в качестве оплаты, после чего спокойно выращивали рогатый скот вместо пшеницы.

Постепенно аренда на пять лет превратилась в аренду на десять лет, а та, в свою очередь, удлинилась до двадцати. А потом уже растянулась на неопределенное количество лет.

Народные трибуны, заметившие, к каким нарушениям приводит такое положение дел, издали новый закон, запрещавший брать в аренду более пятисот погонов земли и выращивать более ста голов крупного рогатого скота и пятисот — мелкого. Этот закон обязывал фермеров нанимать определенное количество свободных граждан, чтобы те следили за их собственностью.

Но ничего из этого, конечно же, не вышло, закон не соблюдался. Квесторы получали кувшины с вином и на все закрывали глаза. Вместо положенных пятисот погонов наделы, благодаря различным комбинациям и подставным лицам, доходили до тысячи, двух, а то и десяти тысяч погонов земли. Вместо ста голов крупного рогатого скота имели по пятьсот, тысяче, полторы тысячи.

Должность свободного инспектора была упразднена под предлогом набора в армию. Какой квестор посмеет возразить, когда речь идет о служении отечеству? Закрыли глаза на отсутствие инспектирующих, как и на многое другое.

Рабы, которых не призвали в армию и которые не носили оружия, плодились в свое удовольствие, тогда как число свободных граждан, из которых периодически убивали каждого десятого, неуклонно сокращалось. Дошло до того, что самые богатые и почитаемые граждане возомнили себя хозяевами этой земли, которая, судя по самому своему названию, принадлежала всей нации.

Можете себе представить, какой отчаянный крик подняли эти лжесобственники, когда встал вопрос о том, что для спасения отечества, ради высшей идеи необходимо пересмотреть аграрный закон, на котором держалось все их благополучие, причем какое еще благополучие…

Братья Гракхи в этой борьбе потеряли свои жизни.

По возвращении из Азии Помпей также пригрозил Риму аграрной реформой. Он, конечно же, ничуть не тревожился о народе. Помпей как представитель аристократии нисколько не беспокоился об этом, он верил только в армию и хотел обогатить солдат. Но, как и следовало ожидать, он столкнулся с сопротивлением Цицерона.

Цицерон, человек половинчатых решений, предложил, чтобы земли выкупались, а не делились, и хотел использовать для покупки земель доходы Республики за последующие пять лет.

Отметим вскользь, что Помпей почти удвоил государственные доходы, подняв их с пятидесяти до ста тридцати пяти миллионов драхм, или с сорока до ста восьми миллионов франков.

Сенат воссталпротив предложения Помпея и, как это принято при конституционных правительствах, просто перешел к рассмотрению следующего вопроса.

Явился Цезарь и тоже поднял этот вопрос, но ему, в отличие от Помпея, удалось совместить интересы народа с интересами армии. Эта новая трактовка наделала много шума.

Естественно, что люди опасались нового аграрного закона — ведь интересы слишком многих были связаны с этими непомерными арендными платами, размерами угодий и прочим, о чем мы уже говорили. Но самым опасным, по мнению Катона, была бы популярность человека, добившегося решения этой проблемы. Надо сказать, что больше всего шансов было у Цезаря. По всей видимости, закон Цезаря был самым лучшим из всех, предложенных ранее.

Перед нами «История консулата Цезаря», написанная Дионом Кассием. Вот что он пишет:

«Цезарь предложил аграрный закон, к которому нельзя было придраться. В то время существовало множество ленивых и голодных людей, которых просто необходимо было отправить на сельскохозяйственные работы, с другой стороны, Италия со временем обезлюдела и ее надо было заселять.

Цезарь решил вопрос, не причинив Республике ни малейшего ущерба, он поделил эти общественные земли, в особенности Кампанию, между теми, у кого было по трое и больше детей, а Капуя становилась колонией Рима.

Но так как этой общественной земли все равно было недостаточно, то земли покупались еще и у владельцев за деньги, добытые Помпеем в войне с Митридатом, на общую сумму двадцать тысяч талантов; эти деньги надо было использовать для основания новых колоний, куда бы расселялись солдаты, завоевавшие Азию».

И действительно, о законе Цезаря нельзя было сказать дурного слова, он удовлетворял почти все слои, кроме Сената, боявшегося популярности Цезаря. Он устраивал народ, которому отдавались для освоения великолепные угодья, одно из самых красивых мест Италии, где были самые плодородные земли. Он устраивал и Помпея, который видел в нем исполнение своих чаяний, а точнее — получение привилегий для солдат, которыми он командовал. Он устраивал и Цицерона, чья идея легла в его основу.

Но, как известно, коллегой Цезаря стал Бибул, в нем Сенат видел серьезную оппозицию Цезарю. И Бибул воспротивился этому закону. Решительно и твердо!

Сначала Цезарь не хотел прибегать к силе. Он заставил народ упрашивать Бибула. Бибул не сдался.

Тогда Цезарь решил взять быка за рога, как это говорится в современной поговорке и как, наверняка, говорилось в одной из поговорок древности. Он зачитал закон в Сенате, затем стал спрашивать каждого сенатора в отдельности о его мнении.

Все соглашались кивком головы, но отклонили закон при голосовании.

Тогда выступил Цезарь и обратился к Помпею:

— Помпей, знаком ли ты с моим законом, согласен ли с ним, поддерживаешь ли его? — спросил он.

— Да! — ответил Помпей громко.

— Каким образом? — осведомился Цезарь.

— О, будь спокоен, — ответил Помпей. — Если кто-нибудь атакует его мечом, я защищу его мечом и щитом!

Цезарь протянул руку Помпею, Помпей протянул руку Цезарю.

Народ зааплодировал, видя, что два великих человека нашли общий язык при решении столь важной проблемы, напрямую касавшейся их.

Красс в это время выходил из Сената. Подошел к Помпею, с которым, как мы уже говорили, благодаря Цезарю помирился.

— Если речь идет о согласии, то я тоже участвую, — сказал он.

— Хорошо, — обратился к ним Цезарь. — Соединим наши руки.

Сенат проиграл. Против него была популярность, то есть Помпей, гений, то есть Цезарь, и деньги — Красс.

С этого момента ведет свой отсчет первый триумвират.

Голоса этих людей приравнивались к голосам миллионов других.

XXIII

Итак, соглашение между Помпеем, Цезарем и Крассом должно было решить возникшие проблемы.

Но против них восстал Сенат. Всю его ненависть олицетворяли Катон, Бибул и Цицерон. Последний, бывший верным и преданным сторонником Помпея, так и не удостоившись, по его словам, благодарности, становится отныне самым заклятым его врагом.

Сначала решили скрепить союз весомым договором.

Как мы уже упоминали, Помпей прогнал свою жену из-за простого подозрения, правда, позднее было доказано, что она все же была любовницей Цезаря. Помпей женился на дочери Цезаря.

Цезарь в свою очередь тоже прогнал жену, дочь Помпея, под предлогом, что жена Цезаря должна быть выше всяких подозрений. И женился на дочери Пизона. Пизон станет консулом в следующем году.

Цепион, обрученный с дочерью Цезаря, которая вышла замуж за Помпея, женился на дочери Помпея.

— О, Республика! — воскликнул Катон. — Вот и стала ты сводницей, а твои провинции и консулаты — свадебными подарками!

В чем же подозревалась жена Цезаря? Расскажем.

Человек, скомпрометировавший ее, сыграет весьма своеобразную роль в событиях 693, 694 и 695 годов от сотворения Рима, так что стоит немного заняться и им.

В Риме существовал праздник, всеми очень почитаемый, в честь Благой богини[250]. Местом его проведения всегда избирался дом важного магистрата, претора или консула. В январе 693 года празднование проходило в доме Цезаря. К его началу дом должны были покинуть все особы мужского пола, даже животные, из дома выносились и статуи с мужскими половыми символами.

Кто же была эта Благая богиня?

Ответ весьма сложен, так как основывается лишь на предположениях.

Благая богиня была, по всей вероятности, символом плодородия и изобилия, «матерью возрождения», если можно так выразиться. Для одних это была Фавна, жена Фавна[251], но имя это читалось вульгарным, для других — Опа, жена Сатурна[252], или Майя, жена Вулкана[253]. Специалисты называли ее Террой, Землей, носившей семя всего сущего.

Откуда же явилась эта Благая богиня? Вероятно, из Индии, и в связи с этим отметим, что символическое ее изображение хранилось в Пессинунте[254], городе в Галатии. Камень, очень похожий на статую, упал с небес и стал предметом культа у галатинцев.

Расчеты римлян строились на следующем: необходимо было собрать всех богов в своем Пантеоне. Таким образом Рим становился центром не только Италии, но и всего мира.

Они отправили почетную депутацию к Атталу[255] — просить статую. Аттал передал послам священный камень. По понятиям одних, это был метеорит, другие считали его куском магнита.

Хотите знать, какой путь прошел корабль со статуей на борту от берегов Фригии до Рима? Тогда почитайте Овидия. Он плыл по Эгейскому морю, затем через пролив Мессина вошел в Тирренское море[256] и наконец доплыл до священного острова на реке Тибр, посвященного Эскулапу. Там корабль остановился и не мог тронуться с места ни с помощью других кораблей, ни с помощью парусов.

В те времена жила в Риме весталка по имени Клавдия Квинта. Ее подозревали в том, что она не сдержала обета целомудрия. И ее ждала скорая смерть. Она вызвалась доказать свою невиновность, отправив корабль в дальнейший путь. Предложение было принято.

И вот Клавдия Квинта пошла к Тибру, на берегах которого раскинулся Рим. Привязала свой поясок к мачте корабля и потянула. И корабль последовал за ней с такой легкостью, словно был игрушечным суденышком, забавой ребятишек, что в наши дни тянут на веревочке где-нибудь у пруда в парижском парке.

Само собой, обвинение тут же было снято, и Клавдия Квинта прославилась на всю Италию репутацией чистейшей и непорочной женщины. Весталки построили храм в честь Благой богини на холме Авентин.

Давайте же посмотрим, что происходило на праздниках, посвященных этой богине.

Теперь трудно воспроизвести во всех подробностях, что происходило в Риме в день праздника Благой богини. Мужчинам присутствовать категорически запрещалось, потому как, по всей вероятности, у женщин были причины хранить кое-какие дела в тайне.

Одни говорили, что там исполнялись бесстыдные танцы, другие утверждали, что там устраивались настоящие оргии, связанные с культом фаллоса, аналогичные тем, что происходили в Фивах[257] и Мемфисе[258].

Ювенал[259] более точен, а потому мы отправляем любопытного читателя к нему, но предупреждаем, что Ювенал презирал женщин.

Итак, обряд, как мы уже говорили, должен был свершиться в доме Цезаря, точнее — у Помпеи, жены Цезаря. И вдруг неожиданно разнесся слух, будто бы среди матрон был пойман мужчина, переодетый в женское платье. Разразился невероятный скандал.

Вот как описывает Цицерон этот случай в письме к Аттику от 25 января 694 года от основания Рима:

«Кстати, произошел здесь один ужасный случай, и я очень опасаюсь, как бы эта история не развилась еще дальше и не принесла больших осложнений, чем кажется на первый взгляд. Думаю, ты уже знаешь, что мужчина, переодетый женщиной, проник в дом Цезаря и именно в тот момент, когда там свершался обряд жертвоприношения. Так что весталки были вынуждены затем начать весь обряд сначала, а Корнифаций доложил об этом Сенату. Сам Корнифаций, понимаешь? И не подумай, что инициатива исходила от кого-нибудь из наших. Затем последовали сообщение от Сената понтификам и декларация понтификов о совершении тяжкого преступления с требованием прибегнуть к правосудию и осудить этот поступок. В связи с этим и с сенатским постановлением выходит обвинительное заключение и… Цезарь прогоняет свою жену».

Это известие взбудоражило весь Рим в начале января 60 года до нашей эры; оно наделало много шума и стало на несколько дней притчей во языцех у всех болтунов и сплетников, как мы назвали бы их сегодня. И нет ничего удивительного в том, что Цицерон, самый что ни на есть большой сплетник своего времени, тут же сообщил Аттику эту новость.

Надо признаться, становится весьма любопытно, когда натыкаешься на столь грандиозную сплетню в частном письме, которому около двух тысяч лет.

Мужчиной, застигнутым в доме Цезаря, оказался Клодий. Мы уже упоминали вскользь об этом знаменитом развратнике, который во времена Цезаря и Катилины заслужил титул «распутного царя». Говорили, что он принадлежал к роду Пульхров, а слово «пульхр» означает «красивый».

Вспомним — именно он был послан против гладиаторов. Флор[260] считает, что то был Клодий Глабер, но Тит Ливий[261] утверждает, что Клодий Пульхр. Мы склонны принять сторону Тита Ливия.

В походе Клодию не повезло. Затем, служа Лукуллу, своему тестю, он подтолкнул к восстанию его легионы в поддержку Помпея.

Что же убедило Клодия перейти на сторону Помпея и стать противником своего тестя? Может, то были амбиции? Прекрасно. Но в этом случае все было бы слишком просто.

Вот что говорили, и не шепотом, а во всеуслышание о Клодии в Риме.

Говорили, что он был любовником трех своих сестер: Теренции, вышедшей замуж за Макса Рекса — не забывайте имя Рекс, потому как Цицерон скоро о нем заговорит; Клавдии, жены Метелла Целия, которого прозвали Квадранарий[262], так как один из любовников пообещал ему в обмен на чары и расположение жены полный мешочек золота, но отправил кошелек, набитый квадрантами — самыми мелкими римскими монетами; и наконец еще одной, самой молодой из них, которая вышла замуж за Лукулла; возможно, именно из-за нее и произошла стычка Лукулла с Клодием, и после выяснения отношений Клодий предал Лукулла.

Не очень красиво и порядочно копаться теперь во всех этих дрязгах, зато почти все становится понятно.

Упомянем мимоходом: у Клодия была еще одна сестра, четвертая, незамужняя, в которую влюбился Цицерон и к которой Теренция, жена Цицерона, так ревновала.

Как же поймали Клодия?

Вот что известно нам об этой истории.

Влюбленный в Помпею, он, переодетый певицей-арфисткой, проник в дом. Будучи молодым и безбородым, Клодий надеялся, что его не узнают, однако заблудился в огромных помещениях дома и его встретила одна из служанок Аврелии, матери Цезаря. Он хотел бежать, но движения, слишком уж мужские, выдали его. Аура, так звали служанку, спросила: «Ты кто?» Он с трудом ответил, голос подтвердил худшие подозрения. Служанка подняла тревогу, римские матроны примчались тут же и, смекнув, о чем идет речь, заперли все двери, а затем начали тщательно искать, как это умеют делать любопытные по природе женщины, и в конце концов обнаружили Клодия в комнате молоденькой рабыни, которая была его любовницей.

Вот подробности, о которых Цицерон не сообщил Аттику, так как они стали известны не сразу, а лишь в ходе расследования.

Цицерон сам расскажет об этом процессе. Он выступал там свидетелем. Некогда Цицерон был большим другом Клодия и очень помогал ему во время заговора Катилины. Но вот что произошло во время расследования.

Цицерон был влюблен в незамужнюю сестру Клодия. Она жила в двух шагах от дома знаменитого оратора. Некоторые слухи о связи Клавдии и Цицерона дошли до ушей Теренции, женщины властной и ревнивой, державшей Цицерона в ежовых рукавицах. Цицерон вознамерился прогнать ее и взять в жены сестру Клодия.

Что же говорил Клодий в свою защиту?

Он сказал, что в то время, когда все считали, что он находился в доме Цезаря, он на самом деле был на расстоянии ста лье от Рима. Говоря современным языком, он хотел обеспечить себе алиби.

Конечно же Теренция, ненавидевшая его сестру, ненавидела и брата. Она видела Клодия накануне того рокового дня, он заходил к Цицерону. А если Клодий заходил к ее мужу накануне пресловутого события, он никак не мог оказаться на расстоянии ста лье от Рима в день праздника. И она пригрозила Цицерону: если не скажет он, заговорит она.

У Цицерона сложились напряженные отношения с женой из-за сестры Клодия. Желая сохранить покой в доме, он решил пожертвовать своим другом. Итак, он явился как свидетель.

Теперь понятно, почему Цицерон, каким бы он ни был сплетником, не упомянул об этом в письме к Аттику. Зато Плутарх, родившийся через двенадцать лет после этих событий, или за 48 лет до нашей эры, Плутарх, не меньший сплетник, чем Цицерон, весьма подробно рассказывает об этом происшествии.

Если скандал, вызванный самим событием, был велик, то скандал, сопровождавший процесс, совершенно затмил его. Многие из видных граждан Рима осуждали Клодия — одни за бесчестие, другие за обман.

Клодий упорно отрицал основное обвинение, продолжая твердить, что находился за сто лье от Рима в день праздника Благой богини, но тут поднялся Цицерон и сообщил, что это ложь, что Клодий накануне заходил к нему обсудить кое-какие дела.

Свидетельство Цицерона произвело эффект разорвавшейся бомбы. Клодий не ожидал предательства со стороны друга, человека, ухаживавшего за его сестрой. Вообще весь этот процесс выглядел довольно жестоко, что правда, то правда.

И безусловно, стоит послушать, что говорит Цицерон об этом процессе, в слова он вкладывает всю свою ненависть. Вот как он отзывается о судьях, причем, заметьте, то были судьи-сенаторы:

«Еще никогда в общественном месте не собиралась такая публика: нечестные сенаторы, всадники в лохмотьях, трибуны, охранники казны, должники без гроша за душой, и среди них — горстка честных людей, которых ренегаты не смогли облить грязью; те стояли печально, с душой, погруженной в траур, и красным от стыда лицом».

И все же обстановка на этом августейшем собрании складывалась не в пользу Клодия. Не было человека, заранее не уверенного, что он будет осужден.

В тот момент, когда Цицерон завершал свидетельские показания, друзья Клодия, возмущенные, по их словам, этим предательством, ворвались в зал с криками, ревом и даже угрозами.

Но тут все сенаторы, как один, встали, прикрыли Цицерона и, приставив палец к горлу, дали понять, что готовы защищать его ценой собственной жизни.

В ответ Красс сделал другой знак — приложил палец к кошельку.

«О Муза! — восклицает Цицерон. — Поведай же теперь, как разгорелся этот пожар! Знаешь Лысого, мой дорогой Аттик? (Лысый — это Красс). Знаешь Лысого, наследника Нания, который недавно держал речь за мое здоровье и в мою честь и о котором я тебе уже рассказывал?.. Вот человек, который управлял и дирижировал всем в течение двух дней при помощи одного раба. Скверный раб, он вышел из гладиаторов, всем все обещал, давал под залог. И еще давал — о, какая наглость, какое бесстыдство — давал вдобавок к деньгам красивых девушек и молодых парней…»

Запомните это хорошенько, потому как я еще смягчаю краски. Запомните хотя бы, что судьи, продавшиеся за деньги, считались честными судьями. Правда, на сей раз они попросили охрану — проводить их домой.

— Эй! — крикнул им вслед Катул. — Чего боитесь? Что по дороге у вас украдут деньги, которыми вас подкупили?

Цезарь, вызванный для дачи свидетельских показаний против Клодия, заявил, что ему на этот счет нечего сказать.

— Но ведь ты потом прогнал свою жену! — бросил ему Цицерон.

— Да, прогнал жену, — ответил ему Цезарь. — Но не потому, что считаю ее виновной, а потому, что жена Цезаря должна быть выше всех подозрений!

Само собой разумеется, Клодия оправдали.

Посмотрим, что же случилось дальше.

На главной площади собралась огромная толпа.

Оправданный после тяжкого обвинения, на основании которого его вполне могли сослать, Клодий вконец обнаглел. Его оправдание превратилось в настоящий триумф. Двадцать пять судей все же устояли и настаивали на его осуждении.

«Но, — пишет Цицерон, — тридцать один из них больше опасались голода, нежели стыда, и оправдали его».

Таким образом, движение консерваторов во время консулата Цицерона и заговора Каталины было полностью разгромлено в ходе этого процесса самим фактом оправдания Клодия, а партия демагогов, представленная Помпеем, изменившим аристократии, Цезарем, преданным народу, и Крассом, преданным Цезарю, полностью победила.

Так вот: счастлив Рим, имевший возможность родиться во времена консулата Цицерона — О, fortunatam natarn, me consule, Roman! Этот Рим повернул туда, куда толкал его Катилина, который, встретив на своем пути Цицерона, вынужден был уйти с его дороги.

Это первое поражение вызвало у Цицерона несвойственную ему храбрость. Сенат собрался на майские иды, и когда пришел черед Цицерона выступать, он сказал следующее:

— Римские сенаторы, не стоит из-за нанесенной вам раны покидать Сенат или же отказываться от своего положения. Однако вы не должны забывать нанесенных вам ударов, ведь это тоже позиция — делать вид, что ничего не произошло. Но было бы предательством, если бы вы стали трусами. Ранее Катула оправдали два раз, Каталину тоже. Теперь вот еще один оставлен на свободе этими продажными судьями Республики!

Затем, повернувшись к Клодию, который, как сенатор, присутствовал на высоком собрании и презрительно хохотал над словами Цицерона, великий оратор воскликнул:

— Ошибаешься, Клодий! Ошибаешься, если думаешь, что судьи оставили тебя на свободе! Отныне Рим тебе тюрьма! Они не захотели лишить тебя свободы как гражданина, но лишили тебя свободы изгнания. Храбритесь, сенаторы, честь превыше всего! Честные люди сплочены в своей любви к Республике!

— Тогда ты, человек порядочный, сделай одолжение и сообщи нам, что делал в Байи[263]! — крикнул Клодий.

Известно, что Байи был как бы публичным домом Италии. Мужчину, ездившего в Байи, можно было серьезно заподозрить. Женщину, если она отправлялась в Байи, можно было считать пропащей.

Поговаривали, что Цицерон ездил в Байи, чтобы видеться там с сестрой Клодия.

— Байи? — ответил Цицерон. — Во-первых, я не был в Байи, а потом, даже если б и был, что из того? Разве Байи — запрещенное для мужчин место? Разве нельзя поехать в Байи попить воды из источников?

— Прекрасно! — продолжал Клодий — Но скажи мне, разве арпинские крестьяне употребляют эту воду, какой бы там лечебной она ни была?

— Тебе осталось спросить об этом у своего великого патрона, — парировал Цицерон. — Был бы он счастлив испить этой арпинской воды?

Великим патроном был Цезарь, но при чем здесь арпинские воды, нам о том неведомо, дело темное, и мы не знаем ни одного историка, который объяснил бы это, однако, по всей вероятности, тут крылось нечто страшно оскорбительное для Клодия, так как он сильно занервничал.

— Римские сенаторы! — воскликнул он. — Сколько еще мы будем терпеть среди нас этого царя?

На это Цицерон ответил каламбуром, смысл которого мы попытаемся объяснить.

— По-латыни Rex значит «царь». Сестра Клодия была замужем за Марком Рексом, очень богатым человеком. Клодий был любовником своей сестры; благодаря ее влиянию он надеялся получить кое-что от него по завещанию, но на деле все это оказалось бесплодными грезами.

— Царь, царь! — ответил Цицерон. — Ах, что ни говори, но у тебя есть все же что-то с этим Рексом, наверняка! Правда, он так и не вписал тебя в свое завещание, тебя, промотавшего уже добрую его половину!

— А ты, — начал Клодий, — ты что, купил дом у Красса на деньги из отцовского наследства?

Действительно, Цицерон купил у Красса дом, за который заплатил три с половиной миллиона сестерциев.

Вот письмо, которое он отправил проквестору Сексту:

«Поздравь меня с покупкой дома Красса, ты подвиг меня на этот шаг, и только после твоих слов решился я отдать за него три с половиной миллиона сестерциев. И сейчас вижу себя по горло в долгах, так что готов войти в любую коалицию, лишь бы меня приняли».

— Купил? — парировал Цицерон. — Когда Клодий говорит о покупке, тут же начинает казаться, что речь идет о судьях, а не о домах!

— Я уже убедился, что ты настроен против судей. Ты утверждал перед ними, что я был в Риме в день таинств Благой богини, но они тебе не поверили!

— Ошибаешься, Клодий, напротив, двадцать пять человек поверили моим словам. В твои же не поверили тридцать один, и потому тебе пришлось заплатить вперед.

Тут поднялся страшный шум, и Клодия заставили замолчать.

Все это мало походило на парламентские дебаты, как мы сказали бы сегодня, но нам доводилось видеть и слышать и не такое.

Понятно, что с этого момента между Цицероном и Клодием началась война. Позже увидим, что эта война довела Цицерона до ссылки, а Клодия — до могилы.

Клодий выжидал удобный момент для мести. Он горел желанием отомстить Цицерону, чьи слова повторяли в Сенате и на Марсовом Поле. Они жгли его, словно клеймо, оставленное раскаленным железом.

У Цицерона была своеобразная болезнь — он не умел держать язык за зубами. Этот дьявольский язык постоянно жалил и друзей, и родителей, и даже его союзников.

— Кто привязал моего зятя к мечу? — спросил он, увидев мужа своей дочери с мечом на боку, мечом, длиной почти в его рост.

Дела у Суллы младшего шли из рук вон плохо; он продавал вещи и для того вывешивал их списки.

— Я предпочитаю списки сына спискам отца, — говорил Цицерон.

Его брат Ватидий болел золотухой; в один прекрасный день, когда тот уехал, Цицерона спросили:

— Как ты находишь Ватидия?

— Нахожу его немного опухшим, — ответил Цицерон.

Цезарь предложил разделить Кампанию, сенаторы взволновались.

— Не позволю этого, пока буду жив. Я против раздела — заявил Луций Гелий, которому к тому времени стукнуло восемьдесят.

— Цезарь подождет, — заметил Цицерон. — Гелий просит не так уж много времени.

— Из-за своих колкостей ты потерял куда больше сторонников, чем выиграл своим красноречием, — заметил ему как-то Метелл Непот.

— Возможно, — ответил Цицерон. — Но это означает, что у меня больше порядочности, чем таланта.

— А я тебя добью бранью! — крикнул ему некий молодой человек, которого обвинили в том, что он отравил своего отца лепешкой.

— Я охотнее приму от тебя брань, чем лепешку.

На одном из процессов свидетелем вызвали Публия Косту, который, ни на йоту не разбираясь в юриспруденции, мнил себя великим законником.

На поставленный вопрос Публий ответил, что ему на этот счет ничего не известно.

— Прекрасно! — сказал Цицерон. — Ты что, думаешь, тебя спрашивают о юриспруденции?

Метелл Непот чаще других служил мишенью для его нападок.

— Кто твой отец? — спросил он как-то Цицерона, желая уязвить того происхождением.

— Дорогой Метелл, — ответил Цицерон, — тебе по милости твоей матери на этот вопрос ответить куда труднее.

Тот же Метелл, которого осуждали за то, что нечист на руку, устроил своему наставнику пышные похороны и установил на могиле каменного ворона.

Какое-то время спустя его встретил Цицерон.

— Как хорошо, что ты поставил ворона на могиле своего наставника! — сказал оратор.

— Почему?

— Он скорее научил тебя воровать, нежели произносить речи…

— Друг, за которого я здесь выступаю, — говорил на процессе Марк Аппий, — просил употребить на его защиту всю внимательность, логику и порядочность.

— К сожалению, ничего из того, о чем просил тебя друг, нет в твоем сердце! — прервал его Цицерон.

Луций Котта исполнял обязанности цензора, когда Цицерон был кандидатом в консулы. Луций Котта был известным пьяницей.

Во время выступления перед народом Цицерон попросил напиться. Друзья, воспользовавшись паузой, собрались вокруг него и поздравляли.

— Так, так, друзья мои! — сказал он. — Собирайтесь теснее вокруг меня, чтобы цензор не увидел, как я пью воду. Этого он никогда мне не простит!

Марк Галлион, о котором говорили, что он сын раба, стал сенатором и зачитывал на одном из собраний письма своим громким и звучным голосом.

— Какой красивый голос! — заметил один из присутствующих.

— Согласен! — сказал Цицерон. — Ведь он был глашатаем улицы!

Через две тысячи лет эти шутки могут показаться не столь уж смешными, но мы уверены, что тем, кому они были адресованы, было не до смеха.

Антония он называл Троянским[264], Помпея — Эпикратом[265], Катона — Полидамантом[266], Красса — Лысым, Цезаря — царицей, а сестру Клодия — богиней с бычьими глазами, так как она, подобно Юноне, была женой брата своего.

Все это, конечно, приумножало стан его врагов, причем врагов злых и яростных, так как наносимые им удары больно били по самолюбию.

И если Антоний приказал отрезать ему голову и руки и показывал с трибуны на Форуме, а Фульвия вонзила ему иголку в язык — все только потому, что Цицерон некогда больно уколол ее, и потому, что рукой Цицерона были написаны «Филиппики».

Посмотрим же, как сумел отомстить Цицерону Клодий.

XXVI

Цицерон похвалялся одним поступком, за который непреклонные римляне осуждали его: после заговора Каталины он приговорил к смерти несколько человек, в том числе Лентула и Цетегу, хотя закон запрещал применять к ним смертную казнь, им грозила только высылка.

Цицерона можно было обвинить, но, поскольку он был сенатором, сделать это мог только народный трибун. И не просто трибун, но трибун, вышедший из народа. Клодий же принадлежал к высшему сословию, мало того — он был из патрициев.

Чтобы обойти закон, решили прибегнуть к уловке.

Мы уже говорили о несдержанности Цицерона на язык. Однажды ему пришла мысль защитить Антония, бывшего своего коллегу, перед Помпеем и Цезарем. И вот в тот день он атаковал их в присущей ему манере — со всей жестокостью и бешеным напором.

Три часа спустя Цезарь и Помпей опубликовали решение, принятое в результате плебисцита, подтверждавшее усыновление Клодия неким Фонтеем, скромным плебеем. С этого момента уже не осталось ни малейших сомнений в том, что Клодия назначат народным трибуном.

За полгода до этого Цицерон писал Аттику:

«Меня посетил Корнелий. Естественно, Корнелий Бальб надежный человек. Он гарантировал, что Цезарь будет консультировать меня во всем. Вот каким я вижу выход из всех этих распрей: тесная связь с Помпеем и при необходимости — с Цезарем; и ни один враг не посмеет тронуть меня. Спокойная старость!»

Бедный Цицерон!

Когда он услышал, что Клодий усыновлен плебеем и метит в трибуны, что Цезарь как-то замешан в этом, вот что он написал Аттику в своем пространном письме от 8 апреля 695 года:

«Представляешь, кого я встретил! Шел я себе спокойно по Аппиевой дороге в сторону Арпина и дошел до «Трех таверн». Был день праздника Цереры; и вдруг вижу перед собой моего друга Куриона, бредущего в сторону Рима.

— Новость знаешь? — спросил меня Курион.

— Нет, — ответил я.

— Клодий метит в трибуны.

— Что ты говоришь!..

— Говорят, он большой враг Цезаря и собирается отменить все законы…

(Уже год, как Цезарь не был консулом.)

— А что же Цезарь?

— Цезарь утверждает, что не имеет никакого отношения к усыновлению Клодия».

Но в июле обстоятельства меняются. Цицерон отправляет письмо из Рима. И вот что пишет тому же Аттику:

«В ожидании Клодий не перестает мне угрожать, в открытую объявляет себя моим врагом. Фортуна — словно меч, занесенный над моей головой: при первом ударе приходи немедленно».

И все же Цицерон полностью не осознает, насколько серьезно его положение. Помпей дает ему слово, что Клодий не предпримет против него ничего. Цезарь, ставший на пять лет правителем Галлии, предлагает Цицерону должность легата в его армии.

«Цезарь постоянно предлагает мне стать его легатом, — пишет Цицерон, — это было бы достойным и спасительным выходом, но не хочу. Тогда чего же я хочу? Может, начать борьбу?.. Наверное, да!»

И действительно, он пробует бороться.

Но в августе события принимают еще более серьезный оборот. «В ожидании, дорогой Аттик, брат нашей богини с бычьими глазами не останавливается на полпути в угрозах в мой адрес. Перед Сампсицерамием[267] (одно из прозвищ Помпея, придуманное Цицероном) он отрицает все свои планы, с другой стороны, похваляется ими на каждом шагу. Ты ведь искренне любишь меня, правда? Да. Тогда, коли спишь, быстро поднимайся с постели, если поднялся, иди! Если пошел, торопи свой шаг, если торопишься — лети как на крыльях! Ты должен быть в Риме, когда состоится собрание римских граждан, а если это невозможно, хотя бы не позже того момента, когда объявят голосование».

Восемь месяцев спустя голосование состоялось, и Цицерон пишет тому же Аттику:

«696 год от сотворения Рима, Вибона[268], 3 апреля. Да услышит небо, дорогой Аттик, как я благодарен тебе за то, что ты заставил меня жить! До сих пор я сильно сожалел, что послушался тебя. Умоляю, приезжай немедленно повидаться со мной в Вибоне, куда привело меня одно важное изменение в моей жизни. И мы вместе с тобой выберем место для моего отступления. Буду очень удивлен, если ты не приедешь, но уверен, что приедешь».

Что же произошло?

Клодий был избран трибуном к концу 695 года. Консулами были Пизон и Габиний. Клодий начал с того, что попытался перетянуть их на свою сторону, помогая Пизону получить Македонию, а Габинию — Сирию.

Поэтому Цицерон мог искать поддержки только у Красса, Помпея и Цезаря. С Крассом все было ясно: он ненавидел Цицерона, который постоянно над ним смеялся, обзывая Лысым, Миллионером, Плешивым или Богатеем. Помпея же называл Пятидесятилетним влюбленным, тот, действительно, был полностью под влиянием чар своей молодой супруги Юлии.

Цезарь проявлял по отношению к Цицерону вполне искренние дружеские чувства еще со времени заговора Каталины и слишком ценил за ораторский талант, чтобы отказаться защищать его, к тому же Цезарь помнил, что некогда Цицерон защитил его.

Как мы помним, Цезарь предложил Цицерону должность легата в своей армии. Цицерон уже почти согласился.

Чувствуя, что враг ускользает, Клодий бросился к Помпею.

— Почему Цицерон хочет уехать из Рима? — спросил он. — Неужели думает, что у меня на него зуб? Ничего подобного! Может, я и имею что-то против Теренции, его жены, но против него… Клянусь всеми богами! Ни злобы, ни обиды!

Помпей передал эти слова Цицерону, добавив, что и лично сам гарантирует ему защиту. Цицерон почувствовал, что спасен, и тут же поблагодарил Цезаря за предложение. Цезарь лишь удивленно пожал плечами.

И вот однажды утром Клодий обвинил Цицерона. Все помнили, что тот без суда отправил на смерть Лентула и Цетегу.

Обвиненный Клодием Цицерон не посмел обратиться к Цезарю, который предупреждал его. Он побежал к Помпею, много раз твердившему, что ему нечего опасаться. Помпей же наслаждался в это время прелестями медового месяца на своей вилле на Альбанской горе[269].

Ему доложили о прибытии Цицерона.

Помпею было вовсе не с руки встречаться сейчас с Цицероном, а потому он сбежал через потайную калитку, пришлось показать Цицерону весь дом, чтобы убедить, что Помпея там нет.

Он понял, что проиграл. Вернулся в Рим, надел траур, начал отращивать бороду и длинные волосы, потом принялся бродить по городу, уговаривая народ.

В свою очередь, Клодий в сопровождении друзей появлялся там, где находился Цицерон, и прогонял его, издеваясь над ним за то, что надел траур, а друзья забрасывали несчастного камнями и грязью.

Несмотря на все это, всадники остались верны бывшему своему предводителю — все их сословие тоже надело траурные одежды, более пятнадцати тысяч молодых людей с растрепанными волосами сопровождали Цицерона, взывая к народу.

Сенат пошел еще дальше: объявил политический траур и приказал всем гражданам надеть черное.

Но Клодий окружил Сенат своими людьми.

Тогда сенаторы бросились к выходу, срывая с себя тоги и отчаянно крича; к несчастью, эти разорванные тоги не произвели должного впечатления на народ.

С этого момента схватка стала неизбежной.

— Оставайся! — говорил Цицерону Лукулл, — и я гарантирую победу!

— Беги! — говорил ему Катон. — И народ, по горло сытый тупостью и жестокостью Клодия, вскоре начнет о тебе сожалеть.

Цицерон предпочел совет Катона. Он все же обладал гражданским мужеством, не обладая мужеством военного.

Он взял из дома статую Минервы, которой особенно дорожил, и поднялся на Капитолийский холм, где установил ее со следующей надписью:

«Тебе, Минерва, хранительница римской общины».

Затем около полуночи вышел из Рима и пересек Луканию пешком в сопровождении своих друзей.

На основании переписки можно проследить весь его путь: 3 и 8 апреля он пишет Аттику из Лукании; затем 12 — тоже ему по дороге в Брундизий; 18 того же месяца — ему же из Тарента; 30 — своей жене и дочери из Брундизия и наконец 29 мая — Аттику из Тесалоник.

Узнав о его побеге, Клодий тотчас же добивается принятия закона против Цицерона, а также декрета о его ссылке, затем публикует указ, запрещающий всем гражданам на расстоянии пятисот миль от Италии делиться с ним водой и огнем и предоставлять ему убежище.

Прошло всего тринадцать лет с того дня, когда Цицерон со злостью писал: «Оружие отступает перед тогой, лавры побед — перед словесной доблестью».

И все же победитель Катилины не проклял богов за изгнание, самым главным его несчастьем будет не ссылка, самым страшным врагом — вовсе не Клодий!

XXVII

Во время всех этих событий Цезарь держался в стороне, не выступал открыто ни против Клодия, ни против Цицерона — пусть все идет своим чередом.

Озирая Рим, он видел разграбленный город, жуткую анархию, народ, не знавший, на чью сторону стать.

Помпей был человеком славы, он скорее выражал интересы аристократии, нежели народа. Катон был человеком безупречной репутации, но им больше восхищались, нежели любили. Красс был богат, но ему больше завидовали, нежели почитали. Клодий был отважен, но в нем было больше блеска, нежели надежности. Цицерон к тому времени совсем увял, Бибул поистаскался, Лукулл — тоже, Катула не было в живых.

Что же касается государственных структур, то с ними дела обстояли еще хуже. Оправдав Клодия, Сенат потерял в народе авторитет; с тех пор как сбежал Цицерон, всадники были обесчещены.

Цезарь понял, что пришло время покинуть Рим.

Каких противников он оставлял там? Красса, Помпея и Клодия.

Катон был человеком известным, шумным, популярным, но не серьезным противником.

Красс требовал начать войну против парфян. И едва не добился этого. В свои шестьдесят лет от должен был отправиться в далекую экспедицию, в дикие места, к диким народам и, по всей вероятности, мог оттуда не вернуться. Помпею исполнилось сорок восемь, у него была молодая жена и непомерные аппетиты. Он схлестнулся с Клодием, и тот начал оскорблять его публично.

Клодий положил глаз на красивый дом Цицерона, о котором язвительно отзывался в Сенате, говоря, что он обошелся хозяину в три с половиной миллиона сестерциев. Он же заполучил дом бесплатно, потратив, правда, определенное количество сил и энергии, чтобы захватить его.

— Построю великолепный портик в Каринах[270], — сказал Клодий. — Пусть он будет парой к тому, что стоит у меня на Палатинском холме.

Его портик на Палатинском холме был прежде домом Цицерона, портик же в Каринах станет домом Помпея.

Клодию исполнилось тридцать. Репутация его хромала, разума у него было намного меньше, чем у Каталины. И неизбежно Помпей должен был подмять его под себя. Но не окончательно уничтожить, ибо тогда Помпей растерял бы остатки своей репутации. Ну а если бы Клодии одолел Помпея… Что ж, Клодий не представлял для Цезаря серьезной опасности.

Однако Цезарь понимал, что должен сотворить нечто славное, чтобы укрепить свое положение. Он оценивал себя трезво: уже перевалило за сорок, он был «вульгарным» демократом и не мог сравниться по храбрости с Каталиной, по военной доблести — с Помпеем и даже с Лукуллом.

Великое его преимущество состояло в том, что он сумел в тридцать лет залезть в долги на пятьдесят миллионов, но после того как расквитался с ними, преимущество это исчезло.

Правда и то, что после Клодия он снискал себе славу самого большого распутника в Риме. Но разве мы не говорили, что Цезарь предпочитал быть первым на деревне, нежели вторым в столице мира? Его последние политические интриги не возымели особого успеха, от отстал от Клодия.

В день, когда Помпей, опьяненный первой брачной ночью, предложил Цезарю стать правителем Заальпийской Галлии и Иллирии[271] и командовать четырьмя легионами, в народе появилась серьезная оппозиция этому декрету. Во главе оппозиции встал Катон.

Цезарь захотел хоть немного пригасить это сопротивление. Он приказал арестовать Катона и заточить его в темницу. Но этот грубый поступок не имел особого успеха, и Цезарю пришлось отдать приказ одному из трибунов вырвать Катона из рук ликторов.

В следующий раз, когда трибун Курий, сын старого Курия, организовал новую оппозицию, которая грозила стать опасной, прибегли к доносу некоего Веттия. Он обвинил Куриона, Цепиона, Брута и Лентула в намерении убить Помпея. Будто бы сам Бибул принес Веттию кинжал, словно в Риме невозможно было отыскать другой кинжал, но таким образом на Бибула тоже ложилась ответственность.

Веттия освистали и бросили в тюрьму. На другой день нашли его повесившимся — очень кстати для Цезаря. Не знай люди его человечности, можно было бы подумать, что он причастен к этому так называемому самоубийству.

Итак, во всех отношениях было бы лучше, если бы Цезарь отступил и ушел из консулата, границы которого находились всего в пятидесяти лье от Рима.

Да и времени терять было нельзя. Цезарь уже готовился отбыть, когда один из обвинителей собрался донести на него.

«Ах, — писал Мишле[272], — как хотел бы я видеть в тот момент это бледное лицо, преждевременно постаревшее от постоянного разврата, этого хрупкого человека, эпилептика, бредущего в дождь по Галлии впереди легионов, переправляющегося вплавь через реки или верхом, среди лектик, в которых находились его секретари, диктующего по шесть писем одновременно, будоражащего Рим из дальней Бельгии, уничтожившего на своем пути около дух миллионов человек и покорившего всего за десять лет Галлию, Рону и Северный океан!».

Хотите знать, как относился к нему Катулл[273], любовник сестры Клодия, жены Метелла Церера, которую прозвали Лесбией в честь развратницы Сафо с острова Лесбос? Как относился к нему Катулл перед отправкой в Галлию? Правда, ради справедливости следует заметить, что и по возвращении Цезаря Катулл относился к нему точно так же… Словом, я спрашиваю, хотите знать, что именно Катулл о нем пишет:

Нет, чтоб тебе угодить, не забочусь я вовсе, о Цезарь!
Знать не хочу я совсем, черен ли ты или бел
Или:

Как орешек, головка у Отона,
Ляжки Нерия, потные, не мыты.
Тихо-тонко Либон пускает ветры,
— Ну не всем, так хоть этим ты гордишься
И мышиный жеребчик твой Фуфиций?
Ты ж опять на мои в обиде ямбы?
В них вина ль, знаменитый император?
А вот еще:

В чудной дружбе два подлых негодяя:
Кот Мамурра и с ним похабник Цезарь!
Что ж тут дивного?
Те же грязь и пятна
На развратнике римском и формийском.
Оба мечены клеймом распутства,
Оба гнилы и оба полузнайки.
Ненасытны в грехах прелюбодейных,
Оба в тех же валяются постелях,
Друг у друга девчонок отбивают
В чудной дружбе два подлых негодяя![274]
Такими стихами напутствовал он отправку будущего завоевателя Галлии.

Надо признать, что Цезарь сполна заслужил это публичное оскорбление и ему даже в голову не приходило обижаться.

Во времена своего консульства Бибул упоминал о Цезаре в своих эдиктах, называя его при этом царицей Вифинии. Он говорил, что Цезарь, полюбив царя, полюбил и царствовать.

Один из так называемых шутов, которому не возбранялось говорить что угодно, встретив однажды на улице Помпея и Цезаря, громко приветствовал их, назвав Помпея царем, а Цезаря — царицей.

Гай Меммий укорял Цезаря тем, что тот ухаживал за Никомедом и подавал вместе с рабынями и евнухами кубки к столу этого принца. Однажды в Сенате, когда Цезарь защищал интересы Нисы, дочери Никомеда, и напомнил об обязательствах по отношению к этому принцу, Цицерон сказал:

— Можешь не говорить о своих обязательствах, всем известно, что ты дал Никомеду и что ты отнего получил.

Список его любовниц был бесконечен. Говорили, что ко времени отправки в Галлию его любовницами были Пастумия, жена Сервия Сульпиция, Лоллия, жена Габиния, Тертулия, жена Красса, и Сервилия, жена Катона.

Мы уже упоминали, кажется, что этой, последней, он подарил жемчужину, стоившую около ста тридцати тысяч франков. Когда об этом рассказали Цицерону, тот заметил:

— Чудесно! Но это вовсе не так дорого, как кажется. Ведь Сервилия заодно отдает ему и свою дочь Тертию, чтобы хоть как-то расквитаться за подарок.

Позже мы увидим, что он станет любовником красавицы Эвнои, мавританской царицы, и Клеопатры, божественной греческой нимфы, пересаженной на египетскую почву.

И наконец, Курион старший сумел уложить в несколько слов все, что говорилось о Цезаре:

— Цезарь — мужчина всех женщин и женщина всех мужчин!

Сенат едва не принял закон, имеющий некоторое отношение к этим сплетням. По словам Светония, Гельвий Цинна, народный трибун, не раз признавался, что такой закон готовился. Его собирались опубликовать в отсутствие Цезаря, но по его распоряжению, и сводился он к тому, что разрешал «брать в жены сколько угодно женщин, чтобы иметь наследников».

Наверное, это подвигло господина Шампани на написание весьма изящного исторического опуса, в котором он утверждает, что Юлий Цезарь якобы более совершенен, чем Иисус Христос, обладающий одними только добродетелями, поскольку Цезарь обладал не только всеми добродетелями, но и всеми пороками.

Но теперь оставим его, пусть Цезарь спокойно отправляется в Галлию, пусть собирает свои огромные шатры, пусть нагружает лектики, напоминающие уже более меблированные комнаты, пусть берет с собой пурпурные ковры и полы из маркетри.

Будьте спокойны, когда понадобится, он пойдет пешком впереди своих легионов, с непокрытой головой, под палящими лучами солнца, под дождем, льющим как из ведра. Пусть проделывает по тридцать лье верхом или в телеге. Когда на пути возникнет река, он преодолеет ее вплавь или на бурдюках; когда повстречаются альпийские снега, он будет пробивать дорогу своим щитом, а солдаты его — прокалывать снег пиками, мотыгами и даже мечами. Он никогда не поведет войско по дороге, предварительно не произведя разведки. Он перебросит легионы в Англию только потому, что слышал, будто у ее берегов добывают более красивый жемчуг, чем в индийских морях. Он сам проверит путь и осмотрит порты — смогут ли они обеспечить надежную защиту его флоту.

Однажды, узнав, что его армия, от которой он отделился, чтобы встретиться с кем-то, попала в окружение, Цезарь переоделся в простого галла и прошел сквозь стан врага. В другой раз, долго ожидая подкрепления, которое все никак не подходило, он сам бросился в лодку и отправился на его поиски. Ни одно знамение не остановило его наступления, ни один прорицатель не сумел заставить его изменить планы. Даже когда жертвенное животное вырвалось из рук жреца, это не остановило его в походе против Сципиона и Юбы[275]. Шагнув на берег Африки, он поскользнулся и упал, но это не помешало ему воскликнуть: «Африка, ты моя!»

Никогда не был он рабом предвзятых идей, все решения принимал в зависимости от обстоятельств. Его гений всегда предугадывал события. Он вступал в бой, не имея конкретного плана. Он бросался в атаку после долгого марша; его не беспокоило, какой будет погода — хорошей или плохой, однако он всегда вел бои так, что врагу в лицо хлестал снег или дождь. Стоило врагу повернуться к нему спиной — и он уже не давал ему опомниться от страха. В критический момент мог избавиться от всех лошадей, включая и свою, чтобы заставить своих солдат идти вперед, не давая им возможности обратиться в бегство.

Когда его части отступали, он лично перегруппировывал их, останавливая дезертиров и силой заставляя их, как бы они ни были напуганы, обратиться лицом к врагу. Один знаменосец, которого он таким образом остановил, начал угрожать ему копьем, он же своей грудью обратил это копье в сторону противника. Другой бросил штандарт, который нес, — Цезарь поднял его и, держа в руке, пошел на врага.

После Фарсальской битвы[276], идя впереди своей армии и пересекая Геллеспонт[277] в маленькой лодке, он встретил Луция Кассия с десятью галерами и пленил его вместе с этими галерами. И наконец, во время одной из атак моста в Александрии он вынужден был броситься в море и проплыть расстояние около двухсот шагов до ближайшего корабля, держа высоко в руке бумаги, что были при нем, а также придерживая зубами рубаху-кольчугу, чтобы не оставить врагу ни одного трофея.

Итак, он направился в дикую и варварскую страну, которая называлась Галлией и завоевание которой как нельзя более соответствовало его гению.

Посмотрим, что же произошло за время отсутствия Цезаря с Цицероном, Помпеем, лишившимся популярности, а также с Клодием, на короткое время ставшим некоронованным царем толпы.

XXVIII

Мы уже говорили, что Цицерон бежал.

Многие знамения — помните влияние, которое оказывали на римлян знамения и как они во всем видели знамения? — так вот, многие знамения предсказывали, что ссылка его будет непродолжительной. Когда Цицерон сел на корабль в Брундизии, чтобы отплыть в Диррахию, ветер ему благоприятствовал, но на второй день он сменил направление, отбросив корабль туда же, откуда он отправился. Первое знамение.

Отправился снова. На сей раз ветер нес его в нужном направлении, но только он собрался ступить на сушу, как земля содрогнулась, а море отступило. Второе знамение.

Цицерон впал в полное уныние. Он, который всегда поправлял, когда его называли оратором: «Называйте меня философом», стал меланхоликом, подобно поэту, к примеру, Овидию, находившемуся в ссылке в стране фракийцев.

В полном отчаянии вглядывался он в берег Италии, напоминая, по словам Плутарха, несчастного любовника. Меланхолия, эта весьма современная нам муза, столь редко посещала древних, что мы не можем удержаться и не процитировать одно письмо Цицерона к брату. Оно раскрывает натуру нашего оратора, и он предстает совершенно иным, незнакомым доселе человеком. Это письмо, написанное Цицероном, мог бы подписать и Андре Шенье[278], и Ламартин[279]. Оно датировано 13 июня 696 года от основания Рима и написано в Тессалониках.

«Брат мой! Брат мой! Брат мой! Если я посылаю тебе рабов без писем, думаешь, я обижен и не желаю тебя видеть? За что мне быть на тебя в обиде, брат мой? Скажи, разве такое возможно? Впрочем, кто знает… На деле, возможно, именно ты заставил меня грустить. Возможно, твоя зависть — следствие моей ссылки. Может, не я являюсь причиной твоего краха? Раз ты усомнился в этом, вот и расплата за хваленый всеми консулат. Он отнял у меня детей, родину, состояние, ну а у тебя, у тебя… Если бы у тебя не отняли меня, я бы и вовсе не плакал. Все, что у меня есть святого и хорошего, все это от тебя, но скажи, что же я дал тебе взамен? Траур души своей и свою боль, беспокойство за судьбу твою, несчастья, грусть, одиночество… И чтобы я не хотел тебя видеть?! О, я не хотел бы, чтобы ты видел меня, потому как — ах! если бы ты видел меня, то понял бы: я уже не тот, кого ты знал прежде, который в слезах расставался с тобой, с тобой, чьи глаза были тоже полны слез.

Говорю тебе: Квинт, от твоего брата не осталось ничего, кроме тени, отражения дышащего мертвеца. Отчего я только не умер?! Отчего не смог ты увидеть меня мертвым собственными глазами?.. Почему я не позволил тебе не только пережить меня, мою жизнь, но и мою славу? О! Признаюсь перед всеми богами, я был уже одной ногой в могиле, когда услышал голос, звавший меня. Он шептал мне слова, я слышал, как они доносятся со всех сторон, слова о том, что ты — часть моей жизни. И тогда я остался жить дальше!

Вот в чем я провинился! Вот сотворенный мною грех. Если бы я покончил с собой, как повелевали мне скорбные мысли, я бы оставил о себе воспоминания, и тебе не было бы нужды защищаться памятью обо мне. Сейчас я допустил ошибку: оставшись в живых, я не рядом с тобой; будучи живым, вынуждаю тебя обращаться к другим за помощью. Голос мой, так часто помогавший незнакомым людям, не в состоянии помочь тебе именно теперь, когда ты в опасности.

О, брат мой! Если рабы мои явились к тебе без писем, не говори: «Злость во всем виновата!» Нет, лучше скажи: «Это безнадежность, это высшее проявление слабости, которая кроется в глубине слез и боли!» Даже это письмо, что я пишу сейчас, — сколько слез увлажнило его! Ты считаешь, что я могу не думать о тебе, а думая, не разрыдаться? И когда я тоскую о брате своем, думаешь, я только о брате тоскую? Нет, не только! Тоскую и о тонкой душевной привязанности, преданности друга, сыновней любви и отеческой мудрости. Разве мог я когда-нибудь быть счастлив без тебя или ты без меня? О!.. Когда я оплакиваю тебя, разве не оплакиваю при этом и дочь мою Тулию? Сколько скромности, сколько рассудительности и благочестия! Дочь моя, облик мой, голос мой, душа моя! А сын мой, столь прекрасный и милый моему сердцу?.. Сын мой, которого я посмел по-варварски вырвать из своих объятий! Бедное дитя!.. Понятливее, чем я мог предположить, он, бедняга, так и не понял, о чем шла речь, И твой ребенок, которого Цицерон любит, как брата, чтит, как старшего брата!

Разве не я покинул самую несчастную из женщин, самую верную из всех, не позволив ей следовать за мной, чтобы было кому наблюдать, что останется от моего состояния, и защитить бедных моих детей?.. И все же, когда я мог, я писал ей…

Тебе я посылал письма через вольноотпущенника твоего Филогония, надеюсь, что ты получал их. В этих письмах я умолял тебя о том же, о чем просил устно через рабов своих, а именно: явиться в Рим как можно скорее. Прежде всего я хотел, чтобы ты прибыл туда как защитник на тот случай, если враги еще не пресытились жестокостью своей и несчастьями других. И если в тебе достанет храбрости, коей во мне уже не осталось (и это во мне, которого ты считал сильным), готовься к борьбе, которую тебе придется выдержать. Надеюсь — если вообще могу еще надеяться — надеюсь, что твоя неприкосновенность, любовь, которую испытывают к тебе сограждане, а может, даже жалость из-за моего несчастья защитят тебя. Если тебе кажется, что я преувеличиваю подстерегающую тебя опасность, поступай так, как считаешь нужным. Многие мне пишут на этот счет, многие твердят, чтобы я не терял надежды, но как не терять, когда я вижу врагов своих — таких сильных и друзей, покидающих меня. Некоторые просто предают. Все опасаются, что мое возвращение заставит их пожалеть о своем злодейском поступке! Но каковы бы они ни были, все же узнай, брат мой, как они относятся ко мне, и пиши, не стесняясь. Я буду жить до тех пор, пока моя жизнь нужна тебе, ровно столько, сколько ты будешь верить, что я в состоянии оградить тебя от опасности. Лишь это заставляет меня жить дальше, так как, поверь, не осталось сил для осторожности или философских убеждений, которые смогли бы помочь выдержать такие муки и устоять.

Знаю, бывали у меня времена более подходящие, чтобы встретить смерть, но я допустил ошибку, которую допускают многие, упустив это время. Не стоит говорить о прошлом — только раны бередить. Или же вспоминать о допущенных ошибках. Я более не опущусь до ошибки — не стану безропотно сносить несчастья и позор этой жизни. Разве что ровно настолько, насколько это необходимо для твоего счастья и нужд, клянусь тебе. Итак, дорогой брат, тот, который до недавнего времени считался самым счастливым человеком в мире благодаря самому себе, своим детям, жене, своему богатству, тот, который до недавнего времени считался равным великим мира сего благодаря своему влиянию и чести, уважению и благосклонности, именно он дошел до такого ужасного положения, до такого разрушения, что просто обязан обещать не ныть больше по поводу своей судьбы и по своим близким.

А теперь скажи на милость, к чему ты твердишь мне о каком-то торге? Разве я не живу за твой счет? О!.. И здесь я снова чувствую себя страшно виноватым. Что может быть ужаснее, чем заставить тебя оплачивать мои долги? Я за это время получил и растратил все деньги, которые римская казна доверила мне под мое имя. Но Марк Антоний и Цепион получили причитающиеся им от меня суммы. Мне достает средств ровно столько, сколько я рассчитывал потратить на достижение своих планов. Даже если не во что будет больше верить, мне лично уже ничего не нужно. На случай же каких-либо непредвиденных осложнений скажу: ты можешь обратиться либо к Крассу, либо к Калидию. Есть еще и Гортензий, но не уверен, можно ли на него положиться. Проявляя симпатию ко мне, окружая меня постоянным вниманием, он столь же постоянно строит против меня вместе с Аррием самые что ни на есть одиозные и мерзкие козни. Следуя их советам и уповая на их обещания, я полетел в эту пропасть.

Постарайся учесть все эти обстоятельства, чтобы не довелось и тебе испытать те же неприятности. Наверное, я смогу склонить через Помпония на твою сторону Гортензия. Не допусти, чтобы какое-то ложное признание подкрепило слова того мерзкого стиха, высмеивающего тебя и ходившего в народе в связи с законом Аврелия, когда ты выставил свою кандидатуру на выборах в эдилы. В настоящее время для меня нет ничего страшнее, чем видеть, что люди берегут тебя из жалости ко мне, так как затем вся ненависть, нависшая надо мной, может обрушиться на тебя. Думаю, Мессала — настоящий твой друг. Думаю, что и Помпей, даже если и не является таковым, хотел бы им выглядеть. Да помогут тебе боги, хотя уж лучше никогда не обращаться за помощью к ним. Я бы просил их, если бы был уверен, что они прислушаются к моим мольбам. Просил бы об одном: чтобы они насытились наконец несчастьями, одолевающими нас. Находясь в несчастье, нельзя пренебрегать никакой помощью.

Но есть еще одно обстоятельство, крайне для меня болезненное, которое заставляет меня медлить: что мои самые что ни на есть бескорыстные деяния обращаются против меня же, превращаясь в тяжкое наказание, от которого я же и страдаю. Я не взваливаю на тебя ответственность ни за мою дочь, которая и тебе дочь тоже, ни за нашего Цицерона. Разве есть что-либо на свете, что могло бы заставить меня страдать, не заставив и тебя испытывать те же самые муки?.. Пока ты жив, брат мой, я спокоен — дети мои не будут сиротами. А если говорить о другом, то есть о возможности моего спасения и надежде на мое возвращение на родину, чтобы там уж навеки закрыть глаза, то на этот счет ничего не могу написать тебе, ибо слезы льются ручьем и портят все написанное. Прошу тебя, береги Теренцию, держи меня в курсе всех дел. И наконец, брат мой, будь крайне внимателен, насколько природа позволяет, будь сильным и мужественным в такой ситуации».

Новости, о которых расспрашивал Цицерон своего брата, оказались для него неутешительными. После его отъезда, как мы уже говорили, Клодий не только приказал распространить повсюду свое распоряжение о ссылке оратора, но и поджег его дом в деревне, а затем, прожив некоторое время на изысканной вилле на Палатинском холме, распорядился полностью снести ее и построить на этом месте храм Свободы. Более того, он выставил на продажу имущество ссыльного и каждый день открывал очередной аукцион. Но как бы ни были низки цены этих вещей, к чести римлян следует признать, что шли они куда ниже первоначально назначенных.

Это то, что касается Цицерона. Посмотрим, чем же в это время занимались остальные.

XXIX

В разгар всех этих политических передряг, в период расцвета обмана и коррупции в Риме происходило нечто странное, напоминавшее спектакль, даваемый специально для народа, чтобы он поверил в лучшие времена славного города.

Спектакль давал Катон. Катон играл роль печального шута, которому дозволялось говорить и делать все что угодно. Народ проявлял к нему больше любопытства, нежели любви, а потому мчался сломя голову, лишь бы увидеть Катона, бредущего босым и без туники. Катон пророчествовал, но все это походило на пророчества Кассандры[280], которым никто не верил.

Когда Помпей боролся за то, чтобы Цезарь стал проконсулом Галлии, Катон бросил ему фразу:

— Ах, значит, вот как, Помпей? Тебе надоела твоя слава и потому полез в ярмо Цезаря? Я понимаю, пока ты этого не замечаешь, но когда глаза твои раскроются, когда начнешь понимать, когда заметишь, что более не в силах этого выносить, тогда и бросишь его на растерзание Риму. Тогда вспомнишь предупреждение Катона и поймешь, что действовал он честно, справедливо и исключительно в твоих интересах.

Помпей лишь пожал плечами и двинулся дальше. Если находишься выше молний, как они могут в тебя попасть?..

После того как Клодия избрали трибуном, тот понял, что никогда не станет хозяином Рима, во всяком случае при Катоне. И он послал за ним.

Катон подчинился. И это он, отказавшийся прийти, когда его звал сам царь. Катон был олицетворением законопослушания: его звал трибун, и его мало волновало, кто является трибуном — Клодий или кто другой. Просто Катон пришел на вызов трибуна.

— Катон, — сказал ему Клодий, — я считаю тебя самым честным и чистым человеком в Риме.

— О! — воскликнул Катон.

— Да, — кивнул Клодий, — и я хочу доказать тебе это. Многие просят отдать им Кипр, но я думаю, что единственный человек, достойный этого, — ты. Я предлагаю тебе…

— Ты мне предлагаешь Кипр?

— Да.

— Мне, Катону?

— Тебе, Катону.

— Отказываюсь.

— Почему отказываешься?

— Потому что это западня. Ты хочешь удалить меня из Рима.

— Ну и что из того?

— Но я хочу остаться в Риме.

— Тогда, — сказал Клодий, — хочу предупредить тебя: не желаешь отправиться на Кипр добровольно — отравим силой.

И, немедленно выйдя перед народным собранием, проголосовал закон о назначении Катона губернатором Кипра. Никакой возможности отказаться не было, Катону пришлось согласиться.

Случилось это как раз во время скандала с Цицероном. Катон отправился к Цицерону и попросил его не предпринимать ничего такого, что могло бы спровоцировать восстание, затем уехал. Но Клодий не предоставил ему ни кораблей, ни солдат, дал лишь двух писарей, из которых один был прожженным бандитом, а другой — человеком Клодия.

Катон получил приказ прогнать с Кипра Птолемея — не следует путать его с Птолемеем Авлетом[281], игравшим на флейте, царем Египта — и вернуть в Византию[282] тех, кто был некогда изгнан оттуда. Это задание должно было удержать Катона в отдалении от Рима в течение всего того времени, пока Клодий был трибуном.

Имея весьма скромные возможности, Катон решил действовать осторожно. Он остановился на Родосе, выслав вперед своего друга по имени Канидий, чтобы тот уговорил Птолемея сдаться без боя.

Тут с Катоном случилось то же, что и у Помпея с Митридатом: Канидий принес весть, что Птолемей отравился, оставив после себя несметные богатства.

Как мы уже говорили, Катон должен был посетить и Византию. Что осталось бы от Византии, если бы все ее богатства попали в чужие руки?

Он присмотрелся к своему окружению и остановился на племяннике своем Марке Бруте.

Мы впервые упоминаем имя Брута — сына Сервилии и племянника Цезаря. Огромная роль, которую он позднее сыграет в нашей истории, заставляет нас несколько задержаться на этой персоне именно теперь, когда о нем зашла речь.

Бруту в ту пору было около двадцати двух лет. Он утверждал, что происходит из знаменитого рода Юния Брута[283], которому римляне соорудили на Капитолии бронзовую статую с обнаженным мечом, символизирующую уничтожение им навсегда власти Тарквиниев[284]. Однако его родословная будет постоянно оспариваться в генеалогических изысканиях того времени.

И действительно, как он мог происходить из этого рода, если Юний Брут приказал обезглавить обоих своих сыновей? Правда и то, что философ Посидоний[285] упоминает, что у Юния Брута был третий сын, который по причине юного возраста в заговоре не участвовал, а потому, пережив отца и братьев своих, вполне мог оказаться прадедом Марка Брута.

Не признававшие этого родства римляне говорили, что, напротив, Брут был из плебейского рода, сын некоего Брута, простого интенданта, чья фамилия лишь недавно возникла на римских холмах.

Сервилия, мать Брута, утверждала, что ее род восходит к тому самому Сервилию Ахалу[286], который, увидев, что Спурий Меллий прибегает к тирании и подталкивает друзей своих к бунту, вооружился кинжалом и отправился на Форум. Там, убедившись, что все, о чем он слышал, правда, Сервилий с такой яростью вонзил кинжал в Спурия, что несчастный тут же рухнул замертво.

Это произошло примерно за триста восемьдесят лет до описываемых событий, а точнее — в 438 году до нашей эры. Эта часть родословной Брута воспринималась многими как реальность.

По натуре своей молодой человек был мягок и серьезен. Учился философии в Греции, прочитал и сравнил всех философов и выбрал себе в качестве образца для подражания Платона[287]. Очень уважал Антиоха Аскалонского, главу старой Академии, и подружился с его братом Аристом[288], с которым часто обедал.

Со всеми своими сверстниками Брут разговаривал одинаково хорошо и по-латыни, и по-гречески; обладал в определенной мере красноречием и несколько раз успешно выступал.

Когда Катон надумал воспользоваться им, чтобы спасти от разграбления богатства Птолемея, Брут находился в Памфилии, где выздоравливал после тяжелой болезни.

Вначале Бруту не понравилось предложение: по его мнению, дядя оскорблял Канидия, придавая ему в качестве инспектора столь молодого человека. Но, поскольку глубоко уважал Катона, подчинился. Брут лично подготовил списки имущества, Катон же прибыл только тогда, когда надо было начинать его распродажу.

Все — золотая и серебряная посуда, дорогие картины, драгоценные камни, пурпурные ткани — все это было оценено Катоном. Более того, поскольку он хотел, чтобы цены отражали истинную стоимость вещей, то он лично присутствовал при их распродаже на аукционе, чтобы довести продажную стоимость до запланированной суммы.

Выручка от продажи и деньги, найденные в казне, достигли в сумме семи тысяч талантов — огромные деньги по тем временам.

Катон принял меры предосторожности, чтобы эти деньги беспрепятственно дошли до Рима. Опасаясь кораблекрушения, он приказал изготовить ящики, каждый из которых вмещал по два таланта и пятьсот драхм. К каждому ящику привязали длинную толстую веревку, а к ней — кусок пробки. Получилось нечто вроде плотика-поплавка на случаи кораблекрушения: если ящики попадут в воду, то поплавки укажут, где их искать. К тому же он записал в два реестра все, что собрал и потратил за время своего правления; один реестр передал своему вольноотпущеннику Филаргирию, другой оставил при себе. Но так случилось, что, несмотря на все принятые меры предосторожности, оба реестра исчезли. Филаргирий сел на корабль, который разбился во время бури, и потерял документ, а вместе с ним — и все доверенные ему ящики. Катон довез свой реестр до Коркиры[289]. Там он приказал разбить палатки на центральной площади для себя и своих приближенных. Моряки разожгли огромные костры, пламя их дотянулось до палаток, и реестр был в секунду уничтожен огнем.

Когда один из друзей выразил Катону сожаление по этому поводу, тот ответил:

— Я записал все так тщательно и подробно вовсе не для того, чтобы доказать свою преданность и честность, но для того, чтобы показать другим пример честного и строгого выполнения своих обязанностей.

Когда в Риме узнали о прибытии Катона, все жители высыпали на берег реки встречать его.

Увидев флот — Катон отправлялся на одном корабле, а возвращался с целым флотом, — итак, увидев этот флот, плывущий вверх по Тибру, толпы разразились такими восторженными криками, что можно было подумать, речь идет о триумфе.

Возможно, Катон поступил бы более скромно, остановившись там, где встретил консулов и преторов, но он счел, что лучше поступить иначе, и продолжал плыть дальше на царской галере Птолемея. Остановился он лишь тогда, когда укрыл весь флот в гавани.

Какими бы пылкими сторонниками Катона мы ни были, нельзя скрыть от читателя, что такой неожиданный приступ гордыни в первый момент произвел на римлян дурное впечатление.

Но когда люди увидели, как через Форум проносят громадное количество золота и серебра, которое он привез с собой против всех проконсульских правил, то все отрицательные эмоции по отношению к этой надменной выходке исчезли.

И, естественно, Катону были оказаны все почести.

Собрался Сенат и избрал его претором с чрезвычайными полномочиями, с привилегией присутствовать на зрелищах в тоге, отороченной пурпурной каймой.

Но Катон, вновь ставший самим собой, отказался от всех почестей и попросил Сенат предоставить свободу Никию, интенданту царя Птолемея, обрисовав всю заботливость и преданность этого человека. Разумеется, просьба его была удовлетворена.

Вот чем был занят Катон, когда Цезарь начинал свою кампанию в Галлии, а Цицерон оплакивал свою ссылку в Тесалониках.

Посмотрим же, что делали в это время Красс и Помпей, и уж конечно, Клодий.

XXX

Красс, похоже, жил преспокойно, защищенный, с одной стороны, как ему казалось, Цезарем, с другой — Помпеем. Он мечтал лишь об одном: о проконсульстве в Сирии. Он хотел объявить войну парфянам, в которой видел источник наживы для себя лично.

Помпей, как и подобает влюбленному старику, проводил все время наедине с молодой женой, ничуть не волнуясь о том, что происходит на Форуме.

Оценивая обстановку, Клодии видел себя единственным хозяином Рима; Цицерон был в Тесалониках, Катон — на Кипре.

Но все же, пока Помпей находился в Риме, Клодий не мог добиться полноты власти, а потому решил перейти к более решительным действиям.

Как мы помним, Помпей вел переговоры с Тиграном-отцом; знаем также, что он хотел использовать Тиграна-сына для празднования своего триумфа. Молодой Тигран томился в темнице. Клодий силой вытащил его оттуда и приблизил к себе.

Помпей промолчал.

Клодий организовал суд над друзьями Помпея и осудил их.

Помпей промолчал.

Наконец Помпей все же покинул свою виллу на холме Альбано, чтобы присутствовать на одном из процессов. Клодий в окружении шайки своих друзей — известно, кто были друзья и приятели Клодия — поднялся на возвышение, откуда его было хорошо видно и слышно, и начал выкрикивать:

— Кто необузданный император?

— Помпей! — хором отозвались его дружки.

— Кто, женившись, чешется только одним пальчиком, чтобы не испортить прическу?

— Помпей!

— Кто хочет отправиться в Александрию, чтобы возвести на трон египетского царя, за что ему будет хорошо заплачено?

— Помпей!

И так на все заданные вопросы хор его приспешников повторял: «Помпей!»

Несколько слов о фразе, в которой речь шла о египетском царе, ее следует объяснить — ведь мы не хотим оставлять ничего неясного в нашем изложении.

Птолемей Авлет, приемный сын Птолемея Сотера II, прозванный Авлетом из-за своего пристрастия к игре на флейте, должен был разобраться со своими вассалами. В то время Рим был мировым трибуналом: цари и народы приходили сюда искать справедливости. Птолемей выехал из Александрии с мыслью обратиться к римскому народу. Обратиться к римскому народу означало обратиться к влиятельному и сильному человеку, правящему в это время Римом.

Итак, Птолемей отправился в путь и остановился на Кипре как раз в то время, когда там находился Катон. Зная, что Катон на острове, Птолемей отправил гонца с сообщением, что хочет его видеть. Помните, для чего оказался на Кипре Катон? Чтобы ограбить брата Птолемея Авлета.

Стоик находился в клозете, когда ему доложили о прибытии посланца Птолемея.

— Пригласите, пусть войдет, — сказал Катон.

Он выслушал гонца, передавшего настоятельную просьбу своего повелителя.

— Если царь Птолемей желает меня видеть, — ответил Катон, — то это очень просто: дом мой всегда открыт как для царя, так и для простого гражданина.

Ответ прозвучал грубо. Птолемей притворился, что не понял, и отправился к Катону.

Беседа началась прохладно, но постепенно Птолемей, находя немало рассудительности в ответах Катона, попросил совета, как ему поступить: идти в Рим или вернуться в Египет.

— Вернись в Египет, — не задумываясь ответил Катон.

— Почему?

— Потому что стоит отдать Риму палец, он оттяпает всю руку, а точнее — весь Египет.

— Тогда как быть?

— Я же сказал: возвращайся в Египет, помирись со своими вассалами. Если хочешь, чтобы я доказал свою правоту, могу сопроводить тебя и позаботиться об этом примирении.

Сначала царь Птолемей вроде бы согласился, но, следуя другим советам, однажды утром отправился в Рим, ничего не сказав Катону, а прибыв туда, попросил защиты у Помпея.

И вот два года спустя Габиний, легат и доверенное лицо Помпея, восстановил Птолемея во всех правах — наверняка, только они двое знали истинную цену этой протекции.

Ну а теперь вернемся к Клодию. Помпей понял, что пришло время решительных действий. Он был несколько обескуражен тем, что из-за такого ничтожества, как Клодий, должен принимать серьезные решения, он, который всегда был нерешительным по натуре человеком. Однако рано или поздно надо было положить всему этому конец. Помпей посоветовался с друзьями.

Один из них, Кулей, советовал порвать с Цезарем, прогнать его дочь и примириться с Сенатом. Сенат был в обиде на Помпея за то, что тот так предательски позволил отправить Цицерона в ссылку.

Прекрасный повод, чтобы помириться с Сенатом, но Помпей и помыслить не мог о таком выходе — мы уже говорили, он до безумия был влюблен в свою молодую жену.

Кто-то предложил вернуть Цицерона в Рим. Услышав это предложение, Помпей навострил уши. Он заявил в Сенате, что готов хоть с оружием в руках способствовать возвращению Цицерона, но нужно, чтобы Сенат проявил инициативу.

Основываясь на этом обещании, Сенат издал декрет, в котором говорилось, что он не станет принимать никаких решений, не будет издавать никаких законов до тех пор, пока не возвратится Цицерон. Это было настоящим объявлением войны по всем правилам.

В тот же день два новых консула приступили к исполнению своих обязанностей, заменив Пизона и Габиния, назначенных на эти должности в день высылки Цицерона. Консул Лентул Спинтер настоятельно просил вернуть ссыльного. Вторым консулом был Метелл Непот — тот самый, кого Цицерон донимал своими эпиграммами.

Клодий со своими разбойниками стал угрожать Сенату, однако следует помнить — он уже не был трибуном.

Помпей понимал, что ниже его достоинства связываться с таким негодяем, как Клодий.

«С волками жить — по-волчьи выть», — говорит пословица. Клодию противопоставили человека, раза в полтора превосходившего его в негодяйстве. Звали его Анний Милон, он был слеплен из того же теста, что и Клодий. Милон был женат на дочери Суллы и имел в Риме кое-какие связи.

Клодий и Милон не могли ужиться в одном городе.

Милон перешел на сторону Цицерона, и не потому, что считал это справедливым и достойным поступком, но лишь потому, что таким образом становился врагом Клодия.

Когда Помпей раскрыл перед ним свои намерения, как он сделал бы это перед профессиональным кондотьером[290], Милон ответил, что готов служить ему.

Клодий повсюду таскал за собой около сотни гладиаторов. Милон собрал две сотни таких же головорезов. Противники встретились. Сначала оскорбляли друг друга площадной бранью, затем схлестнулись. Сражение было долгим и кровопролитным. Друзья Клодия сбегались со всех сторон, никогда еще Форум не видел столько головорезов сразу.

Клодий вышел победителем.

Он оставил каналы, полные крови, и канавы, забитые трупами, затем вместе со своей шайкой поджег храм Нимф.

Среди убитых обнаружили тело трибуна. Сперва думали, что он мертв, позднее оказалось, что только ранен. Трибун был из лагеря Цицерона, и ситуация серьезно обострилась.

Клодий нашел выход и из этого положения: заставил убить трибуна из своего лагеря и обвинил в этом Сенат.

Помпей решил, что настало время действовать.

XXXI

Однажды утром Помпей с большим эскортом отправился сопроводить Квинтия на Форум.

Гордый своей предыдущей победой, Клодий атаковал его, но на сей раз ему пришлось иметь дело с испанскими ветеранами, теми, кто воевал в Азии, и он был наголову разбит.

Во время этой стычки Квинтий получил серьезные ранения. Это сыграло на руку Цицерону: увидев Квинтия раненым, народ понял, что пора арестовать Клодия. Вообще Рим постоянно жил потрясениями и схватками. Никто не обращал внимания ни на Сенат, ни на собрания на Форуме.

Сенат принял важное решение, так как возвращение Цицерона стало ключевой проблемой. Сенат созвал граждан на Марсовом поле, чтобы вся Италия голосовала и выбирала между Клодием и Цицероном.

Все, имевшие право голоса, устремились в Рим. За возвращение ссыльного было подано миллион восемьсот тысяч голосов! День, когда узнали об этом, стал праздником для всей страны.

Цицерон получил декрет Сената, в котором сообщалось о голосовании на Марсовом Поле, и написал Аттику:

«Получил письмо от Квинтия вместе с сенатским постановлением, где речь идет обо мне. Думаю выждать, пока не будет принят в связи с этим закон, а если этот закон будет против меня, придется воспользоваться авторитетом Сената. Предпочитаю потерять жизнь, нежели Отечество. Поспеши прийти и встретить нас».

Но так случилось, что трибун Серран воспротивился вдруг декрету о возвращении.

Цицерон узнал об этом, и у него тут же опустились руки. Несколько дней спустя он посылает Аттику новое письмо:

«После того, что ты писал мне, и в такой ситуации я ясно осознал, что все потеряно. Прошу тебя, будь рядом с моими близкими во время этого несчастья, которое обрушилось и на их головы. Надеюсь все же, скоро увидимся.»

Наконец, накануне августовских нон, прямо в тот день, когда был опубликован декрет о возвращении, Цицерон решился покинуть Диррахию. Он добрался до Брундизия в день нон и нашел там свою дочь Тулию, выехавшую ему навстречу. По чистой случайности, это оказался день его рождения и день празднования основания колонии. В Брундизии он узнал, что декрет был принят с несомненным перевесом, почти единогласно.

Он покинул город, по дороге его часто останавливали различные депутации, вышедшие приветствовать его. На протяжении всего пути, буквально на каждом шагу, во всех городах, через которые он проезжал, не нашлось сколько-нибудь важного или известного человека, который бы не вышел ему навстречу.

Еще у Капенских ворот[291], через которые он вошел в Рим, Цицерон заметил, что на ступенях всех храмов полно народу; люди, едва успев заметить его, взрывались радостными криками. Восторженные приветствия сопровождали его до самого Форума.

Там было такое море народу, что пришлось обратиться за помощью к ликторам — проложить путь до Капитолия. Два или три раза его чуть не раздавили.

На другой день он предстал перед Сенатом и выразил свою благодарность.

Примерно через два дня резко подорожало продовольствие. Вначале несколько крикунов, подзуживаемые Клодием, вещали на каждом углу, что уже начало чувствоваться возвращение Цицерона, но голоса эти быстро заглушили.

Сенат объявил бессрочное заседание.

Многие хотели, чтобы Помпею вменили в обязанность снабжение города.

Народ обратился к Цицерону:

— Помпея! Помпея! Предложи Помпея!

Цицерон сделал знак, что будет говорить. Толпа замолкла.

Давно не слышали они Цицерона и обнаружили, что в голосе, которому они так часто внимали в былые времена, звучало нечто новое. Цицерон говорил красиво. Правда, это мы узнали от него самого, а он не имел привычки чернить себя.

— Пусть решает Сенат!

После его предложения был подготовлен законопроект: призвать Помпея и предложить ему руководить снабжением города съестными припасами.

Во время чтения этого проекта народ, услышав, что Цицерон — его главный составитель, приветствовал оратора громкими криками и аплодисментами.

На следующий день Помпей согласился, но поставил свои условия: он готов пять лет заниматься снабжением Рима, но требует, чтобы ему дали в помощники пятнадцать легатов. Первым из названых был Цицерон.

В результате был подготовлен указ, поручающий Помпею на протяжении пяти лет заниматься поставками в Рим продовольствия «со всего света».

Рассудительные люди сочли, что это справедливо, но при обсуждении поправки к законопроекту, как мы назвали бы это сегодня, Меллий предложил предоставить Помпею право неограниченного расходования финансовых средств империи, использование флота и армии по своему усмотрению, а также право издавать приказы, обязательные для исполнения всеми наместниками провинций.

Цицерон молчал, это его уже не интересовало. Но, хорошо зная Помпея, как человека «двух дверей», то есть готового удрать через черный ход, как мы уже видели, счел, что они зашли слишком далеко в своих восторгах.

На следующий день разгорелись пылкие дебаты по поводу домов Цицерона. Как того, который был сожжен Клодием, так и другого, на месте которого построили храм Свободы и освятили это место.

Возникла проблема, так как при освящении хотя бы части участка в дальнейшем запрещалось частным лицам использовать его, не говоря уже о переносе самого храма или статуй богов.

Собрали суд понтификов, которые постановили: «Лицо, освятившее участок, оказалось не уполномоченным на то, как положено, голосованием в комициях или трибах, поскольку ни комиции, ни трибы не поручали ему поступить таким образом, а посему не будет нарушением божественных установлений продать или купить этот участок и восстановить строения, ранее на нем стоявшие».

О, святой иезуитский закон! Оказывается, ты идешь не только от Игнация Лайолы[292], твое существование теряется во мраке веков.

Итак, проблема эта вызвала жаркие дебаты.

Клодий говорил в течение трех часов, но не смог доказать, что имел право поступить так, как поступил. Народ же Рима, всегда любивший яркие зрелища, решил, что Клодий успешнее владеет мечом, чем словом. Клодия освистали, и декрет был принят.

В нем указывалось, что дом возвращается во владение Цицерону, что портик Катула будет восстановлен на государственные средства; затем было принято постановление о возмещении ущерба в сумме двух миллионов сестерциев за Палатинский дом в Риме, пятьсот тысяч сестерциев — за виллу в Тускуле, двести пятьдесят тысяч — за виллу в Формиях.

Но и Цицерон, и другие порядочные люди сочли, что этого мало.

Клодия низвергли и в Сенате, и на площади, но Клодий был не из тех, кто покорно покидает поле боя. На четвертые ноны ноября он собрал свое «войско», вернее то, что осталось от него с того времени, когда он был трибуном, и напал на строителей и каменщиков, занятых восстановлением дома его противника. Разогнав их, он поджег дом.

Запомните — все это происходило среди бела дня, когда в Риме действовали Сенат, консулы, преторы и трибуны. Правда, как раз в это время Помпей отправился покупать пшеницу.

На пятые ноябрьские иды — новое нападение. Цицерон спускался по священной горе в сопровождении своих клиентов и нескольких стражников, как вдруг появился Клодий и набросился на Цицерона с безумными криками. Его люди были вооружены камнями, палками и мечами. Цицерон, не долго думая, бросился бежать, нашел дверь в дом Тетия открытой и укрылся там вместе с частью своей свиты. Они забаррикадировались и смогли противостоять сторонникам Клодия. Вскоре Цицерон получил подкрепление; Клодий и на сей раз проиграл.

— Я бы мог подослать кого-нибудь убить его, — говорил Цицерон, — но попытаюсь излечить с помощью диеты, хирургическое вмешательство утомляет меня!

Хвастун!

Цицерон допустил ошибку, оставив Клодия в живых, так как накануне ноябрьских ид Клодий задумал поджечь дом Милона, расположенный на обращенном к Тибру склоне Палатинского холма. И это тоже случилось среди бела дня.

Он сколотил банду из оборванцев и рабов и вооружил их мечами, щитами и пиками. Генеральным штабом этого сброда стал дом Фауста Суллы.

К счастью, Милона предупредили; в том же квартале у него было еще два дома: один он купил на свои деньги, другой унаследовал от Анния. В этом втором доме Милон и скрылся вместе с большим отрядом вооруженных людей, позднее отряд сделал ловкий маневр, заставив банду Клодия разбежаться.

Клодий тоже бежал и укрылся в доме Публия Суллы. Дом обыскали с чердака до подвала, но Клодия так и не нашли.

Ни Милон, ни его товарищ Флакк и не думали лечить его диетой, в отличие от Цицерона. Они предпочитали действовать скальпелем.

На другой день после этих событий собрался Сенат. Клодий притих. Милон во всеуслышание обвинил Клодия.

Но собрались комиции, и Клодий был выдвинут кандидатом в эдилы — префекты одного из римских кварталов. Что скажете о таком магистрате?

Если бы Клодия избрали эдилом, его уже нельзя было бы судить. При этом он грозил сделать все, чтобы Рим прошел сквозь огонь и кровопролитие. Таковы были его склонности, его, так сказать, вторая натура.

День выборов настал, но тут Милон объявил, что видел неблагоприятные знамения, поэтому выборы перенесли на другой день. В этот день, задолго до рассвета Милон пробрался на Марсово Поле.

Как мы знаем, Марсово Поле — это зеленый стол, на котором играют в выборы. Оно должно было стать полем битвы между Милоном и Клодием. Стоило Клодию появиться, и он бы наверняка погиб. Клодий не появился. На следующий день, одиннадцатый день календ, Милон предстал перед комициями еще до наступления утра. Внезапно он заметил бегущего Метелла.

Кто же был этот Метелл? Цицерон о нем не упоминает. Может, то был Метелл Целер, бывший консул, родственник Клодия, противник Катула и Цезаря, любовников его жены? Нет. В 695 году он объявляет себя врагом своего шурина и внезапно умирает. Спросите о причине его смерти, и вам ответят: «Его отравила жена».

Как бы там ни было, некий Метелл пытался обходными путями проникнуть на Марсово Поле. Милон побежал, догнал его и объявил о своем протесте от лицатрибуна, Метелл отступил и растворился в толпе.

На десятые календы добились согласия, и восьмого ноября собрание состоялось. В этот день в девять часов вечера Милону удалось получить должность. Клодий проиграл, прихожая его дома опустела, старая лампа освещала лишь несколько бездельников в лохмотьях.

И вот уже на всех комициях Милон осуждает Клодия.

Если Милон встретит Клодия на улице, тому несдобровать, ему конец. Об этом пишет Аттику Цицерон.

На сей раз все закончилось для Цицерона сильными коликами, от которых он страдал десять дней. Он утверждал, что причиной тому были грибы или брюссельская капуста, которые он ел на пиру у Лентула!

XXXII

Мы уже упоминали, что Помпей в то время отсутствовал — занимался снабжением Рима продовольствием. Он отправился на Сицилию, Сардинию и в Африку, делал там запасы.

Но едва он собрался возвращаться, подул сильный ветер. Все твердили, что Помпею не следует отправляться, но он сел на первый корабль и, приказав поднять паруса, добавил:

— Мне нужно плыть, а жить не столь уж необходимо!

Помпей еще находился в зените своей славы, так что история фиксирует все сказанные им слова. Но произойдет Фарсальская битва и история забудет о нем, чтобы начать цитировать Цезаря.

Пока Помпей воевал весной, летом и осенью, Цезарь со своим двором прибыл в Лукку[293]. Именно со своим двором, иначе не скажешь.

В Риме, если и заговаривали о нем, то только затем, чтобы вновь напомнить о его очередной победе. В то время как противники его слабели и теряли позиции на всех перекрестках истории, солнце Цезаря входило все выше над горизонтом.

Все сколько-нибудь значительные и знатные люди Рима и провинций направляются в Лукку: Аппий, правитель Сардинии, Непот, проконсул Испании, и так далее. Зимой 696 года в Лукке находилось сто двадцать ликторов со своими фасциями и более двухсот сенаторов.

Прибыли сюда и Красс с Помпеем.

Связи, объединявшие триумвиров, немного ослабли, но после этой встречи вновь окрепли. Именно там было решено, что Цезарь сохранит за собой еще на пять лет проконсульство над Галлией, что Помпей и Красс будут назначены консулами, что Красс и Помпей будут именоваться губернаторами провинций, чтобы таким образом держать в своих руках все войска Республики.

Чтобы добиться избрания Красса и Помпея, Цезарь написал своим друзьям в Рим. Многим солдатам он предоставил отпуска, чтобы те могли отдать свои голоса в комициях. Эти планы были рассчитаны на 699 год от основания Рима, за 55 лет до нашей эры.

Но события, о которых мы говорили, возвращают нас в 698 год. Он проходит относительно спокойно. Клодий почти полностью низвергнут. Порой он взламывает чьи-то двери, поджигает дома, ломает несколько ребер кому попало, но он уже напоминает бульдога, которому надели намордник, и вынужден позволять другим собакам лакать из его миски.

Цицерон довольно сытно питается из этой миски. И вот однажды, воспользовавшись отсутствием Клодия, он отправляется в Капитолий и разбивает там несколько таблиц трибунов, на которых записаны отчеты о действиях, совершенных во время правления трибуна Клодия.

Вернувшись, Клодий тут же стал кричать, что за его спиной произошло бесчинство — так воры, пойманные с поличным, начинают кричать: «Держи вора!»

Цицерон отвечает со свойственным ему красноречием:

— Происходя из патрицианского рода, Клодий не имел права быть народным трибуном, а потому принятые во время его правления законы недействительны. А раз законы трибуна недействительны, их вправе уничтожить любой гражданин.

Однако, уничтожив таблицы, Цицерон имеет малоприятное объяснение с Катоном, к чему он вовсе не стремился. На таблицах, в частности, были записаны деяния Катона в Византии и на Кипре, а Катон вовсе не хотел, чтобы его участие в политической и общественной жизни исчезло бесследно.

Чем же закончилась эта ссора?

К сожалению, Цицерон не упоминает об этом в своих письмах, ну а Плутарх говорит лишь несколько слов:

«Этим Цицерон нанес большой удар Катону, но не имел особых неприятностей, если не считать того, что дружба их немного поостыла».

Весь год прошел в мелких дрязгах, придирки и обвинения звучали то с одной, то с другой стороны.

Помпей отдал распоряжение Габинию восстановить Птолемея на египетском престоле, и Габиний возвращается, согнувшись под тяжестью миллионов, чем только разжигает желание Красса немедленно отправиться в Сирию; но, как мы уже говорили, для этого необходимо, чтобы Красс и Помпей стали консулами.

Так и прошло время до 699 года от основания Рима.

Повсюду распространялись слухи, что вследствие тайного сговора мир поделен между тремя мужами. Когда же узнали, что Красс и Помпей выдвинули свои кандидатуры в консулы, все сомнения отпали.

— Ты выставил свою кандидатуру в консулы? — спросили Марцелл и Домиций у Помпея.

— Может, да, а может, и нет, — ответил тот.

— На конкретный вопрос нужно и отвечать конкретно.

— Хорошо, — сказал Помпеи. — Да, я стал кандидатом в интересах добрых людей и в пику скверным!

Этот союз, конечно же, не устраивал всех в одинаковой мере, особенно тех, кто искренне радел за Республику или хотя бы делал вид, что радеет.

Красса тоже спросили — его ответ прозвучал несколько скромнее:

— Выставлю свою кандидатуру, если сочту, что смогу быть полезен государству. Если нет, то воздержусь.

Тщеславный ответ Помпея и двусмысленный Красса заставили некоторых римлян тоже выставить свои кандидатуры, но, когда ситуация прояснилась, когда увидели, что Красс и Помпей официально метят в консулы, все кандидаты отступили, все, кроме Домиция.

Его поддерживал Катон, как в свое время поддерживал Бибула против Цезаря. Известно, что Катон не отличался скромностью. Он ходил по площадям, публичным местам и везде говорил, что Помпей и Красс на самом деле хотят стать вовсе не консулами, а тиранами, что их цель — не магистратура в Риме, а власть над основными провинциями и командование армейскими легионами.

Распространяя эти слухи, он всячески подстрекал Домиция, советуя ему не терять надежды и убеждая, что он, и только он, борется за истинную всеобщую свободу.

А вокруг все только и твердили:

— Да, похоже, Катон прав. Почему эти люди, которые уже однажды были консулами, хотят стать ими еще раз? Почему вместе, а не один из них? Неужели во всем Риме не отыскать человека, достойного встать рядом с Помпеем и Крассом?

Помпей испугался. В подобных ситуациях он всегда пугался, но затем прибегал к силе, как настоящий солдат. Он подготовил заговор против Домиция. И вот, когда Домиций рано утром направлялся со своими друзьями, в том числе и Катоном, на Форум, люди Помпея набросились на эту небольшую группу, словно то были разбойники Клодия, перебили слуг, державших факелы, и ранили Катона.

К счастью, все это произошло невдалеке от дома Домиция, и он вместе со своими друзьями успел укрыться в нем. Люди Помпея окружили дом и никого оттуда не выпускали. В отсутствие конкурента Помпей и Красс спокойно были избраны консулами.

Но и им тоже угрожала опасность.

Катон метил в преторы. Катон, ставший их заклятым врагом, у которого едва затянулись раны, полученные при нападении на Домиция.

Они решили избавиться от Катона, не прибегая к силе.

У Катона, как мы уже упоминали, была луженая глотка — когда он говорил, любой мог его слышать, даже тот, кто этого вовсе не хотел. Но Красс и Помпей были богаты. Они потратили несколько миллионов на подкуп трибунов, и Катон проиграл.

Преторами были избраны Антий и Ватиний — оба люди Помпея и Красса. Уверенные в том, что больше не встретят никакого сопротивления, они заставили Требония, народного трибуна, объявить о декретах, подготовленных в Лукке.

Цезарю продлили еще на пять лет срок правления Галлиеи. Красс и Помпей тянули жребий: Сирия досталась Крассу, Испания — Помпею.

Каждый получил, что хотел.

Красс, добивавшийся Сирии, чтобы начать войну против парфян, был доволен; Помпей, хорошо знавший Испанию и надеявшийся собрать на пороге Италии солдат, которые могли ему пригодиться для достижения иных целей, получил свое. При этом ему не надо было покидать молодую жену, в которую он влюблялся все больше и больше. И наконец, народ, считавший, что в Риме без Помпея никак не обойтись, сохранил своего Помпея в Риме.

Самым счастливым из них был Красс. Миллионы Габиния не давали ему покоя. Между Митридатом и Фемистоклом шел спор о лаврах; между Габинием и Крассом — о богатстве.

XXXIII

В глазах пессимиста Катона дела обстояли хуже некуда.

Цицерон на собственной шкуре познал искусство быть мудрым. Конечно, он порой иронизировал, но так, слегка — ведь по натуре своей он не мог без этого обойтись, — однако он все равно приветствовал Помпея, улыбался и писал Цезарю, на которого смотрел, как на свое второе я.

Правда и то, что Цезарь высказал ему кое-какие любезности, но исключительно в эпистолярном форме.

«Ты рекомендуешь мне М. Орфия, — пишет он Цицерону. — Я сделал бы его царем галлов, если бы ты не предпочел назначить его легатом Лепты».

«Если у тебя есть кого послать ко мне, чтобы я его обогатил, немедленно высылай!»

Вот как поступали в Риме; и Цицерон послал Трибания, передавая его, как он сам говорил, из своих рук в «верные и победоносные руки Цезаря».

Затем заканчивал послания следующими словами:

«Береги свое здоровье и люби меня, как я тебя!» (Et me ut amas, ama.)

Бесполезно говорить о том, что Цицерон более не издевался над Крассом, хотя бы вслух и прилюдно, он позволял себе это лишь в самых конфиденциальных письмах, продолжая называть его Лысым и Миллионером. При встрече восхищался его планами и заранее поздравлял с победой над парфянами.

Его победы над парфянами! Цицерон не ограничивался просто поздравлениями, он говорил, что победы Лукулла над Тиграном и Помпея над Митридатом — всего лишь детские игры, что Красс обновит триумфальный марш Александра, проникнув в Индию через Бактрию, и остановится только у края земли!

И все же декрет, назначавший Красса проконсулом в Сирию, не упоминает о войне с парфянами, хотя все знают, что это — идефикс Красса; даже Цезарь, писавший ему из Галлии, хвалит его планы и желает довести их до счастливого конца.

Говоря об этом периоде, Плутарх упоминает лишь о любви Помпея; самая главная забота консула — вывезти на прогулку по всей Италии свою жену; он показывает ее жителям, он хочет, чтобы его любимой восхищались, ну а что касается самой Юлии, то она была известна лишь своей верностью Помпею.

В атмосфере фривольности, что царила тогда в Риме, их любовь вызывала взрывы эмоций — ведь речь шла о двадцатилетней девушке и пятидесятилетнем муже. Поэтому Плутарх считает себя обязанным дать некоторые пояснения:

«Эта нежность объясняется мудростью мужа и природной серьезностью Помпея, в натуре которого никогда не отмечалось жестокости, что делало его общество приятным, даже восхитительным».

Ну а в интимные подробности можно верить, так как приводятся они — кем бы вы думали — женщиной, которая знала толк в подобных делах — куртизанкой Флорой.

К сожалению, Помпей не всегда коротал время со своей женой.

Нужно было избрать новых эдилов, и в связи с этим Помпею вменили в обязанность руководить выборами. Он пошел на Марсово Поле. Выборы были бурными, дошло до прямых столкновений. Немало людей погибло и получило ранения, в том числе и те, кто находился рядом с Помпеем. Его тога была забрызгана кровью, так что он вынужден был переодеться. Помпей попросил принести ему другую тогу, а ту, испачканную кровью, отправил домой.

При виде крови Юлия подумала, что муж ее убит, и потеряла сознание. Она была беременна.

Обморок был глубоким; это повлияло на плод — ребенок погиб в чреве матери. Юлия родила его мертвым.

Эта маленькая семейная драма вызвала огромный интерес во всей Республике к Помпею, все поверили в истинную любовь жены к мужу.

Три месяца спустя Рим снова стал свидетелем этой любви: всем обитателям виллы на холме Альбано было официально объявлено, что Юлия беременна снова. Чтобы приумножить популярность, а возможно, и отпраздновать эту счастливую новость, Помпей сообщил, что устраивает игры. Впрочем, Рим мало интересовали мотивы — народ радовался, что может развлечься. Помпей же говорил, что хочет отпраздновать таким образом день победоносной Венеры.

Игры, устроенные Помпеем для Рима, представляли собой охоту на диких зверей — самая любимая забава римлян, она запомнилась своим великолепием и жестокостью одновременно.

Около 503 года от основания Рима в цирке погибло от стрел и копий сто сорок два слона. Избиение было не роскошью, а необходимостью: слоны были захвачены во время одного из сражений с карфагенянами, а Республика была слишком бедна, чтобы прокормить этих гигантов, и слишком осмотрительна, чтобы отдать их союзникам. Поэтому и было решено убить их.

В 583 году на играх, устроенных Сципионом Назикой и П. Лентулом, были разыграны сражения с шестьюдесятью тремя пантерами и сорока другими зверями, среди которых были медведи и слоны.

В 655 году во время пребывания на посту эдила Клодий Пульхр — отец нашего Клодия — устроил битву между слонами.

Римский гражданин, некто П. Сервилий, достиг определенной популярности тем, что устроил охоту, во время которой было убито около трехсот медведей и столько же пантер и леопардов.

Сулла, претор, устроил охоту на сто гривастых, точнее, атласских львов, в результате чего Нумидия, Абиссиния и Йемен лишились царского украшения природы.

И наконец, перещеголяв всех, Помпей устраивает охоту на шестьсот львов, из них триста пятнадцать гривастых, и двадцать слонов.

Гладиаторы и преступники бились со львами, пары, вооруженные стрелами и копьями, — со слонами.

Один старый сенатский указ запрещал ввозить в Италию пантер из боязни, что звери могут сбежать, размножиться и натворить немало страшных бед. Но в 670 году, за 30 лет до нашей эры, в эпоху, которая нас интересует, трибун К. Ауфидий поднял перед народом эту проблему. Народ, которому было безразлично, съедят какие-то там звери нескольких провинциалов или нет, проголосовал — и указ был аннулирован.

Скавр, бывший эдилом, перехватил, как говорится, мяч на лету и доставил на убиение сто пятьдесят пантер. Во время своего первого консулата Помпей выставил четыреста десять пантер.

Естественный вопрос, который у нас возникает: откуда и как брали этих зверей, например, триста гривастых львов, убитых на глазах у публики?

Ответ крайне прост: одни народы платили дань деньгами, другие — дикими животными, к последним принадлежали жители Африки.

Представляете, какое количество зверей должна была прокормить Африка, чтобы уплатить такую дань и чтобы источник ее не иссяк? К тому же обратите внимание, что речь шла не о простой охоте — звери должны были быть пойманы живыми, без ран и повреждений. Кого же отлавливали? Гиппопотамов, крокодилов, пантер, львов, носорогов и слонов!

В ожидании игр звери сидели в клетках, народ мог любоваться ими до начала представления, воображая, как они дерутся, а потом увидеть это наяву.

Помпей достиг пика своей славы и богатства. Но постигшее его несчастье стало первым сигналом к повороту судьбы. Юлия не могла выйти из того шокового состояния, в которое повергло ее лицезрение окровавленных одежд мужа; ее вторая беременность протекала болезненно, и женщина скончалась при родах. Ребенок родился живым, но через неделю умер и он.

Помпей был в страшном отчаянии: он хотел похоронить жену на своей вилле на холме Альбано, чтобы постоянно видеть ее надгробие, но народ бросился во дворец, силой отнял тело и отвез его на Марсово Поле. Там тело сожгли с большими почестями, среди моря цветов и благовоний.

Однако народ отдавал почести вовсе не жене Помпея, который при этом присутствовал, а дочери Цезаря, которого в Риме не было. Имя Цезаря склонялось по всему городу в связи с похоронами, как всегда бывает в подобных ситуациях. Никогда прежде народ не проявлял такого интереса к нему.

Тем временем Красс готовился к походу в Сирию. Но перед этим в Риме произошло важное событие.

XXXIV

Годичный срок консульства Помпея и Красса подходил к концу. Свои кандидатуры выставили Анний Милон, Плавтий Гиспей и Метелл Сципион.

Объявился и Клодий — как кандидат в преторы. Мы уже говорили, что в преторы обычно метили разорившиеся люди; человек, желавший стать претором, заявлял своим кредиторам: «Отдайте мне свои голоса, и я вам хорошенько заплачу, мое избрание вернет вам долги сторицей».

Все знали о вражде между Милоном и Клодием. Клодий понимал одно: его преторство сведется к нулю, если Милон станет консулом. И он тут же начал копать под Милона и поддерживать кандидатуры Сципиона и Гиспея.

Поджоги и убийства, о которых мы упоминали, возобновились. Эти инциденты подрывали работу комиций, и, когда римляне дожили до января, выяснилось, что ни консулов, ни преторов так и не избрали.

Порядочные люди были на стороне Милона, народ — заметьте, в античные времена народ всегда отделяли от порядочных людей — народ стоял за Гиспея и Сципиона. Сенат, видя, что ничего не решается, назначил интеррекса. Этим интеррексом стал Эмилий Лепид.

Что же такое интеррекс?

Когда из-за оппозиции трибунов или из-за неблагоприятных знамений комиции на протяжении длительного времени не могли принимать решений, а консулы не избирались к началу года, наступал так называемый интеррекс, или междуцарствие: консулы сдавали свои полномочия, не дождавшись преемников.

Тогда Сенат, заботясь об управлении государством, назначал интеррекса — это был магистрат с законной силой, равной консульской, однако его полномочия длились не более пяти дней. В его обязанности входило создание комиций, направление их работы и предоставление полномочий консулам сразу же после их избрания. Если в течение пяти дней консулы не избирались, то выбирали другого интеррекса.

Почитайте Тита Ливия, он пишет, что однажды случилось так, что на протяжении пятидесяти пяти дней власть находилась в руках одиннадцати интеррексов, назначаемых один за другим.

На второй день после того как Лепида назначили интеррексом, или на тринадцатые календы февраля Милон направился в Ланувий, муниципальный город, где он был жрецом одного из местных культов. Около трех часов пополудни он встретил Клодия, который, идя из Арриции, остановился возле храма Благой Богини, чтобы поговорить с местным декурионом.

Клодий был верхом, за ним следовало десять рабов, вооруженных мечами, бок о бок находились римский всадник Кассидий Скола и двое плебеев, а также двое новых граждан, два крестьянина и еще какие-то двое неизвестных людей.

Милон был в повозке, он выехал на Аппиеву дорогу с бокового ее ответвления и двигался в сторону Альбано, пока не столкнулся с Клодием. С ним была его жена Фауста и его друг М. Туфий, свита рабов, почти в два раза превосходившая клодиеву, к тому же при нем находилось еще около двадцати гладиаторов, двое из которых особенно прославились своей силой и ловкостью — Эвдамий и Биррия.

Эти двое замыкали шествие. Они-то и схлестнулись первыми с рабами Клодия. Услышав шум, он тут же примчался. Мы ведь уже знаем Клодия. Он угрожающе двинулся на гладиаторов. Один из них взмахнул пикой и проткнул ему плечо.

Серьезно раненный Клодий упал с лошади. Два гладиатора, не зная, правильно ли поступили, поспешили догнать эскорт Милона. Милон заметил среди своих людей какое-то волнение.

Рабы отнесли Клодия на постоялый двор. Люди Милона оборачивались, шептались, одни смеялись, другие выглядели озабоченными. Милон спросил, что случилось.

Старший над рабами приблизился к повозке и рассказал хозяину о случившемся, о том, что один из гладиаторов серьезно ранил Клодия, которого унесли на постоялый двор, — и он пальцем указал, куда именно.

Милон раздумывал недолго:

— Раз он все равно ранен, лучше уж пусть умрет! Хуже мне не будет, скорее, наоборот.

И, обратившись к старшему над рабами, добавил:

— Фустений, возьми пятьдесят человек, напади на постоялый двор и организуй все так, чтобы Клодия убили во время стычки.

Фустений взял пятьдесят рабов, отправился к постоялому двору и начал искать Клодия. Тот спрятался, но Фустений перевернул все вверх дном и нашел его.

Десять минут спустя на Аппиевой дороге валялся труп лицом вниз.

Понятно, что Милон не стал задерживаться и наблюдать эту расправу, он продолжал путь, полностью доверившись Фустению. И, как мы убедились, Фустений не подвел хозяина.

Некий сенатор Секстий Тоедий возвращался в Рим из деревни. Внезапно он увидел на дороге тело и вышел из лектики. Осмотрев труп, он узнал Клодия. Тогда он приказал положить тело в лектику, а сам пошел рядом пешком.

После того как у Клодия отобрали дом Цицерона, он купил у Скавра нечто вроде дворца на Палатинском холме. Туда-то Секстий Тоедий и доставил тело. Услышав об этом, прибежала Фульвия — Клодия любили все женщины, в том числе и жена. Фульвия начала громко плакать, кричать на пороге дома, она рвала на себе волосы, царапала лицо, показывая всем окровавленную тогу.

Дом вмиг наполнился народом. Смерть Клодия оживила приувядшую его популярность.

Тело доставили на Палатинский холм около шести часов вечера. Ночь сопровождалась плачем Фульвии, сторонники же Клодия строили планы мести.

Наутро толпа возле дома увеличилась — там собралось уже около шести тысяч человек. Была такая ужасная толчея, что троих или четверых даже раздавили.

В этой толпе находились и два народных трибуна: Минуций Планк и Помпоний Руфий. По их приказу плебеи отнесли голый, но обутый труп — именно в таком виде его уложили на кровать, чтобы осмотреть раны, — в ростру, где Планк и Руфий, сторонники Клодия, начали пылкими и страстными речами призывать народ отомстить убийцам.

Затем приспешники и рабы Клодия, которым он столь часто обещал свободу, подняли тело, спустили в курию Гостилия, где и сожгли, соорудив костер из лавок и столов, находившихся в трибунале и Сенате. Костер разожгли тетрадями книжников.

Из-за ветра загорелась и курия, от курии огонь перекинулся на изящную базилику Порция, которую, как мы помним, ценой собственной жизни защитил Катон и которая теперь сгорела дотла. Отсюда фанатики помчались брать штурмом дома Милона и интеррекса. Милона дома не оказалось, хотя против него и был направлен этот акт мести. Лепиду предъявили уже политические требования: собрать комиции и, воспользовавшись ситуацией, немедленно утвердить назначение Сципиона и Гипсея.

Но Лепид был не из тех, кто легко сдается. Он запер ворота, созвал рабов, слуг и личную охрану, которая полагалась ему по должности, взял на себя командование и отбросил нападавших ураганом стрел. Около двенадцати человек остались на поле боя.

Остальные, увидев это, вернулись на Форум, взяли фасции с похоронной постели и отправились к домам Сципиона и Гиспея, которые, однако, не осмелились их принять.

Тогда фасции отнесли Помпею, который, как всегда, держался в стороне. Его нашли в саду и начали приветствовать громкими криками: «Сенатор! Диктатор!»

Затем та же толпа, вспомнив, что более десятка из них были убиты или ранены людьми Лепида, вернулась и окружила дом интеррекса, который в конце концов на пятый день его полномочий был захвачен.

Ворота взломали, и озверевшие толпы кинулись в дом, переворачивая статуи предков семьи Эмилия, хранившиеся в атрии. Нападавшие разбили кровать и прочую мебель Корнелии, жены Лепида, и загнали всех обитателей в глубину дома, где бы они непременно погибли, если бы не Милон, вернувшийся в Рим с целой армией своих сторонников. Он вовремя подоспел на помощь и разогнал погромщиков.

Рим полыхал в огне и купался в крови, кровь текла по улицам. Пламя, охватившее курию и базилику, уже догорало.

XXXV

Эти волнения качнули чашу весов в другую сторону и помогли изменить оценку, данную в поспешности убийству Клодия, — мы уже упоминали, что Милон, оценив ситуацию, немедленно вернулся в Рим.

Войдя в город, он снова стал выдвигать свою кандидатуру и начал прилюдно выдавать каждому гражданину, который поддерживал его, по сто асов.

Однако его щедрость не принесла плодов. Убийство Клодия слишком глубоко ранило людские сердца, а из этой раны вытекла ярая ненависть к Милону. Зря пытались защитить его трибун М. Целий, а также Гортензий, Т. Цицерон, Марцелл, Катон, Ф. Сулла. Ничто не смогло усмирить ненависть. Каждый день в комициях происходили все новые и новые волнения. Наконец эти волнения достигли такого накала, что вышел сенатский указ, обязывавший интеррекса, народных трибунов и Помпея, которому, мы напомним, народ отнес фасции, позаботиться о том, чтобы установить порядок в Республике.

Имел ли отношение к этим волнениям сам Помпей? Трудно судить об этом. Правда, нельзя отрицать, что только ему одному они принесли определенную выгоду.

На пятые календы марта интеррекс Сервий Сульпиций объявил Помпея единоличным консулом, и тот немедленно взял в свои руки магистратуру. Добравшись до власти, Помпей понял, что для укрепления своего авторитета ему прежде всего необходимо установить согласие и порядок.

Кто же мутил воду? Те, кто требовал суда над Милоном.

На деле Милон был виноват, вернее, обвинен в том, что заставил убить Клодия. Разве не был Клодий римским гражданином? Конечно же, да. Значит, Милона можно было преследовать и наказать в том случае, если бы было доказано, что он виноват; или же оправдать, если бы была доказана его невиновность. Это неоспоримо.

Итак, Помпей решил обвинить Милона, хотя тот был его человеком и три пода назад Помпей сам его к этому подстрекал.

Через три дня после вступления в должность он потребовал сенатского указа, дававшего ему полномочия организовать два чрезвычайных трибунала без последующей апелляции, которые могли бы судить с большей тщательностью и с большей строгостью, чем обычные трибуналы.

Трибун Целий изо всех сил противостоял созданию подобных трибуналов, но Помпей, чувствуя, что имеет на своей стороне тех, кого не волновало, станет он диктатором или нет, и кто только и ждал, чтобы он восстановил порядок в Риме, заявил, что его не интересует позиция трибунов и что, если придется прибегнуть к оружию для защиты Республики, он именно так и поступит.

Бедная Республика! Она, действительно, нуждалась в защите.

Оппозицию трибунов удалось задушить в зародыше с помощью богатых аристократов. Закон, предложенный Помпеем, был принят, были созваны два чрезвычайных трибунала и сформулированы три обвинения против «зачинщиков смуты»: одно, осуждавшее за насилие, под которым подразумевалось убийство Клодия, поджог курии и базилики; второе — против подстрекателей; третье — о подкупе голосов.

Народ избрал Л. Домиция Агенобарба квестором в состав суда, который должен был разбирать дело о насилии и подстрекательстве, а А. Торквата — в состав суда по рассмотрению дела о подкупе голосов.

Самый старший в семье Клодиев, Аппий Клодий, стал обвинителем в процессе о насилии и подстрекательстве.

Вот обвинение, выдвинутое Аппием Клодием:

«Во время третьего консульства Помпея Великого, единоличного консула, на восьмой день апрельских ид перед квесторами Домицием и Торкватом Аппий Клодий объявил, что обвиняет Т. Анния Милона в том, что на третий день февральских календ по его наущению был убит на постоялом дворе по Аппиевой дороге Клодий. Обвинитель, таким образом, требует, чтобы согласно закону Помпея, Т. Анний Милон был приговорен к «лишению воды и огня».

Это означало ссылку. Известно, что римского гражданина нельзя было приговорить к смертной казни.

Домиций задержал Аппия Клодия как обвинителя и Анния Милона как обвиняемого и назначил им явиться перед судьями на шестой день апрельских ид. Таким образом, Милону предоставили десять дней на подготовку к своей защите.

Судебное разбирательство происходило, как обычно, на Форуме, в трибунале претора, находящемся между Виа Сакра и каналом. Оно было назначено на шесть часов утра.

Без преувеличения можно сказать, что с седьмого по восьмое апреля в Риме никто не спал — так запружена была народом площадь, когда из-за Сабинского холма появилось солнце.

На протяжении ночи это море людей поднялось с булыжной мостовой на ступеньки храмов, которые стали напоминать ступени огромного амфитеатра, специально предназначенные для зрителей. Затем с лестниц люди стали забираться повыше, так что вскоре все крыши были заполнены любопытными и напоминали волнующееся под ветром пшеничное поле. Люди расположились на крышах общественной тюрьмы, храмов Фортуны и Конкордии[294], на табулярии[295], на стенах Капитолия, на базилике Павла, на Серебряной базилике, на арке Фабия и даже на Палатинском холме.

Само собой разумеется, что три четверти зрителей не могли ничего услышать в прямом смысле этого слова, но ведь для римлян, как и для современных итальянцев, видеть — это значит слышать.

В шесть с половиной утра глашатай поднялся на трибуну и объявил имена обвинителя и обвиняемого. И почти одновременно появились и тот и другой.

Ропотом сопровождалось появление Милона, и не потому, что он был убийцей Клодия, но потому, что пренебрег общепринятыми правилами — не отпустил ни бороды, ни длинных волос, хотя, что касается волос, они все равно не успели бы вырасти за десять дней. К тому же одет он был в элегантную тогу вместо грязной и рваной, как полагалось в таких случаях. Он вовсе не старался выглядеть, как было принято в Риме, покорным и жалким перед судьями. Друзья и родственники, сопровождавшие его, являли собой полную противоположность: лица печальны, одеты в лохмотья. У Милона было шесть защитников, впереди шел Цицерон.

Обвинитель, подсудимый и защитники заняли свои места. Затем Домиций попросил принести маленькие шарики, на которых были записаны имена граждан из списков, составленных Помпеем. Бросив шарики в корзину, он извлек затем оттуда восемьдесят один шарик с именами судей. Каждый судья, ожидавший в специально отведенном месте, по мере того как выкликались имена, выходил и усаживался на скамью, если, разумеется, не просил извинения за то, что не может участвовать в судебном процессе по каким-либо причинам.

Сформировав таким образом трибунал, квестор попросил судей дать клятву. Сам он никакой клятвы не давал, так как был не судьей, а судебным следователем, руководителем следствия, сообщавшим о результатах голосования и зачитывавшим приговор.

Как правило, разбор дела начинался с речи обвинителя, затем заслушивались свидетели, созванные им же, но на сей раз суд находился под действием закона Помпея, который обязывал выслушать сначала свидетелей.

Так что сначала говорили свидетели. Их слушание продолжалось с семи утра до четырех часов пополудни. Затем глашатай объявил, что слушание свидетелей закончилось. На эту процедуру ушел целый день.

Толпа начала рассеиваться, когда на трибуну вдруг поднялся Минуций и воскликнул:

— Люди, завтра решится судьба негодяя Милона! Закройте свои харчевни и приходите сюда, чтобы помешать убийце ускользнуть от справедливого наказания!

— Судьи! — крикнул Цицерон в свою очередь. — Вы слышали?

Эти люди, которых Клодий кормил ворованным и добытым казнокрадством, приглашены сюда назавтра, чтобы указывать вам, какое решение следует принять! Пусть эта дерзкая угроза послужит вам предостережением и поможет принять справедливое решение в отношении гражданина, который грудью защищает честных людей от разного рода разбойников и всяческих угроз!

Народ, ворча, разошелся.

XXXVI

Само собой разумеется, что каждая из сторон старалась использовать наступившую ночь в своих интересах.

Красс, на протяжении всего дня не показывавшийся вовсе, с наступлением ночи стал очень активен. Для укрепления позиций он объявил себя на стороне Клодия. Он обошел судей, от которых в основном зависело решение, других же пригласил к себе: раздавал деньги горстями, а заодно всячески превозносил Клодия, словно забыл, что прежде сам его осуждал.

В день, когда должен был быть вынесен приговор, все харчевни города оказались закрытыми, как и рекомендовал Минуций. Опасаясь актов насилия и беспорядков, Помпей окружил Форум войсками, расставил также солдат и на ступеньках храмов — лучи восходящего солнца отражались в доспехах, мечах и пиках. Образовалось нечто вроде кольца из горящего на солнце железа.

В семь утра судьи заняли свои места, и глашатай попросил тишины. После переклички судей тишины в свою очередь попросил квестор. Когда она наконец установилась, насколько это было возможно, учитывая такое скопище людей, слово дали обвинителям. Ими были Аппий Клодий, младший брат убитого, Марк Антоний и Валерий Непот. Они проговорили два часа — ровно столько, сколько им было выделено по закону. Римские трибуналы поступали мудро, в отличие от наших они ограничивали время выступлении.

Милон подсуетился — привез Цицерона в своей лектике. Мы уже говорили, Цицерон особой храбростью не отличался. Накануне его оскорбляла толпа, обзывая разбойником и убийцей, договорились даже до того, будто бы это он науськивал совершить преступление.

— Есть лишь одна порода людей, чуждая и враждебная нам, — говорил он в своей речи в защиту Тита Анния Милона.

Предосторожность, предпринятая Милоном, оправдалась уже тогда, когда они продвигались по улицам города, ну а когда приблизились к Форуму и Цицерон увидел, что он окружен солдатами Помпея, а также увидел самого Помпея в кольце грозной охраны с жезлом командующего в руке на ступенях храма Сатурна, тут он уже не на шутку перепугался.

Когда обвинители закончили говорить, настал черед Цицерона. Он поднялся, провел рукой по лбу, окинул печальным и умоляющим взглядом толпу и судей, посмотрел на свои руки, хрустнул пальцами и наконец начал свое выступление дрожащим, неуверенным голосом, словно его одолевало сильное волнение. С первых же слов сторонники Клодия заглушили его криками.

Тогда Помпей, поклявшийся быть беспристрастным до конца, приказал прогнать возмутителей тишины с Форума ударами меча плашмя, и, поскольку это изгнание происходило не без ругани и сопротивления, было немало раненых, а также убитых. Зато принятые меры помогли установить порядок.

Цицерон продолжил выступление. Но удар был уже нанесен. Несмотря на всю поддержку и аплодисменты друзей и родственников Милона, их выкрики: «Браво! Прекрасно! Великолепно! Восхитительно!», доносившиеся до его ушей, речь его оказалась слабой, неубедительной — одним словом, недостойной его самого.

После Цицерона настал черед «восхваляющих». Восхваляющими были родственники, друзья, покровители, а также обычные клиенты обвиняемого. Каждый выходил и говорил по нескольку хвалебных слов в его адрес, вспоминал то одно, то другое благородное его качество или красивый поступок, воспевал храбрость, моральную чистоту.

Сразу же, как только последний восхваляющий произнес общепринятую формулу: Dixi[296] и глашатай повторил громко три раза: Dixirunt, перешли к процессу отвода.

Согласно обычному закону, отвод делался перед защитительной речью и слушанием свидетелей, но закон Помпея, под властью которого вершился процесс, позволял заявить отвод после защитительной речи и слушания свидетелей.

Это было преимуществом как для обвиняемого, так и для обвинителя: они уже знали судей и могли наблюдать за их реакцией во время слушания дела.

Обвинитель и обвиняемый отводили каждый по пять сенаторов, пять всадников, пять трибунов казначейства, в итоге — тридцать судей, так что их число сокращалось до пятидесяти одного.

Разумеется, отвод производился не без криков протеста.

Затем судьям раздавали таблички, натертые воском, каждая шириной в четыре пальца, чтобы они могли записать на них свое решение. Те, кто были за оправдание, писали букву «А», сокращение от Слова absolvo (оправдываю, освобождаю); те, кто против — букву «С», от condemno (осуждаю); желавшие остаться нейтральными писали «N» и «L», то есть non lignet (не ясно).

Это «не ясно» показывало, что ни вина подсудимого, ни его невиновность не были в достаточной мере доказаны, чтобы судья мог высказаться окончательно и справедливо.

Судьи кидали таблички в урну, приподнимая тоги, чтобы можно было видеть их руку, табличку же держали, повернув надпись к ладони.

Лишь один судья проголосовал, держа табличку надписью к народу, и произнес громко:

— Absolvo.

Это был Катон.

Во время голосования друзья и восхвалители Милона наводнили амфитеатр зала суда и, припадая к ногам судей, целовали им колени, пока те писали на табличках свое решение.

В это время пошел сильный дождь, и тут некоторые из близких Милона в знак покорности и смирения стали брать грязь и пачкать ею лица, что, как им казалось, непременно должно было повлиять на судей.

Наконец пришло время подсчета голосов. Результат оказался следующим: тринадцать голосов за оправдание Милона, тридцать восемь — за осуждение. Тогда поднялся квестор Домиций и печально и торжественно скинул в знак траура тогу. Затем в гробовой тишине прозвучали его слова:

— Получается, что Милона необходимо сослать, а имущество его распродать. В итоге приказываем лишить его воды и огня!

Услышав приговор, толпа разразилась радостными криками и шквалом аплодисментов. Так сторонники Клодия выражали свое торжество.

Затем квестор закончил процесс следующими словами:

— Можете удалиться!

Красс задержался и попросил показать ему таблички. Их следовало показывать в открытую, чтобы каждый гражданин мог собственными глазами убедиться, что подсчет голосов произведен правильно. Поскольку таблички не подписывались, они никого не компрометировали.

Но Красс решил проверить свои подозрения: он раздал судьям, которых подкупил, таблички, покрытые красным воском, в то время как остальные были покрыты воском натурального цвета. Таким образом он смог узнать, сколько судей сдержали свое слово, а сколько нет.

В тот же вечер Милон выехал из Рима в Марсель. Там он получил текст речи Цицерона, записанный дословно его секретарями. Он прочитал речь за столом, с аппетитом поедая морского петуха. Прочитав, вздохнул и отправил следующий безыскусный ответ знаменитому оратору:

«Если бы Цицерон говорил на процессе то же, что написал, то Линий Милон не ел бы сейчас морского петуха в Марселе».

XXXVII

Мы уже, кажется, упоминали, что миллионы Габиния не давали покоя Крассу. И ведь верно: Габиний вернулся в Рим, ограбив Иудею и Египет. Он хотел затем отправиться в Ктесифонт[297] и Селевкию[298], чтобы разжиться и там, но всадники, обозлившиеся на то, что он все забирал себе, а им ничего не давал, написали письмо Цицерону.

Цицерон, всегда готовый обвинять, немедленно обвинил Габиния. Однако на сей раз он поторопился. Габиний был человеком Помпея и, по всей вероятности, воровал не только для себя одного.

Помпей отправился к Цицерону и начал убеждать того, что Габиний — самый честный человек на белом свете и что вместо того, чтобы обвинять Габиния, его следует всемерно поощрять и защищать.

Цицерон понял, что совершил ошибку, и поспешил ее исправить. Он, прекрасно понимая, что собой представляет на деле этот «честный» Габиний, даже своих друзей пытался убедить в его порядочности.

Почитайте его письма: он сетует на свою профессию, пытается иронизировать в свой адрес, изредка, разумеется, и выражает надежду, что рано или поздно ко всему привыкнет.

— А что поделаешь? — восклицает он. — Попытаюсь привыкнуть… Желудок закаливается!

Именно эту часть света, которая не досталась Габинию, Ктесифонт и Селевкию, страстно мечтал завоевать Красс. Это страстное желание совершенно затмило его ум, и не не заметил подстерегавшей его опасности.

И слухи, и то, что наблюдал Помпей собственными глазами, подтверждали, какую угрозу и опасность таит в себе кавалерия скифов, которая, как и у сегодняшних мамелюков, набиралась из купленных рабов. Их стан находился в Верхней Азии, в империи селевкидов, присоединивших к себе Месопотамию, Вавилон, Гирканию[299] и бог весть что там еще.

Эта монархия, естественно, феодальная, была основана царем Арсаком[300] за двести пятьдесят лет до нашей эры, а царем ее в то время, о котором мы повествуем, был Ород I.

Наверняка известно было одно: парфянцы представляли собой опасного противника — и люди, и кони у них были закованы в железо, а оружием служили стрелы, самое грозное вооружение во время атаки и еще более убийственное во время отступления, когда они метали их назад, через левое плечо.

Перед отправкой Красс написал Цезарю, прося вернуть ему сына, который у того служил.

Цезарь ответил, что не только вернет сына, но и отдаст приказ, чтобы его сопровождали тысяча отборных всадников и отряд галлов, уверяя, что галлы — самые лучшие после римлян солдаты в мире, а порой бывают даже и лучше римлян.

Таков был Цезарь: втянутый в жуткую войну, он посылал в Рим по пять миллионов ежегодно, чтобы поддерживать там свою популярность, с легкостью одалживал два легиона Помпею и три тысячи воинов Крассу.

При выступлении Красса из Рима произошел настоящий бунт. Катон яростно сопротивлялся войне с парфянами.

— Зачем идти войной против людей, ни в чем не повинных да еще связанных с Римом договором? — говорил он.

Атей, народный трибун, встал на сторону Катона. Он объявил, что не позволяет Крассу начинать поход.

Видя, что Рим взбудоражен, Красс обратился к Помпею. Он просил проводить его до городских ворот, прикрывая своей популярностью.

Возможно, Помпей, единственный из римских полководцев, чаще других имевший дело с парфянами, если не считать, конечно, Лукулла, должен был бы убедить Красса отказаться от этой затеи. Но Помпей знал, что Цезарь просидит в Галлии еще примерно лет пять, и уже представлял себе Красса в Месопотамии, а сколько лет он там пробудет — ведомо только богам. Таким образом, получалось, что он, Помпей, оставался в Риме один из триумвиров. В интересах Помпея было удалить Красса из Рима, как удалили в свое время Цезаря. Оставшись в одиночестве, он мог спокойно ждать, пока диктатура сама не свалитсяему в руки.

И он отправился к Крассу помочь тому выбраться из Рима. Все улицы, ведущие к дому Красса, были запружены народом. Многие из собравшихся были готовы воспротивиться, помешать его походу.

Но впереди шел Помпей. Он подходил к недовольным, мягким голосом уговаривал их, просил успокоиться и посторониться. При виде человека, которому сопутствовала такая слава, при виде этого баловня судьбы даже самые ярые и раздраженные отступали, а самые крикливые смолкали.

Люди расступились, и Красс с Помпеем прошли. Но вдруг путь им преградил трибун Атей. Он шагнул к Крассу и, протестуя против войны, потребовал, чтобы тот отменил свою кампанию.

Но Красс, убедившись, Что Помпей поддерживает его, продолжал идти. Тогда Атей приказал судебному исполнителю арестовать его. Судебный исполнитель положил руку на плечо Красса, собираясь арестовать его именем народа. Тут поспешно приблизились другие трибуны и, осудив грубое вмешательство Атея, позволили Крассу продолжить путь.

Но Атей рванулся вперед, спеша поскорее добраться до городских ворот, через которые должна была пройти армия, поставил там пылающую жаровню на треноге и, когда Красс подошел, воскурил фимиам и начал произносить страшные, приводящие в трепет заклятия и призывать на помощь каких-то ужасных, никому не ведомых богов. Это произвело сильнейшее впечатление на римлян.

По поверьям, ни один человек после такого ритуала не мог избежать смерти, он обязательно умирал в течение трех лет. И почти всегда уводил с собой в могилу неосторожного прорицателя, призвавшего в помощь эти темные адские силы.

Атей был до такой степени раздражен, что упомянул в своем проклятии не только Красса, но и самого себя, и даже армию, и город Рим, священный город!

Красс прошел сквозь дым адских курений, сквозь проклятия трибуна и прибыл в Брундизий. Море было бурным после зимних ветров, однако он так торопился навстречу смерти, что не пожелал ждать хорошей погоды. Словно сам рок подталкивал его своей железной рукой. Он приказал поднять паруса и во время плавания потерял много кораблей.

Наконец его флот причалил в Галатии, теперь он продолжил свой путь уже по суше. После двух-или трехдневного марша он повстречал царя Дейотара[301], по приказу которого строился на этом месте новый город.

Позже мы увидим, как Цицерон будет защищать в одной из своих речей этого царя.

Дейотар был уже стариком.

Красс подошел к нему и шутливо заметил:

— О, царь! Как это решился ты начать строительство на двенадцатом часу своей жизни?

Царь Галатии взглянул на Красса, которому было за шестьдесят и который, будучи абсолютно лыс, выглядел на все семьдесят.

— Да и ты, храбрый воин, — ответил он, — не слишком-то рано вышел на войну с парфянами!

Ну что поделаешь с варваром, у которого такая точная и острая реакция?

Красс продолжал свой путь. Добравшись до Евфрата, он построил мост и переправил войска на противоположную сторону. Он занял несколько городов в Месопотамии, причем без особых хлопот — они добровольно сдались ему.

Правда, в одном городе, где гарнизоном командовал некий Аполлоний, ему все же оказали сопротивление и перебили около сотни его людей. Это было первое препятствие на пути Красса. Он впал в ярость, бросил против этого городка всю свою армию, взял его штурмом, разграбил, жителей продал в рабство, а себя объявил императором.

Затем, поскольку в захваченных им прежде городах осталось в гарнизонах около семи или восьми тысяч солдат, в том числе тысяча всадников, он вернулся назад и разбил зимний лагерь в Сирии, чтобы ждать сына, который, как мы помним, направлялся из Галлии с подкреплением от Цезаря.

Это первое, в чем обвиняют Красса военные историки его эпохи. По их мнению, он должен был неотступно идти вперед, захватить Вавилон и Селевкию, неизменно враждебные парфянам, не позволять врагу отступить и подготовиться к контрудару.

Но у Красса были свои планы — ведь он предпринимал не классическую военную кампанию, а выгодное дельце.

XXXVIII

На первых порах дельце это продвигалось неплохо, ни один банкир сегодня не смог бы подсчитать лучше Красса его доходы.

Он осел в Сирии и там, вместо того, чтобы готовить своих солдат к походу в учебных боях, на тренировках, занятиях гимнастикой, организовал торговый дом, где приказал вести подсчет прибыли от всех захваченных городов. Много дней подряд лично взвешивал и измерял сокровища богини города Иераполя[302], что в Карии, богини, ныне забытой и даже в те дни мало известной — одни утверждали, что это Юнона, другие сравнивали ее с Венерой, что, сами понимаете, не одно и то же; наконец, третьи говорили, что она — богиня природы и близка к богине Ма[303], точнее — к Благой богине, чью историю мы затронули, повествуя о жене Цезаря.

Как бы там ни было, но то была очень состоятельная богиня, настолько состоятельная, что умудрилась задержать Красса на всю зиму в лагере, откуда он строчил послания, предписывающие всем городам и правителям производить набор солдат.

Затем, не на шутку перепугав их этой повинностью, выслушивал жалобы местных властителей, делал вид, будто понимает их положение, и за деньги освобождал их от этого «налога».

Подобные действия обогащали Красса и способствовали распространению в Сирии и по всем провинциям слухов о дурной репутации Рима.

Здесь, в Сирии, и нашел его сын. Молодой Красс прибыл преисполненный гордости и достоинства, овеянный аурой славы своего полководца Цезаря, настоящего императора, и привел с собой три тысячи обещанных воинов. Когорта галлов сверкала великолепием.

Кажется, Красс пообещал что-то богине Иераполя, так как сразу по прибытии сына он отправился вместе с ним в ее храм. Но при выходе из храма обоих ждало дурное знамение — и отца, и сына. Переступив порог храма, сын поскользнулся и упал, отец же, шедший сзади, упал на него.

Аналогичный случай произошел с Цезарем, когда он ступил на берег Африки, но Цезарь сумел выйти из положения, произнеся несколько красивых и многозначительных слов, которые мы уже знаем и которые обезоружили, казалось, своей прямотой самих богов: «О! Целую тебя, земля Африки, теперь ты моя!»

Пока Красс пытался вывести свои войска из зимнего лагеря, к нему зачастили послы от арсака парфян. Со времени основания монархии арсаком называли каждого парфянского царя, что сильно путало римских историков. Арсака, правившего в те времена, звали Ородом I.

Послам было поручено передать Крассу следующие его слова:

— Если твоя армия была послана римлянами, то война тут же начнется — жестокая, непримиримая, безжалостная война. Но если же, как слышали мы, ты поднял на парфян оружие и захватил их земли не по воле отечества, а ради собственной выгоды, то арсак воздерживается от войны и, снисходя к годам Красса, отпускает к римлянам их солдат, которые находятся скорее в плену, нежели на службе.

Красс всегда считал себя непобедимым, а теперь с, ним говорили так, словно он побежден. Он настолько был обескуражен этим посланием, что не сразу нашелся.

Затем он взорвался смехом и ответствовал послам:

— Хорошо! Передайте своему царю: я сообщу ему ответ из Селевкии.

— Селевкии? — переспросил Вазиз, главный из послов. А затем, показав ладонь, добавил: — Скорее тут вырастут волосы, чем ты доберешься до Селевкии!

И без дальнейших слов и объяснений послы отправились докладывать царю Ороду, что надо готовиться к войне. Не успели послы парфян отойти на расстояние трех дней пути от лагеря Красса, как к тому прибыло несколько римлян, с трудом спасшихся из одного гарнизона и чудом добравшихся до своего военачальника.

Новость, которую они принесли, в точности соответствовала угрозам, еще звеневшим в ушах новоиспеченного императора. Они собственными глазами видели несметное вражеское войско, готовое напасть на города, где римляне имели свои гарнизоны.

Им показалось, что врагами были не люди, а некие демоны. Две фразы подводили итог их оценке: «Сбежать от них невозможно, если они тебя преследуют. Невозможно и догнать, когда они убегают».

Копья этих всадников, закованных, как и их кони, в броню, могли пробить все, а щиты их выдерживали удар любой силы. Новость произвела тяжкое впечатление, тем более, что сообщили ее люди, твердившие: «Мы видели это собственными глазами!»

Повторяем, до той поры парфян мало кто видел. Бытовало мнение, что они, подобно армянам или каппадокийцам, разбегались, едва завидев солдат Лукулла, а он преследовал их до тех пор, пока это ему не надоедало.

Римляне понимали, что их ожидает утомительная кампания, но не верили, что настолько опасная. Теперь же мнение, составленное прежде о неведомом враге, улетучилось как дым.

Красс созвал военный совет.

Многие военачальники, люди достойные и уважаемые, считали, что надо остановиться. Авгуры, или предсказатели, были того же мнения. Они твердили, что при жертвоприношениях постоянно выходят дурные предзнаменования.

Но Красс и слышать ничего не желал, вернее, слушал только нескольких недальновидных подпевал и подхалимов, советовавших ему не медлить и идти вперед.

В это время в римский лагерь прибыл Артабаз, армянский царь. Он появился в сопровождении шести тысяч всадников, но то были всего лишь, как их называли, царские стражи и сопровождающие; римлянам же он обещал десять тысяч всадников и тридцать тысяч пехотинцев, полностью беря их содержание на себя.

Только одно он советовал Крассу: изменить маршрут и вторгнуться в царство Орода через Армению, где он найдет вдоволь еды для людей и фуража для лошадей и где будет находиться в полной безопасности под прикрытием гор, в местности, где негде развернуться всадникам врага — главной ударной силе парфян.

Но Красс не прислушался к этому совету. Он заявил, что продолжит свой путь по Месопотамии через города, где стоят его гарнизоны. На этом Артабаз распрощался с ним и удалился.

Таким образом Красс лишился тридцати, а то и сорока тысяч воинов. И каких воинов! Местных жителей, знавших все тропы, привыкших к ведению военных действий в этих сложных и необычных для римлян условиях.

Когда Красс дошел до Зевгмы[304] на Евфрате, территории, берущей свое название от моста, сооруженного еще Александром, началась сильная буря, несколько раз прогрохотал небывалой мощи гром, в темных тучах над головами солдат сверкали частые молнии, словно пытаясь опалить им лица. Ветер, принесший грозу, налетел на понтонный мост, разрушил и разметал большую его часть. Два раза молнии ударили в то место, где Красс собирался разбить лагерь.

Один из коней полководца в сверкающей великолепием сбруе был охвачен такой паникой, что бросился в реку вместе с возничим и исчез в пучине, точно в пасти дьявола.

Сделали привал, чтобы переждать бурю.

Когда, наконец, она улеглась, Красс отдал приказ сняться с места и двигаться вперед. Начали выдергивать из земли военные жезлы с орлами, знаки римских легионов, но тут обнаружили, что жезл, который всегда несли впереди и который был как бы путеводной звездой, сам собой развернулся, словно подавая знак к отступлению.

Красс снова отдал приказ идти вперед. Армия перешла реку по мосту, после чего он распорядился накормить солдат. Но розданная пища состояла из чечевицы и соли — эту еду римляне считали «похоронной», ее обычно ставили перед умершими.

Заметив, что среди солдат возникло какое-то волнение, Красс собрал всех и держал речь, в которой помимо всего прочего сказал:

— Нужно разрушить этот мост, чтобы ни один из нас не смог по нему отступить.

При этих словах, которые непонятно как у него вырвались, армию охватила паника.

Красс конечно же мог успокоить солдат, объяснить все происходящее, но он со свойственной ему самоуверенностью считал, что полководцу не к лицу оправдываться перед своими подчиненными, а потому сразу после трапезы приступил к жертвоприношениям.

И тут словно сама Фортуна ужаснулась и попыталась заставить его отказаться от своих планов: в том момент, когда авгуры передавали ему внутренности животного, он неожиданно выронил их из руки и они упали на землю.

— Вот что значит старость! — воскликнул Красс. — Но будьте уверены, оружие не выпадет из моих рук, как выпали эти внутренности!

После того как обряд жертвоприношения завершился, армия, удрученная и опечаленная, продолжала свой путь вдоль реки. Среди римлян не было ни одного, на кого бы не произвели впечатления эти предзнаменования.

Лишь галлы неумолчно смеялись и пели, а когда римляне спрашивали их:

— Вы что же, не боитесь?

— Конечно, боимся, — отвечали они. — Боимся, как бы на нас не обрушилось небо.

Это единственное, чего они боялись.

XXXIX

Они шли вдоль реки.

У Красса было семь легионов пехоты, четыре тысячи всадников и почти столько же легковооруженных воинов. Однако на сей раз они имели дело с врагом намного опаснее, чем все прежние, с парфянами.

Во время марша несколько лазутчиков провели разведку. Они сообщили, что вся равнина, насколько может охватить глаз, совершенно безлюдна, но на земле виднеется множество следов лошадиных копыт, как бы развернувшихся внезапно и уходящих от преследования. Эта весть укрепила надежду Красса: парфяне никогда не осмелятся напасть на римлян или вступить с ними в бой.

Кассий вот уже в который раз пытался повлиять на Красса, убеждая его не продолжать преследования противника. Он предлагал отвести армию в один из занятых городов и выждать там, собирая как можно больше достоверных сведений о противнике. Это вовсе не было бы отступлением.

На тот случай, если бы Красс из-за своего упрямства не захотел принять это предложение или счел эти меры слишком большой предосторожностью, имелся еще один вариант: направиться в Селевкию, придерживаясь берега реки. Таким образом, римляне все время находились бы поблизости от кораблей, доставлявших продовольствие, река снабжала бы водой и к тому же прикрывала их, не давая врагам возможности обойти с флангов, что уменьшало вероятность попасть в окружение.

В том случае, если бы бой все же состоялся, можно было бы воевать на равных, стоя лицом к лицу с противником.

Настойчивые просьбы трибуна заставили Красса внимательно отнестись к этому плану, возможно, он даже принял бы его, но тут неожиданно заметили всадника, несшегося к ним навстречу во весь опор. Он так быстро летел по степи, словно у его лошади выросли крылья.

Всадник оказался вождем одного арабского племени, звали его, согласно Плутарху, Ариамнесом, правда, Аппиан[305] называл его Ахарием, а Дион — Авгасием. Несколько солдат, служивших прежде у Помпея, признали его и подтвердили, что он, действительно, оказывал Помпею серьезные услуги. Так что его вполне можно было использовать в качестве проводника по пустыне.

Он изо всех сил старался доказать Крассу, что является ярым противником парфян. К несчастью, тот ему поверил.

Варвар, каким бы он ни был варваром, притворяться и лгать умел великолепно. Он начал с того, что принялся всячески восхвалять и превозносить Помпея, который, по его словам, был истинным его благодетелем; затем сделал вид, что восхищается доблестной армией Красса, произнес массу хвалебных слов в его адрес и в адрес его воинов. Перед такой армией не устоят все армии Орода, вместе взятые. Задача состоит лишь в том, чтобы сойтись с парфянами, которые в ужасе попрятались, а отыскать их без его помощи невозможно. Они отступили вглубь страны, а потому идти вдоль реки — значит держаться все время к ним спиной. И вообще, зачем идти вдоль этой реки? Что, разве в стране нет других рек?

По его мнению, нельзя было терять ни минуты. Парфяне слышали о Крассе, но именно сейчас его не ждут, сейчас они заняты сбором своих богатств, всего самого ценного, что у них есть, в том числе и людей, а затем, словно испуганные птицы, собираются улететь в сторону Гиркании и страны скифов.

Все эти слова были не чем иным, как очередной арабской уловкой. Ород разделил свою армию на два корпуса. С помощью одного он грабил Армению, мстя за то, что Артабаз предложил свои услуги Крассу; под прикрытием второго корпуса, которым командовал сурена, — здесь римляне снова используют титул вместо имени — он выжидал, когда Ариамнес предаст Красса и его армию.

Надо сказать, что этот сурена был далеко не прост. По богатству, славе и доблести он занимал второе место после царя. А по хитрости и ловкости — качествам, присущим кочевникам Йемена, Ассирии и Месопотамии, он превосходил многих своих соплеменников. К тому же никто не мог сравниться с ним статью и красотой.

Он выступал в поход, словно Цезарь, ведя за собой сто верблюдов, нагруженных его добром, а кое в чем даже превосходил славного полководца — за ним следовало двести повозок с наложницами.

Обычный его эскорт состоял из тысячи всадников, закованных в броню, пяти или шести тысяч воинов легкой кавалерии, а вместе со слугами и рабами сопровождение его составляло не менее десяти тысяч человек. По происхождению своему он владел наследственным правом возлагать на царя корону при вступлении на престол.

Нынешний царь был изгнан. Сурена со своей личной гвардией вернул его из ссылки и вновь возвел на трон.

Город Селевкия восстал. Сурена взял его штурмом, он был первым, кто поднялся на крепостную стену. Ему не было еще тридцати, он блистал красотой, как мы уже говорили, и подчеркивал эту красоту, подводя глаза, румянясь и умащивая себя благовониями, словно женщина.

Таков был человек, с которым предстояло сразиться Крассу, мнившему себя самым хитрым и ловким человеком на земле, но не знавшему, что самый умный и коварный европеец — всего лишь дитя по сравнению с арабом. Красс совершил роковую ошибку, поверив своему проводнику.

Сначала тот повел его вдоль реки, затем заставил повернуть от нее, ведя по красивой и гладкой дороге, советуя делать привалы у полноводных рек и озер. Постепенно армия все больше отдалялась от воды, а дорога становилась каменистой и труднопроходимой. Когда римляне начинали жаловаться проводнику, тот отвечал, что это всего лишь короткий отрезок пути. Приходилось верить ему, так как римляне, опытные вояки, участники разных воин и походов, знали, что повсюду, во всех странах существуют утомительные и труднопроходимые дороги.

Наконец они добрались до широкой равнины, лишенной деревьев, воды и зелени. До самого горизонта тянулась она, покрытая лишь песками. И необходимо было пересечь эту пустыню, чтобы добраться до парфян. Марш продолжали почти безостановочно, люди шли по горячему песку, обжигавшему ступни; по мере того как они углублялись в пустыню, песок становился подвижнее и глубже. Солдатам он доходил до колен, казалось, что они вот-вот утонут в своих тяжелых латах.

Тут вспомнились им войска Камбиза[306], поглощенные египетскими песками, и они стали опасаться той же участи. Лишь галлы, воевавшие почти без доспехов, к тому же полуголые, легко переносили все тяготы пути и эту кошмарную жару, неизменно оставаясь бодрыми и веселыми. Римские же солдаты непрерывно жаловались на пыль, зной и бесконечные волны движущегося песка, напоминавшие морские валы, и при виде этого однообразного пейзажа, лишенного какой бы то ни было растительности и воды, впадали в еще большее уныние.

В таком вот состоянии обнаружили римлян посланцы, прибывшие от Аргабаза. Он сообщал, что его задержала война с Ородом, а потому не сможет сейчас присоединиться к Крассу, однако советует ему повернуть в Армению. Если Красс не примет этого предложения, он умоляет его ни в коем случае не разбивать лагерь там, где бой может вести кавалерия. Еще Артабаз советовал пользоваться во время марша горными тропами, так как только там римляне смогут в полную силу использовать свою пехоту.

Но Красс в гневе и безрассудстве своем ответил дерзко, что у него совсем другие планы, что ему недосуг заниматься армянами и он предупреждает их царя, что собирается уничтожить парфян, а затем явится в Армению для расправы с Артабазом за его предательство.

Послы отправились восвояси, унося с собой угрозу, однако уверенные в том, что Крассу никогда не удастся осуществить ее.

XL

Красс продолжал свой путь.

На него словно нашло затмение: ему казалось, что все вокруг полностью поддерживают его. Трибун Кассий, чувствуя, что пахнет предательством, все время просил Красса остановиться и повернуть назад, но видя, что тот упрямится и продолжает углубляться в песчаную пустыню, шел к Ариамнесу и выговаривал ему:

— Ах! Ты самый великий и подлый из всех предателей! Какой злой рок послал тебя нам, какими зельями и чарами околдовал ты Красса, что тот, потеряв рассудок, заставляет нас переходить эту пустыню, словно мы под командованием главаря разбойников, а не римского императора?

Тогда предатель кидался в ноги Крассу и клялся и божился, что они на верном пути, просил потерпеть еще немного, совсем немного, и уверял, что уже через день ландшафт изменится.

И люди, с трудом собравшись с силами, брели дальше, но усталость и жажда так одолевали солдат, что многие из них падали замертво, словно пораженные молнией, другие же сходили с ума.

Когда арабу удавалось вырваться из рук Кассия, он шел вдоль рядов римских солдат и издевался над ними, а когда те жаловались и просили хоть немного воды или тени, чтобы укрыться от безжалостного солнца, он смеялся и кричал им:

— Эй, вы! Вы что, думали, что вышли на прогулку по полям родной Кампании, где полно колодцев и повсюду рощи? Может, вам хочется еще заглянуть в баню или корчму? Раскройте глаза и посмотрите, где находитесь! Вы пересекаете земли арабов и ассирийцев!

И когда солдаты слушали этого человека, так плохо, с гортанным акцентом говорившего по-латыни, когда видели этого сына пустыни, пренебрегавшего палящими лучами солнца, усталостью и жаждой, галопировавшего на своей стройной лошади по песку и оставлявшего за собой желтую тучу пыли, когда видели, как сверкали его латы, отражавшие солнечные лучи, он казался им демоном, вышедшим из ада и ведшим их к верной гибели, демоном, которому они не в силах были противостоять, даже если бы они того хотели, даже если бы стремились немедленно вырваться из когтей смерти, поджидавшей их впереди.

Однажды утром он исчез. Его искали, звали, но так и не нашли.

В тот день Красс вышел из своей палатки не в пурпурном плаще, как положено римским полководцам, но в черном. Оказывается, в темноте он перепутал одежду.

Спохватившись, он тут же вернулся в палатку переодеться, но многие успели заметить его траурное одеяние, и слух об этом быстро распространился среди воинов, словно грозное предзнаменование.

Повсюду раздавались громкие крики — звали Ариамнеса. Этот человек, так раздражавший их, казавшийся самим проклятием, стал нужен всем, как только исчез. Римляне считали, что только он, заведший их в это жуткое место, может теперь спасти армию.

Чтобы успокоить солдат, Красс объявил, что знает об исчезновении Ариамнеса и что тот будто бы ушел с его согласия — заманить парфян в ловушку. Он отдал приказ свернуть лагерь и идти вперед.

Приготовившись выступать, римляне вдруг обнаружили, что все штандарты были так глубоко воткнуты в землю, что их с трудом удалось выдернуть. Подошел Красс, посмеялся над испугом своих солдат и самолично вырвал один штандарт из земли, подавая им пример и торопя в путь. Он хотел заставить пехоту догнать авангард кавалерии, выступивший еще на заре.

Неожиданно они увидели этот авангард, вернее то, что от него осталось, в жутком беспорядке. На них напал враг, и они потеряли примерно три четверти своего состава.

— Враг преследует нас по пятам, — твердили воины. — Он смело движется на римлян!

Все встревожились. Враг, которого они мечтали встретить, вызывал теперь, после того, что пришлось пережить, смятение и ужас.

Красс, тоже в изрядной степени ошеломленный, стал поспешно строить свое войско. Уступая советам Кассия, он растянул пеший строй по равнине на возможно большее расстояние, чтобы предупредить обходы. Затем разместил по флангам кавалерию.

Построенное таким образом войско было невозможно окружить. Но вскоре, словно под влиянием черных сил, не желавших, чтобы они спаслись, Красс изменил свой план: приказал сомкнуть ряды, образовав глубокое каре, защитившись таким образом от окружения. Каждая сторона этого каре состояла из двенадцати когорт.

Между каждой когортой он разместил всадников так, чтобы они могли легко пойти в наступление, позволяя также наступать и основной массе. Одним флангом командовал Кассий, другим — молодой Красс. Сам Красс был в центре.

В таком боевом порядке армия двинулась вперед. Неожиданно счастье улыбнулось им — через час они достигли берега небольшой реки, позже римляне узнали, что называлась она Баллис.

Воды в реке было мало, но все же достаточно, чтобы утолить жажду. И солдаты, полумертвые от жары и усталости, теперь начали понемногу приходить в себя.

Желая воспользоваться этим редким в пустынном месте даром природы, командиры спросили Красса, не возражает ли он, если армия здесь остановится и разобьет лагерь. Но Красс, подстрекаемый сыном, который так и рвался в бой, позволил отдохнуть всего лишь час, да и то приказал есть стоя, не покидая строй.

Затем, даже не дождавшись, пока все поедят, распорядился трогаться с места и повел армию не ровным шагом с небольшими остановками, как необходимо перед битвой, но быстрым форсированным маршем, и так до тех пор, пока они не столкнулись лицом к лицу с противником.

И вот враг, встречи с которым они так долго искали, был перед ними. Вначале он показался не столь грозным и многочисленным, как ожидали. Дело в том, что сурена укрыл основную ударную часть своей армии за первой линией и приказал накрыть все блестящие части вооружения тканями и шкурами.

Красс с ходу двинулся на врага, а когда оказался на расстоянии полета двух стрел, подал сигнал к атаке. Можно сказать, что это послужило сигналом не только римлянам, но и парфянам. В тот же миг поле заполнилось жутким гулом и наводящим трепет грохотом.

Равнина сотрясалась, и римляне, привыкшие к трубам и горнам, удивлялись — что может издавать столь кошмарные звуки? Время от времени до них доносилось нечто вроде рева диких зверей среди раскатов грома. Эти звуки издавали гигантские медные посудины, в которые варвары били молотками, обтянутыми кожей.

«Так как эти варвары, — писал Плутарх, — хорошо знали, что из всех чувств слух особенно легко приводит душу в замешательство, скорее всех других вызывает в ней страсти и лишает ее способности к здравому суждению».

Заслышав этот грохот, римляне остановились в растерянности, и тут парфяне, сорвав с доспехов покровы, начали рассредоточиваться по полю — издали они напоминали катящиеся огненные шары.

Впереди парфян находился сам сурена: в золотых доспехах, верхом на таком великолепном коне, что, казалось, он только что сошел с самого солнца. Римляне поняли, что время страшной битвы не на жизнь, а на смерть пришло. Однако они еще не имели представления, насколько грозен и коварен враг.

Парфяне наступали, издавая зверские крики, и атаковали римлян, размахивая пиками. Войско их казалось бессчетным, оно заполнило всю равнину.

Парфяне приблизились к воинам Красса на расстояние ста шагов, но, заметив глубину сомкнутого строя и зная стойкость и сплоченность римлян, образовавших нечто вроде сплошной стены с помощью плотно прижатых друг к другу щитов, повернули назад и исчезли. Римляне не поняли причины этого отступления. Но ясно было одно: так легко от врага не отделаться, следует ожидать какого-то нового маневра. И действительно, вскоре они увидели, как на расстоянии примерно в четверть лье впереди поднимается огромное кольцо из пыли, которое, постепенно сужаясь, подкатывается все ближе и ближе. В середине этой тучи искрился огонь, одновременно доносился раскатистый грохот — варвары продолжали бить ужасными молотками в свои медные посудины.

Красс понял: его хотят взять в кольцо.

Тогда он бросил в бой легковооруженную пехоту, приказав им разбить звенья этой цепи.

Было видно, как солдаты вступили в схватку, как они атакуют, а затем беспорядочно отступают… Многие возвращались с ранами на руках, ногах и теле, полученными от гигантских стрел пяти шагов в длину. Солдаты с ужасом заметили, что эти стрелы протыкают даже щиты и латы.

Парфяне остановились на расстоянии трехсот шагов от римлян. Неожиданно дневной свет померк из-за туч стрел, выпущенных в воздух, крики ужаса и боли вырвались одновременно из сотен грудей.

Смерть начала косить ряды римлян, нанося им неисчислимые потери.

XLI

В течение нескольких минут, показавшихся вечностью, парфяне продолжали выпускать стрелы со всех сторон, им даже не надо было целиться, поскольку римляне стояли очень плотно в боевом порядке, согласно приказу Красса. Так что каждая стрела достигала цели, поражая животрепещущую человеческую плоть.

Расправа была чудовищно жестокой.

Если бы римляне остались на месте, их скосили бы всех, словно траву; если бы попытались наступать, то наверняка разорвали бы звенья цепи. Тогда парфяне отступили бы, не желая прямого столкновения, и посылали бы свои стрелы с флангов, где римляне были меньше защищены.

Целая армия попала в огромный капкан.

У римлян оставалась лишь одна надежда, что парфяне отступят, как только у них закончатся стрелы. Но эта надежда оказалась напрасной. Верблюды, груженые стрелами, прошли вдоль рядов, и пустые чехлы вновь заполнились.

Тут Красс осознал всю глубину пропасти, в которую попал. Он спешно отправил гонца к своему сыну. У Публия была многочисленная конница, а также галлы, воевавшие полуобнаженными, быстроногие, как самые проворные скакуны. Нужно было во что бы то ни стало заставить врага принять рукопашный бой. Юноша, метавшийся словно тигр в клетке, только и ждал этого момента. Он взял тысячу триста всадников, тысячу из которых отправил с ним Цезарь, а также восемь когорт пехоты, наполовину из римлян, наполовину из галлов, и кинулся на парфян.

Те же, то ли не желая принимать прямой бой, то ли повинуясь приказу сурены, отступили.

— Бегут! — воскликнул Публий Красс.

— Бегут! — эхом отозвались его солдаты.

Конница вместе с пехотой начала преследовать врага. Возглавляли этих воинов, которые, пренебрегая смертью, рвались вперед, Цензорин и Магабакх, римлянин и варвар, друзья и сверстники Публия, причем, по словам Плутарха, один отличался выдающейся храбростью и силой, другой же был удостоен звания сенатора и уже успел прославиться как оратор.

Молодой полководец рассчитал правильно: пехота не отставала. Вероятно, этот бег по пустыне представлял собой изумительное по красоте зрелище, в нем участвовали и римская, и галльская конницы. Стройные галлы с длинными белокурыми волосами и обнаженной грудью, с непременной улыбкой на устах кидались навстречу опасности, дрались с врагом и падали, но не отступали ни на шаг.

Так в свое время храбро умирали они на другом краю света — под мечами солдат Цезаря погибло около шестидесяти тысяч галлов. Однако на сей раз больше умирали римляне, варвары же не сдавались.

Увидев, что их преследователи намного оторвались от основной части армии, парфяне остановились. Римляне тоже остановились, посчитав, что враг, заметив, как малочисленны их ряды, не откажется от рукопашной схватки.

Но случилось непредвиденное. Парфяне упорно не желали менять тактику боя. Лишь закованная в броню конница парфян приняла бой, но что могли поделать галлы и римляне, вооруженные длинными пиками и короткими мечами, против воинов, одетых в задубевшие шкуры и железные латы?

Парфянская конница окружила их со всех сторон. Волны горячего песка поднимались из-под копыт, и эта туча ослепляла и душила римлян.

Затем из сердцевины песчаной тучи начали вылетать ужасные стрелы, несущие смерть — и не быструю и тихую смерть, а медленную и мучительную.

По римлянам наносили удары, сами же они не видели, куда наносить ответные. Враг разил их, словно невидимыми разрядами молний. Солдаты кружили на месте, падали, вновь поднимались и с инстинктивным стремлением почувствовать поддержку смыкали ряды, сбиваясь плотнее, что превращало их в крайне удобную живую мишень.

Раненые валились на горячий песок, ломая стрелы, застрявшие в их телах, некоторые пытались вытащить стрелы или просили об этом своих товарищей. Они корчились от жуткой, невыносимой боли и выли, как воют на арене дикие звери, звуки эти ничуть не походили на крики и стоны раненых мужчин.

В разгар этого жуткого кровопролития, этой бойни Публий отдал приказ атаковать, но солдаты показывали ему приколотые к щитам руки, щиты, приколотые к телам, насквозь пробитые и пригвожденные к земле ноги — они уже не могли ни бежать, ни атаковать, а некоторые даже упасть.

Тогда он в одиночку бросился в атаку, отчаянно и безнадежно, несколько человек, оставшихся в живых и способных держать меч в руке, последовали за ним. Он пробился к тяжелой кавалерии парфян.

Но и тут римское оружие оказалось бессильным, оно не могло поразить лошадей и всадников, закованных в броню.

Галлы, на которых так надеялся Публий, были выше всяких похвал. Парфяне наносили жестокие удары этим людям с непокрытыми головами и обнаженной грудью, но галлы хватались за вражеские копья, сходились с парфянами врукопашную, сбрасывали их, стесненных тяжестью доспехов, с коней, душили голыми руками из-за невозможности убить по-другому. Многие пролезали под брюхо неприятельским коням, находили неприкрытые места, втыкали туда короткие свои мечи и вворачивали их до тех пор, пока животное не взмывало на дыбы от ужаса и боли, а потом падало, давя седока и окружающих, тесня и смешивая все и вся в кровавую кашу, наседая на других лошадей.

И над всем этим царили жажда, мучительная жажда и зной, которые изнуряли больше, чем раны, в первую очередь, конечно же, галлов, привыкших к широким и полноводным рекам с чистой водой. Они начали подумывать об отступлении.

Остатки людей, раненые, искалеченные, осмотрелись. Публий был трижды ранен, но еще держался на лошади, в боках которой торчало несколько стрел. Уцелевшие собрались вокруг него.

Неподалеку возвышался песчаный холм. Применяя обычную в таких случаях тактику, оставшиеся в живых отступили к этому холму. Лошадей привязали в центре, сами сгруппировались вокруг, сомкнули щиты и образовали нечто вроде стены. Они полагали, что таким образом им будет легче отражать атаки варваров.

Но они ошибались.

Известно, что на ровной местности находящиеся в первом ряду прикрывают собой второй ряд, второй — третий и так далее. Здесь же, напротив, люди, расположившиеся по склонам холма, возвышались друг над другом: второй ряд — над первым, третий — над вторым, а оказавшиеся позади — над всеми остальными, и, таким образом, все одинаково представляли собой удобную для варваров мишень.

Они быстро поняли допущенную ошибку, но исправлять ее было уже поздно.

Взоры солдат обратились к Публию, словно они хотели прочесть в его глазах проблеск надежды.

— Умрем! — ответил он.

Солдаты, понимая безвыходность положения, ответили:

— Умрем!

И стали ожидать удара врага, на который ничем не могли ответить.

Среди этих людей, чьи души уже были отданы в жертву богам преисподней, находились два грека, выходцы из города Карры, Иероним и Никомах. Они советовали Публию пробить себе путь в окружении и бежать в сторону города Ихны, что на реке Евфрат. Дорогу они знали. Стоит добраться до города, и они спасены — Ихны перешел на сторону римлян.

Публий огляделся.

Он увидел поле боя, сплошь устланное телами погибших и умирающих, большая часть воинов, окружавших его, тоже имела ранения, и вряд ли они могли последовать за ним.

— Нет, — сказал он грекам. — Я остаюсь.

— Но если останешься, смерти не миновать!

— Нет такой смерти, такой страшной смерти, убоявшись которой Публий покинул бы людей, умирающих рядом с ним. Сами же вы греки, а не римляне, так что бегите!

И протянув левую руку — правая оставалась неподвижной, пронзенная стрелой, — сделал им знак спасаться.

Греки пустили своих лошадей вскачь и исчезли в туче пыли, поднятой их копытами. Один из них спасся и добрался до Ихны, где рассказал, что произошло, как они покинули Публия и каковы были последние слова этого храброго и достойного юноши.

После того как греки умчались, Публий обернулся к окружавшим его воинам.

— Теперь нам ничего более не остается, как умереть, — сказал он. — И пусть каждый умрет, как может.

Поскольку Публий не мог убить себя — не позволяла раненая рука — он повернул в сторону оруженосца неприкрытый латами бок и приказал ему нанести удар мечом. Приказ был исполнен.

Публий испустил последний вздох и упал.

Цензорин умер подобным же образом.

Магабакх покончил с собой.

Большинство из оставшихся поступили так же — один убивал другого. Лишь несколько человек сдались в плен и поведали позже подробности этой жуткой истории.

Узнав от пленных, в каком ранге был Публий Красс, парфяне отрубили ему голову, наткнули ее на копье и двинулись в ту сторону, где остались основные силы римской армии.

XLII

Предпринятая Публием атака на парфян позволила римлянам немного перевести дух. Красс перегруппировал войско, которое хотя и сохранило свои ряды, но отступило теперь в сторону небольших холмов, образующих пусть и не слишком надежное, но все же прикрытие от яростных натисков парфянской конницы.

Взгляд Красса, преисполненный надежды, был неотступно обращен в ту сторону, куда скрылся его сын и откуда, как он надеялся, должен был вернуться.

Сам же Публий успел послать к отцу несколько гонцов, умоляя о помощи, но первые из них пали от парфянских стрел.

В самую критическую минуту Публий вновь отправил гонцов. Одному из них чудом удалось пробиться сквозь вражеские ряды, и, когда римляне уже собирались отступить в сторону холмов, он добрался до Красса. Видя, что к нему во весь опор мчится всадник, Красс остановился, поджидая его.

— Красс! — крикнул гонец. — Твой сын и его люди погибнут, если ты немедленно не вышлешь подмогу!

Затем, словно эти слова отняли у него последние силы, гонец рухнул с лошади на песок. На мгновение Красс растерялся, не зная, как поступить, затем чувства одержали верх и он приказал армии идти на выручку сыну.

Но не успел он сделать и ста шагов в указанном направлении, как со всех сторон раздались крики и одновременно с ними — оглушительный грохот барабанов, наводящий панический ужас. Римляне остановились, готовые принять бой.

Появились парфяне. Они быстро взяли римлян в кольцо, потом одна плотная группа приблизилась к центру. Впереди этой группы ехал человек, державший копье с наткнутой на него человеческой головой.

— Кто родители и какого рода человек, чью голову я привез? Говорят, что отца его зовут Крассом, но мы в это не верим: невозможно, чтобы столь благородный и доблестный юноша, от которого осталась теперь только голова, имел отцом столь малодушного воина и худшего из людей!

Римляне, увидев голову, тут же узнали Публия. Все они хранили скорбное молчание, все, кроме Красса, который издав болезненный стон, тут же прикрыл глаза щитом.

В тот же день римляне перевидали немало жестоких и страшных вещей, но никогда их сердца не сжимались так сильно от боли и ужаса. Самые отважные сердца содрогнулись, самые закаленные души усомнились, однако среди всеобщего трепета и отчаяния первым все же пришел в себя Красс-отец. Он обвел свое войско решительным и испытующим взором.

Затем, видя, что люди охвачены скорее болью и горем, нежели паникой, воскликнул:

— Римляне! Меня одного касается это горе! Великая судьба и слава Рима в ваших руках! Выше головы! И если есть в вас хоть сколько-нибудь жалости ко мне, отцу, потерявшему храбрейшего и лучшего из всех сыновей на свете, смените эту жалость на праведный гнев и направьте этот гнев против врага! Не смущайтесь тем, что случилось. Тот, кто стремится к великим делам, должен пройти через великие испытания! Много было пролито крови, когда Лукулл низвергнул Тиграна, а Сципион — Антиоха. Предки наши потеряли в Сицилии тысячи кораблей, в Италии — многих полководцев и воинов! Но ведь ни одно из этих поражений не помешало одолеть впоследствии врага!.. И знайте: римляне достигли невиданной силы, и государство их стало столь велико и могущественно не только по счастью или случайности, а благодаря непоколебимости, стойкости и отваге, с которой они преодолевали великие опасности. Вперед, солдаты! — добавил он. — В бой! И докажем этим варварам, что мы остаемся теми, кем являемся: римлянами, властителями мира!

И первый издал боевой клич.

Но этот клич солдаты поддержали еле-еле, отклик их был слаб и нестроен. Напротив, варвары ответили дружным хором — отчетливо, громко и решительно.

И началась битва.

Парфянская конница разделилась и атаковала с флангов, посылая свои чудовищные стрелы, которые слишком дорого обошлись римлянам. Одновременно авангард парфян двинулся с копьями наперевес, тесня римлян на относительно небольшом пространстве. Но к этим вооруженным копьями парфянам хотя бы можно было приблизиться.

Чтобы избежать гибели от стрел, некоторые римляне бросились на врага, но, не нанеся ему особого урона, вскоре погибли мучительной смертью от тяжких ран. Широкое железное острие копья пронзало и всадника, и лошадь. Были и такие удары, когда копье пробивало сразу двух человек.

Бой продолжался до наступления ночи.

Римлян было около тридцати тысяч, и, чтобы перебить такое количество людей, требовалось время. Парфяне отступили с криками:

— Красс! Красс! Даруем тебе эту ночь для оплакивания сына! Может, образумишься и предпочтешь сам прийти к Ороду, не дожидаясь, пока тебя приволокут силой!

Затем они раскинули поблизости свои шатры, словно охраняя пленных и лишая их таким образом надежды на побег.

Всю ночь в лагере парфян гремела музыка и шло веселье. В римском стане, напротив, стояла печальная тишина. Никто не думал о товарищах, каждый думал и оплакивал лишь самого себя.

Действительно, казалось невозможным избежать гибели, безропотно дожидаясь следующего дня. Ведь вместе с ним неминуемо должна была прийти смерть… Но не бросаться же среди ночи в бегачерез бескрайнюю пустыню!.. А если бежать, то как быть с ранеными? Нести с собой — они будут помехой, оставить — своими криками они дадут знать врагу о бегстве.

И хотя Красс был виновником всех свалившихся на них бед, воины хотели видеть его и слышать его голос. Все надеялись, что от высшего авторитета должно исходить самое мудрое решение. Красс должен был осветить всех лучом надежды.

Но он, закутавшись с головой, лежал в темноте в углу своей палатки — сам воплощенная безнадежность. Он пожертвовал жизнями тысяч людей только потому, что два человека стояли в Риме выше него — Помпей и Цезарь, пожертвовал, чтобы быть первым в славе. Теперь же он стал первым в бесчестье и несчастье.

Оба его легата, Октавий и Кассий, сделали все возможное, чтобы как-то ободрить его, но он наотрез отказался встать, и тогда они решили действовать самостоятельно.

Они созвали военный совет центурионов и командиров когорт, выслушали мнение каждого, и, когда выяснилось, что никто не хочет оставаться, решили, что необходимо прямо сейчас и без шума сниматься с места. Если сориентироваться правильно, то за пять часов ходу можно добраться до города Карры[307].

Командиру кавалерийского отряда, по имени Игнаций, вместе с тремястами всадниками было поручено обследовать местность. Он знал дорогу и отвечал головой, что поведет войско по верному пути. Вскочив в седло, Игнаций со своими людьми покинул лагерь.

Но тут произошло то, чего все так опасались: раненые поняли, что их бросают, и подняли крик и вой, да такой громкий, что весь лагерь пришел в страшное смятение.

Заслышав эти крики, те, что ушли ранее, подумали, что на римский лагерь напали парфяне и теперь догоняют их. Игнаций со своими всадниками галопом пустился наутек. К полуночи они добрались до Карры.

Но страх был так велик, что даже за крепостными стенами они не чувствовали себя в безопасности.

Поэтому Игнаций проскакал вдоль стены и крикнул караульным:

— Передайте вашему начальнику Колонию, что между Крассом и парфянами произошло большое сражение!

И, не сказав больше ни слова, проследовал со своими людьми дальше. Они перешли мост и отделились таким образом от врага рекой.

Колонию доложили о случившемся — повторили слова, брошенные мимоходом, казалось, уже не человеком, а призраком.

Тот понял, что сообщение исходит от дезертиров.

Тогда он приказал солдатам спешно вооружиться, открыл ворота крепости и прошел не одно лье в том направлении, откуда, по его предположению, должны были появиться остатки разбитого войска Красса.

XLIII

Парфяне заметили, что римляне отступают, но решили не преследовать их. Давно замечено, что многие народы испытывают какое-то особое благоговение перед ночью. Возможно, это просто связано со страхом… Во время отступления Наполеона из России казаки долгое время не нападали на его армию в ночное время. Только с утра они начинали идти по следу, оставленному французами, и шли до тех пор, пока не настигали их.

Так произошло и с Крассом.

С наступлением дня парфяне приблизились к его лагерю, ворвались в него и перебили около четырех тысяч раненых, которых римляне не могли забрать с собой. Кроме того, конница захватила в плен множество беглецов, заблудившихся на равнине в ночное время.

Легат Варгунтей тоже заблудился с четырьмя своими когортами. Видя, что их окружают, римляне отступили к холму. Там, так и не сделав ни шагу вперед, ни шагу назад, чтобы атаковать или спастись бегством, они были полностью истреблены. Лишь двадцать человек в порыве отчаяния, обнажив мечи, бросились на варваров. И парфяне, то ли от неожиданности, то ли дивясь их мужеству, дали этим воинам спокойно уйти. Эти двадцать солдат благополучно добрались до Карры, их никто не атаковал и никто не останавливал на всем пути.

Красс и основная часть его армии двинулись следом за Игнацием и около четырех часов утра встретились с отрядом Колония, спешившим им навстречу. Так что Колоний приютил в своей крепости и полководца, и остатки его войска.

Сурена не знал, какой дорогой ушел Красс, он ошибочно полагал, что в крепости нашло убежище лишь немного беглецов и что Красс со своим войском скрылся в неизвестном направлении.

Он никак не мог решить, штурмовать ли ему крепость, в которой находились в основном мирные жители да несколько отрядов римлян, или идти по следу Красса. Однако перед тем как принять окончательное решение, он хотел убедиться, что Красса в городе нет. Поэтому он подослал к крепостным стенам гонца, говорившего как по-латыни, так и по-парфянски.

Человек приблизился к стене. Он должен был говорить с самим Крассом, а если его нет, то с Кассием.

На оклик караульного, он ответил, что он гонец сурены и что у него послание к военачальнику.

О гонце доложили Крассу.

Ему посоветовали не показываться, мотивируя тем, что парфяне — самые коварные из всех варваров, но Красс не послушал. Не предполагая, что может произойти худшее, он увидел в этом предложении возможность спасти свою армию.

Наперекор всем уговорам Красс поднялся на крепостную стену. Кассий последовал за ним. Посланник сурены сообщил, что властелин его желает иметь с Крассом личную беседу.

Пока шли переговоры, прибыло еще несколько парянских всадников, знавших в лицо и Красса, и Кассия, ни воочию убедились, что римский полководец и его легат находятся в крепости. И сообщили об этом гонцу.

Тогда тот сказал, что сурена готов заключить с римлянами перемирие и позволить им беспрепятственно уйти, если они дружелюбно отнесутся к их царю и подпишут с ним союзнический договор, после чего покинут Месопотамию.

— Сурена уверен, — добавил гонец, — что такое решение будет выгодным для обеих сторон. И для римлян, и для парфян. Все лучше, чем драться не на жизнь, а на смерть.

Все это время он обращался только к Кассию, и только Кассий отвечал. Затем Кассий обернулся к Крассу, ожидая решения. Красс дал понять, что он согласен.

Итак, он согласился встретиться с суреной и спросил о месте и времени встречи. Гонец обещал, что на оба вопроса он ответит в течение дня. Затем он вернулся к сурене и передал тому, что Красс и Кассий вовсе не убежали, а находятся в Каррах.

Жители этого города, занятого римлянами, испытывали к ним далеко не самые дружественные чувства. Поэтому сурена и не думал скрывать свои намерения.

На следующий день, с утра пораньше он привел к стенам крепости парфян, которые дерзко кричали римлянам:

— Если хотите спастись, если вам так дорога ваша шкура, что вы доказали бегством при столкновении с нашими доблестными воинами — так и быть, получите все это! Но только в том случае, если выдадите нам Красса и Кассия, закованных в кандалы!

Римляне, потрясенные дерзостью и коварством врага, понимали, что доверять жителям города нельзя, каждый камень его таил в себе предательство.

Красс решил немного приободрить своих воинов: он говорил им об Артабазе[308], о помощи со стороны армян, которой он пренебрег во время наступления и в которой так нуждался теперь. Но римляне лишь недоверчиво качали головами и твердили, что можно надеяться только на самих себя и что их спасение — в отступлении. В заключение они посоветовали Крассу, воспользовавшись наступлением ночи, покинуть город и бежать — чем дальше, тем лучше.

Красс уже был склонен согласиться с мнением своих боевых товарищей, но понимал, что план этот должен храниться в строгой тайне — стоит хоть одному из местных жителей узнать о нем, и об этом тотчас же сообщат сурене.

К тому же необходим был надежный проводник. Красс решил выбрать его сам — и тут ему не повезло снова! Он выбрал некоего Андромаха, оказавшегося шпионом парфян.

Ясно одно: Красс стал жертвой богов преисподней.

И, естественно, очень скоро парфяне во всех деталях знали о намерении Красса. Впрочем, сначала казалось, что на них это не произвело ни малейшего впечатления.

Римляне вышли из Карры совершенно бесшумно; со стороны парфянского лагеря тоже не доносилось ни звука. Словно враг вовсе не ведал об отступлении. Но сурена прекрасно знал, что римлян ведет Андромах, а потому нисколько не сомневался, что настигнет их в нужный час в нужном месте.

Казалось, проводник ведет римлян по дороге, удаляющейся от города. На самом же деле они бродили по кругу. Проводнику удалось сбить римлян с хорошей дороги и завести в болотистую, сильно пересеченную местность, изрытую какими-то бесконечными рвами. Однако частая смена маршрута и странное поведение проводника вскоре подсказали римлянам, что их ввели в заблуждение и что теперь они находятся близко к врагу. Римляне стали поговаривать, что Андромах — предатель, и отказались следовать за ним.

Кассий твердо стоят на своем, обвиняя Андромаха, и, возможно, даже убил бы предателя, если бы того не взят под защиту Красс. Тогда Кассий оставил Красса и с пятьюстами всадниками вернулся в Карры. Там он взял проводников-арабов, но поскольку те советовали ему выждать, пока луна не перейдет в созвездие Скорпиона, сказал им:

— Мне нет дела до Скорпиона! Меня интересует Стрелец. Его надо бояться! В путь!

И они пустили лошадей вскачь в сторону Ассирии. Таким образом от Красса отделилась еще одна большая часть войска.

Под предводительством верных проводников они достигли гористой местности невдалеке от реки Тигр, которая называлась Синнаками. Римлян было около пяти тысяч, а командовал ими известный своей доблестью легат Октавий.

Красса же не покидал злой гений: сначала того гения звали Ариамнесом, теперь Андромахом.

День застиг его в труднопроходимой местности, среди болот и рвов. Только тут он начал понимать, что пахнет предательством. Приставив к горлу Андромаха меч, он приказал ему вести их в нужном направлении. Тот с неохотой согласился. После утомительного марша они вышли на широкую дорогу.

У Красса было четыре или пять когорт, около сотни всадников и пять ликторов. К ним начали присоединяться заблудившиеся римские воины, но тут впереди появился враг.

Красс поднялся на холм и оттуда увидел на расстоянии примерно половины лье другой холм, сплошь усыпанный людьми, оружие их блестело, отражая солнце. Оказалось, второй холм захватили люди Октавия.

Это была последняя надежда.

Парфяне тем временем направились прямиком к Крассу, словно точно знали, где находится полководец, и начали атаку.

XLIV

Известно, как атакуют парфяне.

Но на сей раз атаковали не только они. Октавий, которого они сначала не хотели трогать, увидев своего полководца в опасности, призвал добровольцев поспешить ему на помощь.

Сначала откликнулись пятьсот человек, затем вслед помчались и остальные четыре с половиной тысячи. Словно стальная лавина обрушились они с холма, отбросили врага и соединились с армией Красса.

Затем, разместив Красса в центре, прикрыли его своими телами и щитами и начали кричать врагу:

— Можете теперь метать свои стрелы сколько хотите! Но только нет такой парфянской стрелы, которая коснулась бы Красса прежде, чем все мы умрем, сражаясь за него!

И так, стоя плечом к плечу, эта неуязвимая благодаря щитам армия начала отступать.

Сурена с беспокойством отметил, что вокруг Красса остались лишь люди со щитами — большинство легковооруженных солдат было уже перебито. Щиты, конечно, не могли полностью оградить от стрел, но значительно смягчали смертоносную силу удара. Сгруппированные таким образом римляне напоминали огромную черепаху с железным панцирем, которая, хотя и медленно, но все же двигалась, приближаясь к гористой местности. Он понимал, что там его кавалерия, основная ударная сила, будет бесполезна, он чувствовал, что боевой дух парфян падает, и не сомневался в том, что если с наступлением темноты римляне покинут равнину, они будут недосягаемы.

Тогда варвар вновь прибег к хитрости, которая всегда выручала его не меньше, чем сила и храбрость. Он позволил вырваться из плена нескольким римским солдатам и для вящей убедительности даже выслал погоню. По приказу сурены парфяне в присутствии военнопленных специально вели разговоры о том, что, мол, римляне ошибаются, думая, будто царь Ород хочет их уничтожить; напротив, ему противна непримиримая вражда, и он желает великодушно обойтись с Крассом, завоевать его дружбу, и если бы Красс сдался, то к нему и его солдатам отнеслись бы самым гуманным образом.

Пленные, сбежав от преследователей и их стрел, добрались до своих товарищей, которым обо всем рассказали. Их привели к Крассу — они повторили ему историю, придуманную суреной.

Тот внимательно следил за ними и, увидев, что они благополучно добрались до своих и в римском лагере поднялось волнение, тут же остановил атаку.

Затем спустил тетиву лука, в сопровождении своих воинов приблизился к Крассу и, протянув правую руку, сделал знак, что хочет говорить.

Видя этот демонстративно мирный жест, римляне тут же смолкли и услышали голос парфянского полководца:

— Римляне! Царь заставил вас испытать его мощь и силу не потому, что хотел того, но потому, что вы вторглись в его страну. Сейчас же, отпуская вас на родину целыми и невредимыми, он хочет доказать тем самым добрые свои намерения, он вовсе не желает препятствовать вашему спасению!

Поскольку эти слова служили подтверждением тому, что сообщили сбежавшие пленные, римляне восприняли их с радостью и доверием. Лишь Красс недоверчиво покачал головой. От всех переговоров, которые были v него до сих пор с парфянами, он терпел лишь беды, это были не более чем уловки и наглый обман. И сейчас он не видел причин, по которым парфяне вдруг изменили бы своему обычаю.

Итак, он не поверил и начал совещаться с командирами, будучи твердо убежден, что надо отказаться от любых предложений, сколь заманчивыми они ни казались бы. Главное — продолжить отступление к горам, причем без промедления.

Но тут крики солдат прервали их совещание. Они тоже посовещались между собой и решили, что их полководец должен пойти к сурене — ведь тот первым протянул ему руку — и принять высказанные парфянским главнокомандующим предложения.

Красс было воспротивился, но их уговоры перешли в настойчивые требования. Крики и оскорбления зазвучали громче. И все они были обращены к Крассу. Солдаты обзывали Красса предателем и трусом, обвиняли в том, что он бросает их в бой против того, с кем даже не решается вступить в переговоры, хотя эти люди пришли к ним безоружными.

Красс пытался переубедить их, просил выждать хотя бы один день, обещая, что послезавтра все они будут уже в горах, в полной безопасности. Но люди отчаялись и потеряли всякую надежду, силы их были на исходе, и никто уже ни во что не верил. Они начали бряцать оружием, мешая Крассу говорить, и перешли от оскорблений к угрозам — и это они, еще недавно твердившие, что до их полководца не долетит ни одна стрела прежде, чем все они умрут, сражаясь за него! Они кричали, что если сейчас же, немедленно Красс не пойдет к сурене, они сами сдадут его парфянам. Луч надежды затмил их разум, свел с ума.

Наконец Красс согласился сделать то, о чем просила его армия, но прежде чем отправиться к парфянам, обратился к солдатам со следующими словами:

— Октавий, Петроний и все присутствующие здесь командиры! Вы видите, что я вынужден идти. Сами понимаете, какой позор и насилие мне приходится терпеть. И если вам удастся спастись, забудьте, как отнеслись ко мне сейчас мои солдаты! Рассказывайте всем, что Красс погиб, не преданный своими согражданами, но обманутый врагом!

И с этими словами он спустился с холма.

Тут Октавий и Петронии устыдились, что позволили своему военачальнику пойти одному, и двинулись за ним. Ликторы Красса, понимающие, что долг их — не покидать своего командира, тоже поспешили встать рядом с ним.

Но Красс отослал их обратно.

— Если речь идет о переговорах, — сказал он, — то достаточно меня одного. Если же придется умереть, то тоже достаточно меня одного.

Он хотел отослать обратно и Петрония с Октавием, но те решительно отказались покинуть его, так же поступили еще пять-шесть римлян, пожелавших разделить участь своего полководца, каковой бы она ни оказалась.

Трое парфян двинулись им навстречу. Позади, шагах в пяти-шести шел небольшой эскорт. Сначала обратились к Крассу двое полуэллинов, словно еще с времен Синона[309] в любом предательстве непременно должен участвовать грек.

Узнав Красса в лицо, они торопливо спешились, почтительно поклонились и обратились к нему с просьбой выслать вперед несколько человек, чтобы те могли воочию убедиться, что сам сурена идет им навстречу — без оружия и доспехов.

— Если бы я хоть сколько-нибудь заботился о сохранении своей жизни, — ответил им Красс на том же языке, — то не отдался бы в ваши руки!

Все же он остановился и послал вперед двух братьев Росциев узнать, сколько человек идет из парфянского лагеря на переговоры и в каких условиях должна состояться встреча.

Однако сурена схватил обоих братьев, затем, быстро преодолев расстояние, подъехал на коне вместе со своими приближенными к римлянам. И, увидев Красса, воскликнул:

— Что я вижу?! Мы верхом, а римский император идет пешком? Коня ему! Быстро коня!

— Не надо! — ответил Красс. — Так как речь идет о договоре между нами, лучше уж прямо здесь обсудить все условия.

Сурена поспешил ответить:

— Конечно же, разумеется! С этого момента существует договор, но он еще не подписан, — добавил он со злобной усмешкой. — Вы, римляне, плохо помните о договорах, коли они не скреплены вашей печатью!

И он протянул руку Крассу.

Тот тоже протянул руку и одновременно приказал подвести ему коня.

— Зачем тебе именно твой конь? — спросил сурена. — Думаешь, у нас нет лошадей? Вот, царь дарит тебе!

И он указал на великолепного скакуна с золотой уздечкой, покрытого дорогой попоной. В ту же секунду всадники подхватили Красса и усадили в седло, а затем окружили со всех сторон и начали подгонять коня ударами.

Стало очевидным, что они намерены выкрасть Красса.

XLV

Первым спохватился Октавий, он почуял предательство и попытался воспротивиться. В отчаянии оглядел он тех, кто окружил Красса, безуспешно пытаясь отыскать среди них хоть кого-нибудь, на кого можно было положиться. Но все ухмылялись, а на лице сурены сияла откровенно торжествующая улыбка. Он был отвратителен со своими накрашенными бровями, подведенными глазами, нарумяненным, словно у женщины, лицом.

Октавий схватил поводья, и конь Красса остановился.

— Полководец дальше не поедет!

Но сурена стегнул луком коня Красса, тот встал на дыбы и вырвался из рук Октавия.

Несколько римлян, сопровождавших Красса, поняли намерение Октавия — они растолкали парфян, пытавшихся оттеснить их, и, окружив лошадь Красса, заявили: — Мы поедем рядом с нашим полководцем! Возникла сумятица, посыпались удары. В этот миг Октавий выхватил меч и, видя, что один из всадников вновь схватил скакуна Красса за поводья, убил его одним ударом. Одновременно с этим Петроний, которому тоже предоставили коня, получив сильный удар по доспехам, свалился на землю. Октавий нагнулся, чтобы помочь ему подняться, но в этот момент ему нанесли смертельный удар в спину.

Петроний был убит прежде, чем успел подняться.

Тут же пал и Красс.

Убили его случайно или преднамеренно?.. Неизвестно.

Не успел он упасть на землю, как к нему подскочил парфянин по имени Эксатр и сначала отсек голову, а затем — правую руку.

Вся эта трагедия произошла мгновенно — словно молния сверкнула и тут же исчезла в небесах.

Солдаты, оставшиеся на холме, находились слишком далеко, чтобы видеть все подробности, те же, кто отправился с Крассом, были перебиты почти одновременно.

Лишь трое или четверо, пользуясь сумятицей, смогли ускользнуть и сломя голову помчались к спасительному холму — с уверенностью можно сказать, что, убегая, назад они не оглядывались.

Сурена, оставив тело Красса на земле, с любопытством разглядывал его голову и отсеченную руку, на которой все еще оставался перстень главнокомандующего, затем велел Силлаку, одному из парфянских военачальников, забрать трофеи.

После чего подъехал к холму, где стояли римляне, и прокричал что было сил:

— Римляне, война для вас закончилась! Царь держал зло только на вашего полководца, ведь не вы, а он хотел войны! Так что можете спокойно спускаться, кто придет к нам добровольно, останется в живых!

Часть армии поверила ему и сдалась. Часть осталась на месте. И ночью, уже без своего главнокомандующего остатки римских легионов растворились в горах. Случилось так, что солдатам, трусливо разбежавшимся по округе, повезло больше других. Полутора или двум тысячам их них удалось перейти границу; те же, кто сдался, так никогда ее больше и не увидели — их всех до одного перебили парфяне.

Плутарх писал: «Говорят, что погибло здесь двадцать тысяч, а в плен было взято десять тысяч человек».

Но так как пленные не вернулись, то и их можно отнести к числу погибших.

Перейдем к эпилогу этой ужасной трагедии, о которой мы, возможно, слишком долго говорили, ибо трудно упоминать вскользь о столь драматичном событии.

Пока в Месопотамии шла война, в нескольких лье от Карры Ород заключил мир с Артабазом. По условиям договора сестра Артабаза должна была стать женой Пакора, сына Орода. Так что пока в Месопотамии лилась кровь галлов и римлян, в столице Армении был праздник. Торжества по случаю бракосочетания в основном состояли из спектаклей в стиле древнегреческого театра — хотя Ород и был варваром, он немного говорил по-латыни и прекрасно по-гречески, а Артабаз, царь и писатель, как царь творил историю, а как писатель — трагедии.

Однажды вечером, после того как праздничные столы были отодвинуты, а трагический актер из Тралл[310] Ясон пел к удовольствию зрителей партию Агавы из «Вакханок» Еврипида, послышался громкий стук в ворота дворца. Артабаз послал посмотреть, кто стучит.

К воротам немедленно отправился воин и, столь же быстро вернувшись, доложил, что прибыл некий парфянин по имени Силлак и принес добрые вести из Месопотамии царю Ороду.

Царь Ород знал Силлака как одного из приближенных сурены, к тому же Силлак занимал весьма высокий пост в империи. Кивнув в знак согласия, Артабаз приказал впустить Силлака.

Тот начал бить поклоны, затем поднялся и, опустив подол накидки, бросил к ногам царя голову и руку Красса.

Ород тут же все понял, а остальные присутствовавшие на празднике парфяне разразились аплодисментами и восторженными криками. Царь пригласил Силлака возлечь рядом с ним.

В свою очередь Ясон, исполнявший, как мы уже говорили, роль Агавы и дошедший до сцены между Кадмием и Агавой, в которой последний держит в руке голову Пенфея, полагая в своем безумии, что это голова льва, так вот, этот самый Ясон, отдав голову Пенфея участнику хора и взяв голову Красса, начал говорить, словно продолжая роль Агавы, но указывая на трофей:

— С гор несу я для тирса[311]
Охоты счастливой трофей
— В сети плененного льва…
Монолог был произнесен весьма эмоционально.

Затем начался диалог с хором, который спрашивал его:

— Кто же нанес ему смертоносный удар?
Тут с места вскочил Эксатр, кинулся к Ясону, вырвал голову у него из рук и ответил стихами Еврипида:

— Это я! Это я! Это мой подвиг!
И действительно, вспомним, что именно он убил Красса и отсек ему голову и руку. Это неожиданное выступление дополнило праздник, странный праздник, на котором спелись цивилизация и варварство, реальная и искусственная трагедии.

Ород распорядился дать по таланту обоим — и Ясону, и Эксатру.

Так завершилась великая и безумная авантюра Красса. И таким образом из-за смерти одного из участников распался первый триумвират.

В нескольких словах упомянем, что произошло с остальными действующими лицами этой драмы.

Сурена был убит по приказу Орода. Благодаря победе над Крассом он достиг большей славы, чем сам царь; Ород свалил его, как валят огромный дуб, отбрасывающий слишком густую тень.

Пакор, сын царя, женившийся на сестре Артабаза и видевший голову и руку Красса, так своеобразно украсившие его свадьбу, вскоре был побежден и убит в большом сражении с римлянами.

Ород заболел водянкой, болезнь считали смертельной. Его второй сын, Фраат, сочтя, что отец умирает слишком долго, дал ему яд, чтобы не мучился.

«Но так случилось, — пишет Плутарх, — что яд подействовал как лекарство от неизвестной болезни, которой болел Ород, и вышел вместе с водой».

В результате, по словам Плутарха, Ороду полегчало. Тогда Фраат выбрал самый короткий и верный путь — задушил своего отца.

XLVI

Вернемся, однако, к Помпею и Катону, затем бросим взгляд в сторону Галлии и посмотрим, что там делает Цезарь.

Катон продолжал удивлять всех своей эксцентричностью, но имея массу привилегий, так и не смог стать консулом. Он выставил свою кандидатуру, но проиграл.

Впрочем, упоминать об этом вскользь нельзя — когда речь идет о таком человеке, как Катон, необходимо все же объяснить, почему его не избрали.

Вспомним, что говорил Катон Помпею о Цезаре. Необходимо также отметить, что Цезарь весьма серьезно отнесся к пророческим словам Катона. Только он один возвысился в эти столь тяжелые для всех времена. Благодаря удачному стечению обстоятельств он был избавлен от всех ничтожных интриг и схваток на Форуме, которые в течение шести лет только ослабляли Помпея; он был свободен от них и вел свою войну, серьезную и важную. Война требует честности и ответственности, она способна поднять человека до тех высот, которых он в силах достичь.

Кем был на Форуме Цезарь? Трибуном, менее популярным, чем Клодий, менее энергичным, чем Катилина, с менее безупречной репутацией, чем у братьев Гракхов.

К его магии славы, самой блистательной и ослепляющей из всех магий, добавлялись ловкость и изощренный подкуп — две важные составляющие деятельности Цезаря.

Катон, казалось, не замечал выдающихся побед, одержанных Цезарем в Галлии, он, скорее, пугался дороги, которую тот пробивал себе к Риму.

Для Катона существовал только один способ помешать наступлению Цезаря на Республику: быть самому избранным консулом в Риме, только тогда он мог бы противостоять Цезарю, императору Галлии.

И вот он выставил свою кандидатуру.

Он добился, чтобы Сенат издал декрет, согласно которому кандидаты должны были лично обращаться к народу, не поручая это никому другому.

Таким путем довольно трудно добиться успеха. Да и на деле Катон был кандидатом средней величины.

«С другой стороны, — пишет Плутарх с некоторой наивностью, — народ был недоволен, что его лишают обещанного жалованья».

Катону не удалось победить на этих выборах. В те времена в Риме существовал обычай: в случае провала на выборах проигравший должен был запереться в своем доме на несколько дней и провести эти дни с семьей и друзьями в печали и трауре.

Катон поступил иначе…

Жил тогда в Риме некто Фавоний, друг и последователь Катона; таковым, по словам Деметрия Фалерона[312], являлся Аполлодор[313] для Сократа[314].

Не обращая внимания на поражение, Катон решил помочь Фавонию на выборах в эдилы, когда тот выставил свою кандидатуру без каких-либо шансов на успех. Заметив, что все подписи в выборных документах подделаны, причем одной рукой, Катон раскрыл подлог и, обратившись к трибунам, аннулировал выборы.

Фавоний позже был избран в эдилы. Во время своего правления он устроил ряд спектаклей, после которых дарил актерам венки из оливковых ветвей, как это делалось в Олимпии, а не золотые венки, как это было принято в Риме. В качестве даров он не выставлял дорогих вещей, но давал римлянам кружки с вином, свинину, инжир, огурцы, охапки хвороста, а грекам — лук-порей, салат-латук, репу и груши.

Греки, будучи людьми высокого духа, ели репу, лук-порей и посмеивались. Римляне, обладая крепким желудком, ели свинину, инжир и приговаривали:

— Странный все же человек этот Катон!

Благодаря этой странности в Риме вскоре вошли в моду игры Фавония. Народ начал собираться толпами, чтобы получить пучок лука или вязанку хвороста.

Катон же, вместо того, чтобы сидеть дома и скорбеть, сам возлагал венки из оливковых ветвей на головы певцам и лично раздавал лук и огурцы. Народ видел в нем торговца овощами. Находясь в толпе, Фавоний аплодировал Катону вместе со всеми.

В это самое время и произошли события, участниками которых были Милон и Клодий, вследствие чего Помпея временно назначили единоличным консулом.

Сначала Катон воспротивился этому назначению. Как известно, Катон всегда всему противился. Но тут два события наложились одно на другое и, по мнению Катона, должны были оказаться фатальными для свободы. Юлия, жена Помпея, умерла, как мы уже говорили; Красс потерпел поражение и был убит.

Смерть Юлии разрывала родственную связь между тестем и зятем — Юлия служила как бы связующими звеном между Цезарем и Помпеем.

Страх, который внушал Красс Цезарю и Помпею, заставлял придерживаться условий договора. Но, когда смерть унесла одного из потенциальных противников, который, если не гениальностью, то богатством своим мог бороться против любого из них, реальность стала такова: два соперника сошлись лицом к лицу, готовые наброситься друг на друга.

Но Катон не любил Помпея и ненавидел Цезаря. Катон не забыл, что Цезарь написал книгу «Против Катона», в которой обвинял его и за то, что он просеял через сито пепел своего брата, чтобы собрать золото, и за то, что уступил свою молодую жену Гортензию в надежде, что позже возьмет ее обратно состарившейся, но разбогатевшей, что в действительности Катон и сделал.

В ожидании событий Катон впал в апатию и безнадежность.

Чего же добивались Цезарь и Помпей, считавшие, что мир слишком тесен для них двоих?

Боги поделили мир между собой: Юпитеру — небо, Нептуну — море, Плутону — подземное царство — и после раздела успокоились, хотя и были всесильны. Этим же двоим, Цезарю и Помпею, не хватило при разделе Римской империи.

XLVII

Больше всего страшила Катона странная популярность, которой пользовался Цезарь в Риме, находясь так далеко от него. С востока шли вести о поражении Красса, с запада же поступали известия о все новых победах Цезаря. Так, однажды узнали, что Цезарь пошел против германцев, с которыми римляне были в мире, а затем — что он разгромил их, перебив около трех тысяч человек. Узнав эту новость, народ ликовал и потребовал публично вознести хвалу богам.

Катон же, напротив, возмутился, считая, что Цезарь совершил неправедный поступок, пойдя войной на народ, с которым римляне состояли в мире, и потребовал, чтобы Цезаря выдали германцам — пусть они делают с ним, что хотят. Необходимо принести жертву богам, отблагодарить их за то, что не вся армия заразилась безумием полководца, и примерно наказать его, чтобы не навлечь на себя гнев богов и чтобы на Рим не упала тень святотатства.

Само собой понятно, что предложение Катона было отвергнуто.

Находясь в далекой Галлии, Цезарь узнал о намерениях Катона и в одном из писем, адресованных Сенату, излил на него поток оскорблений и обвинений. В частности, речь шла о тех пресловутых реестрах, списках кипрских ценностей, один из которых утонул, а другой сгорел. Они, разумеется, стали главным аргументом в нападках Цезаря на Катона. Что же касается ненависти Катона к Помпею, то Цезарь делал следующее предположение: возможно, она вызвана тем, что Помпей отверг дочь Катона.

На эти обвинения Катон ответил, что пресловутые реестры мало что стоили сами по себе и, в конечном счете, неважно, утеряны они или нет. Но сам он за всю свою жизнь не получил от Республики ни лошади, ни солдата, ни корабля, хотя привез с Кипра больше всех золота и серебра, больше, чем Помпей после всех его войн вместе взятых, после всех его триумфов и после того, как он перебаламутил весь мир. Что же касается нежелания Помпея стать тестем Катона, то, напротив, это он, Катон, отказывается иметь такого зятя, и не потому, что считает Помпея недостойным породниться с ним, но потому, что считает принципы Помпея не соответствующими его принципам.

Назначенный единоличным консулом Помпей, как мы уже говорили, установил порядок и осудил Милона, несмотря на то, что Милон был его человеком и оказал ему много услуг, и не только ему, уничтожив Клодия. Покой и мир, изгнанные прежде из Рима, подобно Цезарю, вернулись, и вернулись с триумфом.

Цицерон называл консулат Помпея непрочным. К чему же, по его мнению, это могло привести? По меньшей мере — к диктатуре. Или к царствованию, что еще хуже.

Действительно, слово «царь» так возмущало римлян, что было бы настоящим безумием даже произносить его. Но под маской диктатуры оно не так сильно пугало и не так отталкивало. Еще была свежа в памяти диктатура Суллы, но диктатура Суллы была диктатурой аристократии, и весь нобилитет, особенно все патриции Рима, считали, что такая диктатура предпочтительнее трибунала братьев Гракхов или Клодия.

Отсюда и вывод: Помпей решил, что достаточно силен, чтобы предпринять попытку установить диктатуру. В Риме тайно распространялось мнение, будто Помпей в нынешнем своем положении не может совершить тех добрых дел, которые намеревался совершить, а также не в силах искоренить зло и насилие, которых все так страшатся.

Высказав все это, люди с сожалением покачивали головами, словно только что пришли к заключению, что другого выхода, кроме как принять самые решительные меры, нет, а затем добавляли:

— Сколь ни печально в этом сознаваться, но сейчас нужен диктатор.

Слова эти произносились повсюду, причем не только шепотом, но и вполголоса.

— Да, конечно, нужен диктатор! Диктатор просто необходим!

Затем добавляли:

— Если уж быть честными до конца, то только Помпей мог бы им стать.

Катон, подобно всем остальным, слышал эти разговоры и возвращался домой в полной ярости.

В конце концов нашелся человек, взявший на себя смелость сформулировать эту так называемую «необходимость» для Республики, — трибун Луций. Он публично предложил избрать Помпея диктатором.

Но тут Катон поднялся на трибуну и так сурово осудил его, что Луций едва не потерял кресло трибуна. Видя это поражение, выступили многие друзья Помпея, заявившие, что даже если бы Помпею и предложили диктатуру, то он, непременно, отказался бы.

— Прекрасно! — заметил Катон. — Вы говорите от себя лично или от имени Помпея?

— Мы говорим от имени Помпея, — ответили они.

— Хорошо, — сказал Катон. — У Помпея есть прекрасная возможность доказать свою искренность и преданность: у него достаточно власти и влияния, чтобы установить в Риме законность, поддержав выборы двух консулов.

Так и было доложено Помпею.

На другой день Помпей явился на Форум и обратился к народу:

— Граждане, я всегда получал все должности быстрее, чем на то надеялся и сдавал свои полномочия скорее, чем кто-либо ожидал. Чего хочет Катон? Я сделаю так, как он хочет!

Катон потребовал, чтобы с помощью Помпея были избраны два консула, по возможности, без каких-либо волнений.

Многие выставили свои кандидатуры. Избраны были Домиций и Мессала. Домиций был человеком, на которого столь часто и незаслуженно нападал Помпей и чей дом он окружил, когда тот был избран консулом вместе с Крассом.

Затем Помпей публично отказался от власти и удалился, точнее, сделал вид, что удалился, и замкнулся на проблемах своей частной жизни.

Отчего же столь внезапно возникло у него стремление к уединению?

Со смерти Юлии прошло два года, и Помпей снова влюбился. В кого же он влюбился? В прелестную женщину, очень известную в Риме — дочь Метелла Сципиона и вдову Публия Красса. Звали ее Корнелией.

Она, действительно, была очень красива, изысканна, начитанна, прекрасно разбиралась в литературе, хорошо знала музыку, играла на лире, однако это не помешало ей изучить еще и геометрию, а в свободное время читать философов. Она была той, кого в наше время во Франции называют «литературной женщиной», а в Англии — «синим чулком».

Брак этот озадачил всех мало-мальски думающих римлян. Помпею в то время было уже пятьдесят три года, а ей всего девятнадцать — возраст младшего из детей Помпея.

Республиканцы, осуждая его за это увлечение, твердили, что на сей раз Помпей пренебрег интересами государства и окончательно забыл о серьезности положения в Республике. При новых консулах волнения вспыхнули снова.

Чем же занимался Помпей во время бурных схваток на Форуме, которые разгорались там с такой же яростью, как и во времена Клодия с Милоном? Он, окруженный морем цветов, делал жертвоприношения и праздновал свою свадьбу.

За что же Катон подверг нападкам Помпея в бытность того консулом? Может, это больше было нужно Цицерону? Ведь в Риме все шло гладко, пока единоличным консулом был Помпей.

Но когда закончились полномочия Мессалы и Домиция — до конца срока они не продержались — все порядочные люди Рима придерживались мнения, что Помпей должен стать диктатором. Учтите, из-за того, что Катон все время находился в оппозиции, его считали не слишком надежным человеком.

Итак, Помпею предлагали диктатуру. Но вот на трибуну поднялся Бибул. Помните Бибула? Он был зятем Катона. Итак, Бибул поднялся на трибуну. Все ожидали яростных нападок на Помпея. Не тут-то было: Бибул предложил снова избрать Помпея единоличным консулом. Ему предоставлялась очень большая власть, почетная должность, однако он был ограничен в своих действиях существующими законами.

— Таким образом, — говорил Бибул, — Республика преодолеет хаос, а мы станем рабами лучшего из мужей.

В устах Бибула это мнение прозвучало несколько странно.

Тут поднялся Катон. Все полагали, что он начнет метать громы и молнии против всех и даже своего зятя, как это было всегда. Однако ничего подобного не случилось. К великому удивлению собравшихся, все услышали из уст Катона следующие слова, произнесенные в гробовой тишине:

— Лично я никогда не был противником этого предложения, но коль скоро оно сказано другим человеком, мне кажется, мы должны его поддержать. Предпочитаю любую власть безвластию и считаю, что лучше Помпея никто не сможет управлять государством при таком беспорядке.

Сенат, только и ждавший этих слов от Катона, тут же во всеуслышание поддержал его. И постановил, что Помпей избран единоличным консулом, что он должен править один, если же ему понадобится помощник, то пусть изберет его себе сам, но не раньше, чем через два месяца.

Помпей, воодушевленный тем, что нашел поддержку в человеке, которого всегда считал своим противником, пригласил Катона на частную беседу в саду. Катон пришел. Помпей вышел ему навстречу, обнял его, поблагодарил за поддержку и попросил помогать советами, а также считать себя человеком, разделяющим с ним власть.

Но Катон, неизменно гордый и надменный Катон, ответил на это в своем стиле:

— Мое недавнее поведение вовсе не было продиктовано чувством ненависти. Так же, как и нынешнее мое поведение вовсе не продиктовано желанием снискать себе благосклонность или выгоду. Как прежде, так и теперь я руководствуюсь лишь интересами государства. Будешь просить совет по личному делу, я с удовольствием дам тебе его от чистого сердца, ну а когда речь пойдет о делах государственных, попросишь ты у меня совета или нет, я все равно выскажу публично то, что сочту полезным и нужным Республике.

Таков был Катон.

Ну а Цицерон вел себя совсем иначе, нежели Катон: если последний словно специально был сотворен для того, чтобы быть со всеми на ножах, первый при всех обстоятельствах старался поддерживать добрые отношения и с Помпеем, и с Цезарем.

В ноябре, через 700 лет после основания Рима, а точнее — в 53 году до нашей эры, Цицерон пишет Аттику:

«Единственное мое спасение, сравнимое разве что с доской для потерпевшего кораблекрушение, это моя связь с Цезарем. Он одолевает моего брата Квинта — я бы сказал, твоего брата, о боги! — одолевает его почестями, вниманием, оказывает ему такие услуги, что Квинт чувствует себя лучше и уверенней, чем в случае, если бы я сам был императором. Думаешь, Цезарь, как он сам мне пишет, позволил Квинту выбрать место для зимней стоянки легионов? Если бы ты его не любил, кого бы любил из всех их? Кстати, я тебе писал, что стал легатом Помпея и уеду из Рима на январские иды».

О, гордый Цицерон!..

Стоит только подумать, что если бы не Фульвия, он и с Антонием был бы в точно таких же хороших отношениях, как с Цезарем и Помпеем.

XLVIII

Все эти интриги попахивали эгоизмом и выглядели не слишком порядочно. Однако займемся немного Цезарем, и не потому, что хотим во всех исторических подробностях описать его галльскую кампанию — он сам ее описал, и, наверное, не найти ничего выразительнее и достовернее.

На протяжении девяти лет с тех пор, как Цезарь не видел Рима, который он покинул в тридцать девять лет, а теперь ему исполнилось сорок восемь, — видите, мы имеем дело не с таким уж молодым человеком! — итак, на протяжении всех этих девяти лет он творил чудеса!

Взял штурмом восемьсот городов, покорил триста разных народов, воевал против трехмиллионной вражеской армии, из которой миллион уничтожил, а миллион обратил в бегство. И все это — с пятьюдесятью тысячами воинов! Но каких воинов!

Цезарь собственными руками создал эту армию, он знал солдат по именам, знал, чего стоит каждый и на что способен во время атаки и обороны. Его армия походила на змею, чьей головой был он сам, с той только разницей, что он мог заставить эту змею двигаться не только вперед, но и в стороны. Для своей армии он был одновременно полководцем, отцом, хозяином и товарищем.

Цезарь наказывает по справедливости: за предательство и бунт; даже за страх не наказывает, так как знает, что и у самых храбрых бывают минуты слабости. Какой-то легион отступил, бежал, но в другой раз он сотворит чудеса.

Он позволяет своим солдатам все, но только после победы — они имеют превосходное оружие, золото и серебро, отдых, развлечения, даже роскошь.

— Солдаты Цезаря побеждают, даже когда от них пахнет духами! — хвастливо восклицаетон.

Дошло до того, что каждый из его солдат получил по рабу из военнопленных.

Отправляясь в поход, никто из его людей не знал, когда вернется, куда направляется и когда вступит в бой, часто он и сам не знал этого, руководствуясь лишь обстоятельствами. Любой случай, каким бы важным или незначительным ни был, дает ему повод к вдохновению. Без какой-либо явной причины он останавливается или двигается дальше. Нужно только, чтобы солдаты верили: он твердо держит в руках все детали этих обстоятельств и не обязан ни перед кем отчитываться.

Очень часто он снимается с места совершенно неожиданно, исчезает, указав остальным, по какой дороге идти. Где он? Никто не знает. Солдаты должны его искать и найти. Люди, которые под командованием других были просто людьми, с ним становились героями. Он любит их, так как знает, что эта любовь взаимна. Он не называет их солдатами или гражданами, он ласково именует их соратниками.

И разве этот слабый на вид человек, этот эпилептик не делит с ними все трудности и опасности? Разве не находится одновременно в разных местах? Разве не проделывает путь в сто миль в день верхом, в повозке или пешком? Не переплывает сам бурные реки? Не идет в колонне с непокрытой головой под палящими лучами солнца или под дождем? Не спит, как самые простые солдаты, прямо на голой земле или в повозке? Разве нет постоянно рядом с ним секретаря, готового денно и нощно писать под его диктовку, а позади — солдата, несущего его меч?

Разве, покинув Рим, он не предпринял усилий, чтобы ровно через восемь дней оказаться на берегу Роны, в то время как его курьеры, отправившиеся на три дня раньше, чтобы сообщить о прибытии Цезаря и его армии, явились туда через четыре-пять дней после него? Разве нашелся бы во всей армии всадник, способный с ним состязаться? Разве нужны были ему руки, чтобы управлять лошадью — этой фантастической лошадью, выученной им самим, у которой копыта были расчленены на пять частей, как пальцы у человека? Нет! Ему хватало колена, чтобы управлять ею, как он того хотел, скрестив руки на груди или держа их за спиной.

Когда один из его легионов был вырезан весь до единого человека, он так тяжело переживал случившееся, что отказался стричь волосы и бороду до тех пор, пока не отомстит галлам за гибель воинов.

Когда молодые аристократы, прибывшие в Галлию только затем, чтобы разбогатеть, испугались новой войны, он собрал их и заявил:

— Вы мне не нужны, мне достаточно моего десятого легиона. Мне нужен только мой десятый легион, чтобы атаковать варваров. Наши враги — не страшнее кимвров, а мне кажется, что я стою не меньше Мария.

И десятый легион (десятый легион — это старая гвардия Цезаря) направляет к нему своих командиров, чтобы выразить свою признательность, а другие легионы выражают недоверие своим командирам и отрекаются от них.

Более того, он создает тринадцатый легион — набирает десять тысяч из побежденных галлов (тысячу или тысячу двести из них вы наблюдали — они дрались рядом с Крассом). Они составили его «легкую» армию: постоянно веселые, неунывающие, не знающие усталости! Это легион-жаворонок, который постоянно идет с песней, словно птица, имя которой он носит, не идет — летит, будто на крыльях.

Теперь же перейдем от всеобщей храбрости и преданности к частным проявлениям этих качеств, приведем примеры, прославляющие подвиги воинов Римской республики.

В морском бою невдалеке от Марселя один солдат, по имени Ацилий, бросается на вражеский корабль, но ему отсекают мечом правую руку. Тогда он, держа меч в левой, наносит такие сокрушительные удары по врагам, что обращает их в бегство и захватывает корабль.

В Англии, на этом острове друидов[315], который Цезарь решил завоевать и который завоевал, используя приливы и отливы, эти явления природы, столь поразившие римскую науку тех времен, итак, в Англии во время боя в болотистой местности, когда римлян упорно атаковал враг, прямо на глазах Цезаря один из солдат кинулся в самую гущу варваров и проявил чудеса храбрости, спасая своих командиров. Затем он пересек болото последним, шел утопая в грязи, то вплавь, то пешком, попал в яму, из которой с трудом выбрался, потеряв щит. И когда Цезарь, восхищенный его подвигом, бросился к нему с распростертыми объятиями, то солдат, опустив голову, со слезами на глазах упал к ногам Цезаря и стал просить прощения за то, что не мог сохранить щит.

Позже, в Диррахии[316], один из центурионов, Кассий Сцева, с выбитым стрелой глазом, с плечом и бедром, пронзенными двумя ударами копья, со щитом, пробитым ста двадцатью ударами, подманит к себе врагов, словно желая сдаться в плен, и одному из двух подошедших отсечет руку от самого плеча, а второго ранит в лицо и таким образом будет отбиваться, пока товарищи не придут ему на помощь.

Затем в Африке уже другой воин, некий Граний Петроний, находясь на корабле, захваченном Сципионом, скажет этому человеку, приказавшему перебить весь экипаж, а ему предложившему сохранить жизнь:

— Солдаты Цезаря привыкли отдавать свою жизнь, а не принимать ее от других, — и с этими словами перережет себе горло.

С такими солдатами Цезарь мог ничего не бояться.

Узнав, что бельги[317], самые отважные из галлов, восстали, подняв армию более чем в сто тысяч человек, Цезарь нападет на них с двадцатью-двадцатью пятью тысячами испанцев, римлян, галлов и германцев. В армии Цезаря — все цезарево; он свалится на бельгов, словно снег на голову, в том момент, когда они будут опустошать земли союзников Рима; разобьет их, уничтожит такое количество воинов, что его солдаты, преследуя оставшихся в живых, будут переходить реки и озера без мостов, ступая по трупам павших.

На Цезаря неожиданно напали шестьдесят тысяч нервиев[318]. Произошло это в тот момент, когда он строил укрепления и не был готов к бою. Кавалерия его рассыпалась после первого же натиска, варвары окружили двенадцатый и седьмой легионы и безжалостно перебили всех командиров.

Цезарь вырывает щит у одного из солдат, пробивает себе дорогу к тем, что сражаются в первых радах, бросается в самую гущу нервиев, но в ту же секунду враги окружают его со всех сторон. Его спасает десятый легион, который сверху, с холма заметил, какая опасность подстерегает их главнокомандующего, и кинулся на помощь, словно лавина, сметая все на своем пути. Легион пробивается к нему и не останавливается до тех пор, пока вся вражеская армия не обращается в бегство. Бешеная рубка!

Тридцать тысяч римлян сражаются против шестидесяти тысяч варваров, каждый показывает чудеса храбрости, но нервии отступают не сразу. Каждый солдат Цезаря убивает по два врага. Все воины нервиев полегли на том поле боя. Из четырехсот сенаторов в живых осталось только трое.

Остатки этой народности вместе со своим царем укрываются в Алезии[319], городе в Лугдунской Галлии, на вершине горы. Крепость эта считалась неприступной — стены высотой в тридцать локтей. Но Цезарю все нипочем. Он осаждает город.

Царь рассылает по всей Галлии гонцов с вестью, о том что провианта у него осталось всего на тридцать дней и что за это время необходимо поднять всех, кто способен держать оружие.

Гонцы собрали около трехсот тысяч человек. Цезарь со своими шестьюдесятью тысячами солдат оказался зажатом между городом и подоспевшими на помощь силами.

Но он предвидел это и успел построить укрепления. Он окружил свой лагерь великолепными сооружениями: три рада рвов шириной двадцать шагов каждый, насыпь шириной двадцать восемь шагов, восемь радов траншей, обсаженных кустарником — все это простиралось по кругу в два лье, причем строительство завершили за пять недель. Последняя надежда Галлии разобьется об это сооружение в прах.

Однажды Цезарь сделал вылазку из лагеря, оставив достаточно людей, чтобы продолжать осаду города, и напал на окружившую его армию.

Вот что пишет Плутарх об этой атаке: «И вся эта великолепная мощь рассыпалась под римским мечом и растаяла, как призрак, как сон».

Римляне, охранявшие лагерь, узнали об этой победе, только когда закричали и заплакали алезские женщины, которые с высоких городских стен увидели римскую армию, возвращавшуюся с изукрашенными золотом и серебром щитами, с окровавленными мечами, со скарбом и шатрами галлов.

В конце концов умирающие с голоду осажденные были вынуждены сдаться, хотя вначале собирались перебить всех женщин и детей, чтобы съесть их.

Цезарь ждал их послов, сидя на троне. Верцингеториг[320], бывший вдохновителем этой войны, взял лучшее свое оружие, богато убрал коня и, объехав вокруг возвышения, на котором сидел Цезарь, спешился, сорвал с себя все доспехи, бросил их к ногам победителя, бросил все — меч, копье, шлем, лук и стрелы, и, не говоря ни слова, уселся у ступенек, ведущих к трону Цезаря.

— Пригодятся для моего триумфа! — сказал Цезарь, указывая пальцем на трофеи.

Итак, Цезарь не просто совершил многое — он сделал больше, чем кто-либо до него: больше, чем Фабий, Метелл, Сципион, Марий, Лукулл, больше, чем Помпей. Одного из них он превзошел умением преодолевать самые труднопроходимые участки; другого — размером завоеванных территорий, третьего — численностью и силой побежденного им врага. И наконец, превзошел всех числом битв, в которых участвовал, и количеством врагов, которых уничтожил.

Ну а что же тем временем происходило в Риме?

Рим был так напуган его победами, что Сенат предложил назначить Цезарю преемника после установления мира в Галлии; Катон же во всеуслышание твердил о привлечении Цезаря к суду сразу же, как только тот распустит свою армию. Все хотели прежде всего главного — чтобы он распустил свою армию.

XLIX

Поговорим теперь о том, что делали в Риме различные персонажи, чью жизнь мы проследили достаточно внимательно. Напомним читателю интересы каждого из них. После блестящей работы нашего любимца Ламартина[321] о Цезаре нам остается заняться лишь этим.

Сначала посмотрим, что делал Цицерон в то время, когда произошел разрыв между Цезарем и Помпеем. Цицерон получил в наследство от молодого Публия Красса место в коллегии авгуров; затем при разделе провинций ему была отдана Киликия. И вот с армией в двенадцать тысяч пехотинцев и две тысячи шестьсот всадников он погрузился на корабль и отправился в свою провинцию, как было принято говорить об этом в те времена.

Его задача заключалась в том, чтобы подчинить Каппадокию царю Ариобарзану. Он выполнил эту задачу, так и не прибегнув к военной силе. Он на практике использовал свою расхожую аксиому:

«Cedant arma togae»[322] — «Пусть оружие уступит место тоге».

Это было непросто: поражение, нанесенное римлянам парфянами, заставило киликийцев взбунтоваться, римляне могли проиграть. Но все, в том числе и историки, с удивлением отмечали: Цицерон не захотел брать от царей никаких даров и освободил провинцию от тяжкого бремени пиров и застолий, которые было принято давать наместникам.

Каждый день он приглашал к себе на обед самых знатных киликийцев и брал на себя все расходы по организации этих приемов из средств, выделенных ему из фондов Республики. Дом его был открыт для всех, он не держал ни сторожа, ни привратника; кто хотел его видеть — видел немедленно, любого человека пропускали, не спрашивая ни имени, ни звания. Никто никогда не заставал его в постели, хотя визиты начинались с раннего утра. Он вставал вместе с зарей.

За время правления он ни разу не приказал побить кого-либо розгами; никогда, будучи в ярости, не срывал тогу с того, кто довел его до такого состояния; ни разу никого не оскорбил; никогда не наказывал вторично того, кого уже ранее наказал по заслугам.

Более того, заметив, что государственные средства растрачены, он вызывал к себе растратчиков и просил их добровольно вернуть все в казну, никогда не называя имен злостных казнокрадов, чтобы не вызвать к ним ненависти сограждан. Возможно, некоторые из них даже не понимали, насколько провинились, так как казнокрадством занимались в ту пору все кому не лень.

На горе Аман укрылось множество разбойников и беглых рабов, они постоянно грабили и убивали прохожих, терроризируя местное население. Против них Цицерон начал безжалостную войну, уничтожил всех поголовно и был назван своими солдатами императором.

Вы не знали, дорогие читатели, что Цицерон был провозглашен императором? Этот факт зафиксирован Плутархом. Правда и то, что Цицерон, как истинный человек духа, сразу понял, что титул оратора мог бы затмить императорское звание, так что не злоупотреблял лавровым венком.

Все же порой тщеславие, скрытое в нем, прорывалось наружу.

«Дорогой собрат, — пишет ему оратор Целий, — вышли мне несколько пантер для моих игр».

«Невозможно, — отвечает ему Цицерон. — В Киликии больше нет пантер, все скрылись в Карии, оскорбившись, что они — единственные, с кем теперь воюют, когда вокруг установился всеобщий мир».

Вскоре, оставив свою должность, он прибыл на Родос, где задержался на некоторое время у своих старых друзей и знакомых, а затем появился в Риме, который нашел взбудораженным, накаленным страстями, словом, в том состоянии, в котором обычно пребывают граждане страны, стоящей на пороге гражданской войны.

Сенат хотел отпраздновать его прибытие, но, давайте вспомним, — Цицерон всегда стремился быть со всеми в хороших отношениях. Он ответил Сенату, что ему было бы куда приятнее идти за триумфальной колесницей Цезаря, после того как тот помирится с Помпеем, чем праздновать свой собственный триумф.

Что касается Помпея, то тот, конечно, видел, как возвышается Цезарь, но, казалось, его ничуть не беспокоила степень этого возвышения.

Он видел в своем противнике всего лишь взбунтовавшегося римского трибуна, заговорщика Катилины, подстрекателя Клодия, короче — он не видел истинного Цезаря. Достигнув безграничной власти, Помпей укорял себя за некоторое превышение полномочий, как это часто бывает с всесильными. Он издал закон против тех, кто покупал голоса или склонял в ту или иную сторону судей.

Закон, безусловно, был хорош и по заслугам наказывал виновных. Сципион, тесть Помпея, тоже был обвинен. Тогда Помпей вызвал к себе триста пятьдесят судей и попросил их благосклонно отнестись к обвиняемому. Обвинитель же, увидев, как Сципиона провожают до дому те самые судьи, тут же снял обвинение.

Издав специальный закон, Помпей запретил произносить хвалебные речи в адрес обвиняемых. Но вот его друг Планк обвинен — и он сам, лично, является на процесс восхвалять того. Катон, присутствовавший среди судей, — надо сказать, его эта всеобщая коррупция нисколько не изменила, — закрыл уши обеими руками.

— Что делаешь? — спросили его коллеги.

— Не желаю слушать, как восхваляют обвиняемого, когда существует закон, запрещающий это делать. Тем более, что восхваляет тот, кто издал этот закон, — ответил Катон.

После этого Планк вывел Катона из состава судей, однако Планка все же осудили. Приговор так обидел Помпея, что буквально через несколько дней, когда Гиспей, чиновник консульского ранга, будучи обвинен, подобно Планку и Сципиону, бросился к ногам Помпея, последний заметил ему надменно, пребывая в плохом настроении:

— Оставь меня в покое! Ты все равно ничего не добьешься своими просьбами, я же лишусь обеда, который за это время может остыть.

Совершая путешествие в Неаполь, Помпей серьезно заболел, однако вскоре вылечился. Тогда, по совету грека Праксагоры, неаполитанцы принесли богам жертвоприношения, благодаря их за исцеление диктатора. Когда же после этого Помпей вернулся в Рим, жители вышли с венками на головах, в городе были устроены пиры для народа, и, если он направлялся куда-либо, ноги его ступали лишь по лавровым ветвям и цветам.

Так что по прибытии в Рим он, опьяненный этим триумфом, с пренебрежением взирал на грозовые тучи, собиравшиеся на западе. Еще меньше стало тревожить его будущее после того, как ему продлили правление еще на четыре года и к тому же позволили брать из общественной казны тысячу талантов в год на оплату и содержание его армии.

Но и Цезарь к тому времени начал подумывать о том, почему бы и ему не получить те же почести и привилегии, которые сыпались на Помпея, словно из рога изобилия.

Друзья сформулировали просьбу в его отсутствие. Они просили для Цезаря в качестве платы за его заслуги в войнах, которые он вел, за расширение границ империи как в сторону запада, так и востока, а также на север — до Британии и Рейна, предоставить ему консульские полномочия во второй раз, сохраняя и впредь его правление над провинциями, чтобы никакой другой наместник не смог отобрать у него славу и плод стольких усилий. Еще они просили предоставить ему возможность в качестве единственного повелителя и военачальника над всеми регионами, завоеванными им, спокойно радоваться достигнутому и наслаждаться, принимая почести и славу, которые он заслужил своей храбростью.

Эта просьба вызвала яростные споры. Помпей, казалось, был удивлен второй частью требований, выдвинутых друзьями Цезаря.

— У меня имеются письма от моего дорогого Цезаря, — сказал он, — в которых он просит дать ему преемника, чтобы хоть немного отдохнуть от этой войны. Что же касается консульства, мне кажется справедливым его право добиваться этой должности, хотя он и не присутствует здесь, в Риме.

Но Катон был тут как тут, Катон, этот великий и извечный оппозиционер и оппонент, скажем проще: великий завистник. Он изо всех сил воспротивился этой просьбе и потребовал, чтобы Цезарь, подобно рядовому гражданину, сложив оружие, лично прибыл и обратился к согражданам с просьбой о вознаграждении за все его услуги.

Помпей ничего на это не ответил, ему было безразлично. Говоря Цезарю: «Приходи сдаваться Помпею без оружия», — Катон прекрасно понимал, что речь идет о сдаче смертельному врагу. После заявления Катона, учитывая молчание Помпея, Сенат отказал Цезарю в продлении срока его полномочий.

Один из соратников Цезаря как раз находился у дверей Сената и узнал об этом отказе.

— Ладно! — сказал он, ударив рукой по рукоятке меча. — Тогда меч поможет ему заполучить все это.

L

Цезарь не поленился принять свои меры предосторожности.

«Он, словно атлет, — говорил Плутарх, — умащивал себя маслами, как перед схваткой».

Метод «умащивания» Цезаря сводился к подкупу золотом. Он отправлял в Рим колоссальные суммы. Он дал денег и отпустил на побывку более двадцати тысяч солдат. Он отправил Помпею два легиона, которые тот просил под предлогом войны с парфянами, и вручил каждому солдату по сто пятьдесят драхм.

Затем перетянул на свою сторону Куриона, народного трибуна, заплатив его огромные долги, отдав около четырнадцати или пятнадцати миллионов, прекрасно зная, что Марк Антоний[323], чьим поручителем был Курион, тоже по уши в долгах.

Но и этого Цезарю было мало. Он спрашивает Марка Антония, не нуждается ли тот в его услугах. Антоний отвечает, что у него имеются кое-какие затруднения и что он был бы очень признателен, если бы Цезарь одолжил ему несколько миллионов. Цезарь отправляет ему восемь миллионов.

Мы впервые упоминаем имя человека, которому суждено сыграть значительную роль в нашей истории и который в критический момент перетянет чашу весов.

Поступим по нашему обыкновению: остановимся ненадолго и расскажем, кем был Марк Антоний.

Точная дата его рождения не установлена. Одни говорят, что он родился за семьдесят три года до нашей эры, другие утверждают, что за восемьдесят пять. Выберем золотую середину.

Мы дошли до событий, происходивших в 52 году до нашей эры, значит, Антонию было тогда тридцать — тридцать два года. Посмотрим, кем он стал к этому возрасту, чего успел достигнуть.

У Марка Антония был прадед, известный оратор Антоний, которого Марий приговорил к смертной казни как сторонника Суллы; его отец, также Антоний, начал завоевывать остров Крит вместе с Квинтом Метеллом, который впоследствии получил за это прозвище Кретик[324]. Заметим, что Квинт Метелл был отцом Цецилии Метеллы, чей великолепный мавзолей, возведенный по левую сторону Аппиевой дороги, и сегодня излюбленный объект посещения туристов.

Антоний Кретик был признан человеком либеральных взглядов, обладал щедрой рукой и открытым сердцем, как все добрые люди, не запиравшие сердца на замок, в отличие от богатеев, трясущихся над своими сундуками. Как-то раз один из его друзей попросил в долг денег, и, хотя сумма была небольшой, ее у Антония не оказалось. Тогда он приказал рабу принести воды для бритья в серебряном тазике. Раб принес. Антоний велел рабу удалиться, сказав, что будет бриться сам.

Не успел раб выйти, как Антоний тут же сунул тазик под одежду своему другу.

— Заложи его или продай! Только не говори, что у меня друг попросил денег в долг, а я не смог ему дать.

Через несколько дней Антоний услышал шум, доносившийся с той половины дома, где находилась кухня. Скандалила его жена Юлия из рода Цезаря, которая искала серебряный тазик и, не найдя его, собралась наказать служанку. Антоний позвал жену, признался в содеянном и попросил, чтобы она не сердилась и оставила в покое бедную рабыню.

Марк Антоний, будучи сыном той самой Юлии, у которой его отец просил прощения за тазик, состоял таким образом через мать в родстве с Цезарем. После смерти отца Марк Антоний воспитывался матерью, очень достойной женщиной. Воспитание, конечно, не было на самом высоком уровне, как мы убедимся позже, темперамент зачастую брал верх над воспитанностью.

Оставшись вдовой, мать его вышла замуж за Корнелия Лентула, того самого Лентула, которого Цицерон распорядился убить в тюрьме, как одного из заговорщиков Каталины. Таким образом, сразу становится понятно, откуда у Антония столько ненависти к Цицерону, глубокой, кровной ненависти. Историки почему-то не осмеливаются об этом упомянуть, делая людей хуже, чем они были на самом деле, короче — просто искажают их портреты.

Таким образом, Лентул приходился Антонию отчимом и был убит по приказу Цицерона. Позже Антоний женится на Фульвии, вдове Клодия. Возможно, Цицерон каким-то образом был причастен и к смерти Клодия.

Антоний обвинял Цицерона в том, что тот отказался выдать его матери тело мужа, чтобы получить его, она, матрона из благородной семьи, семьи Юлиев, должна была пасть настолько, что бросилась к ногам Цицерона, словно женщина низкого происхождения. Было ли так на самом деле? Кто знает… Антоний вообще был не прочь приврать, даже когда не был пьян.

Антоний был наделен удивительной красотой — впрочем, и здесь историки правдивы не до конца, — он был так красив, что Курион, самый знаменитый в Риме развратник (тот Курион, за которого, если помните, Цезарь уплатил все долги), одарил его столь пылкой дружбой, что современники не уставали смеяться и подшучивать над этой парочкой.

Что же касается долгов, то тут Антоний пошел по стопам Цезаря: уже к восемнадцати годам он был должен полтора миллиона, за него-то и поручился Курион.

Мы говорим о Курионе-сыне; Курион-отец прогнал Антония из дома, как человека, дурно влияющего на его отпрыска, чуть ли не ведущего его к гибели.

Вторым после Куриона близким другим Антония был Клодий. Как видите, Антоний выбирает себе достойных друзей. Когда же дела у Клодия пошли скверно, его друг предпочел покинуть Италию. Антоний отправился в Грецию.

В ту эпоху в Греции существовали две школы красноречия: римская и азиатская. Азиатская была отмечена, как сказали бы сегодня, некоторым налетом романтизма. Юноша стал романтиком.

Примерно в это же время знаменитый Габиний, миллионер, будучи направлен при поддержке Помпея проконсулом в Сирию, проезжал через Грецию и предложил Антонию поехать вместе с ним. На это Антоний ответил, что не сможет принять это предложение, пока ему не дадут хоть чем-нибудь командовать.

Габиний назначил его начальником кавалерии и забрал с собой. Сначала его конницу бросили против Аристобола и он, возглавляя штурмующих, гнал врага из крепости в крепость, затем догнал его и изрубил на куски, хотя армия его была вдвое меньше вражеской. Этот успех полностью укрепил доверие к нему Габиния.

Чуть позже, когда Птолемей Авлет (надеюсь, вы помните царя, играющего на флейте, не так ли?) обратился с просьбой помочь ему вернуться в свою страну, восставшую против него, Помпей направил его к Габинию, своему доверенному лицу.

Птолемей предложил Габинию десять тысяч талантов; кругленькая сумма, она весьма привлекала Габиния. Но воины подозревали, что помимо обещанной награды их ждет и немалая опасность; сомневались многие, в том числе и сам Габиний. Однако Антоний, наверняка получивший от Птолемея в подарок миллион-другой, подталкивал Габиния с таким усердием, что тот в конце концов согласился, но с условием, что авангардом будет командовать сам Антоний. Именно этого с таким упорством и страстью добивался молодой человек — Антонию было в то время двадцать восемь лет — молодой легат в поисках приключений. И он согласился не раздумывая.

LI

Все боялись пути, который предстояло проделать до Пеллузия[325], первого египетского города, если идти из Сирии. Надо было пересечь пустыню, раскинувшуюся от нынешней Яффы до Эль-Ариха, к тому же были еще и труднопроходимые затопленные участки, образующие нечто вроде огромного болота, названного озером Сербонид. Египтяне, любители всяких чудес, прозвали эти болота Отдушиной Тифона[326], более реалистичные римляне считали, что это сток воды из Красного моря, которая, проходя под землей, именно в этом месте выходила наружу, а затем сливалась в Средиземное море. Болота эти существуют и по сей день. Антоний двинулся вперед, завоевал Пеллузий, разведал дороги и подготовил марш всей армии. По пятам за ним в Пеллузий вошел Птолемей.

Так как это был первый город, завоеванный им, Птолемей тут же захотел дать урок и приказал вырезать всех жителей. Но, как у всех храбрых и расточительных людей, сердце у Антония было доброе, и он не терпел жестокости; он взял под свою защиту не только жителей, но и гарнизон, и ни одного человека не убили.

Затем Птолемей вошел в Александрию, где Антоний снова продемонстрировал примеры гуманности, что очень расположило к нему местных жителей.

Один из поступков подобного рода, принесший ему наибольшее уважение, сводился к следующему. Он был частым гостем и другом Аргелавия. Но, как это часто бывает во время гражданской войны, Аргелавий стал его врагом, и однажды они вступили в сражение. Аргелавий был побежден и убит. Узнав о его смерти, Антоний приказал отыскать тело бывшего друга среди трупов, а затем устроил пышные похороны.

Это привлекло к нему внимание и симпатии не только жителей Александрии, но даже римлян, воевавших под его командованием, так что по возвращении в Рим он уже пользовался определенной популярностью.

В Риме в ту пору произошел раскол: одну противоборствующую сторону представлял нобилитет во главе с Помпеем, другую — народ, призывавший Цезаря из Галлии.

Мы уже говорили, что Антоний был другом Куриона, а Курион пользовался в народе большой популярностью. И эта популярность возросла вдвойне, когда Цезарь отправил Куриону двенадцать миллионов, а Антонию — восемь.

Часть этой суммы пошла на избрание Антония народным трибуном. Без сомнения, для получения этой должности он вынужден был прибегнуть к тем же уловкам, что и Клодий, однако… Однако, как бы там ни было, его избрали.

Плутарх описывает, как все это происходило:

«Те, кто выставлял свою кандидатуру на должность, ставили посреди площади столы с деньгами, беззастенчиво подкупая толпы людей, так что народ бился за того, кто ему платил, причем не только своим голосом, но и луком, и пращой. Бывало часто, что народ удалялся от трибуны, так как она была залита кровью и возвышалась среди трупов, в городе же царила анархия».

Сразу после избрания народным трибуном Антоний был принят в коллегию авгуров.

Подкупая его, Цезарь подкупал и народ, и богов. Вот в каких отношениях состояли Цезарь и Сенат, когда, вернувшись из Египта, Антоний собрался вести переговоры с Цезарем.

Мы помним, как Сенат отказал Цезарю в продлении срока полномочий и как приближенный Цезаря, ударив рукой по мечу, воскликнул:

— Тогда меч поможет ему заполучить все!

Существовал один очень важный для Цезаря человек, строивший за свой счет базилику на том самом месте, где прежде была базилика Фульвия. Звали его Павл. Павл испытывал некоторое стеснение в средствах из-за дорогостоящего проекта. Цезарь выслал ему семь миллионов. В ответ Павл сообщил Цезарю, что тот может на него положиться.

Вновь, возникли споры о консульстве. Сенат решил, что Цезарь может выставить свою кандидатуру на выборах в консулы, не приезжая для этого в Рим.

Тогда Цицерон сделал от имени Цезаря предложение. Он сообщил, что Цезарь готов прибыть в Рим без армии, но при условии, что Помпей распустит свои войска. Если же Помпей сохранит свою армию, то Цезарь прибудет в Рим со своей.

Курион настаивал на том, чтобы Помпей распустил своих солдат, уверяя, что Цезарь считает себя самым что ни на есть рядовым гражданином и думает, что для Республики будет лучше, если они с Помпеем будут находиться в Риме в качестве простых граждан, а не военачальников. Таким образом, каждый мог бы ожидать от своих сограждан тех почестей, которых заслуживает.

Консул Марцелл ответил Куриону: он назвал Цезаря разбойником, присовокупив к этому, что если Цезарь отказывается оставить оружие, то к нему следует относиться, как к врагу Республики.

Куриона поддержали Антоний, Павл, второй консул и Пизон.

Курион предложил Сенату голосовать в открытую: те, кто хотел, чтобы Цезарь распустил свою армию, а Помпей сохранил свою, должны были перейти на другую половину зала. Эта процедура схожа с нашей, когда сторонники одной точки зрения сидят, а противники стоят.

Большая часть Сената, точнее, почти все, перешли на сторону, указанную Курионом. Курион обратился к ним повторно — те, кто считает, что Цезарь и Помпей должны сложить оружие, пусть переходят на другую половину зала. Только двадцать пять сенаторов остались верны Помпею.

Во время этого голосования Антоний вышел к народу на Форум и начал комментировать происходящее в Сенате, подогревая страсти. Так что, когда Курион спустился и сообщил о достигнутой победе, то есть о равноправии двух лидеров, новость была встречена всеобщим ликованием. Куриону начали бросать венки, как победителю-атлету, и овациями сопровождали до самых ворот его дома.

Пришло время действовать Антонию. Воспользовавшись всеобщим ликованием и выражением любви к Цезарю, он получил от имени народа декрет, согласно которому армия, находившаяся в Риме, направлялась в Сирию, чтобы укрепить позиции Бибула, сражавшегося с парфянами.

После оглашения этого декрета Антоний вернулся в Сенат и попросил разрешения зачитать письмо, полученное им от Цезаря. Но под влиянием Марцелла Сенат оказал. Марцелл был категорически против того, чтобы Антоний зачитывал это письмо.

Но Антоний все же стал читать под громкие крики, заглушавшие каждое слово. Тогда он спустился на Форум и прочитал письмо народу. Тут Сципион, тесть Помпея, постарался повернуть дело так, что, если Цезарь к определенному сроку не сложит оружия, его будут считать врагом народа со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Лентулу эта мера показалась недостаточной, и он воскликнул:

— Против такого разбойника, как Цезарь, нужны не декреты, его можно усмирить только оружием! — а затем, воспользовавшись метафорой, добавил: — Я уже вижу десять легионов, спускающихся с Альп и движущихся на Рим. Граждане, наденем же траурные одежды!

И Сенат постановил: Рим должен одеться в траур. Какой добропорядочный Сенат!.. И Рим надел траурные одежды — бедный Рим!..

LII

Тем временем от Цезаря пришли другие письма. Он делал новые предложения — следует признать, что в этой ситуации Цезарь действовал со всей сдержанностью и осторожностью. Он уверял, что готов отказаться от всего, кроме заальпийской Галлии, Иберии[327] и двух легионов — до тех пор, пока не получит продления срока консульства.

Помпей не хотел оставлять ему два легиона. В них насчитывалось около двадцати тысяч человек. Цицерон возвращался из Киликии. Больше, чем кто-либо из римлян, он желал мира. Он просил Помпея не быть столь жестоким по отношению к Цезарю, ведь жестокость может только озлобить того. Но Помпей ответил, что именно этого он и добивается, что желает любыми средствами вывести Цезаря из себя, чтобы затем можно было с ним покончить. Цицерон напомнил ему о народных декретах, о том, что армия отправлена в Сирию, о запрете гражданам идти на службу к Помпею.

— Есть у тебя с кем воевать против Цезаря? — спросил он Помпея.

— Да, ответил тот. — Стоит мне топнуть ногой, и тотчас же из-под земли появятся солдаты!

Цицерон сумел уговорить Помпея согласиться с новым предложением сторонников Цезаря. Цезарь вместо того, чтобы оставить себе два легиона, довольствовался только шестью тысячами человек. По совету Цицерона, Антоний отправился в Сенат и высказал это предложение.

Но консул Лентул категорически воспротивился и выгнал из Сената и Антония, и Куриона. Антоний вышел, поливая всех сенаторов руганью, а про себя думал, что настало для Цезаря время рискнуть и все поставить на карту. Вернувшись домой, он переоделся рабом, посоветовал сделать то же самое Куриону и Квинту Кассию, затем они втроем уселись в наемную повозку и отправились из Рима навстречу Цезарю, чтобы сообщить ему о случившемся.

Когда трибуны прибыли, Цезарь находился в Равеннах[328], где с ним был всего лишь один тринадцатый легион. Такой удачи он не ожидал. На его стороне была сила, и на его стороне была правда. Курион, Антоний и Квинт Кассий сообщили ему о его праве — легальности его действий.

Еще издали, едва завидев солдат, Антоний начал кричать:

— Солдаты! Мы народные трибуны, и нас изгнали из Рима! Закон в Риме умер, там нет порядка! Трибуны не свободны высказывать свое мнение! Нас изгнали за то, что мы защищали правое дело!

Цезарь глазам своим не верил — большей удачи ожидать было невозможно! Он принял Куриона, Антония и Квинта Кассия с распростертыми объятиями и тут же предложил им должности в своей армии.

Цезарь только и ждал момента, чтобы отомстить за все унижения и оскорбления, которые он на протяжении полугода сносил молча. Добавьте ко всему и то обстоятельство, что Марцелл с Лентулом лишили римского гражданства жителей города Новый Ром в Галлии, которым Цезарь недавно предоставил такие права. Кроме того, они приказали избить одного их сенатора во время консулата Марцелла, когда же сенатор попросил хотя бы объяснить, за что нанесено ему такое оскорбление, Марцелл ответил, что просто он этого желает и что, если кто-то в Риме им недоволен, пусть себе идет к Цезарю и жалуется ему.

Чаша терпения переполнилась. Примерно то же случилось и с Бонапартом в Египте, постоянно оскорбляемым Директорией. Подобное сравнение подходит даже Помпею. Французский Помпей звался Моро[329].

Главное — не терять времени, ни одного часа. У Цезаря было всего пять тысяч пехотинцев и около трехсот всадников. Но он рассчитывал на солдат, которых двинут против него — ведь некогда они служили под его командованием; рассчитывал на всех ветеранов, которые находились на побывке — он сам отправил их в Рим на голосование; рассчитывал на два легиона, посланных им Помпею, каждый солдат которых получил от него лично перед отправкой по сто пятьдесят драхм; но больше всего он полагался на свою удачу.

Он решает начать с захвата Аримина[330], крупного города в Заальпийской Галлии; он делает все возможное, чтобы пролилось как можно меньше крови, чтобы не вызвать лишнего шума, а потому решает застигнуть жителей врасплох.

С этой целью Цезарь приказывает своим командирам и солдатам взять с собой только кинжалы, командование армией поручает Гортензию, сам весь день присутствует на гладиаторских боях; незадолго до полуночи отправляется в баню; после бани заходит в трапезную. Посидев там с гостями, которых он пригласил на ужин, через час встает из-за стола, желает всем приятного аппетита и, пообещав, что скоро вернется, выходит, садится в наемную повозку и торопливо направляется совсем не в ту сторону, куда ушли его солдаты. Факелы, освещающие ему путь, вскоре гаснут, затем он сворачивает на другую дорогу, какое-то время плутает и только, к утру встречается со своими воинами в назначенном месте. Потом возвращается в сторону Аримина и доходит до Рубикона — мелкой речушки, тонкой струйки воды, известной сегодня не менее, чем самые полноводные и мощные реки. Рубикон отделял Заальпийскую Галлию от Италии.

Мануций полагает, что именно на берегу этой реки Цезарь прочитал надпись на столбе:

«Через эту реку; называемую Рубиконом, никто не смеет переправлять знамена, оружие и солдат».

Тогда он остановился, его одолевали сомнения. Долго стоял он здесь, на берегу Рубикона, и анализировал разные варианты решения, сравнивал и взвешивал все доводы, опираясь на собственный опыт и мудрость, а также возможные доводы и намерения противной стороны, затем подозвал своих друзей, среди которых был и Азиний Поллион[331]. Рассказал им обо всех трудностях и проблемах, которые могут возникнуть в связи с переходом этой речушки, и громким голосом, как человек, имеющий право спросить у будущего поколения, а также у самой истории, спросил, что они думают по этому поводу.

Возможно, Цезарь разыграл перед ними целый спектакль, как настоящий актер, а может быть, действовал вполне искренне, кто знает…

Но тут некое чудо, явление, возможно, даже им самим подготовленное, положило конец всем колебаниям.

В тот момент, когда он обратился с этим вопросом к своим друзьям и солдатам, говоря им:

— Друзья, еще не поздно вернуться, но стоит перейти эту речку — и все будет решать оружие!

Так вот, в этот самый момент на берегу реки появился мужчина невероятно высокого роста, играющий на флейте. Удивленные солдаты приблизились к великану. Среди солдат был и горнист. Таинственный человек бросил флейту, выхватил у солдата горн и поднес к губам. Затем кинулся в реку, трубя из всех сил, и перешел на другую сторону.

— Вперед! — скомандовал Цезарь. — Нас зовет голос богов и людская несправедливость! Alea jasta est! — «Жребий брошен!»

Плутарх, впрочем, утверждает, что эту фразу он произнес по-гречески: «Пусть будет брошен жребий!» А по Аппиану, он якобы сказал следующее: «Если я воздержусь от перехода, друзья мои, это будет началом бедствий для меня, если перейду — бедствий для всех людей».

Сам же Цезарь впоследствии ничего не говорил об этом, он даже не упоминал о Рубиконе.

Как бы там ни было, какие бы слова ни произносились, слова, уже ставшие поговоркой, пусть даже их не произносили вовсе, ясно было одно, и лучше всех сказал об этом Тит Ливии: «Цезарь пошел против всей вселенной с тремя тысячами человек и тремястами лошадьми».

LIII

На другой день, еще до зари, Цезарь стал хозяином Аримина.

Эта новость разлетелась, словно на крыльях орла, и донеслась с берегов Рубикона не только до Рима, но и до самых дальних уголков Италии. Цезарь перешел Рубикон и направился в сторону Рима — это означало гражданскую войну.

Ну а что несла римлянам гражданская война?

Трагедию в каждой семье, смерть в каждом доме, кровь, текущую по улицам, — снова Марий, снова Сулла.

Разве можно разгадать нераскрытую тайну? Кто мог знать, что победитель будет милосерден? Такое трудно даже представить, такого не было никогда. Все предыдущие войны приносили кровавую славу победителям.

Но на сей раз все было иначе, чем в предшествовавших войнах, когда страх заставлял людей запираться в собственных домах. Нет, напротив, теперь страх гнал их из домов по всей Италии, повсюду можно было видеть обезумевших людей. Города словно вымерли, казалось, все ударились в бегство. И все направлялись в Рим; Рим был наводнен людьми со всех концов Италии, они искали там спасения, ими владели паника и отчаяние. Море людей, кричавших на улицах и площадях, постоянно увеличивалось, становилось все более бурным, ибо в людях этих более не осталось рассудка и не существовало, похоже, никакой силы, могущей их успокоить.

И каждый мужчина, каждая женщина, бежали и кричали:

— Идет Цезарь!

И каждый вторил им:

— Цезарь! Цезарь!

Чего же искали в Риме все эти люди?

Они надеялись на Помпея.

Помпей был единственным человеком, способным противостоять Цезарю.

Что помнили люди о самом Цезаре?

Что он восставший трибун и большой транжира, выдвинувший и заставивший действовать аграрные законы.

Кем был в глазах народа Помпей?

Представителем закона и порядка, защитником частной собственности и нравственности. Но Помпей потерял голову. Необходимо было как-то оправдать ошибку и найти виновного. Нашли Помпея.

— Это он виноват в славе Цезаря, он способствовал ему во всем, действуя тем самым против Республики, — говорил Катон.

— Почему Помпей отказывался от самых взвешенных предложений Цезаря? — спрашивал Цицерон.

Как-то Фаворий остановил проконсула на Форуме и спросил его:

— Где же твои солдаты, Помпей?

— Их нет, — ответил тот с безнадежным видом.

— Тогда топни ногой, ведь от каждого удара выйдут из-под земли обещанные тобой легионы.

Впрочем, невзирая на это, солдат у Помпея было в четыре раза больше, чем у Цезаря.

Но кто знал, что у Цезаря всего около четырех тысяч человек? По Риму распространялись самые пугающие слухи о невероятной мощи армии Цезаря, о скорости, с которой он передвигается. К тому же Помпей чувствовал, что народ тянется к Цезарю. Земля уходила у него из-под ног.

Народ — это почва, на которой произрастает любая власть, а революция — всегда сотрясение этой почвы.

Видя, что Помпей потерял голову, Сенат запаниковал. И издал закон, согласно которому тот, кто не бежит вместе с ним, объявляется предателем.

Катон клянется, что не будет брить бороду, стричься и не возложит венокна голову до тех пор, пока Цезарь не будет наказан, а Республика не избавится от опасности. Он совершил поступок, который, наверняка, стоил ему многого — взял обратно жену Марцию, чтобы заботиться о маленьких еще детях. О Марции Плутарх писал, что она, оказавшись вдовой, стала обладательницей большого состояния — Гортензий умер и назначил ее своей единственной наследницей. Именно в этом и обвинял Цезарь Катона, утверждает греческий биограф. Он обвинял Катона в том, что тот больше всего на свете ценил деньги и женился в корыстных целях ибо, как говорил Цезарь, если бы ему была нужна эта женщина, незачем было отдавать ее другому. А если не нужна, зачем тогда он взял ее обратно? Разве не он сам отдал ее Гортензию? Разве не отдал молодой, чтобы затем взять богатой?

Странный все же человек был этот Цезарь — он ничего не выиграл от того, что заимел такого врага. Если бы на его месте оказался Помпей, он бы уничтожил любого врага! Если бы оказался Катон, он бы его высмеял.

Консулы покинули Рим, не совершив необходимого ритуала жертвоприношений, что обычно делалось в тех случаях, когда люди покидали город. Так торопились они скрыться. За ними последовала часть сенаторов, другие уже давно сбежали, стараясь захватить с собой побольше ценных вещей.

Цицерон поступил по примеру остальных — взял с собой сына, оставил жену и дочь. Если начнут грабить, идите под защиту Долабеллы, сказал он.

Затем написал в письме:

«Формий, январь.

Хорошенько подумайте, мои дорогие, какое решение принять. Не сомневайтесь, это не только ваша проблема, но и моя. Остаетесь ли вы в Риме? Или последуете за мной в надежное место?

Вот вам мое мнение относительно последнего: имея рядом Долабеллу, вам нечего бояться… И если даже в Риме случатся грабежи и разного рода эксцессы, ваше присутствие там только пойдет нам на пользу.

Уверен, впрочем, что все добропорядочные люди находятся за пределами Рима и взяли с собой своих жен. В этой стране столько городов, преданных нам, столько земли, принадлежащей нам, что вы можете спокойно приехать повидаться со мной, а потом с той же легкостью вернуться назад. И при этом все время будете находиться на нейтральной территории. По правде сказать, не знаю, что вам посоветовать, какую возможность избрать. Посмотрите, как поступают женщины вашего сословия, но только глядите, чтобы не оказалось слишком поздно. Вы должны хорошенько все обдумать и посоветоваться с друзьями. Скажите Филотиму[332], чтобы он принял все меры предосторожности и подготовил дом к обороне, постарайтесь также обзавестись надежными курьерами, чтобы ежедневно посылать о себе известия. И наконец, если вам небезразлично мое здоровье, не забудьте позаботиться и о своем».

Помпей бежит, консулы бегут, Сенат бежит, Катон и Цицерон — тоже. Бегут все…

Всеобщая паника.

«Это было чудовищное зрелище, — пишет Плутарх. — Видеть этот покинутый город, охваченный ужасным штормом. Подобно судну без кормчего, носился он наугад по волнам, брошенный на произвол слепого случая».

Даже Лабиен, легат Цезаря, человек, ради которого Цезарь рисковал собственной жизнью, покинул своего командира и бежал вместе с жителями Рима вслед за Катоном, Цицероном и Помпеем.

Если бы кто-нибудь смог увидеть с высоты птичьего полета дороги Италии, он наверняка подумал бы, что люди в страхе бегут от чумы.

Консул Лентул пришел взять денег из тайной государственной казны, что находилась в храме Сатурна. Открывая дверь хранилища, он услышал чей-то крик, возвещавший, что уже показалась конница Цезаря. Он бежал в такой спешке, что оставил дверь открытой, и, когда Цезаря обвинили в том, что он посмел взломать двери храма Сатурна с целью завладеть казной, которую он, действительно, взял, он ответил:

— Клянусь Юпитером! Мне незачем было взламывать двери, консул Лентул так сильно меня испугался, что оставил их открытыми.

LIV

Но Цезарь вовсе не собирался становиться пугалом для всей Италии. Репутация разбойника, поджигателя и грабителя ничуть его не устраивала. Он собирался переманить на свою сторону добропорядочных граждан, а сделать это можно было, лишь постоянно доказывая свою гуманность и благопристойность.

Прежде всего он выслал вдогонку предавшему его Лабиену его деньги и личные вещи. Чуть позже посланная против него группа войск не только сдалась, но и выдала Цезарю своего начальника — Луция Папия. Цезарь освободил Луция Папия, не причинив ему никакого вреда.

И наконец, понимая, какой ужасающий страх заставил бежать Цицерона, Цезарь в письме просит Оппия и Бальба написать Цицерону.

«Цезарь — Оппию и Бальбу.

Клянусь, я с большим интересом узнал из вашего письма, что вы согласны с тем, что произошло в Корфинии[333]. Последую вашему совету, будет еще проще, если они согласятся с моими намерениями. Да, я постараюсь по мере возможности быть милосердным и сделаю все, чтобы вернуть Помпея. Попытаемся таким образом завоевать сердца и сделать победу прочной и долговечной. Те, кто предшествовал мне, не смогли устранить ненависть при помощи жестокости и не достигли ни одной серьезной победы, опираясь лишь на жестокость, за исключением, может быть, одного Суллы. Никогда не поступлю так, как он. Попытаемся найти другие способы, чтобы победить, и быть сочувственными и щедрыми. Что же делать, чтобы достичь этого? Есть у меня на этот счет несколько идей, надеюсь, что появятся еще. И вы, прошу, тоже подумайте.

Кстати, Гней Магий, префект Помпея, был захвачен моими людьми. Я поступил с ним, как решил прежде, — немедленно освободил. А до этого захватил еще двух префектов Помпея. И их тоже отпустил на свободу. Если захотят доказать мне свою признательность, пусть уговорят Помпея, что ему выгоднее стать мне другом, нежели врагом, поступив таким образом вопреки тем, кто плетет вокруг меня интриги и довел Республику до плачевного состояния, в котором она ныне пребывает».

Что же такого сотворил Цезарь в Корфинии, что вызвало одобрение Оппия и Бальба?

Цезарь брал Корфиний штурмом. Как уже случалось прежде и как еще не раз произойдет, жители сдали крепость, а заодно выдали Цезарю всех людей Помпея: Лентула — не того Лентула, который бежал, забыв второпях запереть двери казны, нет, этого звали Лентул Спинтер, он был другом Цицерона; Домиция Агенобарба, одного из прадедов Нерона[334], Виттлия Руфа, Квинтилия Вара, Луция Рубия и многих других.

Все они ожидали смертной казни и были столь твердо уверены в ее неотвратимости, что Домиций даже попросил яду и тут же проглотил его. К счастью, тот, к кому он обратился с этой просьбой, рассчитывал на милость Цезаря и дал Домицию вполне невинный напиток. Не забывайте этого Домиция; несмотря на то, что Цезарь помиловал его, он все равно останется одним из самых ярых его врагов.

Подозревая, что Цезарь верен традициям гражданской войны, пленные не ожидали помилования. Так, по приказу Мария и Суллы в свое время множество пленных было перебито, хотя они наверняка заслуживали менее сурового наказания.

Как же поступил Цезарь?

Он произнес перед ними короткую речь, в которой обвинял двух или трех своих друзей в предательстве, затем, защитив их от гнева солдат, отпустил на свободу целыми и невредимыми. Более того, он приказал вернуть Домицию сто тысяч золотых, которые тот отдал магистратам на хранение, хотя хорошо знал, что эти деньги вовсе не принадлежат Домицию, а получены из казны для выплаты жалованья солдатам, которые должны были воевать именно против него — против Цезаря.

Вот что он сделал в Корфинии, за что заслужил похвалы Оппия и Бальба, которым теперь поручал повлиять на Цицерона. И действительно, Бальба пишет Цицерону, а также отправляет письмо Цезарю, где выражает свою поддержку во всем. Цицерон отвечает, что хорошо знает Цезаря, что Цезарь — воплощенная добродетель, что он никогда не верил в то, что Цезарь способен пролить хоть каплю невинной крови.

Тогда Цезарь пишет Цицерону уже сам:

«Цезарь, император — Цицерону, императору.

Приветствую!

Ты во мне не ошибся, ты, и верно, знаешь меня очень хорошо. Нет ничего более несвойственного мне, чем жестокость. Признаюсь, я счастлив и горд, что ты обо мне такого мнения. Люди, которых я отпустил на свободу целыми и невредимыми, готовятся, судя по некоторым слухам, воспользоваться данной мной свободой для того, чтобы вновь поднять против меня оружие. Пусть! Как хотят, так пусть и поступают… А ты, сделай милость, приезжай, хочу видеть тебя в Риме как можно скорей, чтобы я мог обратиться к тебе за советом и помощью в любой ситуации, как привык делать раньше. Для меня нет ничего дороже, чем твой дорогой Долабелла, будь уверен. Я в долгу перед ним и благодаря ему чувствую, что ты — рядом со мной. Его человечность, чутье, внимание по отношению ко мне — это серьезная гарантия».

У противников Цезаря было на этот счет свое мнение. Партия, против которой он выступал, называлась партией честных людей. Цезарь решил стать еще более добропорядочным и честным.

Аристократия, против которой он воевал, пользовалась старым законом эвменид[335], который Эсхил именовал «законом возмездия». Он же утверждал новый закон, закон Минервы, или гуманности. Вел его инстинкт, инстинкт человека, которому, по словам Светония, «не была ведома месть или возмездие и который, когда мстил, мстил со всей нежностью». Или, может, он делал это по расчету? В любом случае, расчет был тонкий: он понял, что после убийств Суллы и кровопролития, устроенного Марием, можно было достичь удивительных результатов, действуя по контрасту, но для этого необходимо проявить выдержку, сострадание, всепрощение.

Мы уже говорили, что жители и даже целые города бежали, но это происходило в более отдаленных от центра местах, где у людей было время бежать. Цезарь прилагал все силы, чтобы близлежащие города стали свидетелями его прибытия одновременно с известием об этом прибытии. Здесь люди уже не верили в возможность спасения. Оставалось только ждать, чтобы тебя ограбили, сожгли или убили. Но Цезарь не походил на грабителя, поджигателя или убийцу.

Все это казалось столь необычным и непонятным, что люди, которым не причинили никакого зла, были просто ошарашены, изумлены, потрясены. А ведь Цезарь был племянником Мария, сообщником Катилины, подстрекателем Клодия. Никаких грабежей и пожаров, никаких пыток! Помпей же, напротив, объявляет врагом каждого, кто не следует за ним, и повсеместно обещает ссылки, избиение розгами и виселицу, и это Помпей, человек закона, нравственности, порядка!

Об этом, кстати, говорят вовсе не его враги, иначе бы я непременно это отметил; необязательно плохо думать о победителе, тем более, если речь идет о гражданской войне. Даже Цицерон был того же мнения.

Вот пример того, как он отзывается о Помпее.

«Ты не представляешь, — пишет он Аттику, — даже не представляешь себе, как наш дорогой Гней желает стать вторым Суллой. Я не просто болтаю, но знаю, о чем говорю, к тому же он этого и не скрывает.

— Но как же тогда? — спросишь ты. — Ты знал об этом и ничего не предпринял?

— Ах, боги! Ничего не делаю, ничего! И знай: не из симпатии, а из признательности!

Тогда ты спросишь:

— Не можешь избрать правильный путь?

— Напротив, могу, но вспомни, что он поддерживается низменными способами.

Во-первый, их цель — посеять голод по всей Италии, все разрушить и сжечь, и уверяю тебя, их не будут грызть сомнения: грабить или не грабить богатых…»

Итак, по словам самого Цицерона, он, Цицерон, знал об этом и другие тоже; все знали. Сборище обезумевших аристократов трубило об этом на все четыре стороны.

Да и разве можно было усомниться, разве Помпей не был учеником Суллы?

Так что сразу же, как только ростовщики, люди с тугими кошельками поверили, что им оставят их красивые виллы и их обожаемые денежки, они тут же согласились перейти на сторону этого, как они его называли «главаря оборванцев».

Люди перестали убегать, засовы дверей отодвигались, сначала они просто наблюдали, как он проходит, позже стали выходить ему навстречу, затем уже просто кидались к нему с распростертыми объятиями.

Вспомните возвращение Наполеона с острова Эльбы, с которым этот марш очень схож.

Цицерон пишет Аттику:

«В Италии нет ни пяди земли, над которой бы он не властвовал. О Помпее ни слова, и если он теперь не в море, то тогда все пути для него уже перекрыты.

Как, однако, спешит Цезарь! В то время как мы сами…

Лично мне не нравится осуждать того, кто преодолевает препятствия, заставляющие меня впадать в безнадежность и страдать».

Так вот, из того, что пишет Цицерон, можно сделать вывод: он вовсе не осуждает Помпея. Что же тогда скажут те, кто его осуждает?

LV

Что же происходило в это время с Помпеем? Что происходило с человеком, отказавшимся от всех мирных предложений? Что происходило с тщеславным императором, которому, судя по его собственным словам, стоило только топнуть ногой, как из-под земли вырастут легионы пехотинцев и кавалерии?

Кто-то должен точно знать, где находился Помпей.

Цицерон знал. Вот что пишет он Аттику в феврале 705 года от основания Рима, или за сорок восемь лет до нашей эры:

«Ничего уже не осталось нашему другу, чтобы полностью обеспечить себя, кроме как бросить Домиция. Вообще поговаривают, что он спешит ему на помощь. Но я сомневаюсь.

Как это возможно, спросишь ты. Как может он бросить Домиция, столь исключительного человека, он, имеющий в своем распоряжении тридцать когорт?

Так вот, скажу я, да! Он бросит его, дорогой Аттик, или я ничего не понимаю в людях. Страх его беспределен. Он думает только о бегстве». Тут Цицерон пишет ясно: Nihil spectat fugam!

И далее:

«Это и есть человек, с которым я должен разделить судьбу. Знаю, о чем ты думаешь. У меня есть тот, от кого я должен бежать, но, к сожалению, я не вижу человека, за которым я должен следовать.

Помнишь, некогда я сказал: предпочитаю быть побежденным рядом с Помпеем, чем побеждать рядом с другими. Да, но с тогдашним Помпеем, с тем Помпеем, каким он был, каким мне казался когда-то, а не с сегодняшним Помпеем, который бежит, даже не понимая толком, почему он это делает. Он предал все, чем мы владели, оставил родину в беде и готов покинуть Италию. Таковы потери. Дело сделано! Я проиграл.

И вообще мне трудно привыкнуть к вещам, в существование которых я никогда не верил, идти за человеком, который вырвал меня из круга близких и родных людей и тем лишил как бы своего я.

Прощай! Обязательно напишу тебе, что произойдет далее».

Хотите знать, что произошло? Читайте!

«Помпея нашли!

О, какой позор! Какое несчастье! Ведь нет большего несчастья, чем позор. Ему нравилось помогать Цезарю стать великим, и тут же, без всякого перехода, он начал опасаться его, не одобрил ни одного условия мира. Одновременно с этим необходимо заметить, что он ничего не делает и для ведения войны. Вот он уже оставил Рим, по своей глупости теряет Лицен, позволяет, чтобы его ужалили в Апулии[336], готовится переправиться в Грецию, и при этом — ни одного доброго слова в адрес тех, кто остается, слова перед принятием важного решения.

Но вот ему пишет Домиций.

Тогда он направляет письмо консулам — похоже, в нем пробудилось чувство чести.

Думаешь, что очнувшись, герой воскликнет: я знаю, чего требуют долг и честь! Что мне до опасности, когда справедливость на моей стороне!

Да, дожидайтесь! Прощай, честь! Герой уже в пути, он бежит, позорно удирает из Брундизия. К тому же поговаривают, что Домиций сдался вместе со всеми своими людьми.

Ах, какая ужасная новость! Заканчиваю письмо: боль мешает мне продолжать писать. Жду от тебя вестей».

Как видите, Помпей нашелся — он убегает из Брундизия.

Действительно, он находился в Брундизии, точнее — в самой юго-восточной точке Италии.

И вот что пишет он оттуда Цицерону:

«Гней Великий, проконсул — Цицерону, императору.

Приветствую!

Я получил твое письмо, если ты здоров, то прими мои поздравления. В том, что ты пишешь мне, я узнал твою старую преданность Республике. Консулы встретились с моей армией в Апулии.

Умоляю тебя, во имя истинного патриотизма, который никогда прежде еще не падал так низко, приходи к нам, чтобы вместе решить, какие меры следует принять в том плачевном положении, в каком ныне находится Республика.

Ступай по Аппиевой дороге до Брундизия, и чем быстрее прибудешь, тем лучше».

И этот человек продолжал называть себя Гнеем Великим! Говорил же я вам, дорогие читатели, что Помпея захвалили. Само собой разумеется, Цицерон не единственный, кто думает, но не говорит, что Помпей трус и к тому же неумен.

Помпей трус! Не правда ли, какое странное сочетание слов! А чего же вы хотите? Я обязался представить вам великих людей во всех интимных подробностях, причем с великими людьми происходит то же самое, что с рагу из зайца: нельзя приготовить блюда, коли нет охотничьего трофея. Так что, если хотите, чтобы я представил вам великого человека, мне нужен для этого именно великий человек.

Вот что пишет Целий в письме Цицерону:

«Только ответь правдиво, видел ли ты когда человека более глупого, чем этот твой Гней Помпей? Наделать столько шума, вызвать такой переполох — и все это только затем, чтобы потом делать одни глупости!

Цезарь же наш, дорогой мой, совсем другое дело. Сколько силы и уверенности в действиях, более того — сколько сдержанности при победах! Читал ли ты прежде или слышал о чем-либо подобном? Что скажешь? Что скажешь о наших солдатах, которые шли по самым гиблым местам, мерзли на невероятном морозе, мокли под дождями, но совершали этот поход с таким видом, будто они на прогулке! О Юпитер! Вот храбрецы!

И как бы ты смеялся надо мной, если бы знал, чем меня беспокоит эта слава, от которой мне в конечном счете ничего не достанется. Но в письме этого сказать тебе не могу, только при личной беседе. Единственное, что твердо знаю: он намерен позвать меня в Рим, как только прогонит из Италии Помпея. Думаю, это уже произошло, если почему-либо Помпею не понравилось сидеть в осажденном Брундизии.

Приветствую твоего сына, Цицерон!»

В свою очередь Цезарь вновь пишет Цицерону. Откуда? Письмо не датировано и не отмечено место отправки. Вы думаете, сам Цезарь знает, где находится? Он наступает столь стремительно, сколь Помпей убегает.

«Я спешу, нахожусь на марше, легионы устремились вперед. Не могу позволить Фурнию отправиться, не черкнув тебе несколько строк признательности. Единственное, о чем прошу тебя в знак проявления ко мне благосклонности, чтобы ты явился в Рим, куда, я надеюсь, скоро тоже прибуду. Хотел бы видеть тебя там, воспользоваться твоей мудростью, советом, твоим положением, наконец, — словом, всем, чем ты располагаешь.

Заканчиваю тем, с чего начал: время летит. Прости, что пишу так коротко, об остальном тебе расскажет Фурний».

Итак, все хотят иметь на своей стороне Цицерона. Помпей тянет его в Брундизий, Цезарь зовет в Рим. Ну а кого же он послушается; Если бы он только смел, он бросил бы Помпея и бегом помчался к Цезарю!

— Ах, когда бы я не был связан обязательствами! — восклицал он. — Но я так обязан Помпею, что не в силах проявить и тени неблагодарности к этому человеку!

Он отвечает Цезарю:

«Цицерон, император — Цезарю, императору.

Приветствую!

Прочитал твое письмо, с которым ты отправил ко мне нашего Фурния и в котором ты предлагаешь мне явиться в Рим.

Говоришь, что хочешь воспользоваться моим советом, моим положением. Но также добавляешь: моей мудростью и всем, чем я располагаю.

Это уже совсем другое дело. Я все раздумываю, какой же смысл ты вкладываешь в это последнее слово.

Уверен, разумеется, что высокий разум, коим ты обладаешь, не позволит тебе проявить по отношению к твоим согражданам ничего, кроме мирных чувств и понимания.

Если так, тогда, Цезарь, ты прав, думая обо мне, — я именно тот человек, который окажет тебе всяческую поддержку и своим положением, и духом.

Итак, если предчувствие не подвело меня, если по отношению к Помпею сохранилась у тебя хоть капля благоговения, если хочешь хоть немного повернуть его к себе и использовать на благо Республики, то нигде не сыщешь посредника лучше меня. Разве не всегда давал я добрые советы во всех ситуациях и ему, и Сенату, как только представлялась такая возможность? Причем я не довольствовался лишь тем, чтобы просто высказать свое мнение, а старался, чтобы его поняли и разделили другие.

Сегодня признаюсь тебе, Цезарь, что не могу с безразличием наблюдать падение Помпея, ведь на протяжении стольких лет я лепил из тебя и из него своих идолов и испытывал к тебе и к нему самые дружеские чувства.

Так что прошу тебя, Цезарь, умоляю на коленях, вырвись на время из своих проблем, позволь мне быть до конца искренним, признательным, преданным тебе во имя всех неоценимых услуг, которые какой-либо человек может ожидать от другого. Побереги таким образом единственного человека, могущего быть посредником между тобой и им, между вами двумя и вашими согражданами.

Благодарю тебя за то, что ты сохранил жизнь Лентулу, что сделал для него то, что он некогда сделал для меня. И после твоего письма, написанного в порыве признательности, мне кажется, я разделяю с ним эту радость.

Прошу тебя, сделай так, чтобы я испытал такую же радость и по поводу Помпея».

Все же было в Цицероне благородство.

Но это ни к чему не привело.

— Приезжай как посредник, — говорит ему Цезарь.

— Буду ли я иметь свободу действий? — спрашивает Цицерон.

— Мне ли предписывать тебе, как поступать, — отвечает Цезарь.

— Предупреждаю, что по прибытии в Рим буду подталкивать Сенат помешать тебе совершить поход в Испанию и перебросить войска в Грецию. Мало того, предупреждаю, что всегда буду на стороне Помпея, — настаивает Цицерон.

— Тогда не приезжай, — отвечает Цезарь.

И Цицерон остается в Формии до новых распоряжений. Но он очень обеспокоен — он получает от Бальба записку.

Вам не кажется, что все это напоминает некую античную Фронду[337], только куда серьезнее, чем та, XVII века, с записками, поступающими поутру? А вместо господина Ларошфуко[338] и кардинала Ретца действующими лицами являются Цезарь и Помпей.

Итак, Цицерон получает записку следующего содержания:

«Бальб — Цицерону, императору Приветствую!

Я получил от Цезаря секретное письмо, копию которого высылаю тебе. Сама краткость свидетельствует о том, насколько он занят, он пишет лаконично даже о вещах невероятной важности.

Если не случится ничего экстраординарного, немедленно напишу тебе.

«Цезарь — Оппию и Корнелию Бальбу.

Я добрался до Брундизия на заре, на седьмой день мартовских ид и расположил там свой лагерь. Помпей тоже находится там, он отправил ко мне М. Магия переговорить о мире. Надеюсь, что я достойно ответил ему, сам скоро убедишься. Не хотел опаздывать ни на миг, чтобы успеть предупредить тебя. Сразу, как только появится надежда на какую-либо договоренность, немедленно сообщу».

— Теперь, дорогой Цицерон, понимаешь ли ты мое беспокойство? Уже второй раз появляется надежда на заключение мира, и я дрожу от страха, как бы не улетучилась эта надежда. К несчастью, меня нет рядом с тобой и я не могу лично пожелать тебе удачи; если бы я находился там, возможно, сумел бы чем-либо помочь. Но сейчас я просто мучаюсь в ожидании».

Вот позиция одной стороны, рассмотрим теперь другую. Цезарь продолжал передвигаться с обычной своей быстротой. Взяв Корфиний, сегодняшний Сан-Перино, который историки часто путали с Корфу, укрепив положение Домиция и Лентула Спинтера, когда те уже были уверены в том, что скомпрометированы, он направляется вдоль Адриатического побережья.

Находясь в состоянии войны с галлами, Цезарь не имеет других кораблей, кроме тех, на которых высадился в Англии и которые не было времени переправить в Адриатическое море.

Цезарь, как уже было сказано, пошел вдоль берега и достиг Брундизия. Он продвигался вслед за Магием, управляющим домами Помпея, которого повстречал на своем пути и отправил к хозяину.

Магий получил задание сказать Помпею следующее:

«Приближается Цезарь. Он говорит, что в интересах Республики вам необходимо встретиться, но только вдвоем, без свидетелей. На расстоянии и через посредников решить такой вопрос нельзя».

Об этой встрече и упоминалось в письме к Бальбу: «Он отправил ко мне Магия переговорить о мире».

У Цезаря было шесть легионов, два из которых он набрал во время этого похода; шесть легионов — почти сорок тысяч солдат. Как видите, пять тысяч его пехотинцев и триста конников размножились. И Наполеон тоже отправился с острова Эльба с пятьюстами человек — с десятой частью армии, следовавшей за Цезарем. И к нему тоже относились, как к разбойнику. Наконец, и он доходит до Тюильри во главе огромной армии.

И вот начинается осада, одна из тех грандиозных осад, какие умеет устраивать Цезарь; она напоминает осаду Лa-Рошели[339] в 1628 году под предводительством кардинала Ришелье.

Цезарь решил перекрыть все входы и выходы в порт Брундизий. Начались осадные работы. Сначала он строит дамбу против самого узкого места в гавани, у входа. Но так как глубина воды мешает работам, сооружает плоты в тридцать квадратных шагов. С помощью этих плотов, которые привязывают к строящимся укреплениям, он полностью перекрывает вход в порт. А чтобы их не разрушило волнами, опускает с каждой из четырех сторон плота по якорю, а сверху надстраивает точно такой же второй ряд плотов. Затем покрывает плоты землей и ветками, чтобы можно было по ним ходить. Усиливает их парапетом и плетением из лозы по бокам и спереди, потом возводит двухэтажные башни, чтобы защитить от нападения кораблей и огня.

Этим сооружениям Помпей противопоставил огромные транспортные суда, которые нашел в порту. Он приказывает построить на этих кораблях трехэтажные башни, вооружает их разными машинами, затем направляет корабли против плотов Цезаря с целью затопить их.

Гиганты сошлись лицом к лицу, бой может начаться в любую секунду.

Но Цезарь хочет полностью контролировать ситуацию. Он направляет к Помпею одного из своих легатов, Кания Ребилия, с заданием — настоять на встрече Помпея и Цезаря. Цезарь дает слово, что противнику на этой встрече будут оказаны все положенные почести.

Помпей отвечает, что не может встретиться, так как отсутствуют консулы. И действительно, все консулы уже в Диррахии.

Цезарь тут же понял, что это лишь увертка. Он продолжает осаду.

Через два дня корабли, транспортировавшие консулов и часть армии в Диррахию, возвращаются в Брундизий без оружия и, естественно, без консулов. Они возвращаются, чтобы забрать Помпея и его двадцать когорт. Помпей готовится к бегству.

Он приказывает забаррикадировать городские ворота, все входы на площади и перекрестки, возвести на улицах баррикады, вырыть траншеи, в дно которых вбивают колья с заточенными концами, а затем покрывают их тонким плетением из веток, поверх которых насыпают тонкий слой земли и песка — таким образом готовятся капканы для солдат Цезаря.

Наконец однажды ночью, выставив лучников вдоль крепостной стены, он тайно грузит на корабли своих солдат, оставляет несколько лодок, чтобы затем их могли использовать для отступления лучники, и ровно в полночь поднимает паруса. Он пробивает себе путь и уходит, оставив возле дамбы лишь два разбитых корабля с солдатами.

Но едва Помпей отплыл, едва погрузились в лодки лучники, сторожившие крепостные стены, как тут же с крыш домов жители Брундизия начали звать Цезаря и подавать его солдатам знаки.

Цезарь понял все. Он поспешил к воротам, которые жители города уже расчищают изнутри, а солдаты толкают извне. Он готов броситься в погоню за Помпеем по улицам города, но жители сообщают о подготовленных для него ловушках и капканах.

Тогда он обходит город, добирается до дамбы и видит в отдалении в открытом море множество уплывающих кораблей.

Это случилось на шестидесятый день после того, как он перешел Рубикон. На некоторое время Цезарь впал в задумчивость. Преследовать ли Помпея?

Невозможно: у Цезаря нет ни одного корабля: И вообще главные силы Помпея не здесь, они находятся в Испании, там сосредоточена лучшая часть его армии. Испания — цитадель Помпея.

Тогда Цезарь произносит слова, которые может произнести только гениальный человек и которые подводят черту под этой ситуацией:

— Давайте повоюем сначала с армией без полководца. Когда же он вернется, повоюем с полководцем, но уже без армии.

Через несколько дней после того, как Цезарь занял Брундизий, Цицерон получает следующее письмо:

«Мартий и Требатий — Цицерону, императору.

Приветствуем!

После нашего отъезда из Капуи мы, находясь в дороге, узнали, что Помпей погрузился на корабли со всей своей армией на шестнадцатые календы апреля.

На другой день после этого Цезарь вошел в город. Он выступил с речью перед жителями, а затем немедля отправился в Рим. Он может добраться до столицы еще до календ, но не намерен задерживаться там надолго. Оттуда он направится в Испанию. Думаем, что поступаем правильно, сообщая вам о приближении Цезаря, и с этой целью возвращаем вам рабов.

Только сейчас узнали, что Цезарь заночует в Беневенте[340] на восьмые календы апреля, а на шестые — в Сигнии[341].

Это точные сведения».

Действительно, Цезарь, проследовав указанным маршрутом, возвращается в Рим. В Риме все спокойно, так спокойно, по словам Цицерона, что добропорядочные люди снова начали одалживать деньги под проценты, — наилучшее доказательство того, что все уладилось.

Подобно Наполеону, пересекшему всю Францию от Канн до Парижа без единого выстрела, Цезарь пересек всю Италию от Рима до Брундизия и от Брундизия до Рима, не пролив ни единой капли крови. Сравните его вступление в Рим со вступлением Мария и Суллы.

С этого момента для Цезаря начинается новая эпоха. Эпоха, которая для Помпея, к сожалению, осталась в прошлом, эпоха, во время которой человек может продемонстрировать истинный уровень своего величия, — эпоха диктатуры.

LVI

Первое, о чем позаботился Цезарь сразу же по прибытии в Рим, это созвать срочное заседание Сената. Сенат собрался. Явился Цезарь, но не с хлыстом в руке, подобно Людовику XIV[342], а спокойный и уверенный, лишенный не только надменности, но и униженности.

Он расквартировал войска в окрестностях города и вошел в Рим один. Он не был наделен внешностью диктатора, тем более не был похож на человека, который пришел чего-либо просить или добиваться. Он походил на человека, уверенного в себе и своей правоте.

Цезарь объяснил сенаторам, что никогда не претендовал ни на одну из должностей, а если и претендовал, то лишь на ту, которая доступна любому римскому гражданину; что он выжидал именно столько времени, сколько требовал закон, чтобы выставить свою кандидатуру на новые консульские выборы; что назло оппозиции, всем врагам, вопреки всем выкрикам Катона, именно народ решил, что он может быть избран консулом, и что для этого вовсе не обязательно его присутствие.

Он говорил о своей скромности, своем терпении, просил Сенат вспомнить, что именно он предложил демобилизовать солдат, если то же самое сделает Помпей со своей армией; на ярких примерах продемонстрировал всю несправедливость своих врагов, желавших заставить его подчиняться законам, которым не подчиняются сами; осудил их за то, что они предпочли залить Италию кровью и спалить в огне, нежели согласиться с небольшим ущемлением их авторитета и власти; обвинил их далее в том, что они отобрали у него два легиона, напомнил о насилии и грубости по отношению к народным трибунам со стороны Сената, а именно — к Марку Антонию и Квинту Кассию, которым пришлось бежать из Рима, переодевшись рабами, и просить у него защиты; напомнил о настойчивых попытках договориться с Помпеем о встрече и мирном решении всех проблем без всякого кровопролития.

Учитывая все это, он просил Сенат позаботиться вместе с ним о Республике, отметив вскользь, что ему проще не принимать во внимание Сенат, нежели Сенату игнорировать его. Таким образом, при всей кажущейся скромности и ненавязчивости он объявил себя полновластным хозяином положения. Однако он все же предложил отправить депутацию к Помпею с новыми предложениями.

Речь Цезаря получила мощную поддержку, раздались бурные аплодисменты.

Но когда начали обсуждать состав депутации, выяснилось, что никто не хочет принимать в ней участия.

Ведь недаром Помпей успел свысока и громогласно объявить в Сенате:

— Я не делаю никакого различия между тем, кто остается в Риме, и тем, кто следует за Цезарем!

Цезарь не был столь категоричен: он объявил, что считает другом каждого, кто не воюет против него.

Три дня потратили на пустые разговоры, так и не достигнув никакого результата. На третий день Цезарь сам отказался от своего предложения. А может, он был даже рад, что не смог убедить никого из этих трусливых сенаторов?

Тем временем доброта Цезаря, доброта, за которой все усматривали некую политическую подоплеку, так как она была столь непривычна в подобных ситуациях, заставила воспрянуть духом даже врагов.

Дошло до того, что при выступлении в Испанию, когда Цезарь захотел взять из государственной казны необходимые для этой кампании деньги, народный трибун Метелл вдруг резко воспротивился.

— Почему? — спросил его Цезарь.

— Потому что закон запрещает, — ответил Метелл.

Цезарь пожал плечами.

— Трибун! — сказал он Метеллу. — Пора тебе знать, что во время войны законы и оружие не уживаются друг с другом. Если ты недоволен моими действиями, то лучше ступай прочь, ибо война не терпит возражений. Когда же после заключения мира я отложу оружие в сторону, можешь появиться вновь и ораторствовать перед народом сколько душе угодно. Уже тем, — добавил он после паузы, — что я тебе все это говорю, я поступаюсь своими принципами. Ведь я нахожусь здесь по праву сильного. И ты, и все мои враги, которых я здесь захватил, — все вы целиком находитесь в моей власти! — И, заметив, что Метелл собрался что-то возразить, Цезарь продолжил: — Имей в виду, юнец, мне гораздо легче прикончить тебя, чем предупредить, что я собираюсь это сделать!

Метелл не стал ждать и отступил в страхе.

Цезарь отправился в храм Сатурна и обнаружил двери казны открытыми — помните, консул Лентул бежал с такой поспешностью, что не успел закрыть двери, — так вот, он вошел и взял беспрепятственно нужную на ведение военных действий сумму. По словам Светония, три тысячи золотых ливров.

Уже перед самой отправкой в Испанию на войну с Афранием, Петреем и Варроном, тремя легатами Помпея, Цезарь огляделся, оценил обстановку.

И вот что он увидел: Котта владел Сардинией, Катон — Сицилией, Туберон — Африкой.

Цезарь приказал Валерию[343] занять Сардинию с помощью одного легиона, Куриону[344] — пойти на Сицилию с двумя легионами и после ее завоевания отправиться в Африку и ждать его там.

Помпей находился в Диррахии — сегодняшний город-порт Дуррес. Там он собирал армию и флот. Чуть позже увидим, что это были за армия и флот.

Валерий отправляется на Сардинию. Но перед его отбытием сарды (жители Сардинии) прогоняют Котту. Котта бежит в Африку.

Катон находится в Сиракузах. Там он узнает, что один из легатов Цезаря, Азиний Поллион, прибыл в Мессину. Азиний Поллион командовал авангардом Куриона.

Катон, не знавший подробностей о случившемся в Брундизии, отправил к нему посланника — просить объяснении по поводу сложившейся ситуации. Азиний Поллион сообщил, что Помпея все бросили и что лагерь его расположен в Диррахии.

— Как запутаны и непонятны дороги судьбы! — воскликнул Катон. — Пока Помпей поступал безрассудно, вопреки здравому смыслу, он был непобедим, ну а сегодня, когда хочет спасти родину и борется за свободу, удача вдруг покидает его. — Затем, как бы про себя, добавил: — У меня достаточно солдат, чтобы прогнать Азиния с Сицилии, но он поджидает более многочисленную армию. Я не хочу уничтожать остров, навлекая на него войну.

Пусть простятся ему эти помпезные слова, ведь цитируя Плутарха, мы цитируем грека, к тому же грека времен упадка.

Вернемся к Катону. Он посоветовал сиракузцам смириться перед сильнейшим, ну а сам погрузился на корабль и отплыл, чтобы встретиться в Диррахии с Помпеем.

Зато Цицерон оставался в Италии. Он страшно мучился перед принятием окончательного решения, не возвращался в Рим, чтобы встретиться там с Цезарем, но и в Диррахию не спешил, чтобы присоединиться к Помпею.

Он находился в Кумах, готовый к отплытию, но не отплывал, объясняя это неблагоприятным ветром. В один прекрасный день, по всей вероятности, 1 мая, он получил сразу два письма: одно от Антония (уже известно, почему ненавидели друг друга Цицерон и Антоний), другое — от Цезаря.

Вот первое:

«От Антония, народного трибуна и пропретора — Цицерону, императору.

Приветствую!

Если бы я не любил тебя даже больше, чем ты сам того хотел, то не придавал бы значения слухам, которые ходят здесь и которым я не верю и считаю абсолютно ложными. Но чем больше привязанности испытываю я к тебе, тем больше имею прав вникнуть все же в эти слухи, даже если они ничем и не подкреплены.

Ты переплываешь море, ты, так сильно любивший Долабеллу и Тулию, ты, который так дорог нам всем, чья честь и слава столь же дороги нам, как и тебе, клянусь Геркулесом!.

Хочу уверить тебя, что, кроме Цезаря, нет на всем белом свете человека, которого бы я столь уважал и почитал, человека, в чью преданность Цезарь верил бы больше, чем в твою.

Поэтому заклинаю тебя, дорогой Цицерон, не поддавайся ничьему влиянию, берегись того, кто может оказаться неблагодарным, не следуй за ним, но и не убегай, как от врага, от человека, который лишь возвышает тебя, поскольку любит тебя искренне и хочет видеть сильным и при всех почестях.

Посылаю тебе это письмо через Кальпурния, моего близкого друга, чтобы ты лишний раз убедился, как дорого мне все, что связано с твоим счастьем и славою».

Мы уже говорили, что в тот же день Цицерон получил и второе письмо — от Цезаря, его принес Филотиний.

«Цезарь, император — Цицерону, императору.

Приветствую!

Тебе нечего бояться, не так ли? Ты вовсе не тот человек, который мог бы совершить необдуманный поступок, и все же, введенный в заблуждение некими слухами, считаю необходимым написать тебе следующее.

Во имя нашей дружбы заклинаю: не становись сторонником заведомо проигрышной идеи! Ты ведь никогда не был сторонником этой идеи, даже когда у нее имелись все шансы на успех. Отказаться перейти на сторону удачи — это значит не только оскорбить нашу дружбу, но и причинить зло самому себе. Разве нам всегда не удавалось все? Не следуй за идеей, которой в глубине души вовсе не стремишься следовать! Мне кажется — и я думаю, что не ошибаюсь, — что ты уже допустил промашку, но самое страшное случится, если ты попробуешь предпринять что-то для моего врага. Поберегись, не покидай Италию. Обращаюсь к твоей дружбе, думаю, у меня есть такое право. Наверное, в том положении, в каком мы находимся, нейтралитет — лучшая позиция для добропорядочного и мирного человека, доброго гражданина. Несколько человек, разделявших это мнение, были, впрочем, все же дезориентированы чувством страха и сомнениями на мой счет. Но ты, ты, знающий всю мою жизнь, могущий оценить все мои поступки, ты, знающий о моих самых дружеских чувствах к тебе, скажи: разве не лучше всего воздержаться. Ступай в Рим!»

Все эти настойчивые просьбы терпят полный провал. В конце июня Цицерон отправляется из Кум, а 11 июля уже пишет жене своей Теренции из порта Гаэта, что приступ боли в желчном пузыре закончился разлитием желчи и что таким образом закончились его капризы и плохое настроение, изводившее его и окружающих, а потому он просит ее, как жену благочестивую и набожную, принести жертвы Аполлону и Эскулапу.

Как сильно опасался бедняга Цицерон скомпрометировать себя даже перед богами, причем не отделяя Эскулапа от Аполлона, точь-в-точь как не мог отделить Цезаря от Помпея!

После этого письма новые известия от него пришли из Эпира[345], они датированы февралем 706 года от основания Рима, то есть 47 годом до нашей эры. Цицерону должно было исполниться шестьдесят лет.

LVII

Последуем же теперь за Цезарем в Испанию — будьте покойны, одной или двух глав будет достаточно, чтобы описать тамошнюю войну. Правда, и сама эта кампания не заняла слишком много времени, думаю, что-то около шести недель.

Сначала Цезарь перешел Альпы. Агенобарб, тот самый, который хотел отравиться в Коринфе и которому Цезарь подарил жизнь и милостиво отпустил на свободу, сразу же поторопился встретиться с Помпеем, как и предвидел Цезарь, упомянув об этом в своем письме к Цицерону. Затем он собрал семь бригантин, погрузил на них своих людей и поспешил в Марсель.

В свою очередь Помпей, прежде чем покинуть Рим, оставил у родного очага нескольких молодых людей из Марселя, прибывших к нему завершить свое образование под его покровительством. Именно их просил Помпей передать своим родителям, что он просит их помнить о своем долге перед ним, Помпеем, и советует не менять старых покровителей на новых.

Эти два обстоятельства сделали Марсель враждебным для Цезаря городом. В его стенах укрылись горцы со всей округи, скопив большие запасы пшеницы, отобранной у крестьян и соседних городов, здесь были организованы мастерские по производству оружия, ремонтировались корабли, латались бреши в крепостных стенах и, наконец, ворота Марселя закрылись перед Цезарем.

У Цезаря не было времени на осаду. Он вызвал пятнадцать самых почетных граждан, попросил не оказывать ему сопротивления и призвал последовать примеру Италии, которая не только подчинилась, но и сама пошла к нему навстречу. Затем сказал, что будет ждать их ответа.

Вскоре они вернулись и сообщили, что Марсель знает, что Италия разделилась на два больших лагеря — за Цезаря и за Помпея — и что Марсель, греческий город, хочет остаться нейтральным.

Но Марсель никак не мог остаться нейтральным, потому что за его стенами укрылся Домиций со своими людьми. Тогда Цезарь обложил городс суши и моря, отдал приказ построить в Арле[346] двенадцать галер, которые были закончены и экипированы всего за тридцать дней. После того как их привели на место, он доверил Требонию командование штурмом с суши, а Дециму Бруту — с моря. Не стоит путать этого Брута с Марком Брутом, его двоюродным братом, — оба они участники убийства Цезаря, однако нет причин путать одного убийцу с другим. Затем он отправил Фабия с тремя легионами, расквартированными на зиму в Наброне[347], занять Пиренейскую переправу, которую защищал Афраний, а остальным легионам приказал следовать вдогонку. Сам же бросился вслед за авангардом.

Легатами Помпея в Испании в 60-е годы до нашей эры были Луций Афраний, знаменитый римский ученый Марк Теренций, Варрон Реатинский и Марк Петрей.

При приближении Цезаря Петрей[348] и Афраний соединили свои армии и разбили лагерь возле города Илерда[349]. У них было пять легионов, восемьдесят когорт пехотинцев и пять тысяч лошадей.

Фабий, легат Цезаря, имел шесть легионов и пять тысяч лошадей. Кроме того, по пути к врагу Цезарь поднял в Галлии три тысячи всадников и множество гасконцев и басков, самых подходящих солдат для ведения такого рода войны.

Ходили слухи, что Помпей идет через Африку и очень скоро появится в Испании с многочисленной армией.

Возможно, из-за нехватки денег, наличности, как сказали бы сегодня, а может, желая связать судьбу командиров со своей судьбой, Цезарь собрал военных трибунов и центурионов и занял у них все имеющиеся в наличии деньги, оставив лишь небольшую сумму на личные нужды. Все эти деньги он распределил между солдатами.

Цезарь вступает в Испанию через Перпиньян[350]. Мы пользуемся сегодняшними названиями мест, чтобы читателю было легче представить их и отыскать на карте в случае, если он того пожелает.

Итак, он вступает в Испанию, находит Фабия, расположившегося у реки Сикорис[351] (Сегр). Река эта берет свое начало в горах, окружающих долину Андора, а затем течет на юго-запад, пока не соединяется с Ибером.

Фабий строит два моста через Сегр на расстоянии лье один от другого. Мосты должны служить для снабжения армии провиантом и фуражом, так как местность, через которую они проходили, была совершенно опустошена. Один из мостов рухнул под тяжестью конвоя. Это случилось за два дня до прибытия Цезаря.

Афраний и Петрей, находившиеся ниже по течению, увидев в воде обломки моста, сразу же догадались, что произошло, и немедленно атаковали солдат Цезаря. Планк, командовавший конвоем и находившийся после разрушения моста в лагере Фабия, тут же отступил на небольшую возвышенность и выстроил две линии обороны с двух сторон.

Уже во время боя заметили, как заблестели штандарты двух легионов. Это был Фабий, спешивший на выручку Планку. Он переправился через реку по второму мосту. Афраний отступил.

Через два дня, как мы уже говорили, прибыл Цезарь с эскортом в девятьсот всадников. За ночь до его прибытия начали ремонтировать мост, работы завершались уже на глазах Цезаря.

И вот он появился — враги узнают о его прибытии по удару, который он нанесет.

Две тысячи лет спустя нам станет известна тактика Наполеона. Все полагали, что он еще далеко, на расстоянии сто лье, но он прибыл ночью и атаковал тотчас же, наутро.

Цезарь производит разведку местности, оставляет шесть когорт для охраны моста и лагеря и атакует Афрания по трем направлениям. Афраний отказывается принять бой и собирает своих солдат на холме. Цезарь останавливает своих солдат у его подножия и разбивает лагерь.

Весь день он держит армию готовой к бою, а за «спиной» передовой линии, стоящей лицом к врагу, остальная часть армии копает ров, о котором Афраний и не подозревает. С наступлением темноты Цезарь отступает за этот ров. На другой день приказывает легионам копать еще три рва. Легионы принимаются за работу — и к вечеру укрепления готовы. Афраний хочет помешать работам, но, видя уже почти готовые укрепления, напасть не осмеливается.

Когда наступил день, все рвы были укреплены частоколом. Лагерь Цезаря тоже прекрасно защищен, он переносит туда все имущество, войска же остаются в другом лагере.

На следующий день состоялось сражение между Цезарем и Афранием. К концу дня каждый хвалился своей победой — так бывает, когда нет победителя.

Два дня спустя случается настоящая трагедия: в Пиренеях тает снег, Сегр разливается и смывает оба моста Цезаря. Цезарь остается без провианта и без надежды его приобрести. И без того малые запасы пшеницы быстро тают, вокруг — ни одной коровы, все пастухи угнали свои стада подальше от этих мест. Пшеница продается по сорок динаров за четверик.

Добавьте к этому легковооруженные испанские части, привыкшие переправляться через реки на бурдюках — они днем и ночью не дают покоя армии Цезаря. О восстановлении мостов не может быть и речи — вода стоит слишком высоко, течение очень быстрое.

Цезарь пойман, словно в капкан. Ни один из его солдат не сможет спастись, нет даже необходимости их убивать: они умрут с голоду. Новость распространяется быстро и доходит до Рима, из Рима — далее, по Италии и в Грецию.

У дома Афрания на Виа Сакра собирается толпа. Афраний — спаситель мира! К Помпею отправляются гонцы и сенаторы, все, до сих пор колебавшиеся, переходят на его сторону.

Но при этом никто не учел одного: гений Цезаря, его энергию!

Цезарь приказывает солдатам изготовить лодки, наподобие тех, что он видел в Англии. Солдаты его — мастера на все руки: пришла нужда — и стали плотниками.

Дно и основные части этих лодок были сделаны из легкого дерева, остальное — из прутьев, обтянутых кожей. Лодки погрузили на спаренные телеги, затем ночью перетащили на расстояние пять-шесть лье от лагеря.

Двести или триста солдат переправляются на другую сторону реки, захватывают сопку и укрепляются там. Затем, не давая врагу возможности приблизиться к переправе, Цезарь переправляет еще один легион.

После этого за два дня строится новый мост — одновременно с двух сторон. Врага поблизости нет, и стрелами строителям никто не докучает.

Вслед за легионом пехотинцев переправляется через Сегр и кавалерия, которая тут же галопом несется вперед и настигает врага с припасами фуража.

Затем прибывает обоз с продуктами и багажом, более того — с эскортом в шесть тысяч человек. Тут и лучники, и галльские кавалеристы, и дети сенаторов и всадников. Изобилие льется в лагерь рекой с двух сторон одновременно.

Кто сказал, что Цезарь проиграл? Слишком поторопились некоторые римляне, качнувшись к Помпею. Они сделали к нему один шаг, теперь вынуждены сделать два шага к Цезарю!

LVIII

Тем временем приходит известие о победе на море. Помните двенадцать галер, которые строились по приказу Цезаря? Они под командой Децима Брута блокируют теперь порт Марселя.

Домиций поспешно вооружает семнадцать галер, одиннадцать из них — закрытого типа. К тому же он снаряжает еще пятнадцать лодок. В лодки погрузили лучников и солдат из горцев. Часть гарнизона разместилась на галерах.

Используя благоприятный ветер, они атакуют галеры Цезаря, бросившие якоря рядом с небольшим островом. К счастью, на этих двенадцати галерах оказались отборные солдаты Цезаря и самые опытные командиры, изъявившие добровольное желание идти на штурм.

Битва была недолгой и кровопролитной, горцы творили чудеса. Во всех странах мира горцы — жестокие и сильные люди, привыкшие подниматься и спускаться по самым невероятным склонам. Где бы они ни находились, всегда проявляли себя как великолепные бойцы. Вспомните о швейцарцах, тирольцах, далматах, албанцах, о воинах с Кавказа, Пиреней, из Оверна. Даже рабы Домиция, которым их хозяин обещал свободу, дрались, как герои.

Большим недостатком флота Цезаря было то, что он строился из только что срубленных деревьев, корабли были тяжелы, медленно передвигались. Дело осложнялось также и тем, что ими управляли не опытные мореходы, а солдаты, не имевшие даже отдаленного представления о морском деле.

Зато вражеские корабли, быстроходные, словно птицы, управлялись самыми опытными и лучшими матросами, собранными со всего света. Они избегали прямого столкновения с тяжеловесными галерами Цезаря, кружили вокруг них, ломали им весла. Правда, иногда цезаревы галеры все же цепляли вражеские. Тогда вступали в рукопашный бой. Горцы, рабы Домиция, старались не уступать солдатам Цезаря. Но, если уж попалась на крючок вражеская галера, то, считай, пропала, это был только вопрос времени. Солдаты Цезаря обрушивались на врагов сверху, дрались отчаянно и заставляли вражеский экипаж бросаться в море.

Воины Цезаря завершили этот бой настоящим избиением, они захватили и потопили девять галер, а остальные изгнали из порта.

Итак, и на сей раз победа осталась за Цезарем.

Тем временем жители Оски[352] и Калагура[353] собрались и решили отправить к Цезарю депутацию с предложением стать союзниками. Пример заразителен. Видя, что делают их соседи, жители Тартеса, Тарракона[354] и Барселоны поспешили поступить так же.

Само собой разумеется, Цезарь принял их как нельзя лучше. Он попросил у них фуража и пшеницы, которые они поторопились ему выслать, погрузив на вьючных животных.

Затем случилось еще нечто более удивительное: когорта, набранная в Тартесе и находившаяся под командованием Афрания, узнав о союзничестве жителей своего острова с Цезарем, спешно покидает свой лагерь и переходит на его сторону.

Таким образом пять крупных испанских общин стали союзниками Цезаря, готовыми выполнить любое его желание, и это в то время, когда стало известно, что Помпей не покинул и не собирается покидать Диррахию. С этого момента среди сторонников Помпея поселились сомнение и смятение.

Цезарь, видя, что мост слишком узок для переправы, равно как и для маневров, которые он замышлял, решил сделать брод. Он отдал приказ копать широкие, в тридцать шагов каждый, рвы, которые предотвратили бы наводнение, какой бы полноводной ни оказалась река. С помощью рвов уровень воды можно было значительно снизить.

Афраний и Петрей вполне отдавали себе отчет, что теперь имеют дело не только с армией Цезаря, но и с его пятью городами-союзниками, поэтому они решили отступить за Ибер. Когда легаты приняли это решение, река была еще неглубока, через нее могла пройти кавалерия, но не пехота.

Видя, что враг отступает, Цезарь двинул против него своих всадников. Никто не предполагал, что за ними последует и пехота: для этого нужно было пройти пять лье до моста, перейти по нему и пройти еще пять лье обратно — за это время враг мог бы уйти далеко.

Но пехотинцы рвались в бой.

С холмов, тянувшихся вдоль берега реки, солдаты видели отступление врага, небольшие стычки между его арьергардом и армией Цезаря, и тогда они начинали кричать своим командирам:

— Скажите Цезарю, пусть разрешит нам перейти реку там, где прошла кавалерия! Если прошла кавалерия, пройдем и мы!

Тогда Цезарь, который только и ждал момента, чтобы рискнуть, целиком полагаясь на свою удачу, оставил в лагере самых слабых под защитой одного легиона, выставил всадников как вверх по течению, так и ниже переправы и сам первый бросился в ледяную воду. Вода доходила до подбородка. Вся армия перешла на противоположную сторону вброд, не потеряв при этом ни одного человека. Тех же, кого снесло водой, спасли всадники, выстроившиеся вдоль реки цепочкой.

Достигнув противоположного берега, Цезарь выстроил солдат тремя колоннами и стал преследовать врага. Началась настоящая гонка, бег с препятствиями: кто первый доберется до горного перевала — единственной дороги, по которой можно попасть из провинции Лерида в провинцию Сарагосса…

Цезарь пошел в обход, полем, болотами, по холмам и горам. Солдаты взбирались на скалы: в некоторых местах они были вынуждены, оставив оружие, ползти на четвереньках, а затем уже передавать оружие друг другу.

Достигнув перевала, Афраний нашел его занятым противником. И тут развернулось жестокое сражение. Солдаты Цезаря понимали, что враг в их руках. И хотели покончить с ним как можно быстрее, одним ударом.

Но Цезарь пожалел храбрецов, которые должны были погибнуть не по своей воле и защищая не свои интересы, а потому, что давали присягу. Он довольствуется тем, что окружает их и возводит вокруг них две линии укреплений. Он может их уничтожить, но позволяет им жить. Ему нужны друзья, а не жертвы.

Вражеские солдаты понимают и с благодарностью принимают его намерения. Солдаты Цезаря начинают переговоры, в которые вступают и низшие командные чины. Люди Помпея признают, что обязаны Цезарю жизнью, что их бы давным-давно уничтожили, если бы не Цезарь. Они спрашивают, можно ли доверять его слову, данным им гарантиям, и посылают к Цезарю своих центурионов.

Тут уже все поверили, что наступил мир: цезарианцы и помпеянцы смешались, они жмут друг другу руки, братаются, обнимаются. Солдаты Помпея приглашают солдат Цезаря в свои палатки, солдаты Цезаря поступают так же со своим противником.

Узнав, что происходит, Афраний и Петрей собирают испанскую гвардию, в которой они уверены, нападают на римских солдат, находящихся в это время в их лагере, и жестоко убивают их. Спаслись лишь те, кого удалось укрыть помпеянцам, поздно ночью те выпустили их из лагеря.

В то же время Цезарь, узнав об этом, собирает солдат Помпея и, не причинив им никакого вреда, даже не угрожая, отправляет их обратно. Этим он приобретает немало союзников во вражеском лагере.

Ни Афраний, ни Петрей не могут следовать дальше. Они решают вернуться в Илерду и оттуда готовиться к маршу, Но Цезарь следит за ними, он донимает их своей кавалерией, заставляет голодать в окружении. Они убивают тягловых животных, которых не могут больше прокормить, съедают их, затем идут дальше.

С помощью удачного маневра Цезарь нападает на помпеянцев, когда те находятся в самом что ни на есть невыгодном положении.

Легаты Помпея предпочли защищаться, а не драться. Тогда Цезарь окружает их своими жуткими рвами, в сооружении которых его солдаты так поднаторели. Съев всех лошадей, как съели недавно вьючных животных, солдатам Афрания ничего не остается, как считать дни, пока все не перемрут с голоду. В конце концов они, прося о начале переговоров, объявляют себя побежденными и умоляют Цезаря не быть мстительным и не пользоваться правом победителя. Цезарь прощает всех и ставит своим врагам лишь одно условие: распустить армию и уйти из провинций. Ведутся переговоры, к какому числу побежденные должны сложить оружие. И тут в переговоры вступают солдаты.

— Сейчас! Немедленно! — кричат они со всех сторон.

Чтобы поскорее решить вопрос, Цезарь сам выдает солдатам Помпея невыплаченное жалованье. Затем позволяет каждому из них забрать из лагеря все, что имелось ценного. Своим солдатам он воздаст по заслугам позже. На этом переговоры закончились. Голоса солдат перекрыли голоса командиров. Они полностью доверились Цезарю, поскольку тот проявил куда больше снисхождения и великодушия, чем от него можно было ожидать.

В свою очередь Варрон, увидев себя в одиночестве перед лицом троекратно превосходящих сил противника, тоже начинает подумывать о переговорах с Цезарем. К тому же провинция, где он властвовал, восстает против него; города, куда он хочет войти, закрывают перед ним ворота; один из его легионов дезертирует. И он посылает письмо, в котором сообщает, что сдается.

Цезарь идет ему навстречу из Кордубы[355], принимает из его рук провинцию вместе с кораблями, оружием, деньгами, которые там находятся. Затем требует компенсации для граждан, понесших потери во время военных действий. Он возвращает всем, в том числе и храму Геркулеса, его сокровища. Там, в Гадесе, он вновь находит ту самую статую, перед которой плакал пятнадцать лет назад, сетуя на то, что не успел совершить ничего достопамятного, тогда как Александр в его возрасте уже покорил мир.

После завершения войны в Испании Цезарь погрузился на корабли в Гадесе, корабли Варрона, морем добрался до Тарракона и нашел там депутацию от многочисленных испанских городов, дал им все, о чем они просили, а некоторым — даже больше, далее проследовал сушей до Наброна, а от Наброна — до Марселя.

Здесь он узнает, что в его отсутствие в Риме по предложению Лепида его провозгласили диктатором.

LIX

Этого Лепида мы еще встретим, позже он организует второй триумвират с Антонием и Октавием.

В Марселе в то время свирепствовали чума и голод; в городе питались лишь проросшим ячменем и испорченным просом. Одна из башен рухнула, большая часть крепостной стены тоже угрожала упасть. Домиций понимал, что настало время покинуть Марсель, иначе «Марсель бы покинул его самого».

Он снарядил три корабля, вышел в море в плохую погоду, пожертвовал двумя судами, но на третьем все же прорвался через заслон, устроенный флотом Децима Брута.

Тогда марсельцы запросили пощады. По слухам о войне в Испании марсельцы поняли, как надо вести себя с Цезарем.

Цезарь потребовал сдать ему все оружие, корабли, боевые машины, общественную казну, а затем великодушно простил город.

После этого он оправился в Рим.

Да и пришло ему время быть там: легаты Цезаря, подобно легатам Наполеона, всегда проигрывали битву без Цезаря, где бы ни находились. Курион перешел с Сицилии в Африку. На Сицилии он оставил два легиона, а с собой взял пятьсот всадников и два легиона. Квинтилий Вар, легат Помпея в Африке, заключил соглашение с нумидийским царем Юбой. Юба ненавидел Куриона по двум причинам: во-первых, его отец некогда был связан большой дружбой с отцом Помпея, и, во-вторых, во время своего трибуната Курион аннексировал его царство.

Курион начал побеждать Вара и Домиция, поспешившего прибыть на помощь. Но тут на выручку этим двум помпеянцам прибыл Юба со своими нумидийцами; Куриона окружили и разбили.

Во время боя Домицию, бывшему некогда другом Куриона, удалось приблизиться к последнему, и он предложил легату Цезаря спастись вместе с немногими оставшимися в живых, обещая открыть ему дорогу и защитить во время отступления.

Но Курион ответил:

— Как, по-твоему, смогу я после этого позорного бегства смотреть в глаза Цезарю.

И, бросившись вместе со своими соратниками в самую гущу схватки, пал на поле брани.

Курион, всегда с трудом отдававший долги, сполна отдал свой долг Цезарю.

С другой стороны, Антоний, оставшийся в Риме, не делал ничего, что могло бы способствовать росту популярности Цезаря. Он проводил время в оргиях и любовных похождениях. По словам Плутарха, он стал невыносимым для граждан из-за своей лени, не беспокоясь вовсе о тех трудностях, которые они испытывали, жестоко обходился с теми, кто приходил к нему жаловаться, и, наконец, насиловал замужних женщин.

Так что по возвращении в Рим Цезарь услышал множество жалоб на своего легата, но он всегда считал, что во время войны можно позволить своим сторонникам немного лишнего. А потому он внимательно выслушал все жалобы, но не предпринял никаких мер, оставив Антония в той же должности.

Довелось ему и случайно присутствовать при событии, которое сильно потрясло его, — при восстании девятого легиона в Плаценции[356]. Солдаты требовали обещанного вознаграждения — по пять мин каждому, которые Цезарь обещал им еще в Брундизии. Восставшие полагали, что Цезарь находится в Марселе или где-нибудь в Испании, и угрожали своим преторам, когда вдруг появился Цезарь.

— Солдаты! — сказал он. — Вы жалуетесь, что война затянулась. Если она и затянулась, то не по моей вине, — это вина наших врагов, убегающих от нас. Еще в Галлии под моим командованием вам удалось разбогатеть. В один прекрасный день нужно было решить: начинать или не начинать нам эту войну. И вы, все до единого, высказались за войну. Теперь же она вам надоела и вы думаете покинуть меня! Если так, то я перестаю относиться к вам с пониманием и снисхождением. Я стану жестоким. Не хотите Цезаря, будете иметь Петрея! В девятом легионе спровоцировали этот бунт, так пусть в этом легионе будет казнен каждый десятый!

Как только Цезарь закончил, солдаты разразились жалобами и мольбами. Преторы в свою очередь попадали на колени и воздели руки, умоляя Цезаря.

Он задумчиво слушал их какое-то время.

— Хорошо, — сказал он наконец. — Выбирайте сами сто двадцать человек. Я не знаю виновных, вам лучше их знать.

Выставили вперед сто двадцать человек.

Цезарь приказал им выстроиться в ряд, затем подозвал претора.

— Считай по десять, и пусть каждый десятый выйдет на два шага вперед, — распорядился он.

Двенадцать человек шагнули из строя.

— Этих двенадцать казнить, — приказал Цезарь.

Один из них обратился к императору:

— Я готов умереть, но я невиновен! — сказал он.

— Невиновен? — спросил Цезарь.

— Спросите у моих товарищей.

— Правда, что он невиновен? — спросил Цезарь.

— Правда, — ответили те хором.

— Тогда как ты оказался среди тех, кто должен умереть?

— На меня указал один из моих врагов, центурион.

— И кто же этот враг?

Приговоренный назвал имя.

— Это правда? — спросил Цезарь.

— Правда! — ответили в один голос одиннадцать осужденных.

— Тогда ступай обратно в строй, и пусть умрет вместо тебя тот, кто донес на тебя, — сказал Цезарь.

Что и было исполнено.

Снисходительный к врагам, которых он хотел переманить на свою сторону, Цезарь посчитал, что ему следует быть жестким со своими. Двенадцать бунтарей были казнены.

Вернувшись в Рим, он получил от Сената титул диктатора и вступил в свои права.

Первая его забота была о том, чтобы вернуть на родину всех изгнанников. Таким образом вернулись в Рим все, кто был сослан еще со времен Суллы. Дети умерших в изгнании получили права на наследство своих родителей.

Затем Цезарь очутился лицом к лицу с самым грозным чудовищем, сопутствующим всем войнам, — аннулированием долгов. Путем некоторого снижения учетного процента он облегчил положение должников.

А что касается диктатуры, то он был в этой должности всего одиннадцать дней, а затем, объявив себя консулом вместе с Сервилием Исаврийским, который, по его мнению, дал ему хороший совет, обратил свое внимание на восток.

LX

Совет, который дал ему Сервилий, сводился к следующему: Цезарь должен немедленно выступить против Помпея.

Тесть Пизон, напротив, стал убеждать Цезаря послать к Помпею депутацию для переговоров о перемирии. Для человека, не верившего в свой гений, этот совет был вполне благоразумен.

Время, которое Цезарь использовал, чтобы победить войска Помпея в Испании, подчинить Марсель, подавить бунт, мимоходом успокоить Рим, установив подобие финансового порядка, — все это время Помпей употребил на то, чтобы собрать огромную армию.

«К нему пришли и Катон, и Цицерон. Даже Марк Брут, отца которого он так жестоко убил — мы уже упоминали об этом событии, говоря о гражданских войнах Суллы, — даже Марк Брут, пренебрегая личной ненавистью ради спасения отечества, пришел к Помпею.

Странная слепота, свойственная вполне разумным людям, — они отождествляли Помпея с родиной, а это доказывает, что в одном государстве всегда имеются две родины: родина простого народа и родина аристократов.

Посмотрим теперь, какими силами располагал Помпей. У него был целый год на подготовку к войне. Он имел огромный флот, собранный, что называется, с миру по нитке: из Корфу[357], Афин, Понта, — Вифинии, Сирии, Киликии, Финикии и из Египта — всего около пятисот боевых кораблей, не говоря уже о бесчисленных легких и сторожевых суденышках.

Помпею подчинялись девять римских легионов: пять перебрались вместе с ним из Италии в Диррахию; один, старый, легион — из Сирии, по численности он практически состоял из двух легионов; второй пришел из Кавдия[358] и Македонии и был сформирован из ветеранов, проживавших в Греции; и наконец, последние два были собраны и отправлены из Азии Лентулом — в них набирали воинов из Фессалоники, Беотии[359], Ахайи и Эпира.

Ожидалось прибытие еще двух легионов, которые Сципион должен был привести из Сирии, а также двух-трех тысяч лучников и двух когорт пращников по шестьсот человек в каждой.

Было у Помпея четырнадцать тысяч всадников, семь тысяч из них — цвет римской молодежи, юноши, отмеченные знатностью происхождения, отвагой и богатством. Другие семь тысяч предоставили союзники. Еще пятьсот прибыло из Кападокии под командованием Ариобарзана; пятьсот — из Фракии под командованием Сафала, сына царя Котия; шестьсот — из Галатии под командованием старика Дейотара, того самого, который строил город, когда его повстречал Красс; затем еще триста всадников под командованием Кастора, сына Дониласа; двести — из Македонии под командованием Росциполиса; пятьсот галлов и германцев, оставленных Габинием в качестве личной гвардии Птолемею Авлету, привел их сын Помпея — Помпей младший, он же привел еще восемьсот человек, которых нанял на свои деньги и деньги своего отца; двести воинов прибыли из Каммагены от Антиоха, большую их часть составляли лучники на лошадях; и наконец, были еще солдаты, просто волонтеры или купленные в других странах рабы, в основном, из Фракии, Фессалоники и Македонии.

В деньгах, слава Богу, нужды не было. Помпей владел всеми сундуками республиканцев и казной восточных сатрапов. Восток был вотчиной победителя Митридата. Цари и целые народы находились в услужении у Помпея.

Греция сделала для него последнее усилие. Она очень опасалась Цезаря и его армии варваров, куда больше, чем галлов, чьи предки штурмовали храм в Дельфах[360].

Провианта было более чем достаточно: зерновые из Азии, Египта, Фессалоники, Кандии и Кирен[361].

Хозяйничал Помпей и на море, у него был огромный флот, поделенный на шесть эскадр. Молодой Помпей командовал египетской эскадрой, Лелий и Тирасий — азиатской, Кассий — сирийской, Марцелл и Помпоний — родосской, Либон и Октавий — иллирийской и ахайской. Бибул, недееспособный, но отважный Бибул, зять Катона, был назначен главнокомандующим.

Правда, вся эта армия, составленная из разношерстных частей, нуждалась в порядке и дисциплине, но мы уже знаем, что для достижения этих целей времени у Помпея было предостаточно — целый год.

Весь этот год он усердно проводил учения с войсками, лично занимался с солдатами разными упражнениями, словно ему было двадцать пять лет, — а ведь к тому времени ему исполнилось уже пятьдесят восемь.

Для них, бесспорно, было воодушевлявшим примером видеть своего полководца преклонных лет проделывающим сложные упражнения и преодолевающим большие расстояния пешком в полном боевом снаряжении. Затем он прыгал в седло, вытаскивал меч и фехтовал, а потом, с легкостью вложив его в ножны, метал дротик, да так, что лишь немногие из молодых солдат могли превзойти его в меткости и силе удара, хотя они, конечно же, из кожи вон лезли, стараясь не отставать от Помпея.

Притом, заметьте, все это происходило на глазах четырех или пяти восточных царей и самых видных и влиятельных людей Запада: Катона, Цицерона, Марка Брута, а также престарелого Тидия Секста, который, несмотря на возраст и хромоту, покинул Рим, чтобы, по его собственным словам, присоединиться к Помпею.

И Помпей полагал, что весь Рим — с ним. Больше всего он опасался, чтобы на него не напали до весны. Тогда же стоял ноябрь. Он считал, что может готовить лагерь к зимовке.

И вот он собрал сенаторов и всадников.

— Властители и граждане! — сказал он им. — Вспомните историю: афиняне покинули свой город, чтобы противостоять врагу и защитить свою свободу, поскольку Фемистокл[362] опасался, как бы крепостные стены и дома не сыграли для жителей роль своего рода роковой ловушки. И действительно, вскоре после этого, после победы над Ксерксом[363] и захвата Саламин[364] афиняне вернулись в свой город и отстроили его заново, он стал еще прекраснее и величественнее. Так поступили и мы, римляне, когда галлы заполонили Италию: наши предки покинули город, отступили к Ардее[365]. Камилл и его люди посчитали, подобно Фемистоклу, что родина их там, где находятся они. По их примеру покинули мы Италию, чтобы прийти сюда, где теперь находимся. И во имя родины мы тоже прогоним Цезаря из Рима! Как, по-вашему, он поступит, если выйдет победителем? Думаете, тот, кто поднимает оружие против своей родины, откажется от жестокости и насилия? Человек, который прославился в Галлии своей алчностью, разбоем, чрезмерным пристрастием к деньгам, думаете, он воздержится, чтобы не запустить руку в кошельки граждан, в государственную казну?.. Что касается меня, то при всей сложности положения, в котором находится наша родина, укажите мне только место! Я буду сражаться там, где вы мне укажете, буду сражаться как простой солдат или как главнокомандующий. И если боги признают, что я хоть немного понимаю в военном искусстве, лично отважен, разбираюсь в военной технике, — вспомните, я ни разу еще не был побежден, — так вот, все, о чем прошу я богов, — помочь мне отомстить за нашу несчастную родину!

Помпей окончил речь, все присутствовавшие в один голос объявили его императором и попросили стать главнокомандующим. Тогда Помпей поблагодарил их и заметил, что Цезарь, которого остановили плохая погода и бурное море, по всей вероятности, не предпримет в ближайшее время усилий, чтобы перебраться в Иллирию. Он наверняка останется в Риме укреплять свою диктатуру.

Учитывая это, он тут же отдал приказ бдительно охранять морские проливы, пути и порты, а солдат отправил на зимовку в Тессалию и Македонию.

В то время как Помпей держал эту речь перед армией и своими сподвижниками, Цезарь, задержавшийся в Риме лишь на одиннадцать дней, прибыл в Брундизий без амуниции, провианта и, собрав там около двадцати тысяч воинов, сказал им:

— Друзья! Вы пришли со мной творить великие дела, не так ли? Хорошо! Для тех, кто принял такое решение со всей твердостью, не существует ни зимы, ни бури. Таких ничто не может остановить: ни отсутствие провианта и боевых машин, ни даже медлительность наших товарищей. Итак, ничто не в силах помешать нам продолжить войну, и единственное теперь условие успеха — это быстрота действий. Лично я считаю, что мы должны оставить здесь своих рабов и поклажу, погрузиться на первые же корабли, которые, найдем, лишь бы их было достаточно, чтобы вместить нас всех, и, воспользовавшись зимой, которая усыпила бдительность нашего врага, напасть на него в тот момент, когда он менее всего этого ждет. А то, что мы в меньшинстве, пусть вас не пугает — храбрость заменит нам численное преимущество. Теперь, что касается продовольствия… В лагере Помпея есть все, и к тому же в изобилии. Так что, когда прогоним Помпея из его лагеря, у нас будет всего в достатке. Мир принадлежит нам! Помните одно: мы свободные граждане и имеем дело с рабами. Теперь те, кто не желает рисковать и испытать свое счастье рядом с Цезарем, могут покинуть Цезаря!

Ответом был дружный крик:

— Веди нас!

Неделю спустя, без продовольствия и боевых машин, всего с двадцатью пятью-тридцатью тысячами солдат, не ожидая подкрепления со стороны частей, которым был отдан приказ о встрече в Брундизии, Цезарь погружается на пятьдесят кораблей, которые обещает тут же вернуть, чтобы перебросить остальные части — еще около двадцати тысяч человек, и, пройдя сквозь бесчисленный строй вражеских кораблей под командованием Бибула, высаживается в пустынном месте возле Аполлонии[366] — на пляже, среди скал, так как все порты охраняются солдатами Помпея.

Он идет с двадцатью пятью тысячами воинов атаковать стопятидесятитысячную армию!

Его легионы, отправившись с берегов реки Сегр, пересекли Карбону, Заальпийскую Галлию, прошли через им, словно то была обычная стоянка, затем вышли на Аппиеву дорогу и направились в сторону Брундизия, ворча:

— В какой еще край заведет нас этот человек? Как долго будет он водить нас за собой? Когда закончатся наши мучения? Может, он думает, что ноги наши из стали, а тела из железа, что гонит нас на самый край земли, ведет то с запада на восток, то с севера на юг? Но ведь железо и сталь тоже изнашиваются… И кинжалы, и мечи нуждаются в покое, они тоже подвластны усталости. Неужели даже наши раны не дают Цезарю понять, что он командует смертными и что мы испытываем лишения и страдания, подобно всем прочим? Даже сами боги утомились бы, сделав то, что делаем мы! Глядя, с какой скоростью мы передвигаемся, можно подумать, что мы спасаемся от врага, а не преследуем его. Хватит, Цезарь! Довольно!

Изнуренные и разбитые усталостью, эти несчастные садились возле дороги и лишь мотали головами, слушая приказы командиров. Вам не кажется, что вы слышите плач ветеранов, которых Наполеон подгонял от Нила к Дунаю, от Мансанареса к Волге?

Но когда ветераны прибыли в Брундизий и узнали, что Цезарь уже отплыл, не дождавшись их, то обернулись к своим командирам, плача от злости:

— Это ваша ошибка, что мы не отправились вместе с ним! Надо было сильнее поторапливать нас в дороге, а не позволять без конца отдыхать, как каким-нибудь лентяям и предателям! О, как мерзко поступили мы, предав нашего императора!

Когда же им сообщили, что перевозившие Цезаря пятьдесят кораблей должны вернуться и забрать их, они расположились на берегу, чтобы поскорее увидеть на горизонте белые паруса; они ждали их с таким нетерпением.

LXI

Что же придавало Цезарю такую уверенность в своих действиях? Во-первых, его гениальность, и, во-вторых., предчувствие. Хотя с тех пор, когда ему предсказали скорую смерть, Цезарь поклялся больше не слушать прорицателей, в знамения, подобно всем великим людям, он продолжал верить. Он был суеверен. Надо сказать, у некоторых гениальных людей суеверие вовсе не является признаком слабости, напротив, это верный знак честолюбия.

Собираясь отправиться из Рима, Цезарь сделал жертвоприношение богине Фортуне. Бык, предназначенный для заклания, вдруг вырвался из рук служителей и сбежал из города, не дав даже прикоснуться к себе. Встретив на пути озеро, он пересек его вплавь.

— Что бы это значило? — спросил Цезарь авгуров.

— А вот что: ты пропал, если останешься в Риме, если не пересечешь сейчас море, это огромное озеро, отделяющее тебя от Помпея, потому что по ту сторону моря тебя ожидают победа и удача.

И Цезарь отправился, отдав распоряжение Антонию вести за собой остальную часть его армии. Уже на другой день по городу пронесся об этом слух; даже римские ребятишки разделились на два лагеря — одни называли себя цезарианцами, другие — помпеянцами; на улице разгорались настоящие сражения, они метали друг в друга камни. Результатом этой «малой войны» было полное поражение «армии Помпея».

В это время Цезарь находился в Аполлонии, городе, который Помпей вовсе не намеревался защищать. Есть немало городов с таким названием. В то время их было несколько: первый — в Македонии, к юго-западу от Салоник, называется теперь Полиной; второй — во Фракии, у входа в пролив Эвксинского порта, сейчас это город Созополь; третий — в Греции, на берегу моря, к северу от Сирен[367]; четвертый — на острове Крит, родине философа Диогена[368]; пятый — в Палестине; и наконец, шестой — в Иллирии, возле устья реки Аой[369].

Цезарь находился в этой последней Аполлонии. Там он ожидал прибытия остальной части своей армии, которая все никак не появлялась. Тогда он отправил посланцев в Брундизий с приказом, чтобы войска немедленно погрузились на корабли и, не жалея сил, спешили к нему.

— Мне не корабли нужны, а люди! — говорил он.

Через какое-то время, видя, что их все нет и нет, он решил сам отправиться на поиски. Он предпринял один из тех необычных, отчаянных шагов, которые так часто удавались ему в Галлии.

Цезарь отправил трех рабов на берег реки Аой, находившейся всего на расстоянии двух миль, с заданием найти владельца любого судна, готового к отплытию в Брундизий, и сообщить тому, что Цезарь желает отправить гонца в Италию и что нужно обеспечить ему место на борту корабля. Если такового не найдется, рабы должны были арендовать небольшое судно и предупредить его владельца, что помимо гонца Цезаря тот волен перевозить на нем сколько угодно пассажиров — ведь чем больше их будет, тем легче гонцу остаться незамеченным.

Примерно через час рабы вернулись и сообщили, что все готово, отплытие назначено на вечер. Цезарь пригласил друзей на ужин, как он это сделал в Равене перед отправкой в Рим; затем точно так же, как в Равене, ускользнул ночью из-за стола со словами, что он скоро вернется и чтобы не беспокоились.

Войдя в свою палатку, он тайно переоделся в одежду раба, дошел в одиночестве до берега реки и, узнав корабль по описанию рабов, сказал его владельцу:

— Я прибыл! Я посланник Цезаря!

Хозяин пустил его на борт, где оказалось еще восемь пассажиров. Цезарь торопил отплытие: нужно было воспользоваться темнотой, чтобы пробраться незамеченными между кораблями Помпея.

Благодаря веслам и течению плавание шло гладко, пока они спускались вниз по реке. Но по мере приближения к устью волны становились все яростнее и круче, казалось, они стремились создать на пути судна непреодолимую преграду, оно ползло еле-еле, как черепаха.

Наконец настал момент, когда уже никакие усилия не помогали. Одной из волн повредило руль, и хозяин, ужаснувшись, приказал гребцам поворачивать обратно.

Тогда Цезарь встал, распахнул одежду и сказал исторические слова:

— Вперед, любезный! Ты везешь Цезаря и его счастье!

Это признание придало смелости хозяину и гребцам; собрав все силы, они преодолели водную преграду.

Но, оказавшись в открытом море, корабль окончательно потерял управление, его долго носило ветром и волнами, пока наконец не выбросило на берег.

К этому времени уже рассвело, и они рисковали быть замеченными врагом.

— О, счастье мое! — воскликнул Цезарь. — Неужели ты от меня отвернулось?..

Затем он приказал столкнуть судно в реку, и менее чем за час с помощью попутного ветра и весел они проплыли те несколько миль, которые отделяли его от лагеря.

Возвращение Цезаря превратилось в настоящий триумф. Узнав о его отъезде, все разволновались и думали, что он погиб. Одни превозносили храбрость своего императора, другие осуждали его за риск.

Вокруг него немедленно собрались солдаты. Один выступил от имени остальных.

— Цезарь! — сказал он. — Чем не угодили мы тебе, мы, которых ты называешь своими друзьями? Неужто потерял всякую надежду победить с нами, что отправляешься на поиски других солдат, подстегиваемый страхом? Правда, что ряды наши малочисленнее, чем у врага, но разве не полагался ты на нас, когда нужно было воевать против галлов? Цезарь, твоя армия требует от тебя прежнего доверия, которое она так незаслуженно вдруг потеряла!

Антонию мешала выйти из Брундизия бдительность Бибула. Но вот Бибул умер, и командование морскими силами поручили Либону. Антоний, узнав о смерти Бибула, решил воспользоваться этим обстоятельством и, пока Габиний обходил территорию по суше, в лоб напал на корабли, охранявшие вход в порт. Затем погрузил на них двадцать тысяч пехотинцев и восемь тысяч всадников.

Защитная линия с моря была прорвана. Корабли Антония, пробившие брешь во флоте Помпея, перегруппировались, но противник начал их преследовать.

К счастью, дувший с юга ветер загнал врага глубоко в бухту. Тот же ветер погнал корабли Антония прямо на скалы, о которые они неминуемо разбились бы в щепки. Они так близко подошли к скалам, что все были уверены — вот он, конец, но тут внезапно направление ветра изменилось с южного на северо-восточное. Антоний развернул паруса и, проплывая вдоль скалистых берегов, увидел остатки разбившегося флота Помпея.

Воспользовавшись этим, он взял немало пленных, занял город Лисс[370], что по соседству с Диррахией, и прибыл в лагерь Цезаря с двойной победой: привел с собой сильное подкрепление, а также сообщил приятное известие о взятии одного из вражеских городов.

Казалось, только чудо спасло Цезаря. Помпей, вознамерившийся во что бы то ни стало разбить его, направился в сторону Аполлонии и, дойдя до реки Апс[371], послал двух солдат проверить глубину брода. Один из воинов Цезаря заметил этих солдат, напал на них и убил. Помпей решил навести через реку мост. Мост построили. Цезарь не предпринял ничего, чтобы помешать этому, решив, что в нужный момент просто атакует тех, кто будет по нему переходить. Но ему так и не удалось этого сделать: не успели пройти по мосту двести или триста человек, как он неожиданно рухнул. Все, кто находился на нем, попадали в воду вместе с обломками и утонули, те же, кто успел перейти, были поголовно перебиты солдатами Цезаря.

Помпей усмотрел в этом дурной знак и немедленно отступил.

LXII

После прибытия Антония с подкреплением Цезарь решил перейти в наступление. Помпей отступил к городу Аспарагию[372], что неподалеку от Диррахии. Цезарь шел по пятам, занял мимоходом один город, где Помпей оставил свой гарнизон, а на третий день, сойдясь с противником, предложил бой…

Вот мы и добрались до этого сражения, до этой великой схватки. Давайте остановимся на минуту на этом событии, к которому в то время были прикованы взоры всего мира с трепетным ожиданием развязки.

Говоря проще, все сводилось к следующему: кто победит — аристократы под командованием воспитанника Суллы или народ, ведомый племянником Мария? Будет ли Италия охвачена проскрипциями Помпея, или же Рим будет пользоваться благосклонностью Цезаря?

Я не создатель теорий, не пытаюсь говорить намеками, я просто излагаю факты.

Понятно, что все выжидают. Глаза всего мира прикованы к этой точке в Эпире. Галлия, Испания, Африка, Египет, Сирия, Азия, Греция — весь мир, как мы уже говорили, пристально наблюдает, затаив дыхание.

Запад, а точнее, силыбудущего были за Цезаря; Восток, вернее, величие прошлого — за Помпея. Севера еще не существовало, как не существовало и Юга.

Итак, сойдясь лицом к лицу с противником, Цезарь предложил Помпею бой. Какое-то время он выжидал, затем, видя, что Помпей не спешит начинать сражение, тоже отступил со своей армией в лагерь. Там он придумал новый план.

По узким опасным тропам, похожим на те, что довелось ему пройти в Испании, направился Цезарь в Диррахию. В его планы входило отрезать Помпея от источников снабжения продовольствием и боеприпасами.

Видя такой большой обходной маневр, Помпей подумал, как в свое время Афраний и Петрей на реке Сегр, что Цезарь отступает. Он отправил по следам противника разведчиков и стал ждать. Те вернулись ночью и сообщили, что Цезарь вовсе не отступает, а просто хочет отрезать Помпея от Диррахии.

Помпей отдал приказ немедленно покинуть лагерь и направился к городу наиболее короткой дорогой. Цезарь, предвидевший этот маневр, шел пешком впереди своих солдат, подстегивая и воодушевляя их собственным примером, — первым преодолевал препятствия, первым пускался в путь после коротких передышек, торопя людей и объясняя необходимость такой спешки. На третий день с наступлением рассвета его люди увидели одновременно и стены Диррахии, и солдат Помпея, однако Цезарь умудрился опередить их на целый час. То же случилось в Испании с Афранием и Петреем.

Понимая, что Цезарь знает о них, Помпей разбил лагерь на скалистой возвышенности, неподалеку от морского побережья, где находился небольшой порт и где он собрал свои корабли. Они снабжали его продовольствием из Азии и других областей, подчиненных Риму.

Цезарь же, напротив, оказался в изоляции и был вынужден пользоваться только местными ресурсами. Он не имел возможности снабжать свою армию провизией с востока, который не принадлежал ему, не мог также получить провиант и с запада, от которого его отделяли пятьсот кораблей Помпея. Он отправил гонцов закупить продовольствие в Эпире, обязал окрестные города поставлять ему провиант и фураж, направил своих людей за пшеницей в Лисс, город далматов, а также во все ближайшие крепости.

Но что можно было найти в этой горной стране, совсем не пригодной для ведения сельского хозяйства? Пшеница здесь не росла. Помпей же, обозревая окрестности, словно коршун, с высоты скалы, на которой находился, и имея лучшую, чем у Цезаря, кавалерию, еще издали замечал приближающиеся обозы с продовольствием, бросал на них своих всадников и грабил.

Цезарь решил взять в осаду одновременно и Диррахию, и Помпея, то есть и город, и армию. Слишком дерзкий план для кого угодно, только не для Цезаря и его солдат. На первый взгляд он казался несбыточным. Но в нем была своя логика — Помпей отказался от прямого столкновения, следовательно, его надо взять измором.

За восемь дней Цезарь выстроил восемь редутов вокруг скалы, на которой Помпей разбил свой лагерь. Затем соединил эти редуты между собой рвами и коммуникационными линиями. Все это походило на сооружения, которые он воздвигал в Галлии.

Поскольку Помпей не желал удаляться от Диррахии и покидать свою скалу, он никак не мог помешать работам Цезаря, разве что устраивал изредка одиночные налеты на его солдат, стараясь удержать за собой как можно больше земли, чтобы затем дислоцировать армию.

Он тоже принялся за строительство и воздвиг двадцать четыре редута, образовавших нечто вроде окружности длиной в четыре лье. Внутри этого круга он пас лошадей, а флот обильно снабжал его хлебом, мясом и вином.

Цезарь протянул линию укреплений на шесть лье и построил тридцать шесть редутов!

Понятно, что Помпей никак не мог позволить ему довести свой план до конца. Едва завидев солдат Цезаря, занимающих очередную высоту, он немедленно высылал против них воинов с пращами или лучников. Но солдаты Цезаря — чаще всего то были галлы, испанцы или германцы — оказались не менее изобретательными, чем современные французы. Они сооружали себе каски из кожи, войлока или просто плотной ткани, смягчавшие удары.

Странное зрелище являла собой эта армия, у которой не было ничего, к тому же осаждавшая вдвое большую армию, у которой всего было в изобилии.

Желудки, будь их хозяева с севера или юга, равно нуждаются в еде, но подбадриваемые Цезарем солдаты не жаловались на голод и ели что попало — овес, овощи, даже траву. Но в какой-то момент подошли к концу и эти запасы. Тогда солдаты начали выкапывать корни растений, они ели их смоченными в молоке вместо хлеба, но несмотря на то, что даже этого «хлеба» было мало, они кидали его через заградительные линии Помпея, чтобы показать врагу, как умеют питаться в критических условиях люди Цезаря.

Затем от одного редута к другому разносились крики:

— Эй! Наконец-то ты у нас в руках, Помпей! Мы скорее будем глодать кору деревьев, чем упустим тебя!

Помпей приказал прятать этот «хлеб» от своих солдат, чтобы молодежь из римской знати, которая находилась с ним, не видела, с какими варварами приходится иметь дело, с какими дикими зверями они должны воевать.

Катон и Цицерон были в Диррахии и наблюдали оттуда все. Цицерон ежедневно колет своим язвительным языком Помпея, буквально изводит его шуточками, на которые был великим мастер. У Плутарха имеется целый список этих фраз, смысл которых сегодня нам понятен с трудом.

Зато Катон, за внешним цинизмом которого скрывался порядочный человек и которому претила мысль о гражданской войне, вовсе не находил уместным шутить в такой трагической ситуации. Он объявил, что ни один город не будет разграблен, даже если его возьмут штурмом, что ни один римский солдат не будет убит после окончания боя.

И еще он ждал, ждал и надеялся.

Бедный Катон! Почему он не обладал цицероновым духом? Впрочем, возможно, тогда у него было бы меньше сердца…

LXIII

Посмотрим, что же происходило тем временем в Риме.

Закон Цезаря, не давший всем должникам окончательно обанкротиться, конечно же, обрадовал многих. Но можете себе представить, что вся армия — совсем забыл об этом упомянуть, — которая при жесте Цезаря, протянувшего руку с перстнем вперед и растопырившего пять пальцев, подумала, что каждому солдату обещано по пять тысяч сестерциев и перстень всадника, так вот, именно армия была, напротив, охвачена недовольством. Вы уже знаете, как один легион взбунтовался в Плаценции, а другой — на Аппиевой дороге. Единственное вознаграждение, полученное армией, составляло две тысячи сестерциев на человека.

Но когда эта армия оказалась лицом к лицу с врагом, она уже не ныла и не жаловалась, ела траву вместо хлеба, готова была глодать древесную кору и сражаться.

Те же, кто жаловался, были из компании Клодия и Каталины — несостоятельные должники, укрывшиеся в лагере Цезаря, чтобы избежать участи осужденных. Они дожидались полной кассации долгов — tabulae novae[373].

Хотите знать, что больше всего пугало Рим? Заметьте, я говорю вполне определенно, а не какими-то намеками. Господи, все революции одинаковы, и неважно, осуществились ли они за пятьдесят лет до нашей эры или через тысячу восемьсот лет после этого. Одинаковые интересы возникают у всех людей, будь то Рулл[374] или Бабеф, речь идет об одном и том же. Так вот, хотите знать, что больше всего пугало Рим, когда Цезарь стал его хозяином? Почитайте писателя из города Амитерны, человека, который попался, как сказали бы сегодня англичане, на преступной переписке с Фаустой, женой Милона, и который ищет избавления от несчастий в демократической партии Клодия. Именно он возбуждает недовольство, которое приводит к гибели его покровителя, он, которого исключили из Сената как цензора за аморальное поведение, он, который был корреспондентом и доверенным лицом Цезаря в Риме, он, который пришел в его лагерь вслед за Курионом, Антонием и Кассием, он, который позже, после смерти Юбы, будет назначен проконсулом Нумидии, откуда вернется столь сказочно богатым, что тут же превратится в великого моралиста и историка, сидя на своей роскошной вилле на Квиринале, окруженной сказочными садами. Почитайте Саллюстия!

Перечислим его сочинения. Первое — его великая «История» в пяти книгах, где описаны все события, происшедшие в Риме со дня смерти Суллы и заговора Каталины; она была утеряна, и мы знаем лишь некоторые фрагменты этого труда. Второе — «Заговор Каталины», третье — «Война с Югуртой», четвертое — «Политические письма, адресованные Цезарю», одно написано накануне его вступления в Рим после возвращения из Африки, другое — после Фарсальской битвы.

Прочитайте, что пишет он Цезарю: «Люди, морально разложившиеся, запятнанные совершенными преступлениями, надеявшиеся, что ты отдашь им Рим, явились в твой лагерь толпами, угрожая грабежами невинным гражданам, и не только грабежами, но и смертью, а одновременно со смертью — всем, чего можно ожидать от людей коррумпированных. Но когда они увидели, что ты не избавляешь их от уплаты долгов, не отдаешь им на растерзание мирных граждан, они тут же бросили все. Лишь малая их толика решила, что в твоем лагере они в большей безопасности, нежели в Риме, — так сильно они опасались своих кредиторов! Просто невероятно, что столь многие предали твою идею, чтобы перейти в лагерь Помпея. Они выбрали его лагерь как надежное убежище от своих кредиторов».

Одним из таких людей, о которых упоминает Саллюстий, был претор Целий, чье имя, кажется, уже мелькало выше. Он очень рассчитывал на tabulae novae.

Вообще он был человеком умственного труда, у таких чаще всего бывают долги, а также яростным спорщиком. Так, однажды он говорил одному своему слишком льстивому клиенту, с которым вместе обедал и который всегда соглашался с ним:

— Ну, давай же! Скажи хоть раз: нет! Чтобы я хоть раз оказался другого мнения!

Так вот, после отплытия Цезаря в Грецию Целий понял, что партия Цезаря — это партия ростовщиков. В апреле 705 года он пишет Цицерону:

«Во имя всех, кто тебе дорог, во имя твоих детей, заклинаю, дорогой Цицерон, не теряй себя и не компрометируй каким-либо действием или необдуманным поступком. Я не говорил тебе ничего случайного, ни разу не давал непродуманного совета, свидетели тому — боги и люди. Клянусь дружбой!

Если у тебя сохранилась привязанность ко мне, к твоему мальчику и твоей семье, если не хочешь разрушить наши последние надежды, если мое слово и слово твоего великого зятя дороги тебе, если не хочешь замутнить нашу жизнь, умоляю, не заставляй меня ненавидеть и отвергать ту партию, чей триумф должен нас спасти! Однако, если ты последуешь за партиен Помпея, не заставляй меня выступать против тебя лично. Я долго раздумывал над тем, на чьей ты стороне. Трудно противопоставить себя столь победоносному человеку, который покровительствовал тебе, когда положение твое было шатким. К чему бежать с теми, чью позицию ты никогда не разделял? Это весьма необдуманный поступок. Стараясь как можно больше сделать для тех, кто в партии «добрых», можешь вдруг оказаться в стороне от них, ненужным им. Выжди и посмотри, как развернутся события в Испании: Испания станет нашей сразу же, как только ступит на ее землю нога Цезаря. Это говорю тебе я, и если они потеряют Испанию, скажи, пожалуйста, что им останется?»

И Целий направляется в Испанию, воюет на стороне Цезаря, возвращается вместе с Цезарем в Рим и рассчитывает на tabulae novae, которые должен утвердить Цезарь, однако тот об этом и не помышляет! Целий обманут в своих ожиданиях. Вместо полной отмены всех долгов Цезарь отменяет лишь четверть их.

Целий разочарован. Поэтому год спустя, в марте 706, он пишет Цицерону:

«О, мой дорогой Цицерон, почему не отправился я вместе с тобой в Формий, вместо того чтобы идти в Испанию с Цезарем? Почему не отправился с Помпеем?..

Жаль, что Курион не состоит в той же партии, что и Аппий Клавдий. Дружба с Курионом затянула меня в эту позорную игру. Да, я понимаю, с одной стороны, ненависть, с другой — преданность заставили меня совсем потерять голову. И не потому, что я усомнился в справедливости нашего дела — лучше уж умереть, чем быть связанным с этими людьми! Если бы мы не опасались преследований с вашей стороны, нас бы уже не было здесь.

В Риме все, за исключением нескольких ростовщиков, на стороне Помпея — и люди, и порядки. Я перетянул на вашу сторону даже чернь, которая была прежде предана Цезарю, и тех, кто называет себя народом. Имейте терпение, я сделаю вас победителями над нами: хочу стать вторым Катоном. Вы же спите, вы даже не отдаете себе отчета в том, насколько мы слабы. В настоящий момент я ни в чем не заинтересован. Но я бываю мстителен, если ко мне относятся плохо.

Чем вы там занимаетесь? Хотите дать бой? Смотрите, это самый сильный из всех ваших противников. Не знаю, какая у вас армия, но солдаты Цезаря умеют воевать и не боятся ни холода, ни голода. Прощай!»

Я, кажется, уже говорил, что этот Целий был весьма сообразительным человеком. Он предвидел, что Цезарь захватит Испанию, затем предвещает разгром от его руки Помпея. И все же это не мешает ему объявить войну Цезарю — до такой степени он мстителен.

Неожиданно в лагере Цезаря узнают, что Целий слишком уж распоясался в Риме. Сначала он ставит свое судейское кресло рядом с креслом второго претора Гая Требония и объявляет, что готов принимать жалобы от любого, кто желает обжаловать решения третейских судей, касающиеся оценки имущества и уплаты долгов в соответствии с последними распоряжениями Цезаря. Но никто и не подумал явиться к нему с жалобами и апелляциями.

Тогда Целий выдвинул законопроект об уплате долгов в течение шести лет, причем в эти годы запрещалось начислять проценты. Но консул Сервилий Исаврийский, которого Цезарь оставил вместо себя в Риме, высказался против этого законопроекта.

Что же делает Целий? Он отказывается от своего законопроекта, но вместо него выдвигает два новых, надеясь таким образом вызвать всеобщее недовольство и бунт. Но ничего подобного не произошло: народ не сдвинулся с места.

Целию же во что бы то ни стало необходимо было это восстание, и он придумывает вот что: пока идет война, отменяется квартирная плата.

Ах! Квартиросъемщики счастливы и кричат «ура». Народ собирается на Форуме, происходит небольшая стычка. Во время этой стычки Целия прогнали из судейского кресла, причем он при этом упал и разбил себе голову о ступени. Вмешивается консул; после его выступления Целия изгоняют из Сената.

Он пытается обратиться к народу и поднимается на трибуну — ликторы изгоняют его! Целий громко кричит, что пойдет жаловаться Цезарю, а сам тем временем тайно отправляет депешу Милону, прося того организовать диверсионный акт в Италии вместе со всеми недовольными, которых сможет собрать. Помните Милона? Его отправили в изгнание в Марсель.

Милон собирает около ста человек и вступает в Италию. Целий в сопровождении нескольких гладиаторов, уцелевших во время устроенных им игр, встречается с ним, и вот они уже вместе шагают по сельским дорогам, объявляя всем, что действуют по поручению Помпея и что у них на этот случай имеются письма, которые доставил им Бибул. Но вы-то, надеюсь, помните, что Бибул умер? Однако они об этом не знают.

Оба они объявляют об аннулировании долгов, но снова никто не поддерживает их. Милон освобождает некоторое количество рабов и вместе с ними пытается осадить город в Калабрии. Он был убит брошенным в него через крепостную стену камнем. Там находился претор Квинт Педий, защищавший город со своим легионом.

Целий осадил Турий. Он подстрекал испанских и галлийских кавалеристов покинуть армию Цезаря и перейти на сторону Помпея, предлагая им деньги. Но тут один всадник, то ли посчитавший, что этот оратор говорит чересчур пространно, то ли сочтя его не слишком красноречивым, взял да и всадил в Целия меч.

Так закончили свои дни Милон и Целий, а вместе с ними закончился и бунт.

LXIV

Итак, Цезарь со своим сорокатысячным войском осадил Помпея с его стотысячной армией. Помпей решил совершить двойную вылазку: одну из своего лагеря, другую — из Диррахии.

Таким образом Помпей намеревался захватить вершину холма, что находилась вне досягаемости стрел Цезаря, и расположить там часть своего войска.

Он атакует сразу по трем направлениям, диррахийский гарнизон тоже наступает. Однако на всех участках Помпей был отброшен. Он потерял две тысячи убитыми, немало волонтеров и командиров, среди которых был и Валерий Фларрий, сын Луция Валерия, бывшего претора Азии.

Цезарь же потерял всего двадцать человек и захватил шесть штандартов. Четыре центуриона, защищавшие редут, на который напали солдаты Помпея, потеряли каждый по одному глазу, что уже само по себе говорит, насколько жестокой была схватка. Позднее из рапортов стало известно, что только по этому редуту было выпущено свыше тридцати тысяч стрел. Только в одном щите центуриона Сцевы оказалось сто тридцать отверстий от стрел — я уже рассказывал, как этот отважный центурион с выбитым глазом убил двух солдат Помпея, притворившись, что сдается в плен. Некто Минуций насчитал в своем щите сто двадцать отверстий от стрел, а его тело было прострелено в шести местах.

Цезарь наградил Сцеву двадцатью четырьмя тысячами сестерциев и повысил его в чине сразу на несколько рангов. Минуций также получил награду по заслугам. К полному нашему удовольствию следует добавить, что он полностью излечился от всех нанесенных ему ранений. Остальные получили двойную плату и двойной рацион.

Тем временем из Азии прибыл Сципион.

Цезарь, не желавший упускать ни одной возможности мирно договориться, послал к нему на переговоры своего друга Аппия Клавдия. Известно, что Сципион был тестем Помпея и имел большое влияние на своего зятя.

К несчастью, рядом со Сципионом находился славный Фаворний, тот самый, который, подражая Катону, раздавал морковь, репу и огурцы во время устроенных им игр. Он-то и помешал Сципиону выслушать Клавдия.

Но положение Помпея ухудшается: питьевой воды не хватает, фуража для скота тоже. Лошади и тягловый скот получают в качестве корма лишь листья и измельченные тростниковые корневища. Вскоре тягловый скот лишился даже этого скудного пропитания, корм берегли для лошадей. Ослы и мулы вымерли, вскоре по всему лагерю распространился запах падали, что грозило эпидемией.

Доставили фураж морем, но, поскольку вместо овса удалось раздобыть лишь ячмень, лошади, привезенные из Греции и Понта, отказывались есть его, так как не были привычны к этому корму.

В конце концов Помпей устыдился и решил сделать вылазку. Случай улыбнулся ему. В лагере Цезаря находились два всадника из племени аллоборгов, сыновья одного из вождей по имени Альбуцилий. Оба были храбрыми воинами, прекрасно зарекомендовали себя в сражениях с галлами и в качестве признания своих заслуг получили высокие воинские звания, к тому же, благодаря протекции Цезаря, их выбрали в Сенат раньше положенного по возрасту срока.

Цезарь очень уважал их, даровал им земли, отнятые у врагов. Но им все было мало. Имея под своим командованием всадников-аллоборгов, они задержали выдачу жалованья солдатам, говоря, что еще не получили денег от Цезаря.

Солдаты пожаловались Цезарю. Цезарь опросил всех и выяснил, что утайка жалованья — не единственный проступок, который совершили братья, они и другими способами обкрадывали своих солдат, к тому ж они не доставили Цезарю, хотя и отрапортовали об этом, двести воинов и двести лошадей, которых, как оказалось, не существовало вовсе.

Цезарь счел, что теперь не самое подходящее время поднимать скандал, однако все же вызвал к себе обоих, пожурил их без свидетелей, укорил в неблаговидном поступке, напомнив, что все солдаты верят в порядочность и щедрость Цезаря, что доброе имя для него превыше всего и что они должны об этом помнить, так как до сих пор он не жалел для них ничего.

Эти замечания, видите ли, оскорбили их. Вернувшись в свою палатку, они посовещались и решили поменять карты в игре — перейти на сторону Помпея. Мало того, чтобы им оказали достойный прием во вражеском лагере, они решили убить Волусия, командира кавалерии.

Но то ли потому, что не представилось благоприятного случая, то ли возникли какие-то препятствия, но они отказались от задуманного и решили занять у своих друзей как можно больше денег якобы для того, чтобы выплатить долг солдатам. Потом закупили на эти деньги лошадей, в которых так нуждались в лагере Помпея, и перешли к врагу с теми, кто согласился последовать за ними, — всего их оказалось сто человек.

Помпей не привык к перебежчикам из вражеского стана. Он закатил им праздничный пир и торжественно сопровождал по всему лагерю.

Затем вечером пригласил предателей в свою палатку и узнал от них о сильных и слабых местах в обороне Цезаря, а также отметил точные расстояния до всех важных объектов. Получив исчерпывающую информацию, он решил наутро устроить противнику сюрприз.

С наступлением ночи Помпей приказал погрузить на корабли лучников и легкую пехоту с фашинами[375], чтобы заполнить ими рвы, затем вывел из лагеря шестьдесят когорт и направил их вдоль берега к тем участкам лагеря Цезаря, которые находились ближе всего к морю и дальше от командного пункта.

Участок, который Помпей решил атаковать, защищал квестор Лентул Марцелл с девятым легионом. Лентул Марцелл был болен, и в помощь ему был направлен Фульвий Постумий, в случае крайней необходимости он должен был заменить командира.

Здесь пролегали две линии защиты лагеря Цезаря: одна прямо перед врагом — ров глубиной в пятнадцать шагов и защитный вал высотой десять шагов; вторая — на расстоянии в сто шагов — была намного меньше и даже в одном месте не закончена.

Помпей уже знал о всех недостатках и мелочах. Поэтому он и сконцентрировал все свои силы именно в этой точке.

Девятый легион был атакован на заре. Получив известие о нападении, Марцелл выслал подкрепление, но оно оказалось недостаточным и к тому же прибыло с опозданием. Надо сказать, что у самых храбрых тоже бывают минуты слабости и страха — римляне объясняли это по-своему, связывая с влиянием богов.

Все побежали. Главный знаменосец, воин, отвечавший за армейский штандарт, был смертельно ранен, однако все же успел перед смертью передать штандарт одному кавалеристу.

— Йот, — сказал он, — доложи Цезарю, что я не выпускал его из рук, разве что перед смертью, да и то отдал его только римлянину!

Тут подоспел Антоний с двумя легионами. Но бойня уже свершилась.

Предупрежденный поднимавшимся с редутов дымом, Цезарь тоже бросился на помощь. Но ни Антонию, ни Цезарю не удалось остановить бегущих. Сам Цезарь едва не расстался с жизнью. Он захотел остановить одного высокого и крепко сложенного воина, заставить его вновь идти на врага. Солдат поднял меч, готовый ударить Цезаря. К счастью, оруженосец Цезаря заметил опасность и одним махом отсек солдату руку вместе с мечом.

Цезарь уже думал, что все потеряно, и действительно, было бы потеряно, если бы Помпей не усомнился в своем успехе и не дал цезарианцам возможности стянуть свои силы.

Солдаты Помпея отступили в должном боевом порядке — чтобы преодолеть рвы, им не понадобилось строить мосты, рвы были доверху забиты трупами.

Цезарь потерял около двух тысяч убитыми, около пятисот человек было взято в плен. Вечером он сказал своим друзьям:

— Победа сегодня могла быть на стороне Помпея, если бы Помпей умел побеждать!

LXV

Цезарь провел ужасную ночь, наверное, похожую на ту, что провел Наполеон после падения моста в Лабу[376]. Оба гения, столь верившие в свою удачу, сделали одинаковую ошибку. Цезарь винил себя за то, что решился сойтись с Помпеем в такой пустынной местности, где его солдаты умирали с голоду, не сумев при этом помешать снабжению вражеского лагеря с моря. Он мог бы перенести театр военных действий в Тессалию или Македонию, изобильные страны, где желудки германцев и галлов не страдали бы от нехватки пищи, но не сделал этого.

Но, возможно, еще есть время? Сципиона отправили в Македонию с двумя легионами. Если бы Цезарь притворился, что идет за ним следом, Помпей, влюбленный в Корнелию, наверняка не позволил бы Цезарю убить своего тестя и уничтожить два его легиона. А если, напротив, вопреки ожиданиям Цезаря Помпей пересек бы море и вернулся в Италию, то Цезарь мог бы пройти через Иллирию и дать ему сражение под стенами Рима.

Цезарь занялся ранеными и больными, затем приказал отправить их ночью в Аполлонию вместе со всем имуществом и под защитой одного легиона. Основные же силы должны были начать свой марш лишь в три часа ночи, под утро.

Но когда армия узнала, что должна отступить и что Цезарь принял такое решение, потому что она плохо воевала, для солдат это было настоящим ударом. Солдаты девятого легиона, который во время боя был охвачен паникой и так легко сдался, явились к его палатке и просили наказать их.

Цезарь, слегка пожурив солдат, постарался затем их приободрить.

— В другой раз будете воевать с большей храбростью, — сказал он им. — Но трусости нужно дать время, чтобы улетучилась.

Солдаты настаивали на немедленном реванше. Цезарь решительно отказался и вновь отдал приказ о выступлении в три часа. Они направились в сторону лагеря в Аполлонии. Приказ был исполнен.

Цезарь уходил последним с двумя легионами, сопровождаемыми горнистами. Уходить бесшумно означало бы не отступление, а бегство.

В лагере Помпея царило торжество. Зря приказал Цезарь трубить горнистам. Он не отступал, он бежал, он был побежден!

В плен было взято пятьсот человек. Вопреки закону, принятому по настоянию Катона и гласившему, что ни один римский солдат не может быть убит нигде, кроме поля брани, Лабиен, поклявшийся, что не сложит оружия до тех пор, пока не победит своего бывшего полководца, получил полное право распоряжаться их жизнями. Помпей сделал вид, что уверен в снисходительном отношении к пленным.

— Ну-с, старые мои друзья, — сказал им Лабиен, — видно с тех пор, как мы расстались, вы взяли за привычку бежать?

И перебил их всех до единого.

Как и предвидел Цезарь, Помпей начал преследовать его. Многие советовали Помпею перебраться в Италию, вновь захватить Испанию и таким образом снова стать хозяином самых прекрасных провинций империи. Но как это можно было осуществить? Неужели бросить Сципиона, покинуть Восток и оставить его в руках варваров, лишить римских всадников всего, чем они владеют, оставить Цезарю Сирию, Грецию и Азию? Нет, нет, такое просто невозможно!

А разве сам Цезарь не бежал? Не лучше ли догнать его и закончить войну одним мощным и решительным ударом?

Помпей рассылает письма царям, полководцам и целым народам, причем пишет в таком тоне, словно он уже стал победителем. Корнелия, его жена, находилась тогда в Мителенах[377] вместе с ребенком. Он направил к ней гонцов с сообщением, что он победитель или почти победитель.

Что же касается сторонников Помпея, то их уверенность носила несколько странный оттенок. Они уже заранее начали делить наследство Цезаря. Больше всего раздоров вызвала должность Великого понтифика, которая должна была освободиться — она притягивала, словно магнитом, многих. Кто станет Великим понтификом вместо Цезаря? Лентул Спинтер и Домиций Агенобарб имели равные шансы, однако Сципион как-никак был тестем Помпея!

Чтобы не терять времени даром, многие уже отправили в Рим своих доверенных и надежных людей, чтобы забронировать дома поближе в Форуму, с порога которых, если так можно выразиться, удобнее было строить козни и плести интриги для достижения тех или иных должностей, на которые они рассчитывали. В лагере Помпея происходило то же, что произошло восемнадцать веков спустя в Кобленце[378].

Домиций имел наготове законопроект о подозрительных лицах, а также проект революционного трибунала.

— Готовьте списки проскриптов! — твердил Цицерон. — Все будет сделано именно так!

— Списки проскриптов? — спрашивали его. — Но зачем? Такие списки были хороши во времена Суллы, он тратил на них время, мы же не будем пересчитывать всех врагов поголовно. Просто истребим их в зародыше, всех до единого!

Но Помпей не спешил дать решающий бой. Он знал, с кем имеет дело, давно знал этих стойких людей, привыкших с оружием в руках побеждать вместе с Цезарем. Правда, они немного постарели и их можно было взять измором и усталостью. К чему компрометировать своих новобранцев, посылая их против ветеранов?

Однако Помпей вовсе не был хозяином положения, он далеко не всегда мог делать то, что хотел. В его армии служило столько знати, столько высокопоставленных лиц, что, скорее, они были хозяевами ситуации, они, а вовсе не Помпей.

Катон придерживался такой же тактики. Он хотел потянуть время и достичь всего путем переговоров. Перед его глазами неотступно стояли трупы двух тысяч солдат, погибших в Диррахии, и пятьсот пленных, убитых Лабиеном… В тот траурный день он скрылся в городе, рыдая и накрыв голову тогой в знак скорби.

Цицерон иронизировал и насмехался больше, чем обычно, и Помпей даже начал подумывать — а не лучше ли было бы, если бы эта безжалостная язва, эта ядовитая змея перешла на сторону Цезаря. Находились у Цицерона и подражатели, действующие кто во что горазд; когда они видели, что Помпей, шаг за шагом, следует за Цезарем из Эпира в Иллирию, они обвиняли его в том, будто он хочет обессмертить себя как диктатор.

— Ему нравится, — говорили недовольные, — проснувшись поутру, видеть вокруг себя целый двор царей и сенаторов.

Домиций Агенобарб всегда называл Помпея только одним именем — Агамемноном, то есть «царем царей».

— Друзья! — восклицал Фаворний, — в этом году нам так и не удастся отведать тускульской смоковницы!

Афраний, потерявший Испанию и обвиненный в том, что продал ее, называл Помпея великим спекулянтом провинциями.

— Сначала мы должны избавиться от Цезаря, — говорили аристократы, — а уж потом избавимся и от Помпея.

Помпей так боялся, что после победы над Цезарем Катон попросит его сдать полномочия и отберет командование армией, на что, впрочем, тому не давала прав ни одна высокая инстанция, что при одной мысли об этом дрожал словно осиновый лист, а потому, преследуя Цезаря, решил оставить Катона в Диррахии. Таким образом, Катон оказался просто-напросто в охране обоза.

В конце концов все эти выпады достигли своей цели, и Помпей решился атаковать Цезаря немедленно, как только тот остановится.

Цезарь остановился на Фарсальской равнине.

LXVI

Там и суждено было решиться судьбе мира.

Первые дни отступления были для Цезаря днями сплошных мучений и терзаний. Молва о его поражении распространялась так быстро, что к нему начали относиться с презрением: отказывали в продовольствии и фураже. Такое положение сохранялось до тех пор, пока он не занял Гомфры[379] в Фессалии. Там он нашел вдоволь всего, в чем нуждалась его армия. Его солдаты, голодавшие на протяжении пяти месяцев, обнаружив в подвалах множество амфор с вином, устроили настоящую вакханалию, которая длилась три дня.

Итак, как мы уже говорили, Цезарь, дойдя до Фарсал, остановился. Помпей выбрал место для своего лагеря напротив — на окрестных холмах. Но и здесь его снова охватила неуверенность. Им овладели дурные предчувствия, а известно, какую роль играли они в античном мире.

Выйдя с военного совета, на котором было принято решение дать сражение завтра и уточнен его план, а Лабиен, командующий конницей, повторил свою торжественную клятву, что вернется в лагерь не иначе как победителем и сложит оружие только тогда, когда Цезарь будет окончательно разбит, Помпей пошел в свою палатку, лег и уснул.

Он видел сон. Снилось ему, что он в Риме, в театре, что народ встречает его рукоплесканиями и что, выйдя из театра, он украшает богатыми трофеями алтарь храма Венеры Никефорийской. Может, этот сон, на первый взгляд, не таивший в себе ничего неблагоприятного, все же имел какой-то двойной смысл? Ведь Цезарь вел свое происхождение от Венеры; тогда получалось, что трофеи, которыми Помпей украсил алтарь богини, были трофеями Цезаря…

Всю ночь лагерь был охвачен смятением и тревогой; два-три раза часовые бросались к оружию, думая, что вот-вот начнется штурм. Незадолго до зари, во время смены караула, над лагерем Цезаря, где царили тишина и покой, возникла яркая вспышка света — нечто вроде кометы, которая пронеслась и погасла в расположении лагеря Помпея.

За три дня до этого Цезарь совершил очистительные жертвоприношения. После заклания первого животного жрец объявил, что в ближайшие три дня Цезарь даст бой противнику.

— Усматриваешь ли ты еще какой-либо благоприятный для меня знак во внутренностях животного? — спросил Цезарь.

— На этот вопрос ты сам можешь ответить лучше меня, — сказал жрец. — Боги возвещают великую перемену в существующем положении вещей. А потому, если ты счастлив, то будешь несчастлив; если несчастлив сейчас, станешь счастливым; если теперь победитель, будешь побежден; если побежден — станешь победителем!

Не только в этих двух лагерях, но и в их окрестностях творились чудеса. В Траллах, в храме Победы, находилась статуя Цезаря; пол, окружавший ее, был вымощен хорошо пригнанными солидными каменными плитами. Несмотря на это, вдруг рядом со статуей выросла пальма. В Патавии[380] некто Гай Корнелий, знаменитый оракул и предсказатель, друг Тита Ливия, сидел в своем кресле авгура и наблюдал за полетом птиц. Он раньше всех узнал время битвы и сообщил окружавшим его людям, что сражение уже началось. Затем, продолжая свои наблюдения и тщательно анализируя знамения, неожиданно встал и произнес восторженно:

— Ты победитель, Цезарь!

И так как присутствующие усомнились в его предсказании, он снял с головы венок, положил на землю и заявил, что не наденет его до тех пор, пока его предсказание не сбудется.

И все же, несмотря на все это, Цезарь собирался поднять лагерь и продолжить отступление в сторону Скотусы[381]. Его пугало то, сколь немногочисленны его силы — у него было всего около тысячи всадников и двадцати тысяч пехотинцев, в то время как у Помцея их было, соответственно, восемь и сорок пять тысяч.

Цезарю сообщили, что в лагере Помпея происходит какое-то движение и, по всей вероятности, Помпей готовится начать сражение. Цезарь собрал солдат. Он сказал им, что Корнифиций[382], находящийся в двух днях ходу, приведет с собой два легиона, что Кален[383] стоит с пятнадцатью когортами около Мегары[384] и Афин, готовый немедленно выступить и прибыть к нему на помощь. Он спросил, будут ли они ждать подкрепления или предпочитают дать бой сейчас.

Тут все солдаты в один голос заявили, что ждать не надо, а, напротив, если враг колеблется, стоит придумать что-нибудь и приложить все старания, чтобы скорее сойтись с ним и начать сражение. Солдатам Цезаря придавало храбрости еще и то, что со времени отступления из Диррахии главнокомандующий заставлял их постоянно тренироваться в учебных боях, а также то, что прежде они побеждали почти во всех столкновениях с неприятельской армией.

Имея, как я уже говорил, всего тысячу всадников против семи-восьми тысяч, Цезарь отобрал из рядов легкой пехоты самых молодых и проворных солдат, чтобы усадить их на крупы лошадей позади всадников; в момент нападения пехотинцы должны были спрыгнуть на землю и вступить в бой. Таким образом, войску Помпея пришлось бы иметь дело уже с двумя тысячами воинов.

Но мы уже, кажется, упоминали, Помпей всячески избегал прямого столкновения. Однако утром накануне Фарсальской битвы он был решительно настроен атаковать. За несколько дней до этого, на военном совете, когда Домиций заявил, что любой сенатор, не последовавший за Помпеем, заслуживает смерти или в лучшем случае ссылки, судьям были розданы таблички с надписями: смертная казнь, ссылка, штраф. Помпей, вынужденный подчиниться, попросил отсрочки на несколько дней.

— Ты что, боишься? — спросил его Фавоний. — Тогда уступи командование другому и иди охранять обоз вместе с Катоном.

— Вовсе не страх останавливает меня, — ответил Помпей. — Я готов атаковать и разбить армию Цезаря с одной конницей.

Но некоторые в этой всеобщей эйфории умудрились сохранить трезвый ум, они-то и спросили Помпея, как он намерен это сделать. Тот ответил:

— Да, понимаю, на первый взгляд, все это кажется невероятным, но план мой прост: кавалерией я накрою правое крыло его армии и сотру его в порошок, затем атакую с тыла, и сами увидите, что почти без боя мы одержим блестящую победу.

Тогда для поднятия духа армии Лабиен в свою очередь добавил:

— Вы только не думайте, что имеете дело с покорителем Галлии и Германии. Я знаю, что говорю, так как сам участвовал в этих кампаниях. Из тех, кто был там, осталось немного. Часть их полегла на полях сражений, другие умерли от болезней; целые когорты сейчас заняты защитой городов. Те, кого мы имеем перед собой, пришли с берегов Пада и из Заальпийской Галлии. Так что, когда Помпей решится атаковать, нас уже ничто не остановит.

И этот день настал.

В тот момент, когда Цезарь отдал приказ свертывать палатки, а солдаты отправили обозы и рабов, вернулись разведчики и доложили, что заметили в лагере Помпея движение и шум, какие обычно бывают перед битвой. Затем прибыли другие и подтвердили, что передовые части противника уже строятся в боевом порядке.

Тогда, поднявшись на холм, с которого его видели и слышали все, Цезарь крикнул:

— Друзья! Настал долгожданный день! Помпей предлагает бой! Наконец-то мы будем сражаться не с голодом и нуждой, а с солдатами. Вы с нетерпением ждали этого часа, обещали мне победить! Сдержите же свое слово! Все по местам!

Затем он отдал приказ поднять над своей палаткой пурпурный хитон, что у римлян служило сигналом к бою. Тут же, заметив этот сигнал, воины с радостными криками кинулись к оружию, поскольку план военных действий был заранее уточнен и каждый командир знал, что ему следует делать. Центурионы и декурионы повели солдат туда, где было назначено построение, и, по словам Плутарха, каждый, словно отлично выученный участник хора, спокойно и быстро занял свое место.

LXVII

Вот как расположились силы. Помпей командовал левым флангом[385], рядом с ним были два легиона, отправленные ему Цезарем из Галлии. Антоний стоял против него и таким образом отвечал за правый фланг армии Цезаря. Сципион, тесть Помпея, командовал центром, с ним находились сирийские легионы, против него стоял Луций Кальвина. И наконец, Афраний командовал правым флангом Помпея: у него в подчинении были киликийские легионы и испанские когорты, приведенные им. Помпей считал их своими самыми лучшими частями. Против него стоял Сулла.

Правое крыло помпеянцев был защищено рекой, поэтому Помпей собрал на левом фланге пращников, лучников и всю кавалерию. И, конечно же, он ничуть не сожалел о том, что самая боевая и активная часть армии была там, где находился он сам. Цезарь встал прямо перед Помпеем, заняв свое место, как это было принято, в десятом легионе.

Видя, что прямо перед ним собралось бесчисленное множество пращников, лучников и всадников, Цезарь понял, что в планы врага входит начать атаку именно здесь, в этом месте.

Тогда он послал за резервными частями, состоявшими из шести когорт, и поставил их позади десятого легиона с приказом стоять смирно до тех пор, пока конница не начнет атаку. Когда же конница врага двинется вперед, им надлежит, проникнув через передние ряды бойцов, не метать копья, как обычно делают самые резвые и азартные вояки, спеша вступить врукопашную, но бить вверх, целя противнику в глаза и лицо. Он должен был сам подать сигнал флажком, когда наступит момент выполнить этот маневр.

Цезарь был убежден, что вся эта элегантная молодежь, эти юные красавцы-танцоры, как говорил он, не устоят и, беспокоясь о том, как бы не нанести урон своей красоте, не в силах будут смотреть на железные копья, нацеленные им прямо в глаза.

Копьеносцев было три тысячи человек.

Помпей верхом на коне осматривал с высоты холма боевой порядок двух армий. Видя, что воины Цезаря спокойно ожидают знака для атаки, тогда как большая часть его собственного войска вместо того, чтобы сохранять построение, по неопытности волнуется и даже охвачена некоторым смятением, он, конечно же, испугался, что еще до начала боевых действий его войска нарушат указанный им порядок. И он немедленно отправил гонцов на лошадях передать приказ солдатам в первых рядах твердо стоять на месте, один подле другого, с копьями наперевес — именно так они должны были встретить врага.

«Этот совет, — говорит Цицерон, — был дан Помпею Триарием, я же не одобрял его совсем, потому что в каждом человеке существует природное желание броситься вперед, что еще больше воодушевляет солдат во время движения, и этот стремительный натиск необходимо поддерживать, а не гасить».

Цезарь решил, хотя и был слабее своего врага, воспользоваться преимуществом, которое Помпей предоставил ему сам, и первым начать атаку.

Уже готовясь произнести пароль «Венера Победоносная» — сигнал к наступлению (у Помпея же паролем служили слова «Непобедимый Геркулес»), Цезарь еще раз внимательно окинул взором свое войско.

Тут он услышал, как один доброволец из его армии, за год до этого ставший центурионом в десятом легионе, крикнул:

— За мной, друзья! Настал момент исполнить то, что мы обещали Цезарю!

— Эй, Крассиний! — окликнул его Цезарь, знавший, как и Наполеон две тысячи лет спустя, по имени каждого солдата своей армии. — Эй, Крассиний, что скажешь о сегодняшнем дне?

— Только хорошее! Ты одержишь блестящую победу, император! — ответил Крассиний. — Как бы ни сложилось, но сегодня я заслужу твою похвалу, живой или мертвый!

Затем, повернувшись к своим солдатам, крикнул:

— Вперед, дети мои, на врага!

С этими словами он первым ринулся в бой, увлекая за собой своих солдат.

В тот момент, когда эти сто двадцать человек стали первыми атаковать пятидесятидвухтысячную армию Помпея, над противником сгустилась на миг траурная тишина, которая предвещает решающее сражение и в которой не слышно другого звука, кроме шелеста невидимых крыльев смерти. В этой зловещей тишине Крассинийи его люди подошли к врагу на расстояние в двадцать шагов и метнули копья.

Это послужило своего рода сигналом: с обеих сторон зазвучали горны и трубы. Все пехотинцы Цезаря немедленно бросились на помощь отважным солдатам, которые пробивали себе путь, кидая копья и крича во все горло. Выпустив по врагу копья, цезарианцы достали мечи и набросились на помпеянцев, которые, впрочем, встретили их не дрогнув.

Помпей только этого и ждал. Его армия с честью выдержала первый натиск. Он отдал приказ кавалерии окружить правое крыло Цезаря и смять его.

Цезарь увидел, как на него надвигается лавина лошадей, от топота которых, казалось, содрогалась земля. Он произнес всего три слова:

— В лицо, друзья!

Каждый воин услышал и кивнул головой в знак того, что понял. Как и предвидел Цезарь, живая лавина людей и лошадей тотчас смяла тысячу его всадников. Среди всадников Помпея находились и лучники. Отбросив кавалерию и заставив дрогнуть первые ряды десятого легиона, восемь тысяч всадников Помпея решили окружить Цезаря.

Но он был готов к этому маневру. И приказал поднять флаг, подавая таким образом сигнал трем тысячам солдат в резерве. Те выставили копья и начали медленно наступать, держа их высоко, как это делают современные солдаты, идя в атаку со штыками, поднятыми до уровня глаз противника. При этом все они кричали, повторяя слова Цезаря:

— В лицо, друзья! В лицо!

Не обращая внимания на лошадей и даже не пытаясь ранить людей, они целились остриями копий прямо в лица молодых всадников. Какое-то время те держались, отчасти из-за обуревавшей их ярости, затем, предпочтя бесчестие обезображенным лицам, побросали свое оружие, повернули коней и рванули наутек, спрятав лица в ладонях.

Так они и бежали, не оборачиваясь, пока не достигли холма, бросив при этом на произвол судьбы лучников, которые были перебиты все до единого.

Тогда, не обращая внимания на бегущих, Цезарь двинул вперед десятый легион, приказав атаковать врага в лоб, а сам вместе с тремя тысячами пехотинцев и остатками кавалерии атаковал с фланга. Этот маневр, следует отметить, был произведен в высшей степени слаженно и четко. К слову сказать, Цезарь, привыкший подвергать свою жизнь опасности, и на сей раз лично командовал боем.

Пехота Помпея, получившая приказ смять и обратить в бегство врага после действий кавалерии на правом фланге Цезаря, внезапно заметила, что ее окружают! Какое-то время солдаты сопротивлялись, но вскоре отпрянули и, последовав примеру кавалерии, бросились врассыпную.

В этот момент союзники, прибывшие на помощь Помпею, все эти всадники из Галатии, Капподокии, Македонии, Кандавии, лучники из Понта, Сирии, Финикии, рекруты из Фессалии, Беотии, Ахайи и Эпира, закричали в один голос, но на разных языках:

— Мы проиграли!

И, развернувшись, ударились в бегство.

Правда, Помпей сам показал им пример.

Как?! Помпей? Помпей Великий?! Ну да, разумеется!

Почитайте сами Плутарха, я даже не хочу обращаться к Цезарю. И запомните еще одно: бегство заняло у него куда меньше времени, чем ожидание всех этих событий. Видя свою конницу рассеянной, он, нахлестывая коня, галопом помчался в свой лагерь.

Почитайте Плутарха:

«Трудно сказать, какие мысли обуревали его в тот миг, но он совершенно уподобился безумцу, потерявшему способность действовать целесообразно, забыв даже про то, что он — Помпей Великий. Не произнося ни слова, не отдавая никаких распоряжений, ни последнего приказа, он отступил и направился в свой лагерь, в точности похожий на Аякса[386]. Помпею очень подошли бы следующие стихи Гомера: «Юпитер, владыка всевышний, сидя на троне высоком, страх ниспослал на Аякса. И он остановился смущенный, забросив свой щит семикожный. И выбежал из толпы враждебной, озираясь, словно затравленный зверь».

Может ли это быть? Помпей!..

Добравшись до лагеря, он крикнул командирам, стоявшим в карауле, так, чтобы услышали и солдаты:

— Позаботьтесь об охране ворот! Я пройду по лагерю, отдам везде этот приказ!

Затем он вошел в свою палатку, потеряв надежду на успешный исход сражения и безмолвно ожидая развязки.

LXVIII

Дальнейший ход событий можно предугадать с легкостью.

Слухи о бегстве союзников, их крики на десяти языках «Мы проиграли» быстро разнеслись по всей армии и полностью дезорганизовали ее. Тут-то и могла начаться резня.

Но Цезарь, видя, что сражение выиграно и счастье на его стороне, собрал всех горнистов и прочих, кого только мог найти, и разослал их по полю битвы с приказом трубить и кричать:

— Прощение римлянам! Убивать только чужаков!

Услышав это короткое, но столь выразительное заявление, солдаты Помпея останавливались и поднимали руки перед наступавшими воинами Цезаря, готовыми нанести смертельный удар. Они бросали оружие и кидались в объятия бывших своих товарищей. Можно сказать, что чуткое сердце Цезаря поселилось в каждом из его воинов.

Все же некоторое число помпеянцев последовало за своими командирами, которые отчаянно пытались их перегруппировать. Кроме того, в лагере Помпея еще оставалось около двух-трех тысяч людей. Многие, бежавшие с поля боя, нашли там убежище, и в лагере можно было снова сколотить армию, не менее многочисленную, чем армия Цезаря.

Цезарь собрал своих солдат, разбредшихся по полю сражения. Вновь объявил побежденным о своем прощении и, хотя уже настал вечер, а сражавшиеся с полудня люди были крайне изнурены, в последний раз воззвал к их мужеству и повел на штурм неприятельского лагеря.

— Что это за шум? — спросил из палатки Помпей.

— Цезарь! Цезарь! — кричали его солдаты, в ужасе разбегаясь.

— Как?! Неужели он дошел до моего лагеря?! — воскликнул Помпей.

И, поднявшись, отбросил в сторону боевое снаряжение полководца, оседлал первую попавшуюся лошадь, выехал через задние ворота и галопом направился в сторону Лариссы[387]. Его солдаты оборонялись куда мужественнее своего главнокомандующего.

В лагере находились в основном вспомогательные силы, состоявшие из фракийцев. Они, видя, как проносятся мимо беглецы, бросающие не только оружие, но и знамена, тоже начали думать о бегстве и устремились вслед за ними. Поздним вечером лагерь был взят. Бежавшие нашли прибежище в горах.

Победители вошли в лагерь и увидели накрытые столы, уставленные золотой и серебряной посудой. Каждая палатка была увита миртовыми ветвями и цветами, а палатка Лентула казалась полностью сотканной из плюща. Все это выглядело очень заманчиво для людей, сражавшихся целый день, но Цезарь напомнил, что лучше сначала окончательно разделаться с врагом, и они воскликнули:

— Вперед!

Цезарь оставил треть людей охранять лагерь Помпея, еще треть поставил на охрану своего лагеря, а остальных направил более короткой дорогой, чем та, по которой уходил враг. Таким образом уже через час он отрезал ему отступление.

Бежавшие были вынуждены остановиться на возвышенности, у подножия которой протекала река. Цезарь немедленно занял оба берега реки, чтобы преградить врагам доступ к воде, заставил четыре тысячи солдат копать ров между занятой помпеянцами высотой и рекой.

Тогда, умирая от жажды и видя, что путь к отступлению им отрезан, к тому же ожидая в любую минуту атаки с тыла, помпеянцы отправили к Цезарю парламентеров. Цезарь заявил, что завтра с утра он готов принять от их стороны документ о сложении оружия, а кто желает пить, пусть приходит и утолит жажду.

Помпеянцы начали спускаться группами. Встретившись с солдатами Цезаря, они находили старых друзей, протягивали друг другу руки, обнимались, словно три часа назад вовсе не они кромсали друг друга. Вся ночь прошла во взаимных проявлениях дружеских чувств. Те, у кого была еда, делились с теми, у кого ее не было; разжигали костры, со стороны можно было подумать, что люди собрались на большой праздник.

Наутро среди них появился Цезарь. Многие сенаторы, воспользовавшись темнотой, сбежали. Тем, кто остался, он доброжелательно махнул рукой и улыбнулся.

— Поднимитесь, — сказал он им. — Цезарь не держит зла наутро после победы.

Все приблизились, окружили его, пожимали протянутую им руку, целовали подол боевой тоги, спадавшей с его плеч.

Затем Цезарь осмотрел поле брани. Он потерял всего двести человек. Потом он поинтересовался судьбой Крассиния, который храбро начав атаку, пообещал своему императору, что тот увидит его живым или мертвым, но победителем.

Вот что он узнал.

Как мы уже говорили, отойдя от Цезаря, Крассиний бросился на врага, увлекая за собой когорту. Крассинию удалось пробиться, изрубив на куски первых же встреченных на пути врагов, затем он врезался в самую сердцевину вражеского строя. Там отважно сражался, крича: «Вперед! За Победоносную Венеру!», но вдруг один из противников нанес ему удар такой силы, что острие копья, пройдя через рот, вышло под затылком. Крассиний упал замертво.

По словам самого Цезаря, на поле боя остались пятнадцать тысяч убитых или смертельно раненых помпеянцев и среди них его непримиримый враг — Луций Домиций Агенобарб. Было захвачено восемь легионных аквил[388] и сто двадцать четыре боевых знамени.

И все же победителя терзало беспокойство. Еще до сражения и даже во время него он просил командиров и солдат не убивать Брута, пощадить и привести к нему, если тот сдастся добровольно. А если он окажет сопротивление, дать ему возможность бежать.

Вспомним, что Брут был сыном Сервилии, а Цезарь долгое время был ее любовником. После сражения он вновь спросил о Бруте. Многие видели его во время боя, но никто не знал, что с ним случилось. Цезарь приказал искать его среди убитых и даже сам занялся этим.

Оказался, что после битвы Брут отступил и спрятался в каком-то заросшем густым камышом болоте с затхлой водой. Затем ночью бежал в Лариссу. Там, узнав о беспокойстве Цезаря за его жизнь, черкнул ему несколько строк, чтобы успокоить.

Цезарь немедленно отправил ему ответ с просьбой явиться. Брут явился. Цезарь протянул ему руки, обнял, прижал к груди, плача, и не переставая твердил, что прощает его и относится к нему, как ни к кому другому.

Вечером того же дня Цезарь сделал своим солдатам три подарка с правом самим решать, как их распределить. Первый дар заслужили все солдаты, поскольку сражались отважно и не жалели жизни; второй был присужден командиру десятого легиона; и наконец, третьим единодушно наградили Крассиния, несмотря на то, что он был мертв.

Предметы, предназначенные в награду за воинскую доблесть, были захоронены вместе с Крассинием в могиле, устроенной самим Цезарем рядом с братской могилой.

В палатке Помпея Цезарь обнаружил всю его корреспонденцию. Он распорядился сжечь все бумаги до единой, даже не читая.

— Что делаешь? — спросил его Антоний.

— Сжигаю эти письма, дабы не отыскались причины для новой мести, — ответил ему Цезарь.

Когда к нему прибыли афиняне просить сострадания и пощады, он ответил:

— Сколько можно спекулировать на славе своих предков, вымаливая прощение за свои ошибки?

Осматривая поле боя, усеянное телами убитых, он произнес слова, обращенные то ли к богам, то ли к самому себе:

— Что ж, добились, чего сами хотели! Если бы Цезарь распустил армию, Катон обвинил бы его и тогда Цезаря приговорили бы к смертной казни, несмотря на все совершенные им ранее воинские подвиги.

А сейчас зададимся вопросом: кем лучше быть — жалостливым Фемистоклом или победоносным Цезарем?

LXIX

Проследим за поверженным противником и его бегством, затем вновь вернемся к победителю.

Когда Помпей в сопровождении лишь горстки людей удалился на достаточное расстояние от лагеря, он спешился и, видя, что никто его не преследует, медленно пошел пешком, погруженный в печальные размышления и обуреваемый грустными чувствами. Представьте себе Наполеона после Ватерлоо и заметьте к тому же, что у Наполеона не было выбора: ему навязали сражение. Помпей же отверг всякие переговоры.

Даже накануне битвы он еще мог поделить мир с Цезарем и выбрать то, что ему по вкусу: Восток или Запад. И даже если бы он во что бы то ни стало хотел войны, то мог отомстить парфянам за поражение Красса, мог отправиться в Индию дорогой Александра. Но чтобы римляне воевали против римлян? Чтобы Помпей схлестнулся с Цезарем?

Вчера Помпей был хозяином половины мира, сегодня он не был даже хозяином собственной жизни. Куда он пойдет, где отыщет убежище? Может, будет время подумать и об этом, но теперь следовало просто бежать.

Он прошел Лариссу, город Ахилла, не остановившись в нем; затем добрался до Темпейской долины[389], красоту которой двадцать лет спустя будет воспевать Вергилий, выросший между двумя гражданскими войнами, которые оставили горький след в его памяти.

Измученный жаждой, Помпей бросается на землю и пьет воду из реки Пеней, затем поднимается, пересекает долину и добирается до морского берега. Там он ночует в бедной рыбацкой хижине, затем на рассвете поднимается на борт речного судна в сопровождении вольных граждан, рабам же своим повелевает идти к Цезарю, уверяя, что им нечего его бояться.

Плывя по реке, Помпей неожиданно заметил торговое судно, готовое сняться с якоря и отплыть. Он отдает приказ гребцам плыть к этому судну. Хозяина судна звали Петиций, это был римлянин, не связанный никакими узами с Помпеем, но знавший его в лицо. Он как раз занимался погрузкой товаров на корабль, когда к нему прибежал какой-то человек и сообщил, что заметил, как неизвестное судно изо всех сил приближается к ним и на борту его находятся люди, подающие знаки взмахами тоги и протягивающие руки, словно умоляя о помощи.

— O! — воскликнул Петиций. — Это же Помпей!

И немедленно направился в сторону причала.

— Да! — крикнул он морякам. — Да, это несомненно он!.. Ступайте и встретьте его со всеми почестями, невзирая на все несчастья, обрушившиеся на его голову.

Затем уже сверху, с капитанского мостика он подал знак, что прибывшие могут подняться на борт. Помпей поднялся. С ним были Лентул и Фавоний.

Удивленный торжественной встречей, Помпей сначала поблагодарил Петиция, затем спросил:

— Мне кажется, ты узнал меня еще до того, как я назвал себя. Ты что, видел меня раньше и знал, что я теперь беглец?

— Да, — ответил Петиций, — видел раньше в Риме, знал, что придешь.

— Как это? — удивился Помпей.

— Прошлой ночью мне приснился сон. Я видел тебя, но не в Риме, видел не во славе и триумфе, а в жалком и униженном состоянии. Ты пришел ко мне просить убежища на моем корабле. Поэтому, увидев в лодке человека, зовущего на помощь и подающего знаки, я тут же сказал себе: «Это Помпей!»

Помпей ничего не ответил, только глубоко вздохнул. А потом поблагодарил богов, ниспославших ему такое избавление и такой пророческий сон Петицию. В ожидании обеда Помпей попросил теплой воды, чтобы вымыть ноги, и масла, чтобы затем втереть его. Один из матросов принес ему требуемое. Помпей осмотрелся, потом грустно улыбнулся. С ним не остался ни один из его слуг. И он начал разуваться сам.

Тут Фавоний, этот сухой и жесткий человек, который некогда сказал Помпею: «Так топни ногой, что же ты?!», который сказал: «Не видать нам в этом году тускульской смоковницы!» — этот самый Фавоний со слезами на глазах бросился на колени и, невзирая на сопротивление Помпея, разул его, вымыл ему ноги и помог натереть маслом.

С того момента он не перестает заботиться о Помпее, прислуживает ему, как того не сделал бы даже самый преданный слуга или раб.

Через два часа после того, как взяли на борт Помпея, хозяин судна заметил на берегу еще одного человека, подававшего умоляющие знаки. Отправили за ним лодку и доставили на борт, это оказался царь Дейотар.

На другой день на рассвете матросы подняли якорь и корабль отплыл. Миновали город Амфиполь[390]. Затем по просьбе Помпея судно направилось в Митилены — он хотел захватить с собой Корнелию и сына.

Невдалеке от острова бросили якорь, и Помпей отправил в город гонца. И — о ужас! Вовсе не такой вести ожидала Корнелия после полученного ею письма из Диррахии, в котором сообщалось о разгроме и бегстве Цезаря.

Посланец нашел ее радостной и полной надежд.

— Новости от Помпея! — воскликнула она. — О! Какое счастье! Конечно же он сообщает об окончании войны, верно?

— Да, — ответил гонец, кивая головой. — Война кончилась, но не совсем так, как мы предполагали…

— Что случилось? — спросила Корнелия.

— Случилось то, что, если хочешь в последний раз поприветствовать своего мужа, то должна следовать за мной, — объяснил гонец, а потом добавил: — Чтобы увидеть его в самом плачевном состоянии. Даже корабль, на котором он находится, не принадлежит ему.

— Говори же мне все! — потребовала Корнелия. — Разве не видишь, что убиваешь меня неведением?

Тогда гонец рассказал ей о Фарсальской битве, о поражении и бегстве Помпея и о приеме, который оказали ее мужу на корабле, где он теперь ее ждал. Услышав это, Корнелия упала без чувств. Долгое время пролежала она безмолвная и неподвижная, затем с трудом пришла в себя и, сообразив, что сейчас не время стонать и плакать, бросилась бежать через весь город к морю, в порт.

Помпей увидел ее, бегущую, еще издали. Он кинулся ей навстречу и заключил в объятия как раз в тот момент, когда она уже была готова снова потерять сознание.

— Ах! Мой дорогой супруг! — воскликнула она. — Вижу тебя побежденным и на жалком корабле, и все это из-за меня, из-за меня! Это я принесла тебе неудачу, и вовсе не по твоей вине произошло это! Зачем же пришел повидаться со мной, женщиной, которая приносит тебе одни несчастья?! Почему не бросишь меня на произвол судьбы, не отдашь в жертву пагубному демону, меня, осквернившую тебя столь страшными бедствиями?.. О, сколь счастлива была бы я умереть еще до получения известия о кончине моего первого мужа Публия на войне с парфянами! И сколь мудро поступила бы, если бы покончила с собой, а не стала ждать счастливого избавления от всех тревог, ниспосланного богами, лишь бы не видеть горя и отчаяния Помпея Великого!

Помпей обнял ее с еще большей нежностью, чем обычно.

— Корнелия! — сказал он. — До сих пор ты ведала лишь один из своих жребиев — счастливый. Эта счастливая судьба долго лелеяла меня самого, словно доверчивая возлюбленная, на которую не было причин жаловаться. Но я, как и всякий человек, тоже подвержен капризам судьбы. Однако не будем отчаиваться, дорогая моя супруга, попытаемся вырваться из того, что у нас есть, чтобы вернуться в то, что осталось в прошлом. Потому что от прошлого и до сегодняшнего дня мы только совершали падение!

Тогда Корнелия позвала своих слуг и приказала принести ее вещи и драгоценности.

Жители города, узнав, что в порт прибыл Помпей, тут же явились поприветствовать его и пригласили в город, однако он отклонил это приглашение и посоветовал:

— Подчинитесь Цезарю и доверьтесь ему. Цезарь — человек благожелательный и мягкого характера.

Затем он беседовал с философом Кратиппом[391] о провидении. Он не просто сомневался в его существовании, он полностью отвергал его. Однако мы, напротив, знаем, что поражение Помпея и победа Цезаря тесно связаны с вмешательством провидения в дела людские и волей богов.

LXX

Находясь в Митиленах, Помпей был слишком близко к Фарсалам, поэтому он продолжил свой путь, останавливаясь в портах лишь для того, чтобы взять на борт продовольствие и воду. Первым городом, где он остановился, была Атталия в Памфилии. Там к нему явились пять-шесть галер. Они шли из Киликии и помогли организовать небольшое воинское подразделение. Вскоре к нему присоединилось шестьдесят сенаторов; Помпей был ядром, вокруг которого собирались беженцы.

Одновременно он узнал, что его флот находится в полной боевой готовности и что Катон, собрав большое войско, переправился в Африку. Тогда он начал жаловаться друзьям, а также упрекать себя за то, что позволил втянуть себя в сражение на суше, не использовав флот, который, бесспорно, был его ударной силой, а также за то, что не держал флот наготове в том месте, куда бы он мог перебраться в случае поражения на суше. Один лишь флот мог предоставить ему куда более сильную армию, чем та, которую он потерял.

Вынужденный все же что-то предпринять и имея в своем распоряжении определенные силы, Помпей решил укрепить свое положение. Он отправил друзей по окрестным городам просить помощи, некоторые города объездил сам, набирая волонтеров и собирая деньги и экипировку для кораблей. Но в ожидании, пока его сторонники окажут помощь, и зная стремительность Цезаря, который как никто умел воспользоваться плодами победы и стремился захватить его врасплох, Помпей, прежде чем закончились необходимые приготовления, начал подыскивать себе убежище, где в случае необходимости мог найти приют.

Он снова собрал друзей и посоветовался с ними. Из всех чужеземных царств Помпей выбрал парфянское: по его мнению, оно было самым могущественным и могло не только принять и защитить его, но даже предоставить войско, чтобы он смог вернуть утраченное положение. Но тут друзья обратили его внимание на то, что из-за своей красоты Корнелия вряд ли будет в полной безопасности у этих варваров, убивших молодого Красса, ее первого мужа. Это последнее обстоятельство вынудило Помпея отказаться от мысли искать прибежище на берегах Евфрата.

Может, все же пророчеству суждено было сбыться?

Один из друзей Помпея предложил идти к нумидийскому царю Юбе и встретиться там с Катоном, который, как мы уже говорили, находился в Африке с солидными силами. Однако Феофан Лесбосский[392] настаивал на Египте. Египет находился на расстоянии всего трех дней плавания по морю, а молодой царь Птоломей, отца которого Помпей восстановил на троне, был его воспитанником, а потому должен был ответить ему дружбой и благодарностью. Злой гений Помпея заставил его остановиться именно на этом предложении.

В результате Помпей отплыл с Кипра вместе с женой на селевкидской галере. Остальные его спутники погрузились частично на боевые корабли, частично на транспортные. Море удалось пересечь беспрепятственно. Казалось, дыхание самой смерти наполняло паруса!

Из первых же полученных им сообщений Помпей узнал, что Птоломей стоит со своим войском в Пелузии и ведет войну против своей сестры Клеопатры. Помпей послал вперед одного из друзей — объявить царю о своем прибытии и просить для него, Помпея, убежища в Египте.

Птоломей, которому едва исполнилось пятнадцать, вот уже два года был мужем своей сестры, девятнадцатилетней Клеопатры. Согласно закону о передаче прав наследования перворожденному ребенку она стремилась стать царицей, но доверенные люди Птоломея устроили бунт и изгнали ее.

Вот каково было положение в Египте, когда туда прибыл посланник Помпея. Доверенными и влиятельными людьми при Птоломее, отстранившими Клеопатру от власти, были евнух, ритор и бывший слуга. Евнуха звали Потин, ритором был хиосец Теодот, слуга же именовался Ахиллой. Эти почтенные советники и должны были решить, как отнестись к просьбе Помпея.

Само обсуждение и принятое решение были вполне в духе этого «почтенного» собрания. Потин высказал мнение, что Помпею следует отказать в гостеприимстве, Ахилла же, напротив, был за то, чтобы принять Помпея. Теодот, желая показать свою проницательность и красноречие, высказал следующую мысль:

— Оба ваши предложения представляют для нас опасность. Если примем Помпея, это значит, что мы становимся врагами Цезаря. Если откажем, а Помпей впоследствии вновь станет победителем, наживем в его лице врага.

Поэтому, по мнению ритора, лучшим выходом из сложившейся ситуации было сделать вид, будто они принимают Помпея, а затем просто-напросто убить его.

— Этой смертью, — продолжал достопочтенный оратор, — мы окажем Цезарю великую услугу… К тому же, — добавил он с ухмылкой, — мертвецы не кусаются.

С этим мнением согласились все, а исполнение задуманного возложили на Ахиллу. Он взял с собой двух римлян, неких Септимия и Сальвия, один из них был прежде военным трибуном, другой центурионом у Помпея, а также захватил трех или четырех рабов. Они вышли из гавани и направились к галере, на которой находился Помпей.

Все, кто был на борту, с нетерпением ожидали ответа от Птоломея. Они полагали, что навстречу знаменитому беглецу прибудет, по крайней мере, царская галера, и все искали ее глазами. Но вдруг вместо нее заметили жалкую рыбацкую лодчонку, в которой находились семь-восемь человек. Им показалось подозрительным это неуважение, и они в один голос стали советовать Помпею немедленно выйти в море, пока еще не поздно.

Но удача и здравый смысл изменили Помпею.

— Подождем! — ответил он. — Было бы смешно убегать от каких-то семи человек!

Лодка приближалась. Септимий уже узнал бывшего своего полководца и приветствовал его криком: «Император!» Тем временем от имени и по поручению Птоломея Ахилла по-гречески пригласил Помпея сойти с галеры в лодку, мотивируя это тем, что здесь слишком мелко из-за песчаных отмелей и подплыть к берегу на большом судне невозможно.

Помпей колебался; между тем его люди заметили, что на корабли Птоломея поднимаются воины, а берег заполняется пехотинцами. Но, может, они просто собираются встретить его с почестями? В это вполне можно поверить. Поэтому обнаруживать в столь щекотливом положении признаки страха и недоверия означало бы дать убийцам оправдание в их преступных намерениях.

Тогда Помпей обнял Корнелию, которая уже заранее оплакивала его судьбу, и приказал двум центурионам первыми спуститься в лодку — Филиппу, вольноотпущеннику, и рабу по имени Скиф. Когда же Ахилла из лодки протянул руку Помпею, тот повернулся к жене и сыну и попрощался с ними двумя стихами Софокла:

Свободный гражданин, придя к тирану.
Немедленно становится рабом!

LXXI

Это были последние слова, которые услышали от Помпея его близкие. Затем на миг настала торжественная тишина — он переходил из галеры в лодку. Наконец лодка отошла от галеры и направилась к берегу.

Галера осталась неподвижной, друзья Помпея, столпившиеся вокруг его жены и ребенка, смотрели, как он удаляется.

Расстояние между галерой и берегом было значительным. В лодке, скользящей по морской глади, все молчали. Это молчание страшно давило Помпея, от него словно веяло могильной тишиной. Он попытался нарушить ее — оглядел по очереди всех сидящих в лодке, угадывая, с кем заговорить первым. Но все сидели, словно окаменевшие и лишившиеся дара речи. В конце концов он остановил свой взгляд на Септимии, который, как я уже говорил, приветствовал его титулом «император».

— Дружище, — сказал он, — память вроде бы меня никогда не подводила. Сдается мне, что некогда мы воевали вместе?

Септимий лишь кивнул головой в знак согласия, не сопроводив этот жест ни единым звуком и не выказывая дружеского расположения к Помпею. Слова никак не отозвались в сердцах этих евнухов и рабов.

Помпей вздохнул, достал маленький свиток, на котором он заранее записал по-гречески свою речь к Птоломею, перечитал ее, что-то подправил. По мере того как лодка приближалась к суше, становилось видно, что к месту высадки стекается множество придворных.

Но надежды Помпея улетучились, как сон. Лодка достигла берега. Помпей оперся на руку Филиппа, готовясь сойти — тут молниеносным движением Септимий выхватил меч и пронзил им Помпея. Видя, что первый удар нанесен, Сальвий и Ахилла тоже схватились за мечи.

Помпей был смертельно ранен, но все же устоял на ногах, словно в доказательство того, что великий человек не может быть сражен одним ударом. Обернулся, бросил последний взгляд в сторону жены и сына, натянул на лицо тогу, не произнеся при этом ничего умаляющего его достоинство, затем, издав лишь слабый стон, мужественно принял остальные удары, даже не пытаясь от них защититься.

Видя столь подлое убийство, все оставшиеся на галере испустили такой душераздирающий вопль, что его услышали даже на берегу. Ребенок плакал, сам не понимая почему, Корнелия в отчаянии ломала руки. Хотя она и настаивала, чтобы ей отдали тело мужа, паруса были немедленно подняты и галера, благодаря попутному ветру, быстро, словно перепуганная чайка, устремилась в открытое море.

Египтяне вначале пустились, было за, ними вдогонку, но вскоре отказались от своего намерения, так как беглецы удалялись слишком быстро и расстояние между ними все увеличивалось.

Убийцы отсекли Помпею голову, чтобы доставить ее своему царю в доказательство того, что приказ его исполнен. Нагое тело выбросили из лодки на берег напоказ всем любопытным, желающим сравнить величие и славу покойного с его жалкими обезглавленными останками.

Филипп, вольноотпущенник Помпея, попросил, чтобы ему позволили остаться рядом со своим господином, и выпрыгнул на сушу. Убийцы удалились, унося с собой голову Помпея.

Филипп обмыл тело Помпея морской водой, завернул в свою тунику, собрал на берегу старые трухлявые обломки рыбацкой лодки — по словам Плутарха, этого оказалось достаточно, чтобы развести погребальный костер для нагого и к тому же изувеченного трупа. Пока он собирал и переносил обломки, готовя костер, к нему подошел старик. Это был преклонных лет римлянин, служивший в молодости рекрутом в армии Помпея, который в ту пору тоже был молод. Он узнал об ужасной гибели своего бывшего военачальника и, остановившись перед вольноотпущенником, сказал:

— Кто ты такой, что собираешься совершить обряд погребения Великого Помпея?

— О, — ответил Филипп, — я всего лишь вольноотпущенник, простой, но верный слуга.

— Ладно, — сказал ветеран. — Но эта честь не должна принадлежать тебе одному. Я не буду сетовать на свое пребывание на чужбине, свидетели моих страданий лишь боги. И вот они наконец после стольких превратностей судьбы предоставили мне случай прикоснуться собственными руками к самому великому из римлян и отдать ему последний долг.

Таков был ритуал погребения Помпея Великого.

На следующий день появился еще один корабль с Кипра, он проплывал вдоль берегов Египта. Мужчина в латах, поверх которых была военная накидка, стоял на корме, скрестив руки и пристально всматривался в сушу. Он увидел затухающий погребальный костер, а рядом — вольноотпущенника Филиппа в скорбной позе, закрывшего лицо руками.

— Кто бы мог быть человек, прибывший на эти берега, чтобы завершить здесь срок, определенный ему судьбой, и остаться покоиться здесь уже навеки? — пробормотал он с грустью.

Затем, так как никто ему не ответил, глубоко вздохнул и добавил как бы про себя:

— Неужто это ты, Помпей Великий?

Вскоре после этого он высадился на берег, был схвачен и погиб в одной из тюрем. Это был Луций Лентул, уточняет Плутарх.

Но мало кто интересовался его судьбой, имя его растворилось в имени Помпея, сама судьба — и та растворилась в несчастной судьбе Помпея Великого!

В то же время Цезарь, даровав свободу фессалийцам в ознаменование своей победы в Фарсальской битве, поспешил по следам Помпея. Достигнув Азии, он из личного расположения к Теопомпу[393], автору мифологического трактата, предоставил жителям Книда те же привилегии, что и всем жителям Азии, уменьшив на треть подати.

По мере продвижения вперед он узнавал все новые и новые подробности о событиях, сопутствовавших его победе.

Так, оказалось, что в Елиде[394] статуя Победы, находящаяся в храме Минервы и обращенная лицом к богине, вдруг повернулась в день битвы лицом к входной двери храма. В Антиохии все трижды услышали звук горна и боевой клич — да так отчетливо, что армия бросилась к оружию и заняла позицию у городских стен. В Пергаме барабаны, находившиеся в храме, вдруг застучали сами, хотя к ним никто не прикасался. И наконец, в Траллах ему показали выросшую в храме Победы пальму.

Он прибыл в Книд[395] и там узнал, что Помпей покинул Кипр. С этого момента он начал молить богов о том, чтобы Помпей отступил в Египет. Из Книда он направился в Александрию с пятнадцатью галерами, восьмьюстами лошадьми и двумя легионами, один из которых он взял из армии Каления, находившегося в Ахайе, второй же следовал за ним. Эти два легиона состояли всего из трех тысяч двухсот человек, остальные отстали в пути.

Но как ни малочисленна была его армия, после Фарсальской победы Цезарь везде чувствовал себя уверенно. С этими силами вошел он в Александрийский порт. Не успел он ступить ногой на землю, как увидел, что к нему направляется нечто вроде депутации. После комплиментов в его адрес один из гонцов опустил подол одеяния, и к ногам Цезаря упала голова Помпея. Увидев ее, Цезарь ужаснулся и отвернулся — он не мог сдержать слез.

Ему дали перстень с печаткой Помпея, он принял его благоговейно. На печатке был выгравирован лев, держащий в лапе меч.

Цезарь одарил всех друзей Помпея, разбежавшихся по стране после его смерти и пойманных по приказу египетского царя, а потом взял их с собой. Мало того, он написал в Рим, что самым приятным и сладостным для него в этой победе стала возможность даровать ежедневно спасение новым гражданам, тем, кто раньше поднимал против него оружие.

Первой заботой, точнее сказать, первой обязанностью Цезаря по прибытии в Египет было забрать прах Помпея и отправить Корнелии урну. Корнелия поместила ее в своем прекрасном доме в Альбанском имении, о котором мы уже упоминали несколько раз.

Цезарь топнул ногой на том месте, где был убит Помпей, и заявил:

— Здесь я воздвигну храм в память о нашем Негодовании!

И действительно, чуть позже этот храм был сооружен. Аппий, видевший его, рассказывает, что во время войны Траяна в Египте против евреев последние разрушили храм, так как он им якобы мешал.

Скорбь Цезаря была искренней. Он отдал приказ своим боевым кораблям прибыть в Александрию, однако неблагоприятные летние ветры удерживали их на месте. Он же только и ждал случая казнить троих убийц Помпея — Потина, Ахиллу и ритора Теодота.

К тому же следует добавить, что Цезарь наслышался хвалебных речей в адрес красавицы Клеопатры, и его, конечно же разбирало любопытство. Хотелось увидеть это чудо собственными глазами.

Клеопатре в то время было девятнадцать лет. За два года до этого умер Птоломей Авлет — помните, тот самый, что играл на флейте и прибыл в Рим искать защиты у Цезаря. Он оставил после себя завещание в двух экземплярах: один был отправлен Помпею в Рим, второй оставался в архиве, в Александрии. Этим завещанием престарелый царь оставлял трон сыну и дочери, перворожденным детям сводим, которые к тому же являлись не только братом и сестрой, но мужем и женой. Молодому Птоломею было тогда всего пятнадцать.

Завещатель просил Помпея проследить от имени римского народа, чтобы все условия его завещания были исполнены в точности.

Но вот уже год, как власть Помпея перешла в руки Цезаря. Более того, как мы знаем, Помпея убили именно по приказу того самого Птоломея, чьи интересы он должен был защищать.

Когда Цезарь вошел в Александрию, там оказались еще один брат в возрасте одиннадцати лет и одна сестра по имени Арсиноя четырнадцати лет. Он пригласил к себе Клеопатру и Птоломея, у каждого из которых была своя армия, но просил предварительно распустить эти армии, а уж затем явиться к нему, чтобы обсудить проблемы престолонаследия. В знак проявления добрых чувств к этим наследникам Цезарь объявил, что прощает им семь миллионов из их огромного долга в семнадцать миллионов пятьсот тысяч драхм, однако требует незамедлительной отдачи оставшейся суммы.

Цезарь ждал ответа на свое предложение, сделанное Птоломею и Клеопатре, как вдруг ему сообщили, что некий человек принес ему в дар неслыханной красоты ковер, подобного которому ему не доводилось видеть. Цезарь приказал впустить этого человека.

И тот вошел, неся на плечах ковер, который затем опустил к ногам Цезаря. Ковер был свернут и обвязан ремнем.

Человек развязал ремень, и ковер вдруг сам развернулся. Цезарь увидел, как из него поднимается на ноги женщина. Это была Клеопатра.

Зная, какой магической силой воздействия на мужчин она обладает, — тем более, что она уже успела проверить свои чары на молодом Сексте Помпее, — она, едва узнав о приглашении Цезаря, тут же села в маленькую лодку и в сопровождении Аполлодора Сицилийского, которого считала своим лучшим другом, добралась до дворца где-то около часу ночи. Но так как во дворец невозможно было проникнуть незамеченной, она приказала Аполлодору завернуть ее в ковер и отнести таким образом Цезарю.

Говорят, это было жестом своеобразного кокетства и хитрости. Однако поступок красавицы показался Цезарю смелым, а Клеопатра с первого мгновения совершенно пленила фарсальского победителя.

Клеопатра была не просто красива, она была больше чем красива — она была восхитительна. Невысокого роста, но удивительно пропорционально сложена. Конечно же, невысокого, раз уместилась в ковер… Полна грации, кокетства, чувственности. Свободно знала греческий, латынь и другие языки Сирии и Азии. От Востока она унаследовала вкус к пышности, роскоши, она обвешивала себя золотыми цепями и драгоценными камнями. Одним словом, она была воплощением легенды о сирене[396].

Понятно, она не позволила Цезарю скучать. Прибывший на другой день Птоломей заметил, по словам Диона Кассия, «по некоторой фамильярности между Цезарем и его сестрой, что ему уже больше не на что надеяться, дело его проиграно».

И все же молодой лисенок сумел утаить свои мысли. Он притворился, что ничего не заметил, затем тут же, как только подвернулся удобный случай, покинул дворец и стал бегать по улицам Александрии крича, что его предали. Услышав крики молодого царя, народ схватился за оружие.

Потин тут же отправил гонца к Ахилле, военачальнику Пелузии, прося его выступить со своим войском на Александрию. Египетская армия насчитывала двадцать пять тысяч человек, которые даже не являлись египтянами; для Цезаря расправиться с такой армией было сущим пустяком! Она состояла из остатков армии Габиния, то есть из римских ветеранов, которые привыкли в Александрии к разгульной и праздной жизни, переженились здесь и, сохранив кое-какие латинские замашки, заразились восточными привычками. Были там и киликийские пираты, рассеянные в свое время Помпеем, и наконец, беглецы и проскрипты.

Заслышав об угрозах в свой адрес, Цезарь, у которого было всего три тысячи двести солдат, сразу понял, что положение его серьезно. Он послал к Ахилле двух министров покойного царя Птоломея Авлета, бывших послов в Риме. Звали их Серапион и Диоскорид.

Не успели они раскрыть рты, как Ахилла убил их. Как понимаете, это было открытым объявлением войны Цезарю. Цезарь принял вызов. Против него был Ахилла со своими двадцатью пятью тысячами воинов, зато он имел на своей стороне самого сильного союзника, имя которому — Любовь. Затем по чистой случайности в руки к нему попали молодой царь Птоломей и евнух Потин.

Цезарь начал с того, что собрал свои войска и отступил вместе с Клеопатрой в ту часть города, где находился царский дворец. По мере того как Цезарь отступал, войска Ахиллы вступали в город, но вот наступил момент, когда части Цезаря остановились. Тогда завязался бой.

Ахилла попытался силой проникнуть во дворец, предприняв несколько штурмов, но его решительно отбросили. Тогда он попытался захватить галеры Цезаря, стоявшие в порту. Их было пятьдесят — бывшие суда флота Помпея, прекрасные галеры с тремя-пятью рядами весел и великолепным снаряжением. Помимо этого, еще двадцать два судна охраняли порт.

Стоило египтянам захватить эти корабли, и они превратили бы Цезаря в своего пленника, отрезав ему все выходы и перекрыв снабжение как с суши, так и с моря.

Каждая из сторон билась отчаянно: солдаты Ахиллы — понимая, какой важной позицией должны завладеть, солдаты Цезаря — сознавая, что сама их жизнь зависит теперь только от их отваги. Все атаки Ахиллы были отбиты.

Цезарь, видя, что не сможет сохранить эти галеры, имея столь малые силы, сжег их, включая и те, что находились в доках. Всех солдат он высадил на Фаросе.

Фарос был маяком, он и дал название острову, на котором находился. Этот остров был связан с городом дамбой длиной в девятьсот шагов, построенной предшествующими царями и имевшей с каждого конца по мосту. Население острова по численности равнялось большому городу, но составляли его в основном бандиты и пираты, без разбора нападавшие на сбившиеся с пути корабли. Маяк имел большое значение, так как вход в порт был слишком узок, а потому войти в него можно было только с согласия тех, кто находился на маяке.

В течение трех дней Цезарь закончил одну из самых грандиозных своих фортификационных работ. Он выстроил дополнительные стены вокруг пространства, занятого им. Он мог держать связь с портом и доком.

В свою очередь египтяне заблокировали Цезаря, перекрыв все улицы и перекрестки заборами в сорок шагов высотой, возведенными из огромных каменных плит. Затем в более низких местах они построили высокие двухэтажные башни, одни неподвижные, другие — передвигающиеся на двух колесах в любую сторону.

Цезарь же тем временем продолжал играть роль посредника и примирителя. Молодой Птоломей, хитрый и коварный ребенок, притворился, что по настоятельным просьбам Цезаря помирился со своей сестрой и дал согласие разделить с ней трон.

Несмотря на затянувшееся сражение в городе Александрии, Цезарь дал большой пир в честь этого примирения. Во время пира один из рабов, личный цирюльник Цезаря, человек очень скромный и весьма подозрительный, подошел к своему хозяину и что-то шепнул ему на ухо. Пять минут спустя Цезарь вышел. Цирюльник ждал его в другом зале. Оказывается, гуляя по дворцу, он случайно услышал чей-то шепот. Подкравшись, он выяснил, что против Цезаря готовится заговор, организаторами которого были Потин и посланцы Ахиллы. Цезарь доверял своему цирюльнику.

— Хорошо, — сказал он. — Я давно жду момента отомстить за убийство Помпея. Вот он наступил, и я не упущу его. Убить Потина!

Он подождал, пока выйдут люди, которые должны были привести приговор в исполнение, затем с улыбкой вернулся в зал, где продолжался пир, и снова занял свое место рядом сКлеопатрой.

Чуть позже к нем приблизился центурион и тихо сказал:

— Дело сделано.

Цезарь кивнул головой, давая знать, что понял и доволен, центурион тут же вышел.

В тот же вечер Птоломей узнал о смерти своего поверенного, но вместо того, чтобы высказать свое горькое сожаление или возмущение по этому поводу, поздравил Цезаря с тем, что тот смог таким образом избавиться от нависшей над ним опасности, а заодно избавил и его от слуг-предателей.

Эта смерть вызвала такой страх у всех участников заговора против Цезаря, что юная сестра Клеопатры Арсиноя сбежала в ту же ночь и перешла в лагерь Ахиллы вместе со своим воспитателем-евнухом по имени Ганимед. У нее появилась надежда: поскольку ее сестра — любовница Цезаря, а брат — его пленник, то она могла бы стать царицей. И действительно, армия встретила ее приветственными криками.

Но очень скоро между Ахиллой и Арсиноей возникла вражда. Видя это, Арсиноя заставила Ганимеда убить Ахиллу. После исполнения ее приказа Ганимед стал командующим армией. Он раздал солдатам крупные суммы денег от имени молодой царицы и обязался вести опасную войну против Цезаря.

Второй убийца Помпея получил свое. Вскоре с этими одиозными фигурами будет покончено. Теодот, ритор, которому удалось избежать суда Цезаря, сбежал из Египта, долго скитался по разным странам, поруганный и униженный. После смерти Цезаря Марк Брут, став хозяином Азии, узнал, где скрывается Теодот, поймал его и распял на кресте.

Позже увидим, что убийцы Цезаря закончили свои дни так же страшно, как и убийцы Помпея. Если бы Помпей, не веривший в провидение, смог увидеть смерть Потина, Ахиллы и Теодота, то наверняка уверовал бы в его существование.

LXXIII

Вот мы и дошли до развязки этой античной фронды, предпринятой ради прекрасных глаз одной женщины.

В те времена, как и сейчас, несмотря на то, что Александрия наших дней расположена вовсе не там, где была древняя Александрия, город снабжался водой из Нила через водопроводы, затем вода распределялась по колодцам и цистернам, в которых отстаивался ил. Простые люди, не имея собственных колодцев и цистерн, пили ее мутной, рискуя заразиться чем угодно из-за отсутствия системы очистки.

Поскольку египтяне держали под своим контролем реку, они перекрыли все водопроводы, через которые вода из Нила поступала в кварталы, где находились римляне, правда, добиться этого им удалось ценой огромных усилий.

Но поскольку все колодцы были полны, а цистерны залиты доверху, армия Цезаря сначала не испытывала недостатка в воде, так что это ничуть не испугало Цезаря.

Враг вскоре понял, в чем причина. Тогда им пришла в голову мысль поднять уровень морской воды с помощью специальных колес и механизмов. Соленая вода, проникнув в колодцы и цистерны, могла испортить питьевую, и таким образом Цезарь и его гарнизон были бы обречены умереть от жажды.

Действительно, под действием механизмов, придуманных поразительными изобретателями, каковыми были египтяне, уровень морской воды резко повысился и вода проникла в первые на ее пути резервуары. Солдаты Цезаря сначала подумали, что нет ничего страшного, так как вода в более отдаленных колодцах все еще оставалась пригодной для питья. Но постепенно во всех колодцах она стала соленой.

Эту новость сообщили Цезарю.

— Ладно, — сказал он тихим и ровным голосом. — Что говорят по этому поводу солдаты?

— Они растеряны, император, — ответил человек, сообщивший эту ужасную новость. — Они начинают думать, что гибель близка.

— И, наверное, осуждают меня? — спросил Цезарь.

Тот промолчал.

— Ну же, говори прямо! — потребовал император.

— Все одного мнения: тебе следует попытаться бежать из Египта на оставшихся кораблях. Правда, они опасаются, что тебе уже не удастся сесть на них.

— Хорошо, — сказал Цезарь. — Мы отступим, но победителями!

— А как быть с водой? — осведомился центурион.

— Возьми десять человек, отойдите на расстояние пятисот шагов от морского берега и копайте там до тех пор, пока не найдете воду, если только этот берег не устроен иначе, чем все берега в других странах. Не успеете углубиться и на пятнадцать шагов, как найдете воду.

Центурион выполнил приказ и нашел воду. Тысячу лет спустя Цезарь повторил чудо Моисея с бьющим фонтаном воды — оба они разгадали секрет артезианских колодцев.

Тем временем тридцать седьмой легион, составленный Цезарем из остатков легиона Помпея, высадился чуть выше Александрии.

Из-за неблагоприятных ветров он не мог зайти в порт. Бросили якорь невдалеке от берега, и поскольку на борту не было воды и они не знали, где ее раздобыть, обратились к Цезарю.

Цезарь со своими людьми сел на несколько оставшихся галер, вышел из порта и направился к своему флоту, находившемуся на расстоянии двух-трех лье от Александрии.

Достигнув берега, он высадил часть солдат, чтобы заняться снабжением водой, но вражеская конница захватила в плен двух-трех его людей, которые отошли слишком далеко с целью поживиться чем-нибудь у местного населения. От них египтяне узнали, что Цезарь находится на одной из галер.

Об этом тут же сообщили Ганимеду. Тот немедленно посадил две-три тысячи солдат на двадцать четыре галеры и атаковал Цезаря.

Цезарь вовсе не собирался принимать бой по двум причинам: во-первых, оставалось два часа до наступления ночи и тогда преимущество было бы на стороне египтян, так как они лучше знали морской берег; во-вторых, потому, что некоторые его солдаты сражались только ради того, чтобы Цезарь видел их храбрость, и в темноте воевали бы значительно хуже.

Заметив, что к нему направляются вражеские галеры, Цезарь повернул к берегу. Но так случилось, что одна галера с Родоса не могла угнаться за остальными и ее быстро окружили сразу четыре вражеские галеры и несколько лодок.

Цезарь, разумеется, мог оставаться в безопасности, предоставив галере выкручиваться самой, не будь он человеком, не щадящим себя. Поэтому он направил свою галеру прямо к атакованной, изо всех сил спеша на помощь. Во время боя, который длился час, Цезарь сражался как простой матрос. Они захватили одну галеру с четырьмя рядами весел, потопили другую и вывели из строя третью — остальные вражеские суда в страхе отступили.

Цезарь, воспользовавшись смятением врага, взял на буксир загруженные галеры и с помощью весел, идя против ветра, вошел с ними в порт.

Такого рода бои с переменным успехом повторялись ежедневно. Иногда Цезарь бил египтян, иногда египтяне — Цезаря. Однажды его галера была так плотно зажата, а сам он стал такой удобной мишенью для вражеских стрел, метивших в его пурпурную тогу, что был вынужден снять ее, броситься в море и проплыть около трехсот метров, гребя только одной рукой, так как в другой держал над водой свои записные книжки. Его пурпурная тога попала в руки египтян.

Все это происходило на глазах Клеопатры, словно в средние века, когда рыцари скрещивали копья за своих возлюбленных. Цезарь затеял такой же турнир здесь, в этом безумном и коварном городе Александрии, городе легкомысленном, подобно Афинам, и суеверном, подобно Мемфису.

В это время к Цезарю прибыли посланцы противника. Египтяне доводили до его сведения, что им надоели своевольное правление Арсинои и жестокая тирания Ганимеда, который был всего лишь вольноотпущенником, а потому, если Цезарь соблаговолит вернуть им Птоломея, они, обсудив с ним интересующие обе стороны вопросы, могли бы предложить мир.

Цезарь знал коварство этого народа, но надо же было чем-то закончить этот поход — пока он развлекался битвами в этом уголке мира, остальной мир выскальзывал у него из рук, он это чувствовал. Он послал за Птоломеем и, взяв его за руку, показал, как доверяет ему, отправляя к его солдатам, а также попросил обратиться к его подданным с призывом покончить с раздорами. Молодой царь принялся плакать и умолять Цезаря не гнать его от себя, уверяя, что присутствие Цезаря ему дороже царствования.

Цезарь, которому не были ведомы фальшь и жестокость, обнял его, как обнял бы собственного сына, и приказал сопроводить Птоломея до аванпоста. Но не успел юнец прибыть туда, как слезы на его глазах немедленно высохли, он снова разразился угрозами, а затем так энергично повел войну против Цезаря, что тот окончательно понят: с этого момента у него появился еще один непримиримый и жестокий враг.

К счастью, как вы уже, вероятно, заметили, Цезарь не любил пересчитывать своих врагов.

LXXIV

Все так и шло бы своим чередом, если бы однажды Цезарь не узнал, что Пелузий, где находились основные вражеские силы, попал в руки одного из его легатов. Действительно, Митридат Пергамский, которого Цезарь очень ценил за сообразительность и большой опыт в военных делах, прибыл по суше со стороны Сирии и Киликии с большими силами.

По просьбе Цезаря, еще в начале этой войны, длившейся вот уже более семи месяцев, он обратился к чувству долга союзнических народов, собрал войско и теперь прибыл с двадцатичетырехтысячной армией. Он, конечно же, понимал, что Пелузий был не менее важным стратегическим объектом на суше, чем Александрия на море, а потому атаковал город так яростно, что после третьего или четвертого штурма захватил его.

Оставив там свой гарнизон, он направился к Цезарю, попутно с легкостью покоряя различные общины, встречавшиеся на его пути. Добравшись до дельты Нила, он очутился лицом к лицу с большим войском Птоломея.

Это была половина армии, отправленная сюда молодым царем. И поскольку ее солдаты хотели получить всю славу и все почести, то, не успев прибыть по Нилу, решили атаковать противника, не дожидаясь, как советовал царь, второй половины, которая шла берегом реки.

Митридат укрепился, как это было принято у римлян. Египтяне подумали, что римляне трусят, и обрушились на лагерь со всех сторон. Видя, насколько опрометчиво они действуют, люди Митридата неожиданно появились из всех ворот лагеря, окружили врагов и перебили всех до единого, даже не зная местности и того, что рядом находится их флот.

И Цезарю, и Птоломею сообщили об этом одновременно, и они одновременно направились туда со всеми имеющимися у них силами: Цезарь, чтобы закрепить победу, Птоломей, чтобы исправить положение.

Птоломей прибыл первым, так как плыл по Нилу, имея при себе подготовленный для подобной операции флот. Цезарь тоже мог бы использовать этот маршрут, но не захотел, опасаясь принимать бой на реке, где не чувствовал себя в безопасности и где невозможно было неожиданно развернуться, чтобы совершить какой-нибудь хитрый маневр, в чем крылась его основная сила. Хотя он и прибыл после Птоломея, однако опоздал ненамного, царь еще не успел напасть на Митридата.

Заметив, что прибыл Цезарь, царь Египта решил уже сам окопаться и ненадежней подготовиться к обороне. Место, где он начал строить свои укрепления, было выбрано как нельзя более удачно. С одной стороны он был защищен Нилом, с другой — болотом, и наконец, с третьей находилась пропасть. Таким образом, к лагерю существовал только один подход, да и тот узкий и извилистый — со стороны степи.

Цезарь направился к нему. Но на полпути, дойдя до небольшой реки, он встретил цвет египетской конницы и часть легкой пехоты Птоломея. Там и произошла короткая схватка, но ни та, ни другая сторона не спешили переходить к серьезному сражению, так как оба берега были очень крутыми и опасными.

Нетерпеливые солдаты Цезаря тут же потребовали топоры. Принесли топоры. Они начали валить деревья и сбрасывать их вниз, подталкивая к воде, чтобы навести переправу. А потом уже, по пояс в воде, среди веток, по бревнам перешли реку. Между тем римская кавалерия, идя против течения, отыскала переправу и тоже оказалась на другой стороне.

Видя, что его атакуют прямо в лоб и одновременно пытаются прижать с правого фланга, враг ударился в бегство. Цезарь, находившийся всего в полутора лье от египетского лагеря, отдал приказ идти вперед. Он намеревался воспользоваться смятением египтян и атаковать их немедленно. Но увидев сильную позицию врага, высоту его укреплений, преимущество даже численное, он решил отложить штурм на день, не желая вступать в бой с отдохнувшим противником, в то время как его солдаты были утомлены сражением и переходом.

Окинув территорию внимательным взглядом, взглядом, от которого никогда ничто не ускользало, он решил атаковать утром форт, связанный с лагерем сильными укреплениями.

Уже на заре его воины были готовы и не потому, что всеми силами жаждали накинуться именно на этот форт, нет. Они были готовы напасть на весь лагерь в любом месте, словно Цезарь объяснил свой план каждому солдату в отдельности. И они с такой уверенностью двинулись на этот форт, что завладели им после первого же штурма. Затем на одном дыхании бросились на защитную линию противника, где завязалась настоящая битва.

Как мы уже говорили, лагерь египтян можно было атаковать только со стороны степи, поэтому здесь и были сосредоточены их основные силы. Однако во время разведки Цезарь заметил узкий проход между Нилом и египетским лагерем. Но тогда солдаты Цезаря имели бы у себя за спиной весь египетский флот. Так что пришлось Цезарю пренебречь этой возможностью.

Видя, что лобовые атаки не приносят желаемого результата, Цезарь подозвал одного из самых опытных своих военачальников, по имени Карфулений, объяснил ему положение и спросил, может ли тот атаковать противника со своей тысячей солдат со стороны Нила. Карфулений ответил, что готов. Цезарь приказал вдвое усилить напор во время лобовой атаки со стороны степи, пока Карфулений со своими людьми пробирается вдоль Нила.

Наверное, воины, охранявшие эту сторону лагеря, были уверены, что надежно защищены флотом, и спустились с крепостных стен, а может, сделали это просто из любопытства, желая видеть, как разворачивается основное сражение, или же их выгнал обыкновенный азарт, стремление поучаствовать в битве — как бы там ни было, но вдруг они услышали позади себя сильный шум. Это был Карфулений, которому ничто не помешало, кроме нескольких стрел, выпущенных в его солдат с галер. Он спокойно поднялся на укрепления, найдя их пустыми, проник лагерь и напал на врага с тыла.

Римляне, услышав победные крики Карфуления и его людей, бросились в бой с удвоенной энергией. В то же время египтяне растерялись после неожиданного штурма, в их рядах возникло смятение.

Цезарь понял, что настал решающий миг. Он сам встал во главе двадцати когорт, которые еще не участвовали в битве, и повел их на штурм как простой командир. Враг, не в силах противостоять этому последнему яростному натиску, покинул все свои укрепления и обратился в бегство.

То, что придавало им силы, пока они были защищены, погубило их, когда запахло поражением. Первых же бросившихся в сторону болота засосала трясина. В пропасть, разумеется никто не захотел бросаться. Оставался лишь Нил.

Все кинулись к реке — Птоломей вместе со всеми. Царю удалось сесть на корабль, и он тут же отдал приказ отчалить от берега. Но корабль окружила целая толпа барахтающихся в воде людей, они в отчаянии лезли на него, и судно, дойдя лишь до середины Нила, не выдержало и затонуло.

Птоломей и все его главные военачальники утонули. Так закончилась война в Египте.

Спустя 1850 лет другой завоеватель на берегу той же реки давал похожий бой. Этого завоевателя звали Наполеоном, а битву окрестили «Битвой у пирамид». Она помогла Наполеону завоевать Каир, так же, как только что описанная нами битва открыла Цезарю путь в Александрию.

И действительно, Цезарь немедленно направился в Александрию. На сей раз он уже не захотел входить в город через порт, а решил пройти в него напрямик. Известие о победе Цезаря дошло быстрее его самого, открывая ворота, разрушая укрепления. К сожалению, молодой царь Птоломей погиб и не попал к нему в руки, зато он взял в плен Арсиною.

Случилось то, что и предвидел Цезарь. Завидев его, все жители города вышли навстречу, восхваляя его и умоляя о пощаде, поднимая в руках культовые предметы, с которыми они просили защиты у своих богов, и Цезарь, как всегда, простил их.

Он пересек всю Александрию, этот прекрасный город с широкими улицами, с выстроенными в ровную линию домами, между двумя рядами мужчин и женщин, стоявших на коленях. И наконец появился среди своих как настоящий победитель. Клеопатра ждала его на самой высокой башне, чтобы приветствовать. В лагере был устроен грандиозный праздник.

Несмотря на пятьдесят четыре года, Цезарь оставался все тем же: таким же храбрецом, как в Галлии и Фарсалах, и столь же пылким любовником. Солдаты, негодовавшие прежде по поводу Клеопатры, изо всех сил захлопали в ладоши, когда увидели молодую и красивую царицу, обнявшую за шею их императора и возложившую на его голову позолоченный лавровый венок. Тут вовсю развернулись дворцовые пиры, театральные представления. Цезарь как бы предвосхитил будущее правление Антония.

Ему предстояло ознакомиться с новой территорией, аннексированной теперь Римом; нужно было посетить пирамиды, эти величественные памятники, бывшие на протяжении двух с лишним тысяч лет неразгаданной тайной. Он совершил путешествие по Нилу в царской галере, принадлежавшей Птоломею. Галера плыла в праздничном убранстве: днем ее украшали гирлянды цветов, ночью освещали факелы. За ней по Нилу поднимались еще четыреста галер. Это был настоящий триумф Цезаря. По пути он приказал выстроить храм на том месте, где убили Помпея.

Однако за время этого путешествия мир, еще не до конца сломленный, собирал силы, словно сторукий гигант Энкелад[397]. Легаты Помпея сплотились в Африке вокруг Сципиона, его тестя. Два сына Помпея призывали Испанию к оружию именем доброй памяти своего отца. Фарнак завоевывал Армению, отбирая ее у побежденного Дейотара, которого Цезарь считал победителем. Ариобарзан плакался Кальвину, что сын Митридата завладел Каподокией.

Все эти новости доходили до ушей Цезаря, но он словно нарочно давал врагам время собрать нужные силы, чтобы затем уничтожить их одним ударом, и всегда при очередной новости улыбался Клеопатре, кивал и говорил:

— Продолжай…

И Клеопатра тоже улыбалась, гордая тем, что держит в руках цепь, на которой водит льва. В конце концов все вернулись в Александрию — восхитительное путешествие закончилось.

Настало время показаться миру. Цезарь собрал свои войска. Вот силы, которыми он располагал. С ним было почти двадцать две тысячи солдат; легион, отправленный ему Кальвином, который, идя по суше, не прибыл вовремя: второй держал при себе Кальвин, который непременно присоединился бы к Цезарю, если бы Цезарь не пошел против Фарнака; еще два легиона, вооруженных и экипированных на римский лад, он смог бы найти у Дейотара, и наконец, последний легион из новобранцев — у Гая Плетея.

Но однажды утром пришло известие, что Домиций потерпел серьезное поражение от Фарнака и что от всех его сил остался лишь один легион — тридцать шестой. После этой победы Фарнак уже не мог остановиться. Он захватил Понт, отобрал у жителей всех красивых девушек и юношей и сделал последних своими евнухами. И наконец заявил громогласно на весь мир, что боги распорядились справедливо и что он отвоевал царство отца своего.

Делать было нечего, Цезарь оставил Египет. Предварительно он выдал Клеопатру замуж за ее младшего брата, которому было всего одиннадцать лет. Затем, оставив половину своей армии молодоженам, чтобы можно было гарантировать в Египте порядок, направился в Сирию. Клеопатре он назначил свидание в Риме через четыре месяца.

На протяжении всего пути Цезарь принимал посланцев из разных провинций: новости были — хуже некуда. Габиний потерпел серьезное поражение в Иллирии, потеряв при этом две тысячи солдат, тридцать восемь центурионов и четырех трибунов; один легион взбунтовался в Испании, а на Кассия Лонгина было совершено покушение, его чуть не убили; Марцеллу нанесли поражение на берегах Гвадалквивира; и наконец, Рим был взбудоражен провокационными действиями трибунов.

Необходимо было немедленно нанести Фарнаку удар, добраться до Рима, покорить Африку, утихомирить Испанию. Цезарь оставляет в Сирии Секста Цезаря, одного из своих родственников, садится на корабль и с флотом, прибывшим вместе с ним из Египта, перебирается в Таре[398], где созывает совет вождей и представителей всех общин Киликии. Помимо урегулирования проблем этого региона, он решил вопросы соседних стран, затем одним броском пересек Кападокию. На границе Галатии его встретил Дейотар. Цезарь отобрал у него легион, дошел до Понтийского царства, присоединил к старому легиону, который он взял из Египта, остатки легиона Домиция и пошел на Фарнака. Встретив его невдалеке от города Зела[399], разгромил полностью в одной лишь схватке, а затем продолжил свой путь в Рим, заметив с ироний:

— Счастлив Помпей, что стяжал славу великого полководца, добиваясь победы над противником, который по существу не умел воевать!

Три слова, которые вобрали в себя весь смысл этого сражения и стали поговоркой о победе над Фарнаком, долетели до Капитолия с быстротой молнии:

— Veni, vidi, vici! (Пришел, увидел, победил!)

Прибыв в Рим, Цезарь узнал, что Клеопатра родила мальчика, которого нарекли Цезарионом…

Перед возвращением победителя Антоний и Долабелла уже готовы были договориться относительно аннулирования долгов, как вдруг Антония охватило подозрение: он начал подумывать, что Долабелла — любовник его жены. Сначала он прогнал свою жену, потом, уподобляясь Долабелле, захватил Форум и вынудил Сенат издать декрет, призывавший идти с оружием на Долабеллу. Антоний набросился на него в гневе, атаковал прямо на улице, перебил многих его людей, потеряв при этом и нескольких своих.

Эти события привели к некоторому спаду популярности Антония. Отдаляя от себя народ, Антоний в то же время умудрился нажить себе немало врагов и среди нобилитета. Дом Помпея был выставлен на аукцион и продан. Как видите, времени зря не теряли. Дом Помпея купил Антоний. Он всегда все покупал. Но когда пришло время платить, Антоний посчитал неприличным, что у него посмели требовать деньги за дом, который, по его мнению, он завоевал в Фарсалах. И объявил, что, если с ним намерены расплатиться таким образом, он не последует за Цезарем в Африку.

Но что еще больше вывело Антония из себя, так это тот факт, что после его отказа платить дом был перепродан Корнефицию. Корнефиций нашел дом недостаточно просторным и даже некрасивым, разрушил его, а на его месте построил новый.

Римляне, разумеется, немало возмущались стяжательством, всеобщей вакханалией и пьянством, царившими в высших кругах.

Прибыл Цезарь. С его появлением тут же воцарился порядок: Долабелла убрал в долгий ящик все проекты законов, Антоний прекратил свои безумства и кутежи, Корнефиций поторопился закончить строительство дома.

Цезарь забывает про Долабеллу из уважения к Цицерону, его тестю. Но Антоний, надеявшийся стать консулом вместе с Цезарем, теперь вынужден распрощаться с этой мечтой. Цезарь, избранный консулом в третий раз, назначает вторым консулом Лепида.

Вот как поднимался, шаг за шагом, этот Лепид, эта посредственность, который позже, во время второго триумвирата, станет союзником Антония и Октавия.

И еще кое-что произошло: Цезарь вызвал к себе Антония и так сурово отчитал его за низкое, недостойное поведение, что тот тут же, в доказательство того, что раскаивается, решил жениться.

Услышав об этом, Цезарь пожал плечами.

— Антоний — человек крайностей, — коротко заметил он.

Антоний женился — кажется, мы уже говорили, на ком: на Фульвии, вдове Клодия. Мы познакомились с ней, когда она появилась на улицах города после убийства своего мужа, призывая римлян к оружию, освещенная факелами, которые спалили целый квартал.

«Фульвия, — говорит Плутарх, — была женщиной, мало пригодной для дел и забот домашних, ее честолюбие осталось бы неудовлетворенным, если бы она управляла простым мужем, обычным человеком; она всегда стремилась руководить мужем, который командовал бы другими. Так что Клеопатра была в долгу перед Фульвией за уроки покорности, полученные Антонием, ибо Фульвия отдала ей его уже укрощенным и покорным женской воле».

Долабеллу простили, Корнефация пожурили, Антония отчитали, в результате чего он женился. Теперь Цезарь мог обратить свой взор к солдатам.

Один легион взбунтовался. Во время волнений были убиты два бывших претора: Коскония и Гальба. Цезарь отправил бунтовщиков в Кампанию и отдал приказ готовиться к походу в Африку.

Когда настал момент, он приказал им сесть на корабли, но, поскольку Цезарь еще не рассчитался с ними за предыдущие походы, они не подчинились, восстали и двинулись на Рим. Вместо того, чтобы выслать против них других солдат, которые могли бы присоединиться к восставшим, Цезарь решил подождать их и, когда они добрались до окраин Рима, вышел им навстречу.

У него была привычка обращаться к своим ветеранам со словами: друзья, товарищи, солдаты.

— Граждане! — сказал он им на сей раз.

Одним этим словом «граждане» он показал им, что они уже больше ни друзья ему, ни товарищи. Лишив их даже звания «солдаты», он окончательно переломил их настроение. Они так и застыли на месте.

— Граждане! — обратился к ним Цезарь. — Ваши требования справедливы — пять лет усталости, утомительных боев, ран. И вот я освобождаю вас от вашей клятвы! Я вас увольняю, всех. Те, кто отслужил положенный срок, получат свое вознаграждение до последнего сестерция.

Тогда бунтовщики перешли от угроз к просьбам, упали на колени, притягивая руки и умоляя Цезаря позволить им и дальше оставаться вместе с ним. Цезарь был непоколебим: он выделил им участки земли, правда, вдалеке один от другого, выплатил часть жалованья, которое задолжал, пообещав с лихвой вернуть оставшуюся сумму позже.

Но они заупрямились, желая следовать за ним, куда бы он ни направился. Видя, что они уже готовы перебраться по суше в Испанию, а затем, если будет нужно, и в Африку, Цезарь наконец смягчился и простил их.

Он понимал, что к требованиям солдат надо относиться справедливо. У всех завоевателей рано или поздно возникают такие проблемы со своими армиями. Помните герцога Берри, забывшего о ветеранах империи? Среди жалоб, выдвинутых солдатами императора, была точно такая же: им нерегулярно выплачивали жалованье.

— Итого, — добавил герцог, заканчивая свое выступление, — он остался вам должен где-то за два года…

— Ну и что? Может, нам самим нравилось давать ему в долг! — ответил один из ветеранов. — Что вы можете на это возразить?

Правда, тогда там не было Наполеона. Те же люди, которым нравилось служить ему как бы в долг, когда он находился на острове Эльба или на острове Святой Елены пленником, порой выражали ему свое неудовольствие, как и солдаты Цезаря, когда он был всесилен, а жалованья приходилось долго ждать.

Цезарь решил выплатить все сполна. Он дал им денег больше, чем обещал, а также раздал земли, о которых я уже говорил.

Лагарп[400], один из переводчиков Светония, мало понимает в разделении земель, о котором говорят все историки того периода. «Эту фразу Светония, — пишет он, — очень трудно понять, если только не представить, что часть Италии не принадлежала никому. Иначе как раздать землю солдатам, не отобрав ее у других хозяев?»

Лагарп забыл о способе раздела земель, о котором мы подробно рассказали, повествуя об аграрной реформе Цезаря. Земля, которая раздавалась солдатам, была взята из Ager publicus.

Затем пришел черед народа. Он выдал каждому гражданину по десять четвериков пшеницы и десять ливров масла. А так как прошел год с тех пор, как он обещал им все это, то он добавил каждому еще по шесть сестерциев в качестве процентной доплаты. К тому же он снизил задолженность по квартирной плате для жителей Рима — от двух тысяч сестерциев, а в других городах Италии — до пятисот сестерциев. И наконец, устроил грандиозный пир для всех, а также бесплатную раздачу мяса.

LXXV

Мир конечно же удивлялся, что Цезарь, имея столько дел в Африке, оставался в Риме. Он должен был еще разобраться с Лигарием и принять Клеопатру. Квинт Лигарий поднял оружие против Цезаря, который, вопреки своему обыкновению, решил наказать его. Нужно было найти обвинителя. Обвинителя найти проще, чем защитника. Им стал некий Туберон. Лигарий просит Цицерона взяться за его защиту. Цицерон соглашается.

Кстати, расскажем, как Цицерон вернулся в Рим и что произошло между ним и Цезарем. Цицерон проводил время в Брундизии в постоянных сомнениях и терзаниях, советуясь со всеми подряд. Узнав, что Цезарь прибыл в Тарент и направляется по суше в сторону Брундизия, он вышел к нему навстречу, уверенный, что уговорит его в отношении Лигария, но все же удрученный тем, что вынужден перенести такое испытание, как встреча с врагом-победителем в присутствии немалого количества свидетелей. Но Цезарь, заметив его, тут же спешился, обнял Цицерона и долго говорил только с ним одним.

Несмотря на все эти любезности Цезаря, Цицерон все же согласился защищать Лигария. Когда об этом сообщили Цезарю, тот сказал:

— О! Я безумно рад! — а затем, повернувшись к своим друзьям, добавил: — А вы разве нет? Мне всегда приятно слушать Цицерона, тем более, что его речей я не слышал так долго!

— Ну а Лигарий? — спросили присутствующие.

— Лигарий — негодяй и враг, который будет осужден, даже если бы его защищал сам Аполлон!

И вот в назначенный день, взяв слово, Цицерон произнес такую цветистую и выразительную речь, что несколько раз даже Цезарь, не сдержавшись, аплодировал, другие же при этом менялись в лице. Когда же оратор дошел до Фарсальской битвы, Цезаря охватило такое волнение, что он выронил из дрожавших пальцев какие-то записки. «Наконец, — говорит Плутарх, — побежденный красноречием Цицерона Цезарь простил Лигария».

То, что мы сейчас скажем, покажется вам, наверное, довольно странным, но, по-моему, Плутарх ошибается, утверждая, что Лигария оправдали.

Лигария не приговорили к смертной казни, это верно, но все красноречие Цицерона не помогло ему спастись от ссылки.

Доказательство этого мы находим в письме Цицерона, адресованном Лигарию:

«Рим, 708 год, сентябрь.

Чувство дружбы, которое я испытываю к тебе, требует сдержанности и совета в постигшем тебя несчастье. Если я не писал тебе до сих пор, то только потому, что безуспешно искал слова, могущие смягчить твою боль, а также средства, чтобы ее излечить. Сегодня у меня есть причины думать, что вернуться тебе не разрешат, и не стоит напрасно обольщать тебя надеждами и обещаниями. Цезарь не сможет быть всегда жестоким, я чувствую его, вижу его: природа его неудовольствия — время, общественное мнение и, как мне кажется, до какой-то степени его характер. Все это заставляет его быть более сдержанным, я в этом уверен. Что же касается тебя лично, то его лучшие друзья заверяют меня, что со временем все уладится. А с тех пор как пришли первые вести из Африки, не перестаю теребить его, как, впрочем, и твои братья. Их храбрость, добродетель, несравненная преданность, постоянная их трезвая деятельность на благо Республики всегда ценились очень высоко, так что, по моему мнению, Цезарь уже не в той ситуации, чтобы решительно отвергнуть все их просьбы…»

Остальная часть письма — не что иное, как перечисление примеров сдержанности и милосердия Цезаря.

Хотя речь Цицерона в защиту Лигария, более удачная, чем на процессе Милона, не смогла полностью оправдать обвиняемого, все равно это была великолепная речь.

После завершения дела Лигария Цезарь обратил свой взор в сторону Брундизия: Клеопатра, которая затем так перепугает Горация, прибыла туда вместе со своим одиннадцатилетним мужем.

Цезарь принял их обоих в своем дворце и, пока Арсиною стерегли под стражей для триумфа, устроил серию праздников в честь высоких гостей; он принимал их вместе со своими друзьями, он приказал отлить из золота статую Клеопатры, которую поставил в храме Венеры Победоносной напротив статуи богини. Почести, оказанные Клеопатре, не понравились римскому народу, но Цезарь чувствовал, что может рисковать. К тому же, казалось, он пребывал все это время во хмелю.

Наконец Клеопатра вернулась в Египет. Иначе он, зажатый в кольца этой гадюки с Нила, как он иногда сам ее называл, так бы никогда и не отправился в новый поход.

Африка была на стороне Помпея.

Однако вернемся к Катону, о котором мы немного забыли с того дня, как наблюдали его в Диррахии со слезами на глазах под впечатлением страшного зрелища — вырезанных пленных.

Я уже говорил, что Помпей, опасавшийся Катона, оставил его охранять обозы. После разгрома в Фарсалах Катон разработал два плана действий: один на случай, если Помпея убьют, второй — если Помпей останется в живых.

Если бы Помпея убили, Катон привел бы в Италию солдат, находившихся с ним, а после этого сбежал бы один как можно дальше от тирании. То, что Катон называл тиранией, в действительности таковым не являлось, но как бы там ни было, это было правление Цезаря. Если бы Помпей остался в живых, Катон последовал бы за ним, куда бы тот ни направился.

Не зная, что происходит в Египте, но зная, что Помпея видели где-то на азиатском побережье, Катон перебрался на Коркиру, где стоял флот. Там он нашел Цицерона и решил передать ему командование всей армией.

Цицерон был консулом, Катон — всего лишь претором, зато лучше других знал законы. Цицерон отказался, и решил помириться с победителем.

Следя за маршрутом Помпея и зная, что тот отступил в Египет, Катон попытался догнать его. Он садится на корабль вместе со своими солдатами. Но перед тем, как поднять паруса, позволяет каждому выбрать: вернуться в Италию или идти за ним.

Добравшись до Африки, он встретил молодого Секста Помпея, бывшего любовником Клеопатры, который затем завоевал репутацию человека, восстановившего пиратство на море, то самое пиратство, которое почти уничтожил его отец.

От него Катон и узнал о гибели Помпея. Услышав эту новость, сопровождавшие его уже не захотели больше идти ни за кем, кроме него, Катона.

Катону стало совестно бросать в чужой стране без помощи стольких отважных людей. И он принял командование армией и сошел на берег в Киренах. Незадолго до того жители Кирен закрыли ворота крепости перед Лабиеном, но в чем было отказано Лабиену, предоставили Катону. Его радушно приняли в Киренах. Там он осел и стал ждать новостей. Они не задержались.

Вскоре Катон узнал, что Сципион, тесть Помпея, перебрался в Африку и был очень хорошо принят в Кирте самим Юбой, царем Нумидии. Вар, которого Помпей назначил губернатором Африки, поспешил туда же.

Катон направился навстречу им и, так как уже стояла зима, пошел берегом, по суше. Он навьючил множество ослов бурдюками с водой, а сам отправился на телеге во главе большого обоза. Он взял с собой в дорогу и змееловов, которые могли вылечить от укуса самой ядовитой змеи, отсасывая яд из раны ртом.

Путешествие длилось семь дней. Все это время Катон находился впереди солдат, шел пешком, сидел на земле во время трапезы, так как после Фарсальской битвы поклялся ложиться только для того, чтобы спать.

Зиму Катон провел в Африке. Ту самую зиму, в течение которой Цезарь воевал в Египте против Птоломея. Если бы Вар, Катон и Сципион собрали тридцать тысяч воинов и соединились с Птоломеем, что стало бы с Цезарем?.. Но нет! Вар и Сципион ссорились при дворе Юбы, а маленький и хитроумный нумидийский царь пользовался этой ссорой и наблюдал, как уничтожают друг друга на его глазах два великих человека Рима.

Катон прибыл в Кирту и попросил аудиенции у Юбы. Юба согласился принять его и распорядился приготовить три кресла: одно для Сципиона, другое для Катона, а третье, свое, поставить посредине.

Однако Катон был не из тех, кто допускает подобную дерзость со стороны какого-то мелкого нумидийского царька. Он взял предназначенное ему кресло и поставил его рядом с креслом Сципиона. Таким образом Сципион, а не Юба стал главной персоной переговоров.

И все же Сципион оставался врагом Катона, сочинил против него язвительный памфлет.

Но Катон пошел еще дальше: он примирил Сципиона и Вара, заставив их понять, какой огромный ущерб наносят они своей ссорой делу, которое оба поддерживают. После того как их взаимоотношения уладились, все единодушно предложили командование Катону, но Катон был человеком, слишком чтившим букву закона, чтобы согласиться. Ведь он был всего лишь претором, тогда как Сципион — проконсулом. Кроме того, имя Сципиона служило для солдат символом веры и надежды, поскольку оракулы предсказали, что Сципионы всегда будут побеждать в Африке.

Итак, главнокомандующим стал Сципион.

К несчастью, после первого отданного им приказа он примкнул к оппозиции Катону. Утика и Кирта были враждебными городами, мало того, Утика открыто встала на сторону Цезаря. Чтобы отомстить, а заодно и угодить Юбе, Сципион решил перебить всех жителей Утики, невзирая на пол и возраст, а затем вообще стереть этот город с лица земли.

Во время совещания Катон со всей присущей ему энергией протестовал против такого насилия, объявил себя покровителем приговоренного города и попросил назначить его туда губернатором, чтобы быть уверенным в том, что город не перейдет на сторону Цезаря.

Утика была хорошо снабжаемым и прекрасно укрепленным городом с большими возможностями для обороны. Катон добавил к старым укреплениям новые, отремонтировал крепостные стены, увеличил высоту башен, окружил город глубоким рвом, построил форты и запер в этих фортах всю молодежь Утики, симпатизировавшую Цезарю, предварительно разоружив ее. Остальная же часть населения тем временем собирала огромные запасы продовольствия, чтобы город, ранее враждебно настроенный, а теперь покоренный, мог стать базой снабжения всей армии.

Так как Цезарь мог появиться со дня на день, Катон дал Сципиону совет — тот же, что и Помпею: не вступать в открытую схватку со столь отважными и опытным врагом, затянуть как можно дольше войну и выждать — время все решит.

Сципион не прислушался к его совету, а, выходя с совещания, шепнул своим друзьям:

— Дело яснее, Катон трус!

Затем написал ему:

«Тебе что, мало осторожности, расчетливый Катон, когда укрылся сам в надежно забаррикадированном городе и хочешь помешать другим найти удобный случай претворить в жизнь то, что задумано?»

Катон прочитал письмо и спокойно, без каких-либо эмоций, ответил:

«Я готов вернуться в Италию с моими войсками, которые привел в Африку. Я привел с собой десять тысяч человек, чтобы спасти тебя от Цезаря и вызвать его огонь на себя».

Однако Сципион, прочитав это, лишь пожал плечами.

Тут Катон осознал допущенную им ошибку — не стоило отдавать командование в руки Сципиона.

— Теперь я хорошо понимаю, что Сципион не сможет должным образом вести войну, — говорил он своим друзьям. — Но если каким-то чудом он победит, то я не хочу находиться в Риме, чтобы стать свидетелем кровавой мести Сципиона.

Между тем Цезарь завершил свои любовные отношения с Клеопатрой, погрузился на корабль и отплыл на Сицилию, где неблагоприятный ветер задержал его на некоторое время. Но, чтобы все знали о серьезности его намерения немедленно начать африканскую кампанию, он распорядился поставить свою палатку у самого берега. Когда наконец задул попутный ветер, он, не имея достаточно кораблей, отправился с тремя тысячами пехотинцев и небольшим количеством лошадей, незаметно высадил их на берег, а сам вновь пустился в плавание, опасаясь за свои главные силы, так как ветер рассеял корабли по морю. Через два дня он встретил их и привел в свой лагерь.

Высаживаясь с корабля на берег, Цезарь оступился и упал, но тут же поднялся, держа в каждой руке по горсти песка, и воскликнул:

— Ты у меня в руках, земля Африки!

Благодаря его находчивости это падение вместо того, чтобы стать недобрым предзнаменованием, превратилось в благоприятный знак. Цезарь даже неловкость и неудачу умел обращать себе на пользу. Оставалось еще предсказание оракула: «Сципионы всегда будут побеждать в Африке». Об этом пророчестве не преминули напомнить Цезарю.

— Ну и прекрасно, — ответил он. — однако оракул не сказал, что ни один Сципион не будет здесь побежден!

Затем он позвал к себе человека ничтожного и всеми презираемого, но зато бывшего представителем славного рода Сципионов, по имени Сципион Саллютиан, и назначил его командующим авангардом армии, оставив, разумеется, пост главнокомандующего за собой.

Вот так обстояли дела в Африке, когда Цезарь прибыл туда.

LXXVI

Как всегда, Цезарь без колебаний бросился вперед, веря в свою удачу.

Когда он высадился на берег Африки, у него не хватало продовольствия для армии, а корма для лошадей не было вовсе. Однако в Диррахии он находился в еще худшем положении. Он вдвое сократил рацион солдат, послал рыбаков на ловлю свежей рыбы, лошадей же кормили морскими водорослями и мхом, смывая с них соль пресной водой и смешивая затем с пыреем.

За время пребывания на Сицилии Цезарь немало наслышался об армии Сципиона. Действительно, у Сципиона было двадцать слонов и десять легионов, не считая четырех легионов, которые предоставил Юба. К тому же он имел великолепный флот.

На третий день после высадки возле города Гадрумет[401], где гарнизоном в два легиона командовал Консидии, Цезарь неожиданно увидел, что вдоль берега следует Пизон со своей гарнизонной кавалерией, а с ними три тысячи нумидийцев.

У Цезаря было три тысячи солдат и сто пятьдесят лошадей, остальная часть армии еще не подошла. Видя преимущество врага, он укрепился невдалеке от города, перекрыв все входы в него.

Цезарь видел, как на крепостных стенах собираются воины, готовые к вылазке и атаке. Он взял с собой несколько человек, обошел крепостные стены, разведал местность и вернулся в свой лагерь.

Тут-то и начали появляться первые сомнения относительно плана Цезаря и его гениальности. Почему Цезарь не отдал конкретных распоряжений, как он делал это раньше? Почему не указал точного места встречи на этом нескончаемом африканском побережье и позволил, чтобы весь флот скитался по морю бог знает где?

На все эти упреки Цезарь отвечал лаконично.

Как можно назначить место встречи на пустом побережье, где нет никаких отправных точек? Как может он позволить, чтобы еголегаты, которых побеждают, если его нет рядом с ними, прибыли раньше или весь флот достиг берега раньше, чем он сам?

Не лучше ли выждать, пока он сам выберет место для высадки, а уже затем собирать людей вокруг себя? К тому же его положение было не столь уж плохо, как считали многие. Можно было вести переговоры с Консидием. Планк, один из легатов Цезаря и старый друг Консидия, получил именно такое задание.

Планк написал Консидию письмо, стараясь переманить его на сторону Цезаря, и отправил его с военнопленным.

— Откуда идешь? — спросил его Консидий.

— Из лагеря Цезаря, — ответил тот.

— А зачем пришел?

— Принес письмо.

— Человека убить, письмо вернуть Цезарю, не вскрывая.

Приказ был немедленно исполнен.

Пришлось сниматься с места и уходить из лагеря. Но как только Цезарь покинул лагерь и об этом узнали в городе, жители ополчились на него, а нумидийская кавалерия пустилась вдогонку.

В ответ на это Цезарь остановил тяжело вооруженную пехоту и отдал приказ тридцати галльским конникам, которые случайно оказались рядом с ним, атаковать две тысячи нумидийских всадников Юбы. Галлы помчались галопом, и им чудом удалось заставить бежать весь вражеский поток.

Цезарь возобновил свой марш, поставив в арьергарде старые когорты, которым стало ясно, с каким врагом они имеют дело, а также кавалерию, которой тридцать галлов показали достойный пример.

Разумеется, на протяжении всего перехода каждый солдат внимательно следил за Цезарем и, видя, что лицо его, как обычно, невозмутимо, даже больше чем невозмутимо, говорил себе:

— Цезарь спокоен, все идет хорошо!

И каждый с усердием выполнял свой долг.

Ситуация постепенно улучшалась: города и крепости, мимо которых проходил Цезарь, поставляли ему продовольствие и сообщали, что они на его стороне. Таким образом добрался он до города Руспины[402], откуда на второй день направился к Лептису[403], городу со свободным самоуправлением.

Цезарь разбил свой лагерь у ворот города, часовые получили приказ не позволять солдатам проникать за городские стены — Цезарь опасался беспорядка и не хотел вызывать ненависть и неудовольствие жителей Лептиса.

Уже на второй день удача вновь улыбнулась ему: невдалеке от города появились часть его транспортных судов и несколько галер. Они принесли известие о том, что основной флот, не зная места высадки и проведав, что Утика перешла на сторону Цезаря, направился туда.

Цезарь немедленно послал в сторону Утики десять галер. Часть их должна была набрать солдат в горах Сардинии, другая — заняться снабжением на Сицилии, третья — собрать весь флот и привести его в Лептис.

Затем Цезарь направился в Руспины, где сделал большие запасы продовольствия и дров. Он везде оставлял свои гарнизоны, чтобы в случае поражения они могли стать местом убежища для флота. От врага, с которым ему приходилось иметь дело, можно было ожидать чего угодно, поэтому необходимо было предусмотреть все.

Однажды, когда его солдаты расположились на отдых, они развлекались тем, что наблюдали, как один африканец плясал и подыгрывал себе на флейте. Солдаты поручили присмотр за лошадьми рабам, сами собрались вокруг плясуна, аплодируя ему и крича «браво!» с таким энтузиазмом, словно находились в римском цирке. Но тут внезапно их окружила нумидийская конница, разогнала и, преследуя, проникла в лагерь цезарианцев. Если бы сам Цезарь и Поллион не поспешили на помощь при поддержке уже известных нам галлов, то война, пожалуй, закончилась бы в тот же день.

Во время другого сражения в аналогичной ситуации солдаты впали в панику, как это однажды случилось с ними в Диррахии. Один знаменосец побежал, унося с собой аквилу. Цезарь ринулся за ним, схватил его за шею и развернул кругом со словами:

— Ты перепутал! Вон где враг!

В тот момент, когда Цезарь, обеспокоенный, уже собирался, оставив гарнизоны в городах Руспины и Лептис, отправиться на поиски флота, на горизонте вдруг появилось множество парусов. Это был собранный и отправленный за ним флот, который теперь направлялся к нему полным ходом.

Подкрепление, однако, потребовало большего количества продовольствия. Цезарь собрал тридцать когорт и двинулся вглубь страны, но не успел пройти и трех четвертей лье, как разведчики вернулись с сообщением, что видели врага. Почти одновременно и Цезарь заметил поднимавшееся вдали облако пыли.

Он немедленно отбирает около четырехсот всадников и нескольких копьеносцев, приказывает легионам следовать за ним шагом, а сам направляется на разведку в ту сторону, откуда показался противник.

Это был Лабиен. Бывший легат Цезаря построил своих людей столь компактно, что издали армию можно было принять за однообразную массу пехотинцев, хотя там находилась и кавалерия вперемешку с копьеносцами и запасными эскадронами.

Цезарь выстроил свои тридцать когорт в одну линию, прикрыл лучниками центр и крыло кавалерии, приказав каждому приложить все усилия и не позволить врагу одолеть себя.

Но вскоре, стоя на месте и ожидая, что вот-вот произойдет столкновение, Цезарь увидел и понял, с чем ему придется иметь дело. Вражеская кавалерия начала вытягиваться в одну линию, а затем растекаться по флангам, тогда как из центра выдвинулась для атаки легкая пехота.

Цезарианцы не только стоически выдержали первый натиск, но и сами ринулись на атакующего неприятеля. В то время как легкая пехота Лабиена готовилась вступить в бой с солдатами Цезаря, нумидийские всадники улетели, словно испуганные птицы. Затем они перегруппировались на расстоянии пятисот шагов и, вернувшись галопом, метнули копья, потом снова исчезли. Они использовали новую систем боя, которая могла оказаться фатальной для Цезаря, так как его солдаты, видя, что нумидийская конница отступает, подумали, что неприятель бежит, и бросились преследовать его.

Но Цезарь понесся галопом вдоль всей линии фронта, поскольку понял все с первого взгляда: преследуя кавалерию, его солдаты открывали фланг для легкой пехоты противника, которая осыпала бы его своими стрелами. Он кричал, отдавая приказ не продвигаться вперед более чем на четыре шага по линии фронта.

Но несмотря на все меры предосторожности, ситуация все более осложнялась. Вражеская конница, воодушевленная своим численным преимуществом, окружила когорты Цезаря и, взяв их в кольцо, заставила отбиваться.

В этот момент Лабиен, заклятый враг Цезаря, тот самый, что так жестоко вырезал всех диррахийских пленных, тот, который накануне Фарсальской битвы поклялся не успокоиться до тех пор, пока не победит Цезаря, — итак, Лабиен выступил с непокрытой головой во главе армии нумидийцев и, обратившись к цезарианцам, издевательски воскликнул:

— Ой, ой! Строим из себя храбрецов! Да вы все до одного — просто молокососы!

Тогда из рядов вышел солдат-римлянин и заговорил, словно герой «Илиады»:

— Я не молокосос, я ветеран из десятого легиона!

— Ну а где же тогда твои знамена? — спросил Лабиен. — Что-то я их не вижу!

— Подожди, — ответил солдат. — Если не видишь знамен, может, тогда увидишь это копье?

И, приподняв одной рукой шлем, метнул копье.

— На, получай! И знай: это тебе подарок от десятого легиона!

Копье, пролетев со свистом, вонзилось в грудь коня. Конь и всадник рухнули на землю. На миг показалось, что Лабиен убит.

В это время Цезарь развернул армию по всей линии фронта и, выдвинув по легиону с флангов лицом к врагу, во главе кавалерии атаковал центр строя противника, смяв его этим натиском. И сразу, даже не пытаясь преследовать врага, отступил, не желая разрушать целостность своих рядов, и снова выстроил войска в том же боевом порядке.

Но на помощь Лабиену подоспели Пизон и Петрей с тысячей нумидийских конников и множеством легкой пехоты.

Перегруппировавшись с этой дополнительной силой, помпеянцы вновь бросились на Цезаря.

Тот приказывает своей армии остановиться, позволяет врагу приблизиться, атакует всеми силами и отгоняет за холм, затем медленно возвращается в лагерь. В то же время Лабиен отступает в свой лагерь.

На следующий день бои разгорелся вновь. У Лабиена было восемьсот всадников — галлов и германцев — помимо тех тысячи ста, которых привели с собой Пизон и Петрей, а также восемь тысяч нумидийцев и тридцать две тысячи легковооруженной пехоты. Он думал, что если предложить Цезарю начать сражение на открытой местности, тот не согласится. Но Цезарь первым атаковал Петрея. Бой продолжался с одиннадцати утра и до захода солнца.

Все это время Цезарь оставался хозяином положения, что было равносильно большой победе, учитывая малочисленность его войск. У Лабиена было много раненых, которых отвозили на телегах в Адрумет[404]. Петрей, раненный копьем во время боя, был вынужден отступить за линию фронта и прекратил сражение.

Почести и лавры этого дня принадлежали Цезарю. Но он, понимал, что до тех пор пока не будут собраны все его войска, только чудо поможет ему противостоять силе, четырехкратно превосходящей численностью его армию. Он приказал соорудить две линии укреплений до моря: от лагеря и от города Руспины, чтобы иметь два выхода к побережью и беспрепятственно принять подкрепление, которое он ждал. Затем приказал разгрузить с кораблей все боевые машины, оружие и вооружил этим солдат, прибывших на этих кораблях с Родоса и из Галлии. Он намеревался расположить их между кавалеристами, как это сделал неприятель, что должно было усилить эффект, так как корабли, прибывшие из Сирии, привезли великолепных стрелков.

Время поджимало, через три дня должен был прибыть Сципион — об этом у Цезаря были достоверные сведения, — а с ним восемь легионов, четыре тысячи всадников и сто двадцать слонов.

Но три дня для Цезаря — это то же, что для другого три месяца. За двадцать четыре часа были организованы мастерские по ковке стрел и наконечников для копий. Затем, увидев, что на это будет использовано все имеющееся у него железо, Цезарь отправил в Сирию корабль за металлом, прутьями и балками для таранов, так как ни один сорт дерева из тех, что произрастали в Африке, для этого не годился.

И наконец, выяснилось, что в лагере больше нет пшеницы, так как все землепашцы призваны в армию Помпея, пшеница же, находившаяся в городах, давно реквизирована, а запасы в крепостях иссякли.

Цезарь начал угождать и льстить местным правителям, и вскоре его так полюбили, что каждый из них готов был поделиться с Цезарем своими запасами, которые были закопаны в землю или укрыты для личного пользования.

Если Цезарь хотел чего-то, для него не было невозможного.

LXXVII

Сципион вышел из Утики.

Он оставил там Катона, которому жители города были обязаны тем, что их не стерли с лица земли. Но, оставаясь мягким и чувствительным человеком, Катон тем не менее яростно ненавидел Цезаря. Рядом с ним был молодой Помпей, обуреваемый тем чувством сомнения, которое ведомо и самым отважным сердцам. Он оставался инертным и нерешительным, Катон же постоянно подталкивал его к мести.

— В твоем возрасте твой отец, видя Республику притесненной, а добропорядочных и почитаемых людей убитыми или отправленными в ссылку, воодушевившись своей отвагой и желанием прославиться, собрал остатки армии, которая служила еще его отцу, и спас Италию и Рим, погребенные, если можно так выразиться, под собственными обломками. Затем с невероятной быстротой он вновь завоевал Африку и Сицилию и обессмертил свое имя, добившись триумфа почти в юношеском возрасте, будучи, заметь, при этом простым всадником. Ну а ты, наследник его славы, скажи мне, неужели ты не хочешь отправиться в Испанию, встретиться там с друзьями своего отца и оказать Республике помощь, о которой она взывает к тебе в это безнадежное время?

В конце концов, подавшись давлению, а также видя, что Сципион направляется против Цезаря, молодой Помпей взял тридцать кораблей, среди которых было несколько военных судов, и направился из Утики в сторону Мавритании с двумя тысячами солдат, свободных граждан и рабов. К несчастью, его первая попытка оказалась неудачной. Он приблизился к крепости, в которой находился гарнизон, и категорически потребовал сдаться. Но вместо капитуляции, которой ожидал Гней, гарнизон вышел из крепости и напал на его людей, обратив их в бегство. Они едва успели сесть на корабли и направились к Балеарским островам[405], покидая Африку, чтобы больше уж никогда не возвращаться туда.

В это время Сципион разбил свой лагерь у Адрумета и, дав войскам передохнуть несколько дней, добрался до лагеря Лабиена после одного ночного марша. И вот, соединившись, они со своей многочисленной конницей начали делать набеги на лагерь Цезаря, выслеживать его людей и неожиданно нападать на них.

Вскоре Цезарь оказался в сложнейшем положении. Конвои с Сицилии и Сардинии все не прибывали. Из-за зимних бурь корабли не могли выйти в море, невозможно было плыть даже вдоль берега. Таким образом, Цезарь, владея береговым участком длиной всего в одно-полтора лье, не имел хлеба для армии и фуража для лошадей.

От своих разведчиков Юба узнал о бедственном положении Цезаря и, полагая, что больше нет смысла тянуть, двинулся со всеми своими силами навстречу Сципиону.

Учитывая это обстоятельство, Публий Ситий, бывший на стороне Цезаря вместе с царем Бокхом, который вел свою отдельную войну, науськиваемый своей женой Эвноей, влюбленной в Цезаря, — так вот, Публий Ситий и царь Бокх вторглись в страну нумидийского царя и с одного штурма взяли главный его город — Кирту, а затем еще несколько городов, добросовестно перерезав всех жителей.

Юба узнал об этом, находясь всего в нескольких часах хода от лагеря Сципиона. Он в самой резко форме потребовал у Сципиона вернуть все предоставленные ему войска, за исключением тридцати слонов.

В это время распространился слух — и бездействие Цезаря подтверждало его, — что в Руспинах находится вовсе не Цезарь, а один из его легатов. Не желая, чтобы подумали, будто удача отвернулась от него и он ведет войну в Африке не сам, а через своих легатов, Цезарь отправляет во все стороны гонцов с заданием подтвердить, что именно он руководит армией.

Как только стало известно, что он находится в Руспинах, к нему стаями полетели письма, а некоторые важные особы лично явились в лагерь Цезаря. Все жаловались на жестокость противника. Жалобы терзали мягкую душу и тщеславие Цезаря. Поэтому от требовал как можно скорее переправить войска с Сицилии, уверяя, что не может спокойно смотреть, как Африка погибает, а враги разоряют ее, а также предупреждая, что если они не прибудут прямо сейчас, то не останется ничего — ни городов, ни домов.

Почти все время Цезарь стоял на небольшой возвышенности, глядя в сторону Сицилии, в ожидании подкрепления, прибытие которого должно было положить конец столь длительному его бездействию. Но так ничего и не высмотрев, возвращался в лагерь, приказывал вырыть еще один ров, укрепить еще одну цитадель, построить новые форты поближе к морю. И не только для защиты армии, но и для того, чтобы она не бездействовала.

В свою очередь Сципион, желая выдрессировать своих слонов, разделил солдат-пращников на две группы: одна метала камни в этих гигантов, другая подталкивала животных, если те, испугавшись дождя камней, пытались сбежать или отступить. Но дрессировка давалась очень трудно, пишет неизвестный автор «Африканской войны», ибо во время настоящего боя самый что ни на есть дрессированный слон может причинить немало вреда не только врагам, но и друзьям.

Одновременно с этим Сципион потешил себя, распорядившись казнить несколько человек, даже не дождавшись римских проскрипций. Тогда же Вергилий Петроний, его легат, командовавший в Тапсе, видя, что корабли Цезаря, словно игрушки, носятся по морю по воле ветра, не зная куда причалить, подготовил лодки и шлюпки, посадил в них лучников и отправился выслеживать заблудившиеся корабли. Чаще всего от этих лодок и шлюпок удавалось отбиться, но однажды они захватили большое военное судно, на котором находились два молодых испанца, трибуны пятого легиона, родители которых стали при Цезаре сенаторами, а также один центурион, по имени Салиений. Пленных доставили к Сципиону, который распорядился немедленно убить их.

Во время исполнения приговора старший из молодых людей просил лишь о том, чтобы его убили первым, так как он был не в силах смотреть, как убивают его брата. Поскольку он обратился к солдатам, а не к Сципиону, просьба его была милостиво удовлетворена.

Об этих жестокостях стало известно в лагере Цезаря, сердце которого кровоточило от боли. Он чувствовал себя достаточно сильным благодаря построенным укреплениям, а более всего — благодаря своему военному гению. Он мог не опасаться, что Сципион атакует его лагерь. Однако он не был вполне уверен, учитывая малочисленность своей армии, что сможет разгромить неприятеля одним ударом, а потому избегал прямых столкновений.

Сципион же каждый день выводил войска из лагеря и выстраивал их перед лагерем Цезаря, словно для решающего сражения. Так они стояли пять-шесть часов, затем с наступлением темноты отходили в свой лагерь.

После восьми-девяти таких вылазок, будучи уверен, что Цезарь трепещет перед ним, он дошел до того, что приблизился к его укреплениям на расстояние ста шагов. Слоны выступали впереди, за ними двигалась основная часть армии, растянувшись большим фронтом.

Но Цезарь не поддавался на эти демонстративные провокации, на угрозы и выкрики, доносившиеся из рядов врага. Он спокойно командовал теми, кто должен был идти за продовольствием, фуражом, водой и дровами. Солдаты уже давно привыкли смотреть на врага свысока с высоты своих надежных укреплений и отвечали на все оскорбления только свистом.

Хорошо понимая, что неприятель не осмелится напасть на его лагерь, Цезарь не утруждал себя и не поднимался на стены укреплений, а отдавал все распоряжения, лежа в своей палатке, однако он ежедневно выходил и стоял на возвышенности на побережье, как бы поторапливая своим нетерпеливым взором и своими вздохами подкрепление, которое он так долго ждал.

LXXVIII

В жизни таких людей, как Цезарь, всегда бывает два или три счастливых или несчастливых случая, когда события не могут развиваться логично и происходит реакция, приводящая к худшему, если ситуация благоприятна, и к лучшему, если она, напротив, плоха.

Положение Цезаря в то время было настолько сложным, что уже не могло стать хуже — изменение к лучшему должно было рано или поздно произойти. Первым благоприятным знаком стало дезертирство фракийцев и нумидийцев из лагеря Сципиона. Эти варвары сделали то, что никоща не совершили бы цивилизованные люди: они вдруг вспомнили, что обязаны Марию и что Цезарь — его племянник. И вот фракийцы и нумидийцы стали разбегаться из лагеря Сципиона и переходить на сторону Цезаря.

Однако Цезарь, которому нечем было кормить перебежчиков, отправлял их по домам, предварительно снабдив письмами к властителям тех городов, куда они направлялись. В этих письмах он призывал к борьбе, к защите свободы, а также просил не оказывать помощи его врагам.

С другой стороны, к Цезарю приходили посланцы из разных городов, готовые подчиниться ему. Они просили гарнизоны для своей защиты, обещая взамен пшеницу. Но Цезарь не располагал столькими силами, а Сципион надежно контролировал всю местность и немедленно захватил бы любой обоз, следовавший по суше.

Между тем Саллюстий, превратившийся в вояку (как в Риме можно было одновременно быть адвокатом и военачальником, так здесь — воином и историком), ступил на берег острова Керкина[406]. Он прогнал Гая Деция, охранявшего обоз помпеянцев, и, будучи радушно принят местными жителями, погрузил большие запасы пшеницы на суда, которые нашел в порту, и отправил их в лагерь Цезаря под Руспинами.

Одновременно с этим — словно сама судьба вознамерилась наградить Цезаря за терпение и муки — претор Аллиений приказал тринадцатому и четырнадцатому легионам отправиться в Лилибейи вместе с восьмьюстами галльскими конниками и тысячей стрелков и пращников. Через четыре дня все они благополучно добрались до Руспин.

Цезарь, с таким нетерпением ожидавший подкрепления, конечно же страшно обрадовался, увидев паруса на горизонте. Он присутствовал при высадке солдат и сразу же, как только они немного передохнули после утомительного морского путешествия, распределил их по крепостям, фортам и всей линии защиты. Пополнение продовольствия и подкрепление — все это принесло в лагерь радость и надежду.

В лагере Сципиона, наоборот, царило смятение. Там хорошо знали предприимчивую натуру Цезаря и считали, что он не станет долго отсиживаться на одном месте. Сципион решил отправить двух шпионов. Они должны были, сделав вид, что хотят перейти на сторону Цезаря, провести несколько дней в его лагере, а затем, вернувшись к Сципиону, подробно доложить об увиденном. Его выбор пал на двух парфян, которым он пообещал все, что только возможно. Они-то и направились в лагерь Цезаря как перебежчики.

Но не успели они появиться в лагере — а их приняли за тех, за кого они себя выдавали, — оба попросили отвести их прямо к Цезарю. Они честно признались ему, с какой целью прибыли, рассказали, что Сципион послал их разузнать, расставлены ли у ворот и в других местах капканы для слонов. И добавили, что почти все их земляки в память о Марии, а также часть солдат из четвертого и шестого легионов горят желанием перейти на его сторону, но им никак не удается отвлечь охрану, специально поставленную Сципионом у ворот.

Цезарь сердечно принял их, одарил по заслугам и отправил в сектор перебежчиков. На следующий день слова этих перебежчиков подтвердились прибытием в лагерь двенадцати солдат из четвертого и шестого легионов.

Два дня спустя жители близлежащего города сообщили Цезарю, что итальянские крестьяне и торговцы собрали около тридцати тысяч четвериков пшеницы. Они просили отряд для охраны. Пришло письмо и от Сития, он сообщал, что вошел в Нумидию и занял форт на высокой горе, где у Юбы находились склады всех боеприпасов.

Таким образом удача, на некоторое время закапризничавшая, но в сущности верная Цезарю, поворачивалась к нему лицом, чтобы наконец воздать ему должное. А потому Цезарь начал готовиться к сражению. Став сильнее на два легиона, не говоря о кавалерии и копьеносцах, он все равно не считал себя достаточно сильным и поэтому отправил шесть транспортных судов в Лилибейю за остатками своей армии.

Подкрепление прибыло вовремя. В тот же вечер, 25 января, как только войска сошли на берег, Цезарь неожиданно отдал приказ покинуть лагерь, даже не предупредив заранее своих командиров, — сказал лишь, чтобы они были готовы к любому повороту событий.

Сначала он направился в сторону Руспин, где оставил гарнизон, затем повернул налево, вдоль берега реки, и дошел до равнины, тянущейся примерно на четыре лье. С обеих сторон долины возвышались холмы, на противоположной стороне находился лагерь Сципиона. Холмы тянулись цепочкой, и на самых высоких из них были установлены наблюдательные башни, откуда просматривалась вся территория.

Цезарь занял все холмы по очереди, и меньше чем через полчаса в каждой башне уже сидели его солдаты. Дойдя до последней башни, он остановился — она была занята нумидийцами. Цезарь дальше не пошел, он приказал построить линию укреплений. К утру она была почти готова.

Заметив передвижение Цезаря, Сципион и Лабиен приказали кавалерии построиться в боевом порядке и продвинуться вперед на несколько тысяч шагов, затем выставили вторую линию из пехоты, на расстоянии примерно четырехсот метров от лагеря.

Несмотря на это. Цезарь продолжал спокойно возводить свои укрепления. Затем, видя, что неприятель приближается, чтобы помешать работам, выделил эскадрон испанской кавалерии, которому придал в помощь батальон легкой пехоты, и приказал им занять холм, где укрепились нумидийцы.

Кавалерия и пехота, у которых давно чесались руки схватиться с врагом, атаковали с такой яростью, что уже с первого броска проникли за линию защиты противника, и потеснить их оттуда было уже невозможно. Они оказались хозяевами этой позиции, после того как перебили и ранили часть защитников.

Тогда Лабиен, желая исправить положение, взял из резерва армии две тысячи воинов, а точнее — почти все ее правое крыло, и поспешил на помощь нумидийцам. Цезарь, заметив, насколько неосторожно тот поступил, отдалившись от остальных своих сил, тут же бросил весь свой левый фланг, чтобы атаковать его, прикрывая движение своих воинов четырьмя занятыми ранее башнями, которые мешали Лабиену видеть, что за ними происходит. Таким образом он не замечал этого маневра до тех пор, пока люди Цезаря не оказались у него за спиной.

Завидев римлян, нумидийцы бросились врассыпную, оставив на произвол судьбы германцев и галлов, которые вскоре были все до единого перебиты, хотя и сражались отважно, как умеют сражаться германцы и галлы.

Тем временем пехота Сципиона, стоявшая в боевом порядке перед своим лагерем, заметив, что происходит, отступила и укрылась в нем.

В свою очередь Цезарь, поняв, что ему удалось прогнать неприятеля с равнины и холмов, приказал трубить отступление и велел кавалеристам вернуться в лагерь, так что на поле боя вскоре остались лишь мертвые тела галлов и германцев, раздетые и безоружные.

LXXIX

На следующий день пришел черед Цезаря вызвать на бой Сципиона, но тот не показывался из своего укрепленного лагеря. Но когда увидел, что Цезарь медленно, шаг за шагом продвигается вдоль гор, уже почти готов завладеть городом Утикой, от которого его отделяла всего четверть лье, городом, который снабжал помпеянцев водой и провиантом, понял, что деваться некуда, и приказал войскам выходить.

Когда первая линия начала продвигаться вперед, Цезарь подумал, что Сципион решился наконец дать сражение, и приказал своим войскам остановиться прямо у крепостных стен. Сципион также остановил войска.

Так они и стояли, каждый на своей оборонительной линии, не двигаясь с места до тех пор, пока не стемнело. Тогда войска вернулись в свои лагеря.

На следующий день Цезарь продолжил фортификационные работы, стремясь как можно ближе подобраться к врагу.

Пока на суше развивались эти события, на море Цезарь терпел поражение, если можно назвать поражением то, о чем мы сейчас расскажем.

Один из кораблей последнего сицилийского конвоя, занимавшийся снабжением, отделился от других и был захвачен шлюпками Вергилия невдалеке от Тапса. Одновременно флотом Вара и Октавия была захвачена еще одна галера.

На первом корабле находились Квинт Консидий и Луций Тацид, римский всадник, на втором — центурион из четырнадцатого легиона и несколько солдат. Солдаты и центурион были немедленно отправлены к Сципиону, который встретил их, сидя в судейском кресле.

— Ваше счастье, — сказал он, — что попали ко мне в пленники! Вас, конечно, насильно заставили воевать на стороне Цезаря. А потому не сомневайтесь и говорите в открытую: хотите служить идеалам Республики и всех добропорядочных людей? Тогда можете быть уверены, вам не только сохранят жизнь, но вы получите и приличное вознаграждение.

Сципион говорил так, словно был уверен, что пленные с радостью и готовностью примут его предложение. Но центурион, когда ему дали слово, заговорил, даже не называя Сципиона императором:

— Я, твой пленник, благодарю тебя за то, что предлагаешь мне жизнь и свободу. Я бы с радостью принял такие лестные предложения, если бы мне не пришлось совершить при этом преступления.

— Преступления? — удивился Сципион.

— Конечно, — ответил центурион. — Разве не преступление пойти в бой против Цезаря после того, как я провоевал на его стороне более двадцати лет? Что ж теперь — поднять свой меч против своих же боевых товарищей, за которых не раз был готов отдать жизнь? А потому прошу тебя, Сципион, не припирай меня к стенке! Если хочешь попробовать свои силы, позволь мне выбрать десятерых из твоих пленных. И с этой горсткой соратников я готов сразиться с целой твоей когортой, любой, которую выберешь! А по исходу нашего сражения сможешь судить и об исходе войны.

Сципион возмутился — предложение показалось ему оскорбительным. Он приказал немедленно казнить центуриона, а заодно — и всех остальных пленных в возрасте до тридцати пяти лет. Приказ был тут же исполнен. Остальных, а точнее — Тацида, Консидия и всех, кого захватили вместе с ними, Сципион даже не захотел видеть. Их распределили по разным частям его армии.

Цезарь, узнав о случившемся, был так удручен, что незамедлительно лишил звания капитанов галер, патрулировавших в море перед Тапсом, чтобы это послужило уроком остальным и впредь они надежнее охраняли конвои.

Примерно в то же время Цезарю пришлось познакомиться с таким явлением, как самум[407]. Однажды ночью, после захода плеяд, где-то около второй смены караула, поднялась страшная буря. Ветер нес с собой тучи песка и камней, было такое ощущение, что на лагерь обрушился каменный дождь. Это мало беспокоило воинов Сципиона, у которых было достаточно времени, чтобы построить шалаши, где они могли укрыться. Зато для людей Цезаря буря оказалась настоящим кошмаром, так как они меняли местоположение почти каждую ночь, переходя из лагеря в лагерь, и у них не было возможности выстроить хоть какое-то укрытие. Несчастные бежали, словно обезумев, пытаясь укрыться от урагана щитами, но ветер сносил их с земли, переворачивал, крутил на месте. Это была страшная ночь, ночь, похожая на поражение. Все продовольствие было испорчено, костры погасли, а воздух до такой степени зарядился электричеством, что на остриях копий пятого легиона вспыхивали язычки пламени — явление, ужаснувшее многих солдат.

Прошло уже два или три месяца, а Цезарь все никак не мог сойтись с неприятелем, в решающем сражении. Правда, за это время ему удалось собрать все свои силы, он использовал это время, чтобы провести учения, тренируя своих солдат противостоять слонам, для чего огромных зверей специально доставили из Италии. Теперь лошади и всадники уже не шарахались от этих гигантов.

И вот однажды ночью Цезарь покинул свой лагерь и, сделав марш-бросок, какой мог сделать только он, 4 апреля осадил город Тапс. Гарнизоном Тапса командовал Вергилий. Хотя он и был одним из самых храбрых легатов Помпея, хотя у него и был сильный гарнизон, но атакованный со всех сторон понял, что долго ему не продержаться.

Итак, Сципион должен был выбирать: бросить на произвол судьбы одного из своих лучших командующих или рискнуть и пойти на решающее сражение. Он выбрал второе — кинулся на помощь, разделив свою армию на две части. Теперь, вместе с Юбой, у них было три лагеря.

Цезарь начал обносить город осадными укреплениями. Он знал, как развиваются события, оценил свое положение. Но вдруг он остановил земляные работы, приказал солдатам взять в руки оружие, оставил два легиона под командованием своего проконсула, чтобы охранять лагерь, и поспешил навстречу врагу. Менее чем через час две армии оказались друг против друга.

Часть неприятельского войска сохраняла боевой порядок, остальные же занимались возведением укреплений и находились перед рвом, по флангам которого стояли слоны.

Цезарь выстраивает свою армию в три линии: второй и десятый легионы ставит на правом крыле, девятый и восьмой — на левом, остальные пять — в центре, чтобы прикрыть пращников, лучников и пять когорт, специально обученных противостоять слонам. Затем, проходя быстрым шагом между рядами, он напоминает ветеранам, своим бравым старым солдатам о добытых ими победах, стараясь воодушевить и остальных, но вдруг останавливается в смятении и весь дрожа.

Цезарь почувствовал, что его охватил приступ страшной болезни, от которой он уже давно страдал, — эпилепсии. Его немедленно окружили легаты, прося не забыть отдать последние приказания — пароль к атаке.

Обескровленными губами, тихим голосом он еле смог вымолвить нужные слова: Bona Fortuna! («Желаю удачи!»), которые распространились со скоростью молнии по всему войску. Затем, чувствуя, что не в силах более бороться с приступом, охватившим его, и что это зло не исчезнет, пока не сделает свое дело, он попытался остановить бой. Но было уже поздно: неожиданно прозвучал сигнал к атаке. Это трубача с правого крыла солдаты заставили подать сигнал.

Словно сквозь туман Цезарь видит, как его армия начинает двигаться, но земля убегает у него из-под ног, небо то черного, то кроваво-красного цвета, и, чтобы никто не увидел пены, появившейся в уголках его рта, он, собрав остатки сил, прикрывается плащом и падает на землю, бормоча:

— Bona Fortuna!

И действительно, все зависит от удачи, так как на сей раз гений его не участвует в сражении.

Эта битва стала вторыми Фарсалами. Солдаты Цезаря не только завладели полем боя, они захватили и лагерь противника. Помпеянцы пытались найти убежище в другом лагере, где останавливались накануне, но победители кинулись за ними следом. Однако, дойдя до укреплений, замешкались, не зная, как поступить. К счастью, припадок у Цезаря к этому времени прошел, и он быстро примчался, крича:

— В ров, друзья, в ров!

Второй лагерь был захвачен, как и первый!

Покинутые Сципионом и Юбой, уносившими ноги со скоростью ветра, их солдаты были безжалостно уничтожены. Цезарь не мстил — Цезарь никогда не делал этого, — это сама смерть настигла его врага.

Как и после Фарсал, об одержанной под Тапсом победе дошли до нас некоторые странные слухи и подробности, о которых рассказывали очевидцы. Один ветеран из пятого легиона видел раненого слона, который, озверев от боли, набросился на безоружного сенатора, топтал его ногами и бил хоботом. Тогда солдат, бесстрашно приблизившись к слону, метнул в него копье. Раненный вторично слон оставил полураздавленное тело и накинулся на нового обидчика. Он схватил солдата хоботом, раскачал в воздухе и собрался ударить о землю. Но, хотя все это длилось какой-то миг, солдат успел с такой силой ударить мечом по хоботу, что отсек его, а сам упал на землю, будучи еще окольцован хоботом, словно гигантской змеей. Слон воздел кверху окровавленную культяпку и начал издавать жуткие звуки, отчего сбежали все оставшиеся слоны.

К вечеру сражения при Тапсе Цезарь захватил все три лагеря, так как, заняв лагерь Сципиона, он двинулся на лагерь Юбы, перебил там около десяти тысяч человек, ранил двенадцать тысяч и разогнал остальных — около шестидесяти тысяч.

Помпеянцам, не умевшим сражаться, оставалось только умереть.

Метелл сбежал на корабле, люди Цезаря догнали корабль и взяли его на абордаж.

— Где командующий? — спросили они.

— Он в полной безопасности, — ответил сам Метелл, пронзая себе грудь мечом.

Юба и Петрей полным ходом направились в сторону Замы, одной из столиц Нумидии. Когда Юба уходил из этого города, он приказал развести на центральной площади огромный костер.

— Если меня победят, то я прикажу бросить в этот костер все мои сокровища, подняться туда всем моим женам, а затем подожгу город. От пламени, которое охватит город, разгорится и мой костер.

Это предупреждение не было забыто.

Видя, что Юба возвращается побежденным, жители Замы закрыли ворота и, поднявшись на стены, крикнули Юбе, что если тот приблизится к городу на расстояние полета стрелы, они ответят ураганом стрел. Юба потребовал выдать его жен — ему отказали. Он потребовал свои сокровища — их не отдали.

Тогда, обернувшись к Петрею, он сказал:

— Ну что ж. Теперь мне ничего не остается, как выполнить свое обещание.

Дело в том, что еще раньше Петрей и Юба договорились сразиться друг с другом. Они достали мечи, и начался настоящий гладиаторский бой. Инстинкт самосохранения был очень велик, и каждый дрался, надеясь, что сможет убить противника.

Юба, более сильный, а возможно, и более ловкий, пронзил Петрея. Петрей упал бездыханный.

Затем, боясь, что не сможет разом покончить с собой, Юба подозвал раба и, протянув ему меч, приказал убить себя. Раб повиновался и убил его.

Оставшиеся солдаты бежали и собрались на небольшом холме невдалеке от лагеря Юбы. Но их ждала там та же участь.

Тогда эти несчастные, видя, что все потеряно, начали бросать оружие и умолять о снисхождении бывших своих сограждан, называя их братьями. Но цезарианцы, возмущенные жестокостью Сципиона и других помпеянцев, зверски убивавших пленных, приказали, чтобы побежденные готовились к смерти. И вскоре те были убиты, все до единого.

Цезарь потерял в этой битве всего сто пятьдесят солдат.

Его армия все еще находилась в боевом порядке у стен Тапса, к тому же у него были шестьдесят четыре слона, отобранные у противника, со всей экипировкой, вооружением и башнями. Цезарь надеялся своим присутствием устрашить упрямого Вергилия и тех, кто находился с ним. Он предложил тому сдаться, но не получил никакого ответа. Тогда, приблизившись к крепостным стенам, он позвал Вергилия, но тот так и не показался.

Цезарь не мог больше терять времени. Он собрал армию у стен Тапса, похвалил солдат, выдал награды, денежные вознаграждения старым легионерам и, восседая на троне, лично раздал так называемые премии за храбрость. Затем, оставив три легиона Ребилию для продолжения осады города и два легиона Домицию для осады Тиздра[408], он направился к Утике, выслав вперед Мессалу с кавалерией, так как кавалерия Сципиона бежала в том же направлении.

Кавалерия помпеянцев достигла ворот города Пасадес, но, узнав о поражении Сципиона, жители отказались открыть ворота. Тогда помпеянцы силой захватили город, развели большой костер на центральной площади и побросали в огонь жителей, невзирая на их возраст и пол. Цезарь вошел в город слишком поздно, чтобы можно было что-либо изменить.

На третий день после битвы ночью в Утику прибыл курьер и сообщил Катону, что при Тапсе состоялось грандиозное сражение, что все потеряно без какой-либо возможности что-нибудь вернуть, что Цезарь занял два лагеря Сципиона и лагерь Юбы, а теперь направляется к Утике.

Два дня спустя кавалерия, сбежавшая из Тапса, та самая, что подожгла Пасадес и погубила всех жителей, появилась у стен Утики.

Здесь, а точнее — у подножия крепостной стены, в небольшой укрепленной зоне, которую построили для себя плебеи, они и разместились. Катон, зная, что плебеи симпатизируют Цезарю, прогнал их из крепости.

Вновь прибывшие поняли, что люди, находившиеся перед ними, за Цезаря, и поэтому Катон выдворил их из города. Тогда они решили наказать их так же, как и жителей Пасадеса. Но плебеи вооружились камнями и палками и, воодушевленные слухами о победе Цезаря, набросились на помпеянцев, которые в ярости прорвались в город, готовые излить свою злость на кого угодно. Они нападали на дома, которые выглядели поприличнее, грабили их, перебили часть жителей.

Быстро прибыл Катон и обратился к воинам с призывом проявить гуманность и благоразумие, прекратить погромы, но подобные чувства вовсе не были знакомы озверевшей толпе. Тогда он был вынужден принять другое решение, использовать иные аргументы: дал каждому из них по сто сестерциев и уволил из армии. В свою очередь Фауст Сулла выдал из своих денег столько же, встал во главе этого войска и, не зная, что произошло с Юбой, направился в сторону Замы, где надеялся встретить нумидийского царя.

Остановимся на миг, чтобы узнать, что произошло с остальными помпеянцами. Вергилий, понимая, что окружен и с моря и с суши, а все его сторонники перебиты или бежали, сдался Ребилию. Консидий, находившийся в Тиздре с гарнизоном парфян и гладиаторов, узнав в свою очередь о поражении Сципиона и приближении Домиция, потерял всякую надежду сохранить город и тайно сбежал в сопровождении нескольких парфян, которые по дороге убили его, чтобы забрать имевшиеся при нем деньги.

И наконец, Сципион, бежавший на галере и мечтавший добраться до Испании, долго раскачивался на морских волнах во время бури, пока его не прибило к берегу в порту Гиппон[409], где он сразу же был окружен флотом Ситтия, стоявшим на рейде. Сципион пытался дать бой, но его корабли оказались куда слабее кораблей противника и были потоплены — исчезли в морской пучине вместе со всеми, кто на них находился.

LXXX

Мы заранее поведали об этих событиях, чтобы уже не возвращаться к командующим подразделениями армии Помпея и обратиться к Катону. После того как триста всадников-беглецов, гонимые камнями и палками плебеев проникли в крепость, ограбили самые богатые дома и отказывались уходить до тех пор, пока Катон не заплатил им, в городе начался большой переполох, каждый хотел бежать, полагая, что стены крепости недостаточно надежны, чтобы защитить их. Люди метались по улицам, словно обезумевшие, испуская отчаянные крики. Катон вышел им навстречу и остановил панику. Затем, уже в который раз, повторил, что плохие вести всегда немного преувеличены и, по всей вероятности, несчастье не так уж велико, как о том говорят.

Таким образом ему удалось немного успокоить жителей.

Катон собрал совещание, на котором присутствовали триста важных персон из римлян, проживавших в Утике и занимавшихся там торговыми и денежными делами. Его так и назвали совещанием «Тех трехсот».

Катон пригласил их в храм Юпитера вместе со всеми находившимися в Утике сенаторами и их детьми. Он тоже отправился на это совещание. Жители города все еще пребывали в страхе и неведении, суетились, метались из стороны в сторону, он же, спокойный, уверенный, шел по улицам и держал в руке список, который читал на ходу. Список включал перечень военных ресурсов, машин, оружия, продовольствия и численность войска.

Когда все собрались, Катон обратился к «тем тремстам», похвалил их за преданность и честность, которые они сохранили по отношению к нему, призвал не терять надежды, и более того, поддерживать друг друга и не разбегаться. По мнению Катона, это означало для всех одно — смерть.

— Если останетесь вместе, — говорил он, — Цезарь будет уважать вас больше, а если попросите пощады, он простит вас легче. И все же подумайте, что вам надлежит делать, вы сами хозяева своей судьбы. Подумайте, примите решение, я не стану осуждать никого. Если ваши чувства меняются так же легко, как направление ветра, я сочту это изменение необходимым. Хотите противостоятьнесчастью, одолеть опасность, защитить свободу? Я воздам вам хвалу, буду восхищаться вашей порядочностью и предложу себя на должность главнокомандующего, чтобы воевать рядом с вами. И только когда вы поймете, как складывается судьба вашей родины — так как родина ваша не Андруметис, не Утика, но Рим, который много раз, благодаря собственным достоинству и славе, преодолевал куда более глубокие пропасти, чем теперь, — у вас останется еще много возможностей для спасения, много возможностей оказаться в безопасности. Важно, чтобы вы боролись против человека, который действует не по своей воле, а под давлением обстоятельств и которого собственные проблемы разрывают и растаскивают одновременно в разные стороны. Испания, взбунтовавшись против Цезаря, перешла на сторону помпеянцев. Сам Рим еще не полностью попал в ярмо, к которому не привыкнет никогда. Он непременно восстанет против рабства, он готов восстать при малейшем изменении. Не убегайте от опасности, напротив, учитесь даже у врага, который, для того чтобы творить все эти несправедливости, сам ежедневно рискует жизнью, который, воюя, никогда не уверен в полной победе. И да будет ваша жизнь счастливой, если станете победителями, и пусть вас ждет самая славная смерть, если вам суждено умереть в бою. И наконец, думайте и молитесь богам, чтобы ваши честность и преданность, которые вы уже доказали, позволили привести к победному исходу все принятые вами решения!

Так говорил Катон. Не только его слова, но и он сам вызывали понимание и уважение слушавших; большинство из них, видя достоинства его души, его человечность и смелость, забыли о сиюминутной опасности и смотрели на Катона, как на человека непобедимого. Таким образом он получил все полномочия.

— Лучше умереть, — говорили они, слушая Катона, — чем спасти свою жизнь, предав такую честную и чистую веру!

Один из «тех трехсот» предложил предоставить свободу рабам, почти все собрание тут же поддержало эту идею. Но Катон был против.

— Такое, — сказал он, — неверно и незаконно. Только если их освободят хозяева, я смогу принять в свою армию любого, кто в состоянии носить оружие.

Тогда поднялись несколько человек и воскликнули:

— Мы предоставляем свободу своим рабам!

— Хорошо, — ответил Катон. — Необходимо узаконить эту декларацию.

Все выступления были записаны.

В то же время Катон получил письма от Юбы и Сципиона. Юба отступил в горы и еще не успел совершить своей фатальной вылазки на Заму. Он хотел узнать, каковы планы Катона.

«Если хочешь покинуть Утику и встретиться со мной, — писал Юба, — то я буду тебя ждать. Если же захочешь там обороняться, то я прибуду со своей армией тебе на помощь».

Сципион стоял на якоре за высоким скалистым мысом невдалеке от У тики и ждал, какое решение примет Катон.

Катон задержал у себя посланцев, доставивших ему письма, пока не узнал о позиции «тех трехсот». Но вскоре собрание разделилось на два лагеря. Сенаторы из Рима, которые любой ценой хотели побыстрее усесться в свои курульные кресла, были полны энтузиазма и готовы на любые жертвы ради достижения этой цели; после речи Катона они освободили своих рабов, и тех тут же призвали на военную службу. Другие — торговцы, спекулянты, занимавшиеся доставкой товаров по морю, или мнившие себя всадниками, чье основное занятие составляла торговля рабами, очень быстро забыли о словах Катона, а если и помнили, то только то, что осело у них в голове после того, как они пропустили эти высказывания через призму своих понятий.

«Они коррумпированы, — пишет Плутарх, — и теряют тепло, едва успев согреться, остывают, как только удаляются от огня.

Таковы были эти люди, разгоряченные присутствием Катона. Пока Катон был там, пока находился у них перед глазами, пока говорил им речи и вдохновлял их, все шло великолепно, но стоило им остаться наедине с собственными мыслями, как страх перед Цезарем изгонял из их душ даже след уважения к Катону, к его порядочности и законопослушанию».

И действительно, вот какие велись разговоры.

— Вообще, кто мы мы такие и кого собираемся ослушаться? Разве не в Цезаре сосредоточена сегодня вся сила Рима? Ни один из нас не является ни Помпеем, ни Сципионом, ни даже Катоном. Мы просто торговцы, у которых нет другой цели, кроме как быть порядочными торговцами. Нам нет места в политике ни сейчас, ни в будущем. Когда другие унижаются перед мерзким ликом террора, и унижаются намного больше, чем следовало бы, почему-то именно мы, жалкие и несчастные, должны, видите ли, выбрать этот момент для того, чтобы бороться за свободу Рима! Это же чистое безрассудство — вести здесь, в Утике, войну против того, от кого сбежали и Катон, и Великий Помпей, оставив в его руках власть над миром! Что нам делать? Мы освободим наших рабов, но кто мы сами, как не несчастные рабы, которым остается лишь та свобода, которую соизволит даровать нам Цезарь. Пора отрезветь! Покончить с этим кошмаром! Пора бы каждому знать свое место. И, пока еще есть возможность, обратиться к милости победителя и попросить его соблаговолить принять нас!

Заметьте, так говорили самые умеренные, остальные же вообще ничего не говорили, а только ждали удобного случая, чтобы захватить сенаторов и сдать их Цезарю. Итак, самые честные из рядов этих достойных торговцев, которые в мирное время считали бы постыдным не уважать законы, сейчас помышляли только о предательстве.

Катон хорошо знал, с кем имеет дело, а потому не хотел, чтобы Юба и Сципион подверглись той же опасности, которая грозила сенаторам и даже ему самому, так как не мог быть уверен, что, если бы Цезарь сильно захотел того, эти люди не предали бы его немедленно. И поэтому он написал Юбе и Сципиону, чтобы они не думали приближаться к Утике.

Тогда Сципион решил идти в Испанию, а Юба — остаться в своей столице. Мы уже знаем, что с ними обоими произошло.

В это время, помимо кавалеристов, которые грабили Утику и получили вознаграждение от Катона и Суллы, в поисках убежища прибыла еще одна довольно многочисленная группа всадников.

Вспомнив про грабеж, Катон закрыл перед ними ворота. Тогда они направили к нему парламентеров. Одни беглецы хотели найти Юбу, другие просились под командование Катона. Парламентеры имели задание посоветоваться с Катоном относительно того, как им быть дальше. Среди беглецов были люди, знавшие, что жители города на стороне Цезаря, и потому опасавшиеся входить в него. Они просили Катона прибыть к ним.

Но Катон находился в ситуации, сходной с той, в которой оказался Данте во Флоренции, когда он, должный отправить кого-нибудь в Венецию, сказал себе: «Если я останусь, кто тогда пойдет? А если пойду, кто тогда останется?»

И Катон поручил Марку Рабирию остаться в городе и не спускать глаз с «тех трехсот». Сам же взял с собой сенаторов, вышел с ними из города и отправился на переговоры. В его отсутствие Марк Рабирий должен был принять списки рабов, объявленных свободными, обращаться с населением мягко, никого не обижать.

Командиры кавалерийской части поджидали Катона с нетерпением. Они прекрасно понимали, что этот человек — их единственная надежда. В свою очередь и он рассчитывал на них.

Катон обратился к ним с настойчивой просьбой выбрать между ним и Юбой, советуя выбрать его; затем, выбирая таким же образом между Римом и Замой, советовал выбрать Рим. Он призвал их сплотиться вокруг сенаторов, которые, если и не являлись материальной силой, то хотя бы выражали силу политическую. Кавалерия могла бы войти вместе с ним в Утику, хорошо укрепленный город, прекрасно снабженный продовольствием и боеприпасами на несколько лет, и уже оттуда противостоять Цезарю, как некогда Марсель, который, хоть и не имел таких преимуществ, а все же устоял.

Со слезами на глазах сенаторы обратились к солдатам с той же просьбой. Командиры отошли, чтобы посоветоваться со своими подчиненными.

В ожидании Катон уселся на небольшой холм вместе с сенаторами. Но не успели они разместиться, как увидели, что к ним направляется галопом всадник. Это был Марк Рабирий, мчавшийся во весь опор сообщить, что «те триста» взбунтовались, спровоцировали недовольство среди горожан, разжигая их страсти.

Этот бунт был смертельно опасен для сенаторов, поэтому они заныли и начали умолять Катона не бросать их на произвол судьбы. В этой страшной буре он был для них единственной путеводной звездой, оставшейся яркой и незапятнанной на небосводе, и каждый заблудший или потерпевший крушение устремлялся к ней.

Катон послал Марка Рабирия обратно в Утику сообщить от его имени «тем тремстам», что они должны непременно дождаться его, прежде чем принять какое-либо решение. Тот отправился.

Между тем вернулись командиры.

— Мы не желаем служить Юбе или становиться нумидийцами, если последуем за Юбой. Более того, мы не боимся Цезаря, пока нами командует Катон! Но нам кажется опасным заточить себя в таком городе, как Утика, с этими так называемыми мирными жителями, чья преданность весьма сомнительна. Пока они ведут себя спокойно и тихо — воины не знали, что сообщил Рабирий, — но как только появится Цезарь, помогут ему в атаке и предадут нас… Если Катон хочет, чтобы мы служили под его началом, то он должен отказаться от Утики и позволить сделать с городом то, что мы хотим, да мы и не скрываем, что собираемся сделать, — прогоним или перебьем всех жителей. Только тогда мы будем чувствовать себя в безопасности в стенах этого города.

Катон понимал, что эти меры оправданы, раз эти люди хотят быть в безопасности, но способ был слишком уж варварским.

Все с тем же бесстрастным выражением лица Катон ответил, что должен посоветоваться с «теми тремястами», и вернулся в город. Но к его возвращению «те триста» сбросили свои маски. Они узнали о настроении горожан и без всяких околичностей объявили, что не будут воевать против Цезаря. Некоторые даже бормотали, что с политической точки зрения было бы правильнее захватить всех сенаторов и держать их под арестом до прихода Цезаря. Но Катон был против, он даже притворился, что не расслышал подобных предложений, а, может, и правда не расслышал, он ведь был туговат на ухо.

В это время ему сообщили, что кавалеристы отступили. Еще одно несчастье. Он боялся, что после ухода кавалерии «те триста» начнут насильственные действия против сенаторов.

Катон немедленно поднялся, не дожидаясь конца переговоров, и верхом на лошади помчался догонять кавалеристов. Они очень обрадовались, вновь увидев его в своих рядах, и посоветовали бежать и спасаться вместе с ними.

Катон отрицательно покачал головой — он принял другое решение. Со слезами на глазах он протянул руку и попросил прийти на помощь сенаторам. Но видя, что они уходят, не вняв его просьбе, дошел до такого отчаяния, что стал хватать лошадей за уздечки, пытаясь развернуть их обратно, в Утику.

Тут некоторым всадникам стало жаль его и они сдались. Катон сумел вырвать у них обещание задержаться еще на день, чтобы обеспечить сенаторам отступление.

В конце концов он привел их в город и попросил одних встать у ворот, а других — в крепости.

Бунтовщики испугались. Они немедленно послали за Катоном, умоляя его прибыть к ним. Но теперь уже сенаторы в свою очередь собрались вокруг него и просили не покидать их, твердя, что если он уйдет, то это будет равносильно предательству с их стороны. Разве можно позволить, чтобы их защитник и покровитель попал в руки этих негодяев и лжецов?

«Действительно, — пишет Плутарх, — в тот момент добродетель Катона была всеми признана и все те, кто нашел убежище в Утике, испытывали к нему любовь, уважение и восхищение, так как никогда в жизни в его поведении не были замечены следы фальши или неискренности».

LXXXI

Вся его отрешенность от какого-либо проявления эмоций, вся его самоотверженность и преданность по отношению к другим, все это объяснялось тем, что Катон уже давно принял для себя решение — умереть. Чем дольше он шел по этой жизни, тем больше накапливалось в его душе горечи и боли, а также жалости к тем, кого он собирался покинуть.

Перед тем как осуществить свой мрачный и страшный план, он решил позаботиться о безопасности помпеянцев, хотя бы тех, кто остался, а затем, исполнив с честью и до конца этот долг, остаться наедине с самим собой и своим поверженным гением, чтобы покончить счеты с жизнью. «Поскольку, — пишет Плутарх, — уже невозможно было долее скрывать это стремление к смерти, хотя он и словом никому не обмолвился об этом».

Он успокоил сенаторов и, чтобы довести до конца принятые на себя обязательства, отправился к «тем тремстам». Они поблагодарили его за доверие, которое он питал к ним, и попросили быть предводителем в осуществлении их плана, заметив, однако, что этот план уже невозможно изменить.

«Те триста» решили отправить своих послов к Цезарю.

— О! — восклицали они. — Разве мы Катоны? В нас всех нет столько самоотверженности, сколько в одном Катоне. Пойми нашу слабость! Приняв решение отправить к Цезарю послов, мы в первую очередь будем просить его о снисхождении по отношению к тебе. Если не примешь нашей просьбы, тогда и мы не примем твоей. Нас же он помилует. Будем сражаться из-за любви к тебе до последнего вздоха!

Может, оттого что он не верил в их обещания, или, возможно, потому что не хотел низвергнуть вместе с собой в пропасть столько людей, Катон похвалил их за эту проявленную ими доброжелательность и посоветовал как можно быстрее отправить людей к Цезарю, чтобы они могли спасти свои жизни.

— Но, — добавил он с грустной улыбкой, но твердым голосом, — лично для меня ничего не просите. Побежденным положено умолять победителей, виноватым — просить прощения. Что касается меня, то я не только всю жизнь был непобежденным, я и сегодня победитель и пребуду им ровно столько, сколько сам захочу, так как у меня перед Цезарем есть одно преимущество — я честен и справедлив. На деле это он пойман и повержен, поскольку его преступные планы, которые он строит против родины, мысли, которые он прежде сам отвергал, сегодня прояснились и всем известны.

«Те триста» только этого и ждали. В ответ на слова Катона они решили немедленно сдаться Цезарю. Срочность была тем более оправдана, что Цезарь уже направлялся к Утике.

— Хорошо! — воскликнул Катон, узнав эту новость. — Хотя бы то хорошо, что Цезарь относится к нам, как к настоящим мужчинам.

Затем, обернувшись к сенаторам, добавил:

— Давайте, друзья, поторапливайтесь. Нельзя попусту тратить время. Вы должны сами позаботиться о своем отступлении, пока кавалеристы в городе.

После этого он приказал запереть все ворота, распределил корабли между беглецами, лично проследил, чтобы все происходило законно и справедливо, предвидя, что могут возникнуть конфликты и столпотворение, обычные в подобных ситуациях, и распорядился бесплатно распределить продовольствие среди бедняков на все время плавания.

Между тем ему сообщили, что появилась небольшая группа солдат из армии Сципиона, которая состояла из двух уцелевших легионов под командованием Марка Октавия. Марк Октавий разбил свой лагерь на расстоянии полулье от Утики и оттуда направил своего человека с предложением разделить власть и командование.

Катон, пожав плечами и ничего не ответив посланцу, обратился к своим друзьям:

— Можно ли удивляться тому, что наше положение столь безнадежно, когда видим, что властолюбие не покидает нас даже на самом краю бездны?

В это время ему доложили о бегстве кавалеристов. Оказывается, перед тем как уйти, они стали грабить горожан и забирали не только деньги, но и многие ценные вещи. Катон немедленно бросился на улицу и торопливо направился туда, где происходили эти грабежи. Дошел до первых мародеров и вырвал награбленное из их рук. Другие, устыдившись своего поведения, сами побросали все и отступили, стыдливо пряча глаза.

После того как сторонники Катона сели на корабли, а кавалерия покинула город, он собрал горожан и попросил их постараться найти взаимопонимание с «теми тремястами» и не нажить себе в это страшное время лишних врагов. Затем вернулся в порт, посмотрел последний раз вслед своим друзьям, которые уже выходили в открытое море, нашел своего сына, который притворился, будто готов сесть на корабль, но в последний момент остался в порту, поздравил его и, вместо того чтобы выбранить, повел домой.

Дома у Катона жили трое его друзей: стоик Аполлонидий, перипатетик, то есть последователь Аристотеля, Деметрий, ну а третьим был молодой человек по имени Статилий, похвалявшийся беспримерной силой духа и считавший, что он всегда останется таким же хладнокровным, как и сам Катон.

Это утверждение ученика философа заставило Катона улыбнуться и сказать друзьям:

— Наша обязанность, друзья, вылечить высокомерие этого молодого человека и привести его к нормальным пропорциям.

Когда Катон вернулся домой, проведя часть ночи в порту Утики, он нашел там Луция Цезаря, родственника Цезаря, который по просьбе «тех трехсот» хотел уговорить Катона попытаться смягчить их участь. Молодой человек пришел к Катону, чтобы оказать ему помощь в сочинении выступления, которое могло бы растрогать Цезаря и принести им всем спасение.

— Что касается тебя, — сказал он Катону, — то можешь на меня положиться, когда я буду умолять его за тебя, то обрету для себя славу, целуя ему руки и обнимая колени.

Но Катон резко оборвал его:

— Если бы я был обязан жизнью Цезарю, то мог бы и сам пойти к нему… Я не хочу быть обязанным тирану за то, над чем он не властен. Он не бог, и каким правом он может даровать жизнь тем, кто от него независим? Это уже решенный вопрос. Теперь, поскольку я отстранился от всеобщего прощения, давай проанализируем вместе, что бы еще ты мог сделать на пользу «тем тремстам».

И он помог Луцию Цезарю сочинить выступление, после чего познакомил его со своими друзьями и сыном.

— Я встречу тебя по возвращении: — спросил молодой человек.

— Наверное, к тому времени я уже уйду, — ответил Катон.

Он проводил его, попрощался и вернулся в дом. Там, как бы занявшись последними приготовлениями, подозвал сына и запретил ему под любым предлогом вмешиваться в политику и бороться за власть.

— Нынешнее положение не позволяет делать что-либо именем Катона. Лучше ничего не делать, чем делать что-то недостойное нашего имени.

К вечеру он сходил в баню. В бане вспомнил о молодом философе Статилии.

— Кстати, дорогой Аполлонидий, — крикнул он, — что-то не видно нашего стоика! Это заставляет меня думать, что он послушался твоего совета и сел на один из кораблей. Хорошо сделал, что сел на корабль, но плохо, что отплыл, не попрощавшись со мной.

— Как же! — отвечал Аполлонидий. — Ничего подобного не произошло, напротив! После нашей беседы он стал еще упрямее и несгибаемее, чем прежде. Утверждал, что останется и поступит точь-в-точь как Катон.

— Посмотрим, что он скажет вечером, — ответил Катон.

Около шести часов вечера Катон вернулся в дом и, как обычно в это время, поужинал в компании друзей. Он принимал пищу, сидя на стуле, согласно данному в Фарсалах обещанию не возлежать никогда, кроме сна.

За столом, кроме его старых друзей, находилось несколько важных магистратов Утики. После ужина подали вина разных сортов. Катон любил побеседовать за кубком доброго вина. Беседа была спокойной и ученой, как обычно в его присутствии.

Обсуждалось множество философских проблем и так, слово за слово, дошли до оценки так называемого парадокса стоиков: милосердный человек является свободным человеком, все злые люди — рабы.

Как и следовало ожидать, перипатетик Деметрий восстал против этой догмы, но тут распалился Катон и яростно отверг его аргументы. И жестким, холодным тоном, даже с некоторой горечью, выдававшей его внутреннее напряжение, высказался вдруг так страстно и с такой уверенностью, что никто более не сомневался: решение его окончательное, и он покончит с собой.

Едва он завершил свой взволнованный монолог — так как к концу говорил только он один, а все окружающие слушали, затаив дыхание, — наступила тишина, от которой повеяло печалью. Катон тут же понял причину и поторопился включить в беседу своих друзей, чтобы они отбросили свое подозрение. Затем, сменив тему разговора и перейдя к текущим событиям, сказал, что обеспокоен судьбой тех, кто сейчас в море, но больше всего опасается за тех, кто отправился по суше вдоль пустыни, по безводной дикой местности.

После того как сотрапезники удалились, он совершил обычную прогулку в сопровождении друзей — послеобеденную прогулку, как он ее называл, затем отдал распоряжения начальникам всех служб. Вошел в свою комнату, обнял сына и каждого друга по очереди, проявляя неожиданную нежность, что еще больше усилило подозрения по поводу того, что должно было случиться с наступлением ночи.

Затем он лег, а перед сном решил почитать диалог Платона о бессмертии души — «Федон». Потом вдруг уставился на стену у изголовья. Глаза его искали меч, который всегда висел там. Меч куда-то исчез. Он позвал раба и спросил, кто взял меч. Раб молчал, Катон продолжал свое чтение. Через некоторое время он поднял глаза, но раба уже не было в комнате.

Он вновь окликнул его, беззлобно и не суетясь:

— Я спросил, где мой меч?

— Да, хозяин, — ответил раб. — Но я не знаю, где он.

— Пусть найдут и принесут сюда, — сказал Катон.

Раб вышел. Прошло довольно много времени, а меч все не возвращали.

Тогда в третий раз, и уже нетерпеливо, позвал он всех своих рабов и друзей и нервно спросил их:

— Я хочу знать, где мой меч, и приказываю немедленно принести его мне!

И так как никто не торопился исполнить его приказ, он ударил кулаком того, кто стоял ближе всех к нему, с такой силой, что несчастный выбежал из спальни с окровавленным лицом.

А Катон уже кричал во весь голос:

— Проклятие на головы моих рабов и моего сына, они хотят выдать меня врагам живым!

На эти крики явился в спальню его сын в сопровождении философа. Сын бросился к ногам Катона с криком:

— Отец! Во имя богов, дорогой отец! Во имя Рима, прошу, не убивай себя!

Но Катон оттолкнул его, приподнялся и сказал с ледяным выражением:

— Когда и где подавал я пример безумства и бесконтрольности? Почему, если я принял неверное решение, никто не может доказать, в чем моя ошибка? Почему, если мое решение справедливо, мне должны мешать выполнить его и у меня отбирают оружие? Почему тогда не прикажешь ты связать своего отца, о жестокосердное дитя?.. Почему не прикажешь ты связать ему руки за спиной, чтобы, когда придет Цезарь, отец твой был не в силах защитить себя? Мне достаточно задержать дыхание и задохнуться или разбить голову о стену!

Услышав такие слова от отца, юноша не мог сдержать слез и, опасаясь, что отец осудит его за эту слабость, выбежал из комнаты, рыдая. Остальные вышли следом за ним.

Только Деметрий и Аполлонидий остались с Катоном.

— И вы хотите удержать меня в этой жизни, меня, человека в таком возрасте… Остались подле меня, чтобы удержать? Охранять меня? Или же пришли, чтобы высказать кучу красивых аргументов, доказать мне, что, не имея другого выхода, для Катона честнее будет принять спасение от Цезаря? Ну давайте же, давайте, говорите! Убедите меня, что эта красивая фраза верна! Слушаю вас и прошу: сделайте так, чтобы я изменил свое решение, ничего другого я не прошу. Сделайте ненавистными мне те принципы, с которыми я прожил всю жизнь, чтобы, став мудрее, примкнуть затем к Цезарю! Я до сих пор не принял ни одного решения, ни одного! Но раз приняв его, мне кажется, я сам себе хозяин и волен привести его в исполнение. И все равно хочу с вами посоветоваться. Говорите, слушаю вас! Говорите и ничего не бойтесь. Скажите моему сыну, пусть он никогда не стремится достичь насилием того, чего можно достичь убеждением.

Деметрий и Аполлонидий поняли, что любой их ответ не в состоянии переубедить Катона. Они вышли из комнаты, плача, и послали ему меч с мальчиком, несомненно, с двойной целью: думая, что молодость во всей красе обезоружит Катона и он не сможет обратиться к ребенку с просьбой убить его.

Мальчик принес меч, не подозревая, что несет смерть, и отдал Катону столь желанное оружие. Катон взял меч, вытащил из ножен, надавил указательным пальцем на острие, погладил по лезвию и, найдя его достаточно острым, тихо сказал:

— Теперь я хозяин своей судьбы…

Затем сказал мальчику, что тот может идти, положил меч рядом и продолжил чтение.

Говорят, он перечитал Платона дважды от начала до конца, после чего так крепко заснул, что охранники, стоя за дверями спальни, слышали его громкий храп.

Около полуночи он проснулся и позвал двух вольноотпущенников — Клеанфа, своего врача, и Бута, доверенное лицо и советника по политическим проблемам. Бута он отправил в порт, чтобы убедиться, что все отплыли, и чтобы тот сообщил ему подробности, а также состояние погоды.

После ухода Бута он показал врачу опухшую от нанесенного рабу удара руку и попросил перевязать ее. Клеанф подчинился, затем, сделав повязку, побежал по всему дому рассказать о случившемся и успокоить всех.

— Если и вправду хочет умереть, то зачем было вызывать меня и просить перевязать руку?

Между тем вернулся Бут. Еще у входа его остановили — сообщить эту радостную новость. И Бут поверил, как и все, что на этот счет можно не опасаться. И спокойно вошел к Катону.

— Ах! — сказал ему тот. — Я ожидал тебя с таким нетерпением!

— Вот я и пришел, — ответил Бут.

— Был в порту? Все узнал?

— Да.

— Ну так что?

— Все хорошо. Все отплыли. Все, кроме Красса, которого задержали кое-какие дела, но скоро и он сядет на корабль.

— Как погода?

— Дует сильный ветер, море волнуется, почти настоящая буря.

— Бедняги… — пробормотал Катон, думая о тех, кто в море. Затем через некоторое время добавил, обернувшись к Буту… — Ступай в порт, посмотри, может, еще кто остался и нуждается в помощи. И сообщи мне.

Бут вышел.

Ближе к рассвету, в час первых петухов Катон ненадолго задремал. Он ждал возвращения Бута. Бут вернулся и доложил, что в порту все спокойно.

Тогда Катон приказал ему удалиться и закрыть за собой дверь комнаты, а сам лег спать — он вставал, чтобы принять Бута.

Но тут же, как только закрылась дверь за Бутом, Катон вытащил меч и вонзил его себе в живот чуть ниже ребер. Однако опухшая рука ослабила удар, и смерть наступила не сразу.

Ожидая смерть, которая никак не приходила, и страдая от страшной боли, Катон упал и при падении опрокинул стоявший рядом столик для начертания геометрических фигур.

От этого шума рабы, дежурившие возле двери, встрепенулись и подняли тревогу. Сын и друзья Катона ворвались в спальню.

Они нашли Катона лежащим на полу, с вывалившимися внутренностями, в луже крови. Но он был еще жив и глаза его широко раскрыты. Срочно послали за Клеантом. Катона тем временем уложили на постель.

Клеант осмотрел рану: выглядела она ужасно, но внутренности не были задеты, и врач дал понять, что есть еще надежда на спасение. Он вправил внутренности и зашил рану.

Пока все это происходило, Катон лежал без сознания. Но вот он очнулся и, по мере того как сознание возвращалось к нему, начал понимать, что с ним произошло. Разъяренный тем, что остался жив, он прогнал врача, разорвал швы, разбередил рану и в страшных мучениях испустил дух.

Весть о его смерти распространилась с молниеносной быстротой. Быстрее, чем об этом успели узнать все близкие, «те триста», разбуженные среди ночи, примчались к его дому. Скоро все жители Утики собрались там.

Отовсюду слышались недовольные крики, возбужденные разговоры. Все в один голос называли Катона благодетелем, спасителем, единственно свободным и непобежденным человеком, и все это тогда, когда уже было известно, что Цезарь находился всего в нескольких милях от города. Но ни желание угодить победителю, ни желание вести с ним переговоры не смогли преуменьшить то благоговейное почтение, которое все испытывали к Катону. Они набросили на его тело свои самые дорогие одежды и устроили самые грандиозные похороны, а так как сжечь тело на костре и собрать пепел времени не было, то похоронили его на берегу моря — в том месте, где во времена Плутарха еще можно было видеть статую Катона с мечом в руке. И только после похорон жители позаботились о своем спасении и спасении города.

Катон умер в сорок восемь лет.

Известие о том, что Цезарь уже на подходе, оказалось правдой. Узнав, что Катон с сыном находятся в Утике и, по всей вероятности, не собираются покидать город, Цезарь подумал, что эти ярые адепты стоического учения имеют свой план, о котором он не знал, к тому же он испытывал к Катону большое почтение. Цезарь приказал идти на Утику как можно быстрее. Именно в этот момент ему сообщили о смерти Катона и подробности того, как он ушел из жизни.

Цезарь выслушал рассказ с явной болью в сердце, а когда рассказчик закончил, воскликнул:

— О, Катон, мне ненавистна твоя смерть! Ибо тебе было ненавистно принять от меня спасение!

У Катона остались сын и дочь. Сына мы уже видели, он сыграл свою роль в этой драме. И эта роль, и искренние его переживания по поводу смерти отца, должны были, по всей видимости, обратить к нему сердца людей и заставить их проникнуться симпатией к несчастному юноше, который обречен был носить столь знаменитую фамилию.

Современные историки обвиняют его в увлечении, в котором никак нельзя было упрекнуть отца: он слишком любил женщин. В подтверждение этого обвинения они напоминают о длительном пребывании юноши в Кападокии у царя Марфадата, его друга. У этого царя была очень красивая жена по имени Психея, что означает «душа», поэтому о юном Катоне и Марфадате говорили: «Марфадат и Порций — два друга, одна душа». Или еще: «Порции Катон, знатный и благородный, у него царская душа».

Естественно, люди были чересчур строги к юноше из-за несгибаемости его отца. Но смерть Катона стерла это незначительное пятнышко, лежавшее на сыне. Можно только сожалеть, что мы не смогли отыскать таковое в биографии самого Катона.

При Филиппах[410] младший Катон воевал рядом с Брутом и Кассием против Октавия и Антония. Видя, что армия дрогнула, он не захотел ни бежать, ни прятаться, а бросил вызов победителям и, собрав часть солдат, устремился на врага и пал с мечом в руках, что заставило Антония и Октавия говорить о нем как об отважном воине.

Известно, что сталось и с дочерью Катона: Порция вышла замуж за Брута, она ранила себя кинжалом, чтобы доказать мужу свою стойкость и выведать у него секрет. Она также участвовала в заговоре и, узнав, что битва при Филиппах проиграна, а муж ее погиб, покончила с собой.

Статилий, который поклялся последовать примеру Катона, взял его меч и хотел напороться на него, но ему помешали. Позже он погиб при Филиппах вместе с сыном Катона.

LXXXII

Остановимся на миг на самоубийстве Катона, которое вызывает такое восхищение у наших профессоров истории и которое мы, намеренно упростив, считаем всего лишь проявлением гордыни и надменным заблуждением.

Самоубийство Катона, как ни печально, не было столь уж необходимым, да и не могло быть, поскольку самоубийства никогда не являются необходимостью. Катон покончил с собой от злости, скорее даже от брезгливости.

Беглец, прибывший к воротам Утики и захотевший знать, как он, Марк Октавий, поделит власть с Катоном, стал, полагаю, последней каплей яда, переполнившей чашу. Правда, в Греции все было потеряно, в Азии и Африке тоже, но это можно было исправить в Испании. Испания была помпеевской: она приютила и защитила двух сыновей Помпея и остатки войска после сражения при Тапсе. И кто знает, окажись Катон в Мунде, где сражался Цезарь, — как он сам скажет чуть позже, не за победу, а за жизнь, — кто знает, что случилось бы с Цезарем…

В то время, когда Катон покончил счеты с жизнью, тринадцать легионов в Испании выбивали на своих щитах имя Помпея.

Поговорим же о столь занимательной проблеме, как самоубийство у римлян. Даже такие выдающиеся личности, как Юба, Петрей, Метелл и, наконец, сам Катон, пошли по этому пути. Катон узаконил его в том смысле, в каком непреклонный и принципиальный человек импонирует всем любым своим поступком.

Сто лет спустя самоубийство станет одной из напастей Рима и избавит правителей от найма палачей. Следует также отметить, что самоубийство тела приводит к самоубийству души. Христианская религия, которая, к счастью, избавила людей от благоговения перед этим актом Катона, открыла путь к большему утешению, нежели самоубийство. Дойдя до высшей степени несчастья, человек постригался в монахи: это было почти равносильно тому, чтобы вскрыть себе вены, удавиться или разбить голову о стену, однако при этом не умирали. Поговаривают, что если бы не было монастырей, господин де Ранее, найдя мертвой госпожу де Монтбазон, непременно повесился бы или выбросился в окно вместо того, чтобы сломя голову нырнуть в пропасть под названием монастырь.

Плиний, которого называют Старшим, хотя он умер не таким уж старым, — родился в Вероне в 23 году нашей эры, а умер в Помпее в 79 году, во время извержения вулкана Везувий, в возрасте 56 лет — итак, Плиний по прозвищу Старший достаточно ясно показал, что же такое самоубийство, это дитя рока.

«Человек — это подлый, жестокий и тщеславный зверь, для которого запаха неудачно затушенной лампы достаточно, чтобы убить себе подобного в утробе матери своей. Брошенный голым на землю, словно омытый стонами и плачем, он в качестве одной из привилегий своих имеет слезы. Смех же дается ему не раньше, чем ему исполнится сорок дней. Он не чувствует, что живет, если не страдает, и его единственное преступление состоит в том, что он родился. Из всех животных только у него одного нет больше никакого инстинкта, кроме плача. Только ему ведомы амбиции, предрассудки, волнения и похороны, забота о том, что случится после него. Нет другого зверя, жизнь которого держалась бы на таком тонком волоске, никому не ведомы более жгучие желания, жуткий страх или безумные обиды; самая малая его боль не может компенсироваться самой что ни на есть огромной радостью. И без того короткая его жизнь еще более сокращается сном, который поглощает ее почти наполовину; ночью, которая без сна превращается в сплошное мучение; детством, когда он живет не думая; старостью, когда живет только для того, чтобы страдать; страхом, болями, увечьем. И все же столь короткое время жизни является самым великим даром природы. Несмотря на все муки, человек, сотворенный таким образом, хотел бы жить дольше; стремление к бессмертию терзает его; он верит в душу, в другую жизнь, ждет манны небесной, беспокоится о себе подобных. Детский сон!.. Даже если бы он смог пережить самого себя, он все равно не успокоился бы. Тогда у него отобрали бы самый драгоценный дар жизни — смерть, быструю желанную смерть, более того, она стала бы еще ужасней, так как вела бы к еще большим страданиям. Лишенные высшего счастья не родиться вообще, мы не имели бы единственного данного нам утешения — вернуться в небытие. Но нет, человек возвращается туда, откуда пришел, после смерти он становится тем, кем был до своего рождения».

Знаете ли вы, что может повергнуть вас глубже в отчаяние и более всего склонить к самоубийству, чем эта ужасная мораль о небытии? Как далеки от этого все утешения христианской религии, обещающей нам другую жизнь! Как далеки и все осуждения самоубийства, сконцентрированные в одном стихе Шекспира: «Это единственное непростительное преступление, в котором отсутствуют угрызения совести».

Плиний затем добавляет:

«Смерть — это один из богов, к которому мы чаще всего взываем».

И действительно, этот культ стал почти универсальным. У самоубийц постоянно на устах имена Катона и Брута, и к этим столпам адамантовым они прикрепляют врата, запирают их на засов, врата, ведущие в бездонную пропасть, которую посетил Вергилий за сорок лет до нашей эры и которую посетит Данте тысячу девятьсот лет спустя.

В античности в смерти находили некое пагубное сладострастие, заставлявшее с легкостью расставаться с жизнью, в которой не могли больше найти страсть и радость.

Взгляните на всесильных царей: чем они все занимаются, за редким исключением? Безостановочно углубляют пропасть безудержной развращенности, в которую падают. Пока Гелиогабал[411] готовил к самоубийству свое тело, приказывая сплести шнурок из пурпурного шелка, на котором он повесится, вымостить порфиром[412] двор, чтобы разбить о него голову, выскоблить изумруд, чтобы заложить внутрь яд, он убивал свою душу, погрязнув в разврате и крови.

Как мы можем принять это жуткое заключение Плиния, а римляне приняли его, что смерть — это наивысшее благо, а жизнь — наивысшее страдание? Зачем тогда жить, когда так легко умереть?

По Плинию, самоубийство — это утешение римлян: «Сколь несчастны эти бессмертные боги, не могущие противопоставить беде наивысшее благо, коим обладает человек».

Ах! Насколько иначе думает «лебедь из Мантуи», сладкоголосый Вергилий: «Счастлив тот, кто смог познать источник вещей и бросить вызов, попирая ногами беспокойного ненасытного Ахеронта![413]» Затем, видя на том свете самоубийц, а видит он их жестоко наказанными, высказывает желание, «чтобы и смерть не избавила их от мук и треволнений земных».

О каких же еще самоубийцах хотел сказать Вергилий, как не о Катоне и Бруте?

Во времена царей самоубийство стало избавлением от всех страданий, универсальным средством от всякой боли, утешением для бедных, местью ссыльного или сытого по горло. Это побег души из-под стражи, это лекарство от пресыщения для богатых.

У простого человека нет хлеба. Что делать? Читайте у Горация: он окутывает голову рваной тогой и бросается в Тибр с моста Фабриция.

Гладиатор в цирке считает, что смерть может наступить слишком поздно, и что же он делает? Читайте у Сенеки[414]: он засовывает голову под обод телеги, которой управляет, и колесо, вращаясь, ломает ему позвоночник.

Бывает так, что добровольная смерть является демонстрацией протеста по отношению к власть имущим. Достойны восхищения те оскорбленные и оболганные, кто решил не отдавать свое тело на поругание таким злодеям, как Тиберий[415] или Нерон.

Кремуций Корд[416], осужденный Тиберием, добровольно идет на голодную смерть, и публика безумно радуется, когда видит волков, впустую щелкающих зубами, которыми они должны были растерзать его.

Петроний[417], вынужденный Нероном пойти на самоубийство, в бане вскрыл себе вены во время беседы с друзьями, но, вспомнив о прекрасном сосуде из плавикового шпата, который может достаться Нерону, если он не позаботится о том, чтобы этого не произошло, заставляет перебинтовать себе руки и ноги, велит принести этот сосуд и разбить у него на глазах, а затем срывает повязки и умирает, счастливый тем, что смог хоть такой малостью отомстить тирану.

Даже пресыщенный человек пытается найти в смерти облегчение от скуки: «Fastidiose mori», — говорил Сенека.

Именно Сенеку необходимо изучать, если хотите побольше знать о предмете нашего разговора, тема эта безгранична. Говорят, что и он однажды попробовал, что это за страсть — самоубийство.

По словам Сенеки, существует странная мания небытия, некая фантазия, навязчивая идея смерти, безудержная тяга к самоубийству, от которой не в силах избавиться ни трусы, когда их это коснулось, ни даже храбрецы. Одни убивают себя из-за безразличия к жизни, другие — потому что она им надоела, третьи просто устали делать ежедневно одно и то же, и нет сил начать сегодня то, что делал вчера, а завтра прожить сегодняшнюю жизнь.

Действительно, разве не стоит в конце концов попробовать остановить это монотонное существование?

Просыпаешься, переворачиваешься, чтобы тебе было то прохладнее, то теплее, — ничего из этого не получается, то же самое колесо крутится безостановочно, и все начинается сначала. Ночь следует за днем, осень сменяет лето, весна — зиму; постоянно одно и то же, все проходит, чтобы повториться вновь, ничего нового под Солнцем!

Таким образом, самоубийство стало несчастным случаем жизни, предумышленным несчастным случаем, обычным несчастным случаем, о котором ведут пересуды, о котором люди думают, который рекомендуют.

Кому-то пришла в голову мысль покончить с собой, но он не уверен. Он зовет друзей, спрашивает их, и все зависит от распределения голосов. Большинство, как правило, за!

— Невозможно! — скажете вы. — Как можно дойти до такого морального падения?

Пример? А пример нам тоже подсказывает Сенека.

«Тулию Марцеллию, изнуренному продолжительной и неизлечимой болезнью, пришла в голову мысль покончить с собой. Он позвал к себе несколько друзей. Одни, робкие и скромные, дали ему совет, какой дали бы себе, другие — типичные подхалимы, посоветовали то, что, по их мнению, пожелал бы услышать Марцеллий.

Но один стоик, наш друг, человек из высшего общества, храбрец, заговорил с ним совсем по-другому:

— Марцеллий, не мучай себя! Разве проблема столь уж неразрешима? Разве жизнь — это такое большое благо? И рабы, и звери тоже живут. Самая большая проблема — умереть со знанием дела и с достоинством. Разве не пожил ты достаточно? Разве еда, сон и приятные ощущения не одни и те же все время? Почему бы человеку не захотеть умереть не только сознательно, не только от отчаяния, усталости и страдания, но и просто потому, что ему все опротивело?»

Что вы скажете, дорогие читатели, об этом человеке из высшего общества, об этом храбреце, об этом «друге» Тулия Марцеллия?

Подождите, это еще не все, философия на этом не останавливается. Рабы не решались выполнить решение, принятое их господином. Этот человек придавал им бодрости, подталкивая, направляя.

— Хорошо! — говорил он. — Ну чего вы боитесь? Раб не должен бояться, когда господин его хочет умереть, но предупреждаю: одинаково преступно и убивать своего хозяина, и мешать ему покончить с собой.

Вы думаете, что Сенека приводит нам какой-то исключительный случай? Ничего подобного. Тетушка Либона советует своему сыну покончить с собой; мать Мессалины дает дочери тот же совет; Аттик заранее предупреждает о своей смерти; оратор Альбуций Силий обращается к народу и объясняет причины, заставляющие его свести счеты с жизнью; Кокцей Нерва[418] кончает с собой, несмотря на все сопротивление Тиберия.

«Этоочевидно, — говорит Монтескье[419], — что люди стали менее свободными и менее отважными с тех пор, как не могут избавиться от любого образа жизни с помощью самоубийства».

Правда, в своей работе «Рассуждения о причинах величия и упадка римлян» Монтескье, кажется, тоскует о гладиаторских боях.

Вот, послушайте сами:

«С установлением христианства бои стали реже. Константин[420] запретил их. Затем их полностью запретил Гонорий[421]. Римляне не сохранили в своих спектаклях ничего, кроме того, что может преуменьшить храбрость или послужить наслаждению».

И все же эти философы вышли из греческой школы, а известно, что греки запрещали самоубийство.

«Пифагор, — пишет Цицерон в своей работе «De Senectute» («О старости»), — запрещает нам покидать порт без приказа полководца, то есть бога».

Но чуть позже мы увидим бедного Цицерона, который прожил свою жизнь не так уж блестяще, не отличался храбростью, а умер не так уж скверно.

Платон, которого читал Катон перед смертью, в своей работе «Федон» того же мнения, что и Пифагор.

Брут, именно Брут, который покончил с собой, долгое время оценивает смерть Катона как недостойную, как проявление неуважения к богам. И тем не менее, потерпев поражение при Филиппах, он последует фатальному примеру Катона.

Итак, кровь, что лилась рекой и наводняла Рим на протяжении трех столетий, — вся эта кровь исходит от Катона.

А теперь, кто хочет, пусть восхищается Катоном и дальше.

LXXXIII

Старая Республика умерла вместе с Катоном — Цезарь поймал ее последний вздох. Он мог бы сразу двинуться вслед за помпеянцами в Испанию. Но счел, что ему необходимо быть в Риме. Он отметил свое прибытие одним из самых великолепных выступлений — говорил о своей победе, как человек, который словно просит за это прощения. Он сказал, что захватил так много земель в покоренных им странах, что римский народ отныне будет получать ежегодно двести аттических медимнов[422] зерна и три миллиона ливров оливкового масла.

Триумф Цезаря был одновременно и страшен, и величествен. Он привез с собой из Галлии Верцингеторикса, которого мы запомнили в тот момент, когда он бросил свое оружие к ногам Цезаря, а затем встал на колени перед креслом, на котором восседал, император. Он привез из Египта Арсиною, младшую сестру Клеопатры, которую мы видели убегавшей из дворца в сопровождении Ганимеда. Он привез также из Африки сына царя Юбы.

С последним вообще произошла странная и одновременно счастливая история. Он, прирожденный нумидиец и варвар, превратился благодаря этому несчастью в одного из самых ученых греческих писателей-историков.

Цезарь праздновал свой триумф над Галлией, Понтом, Египтом и Африкой. О Фарсалах не упоминалось ни слова.

Празднества длились четыре дня, на четвертый день Цезарь вышел с загримированным лицом, чтобы скрыть усталость, на голове у него красовался венок из цветов, на ногах — красные сандалии. Он открыл храм в честь Венеры-прародительницы и площадь, названную в его часть Форумом Юлия. Затем народ двинулся за ним к дому в сопровождении сорока слонов, захваченных у Сципиона. Все люди несли зажженные факелы.

После триумфа посыпались дары.

Цезарь дал каждому гражданину по шесть четвериков пшеницы и триста сестерциев, каждый солдат получил по двадцать тысяч сестерциев. Затем все солдаты и граждане были приглашены на грандиозный пир. Было установлено двадцать две тысячи столов, за каждым — три ложа, а на одном ложе умещалось по пятнадцать человек. Таким образом, всего гостей было триста тысяч человек.

После того как толпа насытилась вином и мясом, последовало угощение зрелищами. Цезарь приказал построить амфитеатр и провести там охоты. На одной из этих охот впервые увидели жирафа — животное, которое древние считали сказочным. Да и наши современники не верили в его существование до тех пор, пока Левайян[423] не привез один экземпляр с Оранжевой реки.

Были устроены гладиаторские бои, сражения пленных между собой, бои между пехотинцами и кавалерией, бои с участием слонов, затем грандиозное морское сражение на Марсовом поле, превращенном в искусственный водоем. После этого разыгралось сражение между сыновьями всадников. Всадники спустились в цирк и дрались с гладиаторами; сын одного претора изображал мормиллона[424]. И конечно же, во всех этих боях было много жертв. Нужно же было показать римлянам, которые не смогли принять участия в настоящих сражениях при Фарсалах и Тапсе, хотя бы в общих чертах, чем были на деле эти грандиозные побоища.

И над всем этим — над улицами, площадями, над навмахией[425] и амфитеатром были впервые установлены vellarium — специальные навесы для защиты зрителей от солнечных лучей. Цезарь позаимствовал это у азиатских народов. Но, странное дело, вместо того чтобы быть благодарным за невероятное количество золота, истраченного на отражение солнечных лучей, народ кричал во всеуслышание: «Он добыл это золото с жестокостью, а тратит неразумно». Даже солдаты возмущались, но это возмущение длилось до тех пор, пока среди них не появлялся сам Цезарь, пока он лично не схватил одного возмутителя и не приказал тут же, на месте, убить его.

Цезарь присутствовал на всех представлениях, даже на театрализованных фарс-комедиях. Более того, в Риме проживал некий старый всадник, поэт-мимограф Лаберий[426], писавший пьесы. Цезарь заставил его самого сыграть роль в одной из пьес. Бедный старик написал несколько стихов, адресованных народу, чтобы как-то объяснить свое появление на сцене и медлительность своих движений.

«Ой, тяжко мне, — говорил он, — тяжко мне, кого вытолкнули сюда почитай что в последний день жизни! После шестидесяти лет тягот и испытаний, после того как вышел из дома всадником, возвращаюсь мимом! Ах! Я прожил на один день дольше положенного!»

Именно этого возвращения Цезаря в Рим оказалось достаточно, чтобы каждый заумный писатель-историк стал связывать его с началом императорской эры. Вместе с возвращением Цезаря началось и наводнение Рима варварами.

Еще в начале гражданской войны, считая, что этих врагов трудно победить, а также полагая, что они честны и верны, а потому неплохо бы иметь их в союзниках, Цезарь предоставил право гражданства всем галлам, рожденным между Альпами и Эриданом — так раньше называлась река По. После Фарсал и Тапса он, в знак признательности, открыл им дорогу в Сенат. Коллегами Цицерона стали центурионы, солдаты и даже вольноотпущенники.

Тогда-то и были вывешены на стенах римских домов следующие рекомендательные надписи: «Просят публику не показывать новым сенаторам дорогу в Сенат».

Пели, помимо всяких непристойных стишков о Никомеде и «лысом победителе», стихи, в которых были такие слова:

Галлов Цезарь вел в триумфе.
Галлов Цезарь ввел в Сенат.
Сняв штаны, они надели
Тогу с пурпурною каймой.
Конечно же, не без цели поступал так Цезарь — он хотел заполучить все почести и безграничную власть, кроме того, он знал, что такой Сенат не откажет ему ни в чем.

И действительно, проголосовали под всеобщие аплодисменты — как сказали бы об этом сегодня — за его полномочия судить помпеянцев; за право войны и мира; за право распределять провинции между преторами, исключая «популярные» провинции; за его власть трибуна и диктатуру; за его титулы — pater patriae (отца отечества) и освободителя.

Его сыновья — помимо Цезариона, чье происхождение ставилось под сомнение, у него не было других сыновей — его сыновья должны были быть провозглашены императорами. Над статуей, изображающей Терру, воздвигли его статую с надписью «Полубог». И наконец, «лысый развратник», человек, победивший галлов, но которого «победил Никомед», объявлялся реформатором нравов, хотя не прошло и года с тех пор, как он приютил под крышей семейного дома рядом с Кальпурнией, своей женой, красавицу Клеопатру и ее подростка-мужа, а также сына, которого показывали публично и публично именовали Цезарионом! А Гельвий Цинна, народный трибун, подготовил законопроект, который мог бы позволить Цезарю брать в жены сколько угодно и каких угодно женщин для рождения наследников!

Но и это еще не все: изменения произошли в материальной сфере, политике, умонастроениях людей. Незыблемый Померий отступил не перед декретом Сената, а перед волей одного человека. Календарь того времени был в таком беспорядке, что не соответствовал правильному делению времени на дни и месяцы, — они просто следовали друг за другом, и произошло сильное смещение. Цезарь, посоветовавшись с египетскими учеными, устранил эти погрешности и установил год в 365 дней, создав таким образом свой календарь.

Сама природа — и та была побеждена: жираф из Абиссинии и слон из Индии боролись не на жизнь, а на смерть в римском цирке, этом передвижном «живом» лесу. Корабли сражались на суше, и римляне нисколько не удивились бы, увидев однажды оленя, несущегося по воздуху.

«Кто может противоречить, — говорит Мишле, — тому, кому природа и люди ни в чем не отказывали, кто сам никому ни в чем не отказывал? Приходите все добровольно декламировать, сражаться, петь, умирать в этой вакханалии рода человеческого, которая кружится вихрем вокруг подкрашенного лика империи. Жизнь, смерть — все едино. Гладиатору есть чем утешиться, разглядывая зрителей. Верцингеторикс, царь галлов, был убит тем же вечером после триумфа. И сколько из них еще умрут, из тех, кто здесь пребывает: Разве не видите вы рядом с Цезарем грациозную гадюку Нила? Ее муж одиннадцати лет, которого убьют по ее приказу, разве он не такой же Верцингеторикс, только принадлежащий ей? Разве вы не видите по другую сторону от диктатора помертвевшее лицо Кассия и узкий череп Брута? Оба они так бледны в своих белых тогах, отделанных красной, как кровь, каймой…»

Но среди всех этих праздников и триумфов Цезарь вспоминает, что Испания восстала — легаты зовут его туда с нетерпением. Подождите! Цезарь занят еще одним делом — переписью граждан. По последней переписи в Республике насчитывалось триста двадцать тысяч граждан, перепись же Цезаря выявила всего лишь сто пятьдесят тысяч; сто семьдесят тысяч погибли в гражданских войнах и других катаклизмах, обрушившихся на Италию и ее провинции.

После завершения переписи Цезарь покинул Рим, чтобы закончить гражданскую войну, считая, что она унесла и так слишком много жизней. Через двадцать семь дней он уже прибыл в Кордубу. За эти двадцать семь дней он написал поэму, которую так и назвал: «Путь».

Еще во время своего пребывания в Риме он немного развлекся, отвечая на восхваления Цицерона в адрес Катона, написав памфлет под названием «Антикатон». Мы уже несколько раз имели возможность цитировать этот памфлет: примерное время его написания — между африканской кампанией и войной в Испании. Еще раньше, во время путешествия через Альпы, он посвятил Цицерону два сборника по грамматике и орфографии.

У Цезаря были свои секретные связи в Кордубе, где властвовал Сект, самый младший из сыновей Помпея. Второй его сын, Гней, осаждал Улию.

Как только Цезарь прибыл, к нему тотчас же стали приходить люди, они говорили, что он прямо сейчас может завладеть Испанией, пока там еще не знают о его появлении.

Тогда он отправил курьеров в лагерь к Квинту Педию и Фабию Максиму, двум своим легатам в этой провинции, прося, чтобы они прислали ему всадников, набранных в армию именно из этих мест. Но они уже сами нашли возможность сообщить жителям Улии, которые были на стороне Цезаря, что император находится там. Не успели появиться посланцы из города Кордубы, как за ними прибыли и гонцы из Улии. Они прошли через лагерь Гнея Помпея незамеченными и предстали перед Цезарем с просьбой побыстрее помочь им как своим верным союзникам.

Цезарь отправил шесть когорт, а также равное количество всадников и пехоты и доверил командование этой армией Юнию Пахейскому, опытному испанскому командиру, хорошо знавшему эти места.

Чтобы проникнуть в лагерь помпеянцев, Юний выбрал момент, когда разыгралась такая сильная буря, что нельзя было распознать, где свои, а где враги, даже на расстоянии пяти метров. Он построил своих людей по двое, чтобы занимали меньше места, и начал проникновение во вражеский лагерь, но тут часовой окликнул их.

— Кто там! Стой!

— Тихо! — ответил Юний. — Свои. Отряд друзей, мы пытаемся пробраться в город и внезапно захватить его.

Ничего не заподозрившие караульные пропустили Юния Пахейского, и он со своими людьми беспрепятственно прошел через весь лагерь. Добравшись до крепостных ворот Улии, они подали ранее обусловленный сигнал. Тогда часть гарнизона перешла на их сторону, и, став таким образом сильнее, они атаковали лагерь, оставив в арьергарде сильную группировку на тот случай, если придется отступать. Это неожиданный бросок так сильно перепугал всех, что Гней, еще не знавший о прибытии Цезаря, в течение нескольких минут думал, что все уже потеряно.

В свою очередь Цезарь с целью заставить Гнея снять осаду Улии двинулся на Кордубу, усадив за спиной каждого кавалериста по одному пехотинцу. Помпеянцы, подумав, что имеют дело лишь с кавалерией, вышли им навстречу, готовясь легко отразить атаку, но, когда противники оказались на расстоянии полета стрелы друг от друга, пехотинцы соскочили с лошадей, и тут людей Цезаря оказалось вдвое больше.

Кавалеристы и пехотинцы набросились на помпеянцев и немедленно окружили их, и из нескольких тысяч, что вышли из лагеря, лишь считанным сотням чудом удалось вырваться. Вернувшиеся и сообщили о прибытии Цезаря — они твердили, что именно он разгромил их.

Секст Помпей тут же отправил курьера к своему брату с просьбой снять осаду крепости Улия и соединить свои силы прежде, чем Цезарь начнет штурм Кордубы. Гней встретился с братом, затаив на него злобу. Ведь через несколько дней он мог бы взять Улию.

В конце концов после нескольких столкновений с противником Цезарю удалось разбить свой лагерь на равнине близ города Мунда[427]. И он начал готовиться к его штурму, а также к сражению с Гнеем, если бы тот пожелал принять бой.

Около полуночи разведчики Цезаря сообщили, будто Помпей готов вступить в бой. Цезарь приказал развернуть красный флаг. Несмотря на преимущества боевой позиции помпеянцев, армию Цезаря это сообщение сильно обрадовало.

Помпеянцы рассредоточились на холме, они занимали также и Мунду. Между ними и войском Цезаря находилось ровное поле в пять четвертей лье. Его пересекала речушка — это еще более укрепляло позицию помпеянцев, поскольку вода, выйдя из берегов во время разлива, образовала на правом берегу большое болото.

Когда в первые утренние часы Цезарь заметил врага, уже выстроившегося в боевом порядке, он решил, что его кавалерия выйдет на поле, где она имела бы возможность использовать все преимущества открытого пространства.

Погода стояла великолепная, прекрасная погода для сражения. Римская армия была счастлива, что будет сражаться, хотя в сердце каждого воина вкрадывалось сомнение и даже страх при мысли, что это сражение может стать последним.

Цезарь продвинул войска до половины расстояния, отделявшего его от неприятеля. Он ожидал, что враг сделает то же самое, но Гней не захотел удаляться от крепостных стен более чем на четверть лье, чтобы в случае необходимости можно было найти там укрытие.

Цезарь убыстрил марш и дошел до реки. Противник мог бы попытаться помешать ему переправиться, но не двинулся с места.

Армия неприятеля состояла из тринадцати легионов, имела с обоих флангов кавалерию, по шесть тысяч солдат легкой пехоты и столько же союзников. У Цезаря было всего восемьдесят когорт тяжелой пехоты и восемь тысяч всадников. Правда, он рассчитывал на союзничество и помощь со стороны царя Богуда. Кажется, я уже упоминал, что римляне звали его Бокхом и что он был мужем царицы Эвнон, любовницы Цезаря.

Дойдя до края равнины, Цезарь запретил солдатам двигаться дальше — они повиновались с большой неохотой. Цезарь оставил те же слова пароля, что и в Фарсалах: «Венера Победоносная». Помпей младший выбрал «Милость» и «Благочестие».

Приостановление наступления Цезаря придало храбрости помпеянцам, которые подумали, что тот струсил. Он же решил начать бой, не теряя при этом преимущества, в выбранном им месте. Как обычно, Цезарь поставил на правом крыле свой прославленный десятый легион, а на левом — третий и пятый вместе со вспомогательными частями и кавалерией.

Видя, что помпеянцы зашевелились, солдаты Цезаря не выдержали — они перешли линию, на которой остановились, и набросились на первый ряд неприятеля, но столкнулись с невиданным по силе сопротивлением.

Все эти люди, которых Цезарь вел за собой, — десятый легион, верно следовавший за ним во всех изнурительных молниеносных маршах, которые были подчас тяжелее, чем сами сражения, легион «Жаворонок», сформированный в Галлии, да и сам Цезарь, победивший в Африке, — все они рассчитывали на схватку, аналогичную сражению в Фарсалах или при Тапсе. Они устали, силы их были на исходе.

Солдаты подались назад, словно столкнулись не с людьми, а с гранитной стеной. Армия Цезаря начала беспорядочно отступать. Цезарь спешился, подал знак своим легатам сделать то же самое и пошел вдоль линии фронта с непокрытой головой и воздетыми к небу руками, крича солдатам:

— Смотрите мне прямо в лицо!

Но он почувствовал, что победа ускользает из его рук, словно песок сквозь пальцы, и что эта усталость, словно разлитая в воздухе, парит у него над головой. Тогда он кинулся к одному воину, вырвал из его рук щит и, обращаясь ко всей армии, воскликнул:

— Бегите, если хотите! Я умру здесь!

И сам, в одиночку, бросился на врага, но, когда он приблизился к помпеянцам на расстояние десяти шагов, в него градом полетели стрелы и копья. От одних он увернулся, другие попали в щит, ну а сам он застыл на месте неподвижно, словно ноги его пустили корни.

Солдаты и трибуны устыдились. С оглушительным криком неустрашимым потоком устремились они на помощь своему императору.

Да и пора было!

К счастью, именно в этот момент царь Богуд совершил глубокий кавалерийский рейд в тыл врага и напал на лагерь. Лабиен, бывший легат Цезаря и злейший его враг, решил противостоять этой атаке. Взяв с собой около тысячи двухсот или тысячи пятисот конников, он ринулся навстречу царю-мавру. Но этот маневр был неправильно истолкован помпеянцами: они подумали, что Лабиен бежит. Чувство сомнения охватило всю армию. Тогда Секст и Гней бросились в первые ряды воинов и восстановили боевой дух и порядок. Сражение длилось до вечера, точнее — до девяти часов. Все это время бились врукопашную — меч против меча, копье против копья.

В конце концов помпеянцы были сломлены и бежали, а если бы нет, то, по словам автора «Испанской войны», ни один из них не уцелел бы.

LXXXIV

Побежденные отступили в Кордубу. Цезарь хотел было их преследовать и, если бы удалось, проникнуть вместе с ними в крепость, но солдаты его настолько устали, что у них осталось сил лишь для того, чтобы ограбить мертвых, после чего некоторые из них повалились прямо на землю, другие уселись рядом, а самые стойкие и выносливые остались стоять, опершись на копья и пики. Ночью все улеглись спать прямо на поле боя — где кого сморил сон.

Наутро тридцать тысяч убитых были собраны, из их тел выложили нечто вроде стены, которая окружала город. Цезарь оставил треть своих сил перед Мундой, а с остальными отправился на штурм Кордубы.

Гней Помпей бежал под защитой большого отряда кавалеристов. Он отступил в Картею[428], где находился флот. Секст Помпей укрылся в крепости Оссуна. Позже мы вернемся к ним, теперь же проследим за Цезарем и его походом против Кордубы.

Отступавшие захватили мост. Цезарь даже не подумал отбивать его у неприятеля. Он приказал бросить в реку наполненные землей корзины и таким образом соорудил нечто вроде брода, по которому прошла вся его армия. Затем разбил лагерь прямо против города.

Защитой города руководил Скапула. После поражения при Мунде он отступил в крепость, где начал набирать в армию всех — и вольноотпущенников, и рабов. Однако, видя, что Цезарь преследует его, не захотел больше спасаться бегством. Приказал подготовить большой костер на городской площади, а также принести все необходимое для богатого пира, затем облачился в самые дорогие одежды, уселся за стол, добавил благовоний в вино, как положено на обычном пиршестве, а к концу трапезы, раздав слугам посуду и деньги, бросился в костер и, пока один вольноотпущенник разжигал его, приказал рабу убить себя.

В это время сторонники Цезаря открыли ворота города, и он увидел, как к нему направляются легионы, которые Скапула наскоро сколотил из рабов и вольноотпущенников. Они так и горели желанием сдаться. Одновременно тринадцатый римский легион захватил башни и стены крепости.

Тогда помпеянцы, уцелевшие после Мунды, подожгли город, надеясь спастись во всеобщем хаосе и беспорядке. Но Цезарь, заметив дым и огонь, подоспел на помощь. Видя это, помпеянцы попытались бежать, у ворот царили жуткое столпотворение и давка.

Цезарь задержался в Кордубе недолго, только для того, чтобы навести там порядок, после чего немедленно отправился в Гиспалис[429]. Не успели жители заметить его с городских башен, как тут же направили к нему послов с просьбой о снисхождении и милости.

Цезарь заявил, что полностью прощает их и, опасаясь, что его солдаты могут начать разбойничать в городе, горя жаждой мести, распорядился разбить лагерь за пределами городских стен. В крепость вошел только Кариний Ребил в сопровождении нескольких сотен солдат.

Гарнизон сторонников Помпея оставался в Гиспалисе. Возмущенные тем, что жители открыли ворота Цезарю, воины севильского гарнизона отправили своего человека предупредить Цецилия Нигера, прозванного Варваром из-за его жестокости, который в то время возглавлял лузитанский корпус, что если он немедленно не прибудет, то из его рук навсегда ускользнет прекрасная возможность. Нигер тут же поспешил на зов.

Ночью он подобрался совсем близко к Гиспалису, его впустили в город, и там он перебил гарнизон, оставленный Цезарем для защиты жителей. Закончив эту кровавую бойню, Нигер приказал забаррикадировать ворота и начал готовиться к осаде.

Опасаясь, что в случае штурма отчаявшиеся помпеянцы перебьют половину жителей, Цезарь отступил, но тем не менее продолжал держать город под пристальным наблюдением. На третью ночь после прибытия в Гиспалис Нигер вышел в сопровождении городского гарнизона и войска, прибывшего с ним.

Цезарь, наблюдавший до этого будто бы с безразличием, увидев врагов за пределами городских стен, бросил на них кавалерию и перебил всех. Утром следующего дня войска Цезаря вошли в Гиспалис.

Однако вернемся к двум сыновьям Помпея. Гней добрался до Картеи в сопровождении всего ста пятидесяти конников, он так торопился, что преодолел расстояние в сорок лье всего за полтора дня.

Оказавшись в городе и опасаясь, что его предадут местные жители, он передвигался в лектике, словно простой горожанин. Добравшись до порта, Гней так отчаянно и поспешно бросился к кораблю, что запутался одной ногой в веревке и упал. Решив перерезать веревку мечом, чтобы не распутывать ее, он нанес себе глубокую рану.

Дидий, который командовал флотом Цезаря в Гадесе, узнав о происходившем, рассредоточил вдоль побережья свою кавалерию и пехоту, чтобы поймать Гнея, если тот попытается где-либо пристать к берегу. Дидий рассчитал правильно. Из-за спешки Гней Помпей не запасся необходимым количеством воды. Поэтому он был вынужден плыть все время вдоль берега и часто останавливаться, чтобы набрать воды. Дидий со своим флотом догнал его, атаковал и поджег почти две трети его кораблей.

Помпей повернул к берегу и сошел, думая, что сможет скрыться среди скал, которые могли служить природной крепостью, почти неприступной для штурма. Как мы уже знаем, на ноге у него была рана, его также ранили и в плечо, а вдобавок он подвернул здоровую ногу. Так что его несли в лектике. Он добрался до берега незамеченным, и у него были шансы спастись, но неожиданно один из людей его свиты попал в руки кавалеристов Дидия, которые не замедлили начать преследование.

Помпей торопил своих солдат, и они добрались наконец до надежного укрытия. Люди Цезаря бросились на штурм высоты, но их атака была отбита копьями. Они атаковали еще раз, но снова безрезультатно.

Тогда они решили осадить беглецов и за короткое время воздвигли такую высокую террасу, что с нее вполне можно было воевать с неприятелем, находившимся на том же уровне.

Видя эту угрозу, помпеянцы подумали о бегстве, но бежать было не так-то легко. Гней не мог идти из-за раны и вывиха, не мог сесть в седло или лектику из-за неровной обрывистой дороги. Зная, что за его людьми охотятся и безжалостно убивают их, он спрятался в углублении подножия скалы. Но один солдат заметил это и выдал его. Гнея Помпея схватили и убили.

Затем ему отсекли голову, а когда Цезарь вошел в Гиспалис, ему поднесли голову сына, как в свое время в Египте поднесли голову отца. Это случилось 12 апреля 45 года до нашей эры.

Однако столь жестокая экспедиция не принесла удачи и самому Дидию, так как, поверив, что отныне находится в полной безопасности, он приказал подтянуть корабли к берегу, чтобы отремонтировать их. А сам тем временем направился с корпусом кавалерии к близлежащей крепости. Лузитанцы, которые разбежались, бросив Гнея, теперь соединились и, видя, какие малые силы сопровождают Дидия, устроили засаду, напали на него и убили.

Тем временем Фабий Максимус, которому Цезарь поручил дальнейшую осаду Мунды, занял город, захватил одиннадцать тысяч человек в плен и направился в сторону Оссуны, города, укрепленного и самой природой, и людьми.

Секст Помпей, убедившись, что на расстоянии полутора лье нет ни капли питьевой воды, приказал вырубить все деревья, чтобы Цезарь не смог изготовить никаких боевых машин, а затем, даже не дождавшись результатов осады Мунды, углубился в горы. Позже мы увидим его вновь, но уже предводителем пиратов Средиземноморья.

Тридцать тысяч человек погибло в Мунде, двадцать две — в Кордубе, пять-шесть — в Гиспалис, Гней был убит, Секст бежал. Испанская война завершилась.

Цезарь вновь отправился в Рим. Антоний вышел ему навстречу к самой границе. Цезарь, который испытывал слабость к Антонию, одновременно сознавая свое превосходство, выказал к нему большое расположение, поэтому Антоний пересек всю Италию, сидя рядом с ним в колеснице, сзади находились Брут Альбин и внучатый племянник Цезаря Октавиан.

Возвращение было грустным. После убийства Помпея и уничтожения его рода — так как о Сексте никто ничего не знал — погасло не только великое имя, исчезла великая семья, были уничтожены определенные основы. Если Помпей не смог защитить права аристократии и свободу, кто же тогда защитит их теперь, когда его нет?

Для побежденных началось безысходное рабство. Разочарованные войной, которая тянулась три года и была не чем иным, как гражданской войной, победители принимали участие в бесславном триумфе. Цезарь чувствовал, что его скорее боятся, нежели любят; несмотря на свою доброту, он не смог уничтожить ненависть. Он был победителем, но как мало нужно было, чтобы он стал побежденным. Мунда послужила для него серьезным уроком. Все были на пределе сил, изнурены до крайности, даже его солдаты, о которых он думал, что им неведома усталость.

Хотя Цезарь и был сыт триумфами, но все равно хотел его, однако прежде, разумеется, желал знать, что на этот счет скажет Рим. Ведь на сей раз он, который прежде праздновал свои триумфы после побед над внешними врагами — в Галлии, Понте, Египте или над Юбой, — на сей раз поступал, как один из тех, имена которым были Марий и Сулла, так как собирался праздновать победу над сыновьями Помпея, чьи идеи разделяла часть Италии и на чью борьбу с симпатией смотрели около половины римлян.

Но Цезарь дошел до того, что начал презирать Рим, он захотел сломить его гордыню. Итак, он отпраздновал свой триумф в честь победы над сыновьями Помпея, а шедшие за ним солдаты — глас народа, глас богов — пели:

Делаешь добро — проиграешь;
Делаешь зло — станешь царем!
Народ, конечно, не забывал, что Цезарь празднует свой триумф на несчастьях родины, снискав себе славу благодаря простой удаче, которую ему не могли простить, если только не считать ее высшей необходимостью, долгом перед богами и людьми. Еще больше всех удивляло то, что он не послал вперед в Рим своих гонцов, ничего не писал Сенату, чтобы похвалиться своими победами в гражданских войнах, и таким образом словно отмахнулся от этой славы, словно стыдился ее.

На следующий день, когда Цезарь вошел в театр, ему аплодировали, но совсем по-другому, куда тише и жиже, чем когда публика слышала стихи из пьесы, которая в ту пору была в моде:

— Ах, римляне! Мы потеряли свободу!

Но что больше всего возмущало римлян, так это возникновение нового Рима, которое они увидели после возвращения Цезаря из Египта, нового чужого города с новыми жителями. Это были ссыльные Республики, вновь возвращавшиеся в Рим по следам Цезаря; это были варвары — галлы, африканцы, испанцы, поднимавшиеся к Капитолию вместе с ним; это были опозоренные сенаторы, которые вновь появились в Сенате; проскрипты, которым вернули конфискованные ранее богатства и имущество; это была Транспаданская Галлия, которой предоставили все римские права; это был Бальб, Гадитан, как его называли, поскольку он родом из города Гадеса, бывший кем-то вроде премьер-министра у Цезаря; это, наконец, были две тени, которые следовали за ним и кричали: «Несчастье!» — призрак Катона, разрывающего себе внутренности, и призрак Помпея, держащий свою голову в руке.

Правда, что Цезарь владел всем миром, а не только Римом, но правда и то, что он расплатился со всем миром в ущерб Риму.

Существовал один-единственный человек, который мог дать оценку положения, в котором находился Рим, во всей его многогранности — Цицерон. Цицерон — тип римлянина, постоянно пребывавшего в центре.

При Цезаре, человеке и гении своей эпохи, Цицерон уже никогда не станет тем Цицероном времен Катилины или Клодия. Вот что больше всего ранило Цицерона, вот что больше всего ранит любое честолюбие, равное его честолюбию.

Цицерон, военачальник и адвокат, сам признает, что в адвокатуре он не намного сильнее Цезаря, не говоря уж о том, что Цезарь как полководец явно превосходил его. К тому же Цицерон был сыном гладильщика или огородника, Цезарь же — потомком Венеры по мужской линии и сыном царя Анка Марция по женской.

Плебей Цицерон конечно же аристократ, но до того как он им стал, какой же сложный путь довелось ему пройти! Потратив целую жизнь, он не достиг и половины тех высот, на которые поднялся Цезарь, — Цезарь, проживший жизнь, чтобы спуститься вниз, к народу. И все же он украшает двор Цезаря, ну а кем он является при дворе, пока Цезарь находится там? И напрасно Цезарь идет к нему, берет за руку, возвышает, обнимает, ведь Цезарь всегда при этом должен немного сойти вниз, чтобы обнять плечи Цицерона. Какое огромное расстояние между Цицероном, одним из толпы придворных, окружающих Цезаря, и тем Цицероном, воскликнувшим: «О, счастлив Рим, рожденный во времена моего консулата!»

Так чем же все-таки занимался Цицерон? Капризничал. Он думал, что если отдалится от Цезаря, то сможет восстановить прежнюю свою позицию. Не тут-то было! Отдаляясь, он оказывался в тени, вот и все! Заметны только те, кого Цезарь освещал своими лучами.

Цицерон пытается развлечься: обедает с Гирцием[430] и Долабеллой, тем самым Долабеллой, о котором говорил разные гадости. Он дает им уроки философии, они же ему — гастрономические уроки.

Все это происходит в доме Кифериды, греческой куртизанки, бывшей наложницы Антония, которую он катал в колеснице, запряженной львами.

Но, увы! Цицерон уже более не защитник, он уже не хозяин, он даже ничей не советник. В это время умирает Тулия, его дочь, и Цицерон носит двойной траур: по дочери и по попранной свободе.

В память Тулии он строит храм и, чтобы о нем начали говорить, пытается добиться преследования со стороны Цезаря — он пишет панегирик Катону. Но Цезарь довольствуется тем, что публикует свою работу «Антикатон» и, идя в сражение при Мунде, посвящает Цицерону две книги по грамматике. Нужно признать — это означает только одно: невезение.

Ну да ладно, история Цицерона — это история всех неистовых личностей. Цезарь возвысился над всеми головами и заставил их склониться перед ним, не снеся ни одной из них. И все же существовал некий феномен, некая причина, заставлявшая победителя грустить так же отчаянно, как и побежденного.

Помпей, тщеславный, капризный, неверный друг, нерешительный политик, наконец, человек просто посредственный, — так вот, Помпей имел много близких людей, почитателей, фанатиков. Эти почитатели, эти фанатики, эти близкие люди — все стоят выше самого Помпея: Катон, Брут, Цицерон, более других — Цицерон, который испытывает к нему такие же чувства, как к капризной, непостоянной любовнице. Цицерон жаждет восхищаться Цезарем, но не в силах любить никого больше, чем любил Помпея.

Напротив, взгляните на Цезаря: кто его близкие? Сборище негодяев: Антоний — вор, коррумпированный тип, да к тому же еще и пьяница; Курион — просто банкрот; Целий — сумасшедший; Долабелла — человек, жаждущий аннулирования всех долгов, к тому же зять Цицерона, так обидевший свою жену, что она не выдержала и умерла. Антоний и Долабелла отдут вести свои игры у него за спиной, так что Цезарь побоится проходить мимо дома последнего без сопровождения. Почитайте письма Аттика! К тому же все они вопят, осуждают его, все насмехаются над ним. Доброта Цезаря утомляет этих авантюристов. Не мешало бы пролить хоть капельку крови!

Сам Цезарь знает, что во всем его окружении он единственный порядочный человек. Бывший прежде демагогом, революционером, либертином (любовником-развратником), транжирой и мотом, Цезарь стал цензором, реформатором-моралистом, консерватором, человеком экономным.

Итак, у него появилось отвращение к своим друзьям. Кто же тогда составлял его окружение? Одни помпеянцы. Победив их, он же их и простил, а после того как простил, одарил и отдал все почести: Кассия сделал своим легатом, Брута — губернатором Заальпийской Галлии, Сульпиция — префектом Ахайи. Все ссыльные постепенно возвращаются и занимают прежние должности, в которых они состояли до гражданской войны.

Если у кого-то из бывших врагов и возникают проблемы, связанные с возвращением в Рим, то Цицерон тут как тут и все улаживает.

Поэтому Сенат посвящает Цезарю храм, в котором ставят статую, изображающую, как Он и Богиня пожимают друг другу руки; поэтому они голосуют за то, чтобы он сидел в золотом кресле, с золотой короной; поэтому ставят еще одну статую между статуями царей — Тарквинием Супербом[431] и Брутом Старшим; поэтому готовят усыпальницу в Померии, что до тех пор ни для кого не делали. Цезарь прекрасно понимает, что все эти почести можно считать скорее разрушительными, нежели созидательными, но кто посмеет поднять руку на Цезаря, если все они в нем нуждаются, все хотят, чтобы он жил как можно дольше и они жили при нем.

«Одни, — пишет Саллюстий, — думали, что Цезарь захотел покончить счеты с жизнью. Это отчасти может объяснить его безразличие к собственному и без того некрепкому здоровью, а также к предостережениям друзей. Он отказался от испанской гвардии. По его словам, лучше один раз умереть, чем постоянно ожидать смерти».

Его предупредили, что Антоний и Долабелла замышляют против него заговор, Цезарь лишь отрицательно покачал головой:

— Нет смысла бояться этих тучных и улыбчивых людей, скорее нужно бояться тощих и мрачных. — И указал на Кассия и Брута.

И наконец, когда как-то раз бывшие на его стороне придворные вздумали убеждать его, что Брут — организатор заговора. Цезарь отпарировал:

— Ох! — сказал он, дотронувшись рукой до своего тощего тела. — Пусть Брут повременит немного, пока это тело само не растворится.

LXXXV

Передо мной старый перевод Аппиана, он датируется 1560 годом, его автор — Клод де Сейсел. Читаю первые строки из XVI главы, в которых выражена удивительная мысль:

«После того как Цезарь завершил гражданские войны, он возвращается в Рим, показывается народу очень гордым и устрашающим, даже более устрашающим, чем все, кто был до него. Вот потому-то ему и были оказаны всевозможные почести и слава».

Сколь нравоучительны эти несколько строк и как ясно выражена наивная мысль автора. Разве все эти почести воздавались Цезарю только из страха? Сенатом — может быть, но не народом!

Цезарь основал колонии. Самые известные из них: Коринф, Капуя и Карфаген. Эти разрозненные города снова возродились. Создавая колонии на северо-востоке, востоке и юге, Цезарь децентрализует Рим и распространяет его влияние на весь мир, так как этот милосердный гений думал не только о Риме и Италии, он хотел видеть весь мир живущим в мире и не знал, на что более важное можно употребить свой гений.

Он задумал построить храм в центре Марсова поля, театр у подножия Тарпейской скалы[432], библиотеку на Палатинском холме, где хранились бы все литературные сокровища мировой культуры и науки, назначив главным библиотекарем Теренция Варрона[433], самого образованного человека эпохи. Хотел возобновить много раз начинаемые, а потом забрасываемые работы, например, прорыть канал через Коринфский и Суэцкий перешейки, чтобы соединить не только два греческих моря, но и Средиземное море с Индийским океаном. Мало того, он собирался прорыть канал от Рима до Цирцеи[434], высокого скалистого мыса, чтобы повернуть течение реки вспять и заставить Тибр впадать в море у Таррацины[435], сделав таким образом безопаснее и короче плавание для купцов, направлявшихся в столицу империи. Затем, после сооружения этого канала, он предполагал расчистить мели в районе порта Остии, возвести высокую плотину по берегам, срыть скалы, которые создавали опасный для судоходства участок, устроить надежные гавани и якорные стоянки для кораблей, а кроме того, осушить Помптинские болота[436], превратив затопленные и неплодородные земли в пахотные, на которых можно было бы выращивать пшеницу для Рима, чтобы в дальнейшем не зависеть от Сицилии и Египта.

Чтобы заселить новые колонии, восемьдесят тысяч граждан были отправлены за море, ну а чтобы в городе в связи с этим не уменьшилось население, Цезарь издал указ, запрещавший гражданам старше двадцати и моложе сорока лет, не связанным военной службой, находиться вне Италии дольше трех лет, за исключением случаев, когда они были связаны данным ранее словом или чувством долга. Затем он предоставил римское гражданство всем врачам и преподавателям «свободных искусств» (Iiberalium artium doctores), которые жили или собирались жить в Риме, дабы люди этих профессий охотнее оставались в столице и привлекали в нее других.

Против преступлений он предложил более суровые меры, чем действовали прежде. Ведь некогда богатые могли убить и остаться безнаказанными, их просто отправляли в ссылку, даже не отбирая при этом имущества. Но Цезарь не мог допустить, чтобы и дальше дела решались таким образом. Он установил, что за отцеубийство все состояние преступника конфискуется, за другие же преступления отнималась половина состояния. Он прогнал из Сената всех казнокрадов и растратчиков, он, который сам выжал столько миллионов из Галлии и Испании!

Затем он объявил недействительным брак одного претора, который женился на женщине, вышедшей замуж на третий день после того, как развелась со своим прежним мужем, и это он, кого называли мужем всех женщин, и наоборот. Он обложил налогом все товары, привозимые из других стран, запретил пользование лектиками, пурпуром и жемчугом, он, подаривший Сервилии жемчужину стоимостью в миллион сто тысяч франков! И наконец, странное, невообразимое, просто неслыханное дело: он занимается какими-то уж сущими мелочами, всюду имеет своих шпионов, даже на рынках, шпионов, которые конфискуют запрещенные к продаже товары и приносят их ему. Даже за покупателями он следит с помощью переодетых охранников, которые следуют за ними по пятам и отбирают из дома все запрещенное, в том числе и незаконно купленное мясо.

Был у него и еще один проект, о котором мечтал Бонапарт, когда говорил: «Наш Запад — всего лишь жалкий шалаш; только на Востоке можно работать в больших масштабах». Цезарь хотел проникнуть в эту таинственную Азию, куда углубился Александр и на пороге которой погиб Красс. Он хотел покорить парфян, пересечь Германию, по берегу Каспийского моря и вдоль Кавказского хребта проникнуть в Скифию, покорить все соседние с Германием народы, в том числе и самое Германию. Наконец, вновь вернуться в Италию через Галлию, замкнув круг римских владений, которые включали бы в себя Средиземноморье, Каспийское и Черное моря, на западе достигали Атлантического океана, на юге — Великой пустыни, на востоке — Индийского океана, на севере — Балтийского моря, притянув к центру все цивилизованные народы, охватив в своих границах все варварские народы, — и его империя уже по заслугам называлась бы Всемирной.

Затем он хотел собрать все римские законы в один свод, обязательный для всех народов, как и латинский язык.

Человек, который строил такие грандиозные планы, в отличие от нерешительной политики Помпея, от стоицизма и ограниченного законопослушания Катона, говорливости Цицерона, мог быть заслуженно назван pater patriae — отцом отечества, консулом на десятилетний срок, пожизненным диктатором.

Плутарх дает истинную характеристику размаху Цезаря:

«Цезарь чувствовал себя рожденным для свершения великих дел, его многочисленные успехи не являлись для его деятельной натуры основанием для спокойного пользования плодами своих трудов, напротив, они воспламеняли и подвигали его к еще более великим планам и проектам,которые своей масштабностью как бы принижали в его глазах собственные достижения. Это было соревнование с самим собой, словно с соперником, ревность к самому себе, стремление будущими подвигами и свершениями превзойти свершенное ранее».

Во что превратился бы мир, если бы Цезарь прожил лет на десять больше и у него было время реализовать все свои планы?..

Но наступил 44 год до нашей эры, и Цезарю не суждено было дожить до 16 марта этого года. С тех пор как он вернулся из Испании, в его добрую и кроткую душу — мы уже упоминали об этом — закралась тоска. Убийство Помпея, чьи статуи он приказал восстановить, самоубийство Катона, которого он всячески пытался приблизить к себе даже после смерти последнего, неотступно преследовали его.

Он ошибся дважды, во-первых, согласившись на триумф, потому что праздновал победу в гражданской войне, и, во-вторых, — что было еще большей ошибкой, — позволив своим легатам праздновать вместо себя.

Лабрюйер[437] писал: «Когда хочешь изменить Республику, время значит больше, чем поступок. Сегодня можешь лишить город свободы, законов, привилегий, завтра даже помыслить не сможешь о том, чтобы изменить его герб».

К сожалению, Цезарь не читал Лабрюйера.

Существует некий внешний облик свободы, который народ защищает больше, чем самое свободу. Август знал об этом. Август, который всю жизнь отказывался от титула царя. Кромвель[438] тоже знал и потому не захотел быть никем, кроме как протектором.

Ну а Цезарь? Действительно ли он хотел быть царем? Он, у которого были все короны, действительно ли он так страстно мечтал о царской диадеме?

Не думаем. По нашему мнению, не Цезарь хотел быть царем — его друзья хотели, чтобы он им стал. А если даже эта перспектива и привлекала его, то только потому, что превращала в одиозную фигуру, на голову которой могли обрушиться бесчисленные опасности. Как бы там ни было, но в начале 708 года от основания Рима разнесся слух, что Цезарь хочет стать царем.

LXXXVI

Итак, Цезарь захотел стать царем. Мало того, к этому прибавились и другие причины к неудовольствию, а потому любопытно звучат строки из Светония:

«…его обвиняют и попрекают за дела и слова, которые не что иное, как превышение власти, но они могут как-то объяснить и оправдать его убийство».

Давайте же посмотрим, каковы были эти дела и слова, которые могли оправдать смерть Цезаря. Описанные пером столь равнодушного рассказчика, как Светоний, который, потеряв работу в качестве секретаря при дворе императора Адриана[439] из-за того, что позволил себе не слишком почтительно относиться к его супруге, императрице Сабине, приступил к написанию книги «Жизнь двенадцати цезарей», ничему не удивляясь и ни на что не сетуя.

Что сделал божественный Юлий, вы скоро узнаете. «Помимо того, что он принимал всяческие почести, бессрочное консульство и диктатуру, должность цензора, титул императора, звание pater patriae[440], статую среди статуй царей, самое почетное место на зрелищах, он пошел еще дальше — в Сенате и трибунале для него установили золотые кресла, статуя его заняла место среди статуй богов; в его честь воздвигались храмы и алтари, ему были приданы собственные жрецы и, наконец, его именем был назван месяц года — июль. Он раздавал все эти почести, сыпавшиеся на него, словно из рога изобилия, с той же легкостью и небрежностью, с какой получал их».

Разве за это он заслуживал смерти?

Правда, он сделал и еще кое-что. Один из трибунов отказался встать, когда Цезарь прошел мимо него во время триумфа.

— Трибун! — воскликнул Цезарь. — Может, мне вернуть тебе Республику?

И так как этого трибуна звали Понтий Аквила, то много дней подряд, каждый раз, давая кому-нибудь какое-либо обещание, Цезарь непременно оговаривал с иронией:

— Если это будет угодно Понтию Аквиле…

Однажды, когда он возвращался из Альбы, несколько его наиболее нетерпеливых друзей вышли навстречу и величали его «царем». Понимая, какое недовольство это может вызвать в народе, он сделал вид, будто очень обиделся, и сказал:

— Меня зовут не царем, меня зовут Цезарем!

И проследовал далее с недовольным видом.

В другой раз Сенат назначил ему какие-то чрезвычайные почести и сенаторы направились к нему домой, чтобы ознакомить с этим декретом. Он принял их как простых частных лиц и отвечал сидя, что необходимо уменьшить эти почести, а не увеличить. Ну а почему же он все-таки не встал перед Сенатом?

Плутарх считает, что испанец Бальб удержал его от этого, шепнув ему на ухо: «Или ты забыл, что ты Цезарь?»

Дион Кассий дает другое объяснение, оно кажется нам боле правдоподобным. Он утверждает, что у человека, которого они сами сделали божеством, в это время разболелся желудок и он боялся, что если поднимется, то сенаторы могут заметить, что и он тоже подвержен болезням, как самый простой смертный. Сам же Цезарь утверждает, что он в тот момент опасался нового приступа эпилепсии.

Ну да ладно. В другой раз, в праздник луперкалий[441], который прежде считался пастушеским праздником, и во время которого молодые люди из самых знатных семей Рима, а также лица, занимавшие высшие государственные посты, должны были пробежать нагими под смех зрителей через весь город, держа в руке узкие полоски шкурок, которыми они стегали всех встречных, — так вот, в этот день Цезарь присутствовал на празднике, сидя в золотом кресле и разряженный, как для триумфа.

Антоний, находившийся в должности консула, принимал участие в священном забеге, был затем поднят на руки друзьями и поднес Цезарю корону, обвитую лавровым венком. Несколько человек, специально для того приглашенных, зааплодировали, впрочем жидковато. Но Цезарь отверг корону и тогда зааплодировали уже все присутствовавшие.

Однако Антоний при поддержке тех же людей во второй раз протянул корону. Цезарь отверг ее во второй раз. Раздались еще более громкие аплодисменты.

— Отвези эту корону в Капитолий! — сказал Цезарь, поднимаясь.

Несколько дней спустя его сторонники, которым все никак не удавалось возложить ему на голову корону, увенчали коронами все его статуи.

Но два народных трибуна, Флавий и Марулл, своими руками сорвали эти короны и, встретив тех, кто приветствовал Цезаря по возвращении из Альбы титулом царя, арестовали их и бросили в тюрьму. Люди следили за этими трибунами, аплодировали им, называя при этом Брутами в память о старом Бруте, который покончил с авторитарной монархией и стал основателем республиканского строя.

Цезарю доложили о том, что творится в народе.

— Брут?! — переспросил он. — Ну конечно же люди имели в виду, что они бруты! (Слово «брут» означает «тупица, чудовище, дикарь».)

И он лишил должностей обоих трибунов.

Все это не обескуражило друзей Цезаря. Они нашли в пророческих книгах упоминание о том, что только царь сможет победить парфян. Так что, если Цезарь хочет начать войну против парфян, ему следует немедленно стать царем, иначе он рискует жизнью, как это случилось с Крассом. И вообще, от пожизненной диктатуры до царствования всего один шаг.

А что касается Рима, то он, возможно, и вовсе этого не заметит. Разве не рядится Рим в восточные одежды? Разве Цезарь не божество, подобное азиатским царям? Разве у него нет своего жреца, Антония? Антония, который всегда идет рядом с императорской лектикой и, просунув голову в шторки, подобострастно ожидает приказов своего хозяина. Вы думаете, что это оскорбляет народ? Ничего подобного! Только аристократию.

Вы полагаете, что Цезаря убили за эти малопривлекательные поступки? Отнюдь нет! По моему мнению, нет, нет и еще раз нет!

Тогда за что же его убили?

Думаю, что смогу ответить на этот вопрос. Кассий, ядовитый Кассий, был очень обижен на Цезаря за то, что тот предоставил Бруту больше полномочий, чем ему, а также за то, что во время гражданской войны Цезарь, проходя через Мегару, отобрал у него львов, которых он там содержал. Убить или отобрать львов — для него было самым чудовищным оскорблением. Единственные люди, которых Цезарь не простил никогда, и это он, прощавший всем и все, были молодой Луций Цезарь и два помпеянца — они убили вольноотпущенников, рабов и львов.

Во Франции любой маркиз мечтал иметь своих пажей, в Риме любой патриций хотел иметь своих львов.

«Уж лучше бы поэтов! — восклицал Ювенал. — Они хоть едят меньше!»

Кассий отправился к Бруту. Ему необходим был порядочный человек, которому он мог бы поведать о своем чудовищном плане, уже давно им замышленном.

О, великий Шекспир! Как хорошо ты все это понял, куда лучше, чем все профессора римской истории вместе взятые! Прочитайте у великого английского поэта сцену между Кассием и Брутом.

Если бы Брут спокойно дождался смерти Цезаря, то он, Брут, стал бы его логическим преемником. Может, именно он и дал бы свободу Риму без назойливого давления Кассия — ведь Брут ненавидел только тиранию, Кассий же ненавидел самого тирана.

Вообще, один случай как нельзя лучше характеризует Кассия. Ребенком он учился в одной школе с Фавстом, сыном Суллы. Однажды Фавст начал хвалить отца перед своими товарищами и превозносить абсолютную власть, которой тот пользовался. Кассий, слушавший все это, встал, подошел к нему и влепил пощечину. Ребенок пожаловался своим родителям, те захотели отдать Кассия под суд. Но вмешался Помпей — он позвал к себе детей и допросил их.

— Ну-ка, расскажите мне, как все произошло, — предложил он.

— Давай, Фавст, — сказал Кассий. — Если посмеешь, повтори и перед Помпеем те слова, которые были причиной пощечины, и тогда я дам тебе вторую!

Брут был человеком широкой души, но ограниченного ума. Он был сторонником школы стоицизма, а также большим поклонником Катона, на чьей дочери женился. В его душе была скрыта странная потребность в болезненном самобичевании и ненужном самопожертвовании. Он ненавидел Помпея за то, что тот так жестоко убил его отца, тем не менее мы видели, что он последовал за Помпеем в Грецию и воевал под его началом в Фарсалах.

По возвращении в Рим Цезарь доверил ему самую главную провинцию империи — Заальпийскую Галлию. Брута терзало лишь одно сожаление: он никак не мог заставить себя ненавидеть Цезаря.

Кассий пытался обойти Брута, но не сумел. Он посетил всех своих друзей по очереди, каждому объяснил свой план заговора против Цезаря, и каждый отвечал ему:

— Я согласен, но только если Брут согласится стать во главе.

И вот, как я уже говорил, Кассий отправился к Бруту. Они были в ссоре — оба получили равные должности, но каждый настаивал на больших правах.

— Кассий прав! — часто говаривал Цезарь. — Но я назначаю Брута.

Кассий уходил, Кассий вновь возвращался, наконец Брут протянул ему руку.

— Брут, — сказал Кассий после того, как они обменялись первыми словами приветствия, — ты пойдешь в Сенат на мартовские календы? Я слышал, что в этот день друзья Цезаря выступят с предложением сделать его царем.

Брут покачал головой:

— Нет, не пойду.

— А если он тебя позовет? — не отставал Кассий.

— Тогда пойду, раз надо, — отвечал Брут.

— А если будет попрана свобода?

— Клянусь, что умру до того, как увижу, что она гибнет.

Кассий пожал плечами.

— О! — воскликнул он. — Кто из римлян смирится с твоей смертью? Разве ты не видишь, Брут, что дорогого стоишь?

Брут насупил брови.

— Ты не забыл таблицы, что найдены у статуи Брута Старшего? — продолжал Кассий.

— Конечно, нет. Кажется, нет. Кажется, их было две.

— На одной было написано: «О, если бы боги захотели, чтобы ты был жив, Брут!» а на второй: «Почему ты умер?» А я нашел в своем кресле записку со словами: «Ты спишь, Брут?» И еще одну, где было написано: «Нет, ты не Брут!»

— И что же, ты думаешь, эти записки пишут какие-нибудь ткачи или лавочники? Нет, это дело патрициев, всей римской знати. От других преторов, твоих коллег, ожидают распределения денег, зрелищ, гладиаторских боев. От тебя же ждут расплаты по наследному долгу. А долг этот состоит в том, чтобы ты освободил Родину. Все готовы страдать за тебя, если ты соберешься наконец сделать то, что от тебя ждут!

— Хорошо, — сказал Брут. — Я подумаю.

После того как Кассии и Брут расстались, каждый из них встретился со своими друзьями. Помните Квинта Лигария, который последовал за Помпеем и за которого Цицерон заступился перед Цезарем? Лигарий был прощен диктатором и, может быть, именно в ответ на милосердие Цезаря стал одним из самых заклятых его врагов. К тому же Лигарий был бесконечно предан Бруту. Так вот, Брут отправился прямо к нему и нашел его больным, в постели.

Брут был возбужден беседой с Кассием.

— Ах! — воскликнул он. — Неважное время ты выбрал, Лигарий, чтобы болеть.

Лигарий приподнялся, опершись на локоть.

— Брут, — сказал он, пожимая ему руку, — если задумал нечто достойное тебя, то я здоров.

Тогда Брут уселся рядом и они вдвоем обсудили все детали заговора. Цицерону решили ничего не говорить, так как Цицерон был уже стар, а старость не прибавила смелости этой и без того не очень храброй натуре. Вместо Цицерона Лигарий предложил Бруту привлечь философа-перипатетика Стасея Фавония, того, которого прозвали «обезьянкой Катона».

— Нет, — ответил Брут. — Однажды я с ним говорил и как бы случайно затронул эту тему, а Фавоний ответил, что гражданская война, по его мнению, намного губительнее, чем самая жестокая монархия. Стасей, человек образованный и осторожный, не станет делать ни одного опасного шага из-за каких-то злых и безумных, по его мнению, людей. Лабеон, который присутствовал при этом разговоре, может подтвердить, что он именно так и отвечал.

— А сам Лабеон что сказал? — спросил Лигарий.

— Лабеон был на моей стороне и осудил обоих.

— Тогда выходит, Лабеон не против быть с нами?

— Я тоже так думаю.

— Кто из нас двоих с ним увидится? — спросил Лигарий.

— Я, — ответил Брут. — Ведь я здоров… Кроме того, поговорю еще с Брутом Альбином.

— Да, — подхватил Лигарий, — он деятельный и смелый человек, к тому же держит собственных гладиаторов для представлений, так что, учитывая это обстоятельство, очень может нам пригодиться. Но ведь он, кажется, большой друг Цезаря?

— Лучше скажи, что он просто легат Цезаря.

Именно в этот момент вошел Брут Альбин. Он пришел осведомиться о здоровье Лигария. С ним поговорили о заговоре. Альбин подумал, помолчал, затем вышел, так и не произнеся ни слова.

Оба друга подумали, что допустили ошибку, но на другой день Альбин встретился с Брутом.

— Ты стоишь во главе заговора, о котором толковали вчера у Лигария? — спросил он.

— Да, — ответил Брут.

— Тогда я с вами всем сердцем.

Заговор быстро набирал силу.

Брут, видя, что самые именитые люди Рима связывают свою судьбу с его судьбой, — не забывайте, что заговор Брута был чисто аристократическим по своей сути, — так вот, Брут, прекрасно понимавший, на какую опасность идет сам и толкает других, старался не выдавать себя на людях ничем — ни поступком, ни словом, ни жестом, ни манерой поведения.

Но у себя дома — другое дело. Его мучила бессонница, и он, словно призрак, бродил по дому и саду. Порция, его жена, которая спала рядом с ним, проснувшись и обнаружив, что одна в постели, страшно страдала и тревожилась, видя, как муж ее бродит среди деревьев, точно лунатик.

Известно, что Порция была дочерью Катона. В пятнадцать лет она вышла замуж за Бибула, с которым мы уже познакомились и знаем, какую роль он сыграл на Форуме во время волнений, подстрекаемых Цезарем. Затем он был назначен командующим флотом Помпея. Оставшись молодой вдовой с ребенком, Порция вышла замуж за Брута.

Дочь Катона, очень любившая второго мужа, была женщиной философских взглядов, или, как говорят, сильной духом. Она не стала расспрашивать Брута о его тайне, пока не проверила себя на стойкость: взяла в руки нож для подрезания ногтей — нечто вроде перочинного ножа с прямым лезвием — и вонзила себе в икру ноги. Лезвие задело вену, и Порция не только потеряла много крови, но долго еще страдала от сильной боли и высокой температуры.

Брут, тоже очень любивший Порцию, никак не мог понять, что же с ней происходит, и сильно испугался, увидев ее бледность. Но она с улыбкой приказала всем служанкам оставить ее наедине с мужем, а затем показала ему свою рану.

— Что такое?! — воскликнул Брут, испугавшись еще больше.

— Я дочь Катона и жена Брута, — ответила Порция. — Я вошла в дом моего мужа не только для того, чтобы делить с ним постель как наложница, но чтобы делить с ним и добро, и зло. С тех пор как мы муж и жена, у меня не было причин жаловаться на тебя, а я все это время старалась доказать тебе свою признательность и преданность. А также то, что я умею хранить тайны. Знаю, женщину считают слабым созданием, но, дорогой Брут, хорошее воспитание и общение с добропорядочными людьми могут возвысить и укрепить дух. И если бы это были просто слова, без доказательств, ты мог бы еще усомниться. Но ты сам видишь, что я сделала. Не веришь — сомневайся дальше!

— О, боги! — воскликнул Брут, воздев руки к небу. — Все, что я у вас прошу, так это успеха в моем предприятии, чтобы потомки сочли меня достойным быть мужем Порции.

И, оказав жене необходимую помощь, Брут уже не сомневался в удаче, хотя в существование этого заговора никто не верил, несмотря на множество предсказаний, знаков и знамений, предрекавших Цезарю гибель.

Какими же были эти предзнаменования, и можно ли было, действительно, верить в них?

Поверить придется, так как о них рассказывают все историки, кроме того, сам Вергилий посвятил этому событию бессмертные стихи. Мы же перелистаем Плутарха и Светония.

Вспомним, что Цезарь восстановил Капую и вновь расселил римских граждан в Кампании. Прибыв туда, поселенцы строили жилища, усадьбы, с большим усердием раскапывали древние могилы, поскольку находили там античные скульптуры. В одном месте, где, как уверяли, был похоронен Капий, основатель Капуи, нашли медную дощечку с надписью по-гречески, которая гласила, что если будет потревожен прах Капия, тогда один из рода Юлиев будет убит близкими ему людьми, а затем отомщен великим, по всей Италии, кровопролитием.

«Не следует считать это басней или выдумкой, — пишет Светоний, — так как об этом сообщает Корнелий Бальб, близкий друг Цезаря».

О том же предупредили и самого Цезаря, особо подчеркнув, что ему следует остерегаться Брута, на что он ответил:

— Вы что, думаете Брут так нетерпелив и не станет ждать, пока это тело не умрет само?

Мало того, примерно в то же время сообщили Цезарю, что почти все армейские лошади, которых он посвятил богам после перехода Рубикона и отпустил пастись на свободе, вдруг стали отказываться от пищи, а из их глаз катились крупные слезы.

По сведениям философа Страбона[442], высоко в небе видели массу огненных людей, сражавшихся друг против друга. От руки раба одного воина полыхнуло сильное пламя. Те, кто это видел, подумали, что у него сгорела вся рука, но когда пламя погасло, убедились, что с рукой раба ничего не произошло.

Но и это еще не все.

Во время жертвоприношения, совершаемого самим Цезарем, не нашли сердца жертвенного животного — в те времена это было самым ужасным предзнаменованием, ведь в природе нет животных, которые могли бы обходиться без сердца.

Во время другого жертвоприношения авгур Спуринна предупредил Цезаря, что в период мартовских ид ему следует остерегаться серьезной опасности. Накануне этих ид стая птиц накинулась на маленькую птичку королька, которая влетела в курию Помпея в Сенате, держа в клюве веточку лавра. Набросилась и растерзала ее.

Вечером того же дня, когда произошло это знамение, Цезарь обедал у Лепида, куда, как обычно, ему приносили письма на подпись. Пока он подписывал их, гости, развлекаясь беседой, предложили по очереди ответить на вопрос: какой род смерти самый легкий.

— Неожиданная! — сказал Цезарь, подписывая бумаги.

После ужина он вернулся домой и лег рядом с Кальпурнией, своей женой. Вскоре после того как они заснули, все окна и двери в спальне вдруг разом отворились. Разбуженный шумом и ярким светом луны, освещавшим всю комнату, Цезарь услышал, как Кальпурния рыдает во сне, бормоча при этом что-то невнятное. Он разбудил ее и спросил, почему она так плачет.

— Ах, мой дорогой муж! — воскликнула она. — Мне привиделось, что тебя закалывают мечом, а я держу тебя в объятиях.

Утром следующего дня Цезарю сообщили, что согласно его приказу ночью в храмах Рима были принесены в жертву сто животных, но благоприятных знамений так и не появилось. Цезарь ненадолго задумался, затем встал и сказал:

— Хорошо! С Цезарем произойдет то, что должно произойти!

Настало 15 марта, день, который римляне называли мартовскими идами.

На этот раз, в отличие от предыдущего, заседание Сената было назначено в курии Помпея. Здесь, под портиком, куда поставили кресла, сначала находилась статуя, которую Рим воздвиг Помпею. Затем и весь квартал был перестроен, разукрашен, а чуть позже появился портик.

Это место словно специально было выбрано самой Местью и Роком.

В назначенный час Брут, никому не сказавший о своем плане, никому, кроме Порции, вышел из дома, спрятав под тогу кинжал, и направился в сторону Сената. Остальные заговорщики собрались в доме Кассия. Они совещались, следует ли им одновременно с Цезарем избавиться и от Антония.

Сначала вроде бы хотели приобщить к заговору и самого Антония — большинство было такого мнения, — но Требоний воспротивился, мотивируя тем, что однажды, направившись навстречу Антонию, когда тот возвращался из Египта, он, Требоний, путешествуя вместе с ним, все время намеками давал понять, что возможность подобного заговора существует, однако Антоний, хотя по всему было видно, что он все прекрасно понял, притворился, что ничего не слышал, и не ответил ни слова. В то же время Антоний ничего не сказал об этом Цезарю. Из-за сведений, сообщенных Требонием, Антоний не был приглашен участвовать в заговоре.

И вот настало время, когда речь уже шла о том, чтобы просто оставить его в стороне, но многие считали, что куда предусмотрительнее убить Антония вместе с Цезарем.

Между тем прибыл Брут; спросили его мнение, но он был категорически против еще одного убийства, говоря, что считает его бессмысленным, так как столь рискованное дело, задуманное ради справедливости и законности, необходимо оградить от любого незаконного шага.

И все же, поскольку многие боялись могущества и огромного влияния Антония, заговорщики пришли к выводу, что следует поставить рядом с Антонием двух или трех своих людей, чтобы те смогли задержать его при входе в Сенат, пока они не покончат с Цезарем внутри курии.

Решив действовать таким образом, они вышли из дома Кассия, где собирались под предлогом облачения сына Кассия в тогу совершеннолетнего. И действительно, заговорщики сопроводили юношу до Форума, ну а сами затем пробрались под портик Помпея, где стали ждать Цезаря.

Если бы кто-нибудь знал о заговоре, то, пожалуй, удивился бы тому необыкновенному хладнокровию, с каким заговорщики ожидали приближения опасности. Многие из них были преторами и в этом качестве олицетворяли закон и справедливость. Они выслушивали жалобы, давали советы, принимали решения, словно никакая опасность им не грозила, словно души их были ангельски чисты и безмятежны.

Один из обвиненных Брутом и оштрафованных им хотел обратиться за помощью к Цезарю. Тогда Брут с непривычным хладнокровием заметил:

— Цезарь никогда не препятствовал мне судить по закону.

И все же положение заговорщиков было крайне шатким и с каждой минутой становилось все сложнее, хотя Цезарь еще не прибыл.

Почему не появлялся Цезарь? Кто его задерживал? Может, он испугался дурных предзнаменований и знаков? Может, прислушался к словам Спуринны, прорицателя, советовавшего ему остерегаться мартовских ид?

И еще одно происшествие усугубило опасения заговорщиков. Один из сенаторов, по имени Попилий Лена, поприветствовав с большей, чем всегда, почтительностью Кассия и Брута, сказал им шепотом:

— Молю богов, чтобы принесли успех вашему плану, но советую поторопиться с его осуществлением, так как это больше уже не секрет. — Произнеся эти слова, он тут же отошел в сторону, оставив их в страхе, что заговор раскрыт и может провалиться.

Более того, именно в этот момент к Бруту подбежал один из его рабов и сообщил, что его жена умирает.

И действительно, Порция, сильно обеспокоенная, чем закончатся эти события, просто не могла найти себе места. Она выходила из дома, вновь возвращалась, расспрашивала соседей, не слышали ли они каких-либо новостей; останавливала прохожих, спрашивала, не знают ли они что-либо о Бруте; посылала на Форум одного посыльного за другим, чтобы узнали, что там происходит.

Наконец, когда ей сказали, что Цезаря наверняка предупредили, так как он до сих пор еще не выходил из своего дома, хотя уже было одиннадцать, она вздрогнула, изменилась в лице и потеряла сознание. Видя ее в таком состоянии, женщины принялись причитать и ахать, а потом стали звать на помощь. На их крики прибежали соседи, и так как Порция лежала с совершенно белым, словно мел, лицом, неподвижная и похолодевшая, то мгновенно по всему городу распространился слух о ее смерти. Однако, придя в себя после заботливого ухода домашних, она приказала тут же опровергнуть этот слух. Но, как мы уже убедились, слух успел долететь до Форума и Брута.

У Брута ни один мускул на лице не дрогнул — этот стоик на деле докажет свой принцип, сводящийся к тому, что личное несчастье не может быть препятствием к выполнению серьезного общественного долга. Итак, он остался в Сенате, внешне спокойный и хладнокровный, ожидая прибытия Цезаря.

Именно в этот момент появился Антоний. Он пришел объявить от имени Цезаря, что тот не может прибыть и просит Сенат перенести заседание на другой день.

LXXXVII

Услышав эту новость, заговорщики испугались, что если Цезарь не будет участвовать в заседании Сената, то заговор за это время может быть раскрыт, а потому решили, что один из них должен отправиться к Цезарю и сделать все возможное, чтобы привести его туда.

Но кого же к нему отправить?

Выбор пал на Децима Брута, по прозвищу Альбин. Предательство этого человека было тем чудовищнее, что после Мария Брута он был самым любимым другом Цезаря. Тот упомянул его в своем завещании.

Он нашел Цезаря в таком подавленном настроении из-за страхов и подозрений его жены, уверовавшей во множество дурных предзнаменований, что на все уговоры покинуть сегодня дом тот отвечал отказом.

— Цезарь! — воскликнул наконец Альбин. — Помни об одном! Сенаторы уже собрались по твоему же решению, они готовы провозгласить тебя царем над всеми провинциями вне Италии, чтобы ты имел право носить корону, царскую корону, находясь в других землях и морях. Так что если сейчас кто-нибудь придет и скажет сенаторам, ожидающим тебя в своих креслах, чтобы они разошлись и собрались в другой день, когда Кальпурнии случится увидеть более благоприятный сон, что, по-твоему, скажут твои недоброжелатели и кто после этого станет верить твоим друзьям, когда они будут утверждать, что нынешнее положение вещей есть не что иное, как чистой воды тирания? Ну а если ты всерьез считаешь, что этот день для тебя дурной, все же приди в Сенат и обратись к ним с приветствием, а затем перенеси заседание.

И с этими словами он взял Цезаря за руку и потащил к двери. Цезарь прощально махнул рукой Кальпурнии и ушел.

Как только он вышел на улицу, к нему попытался приблизиться раб, собиравшийся что-то ему сообщить. Но Цезарь, как всегда, был окружен толпой клиентов, разного рода просителей, так что раба оттеснили. Тогда он побежал к Кальпурнии.

— Прошу, оставь меня у себя до возвращения Цезаря! — взмолился раб. — Я должен сообщить ему очень важные сведения.

Но и это еще не все. Один из преторов, по имени Артемидор, из Книда, преподававший в Риме греческий язык, часто виделся с главными заговорщиками и узнал о готовившемся покушении. Опасаясь, что ему не удастся приблизиться к Цезарю и предупредить его, он изложил на свитке все подробности, связанные с заговором, и постарался передать ему этот документ. Но видя, что все бумаги, которые ему вручают, Цезарь передает окружающим его охранникам, он поднял свиток над головой и воскликнул:

— Цезарь! Цезарь!

А когда Цезарь сделал ему знак приблизиться, сказал:

— Цезарь, прочитай это сам и быстро, только никому не показывай. Здесь сказано об очень важном для тебя деле.

Цезарь взял свиток, кивком головы показал, что все понял, и даже сделал попытку взглянуть на текст, но ему помешали многочисленные просители, обступившие его со всех сторон. И он вошел в Сенат, держа в руке свиток, который так и не успел прочитать.

Остановив лектику, Цезарь вышел и тут же встретил Попилия Лену, того самого, который полчаса назад пожелал успеха Кассию и Бруту. Как было принято, когда важная персона собиралась что-то сообщить Цезарю, все отошли, а Цезарь и Лена остались в центре небольшого круга людей, обступивших их на достаточном расстоянии, чтобы никто не мог слышать, о чем говорят сенатор и диктатор.

И тут, увидев, что Лена очень возбужденно говорит что-то Цезарю, а тот слушает его внимательно и с большим интересом, заговорщики начали опасаться — так как Лена знал о заговоре, — что он их сейчас выдаст. Переглянувшись и подбадривая друг друга взглядами, они решили не ждать, когда их схватят, сочли, что надо опередить события, пока их не унизили, — лучше уж самим покончить счеты с жизнью. Кассий и еще несколько человек дотронулись до своих кинжалов, спрятанных под одеждой, но тут Брут, добравшийся до первого ряда людей, обступивших Цезаря, по жестам и обрывкам фраз Лены догадался, что речь идет о просьбе, а не об обвинении. Несмотря на это, он ничего не сказал своим сообщникам, зная, что вокруг много сенаторов, которые не состоят в заговоре; вместо этого он просто улыбнулся Кассию, чтобы успокоить его. Почти одновременно Лена поцеловал руку Цезарю и расстался с ним. Все поняли, что речь шла о какой-то личной просьбе.

Затем Цезарь поднялся по ступеням и дошел до зала, где должно было проводиться заседание Сената. Он направился к отведенному ему креслу.

В этот момент, согласно ранее установленному плану, Требоний подошел к Антонию и вывел его из зала, чтобы лишить Цезаря его ближайшего помощника на случай, если бы возникло столкновение. Он заговорил с Антонием о каких-то вещах, которые, он знал, могли того заинтересовать.

В это время Кассий, несмотря на то что был эпикурейцем, — точнее, не верил в загробную жизнь, — так вот, Кассий как-то странно и пристально посмотрел на статую Помпея, словно вымаливая у нее успеха в задуманном.

Тогда приблизился Тулий Кимвр. И это тоже было заранее запланировано. Тулий должен был подойти к Цезарю и просить за изгнанного брата. Он начал излагать свою просьбу. Тут же, немедленно, все заговорщики подошли к Цезарю, словно были крайне заинтересованы в судьбе этого ссыльного, и присоединили свои просьбы к просьбе Тулия.

Цезарь отказал. Появилась возможность подойти к нему еще ближе; все протягивали к Цезарю руки, словно умоляя его. Но Цезарь вновь отклонил их просьбу.

— Зачем вы так настойчиво просите за этого человека? — спросил он. — Я ведь уже решил: ноги его больше не будет в Риме!

И он сел в кресло, пытаясь жестом удалить от себя назойливую толпу просителей, которая раздражала его.

Но не успел он сесть, как Тулий обеими руками схватил Цезаря за тогу и рывком обнажил ему плечо.

— Это уже насилие! — крикнул Цезарь.

Жест служил сигналом к нападению. Каска, находившийся у Цезаря за спиной, выхватил кинжал и нанес первый удар.

Но так как Цезарь, встревоженный, попытался в эту секунду встать, кинжал лишь скользнул ему по плечу и рана оказалась неглубокой и не опасной. И все же Цезарь почувствовал, как кольнуло острие.

— Ах! Негодяй Каска, что же ты делаешь?! — воскликнул он.

И, схватив одной рукой кинжал, придержал его, а второй, в которой держал грифель, чтобы писать на таблицах, нанес Каске ответный удар.

В то время как Цезарь произносил эти слова по-латыни, раненый Каска крикнул по-гречески:

— Брат, помоги!

Все пришли в движение, кто не состоял в заговоре, отступили, всем телом дрожа от страха, не смея ни бежать, ни защитить Цезаря. Момент замешательства был недолог, но за это время заговорщики успели окружить Цезаря, обнажив кинжалы; куда бы он ни обращал взор, везде, подобно дикому зверю, окруженному ловцами, видел лишь направленное на него оружие. Так и не отпуская кинжал Каски, метался он между этими вооруженными руками, каждая из которых стремилась нанести смертельный удар, словно вкусить жертвенной крови.

Неожиданно среди убийц Цезарь узнал Брута и почувствовал, что именно Брут, которого он называл своим сыном, нанес ему удар в пах. Тогда он отпустил кинжал Каски и, произнеся свои последние слова: Tu guogue, mi fili («И ты, дитя мое?!), даже не пытаясь защититься, накрыл голову тогой и подставил себя под удары.

И все же Цезарь продолжал стоять, а его убийцы наносили удары с такой жестокостью и азартом, что многие из них сами поранились, даже у Брута рука была проколота. Одежда у всех была забрызгана кровью. Либо чисто случайно, либо сами убийцы оттолкнули его, но тело Цезаря откатилось к цоколю, на котором стояла статуя Помпея. Весь цоколь тоже был забрызган кровью.

«Можно было подумать, — говорит Плутарх, — что сам Помпей отомстил своему противнику, который теперь окровавленный лежал у его ног и еще содрогался от бесчисленных ран.

Безжизненное тело Цезаря осталось лежать у подножия статуи Помпея. Брут выступил вперед, к сенаторам, чтобы объяснить все и похвастать свершившимся актом. Но испуганные сенаторы бросились бежать к выходу, сея в народе смятение и ужас. Одни из них кричали: «Убивают Цезаря!», другие: «Убили Цезаря!», в зависимости от того, кто когда выбежал — ведь некоторые сочли за лучшее исчезнуть, когда Цезарь был еще на ногах.

Тогда и народ охватили паника и смятение: одни закрывали наглухо двери, другие, побросав без присмотра свои меняльные лавки, пустились наутек, но многие устремились к месту убийства — портику Помпея. Антоний и Лепид, два наиболее близких друга Цезаря, бежали, спасая свои головы.

Заговорщики всей группой, с окровавленными кинжалами и мечами, вышли из Сената и поднялись на Капитолий, но не как какие-нибудь беглецы — они шли радостно, смело, уверенно, поздравляя народ с обретенной свободой, а также приглашая людей знатного происхождения, встречавшихся на их пути, принять участие в этом торжественном шествии.

Некоторые, как часто бывает в критических ситуациях, с готовностью начали переходить на сторону победителей и восхвалять их поступок. Они примкнули к убийцам и выдавали себя за соучастников, желая заполучить свою толику их славы. Среди них были Гай Октавий и Лентул Спинтер. Позже они жестоко поплатились за свое фанфаронство, хотя и не были настоящими убийцами. Антоний и Октавиан казнили их не за убийство Цезаря, а за то, что они похвалялись своим участием в нем.

Все это время бездыханное тело Цезаря лежало в луже крови. Римляне приходили взглянуть на него, но ни один не осмелился даже прикоснуться к убитому. В конце концов трое рабов положили тело в лектику и понесли домой. Из лектики свисала безжизненная рука императора.

Кальпурнию предупредили об обрушившемся на нее горе, и она приняла на пороге бездыханное тело своего мужа. Вызвали врача Антистия.

Цезарь умер, но из всех двадцати трех ран, что нанесли ему, лишь одна, в грудь, оказалась смертельной. Поговаривали, что это был второй удар.

Согласно своему плану, заговорщики собирались пронести тело Цезаря по улицам Рима, а затем бросить его в Тибр; все его имущество конфисковать, а все принятые им законы аннулировать. Но из опасения, что консул Антоний и начальник конницы Лепид, исчезнувшие во время убийства, могут возникнуть во главе возмущенной армии и народа, не решились исполнить задуманное.

На следующий день Брут, Кассий и остальные заговорщики вышли на Форум и обратились к народу. Но их речи начинались и заканчивались довольно странно, так как народ словно не слышал, ибо не выражал ни возмущения, ни одобрения. Из этого полного безмолвия можно было сделать лишь один вывод: народ чтит Брута, но жалеет Цезаря.

В то же время в храме Терры собрался Сенат. Антоний, Планк и Цицерон выступили с предложением о всеобщей амнистии и призвали народ к взаимопониманию и миру. Они объявили, что заговорщикам ничто не грозит, более того, Сенат издал декрет, в котором особо отмечались их заслуги.

После принятия этого декрета Сенат завершил свое заседание, а Антоний отправил в Капитолий своего сына, чтобы тот мог служить в качестве заложника для заговорщиков, которые отступили туда под защитой римлян. Когда все собрались, объявили о мире, все начали обниматься. Кассий обедал у Антония, Брут — у Лепида. Остальных заговорщиков приглашали то в один дом, то в другой, кого — к друзьям, кого — просто к новым знакомым. Видя это, каждый думал, что все уладилось в рамках разумного и что Республика восстановлена на вечные времена. Но при этом не учли одного: мнения народа.

На следующий день Сенат собрался снова и в самом почтительном тоне выразил Антонию благодарность за то, что ему удалось предотвратить новую гражданскую войну. Затем Брут был осыпан почестями. Потом последовало перераспределение провинций: Брут получил остров Крит, Кассии — Африку, Требоний — Азию, Кимвр — Вифинию и, наконец, Альбин — часть Галлии, находившуюся в бассейне реки Пад.

Между тем все уже в открытую начали поговаривать о существовании завещания Цезаря. Говорили, что Цезарь составил его в сентябре прошлого года в своем поместье в Лавикании и что, запечатав его, отдал на хранение старшей весталке. Своим завещанием он делал наследниками троих.

Этими наследниками стали внуки его сестер. Первый, Октавий, получал три четверти имущества, вторым был Луций Пенарии, а третьим — Квинт Педий[443]. Каждый из этих двоих получал по одной восьмой из наследства. Более того, Цезарь усыновлял Октавия и передавал ему свое имя. В завещании были упомянуты многие его друзья — почти все ставшие его убийцами, — они назначались опекунами его сыновей, если бы те появились у Цезаря. Децима Брута, того самого, который приходил к нему домой, он назвал среди наследников «второй ступени». Народу Цезарь завещал в общественное пользование свои сады над Тибром, а каждому гражданину — по триста сестерциев.

Вот какие слухи распространялись в народе, и все это, конечно, будоражило и волновало всех.

Приближалось еще одно событие, которое пугало многих, — похороны. Поскольку тело не было брошено в Тибр, то его следовало похоронить. Вначале думали похоронить тайно, но побоялись взбудоражить этим народ. Кассий высказался за то, что лучше уж рискнуть и не делать похороны Цезаря публичными, но Антоний так просил Брута, что тот в конце концов сдался.

Это была вторая ошибка, которую он допустил. Первая заключалась в том, что он сохранил Антонию жизнь. Сначала Антоний прочитал завещание у себя дома. Все, о чем говорилось ранее на Форуме, на площадях и в закоулках Рима, оказалось правдой. Когда народ узнал, что Цезарь оставил свои сады над Тибром в общественное пользование и по триста сестерциев каждому гражданину, тут же раздались плач и стоны, люди начали доказывать преданность своему покойному императору и скорбеть по поводу его судьбы, а также весьма сожалеть о случившейся трагедии.

Именно этот момент выбрал Антоний для выноса тела на Марсово поле. Там, рядом с гробницей дочери Цезаря Юлии, был сооружен погребальный костер, а перед ростральной трибуной — позолоченное надгробие в виде храма Венеры-прародительницы. В храме стояло ложе из слоновой кости, покрытое пурпурными и золотыми тканями, поверх которых лежало оружие покойного и тога, в которой он был убит. Затем, поскольку стало ясно, что для шествия с приношениями для погребального костра одного дня не хватит, — так много было желавших попрощаться с Цезарем, — объявили, что каждый может приходить на Марсово поле без какого-либо установленного порядка, любым путем.

К тому же, начиная с рассвета, для народа устраивали погребальные игры, а во всех спектаклях, объявленных Антонием, пели специально написанные стихи, чтобы возбудить в народе скорбь и негодование по поводу гибели Цезаря; в том числе исполнялся и монолог Аякса из пьесы Пакувия, в котором были следующие слова: «Не я ль моим убийцам был спаситель?»

Среди всего этого шума, предвещавшего серьезные волнения, началось погребальное шествие.

Мы, пережившие столько бурных дней, когда решались судьбы народов и целых государств, помним, что существуют некие определенные фатальные часы, когда чувствуется, что нечто витает в воздухе — нечто, предвещающее восстание или революцию.

В тот день Рим потерял присущий ему облик. На всех храмах, расположенных вдоль дороги, по которой должна была пройти погребальная процессия, были установлены траурные символы, на статуи возложены короны с траурными ветвями. Какие-то жуткие люди с пугающими лицами сновали в толпе — существуют такие лица, которые словно специально появляются на улицах только тогда, когда властвует его величество террор, когда этот террор расправляет свои бесчисленные щупальца.

В назначенный час тело Цезаря подняли. Магистраты, действующие и бывшие, понесли покойного на Форум. Там они должны были ненадолго остановиться; во время этой передышки тело Цезаря покоилось на отдельном постаменте.

Говоря «тело», мы допускаем ошибку; тело было заключено в некое подобие гроба и заменено восковой фигурой, сделанной по облику и подобию Цезаря в момент его смерти. Эта восковая фигура была бледна, как и положено настоящему трупу, и на ней были видны все двадцать три раны, через которые вылетела эта мягкая и чувствительная душа. Она защищалась от Каски, но не смогла противостоять законам судьбы, направляемым рукой Брута.

Постамент, заранее подготовленный, демонстрировал трофеи Цезаря, напоминая о его победах. Антоний поднялся на него, прочитал еще раз завещание Цезаря, затем зачитал все постановления Сената, в которых Цезарю воздавались все человеческие и божественные почести, и наконец — клятвусенаторов, что они будут преданы ему до конца своих дней.

В этот момент, чувствуя, что народ дошел до высшей степени экзальтации, к чему и стремился прославлявший Цезаря Антоний, он начал погребальную речь. Эта речь не сохранилась.

И все же ее можно найти у Шекспира. Потому что Шекспир восстановил ее с помощью Плутарха, а возможно — просто благодаря своему гению.

Эта речь, подготовленная с большим искусством и сдобренная чисто азиатской цветистостью выражений, произвела глубочайшее впечатление, которое выразилось в слезах, плаче, причитаниях, переходящих в истерические выкрики, а затем — в угрозы и проклятия, особенно в тот момент, когда Антоний, взяв тогу Цезаря, пропитанную кровью и изрезанную кинжалами убийц, начал размахивать ею над головой.

Тогда произошла большая сумятица: одни требовали сжечь тело в храме Юпитера, другие — прямо в курии Помпея, где Цезарь был убит. Среди всей этой неразберихи двое неизвестных с мечами на поясах, державшие каждый по дротику в левой руке, а в правой — по факелу, выступили вперед и подожгли погребальное сооружение.

Пламя сразу взлетело вверх, поскольку каждый из присутствовавших торопился подбросить в огонь сухого хворосту, ну а разъяренная толпа, охваченная приступом разрушения, что случается в роковых ситуациях, как это было уже однажды во время похорон Клодия, кинулась громить скамейки, судейские кресла, двери и деревянные ставни лавок, начали швырять все, что горит, в это всепожирающее пламя. Мало того, флейтисты и актеры, находившиеся там же, начали срывать с себя торжественные одежды, специально надеваемые в подобных случаях, и, раздирая их, бросать в огонь; ветераны и воины сжигали оружие, которым украсились для похорон, женщины — драгоценности, головные уборы, буллы[444] и платье детей.

Именно в этот момент и произошел один из тех ужасных случаев, которые всегда имеют место во время опьянения толпы злобой и безумием.

Один поэт, по имени Гельвий Цинна, который ни на волос не был замешан в заговоре, а даже напротив — был другом Цезаря, появился вдруг среди толпы, бледный как мел и к тому же в лихорадке. Прошлой ночью ему привиделся сон, ему явилась тень Цезаря — бледная, с закрытыми глазами и проколотым телом. Тень явилась по-дружески и приглашала его на обед.

Во сне Гельвий Цинна вначале отказался от этого приглашения, но тень схватила его за руку и потянула с такой невероятной силой, что заставила подняться с постели и последовать за собой в какое-то темное и холодное место, которое произвело на Цинну столь угнетающее впечатление, что он тут же проснулся в холодном поту. В те времена, когда любой сон служил предзнаменованием, этот был тем более симптоматичен и предсказывал близкую смерть. И Гельвий не на шутку перепугался, страх не покинул его, даже когда стало светло.

И все же с утра, услышав, что тело Цезаря понесли на Форум, он устыдился своей трусости и направился туда, где толпа уже дошла до безумного состояния.

Только он появился, как один гражданин из толпы спросил другого:

— Кто этот бледный мужчина, который едва идет, словно совершенно убитый горем?

— Это Цинна, — ответил собеседник.

Люди, услышавшие ответ, стали повторять:

— Цинна, Цинна…

Накануне один из народных трибунов, по имени Корнелий Цинна, произнес речь против Цезаря, и народ осуждал этого Цинну за то, что тот состоял в заговоре. Люди спутали Гельвия Цинну с Корнелием Цинной.

Они встретили Гельвия хорошо знакомым сердитым ворчанием, которое обычно бывает предвестником бури; он хотел отступить, но было уже поздно. Ужас, отразившийся на его лице, был принят за выражение запоздалого сожаления и тоже вменен в вину, хотя на деле это было лишь воспоминанием о кошмаре прошедшей ночи. Это-то его и погубило. Никто не усомнился, и зря несчастный поэт кричал, что он — Гельвий Цинна, а вовсе не Корнелий, что он был другом Цезаря, а вовсе не его убийцей. Какой-то человек из толпы сорвал с его плеч тогу, другой разодрал тунику, третий ударил дубинкой. Хлынула кровь… Толпа моментально пьянеет от крови. Не прошло и мига, как несчастный Цинна превратился в жалкий труп, который тут же разорвали на куски. Затем, продолжая свой звериный вой, воздели его голову на копье и понесли по улицам.

В это время кто-то крикнул:

— Смерть заговорщикам!

Кто-то начал разжигать затухавшие головни. Толпа восприняла это как сигнал. Люди кинулись к костру, расхватали горящие головешки, зажгли от них факелы и, вопя и изрытая налево и направо проклятия и угрозы, ринулись к домам Брута и Кассия. К счастью, предупрежденные заранее, те сбежали и скрылись в Антии[445]. Они покинули Рим без борьбы, ушли из города изгнанниками. Изгнали их, если можно так выразиться, собственные угрызения совести.

Правда, они собирались вернуться, когда народ успокоится, они ведь хорошо знали непостоянство народа. Однако с народом зачастую происходит то же, что и с ураганом, — никто не знает, когда он успокоится.

Вера Брута в то, что он скоро вернется в Рим, возможно, и сбылась бы, тем более, что это было бы нормальным явлением, поскольку он был недавно назначенным претором и должен был устраивать игры и развлечения. А игры народ всегда ждал с большим нетерпением.

Но в тот момент, когда Брут собирался покинуть Антий, ему сообщили, что в Рим прибыло множество ветеранов из тех, кто получил от Цезаря земли, дома и деньги, и что они враждебно настроены против него. Он решил, что безопаснее будет и далее оставаться в Антии, однако все же ухитрился каким-то образом устроить для народа обещанные игры. Они должны были быть великолепными: Брут закупил множество хищных зверей и отдал приказ, чтобы ни одного из них не оставили в живых на арене. Он даже отправился в Неаполь лично набрать тамошних комедиантов. В те времена жил в Италии один из знаменитейших мимов, по имени Канилий. Брут написал своему другу письмо с просьбой узнать, в каком городе тот проживает, и заплатить ему столько, сколько пожелает, лишь бы договориться о его участии в представлениях.

Народ глазел на охоту, на гладиаторские бои, сценические представления, но не позвал Брута. Напротив, народ воздвиг на центральной площади колонну из цельного куска нумидийского мрамора высотой около двадцати футов с высеченной на ней надписью: «Отцу отечества».

Дело заговорщиков было проиграно: несмотря на свою смерть, Цезарь победил убийц так, как он при жизни побеждал врагов. Не только Рим, но и весь мир скорбел о Цезаре. Иноземцы надели траурные одежды, окружили погребальный костер, и каждый на свой лад оплакивал Цезаря.

* * *
Заговорщики думали, что двадцатью ударами кинжала можно убить человека, и убедились в том, что нет ничего легче, чем уничтожить тело, однако душа Цезаря продолжала жить и витала над Римом. Никогда еще Цезарь не был столь жив, как теперь, с того момента, когда Кассий и Брут отправили его в могилу. Он вышел из старого одеяния — а этим одеянием была окровавленная и разодранная кинжалами тога, которой размахивал Антоний над телом Цезаря и которую затем бросили в костер. Старое одеяние поглотали языки пламени, а призрак Цезаря, который Брут видел в первый раз в Абидосе, а во второй — при Филиппах, явился теперь искупляюще чистым перед глазами народа.

Катон был человеком закона.

Цезарь был человеком всего человечества, теперь мы прекрасно понимаем, что в глазах тех, кто оценивал Цезаря с чисто внешней стороны, по его облику, он выглядел тираном. Понимаем, почему школа с ее ограниченным кругозором превратила Катона в мученика, а Брута и Кассия — в героев. Понимаем также, что историки, переписавшие Плутарха, Светония, Тацита, Аппиана, Диона Кассия и других, не увидели в их трудах ничего, кроме простого перечисления фактов. Эти люди, передавшие нам лишь голые факты, писали, словно впотьмах: они могли сообщить своим современникам лишь то, что знали сами, а последующим поколениям — только то, что видели.

Но, по нашему мнению, человек, не увидевший в великих свершениях и событиях этого славного периода становления человечества ничего, кроме того, что увидели эти языческие авторы, просто копирует их, переводя, или переводит, копируя; так вот, этот человек будет писать уже не просто впотьмах: он будет слеп.

Милий Викентьевич Езерский Власть и народ Конец республики 



Книга первая

I


Лициния и Эрато каждая по-своему отнеслись к деянию заговорщиков. Лициния думала, что наступило освобождение римского народа от власти великого демагога, этого двуликого Януса, бывшего одновременно и популяром и царем; что республика, которую возглавит Брут, станет колыбелью плебса; что коллегии Клодия придут к власти.

Она вспомнила Сальвия, сподвижника Клодия, — оба были борцы, но Клодий подчинялся Цезарю, который потом обманул коллегии, распустив их, и пошел иными путями. А Сальвий? Что дал ему бунт Долабеллы, кроме разочарования и неизлечимой раны, которая привела к смерти? Однако остатки коллегий тайно продолжали существовать, Лициния знала об этом от друзей Сальвия, изредка навещавших ее.

— Если Брут соединится с Секстом Помпеем, — утверждали популяры, — республика победит: Секст, говорят, друг угнетенных. Испания восхваляет его как честнейшего республиканца.

Лициния не была уверена в том, что Секст Помпей именно тот муж, который должен возродить республику, Не добивается ли он власти, мало помышляя о народе, горя желанием отомстить за смерть отца и получить его наследство?

Она поведала свои сомнения Эрато. Гречанка, пожав широкими плечами, закинула за голову толстые мясистые руки и, зевнув, сказала:

— Клянусь Гестией, ты меня удивляешь, милая Лициния! Чего тебе еще нужно? Все мое — твое. Чем же ты недовольна и почему не благодаришь богов за их милость? Конечно, я огорчена смертью диктатора, который был так добр ко всем нам, но его не вернешь из подземного царства. Ты превозносишь Брута, Кассия и Секста Помпея, а ведь нам известно, что Брут и Кассий — убийцы. Ты говоришь — Секст. А кто его знает? Мой господин Оппий утверждает, что Брут и Кассий — не государственные мужи…

Насмешливые речи Эрато оскорбляли Лицинию.

— О, госпожа моя, — возразила Лициния, — разве ты не была рабыней и вольноотпущенницей? Разве ты не из бедной семьи горшечника, которая нуждалась, притесняемая жадными купцами? Неужели ты забыла прошлое и сердце твое окаменело? Взгляни на римский плебс, сравни его нищету с нищетой илотов и скажи, не скрывая, — разве тебя не трогает участь бедняков?

Эрато рассмеялась.

— Какая ты глупая, — сказала она, усаживаясь на ложе, — что могут сделать две слабые женщины? Спартак и Клодий, мужи сильные и храбрые, не устояли, а ты, женщина, чего-то хочешь, о чем-то мечтаешь… О неужели ты, действительно, думаешь о борьбе? Но где вожди? Назови хоть одного достойного! Где средства? Имеют ли их коллегии Клодия? Где оружие? Много ли его у вас для борьбы с легионами? А самое главное — на какие силы вы рассчитываете?

— О госпожа моя, ты не веришь! — вскричала Лициния, — Но клянусь Громовержцем! — кроме Брута и Кассия, будут у нас новые вожди из среды плебса; средства и оружие найдутся — нам помогут добыть их наши единомышленники, а силы… О, их много… Плебс Италии и провинций будет на нашей стороне…

— И легионы Секста Помпея? — презрительно вздернули плечами Эрато. — Увы, Лициния! Секст — не Спартак, и, если бы даже он был им, не устоять ему против Рима!

Лициния молчала. Неверие Эрато в победу плебса наполнило ее сердце неприязнью к случайно возвысившейся рабыне. Чувствовала, как высокая и крепкая стена вражды вставала между ними.

— Меня, госпожа, не может удовлетворить эта праздная жизнь… Благодарю тебя за твою доброту — пусть боги воздадут тебе радостью и такой же мирной жизнью, а я не могу так жить…

— Чего же ты хочешь?

— Я уйду, госпожа, к вождям коллегий… Может быть, к Бруту…

Эрато всплеснула руками.

— Ты много старше меня, Лициния, и опытнее в жизни. А на этот раз ты ошиблась… и друзья Сальвия ошиблись… Консул Антоний науськивает народ на Брута и Кассия…

— О, боги! — прошептала Лициния. — Ты шутишь, госпожа, ты хочешь удержать меня…

— О, нет, Лициния, разуверься, — холодно сказала Эрато. — Иди к популярам, поброди по улицам, прислушайся, что говорят плебеи и ветераны… И еще сегодня ты вернешься в мой дом…

— Нет, госпожа, нет!.. Ну, а если ты ошиблась, пойдешь ли со мною…

— Я, с тобою? — возмутилась Эрато. — Не хватало еще, чтобы женщины ввязывались в политику, несли на себе тяготы войны! Кому нужна, Лициния, твоя борьба? Человек живет один раз, и глупо играть своей головой ради сомнительного блага будущих поколений! Ведь и вы не уверены, что победите. А если бы у вас и была эта уверенность, я не пошла бы подставлять свою грудь под стрелы, копья и мечи легионариев…

— Ты предпочла бы жизнь рабыни?

— Конечно. Все же это была бы жизнь, а не смерть. Повторяю, мы живем один раз, и глупо жертвовать жизнью ради мечты.

Лициния вскочила, — на бледном лице ее выступил румянец.

— Госпожа, ты была рабыней и осталась ею! — вскричала она. — Твоя трусливая философия ранит мое сердце… О, Эрато, Эрато!..

Гречанка нахмурилась.

— Не тебе жалеть меня… Это я должна тебя жалеть… Многого ли добился твой Сальвий? Он сгорел в борьбе против власти. А я видела Власть в лице Цезаря. Один муж держал в своей мощной руке миллионы жизней, делал, что хотел… Сенат повиновался ему, боги поддерживали его. Это власть. А вы? Ничтожные черви, которых он мог легко растоптать. Вот почему я не верю в успех вашей борьбы!.. Мне живется хорошо, и я не откажусь от этой жизни, да и никто не откажется… А о бедняках пусть заботятся глупцы и мечтатели, которым терять нечего…

— Госпожа, что ты говоришь? — воскликнула Лициния и бросилась к двери.

Эрато не удерживала ее. И, когда дверь за Лицинией захлопнулась, спартанка подошла к клетке, в которой сидел зеленый попугай, и стала дразнить его. Взбешенная птица бросалась на клетку и кричала хриплым голосом:

— Дура, дура!

Эрато хохотала.


II


Улицы были запружены народом, спешившим на форум. С крыш ломов смотрели на толпы гордые матроны в столах, дети с локонами до плеч, одетые в белые легкие туники, спускавшиеся до колен, учителя и педагоги, вольноотпущенницы.

Толпы двигались со всех сторон, выливаясь из улиц и переулков, сталкиваясь на площадях, наполняя улицы многоголосыми криками. Здесь были разрозненные остатки коллегии Клодия, лишенные единства и силы, и Лициния, присоединившийся к ним, видела, что друзья Сальвия преувеличили значение их, и вспоминала насмешливые слова Эрато; шли ремесленники, вольноотпущенники и мелкие торговцы, не рассчитывавшие на помощь республики, не уверенные в хлебе и жилище на завтрашний день; они поносили грубыми словами богачей и квартирных хозяев; за ними двигались, звеня оружием, ветераны, призванные совсем еще недавно Цезарем для участия в парфянском походе. Теперь, когда вождь был убит, они думали, что аристократы лишат их милостей, дарованных им, и с озлоблением посматривали по сторонам, готовые с оружием в руках отстаивать свои права. «Цезарь убит, — говорили ветераны, — но остался консул, правая рука императора, и он позаботится о нас». Они шумели больше всех, ударяя по мечам, и звон и крики наполняли улицы, пугая Лицинию:

— Проклятье убийцам Цезаря!

— Смерть злодеям!

— Его закололи люди, которым он верил!

— Которых любил!

— Которых возвысил!

Лициния слушала с ужасом: вот плебс подхватывает угрозы ветеранов, и уже коллегии кричат, надрываясь, проклятья, и уже весь народ — даже рабы и невольницы возносят хвалу Цезарю, величая его отцом и благодетелем.

Форум кипит. На ростре стоит бородатый консул, и ветерок играет его черными волосами.

— Квириты, — говорит он громким голосом, когда народ умолкает, — великий Цезарь оставил завещание, и я, его друг и коллега, хочу объявить вам волю императора…

Он читает завещание при гробовом молчании народа. И, когда называет имена заговорщиков, которых Цезарь осыпал милостями, и упоминает имя Децима Брута, второго наследника в случае смерти Октавия, толпа неистовствует, а ветераны кричат: «Смерть убийцам!»

— Где справедливость? — воздевает руки к небу Антоний. — О, Цезарь, отец наш! Видишь ли бедняков, притесняемых презренными сторонниками убийц? Слышишь ли вопли и стоны голодных? О, вождь наш, друг Клодия, убитого палачами! И тебя поразили преступные руки! А чьи? Руки друзей, которым ты верил и которых любил! О горе! Где ты, дружба, любовь, благодарность, честность, милосердие?

Еще большее впечатление производит забота диктатора о народе. Антоний уже не говорит, а кричит на весь форум, на все улицы, на весь Рим:

— Большие деньги завещал популяр Цезарь римскому народу: каждый квирит получит по триста сестерциев. А плебс, кроме того, в вечное пользование сады за Тибром! Но берегитесь людей, которые посягают на милости, дарованные вам императором…

В наступившем молчании слышно, как всхлипывают седые ветераны, видно, как они утирают слезы заскорузлыми руками.

— Слава Цезарю! Антоний кончил чтение.

— Все на похороны! — воскликнул он, и толпа подхватила его возглас.

Лициния спросила молодого популяра Понтия, что он думает об Антонии, и тот, не задумываясь, ответил:

— Демагог.

Она выразила удивление, почему коллегии Клодия присоединились к ветеранам, требовавшим убийства заговорщиков. Понтий пожал плечами:

— Цезарь называл себя популяром, был другом Клодия, и ветераны верили императору как популяру, а он оказался демагогом. Поэтому я не мог поддерживать ветеранов и отошел от них. Мы работаем в цирке, объезжая диких коней, участвуя в состязаниях колесниц. Я учусь побеждать в цирке, чтобы потом побеждать на форуме и бороться с оружием в руках.

— Что цирк? Не это нужно делать.

— А что?

Лициния не знала. Вспомнила пожар на форуме — как это было давно! — и Сальвия, зажигавшего факелом погребальный костер Клодия.

— Когда Цезарь распускал коллегии, ты говорил, что вы сильны. А я смотрела сегодня на остатки коллегий и не чувствовала силы в их рядах. Нет, популяров мало, они не объединены. Как же они думают продолжать борьбу?

— Они еще не решили.

— А Брут? Посоветуй им договориться с ним.

— Я отошел от них, но, если это нужно для нашего дела, мы встретимся и обсудим, нужно ли связываться с Брутом, — сказал Понтий.

«Они не знают, захотят ли коллегии поддерживать Брута, бывшего сторонника Помпея? — подумала Лициния. — Не есть ли убийство Цезаря — месть помпеянцев? Ведь Эрато говорит, что Цицерон подстрекал Кассия и Брута…»

Усталая и голодная, возвратилась она в дом Оппия.

Эрато стояла на пороге лаватрины. Она только что вышла из цистерны и, крепкая, здоровая, сверкала наготою; одни рабыни вытирали ее, другие готовились умащать благовониями.

— Я так и знала, клянусь Герой! — воскликнула Эрато. — Разве женщины способны на подвиг? Наше дело — подвиги любви, правда, Лициния? Ты краснеешь? Но ты еще не стара, сколько тебе лет? Более тридцати? Говорят, римлянки умеют любить до глубокой старости.

Они уселась в кресло и протянула коленопреклоненной рабыне ногу, покрытую темными волосками. Невольница раскрыла коробочку, вынула черепок острацита и принялась гладить кожу.

— Брось его! — крикнула Эрато, ударив ногой рабыню в зубы. — Разве не знаешь, что я предпочитаю эольскуь пемзу? — И, обратившись к Лицинии, которая вспыхнула от негодования, добавила: — Эта скотина настолько бестолкова, что только хороший удар проясняет ее мысли.

— Госпожа моя, ты несправедлива. Вспомни, что и ты была…

— Замолчи!

В то время, как одна рабыня сглаживала волоски с ее тела, другая приводила в порядок ногти на руках и ногах, придавая им круглую форму и полируя их, третья натирала лицо, чтобы придать ему хороший цвет, тестом, замешанным на молоке ослицы, а четвертая покрывала лицо смесью из бобовой и рисовой муки, Лициния молчала, наблюдая за работой невольниц. Ей было стыдно и досадно на себя, что, живя у спартанки, она не замечала ее повадок — повадок щеголихи-блудницы, занятой только уходом за своим телом.

— Заговорщики сидят взаперти, так сказал мне господин мой, — заговорила Эрато, внимательно присматриваясь к своему лицу в серебряном зеркале. — Они укрепились в домах, боясь нападения черни. Когда похоронят Цезаря, им придется бежать из Рима, иначе ветераны и коллегии Клодия, — подчеркнула она, — растерзают их в клочья…

Лициния молчала.

— Вот, Лициния, ты и вернулась, — продолжала Эрато, следя за невольницей, выводившей узенькой кисточкой на ее груди бледно-голубые жилки, — а вернулась потому, что у вас нет вождя…

— Ты ошибаешься, госпожа, — солгала Лициния, — я зашла к тебе по дороге… по старой привычке… А вождя и не искала, потому что он у нас есть — это доблестный Брут.

— Брут? И ты веришь этому мягкому, безвольному человеку? Его место у Цицерона за свитками папирусов и пергаментов…

Лициния смутилась. Ни Брута, ни Кассия, ни Цицерона она не знала. Правда, Цицерона она видела после заговора Катилины, — старый, поджарый, длинноносый, с холодными насмешливыми глазами и тощими ногами, он напоминал журавля, был неприятен. А Брут и Кассий? Она никогда их не видела. Но если Цицерон — друг заговорщиков, то могли ли Брут и Кассий бороться за плебс, стать вождями?

Как бы угадывая ее мысли, Эрато встала, оглядела себя в зеркале и сказала:

— Все они, вместе взятые, ничего не стоят. Республику и свободу может спасти муж твердый и жестокий.

— Секст Помпей?

— Не знаю его. Муж твердый должен непременно явиться, иначе республика развалится.

— Ты повторяешь слова Оппия…

— А разве они несправедливы?

Задумавшись, Лициния вспоминала свою жизнь во Время деятельности триумвиров. Тогда жил Сальвий, борясь рядом с популярами, и жизнь казалась наполненной, как чаша вином. А теперь? Все отживало, клонилось как будто к упадку.

Молча она простилась с Эрато и направилась к двери.


III


После похорон Цезаря волнения в городе продолжались. Несколько раз толпа пыталась взять приступом дома Заговорщиков, но рабы и клиенты отбивали нападения.

Брут и Кассий не могли выйти из дому и приняться за отправление магистратур.

Время близилось к полудню. В атриуме горели светильни, потому что комплювий был закрыт ставнями, — толпа осыпала дом Брута камнями.

— Неужели делом наших рук воспользуются аристократы? — Волнуясь, говорил Брут, шагая из угла в угол, одергивая на себе тогу и прислушиваясь к угрожающим крикам снаружи, — Неужели казнь Цезаря не изменит положения в республике?

Он был удручен и говорил, ни к кому не обращаясь. Кассий, щурясь, просматривал рукопись, изданную недавно Аттиком: на тонком пергаменте были выведены киноварью крупные письмена с затейливыми завитушками «Tимей» Платона, переведенный М. Т. Цицеронрм. Порция, прижимая руки к груди, вздрагивала от ударов в стены и каменного дождя, стучавшего по крыше.

— Беда в том, - отозвался Кассий, — что все растеряны. Саллюстий и Бальб дрожат за свои богатства, Оппий просит поддержки у Цицерона, а Гиртий, говорят, бежал из Рима. Испуганный Лепид пишет нам дружелюбные письма, консул Антоний возбуждает против нас ветеранов и одновременно заискивает перед сенатом. Я говорил, что его следовало убить, а ты, Марк, воспротивился.

— Я и теперь не жалею об этом, — мрачно сказал Брут, пощипывая бородку. — Если у власти окажемся мы…

— Но мы бессильны так же, как и цезарьянцы. Кто же восстановит республику? Цицерон? Я никогда не любил его… Он остался помпеянцем.

— А мы?

— Если мы и заблуждались, то республика от этого не пострадала.

— Теперь плебс должен выдвинуть вождя, — заметил Брут, прислушиваясь к удалявшимся крикам толпы.

— Он уже выдвинул Герофила, этого проклятого коновала, лже-Мария, изгнанного Цезарем. Герофил возбуждает народ против нас, требуя мести за диктатора и вопя на перекрестках: «Смерть Бруту и Кассию!»

— Мне кажется, муж мой, — вмешалась Порция, — что вам обоим небезопасно оставаться в Риме. Ветераны озлоблены, и боги одни ведают, что может случиться, если вы пойдете на форум.

— Смерть? Мы ее не боимся, — сказал Кассий. — Может быть, смерть лучше такой жизни. Боюсь, что мы оказали Цезарю большую услугу, освободив его от волнений и борьбы с недовольными…

Брут остановился. Темная складка, залегавшая у него между бровей, выделялась резче, чем всегда; голос упал до шепота.

— Молчи. Он мне снится каждую ночь…

— Ты много думаешь о нем, муж мой, — прервала его Порция. — Жалеть Цезаря значит жалеть, что Рим лишился царя и власти Клеопатры.

— Я не жалею, — твердо сказал Брут, — магистрат, стремящийся к диадеме, должен быть казнен. Не я один повинен в смерти Цезаря, а весь Рим.

«Слова Цицерона», — подумал Кассий, свертывая пергамент.

Вошел раб, низко поклонился:

— Какая-то женщина желает видеть господина. Она говорит: «Мне нужен Брут».

— Пусть войдет.

Раб ввел Лицинию. В плебейской одежде, в грубой обуви, она стояла перед Брутом, вглядываясь в него, стараясь угадать, тот ли это человек, который назначен Фатумом бороться за плебс.

Брут тоже смотрел на нее, думая, что нужно этой женщине, а Кассий и Порция внимательно разглядывали ее лицо.

Каждый думал по-разному. «Вольноотпущенница», — решил Брут; «Искательница приключений», — подумал Кассий; «Голодная плебеянка», — сказала себе Порция и подошла к ней:

— Кто ты?

Рассказав о своей жизни, Лициния добавила:

— Ты видишь, что я — женщина честная, а не обманщица. Впрочем, ты можешь справиться обо мне у Оппия. Я оставила госпожу свою Эрато, чтобы бороться за свободу, ибо я сжилась с плебеями и благо их стало целью моей жизни… Я помню заветы популяров и мужа моего Сальвия… И я готова, господин мой, — обратилась она к Бруту, — пойти за тобой, куда ты меня поведешь, лишь бы ты боролся за свободу и счастье народа.

Брут просветлел.

— Сядь, госпожа моя (Лициния смутилась, — так обращались к ней впервые, и ей было стыдно и приятно), рядом с моей супругой. Ты много пережила, и я прошу богов вознаградить тебя за твои страдания. Ты ждешь от меня выступления против угнетателей, а я еще не готом к борьбе.

Лициния села на биселлу.

— Я пригожусь тебе, господин мой, — сказала она, — и привыкла к тяжелой жизни, стала выносливой и нетребовательной. Я умею работать мечом и копьем.

— Ты?! — вскричал с изумлением Кассий. — О, Минерва, слышишь? Не женское дело возложила на свои плечи эта женщина, и вынесет ли она…

Ты ошибаешься, господин! Я могу быть гонцом, вести переговоры, отправиться на разведку, и никому не придет в голову, кто я: там, где часто не пройти мужчине, пройдет женщина.

— Мы подумаем, — улыбнулась Порция, протянув ей руку. — Оставайся у нас, ты будешь с радостью принята в нашу семью. И, шурша столой, подошли к ларарию, сделав Лицинии знак приблизиться.

Подав друг дружке руки, они зашептали молитву; одна просила домашних богов принять под их покровительство пришедшую женщину и охранять ее наравне с семьей от всего дурного; другая обещала, как член фамилии Юниев, поддерживать дело своего патрона, бороться рядом с ним, жертвовать за него жизнью.


IV


Убийство Цезаря было для Антония страшным несчастьем.

Он любил завоевателя Галлии, разделял его политические взгляды, и монархия, к которой стремился диктатор, была и его затаенной мечтою.

Вспомнились события после смерти Цезаря: бурная радость Цицерона, заговорщики, укрывшиеся на Капитолии, призыв консулом в Рим остатков Клодиевых коллегий, колонистов, ветеранов Цезаря и его сторонников, измена Долабеллы, любимца Цезаря (Долабелла восхвалял на форуме убийц), утверждение сенатом всех распоряжений диктатора.

Ненавидимый, презираемый аристократами, имевший мало друзей, Антоний решил опереться на популяров, ладить с врагами. Он даже притворился сторонником заговорщиков и, посоветовавшись с Лепидом, устроил большой обед в честь Брута и Кассия. Здесь, сидя между братом Люцием и женой Фульвией, он говорил о величественности дела заговорщиков, пил за здоровье Кассия и Брута, восхвалял Децима, своего старого друга, и предсказывал, толкая под столом Фульвию и Люция, восстановление республики. А потом он развернул на форуме перед народом окровавленную тогу Цезаря и плакал; непритворные слезы катились по смуглым щекам и пропадали в густой бороде.

Вспоминал. Труп Цезаря сжигали на форуме. Был воздвигнут большой костер, и ветераны бросали в огонь оружие, музыканты — инструменты, а плебеи — одежды. А когда ненависть к убийцам достигла своего предела, толпа, с факелами в руках, бросилась к домам заговорщиков. Несколько поджигателей хотели устроить пожар на форуме, но Антоний приказал схватить их и сбросить с Тарпейской скалы.

Прошелся по таблинуму, прилег на ложе. Зажав по привычке в кулаке бороду, он думал. Сколько событий, а в итоге все же у власти — аристократы. Разве не прибывают каждый день помпеянцы? Во главе республики находится он, консул Антоний, но почему никто не желает помочь ему в государственных делах? Децим Брут и другие отправились в свои провинции, сенаторы — в виллы, и даже Цицерон поспешил уехать в Путеолы. Было ясно, что аристократия не может управлять республикой, а цезарьянцы, оставшиеся без вождя, способны только на беспорядки. И, действительно, мятежная толпа бесчинствует, а Герофил требует отомстить за диктатора.

— Пусть умрут злодеи, — шепнул Антоний, — а потом…

Кликнул раба и, надев тогу и белую обувь, вышел на улицу. Впереди него шли с красными поясами двенадцать ликторов, неся на левом плече березовые прутья, связанные красным ремнем, и поддерживая их левой рукою. Толпы расступались. Антоний видел квиритов, детей и девушек в разноцветных одеждах, вольноотпущенников у своих лавок, плебеев, рабов и невольниц; проплывали лектики с гетерами и знатными чужеземками, слышал восклицания: «Друг и коллега Цезаря!» — и, не оглядываясь, продолжал путь.

На форуме остановился перед алтарем, воздвигнутым Цезарю Герофилом; здесь совершались обеты, жертвоприношения, молитвы, разрешались споры.

— Клянусь Цезарем! — сказал стоявший в стороне ремесленник. — Если Герофил не уничтожит убийц, мы сами отправимся к ним в гости!

— Ходили к ним не раз, — усмехнулся бородатый кузнец, — да они не очень гостеприимны. Взгляни, — указал он на синяк, расплывшийся под глазом, — вот они угостили нас!

— А ты так и ушел? — презрительно сказал ремесленник и плюнул. — Не забывай, что Цезарь сопутствует тем, кто мстит за него…

— Поэтому мы и пошли. А злодеи встретили нас стрелами и камнями!

Антоний, обходя форумы и улицы, видел возбужденные толпы граждан. На рыбном рынке ветераны напали па двух всадников и опрокинули их лектики; избитые богачи едва спаслись. На одной улице гладиаторы оскорбили матрон и сорвали с них одежды; толпа окружила полунагих женщин и забросала их грязью. У городской лаватрины ветераны потешались над лысым сенатором, напяливая ему мешок на голову.

— Был один лысый — это наш вождь и бог! — кричали они. — Больше лысых не должно быть!

При виде консула, предшествуемого ликторами, мятежный плебс оставлял свои жертвы, и Антоний принимал благодарность от вырученных из беды нобилей с видом человека, враждебно настроенного к цезарьянцам.

Подойдя к храму Теллуры, возле которого находился его дворец, он услышал крики Фульвии и увидел ее, растрепанную, разъяренную, среди пьяной толпы. Им овладело бешенство. Растолкав людей, он бросился к жене, пытаясь взять ее под свою защиту, но коренастый старик оттолкнул его с такой силой, что Антоний едва не упал.

— Презренный богач! — вскричал старик, угрожая ему палкою. — Знаешь ли, кто перед тобою? Сам Марий, вождь плебеев! Клянусь Цезарем, я привык не щадить его врагов, и если сам консул бездействует…

— Разве не видишь, Герофил, что перед тобою консул? — ответил Антоний.

— Не верю, — упрямо возразил старик, — Антоний был друг Цезаря, а друг обязан отомстить убийцам. — И возвысил голос: — Если ты действительно Антоний, то почему предаешь Цезаря?

Антоний обратился к ликторам и приказал схватить Герофила.

— Не тронь его! — закричала толпа, надвигаясь на консула.

Однако Антоний не смутился, решив перекричать усилившийся ропот. Подняв руку, он возгласил:

— Квириты, Герофил был уже однажды изгнан Цезарем, который не любил обманщиков; этот коновал, самозваный племянник Мария, дурачит вас, и теперь — клянусь Цезарем! — понесет заслуженную кару.

Герофил вырвался из рук ликторов и бросился бежать, но ликторы настигли его на углу улицы. Защищаясь, коновал ударил ножом одного ликтора.

Антоний видел борьбу. Лицо его было гневно. Фульвия дотронулась до его руки.

— Казни злодея, — шепнула она, — он посягнул на мою честь.

Антоний, не колеблясь, обратился к толпе:

— Квириты, подлый самозванец оскорбил супругу консула, друга Цезаря, нашего отца. И голос императора говорит мне: «Казни его!»

Суеверная толпа безмолвствовала. Только два-три возгласа поднялись в защиту Герофила.

Ликторы привели связанного старика. Проклиная Антония, он кричал о любовных похождениях Фульвии с Долабеллой, называл Антония предателем дела Цезаря. Обращаясь к толпе, он злобно спрашивал:

— Что же вы молчите, трусы? Консула испугались? Пьяница и сладострастник ведет на казнь Мария, и народ молчит? О, боги! вы видите, как низко пали эти продажные твари!..

— Замолчи! — вскричал Антоний и нанес ему кулаком сильный удар.

Герофил упал навзничь. Его подняли; из носа и рассеченной губы старика стекала кровь по подбородку.

— Сбросить злодея с Тарпейской скалы, — повелел Антоний.

Толпа зашумела, бросилась к ликторам. Подоспели братья Гай и Люций, стали уговаривать народ не выступать против консула. И, когда Герофил был уведен, Антоний обратился к братьям:

— Люций, отведи Фульвию домой, а ты, Гай, возьми ветеранов и обойди город. Приказываю рабов-бунтовщиков распинать, а мятежных вольноотпущенников сбрасывать с Тарпейской скалы.

С этого дня Антоний еще больше сблизился с аристократами. Поручив Лепиду вести переговоры о мире с Секстом Помпеем, он думал, что с ним возможна дружба. «Секст поможет мне в достижении намеченных целей, стоит только обещать ему хотя бы частицу власти и полное возвращение отнятых отцовских имений»…

Однако сын Помпея не доверял Антонию. Кто такой был Антоний? Ярый приверженец Цезаря, враг республиканцев, противник аристократов, то есть муж, убежденный в правильности пути, избранного Цезарем. И если диктатор погиб, то не Антоний ли будет продолжать его дело, добиваясь диадемы?

Трудность борьбы была очевидна: Брут и Кассий — перебежчики из лагеря Помпея в лагерь Цезаря, и доверять им не приходилось: притом Брут, более философ, чем вождь, казался Сексту ничтожеством, и, если бы не смелый и твердый в решениях Кассий, ничего бы у заговорщиков не вышло. Так думал Секст, колеблясь между союзом с Брутом и Антонием: Бруту он не верил, как изменнику дела Помпея Великого, а Антония считал волком, надевшим овечью шкуру.

Секст ответил Антонию, что готов сложить оружие, если ему возвратят имущество отца и если полководцы откажутся от начальствования над своими легионами.

Антоний понял намек. От соглядатаев, следивших за Цицероном, он знал, что оратор надеялся на Секста, как па восстановителя свободы, — «Пока существуют республиканские легионы — не все еще потеряно», — мечтал оратор.

— Пусть Цицерон ждет нападения Секста Помпея на Италию, — говорил Антоний Фульвии, готовившейся ко сну, — войска аристократов получат отпор! Не может быть чтобы дело Цезаря было растоптано кучкой заговорщиков!

— Да поможет нам Дева мудрым советом и копьем, — зевая, вымолвила Фульвия, укладываясь на ложе. — Сегодня я виделась с вдовами триумвиров — Тертуллией, Корнелией и Кальпурнией; Тертуллия давно утешилась после смерти мужа и сына, — занята любовными делами, несмотря на то, что поседела; прекрасная Корнелия скорбит о смерти Помпея Великого, а Кальпурния — о смерти Цезаря.

— Почему ты вспомнила о них?

— Корнелия могла бы повлиять на Секста Помпея как супруга его отца, а Муция — как мать. Теперь нужно увидеться с обеими…

— Клянусь Вестой, я ничего не понимаю! При чем тут Тертуллия и Кальпурния?

— Тертуллия имеет влияние на Муцию, не подумай — любовное — нет, нет! Кальпурния дружит с Тертуллией со времени гибели Красса и его сына. Понял теперь? Подражай Цезарю, действуя через женщин.

Антоний хлопнул в ладоши и повелел рабыне подать вина и фруктов.

— Мысль хороша, но я предпочитаю, Фульвия, действовать через тебя…

— И напрасно. Я ненавижу и презираю жен триумвиров, хотя часто бываю у них. Действуй сам. Если нужно, сделай их своими любовницами…

— Тертуллию? Старуху?.. Ха-ха-ха!

— Что ж, ты не брезглив. Впрочем, все пути хороши для достижения цели.

Она привлекла его к себе и, когда вошли рабыни с вином и фруктами, добавила:

— Я тоже старею, но разве это помешает нам пить, веселиться и любить друг друга до самого рассвета?


V


Гай Октавий находился в окрестностях Аполлониды, где стояли лагерем римские легионы, ожидавшие приказания двинуться в поход, когда прибыл Диохар, старый гонец Цезаря; он разыскал с большим трудом Октавия и сообщил ему об «отцеубийстве», повергшем Рим и весь мир в ужас.

Рыжеватый юноша, с густыми, сросшимися бровями, побледнел, губы его полураскрылись, обнажив гнилые зубы, точно он собирался заплакать. Прихрамывая на левую ногу, он прошелся по шатру и, подойдя к своему другу Агриппе, смуглому юноше с толстыми красными губами, сказал:

— Слышал, Марк Випсаний, какой удар нанесла нам Фортуна?

— Удара не слышу, — тихо вымолвил Агриппа, — но чувствую его: сердце у меня не на месте.

— Расскажи, старик, как это случилось, — приказал Октавий.

Диохар сообщил ровным старческим голосом подробности убийства, а чего не знал, придумывал, — он любил украсить речь небылицами, поразить слушателей своей осведомленностью. А тут дело касалось диктатора и императора, величайшего мужа! И Диохар стал сочинять: он говорил, что Антоний, желая помочь Цезарю, бросился в курию Помпея; заговорщики удерживали его, и консул разбил лица в кровь нескольким сенаторам, а Брута и Кассия, обратившихся в бегство, назвал предателями; Цицерон же, рукоплескавший убийцам, получил от Антония пощечину.

Старик болтал без умолку — -он клялся небожителями, что сам видел тень окровавленного Цезаря, бродившую по форуму с мечом в руке и искавшую своих убийц.

— Его тень, — продолжал он, — являлась Антонию, Лепиду, Кальпурнии и Долабелле: она требует мести… Ветераны и плебеи волнуются. Антоний не знает, что делать… он бессилен…

Когда гонец вышел, Агриппа взглянул на Октавия.

— Гай Октавий, не медли, — сказал он, — стань во главе легионов, иди на Рим…

— Мне, на Рим? — испугался Октавий. — Да ты шутишь, друг! Итти против сената, против друзей Цезаря, против…

— Нет, против помпеянцев! Соединись с Антонием, и вы продолжите дело Цезаря…

Октавий нерешительно покачал головою. Агриппа продолжал убеждать его; он употребил все свое красноречие, но Октавий отмалчивался.

Вскоре собрались друзья и военачальники.

— Легионы уже знают о смерти Цезаря, — сказал ветеран-примипил, — и требуют итти на Рим. Не медли же, наследник Цезаря, научись создавать с юных лет величие Рима…

— Он верно говорит, — кричали военачальники, — покажи себя достойным потомком Ромула!

Однако Октавий нерешительно поглядывал на преданные лица друзей. Он испытывал робость школьника, застигнутого строгим учителем во время совершения недозволенной шалости; можно еще вывернуться, спастись, свалив свою вину на одного из товарищей, но страшно его увесистых кулаков, а еще страшнее беспощадных ударов учителя ребром дубовой линейки по ладоням.

И Октавий колебался, избегая взгляда Агриппы и умоляющих глаз примипила.

— Я подумаю, — вымолвил он и встал.

В шатер ворвались громкие крики легионариев, вошел караульный легат.

— Вождь, легионы волнуются. Они строятся перед Преторией.

Октавий понял. Он должен выйти к легионам и успокоить их. Может быть, обещать даже поход на Рим. Но сдержит ли он свое слово? Нужно решить теперь же.

И вдруг он улыбнулся. Лица военачальников просветлели. Агриппа, знавший хорошо Октавия, обрадовался: победа его над этим «нерешительным стратегом», как он подумал, могла быть началом влияния на него и в будущем.

Выйдя на преторию, полководец произнес речь. Он проклинал убийц и притворно, закрыв руками лицо, всхлипывал. Потом, опустив глаза, развел руками:

— Идти нам, римляне, на Рим — значит начать гражданскую войну. Народ устал, не желает войны, и сенат двинет против нас Испанию, Галлию, Африку и Азию; мы будем раздавлены, как клопы. Не благоразумнее ли будет, если я с несколькими друзьями отправлюсь в Рим, чтобы получить наследство Цезаря? Там я увижусь с товарищем диктатора Антонием и другом его детства Лепидом и тогда уже решу, что делать.

Военачальники были ошеломлены. Агриппа растерялся. «Влиять на Октавия? — думал он. — Легче жениться на весталке. И все же я добьюсь первенства».

Легионарии молчали. Они считали бездействие полководца трусостью и неверием в их силы. В задних рядах послышался ропот, и Агриппа подумал, что, если не удастся успокоить воинов, может произойти страшное возмущение.

— Римляне, — воскликнул он, подняв руку, и ропот затих, — решение полководца мудро. Вы останетесь не без выгод, когда наступит время выступить и поработать мечами, копьями, стрелами и дротиками!

Он кричал звучным голосом на весь лагерь, и его толстые красные губы прыгали. Легионарии смотрели на Агриппу и старались понять, действительно ли не трусят военачальники.

— А пока мы будем в Риме, — добавил Октавий, — не ослабляйте бдительности: помните, что здесь — недовольные Римомплемена, а там — раздраженные Цезарем помпеянцы.

Прибыв в Рим, Октавий узнал, что Антоний под влиянием жены Фульвии и брата Люция, народного трибуна, решил захватить, опираясь на ветеранов, верховную власть. Всюду говорили, что Антоний обратился к народу с речью, в которой восхвалял Цезаря, называя его величайшим гражданином. Ветераны рукоплескали ему, призывая отомстить за Цезаря. Антоний не мешал им выражать свои чувства. Сенат возмущался действиями консула: по записям, найденным якобы в папирусах Цезаря, Антоний даровал сицилийцам права гражданства, а Дейотару вернул галатское царство. Ходили слухи, что Сицилия уплатила ему большие деньги, а Дейотар выдал синграфу на десять миллионов сестерциев.

Октавий слушал Агриппу, не прерывая. По обычаю, он, приемный сын, должен был преследовать убийц отца, но амнистия препятствовала этому.

— Как обойти ее? — говорил он. — Не отомстив за Цезаря, я не могу принять его имя. Для всех я — Гай Октавий.

— Нет, Цезарь, — льстиво ответил Агриппа. — Для нас ты именно Цезарь… Воля диктатора и императора священна, и скоро весь Рим, провинции и легионы назовут тебя этим именем.

— Но амнистия, амнистия, — простонал Октавий, — Неужели боги не научат меня, что делать?.. Должен ли я получить наследство Цезаря? Тесть не советует принимать, а Цицерон отмалчивается…

— Цицерон — хитрец. Ты обворожил его, а мы, твои приближенные, не понравились ему; оттого оратор был мрачен во время беседы с тобою. Его коробило, что мы величали тебя Цезарем, и он нарочно называл тебя Гаем Октавием.

— Все это так, и душа моя печальна, — сказал Октавий и стал объяснять Агриппе причину наглого обращения с ним оратора. Цицерон, конечно, знал, что убийца Цезаря Децим Брут, прибывший в Цизальпинскую Галлию, был признан легионами вождем, а Секст Помпей заключил мир с Антонием, и его испанские легионы находились на стороне заговорщиков. Располагая войсками Децима и Секста, аристократы ободрились, и Цицерон открыто радовался. Затем Октавий стал говорить о надеждах аристократии.

— Оратор удручен, — прервал его Агриппа, — бесполезность умерщвления Цезаря очевидна.

Это было верно. Так называемая «казнь Цезаря всем Римом» оказалась простым убийством. Вместо спокойствия надвигалась новая гражданская война: Антоний объединял ветеранов, возбуждая их слухами о посягательствах сената на решения Цезаря. Он говорил, что аристократы желают отнять у ветеранов милости, дарованные Цезарем, а уступить — значит лишиться всего; единственная мера против посягательств сената — это отпор ему, борьба на смерть. В доказательство правильности своих слов Антоний занялся основанием новой колонии в Кизилике. Однако ветеранам этого было мало: раздраженные неустойчивым положением в республике, они обвиняли Антония в бездеятельности. «Почему не мстишь за Цезаря? — кричали они. — Что медлишь? Скажи слово, и наши мечи дружно заработают по головам и спинам врагов».

— Что нам заботы и горести Цицерона? — пожал плечами Октавий.

Агриппа сказал вполголоса:

— Я беседовал с Аттиком. Он говорит, что оратор решил, который уже раз, уехать в Грецию: «Старость делает меня угрюмым. Все опротивело. К счастью, жизнь моя кончена». Аттик советовал, чтобы он для спасения республики заставил сенат ввести военное положение.

Слушая Агриппу, Октавий думал. Рим был во власти ветеранов и плебса. После бегства заговорщиков аристократы рассеялись. На кого опереться? На Антония? Но Антоний заискивал перед ветеранами и плебеями — людьми, которых Октавий не любил. Однако выбора не было: ветераны и плебеи — сила, при помощи которой можно добиться власти. И Октавий решил: «Нужно стремиться, чтоб сила работала на меня. Плебс ожидает денег, обещанных Цезарем, а так как я — сын диктатора, то народ примет меня с радостью, если я объявлю, что эти сестерции сын выдает за отца».

Размышления его были прерваны оживленным смехом и говором друзей, входивших в таблинум.

— Не помешали тебе, Цезарь? — спросил Квинт Сальвидиен Руф. — Мы были на форуме и беседовали с народом. Почва для твоего выступления подготовлена.

— Хорошо, — сказал Октавий таким голосом, точно это известие имело для него второстепенное значение.

— Я намекнул, что каждый плебей получит обещанные Цезарем триста сестерциев, и эти деньги будут выплачены, как только ты получишь наследство…

— Хорошо.

— Мы виделись с обоими Антониями — претором Гаем и народным трибуном Люцием. Они не будут тебе препятствовать…

— Хорошо.

Лаконические ответы Октавия раздражали Агриппу больше, чем Руфа. Но Агриппа был осторожен. Боясь рассердить молодого полководца, он терпеливо привыкал к его характеру, — привыкал несколько лет и не мог привыкнуть; каждый раз, когда он замечал несправедливость Октавия, его охватывало возмущение. Однако он переносил все безропотно, надеясь на блага будущего. Но не таков был Сальвидиен Руф. Менее хитрый, более прямой, он нередко любил откровенно высказать свое мнение, невзирая на дурное настроение начальника. Так случилось и теперь.

— Одними «хорошо», Цезарь, не добиться успеха. Если ты не знаешь, что делать, посоветуйся с нами, и мы тебе поможем…

Не кончил. Октавий вскочил, лицо его исказилось.

— Вон, вон! — кричал он, топая, брызгая слюною и размахивая руками.

Руф поспешно вышел.

— Глупец, он хотел советовать, что делать, когда все уже решено, — глухо вымолвил Октавий, обращаясь к друзьям. — Что? обедать? — обратился он к вошедшей рабыне. — Скажи госпоже, что сейчас придем. А ты, Марк Випсасий, разыщи все-таки Руфа. Только не медли, потому что мать моя не любит ждать.

Спустя несколько дней Октавий с друзьями, клиентами и вольноотпущенниками (он нарочно взял с собою побольше людей, чтобы показать, что сын Цезаря пользуется влиянием в столице) отправился на форум. Он заявил претору, что прибыл из Иллирии принять наследство диктатора, но, так как Антония нет в Риме, он подождет его возвращения; что же касается усыновления, на которое он имеет право, согласно завещанию отца, то отныне он будет называть себя Гай Юлий Цезарь Октавиан.

— Не имеешь права! — закричали сенаторы, стоявшие обособленно от народа. — Разве прошел куриатный закон о твоем усыновлении?

— Закон пройдет, — невозмутимо ответил Октавиан, — никто не станет препятствовать воле Цезаря.

— Пусть сперва пройдет! — не унимались сенаторы, перебивая друг друга. — А раньше срока не смеешь величать себя Цезарем.

Дерзко пожав плечами, Октавий повернулся к народу, толпившемуся у ростр, и произнес речь, в которой превозносил память Цезаря.

— Квириты, — говорил он, и голос его дрожал, а слезы капали из глаз, — я осиротел, и вы так же осиротели, как весь римский народ. О горе, горе! Несчастны мы! Я вам выплачу деньги, завещанные нашим отцом, устрою игры в честь его побед, чтобы память о нем жила вечно среди десятков и сотен поколений, как о величайшем популяре, консуле, диктаторе и императоре! Кто равен ему? Он превзошел даже Александра Македонского, которым любят хвалиться греки и египтяне, ибо ему покровительствовала богиня Венера, наша родоначальница…

Всхлипнув, он прикрыл полою тоги свою голову и несколько мгновений оставался в этом положении, слушая крики ветеранов о мести убийцам и возгласы плебеев, называвших Цезаря великим популяром.

Октавий медленно спускался с ростр походкой убитого горем человека, с несколько склоненной головой, и друзья его думали, что он расчувствовался, вспомнив об отеческом отношении к нему Цезаря. То же думал и простодушный Сальвидиен Руф. Один только Агриппа не верил словам Октавиана. Привыкнув к его лжи и лицемерию, он удивлялся, с каким бесстыдным притворством была проведена эта игра.

«Ему быть не вождем и не магистратом, а гистрноном, — думал он. — Октавий способен обмануть даже родную мать, а ведь ему всего девятнадцать лет. Что же будет дальше? Неужели он перейдет от обмана к насилиям и подлости? О боги, что мне делать? Я начинаю бояться его».


VI


Возвратившись в Рим, Антоний стал добиваться получения провинции Децима Брута. Аристократия понимала, что он готовит ей удар. Поход против Децима был выступлением против сената; носились слухи, что Люций и Фульвия подстрекают Антония уничтожить амнистию и привлечь к суду убийц Цезаря.

В этот день Фульвия сидела на катедре, беседуя с мужем. Она не утратила еще былой красоты и продолжала нравиться мужчинам; вокруг нее увивалась молодежь, потому что Фульвия умела влиять на Антония. Всем было известно, что консул пользовался большим авторитетом в сенате и мог содействовать получению магистратур. И молодые люди расточали свое красноречие, изощряясь в льстивых похвалах, сравнивая стареющую Фульвию с Венерой и Дианою.

Рядом с ней стоял Люций, щеголь с женоподобным лицом, подведенными сурьмой глазами и крашеными губами, рассеянно слушая, как Фульвия убеждала Антония захватить власть.

— Чего медлишь, — говорила она, — ветераны на твоей стороне, ты могущественнее Цезаря, стоявшего некогда во главе коллегий Клодия. В твоей власти македонские легионы, и ты можешь набирать воинов среди ветеранов.

— Все это так, — в раздумьи ответил Антоний, — но народные трибуны против меня, аристократы и Долабелла строят козни.

— Ты — глава государства, — поддержал Фульвию Люций, — и тебе ли, слону, опасаться визгливых щенят? У тебя надежная охрана, состоящая из астурийцев, купленных на невольничьем рынке; твой дворец охраняется стражей; твое слово — закон…

Антоний не успел ответить, — раб возвестил о прибытии Октавиана.

Сначала Антоний решил не принимать его. Он смотрел на Октавиана как на ничтожного человека, выходца из ростовщической семьи, считая усыновление его Цезарем слабостью старика к юноше; он даже намекнул Клеопатре, когда она приезжала в Рим, об отношениях Цезаря к Октавию; египтянка ответила со смехом; «Я предпочитаю, чтобы он тешился с юношами, чем с женщинами». Грубый ответ царицы изумил его, но, поразмыслив, Антоний пришел к заключению, что Клеопатра, может Пить, права: «Она хочет держать Цезаря в руках, а другая женщина могла бы отнять его». И Антоний принужден был сознаться, что царица умнее и дальновиднее многих мужей.

— Гай Октавий? — переспросил он, избегая называть его Октавианом. — Пусть войдет.

Фульвия и Люций отошли к имплювию.

На пороге появился Октавиан в сопровождении Агриппы. Оба приветствовали поднятой рукой хозяина, его жену и брата.

Антоний, едва сдерживаясь, пошел ему навстречу; он знал, что Октавиан целые дни проводит на улицах, беседует с ветеранами о Цезаре как сын диктатора и возбуждает народ против него, консула. Но не так возмущал его Октавиан, как Агриппа; недостойное поведение «красногубого ментора», руководившего действиями Октавиана, приводило Антония в бешенство.

«Наглец подстрекает Октавия против меня, — думал Антоний, — а тот, очевидно, подчиняется. Клянусь богами! этот Октавий недалек, и, не будь Агриппы, едва ли бы он осмелился явиться во дворец Помпея».

Принял обоих стоя, не пригласив даже сесть. После обыкновенных слов любезности Октавиан сказал:

— Я пришел к тебе как к другу убитого отца, его коллеге по консулату и высшему магистрату, охраняющему законы римского государства. Отец мой Цезарь оставил мне наследство и…

— Что? — вскричал Антоний. — Ты считаешь себя способным наследовать Цезарю, ты, мальчишка…

— Но позволь, Марк Антоний, — растерялся Октавиан, едва владея собою, — закон на моей стороне…

Антоний с оскорбительным смехом повернулся к жене и брату:

— Слышите, что лепечет этот безумец?.. Наследство, закон, ха-ха-ха! Наследством распоряжается консул для блага государства, а закон — ну, обойди его, если посмеешь!

Вмешался Агриппа:

— Прости, консул! Мой господин не намерен обойти закон, а хочет соблюсти его. Все права…

— Молчи, я тебя не спрашиваю, раб своего господина!

— Позволь, — побледнев, вымолвил Агриппа, — я человек свободнорожденный, и оскорблять меня…

— Еще слово и — клянусь Зевсом Ксением! — невольники выкинут тебя за дверь.

Фульвия расхохоталась. В ее смехе слышались злорадство и ненависть.

— Ты очень мягок, Марк, — сказала она, — я бы поступила иначе. Разве прибытие в твой дом этих людей не есть оскорбление твоего величества? Зови, Люций, рабов…

Агриппа и Октавиан бросились к двери. Бледный, дрожащий, Октавиан остановился на пороге и вымолвил, заикаясь:

— Никогда, Марк Антоний, никогда… я не прощу тебе… этого оскорбления… Клянусь тенью Цезаря!..

— Берегись, Гай Октавий! Ты угрожаешь консулу, другу и коллеге Цезаря!

Октавиан выбежал, прихрамывая на левую ногу, хлопнув дверью.

Фульвия смеялась; она была довольна, что Антоний «проучил зазнавшегося мальчишку», но больше радовала ее твердость мужа, отказавшегося вернуть наследство,

— Брат, — спросил Люций, — ты еще не оставил мысли Цезаря о парфянском походе? Нет? Значит, ты прав: наследство Цезаря нам понадобится.

Однажды утром Антоний сказал, одеваясь:

— Тень Цезаря бродит среди ветеранов. Фульвия, встававшая с ложа, возразила:

— Не тень Цезаря, а Октавий… Берегись его: он способен запятнать грязью не только своих друзей, но и свою старую мать. Этот юноша… о, этот юноша, Марк, отвратительнее самой грязной субурранки… Не спорь. Я тороплюсь. Пройди в конклав и подожди меня. Нам нужно поговорить.

Возле нее суетились рабыни: одна помогала снять тунику, другая надевала на узкие ступни матроны легкие сандалии, третья держала затканное золотом покрывало, которое госпожа должна была набросить на себя, выйдя из лаватрины.

Антоний направился к дверям.

В конклаве находился его брат Люций. Ходили слухи, что он — любовник Фульвии и подчинен ей так же, как Антоний, но муж не знал об этом, а если б и услыхал, то едва ли бы поверил, — Люция он любил и в нем не сомневался.

Брат сидел на катедре перед серебряным зеркалом, между курильницей и вазой с цветами (обыкновенное место Фульвии после купанья) и забавлялся тем, что дразнил обезьяну, просовывая между прутьев клетки палочку: зверек визжал, и глаза его казались раскаленными угольками. Люций хохотал, отнимая орехи у обезьяны (он отодвигал их), и она бросалась в бессильной ярости на прутья клетки.

Когда вошел Антоний, Люций полуобернулся к нему, продолжая дразнить обезьяну.

В конклаве было душно от благовоний и дымившихся курильниц. Коричневотелая рабыня — девочка, полунагая, с прозрачной опояской вокруг бедер, вытирала пыль со статуй, ваз, кресел и треножников. Антоний загляделся на нее, — стройная, как тростник, красивая, она смущалась, чувствуя на себе взгляды господина, и старалась поскорее кончить работу. Но Антоний уже заговорил, и она, подняв голову, застыла с тряпкою в руке, слушая ласковые слова:

— Халидония, почему ты так торопишься? Разве не приятно тебе поговорить с господином?

Невольница опустила голову:

— Господин мой, я боюсь…

— Боишься? Кого?..

И вдруг понял, — дикая ревность Фульвии была ему известна; чувствовал, что не мог бы защитить рабыню от гнева жены. И все же, подойдя к ней, коснулся ее руки.

— Не бойся, госпожа добра, она…

Не договорил, — дверь распахнулась, и в конклав вошла Фульвия. Увидев мужа рядом с невольницей, она нахмурилась. Люций, поднявшись с катедры, приветствовал ее рукою.

— Садитесь, друзья, — кивнула она обоим и, повернувшись к Халидонии, крикнула: — Вместо того, чтобы болтать, делала бы свое дело! Подай мне тунику да кликни служанок!.. Подожди. Узнай, встала ли молодая госпожа и что она делает.

Речь шла о Клавдии, дочери Клодия, с которой она соперничала в красоте и которую ревновала к своим поклонникам, мужу и его братьям.

— Что нового? — спросила Фульвия, прикрывая дряблую грудь, выглядывавшую из-под покрывала, и бросая на Люция многообещающий взгляд. — Надеюсь, боги привели тебя, Люций, не по поводу Гая Октавия?

— Именно по поводу его, — ответил Люций, — этот юноша очень вреден. Но вреднее его, конечно, Агриппа.

— Красногубый? И ты, Марк, такого же мнения? Клянусь Олимпом, я не узнаю тебя, Марк Антоний, полководец великого Цезаря! — говорила Фульвия, наблюдая искоса в зеркале за Антонием, который посматривал на возвратившуюся рабыню. — Ты, лев, боишься щенка, которого можешь уничтожить одним ударом лапы.

— Я не боюсь, — ответил Антоний, продолжая следить за движениями невольницы. — Осторожность — мать удачи.

В конклав входили рабыни.

Фульвия пожала плечами и приказала им завить ей волосы, надеть перстни и браслеты, подать зубной порошок, сурьму и сделать притирания щек, рук и груди. Потом тихим голосом, предвещавшим гнев, обратилась к Халидонии:

— Узнала, что делает молодая госпожа?

— Госпожа встает, — пролепетала испуганно невольница.

— Кто у нее в конклаве?

— Никого, госпожа моя!

— Значит, она не заглядывается на чужих мужей? Халидония молчала. Антоний, чувствуя готовую

вспыхнуть ссору, сказал:

— Мы хотели посоветоваться с тобою…

— Не мешай мне расправиться сперва с дерзкой развратницей! — воскликнула Фульвия и, когда Антоний попытался вступиться за рабыню, выговорила прерывистым шепотом: — Молчи! Любая девчонка готова свести тебя с ума!.. Подойди ко мне, Халидония!..

Невольница упала на колени.

— Подойди! — повторила Фульвия, и судорога свела со лицо. — Не хочешь? Эй, служанки, схватите ее и тащите ко мне!.. О, боги, видано ли, чтобы презренная тварь не повиновалась своей госпоже?..

Испуганные рабыни тащили упиравшуюся девушку. Она рыдала, боясь расправы жестокой женщины.

— Не смей заглядываться на чужих мужей! — воскликнула Фульвия и, схватив длинную шпильку, замахнулась на Халидонию, чтобы проткнуть ей глаз, но Антонии схватил жену за руку.

Фульвия яростно боролась, пытаясь освободиться; она осыпала Антония грубой бранью, называла развратником и, обращаясь к девушке, оскорбляла ее. Однако Антоний, зная, что вспышки гнева у жены непродолжительны, держал ее руку.

— Успокойся, дорогая моя! — говорил он. — Я знаю, что еще сегодня ты пожалела бы о своем поступке. Твоя доброта и милосердие известны всем, а я не хотел бы, чтобы тебя, вдову Клодия и Куриона, супругу консула, величали именем «жестокая». Эта рабыня, — указал он на Халидонию, — проиграна мною в кости Требацию Тесте, и я не имею права послать ему искалеченную девушку…

Это была ложь, — Антоний твердо решил спасти понравившуюся ему невольницу.

— Требацию Тесте? Как ты смел играть в кости на моих служанок? Бессовестный!.. Клянусь Фуриями! если ты солгал…

— Ты можешь справиться у Требация.

Гнев ее утихал. Антоний отнял у нее шпильку и сделал знак Халидонии удалиться.

Невольницы с удивлением посматривали на консула, — не было еще случая, чтобы он заступался за рабов перед разгневанной женою.

Люций молча наблюдал за супругами. Настойчивость брата удивила его, и он думал, как сделать, чтобы невольница не попала к Тесте: «Если я отдам Халидонию в ее руки, сердце Фульвии смягчится, и она будет действовать со мной заодно. Мы заставим Антония вести нашу политику. А если Фульвия будет мешать мне… Но нет, не посмеет. Она была любовницей Цезаря, у меня есть две эпистолы от него, и стоит только показать их брату…»

— Нужно ладить с аристократами, — говорила Фульвия, — Лепид будет наш — разве он не друг детства Цезаря? Долабелла (ярость мелькнула в глазах Антония) — тоже, Цицерон — враг, Октавий — бунтовщик. Аграрный закон Люция, опиравшегося на популяров, сделал свое дело, — народ и ветераны требуют уничтожения амнистии, и нам нечего опасаться аристократов, которые натравливают на тебя демагога Октавия.

— Я решил, — нахмурился Антоний, — ввести в сенат центурионов Цезаря, имена которых нашел в папирусах диктатора…

Фульвия захохотала.

— Хорошо придумал! Эти «Хароновы» сенаторы поддержат тебя! Что за беда, если они — темные проходимцы? Добивайся получения Цизальпинской Галлии, — с заговорщиками нужно кончить, иначе они…

— Но Цицерон…

— О проклятый пес, враг народа! — с ненавистью выговорила она и, молитвенно воздев руки, зашептала по-гречески: — О Зевс и вы, боги Олимпа, продлите мне жизнь, чтобы я насладила свои глаза видом отрубленной головы консуляра, ненавидевшего Клодия и Куриона!

Консул пожал плечами, — он старался не верить заклятиям и надеяться только на себя и свою судьбу, хотя и был суеверен; Цицерона он ненавидел и думал так же, как и жена, что смерть оратора удовлетворила бы его больше, чем величайшие почести.

Выйдя из конклава, он кликнул атриенсиса и велел привести Халидонию. Рабыня робко остановилась перед ним. Он взял ее за руку:

— Халидония, я хочу снасти себя от гнева госпожи. Я подарю тебя Лепиду, а он отпустит тебя на свободу.

В черных глазах невольницы была такая благодарность, что Антоний невольно смутился, подумав, что он освобождает ее не ради человеколюбия, а ради своей похоти. Однако он овладел собою. Рабыня, опустившись перед ним на колени, прижала его руку к своим губам.

— Идем, Халидония, я сам отведу тебя к Лепиду… Невольница, не вставая с колен, целовала его руки, и

Антоний подумал: «Вот верное существо, которое будет служить мне преданнее, чем лучший друг, жена и братья».

Он поднял ее и, полуобняв, пошел с ней к выходу.


VII


Лепид, друг детства Цезаря, считал себя эпикурейцем: он любил пиры, женщин и наслаждения. Пристрастие к изящной обуви и роскошным тогам было у него привычкой, унаследованной от деда и отца. Преклоняясь перед эллинским искусством, он не увлекался им, считая, что если римляне и обязаны многим варварам, то явление это временное, обусловленное ходом исторических событий, случайно отодвинувших развитие римского народа па несколько столетий. Рим, по его мнению, должен был прежде всего завоевать весь мир.

Если бы Лепиду пришлось лишиться богатств и стать пищим, он, не задумываясь, пресек бы мечом свою жизнь. Стоило ли трудиться над свитками пергаментов и папирусов, дышать вековой пылью изъеденных молью хартий и терпеть лишения, не принимая участия в пирах и попойках, не созерцая юных тел танцовщиц, не наслаждаясь музыкой, песнями, поэзией, философией и любовью? Стоило ли жить, как живут десятки и сотни тысяч плебеев и рабов? Мысль об этом казалась ему безумием.

Когда Цезарь был умерщвлен, Лепид и Антоний сидели в таблинуме, прислушиваясь к крикам толп, ходивших по улицам. Антоний говорил: «Конечно, эти дикие звери, выпущенные из клетки римского закона, могут нас растерзать, но как только мы соберем войска, пусть они попытаются поднять головы!.. Помнишь, друг, как я усмирил восстание Долабеллы?.. О, этот урок они будут помнить, пока существует Рим». Лепид понял: власть хирургическим ножом закона произвела операцию государственного тела и отсекла гнилые члены; следовательно, власть, спасшая республику, священна.

Слова Антония утвердили его мысль, что нобили — избранники богов, управляющие толпою. Однако он вспомнил, что Цезарь никогда не говорил резко о народе.

«Что ж, Цезарь был хитер, Антоний же прямее, — подумал Лепид. — Если род Цезаря происходит от Венеры, то Антония — от Геркулеса». Он улыбнулся и решил обратиться к Аттику, чтобы тот порылся в родословных и определил, от какого бога или героя происходит род Эмилиев.

Еще недавно он, magister equituin,[446] собирал легионариев, объединял коллегии Клодия, разыскивал ветеранов, колонистов и приверженцев Цезаря, возмущая их речами, направленными против аристократов; потом, повинуясь демагогической политике Антония, пригласил Брута и Кассия на обед, на котором они оба восхваляли «освободителей отечества». Став вскоре после смерти Цезаря верховным жрецом, Лепид поселился во дворце Нумы Помпилия, называемом «Regia».[447] Новые обязанности изменили его прежнюю жизнь: он должен был наблюдать за фламинами, весталками и иными жрецами, вести каждый год списки магистратов, анналы, жреческие книги, записи понтификов. Работы было много, но он не мог отказаться от политики и взирал на борьбу сословий с философским спокойствием. Даже казнь Герофила и бегство Брута и Кассия из Рима не могли вывести его из душевного равновесия.

«Подкупив Долабеллу, Антоний умно повел дело», — раздумывал Лепид, рассеянно поглядывая на папирус, полученный от Аттика. Это было сочинение покойного Нигидия Фигула об оракулах и искусстве вызывать тени умерших; оно было написано тяжелым и туманным языком, и Лепид не мог понять многих мест.

«Пусть Цицерон восхваляет «героев», предательски умертвивших Цезаря, пусть он твердит, что «мертвый Цезарь управляет Римом», пусть мечется между Долабеллой и Брутом, пусть ожидает помощи от Секста Помпея, — словами и действиями он доказывает свое бессилие. Но предложить ли ему, чтобы он последовал учению своего друга Фигула и вызвал тень Цезаря? Может быть, он успокоится, когда Цезарь скажет, что продолжателем его дела будет Антоний, который отомстит за него.

Раб возвестил, что в атриуме дожидается Антоний. Лепид поспешил ему навстречу.

— Знаешь, пес Октавий опять возбуждал против меня плебс и ветеранов, — заговорил консул, приветствуя хозяина. — Он стал демагогом. Я пригрозил, что посажу его в тюрьму, и представь себе, дорогой мой, хитрость Октавия: ветераны якобы потребовали, чтобы он примирился со мной, и этот ночной горшок Цезаря прибыл на рассвете к моему дворцу. Ветераны кричали: «Мир, мир!» И, когда я вышел к ним, я увидел Октавия, который дружески приветствовал меня. Пришлось пригласить его к себе, хотя он вызывает во мне отвращение.

Лепид в раздумье смотрел на него.

— Как-то вечером, — сказал он, — появилась большая комета, и Октавий, говорят, кричал на площадях, что это душа Цезаря, вознесшаяся на небо и занявшая место в сонме богов.

— Знаю, поэтому я решил обожествить Цезаря. Он, конечно, заслуживает этого. Но знаешь — больше всего меня беспокоит противодействие аристократов закону, отнимающему у Децима Брута Цизальпинскую Галлию. Меня и Долабеллу обвиняют в желании вызвать гражданскую войну.

— Разве ветераны не требуют передать Цизальпинкую Галлию стороннику Цезаря? — удивился Лепид.

— И, несмотря на это, находятся мужи, вроде Пизона, которые якобы пекутся о спокойствии в республике, а на самом деле, несомненно, помышляют о личном благополучии, о легкой наживе!

— Надоели мне эти распри, и я решил уехать в назначенную мне провинцию. А ты что думаешь делать? — спросил Лепид и, взяв серебряный колокольчик, позвонил. Вбежал раб. — Подай нам кайкубского и фуданского вина. Так ты говоришь, Марк…

— Я говорю, — нахмурился Антоний, — что положение становится тревожным. С одной стороны усиливаются ветераны и колонисты, якобы ненавидящие убийц Цезаря; конечно, они никогда не любили диктатора, а стремятся сохранить милости, дарованные или обещанные императором. Ты скажешь, что ветеранов и колонистов поддерживает плебс? А что такое плебс? Толпы нищих, ремесленников, вольноотпущенников и земледельцев, толпы бедняков, обремененных долгами. И действительно ли плебс поддерживает ветеранов? Я знаю, что положение его мало улучшено Цезарем. И потом, ремесленники, вольноотпущенники и земледельцы скорее пойдут за Брутом и Кассием, чем станут поддерживать ветеранов. С другой стороны нам угрожают все эти «отцы отечества», «Демосфены великого Рима», не сумевшие стать у власти после умерщвления Цезаря; они обижены, завидуют нам, честолюбие не дает им спать. И я решил провести законы, чтобы успокоить взволнованные умы. О, Цезарь, Цезарь! Зачем ты даровал амнистию псам-помпеянцам?

— А зачем мы даровали амнистию псам-убийцам? — отозвался Лепид, вставая. — Вот вино и фрукты. Возляг, прошу тебя, рядом со мною. Ты мне расскажешь о намеченных новых законах. А где же виночерпий? — обратился он к рабу. — Опять опаздывает? Скажи ему, что больше не буду марать своих рук о его варварское лицо!

Не успел раб выйти, как вбежал испуганный виночерпий. Это был лысый грек, с брюшком и маслянистыми глазами.

— Снова опоздал? — вымолвил Лепид свистящим шепотом. — Ступай к атриенсису, — пусть пришлет сюда Халидонию. Подожди. Не забудь сказать ему, чтобы он дал тебе тридцать ударов.

Грек упал на колени.

— Господин мой, — крикнул он с ужасом. — Прости меня еще раз… Ради высокого твоего гостя, друга трижды божественного диктатора! — И, обратившись к Антонию, заговорил по-гречески, умоляя его сжалиться над ним.

— Прости его, — сказал Антоний, — пусть наша дружба не будет омрачена криками истязуемого.

Лепид привстал на ложе.

— Встань, — сурово сказал он греку. — Я прощаю тебя последний раз. Позови Халидонию.

Когда вошла гречанка, настроение Антония изменилось.

— Поглядеть на нее — хороша! — воскликнул он.

Девушка была в легкой льняной тунике, обнажавшей колени, и в светлых сандалиях. От нее пахло духами — Лепид любил, чтобы рабы и невольницы, прислуживавшие за столом, душились.

Узнав консула, Халидония опустила глаза. Антоний подозвал ее. Гречанка хотела поцеловать у него руку, но он, не стесняясь Лепида, обхватил ее стан.

— Как живешь? — спрашивал он по-гречески. — Довольна ли? Господин отпустил тебя на волю?

Узнав, что она продолжает оставаться рабыней, Антоний шутливо обратился к Лепиду:

— Ты, наверно, влюблен в кого-нибудь, если не исполняешь обещанного.

— Не влюблен, а забываю, — ответил Лепид. — А забывчивость в такое тревожное время простительна.

— Я напоминаю тебе.

— Завтра она будет отпущена на волю. Антоний задумчиво поглаживал плечи девушки.

— Я хотел бы, чтоб она покинула твой дом и переселилась в мою виллу… Габии недалеко от Рима, и она могла бы бывать в Городе…

— …и видеться с тобою? — подсказал Лепид. — Понимаю. У тебя хороший вкус, Марк Антоний!

Девушка зарделась и, мягко освободившись из объятий консула, поспешила наполнить фиалы вином. Прислуживая, она избегала взглядов Антония: впервые ее удостоил внимания высший магистрат, и впервые она, бедная гимметская пастушка, могла помечтать о лучшей жизни.

Она слушала звучный голос Антония, но слов не понимала.

А консул говорил:

— Я изменю закон божественного Цезаря о судах: к декуриям всадников и сенаторов прибавлю третью декурию, которая будет состоять из центурионов и воинов. Таким образом в число судей должны будут выбираться центурионы и воины наравне с сенаторами и всадниками. Я возобновлю обжалование гражданами судебного приговора, уничтоженное Суллой и Цезарем: отныне каждый гражданин, обвиненный в преступлении против общественного порядка, не будет зависеть от воли продажных магистратов. И, наконец, предложу закон об обожествлении Цезаря.

— Твои законопредложения делают тебе честь, — сказал Лепид, подымая фиал. — Я должен обратить твое внимание на недовольство, которое вызовут выступления против законов Цезаря: противодействие твоих врагов…

Антоний тряхнул головою.

— Муж, предком которого был Геркулес, не страшится подлых нападок помпеянцев. Разве может меня уязвить стрела презренного Октавия, место которого было под ложем Цезаря?

Лепид засмеялся.

Допив вино, Антоний простился с другом, потрепал по щеке Халидонию и направился к двери.


VIII


Около восьми месяцев вел Цицерон упорную борьбу против Антония, и эти восемь месяцев подорвали его здоровье.

Сперва он написал I филиппику против Антония, в которой порицал его политику, обвиняя в нарушении законов Цезаря и в чрезмерном честолюбии, советуя следовать теории Аристотеля — быть первым гражданином среди граждан. Боясь македонских легионов, на которые мог опереться Антоний, чтобы уничтожить амнистию, оратор подстрекал друзей к неурядицам, советуя возбуждать воинов, сеять среди них рознь и недовольство. Когда Антоний и Фульвия отправились в Брундизий навстречу македонским легионам, аристократы склонили на свою сторону Октавиана, и тот поспешил в Капую под предлогом продажи вилл, принадлежавших его матери, а на самом деле — чтобы набрать себе телохранителей среди ветеранов Цезаря.

Переехав в Путеолы, Цицерон следил за деятельностью Октавиана, который распространял среди воинов эпистолы с обвинением Антония в измене делу Цезаря. Легионарии чуть не взбунтовались, и только обычное хладнокровие и присутствие духа спасли Антония: он велел казнить подозрительных центурионов в своем доме, в присутствии разъяренной Фульвии, — стареющая матрона выказала себя кровожадной гиеной, принимая участие в пытках людей, — одежды ее были забрызганы кровью.

Цицерон знал о злодействах Антония. Он стал писать II филиппику и, закончив ее, послал Аттику.

Шагая по холодному атриуму, в который врывался ноябрьский ветер, Цицерон говорил Тирону, оторвавшись от работы над трактатом «De officiis».[448]

— Нужно умиротворить общество, изменить нравственный уровень жизни. Богатство и власть развращают людей, это не высшие жизненные блага, а бремя, которое должно переносить. Следует жить, занимаясь земледелием и торговлей, принимать участие в политической жизни. Целью правительства должно быть общее благо, а достигнуть его возможно строгим соблюдением законов, восстановлением добродетелей, щедростью нобилей, честностью, порядочностью…

— Но если идеальная республика, — возразил Тирон, — ставит целью своего существования благо народа, воздержание от наступательных войн, подобных тем, какие вели Красс и Цезарь, уничтожение жестокостей и вероломства, стремление сдерживать данное слово, то не есть ли это возврат к древним временам?

— Ты меня правильно понял, сын мой, — оживился Цицерон, — я стою за аристократическую республику, в которой не было бы ни Гракхов, ни Мариев, ни Сулл, ни Цезарей, а единый сенат, состоящий из ораторов, правоведов, ученых, философов и писателей…

— Но ведь ты, господин мой, пытаешься привить идеи Платона к римской жизни!

Цицерон не ответил. Он прислушивался к приближавшимся голосам людей.

— Кто там? — спросил он, приоткрыв дверь и выглянув на улицу.

— Письмо от Октавиана Цезаря! — крикнул грубый голос.

Тирон распахнул дверь, и в атриум проник вооруженный гонец в мокром плаще, в забрызганных грязью калигах.

«Что мне делать? — писал Октавиан. — Антоний во главе легиона Алауда двинулся на Рим. Задержать ли его в Капуе или идти на столицу?»

Не колеблясь, Цицерон посоветовал Октавиану двинуться на Рим: он боялся отмены Антонием амнистии и возникновения новой гражданской войны.

Вскоре Цицерону стало известно, что Октавиан ошибся, думая, что Антоний шел во главе одного легиона, — их у него было два.

«Октавиан трусит, — писали друзья, — и опасается, как бы Антоний не объявил его врагом республики». Узнав о походе Октавиана на Рим во главе трех тысяч воинов, Цицерон успокоился.

События следовали одно за другим. Вступив в Рим раньше Антония, Октавиан объявил его изменником дела цезарьянцев и предложил ветеранам поддерживать сына диктатора. В то же время, боясь аристократов, он пытался ладить с ними. Популяры считали его своим вождем, а аристократы — своим защитником, хотя многие не доверяли ему, видя его растерянность и двуличность. Прибытие в Рим Антония, эдикт его, в котором он презрительно отзывался о низком происхождении Октавиана («из фамилии ростовщиков») и намекал на причину усыновления его Цезарем («любовник диктатора»), а затем второй эдикт о созыве сената с предупреждением, что не явившиеся будут считаться приверженцами Октавиана, — возымели свое действие: воины покидали Октавиана, разбегались, а Цицерон побоялся вмешаться в это дело.

Однако восстание двух тибурских легионов, требовавших отомстить за смерть Цезаря, расстроило планы Антония, — войска перешли на сторону Октавиана. Римское общество растерялось: аристократы считали Октавиана своим, а он очутился во главе мятежных легионов, готовых мстить за убийство Цезаря.

Положение Антония стало опасным: если остальные легионы перейдут на сторону Октавиана, он очутится во власти аристократов. Однако Антоний не показывал беспокойства и на заседании сената старался быть веселым: с радостью в голосе он объявил, что Лепид заключил мир с Секстом Помпеем, и, восхваляя его, предложил благодарственное молебствие. Сенат рукоплескал.

Возвратившись домой, Антоний собрал друзей и спросил, следует ли ему примириться с Октавианом или отправиться в Галлию к Лепиду. Мнения разделились. Молчали только Люций и Фульвия.

— Что же ты, жена? — спросил Антоний. — Разве не одобряешь наших замыслов? А ты, Люций? Или мудрая Минерва подсказала вам мысль лучшую, чем высказали все мужи?

Матрона встала. В ее глазах была непреклонная воля.

— Октавиан умен. Ему улыбнулось счастье, а от нас улетело. Но надолго ли? Октавиана нужно бить его же оружием. И потому не тебе, Марк Антоний, первому мириться с ним, не тебе, Марк Антоний, просить убежища у Лепида. Стань же и ты мстителем за Цезаря, подыми легионы, созови опять сенат, распредели провинции между магистратами… Действуй!

Люций поддержал Фульвию.

— Изгони Децима Брута из Цизальпинской Галлии, и цезарьянцы будут на твоей стороне; Октавиан принужден будет присоединиться к тебе, иначе легионы его разбегутся.

— Так я и сделаю, — твердо сказал Антоний. — Буду действовать по примеру Цезаря — стремительно и внезапно.

Вечером он выехал неожиданно для всех из Рима, сказав родным, что отправляется к видному центуриону по важному делу, а на самом деле ехал в сопровождении верного вольноотпущенника Эроса в окрестности Габий, где находилась его вилла.

Ночь выдалась лунная. Вымощенная дорога гулко отдавалась под копытами лошадей. Дул прохладный ветер, и Антоний плотнее кутался в плащ.

Мост, сооруженный Гаем Гракхом, казалось, был построен недавно: ни единой трещинки на сваях и облицовке перил. Остановив коня, Антоний смотрел на волны, посеребренные лунным светом, на берега, поросшие кустарником, и улыбался своим мыслям.

«Она ждет меня, — думал он, — и обрадуется моему решению».

Выехав из городка, он помчался к вилле, расположенной на берегу той же реки, через которую был перекинут мост, сооруженный Гракхом.

При въезде в виллу он был встречен собачьим лаем. Раб-вратарь, узнав господина, низко кланялся. Из эргастулы вышел декурион и спросил, нужно ли разбудить невольников, чтоб они приветствовали хозяина. Антоний объявил, что не следует тревожить людей, которые должны чуть свет отправляться на работу.

Войдя в дом, он остановился на пороге атриума: Халидония приветствовала его поднятой рукой, а затем, упав к его ногам, обняла колени.

— Какая радость твой приезд! — говорила она. — Слава Зевсу Ксению, радетелю об амфитрионах, не знающих, как лучше провести время, — добавила она с легкой шутливостью в голосе.

— Уж не думаешь ли ты, Халидония, что я приехал поселиться или развлекать тебя? — сказал он, поднимая её и прижимая к груди.

— Да, господин мой, ты здесь, чтобы меня обрадовать.

Слова гречанки понравились Антонию. Обняв ее за стан, он вошел с ней в атриум и, сняв плащ, бросил его подбежавшему Эросу.

— О деле будем говорить позже, моя птичка, хотя оно не терпит отлагательств… Ты уходишь, Эрос? Отнеси плащ в спальню и разбуди нас на рассвете…

Вошли рабыни, неся амфору на палке, продетой в ручки. Пока они распечатывали ее, Антоний, облокотившись на ложе, беседовал с гречанкой; он хвалил ее прическу, восторгался глазами, нежным цветом лица. Халидония преданно смотрела на него, улыбаясь одними глазами. Когда невольницы поставили перед ними кубки, Антоний взял свой фиал и поднес к губам:

— За твое здоровье и счастливое путешествие!

— Путешествие? — удивилась Халидония. — Но я, господин мой, никуда не собираюсь ехать.

— Поедешь со мною?

— С тобой? А куда? Удивление ее возрастало.

— На войну, да поможет нам Арес!

Пили до полуночи. Мерцали светильни. Халидонию клонило ко сну, голова ее отяжелела.

— Господин мой, — пролепетала она, — я пьяна… Позволь мне удалиться…

Антоний засмеялся.

— Еще один глоток, и мы вместе отправимся в объятья Морфея. Пей!..

…Рассвет застал их на ногах. Антоний торопил Халидонию:

— В путь, в путь! Возьми с собой одежду, обувь и одеяло… Остальное найдется у меня. В Риме остановишься у одного из моих друзей. Вот письмо к нему. Скажи рабам, куда доставить вещи…

Сев на коней, они выехали на Пренестинскую дорогу, направляясь в Рим.

…Взяв деньги в сокровищнице Сатурна, Антоний выступил во главе двух легионов, преторианской когорты, конницы и ветеранов по направлению к Цизальпинской Галлии. С ним уезжало большинство цезарьянцев.

Действия Антония возмутили Цицерона. Оратор не находил себе места, не мог работать. Он то подстрекал Октавиана выступить против Антония, советуя помочь Дециму Бруту, то не доверял Октавиану, подобно многим аристократам, и искал вождя, способного возглавить движение. Когда же аристократы предложили ему стать вождем, Цицерон пригласил Аттика и Корнелия Непота, чтобы выслушать их мнение. Они советовали не отказываться. Однако у Цицерона не хватило решимости, и он сослался на старческие недуги.

— Заклинаю тебя твоими сединами — не отказывайся! — вскричал Тирон. — Будь тверд, как подобает мужу до Пунических войн!

Эдикт Децима Брута, объявившего, что не признает Антония правителем Цизальпинской Галлии, придал оратору бодрости. Друзья и родственники Октавиана настаивали, чтобы Цицерон разогнал цезарьянцев и восстановил республику. Но как это сделать?

Оратор произнес III филиппику, предложив сенату уничтожить распределение провинций, проведенное Антонием, и поручить Гиртию и Пансе наградить Децима Брута и Октавиана, оказавших услуги отечеству. И в тот же день обратился к народу с IV филиппикой, обрисовав тяжелое положение республики.


IX


Лициния бежала с Брутом из Рима. Порция сопровождала мужа в Луканию. Прощаясь с ним в Элее, она смотрела на острова Ойкотриды, возвышавшиеся перед городом, и едва сдерживала рыдания, предчувствуя длительность разлуки.

— Не огорчайся, госпожа, — сказала Лициния, утешая ее, — ты станешь сражаться за отечество не руками, как мы, а своей душой. Ты любишьреспублику и отечество не меньше, чем мы.

— Прекрасная мысль, — улыбнулась сквозь слезы Порция. — Иди, муж, куда зовет тебя долг, а ты, Лициния, позаботься о нем, как мать, охраняй от невзгод…

— А кто охранит меня от самого себя? — вздохнул Брут. — Он не дает мне покоя: является наяву и в сновидениях, смотрит на меня с укором, угрожает окровавленными руками.

— Цезарь? Не думай о нем, муж мой!

Обхватив Брута за шею, Порция не могла от него оторваться. Рабыни увели ее. Она догнала мужа на пристани и, рыдая, говорила:

— Тяжелый жребий выпал нам на долю. Но меня утешает, что ты — республиканец. Иди же, куда ведет тебя Фатум, а я сумею перенести горе и, если понадобится, умереть за отечество.

Брут взошел на корабль и долго смотрел на жену, стоявшую на набережной.

…Прибыв в Афины, Брут стал готовиться к войне. Он привлек на свою сторону молодежь, изучавшую философию, в том числе и Горация, который стал его убежденным сторонником. В течение нескольких месяцев Брут создал восемь легионов из войска Помпея, рассеянного после Фарсалы по городам Фессалии, Македонии и островам Архипелага, захватил в Деметриаде склад оружия, приготовленного Цезарем для войны с парфянами, осадил в Аполлонии Гая Антония, назначенного правителем Македонии, и взял его в плен с войсками, не лишив однако знаков власти, хотя Цицерон, переписывавшийся с Брутом, советовал убить Гая Антония.

Размышляя, как поступить с братом Марка Антония, Брут спросил Горация, читавшего стихи лесбиянки Сапфо:

— Не казнить ли нам Гая Антония? Гораций, не задумываясь, ответил:

— Оставь его заложником. Боги одни знают, чем кончится борьба. Имея же у себя видного магистрата, можно в случае неудачи…

— Ты не веришь в наше дело? — с возмущением вскричал Брут. — Зачем же ты в таком случае присоединился ко мне?

Вмешалась Лициния, и Брут успокоился: она умела влиять на него, во-время отвлечь от беспокойных мыслей, начать беседу о борьбе, которая должна вывести Рим на путь свободы, величия и могущества. Так случилось и теперь.

— Не слушай, Марк Юний, поэта, который столько же разбирается в политике, как незрелая девочка, — сказала она. — Лучше обрати внимание на дела Кассия и Секста Помпея.

— Секста, сторонника сената?

— Не говори так, Марк Юний! Мы не знаем причин, заставивших Помпея примириться с сенатом. Может быть, это уловка, чтобы выиграть время? Может быть…

— Я не доверяю Сексту, — тихо вымолвил Брут, — а Кассия люблю и уважаю. Вместе с ним мы убили Цезаря, вместе решили продолжать борьбу и вместе умрем, если это понадобится. Что такое жизнь? Испытание богов или издевательство над человеком? Я думаю, что жизнь — глупая случайность, а зарождение новой жизни — преступление перед человечеством.

— Ты был иного мнения…

— Да, но чем больше я живу, тем больше вижу бесцельность существования сотен, тысяч, десятков и сотен тысяч людей…

— Ты мрачен, Марк Юний, — опечалилась Лициния. — Неужели призраки продолжают тебя тревожить?

Брут кивнул.

— Я обращался к Гекате, заклиная ее магическими формулами и знаками, однако богиня не помогла. Знаешь, мне иногда приходит в голову, что она бессильна.

— Ты много думаешь…

— Нельзя не думать, когда на плечах голова. Мне кажется, что эти призраки ниспосланы на меня жрецами, владеющими силой заклинаний, и нужно только найти жреца, умеющего снять заклятие.

Лициния молчала. Она жалела свободолюбивого мужа, истерзанного мыслями и сомнениями, возбуждаемого Цицероном.

Оратор писал, что убийство Цезаря не освободило отечество, наоборот — родина находится во власти честолюбцев, готовых решать силой оружия, кому быть властелином. «Не таких ли, как Цезарь? — ехидно добавлял Цицерон. — А может быть, больших, чем восточные деспоты, как, например, Митридат Эвпатор?»

Лициния знала содержание писем оратора. Она перечитывала их, отвечая Цицерону со слов Брута; иногда вождь республиканцев отвечал сам, но каждый раз советовался с нею, так ли выражена мысль, тот ли оборот и то ли слово употреблены им. Он избегал писать по-гречески и только изредка употреблял двустишия из Гомера, Гезиода, Эсхила и Эврипида, чтобы подчеркнуть мысль, облечь ее в нарядные одежды.

Кассий писал из Сирии, что собирает войска, упрекал Долабеллу, замучившего в Смирне двухдневными пытками Требония (Долабелла добивался получить у пего деньги), ругал Пансу, который, выступая в сенате, мешал ему, Кассию, получить проконсульство над Сирной и полномочия над Азией, Вифинией и Понтом.

«Консул Панса заявил Цицерону, что это предложение не нравится матери Кассия, его сестрам и Сервилии, — писал Кассий Бруту, — как будто политические дела находятся в зависимости от женщин. А если б это было и так, то может ли консул действовать в ущерб республике, ссылаясь на матрон? Уловка Пансы глупа, теперь я уверен, что консул враждебен республиканцам и не желает видеть их у власти. Цицерон пишет, что именно поэтому Панса не посылает тебе воинов и отговаривает молодежь служить под твоим начальствованием. Панса — явный цезарьянец!»

Брут ответил, что консул не страшен, молодежь имеет свою голову и поступает, как повелевает сердце, и закончил письмо такими словами: «Пусть Панса мешает — его старания смешны. Ко мне прибыли Мессала Корвин, сыновья Лукулла, Катета, Гортензия Гортала и Бибула. Жду еще сыновей всадников и плебеев, для которых слово свобода звучит как призыв к счастливой, радостной жизни. «Не лучше ли умереть свободным, — говорю я молодежи, — чем жить рабом? Если бы мой отец вздумал добиваться диадемы и поработить квиритов, я, не задумываясь, поразил бы его, как поразил Цезаря в сенате! Лучше не жить, чем быть сколько-нибудь ограниченным в свободе!» Молодежь хвалит меня за эти речи, только не нравятся мне двое: поэт Гораций Флакк, для которого поэзия, очевидно, важнее, чем благо отечества, и Мессала Корвин, в глазах которого часто вижу неискренность. Гораций безвреден, а Мессала, без сомнения, находится на моей стороне ради выгоды. Если это так, то боги покарают мужей, равнодушных к судьбам родины».

Читая эти письма, Лициния покачивала головою.

«Аристократическая молодежь! Разве она, гнилая, способна на доблестный подвиг? Только подлостью, хитростью, лицемерием, подкупом и продажностью идет она к своей цели. А если начальствовать над ней будет демагог и палач, подобный Милону, она превратится в толпу злодеев».

Она высказала свою мысль Бруту.

— Если республика изверилась в молодежи, — рассеянно вымолвил Брут, — одной и другой пора умирать.


X


Считая себя мстителем за Цезаря и защитником ветеранов от произвола аристократов, Антоний издевался над VII филиппикой Цицерона (знал о ней из писем друзей) и, кривляясь, повторял его слова: «Если нельзя жить свободным, должно умереть».

— И пусть умирает! — кричал он своему другу Барию, прозванному «винной бочкой» за способность пить очень много, который перечитывал дружественные письма Пансы и Гиртия. — Давно пора! Старый Харон соскучился по старому болтуну!

— Все это так, — прервал Варий, — но что ты намерен делать?

— Нужно сообщить легионам Децима, что я не желаю сражаться с ними, а хочу только наказать их вождя, убийцу Цезаря. Пошли расторопных людей в Мутину, пусть они обещаниями наград склонят воинов на мою сторону. Говори, что я готов отказаться от Цизальпинской Галлии, если взамен ее получу Трансальпийскую, сроком на пять лет.

— Ты уверен, что Цицерон согласится на это?

— Цицерон, Цицерон! — задыхаясь, выговорил Антоний. — Болтун, выживший из ума, желает войны, жаждет крови, чтобы получить власть. Хорошо, он получит войну и заплатит за нее своей старой, холодной кровью1 Впрочем, довольно об этом. Иди, Варий, и делай, что приказано.

Узнав, спустя три недели, что Цицерон настаивал объявить его врагом отечества и потерпел в этом неудачу, Антоний сказал Вентидию Бассу и Варию:

— Он предсказывает в VIII филиппике резню аристократов, если я приду к власти. Он жаждет нашей крови, — подчеркнул он, — чтобы некому было произвести резню. А вот и письма из Азии! — воскликнул он, выхватывая из рук раба связку навощенных дощечек. — Посмотрим, что пишут друзья.

Это были старые и новые письма, опоздавшие по неизвестной причине — обстоятельство, вызвавшее гнев Антония. Он позвал гонцов и бил их, приговаривая:

— Почему не прибыл вовремя? Вот тебе за это! А ты? Получай…

Он читал письма, сжимая кулаки: Брут готовился к борьбе, — республиканцы имели уже сильные войска, воодушевленные идеей освобождения отечества. Это была страшная угроза делу Цезаря, и Антоний понимал, что если он не отстоит новой формы правления, враги восторжествуют. Он был уверен, что Цицерон одобрит действия Брута.

Опасения Антония оправдались: письма из Рима говорили о новой филиппике Цицерона, о непримиримости оратора, об утверждении Брута правителем трех провинций и — что самое главное — об отмене законов Антония.

— Цицерон хочет войны. Пусть же будет война! — вскричал Антоний, ударив кулаком по столу. — Клянусь богами! — пока я жив — не уступлю, если бы даже Фатум готовил мне сотни неудач!

Антоний стал готовиться к войне. Покинув Бононию, в которой он оставил Халидонию на попечении Эроса; (гречанка забеременела, и Антоний хотел выдать её за любимого вольноотпущенника), он шел дубовыми лесами во главе войск к Мутине. Легионарии со смехом разгоняли стада жирных свиней, подбиравших желуди. Веселые крики людей и хрюканье животных оглашали леса.

«Благодатная страна», — думал полководец, оглядываясь на смоляные заводы, на овец, шерсть которых славилась во всей Италии, и на огромные бочки, величиной с хижину, — в них приготовлялось лучшее вино Циспаданской Галлии. Антоний послал гонца к Вентидию Бассу с приказанием прибыть к нему на помощь с тремя легионами. До Мутины оставалось не более пятидесяти стадиев. Легионы шли с веселыми песнями.

Однако Мутина встретила Антония неприветливо. В бою Антоний понес большие потери и стал отступать, двигаясь к Нарбонской Галлии. Октавиан побоялся его преследовать, и только Децим Брут погнался за Антонием, решив его уничтожить, чтобы избавиться от «Дамоклова меча», как он говорил, занесенного над его головою.

Антоний шел на Лигурию, переваливая через крутые и дикие горы между Дертоной и Вадой, минуя Эмилиеву дорогу из опасения попасть в засаду. Он надеялся соединиться с Вентидием Бассом, так как своих войск у него было мало — четыре легиона, конница и новобранцы. В первые два дня он прошел тридцать миль, отделявших Мутину от Пармы, и ночью обрушился на город.

Была вторая половина апреля, но еще держались заморозки: осколки льда звенели под калигами воинов, молча подходивших к городу. Полководец объявил, что отдает город легионам, предупредив, что за обнаруженное пьянство виновные будут казнены. Всю ночь шел грабеж, происходили насилия. Центурионы кричали: «Воины, запасайтесь продовольствием! Предстоящий путь долог и тяжел!»

В следующие два дня было пройдено сорок миль. Дав войскам однодневный отдых в Плацентии, Антоний двинулся по Мульвиевой дороге к Дертоне и спустя неделю достиг лигурийских гор. Перевалив через них, он в первых числах мая прибыл в Ваду Сабатию, однако Вентидия Басса там не оказалось.

Расстроенный, Антоний послал навстречу ему брата Люция. Вскоре Вентидий Басе прибыл. Уставшие легионы отказывались идти в Нарбонскую Галию. Антоний, привыкший в последнее время к ударам судьбы, принужден был обещать, что отправит их в Полленцию. К счастью для него, разведка донесла, что Полленция занята Децимом Брутом.

— Слышите? — возгласил Антоний. — Враг занял город; Если вы хотите предать своего полководца и сдаться на милость убийцы нашего друга и отца, великого Цезаря — идите! Но помните: вы покроете себя вечным позором — каждый квирит, нет, даже не квирит, а вольноотпущенник и раб вправе будет плевать на вас, на ваших жен и детей, и не ответит за это по римскому закону. А каждый раб, пошедший со мною, получит — клянусь Меркурием! — свободу, вольноотпущенник — права гражданства, воин — земли и подарки, центурион, трибун, легат, префект — большие награды и повышение в чинах. Кто за Цезаря — тот с мною, кто против меня — тот с убийцами-помпеянцами!

— За Цезаря! — закричали друзья Антония. Возглас их повторили первые ряды легионов, подхватили вторые и третьи, и мощные крики огласили окрестность.

— С Антонием, всегда с Антонием! — говорили, перебивая друг друга, воины. — К Лепиду, к Лепиду!


XI


Находясь в Форуме Вокония, Лепид с тревогой следил за движением войск Марка и Люция Антониев. Первым прибыл Люций в Форум Юлия; Марк, подошедший с легионом позже, немедленно направился к лагерю Ле-пида, где находились ветераны Цезаря.

Расположив войска на берегу речки Аргентей, Антоний возбуждал ветеранов беседами о Цезаре. Его легионарии были частыми гостями в лагере Лепида, а воины Лепида — в лагере Антония.

Сам Лепид был в нерешительности. Он думал: «Антоний друг, но в немилости. Стоит ли жертвовать своим положением ради него?» Он смотрел на походный столик, на котором лежал декрет сената об изгнании Антония, и его одолевала мысль: «Оскорбить сенат неповиновением значит стать его врагом. Как поступил бы в этом случае Цезарь? Конечно, употребил бы хитрость». Лепид решил притвориться противником Антония и не препятствовать ему в действиях, какие тот найдет нужными. Но тут он вспомнил о письме Октавиана, который спрашивал: «Сообщи, согласен ли ты признать меня вождем цезарьянцев», и в раздумьи опустил голову. На письмо он еще не ответил, и теперь, когда Антоний стоял в нескольких шагах, его занимал вопрос, как держать себя с ним, чтобы не возбудить подозрений легатов и военных трибунов.

Приоткрыв полу шатра, Лепид наблюдал за противоположным берегом Аргентея и вдруг среди воинов увидел Антония. Сердце его сжалось: с длинной бородой и всклокоченными волосами, в траурной одежде, полководец, правая рука Цезаря, беседовал с ветеранами, находившимися на другом берегу. Легионарии приветствовали его.

— Трубить в трубы! — закричал Лепид легату, находившемуся на претории.

Трубы заглушали громкий голос Антония, — так нужно было. Никому не приходило в голову, что Лепид склонен перейти на сторону сената.

На другой день Лепид был разбужен криками. Полураздетый, он выглянул из шатра и увидел ветеранов, несших на руках Антония. Они шли к его палатке. Толпа увеличивалась — воины сбегались со всех сторон.

Караульный легат доложил:

— На рассвете Антоний с небольшим отрядом перешел реку вброд, наши легионарии сломали палисады и схватили его на руки. Принимай, вождь, друга Цезаря.

Лепид поспешно оделся и выбежал на преторию. Он обнял Антония при радостных криках легионариев и громко сказал:

— Привет сподвижнику нашего бога и отца!

— Привет и тебе, отец мой! — смиренно сказал Антоний. — Я понимаю твою нерешительность… ты боялся сената.

— Сената?

Лепид был задет. Нет, он никогда не был трусом. Кто боится сената? Только варвары! А он — верховный жрец, и его слово свято. Римский народ не позволит даже сенату издеваться над священной личностью жреца.

Кликнув писца, он стал диктовать дерзкое послание, уверяя отцов государства, что сострадание к Антонию победило легионариев и его самого. Письмо кончалось словами: «Надеюсь, что римский сенат не вменит нам в преступление оказанного милосердия, которого, по-видимому, лишены отцы государства во главе с Цицероном. Ветераны и друзья Цезаря знают, что делать для блага государства».

Узнав о соединений Антония с Лепидом, общество негодовало; Растерянный сенат принял срочные меры: Марку Бруту и Кассию с войсками, а также африканским легионам было приказано прибыть в Италию; Секст Помпей был поставлен во главе всех кораблей с титулом начальника флота и морского берега и с полномочиями, какими некогда пользовался Помпей Великий в борьбе с пиратами. Введение налога по случаю войны вызвало всеобщее недовольство: роптали всадники, негодовали ростовщики, волновался народ, хотя всем было известно, что сокровищница Сатурна была пуста, а средства требовались большие. Сенат хотел обнародовать проскрипцию против Лепида, славившегося богатством, но его теща Сервилия, имевшая большие связи в аристократических фамилиях, приложила все усилия, чтобы его спасти. Вскоре о проскрипции перестали говорить.

Октавиан перешел на сторону аристократов и получил начальствование над войсками, выставленными против Антония. Учитывая тяжелую обстановку, он не торопился выступать в поход, желая вынудить сенат не препятствовать его консульству.

Перед заседанием сенаторы толпились в курии: одетые в тоги с красными полосами, в красных полусапожках, украшенных полумесяцем из слоновой кости, надменными лицами, они шептались, стараясь казаться спокойными:

— Октавиан приказал убить на войне Гиртия…

— Велел отравить раненого Пансу, чтобы расчистить себе дорогу к консулату.

— Мы знаем, кто этот сын Цезаря, — насмешливо подчеркнул Фавоний, — от него так и пахнет ростовщической породой. Что? — закричал он, заметив движение руки Цицерона, собиравшегося возразить. — Ты легковерен, Демосфен великого Рима! Ему приказано спешить на помощь Дециму Бруту, а он медлит…

Цицерон не ответил и, взяв Фавония под руку, отвел его в сторону.

— Лепид должен быть объявлен врагом отечества, — сказал он, — подлый проконсул, которому мы доверяли, оказался изменником, и я решил принять строжайшие меры. Когда Октавиан отправится в поход…

— Понимаю, — кивнул Фавоний. — Мы объявим Лепида врагом и отсрочим выполнение проскрипции, чтобы дать время воинам покинуть проконсула. А потом?

— Что потом? Октавиан и Децим Брут разобьют Антонии, и республика будет спасена.

— Ты очень доверчив, Марк Туллий! Октавиан — трус, и едва ли можно рассчитывать на него…

— Октавиан знает, что у Децима десять легионов, у Планка — пять, у Азиния Поллиона — три, у Марка Брута — семь, у Кассия — десять, а всего тридцать пять легионов, не считая кораблей Секста Помпея и моряков, которых он купил в Африке. Неужели с такими силами мы не сможем противостоять четырнадцати легионам бунтовщиков?

— А ты уверен, что легионы не перейдут на сторону Антония?

Цицерон отшатнулся.

Вопрос Фавония был страшен: он давно уже беспокоил оратора, который боялся даже думать об этом, а друг спросил, точно предательство было вполне естественным делом.

— Измена? Не может быть. Подождем событий, — сказал Цицерон, упрямо сжимая тонкие губы.

Ждать пришлось недолго — пролетели три недели, и Октавиан, не получивший консульства, выступил в поход. Лепид был объявлен врагом отечества, а проскрипция против него отсрочена на два месяца. Сенат торжествовал, все, казалось, было в порядке. И вдруг в июльские иды прибыло в Рим посольство от Октавиана. Испуганный сенат слушал центурионов и воинов, которые нагло говорили, перебивая друг друга:

— Легионы требуют избрать нашего вождя консулом…

— …отменить проскрипцию против Антония и Лепида…

— Мы не пойдем против ветеранов Цезаря… Цицерон вскочил.

— Измена? — крикнул он. — Октавиан с бунтовщиками? Так ли это? О, боги! — обратил он глаза к Капитолию: — Слышите и видите, что происходит?

— Нужно ответить на требования посольства, — шепнул ему Фавоний.

— Голосуйте, — махнул рукой Цицерон и опустился в курульное кресло. Он был бледен, губы посинели, на лбу выступил пот.

Голосование оказалось не в пользу посольства, — центурионы и воины покидали курию с угрозами.

— Война, неужели война? — вскричал Фавоний. — Войск у нас много, а где они? Децим будет уничтожен, потому что Марк Брут и Кассий далеко, а Планк и Поллион не сумеют разбить легионы злодеев…

— Марк Туллий, ты ослеп! — насмешливо сказал старый сенатор. — Мальчишка перехитрил тебя, приняв сначала вид республиканца, а потом — цезарьянца.

— . Подлый демагог! — выговорил Цицерон, пытаясь подняться, но не мог, — странное бессилие овладело им, губы шептали молитву: оратор умолял богов о смерти.

Возвратившись домой, Цицерон принялся за работу: он писал сочинение, в котором доказывал, что смерть — не зло. Он хотел ободрить римлян, внушить им твердость, мужество и философское спокойствие к перенесению несчастий. Проповедуя смерть и презрение к жизни, он ссылался на Катона Утического, на Юбу, Петрея, Сципиона и других, которые предпочли небытие позорному существованию. Это была первая Тускулана, хотя и сочинения «Cato major sive de senectute»[449] и «Laelius sive de amicitia»[450] были кончены и он хотел просмотреть их после обработки Тироном, теперь было не время приниматься за них. Сперва нужно издать «Tusculanae quaestiones»,[451] которые утверждали самоубийство как спасение от зверств победителя.

 — Сын мой, — сказал он Тирону, — обещай, что бы ни случилось со мной, опубликовать мои труды. Я стар, врагов у меня много, и одни боги знают, что ожидает меня.

— Не беспокойся, господин мой! Твои труды — достояние потомства. А жизнь — в руках Олимпа.

Октавиан двинулся на Рим и остановился у его стен, ожидая присоединения к нему африканского и сардинского легионов. Город сдался, вожди аристократов бежали. Но Цицерон и сенат остались.

Обняв на форуме мать и сестру, которых спрятали весталки от мести аристократов, Октавиан принес жертву Юпитеру Капитолийскому и вернулся из города к войскам.

Заставив сенат избрать себя и Квинта Педия консулами, а куриатные комиции утвердить свое усыновление, Октавиан приказал Педию внести законопредложение, а комициям утвердить закон о запрещении огня и воды убийцам Цезаря.

Ужас охватил Рим. Амнистия была уничтожена и заговорщики привлечены к суду, однако ни один из них не явился.

Вскоре стало известно, что Планк и Поллион сдали свои легионы Антонию и Лепиду, а войска Децима Брута перебежали на сторону Антония. Сам Децим был захвачен в Альпах варварами и казнен по приказанию Антония, хотя спас ему жизнь во время убийства Цезаря. В это же время в Рим пришло запоздалое известие о поражении, нанесенном Кассием Долабелле, и смерти его.


XII


Кассий, муж смелый, твердый и решительный, упорно боролся с Долабеллой, собиравшим дань с городов и снаряжавшим корабли при помощи родосцев, ликинцев и иных народов. Кассий тоже попытался получить корабли от Финикии, Родоса и Ликии, но это ему не удалось, и он принужден был выступить против Долабеллы с теми силами, какие имел. Морское сражение не дало ни одному из них преимуществ, и Кассий стал готовиться к новой битве. Он собирал корабли, нанимал людей, закупал оружие.

Напав на Долабеллу в море, Кассий разбил его, частью потопив корабли, а частью заставив их сдаться. Долабелла бежал. Он заперся в Лаодикее, надеясь на помощь Клеопатры, корабли которой ожидали попутного ветра, чтобы отплыть в Азию. И Кассий, опасаясь удара в тыл, решил кончить войну поскорее.

Подкупив центурионов, охранявших городские ворога, Кассий проник днем в Лаодикею, а за ним ворвались войска.

Шум и крики донеслись до площади, где Долабелла производил смотр легионам.

— Что там? — вскричал он, обратившись к друзьям. — Пусть телохранитель узнает, что случилось.

Вскоре телохранитель появился на площади. Он бежал, размахивая руками, и кричал:

— Беда, вождь, беда! Кассий в городе!

— Кассий?

Долабелла растерянно смотрел на легионариев, покидавших ряды и исчезавших в уличках. И вдруг, поняв, что все погибло и жить незачем, успокоился. Этот веселый кутила, любивший женщин и пиры, приказал телохранителю убить себя и подставил ему горло.

— Клянусь богами! — воскликнул Долабелла. — Вот что составляет доблесть мужа.

Получив смертельный удар, он упал, обливаясь кровью. Телохранитель отрубил ему голову, а потом вонзил себе кинжал в сердце.

…Смерть Долабеллы обрадовала Кассия Собрав легионы противника, он заставил их присягнуть себе. Торопясь покинуть Лаодикею, полководец ограбил храмы и казначейство, умертвил знатных людей, чтобы получить их имущество. А на горожан была наложена такая большая дань, что они стали нищими.

Когда Кассий покидал город, жители проклинали и оскорбляли его, а он ехал впереди легионов, равнодушный ко всему, думая об одержанной победе и захваченных богатствах.

«Все, что бы я ни делал, — думал он, — хорошо и необходимо для спасения республики. Мы должны разбить злодеев, посягающих на нее, стремящихся ее ниспровергнуть. И мы добьемся светлых дней, рассеяв мрак, окутывающий Рим».

Повернувшись к легату, ехавшему рядом с ним, Кассий сказал:

— Наша цель — жизнь, борьба и победа. А обернется к нам Фатум спиной — примем безропотно смерть.

И спросил, какой из враждебных городов самый богатый в Азии.

— Разве у нас недостаточно золота и серебра? — спросил легат.

— Для спасения республики нужны огромные средства, — сказал Кассий. — Но первым делом мы должны обезопасить себя с тыла, чтобы противник не двинул против нас своих кораблей…

— Самые богатые и враждебные нам государства — Родос и Ликия. Но в городе Родосе ты, господин, получил воспитание и греческое образование.

— И все-таки родина моя — Рим! — вскричал Кассий.


XIII


Объявив сенату, что он идет усмирить Антония и Лепида, Октавиан двинулся в поход, сказав на прощание Квинту Педию:

— Консул, поручаю тебе в мое отсутствие утвердить закон об уничтожении проскрипций против Антония и Лепида.

Педий испуганно заморгал глазами:

— Боюсь, консул, что сенат догадается о твоих намерениях.

— Делай, как приказано, — сената не боюсь, да и никто его не боится: он давно уже перестал быть нашим пугалом…

Октавиан шел на Бононию. Легионы весело шагали, распевая песни (Октавиан выплатил им из сокровищницы Сатурна часть серебра, завещанного Цезарем). Прислушиваясь, Октавиан переглядывался с Агриппой, ехавшим с ним рядом, и улыбался.

На привале воины беседовали.

— Песенка вождям понравилась, — говорил седой ветеран с носом, разрубленным мечом. — Гнилозубый смеялся, оборачивался к Красногубому…

— А что же тот? — спросил другой ветеран с бородой, похожей на мочалу.

— Красногубый даже не улыбнулся…

— Скромник! А попалась бы ему девчонка, как в песне поется, бьюсь об заклад на сестерции, которые звенят у меня, — не устоял бы!

— Клянусь Венерой, ты не знаешь его, — вмешался третий ветеран и, высморкавшись, вытер пальцы об одежду. — Сын Цезаря холоден, а такие песни любит. Красногубый же песен не любит, зато подавай ему девчонок…

Ветераны захохотали.

— Тише… Красногубый…

Подошел Агриппа и дружески заговорил с легионариями; он расспрашивал их, сыты ли они, не устали ли и как думают распорядиться деньгами.

Ветеран с бородой, похожей на мочалу, сказал:

— В Бононии будем тешиться с девчонками, которые падки до лакомств, а еще больше до денег. Молодая дорогого стоит, а старая и даром не нужна.

— Тратить деньги на лакомства, вино и девок безрассудно, — заметил Агриппа, но его уже обступили бородатые ветераны, посыпались шутки.

— А разве ты с сыном Цезаря зеваешь? Вспомни Этрурию!

— Не напорись на столетнюю старуху!

— Убегая, не покинь сына Цезаря, как тот раз!..

Агриппа засмеялся, вспомнив, как они в поисках ночных приключений отправились однажды из лагеря в небольшой городок и попали вместо лупанара в дом кожевника. Поднялся переполох. Агриппа бросился бежать.

Октавиан отстал (хромота подвела), и его окатили с верхнего этажа помоями.

— Хорошо еще, что помоями, — хохотали ветераны, держась за бога и за животы, — а могли бы…

Агриппа поспешил уйти, указав на знаменоносца, который нес древко с серебряным орлом.

— В путь, в путь! — крикнул Агриппа. — В когорты по местам!

Заиграла труба.

Старческий голос вывел первую строфу непристойной песни. Когорта подхватила, за ней вторая, третья и другие, кто-то свистнул, свист повторили, и песня покатилась, гремя и прыгая, как тяжелая повозка земледельца по неровным булыжникам.

— О-о-о!.. А-а-а! — взвизгивали легионарии, а на смену вскрикам, заглушая их и громыхая, мчалась грубая песня.


XIV


Встреча полководцев произошла на острове — при слиянии Репа и Лавиния — в стороне от Эмилиевой дороги. Неподалеку в лучах бледного октябрьского солнца сверкали мраморные храмы Бононии, розовели дома, желтела поблекшая зелень садов и виноградников. Кое-где пестрела листва, тронутая дыханием осени, и косматые утренние туманы стлались по лугам и низинам, цепляясь за кустарники и нависшие ветви деревьев.

Утро было прохладное. На берегу строились легионы. Взоры воинов были обращены к островку, среди которого возвышался шатер, украшенный тремя крылатыми Победами. С берега на остров вели два моста.

Подъезжали вожди, встречаемые приветствиями легионов. Впереди скакал Лепид, душа примирения; он сам облюбовал место встречи, сам позаботился, чтобы беседа произошла втайне, без свидетелей.

Спрыгнув с коня, Лепид первый прошел по мосту и, обойдя островок, а затем и шатер, осмотрел, нет ли чего-либо подозрительного, затем сделал знак рукой Антонию и Октавиану.

Пройдя по разным мостам, оба полководца сошлись перед шатром, к ним присоединился Лепид, и они поздоровались. Потом, тщательно обыскав друг друга, они спрашивали полушутливо:

— Не вооружил ли тебя, Марк Антоний, по твоему неведению, любитель войны Марс?

— А тебя, Гай Октавий Цезарь, воительница Беллона?

— А тебя, Марк Эмилий, бог и богиня вместе? — приоткрыв кожаную полу шатра, Лепид вошел первый. За ним последовали Антоний и Октавиан.

— Давно пора, дорогие друзья, жить в мире, — непринужденно сказал Лепид, усаживаясь на скамье и жестом приглашая Антония и Октавиана занять места. — Кто мы, чтобы враждовать? Я и Антоний — самые близкие друзья Цезаря, а ты, Гай Октавий, сын его… О, если бы Цезарь явился из подземного царства, он проклял бы нас за эту вражду…

— Я давно стремлюсь к миру, — вздохнул Октавиан, — но не по моей вине…

— И не по моей тоже, — вымолвил Антоний, готовый обвинить Октавиана в демагогии и подлости.

— Виновата во всем Вражда, ожесточившая любящие сердца, — заговорил Лепид, стараясь не смотреть на Антония, — у нас сорок три легиона, сорок тысяч вспомогательных войск и конницы…

— …которых нельзя распустить, пока не погибли Брут и Кассий, убийцы Цезаря! — прервал Антоний. — А между тем содержание этих войск, по моим подсчетам, обойдется в восемьсот миллионов сестерциев. Где возьмем денег?

— Нельзя допускать, чтобы воины нас покинули, — сказал Октавиан. — Дело нужно довести до конца. Но не так помогут нам боги, как мы поможем себе сами.

— А кто мы? — взглянул Лепид на Антония и Октавиана. — Разрозненная сила. И потому необходимо нам заключить триумвират, но не тайный, как это сделали некогда Красс, Цезарь и Помпей, а — явный. Triumviri rei publicae constituendae,[452] не так ли, друзья?

Антоний и Октавиан наклонили головы. Первым заговорил Антоний:

— Убийцы Цезаря, помпеянцы и сторонники их должны быть казнены — вот откуда мы возьмем деньги! Имущество богачей перейдет к триумвирам, пекущимся о благе отечества, поможет им заплатить воинам, победить Брута и Кассия.

— Итак, восстановление диктатуры Цезаря, которая по наследству переходит к трем мужам, — заметил Октавиан.

— Мы будем господами жизни и смерти квиритов, их жен и дочерей, — продолжал Антоний, — а самое главное — имущества, во имя закона и порядка в республике.

Понимая, что их власть будет подобна власти Суллы и Цезаря вместе, триумвиры приступили к распределению провинций. Антоний получал обе Галлии, Лепид — обе Испании и Нарбонскую Галлию, а Октавиан, имевший меньшее войско, — Африку, Нумидию и острова. Римом же и Италией они должны были управлять сообща. Затем было постановлено готовиться к войне с Брутом и Кассием. Антоний и Октавиан получили по двадцать легионов, а Лепид, который, вследствие родства с Брутом и Кассием, не мог участвовать в войне против них, только три легиона для наблюдения за Италией.

— Теперь обсудим, — грубо сказал Антоний, — кто из разжиревших богачей нуждается в кровопускании.

Долго они спорили, торгуясь, как на рынке. Каждый хотел спасти жизнь друзей и родных. Лепид и Октавиан робко возражали Антонию, который гневно настаивал на казни сенаторов и всадников, вспоминая мелкие обиды, отказ в деньгах, пренебрежение. Он говорил с ненавистью в голосе, протягивая Лепиду таблички:

— Здесь намечены сто сенаторов и две тысячи самых богатых всадников. Жатва будет обильная. Пусть жнецы вооружатся серпами. К злодеям, которых я внес в список, нужно еще прибавить наших политических противников, всех этих деятельных помпеянцев, чтобы сразу подрезать аристократам крылья. Так ли я говорю?

Октавиан и Лепид одобрили предложение Антония.

— Есть старая жирная свинья, жравшая Тринакрию и подавившаяся ею, к счастью для нас, не насмерть, — это Веррес, богатый кутила и стяжатель, — продолжал Антоний. — Некогда старая лиса подбиралась к свинье и чуть не загрызла ее — я говорю о презренном Демосфене великого Рима. Пусть обвинитель и обвиняемый погибнут вместе!.. Цицерон погубил Катилину и его друзей, и я хочу быть мстителем за них!..

— Цицерона можно было бы пощадить, — пытался вступиться за оратора Октавиан, но Антоний ударил кулаком по столу.

— Ты, сын Цезаря, защищаешь подстрекателя к убийству отца! Это рука подлого лизоблюда направила кинжалы в грудь Цезаря! Ты скажешь, он великий писатель, Душа республики, политик и оратор — пусть так! Но его деятельность вредна для республики, — Цицерон не угомонится и будет нас травить…

И он протянул Октавиану список. Тот долго рассматривал его.

— Друг, ты все-таки внес Цицерона!

— Ему надоело жить, — засмеялся Антоний. — Оратор еще при жизни диктатора, часто выражал желание умереть. Он задыхался в ночи республики… Пусть же вольно дышит в ночи подземного царства. Не проси за него, Гай Октавиан, а лучше прикажи консулу казнить врагов по этому списку… Что ты так смотришь на меня? В списке нет даже двух десятков, а мы наметили тысячи.

— Ты прав, — согласился Октавиан. — Что жалеть стариков? Им пора умирать. Будем же действовать безжалостно и поражать сильной рукою.

Слова Октавиана удивили Антония. «Лицемер что-то замышляет, иначе бы не уступил так скоро. Но — клянусь Гекатой! — я разгадаю его и, если он начнет строить козни и теперь, — горе ему!»

— А если Педий откажется? — спрашивал Лепид.

— Если откажется, — задумался Октавиан, — то ведь я тоже, консул… я еще не сложил с себя магистратуры…

— Нет, он не посмеет! — вскричал Антоний. — Не посмеет, хотя закон о триумвирате еще не опубликован. А теперь, друзья, в Рим! И да сопутствует нам Меркурий!


XV


Эрос не долго раздумывал, как поступить с Халидонией, — бросить ее с ребенком на руках и без средств к существованию было опасно: как отнесется к этому Антоний? А жениться он не думал.

Убедив Халидонию сделать себе выкидыш в деревянном городе (так называли Равенну), где славилась искусством абортов местная повивальная бабка, Эрос увез ее из Бононии, решив потом скрыться.

Деревянный город был построен на болотах: множество мостов и мостиков, передвижение в лодках. Халидония удивлялась и хлопала в ладоши, когда появлялись новые и новые мосты.

Хотя гречанка и нравилась Эросу, он не представлял себе жизни в этом незнакомом городе без Антония, к которому привязался и который осыпал его милостями. «Разве мало красавиц на свете? — думал он, погоняя коня. — Стоит только пожелать, и любая вольноотпущенница не откажется жить со мною. Притом господин мало позаботился о Халидонии: он оставил ей десять тысяч сестерциев. Стоит ли из-за таких ничтожных денег обрекать себя на скучное прозябание в провинции?»

Эрос прибыл в Форум Юлия после соединения Антония с Лепидом. Увидев вольноотпущенника, Антоний, нахмурившись, окликнул его:

— О-гэ, Эрос! Я не ошибся? Это, действительно, ты? Почему возвратился? Где Халидония?

Мысль, что гречанка взывает к Фуриям о мести, испугала суеверного Антония, а так как, думал он, и Венера могла прийти на помощь покинутой девушке, то нужно поскорее исправить ошибку, допущенную вольноотпущенником.

Эрос сказал, что гречанка осталась в Равенне, а покинул он ее потому, что она ему не нравится.

— Кроме того, господин мой, — дерзко прибавил Эрос, — кому нужна подержанная вещь? А вдобавок ее искалечила бабка железным стержнем…

— По чьему совету? Она ведь хотела оставить ребенка.

Эрос молчал.

— А, я так и знал! — грозно взглянул на него Антоний и ударил по щеке. — Говоришь, подержанная вещь? А кем подержана? Мной! Понял, раб? Разве это не честь для тебя? А знаешь ли, подлая скотина, что нередко дорогая, но подержанная вещь ценнее новой, да дешевой? Что? Возражать? Еще хочешь получить? Ну, не плачь! Я погорячился. Отдохни и завтра чуть свет поезжай обратно. Таких, как ты, учить нужно. Ты женишься на Халидонии или — клянусь Геркулесом! — я отниму у тебя твое состояние, а тебя велю…

— Прости, господин, за дерзость, — поспешно перебил Эрос, размазывая по лицу слезы, — завтра я поеду в Равенну, но позволь сказать тебе, что невеста бедна, деньги ею потрачены, а мое богатство — сам знаешь — не так уж велико. Как же она будет жить без меня? Ведь ты не прогонишь меня от своей особы?

— Немного денег я дам, потом получишь с лихвою — слово Антония! После брака отвези Халидонию в окрестности Габий, в мое поместье, пусть там живет на правах госпожи. А затем возвращайся ко мне.

На другой день Эрос отправился в Равенну. Гречанка обрадовалась его приезду.

— Где ты был? — радостно говорила она. — А я уже было подумала, что ты бросил меня, как и Антоний — да поразят его стрелы Зевса!

— Не брани господина, он помнит о тебе. Вот деньги от него, он приказывает мне жениться на тебе… Ослушаться — значит навлечь на себя кару могущественного мужа.

Халидония поникла головою. Антоний ей нравился, и она мечтала после смерти Фульвии стать его женою. Эрос, не замечая горя гречанки, обнял ее и уселся рядом с нею.

— Не плачь, — говорил он, лаская ее руки и плечи, — мы заживем хорошо. У меня есть дом в Риме, лавки, дающие прибыль, небольшой виноградник. А разбогатею, еще больше будем иметь! Ты станешь госпожой, может быть, даже матроной. И мы пригласим к себе Антония и его друзей.

— Нет, нет! — сквозь слезы вымолвила Халидония, вспомнив Фульвию. — Я согласна жить в глуши, лишь бы их никогда не видеть…

— Глупенькая, — сказал Эрос, вытирая ее глаза. — Я понимаю, что ты сердишься на господина, но поверь мне, он ни в чем не повинен, — так захотели боги. А ты мне нравишься… Будь же моей женою…

Халидония не возражала. Что было лучше — любовница Антония или жена вольноотпущенника Эроса? Она знала, что Антоний непостоянен — он меняет женщин каждую неделю — и удивительно было, что она прожила с ним несколько месяцев. А Эрос? «Если господин приказал ему жениться на мне, я буду под опекой господина».

Эрос долго не мог заснуть, — мешали ночные сторожа; обвешанные колокольчиками, они ходили кругом дома, и звон назойливо застревал в ушах. Рядом лежала Халидония, и Эрос думал о превратностях судьбы. «Не помышлял жениться, а пришлось: получил подержанную вещь». Халидония тоже не спала. Ласки Эроса надоели, — господин ласкал не так: он вкладывал в каждое движение душу, его слова были сладки, как гиметский мед.

«Жизнь — это игра, — думала она, — в выигрыше тот, кто сумеет обмануть своего противника. А не сумел обмануть — иди в плен, подчиняйся другому, становись рабом».

Эта грубая философия разъедала сердце Халидонии, и Эрос, покидая гречанку в габийской вилле, поневоле сравнивал Халидонию Бононии с Халидонией Габий: вместо скромной, доверчивой и ласковой женщины перед ним стояла насмешливая, недоверчивая жена, которая говорила:

— Не успеешь прибыть в Галлию, как обзаведешься простибулами — забудешь жену, станешь пьянствовать вместе с Антонием. Но берегись: заболеешь от потаскухи — не пущу на порог дома. Даже господин не сумеет меня уговорить!

Напрасно Эрос убеждал ее, что он испытывает отвращение к продажным женщинам, — Халидония не верила. Обнимая его, она всхлипнула. А когда Эрос вскочил на коня, — не выдержала: обхватив обеими руками ногу мужа, сунутую в бронзовый башмак, она прижалась к ней щекой и повторяла, сжимая ее сильней и сильней:

— Обещай не забывать меня. Люби крепко… Прости, если язык мой выговорил злые слова.

Эрос с трудом освободился от жены. Покидал ее с тяжестью на сердце.

— Будь спокойна, — сказал он, — сердце мое с тобою. И ударил коня плетью.


XVI


После загадочной смерти консула Педия, умершего внезапно (он опубликовал эдикт, в котором сообщалось об осуждении только двенадцати человек), Антоний, Октавиан и Лепид прибыли один за другим в Рим, каждый с легионом и преторианской когортой.

На другой день они заставили утвердить закон, устанавливавший триумвират сроком по тридцать первое декабря семьсот шестнадцатого года от основания Рима, и опубликовали проскрипционные списки.

Наступили страшные времена Суллы.

— Кто убьет осужденного, — кричали на площадях глашатаи, — тот получит награду! А кто спрячет проскрипта или поможет ему бежать — будет отвечать своей головой за укрывательство врага отечества.

Халидония, вызванная в Рим Эросом, насмотрелась ужасов на улицах города: здесь вели пойманного сенатора, переодетого рабом, и толпа бросала в него камнями и навозом; там гнали выловленных из подполий, сточных труб и усыпальниц гордых нобилей, награждая их пинками и оплеухами; а дальше — рабы убивали всадников, умолявших о пощаде, обнимавших их колени; многие оптиматы бросались навстречу убийцам, чтобы поскорей избавиться от мучительного ожидания смерти.

Эрос говорил, сжимая руку жены, дрожавшей всем телом:

— Слуги убивают господ, развратные матроны обвиняют ненавистных мужей, стараясь, чтобы они попали в списки проскриптов, сыновьяпредают отцов, указывают, куда они скрылись…

— О, боги, — шепнула Халидония, — скоро ль все это кончится? — И вдруг прижалась к мужу, когда они подходили ко дворцу Антония. — Куда ты меня ведешь?

— Господин желает тебя видеть…

— Меня?

Она рванулась, но Эрос удержал ее:

— Не бойся, ведь ты — моя жена.

Она поднималась по мраморным ступеням, устланным ковром. Рядом с ней шел Эрос в нарядной одежде, и рабы кланялись им, громко приветствуя. И Халидония думала: почему так случилось, что она входит во дворец не супругой повелителя мира, а женой его вольноотпущенника?

Вошли в триклиниум. Она видела возлежавших гостей, слышала гул и смех. Антоний говорил ровным голосом, не повышая его, что служило признаком сдерживаемого раздражения:

— Они бегут к морю, бегут к Сексту Помпею, который старается притти им на помощь,

— Он подошел к Сицилии, чтобы принять верховное начальствование над морскими берегами, — поддержал его Октавиан. — Эдикты Секста, обращенные к италийским городам, вызывают волнения; он собирает беглецов на берегах…

Лепид что-то ответил. Халидония не расслышала: зазвенели систры, запели лиры, и свежие молодые голоса наполнили триклиниум ликующими напевами.

Эрос подошел к ложу, на котором возлежали Антоний, Октавиан и Лепид, нагнулся к господину, что-то шепнул. Антоний повернулся к гречанке и несколько мгновений вглядывался в нее.

— А, это ты, — небрежно сказал он. — Как жаль, что война разлучила нас! Ты поторопилась выйти замуж, не захотела подождать…

Халидония растерялась.

— Господин мой, — пролепетала она, — ты ошибаешься. Не ты ли приказал Эросу жениться на мне?

Антоний привстал.

— Я — приказал? Когда это было, Эрос? И было ли? Что-то не помню.

Эрос испуганно замигал глазами.

— Это было, господин, в Форуме Юлия… Антоний прищурился.

— Подойди, Халидония! Я ли тебя не любил? О, молодежь, молодежь! Как ты неблагодарна!.. Поистине, Халидония, ты сменила одну любовь на другую, по греческому выражению: «Клин клином вышибать».

— Господин мой, — шептала она, — я ничего не понимаю. И Эрос не понимает — взгляни на него! Сжалься над нами, господин!..

— Встань, Халидония! Я хотел испытать тебя… твою любовь… Ты вышла за Эроса… Так угодно было богам…

Он притворно вздохнул и повернулся к Эросу:

— Отвези жену в габийскую виллу и возвращайся поскорее: ты мне нужен.

Эрос не успел ответить, — донесся хриплый голос Фульвии:

— С кем ты беседуешь, Марк Антоний? С Эросом? А кто эта женщина?..

— Жена его, — ответил Антоний, сделав обоим, знак удалиться, и обратился к падчерице: — Что ты скучна и бледна, Клавдия? Приляг за нашим столом.

Эрос и Халидония вышли.

Фульвия и Клавдия заняли места легатов, которые напились до бесчувствия и были рабами отнесены в спальню.

Октавиан перешел на другое ложе и принялся ухаживать за Скрибонией, младшей дочерью Либона: он любовался ее ожерельем из сардских ясписов с фиолетовым отливом и говорил:

— Твои глаза, как эти ясписы… Скрибония, обмахиваясь веером, ответила:

— До сих пор ты мало обращал на меня внимания…

— Ошибаешься. Ты мне нравишься, но я тебе не мил… Шум у дверей отвлек его внимание. В триклиниум ввалилась толпа воинов с кожаными мешками. Антоний, как старший триумвир, подошел к ним.

— Что вам, друзья?

— Получай, триумвир, головы проскриптов, — выступив на середину триклиниума, сказал центурион и потряс мешком. — Принесено шестьдесят голов. Что прикажешь сделать с ними?

— Выставить на рострах. Мы, триумвиры, благодарим доблестных коллег и друзей великого Цезаря за верную службу отечеству, — и, кликнув писца, приказал:

— Выдать завтра награды этим храбрым ветеранам. Клавдия, обиженная невниманием Октавиана, смотрела, как он подходил к Антонию. В голове ее назойливо билась мысль: «Для него политика важнее и дороже любви».

Всадники и крупные землевладельцы были казнены, а их имущество разделено между популярами, за вычетом приданого, оставленного вдовам, и части денег — сыновьям и дочерям: первые получали одну десятую и вторые одну двадцатую отнимаемых состояний. Жадные триумвиры покупали виллы за бесценок; их примеру следовали воины, которых боялись раздражать,

— Победа бедноты! — насмешливо говорил Лепид, поглядывая на Антония и Октавиана. — Если погонщик мулов стал консулом, то не есть ли это торжество охлократии?

Это был намек на Вентидия Басса. Антоний стал с жаром защищать консула. Он говорил, что храбрость и распорядительность этого мужа затмили великие дела знаменитых полководцев и что Вентидий получил консулат по заслугам.

— Справедливость нашего дела, за которое мы стоим, и наших действий очевидна, — добавил Антоний. — Мы не грабители, потому что если бы мы были ими, то разве оставили бы вдовам, сыновьям и дочерям проскриптов часть отобранных богатств? Все отнятые сокровища находятся в эрарии Сатурна, и если вы, — обратился он к триумвирам, — желаете взглянуть, на них и получить опись ценностей, находящихся в подземельи, то идемте.

Они спустились по мраморной лестнице дворца Антония и вышли на Палатин, взявшись под руки — справа рослый тучный Антоний, рядом с ним маленький тщедушный Октавиан и, наконец, надменный широкоплечий Лепид. Впереди них шли ликторы. Народ расступался — квириты, женщины и дети кланялись.

В сокровищнице Сатурна был сумрак. Вызванный квестор снимал печати в присутствии народного трибуна, общественные рабы отодвигали железные полосы, за которыми находились двери.

Триумвиры спустились вниз по каменным ступеням. При свете смоляных факелов засверкала добыча, полученная ценой человеческих жизней. Это были сокровища проскриптов — золотые и серебряные слитки и утварь, вазы, статуи, ковры, безделушки, драгоценные камни, долговые обязательства на третьих лиц, оставленных на время в живых, чтоб они могли выплатить свои долги.

— Это далеко не все, — сказал Антоний и повелел рабу-счетоводу подать описи отнятых невольников, роскошных вилл Лациума и Камлании, всаднических имений южной Италии и Сицилии, сенатских земель Цизальпинской Галлии и Африки, италийских поместий, обрабатываемых колонистами. Затем он читал описи лошадей, быков, коров, овец и вьючного скота, земледельческих орудий, повозок, рабов-ремесленников и рабынь-рукоделъниц.

— Все это, — заключил Антоний, — даст нам возможность победить заговорщиков, наложивших руки на Цезаря.

— Да, если нам удастся обратить эти богатства в деньги, — сказал Октавиан. — В противном случае придется пожертвовать стариками и ростовщиками.

Антоний нахмурился.

— Ты намекаешь на Варрона и Аттика? Но Варрона взял под свое покровительство благородный Кален, а Аттика — я, триумвир.

Октавиан стал возражать. Антоний добродушно похлопал его по плечу:

— Будь справедлив. Я не противоречил тебе, когда ты щадил мужей по просьбе сестры твоей Октавии… Я не посмел бы сказать «нет», глядя в чистые глаза благородной Октавии, в глаза, в которых отразилась нежная Женственность и трогающее сердце Милосердие!..

— А Вер рее и Цицерон?..

— Не сегодня — завтра головы их будут у наших ног, — спокойно сказал Антоний.

Когда они пересекали форум среди безмолвствующей толпы, чей-то громкий голос нарушил тишину:

— Злодей Октавиан, ростовщик и скотоподобное чудовище, долго ль нам еще терпеть твои преступления?

Октавиан побледнел. Вспомнились слова Агриппы: «В Риме говорят, что Антоний и Лепид требуют прекратить проскрипции, а ты, пьяный, препятствуешь им и в списки вносишь мужей, которые владеют многоценными греческими вазами»… Неужели это была правда? Он не верил Агриппе, но однажды- сам убедился, проходя мимо базилик, в правоте друга. На колоннах были нацарапаны надписи, оскорбительные для его предков и для него самого: предки были названы ростовщиками и его, мать — простибулой, а сам он — наложником Цезаря.

И теперь, вспомнив об этом, он пришел в ярость, приказал ликторам оцепить место, откуда послышался голос. Однако виновник не был найден. А на другой день он получил дерзкое письмо, которое кончалось словами:

«Не ищи квирита, который справедливо назвал тебя злодеем и чудовищем. Так величает тебя весь Рим, подлый ублюдок проклятого лено и развратной простибулы». Весь день Октавиан не находил себе места, — жажда мести доводила его до исступления. Он готов был на какое угодно кровавое дело, чтобы утопить эти оскорбления в крови обидчика. Однако виновник был неуловим, несмотря на то, что множество соглядатаев рыскало по всему городу; на улицах, в табернах и общественных местах они прислушивались к беседам людей, намекали за кружкой вина на таинственный возглас на форуме, восхваляя смелого патриота, не побоявшегося крикнуть правду, в лицо триумвиру, — люди отмалчивались, допивали свое вино и уходили.

Октавиан не спал ночей. Антоний и Лепид пожимали плечами. Антоний был воин, и оскорбления его не задевали; Лепид же презрительно относился «к лаю собак», как он называл анонимные выступления квиритов.

Не меньше этого удручало Октавиана требование ветеранов, чтобы он женился на Клавдии, дочери Клодия и Фульвии. Своенравная девушка внушала ему отвращение, он не любил ее, а жениться нужно было — требовали легионы. Опасно было озлоблять воинов, которые считали, что брак с дочерью Клодия закрепит союз плебеев с ветеранами и Октавиан станет вождем, будет заботиться о них, как делал это Клодий, боровшийся с нобилями.

Вскоре Клавдия, в глаза насмехавшаяся над Октавианом, преступила порог его спальни, но Октавиан не дотронулся до нее — лег спать отдельно.


XVII


Не так поразил Цицерона сговор Октавиана с Антонием и Лепидом, как последствия его — проскрипции. Когда весть об убийствах в Риме дошла до тускуланской виллы, оратор не сомневался, что будет осужден Антонием. Он высказал свою мысль друзьям, и они посоветовали ему бежать в Македонию к Бруту.

— Отправимся сперва в твое астуранское имение, — сказал Квинт, брат Цицерона. — Там находятся надежные друзья, которые сообщат нам о первой биреме, выходящей в море.

— Увы! — вздохнул оратор. — Опять бежать! Дайте мне умереть на родине, которую я не раз спасал…

— Мы возвратимся с войсками Брута, — прервал Квинт, — силы его увеличиваются. Лициния говорила, что, если Секст Помпей присоединится к Бруту, войска триумвиров не осмелятся выступить против них. Через несколько дней Лициния будет возвращаться из Сицилии, и мы узнаем…

— Через несколько дней! — вскричал Тирон. — Неужели мы будем ждать, чтобы убийцы перерезали: нам глотки?

— Ты прав, — согласился Цицерон и приказал собираться в путь.

Рабы, часто сменяясь, несли господ в лектиках. Квинт плакал, причитая:

— Я не взял с собой ничего из дому. Как буду жить? Нет, я вернусь домой, чтобы взять необходимое, а вы продолжайте путь.

И он расстался с ними.

Прибыв в Астуры, Цицерон сел в бирему, отплывавшую в Цирцеи. На душе у него было тяжело. В Цирцеях ожидало печальное известие: Квинт с сыном были выданы рабами соглядатаям и убиты на месте.

Велико было горе Цицерона! Проклиная Октавиана, он говорил Тирону:

— Зачем жить, когда люди допускают такие страшные несправедливости? Октавиан Цезарь, который был ко мне расположен и клялся неоднократно в дружбе, изменил обещаниям, занес нож не только надо мной, но и над всей моей фамилией! О, боги, до чего мы дожили! Все попрано — и дружба, и честность, и гостеприимство, все это стало пустым звуком. О, куда преклонить мне голову?

Он плакал, в отчаянии рвал на себе одежды.

— Не убивайся, господин мой, — грустно сказал Тирон. — Находясь на стороне Брута, ты обретешь покой, И боги вдохнут в тебя силы для борьбы за республику! Не все еще потеряно…

— Мет, никуда я не поеду… Пусть священная земля родины примет в свое лоно мои старые кости.

— Что же ты думаешь делать?

— Отправлюсь в Рим, войду в дом Октавиана и покончу с собой на его домашнем очаге, чтобы обратить на Цезаря духов мести, чтоб они вею жизнь не давали покоя презренному сыну диктатора!..

Беспокойные мысли тревожили его. Великий оратор колебался, не знал, что делать. Каждый час он менял решение. И наконец отплыл морем в Формианум, где у него была прекрасная вилла.

— Я не в силах покинуть отечество, но и не в силах жить в нем. Рим гибнет, терзаемый тремя стервятниками, гибнут граждане, исчезают старые нравы, благочестие, доблесть, добродетель женщин и девушек, словом, отмирает поэтическая жизнь. Попраны древние законы, и новый закон навязан нам — сила кулака… Нет, жить так невозможно. Я чувствую такое отвращение к этой постыдной жизни, что готов сам наложить на себя руки.

Так говорил Тирону старый оратор, любящий- родину всем сердцем. Республика Катона Цензора казалась ему недосягаемым идеалом.

— О, какая была жизнь! — шептал он, прислонившись к корме старой биремы. — Тогда боги охраняли Рим, и тепло было в нем, как у очага Весты, радостно и солнечно в поле, деревне, городе — всюду! А теперь — черная ночь, и в ней, как черви, копошатся наемные убийцы с кинжалами!.. Нет, жить Нельзя!..

Старческие слезы скупо текли из воспаленных глаз, порой вырывалось заглушённое рыдание. Он оплакивал республику, как сын — мать, дрожа, как от озноба, горбясь и кашляя, — Нет, жить нельзя!

Любовь к отечеству! Кто пламеннее его любил Рим? Кто отдал ему все свои силы? Кто защищал дело сената и римского народа, избавив республику от мятежа Катилины и посягательств Юлия Цезаря? Он все он, Марк Туллий Цицерон, консуляр, Демосфен великого Рима!

Обратившись к Тирону, не смевшему утешать его, он сказал:

— Таковы дела (дословно: дела имеют такой характер), дитя!

Тирон молчал. Что он мог ответить? Величие оратора и его скорбь поражали вольноотпущенника.

Цицерон смотрел на морские волны, плескавшиеся за кормой, думая о страшнейшем произволе триумвиров.

— Кто спасет республику, кто? О, боги, дайте ответ, иначе я размозжу себе голову об эту корму! Спасите родину от убийц, остановите кровь! Тысячи погибли, тысячи гибнут и тысячи погибнут еще, если вы, боги, не вмешаетесь в это кровавое дело! Тирон, почему молчит Олимп? Или боги умерли? А может быть, не бывало их новее?

— Успокойся, господин, — шептал Тирон, целуя его руки. — Республика жива и будет жить, имея таких сынов, как Брут, Кассий и Секст Помпей!.. Они — твои друзья… Ты веришь им, господин?

— Должно верить друзьям.

Бирема мягко ударилась в песок.

Высадившись на берег, оратор пошел в храм Аполлона, находившийся неподалеку, в надежде, что сребролукий бог пошлет ему счастливую мысль.

Отдохнув в вилле, Цицерон отправился по настоянию друзей и рабов к морю. Рабы несли лектику в тени пиний, любимых оратором. Было холодно, и одинокие снежинки пролетали в воздухе. Здесь некогда он размышлял, прогуливаясь по дорожкам, о судьбах родины, которой угрожал Катилина, а затем и Клодий; здесь беседовал с любимой Туллией, жаловавшейся на измены Долабеллы; здесь резвилась веселая девочка Публилия, на которой он, шестидесятитрехлетний старик, женился; и здесь же он диктовал Тирону свои сочинения, которые тот быстро записывал, употребляя изобретенные им знаки, заменявшие слова и целые выражения.

Тяжелый вздох вырвался из его груди.

— А теперь, грязный и непричесанный, исхудалый, я должен бежать из отечества, скитаться по чужим землям! — шептал он.

Вдруг лектика дрогнула, рабы остановились. Цицерон выглянул и увидел воинов во главе с центурионом, бежавших к ним. Приказав поставить носилки на землю, оратор дожидался убийц, подперши левой рукой подбородок. Он был спокоен, и его глаза пристально смотрели на подходившего центуриона.

— Триумвиры по восстановлению республики именем полководца Антония! — крикнул центурион, выхватив меч.

Цицерон молча смотрел на него, вытянув длинную шею, как бы подставляя ее под удар. Центурион взмахнул мечом, хлынула кровь. Голова оратора покатилась под дерево.

Центурион отрубил Цицерону правую руку и, указывая на нее и на голову, приказал воину: — Брось это в мешок и скачи в Рим! — И добавил, обращаясь к друзьям оратора:

— Слава богам! Больше он не будет лаять, как Гекуба, и злословить на триумвиров, спасителей отечества.

Гонец мчался в Рим, загоняя лошадей. Он вез голову и руку великого оратора.

Остановившись перед дворцом Антония, он спешился и, узнав, что Фульвия находится в конклаве, зашагал, громко стуча калигами по мозаичному полу.

— Госпожа одна? — опросил он попавшуюся навстречу рабыню.

— Одна.

Невольница распахнула дверь. Он остановился на пороге. Фульвия полулежала на ложе, и две рабыни чесали, ей пятки. Воин успел заметить большую ступню и пальцы, искривленные тесной обувью.

— Что тебе? — приподнялась Фульвия.

— Привез голову Цицерона.

Матрона вскочила, седые волосы растрепались. Она была похожа зловещим лицом и дикими глазами на Фурию, изображенную на картине, висевшей напротив.

— Голова Цицерона! О боги, вы вняли моим мольбам и поразили болтуна, который, как паук, опутал нас паутиной злобных слов и мерзких речей. Вы. освободили отечество от хитрого лицемера, продажного лизоблюда, презренного насмешника и корыстолюбивого старика! Вечная вам слава, боги Рима!

И, повернувшись к воину, приказала:

— Подай голову.

Несколько минут она смотрела в потускневшие глаза оратора, приговаривая:

— Что же ты молчишь? Неужели лишился языка? А ведь любил острить и болтать подолгу! Скажи хоть слово, обворожи нас своим красноречием! Эй, рабыни, раскройте ему рот и вытяните язык! Я хочу увидеть, какая разница между его языком и нашими!..

— Готово, госпожа, — казала одна из невольниц, придерживая язык щипцами для снимания нагара со свечей.

Фульвия разглядывала язык Цицерона с любопытством.

— Язык оратора ничем не отличается от языка любого квирита, — вымолвила она с видимой досадой и, выдернув шпильку из волос, принялась колоть язык, захлебываясь от смеха:

— Вот тебе за то, что болтал без меры! Клеветал на видных магистратов, на друзей!.. Вот тебе за оскорбления! А это за насмешки! А теперь получай за «Филиппики» против Антония!.. А правую руку привез? — повернулась она к гонцу. — Эй, атриенсис! Дать ей пятьдесят ударов за то, что писала «Филиппики», грязную ложь против Марка Антония! Бить ее не обыкновенными бичами, а бичами из воловьей шкуры в назидание бессовестным клеветникам!

Исколов язык оратора, она приказала гонцу положить голову и руку в мешок и отвезти к Антонию.

— Ты найдешь господина на комициях. Напомни ему, что он обещал выставить голову и руку Цицерона на трибуне. А это возьми за верную службу.

И она подала ему золотой перстень с крупным гиацинтом.

Почти одновременно с убийством Цицерона в виллу Эрато ворвался отряд ветеранов под начальствованием седого центуриона.

Оппия не было в Риме (перейдя вместе с Бальбом на сторону Октавиана, он уехал в Нарбонскую Галлию под предлогом работ над сочинениями об александрийской, испанской и африканской войнах, а на самом деле потому, что боялся Октавиана), и он не мог известить Эрато об опасности. Оставленная на произвол судьбы, гречанка не очень тяготилась отсутствием покровителя.

Она охотилась и проводила время на празднествах земледельцев: скука убила гордость и презрение к простым людям. Эрато принимала участие в различных празднествах — в честь Юпитера, Марса и его двойника Квирина, а на Сатурналиях, Терминалиях и Луперкалиях появлялась в сопровождении молодежи. Услыхав, что, в окрестностях начались убийства, а в городе неспокойно, она послала Оппию письмо, умоляя его возвратиться в Рим. Не страх за жизнь пугал ее, а боязнь разгрома виллы. Она держалась за собственность, которой владела впервые, жадно и упорно, и жертвовать имуществом в угоду разгульным ветеранам считала безумием.

Когда в виллу ворвались ветераны, она вышла полуодетая из конклава, приказав рабыням спросить, что им нужно. Невольницы поспешно удалились.

Не прошло и одной клепсы, как они появились в атриуме во главе нелюбимой госпожей рабыни, которую Эрато часто наказывала. Почувствовав опасность, спартанка не растерялась (носила в складках одежды кинжал) и пошла им навстречу. И вдруг позади невольниц увидела бородатых ветеранов.

— Как вы смеете врываться толпою в атриум? — строго спросила она, больше обращаясь к нелюбимой рабыне, чем к остальным, а в голове настойчиво билась мысль: «Убьют, потому и пришли». — Неужели не знаете порядков? Плетей захотели?

— Довольно издевалась над нами ты, гадина! — закричала невольница, толкнув ее в грудь (Эрато устояла на ногах) — Довольно…

Не кончила: Эрато ударила ее кинжалом в шею и мгновенно выпачкала кровью свои руки и тунику. Рабыни окружили ее, нанося удары кулаками. Она отбивалась кинжалом.

Центурион растолкал невольниц.

— Начальник, помоги мне наказать взбунтовавшихся рабынь! — обратилась к нему Эрато. — Я, жена Оппия, друга триумвира Октавиана Цезаря, требую от тебя помощи!

— Лжешь! Жена Оппия уехала с ним в Нарбонскую Галлию, а тебя я не знаю. Ты значишься в списке проскриптов…

Лицо Эраты исказилось.

— Ты ошибся, центурион, — пролепетала она посиневшими губами.

— Нет, не ошибся. По списку ты значишься спартанкой Эрато, вольноотпущенницей Оппия. И поскольку сам Октавиан Цезарь внес тебя в список…

— Это ошибка! — простонала гречанка. — Меня знает триумвир Марк Антоний, у меня бывал диктатор Цезарь, и ты не посмеешь…

Центурион извлек меч и, отойдя от нее на два шага, ударил ее по голове с такой силой, что рассек череп. Эрато тяжело грохнулась на пол.

Оставив двух воинов присматривать за виллой и невольницами, центурион потребовал от атриенсиса ключи от погреба, где хранилось вино, и унес их с собою.

— Следить за порядком! — крикнул он, удаляясь. — А если не доглядите, расправа будет коротка!


XVIII


Посылая Лицинию к Сексту Помпею, Брут не надеялся на успешность переговоров.

Опасаясь, что Секст поддался хитрости демагогов, он хотел разъяснить ему, что не может быть прочного мира между сыном Цезаря и сыном Помпея Великого.

«Твое место, — писал он, — в наших рядах. Разве не знаешь, что Рим залит кровью республиканцев? Неужели ты веришь монархисту Антонию и жестокому демагогу Октавию? Действуй обдуманно, не ошибись, потому что последствия будут ужасны. Если же ты хочешь один бороться с. триумвирами, чтобы пожать лавры побед, то берегись, как бы эти лавры не обратились в шипы. Я знаю от перебежчиков, что триумвиры готовится к войне против меня и Кассия. Антоний желает отомстить заодно за смерть Гая Антония, которого я принужден был казнить в возмездие за убийство Цицерона. Недавно я решил оставить Македонию и переправиться в Азию. Там, соединившись с Кассием, мы образуем большое войско, способное к длительной борьбе. Если же ты не хочешь вступить в союз с нами, то опустошай по крайней мере берега Италии, перехватывай на море хлеб, предназначенный для Рима. Сделай это во имя отца твоего, Помпея Великого».

Лициния лично вручила Сексту эпистолу Брута и не спускала с него глаз, пока он читал ее. Она видела, как Помпей прослезился, и ей жаль было этого бездомного мужа, скитающегося по морям.

Напоминание об отце бередило в нем неизлечимую рану: борясь за республику, мстить за отца и, мстя за отца, бороться за республику! Это было целью, а все остальное в жизни казалось для него незначительным и ненужным. Знал, что все надежды, все свои чаяния аристократы возлагали на него.

Секст, муж суровый, мрачный, молчаливый, был убежденным республиканцем, вовсе непохожим на людей своего времени: в груди его билось сердце римлянина, и древняя добродетель-храбрость,[453] от которой давно уже не осталось следа в обществе, украшала его больше, нежели диадема царскую голову. Мысль о Помпее Великом, предательски убитом на его глазах, не давала покоя, — он видел его, грузного, тучного, с седою гривою волос и юношески блестящими глазами, и ему казалось, что тень отца требует мести, исполнения того сыновнего долга, который он, Секст, считал целью своей жизни и без которого его существование казалось ненужным. Но оставалось служение республике, и он решил посвятить свою жизнь борьбе. Поражение при Тапсе и Мунде, смерть брата (и его тень требовала мести), диктатура Цезаря — все это были несчастья; их можно было перенести, не складывая оружия и не покоряясь, ожидая благоприятного случая к выступлению. Убийство Цезаря, по его мнению, было воздаянием за смерть отца; он не мог сблизиться с заговорщиками, потому что презирал их. "Для Секста было ясно, что мартовские, иды не изменили положения в Риме. Появился Октавиан, льстец с заискивающей улыбкой, и стал «играть в демагогию». Как было противно Сексту слушать рассказы своих приверженцев об этом муже! И все же он слушал, хмурясь и поглаживая бороду, которую отрастил в знак траура по отцу.

Борьба! Она представлялась ему продолжением дела Помпея Великого, хотя он плохо уяснял цель, к которой стремился отец; он внушал себе, что Помпей Великий мечтал о восстановлении древней республики до-Пунических войн, а между тем отец никогда не говорил об этом с сыновьями.

«Как же возникла у меня эта мысль? Кто подсказал ее мне? Тесть «Дибон? Может быть, он. Или жена моя Скрибония?»

Мысли опять перенеслись на отца. «Он совершал много ошибок, оттого его постигали неудачи. Он мог объединить весь мир против Цезаря и раздавить хитрого демагога. А ведь не сделал этого! Но почему, неужели нерешительность спутала его деяния? О боги, где мерило справедливости и отчего презренный мужеложец пользовался вашей благосклонностью, а отца поражали вы тяжкими ударами?»

Республиканец, Секст поддерживал сперва сенат, надеясь на мудрость отцов государства, но вскоре в них разочаровался: трусливый и нерешительный сенат не сумел раздавить «мальчишку Октавия», победить Антония и Лепида, ив итоге три мужа создали триумвират, чтобы устроить резню аристократов и поделить их имущество. Этот грабеж и проскрипции были страшнейшим беззаконием, перед которым бледнели кровавые деяния Суллы. Многие вожди изменили, перейдя на сторону триумвиров. Можно ли было после всего этого доверять Бруту и Кассию? И Секст не присоединился к ним. Он понимал одну республику — древнюю, с простыми суровыми нравами граждан, с доблестью-добродетелью, и не верил больше в республику Брута и Кассия, то есть в ту республику, которую терзали сословные бои и ненависть враждующих лагерей.

«Спасители отечества? Они? Один — под личиною древнего Брута, утвердившего республику, другой; — вождь, якобы ниспосланный Олимпом для блага Рима!..»

Он злобно усмехнулся и сказал Лицинии:

— Возвращайся к Бруту и скажи, что дело его безнадёжно: ветераны против убийц Цезаря, а воины Брута и Кассия будут легко подкуплены Октавианом. Фатум знает, кого поразить и кто не нужен для родины.

Лициния с грустью отнеслась к его речам. Горесть слышалась в ее голосе, когда она ответила:

— Господин мой, я советую тебе поддержать дело республиканцев…

— Республиканцев? — гневно вскричал Секст.

— Господин мой, Брут и Кассий борются против триумвиров, которые стремятся к монархии…

Секст упрямо мотнул головою.

— Не говори, чего не понимаешь. Римлянам не нужна республика ни Цицерона, Брута и Кассия, ни чужеземца Аристотеля. Такие республики не могут привиться к нашей жизни. Мы нуждаемся в древнеримской республике, чтобы сохранить народ в его первобытности: природная простота и суровая честность — вот что нужно Риму! Необходимо искоренить роскошь, подлость, продажность, нечестность и сребролюбие, поднять нравы на прежнюю высоту… Трое ратовали за это дело, и мы будем следовать их заветам…

— Три мужа? — задумалась Лициния. — Двоих я знаю, это Сципион Эмилиан и Люций Кальпурний Фруга… Кто же третий?

— Квинт Цецилий Метелл Нумидийский…

— Враг Мария, — шепнула Лициния.

— Враг нечестных мужей, — поправил ее Секст и кликнул раба. — Скажи, отправился ли гонец в Италию?

— Да, господин мой, гонец отправился к вдове Помпея Великого с твоим письмом.

Губы Секста дрогнули, норн овладел собою. Слегка приподняв голову, он взглянул на статую отца. Помпей Великий смотрел на него незрячими глазами, и сыну показалось, что отец слегка улыбнулся. Взволнованный, он сделал Лицинии знак удалиться и, когда она вышла, опустился перед статуей на колени.

Ему вспомнились детские годы в вилле, мать Муция, с золотым венком, обхватывавшим локоны, падавшие на лоб, ив плаще, из-под которого виднелись дорический и ионический хитоны… виноградник и рабыня, подававшая им спелые душистые гроздья, когда они приходили во время сбора винограда… пасеку, где древний дед-невольлик встречал их у входа, падал на колени и, кланяясь до земли, приветствовал по-гречески… Как это было давно! Они ели солнечно-прозрачный мед, запивая ключевой водой из медной чаши, а кругом жужжали пчелы, и дед медленно вел скрипучим говорком дорическую речь… Однажды он рассказывал об Архелае, защитнике Афин, и о Сулле, въехавшем на коне в пылавший город. «Я видел, госпожа моя, императора так же близко, как вижу тебя. Рыжий, безобразный, он держал в руке меч, с которого капала кровь, и кричал: «Вперед, коллеги! Разбейте варваров, и все будет ваше — женщины, дети, сокровища!» Он сам взял меня в плен с женой и дочерью и подарил нашему господину — да хранит его Зевс! — Помпею Великому. Жена моя недавно умерла, а дочь…» — «Знаю, — прервала его Муция, — твоей дочери, старик, живется неплохо: она — любимица Красса Богатого…» — «Увы! — вздохнул раб. — Красс не отпускает ее на волю, и я хотел бы ее выкупить»…

Секст вспоминал… Мать выкупила девушку, и та вышла замуж за вольноотпущенника, имевшего лавку на Via Appia.[454] «Жива ли она?» — подумал он, но тут нахлынули новые мысли, и девушка исчезла, как тень. Видел мать, покидавшую отцовский дом, ее слезы и недоумевал, почему она уезжает. А потом узнал» что мать изменяла отцу и тот ее выгнал… «Прав ли был отец?» — спросил он себя и тут же ответил: «Да, прав. Блудливая жена недостойна ложа высшего магистрата».

Сколько событий произошло у него на глазах, сколько потрясений вынесла его душа.

«Тяжелые удары Фортуны не сразили меня, — подумал он, — вероломное убийство отца, разгром при Тапсе, — все это было следствием ошибок отца (оставил Италию), а битва при Мунде почти завершила круг несчастий. Если и мне суждено погибнуть — умру с честью, отец мой, владыка и император!»

Взглянув на статую, он не нашел улыбки на лице Помпея Великого. «Отец гневается, — мелькнула мысль, — но за что? Неужели я недостоин называться Секстом Помпеем Великим?»

Встав, он громко сказал:

— Помоги мне, отец, советом. Я остался один. Что мне делать, как жить? Должен ли я восстановить древнюю республику и утвердить вечный мир в римском государстве, чтоб никогда больше не было сословных боев, или уйти к частной жизни? Вразуми меня, стоит ли бороться? Не напрасно ли будет литься кровь? И не ждет ли меня неудача в неравной борьбе?

Прожив несколько недель в Сицилии, захваченной Секстом Помпеем, Лициния уезжала с тоской на сердце. К Сексту она испытывала чувство обожания как к вождю, но — странное дело! — это чувство было отлично от того, которое внушал ей Брут. Секст любил родину, готов был на всевозможные для нее жертвы; он презрительно смотрел на людей, шедших к власти путем обмана, и свысока на тех, кто поддерживал их.

Аристократ, Секст был человеком своего времени. Его вспыльчивость кончалась нередко жестокостями. И когда его упрекали в них, Секст говорил: «Я не злодей, а муж, стоящий у власти. У таких магистратов руки всегда в крови. Как поступил бы в таком случае Сулла?» Он был обаятелен, как мужчина, и жена его Скрибония, дочь Либона, казалось, была ему не пара: красивая, с неприятным выражением лица, с глазами, лишенными теплоты, она производила впечатление женщины черствой, бессердечной. Секст знал, что это не так: она горячо любила его, была предана, и он отвечал ей добротой и полным расположением.

Лициния, которой было уже за тридцать лет, впервые испытывала при виде его чувство радости, обожания и неизвестной тревоги. Была ли это любовь? Она не знала. Любовь к Сальвию была иная — это была дружба, нежность, разрешавшаяся слиянием двух существ. А чувство к Сексту пугало ее: она хотела прижаться к этому суровому мужу, обхватить его шею, отдаться ему, ни о чем не думая, ничего не сознавая. Это была безрассудная страсть, и Лициния теряла голову.

Прощаясь с Секстом, она хотела, по обычаю, поцеловать у него руку, но он не позволил и поцеловал Лицинию в лоб. Сердце ее забилось, она опустила голову.

— Прощай, господин мой, — сказала Лициния, — пусть добрые боги помогают тебе в боях и на жизненном пути, пусть слава сопутствует твоим деяниям и Фортуна поведет тебя в благословенный богами Рим!

Секст Помпей удивился ее словам. Он не привык к таким доброжелательным речам, а ведь их произносила сторонница Брута, которая не могла быть другом. Он подумал о причине добрых пожеланий, вспомнил, что она — красивая женщина, и пожал плечами: «Не может быть. Что общего между нами?» И старался не думать. Но чем больше он отгонял от себя мысли, тем назойливее они лезли: ближе и ближе была ему Лициния. Он пытался перенести мысли на Скрибонию, даже чаще прежнего ложился с нею, однако жена была холодна, как лед, поцелуи и объятия утомляли ее. Она говорила, вздыхая: «Не пора ли спать, Секст? Завтра раб разбудит нас чуть свет»

Давно уехала Лициния, а образ ее продолжал жить в душе Секса.

Письмо, посланное Марку Бруту, содержало краткий ответ:

«Просьбу твою о нападениях на берега Италии исполню. Буду также перехватывать на море хлеб и продовольствие, предназначенные для Рима. Пусть в Риме думают, что мы в союзе. На самом же деле союз между нами невозможен. Ты стоишь за отжившую форму правления, а я за республику древних времен. Только в ней спасение отечества и могущество его. Твоя же республика подгнила и должна развалиться».

Вскоре Секст получил ряд известий: об оставлении Брутом Македонии и отступлении в Азию, о встрече его с Кассием в Сардах и об отправлении в Македонию восьми легионов Антония из Брундизия. Известия приходили с промежутками времени, каждый раз волнуя Секста.

«Он отошел в Азию, чтобы получить деньги, необходимые для ведения войны, и легионы — для победы. А затем он вернется в Македонию, чтобы поразить триумвиров. Может быть, он и прав. О, жестокое трехглавое чудовище! В первый раз ты погибло, а во второй — не должно существовать вовсе. Медлить нельзя».

И он приказал опустошать берега Италии и топить корабли с грузами хлеба и провианта для Рима.


XIX


Желая обезопасить тыл своих легионов от предательского удара враждебных азиатских республик, Кассий и Брут решили покорить родосцев и ликийцев.

Кассий двинулся к Родосу, объявив неприятельским послам, прибывшим в его лагерь, что, поскольку родосцы были в союзе с Долабеллой, он считает их врагами, тем более, что они подняли оружие против Кассия, Просьбы старого Архелая, некогда учившего Кассия греческой философии, не разрушать города только раздражали полководца…

— О свободолюбивый муж, — со слезами говорил философ, сжимая его руку, — не забывай о борьбе родосцев за свободу. Ведь ты сам борешься за нее. Почему же ты хочешь поработить свободных? Мы никогда не знали рабства. Чего же ты хочешь, Кассий? В этом городе ты получил образование, посещая мою школу, имел домашний очаг. О, неужели ты, мой ученик, поднимешь руку на свое второе отечество? Ведь исход борьбы всем известен: или все мы погибнем, или ты будешь побежден. Не забывай, что, заключая, по предложению Юлия Цезаря, е нами договор, вы клялись богами, совершая возлияния и подав нам правые руки, уважать наши права. Неужели ты, ученик мой, хочешь стать врагом свободы, тираном и клятвопреступником?

Вспыхнув, Кассий вырвал у него свою руку.

— О Архелай! Почему ты молчишь об оскорблениях, нанесенных мне высокомерными родосцами? Я просил у них помощи, и они отвергли мою просьбу, предпочтя мне Долабеллу, который стремился поработить мою родину, поддерживая тиранов в Риме. Вы, родосцы, называете себя свободолюбивыми, а поддерживали автократию в ее борьбе с демократией. И потому, Архелай, твои речи лицемерны. Вы, дворяне, должны были, даже не ожидая от нас просьб, помочь нам в борьбе за римскую республику. Твоя же ссылка, Архелай, на Юлия Цезаря неосновательна, так как Цезарь был главой единовластия, борьба против которого ведется теперь всюду. Поэтому я призываю вас защищать свободу римлян и заключить с нами союз. Если же вы считаете нас беглыми проскриптами, то нам остается одно — воевать с вами.

Архелай молча удалился. Кассий понял, что соглашения с родосцами быть не может. И действительно, вскоре начались военные действия. В морском сражении Кассий разбил вражеские корабли, напавшие на него, а затем, подступив к Родосу, окружил его.

Не подготовленный к осаде и не имея достаточно провианта, город не мог долго держаться. Кассий хотел взять его измором. Однако горожане, расположенные к римлянину, тайно открыли ворота, и полководец вступил в город без боя.

Ни грабежа, ни насилий не было — Кассий пригрозил смертью воинам за нарушение порядка и спокойствия. Но он казнил пятьдесят родосцев, а двадцать пять человек осудил на изгнание. Захватив деньги в храмах и государственной сокровищнице, Кассий приказал гражданам вносить ему золото и серебро, а укрывателям драгоценностей пригрозил смертной казнью. Объявив, что доносчики получат десятую часть укрытых денег, а рабы, кроме того, и свободу, он озлобил против себя население. И все же, боясь наказания, люди с бешенством выкапывали сокровища из земли, доставали их из колодцев и гробниц.

Архелай пристально следил за действиями Кассия.

— Разве это не грабеж? — говорил он друзьям и ученикам, указывая на мулов, нагруженных золотом и серебром. — Римлянин захватил в частных и государственных сокровищницах восемь с половиной тысяч талантов и сегодня увезет их на кораблях, а завтра потребует еще…

Предсказание его сбылось. Кассий обнародовал декрет, повелевавший всем азиатским городам выплатить ему подати за десять лет вперед.

— Не говорил ли я? — злорадно сказал Архелай, глядя вслед Кассию, покидавшему Родос. — Сейчас он уезжает в другие города вымогать деньги, не желая слышать ропота и проклятий разоренного населения. О боги, какого жадного ученика я воспитывал и обучал!

Но Архелай ошибался, утверждая, что Кассий отправился за добычей. Полководец выступил из города, чтобы помешать Клеопатре, плывшей со многими кораблями, соединиться с Октавианом и Антонием.

Быстрота действий, решительность и вера в дело республиканцев выгодно отличали Кассия от других борцов за республику. Будучи деятельнее и предприимчивее Брута, он беззаветно стремился к той цели, которая казалась ему святым делом. И он ревностно отстаивал это дело, отрешившись от личной жизни. Ради торжества идеи и укрепления власти, которую возглавлял Брут, он готов был на несправедливости и беззакония: разбить триумвиров, казнить их и восстановить республику дедовских времен! Он спал и видел торжественный въезд в столицу освободителей, республику, вознесенную на небывалую высоту, мирную жизнь народов, населявших Рим и провинции. Это была пленительная картина. Он жил этой мечтой, стремясь, чтоб она стала явью. В этом была жизнь. Все остальное казалось ничтожным атрибутом этой идеи.

Брут был мягче сурового Кассия. Но он так же, как тот, страстно любил родину и готов был для нее на всякие жертвы. Ради этой любви поднял он руку на мужа, которого знал с детства и который отечески любил его. Страшная тоска снедала его, когда он думал о Юлии Цезаре. Но иначе нельзя было поступить — так решил Фатум. А теперь нужно было продолжать борьбу с цезарьянцами, готовить войска, копить средства.

Брут полулежал в шатре, читая Полибия, прислушиваясь к крикам легионариев, осаждавших Ксанф.

Тараны громили стены и башни, войска двигались по разрушенным жителями пригородам. Глубокий ров, окружавший Ксанф, давно был засыпан римлянами; за ним стояли прикрытия для рабочих, и стрелы и дротики продолжали сыпаться со стен. Полководец знал об этом — каждый шаг легионариев был ему известен.

Крики усиливались, и Брут, свернув пергамент, вышел на преторию.

— Укрепления уничтожены, башни разрушены, — доложил контуберналий. — Прикажешь, вождь, ломать ворота?

— Нет, отступить.

— Отступить? — с изумлением пролепетал контуберналий. — Не ослышался ли я?

— Делай, что приказано, — сурово сказал Брут.

Как предполагал он, так и случилось — ксанфийцы сами наткнулись на римлян; ночью осажденные сделали вылазку и, попав на осадные орудия, пытались их уничтожить. Подоспевшие римляне, отбив врага, погнали его к воротам. И там, у запертых ворот, произошла страшная бойня — ни один ксанфиец не спасся.

Второй приступ помог лишь части римлян ворваться в город, потому что ворота рухнули, преградив путь остальным. Теснимые ксанфийцами и опасаясь быть окруженными, римляне пробивались к площади, где находились храмы.

Опасаясь за участь воинов, проникших в город, Брут повелел придвинуть тараны к стенам и лезть по ним, как по лестницам, бросать на стены канаты с железными крючьями, которые должны были вонзаться в стены, и взбираться, взбираться вверх. Ободряя воинов, он кричал тем, кто находился на стенах, открыть маленькие ворота (перед ними торчали остроконечные колья). Потом, побежав к железным воротам, преграждавшим доступ в Ксанф, он приказал кузнецам разбивать их молотами.

На закате солнца легионы ворвались в город. Улицы были пустынны. Из домов доносились рыдания: убивая своих близких, ксанфийцы кончали самоубийством.

Сжалившись над свободолюбивыми горожанами, Брут послал к ним вестников с предложением мира. Однако ксанфийцы, прогоняя их, пускали в них стрелы.

— Не верим тирану Бруту! — кричали они. — Его имя ясно говорит, кто он. Брут не демократ, а палач!

В домах горели костры, на которых лежали трупы близких, пораженных мечами свободолюбивых граждан. Дым выбивался наружу, огонь охватывал здания. А у пылавших костров люди закалывали себя.

Узнав,что его называют тираном и палачом, Брут содрогнулся. Нет, он не тиран! И не палач! Пусть погибли все женщины, кроме нескольких, не пожелавшие лишаться свободы, пусть погибла большая часть мужчин. Он действовал во имя величия и блага римского народа. Он должен был добыть средства для ведения войны, уплаты жалованья легионариям и выдачи им подарков.

Патары, гавань Ксанфа, была ограблена Брутом. Он получил много золота и серебра. Так же поступали, занимая города, и военачальники Брута.


XX


Покоряя ликийские республики, Брут, следуя примеру Кассия, взыскивал деньги. Такая политика вызывала всеобщее недовольство, На азиатские народы нельзя было надеяться, — враждебно настроенные, они могли ударить в тыл Кассию и Бруту, если бы республиканцам пришлось воевать с триумвирами в Азии. Сознавая это, Брут и Кассий, встретившись в Сардах, решили вторгнуться в Македонию.

Лициния ни на шаг не оставляла Брута: одетая воином, она была похожа скорее на юношу, чем на женщину, несмотря на свои годы, — щеки ее горели, она быстро исполняла приказания Брута, мчалась верхом от одного легиона к другому, передавала таблички полководца легатам и военным трибунам.

Брут, занятый своими внутренними переживаниями и не замечавший мелочей обыденной жизни, не мог не обратить внимания на ее горячую работу и сказал:

— Зачем мечешься? Излишней суетливостью ты. ни на шаг не приблизишь того, что должно совершиться.

— Вождь, я хочу всюду видеть порядок: начальники должны точно исполнять твои приказания.

— Это хорошо, — кивнул Брут и подумал: «Скорее бы все это кончалось».

Чем разрешится битва с триумвирами? Если победой, то республика спасена,: и враги отечества Антоний, Октавиан и Лепид будут уничтожены; если же поражением, то он, Брут, ничуть не жалея жизни, распростится с ней при помощи железа. Это было так ясно, что он перестал думать о победе и поражении, только беспокоили часто являвшиеся призраки. Ему казалось, что он беседовал; с ними — действительность и фантазия переплетались так сложно, что нельзя было разделить их, — и однажды ему привиделось, что в шатер кто-то вошел. Одинокая лампада мигала на походном столике, освещая папирусы, а в стороне стояло что-то темное, огромное: тень или призрак.

Брут привстал.

— Кто ты — бог или человек? — спросил он, вглядываясь в темноту.

И ему показалось, что призрак ответил:

— Я твоя нечистая совесть, Брут! Мы встретимся при Филиппах.

— Что ж, встретимся, — спокойно ответил Брут и кликнул Лицинию. — Кто сюда входил?

— Никого не было. Я стояла у входа в твой шатер. Брут был озабочен.

— Знаешь, мне явился призрак…

И Брут рассказал беседу с привидением.

Лициния стала уверять его, что призраков не бывает.

— Это показалось тебе. Ты вздремнул или, обуреваемый мыслями, вообразил себе сверхъестественное… Ты много размышляешь и беседуешь с самим собою. Таким образом, ты высказал сокровенную мысль идти к Филиппам.

— Чью мысль? Я никогда не думал о Филиппах и впервые слышу название этого городка.

— Ты ошибаешься. Вспомни, сам Кассий советовал тебе идти к Филиппам; он утверждал, что равнина как будто создана самим Марсом для битвы,

— Не помню, — задумался Брут и отпустил Лицинию.

Работать больше не было сил, и он прилег на ложе. Однако сон не слипал глаз, — терзали мысли. В расстроенном воображении возникали образы — видел Цезаря, слышал его голос: «И ты, дитя!» Это становилось невыносимым. Несколько раз приподымался, чтобы взять меч и кликнуть Лицинию.

«Она поддержит меч, поможет мне умереть, — неслись мысли, — она предана и не откажет». Но каждый раз, как рука протягивалась к мечу, что-то удерживало ее: страх смерти? Нет, он не боялся смерти: она была благом, вечным успокоением. Так что же удерживало его руку?

И понял — умирать рано. Возмездие придет в час несчастья и поразит за кровь мужа, предательски умерщвленного в сенате. Мысль об этом разметала все другие мысли, расширилась, — охватила мозг. Она давила на него — чувствовал: еще час-другой — и он не выдержит.

Чуть свет он отправился к Кассию, разбудил его и рассказал о видении. Кассий был эпикуреец и не верил в сверхъестественное, по крайней мере старался не верить. Выслушав Брута, он сказал:

— В нашей душе внешние впечатления отпечатываются, как на волне. Прошлое не изгладилось еще из твоей души и влияет на нее, — возникает фантазия или мысль. Ты утомлен, и потому воображение твое принимает широкие и фантастические формы. Подумай сам, можно ли верить в демонов?.. Но если бы они и существовали, то ведь это духи, не имеющие человеческого образа.

Слова Кассия успокоили Брута ненадолго. Призраки опять тревожили. Брут больше не говорил о них с Кассием. А друг не спрашивал, занятый предстоящей битвой.

В эти дни соединенные войска республиканцев вынудили отступить восемь легионов противника к Сапеик-скому ущелью, а Тулий Кимбр угрожал врагу кораблями с тыла.

Лишь только Антоний и Октавиан высадились в Диррахии с двенадцатью легионами, Брут и Кассий спустились с гор и, зайдя им в тыл, вышли на филиппскую равнину.

Брут находился к северу, у подошвы холмов, Кассий южнее, на берегу моря, у болота, мешавшего подойти к морю. Палисад соединял оба лагеря, а за ним протекала речка Гангас.

Однажды вечером Брут ехал верхом в сопровождении нескольких друзей. Перед ним был лагерь, обнесенный валом, и легионарии кончали работу, устанавливая баллисты и катапульты. Было холодно, и Брут кутался в плащ.

— Мы решили, Марк Валерий, затягивать войну, чтобы взять врага измором, — сказал он Мессале Корвину, — и если триумвиры…

— Говори о дуумвирах, — прервал его Мессала, — Лепид отсутствует.

— Ты прав и неправ: прав в том отношении, что против нас выступили двое — Антоний и Октавиан, и неправ потому, что трусливый Октавиан едва ли будет сражаться. Мессала засмеялся.

— Если против нас выступит один Антоний, то наша победа обеспечена!

Брут покачал головою.

— Не мы решаем исход битвы, а Фатум и боги,- — сказал он. — Я уверен, что давным-давно уже предрешено, кто победит, и только одни мы, смертные, не знаем.

Мессала Корвин опустил голову: слова Брута опечалили его. Он подумал, что полководец не надеется на успех и борется потому только, что не бороться нельзя.

«Если Брут уверен в неудаче, — думал Мессала, — а Кассий в успехе, то не лучше ли было бы соединить оба войска и общее начальствование возложить на Кассия?»

Его мысли были прерваны восклицанием Брута:

— А вот и Лукулл!

Брут ошибся, — это был не Лукулл, а Лициния. В сгущавшихся сумерках он не узнал ее. А когда она заговорила, лицо его оживилось, — повернул к ней коня, и лошади их, заржав, столкнулись головами.

— Что нового?

— Антоний оставил один легион в Амфиполе и двигается к Филиппам. Очевидно, он решил расположиться лагерем против Кассия и дожидаться Октавиана, который, выздоровевши, выступит против тебя. В разведке я потеряла двух человек — один попался, не успев зарубить врага, другой был заколот, когда полз к неприятельскому дозору.

— Жаль. Скажи, ты не очень устала? Нет? Поезжай к Кассию, сообщи ему, что ты узнала.


XXI


Выступая против республиканцев, Антоний знал, что всю тяжесть борьбы против Брута и Кассия ему придется вынести на своих плечах. Он считал себя единственным способным полководцем, а на Октавиана смотрел как на трусливого, бездарного и нерешительного воина.

«Октавиана нельзя назвать даже полководцем, — думал Антоний. — Если бы не способности его друга Агриппы и не блеск имени Юлия Цезаря, переходящий на него как на сына, никто в Риме не дал бы за него и потертого асса. Октавиан злобен, коварен, жесток. Это нравственный урод».

Двигаясь стремительно к Филиппам, Антоний обдумал, как действовать. Единственным опасным противником, с которым приходилось считаться, был Кассий; смелый, умный, решительный и хитрый, он стоил нескольких Октавианов; легионы Кассия, по сведениям, полученным от разведок, были так же недисциплинированны, как войска Брута и Антония, но могли устоять против натиска и верили своему вождю. Кассий пользовался большим авторитетом, он был надеждой легионов, как будто победа над врагом всецело зависела от него.

«Если Кассия устранить, — думал Антоний, — его легионы не устоят. Воля и власть вождя держат души людей как бы в кулаке, руководят ими, и стоит только разжаться кулаку, как души, лишенные руководства, рассыплются, точно осенние листья. А тогда останется только вымести листья и сжечь их».

Думал.

«Кассий мертв — победа обеспечена, Кассий жив — темная неизвестность, может быть — поражение. Кому готовит Фатум победу? Как бы там ни было — перехитрю

Фатум».

Кликнул Эроса. Вольноотпущенник подъехал к нему на низенькой лошадке и хотел спешиться, но Антоний удержал его.

— Поедем вперед, — шепнул он. — Важное дело. Если ты выполнишь его, клянусь земным и подземным Олимпом, ты получишь такую награду, о какой не мечтал ни один вольноотпущенник во всем мире. Ты станешь, Эрос, квиритом, а Халидония — римской гражданкой; богатство, почет и всеобщее уважение…

Долго говорил Антоний. Эрос с бьющимся сердцем и пылающими щеками слушал его, затаив дыхание.

— Господин мой, — вымолвил он, когда поток обещаний иссяк, — приказывай, все будет сделано.

— Знаешь Пиндара?

— Ты говоришь о вольноотпущеннике Кассия? Это псрный человек…

— Как долго он служит своему господину?

— Он начал служить ему во время неудачного похода Красса против парфов.

— Ты не ошибаешься, Эрос?

— Нет, господин мой! Пиндар мне рассказывал о тяжелых временах в Парфии и плакал, вспоминая смерть Красса…

Антоний молчал, обдумывая, чем соблазнить Пиндара.

— Ты должен знать его слабости* — говорил он. — Найди его Ахиллесову пяту, чтобы можно было попасть в нее без промаха. Мне нужно, Эрос, иметь Пиндара; он должен стать исполнителем моей воли.

— Пиндар, господин мой, корыстолюбив; он любит золото…

— Можно его подкупить?

— Попытаюсь.

— Обещай ему сколько нужно, постарайся сделать его послушным орудием в наших руках. Вы, греки, хитры, знаете слабые стороны друг друга и умеете играть на них.

Эрос молчал, не решаясь обратиться к Антонию с вопросом. Он обдумывал, зачем полководцу, понадобился Пиндар; мелькнула даже мысль, что Антоний желает тайно договориться с Кассием против Октавиана, но он тотчас же отверг ее, решив, что Кассий не предаст Брута, своего друга. Его недоумение усиливалось, по мере того как противоречивые чувства овладевали им,

— Скажи, господин мой, — осмелился он спросить, — зачем тебе нужен Пиндар? Что он должен делать?

Антоний сдержал лошадь, перешедшую в рысь.

— Заклинаю тебя, Эрос, богиней Манией и приказываю молчать, если бы даже ты попал в плен, а враг стал тебя пытать. Поклянись подземными божествами отдать себя во власть ларвов и на растерзание Эринний, если ты предашь меня.

Эрос поклялся, и Антоний, оглядевшись по сторонам, вымолвил:

— Заплати Пиндару сто или двести тысяч сестерциев, а то и больше. Он должен умертвить Кассия во время битвы. А потом пусть бежит в Афины, где получит деньги у моего менялы Горгия; оттуда он поедет в Египет или Эфиопию… Помни — во время битвы, без свидетелей, в шатре, например…

— Будет сделано. Пиндар, наверно, потребует часть денег вперед…

— После убийства я заплачу…

— — Я, твой верный раб и слуга, верю, а Пиндар может не поверить… Выдай часть наличными, и остальные деньги выплатит Горгий, — напиши ему письмо.

Вечером Эрос получил пятьдесят тысяч сестерциев и письмо-приказ на имя Горгия,

— Торгуйся с ним, — предупредил его Антоний, — предложи сто тысяч, а если он не согласится, прибавляй понемногу, да не сразу. Человек, идущий на такое преступление, отвратителен. Но что делать, если приходится иметь дело с такими злодеями? Причитающийся остаток впишешь в мое письмо — числом и прописью.

— Будет сделано.

— Предупреди его, что если обманет, гнев мой найдет его даже под землею.

Отпустив Эроса, Антоний долго ходил взад и вперед по шатру. Спать не мог — задуманное убийство не давало покоя: казалось, что Эросу не удастся проникнуть в. неприятельский лагерь, — его схватят, отнимут эпистолу с подписью Антония и будут пытать, а он не вынесет мук и все расскажет. Становилось страшно. Антоний вышел из шатра.

«Прогуляюсь, проверю заодно караулы», — решил он.

Моросил холодный дождь, дул ветер. Кругом было тихо. Кое-где догорали костры, и одинокие тени двигались в полосе слабого света. Антоний шагал мимо палаток воинов, и его ноги скользили по влажной земле.

Он думал, что победа для него так же необходима, как хлеб для человека, умирающего с голоду.


XXII


Десять дней строил Антоний дорогу, покрывая фашинником, землей и плетнем болота, отделявшие лагерь Кассия от моря. Он намеревался достигнуть Эгнатиевой дороги и оттуда зайти в тыл неприятелю. Однако Фатум спутал его расчеты: на одиннадцатый день войска Брута и Кассия, соединившись, сделали внезапно вылазку. Правое крыло под начальствованием Брута напало на войска Октавиана, а легион Мессалы обошел левое крыло неприятельских войск и ворвался в лагерь. Здесь началась страшная резня — все, кто находился в лагере, были убиты, а две тысячи спартанцев-союзников, пытавшихся отбросить противника, изрублены.

Октавиан не участвовал в бою, хотя и находился перед битвой в лагере. Незадолго до нападения Мессалы он приказал перенести себя в более безопасное место, — боясь, как бы Брут не прорвался.

Под ногами хрустел иней, было холодно. Выйдя из лагеря, рабы понесли лектику к пригорку, за которым находилась болотистая котловина со стоячей водой, а слева — огромная впадина с нависшей над ней глыбой земли. Здесь решили укрыться.

— В этой норе, — сказал Октавиан, — мы переждем сражение, А ты, — обратился он к одному из невольников, — беги в лагерь, узнай, что там делается.

Раб долго не возвращался. Наконец он явился с известием, что три легиона истреблены, Брут ворвался в лагерь, и воины заняты грабежом.

— Но радуйся, вождь! Войска твои зашли пехоте в тыл, завязали с ней бой и разбили левое крыло неприятеля: враг бежит…

Беспокойство не покидало Октавиана.

— Где Антоний? Никто не видел его? — спрашивал он и послал рабов на розыски триумвира.

Оказалось, что Антоний в начале битвы отступил в болота, «в засаду», как говорил он, чтобы неожиданно броситься в бой, если легионы начнут поддаваться под напором войск Кассия, Он следил за битвой, не заботясь о больном Октавиане, который остался в лагере. «Пусть его убьют или возьмут в плен», — думал Антоний. Узнав, что Брут отступил из лагеря, Антоний поостерегся вступать в бой: поражение грозило бы страшными бедами.

Кассий смотрел на большие отряды конницы, скакавшие по направлению к его легионам. Щуря близорукие глаза и стараясь угадать, какие это войска — республиканские или неприятельские, он спрашивал друзей, не могут ли они различить знакомых префектов.

— Конница еще далеко, — ответил друг его Тициний. — Готовься к бою. А мне разреши поехать ей навстречу. Ты увидишь издали, как я буду принят, и сообразно этому будешь действовать…

— Мысль хорошая, — согласился Кассий, — но я не желаю, чтобы ты жертвовал…

— Никакой жертвы, клянусь богами! Видишь эту лошадь? Она унесет меня от врагов, как уносила не раз… Вспомни битвы в Сирии…

Кассий не стал возражать, и Тициний уехал. Косоглазый Пиндар, стоявший рядом с полководцем, следил за Тицинием, приближавшимся к коннице. Расстояние между ними уменьшалось. Издали донеслись крики. Пиндар различил зоркими глазами, как воины спрыгивали с лошадей, окружали Тициния, жали ему руки.

«Конница Брута», — подумал Пиндар и обратился к Кассию:

— Увы, господин мой! Бедный Тициний попался в плен. Он окружен. Нужно помочь ему.

— О горе мне! — с отчаянием простонал Кассий. — Зачем я позволил лучшему другу ехать навстречу неизвестной коннице? Он попался в плен, и кровь его будет на мне!

… Кассий бросился в палатку — он был невменяем. Пиндар последовал за ним.

— Мы не устоим против конницы, — говорил Кассий, не замечая, что Пиндар подвигается к нему с кинжалом в руке — Тебе что? — остановился он.

Вольноотпущенник неожиданно бросился на него и ударил кинжалом в шею. Кассий схватил его за горло, но Пиндар, освободившись, быстрым движением нанес второй и третий удар. И, когда полководец упал, вольноотпущенник схватил заранее приготовленный мешок с динариями и ларец с драгоценностями, которые Кассий возил с собой в походах как выкупные деньги на случай, если бы попал в плен, и выбежал из палатки.[455]

У подножия холма он увидел Эроса, удерживавшего двух лошадей за поводья, и, подбежав к нему, сказал:

— Все сделано.

— Хорошо. Можешь ехать. Вот письмо.

— А динарии?

Эрос презрительно взглянул на него.

— Хватит с тебя и краденых, — указал он на кожаный мешок, — а будешь приставать — берегись. Подъезжает конница, и я укажу на тебя, как на убийцу.

— Будь ты проклят, презренный вор!

— Не я, а ты будь проклят, презренный вор и вероломный убийца! — ответил Эрос и, вскочив на коня, поскакал к болотам, где должны были находиться войска Антония.

Отъехав, он оглянулся. Пиндар стоял у коня, угрожая кулаками; потом он сел на него и медленно поехал в противоположную сторону, тщательно скрываясь за холмами.

Битва кипела. Центурионы и военные трибуны доносили Антонию о передвижениях войск, о победе Брута и отступлении Кассия.

Антоний беспокоился.

Прискакавший легат доложил, что войска Кассия отступают, конница бросилась к морю, пехота побежала, лагерь оставлен.

— Брут послал ему на помощь всадников, — говорил легат, — я слышал горестные крики… Не знаю, что там произошло, но одно для меня ясно: если бы Брут помог Кассию вовремя, победа республиканцев была бы полная.

— Ошибаешься, друг! — возразил Антоний, указывай на триариев, отведенных в болота. — Исход битвы решило бы железо этих людей.

— М Хвала тебе! Ты мудр и предусмотрителен, — сказал легат. — Но прости меня — мое место на поле битвы.

И, вскочив на коня, он поскакал, предшествуемый проводником.

Через несколько часов перед Антонием стоял Эрос.

— Господин, все сделано.

— Кассий?

— Убит.

— Пиндар?

— Бежал.

Антоний поднял глаза к небу.

— Боги, — шепнул он, — власть и воля Цезаря должны торжествовать, если бы даже против нас пошли миллионы миллионов войск всего мира! Смерть Кассия — только маленькая жертва духу Цезаря.

И, обняв Эроса, спросил:

— Никому не говорил об этом деле? Нет? Смотри: проболтаешься — душа твоя не найдет твоего тела, хотя бы она стала Изидой.

— Я поклялся, — испуганно пролепетал Эрос и поспешил удалиться.

А вечером один из вольноотпущенников Кассия, перебежавший на сторону Антония, принес меч и военный плащ, снятые с трупа господина. Антоний приказал вывесить их на видном месте. Меч и плащ должны были ободрить приунывшие войска, потери которых были вдвое больше потерь противника.

Конница заняла холм. Тициний, с венком, надетым всадниками ему на голову, радостно побежал к шатру Кассия. И вдруг остановился, услышав крики и причитания.

— Горе нам! — рыдали легаты и военные трибуны. — Он ошибся, приняв конницу Брута за конницу Антония! Он упрекал себя, что погубил Тициния, послав его навстречу коннице! И потому он покончил с собою…

Отовсюду доносились вопли.

Тициний проник в шатер. Лицо вождя было искажено, на нем застыло выражение гнева и ужаса. Неподвижные глаза были устремлены вверх, точно разглядывали внимательно предмет, достойный созерцания.

Тициний, угнетенный смертью друга и военачальника, не замечал его искаженного лица.

— Горе мне, горе! — кричал он, сорвав с головы венок. — Это я виноват в его смерти, только я! Моя медлительность послужила причиной страшного для нас несчастья! О боги, примите мою душу.

Выхватив меч, Тициний нанес себе смертельный удар.

Вблизи заиграли трубы, загремели крики легионов, приветствовавших императора, — подъезжал Брут.

Узнав о смерти Кассия, он упал на колени перед трупом и, рыдая, сказал:

— Увы, друг мой и брат! Никто не знает, где ждет нас смерть — в бою или в мирной обстановке, от собственной руки или от руки злодея. Теперь я один… но дух твой со мною. Помоги же мне, последний римлянин, в этой борьбе! В часы кровавой смерти твой образ будет воодушевлять нас на подвиги, твоя вера в торжество свободы даст нам силы победить или умереть со славою! Ты — последний римлянин, — повторил он, — ибо республика не может произвести еще такого благородного мужа!

Повелев приготовить тело Кассия к похоронам и отправить его на Фасос, Брут собрал на другой день военачальников, приказав сделать подсчет погибших. Оказалось — потери его составляли восемь тысяч человек.

— По точным сведениям, полученным от перебежчиков, противник потерял вдвое больше, — сказал Мессала Корвин.

— Это не дает нам права пренебрегать осторожностью, — заметил Марк Лукулл, сын великого, отца.

— Тем более, — подхватил Марк Фавоний, — что у нас множество пленных…

— И в числе их много рабов, — почему не договариваешь? — перебил Каска. — Невольники — народ опасный, — тень Спартака бродит среди них, — и следовало бы от них освободиться.

— Как? Отпустить на волю?

— Не насмешничай, Квинт Антистий, — обратился Каска к Лабеону. — Рабы находятся среди воинов, они могут посеять рознь, а так как разбитые легионы Кассия завидуют нам, что мы победили, то я советую перебить невольников…

— Всех? — с возмущением вскричал Квинт Гортензий, сын оратора.

Поднялся Брут, и спор прекратился.

— Рабов перебить, — сказал он, — свободнорожденных отпустить, объявив, что цезарьянцы обратили их в рабство, а я, Марк Юний Брут, делаю их свободными гражданами.

Опасаясь убийства освобожденных вместе с невольниками, Брут подозвал раба и шепнул: «Иди и распорядись, чтобы свободнорожденные были высланы из лагеря сегодня же ночью».

— Друзья, — продолжал он, — я еще не кончил. Мы должны вооружить войска, но от сражения будем уклоняться. Завтра я раздам воинам подарки и пообещаю Спарту и Фессалонику в награду за храбрость и соблюдение дисциплины. Пусть они разграбят эти города. Я думаю так: лучше иметь хороших воинов и прекратить бесчинства в лагере, чем зависеть от непослушной толпы, готовой на насилия.


XXIII


Тяжело и тоскливо было Бруту жить после смерти Кассия. Они привыкли делить вместе радость и горе, успехи и неудачи, оба болели душой за родину, и если один умер, то как было оставаться другому, страдать, бороться и одиноко умирать? Борьба за республику была возвышеннейшей целью существования обоих, и Брут думал: «Почему пал более одаренный полководец, более смелый воин и более хладнокровный и решительный муж? Таинственная воля Фатума? Может быть. Пифагорейцы говорят: «Что предначертано и подвластно Круговороту и совершается на основании таких же законов, согласно которым движутся планеты и созвездия, повторяются времена года и жизнь сменяется смертью, а смерть — жизнью, — непреложно. Но откуда они знают, что это так? Какие боги открыли им тайны потусторонней жизни? Нет, сильный ушел, оставив слабого по воле Фатума, чтоб страшнее был удар, намеченный слабому. А слабый ведь — я». Так думал Брут, сидя в задумчивости над сочинениями Цицерона,

— Жил некогда Кассий, убил Цезаря и погиб при Филиппах, — сказал он, — то же случилось и теперь. И сотни раз придет Кассий в мир, чтоб убить вместе со мной Цезаря, тирана, стремящегося к монархии, и сотни раз будет гибнуть при Филиппах. Таинственная загадка жизни и смерти! Как перешагнуть через волю Фатума, сделать так, чтобы То, что было в прошлых существованиях, не повторялось в будущих? Боги бессильны. Кто же сильнее их? Фатум? Но Фатум — не бог, это Закон, не подлежащий нарушению. Разве можно изменить времена года? Сделать так, чтобы в Африке была вечная зима или вечная ночь? То же с волей Фатума: ничем, никакими силами божескими и человеческими не изменить вековечного порядка.

— В шатёр вошла Лициния.

— Ты опять, господин мой, беседуешь с собой, — упрекнула она Брута, — а потом будешь говорить, что тебе являются призраки. Ляг, отдохни от дневных забот…

— Кассий посмеивался, когда я рассказывал ему о привидениях. А, между тем, говорят, он бежал при Филиппах с поля битвы, увидев гневного Цезаря в пурпуровом плаще с занесенным мечом, гнавшего на него своего коня!..

— Не верь, вождь, болтовне вольноотпущенников!.. Брут помолчал.

— Что нового в легионах? — спросил он. — Довольны ли воины? Нет ли среди них неустойчивых, готовых изменить?

— Вождь, легионарии Кассия заражают своим унынием твоих воинов. Марк, сын Катона, воодушевлял их к борьбе за республику, упомянул своего отца, сражавшегося против Цезаря и погибшего в Утике, и мужей, погибших за свободу. Я сама слышала, как он говорил о проскрипциях триумвиров, возвратившихся к кровавым временам Суллы. Воины слушали неохотно, а многие самовольно отлучились в Филиппы.

Вошел контуберналий и доложил о прибытии разведчиков.

— Пусть войдет начальник, — приказал Брут, сделав знак Лицинии остаться.

Это был Камулат, бородатый муж, уважаемый Брутом за боевую опытность и безумную храбрость. О подвигах его рассказывали в легионах чудеса: говорили, что одна сирийская жрица богини Атаргатис подарила ему амулет, предохраняющий от смерти, и потому от тела Камулата богиня отводит стрелы, камни и удары мечей.

— Что нового, дорогой Камулат? — приветливо спросил Брут.

Камулат сообщил, что легионы Антония и Октавиана недовольны расположением лагеря в болотах; идут дожди, и в палатках много грязи и воды, замерзающих по ночам.

— Еще что?

— Некий перебежчик утверждает, что наши корабли потопили суда цезарьянцев, перевозивших подкрепления из Италии. Он рассказывал об этом легатам и военным трибунам, но никто не верит, — все смеются. Возможно, что перебежчик лжет, чтобы сказать нам приятное.

— Если бы это было так, — задумался Брут, — начальник кораблей сообщил бы нам об этом. Еще что?

Камулат придвинулся к Бруту.

— Плохие предзнаменования…

— Глупости! — крикнул Брут и встал. — Враги распускают слухи, чтобы сломить стойкость легионов.

Когда Камулат вышел, Лициния сказала:

— Вождь, твоей медлительностью возмущаются восточные цари, военные трибуны, легионарии, — все они требуют битвы. Проходя мимо палаток, я слышала, как они величали тебя трусом…

— Трусом? О боги, неужели я боюсь за свою жизнь? Разве я дорожу ею?

— Успокойся, вождь! Злословие — мать зависти и дурного нрава. Ни один честный муж не посмеет обвинить тебя в трусости.

Оставшись один, Брут лег на ложе, покрылся плащом. В палатке было холодно, — глиняный горшок с раскаленными угольями давал мало тепла. Брут думал о Кассии. Жизнь друга погасла, как светильня, лишенная масла. И что такое жизнь вообще? И ради чего на свете копошится человечество как клубок слепых червей? Слепое человечество, бессильное заглянуть по ту сторону существования, страдает, мучается, грызется, точно суждено ему жить вечно… Кассий вовлек его, Брута, в заговор против Цезаря, и Кассий погиб… Возмездие ли это или случайность?

Вдруг он приподнялся — ему показалось, что тот же призрак, который обещал встретиться с ним при Филиппах, стоит у входа в шатер — черная бесформенная тень. Брут отбросил плащ и сел на ложе. Привидение безмолвно исчезло.

В шатер заглянула Лициния.

— Не нужно ли тебе, вождь, чего-либо? Ты стонал и разговаривал…

— Тот же призрак явился мне опять… Повесь на рассвете красный плащ у шатра.

Лициния подошла к нему.

— Ты решил?

— Бесповоротно.

Приказав созвать легатов, военных трибунов, центурионов и восточных царьков, Брут ждал их, сидя на ложе.

«О, если бы я разбил триумвиров1 Это было бы искуплением убийства Цезаря! Благо народа взамен жизни тирана!»

Смотрел на входивших сыновей великих отцов — Катона, Лукулла, Гортензия, Цицерона, на Фавония, Друза, Вара, Лабеона, а когда увидел румяное лицо Квинта Горация Флакка, — подумал: «Не он ли воспоет эту битву, если уцелеет?»

В шатре стало так тесно, что невозможно было повернуться; холод сменился духотой.

Брут встал.

— Воины, коллеги и друзья, — сказал он, — я буду краток. Я приказал повесить красный плащ у своего шатра… Позаботьтесь, чтоб войска к утру были готовы.

Радостные крики оглушили Брута. Заткнув пальцами уши, он старался не слушать приветствий, не видеть счастливых лиц.

«Они надеются победить, — думал он, — и я надеюсь. А ведь надежда — не есть еще уверенность. Лучше было бы взять триумвиров измором. Нетерпение одних и жажда победы других заставляют меня идти в бой, вопреки здравому смыслу. Не так ли Помпей Великий был принужден дать бои под Фарсалой?»

Движением руки он отпустил военачальников.

— Теперь я один, — сказал он, — нет у меня никого после смерти Кассия…

— Нет, вождь, ты не один. Все мы с тобою: и я, и воины, и молодежь, любящая отечество… Все мы пойдем, куда прикажешь, сделаем, что нужно, если бы даже пришлось положить свои головы на алтарь Беллоны.

Так говорила Лициния, обнимая его колени.

Растроганный и благодарный, Брут поднял ее, усадил рядом с собою.

— Лициния, — сказал он, сжимая ее руку, — твоя работа в легионах не менее важна, чем дело, за которое мы боремся.

Выстроив легионы против неприятеля, Брут медлил наступать; конница не желала первая начинать боя, выжидая, что предпримет пехота, а легионарии оглядывались в нерешительности на конников. Но когда Камулат проехал мимо полководца и на глазах легионов перешел на сторону врага, Брут, опасаясь измены, приказал трубить приступ.

Легионы двинулись вперед. Расстроив первые ряды противника, Брут, подкрепленный конницей, обрушился на его левое крыло и стал теснить когорты. В грохоте сечи, в звоне оружия Брут чувствовал, что победит, если устоит центр и левое крыло его легионов. Он послал своего легата Лабеона с приказанием не растягивать этого крыла, но уже было поздно. Неприятель напал на легионариев Кассия и обратил их в бегство.

Крики поднялись над полем. Воины бросали щиты, мчались, сбивая друг друга с ног, мешая сражающимся, увеличивая смятение.

Крики усиливались:

— Мы окружены!

— Спасайтесь!

— Вождь погиб!

Брут с обнаженным мечом бросился им навстречу. Он скакал на горячем жеребце, и красный плащ его развевался по ветру.

— Император жив! — послышались разрозненные голоса, но люди продолжали бежать.

— Воины, вперед! — кричал Брут, стегая бичом жеребца.

Смятение увеличилось. Неприятельская конница начала разгром легионов. Антоний рубился в первом ряду, — его конь, напоенный вином, взвивался на дыбы, топтал пехотинцев. Антоний стегал его бичом, усиливая яростное ржание, и работал мечом с той невозмутимой отвагой, которая неоднократно удивляла Цезаря во время боев с галлами. Антоний пробивался вперед, не спуская глаз с Марка Катона, который доблестно сражался, не отступая ни на шаг, пока не пал среди груды убитых врагов; рядом с Катоном бросалась на мечи молодежь, не желавшая попасть в руки цезарьянцев, — Друз, Вар и Лабеон… В плен были взяты Лукулл, Фавоний, Гортензий и Каска.

«Они будут казнены», — решил Антоний и приказал найти Брута.

Полководца нигде не было. Уже смеркалось, и филиппская равнина лежала в темноте, крича и стеная, как огромное израненное животное.

С несколькими друзьями и философами Брут перешел в темноте через ручей. Берега, поросшие кустарником, мешали идти. Брут сел на камень, белевший у ручья, и послал одного из друзей узнать, в порядке ли лагерь. Он надеялся, что потери его невелики и борьбу можно еще продолжать.

Друг не вернулся.

Брут тихо беседовал со своим рабом и щитоносцем, затем, подозвав любимого философа,[456] стал просить его поддержать с ним меч, чтобы придать ему силу, когда он бросится грудью на меч, но философ отказался. Отказывались и другие.

— Неужели никто не поможет мне в последнюю минуту? — горестно вздохнул Брут.

— Нужно бежать, — сказал ритор Стратон, — опасно оставаться на месте и ждать врагов.

— Да, бежать, но только при помощи рук, а не ног, — возразил Брут и, прощаясь с друзьями, пожимал им руки. — Я счастлив, друзья, что не ошибся в вас, а себя считаю счастливее победителей, ибо я пользуюсь славой за нравственные качества, а они свою славу получили путем проскрипций и разбоев. Одну только жалобу уношу я с собой — жалобу на Фатум, погубивший отечество: во главе Рима будут стоять чудовища, республика исчезнет, и произвол трех, двух или одного мужа повергнет родину и народ в несчастья.

Помолчав, он воскликнул:

— Спасайтесь, друзья, пока не поздно!..

Спокойно смотрел, как друзья пропадали в тем ноте. Взяв Стратона под руку, Брут сказал:

— Остались со мной только двое — ты да Мессала. Помнишь, как мы предавались риторическим занятиям и ты советовал мне, какую употребить фигуру, какое выражение. И я надеюсь, дорогой друг, что ты поможешь мне во имя дружбы и любви нашей.

Стратон вздохнул, Мессала отвернулся.

— Друг Стратон, — продолжал Брут, — взгляни на эти звезды, усеявшие небесный свод: они вечны. Взгляни на меня: разве душа моя не вечна? Телесная оболочка, как все земные предметы, изнашивается, и что ее жалеть? А душу нельзя убить. Я верил в правду, но и она, подобно добродетели, ничто. — И, помолчав, произнес стихи трагика: — О добродетель, ты пустое слово…

Обнажив меч, Брут протянул его ритору. Стратон, отвернувшись, подставил меч, Мессала поддержал, и Брут с силой упал на него грудью.

Друзья печально стояли над телом великого республиканца.


XXIV


Лициния участвовала в битве при Филиппах. Верхом на коне, она скакала рядом с Брутом, когда его легионы гнали войска триумвиров, но лишь только произошло смятение и легионы Кассия побежали, она потеряла Брута: неприятельская конница топтала беглецов, в стороне гибла доблестная молодежь, а Лициния озиралась, ища глазами Брута, и не находила.

Погиб или взят в плен?

Эта мысль не давала покоя.

Лициния повернула лошадь, стараясь пробиться к центру, за которым находился лагерь; животное внезапно заупрямилось, взвилось на дыбы. Она ударила его — напрасно. Лошадь шарахалась, и ее ржание возбуждало коней неприятельских всадников. И вдруг на Лицинию налетели конники. Она стегнула лошадь бичом между глаз и помчалась. Что-то ударило ее по голове: смутно помнила, что летит куда-то среди криков, среди звона и грохота.

Холодная ночь висела над равниной, когда Лициния открыла глаза — высоко мерцали звезды, над горами подымалась луна. Лициния не сознавала, где находится, лежала без мыслей, чувствовала слабость, безволие. Голова болела, она ощупала ее: темя было рассечено, а на лбу вздымалась большая шишка — дотронуться больно.

«Камнем из пращи», — подумала Лициния, пытаясь привстать, но левая нога нестерпимо заныла и не повиновалась: падая, Лициния, очевидно, вывихнула ее.

Лициния поползла по направлению к городку. Филиппы казались совсем недалеко. Она ползла, а расстояние между ней и городком не уменьшалось. Устав, она легла на землю. Кругом лежали трупы. Руки ее были в крови. Она старалась об этом не думать. Взяла кинжал у убитого легата, сунула за пояс и поползла дальше.

Вдруг луна, скрывавшаяся за облаком, осветила поле и груду трупов. Лициния не отрывала глаз от молодых лиц героев, узнавала павших: вот Марк Катон, а там в стороне лежит юноша, похожий на заснувшую девушку: губы его полуоткрыты, руки раскинуты.

— Люций, племянник Кассия! — шепнула Лициния. — Погиб… А вот Друз, Вар и Лабеон… О боги, спасите нас… Неужели республика умерла? Нет, пока живы Брут и Секст Помпей…

Мысль о Сексте придала ей силы. Ползти, ползти, хотя бы всю ночь, чтобы отыскать Брута, просить помощи у Помпея. Нельзя умирать, когда тлеет еще надежда в сердце. Нужно жить, всеми силами отстаивать свободу.

Всю ночь ползла Лициния, всю ночь слышала звуки труб и крики: «Да здравствуют триумвиры! Да здравствует Антоний!» И поняла — победили они… Где же Брут? Может быть, ранен? Или в плену? Она устала — кружилась голова, а добраться до Филипп было так же необходимо, как и найти пристанище, отдохнуть и лечить рану. А потом — искать вождя!

На рассвете она добралась до крайнего домика и постучала в дверь.

Голос изнутри спросил по-гречески:

— Кого шлет Гермес?

— Гермес шлет воина, который просит приюта, — медленно ответила Лициния, подбирая греческие слова.

— Кто ты? Республиканец или цезарьянец?

Лициния растерялась — не знала, что сказать. Опасность быть выданной Антонию заставила ее прибегнуть к хитрости. И она осторожно ответила:

— Воины кричат на равнине: «Да здравствует Антоний!»

Дверь приоткрылась — выглянуло бородатое лицо ремесленника.

— Итак, победил Антоний? О боги!

Лициния поняла, что он против триумвиров, и ободрилась:

— Приюти меня, и Зевс Ксений воздаст тебе за твою доброту… Ты спрашиваешь, кто я? Вместе с Брутом боролся я за республику, а где наш вождь и господин — не знаю.

Она говорила на дурном греческом языке, и ремесленник с трудом понимал ее. Услышав же, что этот легионарий бился рядом с Брутом, он распахнул дверь:

— Войди. Если бы он победил, нам, эллинам, стало бы лучше.

— Помоги мне, — попросила Лициния, — у меня разбита голова и вывихнута нога.

Ремесленник, обхватив ее, понял, что она женщина, однако не сказал ни слова и помог ей войти в домик.

И только днем, после обеда, когда она лежала на ложе, вымолвил, избегая смотреть ей в глаза:

— Почему ты скрыла, что ты — женщина? Лициния смутилась.

— Я знала, что ты догадаешься. Воином я сражалась, воином пришла к тебе, воином и уйду от тебя.

Ремесленник задумался.

— Как велико должно быть дело, за которое боролся Брут, если женщины сражались вместе с ним!

— Кому, друг мой, не дорога свобода? Свободно жить, свободно дышать, свободно говорить и не зависеть от чьего-либо произвола — не есть ли это высшее счастье на земле?

— Ты права, — кивнул ремесленник. — Кто бы пошел за Брутом, если бы он был против свободы?


XXV


Антоний говорил Октавиану, стоявшему рядом с ним на претории:

— Победой при Филиппах я утвердил победу божественного Цезаря при Фарсале. Я победил Брута и Кассия. Никогда больше аристократы не посмеют злоумышлять против дела Цезаря!

— Да, триумвиры победили, — сказал Октавиан, — но пока жив Секст Помпей…

— Прости меня, Гай Октавиан, но ты в бою не участвовал, а твои легионы бежали. Я один противостоял Бруту и Кассию, я один сломил напор их легионов! Что же касается Секста Помпея, то он не так опасен…

— Неужели ты думаешь, что я трушу? — свысока взглянул на него Октавиан.

— Да, ты трусишь, Гай Октавиан! Если бы ты один выступил против республиканцев, сегодняшняя битва стоила бы жизни тебе и твоим легионам. Ты знаешь, что это так…

«Антоний стал верховным повелителем, — думал Октавиан, — победил, конечно, он, и его власть неизмеримо выше, чем власть Цезаря после Тапса. Но славословить его — это затягивать себе петлю на шее».

— Гонец из Италии! — закричал караульный легат. — Прикажешь, император, впустить его в шатер?

— Пусть войдет, — сказал Антоний, искоса поглядывая на Октавиана: «Он зол, что все обращаются ко мне, а на него не обращают внимания. Его считают самозванцем и коварным честолюбцем. А разве это не так? Пусть мерзкий мальчишка не заносится, а то получит по носу!»

Он вскрыл письмо и громко прочитал:

«Фульвия, супруга Марка Антония — полководцам Марку Антонию и Гаю Октавиану Цезарю, триумвирам — привет и добрые пожелания.

Радея о вашей власти, я управляю Италией и руковожу деяниями сената и магистратов, потому что консул и триумвир Марк Эмилий Лепид плохо справлялся с возложенными на него обязанностями. Жду вашего скорейшего возвращения в Рим. Прощайте». Антоний взглянул на Октавиана:

— Что скажешь?

— Лепида устранить! Мы отнимем у него Испанию и Нарбонскую Галлию…

— А взамен?

— Дадим Африку.

— Еще?

— Мы хотели дать земли ветеранам.

— Восемь тысяч легионариев получат земли в окрестностях восемнадцати самых богатых городов Италии и часть имущества собственников, за которое выдадим владельцам небольшое вознаграждение. Эти колонии, Гай Октавиан, ты назовешь юлианскими, согласно обещанию Цезаря.

— Хорошо. А закон Цезаря о даровании прав гражданства жителям Цизальпинской Галлии?

— Будет проведен. Все это мы сделаем без одобрения сената и народа. Согласен, Гай Октавиан?

Октавиан молчал. Его беспокоило разделение провинций: какие захочет взять Антоний, какие достанутся ему,

Октавиану?

— Согласен? — повторил Антоний. Октавиан кивнул и тотчас же спросил о провинциях.

Антоний небрежно ответил:

— Что ж, я возьму Восток, а ты бери Запад. Думаю, что Восток не может соблазнять тебя — сам знаешь: интриги династов, борьба царьков, заговоры… Но если хочешь, — добавил он, — я уступлю тебе Восток, тем более, что Цезарь считал его богатейшей добычей Италии.

— Нет, пусть верный ученик божественного диктатора установит мир в самых богатых странах, а если понадобится обнажить меч, то пусть долго не раздумывает, тем более, что парфянская добыча заманчива, — любезно сказал Октавиан и вызвал Агриппу. — Скажи, что Фавоний, Лукулл, Каска и другие?

— Казнены.

— Слава богам! — вскричал Октавиан и, сев за столик, принялся диктовать письмо к матери.

Агриппа подал ему в это время письма, указав глазами на Антония, собиравшегося уйти. Октавиан понял, от кого письма, и обратился к триумвиру:

— Как думаешь, благородный Марк Антоний, не слишком ли много взяла на себя Фульвия, захватив власть в Риме?

— Разве она захватила власть? — притворно удивился Антоний. — Она вынуждена была из любви к отечеству заменить Лепида.

— Понимаю, одна она управляет и, может быть, дажене одна…

— Ты хочешь сказать, что брат мой Люций помогает ей… И хорошо! Иначе она бы запуталась в государственных делах.

Октавиан не стал возражать. Лишь только Антоний вышел, он взглянул на письма:

— Ты ошибся, Марк Випсаний, послания от разных лиц: одно от супруги моей, другое — от тещи.

Сначала он прочитал письмо от Клавдии. Жена жаловалась на его долгое отсутствие, уверяла, что соскучилась по нем, описывала неприглядную римскую жизнь:

«У нас полная анархия, хотя мать старается восстановить порядок. Все мы без денег, сенат состоит из мошенников и проходимцев. Нет ни сословий, ни учреждений, ни веры в величие Рима — все попрано, затоптано в грязь. Даже магистраты потеряли влияние на народ, а законы утратили свою силу. Подумай только, дорогой супруг, всадники сражаются в цирке с дикими зверями! Зато молодежь стремится к науке, литературе. Быть учителем стало выгодно, и учителей развелось больше, чем нужно. Кто они? Конечно, вольноотпущенники. Однако этим ремеслом не брезгают и нобили, ставшие нищими. Я очень скучаю по тебе…»

Не дочитав эпистолы, Октавиан отбросил ее: «Лжет, притворяется, своенравничает, блюдет девственность… О женщины! В ваших легкомысленных головах только наряды, притирания и глупость!»

Фульвия писала о трудностях управления государством, о безмозглых сенаторах, о мудром соправителе Люции Антонии («Конечно, любовница хвалит своего любовника») и намекала на любовь свою к Октавиану.

«Ты не поверишь, дорогой зять, как я соскучилась по тебе! Твой образ стоит перед моими глазами, я не сплю ночей и совсем больна. О, приезжай поскорее, чтобы я могла видеть тебя и — боги одни знают, возможно ли это? — получить от тебя то, в чем ты отказываешь своей жене, а моей дочери. Реши сам, что делать. Я уверена, что сердце твое не лед, а пылающий факел, и одно это наполняет мою душу счастьем и преданностью к тебе. Если захочешь, я помирю тебя с Клавдией. Где ты это слыхал, чтобы девушка, вышедшая замуж, оставалась нетронутой? За что ты сердишься на нее? Но она ни в чем не виновата, и если злые люди клевещут на нее, распространяя грязные слухи, то причиной этому ее гордость и высокая нравственность: она отвергала дерзкие ухаживания многих знатных людей. Приезжай же, иначе…»

Плюнул и швырнул таблички под стол.

— Старая сводня и простибула, — проворчал он, — кому ты нужна? Кто польстится на твое дряблое тело и отвисшие груди?

И, повернувшись к Агриппе, приказал:

— Сжечь эпистолу, чтобы никому не попалась в руки!


XXVI


Лициния выздоравливала. Врач-грек лечил кровоточившую рану на голове багряным кимолийским мелом, изредка употребляя тимфайский гипс; когда рана стала заживать, он мазал ее жирными составами и прикладывал травы, а вывихнутую ногу — частыми растираниями. Это был пожилой муж, с веселыми глазами и обросшим подбородком. Любитель поболтать, он задерживался, когда ремесленник был дома, и оживленная беседа затягивалась нередко на несколько часов. Большей частью они беседовали о политике, о состоянии римского и греческого общества, о войнах Цезаря и Помпея. Однажды врач заговорил о битве при Филиппах и разгроме легионов Кассия и Брута. Лициния встрепенулась.

— Брут кончил самоубийством, — сказал он, — борец за свободу погиб, но печалиться о нем не одно ли и то же, что грустить о погибшей идее? Как не может исчезнуть идея, во имя которой шли умирать десятки тысяч, так же не может исчезнуть имя Брута, противника тирании: оно на многие тысячелетия будет гореть факелом, призывающим народы к боям за свободу.

— Ты красноречив, друг мой, — вздохнул ремесленник. — Не лучше ли было бы, если бы Брут остался жить и продолжал борьбу?

— Если бы он заключил союз с Секстом Помпеем, — продолжал врач, — боги одни знают, кто победил бы.

Ремесленник, слышавший о Сексте только дурное, стукнул кулаком по столу:

— Нехватало еще, чтобы Брут связался с пиратом! Тут Лициния не выдержала: горячо защищая Секста, она говорила о его любви к отечеству, справедливом отношении к подвластным ему людям.

— Это муж, с которым можно играть в морру в темноте, — добавила она.

— Micare digitis,[457] — сказал врач и засмеялся. — Когда я бывал в Риме, я всегда удивлялся быстроте и сообразительности юношей, которые играли в морру. Разжимая кулаки, они быстро показывали пальцы, стараясь сосчитать их, пока рука противника не сжалась опять в кулак. Верный счет считался выигрышем, и игрок подымал палец левой руки. Мы, греки, играем так же, но медленнее. Борьба же требует быстроты. А борьба за власть — это кровавая игра, а не micare digitis: в ней решают все быстрота и сообразительность. Кто же, по-твоему, лучший игрок — Брут ли, истинный республиканец, бескорыстно боровшийся против тирании Цезаря и триумвиров, или Секст Помпей, опирающийся на аристократов-помпеянцев?

Лициния возразила, что иметь друзей-помпеянцев не значит еще опираться на них, что Секст Помпей не таков, каким рисуют его враги, — она убедилась в этом, будучи послана к нему Брутом.

Эти беседы укрепили ее решение отправиться к Сексту Помпею. В глубине души она отдавала предпочтение Сексту, как ей казалось, не потому, что она его любила, а оттого, что Секст мечтал о полном освобождений сицилийских рабов и даровании им человеческих прав. Иногда она думала, что Секст решил пополнить легионы невольниками для того, чтобы иметь больше войск, и освобождение рабов задумано им не ради человеколюбия.

Эта мысль была невыносима.

«Не может быть, — шептала она, ворочаясь на ложе, — Секст не таков. Как и Брут, он борется за идею. Только разными путями пошли они: Брут убил диктатора и собрал войска для борьбы с триумвирами, чтобы восстановить республику времен Катона Цензора, а Секст мечтает о республике до Пунических войн. Один находился под влиянием Цицерона, другой — последователь Сципиона Старшего».

Она задумалась. И казалось ей, что цель Брута и цель Секста составляют единое целое, без которого немыслимы спокойствие в республике и благо народа. Жизнь, называемая кучкой олигархов свободной лишь затем, чтобы обмануть народ, казалась ей большим угнетением, чем деспотия Суллы, Митридата или Тиграна, а зависимость римлян от кучки «избранных» богами, а на самом деле от людей, захвативших беззаконно власть — худшим рабством, нежели проституция. И если бы Брут повернул республику к эпохе Катона, удовлетворился ли бы народ властью сената и гнетом нобилей? А если Секст Помпей восстановит республику времен консула Дуилия или нашествия Ганнибала, то что выиграет народ от такого правительства? Не одно ли и то же республика Брута и республика Секста Помпея? А освобождение рабов?.. Было ли оно целью или средством? Лициния становилась в тупик, не зная, что думать. И только в одном она была уверена: Секст Помпей честен и велик.

Ей пришло в голову, что она рассуждает о Сексте, как влюбленная женщина; она проверила свои мысли: они казались ей логически безупречными.

— Поеду к Сексту, разделю с ним его судьбу, — шепнула она, садясь на ложе. — Победа должна быть за тем, кто одинаково любит свое отечество и заботится о нуждах и счастьи народа.


Книга вторая

I


Едучи в Рим, Октавиан думал об Антонии, отправившемся в Грецию, и о Фульвии, захватившей власть в свои руки. Он представлял себе встречу с ней, Люцием Антонием, Лепидом и женой-девственницей, заранее решая, как держать себя с ними.

«С Фульвией и Клавдией буду холоден и неприступен; мать и дочь захотят непременно употребить женские чары, чтобы заставить меня повиноваться их воле. Они не знают, что покорность несвойственна моей натуре. Люций Антоний принужден будет повиноваться мне, хотя он и консул, а если станет сопротивляться… — Октавиан сжал кулаки, сдвинул брови, — я найду средство… А Лепид… я ему вручу письмо Антония и свалю всю ответственность за наше решение на Марка…»

И вдруг, повернувшись к Агриппе, подмигнул ему:

— Соскучился по римлянкам?

— Соскучился, — ответил правдивый Агриппа. — А ты… неужели ты, скажи, не скрывая, не желаешь увидеться с Клавдией?

— Ты очень смел, Марк! Клавдию я не люблю. Она оскорбила меня при жизни Юлия Цезаря, отца моего, и я поклялся, что никогда она не разделит со мной ложе. Я хочу унизить ее, заставить, чтобы она, гордая, умоляла меня на коленях о снисхождении или прощении…

— А тогда ты бы простил?

— Нет. Я посмеялся бы над ней, а затем прогнал бы ее.

Нахмурившись, Агриппа молча ехал рядом с Октавианом.

— Знаю, ты поступил бы иначе, — продолжал триумвир, — но — клянусь богами! — доброта и снисходительность постыдны по отношению к женщине, осмеивавшей мужа. Скажи, что ты думаешь о Фульвии? Хоть она и сводня, и развратница, и старуха, а, должно быть, привлекательней всякой молодой глупой Девушки; Фульвия умна, умеет жить и не оскорбляет мужей…

— Ты неправ. Во-первых, Фульвия не так уж стара, — ей только сорок лет, во-вторых, она влюблена в тебя и, в-третьих, Клавдия менее глупа, чем тебе кажется. Если оскорбление задело тебя, то острота оказалась меткой, а потому и умной. Ведь неметкая острота не оставила бы следа в твоей душе, ибо глупость вообще не задевает: она пролетает, подобно тени.

— Ты философ, Марк, клянусь Юпитером! Агриппа сдержал рвавшегося вперед коня. Он хотел спросить Октавиана, как оскорбила его Клавдия, но не решился.

Подъезжали к Риму. Оправив на себе белую всадническую одежду, с узкой красной полоской спереди, Окта-виан, щуря глаза, говорил Агриппе, что ничего не видит, и друг принужден был называть здания, мимо которых они проезжали, улицы и площади.

— Подумать только, — жаловался триумвир, — до чего мы дожили! Отцы государства и сам Лепид допустили в стенах державного Рима восторжествовать гинекократии! Что бы сказали Сулла и Юлий Цезарь, если бы узнали об этом? О боги! Я уверен, что Секст Помпей насмехается над двумя триумвирами, которых третий триумвир стремится подчинить своей жене!

Агриппа стал уверять Октавиана, что подозрительность его лишена оснований, однако триумвир не слушал возражений друга.

Встреча с Фульвией, состоявшаяся на другой день, расстроила Октавиана. Узнав о его прибытии еще накануне, Фульвия приоделась: она была в легкой хламиде, поверх которой накинула персидскую ткань с мозаичными вышивками, сверкавшими драгоценными камнями; коса, искусно завязанная в Аполлонов узел, казалась диадемой. Сидя на катедре, Фульвия держала в руках тетрахорд и рассеянно перебирала струны.

Октавиан потребовал передать ему власть.

— Я, женщина, управляю государством именем триумвира Антония, — возразила Фульвия.

Октавиан, едва сдерживаясь от негодования, протянул ей папирус:

— Взгляни, благородная Фульвия, на подписи триумвиров, поделивших между собой мир: Антоний получил Восток, а я — Запад. Следовательно, Италия подвластна — мне, только мне! Что же ты еще споришь?

— Гай, я не уступлю, — тихо сказала Фульвия, садясь рядом с ним на биселлу. — Я уступила бы, если бы ты… Ты получил мое письмо?

— Нет. О каком письме ты говоришь? — холодно спросил Октавиан.

— А от Клавдии получил?

— Тоже нет. Да ты нарочно выдумала эти письма, чтобы отвлечь меня от беседы о власти.

Фульвия не спускала с него глаз.

— Я писала, — медленно заговорила она, — о себе и о Клавдии… Я хотела…

— Зачем мне знать, что ты хотела или чего не хотела? — прервал ее Октавиан. — Писем я не получил, значит сами боги пожелали, чтобы я не знал содержания их…

Фульвия привстала.

— А если ты получил их и лжешь? — вскрикнула она, схватив Октавиана за руку. — Я писала, что люблю…

— Зачем мне знать, любишь ли ты Антония или Люция? Или обоих вместе?

Фульвия побледнела.

— Гай Октавий, я не привыкла слушать оскорблений от мужей. А так как ты породнился с нами…

— Нет, я не породнился, — резко сказал Октавиан и встал. — Спроси об этом Клавдию. Что же касается власти, то завтра же ты откажешься от нее.

Фульвия не успела ответить. В конклав входил Люций Антоний, нарядный, в тоге с пурпурной каймой и новых башмаках.

— Привет триумвиру! — воскликнул он, взмахнув рукой.

— Привет и тебе, консул!

— Я слышал, что ты болел после Филипп?

— Воля богов! Асклепий наградил меня слабым здоровьем.

— Тебе нужен отдых…

Октавиан насторожился;

— Поезжай в одну из камцанских вилл и наслаждайся жизнью, дыши целебным воздухом, прогуливайся на взморье, живи, как некогда жил великий Сулла, отказавшийся от власти.

— Уж не хочешь ли ты, чтоб и я отказался от власти? Люций смутился.

— Ты меня не понял, Цезарь! Заботясь о твоем здоровье, я хотел дать тебе добрый совет…

— Совет, действительно, хорош, — засмеялся Октавиан, — благородная Фульвия, без сомнения, одобрит его.

Фульвия притворно кивнула, вымолвив:

— Гай Октавий, я советую тебе отправиться в Байи. Поезжай заранее, пока не начало съезжаться общество. Там ты будешь любоваться живописными утесами, тенистыми гротами, роскошнейшими виллами; отдыхать под развесистыми платанами и кипарисами, дышать запахом душистых лавров и миртов; там в знойный день, сидя у водопада, будешь радостно подставлять голову и грудь под брызги, а утром и вечером лечиться от недугов целебной водой серного источника. Там ты помолодеешь, приобретешь силу мышц, мысли твои прояснятся…

Октавиан встал.

— Довольно! — возгласил он. — Благодарю вас, друзья, за советы. Но молодеть, приобретать силу мышц и заботиться о прояснении мыслей советую тебе, Фульвия, когда освободишься, передав мне власть…

Фульвия вскочила.

— Что? Тебе… тебе — власть? Никогда!

— Я не шучу, Фульвия! Завтра как триумвир и владыка Запада я начинаю свою государственную деятельность…

И, кивнув им, вышел на улицу.


II


Октавиан приступил к распределению земель среди ветеранов. Разослав магистратов и землемеров во все концы Италии, он выступил в сенате, и отцы государства, признав его притязания на власть более законными, чем притязания Фульвии, не мешали его деятельности. Люций Антоний, недовольный действиями триумвира, предостерегал его, что заискивать перед народом и вмешиваться в дела консула равносильно нарушению закона и оскорблению высшего магистрата, но Октавиан возражал, что вообще заискивают люди нечестные, а оскорбляют консула только те, чьи притязания незаконны, а действия преступны.

Получая известия от магистратов по распределению земель, триумвир отмечал наделы на табличках, а на жалобы зажиточных земледельцев, которых считал сторонниками республиканцев, отвечал обещанием, что за отнятые земли, скот и земледельческие орудия будет выдано вознаграждение. Так же отвечал он и мелким земледельцам, лишившимся полностью своих полей. А сам думал: «Пусть ждут — ничего не получат». Он разослал магистратам тайное предписание не давать никому на руки расписок с обозначением стоимости отнятого, а вносить отобранные земли, стада, рабов и земледельческие1 орудия в особые списки, которые предъявлять недовольным, чтобы успокоить их. Весной начался грабеж и произошли волнения: у крупных собственников отнимали лучшую часть виноградников и оливковых посадок. А ветераны, требуя только обработанных земель и доходных поместий, кричали, что желают жить теперь, как члены муниципального сената.

Фульвия и Люций воспользовались волнениями, чтобы выступить против Октавиана: они подстрекали против него ограбленных земледельцев и возбуждали ветеранов. Не получив обещанного вознаграждения, одни хлебопашцы взялись за оружие, занялись грабежами и разбоями на дорогах, другие отправились к Сексту Помпею, иные, посадив в повозки детей и положив пенатов, двинулись в Рим. А ветераны наглели, захватывая земли, даже не предназначенные для них.

Ненависть к триумвирам охватывала Италию. Растерянный, Октавиан бродил в рабской одежде по Риму, сопутствуемый Агриппой, видел голодных людей, которые с рыданиями искали убежища в храмах, толпы простибул, с жадностью набрасывавшихся на мужей и юношей, и спрашивал друга:

— Марк, что нам делать?

Агриппа пожимал плечами и однажды посоветовал:

— Поскольку ветераны и ограбленные квириты требуют денег, нужно раздобыть их поскорее. Продай имущество проскриптов и богачей, павших при Филиппах. Начни с собственности Лукулла и Гортензия Гортала.

— А если эти деньги не выручат нас?

— Обложи податью города, освобожденные от распределения земель.

Октавиан повеселел,

— Ты мудр, как Нестор, — сказал он, целуя Агриппу. — Лучший друг познается в несчастии. Когда-нибудь я докажу тебе, Марк, свою дружбу и расположение.

Однако меры, предложенные Агриппой, не дали тех средств, на которые рассчитывал Октавиан: покупателями имущества богачей оказались ветераны, вернувшиеся из-под Филипп с большими деньгами. Они приобретали имущество аристократов за бесценок. Налоги с городов поступали неравномерно, а в Риме не хватало хлеба.

— Плохо, очень плохо, — вздыхал триумвир, получив известия о деятельности Секста, перехватывавшего корабли, которые подвозили хлеб в Рим. — Опять квириты будут голодать и обвинять в этом меня. Проклятый Помпей! Он не дает мне покоя. К нему присоединились остатки войск и флота Кассия и Брута. Да, Секст с каждым днем становится сильнее, а я слабею. Но сыну Цезаря и сыну Помпея жить вместе невозможно: Один из них должен погибнуть!


III


Поддерживая крупных землевладельцев, Люций Антоний, демагог и сторонник аристократов, говорил, что прежде отнятые имения должны были удовлетворить ветеранов с избытком. Но оставались новобранцы, которых нужно было привлечь на свою сторону. И Люций стал отнимать земли у мелких хлебопашцев.

Пахари роптали. Он отвечал, что действия его согласованы с триумвиром Марком Антонием и целью их является противодействие Октавиану, который будто бы посягает на благосостояние бедняков.

Узнав о том, что аристократы и крупные землевладельцы вооружаются, надеясь на поддержку консула, что в Риме, городах и деревнях начались драки и разбои, а вольноотпущенники и чужеземцы закрывают лавки и бегут из Города, Люций отправился к Фульвии. Он хотел посоветоваться с ней, что делать: стать ли открыто на сторону собственников или, не порывая с ними, заискивать у них и одновременно у ветеранов? Фульвия приказала ему стать на сторону собственников, а ветеранам объявить, что вновь захваченные земли будут распределены только между участниками битвы при Филиппах.

— Ты захотел действовать самостоятельно — действуй! — ехидничала Фульвия. — А я не потерплю, чтобы Люций Антоний стал по отношению ко мне двуликим Янусом. Жизнь, дорогой мой, сложна, и нужно идти не по большой дороге, а пробираться дорожками и тропинками. Вспомни, как действовал диктатор Цезарь, завоевывая Галлию и борясь с Помпеем. А если бы он пошел но большой дороге, как Сципион Эмилиан, все замыслы его стали бы пеплом или пылью.

— Что же делать?

— Сделай, как я сказала, и Октавиан уступит. Действительно, испуганный триумвир уступил. Он уступил также ветеранам, которые волновались, разрешив им основать колонии на территории других городов. А выплату им он произвел деньгами из италийских храмов, — об этом всюду говорили как о святотатстве и наглом грабеже.


IV


После длительного путешествия из Македонии Лициния высадилась ранним утром в Сиракузах. Голубое небо, прозрачный воздух, пропитанный благоуханиями садов, пение птиц успокоительно действовали на нее. На мгновение она забыла ужасы Филиппской битвы. Горечь при известии о смерти Брута и Кассия, страшная опустошенность души, когда хотелось броситься со скалы, чтобы размозжить голову о камни, придавили ее. Прижимая руки к груди, она опустилась на колени под македонским небом и заплакала, призывая богов охранять сына Помпея от всего злого. А сердце рвалось к нему. И на другой день она, с незарубцевавшейся раной, покинула Филиппы, купила лошадь и поехала к морю.

И вот она в Сицилии, в этом огромном великолепном саду, где дышится легко и отрадно, где теплые лучи солнца кажутся ласками матери, пестующей своего ребенка. По дороге в Мессану (там находился Секст Помпей) она смотрела на вечнозеленые кусты миртов и лавров, на платаны и кипарисы, на высокие горы, покрытые зеленью, на горбатые возделанные поля, на которых работали невольники и бедные земледельцы, и ей казалось, что на такой земле, под таким солнцем, умирать ей будет трудно…

В Мессане она легко нашла дом Секста Помпея, но к самому полководцу попасть было нелегко: на каждом шагу стояли стражи, всюду часовые требовали пропуск, а она, новый человек, не имела здесь ни друзей, ни покровителей, не знала, к кому обратиться.

Перед домом теснились толпы народа. Лициния спросила смуглую рабыню, стоявшую впереди нее, зачем собрался народ, и невольница, оглянув ее с ног до головы, сказала:

— Ты, я вижу, чужеземка, если не знаешь, что наш вождь и защитник выйдет сейчас к народу. Он освободил рабов, снизил налоги, дал нам радостную, спокойную жизнь. Мы стали вольноотпущенниками и вольноотпущенницами, избавились от рабства.

— И мы думаем, — перебил гончар, — что заветы Эвна и Ахея нашли отклик в сердце римлянина. Конечно, — добавил он со вздохом, — мы были бы счастливы, если бы наш вождь отправил нас на родину…

— Об этом мечтал богоравный Спартак, — вмешался грек-сукновал, — но Фатум помешал ему. Теперь же времена иные. Рабов меньше угнетают, потому что помнят восстание Спартака и нас боятся. Кто знает, быть может, мы вернемся, наконец, на родину…

— Секст Помпей Великий — муж честный и доблестный — говорил гончар. — Освобождая нас, он сказал, что Рим не потерпит, чтобы мы оставались вольноотпущенниками. Мы знаем это и готовимся к борьбе, вступаем в его легионы.

— Добровольно? Или вас вербуют? — допытывалась Лициния.

 Грек-сукновал подозрительно смотрел на нее.

— Кто ты, женщина? И почему ты выпытываешь у нас о Сексте Помпее? Уж не соглядатайка ли ты?..

Лициния покачала головой.

— Увы, друг мой! Я возвращаюсь из-под Филипп, где погибли Брут и Кассий… Я должна говорить с Секстом Помпеем. А как это сделать? Нет у меня пропуска…

— Когда вождь будет проходить, я крикну, что человек из-под Филипп хочет с ним говорить.

В это время толпа замолчала. Стражи оттеснили народ, из дома вышел Секст Помпей. Послышались громкие крики: «Слава, слава!» — и толпа опустилась на колени, не переставая повторять это слово.

Стояла только Лициния, и Секст направился к ней:

— Кто ты, друг мой? — спросил он.

Лициния задрожала от счастья и волнения. Он стоял перед ней, не узнавая ее, и она грустно вымолвила, опустив голову:

— Ты успел забыть меня, вождь!

— Я? Забыть? Кто же ты?

Она подняла голову. Он вглядывался в нее.

— Лициния? Ты?

Схватил ее руки, сжал. Счастливая и радостная, она подалась к нему всем телом, и Помпей, как тогда, при прощании, поцеловал ее в лоб.

— Так это правда, что Брут и Кассий…

— Увы, господин!

Больше Секст не спрашивал. Повелев народу встать, он сказал:

— Квириты, будьте готовы к боям. Триумвиры режут народ, как животных, назначенных на убой. Тысячи проскриптов спасены при помощи моего друга Менадора, которого мы называем Менасом. Вы знаете его. Этот муж прозван врагами «Пиратом» за доблесть в морских боях и умение топить неприятельские корабли. Как думаете, можно ли верить триумвирам? Можно ли верить злодеям, разбойникам и клятвопреступникам? Нет и нет! Нам придется воевать. Я, квириты, войны не желаю и приложу все силы, чтобы избежать столкновения. Я понимаю, что Октавиан, усыновленный. Цезарем, меня ненавидит: я, сын Помпея, мешаю ему, сыну Цезаря, добиваться власти. Народ меня любит, а его ненавидит. И немудрено: можно ли любить зверя в человеческом образе?

Менас дотронулся до его руки.

— Распусти народ — идем поскорее: я добыл важные сведения.

Секст обратился к народу и, поблагодарив его за дружеские чувства и доверие, взял Лицинию за руку:

— Пойдем. Нам нужно о многом поговорить.

— Ты занят, — покосилась Лициния на бородатого пирата.

— Менас пробудет у меня недолго. А во время нашей беседы ты сможешь вздремнуть после дороги.

Только теперь почувствовала Лициния усталость. Глаза слипались. Она шла рядом с Помпеем и Менасом по большому атриуму, заполненному народом, останавливаясь, когда оба мужа беседовали с посетителями. А когда она вошла в таблинум и опустилась в кресло, — все поплыло у нее перед глазами. Не слышала даже начала беседы Секста с Менасом.

Внезапно проснулась, как от толчка. Перед ней стоял Помпей без тоги, в одной тунике. Менаса не было. Они были одни.

— Прости, что я разбудил тебя, — говорил Секст, сжимая ее руки. — Но ты спала очень неудобно, — голова твоя свесилась, ты сползла с биселлы. Не лучше ли сначала подкрепиться, а затем поудобнее устроиться на ложе?

Она кивнула, не сводя с него глаз.

— Я рад, что ты приехала, — говорил Секст, отпустив ее руки и смущаясь от ее взгляда, — ты мне расскажешь о битве при Филиппах, о Кассии и Бруте… Менас сообщил мне кое-что об Антонии и Октавиане, о доблести первого и трусости второго.

Лициния встала.

— Вождь, я приехала, чтобы служить тебе…

— Я догадался, Лициния, и молю богов исполнить все твои желания.

— Нет, вождь, моли богов исполнить одно заветное желание.

— Да будет так, — сказал Секст, протянув ей руку. — Идем в триклиниум, там ты подкрепишься, а потом рабыня отведет тебя в спальню.

В триклиниуме возлежали за столом Скрибония, супруга Секста Помпея, Менас, легат и два-три военных трибуна.

Лициния заняла место рядом со Скрибонией и искоса посматривала на ее холодное лицо и белые обнаженные руки. Спать уже не хотелось. Она прислушивалась к беседе мужей. Менас доказывал легату, что из триумвиров самый опасный — Октавиан.

— Ты не думай, что если он труслив, то безобиден. Трусы нередко бывают палачами. У Октавиана есть Агриппа, который верно ему служит…

— Какая польза от Агриппы, который занят дешевыми простибулами? — проворчал легат.

— Бьюсь об заклад, что Октавиан сломит Люция и Фульвию!

— Ну и что ж? Страшны не Люций и Фульвия, а Лепид и Антоний…

Менас повернулся к Сексту:

— Слышишь, вождь, мнение нашего друга о триумвирах?

Помпей, занятый женой и Лицинией, не слышал разговора и попросил легата повторить. Выслушав его, он сказал, что согласно точным сведениям, полученным недавно, Антоний находится на Востоке, проводя дни и ночи в удовольствиях. Ему льстят, сравнивая его с Александром Македонским; он решает споры династов, принимает посольства и дары от царьков; его окружает продажная толпа восточных лицемеров и проходимцев, которые обращаются с ним как с равным. За крупные взятки, полученные от этнархов, он возвращает царькам завоеванные у них области, требует с провинций Азии уплаты десятилетней подати в течение двух лет, казнит заговорщиков, бежавших в Азию после битвы при Филиппах, — это ли не могущество? Но увы! — власть его — не власть триумвира, каким, например, был на Востоке Помпей Великий: шуты, плясуны, гетеры и простибулы окружают его; с ними он совершает путешествие по Азии, отнимая у одних царьков земли и города и награждая ими других. Женолюб, он бесстыдно забирает у царьков понравившихся ему жен и наложниц и отпускает их за богатый выкуп. Не позор ли так поступать римлянину, высшему магистрату, другу диктатора Цезаря и триумвиру?

— О боги! Вот муж, которого погубят женщины! — со смехом добавил Секст Помпей.

— Зато он проживет такую жизнь, — возразила Скрибония, — как ни один из нас, возьмет у нее все радости и наслаждения. А кому нужна слава после смерти? Только безумцам!

— Неужели ты одобряешь образ жизни Антония? — нахмурился Секст, взглянув на Скрибонию.

— Не одобряю, а любуюсь умением его жить. Впрочем, не нам осуждать его…

Секст покачал головою.

— Непристало жене забывать нравственные качества, переданные нам предками. Честность, добродетель и скромность украшают человека. Назови же мне, Скрибония, хотя бы одно хорошее качество Антония, и я признаю, что ты права. Честность? Ее нет у него. Добродетель? Он не слыхал такого слова. Что же касается скромности, то ее у него не больше, чем у субуррской волчицы. Но, может быть, ты ошиблась именем? Говоря об Антонии, имела в виду Лепида? Пусть так. Кто такой Лепид? Триумвир и верховный жрец. Он бездарен, как полководец, упрям, как осел, напорист, как бык; он эпикуреец и не гнушается… Не буду повторять грязных сплетен… Лепид снисходителен — и к жене и к себе.

Все засмеялись.

Скрибония, сославшись на головную боль, оставила ложе. Секст и Лициния молча смотрели, как бледные завитые рабы-мальчики надевали ей на ноги башмаки. Вскоре стали расходиться гости: первый ушел пират Менас, покачиваясь от выпитого вина и таща за собой легата, который упирался. Менас хохотал во все горло.

Поднялись с ложа и военные трибуны.

Секст взглянул на Лицинию.

— Скажи, что ты думаешь о моей жене? — тихо вымолвил он.

Лициния смутилась.

— Вождь, зачем спрашиваешь? Она — твоя супруга;

этим все сказано.

— Нет, скажи, умоляю тебя… Ты и я…

Она испугалась, что Секст скажет лишнее, и, схватив его за руку, заглянула ему в глаза.

— Молчи… Я скажу… Тебе нужна иная жена… что я говорю? О боги! Я пьяна… Не гневайся, вождь, за мои дерзкие речи.

Секст задумчиво смотрел на нее.

— Нет, я не ошибся, Лициния! Я хочу сказать тебе, что ты…

Она опять схватила его за руку.

— Вождь, поговорим завтра… Не сегодня… Я устала с дороги и пьяна… Вождь, прошу тебя — оставь меня… я сама дойду…

Секст хлопнул в ладоши и приказал вошедшей невольнице проводить госпожу в спальню.


V


Не заботясь о волнениях, происходивших в Риме, Антоний путешествовал по Сирии.

 Он въезжал в Тарс на колеснице, запряженной львом и тигром. Он сидел в одежде Диониса, с венком на голове и, слушая рычание зверей, скучал, пресытившись приветствиями, которыми встречали его всюду.

— Славься, бог наш! — кричали толпы народа, окружая колесницу. — Слава Дионису, вечному богу! Слава, слава!..

Антоний кидал в толпу подарки, сыпавшиеся из большого рога изобилия, и равнодушно смотрел, как с криком расхватывала их толпа. Были здесь ларцы с затейливыми инкрустациями, обитые медными гвоздями, бронзовые сфинксы, наполненные серебряными монетами, полые изображения сирийских божеств с большими животами, набитыми сладостями, корзинки с фруктами и хлебом, сосуды с медом, винами, маслом…

Антоний смотрел на людей, которые копошились перед ним в пыли, и зевал.

И вдруг — о чудо! — видит: едет навстречу прекраснейшая из прекрасных, Изида, сошедшая на землю в образе смертной женщины, окруженной евнухами и изящными юношами; от лица и глаз ее исходит сияние, на щеках раскрываются ямочки, точно расцветают розовые бутоны, а ямочка на подбородке и ложбинка над верхней губой манят, как улыбки.

Играла музыка, звенели высокие мужские голоса, гремели гимны в честь богов и хоры, славившие Изиду, которая, в поисках Озириса, покинула солнечный Египет — страну Кем — для знойной Азии.

Антоний тронул вожжи — лев и тигр заревели, рванули колесницу, бросились на людей, но были остановлены бичами эфиопов: люди били животных по ощеренным пастям. Колесница остановилась, и бог Дионис, отбросив от себя рог изобилия, выскочил из нее и поспешил навстречу царице. Он сразу узнал Клеопатру: она была такая же, как во время приезда в Рим. Но тогда она, недоступная для него (а может быть, тайно доступная для всех?), приезжала к своему любовнику Цезарю, добиваясь брака, с ним и царской короны, а теперь она ищет его, Антония, в Азии, терзаясь страстью к нему, или притворяясь, что любит. А он? Скольких женщин он любил, сколько девушек побывало на его ложе, а неутоленная страсть к вечной Красоте-Женственности мучит его. И вот теперь он может крикнуть, как Архимед: «Нашел!» — потому что он действительно нашел эту Красоту-Женственность в образе египтянки. Она — и македонянка и гречанка. Она — царица, Гетера, наложница, рабыня и простибула, кифаристка, лирница, плясунья. Кто она? Воплотившаяся Изида? Или Ма — божественная Истина, обретшая себя в эллинской Красоте и вечной Женственности?

Антоний приближался к Клеопатре, не спуская с нее глаз: казалось, черные глаза царицы светлели, принимая сапфировый оттенок.

— Клянусь тем, кто спит в Абуфисе, — певучим голосом сказала царица, — сам божественный Дионис удостоил свою служанку милостивым взглядом.

— Дионис приветствует мать Гора во имя Аммона-Ра, — ответил Антоний, возлегая в лектике рядом с Клеопатрой. — Как давно я тебя не видел! А образ твой жил и вечно будет жить в моей влюбленной душе!..

Клеопатра грустно улыбнулась.

— Увы! я приезжала в Рим, когда жил еще божественный Юлий… Четыре года исполнится в следующий разлив Нила, как он погиб… О боги! Сын его растет и мужает, и кто заменит ему отца, кто станет его ментором на жизненном пути?

— Царица, разве можно найти человека, равного божественному Юлию?

— Я не ищу супруга, Марк Антоний! Кто может любить подобно ему? Никто.

— Ты ошибаешься, царица! Есть муж, любящий тебя больше Цезаря и готовый на большие жертвы. Но ты не ищешь любви, и не будем поэтому говорить о ней.

Так беседуя, они въехали в Тарс. Народ встречал их приветственными криками, бросая им под ноги охапки цветов.

Антоний и Клеопатра высовывались из лектики, отвечая на приветствия улыбками и возгласами.

— Ты на меня обижен, что я не могла помочь тебе в борьбе против Брута и Кассия, — сказала Клеопатра, и глаза ее опять стали грустными. — Не говори, что нет… Вопреки буре, разметавшей мои корабли, и моей болезни, я должна была помочь сподвижникам Юлия Цезаря… Знаешь, Сет и Сехлет мучают меня за это, и я не нахожу себе покоя: они являются мне ночью, я куда-то иду и попадаю в темный Аменти… Только прощение твое способно освободить меня от этих колдовских чар…

— Я прощаю тебя…

Она нагнулась к нему.

— Я буду рада, если ты не откажешься присутствовать у меня на пиршестве… А еще более была бы счастлива, если бы ты приехал в Александрию… Там мы проведем вместе зиму… ты поможешь мудрыми советами утвердить мою власть в Египте… Согласен?

Сияющие глаза царицы заглядывали ему в душу.

— Я подумаю, — уклончиво ответил он.

— Думай, да недолго. После пиршества жду от тебя согласия или отказа.

Антоний не ответил. Отрадно было сидеть возле нее и в то же время страшно. Красота-Женственность? Или черный Аменти? Любовь или равнодушие? Страсть или притворство? Может ли чистосердечно любить эта египтянка?

И чем больше он смотрел на нее, тем сильнее испытывал необоримое желание зарыться лицом в ее тело, между грудей, дышать им, жить или медленно умирать, чувствуя, как под левым соском бьется сердце, а душа ее отражается в загадочных мемфисских глазах, устремленных на него.

«Что отраднее — Красота-Женственность или Власть? — молнией сверкнула мысль, и он, не задумываясь, ответил себе: — Красота-Женственность. Ибо Власть — суета, а Женственность — покой, сон, наслаждение и смерть».

Пиршество кончилось, гости уходили из простаса через двор, уставленный колоннами, и узкую переднюю — на улицу. Рабы и невольницы убирали со столов посуду. Хмурясь, Клеопатра искала глазами Антония, но не находила — не было видно среди роскошных гиматиев, хитонов и хламид плечистой фигуры римлянина в тоге, расшитой изображениями пальмовых ветвей. Ответа он не дал, и царица недоумевала — так обращались с ней впервые. Она привыкла, чтобы ее взгляд, улыбка и слово были для всех законом, а тут нашелся человек, который заставляет ее ждать, сомневаться в силе ее красоты и обаятельности, мучиться. Она не предполагала, что Антоний уже решил, что ответить: он даже не решал, зная заранее, что ответом могло быть только полное согласие, — иного ответа он не мыслил себе, — и все же продолжал медлить.

Тотчас же после пиршества Клеопатра хотела удержать Антония, а он незаметно исчез. Теперь, перейдя в спальню, раздосадованная царица срывала гнев на невольницах: одних била по щекам, других заставляла ползать у своих ног и топтала их, приговаривая: «Зачем упустили римлянина?» Рабыни клялись, что не видели Антония со времени выхода гостей из-за столов; Клеопатра не верила им и продолжала вымещать на них злобу.

Одна служанка, любимица царицы, по имени Атуя, двенадцатилетняя девушка, возразила, что не царица должна ухаживать за чужеземцем, а он за ней, и взбешенная Клеопатра, выхватив кинжал, бросилась на Атую. Девушка не растерялась, выбежала в простас и, бросившись к жертвеннику Гестии, обняла его, упав перед ним на колени.

Царица отступила, не посмев нарушить обычай: у жертвенника Гестии пользовались правом убежища рабы и чужеземцы, и лицо, ищущее защиты у ног богини, было неприкосновенно.

Вошел старый Олимп, врач, звездочет и советник. Клеопатра несколько успокоилась и, проходя мимо жертвенника Гестии, сказала:

— Встань, Атуя! Прощаю тебя еще раз. Девушка упала к ее ногам и обняла колени:

— Прости, царица, во имя Гестии за дерзость…

— Встань. Я буду находиться в правом крыле дома перед лицами семейных и родовых божеств.

Атуя не отпускала ее колеи; зная мстительность Клеопатры, она не доверяла ей и ожидала, когда царица сама подымет ее и ласково с ней заговорит…

— Встань, — повторила Клеопатра.

— Госпожа и царица, — вымолвила Атуя со страхом в сердце, — я найду его и приведу к тебе.

Лицо Клеопатры смягчилось. Она ласково подняла девушку и, потрепав по щеке, сказала:

— Если ты приведешь его, я вознагражу тебя поцарски.

Атуя нашла Антония в саду. Она догадалась, что он прошел туда из простаса через покои девушек-рукодельниц, но с какой целью — не могла понять. Если бы Клеопатра назначила ему свидание, она не издевалась бы над невольницами, притом обещание царицы вознаградить ее по-царски доказывало, что Антоний зачем-то нужен и ускользнул, по-видимому, с умыслом.

Римлянин сидел под грушевым деревом, в полосе лунного света, и прислушивался к падению плодов; он терпеливо ждал, загибая каждый раз палец, сколько упадет груш, пока не потревожит его садовник или сторож, обходящий сад. Он загадал, что если упадет десяток груш (это означало десятерицу Пифагора), желание его сбудется и он станет любовником царицы. Однако плодов упало лишь восемь, когда к нему подходила Атуя.

Раздосадованный появлением девушки, Антоний хотел прогнать ее, но, вглядевшись, нашел, что она красива и хорошо сложена. Он привлек ее к себе и, обнимая, сказал:

— Кого ищешь, мотылечек? Атуя смущенно ответила:

— Пусти меня, господин! Если царица узнает, что я сидела с тобой, я погибла…

Антоний вспомнил Халидонию, ревность Фульвии и, отпустив Атую, шепнул:

— Ты мне нравишься. Скажи, кого ты ищешь?

Меня?..

Атуя рассказала о гневе Клеопатры, и Антоний уговорил девушку провести его незаметно в спальню царицы.

— Я хочу неожиданно появиться перед ней, — объяснил он свое намерение, — а о тебе скажу, что ты нашла меня в глубине сада.

Сняв с пальца золотой перстень, римлянин надел его на палец девушки.

— У тебя тоненькие пальчики, — засмеялся он, — и перстень не годится. Сохрани его у себя и помни: на камне высечено мое имя, и если тебе когда-либо понадобится моя помощь, ты пройдешь ко мне с этим перстнем беспрепятственно. Приходи завтра ночью сюда (не бойся, рабы будут подкуплены), и я поговорю с тобой о важном деле…

— Я боюсь, господин мой!

— Не может быть страха, когда я с тобою.

Они тихо прошли мимо рукодельниц, спавших на соломенных тюфяках в большом помещении, и вошли, ступая по коврам, в простас. За занавесом, отделявшим спальню от простаса, слышался голос Клеопатры.

Атуя потушила, светильню, и только слабый огонек тлел на жертвеннике Гестии.

— Тише, — шепнула Атуя, прижимаясь к Антонию. Он обхватил ее, прижал к себе и, тотчас же отпустив, приоткрыл занавес.

Клеопатра готовилась ко сну. Рабыни суетились возле нее. Они распустили ей черные волосы, упавшие волнами на круглые плечи (открылись маленькие уши), сняли дорический, а затем ионический хитон; блеснуло юное крепкое тело смугло-розового цвета, небольшие высокорасположенные груди с розовыми сосками. Потом невольница сняла с царицы легкую пурпурную опояску, и Антоний увидел высоколежащий втянутый пупок, широкий таз, крепкие бедра, плоский живот, длинные ровные ноги. Верхняя часть туловища имела вид перевернутой груши, — стан поражал стройностью. Теперь рабыни снимали с Клеопатры обувь. Антоний, знаток женского тела, залюбовался круглыми икрами, высоким подъемом, сводчатостью небольшой узкой ступни, тонкой лодыжкой и длинными пальцами.

Царица стояла нагая и любовалась собой в серебряном зеркале. Ни одного волоска не было на ее теле, — она казалась девочкой. Никогда не употребляла она шнуровки, хотя многие гречанки со времени Гиппократа пользовались шнуровкой, чтобы стан казался изящнее.

И только после родов Цезариона она некоторое время туго зашнуровывала живот, чтобы он принял первоначальную форму.

Клеопатра повернулась: выпуклая спина, круглые крестцовые ямки, спинная ложбинка, плотно сомкнутые выпуклые ягодицы.

Атуя толкнула его в темноте. — Войдем.

Увидев невольницу с Антонием, царица улыбнулась — сияние больших глаз передалось лицу, узкие дугообразные брови приподнялись в радостном изумлении, на щеках выступил румянец. Сперва она смутилась, но тут же овладела собою:

— Созерцай, римлянин, Красоту, сошедшую на землю в виде Афродиты. О, если бы жил в наше время Фидий, Скопас или Пракситель!.. Но где ты был? И почему с тобой рабыня?

«Притворяется», — подумал Антоний и сказал:

— Я сидел в саду, любовался небом и луной, мечтал. А эта невольница бродила по саду… Я окликнул ее, спросил, разошлись ли гости, и она…

Повелительным движением руки Клеопатра отпустила рабынь, повернулась к Атуе:

— Возьми благовонные мази. — И к Антонию: — Ты позволишь, чтобы она умастила мне тело?

Царица легла, и проворные руки девушки забегали по телу — распространился аромат нарда и мирра.

— А теперь, Атуя, оставь нас одних, — приказала Клеопатра, — войдешь, когда я кликну, и выведешь господина на улицу.


VI


Узнав, что Антоний «позабыл о Риме», проводя время в празднествах и оргиях с восточными царицами, и не обращает внимания на ее страстные, умоляющие и угрожающие приглашения прибыть в Рим, Фульвия еще больше сблизилась с Люцием. Она полагала, что если в Италии возникнут беспорядки, Антоний поспешит вернуться на родину, иначе его авторитет будет подорван и Октавиан воспользуется этим обстоятельством, чтобы усилиться. Она написала Антонию из Пренеста, куда удалилась, большое письмо, в котором намекала на возможность установить теперь же твердую власть Марка Антония и его семьи и уничтожить Октавиана.

«Подумай только и не медли, — писала она, — не упусти удобного момента, — второй такой случай едва ли повторится. Я вопрошала богов, ауспиции благоприятны; Кален, Вентидий Басс и Азиний Поллион с одиннадцатью легионами, которые находятся в долине Падуса и в Галлии, придут тебе на помощь. Если ты не захочешь прибыть в Италию, то сделай распоряжение этим военачальникам помочь мне в борьбе с Октавианом. Одновременно с письмом к тебе я обращаюсь к Калену, Бассу и Поллиону с предложением итти на Рим».

Дальше она сообщала мужу о положении сената, о враждебности к ней Октавиана, о «недопустимом оскорблении» Клавдии, которая, считаясь женой, остается девушкой, и передавала ряд грязных сплетен о женах и дочерях сенаторов и всадников.

Отправив письма к Антонию и полководцам, Фульвия успокоилась, ожидая легионов с севера. Тщетные надежды! Проходили дни и недели, наконец гонцы привезли письма от полководцев. Точно сговорившись, они советовали Фульвии быть благоразумной, не затевать гражданской войны, потому что ветераны желают мира между триумвирами и опасаются, что волнения только задержат распределение земель.

Читая письма, Фульвия бранилась. Вошедший Люций выслушал ее и сказал:

— Ни полководцы, ни ветераны нас не поддержат. Проклятый Октавиан предложил мне, чтобы наш спор разрешили в Габиях ветераны. Я не пошел в расставленную ловушку — ведь он задумал меня убить… О, боги! Почему Марк медлит? Неужели он стал восточным царьком, подобно Помпею?

— Хуже, — хрипло вымолвила Фульвия, — после римских и греческих простибул, которые его не удовлетворяли, он отправился на поиски азиатских развратниц… О Марк! Будь ты проклят за муки, которые ты мне доставил!

В исступлении она бегала по таблинуму, повторяя:

— Тело, ему нужно тело! О муж Рима, победитель при Филиппах, что ты делаешь с нами! Где власть, где?

Рыдая и смеясь, она упала на пол, рвала на себе волосы и одежды, билась головой о холодную мозаику:

— О горе нам, горе!

Люций кликнул рабынь и повелел перенести госпожу на ложе, подать ей холодной воды.

Когда невольницы удалились, он нагнулся к Фульвии и шепнул:

— Остается одно — мятеж. Я наберу войско из деревенских плебеев, потерявших земли, муниципии выдадут нам храмовые деньги. А тогда Кален, Басс и Поллион присоединятся к нам, — я прикажу им как консул… Сегодня же пошлю к ним гонцов.

Консул набирал войска во всей Италии. Вербовщики, посланные им в муниципии, призывали ограбленных земледельцев встать «на защиту попранных жалким ростовщиком прав народа», утверждая, что Антоний приказал своим полководцам помочь беднякам, а сам вскоре прибудет в Италию. Пролетарии стекались под знамена мятежного демагога.

Фульвия предприняла поездку по муниципиям. Она призывала декурионов помочь справедливому делу — сбросить с народных плеч гнет Октавиана, подлого отщепенца общества, трусливого тирана и бесстыдного демагога, как называла она его.

 Триумвир знал о деятельности Люция и Фульвии от Агриппы, который следил за ними и советовал подавить приготовления к мятежу. Однако Октавиан не решался выступить против пролетариев.

— Нельзя колебаться, когда власть висит на волоске, — сказал однажды Агриппа, входя в таблинум, где Цезарь полулежа что-то писал. — Вместо того, чтобы писать грубые эпиграммы на Фульвию, — заглянул он через его плечо на навощенные дощечки, — ты бы предпринял…

— Молчи! Эпиграммы будут воспроизведены на стенах домов вместо ежедневных известий, а Клавдия завтра же получит развод.

— Если это месть, то она неудачна. Разве Клавдия была твоей женой?

— Не была. А теперь я лишаю ее и этой возможности…

Агриппа пожал плечами.

— Завтра отправишься к ней и скажешь, чтоб она убиралась к своей матери. А теперь говори, что нового?

— Ветераны божественного Цезаря и Антония переходят на нашу сторону.

— А это значит…

…это значит, что легионы, олицетворяющие власть популяров, будут с нами. Полагаю, что войск Калена, Басса и Поллиона опасаться нам нечего.

— Благодарю тебя.

— Однако ветераны, опасаясь волнений в государстве и междоусобной войны, послали гонцов к Антонию, чтобы он прибыл для восстановления спокойствия в республике.

— К Антонию?..

— Антоний как полководец и сподвижник Юлия Цезаря пользуется бОльшим авторитетом, чем ты…

Октавиан нахмурился.

— А ты что предпринял по этому поводу?

— Отговаривал их. Но они — за триумвиров… Октавиан задумался.

— Завтра попытаюсь отправить к мятежникам послов с мирными предложениями, и если Люций и Фульвия заупрямятся, — послезавтра начну действовать.

— Наконец-то! — вскричал Агриппа. — Вспомни быстроту и стремительность божественного Юлия!..

— Я вспомнил, Марк, вспомнил, но не поздно ли? — сказал Октавиан и принялся за прерванную работу.

Агриппа пожал плечами и молча вышел.

Передав начальствование над легионами Агриппе, который должен был стать в будущем году претором, Октавиан попытался в начале осени взять Норцию. Однако приступ был отбит. Пришлось Норцию осадить, и осада затягивалась.

Октавиан находился при легионах, а управлять Римом остался Лепид, враждебно настроенный к триумвиру. Он не воспрепятствовал Люцию, внезапно напавшему на Рим, войти в город и произнести речь к народу. Люций говорил, что он, защитник республиканских идей, борется против триумвиров за восстановление республики, и утверждал, что Марк Антоний, тяготясь кровавой властью триумвиров, желает стать консулом.

— С этого дня, — заключил он, — объявляю Гая Октавиана врагом отечества. Пусть будет проклят презренный выродок ростовщической фамилии!

Толпа рукоплескала.

— Октавиан у ворот Рима! — закричал любимый вольноотпущенник Люция, бросаясь к нему. — Беги, господин! Войск у тебя недостаточно, и ты не сможешь противустоять тирану.

Видя, что народ рассеивается, Люций поспешно выбрался из Рима. Присоединившись к своему отряду, он пошел по Кассиевой дороге, узнав от встретившихся гонцов о движении навстречу ему отрядов, верных Антонию.

К вечеру прискакавшие всадники, охранявшие отряд от нападения с тыла, сообщили Люцию, что Агрвппа гонится за ним.

— Войск у него впятеро больше, чем у нас, — говорил декурион, сидя на непокойном жеребце, тебу, вождь, остается одно — укрыться в Перузии…

— …которую враг не замедлит осадить?..

— Иного выхода нет.

— Хорошо, — скрепя сердце согласился Люций, приказав декуриону послать гонца к Фульвии, которая находилась в Пренесте.

Письмо состояло из нескольких слов:

«Консул Люций Антоний — Фульвии, супруге Марка Антония, триумвира.

Осажден в Перузнии. Требуй помощи у Калена, Басса и Поллиона, подыми всю Италию против Октавиана».

Едва Люций успел укрыться в Перузии, как к ее высотам подошел Агриппа. Начались томительные дни осады, перестрелок, мелких стычек и вылазок. Люций ждал восстания землевладельцев, но они не восставали: ждал помощи, но она не подходила к городу. Отчаяние овладело им. Он не понимая, почему люди, за которых он боролся, изменили, отчего медлили Кален, Басс и Поллион. Неужели землевладельцы трусят, дрожа; за свои ничтожные жизни, а легионы ненадежны? Кому же верить, на кого надеяться?

Фульвия? Это она толкнула его на мятеж, не соразмерив сил своих, не заручившись твердой поддержкой легионов. И теперь он сидит, как в мышеловке, и только по милости Октавтгана может избежать кары.

Дни тянулись скучные, как осенние тучи. С городских стен смотрел Люций, как воины Агриппы воздвигали насыпь вокруг Перузии. Посытая отряды для отражения врага и разрушения вала, он любовался смелыми вылазками воинов, но эти налеты не могли остановить упрямого Агриппы.

Консул понял, что враг решила взять его измором. Продовольствия в городе оставалось немного, и он повелел выдавать его небольшими долями, а населению меньше, чем легионариям.

Однажды в Перузию пробрался посланец от Фульвии. Матрона писала, что Кален, несмотря на ее просьбы, не двинулся из Галлии, а Басс, Планк и Поллион хотя и находятся недалеко от Перузии, но выступить опасаются: легионарии ненадежны, ненавидят Люция, вождя аристократов, врага ветеранов, выступавшего не раз против распределения земель.

Прочитав письмо, Люций созвал молодых нобилей, служивших у него военными трибунами и декурионами, и горестно воскликнул:

— Мы боролись за них, а они, подлецы, изменили нам! Они дрожат за свои холеные шкуры, которые следует бить нещадно воловьими бичами и скорпионами! О продажные люди, продажное общество, продажная свора магистратов! Будьте прокляты во веки веков!.. А вы, — обратился он к молодежи, — отрекитесь от своих продажных отцов! А если кто-нибудь из вас вернется в Рим и встретится со своим отцом, пусть не дрогнет рука, поражая изменника в коварное сердце!


VII


Пират Менас плыл ночью в маленьком челноке. Рядом с ним сидела Лициния. Гребцы бесшумно опускали весла в черную воду. Приказано было всем молчать, — Менас опасался внезапного нападения. Такие случаи бывали: в бухточках нередко скрывались правительственные корабли, которые вели борьбу с судами Секста Помпея, мешавшими подвозу хлеба в Рим, и корабли внезапно обрушивались на суда Секста, ломали у них весла и овладевали застигнутыми врасплох судами.

Хотя африканский хлеб к Региуму вообще не подвозился и присутствие неприятельских кораблей в этих водах было странно, Секст Помпей, полатая, что триумвиры охотятся за ним, сказал Менасу, отпуская с ним Лицинию: «Будь осторожен. Эта женщина не должна попасть в плен, ей поручено важное дело. Необходимо, чтобы она благополучно прибыла в Италию».

Менас высадил ее в Региуме и тотчас же отплыл. В городе Лициния отыскала верного вольноотпущенника Помпея, и он снабдил ее пропуском и письмами к популярам.

— В Риме страшно, клянусь Феронией! — шепнул вольноотпущенник. — Если попадешься в руки палачей, не выдавай нас. Говори, что ты вольноотпущенница Марка Антония. И Октавиан тебя не тронет. Деньги у тебя есть?

— Есть.

— Если не хватит, напиши, и я пришлю, сколько понадобится… Ты, конечно, знаешь, что тебе делать.

— Ты говоришь об осторожности, а сам неосторожен. Всякий скажет, что ты готовишь оружие.

Вольноотпущенник растерянно смотрел на нее. — Ты сам себя выдаешь, — продолжала Лициния, указывая на мечи, сваленные в угол и плохо прикрытые кожами.

Вольноотпущенник испуганно бросился к ним и стал бросать на них старую одежду.

— Разве можно держать оружие в доме? Увидит хозяин — донесет или проболтается.

Спустя несколько дней Лициния прибыла в Рим. Она удивилась, что господами города были воины и триумвир Лепид подчинялся им. Она нашла в цирке популяра Понтия. Он возмужал и окреп — мускулистые руки, широкая грудь, красное, загорелое лицо. Он был в красной тунике и только что окончил состязание с бородатым мужем в белой тунике и победил его. Это были пробные игры, или упражнения, под руководством выдающихся мужей, отличившихся на ристалище по сто и двести раз в своей жизни и не принимавших больше участия в состязаниях. Они считались учителями верховой езды, ристаний и обучали молодежь своему искусству.

Понтий сообщил Лицинии, что популяры, сподвижники Клодия и Сальвия, разбрелись по миру: кто поступил в легионы, кто отплыл в Африку, Испанию и Азию, и только несколько человек работает так же, как и он, в цирке.

— Мы держим связь с ними, — продолжал Понтий, — переписываемся и мечтаем о том времени, когда можно будет начать борьбу. Тогда они бросят свои дела в чужих странах и возвратятся в Рим. А ты, жена Сальвия, где была? Я давно тебя не видел…

— Я боролась на стороне Кассия и Брута, а теперь борюсь на стороне Секста Помпея.

— В одиночку? — удивился Понтий. — Почему же ты не сказала нам о своем решении?

— Увы, друг! Популяры не знали, что делать. Помнишь нашу беседу после убийства Цезаря? На кого я могла рассчитывать?

Понтий поник головою.

— Многие и теперь не знают, за кем итти, — сказал он. — Кто из вождей борется за народ — Антоний, Октавиан, Лепид? Нет, они борются не за плебс, а за власть над ним и над миром.

— А Секст Помпей?

Понтий ответил, что народ любит Секста и поддержал бы его, если бы Помпей высадился в Италии.

Подошли популяры, коллеги Понтия, и Лициния произнесла горячую речь о необходимости борьбы; она восхваляла Секста Помпея как храброго мужа, государственного деятеля, освободителя рабов и так преуспела в своих речах, что популяры решили вызвать в Рим своих коллег из провинций.

Присматриваясь к городу, Лициния поняла, что популяры находились в легионах, или, вернее, все воины были популярами.

Бродя по улицам, она останавливала легионариев и беседовала с ними. Она порицала триумвиров за жестокость, жадность и честолюбие, восхваляла Секста Помпея, единственного честного республиканца, недостаточно еще оцененного народом.

— Вы — популяры, — говорила она, — и потому должны поддерживать Секста. Вы получите земли и преимущества, а народ — счастливую жизнь. Можно ли верить трем демагогам, которые готовы перегрызть друг другу глотки? Вот и теперь Октавиан осаждает Перузию потому только, чтобы доказать вам, что Фульвия и Люций Антоний злоумышляют, выступая против земельных наделов, а он, Октавиан, подавляет восстание, заботясь о вашем благе; потом он наделит вас землями, сделает вам подарки… И вы, конечно, успокоитесь, станете верными рабами Октавиана. Это ему и нужно. И если даже вы добьетесь временного благосостояния, то подумали ли вы о народе? Увы! Он не получит ничего. А Помпей, будь он у власти, наделил бы вас, воины, и народ благами, улучшил бы положение рабов.

Долго она говорила на улицах и площадях. Ее слушали, но ей мало верили.

— Кто она? — шептались легионарии. — Мы ее не знаем. И никто не знает. Почему она ратует за дело Секста Помпея?

А один бородатый ветеран грубо схватил ее за плечо,

— Кто ты? Уж не эмиссарка ли Секста? Лициния гордо оглядела его:

— Стыдись! Я вдова вождя популяров Сальвия.

— Какого Сальвия?

— Друга Клодия.

Легионарии обступили ее. Многие слыхали о Сальвии, нашлись люди, знавшие его, а иные помнили вождя Клодия и его борьбу с нобилями. И все с уважением низко склонили седые головы:

— Слава, слава!

Однако и вторичное предложение Лицинии перейти на сторону Секста не имело успеха, — легионарии замялись.

— Мы подумаем, — говорили они.

— Зачем плыть в Тринакрию, когда и в Риме неплохо?

— Подождем, что даст нам сын Цезаря…

— Мы заставим его исполнить обещания, иначе он захромает на обе ноги!

— Ха-ха-ха!

Лициния поняла, как призрачны были надежды на легионы, находившиеся в Риме.

Заручившись поддержкой римских популяров, которые выдали ей пропуск и письмо к главному начальнику, выборному от легионов, осаждавших Перузию, она отправилась в путь.

…В мартовские календы она подъезжала верхом на выносливой лошадке к лагерю. Было холодно и сыро. Дули пронизывающие ветры с Альп и с моря. Лициния зябла и торопилась попасть скорее в лагерь, чтобы погреться у костра.

Ветераны Октавиана были угрюмы: злила их затянувшаяся осада города, неисполнение вождем обещаний, суровые взыскания центурионов и военных трибунов, а больше всего — сам Октавиан, муж низкорослый, невзрачный, с маленькой головой, прихрамывающий на левую ногу. Строптивый Агриппа, шагавший рядом с ним, казался рослым и привлекательным.

Легионарии шептались:

— Смотри, Гнилозубый с Красногубым пошли к стенам…

— Глуп Люций Антоний, что щадит их: стоит только ударить из баллисты или катапульты.

— Злословить легче всего, — вступился за Октавиана седой ветеран, — а ведь вождь — сын Цезаря.

— Велетрийский ростовщик!

— Скотина!

Тот же ветеран возразил:

— Сейчас — скотина, а наделит нас землями и наградит подарками — станет отцом, благодетелем, любимым императором. Ты озверел, Муций, после проскрипций!..

— А кто не озвереет. если приходилось выкалывать глаза, вспарывать животы беременным женам нобилей, поджаривать людей на углях?

— Говорят, ты содрал кожу со старого всадника, а затем бросил его на костер. Только за что подверг ты таким мучениям старика?

Лициния, прислушивавшаяся к беседам легионариев, поспешила уйти. Жестокость, которую они считали невинной забавой, глубоко возмущала ее. Никогда она не думала, что воин, проведший всю свою жизнь в легионах, становится черствым, жестоким, злым и беспощадным.

«Да, озверели люди, — подумала она. — А кто виноват? Марий и Сулла, первые и вторые триумвиры. Неужели боги допустят, чтобы римляне перегрызлись между собой, как волки, и республика рухнула? И если суждена ей гибель, то не лучше ли умереть теперь, чем дожидаться ужасов?»

Мысль о Сексте успокоила ее. О, если бы сын Помпея напал на Рим! Вся Италия любила его и сочувствовала его делу. Почему же он медлит, не начинает борьбы? Октавиан и Лепид без Антония — ничто, а Антоний не заботится о триумвирате, забавляется в Александрии в царском дворце не как проконсул, а как гость — любовник египтянки.

Склоняя воинов на сторону Секста Помпея, Лициния видела, что легионариям не до политики: предстояла сдача Люцием Перузии.

Однажды в дождливый день ворота города раскрылись, и Люций Антоний выехал верхом, направляясь к лагерю Октавиана. За ним следовали легионы.

— Не желая увеличивать смуту в дорогом отечество, — притворно крикнул Люций, — сдаюсь с войсками на милость триумвира Октавиана Цезаря, друга моего брата триумвира Марка Антония — да сохранят боги триумвиров в добром согласии на многие годы! В знак искреннего раскаяния отдаю тебе, Цезарь, свой меч!

Он сошел с коня и хотел вынуть меч, но Октавиан любезно остановил его и, спешившись тоже, протянул ему руку при радостных восклицаниях легионов.

— Консул Люций Антоний, — сказал он, — ты ошибался, действуя таким образом, а сознание ошибки наполовину умаляет твою вину. Желая спокойствия в республике, я прощаю тебя и Фульвию, но накажу виновных декурионов, сенаторов и всадников, которые посмели поднять руку на триумвиров.

И он приказал заковать в цепи около трехсот магистрате и их сыновей.

…Разграбленная ветеранами Перузия горела, и Октавиан, сидя в шатре, говорил Агриппе:

— Ты был прав, посоветовав мне пощадить Люция и Фульвию. Если бы я казнил их, месть Антония была бы ужасна. Подождем. Пока Антоний силен, не следует его раздражать, но лишь только он ослабеет или споткнется в своей бурной жизни, я безжалостно поступлю с ним.

«Он похож на паука, терпеливо дожидающегося, чтобы муха запуталась в паутине, — подумал Агриппа, — а так как Антоний не муха, то пауку не удастся погубить Антония».

— Как прикажешь поступить с пленными?

— Ответ получишь накануне мартовских ид. А пока стереги их. Одно могу сказать: я должен устрашить Италию, вознести на высоту власть триумвиров, успокоить ветеранов словами: «Люди, злоумышлявшие против вас, жили».[458]

Агриппа молча вышел.


VIII


Наступали мартовские иды — четвертая годовщина гибели Юлия Цезаря, — и Октавиан вздумал совершить торжественное жертвоприношение тени диктатора.

В поле был воздвигнут огромный каменный жертвенник, щедро украшенный венками, еловыми и кипарисовыми ветвями. Выстроенные легионы дожидались выхода из шатра вождя и появления жертвенных животных.

Лициния в одежде всадника находилась на правом крыле конницы. Предчувствуя что-то страшное, необычное, она не спускала глаз с жертвенника, возле которого суетились служители в белых одеждах.

Из шатра вышел Агриппа. Он произнес речь, в которой восхвалял Юлия Цезаря как популяра и диктатора, напоминая о его деятельности, направленной к благополучию народа и ветеранов.

— Воины, триста злодеев, захваченных при взятии Перузии, должны быть казнены. Сын нашего отца и бога Юлия Цезаря решил, вместо того чтобы проливать кровь во имя закона, принесть пленников в жертву тени диктатора. Столь похвальный поступок по отношению к погибшему отцу показывает, что сыновний долг в сердце нашего вождя продолжает жить. Да не иссякнет он и в наших сердцах и перейдет к будущим поколениям римского народа!».

Агриппа был бледен. Не одобряя решения Октавиана, он не посмел высказать вождю всего ужаса, какой внушали ему человеческие жертвы. Давным-давно были они отменены в римском государстве, и возобновление их напоминало жестокое прошлое, уподобляя римлян варварам. Он боялся, не видя у служителей ножей, что полководец прикажет всем военачальникам принять участие в резне, и это обстоятельство пугало его не меньше, чем вид людей, которых готовили к жертвоприношению.

Перед тем, как появиться перед войсками, Агриппа обошел палатки пленников. Сенаторы, всадники, декурионы и сыновья их не подозревали об ожидавшей их казни, и, когда рабы стали мыть их (жертва должна быть чистой), пленники спрашивали невольников, зачем они это делают. Рабы отмалчивались. Тогда беспокойство овладело осужденными. Окружив невольников, они кричали:

— Вы что-то скрываете от нас. Какое еще злодейство готовит тиран?

Вместо ответа рабы бросились на них, повалили на шкуры и принялись заклепывать и завязывать им рты (жертва должна молчать). Агриппа нашел пленников обнаженными по пояс, с руками, связанными позади, в новых калигах, чтобы они не могли выпачкать ног, идя от лагеря к жертвеннику.

Агриппа сказал караульному центуриону, плохо скрывая отвращение к этим приготовлениям:

— Триумвир приказал вести пленников при звуке трубы — в одних калигах.

Зайдя к Октавиану, он узнал от слуги, что вождь принял ванну и надевает за занавесом белые одежды. Выйдя к Агриппе, Цезарь спросил, все ли готово, и приказал другу приготовить легионы к священнодействию.

Агриппа повелел трубить в трубы. Октавиан вышел из шатра и, приветствуемый легионами, направился к жертвеннику. На нем была трабея, всадническая одежда с узкой пурпурной полосой. Вслед за ним появились наше пленники с белыми опоясками, закрывавшими рты. Люди дышали тяжело, груди их вздымались, нагие мясистые тела зябли в холодном воздухе, и только глаза, обращенные к Октавиану, выражали ужас.

Лициния едва сдерживалась. Она готова была броситься на Октавиана, но декурион-популяр тронул ее за плечо:

— Очнись и не думай о глупостях.

Она потерянно взглянула на него и едва не вскрикнули: служитель подводил к жертвеннику юношу, за ним выступал камилл, мальчик-служитель, с чашей вина, а за камиллом шла женщина, неся на голове корзину с ржаной посоленной мукой, а в руке — кубок.

Накинув заднюю часть трабеи на голову до лба и воздев руки, Октавиан молился; он обращался к тени диктатора, умоляя его помогать сыну в управлении государством, в поражении врагов внутренних и внешних.

— О, божественный Юлий, — шептал он, — дай мне силу победить неприятелей, стать единодержавным правителем Рима, достойным наследником твоим! Пусть гибнут твои и мои противники, пусть кровь их приятна будет тебе, как сладостен и приятен богам дым горящих туков!

Заиграли флейты.

Посыпав голову юноши священной мукой, Октавиан отрезал пучок волос, свисавший на лоб жертвы, бросил его в огонь и, взяв из рук служителя жертвенный нож, провел острием полосу от головы до ягодиц вдоль позвоночника; затем, приказав положить юношу на жертвенник, он вонзил ему нож в сердце. Хлынула кровь. Служитель подставил чашу. Этой кровью жрец должен был окропить алтарь.

Гаруспики овладели телом, снятым с жертвенника. Один из них вскрыл его большим ножом, а другие отделили от него внутренности маленькими ножами и принялись гадать по ним.[459]

Лициния смотрела. Десятки мужей погибали на жертвеннике от руки Октавиана, — одежда его была забрызгана кровью; кровь стекала по пальцам, по кистям рук, забираясь в рукава, а он спокойно погружал нож в груди людей, совершая «богоугодное» дело. Вскоре рука его устала. Было заколото выше ста человек, оставалось еще около двухсот. Он приказал приостановить жертвоприношение, кликнул Агриппу. Но Агриппа, опасаясь, как бы Цезарь не поручил ему завершить кровавое дело, скрылся, — напрасно искали его: он лежал в палатке легионариев, зажмурив глаза, зажав уши, чтобы не слышать звуков флейт, и весь дрожал от ужаса и отчаяния.

Октавиан вновь приступил к жертвоприношению.

Играли флейты, лилась кровь, усталые легионарии едва стояли на ногах, а рука жреца-триумвира безжалостно вонзала нож в людей.

Лициния давно оставила поле. Объятая ужасом, она мчалась из-под Перузии, по дороге в Рим, и ей казалось, что глаза убиваемых людей смотрят на нее из-за каждого дерева, из-за каждого куста, а тени погибших преследуют ее, как Фурии, мстящие за убийство братьев.

«В самом деле, разве не братья гибли там на моих глазах? Братья-римляне, квириты, они умирали от руки злодея, сладострастно вонзавшего нож в их сердца».

— О боги, — вырвалось у нее, — возможно ли, чтобы это подлое, грязное, полубезумное чудовище оставалось жить?


IX


Сдача Перузии и гибель трехсот произвели на Фульвию тягостное впечатление. Она билась головой о стену и кричала:

— Проклятый Марк! Упустить такую добычу, как Октавиан! Я не хочу милостей от тирана, не хочу ничего!

Напрасно дочь утешала ее, — Фульвия исступленно шептала с безумным взглядом:

— Молчи! Он тебя выгнал — девушкой ты ушла из нашего дома и девушкой вернулась к родным ларам! Он насмеялся над тобой, не желая иметь от тебя ребенка! Насмеялся надо мной и над Люцием, простив нас, и над Марком Антонием, уничтожив его сторонников: он доказал, что не род Антониев, а Цезарей должен властвовать в Риме.

Она рвала на себе волосы и, седая, полуодетая, бегала по спальне, не зная, что делать. А когда появились кредиторы, требуя уплаты долгов, она их выгнала. Ее вызвали в суд. Это были страшные для нее дни. После власти и могущества — падение! После богатства — нищета! Ее имущество было отнято кредиторами, дома и виллы проданы за долги неумолимыми публиканами: друзья отвернулись, женщины, с которыми она дружила, перестали бывать, а если она приходила к ним, то рабы, которые недавно еще низко кланялись ей, говорили: «Госпожа приказала гнать попрошайку. Пусть нищие просят на улицах». Клодия и Киферида, две обнищавшие матроны, приютили ее с дочерью. Они оказались благороднее гордой Фульвии, не принимавшей их у себя, когда она была у власти, — и посоветовали ей обратиться к Аттику, который, никому не отказывая в помощи, ладил одинаково с аристократами и демократами.

— Старик тебе поможет, — говорила Клодия, — он не раз выручал нас, когда мы нуждались в деньгах.

— Тебя, конечно, выручал, — ведь он любил тебя, — возразила Фульвия, с завистью поглядывая на Клодию, не утратившую еще красоты. — О, если бы жил Катулл! Он написал бы гимн твоему телу и назвал бы тебя не Лесбией, а Афродитой!..

— Зато у нас есть Вергилий, — прервала Киферида, и на лице ее выступила улыбка. — Он вздумал стать предсказателем, наделенным самим Аполлоном даром предвидения, и написал IV эклогу об обновлении мира, о чудесных временах, наступающих в республике.

Глаза Фульвии округлились от возмущения:

— Этот глупец пишет о чудесных временах после Перузии — слышишь, Клодия? Пусть будут прокляты льстецы и продажные люди!

Клодия пожала плечами.

— Не гневайся за меня за правду. Совсем недавно тебя окружали льстецы, лизоблюды, друзья и подруги, а где они? Все отвернулись от тебя, ибо знают, что Марк Антоний связался с Клеопатрой, а Октавиан пренебрег тобою и выгнал твою дочь, свою жену…

— Не напоминай мне о позоре, — простонала Фульзия. — О, если б я была красива, как ты или Киферида! Но увы! Красоту уничтожает время или портит болезнь. Я постарела — сколько седых волос! А морщины, а дряблое тело!.. Нет, никто не даст за мое тело и сестерция! А ты, — обратилась она к Клодии, — заработала, говорят, много на любовных делах с Лепидом… Сколько?

— И ты веришь мерзким слухам? — неуверенно вымолвила Клодия. — О Венера, как доверчивы вообще женщины! — И подумала: «От кого она могла узнать о моей связи с Лепидом? А завидует, как будто я много от него получила — сто тысяч сестерциев! Для нищей, конечно, много, а для женщины, увековеченной Катуллом, — лишь подачка!»

Фульвия настаивала:

— Не скромничай, ради Венеры! От меня ничего не скроешь. Завтра я узнаю, сколько выплатил тебе аргентарий Лепида…

— Если хочешь знать, — дерзко сказала Клодия, — то значительно меньше, чем получала в свое время Киферида от твоего супруга.

Фульвия побледнела. На одно мгновенье ей пришло в голову вцепиться Клодии в волосы, исцарапать ее лицо, но она овладела собою.

— Марк Антоний жалел, что тратил, будучи пьян, на простибул. Слава богам, что он отвязался от них! Теперь он…

— …теперь он без ума от египетской царицы, которая стоит в сто раз дороже, — перебила Киферида, — и я не удивлюсь, если он пришлет тебе разводную…

Фульвия вскочила и, обозвав обеих подруг грубыми словами, выбежала на улицу.

Куда было итти? Она подумала и направилась к дому Аттика.

Аттик владел большим состоянием и, давая деньги всем без отказа, жил скромно, занятый изданием книг. Дело было прибыльное. Он уверял, что выпускает книги не ради выгоды, а потому, что любит литературу; издание же сочинений Цицерона считал обязанностью по отношению к погибшему другу.

Незнатная, некрасивая жена его, тихая и покорная, ни в чем не перечила мужу, и, когда он однажды объявил, что молодой Агриппа заглядывается на дочь, жена не удивилась, только спросила девушку, нравится ли ей Агриппа.

Да, Агриппа нравился, но, встречаясь с ней, о любви не говорил. А девушка ждала, когда он, наконец, посватается и она переедет в его дом, находившийся на Палатине, и станет знатной, всеми уважаемой матроной.

Аттик тщательно следил за изданием книг. Несколько декурий скрибов работали дни и ночи, четко выводя под диктовку образованных декурионов латинские письмена: они писали прекрасным почерком, без помарок, на дорогих и дешевых пергаментах. Потом исписанные листы посылались в обделочный дом, где рабы изготовляли различной стоимости переплеты — из дерева и свиной кожи.

Аттик был занят просмотром рукописи, полученной несколько дней назад от Клодии. Это были стихи Катулла, которые влюбленный поэт посвятил своей возлюбленной, когда ухаживал за нею. Аттик давно знал, что у Клодии есть стихи Катулла, но хитрая Клодия, его любовница, отдаляла каждый раз срок передачи их, ссылаясь на то, что они затерялись. А после разрыва с ней о получении стихов не могло быть и речи. И только бедность, заглянувшая в дом Клодии, вынудила ее навестить бывшего любовника и продать несколько стихотворений за пятьдесят тысяч сестерциев.

Аттик просматривал рукопись, покачивая головою: он нашел много погрешностей — местами слог был необработан, несколько неудачных эпитетов, кое-где длинноты.

Кликнув раба, он приказал переделать стихи по своим указаниям. Грек оказался не менее образованным, чем Аттик; он стал доказывать, ссылаясь на эллинских поэтов, что эпитеты хороши. Аттику пришлось согласиться. Уступил он рабу и в длиннотах, но слог, действительно, был кое-где небрежен, и Аттик настоял на переделке.

Невольница доложила:

— Некая матрона спрашивает господина…

Нетерпеливо передернув плечом, Аттик прошел в атриум.

— Клянусь Юпитером! — вскричал он, узнав Фульвию. — Само счастье заглянуло, подобно солнцу в сумрачный дом старика. Сядь, прошу тебя, здесь… — Разве можно называть счастьем несчастье? — возразила Фульвия. — Кредиторы все отняли, а меня выгнали на улицу. Я стала нищей. О боги! Я не могу даже покинуть Италию, потому что у меня нет денег. Я должна погибать вдали от мужа…

Аттик стал уверять, что сочувствует ей от всего сердца. Называя Октавиана глупым мальчишкой, он говорил, что не следует обращать внимания на его выходки.

— Хочешь, я поговорю е Агриппой, и он уладит все дело?

— Нет, господин, лучше дай мне возможность отправиться к супругу…

— Конечно, конечно, — поспешил он поддержать ее мысль и тут же добавил: — Если ты твердо уверена в нем, то поезжай, если же…

— Неужели грязные слухи дошли и до тебя?

— Как же мне не знать их, когда они известны всему Риму?

Фульвия вздохнула.

— Надеясь на богов и на тебя, я все же думаю поехать в Элладу…

— Я дам тебе денег. Милихий! — крикнул он писцу, появившемуся в дверях: — возьми стил и табличку, пиши: «Выдать госпоже Фульвии, супруге проконсула и триумвира Марка Антония, сто тысяч сестерциев». — Он обратился к гостье: — Этих денег хватит тебе с излишком, чтобы попасть, куда захочешь.

Получив навощенную дощечку, Фульвия принялась благодарить Аттика. Впервые в своей жизни эта бессердечная и жестокая женщина, прослезилась, сжимая руки cтapикa:

— Во всем Риме нашелся один человек, согласившийся мне помочь, — это ты. Пусть же милость и щедроты богов будут вечно на тебе и на твоих родных…


X


Халидония жила в габийекой вилле, изредка наезжая в Рим. Ока видалась с Ленвдом, чтобы узнавать от него об Антонии. А там, где Антоний, должен быть и Эрос; вольноотпущенник не покидал ни на шаг своего господина.

Беседуя однажды с Депидом, Халидония узнала, что Антоний, живший В Александрии,, внезапно отплыл из Египта в Тир во главе кораблей, затем отправился, через Кипр и Родос в Азию, а оттуда — в Грецию собирать войска. Причиною его отъезда из Александрии было вторжение в Сирию парфян под предводительством царевича Пакора.

— Все это осталось в прошлом, известия о нем запаздывают, — говорил Лепид, — Сегодня я получил письмо из Эфеса, Антоний пишет, что пока он собирал легионы, парфы заняли Сирию и Финикию, начали завоевывать Палестину и Киликию. Лишь теперь он узнал от беглецов о падении Перузии, бегстве из Рима Фульвии и Планка, бросившего свои, легионы. Он благодарен Сексту Помпею, который приютил его мать и многих сторонников жены и брата. Слушай, что он пишет:

«Я мечтаю о продолжении дела Юлия Цезаря — о большой войне с парфами. И теперь, когда я занят столь важным делом, Фульвия зовет меня в Грецию. Она прибыла в Афины и ждет меня. Увы! Я понимаю, что опоздал, не вняв ее призывам немедленно возвратиться в Италию, — момент упущен, и проклятый мужеложец остается господином Рима, Но пусть трепещет кровавый жрец, уподобившийся дикому зверю под Перузией! Завоевание парфянского царства отдаст в мои руки богатые земли и несметные сокровища Азии, я стану владыкой Востока и подчиню себе Рим.

Только что получил письмо от Фульвии. Она будет ждать меня в Афинах. Я твердо решил отплыть в Грецию, а оттуда, может быть, в Италию».

Халидония захлопала в ладоши и спросила Лепида, нельзя ли ей отправиться в Афины (она соскучилась по мужу), Однако триумвир холодно сказал:

— Если хочешь попасть в плен к пиратам и стать наложницей Менаса — поезжай…

Она испугалась. В плен к пиратам? Нет, она соглашалась ждать мужа хотя бы еще целый год, лишь бы не переживать таких ужасов.

Возвратившись в виллу, Халидония задумалась. Перед ее глазами стояли Антоний, Фульвия и Эрос; она испытывала чувство неприязни к Антонию, бросившему ее как ненужную вещь, ненависть к Фульвии, издевавшейся над ней, и нежность к Эросу, который, женившись, относился к ней по-человечески. И она стала ждать прибытия мужа, считая часы, дни, недели.

Жизнь в стороне от столицы была гораздо проще. Здесь Халидония не испытывала такого страха, как в городе, — там продолжал неистовствовать Октавиан, прозванный палачом: казни плебеев, вольноотпущенников и чужеземцев расширялись; необузданное распутство триумвира вызывало ужас матрон, а оставшимся в городе угрожало осквернение. Понравившиеся матроны приводились силою в дом Октавиана и должны были делить с ним ложе. Всюду говорили, что Октавиан боится Секста, а еще больше мести Антония за Фульвию и заискивает перед его матерью, Юлией, опасаясь союза Антония с Помпеем.

Слухи были правдивы, Октавиан, действительно, дрожал перед Антонием и Секстом: Антоний пользовался авторитетом среди ветеранов, Помпей — любовью народа как республиканец, а он, Октавиан, всеобщей ненавистью. Подозрительность молодого Цезаря возрастала с каждым днем, даже Агриппа стал бояться за свою жизнь и был настороже.

Обо всем этом Халидония узнала от Лепида во время второй встречи с ним. Лепид ждал Антония с нетерпением.

— Теперь Октавиан заискивает перед ветеранами, раздает им земли, делает подарки, — говорил триумвир, взволнованно шагая по атриуму. — Он придрался к жителям Нурсии за то, что они поставили памятник защитникам города с надписью: «Умерли за свободу», и отнял у них земли. Возмутив легионы Антония, покинутые Планком, он неудачно пытался подкупить Калена, Вентидия Басса и Азиния Поллиона…

Халидония не разбиралась в государственных делах, и речи Лепида мало ее трогали. Она ждала, когда триумвир скажет, наконец, о прибытии Антония. Но Лепид и сам ничего не знал, он сообщил только, что Антоний высадился в Афинах, где застал Фульвию.

— Нужно ждать, ждать и ждать, — сказал Лепид. Вечером Халидония послала Эросу отчаянное письмо, умоляя его приехать.

«Я истомилась, — писала она, — боги не внемлют мольбам, а я не перестаю просить их о нашем свидании. Я готова наложить на себя руки, если ты не сжалишься надо мною. Отпросись у нашего господина хотя бы на короткое время, скажи ему, что неотложные дела заставляют известную ему Халидонию просить супруга прибыть в Рим. И я думаю, что господин из любви к тебе и по своей доброте не откажет нам в этой милости».

Вскоре пришло ответное письмо:

«Еду в Рим по делам господина нашего, проконсула и триумвира. Заодно побываю у тебя, жена, посмотрю, как ты ведешь хозяйство и много ли прибыли извлекла ты от продажи меда, вина и оливок».

Прочитав письмо, Халидония позвала виллика и повелела приготовить полный отчет о хозяйственных делах, а сама, запершись в спальне, открыла ларец и принялась считать динарии.


XI


Когда Антоний приближался к Италии, а Секст Помпей готовился напасть на ее берега, в Риме возникли слухи о переговорах Секста с Антонием, направленных против Октавиана. Триумвир не мог спокойно спать и постоянно советовался с Агриппой и друзьями.

Однажды он созвал их и, обрисовав тяжелое положение, спросил:

— Что делать? Жду от вас мудрых указаний.

Учитель Афинодор из Тарса советовал просить Помпея о мире через Муцию, мать Секста; Меценат, хвалившийся происхождением своим от этруских царей и в шутку называемый «царем», предлагал Октавиану как единственный выход — брак со Скрибонией, дочерью Лю-ция Скрибония Либона, несмотря на то, что она была значительно старше Октавиана и успела побывать женой двух консулов. Сестра ее была замужем за Секстом Помпеем, и Меценат считал, что родственные отношения удержат Секста от враждебных действий. Молчал один Агриппа.

Октавиан взглянул на него:

— Ты не одобряешь советов учителя и царя? Или у тебя есть свой совет?

— Ты предпочитаешь, союз с Секстом; унижению перед Антонием и Фульвией? Не знаю, что лучше. Ты давно уже видишь, что мир тесен для сына Цезаря и сына Помпея. Если ты не отказался от войны с Секстом,, та зачем союз с ним? И я спрашиваю себя, не хитрость ли это.

— И, отвечаешь себе… — шепотом вымолвил Октавиан вставая с кресла.

— И отвечаю себе,, — бесстрашно продолжал Агриппаг — что лучше унижение, чем. такого рода хитрость, тем более, что не есть ли унижение совет Афинодора и подлостью — совет Мецената?

Афинодор покачивал седой головой, а Меценат поглаживал выдающийся подбородок. Оба — грек и римлянин — недолюбливали Агриппу за откровенность, и резкость суждений,, считал его выскочкой,, но Октавиан был иного мнения об Агринпе: он ценил его как лучшего друга и одаренного полководца, втайне признавая себя значительно ниже Агриппы.

«Если бы не он, — думал Октавиан об Агриппе, — я не достиг бы того, чего достиг. Разве Агриппа не согласился защищать Италию от нападения Секста,, когда после смерти Калена я отправился в Галлию, чтобы привлечь на свою сторону легионы, оставшиеся без вождя? Тогда Агриппа был прав и неправ: прав, отговаривая от посредничества Муции (Помпей отказался вести переговоры), и неправ, отговаривая от брака, со Скрибонией».

Считая, что женитьба на Скрибонии воспрепятствует союзу Антония, с Секстом, Октавиан приказал Меценату отправиться, к Либону.

— Скажешь ему так: Гай Юлий Октавиан Цезарь, плененный прелестями твоей дочери Скрибонии, желает на ней жениться. Если ты, благородный Люций Скрибоний, согласен, то Цезарь поторопится со свадьбой.

— Вот мудрое решение! — вскричал Меценат, весело оглядев Агриппу и Афинодора. — Тем более мудрое, — добавил он, обращаясь к Агриппе, — что ты, Марк Випсаний, отговаривал нашего вождя от этого шага.

— Кто останется в дураках — покажет будущее, — возразил Агриппа. — Если наш господин разведется когда-нибудь со Скрибонией, то не возьмешь ли ты, царь, обязательства жениться на ней?

Меценат растерянно молчал.

— Это было бы для тебя хорошим уроком, — продолжал Агриппа, — впредь не давать дурных советов.

Меценат овладел собою. — Понимаю, ты хочешь опорочить меня, выслужиться перед нашим господином. Цезарь видит тебя насквозь и удивляется -твоей наглости. Я плюю на твой вызов, Марк Випсаний, а еще -больше на твото лицемерную лесть… О боги! Как непорчен наш век!

Он сказалбы больше, если бы Октавиан не прервал его, приказав немедленно отправиться в Либону.

События следовали одно за другим: брак Октавиана с развратной Скрибонией, вызвавший насмешки всего Рима, — союз Антония с Секстом Помнеем, внезапная смерть Люция Антония, отравленного, но слухам, по приказанию Октавиана. Но самым большим событием было нападение Антония в союзе с Секстом на Италию.

Фульвия, переехавшая в Оикион, жаждала мести. Гонцы, прибывавшие из Италии, привозили радостные известия:

— Антоний взял Сипонт, осаждает Брундизий.

— Помпей высадился в Лукании, осадил Консентию… — Менас завоевывает Сардинию.

Однако радость известий о победах омрачалась болезнью со время пребывания в Афинах Фульвия почувствовала- упадок сил и частые головокружения. Вызванные врачи предписали ей строгую диету, запретили пить вино, а один из них имел неосторожность намекнуть, что причина болезни — любовные излишества.

— Что? — вскочила с ложа Фульвия. — Повтори, что посмел выговорить твой блудливый язык, — говорила она, схватив врача за бороду и осыпая его пощечинами. — Повтори. Врач упал на колени.

— Если я ошибся, то прости раба твоего! — вопил он больше со страха, чем от боли. — Меня, видно, обманули признаки, и я готов отказаться от своих слов!

Когда врачи ушли, Фульвия позвала трех юношей, велела подать вина и фруктов, пила с ними вею ночь, а затем улеглась спасть. Юноши, проснувшись в полдень, нашли госпожу в беспамятстве. Были вызваны врачи, и тот из них, которого она таскала за бороду и била, громко объявил:

— Нет, я не ошибся. Вино и любовные утехи сведут ее в могилу… О боги, беспечность и глупость, непослушание и упрямство приводят нередко к смерти.

Фульвии пустили кровь, вливали в рот лекарства, растирали холодевшие руки и ноги. Не приходя в сознание, она скончалась.


XII


Смерть Фульвии примирила триумвиров. Представители их Азиний Поллион и Меценат выработали во время переговоров условия нового раздела римской республики. Так был подписан Брундизийский договор. Антоний получил восточные провинции, Грецию, Македонию, Азию, Винифию, Сирию, Киренаику, Октавиан — западные провинции, включая Иллирию и Далматию, Нарбонскую и Цизальпинскую Галлии, а Лепид — Африку. Антоний, начальствуя над девятнадцатью легионами, получил право производить наборы войск в Италии, но должен был отказаться от союза с Секстом Помпеем; у Октавиана было шестнадцать легионов, а у Лепида — шесть.

Подписывая договор, Октавиан был весел. А потом шалил и дурачился, как малолетний школьник, которого публично похвалил учитель и выдал награду. Глядя на него, друзья пожимали плечами.

«Чего он радуется? — думал Агриппа. — Брак со Скрибонией оказался, как я предсказывал, ошибкой. Жена не способствовала миру, а осталась в стороне, как зрительница. Обошлось, слава богам, без нее. А что выиграл Октавиан — ведомо только ему, жене да богам!»

Меценату пришлось переменить мнение:

«Больше всех он боялся Фульвию, а теперь, когда она платит Харону за перевозку через Стикс, когда Антоний согласился на мир, — все ему кажется хорошо. Весь мир в его глазах приобрел безупречные формы, исполнен гармонии и совершенства. А в сущности, чего достиг Октавиан? Женился… Пожалуй, прав был Агриппа… Но что сделано, то сделано».

«Не преждевременна ли его радость? — размышлял Афинодор. — Получить Запад не значит еще быть господином Запада. Нужно опираться на народ, а римляне, рабы и чужеземцы ненавидят триумвира, величают палачом. Чем же он привлечет плебс на свою сторону? Обещаниями благ, громкими победами, даровой раздачей хлеба и масла и даровыми зрелищами, может быть, возможно даже добиться на время его расположения, но заслужить любовь трудно: нужно или переродиться, или стать бессовестным демагогом… Я говорил ему об этом…»

Спустя несколько дней Афинодор зашел к Октавиану. В таблинуме находились самые близкие друзья Цезаря. Они беседовали, но когда вошел Афинодор, замолчали.

— Пусть наш спор разрешит любимый учитель, — сказал Октавиан, идя навстречу Афинодору. — Как думаешь, учитель, не пора ли мне подумать о войне?

— О войне? Ты шутишь, Цезарь! Для того, чтобы воевать, нужны большие силы, огромные средства, любовь народа, расположение общества… А есть ли все это у тебя? Обеспечен ли тыл? Ведь внутренний враг опаснее внешнего…

— Подумать о войне можно, а готовиться к ней должно, — перебил Агриппа, — только меня занимает вопрос, против кого замышляешь ты войну? Ведь недавно ты заключил мир…

Говоря так, Агриппа лукавил: он знал, на кого намекал Октавиан.

— Неужели ты успел забыть наши беседы?

— Каждое твое слово, как малейшая черточка лица, высечено резцом ваятеля в моем сердце.

— Тяжеловесная риторика, — тихо пробормотал Меценат, но достаточно громко, чтобы мог услышать Агриппа.

— Да, риторика, но правдивая, а не лживая, какой ты, царь, привык пользоваться, — так же тихо ответил Агриппа и повернулся к Октавиану. — Ты, очевидно, намекаешь, Цезарь, на Секста Помпея, но тогда для всех нас непонятна твоя политика: ты породнился с ним, чтобы избежать войны, а теперь стремишься к тому, чтобы родство твое стало причиною войны… Я предупреждал тебя…

— Молчать! — бешено крикнул Октавиан и ударил кулаком по столу. — Мне надоело твое глупое красноречие с рассуждениями о подлости и унижении!..

Агриппа молча встал и направился к двери.

— Подожди. Твой обиженный вид меня только раздражает, — кричал Октавиан. — Ты мне надоел! Ты…

Агриппа остановился.

— Если тебе, Цезарь, я надоел, то позволь мне оставить тебя. Меня вполне заменят Меценат, Афинодор и другие. Прощай.

И, хлопнув дверью, он поспешно вышел.

Октавиан вскочил и выбежал за ним. Слышно было, как он что-то говорил прерывистым голосом, и вдруг его слова ворвались в таблинум:

— …я умоляю тебя, Марк, о прощении. Я несправедлив, резок и груб, как погонщик мулов… Хочешь, я поцелую тебя, Марк? Не сердись же, прошу тебя… Боги наградили меня дурным нравом, и я не виноват, что злой демон нарушает автараксию, нанося ущерб окружающим…

Агриппа возражал, потом все утихло. Меценат сидел с презрительной улыбкой на губах, Афинодор — опустив голову. Обоим было стыдно за Октавиана. Наконец на пороге появился триумвир, ведя за руку упиравшегося Агриппу.

— Садись, садись, — говорил Октавиан, не замечая опущенных глаз друзей. — Я тебя ценю и люблю больше всех, Марк Випсаний, и оттого, может быть, придираюсь… Я хочу, чтобы ты стал лучшим.,.

— Что я? — пожал плечами Агриппа. — Лучше позаботься, Цезарь, о себе, если не желаешь быть покинутым друзьями и ветеранами…

Дерзкие речи друга больно задевали Октавиана. Сдерживаясь, он сказал с деланным смехом:

— Необходимо готовиться к войне с Секстом Помпеем. Сын оказался упрямее своего отца. Я не успокоюсь, пока не уничтожу его. Двух владык на Западе быть не может!

— Хорошо. Но скажи, верно ли, что ветераны требуют от Антония брака с Октавией?

— Да, сестра моя недавно овдовела; она осталась с малолетним сыном на руках, и предложение Антония, которого она не раз встречала в обществе, взволновало ее. Она говорит, что благодарна ему за то, что он берет ее в свой дом с сыном, и никогда не упрекнет его ни в чем, как жена может упрекнуть мужа; а вчера сказала мне, что знает о связи Антония с египетской царицей, но это ее не касается, она просит Антония уделить ей только немного внимания и, если возможно, столько же любви.

— Какая прекрасная матрона твоя сестра! — искренно воскликнул Агриппа.

Афинодор перебил его:

— Восточному царю трудно будет стать снова римлянином, тем более что Антоний окружен наложницами, евнухами, юношами. Любовь к наслаждениям, когда они доступны, засасывает человека. А высшее наслаждение для Антония не тело Клеопатры (оно более или менее одинаково у всех женщин), а чары любви, которые состоят из способов, умения, я бы сказал, искусства опутать мужа, лишить его воли, подчинить себе, поработить. И, если Антоний не устоит перед египтянкой, он погиб как проконсул, как полководец и, наконец, как муж.

— По-твоему, Октавия будет несчастна с ним? — спросил Октавиан.

— Это известно одним богам, — уклончиво ответил грек, — но поскольку матрона готова удовлетвориться малым — «немного внимания и столько же любви», как ты сказал, Цезарь, то она не будет жаловаться на свою судьбу.

— Ты хочешь сказать, что это полусчастливый брак… Вмешался Агриппа.

— Мне кажется, — вымолвил он, запинаясь, — что благородный учитель напрасно чернит Антония. Верно, он любит девушек и Женщин… А скажите, друзья, — оживляясь, обратился он к Октавиану и Меценату, — кто их не любит? Может быть, ты, учитель? (Октавиан и Меценат сдержали улыбки.) О, нет, и тебя подчинит себе Эрос, если нагая девчонка сядет к тебе на колени!

— Что ты говоришь? — с возмущением вскричал старик, затыкая пальцами уши. — Мне ли в мои годы уподобляться легкомысленным юношам или похотливым мужам?

Октавиан подмигнул Меценату, и тот сказал со смехом в голосе:

— А помнишь, досточтимый учитель, как ты прятался от дождя в шалаше пастушки?

Это был случай, напоминание о котором приводило старика в сильное раздражение. Все знали, что Афинодор не позволил себе ничего с пастушкой, даже не обнял ее, а шутки друзей долго преследовали старика. Потом об этом случае забыли. Теперь же Меценат разгребал золу и искал угольков, а может быть, даже черных углей позора.

— Если я и прятался, то без всяких намерений, — резко ответил Афинодор, и крючковатый нос его сморщился. — Ты же лучше помолчи, иначе я напомню тебе о майском вечере и венках, бросаемых некими девами в Тибр…

Меценат покраснел и бросился к двери, но Октавиан со смехом Схватил его за полу тоги и усадил рядом с собою.

— Мир, мир! как кричал некогда Брут, — сказал он. — А теперь, друзья, что нам делать? Не пойти ли к Антонию? Он умеет веселиться, любит логогрифы и всевозможные загадки.

— К Антонию? — удивился Агриппа. — Разве он дома? Он ухаживает…

— Я и забыл, что он без ума от моей сестры. Но все же пойдем. О, Венера, перенеси любовь его с Клеопатры на Октавию! О, Геката, избавь его от чар, которыми околдовала его египтянка, а самое Клеопатру лиши умения пленять мужей и подчинять их себе!..

— Да будет услышана твоя молитва, — хором сказали друзья, следуя за Октавианом.


ХIII


Прибыв в город Ромула со своим господином, вольноотпущенник Эрос немедленно отправился в Габии. Это было ночью. Цепные собаки, разбуженные топотом коня, залились тревожным лаем. Эрос стучал в ворота и громкими криками сзывал рабов.

Узнав по голосу хозяина, полуодетые невольники выскочили из эргастулы. Проснулась и Халидоиия. Повелев рабыне узнать о причине шума, она вдруг услышала знакомые шаги и, сомневаясь, не веря себе, вскочила, заметалась, стала быстро одеваться. Она не успела надеть и хитона, как Эрос появился на пороге. Позади него стояла невольница со светильней в руке.

— Ты?.. — пролепетала Халидония, роняя хитон и бросаясь к мужу. — О боги!..

Она не могла говорить.

Обнимая ее, Эрос говорил о тоске по ней, о приезде в Рим несколько дней назад и еще что-то. Она уже не слушала, приказывая рабыням подавать в атриум кушанья, нести вино.

— Может быть, вскипятить кальду? — спрашивала она, заглядывая мужу в глаза. — Бегите, девушки, скорее!..

…Светало, пели петухи, а они все беседовали. Эрос рассказывал о Египте, об Антонии и Клеопатре, о намерении его жениться на Октавии. Халидония, удивляясь легкомыслию триумвира, вскрикивала.

— Мы, маленькие люди, плохо понимаем, зачем то или иное действие совершают магистраты, — сказал Эрос. — Я знаю одно — наш господин женится на Октавии не по любви…

— Я говорила тебе, что он непостоянен: сегодня любит одну, а завтра другую. Им овладевает не добрая и кроткая женщина, а сильная, властолюбивая. Такая удержит его при себе, сделает безвольным, поработит его душу.

Эрос задумался. Подобные мысли приходили ему не раз в голову в Александрии, когда Антоний жил во дворце Птолемеев, проводя время с Клеопатрой в наслаждениях и празднествах.

— Да, втайне от царицы он не брезгал рабынями и красивыми египтянками, а ведь если бы она узнала об этом — гнев ее был бы страшен! Я видел, как она выкалывала глаза провинившимся невольницам, убивала служанок ударом кинжала в сердце.

— Ты возмущаешься жестокостью варваров, а разве римляне — не варвары? — говорила Халидония. — Посмотрел бы ты на надругательства Октавиана над женщинами! На улицах хватали понравившихся ему девочек и матрон и отводили в его спальню, некоторые из них не вынесли насилия и кончили самоубийством. Лепид говорил, что если так будет продолжаться, то скоро в Риме не будет девственниц, даже весталкам придется стать матерями.

Эрос пытливо взглянул на Халидонию.

— А зачем ты ходила к Лепиду?

— Наезжая в Рим, я часто заходила к нему, чтобы узнать новости об Антонии, — простодушно ответила она, — а так как ты всегда при триумвире, то…

Эрос отодвинулся от нее.

— Глупый! — рассмеялась Халидония. — Став твоей женой, я поняла, что лучше тебя нет человека в мире: ты добр, справедлив и заботишься о подчиненных тебе людях. Ты полюбил меня, и я стала верной твоей рабыней до самой смерти.

— Все женщины говорят так, — нахмурился Эрос. — Поклянись Феронией, что ты не лжешь!

— Клянусь! — торжественно выговорила Халидония и, смеясь, добавила: — Твоя боязнь за меня наполняет сердце мое гордостью и счастьем, — она служит доказательством, что ты не разлюбил меня!

Осматривая на другой день виллу, Эрос приказал виллику созвать колонов, дольщиков, мерценариев и батраков-должников. Все они были свободнорожденные, и вольноотпущенник обращался с ними мягко, учитывая, что опасно греку раздражать римлян. И все же он напомнил колонам, которые арендовали у него земли, что срок уплаты по договорам[460] приближается.

— Мерцедоний торопится, — пошутил Эрос, — а кто забивает о нем, IX месяце, тот нерадивый работник.

Обратившись к дольщикам, которые, будучи некогда арендаторами, не уплатили денег в срок по договору и потому были переведены под надзор виллика (он должен был следить за их работой и вести учет урожаям и собираемым плодам), Эрос спросил:

— Хорошо ли идут ваши дела?

— Неплохо, — ответил старик, опиравшийся на лопату, — да унизительно нам, свободным земледельцам, быть под надзором раба, — указал он глазами на виллика. — Не пора ли, господин, перевести нас в колоны? Тебе должно быть, известно, отчего мы стали дольщиками?

— Потому что нарушили договор.

— А отчего нарушили? Да потому, что у нас был пожар, хижины сгорели, нужно было строить новые (зима наступала), а виллик не хотел подождать с уплатой.

— Правда это? — повернулся Эрос к виллику, бледному, худощавому рабу с больными, слезящимися глазами.

— Да, гоподин. Вспомни, что тебе тогда понадобились деньги, — ты уезжал в Азию с триумвиром Марком Антонием, и я принужден был собрать деньги к назначенному тобой дню…

Эрос оглядел дольщиков.

— А где живут ваши семьи?

— Став дольщиками, мы успели построить хижины, обзавестись птицей и свиньями.

— Хорошо. После Мерцедония вы станете опять колонами, с вами будут заключены договоры.

Дольщики хором благодарили его за милость, а старик с лопатой сказал, выпрямившись:

— Ты добр, господин наш, и снисходителен. Будь же таким и впредь… Его обступили Obaerati,[461] получавшие плату натурой, и наемные батраки-должники, малоземельные хлебопашцы. Первые просили увеличить плату за труд, вторые — сбавить долги.

— Мы бьемся-бьемся, — говорили они, — работаем от восхода до заката, а семьи наши голодают. Будь милостив, господин, к беднякам!

— Госпожа обещала попросить тебя за нас.

— Она навестила наши семьи и йЪкляЗхась Юноной! Эрос послал раба за Халидонией и, когда она пришла, спросил ее:

— Ты обещала улучшить положение батраков?

— Обещала, — подтвердила Халидония. — Они живут, муж мой, очень плохо, и я…

Он не дал договорить ей и обратился к батракам:

— Что обещано госпожой — обещано мною. Прибавка одним и сбавка другим будут сделаны на одну треть.

Не слушая восклицаний благодарности, Эрос обошел декурии ремесленников, пахарей, виноградарей и пастухов, потребовав от сопровождавшего его виллика указывать на самых трудолюбивых рабов. Собрав их, он выделил каждому невольнику пекулий и несколько голов скота.

— Постарайтесь, чтоб эти неплодородные участки давали хороший урожай, — говорил он, — а удобрение — мое, — И обратился к виллику: — Мергеля у нас достаточно?

— Более чем нужно, — поклонившись, ответил виллик. — Господин может сам взглянуть на запасы мергеля, птичьего помета и других видов удобрения. Из иных запасов ты увидишь амфоры, наполненные вином и маслом, жирные окорока в коптильнях, бочки меду на пчельнике…

— Хорошо, — перебил Эрос — Я вижу твое старание и благодарю тебя за службу. Проси, чего хочешь…

— - Я не решаюсь, господин, — сказал виллик, целуя его руку.

— Я отпускаю тебя на волю и дарю тебе поле возле леса и домик, расположенный у пасеки…

Халидония толкнула его локтем.

Виллик упал на колени, схватив руку Эроса.

— Господин мой…

— Встань. Не забывай, что я только вольноотпущенник и был, как и ты, рабом.

Халидония, удивленная щедростью мужа, забросала его дома вопросами:

— Что с тобою? Почему ты даровал им столько милостей? Подумал ли ты, что мы обеднеем? А ты обещал мне хорошую жизнь, богатство и радости!

В ее восклицании послышался упрек, и Эрос нахмурился.

— Да ведь ты, жена, сама надавала им обещаний!

— Я не думала, что ты так расщедришься!

— Лучше дать больше, чем недодать!

— Воображаю, сколько бы ты отдал этому рабу, если бы я во-время не удержала тебя!

Эрос встал.

— Перестанешь ли ты? — запальчиво крикнул он. — Мне надоели, женщина, твои глупые причитания! Вспомни, что мы оба были рабами — ты да я! А тебе стало жаль клочка земли и небольшой хижины!.. Знаешь, почему я так поступаю? Во-первых, потому, что я, раб, сочувствую невольникам, считаю себя их братом, хотя и состою при особе могущественного триумвира. Я люблю Антония и уважаю за то, что он одинаково относится к рабу и вольноотпущеннику, к плебею и нобилю…

— Ложь! Он одинаково относится к красивой невольнице и к красивой вольноотпущеннице, к миловидной плебеянке и…

— Вторая причина моих милостей — возможная продажа этой виллы. Если Антоний уедет в Александрию, там он и останется — Клеопатра не выпустит его. Это не женщина, а паучиха. А мое место при господине. Твое же, Халидония, при мне. Теперь поняла?

Халидония не верила своим ушам: продать виллу, покинуть Италию! Со страхом смотрела она на Эроса, который равнодушно говорил о потере состояния, о возможном переселении в Египет. Сперва ей показалось, что это одни предположения, но стоило только вспомнить Антония, как мечты о жизни в Италии рассеивались. Клеопатра, которую она никогда не видела, решала их судьбу, разбивала домашний уют, тихую и мерную, как всплески ручья, жизнь.

Она заплакала — слезы катились по ее щекам; всхлипывая, она утирала их руками, а слезы лились, лились. И вдруг подняла голову:

— Муж мой, прости меня… Скажи, будешь ли всегда со мною, не оставишь меня?

— Как ты думаешь — зачем я намерен продать виллу? Да затем, чтобы взять тебя с собою… Может быть, ты хочешь остаться в Италии, жить тихой деревенской жизнью? Что ж, я тебя не принуждаю ехать со мною. Но ты не должна пенять на меня, если мы не увидимся долгие годы. Господин будет воевать, потом возвратится в Египет, а там начнется мирная жизнь, пока вновь не наступит война… Я уверен, что он не вернется к Октавии.

Халидония сказала:

— Пусть будет так. Когда ты думаешь продать виллу?

— Не я буду продавать, а ты с вилликом. Говорить об этом еще рано. А день отъезда в Египет неизвестен.


XIV


Лициния видела недовольство народа триумвирами. Хотя имущество во время гражданской войны было отнято у аристократов и всадников и разделено между бедняками, только крупные поместья и сокровища выдающейся знати, как, например, Помпея и Лукулла, попали в руки военных трибунов, центурионов и ветеранов, — все остальное досталось беднякам. Но в стране был произвол триумвиров, законы попирались, и популяры скорбели о родине, ставшей бесправной. Те, кто обогатился, стали гордыми, заносчивыми и чванливыми, превозносили Октавиана; многие разбогатевшие бедняки переняли у нобилей их привычки и наглое обращение с бедными.

Лициния удивлялась: содержатели таберн на больших дорогах, оружейники, продавцы металлов, недавно еще плебеи, имели виллы, покупали рабов, жили в роскоши. В муниципиях, куда Лициния ездила, чтобы вызвать беспорядки, самыми богатыми и уважаемыми были ветераны и темные дельцы, сумевшие нажиться во время кровавых войн. Зато батраки, ремесленники, торговцы и вольноотпущенники не получили ничего; они платили большие налоги, искали работу — торговля и ремесла приходили в упадок, а мелкие земледельцы, лишенные полей, становились колонами. Большинство неимущих стремилось в Рим, надеясь найти работу и зажить лучшей жизнью.

Лициния, присматривалась. Новый порядок разрушал Рим: жажда наживы любым путем (все пути считались честными), продажа рабов, проституция, всеобщая продажность… Лициния удивилась, увидев нескольких сенаторов и всадников, ставших гладиаторами.

Пораженная, она смотрела на мужей, которые некогда были магистратами, а теперь унижались перед жалкими ланистами, чтобы получить кусок хлеба.

— О, подлейшие времена в истории человечества, когда образованный гражданин с большим умственным кругозором должен подчиняться злодеям! — сказал сенатор, грубо оскорбленный ланистой за неловкий удар, который он нанес своему противнику.

— Увы, благородный друг! — вздохнул нобиль, готовясь отразить удар сенатора. — Или вовсе нет богов, на чью справедливость мы надеемся, или ход истории — дело темного случая. Но не может быть, что это так. Ты говоришь: «Подождем лучших времен». А уверен ли ты, что они наступят? Подумал ли ты, что ждать их придется, быть может, сотни лет?

— В таком случае не будем ждать и бросимся с Тарпейской скалы. Страшно? Тогда откроем себе жилы в лаватрине, и жизнь утечет незаметно…

Лициния поспешила уйти. Прежних богачей не стало, вместо них появились новые, и все лее положение неимущих не улучшилось. Почему? Она понимала, что раздача богатств и распределение земель были произведены неравномерно — больше получили те, кто ближе был к добыче, а те, кто стоял далеко, не смея протянуть Руку, удерживаемую законом, не получили ничего. Жадные руки грубо оттолкнули закон, попранный калигами, и получили, сколько хотели. А тот, кто выставил добычу на расхищение, получил больше всех.

«Нужно идти к обиженным», — подумала она и направилась к Понтию и двум-трем популярам, жившим в Субурре. На совещании было решено возбуждать народ на конциях и послать с этой же целью людей в муниципии.

На конциях Лициния говорила о благородстве и частности Секста Помпея, зная, что он любим Италией, и о бесправии граждан. — Секст Помпей, — кричала она, — заботится о своих подданных, он освободил даже рабов…

Радостные возгласы невольников заглушили ее слова. Она видела блестящие глаза, поднятые руки, слышала восклицания: «Слава Помпею!» — и продолжала, стараясь перекричать шум народа:

— …А что вам дали триумвиры? Боясь Секста Помпея, Октавиан готовит против него войну, собирает деньги, рассылая эдикты о платеже налогов. Он дерет с вас на одну, а две шкуры! Римский народ, слушай мои слова:! Выступи против чудовищ, прикрывшихся именем Юлия Цезаря и поработивших республику! Возьми в день ноябрьских ид статую Нептуна, предка Помпея, и неси ее — пусть конец Плебейских игр ознаменуется напоминанием всему Риму, что жив еще муж, стоящий за республику…

— Слава Помпею! — зашумела толпа. — Да здравствует сын Помпея Великого!

— Триумвиры скажут, — говорила Лициния, — что Секст Помпей морит голодом Рим. Но кто виноват в этом? Октавиан. Слышите — Октавцаи!

Подобные речи произносились и в комициях.

Лициния с нетерпением ожидала ноябрьских ид. Появление статуи Нептуна было встречено таким взрывом радости и рукоплесканий, такими восторженными криками, что Антоний и Октавиан растерялись. Они приказали не носить больше статуи Нептуна. Народ в ярости опрокинул; статуи триумвиров.

На форуме появился Октавиан и, подняв руку, собирался обратиться с речью к: народу.

— Вот он, враг римского парода! — крикнула Лициния. — Бейте его.

Толпа бросилась к Октавиану. Еще мгновение — и он был бы схвачен, брошен на каменные щиты и растерзан. Но ликторы оттеснили народ, и Октавиан поспешил скрыться.

Выступил Антоний. Встреченный враждебными возгласами, он не растерялся и, пытаясь успокоить толпу, стал обвинять в тяжелом положений республики Секста Помпея:

— Он морит вас голодом, возбуждает против законной власти!..

Антония не слушали… топот, свист и крики заставили его удалиться.


XV


Антоний ухаживал за Октавией, делая вид, что добивается брака, хотя все уже было решено ветеранами и им самим с Октавианом. Сенат возражал, указывая, что теперь брак недопустим: по закону вдова может выйти замуж не раньше десяти месяцев после смерти мужа. Антоний, Октавиан и Лепид, явившись в сенат, намекнули, что малейшая оттяжка бракосочетания может навлечь большие неприятности на «отцов государства», и свадьба была разрешена.

Октавия, обаятельнейшая из римских матрон, давно нравилась Антонию. Он добивался ее любви, когда она еще была супругой Гая Марцелла, однако нравственная женщина с негодованием отвергла его притязания и на все клятвы и мольбы влюбленного консула отвечала непреклонным отказом. Среднего роста, со смеющимся ртом и затуманенными грустью глазами, она была умна, кротка и добра, — то есть, одарена качествами, пленявшими одинаково стариков, мужей и юношей, а рабы называли ее за сострадание, теплоту и облегчение их тяжелой жизни «божественным солнцем».

Однажды вечером Антоний, сидя в саду с Октавией, говорил ей:

— Я знаю, что недостоин тебя, и ненавижу себя за свой подлый нрав. И все же я стремлюсь к тебе. Я готов целовать твои ноги, ибо знаю, что нет ни одной женщины в мире, равной тебе. Ты выше всех, ты совершенство. А я?..

Он упал на колени и, целуя край ее столы, обнял дрогнувшие ноги матроны.

Октавия склонилась к нему и, погрузив мягкие теплые руки в его буйные волосы, взволнованно сказала:

— Каков ты ни есть — с пороками, недостатками, любовью к другой, с изменами и непостоянством, — я хочу тебя как мужа, как друга, как покровителя, как хозяина дома и отца моего ребенка. И я клянусь Марку Антонию быть верной ему до гроба!


XVI


Лициния покидала Италию со стесненным сердцем. Триумвиры отвратили от себя гнев народа и свалили его на Секста Помпея. Голод в Риме усиливался. Сенат объявил, что не в силах что-либо сделать, и указывал на посредничество Муции, матери Секста, перед непреклонным сыном, как на единственный выход. Кто-то распространил слух, что Антоний предложил вмешаться в это дело самому Либону, тестю Помпея и шурину Октавиана.

Невеселые мысли теснились в голове Лицинии. Возмущала страшная демагогия триумвиров, а несознательность и отсталость народа пугали.

Охлократия!

Это слово звучало в устах триумвиров едкой насмешкой над народовластием, твердой уверенностью в своей неуязвимости. Оно говорило об изворотливости и тонком уме демагогов, о приспособлении их к политической обстановке и об извлечении всевозможных выгод из создавшегося положения.

Лициния была уверена, что триумвиры ни перед чем не остановятся. Они временно отступят перед волей народа, притворятся поборниками его благ, а когда наступит удобный момент, сожмут кулаки с такой силой, что у людей, поддавшихся на обман, затрещат кости.

Берег Сицилии приближался. Корабль бросил якорь против Тиндариса. Лициния села в лодку и поплыла к острову. На пристани она была встречена префектом северного морского берега. Она принялась расспрашивать о Сексте Помпее, жизни в Тринакрии, о положении рабов. Префект шептал, осторожно озираясь, что Секст с некоторого времени стал управлять островами как восточный деспот: появились жестокость и подозрительность, он прислушивается к мнению Менекрата и Аполлофана, вольноотпущенников своего отца, а еще больше к мнению Менаса, как будто правитель не он, а они. Иногда им овладевает ярость, и он бьет вольноотпущенников по щекам, как последних рабов.

— Самое светлое его дело — освобождение невольников, — говорил префект, — Секст собрал девять легионов из сицилийских рабов, наше государство стало убежищем для всех угнетенных…

— Господин находится в Тиндарисе?

— Нет, он в Сиракузах и на-днях должен возвратиться.

Однако Секст прибыл на другой день, получив письмо из Рима о скором прибытии в Тиндарис матери и тестя.

Муция, седая матрона, мало напоминала прежнюю миловидную жену Помпея Великого, только теплые блестящие глаза говорили о былой мятежности чувств. Либон тоже был сед; в холодных, равнодушных глазах его угас огонь прежних лет, он двигался, как человек, но не жил, и жизнь проходила мимо него, не оказывая никакого влияния на его чувства.

Секст не высадился на берег, а принял гостей на борту корабля.

Когда Лициния поднималась на судно, она увидела Помпея и рядом с ним Менаса, который стоял, опершись на корму. На раскладных креслах сидели Муция, Ли-бон, Скрибония и юная дочь Секста. Они горячо беседовали, уверяя в чем-то Помпея. Вместо прежнего простого и задумчивого Секста перед ней был муж величественный, недоступный, с осанкой восточного монарха. Она подходила к нему с бьющимся сердцем и остановилась, не смея прервать его беседы с родными. А он смотрел на нее, ни о чем не спрашивая.

— Привет нашему господину! — наконец вымолвила она, не обращая внимания на недовольство, изобразившееся на лице Секста, и на суровые взгляды Менаса, бросаемые на нее исподлобья. — Милостью Нептуна я вернулась из Италии.

— Подойди, — сказал Помпей, и мрачные глаза его смягчились. — Я знаю о событиях в Риме, о восстаниях народа против триумвиров…

— Я сделала все, что было возможно.

— Знаю, — повторил он. — Триумвиры слабы, они принуждены уступить общественному мнению. А Италия меня любит. Новые богачи недовольны военной диктатурой триумвиров и начинают с ними борьбу. И вот, — протянул он руку, — моя мать и тесть доказывают, что, вызывая в Италии голод, я поднимаю против себя народ… Они утверждают, что я должен пропускать хлеб, оставить в покое берега Италии, отказывать в убежище беглым рабам, уничтожить морские разбои. А взамен этого…

И Секст рассказал, мрачно посмеиваясь, что триумвиры согласны оставить ему Сицилию и Сардинию и на пять лет Пелопоннес; он будет избран консулом на семьсот двадцать первый год, зачислен в коллегию понтификов и получит семьдесят миллионов сестерциев за отнятие имущество Помпея Великого.

— Сверх того, — прервала Муция, и глаза ее с любовью остановились на сыне, — ты можешь высказать свои требования, если наши предложения находишь недостаточными.

Секст молчал.

— Меня беспокоит вопрос о беглецах и проскриптах, — вымолвил он. — Они должны быть прощены, получить отнятое имущество, а бывших рабов — моих воинов — я требую отпустить на свободу и выдать им такие же награды, какие получили легионарии триумвиров.

Лициния с удивлением смотрела на Секста.

— Мир с Октавианом и Антонием? — вскричала она. — О вождь, берегись! Это не мужи, а чудовища! Не уступай им! Не слушай советов благородной Муции и досточтимого господина Либона.

— Кто ты, дерзкая? Как смеешь порицать материнские советы сыну? — гордо сказала Муция. — Что? Молчи, иначе я… А ты, сын, почему терпишь грубые слова этой женщины? Я не узнаю тебя, Секст Помпей Великий!

Помпей задумчиво смотрел вдаль.

— Как это море полно мятущихся волн, так и душа моя полна мятежных мыслей. Эта женщина, — указал он на Лицинию, — лучший друг, и я не позволю даже тебе, моя мать, кричать на нее!

— Кто она?

— Та, что пойдет со мной до конца, — резко выговорил Секст и повернулся к Менасу. — Твое мнение?

— Я тоже против мирных предложений. Пусть Мепекрат продолжает грабить берега Италии, а Аполлофан охраняет наш тыл. Рим, доведенный голодом до отчаяния, растерзает триумвиров…

Вмешался Либон.

— Поступи, Секст, как подсказывает тебе здравый смысл. Если бы гиганты, став победителями над Олимпом, предложили мир богам на таких условиях, сам Юпитер — клянусь его скипетром и молниями! — не отверг бы его. Обдумай и решись. Что же касается меня, то я умоляю тебя…

Скрибония и дочь протянули с мольбой руки к Помпею. А Муция, обняв Секста, шепнула:

— Уступи, сын мой! Отечество и римляне достойны жертв даже от такого честного, справедливого и великого мужа, как ты!

Менас и Лициния не спускали глаз с Помпея.

— Отечество? — не выдержала Лициния. — Нет, не отечество, а сын Цезаря, ненавидящий сына Помпея! Если ты уступишь, господин, могущество твое будет поколеблено, и демагоги, как псы, растерзают тебя!

И все же Секст Помпей уступил.

Свидание его с триумвирами произошло на Мизенском мысе. Секст прибыл с кораблями, а Октавиан и Антоний выстроили вдоль берега свои легионы. Условия Помпея были приняты с оговоркой: беглецы получают всю недвижимость, а проскрипты лишь четвертую часть их состояния. Договор был подписан и скреплен печатями.

— А теперь будем пировать, — сказал Антоний. — Кто же первый будет угощать?

— Бросим жребий, — предложил Октавиан. Жребий пал на Секста, и Помпей предложил гостям перейти на его корабль.

На палубе под звездным небом были расставлены столы. Ночная прохлада, приятная после знойного летнего дня, особенно на море, казалось, прижималась к разгоряченным телам. Гости занимали места, предвкушая отдых и веселье.

Корабль тихо покачивался на волнах. Это было главное судно, с шестью рядами весел, на котором плавал Секст Помпей во главе своих кораблей как префект морского берега Италии, назначенный сенатом еще при жизни Цицерона.

За одним столом возлегли Секст Помрей, Скрибония, Антоний, Мессала, Октавиан, Агриппа, Лициния, Менас и Либон. За другим — Эрос, два-три военачальника, матроны. Блюда сменялись блюдами, веселая беседа не умолкала.

После обеда началась пирушка. Звенели золотые и серебряные фиалы, разбавлялось вино в кратерах, рабы вносили пыльные амфоры.

Секст, уходивший с Лицинией в самый конец судна, чтобы расспросить ее подробнее о Риме, возвратился с ней. Возлегши на ложе, он ощупал на груди гемму Венеры и потянул вверх золотую цепь, на которой висело несколько камней: самый большой был аметист, цвета вина с фиалковым отливом (с одной стороны на нем было высечено солнце, с другой — луна), предохраняющий, по верованию, от отравы и опьянения; затем зеленый яспис-полиграмм,[462] вызывающий, по утверждению волхвов, красноречие у ораторов, и черный андродамант, укрощающий гнев и другие страсти.

— Что же плясуньи? — спросил Помпей, обращаясь к вольноотпущенникам, которые растирали в порошек черный камень Дирниса и смешивали его с водою — средство от опьянения.

Середина палубы была освобождена от столов, пол устлан пестрым ковром. Из-за паруса выбежала девушка-египтянка с систром в руке. На груди и вокруг бедер у нее была белая повязка, черные волосы распущены. Темные продолговатые глаза, таинственные и как бы бесстрастные, походили на изображение иероглифа. Антоний смотрел с любопытством, как она переступала большими ступнями, изредка бросая на него взгляды: она кружилась на цыпочках, быстро садилась, разбросав ноги в одну линию, ходила на руках, хватала пальцами ног со стола кубки и выпивала из них вино… И вдруг вскочила и закружилась, звеня систром, — повязки с грудей и. бедер упали, и смугло-бронзовое тело, гибкое, стройное и легкое, медленно закачалось под восторженные крики мужей. А египтянка, как бы не замечая похвал, приблизилась, покачивая бедрами, к Сексту и сказала ломаным римским языком:

— Что прикажешь еще, Великий?

Прежде чем Секст успел ответить, Антоний ухватил ее поперек туловища, посадил рядом с собой на ложе. Угощая ее вином, он что-то шептал. Девушка смеялась, блестя загадочными глазами.

— Не умеешь ли ты предсказывать? — спросил Октавиан.

— Нет, господин. Помпей привстал:

— Позвать астрологов и халдеев.

Вошли прорицатели. Выслушав приказание, самый старый, белобородый заговорил по-гречески, низко поклонившись Октавиану:

— Господин мой, в Риме я уже предсказывал о тебе твоей благословенной богами матери, когда она была беременна тобою…

— Что же ты предсказал, мудрец? — не скрывая насмешки, медленно вымолвил Октавиан, дурно владевший греческим языком.

— Ты родился под знаком рыб, — невозмутимо ответил астролог. — И я сказал твоей матери и записал на память ей на табличке то, что прочитал в созвездии рыб. А записал я так: «Mulier viro dormienti caput securi am-putat».[463] И, когда твоя мать, благословенная богами, спросила, что это значит, я ответил: «Nascetur homicida magnus».[464]

Октавиан нахмурился.

— Лгать и поносить триумвира нет ничего легче, слышишь, раб? — крикнул он. — Но если ты, действительно, волшебник, скажи, как я умру? На войне или от руки убийцы?

Астролог побледнел, однако не смутился.

— Господин мой, я не знал твоего вопроса и не смотрел на небо. Если тебе угодно, я завтра же найду созвездие рыб и прослежу твою жизнь до самого предела.

— Я вижу тебя насквозь и потому не желаю ждать. Может быть, вы, — повернулся он к халдеям, — ответите на мой вопрос?

Старший волхв поднял глаза к небу:

— Я умею гадать по линии рук, по движению членов и пульсу, по чертам лица. И, всматриваясь в черты твоего лица, я говорю: боги любят тебя и покровительствуют тебе. Ты — счастливый, и ни одна преступная рука не поднимется на тебя.

— Хорошо.

Обратившись шепотом к Сексту Помпею, Октавиан попросил разрешения обезглавить астролога:

— Пусть не лжет о предсказаниях, сделанных моей матери.

Антоний вступился за старика:

— Цезарь, ты должен оценить бесстрашие. Другой не сказал бы тебе правды, а лгал бы и изворачивался, а старик не побоялся…

— Неужели ты веришь его лаю?

— Я только прошу за старика.

— Мы накажем его иным способом, — решил Секст и сказал присутствующим: — Разгадайте, друзья, логогриф: сколько существует видов поцелуя и какой самый сладкий?

— Самый сладкий, — бойко ответила египтянка, — поцелуй Афродиты, а перечислить все виды могут только любовники, поэтому обратись к ним.

Секст улыбнулся.

— Я доволен твоим ответом. Выдать ей в награду венок… А теперь выскажи и ты свое мнение, — обратился он к астрологу.

— Разве не сказала тебе египтянка: спроси целующихся?

— А я спрашиваю тебя…

— Не знаю, господин мой, — выговорил старик, опуская голову под градом непристойных шуток.

— Не знаешь? Эй, рабы, завяжите ему позади руки и поднесите блюдо с соусом: пусть выловит оттуда мясо!

Голова астролога уткнулась в блюдо: он ловил губами мелкие ломтики мяса и не мог их поймать; пот катился с его лица. Наконец астролог схватил кусочек мяса и с видом победителя поднял голову.

Хохот оглушил его.

— Нос, нос! Борода! — грохотала палуба, и пальцы гостей тянулись к испачканным соусом носу и бороде старика.

За другим столом две пьяные матроны, очевидно, соперницы, ругались. Они показывали друг дружке языки, совали под нос средние пальцы, что считалось оскорблением, и все это сопровождали колкостями и злобным смехом. А в стороне моряки играли в морру.

Глядя на них, гости занялись игрою. Встряхивая кости в кубках, они выбрасывали их на стол. Слышалась латинская речь, возгласы: «Хиос»[465] и «Коос»,[466] и вдруг грубый голос Менаса выговорил на весь атриум:

— Когда появляется Хиос, не скажу Коос.

— Ход Афродиты! II, III, IV, VI очков!

— IX очков: Александр — IV очка, цвет юношества — IV, Хиос — I.

— Это похоронный исход! — воскликнул Эрос, — Хиос знаменует смерть, а юноша и Александр подвластны ей!

Голоса повышались. Антоний и Октавиан играли в петтею. На доске, разделенной пятью линиями на квадраты, проходила священная черта, разграничивая доску на две половины, и по пяти пешек ходили с обеих сторон.

Пешка Антония была окружена, и он задумался, как спасти ее; он пытался проникнуть на территорию Октавиана через священное место, где некогда находилась неподвижная пешка богов, но Октавиан не давал ему пройти.

— Испробую последнее средство! — воскликнул Антоний и занял свободное место справа между двух пешек Октавиана, но противник тотчас же выдвинул пешку, стоявшую раньше перед отодвинутой, и преградил ей путь с третьей стороны. — Проклятый ход!.. Ну, если я и проиграю, дорогой мой, у меня все же останется утешение, что в петтию женихов я — непревзойденный игрок. Помнишь, как я сбивал Пенелопу и ставил свой каменный кружок?

— Мне кажется, — улыбаясь, ответил Октавиан, — что я не уступлю тебе и в этой игре…

— Ты?.. — вскричал Антоний… — Да ты шутишь!… Нет? Ну, так приезжай ко мне в виллу, и мы сразимся на большом пространстве исчерченной земли… Я заказал рабу вытесать пешку Пенелопы, и она вскоре будет готова…

А пляска сменялась пляскою. Греческие, персидские, сирийские, египетские и армянские плясуньи показывали свое искусство, стараясь вызвать одобрительную улыбку Секста Помпея, но он, задумавшись, не видел ни плясок, ни игр, не слышал звуков инструментов и споров за столами.

Менас нагнулся к нему:

— Хочешь, я прикажу обрубить якоря, и ты станешь владыкой Италии и всех провинций римской республики?

Помпей медленно ответил:

— Увы, Менас! Тебе не следовало спрашивать меня об этом, а нужно, было действовать. Обычай гостеприимства и клятва, данная триумвирам, ненарушимы.

— Ты чересчурчестен и справедлив, Великий, — вздохнул Менас. — Но помни: честные мужи никогда не приходят к власти. Что дала честность Сципиону Эмилиану? А ведь он был великий римлянин. Власть любит злодеев, палачей, демагогов, убийц. Власть любит кровь, а ты боишься крови.


XVII


После Мизенского мира состоялось обручение юной дочери Секста Помпея с молодым Марцеллом, сыном Октавии. Сама Октавия была беременна и ожидала родов. Антоний скучал, проводя дни и ночи в играх с Октавианом: кроме костей, он увлекался астрологами, петтеей, боями петухов и перепелок, но каждый раз проигрывал Цезарю и с досадой возвращался домой, вспоминая предсказание египетского прорицателя, который советовал ему остерегаться гения Октавиана, как более сильного, и вообще быть подальше от Цезаря.

Октавия родила дочь, и Антоний стал собираться в Афины. Однако отъезд задерживался непредвиденными обстоятельствами: то не хватало денег, то нужно было обсудить с друзьями, как начинать войну с парфянами, то связаться с союзниками или послать эмиссаров в восточные города с тайными поручениями.

Вторжение парфян в римские провинции удручало его, не давая спокойно спать. По ночам, вырываясь из объятий Октавии, он шептал, как одержимый манами: «Проклятые Пакор и Лабиен! Они захватывают наши земли»… И, успокоившись, говорил в раздумьи: «Парфия должна быть завоевана».

Уезжая из Рима, он нежно прощался с Октавией.

— Дорогая жена, — говорил он, — судьба влечет меня на Восток. Там я или возвеличусь, или погибну. Не смерть страшит меня, а неудача: неужели я не выполню того, о чем мечтал наш отец и диктатор — Цезарь? Боги свидетелями, как тяжело мне тебя покидать! Но я тешу себя надеждою, что скоро вернусь, и тогда мы заживем тихо и счастливо.

Рыдая, она прервала его:

— Умоляю тебя, муж мой, отбрось от себя мысль об этой опасной войне. Триумвир Красе погиб в борьбе с парфами, диктатор Цезарь долго готовился к ней, а ты… Нет у тебя ни средств, ни конницы, способной противостоять парфам. Кассий рассказывал, что в этой войне наиболее опасны пустыни и конница.

— Долг римлянина побуждает меня уничтожить чужеземца, вторгшегося в отечество. Молодой Лабиен, сын изменника, перебежавшего от Цезаря к Помпею, должен быть казнен, подлый Пакор — убит, а Парфия присоединена к Риму.

Обнимая его, она шептала:

— Муж мой, я знаю, что египетская царица завлекла тебя в свои сети, но, поверь мне, она, хитрая чужеземка, не может сравниться со мной в искренней преданности и чистоте любви… О муж мой, не променяй меня на египтянку, и я буду твоей верной служанкой и рабыней до самой смерти.

Она обняла его колени и, лобзая руки, продолжала умолять сквозь слезы. Антоний поднял ее и, поручив попечениям невольниц, поспешно удалился.

Уезжал с тяжестью на сердце. Октавиану сказал, сидя уже на коне:

— Гай, позаботься о своей сестре, а моей жене. Боги воздадут тебе за это.

Не слышал ответа Октавиана — стегнув коня плетью, быстро поскакал, оставив позади себя друзей, приближенных, а также египтян, которых оставила при нем хитрая Клеопатра, поручив им твердить Антонию о разнице между матроной и царицей, о величии, ожидавшем его в Египте, и о деле Цезаря, мечтавшего перенести столицу мира в Александрию.


XVIII


Живя в Афинах, Антоний казался могущественнейшим властелином Востока, покровителем наук и искусств, преемником Александра Македонского: философы и риторы окружали его, ведя с ним беседы, сопровождая его на игрища и празднества. Ему воздавали божеские почести, как азиатским царькам, и, величая «богом и новым Дионисом», воздвигали в честь его арки и жертвенники с хвалебными надписями.

Греки умели льстить. Когда распространилось известие о победе Вентидия Басса над Лабиеном у Тавра, а затем о поражении парфян в Киликии и освобождении ее, празднества последовали одно за другим.

— Без твоего руководства, о величайший стратег, равный божественным Юлию Цезарю и Александру Великому, Басе не сумел бы достигнуть успехов, — льстили риторы. — Сирия свободна, и только проклятый богами Антигон держится еще в Иудее, ожидая помощи от парфов. Но ты, божественный, конечно, не допустишь, чтобы жалкий эгоист и враг твой строил козни против Рима…

— Тем более, — подхватывали философы, — что ты обещал Ироду иудейское царство.

— Так оно и будет, — сказал Антоний, вспомнив о богатых подарках, полученных от Ирода еще в Риме (сенат назначил его царем Иудеи), и послал к нему гонца е известием, что он может занять страну.

В промежутках между увеселениями он работал, просиживая часы над хартией Азии, распределяя восточные земли между дружественными царьками: возродил династию Понта, раздробленного Помпеем Великим на ряд мелких республик, передав власть Дарию, сыну Фарнака и племяннику Митридата Эвпатора, приказал восстановить прежнее понтийское войско, обучить его и сделать способным для борьбы с парфянами, а затем основал писидийское царство, — отдав его Аминте, другу Дейотара.

Опять начались празднества и продолжались неделями. Ни одно из них по своему великолепию не могло превзойти брачных мистических торжеств, задуманных Антонием. Он вступал в брак с Афиной-Палладой, — бог должен был сочетаться с богиней; и город поспешно собирал тысячу талантов — приданое, которое он давал за богиней, покровительницей города.

С утра толпился народ перед акрополем, на котором возвышался храм Афины Парфенос, сооруженный из пентелийского мрамора, с дорическими колоннами.

Приветствуемый толпами народа, величавшего его «богом и новым Дионисом», Антоний подходил к акрополю, окруженный лысыми жрецами в белых одеждах, с венками на головах.

Войдя в римские ворота, он остановился — жрецы читали молитвы, повернувшись лицами к храму Зевса, находившемуся справа от ворот. Потом шествие двинулось дальше, прошло через пропилеи и опять остановилось перед Эрехтеином, ионические колонны которого стояли, как бы задумавшись. Антоний не смотрел на них; взгляд его, остановился на портике Коры, поддерживаемом шестью женщинами. Как стройны и изящны были эти тела, изваянные искусным резцом! В мыслях он сравнивал их с телами сотен женщин и девушек, и только одно тело превосходило их строгой завершенностью форм, красотой и совершенством — тело Клеопатры!

Шествие тронулось к Парфенону. Подходя к нему, он видел резьбу с метопами, фриз, украшенный гиганто-махией, борьбой кентавров с лапитами, боями эллинов с амазонками, сценами войны с троянцами. На фронтонах красовались олимпийцы и среди них Афина, рождающаяся из головы Зевса, и Паллада, отнимающая у Посейдона власть и покровительство над Аттикой. Пентелийский мрамор, призванный ваятелем к жизни, казалось, дышал.

Антоний проник в преддверие — двенадцать главных аттических божеств сидели в креслах и пристально смотрели незрячими глазами на торжественное шествие. Склонив голову, он вошел в прихожую, или гекатомпед. Два ряда дорических колонн, по десяти в каждом, делили гекатомпед на три части. Посредине стояла статуя Афины Парфенос, подобие творения рук великого Фидия. Афина держала на вытянутой правой руке статуэтку богини Победы. Лицо Афины, шея, руки и ноги белели, но это не была слоновая кость, равно как и одежды не были отлиты из золота. На шлеме ее красовался среди орнаментов сфинкс, у ног — щит с изображением борьбы гигантов, битвы амазонок, лиц Перикла и Фидия, а на сандалиях — кентавромахия.

Антоний не спускал глаз с лица богини. Как она была похожа на Клеопатру!

И все же это была не статуя, изваянная Фидием и похищенная при Деметрии Полиоркете! Ни одухотворенности лица, ни девственной строгости!

Думал.

Вскоре он приобщится к божеству, и ему, смертному, все будет дозволено… И вдруг страх и сомнение охватили его. Имеет ли он право осквернять своим телом божественную Чистоту? Разве мало ему земных дев, что он пожелал Небесную? Это решение созрело у него на пиру, когда он, пьяный, хвалился, что наступило время ему, богу, иметь супругой богиню. Несколько дней он, постясь, не прикасался к женщинам, что было для него большим лишением: недаром он объявил жрецам, что выполнит любое искушение, лишь бы сочетаться с богиней.

Ему стало страшно. Он ослабел. Суеверный ужас сжал сердце. Как в тумане, смутно различая предметы, шел он за жрецами, бросал в жертвенный огонь шерсть и сыпал ячмень. Приносил в жертву белую овцу: запрокинув ее голову, вонзал нож в горло.

Его отвели в подземелье храма, где он должен был выдержать искушение. В квадратном помещении, устланном и увешанном коврами, горели на треножниках благовония, стояли статуи богинь. Антоний осмотрелся. Он был один.

В отдалении возникла едва уловимая музыка; она приближалась, как бы овеянная нежным пением девичьих голосов, и вдруг огни на мгновение погасли и вспыхнули вновь с большей силою, — к Антонию приближались вереницы нагих девушек. Они манили его, раскрывали объятия, а некоторые, протянув к нему руки, касались ими его лица и бороды.

Антоний равнодушно смотрел на тела. Одна девушка привлекла его внимание: кроткое личико, большие грустные глаза, бесподобные формы. Усилием воли овладел собой, и опять глаза его стали равнодушными, как бы невидящими.

Девушка подступила к нему и, заглянув в глаза, сказала:

— Сядь здесь, господин мой! Зачем ты, владыка мира, лишаешь себя утех и радостей?

Антоний не сел.

— Не искушай меня. Нет силы, которая заставила бы меня изменить Единой Непорочной Красоте — Чистоте.

Девушки исчезли. Антоний очнулся, окруженный жрецами.

Опустившись на колено, он ждал. Приблизились женщины, одна из них прошептала, склонясь над ним, какие-то слова, другая подала ей чашу, которую тут же наполнила жидкостью из сосуда.

Снова погасли огни. А когда вновь загорелись, Антоний увидел ложе, и на нем — нагую статую Девы. Жрецы укладывали ее, низко кланяясь, с молитвами. Антоний почувствовал, как жрец взял его за руку и подвел к ложу. Он был наедине с богиней. Наступила темнота.

Прижимаясь к холодному мрамору, он ни о чем не думал. И вдруг теплота разлилась по его телу. Ощутил в руках гибкое тело…

Вспыхнули огни. Рядом с ним лежала статуя Афины Паллады. Для всех он был равен богам.

Его поздравляли, целовали ему руки, становились перед ним на колени. Он вышел из Парфенона и, спустившись по пелазгийским ступеням к выходу, сел в лектику; ее подняли десятки рук и понесли в город. Приветственные крики не утихали, и Антоний, покачиваясь в лектике, думал о том, как легко в Элладе стать богом.

Приданое, полученное от города, не улучшило денежных дел Антония; приходилось собирать средства в Греции и в уступленном Сексту Пелопоннесе.

Прибыв в Азию, Антоний взял Салоны и, разбив парфян, обратил их в бегство. Не доверяя коварному врагу, он готовил войска к упорной борьбе, переписывался с римскими друзьями и с женой, которая, умалчивая о браке его с Афиной-Палладой, все же не могла не намекнуть на него. Она писала:

«Верь мне или не верь, но вы, мужи, непостояннее слабых женщин. Вы считаете нас ниже себя, смотрите на женщин, как на нечистых тварей, а между тем без нас не можете обойтись. Вы женитесь, клянетесь в любви, изменяете с неодушевленными предметами, как будто неодушевленное может стать живым. А иные, не замечая этого, ставят себя в глупое положение. Очень сожалею, что именно так поступил брат мой: разведясь со Скрибонией, он женился на Ливии, жене Тиберия Клавдия Нерона, заставив его дать за женой приданое, точно она была дочерью Нерона, и быть посаженным отцом. О Юнона! Сначала я думала, что это шутка или одно из дурачеств моего брата, а оказалось противное. Женитьба Гая Октавиана на Ливии Друзилле вызвала в Риме возмущение. Всем известно, что древние жреческие постановления запрещают браки во время беременности, а Ливия, беременная на шестом месяце, вышла замуж. Понтифики принуждены были объявить, что религиозные предписания в этом случае необязательны. Весь Рим насмехается над бывшим мужем Ливии, и когда Нерон выходит на улицу, ему кричат: «Поздравляем с браком жены!» — «Много ли серебра отсыпал ты в приданое?» Он сердится, но толпа злопамятна, особенно по отношению к Гаю Октавиану. Ненавидя его, плебеи задевают и Ливию, называя ее «беременной девственницей». Ливия плачет. Я полюбила ее: нравственными качествами, прямотой она превосходит многих матрон.

Дорогой мой супруг, господин и покровитель! Умоляю тебя всеми богами, возвращайся поскорее в наш Рим, оставь в покое парфов и греков, не расточай сил на войны и на женщин. Разве твоя Октавия не может заменить умом, плясками, играми на инструментах обаятельнейших гетер? Возвращайся же поскорее на родину. Твое присутствие укротит низкого и жестокого Гая Октавиана, которого я, как сестра, все же обязана любить».

Антоний вспомнил обворожительную Ливию Друзиллу, дочь аристократа Ливия Друза, павшего при Филиппах, и задумался. Это была женщина с прекрасным характером, умная — он сам увлекался ею («А кто мне не нравился?»)

Эрос, избранный в сенат, не желая оставаться в Риме, уехал с господином. Услышав о женитьбе Октавиана не Ливии, он сказал Антонию:

— Господин мой, развод Октавиана со Скрибонией — начало разрыва с Секстом Помпеем. Я думаю, что Окта-виан хочет воспользоваться твоим отсутствием, чтобы разбить Секста и усилиться против тебя.

— Против меня? — вскричал Антоний. — Но чем я ему мешаю? Мы стали родственниками…

— Не верь, господин, прочности родственных отношений в наш век. Ты мешаешь Октавиану тем, что существуешь. А не будь тебя, он был бы владыкою всего мира.

— Как не будь его — владыкою был бы я, — возразил Антоний и, чтобы переменить беседу, спросил Эроса о здоровье Халидонии.

— Благодаря тебя, господин мой, за заботу и попечение. Жена моя здорова, только тоскует по мне. Не лучше ли было бы, если б она переехала жить к нам?

— Куда? В Азию? Клянусь Геркулесом! Ты, Эрос, или пьян, или одержим ларвами…

Эрос не смутился:

— Господин мой, на Востоке мы пробудем долго, быть может, всю жизнь… Ты будешь воевать с парфами, затем вернешься в Египет.

Антоний пожал плечами. Рассуждения Эроса вызывали в нем чувство досады: уж не намекал ли вольноотпущенник-сенатор на его отношения к Клеопатре? А если он, Антоний, не вернется в Египет, потому, что не влюблен в царицу? И разве он обязан вернуться? Неужели причиной возвращения должна быть ее несравнимая й несравненная красота?

Отпустив Эроса, он решил написать Октавии. Письмо получилось веселое и теплое; об Октавиане он отзывался полушутливо, как о неуравновешенном муже, о Нероне — как о дураке и тупице, а о Ливии Друзилле — как о матроне, наделенной прекрасными качествами, но, сравнивая ее с Октавией, ставил Октавию значительно выше Друзиллы.

«Я знаю твое сердце, твою душу, — писал он, — и — клянусь Венерой! — уважаю тебя больше всех женщин в мире! Я недостоин тебя. Будучи воином, я принужден идти не тем путем, каким хотел бы, а путем, намеченным Фатумом: я должен продолжать дело диктатора, если бы даже я твердо знал, что меня ждет смерть. Цезарь погиб, он отомщен при Филиппах; только не отомщен еще друг диктатора Марк Красе и доблестный сын его Публий, вероломно убитые парфами… И еще много других задач должен я выполнить, пока жив… Ты мягко намекнула на брак мой с Минервою, однако ты не поняла, что целью его было получение средств для ведения этой войны. Что же касается развода Октавиана со Скрибонией, то не думаешь ли ты, что, разорвав узы родства с Секстом Помпеем, твой брат готовит на него вероломное нападение? Я знаю его: он придерется к случаю, если таковой представится, или изобретет его сам, чтобы начать войну. Предостереги его, дорогая жена, и посоветуй ему умеренность и честность по отношению к честнейшему римлянину. Иначе боги жестоко покарают его за нарушение клятвы. А если увидишься с Марком Эмилием Лепидом, напомни ему, чтобы он чаще извещал меня о событиях в Риме. Прощай».


XIX


Меценат возлежал за столом с Саллюстием, Галлом, Горацием и Вергилием и беседовал с ними о литературе. Когда раб возвестил о прибытии Октавиана, Меценат слегка поморщился, — занятный разговор был прерван, душевное равновесие нарушено.

Вергилий, бледный, тщедушный, слабосильный муж, и Гораций, широкоплечий и краснощекий, подобострастно смотрели на молодого Цезаря, который входил в триклиниум с улыбкою на губах. Только Корнелий Галл и Саллюетий, занятые беседой, не обратили должного внимания на Цезаря, и это задело его; однако, не показав вида, он любезно кивнул им.

— Привет поэтам и покровителю их! — вскричал Октавиан, блеснув гнилыми зубами, и обратился к Горацию: — Каждый раз, когда я перечитываю твою сатиру, в которой ты советуешь молодым людям посещать простибул, вместо матрон, меня разбирает смех, что ты становишься на защиту замужних женщин. Почему? Идея нравственности? С одной стороны нравственность, а с другой — разврат, поэтому твои советы несовместимы с идеей нравственности, и я не ошибусь, если скажу: «О, дорогой поэт! не щади наших матрон ради нескольких матрон: они такие же блудницы, как уличные простибулы». Что лучше — общность жен, как учил божественный Платон в своем «Государстве», или разврат в лупанарах?

— Прости меня, Цезарь, за смелость, которую я беру на себя. Мой совет только совет и желание, чтобы ко времени твоего единовластия матроны стали истинными римлянками, строгими и чистыми, как девы Весты.

Октавиан с видимым удовольствием пожал ему руку.

— Благодарю тебя. Дружба, которую ты возвеличил в III сатире, придаст мне бодрости в борьбе и наполнит сердце уверенностью, что истинные друзья всегда со мною.

И, повернувшись к Вергилию, спросил:

— Как твое здоровье? Помог ли тебе от лихорадки крокодиловый жир, который я получил из Египта? Нет? Жаль. А молитвы и жертвоприношения доброй богине Валетудо? Тоже нет?.. Ты мнителен, друг мой! Ведь, несмотря на болезнь, ты, говорят, посещаешь красавиц. Верно ли, что ты подружился с Киферидой, которая восстала из забвения? Верно ли, что она читала на театре твои «Буколики»? И верно ли, наконец, что ты написал эклогу, утешающую Гая Корнелия Галла, которого покинула Киферида?

— Увы, Цезарь! — вздохнул Галл. — Такое несчастье…

— Не думай, Цезарь, что я любовник восхитительной, — прервал его Вергилий. — Я оказал Корнелию эту маленькую услугу исключительно потому, что Галл хотел, чтобы Италия знала о его связи с Киферидой… Он не откажется подтвердить это…

— Подтверждаю! — воскликнул Галл. — Но не много ли, дорогой друг, уделяешь мне внимания?

— Ровно столько, сколько ты заслуживаешь, — ответил Вергилий, повернувшись к Горацию. — Теперь твоя очередь влюбиться в Кифериду…

— Избавь меня от сладких прелестей Ликер иды, воспетой Гаем Корнелием!

Октавиан с удовольствием слушал препирательства поэтов. Он даже подмигнул Горацию на Галла, как бы говоря: «Хорошенько его! Не щади», и собирался сам ввязаться в спор, но Меценат, недовольный беседой, сказал:

— Конечно, восхвалять возлюбленных похвально. Не лучше ли, однако, писать эклоги, как это делает Вергилий? Его эклоги пользуются заслуженным успехом в римской республике: Италия и провинции заучивают их наизусть…

— Знаю, — кивнул Октавиан, возлегая рядом с Саллюстием. — Ты что-то озабочен, мой друг, твои глаза мрачны, точно в «Югуртинскую войну», над которой ты работаешь, приходится тебе вводить поневоле дифирамбы аристократам…

— Аристократам? — вскричал Саллюстий, приподымаясь на ложе. — Клянусь Вакхом, который незримо присутствует за нашим столом, — ты или пошутил, Цезарь, или…

— или… — прищурившись, вымолвил Октавиан.

— или… плохо разбираешься в римской истории… Меценат спокойно прервал его:

— - Все мы плохо разбираемся в истории, потому что создаем историю. Нам нет дела до прошлого аристократии, она уничтожена, а новая аристократия, если ей суждено существовать, будет именно такая, какая нам нужна. Она должна состоять из мужей, всецело поддерживающих власть сына Цезаря. Поэтому умерь свой гнев и спокойно выслушай мнение нашего высокого гостя…

— Ты говоришь о нашем споре, благородный Меценат? — спросил Гораций.

— Клянусь Поллуксом, как говорят на суде! — подхватил Вергилий. — Пусть нас рассудит Цезарь, тем более, что сам он поэт и дела поэзии ему не чужды.

Меценат позвонил и приказал рабыне подать вина и фруктов, а затем, обратившись к Октавиану, объяснил причину спора. Вергилий, передавший Аттику для издания свои эклоги, натолкнулся на ряд возражений: старик требовал замены ряда слов более удачными, считал какофонией строфы, в которых Вергилий употребил аллитерацию, советовал изъять строки, заимствованные у Гомера, Невия и Энния, Вергилий возражал и взял свою рукопись у Аттика, не желая делать поправок.

— Прежде чем говорить, — осторожно сказал Октавиан, — я хотел бы знать мнение каждого из вас. Вопрос, конечно, важен, и обсуждение его занимает меня не меньше, чем, например, политический вопрос.

Рабыни внесли амфоры, кратеры, фиалы и фрукты в вазах: яблоки из Мелоса, круглые яблоки, называемые arbiculata, самые любимые и удобоваримые желудком, невианские груши, пятнистые, очень мягкие, и черные телланские фиги.

Наполнив фиалы, друзья выпили.

Первый стал говорить Вергилий. Он утверждал, что издатель не имеет права вторгаться в манускрипт автора.

— Позволь, — возразил Меценат, — разве Лукулл не исправлял «Достопамятностей Суллы», а Тирон — сочинений Цицерона?

— Верно, но не забудь, что Сулла и Цицерон поручили это своим друзьям.

Потом Вергилий стал говорить о заимствованиях у поэтов; не отрицая, что он поступил подобным образом с несколькими строфами из произведений Гомера, Невия, Энния и иных поэтов или переделал их, как нашел нужным, он утверждал, что у забытых поэтов даже должно брать удачные стихи («Разве найденный клад не достоин разумного употребления? Неужели потому, что он принадлежал другому, нельзя им пользоваться, а следует зарыть обратно в землю?»), а у варваров, как, например, Гомер, и подавно. Предвосхищая могущие быть возражения, Вергилий соглашался, что Гомер велик, не забыт, однако это не римский поэт, а греческий, следовательно, использование его богатств должно стать правом Рима, владыки мира.

Гораций горячо поддержал Вергилия. Саллюстий сначала молчал, потом стал возражать. По его мнению, заимствования у чужих авторов показывают беспомощность поэта (Вергилий и Саллюстий обменялись злобными взглядами); что же касается поправок издателя или даже друга, то считает их излишними.

Возражал один Корнелий Галл, доказывая, что муж образованный, любящий литературу, не будучи писателем, может нередко своим советом принесть большую пользу писателю, и привел случай, когда его стихи были признаны друзьями слабыми и он переработал их.

Гораций, Вергилий и Саллюстий прерывали его речь дружескими колкостями и насмешками, однако Галл не сдавался.

Вмешался Меценат; не имея еще своего мнения, он обдумывал, что сказать; он не хотел обидеть Вергилия и Саллюстия, задеть Галла. Наконец, неуверенно вымолвил:

— Мне кажется, что заимствовать у забытых поэтов и у варваров необходимо лишь в том случае, когда строка или выражение блещет новизной, чистотой и свежестью. Поправки же издателя возможны только с согласия автора.

Вергилий, Гораций и Саллюстий замахали руками. Галл молчал. Октавиан привстал на ложе.

— Друзья, — сказал он, — я слышал ваши споры и говорю открыто: ни один Аттик не вправе самовольно исправлять рукопись. А заимствования необходимы, ибо мысли и чувства забытых поэтов и писателей оживают в новых произведениях, украшая их и способствуя восприятию потомками чувств или мыслей предков.

Вбежал, запыхавшись, раб.

— Господин, вести из Сицилии… Менадор здесь…

— Менас? — вскричал Октавиан. — Что это значит? Неужели боги услышали мои молитвы…

Не простившись с друзьями, он быстро вышел.

Правитель Сардинии Менадор, поссорившись с Секстом Помпеем, бежал к Октавиану. Обрадованный Цезарь стал готовиться к войне с Секстом и запросил Антония, ободряет ли он его решение.

Антоний, недовольный действиями Октавиана, ответил, что следует уважать Мизенский договор, а Менасу послал резкое письмо. Оно кончалось словами: «Если ты не прекратишь своих происков, то я, как покупатель имений Помпея, откажусь от патроната над тобою».

— Взгляни, Цезарь, чем угрожает мне Марк Антоний! — протянул Менас письмо Октавиану.

— Чего же ты хочешь?

— Всаднического достоинства, которое защитит меня…

Октавиан подумал и сказал:

— Поздравляю тебя, друг, всадником. Принадлежность твоя к этому сословию будет узаконена.

И триумвир, не слушая слов благодарности, поспешил уйти.

Его беспокоило противодействие квиритов и Лепида, хотя тот был по-прежнему любезен и предупредителен, Октавиан знал, что Лепид действует исподтишка, и боялся внезапного удара. Он понимал, почему раздражен Лепид: Мизенский договор был подписан без его участия.

«Если он решил не вмешиваться в эту войну — я погиб», — думал Октавиан.

Вскоре пришли известия о вторжении парфян в Сирию. Он понял, что Антоний отправится против парфян, Это был удобный случай начать войну с Помпеем. Беспокоило его лишь отсутствие Агриппы, который воевал в Аквитании. А на Агриппу он всегда надеялся, как на способного полководца. Приходилось объявить войну, надеясь только на себя.

…Борьба с Секстом Помпеем оказалась нелегкой. Октавиан потерпел поражение у Скиллы, а буря уничтожила большую часть его кораблей. Поражению радовалась вся Италия, ненавидевшая Октавиана. Он знал об этом и был удручен. Меценат даже не пытался его утешать. Положение казалось безнадежным, и будущее рисовалось обоим в мрачных красках.

Однажды, когда они молча сидели в таблинуме, размышляя о способах привлечения к сотрудничеству Лепида с друзьями и коллег Антония, прибыл с письмом гонец из Азии.

«Вентидий Басс, полководец, устами триумвира и проконсула Марка Антония — сенату и римскому народу.

Милостью богов и крепостью римского оружия отомщена смерть триумвира Марка Красса и его доблестного сына Публия: Вентидий Басе нанес страшное поражение Пакору, сыну парфянского арсака. Пакор пал в бою. Эта победа, одержанная шестнадцать лет спустя после Карр, увенчала навеки доблестью римские легионы. Слава бессмертным, покровительствующим Риму! Марк Антоний, помня об окончании триумвирата в этом году, вскоре возвращается в Элладу. Завоевание Иудеи, взятие Иерусалима, в котором держится еще Антигон, и передача всей страны Ироду будут поручены опытному полководцу…»

Дальше Октавиан не читал. Что он мог противопоставить блестящей победе Вентидия Басса? Поражение при Скилле? (Он злобно засмеялся.) Победы Агриппы над аквитанцами? Раздражение его усиливалось, тем более, что Меценат не мог дать дельного совета.

— Остается одно, — глухо вымолвил Октавиан, бросая навощенные дощечки на стол, — ехать к Антонию в Афины, возобновлять триумвират. Поедешь в сопровождении Горация. Вергилия не дам — нужен мне… Говоришь, Гораций болеет глазами, мажет их восточной мазью, не пьет вина? Пусть едет с тобой хотя бы до Брундизия — поездка развлечет его… Пребывание на юге Италии благотворно подействует на него, там он дождется твоего возвращения.

Проходили недели. Меценат и Агриппа прибыли в Рим один за другим.

Меценат сообщил, что Антоний поможет Октавиану в борьбе против Секста Помпея, если получит в обмен на это ветеранов для завоевания Парфии; а вопрос о возобновлении триумвирата советует отложить до весны следующего года.

Слушая Мецената, Октавиан размышлял: до января он должен покинуть Рим и находиться вне помериума, пока не будет назначен преемник, которому он передаст провинции и власть над легионами.

— Антоний держит нас в руках! — вскричал Октавиан, бегая по атриуму. — Что посоветуешь? Что? — обращался он к безмолвному Меценату и к друзьям. Все молчали. Вдруг он бросился к Агриппе, с отчаянием схватил его за тогу и неожиданно для всех заплакал. Это были слезы ярости и бессилия.

— Успокойся, Цезарь, — спокойно сказал Агриппа. — Сядь. Подумаем, что делать. Кораблей у нас нет? Будем строить их, чтобы не зависеть ни от Антония, ни от Секста Помпея. Пошли меня в Неаполь, и я сделаю все, что нужно.

— Поезжай, друг, — вздохнул Октавиан, обнимая его. — И, если дела твои будут успешны, я унижу Антония… отомщу ему…

Он не мог говорить — ненависть разъедала его сердце.

Агриппа отправился в Неаполь, а к концу года Октавиан выехал из помериума в небольшой городок, решив терпеливо ждать благоприятного случая, чтобы выступить. Полномочия его кончились, и власть ускользала. От сторонников своих, приезжавших из Рима, он узнавал о событиях, происходивших в городе.

С начала нового года Римом стали управлять республиканские магистраты, и квириты вздохнули наконец свободнее. Не было произвола и тирании триумвиров, жизнь стала подобной той, какая была до гражданских войн. Кровавая власть сменилась законной, республиканской, и граждане могли быть спокойны, что никто не нападет на их дома, не подымет с постели жену и дочь, не нарушит законов, освященных богами. Особенно радовались квириты распадению триумвирата.

Так продолжалось до Тарентского соглашения, унизительного для Антония: он ждал Октавиана несколько месяцев в Таренте, а тот назло ему медлил с переговорами, как бы раздумывая, и наконец согласился на возобновление триумвирата сроком на пять лет. Октавия, державшая сторону мужа, защищала его перед братом; она умоляла не начинать гражданской войны, ненавистной народу, и Агриппа, а за ним Меценат поддержали ее, — они знали, что Антоний может заключить союз с Секстом Помпеем и с Лепидом.

Уступив Октавиану сто тридцать кораблей, Антоний получил взамен двадцать одну тысячу ветеранов. Мизенский договор был уничтожен! Старший триумвир Антоний поспешил отплыть от берегов Италии.


XX


Римское общество пребывало в большом унынии, видя, что могущество триумвиров возобновляется. Надеясь, что триумвират распался, когда Октавиан покинул Рим, оно тешило себя надеждами о республиканских временах: можно будет свободно дышать, свободно говорить, открыто хвалить и порицать власть, а самое главное — не дрожать за жизнь, за жен, дочерей и имущество, ни один раб или вольноотпущенник не посмеет нагло беседовать с нобилем, задевать его или, насмехаясь, говорить ему дерзостию.

У нобилей появилось стремление к древней простоте, строгим нравам. Они говорили о возвращении к земле, с умилением вспоминали времена Цинцинната, и Саллюстий проводил в своих сочинениях мысль, что богатство, роскошь и удовольствия развращают народ. Старые сенаторы занялись земледелием и пчеловодством, писали книги о деревенском хозяйстве, пользовались трудами греческих писателей. Вольноотпущенник Юлия Цезаря Гигин стал знатным лицом и был принят в обществе нобилей лишь потому, что работал над книгами о земледелии и пчеловодстве. Старый Варрон написал сочинение «De re rustica»,[467] в котором восхвалял простоту деревенской жизни, а Вергилий, отдавая дань своему времени, писал «Георгики», прославляя в них земледелие и плуг, олицетворяющий этот простой и суровый труд.

Обо всем этом Понтий сообщил Лицинии, предупредив, что Октавиан готовится к войне с Секстом Помпеем:

«Он, конечно, как триумвир, призовет к себе на помощь Лепида с его судами и войсками, — писал он. — Всем известно, что Агриппа достраивает гавань и корабли, а легионы сосредотачиваются на юге Италии для переправы в Сицилию. Говорят, что Октавиан, Агриппа и Лепид двинут свои силы одновременно: из Путеол, Африки и из Тарента. Об этом мне сообщил Милихий, писец Аттика, который ведет переписку с Агриппой по поручению своего господина. Поэтому пусть наш вождь будет осторожен. Квириты против войны; они уважают сына Помпея Великого и не хотят воевать. Октавиан же, возбуждая легионы, утверждает, что месть за диктатора не доведена еще до конца и что Цезарь является ему в сновидениях и требует уничтожить для блага республики сына Помпея. Подлый демагог показывает свою низость, играя на чувствах темного народа, но мы не дремлем и выступаем против него среди легионариев, Боги одни знают, чем кончится эта подлая демагогия», Беседуя о событиях в Риме с Секстом Помпеем, Лициния упрекала его в том, что он не наказал Менаса, перебежавшего теперь опять на сторону Секста.

— Его пристыдили вольноотпущенники, оставшиеся верными памяти моего отца, — сказал Помпей, — и не будем осуждать раскаявшегося человека.

Они сидели на палубе под лучами осеннего солнца, которое мало грело. Оба испытывали какую-то странную неловкость и молчали.

Только что кончилось жертвоприношение Нептуну, и Секст, величавший себя его сыном, был одет вместо пурпурного плаща полководца в лазоревую одежду бога морей.

Помпей взял руку Лицинии. Женщина смущенно повернулась к нему.

— Одно сердце меня понимает, любит, живет моими делами, бьется за меня рядом с моим сердцем. Одна душа пребывает в гармонии с моей душою, родственна ей, сопричастна и созвучна. И я благодарю богов за эту ниспосланную милость и Венеру за любовь, которую она вложила в мое сердце.

Обняв ее, он шептал:

— Я знаю, что Марс и Беллона отвернулись от меня, как от Помпея Великого. Что ж? Не это печалит меня — не поражение, которое подкрадывается ко мне, как кровожадный убийца, а конец республики.

Лициния почти не слышала его слов. Любовь Секста была светлым лучом, нет — не лучом, а разливом солнца в ее жизни: любовь, как наводнение, затопляла уже берега её души, и Лицинии казалось, что стремительный водоворот захватит ее и унесет или завертит в губительной воронке и бросит в бездну. Но она не боялась. Обхватив Помпея за шею, она прижалась губами к его губам и целовала безумно.

Судно покачивалось на волнах, пурпурные паруса, надуваемые ветром, выпячивались, как щеки, Вулкана, бога-кузнеца, раздувающего горн, море, залитое солнцем, казалось объятым пламенем, а Секст, сжимая Лицинию в объятиях, говорил ей о любви, дружбе и уважении.

Она вспоминала виденную и испытанную любовь: животная страсть Каталины, простая любовь занятого борьбой Сальвия, вынужденная проституция ради куска хлеба, любовь Эрато к Оппию, Порции — к Бруту. Как несравнима была вся эта любовь с тем огнем, который теперь испепелял ее сердце, горя жарким пламенем, точно сухая солома! И она, прижимаясь к Сексту, шептала, захлебываясь, о родине, соединяя воедино любовь к ней с любовью к великому мужу Рима.

…День и ночь пролетели, как мгновение. Секст и Лициния жили полной, как никогда, жизнью — жизнью любви и борьбы, и Лицинии казалось, что так она жила вечность и еще вечность будет жить так же. А Секст думал о превратностях судьбы: пресная любовь Скрибонии сменилась ярким пламенем. Не так ли разгорается костер, ровно пылает и, готовый погаснуть, вспыхивает последним буйным огнем? Жизнь… Не предвещает ли эта запоздалая любовь заката его мятежного существования? Пусть так. Лучше прожить один день счастливо, чем прозябать всю жизнь в скудной безрадостности и мелких повседневных заботах.

— Лучше один час, даже одна клепса твоей любви, — сказал Секст, поднося к губам Лицинии фиал, — чем долгая жизнь без тебя. А еще лучше долгие годы нашей любви, дружбы и борьбы за республику… Кто знает, может быть, мы победим… У Мизенского мыса Менас предлагал мне обрубить якоря… Я мог бы стать владыкою мира…

— Увы, друг, ты предпочел честность и незапятнанность клятвы измене и подлости! Кто был прав? Ты или Менас?

— Ты сомневаешься…

— Я думаю так: не лучше ли было бы пожертвовать честью и клятвой для спасения республики?

Секст Помпей встал.

— Нет, — твердо выговорил он. — Мне кажется, что республика обречена и конец ее недалек: восторжествуют отбросы общества — демагоги, ростовщики, продажные лено… Разве римляне не стали ими? Разве не совершается страшное падение человеческого духа?

Опершись на корму, он задумался. И рядом с ним стояла Лициния, терзаясь болью полководца.


XXI


Обдумывая план завоевания Юлием Цезарем Парфии, Антоний получил известие о занятии Иерусалима Иродом при помощи римлян и послал к нему гонца с поздравлением. Но, вскоре забыв об Ироде, он вновь занялся планом Цезаря. Он остановился на вторжении в Парфию с севера. Содержание легионов во время войны требовало огромных средств, а денег не было. Антоний думал, где добыть золото, советовался с Эросом, Барием и иными друзьями. Пьяный Варий говорил: «Обложи дополнительным налогом Азию», друзья указывали единственный, по их мнению, выход — взять взаймы у азиатских царей. Эрос молчал, думая о Египте, не осмеливаясь высказать своего мнения: боялся, что обидчивый Антоний вспылит и ударит.

Триумвир думал. Завитая по-гречески борода шевелилась — его челюсти двигались, он сопел. И вдруг встал, большой, грузный — живот выпирал, образуя на тоге безобразные складки.

— Друзья, выход найден. Я забыл о Египте, о прекрасной царице и молодом Цезарионе. Неужели Клеопатра откажет коллеге диктатора, желающему завершить великое дело Цезаря? Неужели сын божественного Юлия не умолит свою мать дать средства, хотя бы ради памяти отца? Клянусь Озирисом и Изидой! — засмеялся он. — Казна Египта изобилует золотыми слитками, драгоценными камнями и монетами, и я не буду Марком Антонием, проконсулом и триумвиром, если не запущу в нее своих рук по локоть!.. Не смейтесь, друзья! Вы знаете, что не жадность говорит моими устами, а великое дело Цезаря: оно вопит, требуя завершения. Сокровищница Лагидов — это море, я готов стать приманкой, а египтянка пусть станет рыбачкой. Только я боюсь, что удилище не выдержит тяжести — не приманки, нет, хотя вес ее несколько велик! — похлопал он себя по животу, — а не выдержит тяжести рыбы, и притом — не одной.

Друзья захлопали в ладоши. Веселый гул покрыл его слова.

— Завтра я пошлю гонцов за Клеопатрой: пусть царица выезжает немедленно в Сирию.

Так он и сделал.

Ожидая царицу, Антоний повелел азиатским царькам приготовить вспомогательные войска, запасы оружия, стрел и свинцовых слитков для метательных орудий, а также провианта и отправить легионы к зиме будущего года на юг Кавказа.

Получив известие, что азиатская знать недовольна новым парфянским арсаком Фраатом, вступившим на престол после Орода, который отказался от диадемы, снедаемый печалью по любимому Пакору, проконсул возбуждал богачей и правителей, распространяя слухи о военных приготовлениях арсака против восточных государств. А эмиссары Антония утверждали, что Фраат задался целью завоевать всю Азию и только один Рим способен защитить ее от посягательств дерзкого арсака.

Антоний хитрил. У него был тайный план, и о нем не знал никто, даже не догадывался наблюдательный Эрос. Клеопатра нравилась Антонию как женщина (она была умна, страстна, прекрасна и изящна), но избалованный муж не считал ее неотразимой; самое главное — она была богата, и ради этого стоило начать игру, даже совершить неслыханное дело — жениться на царице, стать царем Египта, оставаясь в то же время проконсулом. Кто узнает об этом? Брак их останется тайной, для всех она будет любовницей Антония, и только для него одного — женою.

В Антиохии сирийской Антоний тайно женился на Клеопатре. Эрос растерялся, узнав об этом браке; действия Антония отличались необычайной смелостью — римское общество, конечно, возмутится от одного только предположения, что проконсул и триумвир женился на египтянке. Но предположение не замедлит превратиться в уверенность, когда узнают, что Антоний отдал Египту (это был его брачный подарок) части древнего египетского царства и римские провинции: Кипр, финикийский берег, пальмовые посадки Иерихона, лесистые области Киликии и Крита. Чем объяснить этот подарок, если не женитьбой? Ведь до этого времени Антоний был любовником Клеопатры и не дарил ей римских провинций, Почему же это случилось теперь? А утверждение Клеопатрой начала ее царствования с первого сентября семьсот семнадцатого года от основания Рима? А изображение мужа и жены на монетах, чего прежде не было?

Все это возбуждало толки, нежелательные для Антония.

Сторонники Октавиана не замедлили послать в Рим эпистолу с извещением о странных событиях, происшедших в Сирии; они намекали на женитьбу Антония и негодовали о присоединении римских провинций к Египту.

Сначала Клеопатра притворно воспротивилась предложению Антония. Это была сделка, и царица не желала парфянского похода, который считала сомнительным, жалела денег. Антоний уговаривал, ухаживал, и ему казалось, что он убедил ее ласковыми речами и восточным обхождением. Наконец Клеопатра уступила, потребовав, чтобы он развелся с Октавией. Антоний доказывал нецелесообразность ее требования, и царица вновь уступила.

Клеопатра соглашалась на брак с Антонием не потому, что любила его: он не был ни желанен, ни противен; даже он нравился ей, во всяком случае — больше Цезаря и иных любовников, но брак был выгоден: увеличивал египетское царство и спасал его от поглощения Римом, тем более, что царь его был римским проконсулом.

Она хотела, чтобы этот брак стал эрой счастливого царствования наследницы Лагидов; в Египте пышно расцветут науки, искусства, промышленность и торговля, народ будет благословлять Клеопатру за мирную радостную жизнь, а супруг-император, как Геракл, будет стоять на страже государства. Антоний разделит с царицей власть и сохранит в целости для их детей земли Египта.

После брачных празднеств, когда Антоний казался особенно влюбленным, Клеопатра, ласкаясь к нему, попросила подарить ей новые земли и, небрежно играя веером, назвала их, точно это были безделушки: Аравия, Тир, Сидон, Иудея. Антоний нахмурился и, освободившись из ее объятий, резко сказал:

— Разве тебе мало того, что я подарил? Не проси — не дам ничего. И прошу тебя — не вмешивайся в дело государств, зависимых от Рима.

Клеопатра обиженно опустила глаза:

— Я не думала, что тотчас же после свадьбы любимый муж может быть так неучтив с влюбленною женою.

— Не сердись. Прости, если я тебя обидел.

— Влюбленная жена всегда прощает мужа, но в уголке ее сердца остается маленькая рана, которая кровоточит…

— Маленькая рана?..

— Маленькая, с булавочную головку. О, Марк Антоний, супруг мой! Не хмурься, а выслушай меня. Я отдала тебе все: себя, свою судьбу, сокровищницу Лагидов, дворцы, царедворцев — весь Египет. И не жадность заставила меня просить тебя о новом подарке. В этот разлив Нила мне приснился сон — клянусь тем, кто спит в Абуфисе, что это правда! — будто я ехала на золотой колеснице, запряженной белыми лошадьми, а ты встречал меня, сидя на слоне. Вдруг лошади понесли — мне стало страшно, я закричала, а ты не мог мне помочь: слон испугался, поднялся на дыбы и бросился .на меня… Я проснулась…

Антоний был суеверен, но не хотел показать, что рассказ произвел на него тяжелое впечатление, и сказал со смехом в голосе:

— Одно то, что ты не упала с колесницы, означает миновавшую тебя опасность. Колесница — это Египет, кони — это мысли об овладении римскими землями, а слон — это Рим: я же, сидящий на слоне, проконсул, препятствующий тебе совершить глупость…

Клеопатра пожала плечами.

— Зачем ты хитришь? — молвила она, стараясь казаться веселой. — Неужели ты сам веришь этим софизмам? Нет, нет! Ты не веришь. Ты придумал их, чтобы оправдать свой отказ.

— Клеопатра!

— Не раздражай меня. Я знаю мужей — много их вертится возле меня, а кому я отдала предпочтение? Тебе, проконсул и триумвир! Только тебе…

Антоний встал.

— Твои речи раздражают меня больше, чем ты думаешь. Ты поклялась Озирисом, что сон тобой не выдуман, и я верю тебе. А я поклянусь тремя Аторами, что если бы я отдал тебе просимые владения, римский сенат назвал бы меня врагом отечества…

— Однако же ты дал мне римские земли!

— Дал, но я не знаю, как взглянет на это дело сенат!

— Как бы он ни взглянул, я хочу владеть Аравией, Тиром, Сидоном, Иудеей.

Пожав плечами, Антоний молча вышел из спальни.


XXII


Октавиан узнал о браке Антония с Клеопатрой. Вызвав Агриппу, Мецената, Вергилия, Горация и Галла, он объявил им о полученном известии — спокойно, ничуть не волнуясь, даже пытался улыбнуться, но судорога свела рот. Несколько мгновений Октавиан не мог выговорить ни слова, запнувшись на первом слоге.

— Друзья, я хотел побеседовать с вами, — сказал он наконец чужим голосом. — В Сирии произошли крайне странные события. Египетская простибула обольстила женского угодника Антония, и он женился на ней — ха-ха-ха! — женился, имея уже жену! Он оскорбил мою сестру, променяв честнейшую матрону, преданное существо, мать его ребенка, на блудницу — не гетеру, это было бы еще хорошо, а лагерную простибулу!.. Я помню ее — красавица, обаятельнейшая и образованнейшая женщина, царица из дома Лагидов, любовь моего отца…

— Ты прав! — вскричал Меценат. — Это оскорбление…

— Я не говорю о том, что он расщедрился, отдав ей римские земли, — продолжал Октавиан. — Беспокоит меня иное: могущество зятя возрастает, а я боюсь не за себя, а за римскую республику. Если египтянка двинет римские легионы на нас, Антоний, не задумываясь, отплывет в Италию…

— А если он заключит союз с Секстом Помпеем, — прервал Агриппа, — мы погибнем!

Октавиан вскочил.

— С Секстом Помпеем? Нельзя допустить этого! Нельзя! Нужно пресечь в зародыше готовый возникнуть союз.

— Успокойся, Цезарь, я уже придумал, что делать, — сказал Агриппа. — Не будем сейчас порицать Антония, закроем глаза на его глупости. Пусть он воюет с парфами, а мы будем воевать с Помпеем. Находясь в Азии, занятый войной, он не помешает нам разбить Секста. Лепид не страшен без Антония… А когда останется один Антоний…

— …сенат потребует у него дать отчет в незаконных действиях, — закончил Октавиан.

Рабыни внесли амфоры с вином, поставили на стол кубки. Гораций читал стихи, похожие на Архилоховы ямбы. Октавиану было скучно.

Меценат незаметно для всех толкнул поэта.

Гораций понял и стал читать непристойные эподы о любви старух. Октавиан оживился, повеселел. Захохотав, он крикнул Горацию:

— Поэт, описывающий такую любовь, должен был испытать ее. Окажи, не изворачиваясь, многих ли старух ты любил?

Гораций не успел ответить. Вошла Октавия в сопровождении рабынь.

— Какие боги, дорогая сестра, надоумили тебя заглянуть к мужам?

— Тоскуя о странствующем Одиссее, Пенелопа прилежно ткет свою пряжу… Однако и ее одолевает усталость и скука. Окажи, брат, нет ли от него известий?

— Известий нет. Если хочешь, я пошлю к нему гонца…

— Нет, нет! Подождем от него письма… Октавиан привстал.

— Прошу тебя, возляг рядом со мною… Я так редко вижу тебя, сестра, что каждый раз радуюсь твоему посещению.

Не возражая, Октавия возлегла выше брата. Грубые и непристойные разговоры прекратились — все знали нетерпимость к ним матроны. Гораций поспешно прятал свои таблички, Вергилий (подмигивал на него Галлу. Гораций краснел.

Заговорила Октавия, и все заслушались ее. Она начала с того, что родина исстрадалась, ведя внешние и внутренние войны, необходим длительный мир, жизнь горожан и земледельцев должна стать спокойной, потому что войны ослабляют республику, нанося ей новые и новые раны.

— Я слыхала, — закончила она свою речь, — что ты, дорогой брат, затеваешь братоубийственную войну против Секста Помпея… Зачем? Неужели ты стремишься, чтобы род Помпея Великого угас? Неужели задуманное тобой дело богоугодно? О, брат, брат! Не подымай руки на мужа, у которого нет дома и который обречен скитаться по морям, не имея пристанища! Дом его — корабль, на котором он живет, дом его — во власти Эола и иных ветров, а еще в большей власти Нептуна. И, если разгневанный бог, наказывая виновных, возмутит море, случай может подвергнуть опасности жизнь Секста Помпея!.. Пусть вернется Секст на родину, пусть вернется супруг мой любимый Марк Антоний и пусть братский мир воцарится в отечестве!..

Октавйан молчал.

— Брат, я незлобива, я люблю супруга и воспитываю даже его детей от Фульвии… Я не хвалюсь, но хочу, чтобы напоминание об этом послужило тебе примером снисхождения к слабости близких, примером того, как нужно любить человека, несмотря на его недостатки. Войдя сюда, я спросила тебя, брат мой, нет ли известий от Антония, и ты ответил, что нет. А я знаю, что он женился на египетской царице. Я едва вынесла этот удар и все же простила супруга. Помни, брат, что он один отважился выполнить великое предприятие Юлия Цезаря, он, его друг, а не сын! Не подумай, что я упрекаю тебя, брат! Нет! Но ты можешь помочь ему в этом трудном деле, и он возвратится скорее в Италию… Я понимаю, почему он прельстился царицей: не было у него друзей на Востоке, не было поддержки, не было средств, а казалось бы, триумвиры должны помогать братски друг другу — триумвиры для восстановления республики!..

Октавиан опустил голову. Молчала Октавия. И молчали друзья и поэты.

Октавия привстала, сделала знак рабыням надеть ей сандалии и направилась к двери. На пороге она остановилась.

— Брат, помни, боги карают людей, нарушающих свои обязанности и обязательства.

И опять Октавиан не ответил.

Шаги сестры мягко зашуршали за дверью.


XXIII


Война Октавиана с Секстом Помпеем продолжалась более года с переменным успехом. Лепид, обиженный тем, что Октавиан отдавал ему приказания как подчиненному, завязал тайные сношения с Секстом. Он ненавидел Октавиана и старался делать ему неприятности.

Лициния не покидала Секста. Она посоветовала ему не доверять Менасу и назначить другого вождя. Помпей поручил Панию принять начальствование над частью кораблей, а Менаса отстранил. Оскорбленный вольноотпущенник вновь перебежал к Октавиану.

Разбив Октавиана возле Тавромения, Секст захватил шестьдесят неприятельских кораблей, а остальные обратил в бегство. Октавиан бежал. Однако победа не дала преимуществ Помпею: сухопутные войска противника шаг за шагом занимали Сицилию, Лепид шел к Тиндарису, в котором высаживались легионы Агрппы; а другой военачальник двигался от Тавромения большими переходами. Воспрепятствовать высадке войск было невозможно, и Секст принял отчаянное решение — уничтожить все неприятельские суда. У него было сто восемьдесят кораблей — значительно меньше, чем у врага, но иного выхода не было, и он стал готовиться к битве.

Приказав греку Демохару, начальствовавшему над всеми кораблями, плыть к Навлоху, Помпей вышел на палубу. Ночь была тихая, теплая. Вода шумела под веслами гребцов. Корабли вырисовывались причудливыми тенями. Секст подошел к корме, задумался. Он уверен был, что только чудо могло его спасти. Молиться богам? Да и. есть ли они? А если существуют, то почему допускают столько несправедливостей, помогают палачам, демагогам и злодеям? Отчего льется кровь невинных, а злодеи торжествуют?

В отчаянии сжал голову. Теплые руки охватили его шею, нежная щека прижалась к его щеке. Не оборачиваясь, он обнял женщину за стан и, не глядя на нее, продолжал с горечью высказывать мысли, мучившие его. Лициния слушала, не прерывая, и когда он замолчал, сказала:

— Я давно не верю в существование богов. Когда я была похоронена и умоляла Весту о спасении, не она спасла меня, а Катилина. Он подкупил верховного жреца, который должен был объявить весталкам и народу о спасении меня богиней.

Повернувшись к Лицинии, Секст заглянул ей в глаза:

— У меня меньше кораблей, чем у противника, меньше почти вдвое. Завтра я буду разбит. Я обдумал, что делать дальше.

И он стал говорить о новой борьбе. У него были обширные планы; он хотел поднять всю Азию против триумвиров, заключить союз с парфянами, освободить всех рабов, стать вторым Аристоником.

— О, если бы мне удалось это! Помнишь, я сказал Менасу — нет, когда нужно было сказать — да. Там, у Мизенского мыса, я мог бы избавить Рим от кровопролитий ценой смерти двух палачей!

— Господин мой и супруг! Теперь ты жалеешь об этом?..

Секст смахнул украдкой слезы с ресницы.

— Ты плачешь, Помпей Великий? — горестно вскричала Лициния, бросаясь к его ногам и целуя его руки.

— Я плачу, Лициния, о родине. Я проклинаю богов, допустивших к власти старого Цезаря, Антония и Октавиана! И я проклинаю темноту и несознательность плебса, поверившего подлым демагогам!.. Да, пора на покой, пора… Пойдешь со мной, Лициния?

Она не поняла его вопроса и опросила, куда он ее зовет. И он ответил, обнимая ее:

— Пойдешь ли со мной до конца?

Молча она прижалась к груди мужа и заплакала. А потом шептала слова, точно они могли предотвратить от несчастий отечество, Секста Помпея, его воинов и вое, что было еще ему подвластно:

— Всегда с тобою!

Корабли Секста Помлея, осыпаемые каменным дождем из метательных орудий, поставленных на башнях тяжелых судов противника, сопротивлялись с отчаянным мужеством. Более подвижные и быстрые, они кидались на длинные весла вражеских кораблей, ломали их, разбивали рули, но, окружаемые со всех сторон, не могли ускользнуть от крючьев, бросаемых на борта. Сеча происходила на перекидных мостиках, моряки дрались с остервенением, а на помощь врагу прибывали новые и новые силы. Уже Демохар, доблестный грек, был убит, а Секст не отступал, отдавая приказания, и Лициния передавала их начальникам.

— Вождь, около ста шестидесяти кораблей погибли! — вскричала Лициния, подбегая к Помпею. — Прикажешь продолжать борьбу?

— Плыть к Мессане, — повелел Секст.

Семнадцать кораблей отступили, осыпаемые камнями и свинцом. Помпей стоял на борту переднего корабля, рассекавшего грудью волны, и молчал. На сердце было тяжело, и только присутствие любящей женщины придавало ему бодрости. Лициния говорила:

— Я знаю твои планы, Италия тебя любит, Восток помнит твоего великого отца, и ты поднимешь провинции против триумвиров. Не доверяй Антонию, Октавию и Лепиду, мой дорогой! Доверять палачам значит преднамеренно идти на смерть.

В Мессане Секст пробыл недолго: захватив сокровища и свою дочь, он получил известие, что его легионы сдались Лепиду.

«Еще один удар», — подумал он и приказал плыть на Восток.

— Отец, — опросила юная девушка, — верно ли, что мы бежим?

— Верно, дочь моя, — ответил Помпей. — Мы бежим, чтобы начать новую борьбу.

— Борьбу… борьбу… Она надоела… Я хочу в Рим, я хочу…

Лициния перебила ее:

— Не расстраивай его такими речами! Разве не видишь, не чувствуешь, что решается судьба республики? А ты: «Хочу в Рим, хочу…» Кому какое дело до того, что ты хочешь в Рим? Если хочешь, то поезжай, а его не беспокой!..

— Кто ты? Как смеешь говорить мне такие речи? Лициния молча отвернулась от нее. Она презирала надменную дочь вождя: насколько он был мудр и велик, настолько дочь была глупа и ничтожна. Секст исподлобья взглянул на дочь:

— Ты бы пошла отдохнуть. Не пристало дочери Помпея затевать ссоры, выступать на посмешище моряков… Взгляни, как они смотрят на тебя!

Девушка поспешно удалилась: лицо ее было красно.


XXIV


В то время как Октавиан воевал с Секстом Помпеем, Антоний шел на Фрааспу, столицу Мидии. Войска двигались по двум дорогам; на одной, более длинной, случилось несчастье — парфянский арсак Фраат напал с конницей на римские легионы, разбил их и уничтожил осадные машины. Узнав о поражении войска и потере осадных орудий, Антоний не пал духом, решив все же осадить столицу.

Фраат беспокоил вылазками легионы. Так проходили дни, недели. И однажды союзный армянский царь с притворным испугом поспешно удалился в Армению, уведя с собой конницу, привыкшую к борьбе с парфянами. Это был большой удар для Антония, и в лагере зашептали об опасности налетов вражеской конницы и о страшной участи триумвира Красса. Однако Антония нелегко было запугать. Он не думал об отступлении.

Фраат, видя, что Антоний не снимает осады, беспокоился, опасаясь, как бы не подошли римские подкрепления. Распространив слух, что он готов заключить почетный мир, Фраат приказал своим конникам встречаться с римлянами и вести с ними дружеские беседы о мире, о царе, который не желает войны, потому что заботится о спокойствии в стране и благополучии своих подданных; он даже жалеет римских легионариев, зависящих всецело от воли своих жадных полководцев. Воины кричали, что их радует желание арсака заключить мир, и уверяли парфян, что будут требовать у Антония кончить поскорее эту войну.

Проконсул нахмурился, узнав о происках Фраата. Лагерь возбужденно шумел. Крики легионариев доносились до претории, и полководец приказал легатам обойти лагерь и узнать о причине шума.

— Божественный Антоний, — сказал один из приближенных проконсула, — не доверяй проклятым парфам, предательски умертвившим Красса: слышишь крики?

Полководец прислушался.

— Мир, мир! — гремели легионы. Возвратившиеся легаты подтвердили, что войска требуют мира.

— Эрос, — обратился Антоний к вольноотпущеннику, стоявшему возле него, — я посылаю тебя к парфянскому арсаку с мирными предложениями. Потребуй у него выдачи пленных и возвращения знамен, отнятых у Красса. Взамен этого я сниму осаду с Фрааспы и покину занятые земли.

Эрос отправился к Фраату, но не увидел его, — пришлось говорить с суреной. Выслушав Эроса, парфянский полководец дерзко сказал, что царь отказывает в выдаче римских знамен; зато обещает не беспокоить римлян во время отступления.

Эрос передал ответ Антонию. Проконсул принужден был согласиться.

Дожди и туманы сменились холодами: дули ветры, шел снег.

Воины болели, многие тосковали по родине, по женам и детям. Бородатые ветераны Цезаря утверждали, что «Лысый не ушел бы из Парфии: он отступил бы, чтобы тут же ударить всеми силами и разбить врага».

Не доверяя арсаку, Антоний приказал отступать по горной дороге, недоступной для конницы. Он ехал во главе войск, а впереди него маячила, то скрываясь, то появляясь, конная разведка. Было холодно. Усы и бороды замерзали. Легионарии шли молча, без обычных песен. На привалах многие не разводили костров и не варили полены. Зачем? Скорее бы дойти до мирных городов, где можно было бы отдохнуть. А вероломный Фраат беспокоил налетами отступавшие войска.

Антоний ободрял легионариев, жил так же, как они: питался корнями, пил гнилую воду, отражал нападения, нес караульную службу. Трудно было узнать в этом суровом, неутомимом воине проконсула, избалованного матронами, гетерами и восточными царицами, любителя прекрасного, ценителя искусств. Даже Эрос, знавший, как ему казалось, хорошо Антония, и тот растерянно мигал глазами, видя, как полководец ухаживает за умирающими от болезней и истощения, и слыша его обещания позаботиться об их семьях.

Эрос думал: «Сколько средств, людей и сил истрачено на это дело! Стоило ли думать о Парфии, когда голова занята египетским престолом и Клеопатрой? Нет! Ничто не удается ему: коварная волшебница околдовала его!»

Думая так, Эрос ошибался: не Клеопатра, а внутренние дела римской республики беспокоили Антония. Он не знал, что делается в Италии, и торопился в Сирию, чтобы узнать новости.

Составив ложный отчет об успехах в Парфии, Антоний послал его сенату. Он восхвалял стратегический план Юлия Цезаря и умалчивал о своей неудаче, писал о недостатке средств и трудности похода. А про себя сожалел о поспешности, с которой бросился на Фраату.

В Сирии он получил от менялы деньги, присланные Клеопатрой, письмо от нее и два письма — от Лепида. Приказав квестору выдать каждому легионарию по тридцать пять драхм, он заперся в доме, чтобы прочитать письма и обдумать, что делать дальше. Клеопатра сообщала, что соскучилась по нему и страдает от неутоленной любви, намекала, что брак ее с римским проконсулом вызвал злобу египтян и в особенности жрецов; клянясь в своей любви, она уверяла, что если бы Антоний развелся с Октавией и открыто признал ее, Клеопатру, своей супругой, а заодно и увеличил бы египетское государство присоединением земель, о которых она просила его после брака, — общественное мнение Египта изменилось бы в ее пользу, и жрецы охотно признали бы его царем земли Кем.

«Создание великой египетской монархии, — писала она, — доказало бы народу, что этот брак был необходим. Спеши в Египет и не помышляй о вторичном походе на Парфию, — без денег воевать невозможно, а я не смогу их тебе дать по той причине, что жрецы и народ воспротивятся. Оставь в Азии несколько легионов, а остальные распусти: незачем содержать войска, когда надобность в них миновала.

Призывая на твою голову милость Озириса и Изиды, обнимаю тебя и целую много раз».

Лепид уведомлял Антония о войне Октавиана с Секстом, о поражении и бегстве Помпея в Азию. Во втором, более позднем письме говорилось о вероломстве Октавиана, возмутившего легионы Лепида, и о переходе их на сторону триумвира.

«Подумай, дорогой друг, — жаловался Лепид, — у меня было двадцать два легиона, включая в это число восемь легионов Секста, перешедших на мою сторону, а Октавиан бесстыдно нарушил наш договор без твоего и моего ведома и низложил меня. Моряки изменили, и корабли мои сдались Октавиану. Триумвират перестал существовать. Злодей не посмел казнить меня, великого понтифика, и я принужден удалиться на время в Цирцеи; там, находясь под стражей, буду взывать к богам об отмщении за несправедливость. Однако я надеюсь возвратиться в Рим. Не может быть, чтобы злодей посмел посягнуть на особу великого жреца. Проклятые хищники Октавиан и Агриппа приобретают по низким ценам сицилийские виллы и огромные домены, принадлежавшие всадникам, проскрибированным в семьсот одиннадцатом году от основания Рима. Прошу тебя, вмешайся в это дело, обдумай его, иначе Октавиан, такой же дуумвир, как ты, может поднять оружие и против тебя… Ты, я и Секст Помпей могли бы заключить новый триумвират и раздавить Октавиана, несмотря на то, что он стоит во главе сорока трех легионов, огромной конницы и шестисот кораблей, владычествуя над Галлией, Испанией, Северной Африкой, Италией и Иллирией… Ты мог бы поднять всю Азию и Египет, соединиться с Арменией, Персией и Парфией; втроем мы бы раздавили злодея, который угрожает оружием Сексту Помпею и будет, бесспорно, угрожать и тебе».

Антоний задумался.

«Италия любит Секста Помпея, Лепид — друг детства Юлия Цезаря и мой друг, а мой авторитет велик — Италия и провинции если и не любят меня, то все же предпочитают Октавиану. Заключить этот триумвират значит начать новую гражданскую войну, бросить народы на народы, отказаться надолго от царской диадемы и Клеопатры. Стоит ли начинать борьбу в моем возрасте? Не лучше ли заменить ее спокойной жизнью, пирами, увеселениями, любовью Клеопатры и Атуи?»

Мысль об Атуе вызвала в нем радость. Он повеселел и стал думать о девушке. Конечно, Клеопатра прекраснее, изящнее и умнее; она — зрелый сочный плод, вечная Женственность, а Атуя — лишь созревающий плод, скромная Юность. Опытная в искусстве любви гетера и неопытная стыдливая девушка!

Вошел Эрос и попросил позволения отлучиться на сутки. Он объяснил, что Халидония живет в Антиохии и он не видел ее с тех пор, как господин возвратился из Парфии.

— Зачем ты ее вызвал в Сирию, когда еще неизвестно, куда мы отправимся?

— А разве господин не поедет в Египет? — с удивлением спросил Эрос.

Антоний не ответил. Долго он ходил взад и вперед возле жертвенника Гестии и что-то шептал.

«Молится богам или совершает заклинания? — спрашивал себя вольноотпущенник и не находил ответа, — А может быть, решает, что лучше: Италия или Египет?»

— Зиму, а может быть, и весну проведем в Азии, — сказал наконец Антоний, останавливаясь перед жертвенником. — Знаешь, Лепид низложен, триумвират не существует.

Эрос растерянно смотрел на Антония.

— Что молчишь? Лепид предлагает мне триумвират с привлечением на нашу сторону Секста Помпея.

— Дай подумать, господин мой!.. Не знаю, что и посоветовать. Октавиан страшно могущественен, Италия против тебя…

— Италия любит Секста…

— Это так. Но Лепид? Чем он, эпикуреец, поможет тебе? Нет, господин мой, не иди против Октавиана, пощади супругу свою…

— Которую?

— Я говорю, господин мой, об Октавии…

Опять Антоний ходил взад и вперед, а Эрос думал о Сексте Помпее. Если Азия, Италия, Африка и Египет присоединятся к новым триумвирам и на море помогут им пираты, Октавиан не выдержит. Однако он не высказал вслух своих мыслей.

— Посоветуйся, господин мой, с мужами более зрелыми и более умными, чем я. Глубоко уважая твою супругу Октавию, я не могу бросить в нее камня. Пусть Йоги смягчат твое сердце!


XXV


Пользуясь тем, что неудача завоевания Парфии подорвала авторитет Антония на Востоке и многие царьки отшатнулись от него, Секст Помпей задумал изгнать триумвира из Азии, захватить ее и объединить против него все государства, в том числе Парфию, Армению и Поит. Но опасаясь открыто выступить против Антония, Секст решил обмануть его: он завязал с ним переговоры о мире и дружбе, уверяя его, что победа над Октавианом обеспечена, если Антоний не будет колебаться в выборе сподвижников.

«Расторгни старый триумвират и заключи новый. Ты, я и Лепид сделаем для республики гораздо больше, чем жалкий демагог Октавиан». Так писал Секст Помпей Антонию. А сам тайком послал Лицинию в Азию в сопровождении нескольких контуберналиев. Она должна была договориться с царьками о союзе и согласованности действий против Антония, а Секст должен был собирать в это время корабли и вербовать воинов.

Средств у него было достаточно: еще во время бегства из Сицилии он разграбил храм Юноны, находившийся на Лацинийском мысе, и взял все сокровища, а в Митилене, объявленной Помпеем Великим свободным городов, получил большие средства для борьбы с Октавианом. Даже римские магистраты, зависевшие от сената, поддерживали Секста и не препятствовали ему готовиться к войне, которую считали справедливой, а месть за Помпея Великого — божьим воздаянием.

Собрав войска и корабли, Секст высадился в Азии и двинулся к Ламлсаку. Взяв его, он проник в Вифинию. Дожидаясь Лицинию с известиями от царьков (а она не ехал а), Помпей стал уже отчаиваться в успехе переговоров, но в это время прискакавший разведчик сообщил о выступлении против него Тития, наместника Сирии, с легионами и кораблями.

Секст понял, что замысел его разгадан Антонием, и, стиснув зубы, стал готовиться к борьбе.

Положение было тревожное. Впереди была беспощадная война, но Помпей готов был перенести всевозможные лишения.

Лициния прибыла внезапно в один из мягких зимних дней. Шел крупными хлопьями снег, садясь на ее фригийскую шапку и на пеплос. Лицо ее было усталое — много дней и ночей ехала она по скользким горным тропам и ухабистым дорогам, ночуя у пастухов и земледельцев в дымных и закопченных хижинах.

Увидев Секста, вышедшего из домика, находившегося на окраине города, она проворно спрыгнула с коня, вспыхнула, как девочка, и бросилась к нему.

Помпей удержал ее и спросил:

— Какие вести?

— Неопределенные, — ответила она со вздохом. Секст обнял ее, и снег с ее шапки посыпался на его одежду, мягкий и влажный.

Лициния рассказала, что царьки колеблются: одни боятся Антония, который, несмотря на неудачный поход в Парфию, кажется им сильнее Помпея; другие считают, что египетский царь и римский проконсул могущественнее Октавиана, а так как дуумвиры находятся в родстве, то, несомненно, помогут друг другу; третьи утверждали, что Цезарь, начавший войну с Секстом, будет продолжать, ее, и указывали на согласованность действий Антония и Октавиана: разве Антоний не отправил уже сирийских легионов против Помпея?

Секст спокойно выслушал Лицинию. Опять он один должен был противостоять натиску озверелых дуумвиров, которые, лишив сына Помпея Великого родины и очага, преследовали его, как волки. Где выход? Что делать? Сдаться им на милость, как Лепид? Нет, Секст Помпей — римлянин и не покорится произволу тиранов и продажных разбойников с большой дороги: он будет бороться до конца, как Аристоник, вождь рабов и пролетариев, он поднимет невольников против угнетателей и тогда…

Слушая его, Лициния вскричала, воздев руки к хмурому небу:

— Неужели всегда будет на земле рабство и угнетение бедного богатым? О, если так, то не лучше ли было бы женщинам не рожать вовсе, а мужчинам стать евнухами? И когда люди вымерли бы — некому и не над кем было бы издеваться!


XXVI


Неудача Антония в Парфии обрадовала Октавиана, и он свысока смотрел на своего коллегу по управлению восточной половиной государства. Победа у Навлоха вскружила ему голову, и власть над народами казалась естественным завершением «трудов», положенных на «восстановление республики». Все, что он ни делал, все действия, соединенные с демагогией, подкупами, лицемерием, обманом, ложью, вероломством, насилием, растлением и иными подлостями, отвечали стремлениям его низкой души. Агриппа возмущался честолюбием, мстительностью, жадностью и завистью молодого тирана.

Октавиану было двадцать семь лет, но характером он напоминал старика: не любил роскоши, был скуп, расчетлив и бережлив. В Риме говорили, что в нем живет душа велетрийского ростовщика, готового на разные низости, чтобы скопить лишний асе.

Его угнетало то, что Секст Помпей готовился к новой войне, Антоний, женившийся на египтянке, мог отомстить ему разводом с Октавией, недовольные легионы требовали денег, обещанных еще во время Мутинской войны, а средств не было — трудно было содержать сорок три легиона. У него явилась мысль распустить восемь легионов и дать им земли. А где взять денег на покупку земель и уплату жалованья ветеранам?

Он боялся бунта легионариев, измены друзей и дрожал при малейшем шуме, точно каждый час могла решиться его участь. Не мог спокойно спать, и Ливия спрашивала по ночам, что его беспокоит. Временами его охватывало отчаяние, и он молился божественному Юлию, умоляя о совете. Ливия успокаивала его; вместо Юлия Цезаря совет давала она, и Октавиан, доверяя ей больше, чем даже Агриппе, действовал нередко по ее указаниям — как она решала женским умом, неподготовленным к политическим делам. Она посоветовала ему прочитать «Об обязанностях» Цицерона, побеседовать с Дидимом Ареем, проповедывавшим умеренность и воздержание, и Октавиан послушался ее. Следствием «пения и бесед были уступки, которые он сделал обществу. Были возвращены магистратам права, отнятые 1рп ум вирами, проявлена забота о собственниках, отлупи но и наделено землями двадцать тысяч воинов. Однако и тут врожденная подлость разрешилась вероломством: распуская восемь легионов Секста Помпея, которые были из сицилийских рабов и беглых италийских неволников (по Мизенскому договору они стали свободными), он объявил, что Мизенский договор расторгнут: вы должны вернуться к своим господам.

«А кто не вернется, — кричали глашатаи на площадях италийских городов, — тех приказано разыскивать и препровождать силою».

Агриппа был против такого решения и сказал Октавиану, выходя с ним из сената:

— Ты совершил ошибку, Цезарь! Эти люди станут твоими врагами, и в случае борьбы кого-либо из полководцев они пойдут против тебя.

— Не пойдут, — свирепо выговорил Октавиан, — а пойдут, я применю к ним децимацию, распну на крестах вниз головой, как пиратов.

И, помолчав, спокойно добавил:

— Пролетарии волнуются, требуя работы, и я решил, чтобы успокоить крикунов и заткнуть рты подстрекателям бунтов, строить на Палатине храм Аполлону. Кроме того, я отпущу средства, чтобы ускорить постройку храма Цезаря и Марса Виндикатора на Капитолии.

— Все это было бы хорошо, — одобрил Агриппа, — если бы ты не обидел помпеевых воинов. Я с радостью поздравил бы тебя со счастливым началом твоей деятельности.

…Октавиан был убежден, что эти дни нельзя считать счастливым началом его единовластной деятельности; пока живы Секст Помпей и Антоний (о Лепиде он не думал), борьба будет продолжаться, и лишь тот день будет счастливым, когда он станет единственным правителем Рима, всего государства, западного и восточного.

Эти мысли он хранил про себя, никому их не высказывал, даже Ливия и Агриппа не догадывались о дерзких замыслах сына Цезаря. А в тайнике его души дозревало грозное решение против Антония, были мысли и о Клеопатре, но они еще бродили, одинокие, неоформленные, пугая его самого; он отгонял их, боясь поражения и смерти от руки Антония, а они назойливо лезли. Тогда он становился угрюмым, уходил от жены и друзей, запирался в таблинуме и, улегшись, мечтал о еще большем могуществе, о еще большей власти.

Однако могущество Октавиана не было таким, как он о нем мечтал, — римское общество, возненавидевшее имя Цезаря-отца, смотрело на Цезаря-сына как на чудовище. Плебс и даже зажиточные люди, заразившиеся демократическими идеями, противопоставляли Октавиану доблестного мужа, о котором с любовью и нескрываемой горечью по поводу его поражения говорил весь Рим. Имя Секста Помпея было у всех на устах. Рабы повторяли это имя с надеждой отчаяния. Образ Спартака продолжал жить среди угнетенных, Спартак был знаменем и светочем борьбы, и страшная травля Октавианом освобожденных в Сицилии рабов предвещала новую борьбу, эти насилия были вероломством и издевательством над человеком. Рим знал, что рабы бежали вслед за Секетом в Азию. Их ловили, за ними охотились с собаками, а они сопротивлялись. Кому удалось пробраться в Азию, тот присоединился к Помпею, но многие погибли с оружием в руках.

Октавиан знал об этом, и беспокойство терзало его.

Проходя однажды по форуму, он остановился перед золотой статуей, изображавшей его верхом на коне, с занесенным мечом, и, вспомнив о даровании ему сенатом всех магистратур, спросил Агриппу:

— Ты считаешь, что желать мне больше нечего, точно я добился всего. Но всего ли? Ты хорошо подумал?

— Сенат декретировал тебе величайшие почести после победы твоей у Навлоха, несмотря на ропот народа, любящего Помпея, — смущенно ответил Агриппа, удивляясь в душе, как мог Октавиан присвоить себе чужую победу — его, Агриппы, победу. — Ты — господин на суше и на море. Чего тебе еще?

— Еще? Секст Помпей жив или умер? Жив, говоришь? Я должен был войти в доверие народа, противопоставить себя Сексту, и это мне удалось, но какой ценою!

«Он надел овечью шкуру, — подумал Агриппа, — собрал народ вне помериума и воссоздал трогательный случай из прошлого республики; сын Цезаря давал отчет народу в своих действиях, объясняя те или иные поступки. Народ был умилен. Клянусь Юпитером! я видел слезы на глазах многих магистратов и удивлялся доверчивой глупости старых ослов… Конечно, он сложил с народа все недоимки не из-за человеколюбия. Запретив богачам носить пурпур и введя в коллегию авгуров Валерия Мессалу Корвина, он добивался популярности, похвал, любви и уважения народа. Он жаждет низкопоклонства, а кто его любит? Он или одержим лаврами, или дик и безумен… А может быть, пал так низко, что для него составляет удовольствие делать подлости и лицемерить? О боги, можно ли после этих речей порицать в чем-либо Антония и Лепида? — И Агриппа тут же подумал о себе, — краска выступила на щеках, губы дрогнули: — Почему же я служу ему? Неужели оттого, что выгодно? Нет, нет! Я люблю родину и надеюсь, что сын Цезаря, восстанавливая республику, последует советам Дидима Арея, неопифагорейца. Дидим учит, что доброта, умеренность и воздержание правителя способствуют благоденствию народа».

Смеркалось. Форум пустел. Сторожа, с факелами в руках, зажигали светильни, но ветер тушил огонь.

— Что молчишь? — спросил Октавиан, вглядываясь в лицо Агриппы и стараясь угадать, какое впечатление произвела на него беседа. — Уж не осуждаешь ли ты меня?

— Я думаю, Цезарь, как сложен и труден путь к власти, — уклончиво ответил Агриппа. — Пойдем к Дидиму Арею и послушаем, одобрит ли он твои речи. Я же, Цезарь, плохой политик; я больше привык к войне и стратегическим хитростям.

— К старику не пойду, — резко сказал Октавиан, отвернувшись от Агриппы, — а не пойду потому, что старость нередко отстоит от детства на расстоянии толщины волоса.

И зашагал к Палатину, оставив друга далеко позади.


XXVII


Весной следующего года Титий, военачальник сирийских легионов, сообщил Антонию, что с Секстом бороться трудно: освобожденные Помпеем рабы препятствуют продвижению войск, и, если не будут приняты своевременно необходимые меры, освобождение невольников может перекинуться на целые области Азии и значительно затруднить военные действия.

Обеспокоенный письмом Тития, Антоний тотчас же приказал ему завязать переговоры с Секстом о перемирии и пригласить его в небольшой городок, где Помпей встретится с Антонием и точно договорится об условиях прочного мира.

«Намекни ему, — писал Антоний, — что, поскольку триумвират распался, возможны дальнейшие переговоры в Эфесе о возобновлении триумвирата с заменой Октавиана Секстом Помпеем и привлечением Лепида.

Поезжай в условленное место раньше Секста, там ты его встретишь и точно исполнишь мое приказание, изложенное в прилагаемой записке, каковую по прочтении немедленно уничтожь. Не откладывай дела, действуй быстро».

Письмо повез Эрос.

Антоний задумался. Не так ли погубил он Кассия, который при Филиппах мог вместе с Брутом отнять у него победу? Недозволенными средствами и способами расчищал он себе дорогу, не жалея жизней.

Вошел легат и положил перед Антонием письма из Рима, Александрии, Афин и нескольких азиатских городов.

Октавия писала, что едет к нему с двумя тысячами вооруженных легионариев, с военной одеждой, вьючными животными, деньгами и подарками для его военачальников и друзей. Она спрашивала, куда ей следовать из Афин, и сообщала, что брат желает начать с ним переговоры о сложении с себя власти триумвира, если Антоний поступит так же; что в речи, произнесенной в сенате, Октавиан говорил: «Гражданская война кончена, и триумвират больше не нужен».

Читая письмо, Антоний досадовал на Октавию, выехавшую из Рима, а еще больше — на Октавиана.

— Ловушка на крупного зверя, — бормотал он. — Имея мое согласие, он объявит об этом в сенате и заставит отцов государства умолять его остаться во главе республики. Проклятый ростовщик!

Один из друзей сообщал, что Цезарь решился, наконец, несмотря на свою скупость, удалить гнилые зубы и вставить золотые.

«Египтяне и греки стараются превратить гнилозубого в золотозубого, как будто возможно таким действием превратить волка в ягненка? Золотыми зубами он будет не менее жадно перегрызать глотки квиритам, как делал это гнилыми. С какой радостью — будь я зубным лекарем — вонзил бы ему меч через раскрытый рот в самое горло!»

Из Афин писали гетеры; письма их были остроумны, местами веселы, не лишены непристойных намеков, слог ярок, цветист. Читая их письма, Антоний старался припомнить себе лица этих гречанок, но не мог, — Ламия, Потимния, Клеис сливались в одно бесформенное изображение с туманным обликом: глаза, улыбки, губы и волосы — все перепуталось, ион, вздохнув, отложил письма. Так много было у него афинянок, спартанок и азиатских гречанок, что он не помнил, когда и при каких обстоятельствах встречался с ними: приводил ли их Эрос или сам Антоний после бесед с философами, риторами и стоиками?

Послание от Клеопатры вызвало улыбку. Он ждал царицу, а она опаздывала; писала, что едет, и умоляла бросить войны ради прекрасной жизни с любовью и наслаждениями.

«Живем только один раз, — читал Антоний, — и все нужно взять у жизни. Торопись же, господин мой, царь и супруг!»

— Она не спешит, а я должен торопиться, — усмехнулся Антоний, пожав плечами.

Со скучающим лицом перебирал он письма, и вдруг щеки его вспыхнули, как у юноши: он держал небольшой свиток, догадываясь, от кого он. Уже однажды Антоний получил похожее письмо и весь день ходил, как очарованный. А теперь опять такое же послание — клочок папируса, неумело свернутый и завязанный, и полуграмотные письмена.

— Атуя, — прошептал Антоний, поспешно развертывая папирус. — Письмо необычно, как необычна вся Атуя.

Читал, улыбаясь, погрузив руку в бороду:

«Атуя — Антонию.

Все ждут тебя: царица, слуги, народ, рабы, вся земля Кем. А больше всех ждет тебя Атуя».

Антоний послал письмо Октавии, приказывая ей не ехать дальше Афин, ибо он намерен отправиться в поход. А сам решил дожидаться Клеопатру в местечке Левкоме.

Он тосковал по ней и, чтобы забыться, много пил. Удалив от себя певиц и плясуний, он беспрерывно посылал гонцов в Верит и Сидон и рабов на улицу, даже ночью, узнавать, не едет ли она.

Царица приехала однажды утром, когда он, усталый от ожиданий и полупьяный, еще спал. Она не велела будить его и занялась распределением одежд, привезенных для легионариев.

Проснувшись, Антоний вскочил с ложа, протирая глаза: в кресле сидела Клеопатра, рядом с ней стояла Атуя.

— Сплю я или вино туманит мою голову? — прошептал он. — Это ты, моя царица?

Клеопатра со смехом бросилась к нему.

— Я знал, что ты приедешь, как всегда, неожиданно, — говорил Антоний, сжимая ее в объятиях и посматривая на Атую. — Как ехала? Как здоровье? Дети? Все ли благополучно?

— Хвала богам! — певучим голосом сказала Клеопатра. — Я слышала, что к тебе едет Октавия… Говорят, она в Афинах. Поедешь ты к ней?

— Я сообщил ей, что отправляюсь на войну.

— Ты не уйдешь с нею?

— Зачем? Ты — моя жена… Клеопатра притворно вздохнула.


— Увы! Ты говоришь, что твоя жена, а Октавии не посылаешь разводной… Неужели тебе доставляет удовольствие мучить обеих — любимую и нелюбимую? Скажи откровенно: кто из нас любимая — царица или матрона?

— Зачем ты меня спрашиваешь об этом? Ответ мой — в моих глазах, объятиях, поцелуях и в сердце, которое бьется для тебя!..

— Все вы, мужи, говорите так, испытывая желание, ниспосланное Афродитой, а потом начинаете обращаться дерзко и грубо…

Антоний нахмурился. Подойдя к Клеопатре, сидевшей в кресле, он заглянул ей в глаза.

— Что с тобой, моя царица? — сказал он, прижимая ее голову к своему большому животу. — Ты устала, и оттого черные мысли терзают тебя. Ляг, отдохни. Пусть божественный сон сомкнет твои вежды, которые я так люблю, пусть…

Клеопатра оттолкнула его.

— Поезжай к своей Октавии! Римлянка, пропахшая чесноком и луком, милее тебе дочери Лагидов! Что так смотришь? Завтра же уезжай в Афины, а я вонжу себе в грудь это отравленное лезвие!

Антоний бросился к ней, отнял кинжал и, упав на колени, уткнулся лицом в ее хитон.

— Клеопатра! Чего ты хочешь — говори, и все будет, как скажешь. Но пощади меня…

— Поговорим позже. Встань, супруг мой, и вели раздать легионариям военные одежды, которые я привезла. Не забудь также разделить между ними деньги. Семнадцать мешков серебра я сдала в Сидоне твоему квестору.

Антоний вышел. Во дворе кто-то дернул его за тогу. Он схватил вытянутую из-за колонны руку, и смеющееся личико Атуи выглянуло и скрылось.

— Ночью в саду, — зазвенел ее голос, и шаги зашуршали по мозаичным плитам.


XXVIII


Напрасно прождав Антония несколько недель в Афинах, Октавия послала ему грустное письмо, в котором, не выражая ничем оскорбленного самолюбия, мягко спрашивала, куда послать привезенные одежды и вещи для воинов, кому сдать на хранение деньги и. подарки. Гонец, которому было приказано дождаться ответа, вернулся без письма от Антония. Не желая расстраивать униженную госпожу, он солгал, заявив, что триумвира не нашел уже в городе, а письмо передал его вольноотпущеннику, который должен был догнать Антония далеко за Сидоном.

Октавия заплакала и, приказав сделать опись вещам и ценностям, сдала их греческому меняле, взяв от него расписку.

Быстро собравшись в путь, она выехала из Афин, направляясь в Брундизий. В душе она порицала Антония за невнимание и дерзкое обращение, предчувствуя, что брат использует поступок Антония во вред ему.

Так и случилось. Увидевшись с сестрой, Октавиан сказал:

— Он еще раз оскорбил тебя и меня, и я приказываю жить тебе в моем доме… Ты должна отказаться от вероломного супруга и от забот о его детях…

Октавия живо прервала его:

— Брат мой, не причиняй мне горя, заставляя выехать из его дома, Я люблю мужа и не могу отказаться от него… Кто знает, чем кончится эта холодность? Может быть, он вернется ко мне раньше, чем мы думаем, и что он скажет тогда о жене, покинувшей мужа, не известившей его о своем решении? Прошу тебя, если ты непомышляешь о войне с Антонием, — а я молю богов только об этом! — не обращай внимания на мое положение, ибо оно ничто по сравнению с тем, что два величайших императора враждуют между собой, — один из ревности, а другой — из любви к женщине…

Октавиан ответил, скрывая раздражение:

— Так любить, так поступать, как это делаешь ты, достойно похвалы и порицания. Такое постоянство — добродетель, украшающая матрону, но коль скоро эта добродетель становится во вред тебе, я принужден осудить и ее и тебя, дорогая сестра. Супруг, ставший восточным царем, вступил в брак при жизни жены и помышляет больше о наслаждениях, чем о добродетельнейшей из женщин. Он свысока смотрит на Рим, на нас с тобой и не заботится о своих детях…

— Я о них позабочусь, брат мой…

— Великодушие, равное безумию!

— Не сердись, не мешай жить спокойно. И не начинай — заклинаю тебя богами! — войны с Антонием.

Речи Октавии изумили триумвира. Он гордился сестрой и еще больше возненавидел Антония. Исподтишка он наблюдал за Октавией: она жила в доме Антония, заботилась о своих детях и детях Антония от Фульвии, принимала друзей мужа, приезжавших в Рим по делам и добивавшихся кандидатур на общественные должности, и ходатайствовала за них перед Октавианом.

Общество презирало Антония за оскорбление Октавии, «редчайшей из матрон», и величало Клеопатру гетерой, женщиной продажной и бесстыдной.

— Отнимать у жены мужа, с умыслом иметь от него детей, чтобы оправдать себя в глазах приближенных и египетского народа, — не есть ли это подлость, соединенная с обманом? — говорил Меценат, возбуждая Октавиана против Антония и забывая, что сам Октавиан поступал не менее подло по отношению к своим прежним женам.

— Тем более гадок его поступок, — вмешался Агриппа, — что Октавия — олицетворение кротости, незлобия и доброты. О, если б я был смелее с женщинами, я бы посватался к ней еще до ухаживаний Антония! Она казалась мне неприступной, недосягаемой, как богиня. И я упустил, друзья, олицетворенную добродетель по своей робости и глупости!

Октавиан встал.

— Все эти похвалы и сожаления заслуживают похвалы и сожаления, — насмешливо сказал он, — но больше их меня занимает Секст Помпей. Я поручил Антонию продолжать с ним борьбу, а как она протекает — не знаю. Агриппа так и не послал наблюдателей в Азию… Ты, кажется, хотел что-то сказать, Марк Випсаний?

— И повторю, что послать их не поздно и теперь, — ответил Агриппа.

— Ты думаешь? Впрочем, я кое-что знаю: Титий выехал в некий городок, и туда же вызван Секст Помпей.

Агриппа и Меценат с удивлением смотрели на Октавиана, опрашивая себя, как могло случиться, что такие важные события прошли мимо них.

— Изумление ваше, дорогие друзья, доказывает, что вы мало помышляли о Сексте, опаснейшем из всех мужей. А я, понадеявшись на вашу прозорливость, не послал во-время наблюдателей. К счастью, халдей, предсказавший мне великую будущность — не тот старик, которого я хотел наказать на пиру у Секста Помпея, а другой, — проезжал через городок именно в то время, как туда прибыл Титий, и узнал, что римский военачальник ожидает Секста. Халдей поторопился в Рим, и сегодня утром я уже знал о делах Антония.

— Счастливая случайность! — воскликнул Агриппа, плохо скрывая свое смущение.

— Тем более счастливая, — добавил Меценат, — что если бы я, Цезарь, находился все время при тебе, я не допустил бы того, что допустил Агриппа.

Толстые красные губы Агриппы дрогнули.

— Замолчи, низкий лицемер! — выговорил он, едва владея собою. — Хвастовство твое оскорбляет стены этого дома. Чем ты проявил себя, служа нашему господину? Чем? Зато о себе я могу сказать: я помог Цезарю разбить Секста Помпея на море, изгнать его из Сицилии и иных островов…

Меценат молчал.

— Я мог бы еще напомнить о победах моих в Аквитании, — продолжал Агриппа, — но не хочу уличать тебя в происках против меня. Пусть господин наш Цезарь скажет беспристрастно, кому он больше обязан — мне, другу своего детства, или тебе, жалкий выскочка?..

Октавиан засмеялся,

— Тише, друзья, тише! Оба вы нужны мне, обоих вас ценю, и не время ссориться и оскорблять друг друга! То, что я сказал вам, должно быть сохранено в тайне, и только письмо Антония снимет печать молчания с наших уст.

И он приказал вошедшему рабу позвать Ливию. Меценат и Агриппа поторопились уйти.


XXIX


Меценат, покровитель искусств и литературы, ходил взад и вперед по таблинуму и диктовал рабу стихи, которые сочинял «по наитию свыше», как он любил утверждать в спорах с Горацием, Вергилием, Галлом и иными поэтами. Он готовил книгу, которую назвал «Гетеры» и которая, по его мнению, должна была жить в веках, в потомстве, как украшение правления молодого Цезаря. Эти гекзаметры он создавал четверостишиями, стараясь в каждое из них включить определенный смысл.

— Пиши, — обратился он к скрибу и, остановившись, стал говорить нараспев, отбивая ногою размер:


XX
В рое сошедших на землю богинь страстнооких Милета
Славилась между гетер ты, о Аспазия-мать!
В гордых Афинах великие мужи вселенной с тобою:
Фидий, Перикл и Сократ, злой Теоды кумир!
XXI
Светлая в блеске божественных дев, о супруга Перикла!
Как ты сумела вовлечь Грецию в войны? Самос
С бурной Мегарой в мечи нарядились и в шлемы и в латы:
В звонах кровавых шумит ратная доблесть племен!
XXII
Смертные! Фрину кто зрел совершенно нагую в цистерне,
Может на стогнах сказать: «Гелиос бросил копье,
Встала из пены рожденная девушка, нимфа Нептуна,
Вышла на берег. Легла. Пена струится с волос»…

Заставив раба перечитывать стихи, он напрасно искал хотя бы одного слова, чтобы придраться к нему, заменить иным, более звучным или ярким, и — не находил. Он думал, что эти стихи не заимствованы им у Невия, Энния, Ливия Андроника, Катулла, ни у Гомера, Гезиода, Сапфо и иных поэтов, и гордился ими больше, чем мог гордиться Вергилий десятью своими «Эклогами», которые он, Меценат, считал скучными, растянутыми и маловыразительными.

В этот день он был в том приподнятом настроении, которое называл вдохновением, не думая, что оно было следствием общения Октавиана накануне на пиру у Агриппы. Цезарь обещал ему поддерживать не только начинающих поэтов и писателей средствами и подарками, но даже выявившихся и известных не оставлять без вознаграждения. И в доказательство того, что его обещания не пустые разговоры, Октавиан написал тут же, за фиалом вина, записку своему аргентарию с приказанием выдать Меценату на «литературные расходы» сто тысяч сестерциев. «Это только для начала, — добавил триумвир, — лишь бы ты употребил их разумно, с пользой и представил мне доказательства, что дело, задуманное тобою, стоит твоих трудов и моих денег». Обрадованный вниманием Цезаря, Меценат не спал почти всю ночь, обдумывая, как употребить эти деньги, и чуть свет принялся за работу над книгой стихов, которые давно уже хотел предложить как образец начинающим поэтам и как произведение, достойное соперничества с Горацием и Галлом (Вергилий большую часть года жил в Неаполе и на Капрее).

Он остановился возле невольника и сказал:

— Пиши.


XXIII  
В храме Дианы в Эфесе — из золота статуя Фрины.
Славься, ваятель-маг и богоподобный творец!
Сладостно Фрину любил ты, прекрасную Фесписа музу;
Имя Триферы веками в пламени роз подарил.

Раб доложил, что некто хочет видеть господина, и добавил, как бы извиняясь за пришельца:

— Только он одет, как нищий.

— Чего ему нужно? — нетерпеливо спросил Меценат, недовольный тем, что часы творчества нарушены и вдохновение исчезает.

— Господин, он говорит, что пишет стихи…

— Пусть войдет! — вскричал Меценат, предвкушая удовольствие дать совет, как нужно писать, и заодно прочитать свои стихи, которые считал образцовыми.

Вошел бледный юноша, в лохмотьях, с гордым выражением лица, и Меценат невольно подумал: «Сын одного из бывших нобилей или всадников». Чувствуя, как неприязнь захлестывает душу, он, едва сдерживаясь, указал ему на кресло.

— Сядь. Говорят, ты пишешь стихи. Что же ты принес с собою?

— Много наслышавшись о тебе как тонком ценителе изящного и покровителе наук, искусств и литературы, я не мог отделаться от желания, внушенного мне, несомненно, самим Аполлоном — клянусь его именем! — и решил обратиться к тебе. Ты спрашиваешь, что я принес? Сперва послушай, а потом оцени.

— Стихи?

Поэт кивнул и вынул из одежды завернутые в тряпку навощенные дощечки.

— Господин позволит?

И прочитал звонким юношеским голосом:


Памятник в белом Коринфе на площади города шумной;
Львица барашка терзает — алчно на части казнит…
Женщины дивной Фессалии жрицу Лаису убили —
Жрицу любовных истом, жрицу сверхпламенных нег!..

Поэт прочитал еще несколько четверостиший. Меценат молчал, не зная, к чему придраться. Он испытывал чувство поэта, который считал свои стихи лучшими, непревзойденными и внезапно наткнулся на соперника, который пишет не хуже, если не лучше его.

Улыбнувшись принужденно, Меценат похвалил его стихи и сказал:

— Я рад, друг, что ты работаешь и преуспеваешь в этом деле. Позволь же поощрить тебя деньгами, чтобы ты еще лучше мог работать и немного приоделся. Приходи завтра вечером — у меня будут Гораций и Вергилий.

Юноша ушел, унося с собой одну тысячу сестерциев.

А на другой день, когда пришли смуглолицый Галл и краснощекий Гораций, а юноша не явился, Меценат, рассказав им с возмущением о неблагодарности поэта, воскликнул:

— Вместо того, чтобы быть признательным мне за то, что я слушал и похвалил его стихи, а Цезарю — за его деньги, он пренебрег моим приглашением! О молодежь! достойна ли ты милостей Цезаря и внимания истинных поэтов?

Галл и Гораций переглянулись с лукавыми огоньками в глазах.

— Действительно ли хороши его стихи? — спросил Гораций.

— Хороши, — ответил Меценат, вспоминая строчки о знаменитой гетере Лаисе.

— Лучше твоих?

— Не знаю… Не мне судить, — смутился Меценат.

— Однако ты не порицаешь их…

— Я хвалю их.

— А так как ты хвалишь их, то не подумал ли ты, что этот юноша может быть твоим соперником?

— Соперником?

— Клянусь Аполлоном! Разве он не пишет, как и ты, о гетерах? Ведь сам же ты сказал, что это так…

Заметив огорчение на лице Мецената, Галл сказал:

— Не печалься, боги часто награждают людей неожиданной радостью…

Меценат поднял голову, оглядел поэта с подозрительной внимательностью. Галл и Гораций захохотали.

— Успокойся! — закричал Галл. — Соперник не юноша, а мы! Мы написали стихи, похожие на твои, и подослали юношу к тебе…

Меценат вскочил с гневом на лице.

— Вот тебе доказательство, — со смехом добавил Гораций, — что можно подражать стихам любого поэта, перенять у него слог, обороты речи, даже мысли. А ты — помнишь — спорил, что это невозможно?

Меценат нахмурился.

— Если бы это сделал кто-либо другой, — вымолвил он трясущимися губами, — то — клянусь Аполлоном и музами! — я жестоко бы расправился с ним.


XXX


Опасаясь западни, Лициния умоляла Секста не ездить на свидание с Титием.

Точно предчувствуя, что они больше не увидятся, Помпей ласкал и целовал Лицинию.

— Не удерживай меня, — говорил он, — если я погибну, не отказывайся от борьбы, не хорони республику, не клади на могиле ее камень. Продолжай мое дело, пока будет возможно…

Он прижал ее к груди, стегнул коня и поскакал по дороге, впереди отряда всадников, не оглядываясь, дрожа от нетерпения добраться поскорее до Мидиэона, где ожидал его Фатум, от которого, как он думал, никуда не уйти и законы которого непреложны, как законы движения звезд и планет, смены ночи и дня, времен года.

Издали он увидел храм, черепичатые кровли домов и поскакал к форуму. Остановив коня неподалеку от агоры, он послал рабов узнать в табернах, не приехал ли еще Титий, военачальник Антония.

Уже смеркалось, и в табернах зажигались огни. В прилегавших к форуму улицах появлялись тени, сгущаясь в черные пятна. И вдруг эти пятна придвинулись к Сексту, стали окружать его и всадников. Кто-то крикнул: «Измена!» Чей-то голос, яркий и пронзительный, прокатился по улицам, повис страшной угрозой. Помпей ударил коня, крикнул всадникам следовать за ним и помчался по направлению к форуму. Черные всадники загородили ему дорогу, резкий голос прокричал:

— Сдать оружие — именем Цезаря и Антония! Секст оглянулся на отряд, крикнул: «Вперед!» и, взмахнув мечом, помчался, пригнувшись к шее коня, на черных всадников. Они расступились, пропустив его, и тотчас же сомкнулись. Секст слышал позади себя сечу, лязг мечей, крики, стоны и, работая мечом, уже пробивался на дорогу к мосту.

— Стой! — послышался тот же резкий голос, но Секст, не оглядываясь, продолжал наносить удары, понукая коня.

И вдруг пошатнулся: камень ударил по шлему, все закружилось перед глазами, темнота сгустилась. Падая с коня, он успел подумать, что нужно поскорее выдернуть ноги из бронзовых башмаков, и уже не помнил, как упал на землю, как его схватили и потащили к Титию.

Очнулся на форуме. В темноте чадили светильни, раздуваемые ветром, и военачальник Антония сидел на возвышении, покрытом пурпуром. Кое-где толпился народ. Форум был оцеплен легионариями. Секста подвели к Титию.

— Ты Помпей? — спросил военачальник, бритый муж с отвислыми щеками.

Секст молчал, чувствуя, как омерзение и ненависть к злодеям терзают его сердце.

— Спрашиваю, ты ли Секст Помпей? — повторил еще резче Титий.

— Я. А ты — Титий, сторожевой пес развратного Антония?

Титий вскочил, челюсть запрыгала — хотел что-то сказать, но не мог. Наконец выговорил хриплым голосом, задыхаясь:

— Заковать в цепи. Секст плюнул ему в лицо.

— Проклятая собака! Обманом ты заманил меня в этот гостеприимный город, и пусть Зевс Ксений обратит на тебя мою кровь и свои громы за попранное гостеприимство.

Шум битвы привлек внимание фригийцев. Узнав о предательском нападении на Помпея, население Мидиэона вооружилось, чем попало; сбежались и рабы на выручку Секста. Титий растерялся. Отряд был невелик и продержаться долго не мог. Титий соображал, как поступить. И вдруг решение созрело у него в голове — бежать!

Приказав нескольким надежным всадникам выехать незаметно с Секстом Помпеем из городка и мчаться по дороге на Эфес, он объявил фригийцам, что произошло столкновение не с Секстом Помпеем, ас разбойниками, внезапно напавшими на его отряд. Переночевав в Мидиэоне, Титий на другой день выступил в путь, направляясь в Эфес.

Обманутое население успокоилось, и Титий размышлял, как много значит в жизни своевременная находчивость и хитрость.

В Эфес прибыли ночью. Луна освещала величественный храм Артемиды с ионическими колоннами, серебрила воды Каистра. Отряд направился к гимназию и театру, прилегавшим к форуму, которые находились за мостом.

Титий приказал привести Секста на форум. Кругом было тихо, безлюдно. Титий торопился. Повелев принести бревно, он распорядился казнить немедленно Секста Помпея.

Когда его схватили и потащили к черному бревну, он тряхнул плечом, и легионарии посыпались с него, как желуди с дуба. Поднявшись, они толпой набросились на него, стремясь сбить с ног, но он закованными руками разбивал лица, сворачивал челюсти, а двух-трех человек убил наповал, ударив их огромными кулаками, как молотом.

Удивляясь геркулесовой силе Помпея, Титий, с сожалением в душе, повелел сбить его с ног: приказ Антония был точен — «казнить».

Секст геройски защищался. На нем повисли люди, падали ему под ноги, хватались за них, и он чувствовал страшную тяжесть, от которой, казалось, никогда не освободится.

Перестал защищаться. Фатум был неумолим, как закон, как вековечное предначертание. Тем лучше! Он умрет, как подобает римлянину. Его подвели к бревну, и палач приказал ему опуститься на колени.

— Мне, Помпею Великому, на колени? — вскричал Секст и ударил его в зубы с такой силой, что палач упал замертво.

Помпей яростно отбивался от легионариев. Он пробился было к помертвевшему от ужаса Титию и едва не убил его — подоспели воины и оттеснили Секста.

Он был опять окружен.

Титий кричал хриплым голосом:

— Связать ноги, связать!

Помпеем овладели, пытались его связать, но он лежа отбивался ногами. Рядом с ним валялись трупы, стонали раненые, — он видел их и говорил воинам, тащившим его к срубу:

— Кого хотите казнить?.. Переходите на мою сторону, и вы получите земли, дома, деньги… Казните злодея Тития…

Легионарии колебались, перешептывались. Подбежал центурион и стал хлестать их виноградной лозою. Они не посмели ослушаться его и вновь овладели Секстом.

Голову Помпея положили на бревно. Он отбивался связанными ногами, и его держали несколько человек. Центурион схватил секиру и с размаха ударил Секста по шее. Голова отделилась от туловища. В темноте она казалась большим черным мячом.

Титий приказал бросить голову в кожаный мешок и отвезти Антонию. А на другой день объявил в Эфесе, что произошла ужасная ошибка; в темноте вместо беглого невольника убит легионариями Помпей. Однако эфесяне не поверили Титию: зная, какой любовью пользовался Секст в Италии и Азии, они поняли, что Антоний, боясь ненависти италиков, прибегнул к обману, чтобы избавиться от вождя республиканцев и заодно отвлечь от себя гнев народа.

Известие о смерти Секста Помпея быстро распространилось по Азии. Рабы и бедняки оплакивали мужественного вождя.

Лициния, узнав о смерти Секста, не находила себе места: ей казалось, что жизнь остановилась и жить не стоит. С болью в сердце она села на коня и поскакала в Эфес, чтобы в последний раз взглянуть на Секста, почерпнуть у него мужества и непреклонности, обдумать у его трупа, как жить, что делать.

Медленно ехала по шумным улицам Эфеса. Толпы детей, занятых играми, мешали уличному движению. Здесь играли в остракон — слышался возглас: «Ночь или день!» — и пойманный мальчик становился ослом, нес на своей спине победителя; там играли в медную муху — мальчик кружился с завязанными глазами на месте и кричал: «Иду охотиться на медную муху», а ему отвечали: «Не поймаешь» — и били его бичами из коры папируса; дальше дети ходили на руках, на ходулях, катили медные обручи, девочки играли в мяч. Шум, крики, возгласы носились над улицами.

Лициния рассеянно смотрела на игры детей. Мысли ее были далеко: вспоминала дни, проведенные с Секстом, его любовь, и слезы заволакивали глаза.

Недалеко от форума, в грязной уличке, она спешилась и пошла вперед. Навстречу ей шел лысый старик, и она смутилась, подумав: «Встреча с плешивым несет неприятности». Она поостереглась вступить с ним в беседу и, привязав коня к изгороди, вошла в таберну. Здесь было несколько моряков, два-три горожанина, старая блудница. Все были пьяны и пели вразброд, не слушая друг друга.

Лициния подозвала раба, прислуживавшего посетителям, и стала расспрашивать о Помпее. Невольник сообщил, что обезглавленный труп Секста выброшен за Магнезийские ворота и лежит, должно быть, между холмом и болотом.

Лициния заплакала. Секста Помпея Великого выбросили из города, как падаль, по приказанию Тития, и эфесяне равнодушно отнеслись к надругательству над трупом!

Она сунула рабу горсть монет и велела нанять людей, которые помогли бы ей похоронить славного мужа. Вскочив на коня, она отправилась в южную часть города. За Магнезийскими воротами Лициния нашла раздетый донага, обглоданный собаками труп и, горестно всплеснув руками, опустилась на колени: «Он ли это?» — думала она.

Взяла его руку и по шраму, полученному Секстом в бою, поняла, что это он, надежда угнетенных, ее любовь, и, рыдая, билась в отчаянии головой о влажную землю. Подходили люди. Лициния повелела воздвигнуть погребальный костер, облить его маслом и зажечь.

Когда вспыхнуло пламя и охватило труп, она вспомнила слова Секста о борьбе и решила, не мешкая, отправиться в Рим: мысль о покушении овладела ею с необычайной силою.

«Там сидит трусливый паук, вредное насекомое, терзающее тело римского народа, — думала она, — и я не успокоюсь, пока не поражу презренного тирана в самое сердце!»

Костер догорал. Она ждала, когда можно будет собрать в урну (Прах и кости, — его дух должен незримо пребывать с нею до самой смерти и воодушевлять к борьбе за республику, за свободную жизнь, за человеческое достоинство.

Все разошлись. Она осталась наедине с прахом доблестного мужа. За эти несколько дней она поседела и как-то сразу состарилась — появились морщины, щеки обвисли, но глаза остались те же — горячие, живые, непреклонные.

Собирая прах и кости в урну, она уже не плакала. Зачем скорбеть, когда он здесь, рядом с нею? Его душа соединилась с ее душой, и они теперь — кажущаяся Альфа и Омега жизни в круговороте времен и вечного возвращения в мир.

«Разве он умер? Нет, он живет, все видит и слышит, но не так, как мы, а по-иному; он воплотился в меня, а когда и я умру, мы войдем в тела, родственные нам по духу, в тела мужей, стойких и мужественных, и будем продолжать борьбу».

В Эфесе она села на судно, отплывавшее в Брундизий, и смотрела на земли и острова, мимо которых проходил корабль, с горячей верой в торжество правды и справедливости.


Книга третья

I


Двум мужам не давали покоя мысли о власти, и каждому из них она представлялась как единственная цель жизни, как завершение войн, преступлений, убийств и подлостей, которые стоили многих усилий, душевных волнений, бессонных ночей и которые давали уже свои плоды. Но по-разному смотрели дуумвиры на власть и по-разному вели свою политику. Иначе и быть не могло, — мужи отличались друг от друга: один был изнеженный воин, помышлявший о пирах и восточных наслаждениях, другой — холодный, рассудительный эгоист, мечтавший о власти человека над человеком, о подчинении его своей воле, порабощении его духа.

По мнению Антония, народы должны были удовлетворять потребности правителей, содержать их, пополнять ряды легионов и поддерживать в борьбе за власть против врага внутреннего и внешнего. На людей, выступающих против власти, он смотрел как на злодеев, строящих козни против богов, и готов был оправдывать демагогию и низменные цели правителей. Он любил роскошь, золото, драгоценности, вина, великолепный разнообразный стол, а больше всего женщин — не душу, а тело, не ум их, а ласки, не строгость, а податливость, и не очень верил тем, которые уверяли его в своей любви; он придерживался восточного взгляда на любовь, не признавая духовной ее стороны.

Легко поддающийся женскому влиянию, Антоний находился сперва под властью Фульвии, а затем Клеопатры. Обе женщины были властолюбивы, обе стремились — одна к власти фамилии Антониев, другая — к власти Лагидов, но главной целью Клеопатры было спасение Египта от поглощения Римом. Антония мало занимали эти стремления: важнее всего была жизнь в роскоши и удовольствиях, накопление богатств, а остальное, как и власть фамилий, казалось в этот век обманов и насилий совсем ненужным.

— Имея средства и драгоценности, — говаривал он Клеопатре, — лучше всего отказаться от власти, чем положить жизнь свою за нее, и я бы это сделал, если бы не опасался насмешек римского общества. Скажут, что я струсил перед Октавианом. А боюсь ли я его в действительности? Нет, я смел, готов вступить в единоборство, готов на бой не только с гигантами, но и с богами. Моя мысль верна, и никто не разубедит меня. Стоит ли играть из-за власти своей головою? Ради чего? Ради нескольких лет царствования и насильственной смерти в Мамертинской темнице?

Клеопатра возражала, стараясь смягчить его сердце нежными словами о детях:

— Разве ты не хочешь, чтобы наши дорогие близнецы Клеопатра и Александр царствовали после нашей смерти? Или маленький Птолемей? А Цезарион, сын мой от божественного диктатора? Подумай, как разгневается на тебя Юлий Цезарь, если ты пренебрежешь его сыном! Нет, Марк Антоний, ты должен добиваться для них диадемы и царского пурпура.

Обыкновенно споры кончались быстрым примирением, но однажды зимой, когда царица отговаривала Антония от мысли о парфянской войне, которую он мечтал возобновить, и настаивала на разводе его с Октавией, проконсул вспылил. Произошла страшная ссора.

— Я не верю в счастливый исход войны и потому не дам денег из сокровищницы Лагидов! — кричала разъяренная Клеопатра.

— А я тебя заставлю… уеду к Октавии… помирюсь с Октавианом!..

— И уезжай! Я считала тебя мужем, а ты…

Багровый, с налитыми кровью глазами и растрепанными волосами и бородой, Антоний наступал с кулаками на Клеопатру.

— Еще слово, и я не посмотрю, что ты царица! Ты не царица, а простибула, и я кулаками выбью из твоих куриных мозгов мысли о разврате! Да, да! Думаешь — не знаю? Кто этот Алекс из Лаодикеи? Что он делает у тебя во дворце? Не забывай, что ты — мать моих детей, и, если я услышу малейшую сплетню или увижу насмешливую улыбку придворных, ударю тебя при всех!

И хотя в этот день он не ударил ее, Клеопатра боялась, что наступит время, когда он в бешенстве или отчаяньи свалит ее с ног ударом кулака, обезобразит ее лицо, и она решила действовать лаской и хитростью.

Октавиан был иным. Ни роскошь, ни богатство, ни женщины не привлекали его так сильно, как власть, но власть не денежная, хотя он был скуп, а власть человека над человеком — самая страшная форма власти, когда один муж имеет право властвовать над миллионами граждан, издеваться над ними, отбирать у них жен и дочерей, презрительно плевать на законы. Ничто не могло поколебать в нем неудержимого стремления к притеснению квиритов: он презирал подвластных ему людей, смотрел на плебеев свысока (он называл их полулюдьми) и не делал различия между квиритами и вольноотпущенниками. А рабов, за исключением греков, считал домашними животными. Народ в его глазах был стадом скота, которое должно бояться бича и слушаться окриков пастуха.

Октавиан любил философию и женщин не настолько, чтобы пожертвовать для них стремлением к могуществу и славе; впрочем, философия надоедала, греческий язык был труден, и Октавиан ненавидел его только потому, что он плохо ему давался, а ласки женщин утомляли и надоедали. Кончилось тем, что он невзлюбил и философию и женщин. Брак с Ливией был устроен скорее для того, чтобы унизить Нерона, показать свою власть над обоими супругами, над сенатом, и все же ему было мало. Подчинить себе Антония, а затем Клеопатру было его заветной мечтою; казнить старшего триумвира как изменника, поправшего римские законы (допустимо ли, чтобы проконсул был царем?), и повести пленную Клеопатру, в цепях, у своей колесницы! Супруга Юлия Цезаря! Жена Марка Антония! Оба оказались двоеженцами: у Цезаря была Кальпурния, а у Антония — Октавия.

Видя ненависть народа, он стал заискивать перед ним. Демагог возымел мысль восстановить республику, даровать народу отнятые права. Октавиан и Антоний объявили народевластье единственно справедливой формой государственного управления, чтобы со временем отнять ее и расправиться с магистратами-плебеями. Октавиан хотел заслужить любовь народа, чтобы сильнее и полнее владычествовать над ним.

Если Антоний был равнодушен к нуждам народа, то Октавиан говорил откровенно:

— Я не выношу потных, пропахших луком и чесноком плебеев. Я готов отпускать им фессалийский мел как средство от пота и запретить продажу лука и чеснока.

Друзья знали, что он не договаривает: не залах лука и чеснока был причиною ненависти Октавиана к плебеям, а низкая натура ростовщика, привыкшего с детства к презрительному отношению знати к беднякам. Беднота внушала ему отвращение, пугала его исхудалыми лицами, голодными глазами, и он ненавидел ее, боясь и презирая, готовый бежать, чтоб не видеть ее кулаков, не слышать угроз, оскорблений и злобного смеха. Он решил ладить с плебсом, пока плебс сильнее его. После окончательной победы над Секстом Помпеем открывались иные возможности. Он захотел их использовать. Считая себя кормилом Рима, он круто повернул бег своего судна и направил в тихие воды гавани, которую назвал «Человеколюбием». Лицемер и демагог действовал хитро: нужно было усыпить злобу народа, возбудить к себе любовь, а затем продолжать борьбу за единовластие.

Власть! Она была для него выше всего, и за нее он легко мог пожертвовать Октавией, Ливией, Агриппой, Меценатом, Вергилием, Галлом, Горацием, всеми друзьями. Ради нее он готов был на подвиги, на годы мрачной нужды и народных проклятий, лишь бы добыть ее и стать властителем жизни и смерти всего Рима с его людьми, рабами и животными… Он задыхался, думая о могуществе, равном могуществу Александра Македонского, и с нетерпением ждал, что принесет следующий год.

Так мечтали два мужа о неограниченной власти: один — знаменитый полководец, развращенный и изнеженный Востоком, а другой — бездарный военачальник, умный, холодный и жестокий муж, упрямый в достижении намеченной цели.


II


Антоний веселился, как легкомысленный юноша. В кругу «неподражаемых» (так называлась изысканная придворная молодежь) он предавался утонченной восточной чувственности. Однако ни разврат, ни празднества, ни пиры не могли отвлечь его от упорной мысли, не дававшей покоя: он мечтал о повторении похода на Парфию, советовался о нем с друзьями, но они отговаривали его от похода, помышляя о возвращении в Италию, и, опасаясь новой гражданской войны, не желали развода Антония с Октавией.

Клеопатра, окруженная вольноотпущенниками и евнухами, вела борьбу с враждебно настроенными к ней друзьями Антония: она боялась, что римлянин бросит ее ради Октавии и уедет в Италию, а тогда Египет был бы обречен, и дети остались бы без царского наследия, потеряли бы египетский престол.

Так размышляла однажды Клеопатра, раздраженная слухами о происках приближенных Антония. Она знала, что супруг колеблется в выборе между ней и Октавией, и это усиливало ее злобу против римлян, которых она считала своими личными врагами, в особенности Домиция Агенобарба.

«Я хочу объявить Марка Антония египетским царем, а он колеблется», — думала она, искоса поглядывая на голубоглазую Ирас и румянощекую Хармион, двух девушек, допущенных лишь недавно к ее особе: одна убирала ее волосы, а другая покрывала ее ногти бледнорозовым лаком. Раньше на их обязанности было сопровождать царицу в палестру и гимназий, прислуживать ей во время телесных упражнений и одевать ее после них. А теперь Клеопатра, недовольная Атуей, которую подозревала в ночных любовных похождениях с молодыми вольноотпущенниками (она была беременна), отстранила ее от себя, а вместо нее сделала своими приближенными, подругами и советницами Ирас и Хармион. Царица поручила им следить за Атуей и узнать, кто ее любовник. Попытки девушек оказывались все время тщетными, и только накануне случай помог им: в саду они подстерегли Атую, пришедшую на свидание, и увидели, как она обнимала Антония. Ошеломленные, не зная, что делать, Ирас и Хармион боялись сказать об этом Клеопатре, зная ее мстительность, однако неприязнь к Атуе? и боязнь, что царице вздумается вновь приблизить к себе девушку, взяли верх, и они решили сообщить Клеопатре о ночном свидании.

— Великая царица, — прервала молчание Ирас, — ты, заботящаяся о земле Кем с материнской любовью, поручила нам подсмотреть за Атуей, и вчера мы увидели ее соблазнителя…

— Кто? — отрывисто спросила Клеопатра, и глаза ее потемнели: она не любила мужей, заглядывавшихся на других женщин, считая, что только она одна достойна любви и обожания; завидовала счастливым любовникам и готова была на все, чтобы разлучить их, внести рознь, недовольство, возбудить их ревность. — Кто? — повторила она, схватив шпильку.

Девушки отшатнулись.

— Марк Антоний, — доложил высоким пискливым голосом кривой на левый глаз евнух Мардион. — Прикажете принять?..

Расширенными глазами, с исказившимся лицом смотрела царица на девушек. Мардион выкрикнул имя, которое не смел вымолвить язык Ирас.

Клеопатра ожидала ответа. Девушки молчали.

— Он? — шепнула она.

Побледнев, Ирас наклонила голову. Царица засмеялась хриплым горловым смехом.

— Пусть войдет, — сказала она.

Антоний вошел с улыбкой на губах, нарядный, легкий, несмотря на свою тучность. На голове у него был лавровый венок, борода тщательно завита, великолепный гиматий спускался с плеч, и ровные строгие складки красиво выделялись на его грузной фигуре.

— Привет царице, да хранят ее Озирис и Изида!

— Привет и тебе, Марк Антоний, — со смехом ответила Клеопатра и обратилась к Хармион: — Посыпь мои ноги фессалийским мелом и надень золотистые сандалии с жемчужинами. День опять будет жаркий.

Антоний сел в кресло, услужливо пододвинутое Ирас, и непринужденно заговорил:

— Не совершить ли нам сегодня прогулку по морю? Посейдон дремлет, а Гелиос и Эол позаботятся, чтобы было тепло и не так жарко, как в городе или даже в садах Лохиаса. Дети будут довольны. Мы можем поехать всей семьей.

— Всей семьей? — с изумлением спросила Клеопатра, и в ее голосе он уловил насмешку.

— Что тебя удивляет? Кроме нас двоих, поедут Цезарион и Антилл, а меньших детей мы не возьмем — пусть останутся с кормилицами и няньками…

— Ты назвал четверых взрослых, а почему бы тебе не пригласить пятого — кого-нибудь из приближенных?

Антоний с недоумением посмотрел на нее.

— Я говорю об Атуе, — продолжала царица, небрежно обмахиваясь веером из павлиньих перьев.

Антоний почувствовал ловушку («Знает», — подумал он), но не смутился.

— Атуя… Атуя, — выговорил он, как бы припоминая. — Это та маленькая девушка, которая тебе прислуживала? Скажи, почему я ее у тебя не вижу?..

— Почему не видишь? Она, подлая, имеет любовника, забеременела, и я прогнала ее!..

— Она… любовника?.. Не может быть!.. Но я не понимаю, отчего ты заговорила о ней?

Клеопатра вскочила: прекрасное лицо исказилось, рот кривился, и она с ненавистью смотрела на спокойное лицо Антония.

— Пусть Изида сядет и успокоится, — сказал римлянин. — Озирис терпеливее и мудрее своей божественной супруги.

Это была насмешка. И царица, не владея больше собой, крикнула:

— Ты ее любовник, ты!.. И бери ее с собой, если посмеешь… если не стыдно тебе взрослых детей.,, если ты, мерзкий пес, собираешь всех сук…

— Молчать! — громовым голосом крикнул Антоний. — Еще слово..,

Но Клеопатра, терзаемая обидой, ревностью и злобой, не помнила себя от ярости. Подбежав к Антонию, она ухватилась обеими руками за его гиматий и повторяла, брызгая слюною:

— Блудливый пес, падаль!.. Подожди, я…

Антоний легко освободился от ее рук. Повелев девушкам уйти, он сказал царице:

— Ты оскорбляешь меня, забывая, что дозволенное мужу не дозволено женщине. Ты, египетская блудница, лагерная простибула, блудила со всем Египтом и Римом, а я забыл об этом и снизошел до тебя! Ты, продажная тварь, позорила меня не раз на глазах моих, а я закрывал глаза — не видел этого! Ты…

Он шагнул к ней, суровый, угрожающий, и вдруг, размахнувшись, ударил по щеке. Вскрикнув, она мягко упала на ковер, обливаясь кровью.

Вбежали Ирас и Хармион, а за ними — Цезарион.

Бледное лицо юноши подергивалось. Он бросился к Антонию:

— Как смеешь, проконсул, поднимать руку на царицу, мою мать, вдову божественного Цезаря? Как смеешь…

— Замолчи, — свистящим шепотом сказал Антоний. — Ты, сын, не знаешь своей матери и лучше уйди. Иначе ты услышишь о ней…

— Какое ты имеешь право так поступать? — отшатнувшись от него, вымолвил Цезарион.

— Право ее супруга. Теперь понял, сын мой?..

Опустив голову, Цезарион вышел. Он давно догадывался о связи матери с Антонием, и признание проконсула неприятно подействовало на него. Он не знал, как теперь относиться к Клеопатре и Антонию, и сдерживаемые слезы душили его.

Выбежав в сад, он бросился в гущу деревьев и упал на траву. Нужно было что-то решить, а что именно — не знал. Мысли проносились быстро, и он лежал в траве, глядя в голубое небо.

А проконсул, не взглянув даже на Клеопатру, которую девушки приводили в чувство, вышел из дворца. Он решил бросить Клеопатру и выехать из Египта с Антиллом, сыном от Фульвии, и с друзьями.


III


С рассеченной губой лежала Клеопатра на ложе, придумывая, как отомстить Антонию. Убить его? Нет, без него Египет не устоит — велетрийский ростовщик бросится на богатую добычу с жадностью, присущей этой наглой породе людей, растерзает народ, как волк, разграбит сокровища Лагидов и храмов, как дикий варвар, и продаст в рабство тысячи людей, Антоний — опора Египта, и убивать его нельзя. Нужно так отомстить ему, чтобы он почувствовал боль в сердце, чтоб она была мучительнее удара кинжалом и терзала его день и ночь. И вдруг мелькнула мысль об Атуе. Антоний любит ее, ждет от нее ребенка. Нужно нанести двойной удар — -девушке и ему, и тогда он, Антоний, пожалеет, что связался с Атуей и ударил ее, царицу и супругу.

Кликнула Ирас и Хармион.

— Разыщите Атую, пошлите за Олимпом.

Олимп был придворный врач, астролог и прорицатель, и девушки подумали, что Клеопатра посылает за ним для того, чтобы он осмотрел ее и приготовил лекарство.

— А зачем ей нужна Атуя? — спросила Ирас, выходя из царской спальни. — И где ее искать?

— Атуя живет в беседке под присмотром повивальной бабки, — сказала Хармион, хитро прищурившись, — я узнала об этом случайно от садовника, внучка которого бегает к повару за остатками царских кушаний. Мы возьмем двух человек из дворцовой стражи и приведем Атую к царице.

Ирас остановилась.

— Тебе не жаль ее? — вздохнула она. — Атуя беременна, Клеопатра зла. Боюсь, как бы царица не велела…

— Жаль, жаль… А тебе нас не жалко? Почему ты заступаешься за любовницу Антония? Ведь обе мы могли бы занять ее место…

— Хармион!

— Что, Ирас? Стыдно, скажешь? Госпожа узнает? Нет, не узнает Клеопатра, — я не Атуя! А если бы и узнала…

Лицо ее стало жестоким, в глазах мелькнула искорка.

Ирас побежала за Олимпом, а Хармион отправилась к начальнику дворцовой стражи и, потребовав двух воинов, повела их в сады Лохиаса,

Обширные, они тянулись на много плетров в длину и ширину. Дорожки, усыпанные нильским песком, причудливо переплетались, всюду виднелись беседки, живая изгородь, ковры цветов, художественно вытканные руками молодых невольниц. Под платанами, сикоморами и мимозами, отбрасывавшими от себя тени, стояли мраморные скамьи, а в отдалении белела аллея сфинксов, увитых плющом и диким виноградом.

Атуя одевалась, ожидая посещения Антония, когда Хармион крикнула ей с порога:

— Привет! Царица велит тебе идти во дворец… Атуя, тяжело переваливаясь с ноги на ногу, бросила хитон на ложе и подошла к девушке.

— Не могу… Видишь, я больна? Скажи царице, что я…

— Нет, ты пойдешь. Такова воля царицы. Не отговаривайся, Атуя, не навлекай гнев ее на свою голову…

— Я не пойду…

— Не пойдешь?… Нет, пойдешь… Стража, сюда!.. Атуя отбивалась от воинов, но они грубо повалили ее на пол, закутали с ног до головы в широкий пеплум, связали и понесли. Она кричала, призывая на помощь садовника и рабов, обкладывавших навозом молодые плодовые деревья, однако ни один не осмелился пойти против воли царицы. И Атуя покорилась, чувствуя, что сопротивление бесполезно, зная, что Клеопатра жестоко отомстит ей за любовь Антония.

Хармион приказала воинам идти полосой, усаженной фруктовыми деревьями. По запаху зреющих плодов Атуя догадывалась, в какой они части сада. Ее несли небрежно: грубые руки обхватывали ноги и туловище, было неудобно, в животе появились боли. Она хотела крикнуть, — рука Хармион поспешно зажала ей рот. Атуя укусила руку, и Хармион, вскрикнув, хотела ударить девушку, но за кустами послышались голоса, и она отказалась от своего намерения.

У входа в царскую спальню Хармион остановилась, повелев воинам подождать, и поспешно вошла к Клеопатре.

У изголовья царского ложа стоял, нагнувшись, седобородый Олимп в длинной широкой одежде, в остроконечной шапке астролога с вышитыми на ней звездами; из-за пояса торчали у него дощечка писца и свиток папируса. Он покрывал розовой мазью рассеченную губу Клеопатры, Ирас бросала благовония на жертвенник Афродиты, и синеватый дымок струился вверх волнистой линией.

Царица говорила лекарю:

— Ты должен сделать, как я сказала… Потом она отойдет в черный Аменти, и Озирис решит, как поступить с ее душою… Что тебе? — обратилась она к Хармион. — Привела?

— Она здесь.

— Пусть подождет. Так ты говоришь, Олимп…

— Я говорю, великая царица, что святая земля Кем не видела еще того, что ты от меня требуешь… Неужели ты не боишься суда обитателя Запада и мучений в Аменти? Всюду о тебе говорят дурно, а в Канопской таберне я слышал…

— Что слышал, скажешь позже. Хармион, веди Атую. 

— О, сжалься, царица, над нею! Твоя доброта… Клеопатра приподнялась на ложе.

— Еще слово, Олимп, и гнев мой…

Не договорила — воины внесли закутанную в пеплос девушку и, положив на ковер, развязывали ее.

— Сопротивлялась? — тихо спросила царица.

Хармион кивнула. Ирас, испуганно моргая, смотрела на Клеопатру и Хармион. Предчувствие страшного не покидало ее, и она пыталась угадать по лицам обеих, что замыслила царица и знает ли об этом Хармион. Но подруга, нисколько не волнуясь, выдержала ее взгляд, и успокоенная Ирас смотрела на Атую, которая, кряхтя и жмурясь, подымалась с пола.

— А, это ты, любовница Антония! — заговорила Клеопатра, как будто лишь сейчас увидела ее. — И беременная — возможно ли? Конечно, от него… Что молчишь, точно в рот воды набрала? А может быть, ты онемела? Скажи, какими сладкими словами и обещаниями ты сумела увлечь непостоянного Антония? Красотою? Но я красивее тебя. Юностью? Да, у меня нет ее. Что же ты молчишь? Отвечай царице, госпоже святой земли Кем, иначе я прикажу…

— Не знаю, о какомАнтонии ты говоришь? Если о своем супруге, то разуверься…

— Ты еще лжешь, подлая развратница!

— Развратна та, кто любит многих, — смело ответила Атуя, — а я люблю одного, и ты не смеешь, царица, оскорблять меня.

— Молчи, блудница!

— Нет, не я блудница, а ты, осквернившая нашу святую землю непотребством. Вся твоя жизнь — насмешка над любовью, издевательство над женской добродетелью…

— Пусть воины выйдут, — свистящим шепотом сказала Клеопатра. — Разденьте эту тварь и кликните палача: пытка развяжет ей лживый язык.

Нагая, Атуя стояла перед царицей, сжимая обеими руками живот и повторяя:

— Меня, беременную, пытать? Меня пытать?..

— Назови его имя… Атуя молчала.

— А не назовешь, — продолжала с жестокой улыбкой Клеопатра, — я прикажу вскрыть тебе живот, чтобы узнать, на кого похож твой плод…

Распахнулась дверь: вошел косоглазый грек с орудиями пытки; в руках он держал костедробительные щипцы, длинные иглы, деревянные колодки, железные зажимы для рук и ног, а через плечо была у него перекинута веревка с узлами и петлями.

Атуя упала на колени. Ирас тихонько выскользнула из спальни.

— Вспомни, царица, как я служила тебе!

— Олимп, достаточно ли отточен нож для вскрытия живота?

Седобородый врач вынул из кипарисового ларца изогнутый нож, большим пальцем тронул лезвие и молча наклонил голову.

Атуя заломила в отчаянии руки.

— Пыток я не выдержу… Ты погубишь, царица, ребенка… О, сжалься над ним! Ведь ты мать, у тебя были дети…

— Назови его имя… Атуя молчала.

— Я знаю, кто он, — продолжала Клеопатра, — но я требую, чтобы ты созналась и раскаялась! Я должна уличить его… Говори. Не заставляй меня прибегнуть к пытке.

Атуя плакала.

— Мне надоели твой слезы… Человек, — обратилась она к палачу, — возьми эту тварь и заставь ее говорить. Палач схватил Атую за волосы и поставил на ноги, Он собирался заключить в колодку ее шею, но дверь распахнулась — на пороге стоял Антоний, а из-за спины его виднелась голова Эроса. Лицо Антония было гневно,

Клеопатра вскрикнула, закрыла глаза, губы ее дрожали.

— Что здесь делается? — услышала она голос Антония.

— Атуя, ты? Пытка? Прочь, злодей! — и Антоний ударил палача в зубы с такой силой, что тот отлетел от него на несколько шагов и ударился головой о стену. — И ты, Олимп?

Антоний вырвал из руки старика нож и, схватив его за бороду, шепнул: — Беги, иначе кровь твоя зальет этот ковер…

Ирас легкой тенью скользнула позади них и остановилась у треножника. Ни Клеопатра, ни Хармион не заметили ее отсутствия. Олимп бросился бежать, насколько позволяли его старые ноги, а палач, стеная и охая, подымался с пола. Лицо его было залито кровью.

Эрос тронул Антония за плечо.

— Я узнал этого человека, — шепнул он, указывая на палача. — Это Пиндар, вольноотпущенник Кассия.

— Не может быть! Пиндар получил деньги и…

— Господин мой, он разорился на скупке блудниц для порнеи и стал палачом…

— Удави его, — спокойно сказал Антоний, — он, наверно, болтает про старое…

— Да ты же сам, господин, повелел ехать ему в Александрию…

— Делай, как приказано.

Эрос ушел. Антоний повернулся к бесчувственной Атуе и поручил ее заботам девушек. Ирас принялась брызгать ей в лицо водой, Хармион — обмахивать опахалом. Вскоре Атуя открыла глаза, узнала Антония и протянула к нему руки.

Антоний не видел ее — повернувшись к Клеопатре, он говорил:

— Ты хотела отомстить мне, но боги святой земли Кем не с тобой, а со мною. Если бы ты убила ее, — взглянул он на Атую и, склонившись к ней, погладил ее лицо, — я не пожалел бы ни тебя, ни детей от тебя, ни Египта, ни подвластных ему земель! Я не хочу тебя видеть…

Клеопатра молчала, — глаза ее были закрыты. Казалось, она спала: лицо ее лучилось — неотразимая Красота и дивное Очарование невидимыми нитями тянулись к Антонию, и он чувствовал, как гнев утихает, безволие опутывает его душу, и сердце бьется сильнее и сильнее, покорное этой божественной Красоте.

Ирас коснулась его руки.

— Господин и царь, Атуя одета. Что прикажешь? Антоний очнулся, взглянул на девушку и, полуобняв ее, направился с ней к двери.


IV


Поручив Атую заботам Эроса, Антоний спросил:

— Где думаешь укрыть ее? Нужно спрятать от взоров соглядатаев, — я уверен, что Клеопатра будет искать ее.

— Господин мой, если у тебя есть время, то убедись сам, хорошо ли убежище для твоей возлюбленной. Надень рабскую одежду и следуй за нами…

— Ты не ответил на вопрос.

— Я укрою ее, господин мой, у Халидонии. Жена живет рядом с Нильской башней, у ворот Солнца, и если твоя милость…

— Я пойду с вами, — согласился Антоний, — нужно торопиться, иначе евнухи нас выследят…

Переодевшись, они встретились у дворцовых ворот. Здесь стояла гармамакса, крытая повозка о четырех колесах, и возница кормил сеном запряженных в нее мулов.

— О-гэ, друг, — толкнул его Эрос кулаком в бок. — Поедем?

Египтянин обернулся.

— Я тебя не знаю, — проворчал он. — Меня наняли отвезти труп за город и бросить его на съедение псам… Вот и дожидаюсь я, когда труп вынесут из дворца.

Антоний переглянулся с Эросом. Страшная догадка мелькнула у обоих.

— Кто тебя нанял? — спросил Антоний.

— Прислужницы царицы.

— Успокойся, друг. Ты отвезешь не труп, а живого человека,

— А куда ехать? Антоний подумал и решил:

— Отвезешь, куда я укажу.

Из ворот вышла Атуя, закутанная в пеплос, и Антоний помог ей взобраться на гармамаксу.

— А теперь — в путь.

Гармамакса выехала, сопровождаемая Антонием и Эросом, которые шагали по обеим сторонам ее, с оружием под плащами.

Не доезжая нескольких плетров до Нильской башни, белокаменной, возвышавшейся над белыми зданиями, гармамакса остановилась среди людной улицы. Рассчитавшись с возницей, Антоний пошел вслед за Атуей и Эросом.

У солнечных ворот, где возвышались два испещренных иероглифами обелиска в виде фаллусов, Эрос сказал:

— Видишь, господин мой, этот домик и сад? Здесь живет Халидония. Войдем?

Антоний колебался. Халидония… Как давно он ее не видел! Прошли годы с тех пор, как он отнял ее у Фульвии и она стала вольноотпущенницей. Он любил ее, а потом она надоела ему, как надоедали десятки и сотни женщин и девушек, ибо она не обладала тем, чего он искал у девушек, — солнечной красотой, радостью, страстным самоотречением, — и только у одной женщины он нашел это — у Клеопатры.

Вздохнув, он переступил порог дома. Перед ним стояла женщина и приветливо приглашала войти. Халидония? Возможно ли? Да, это была она. Как она пополнела! Он припоминал глаза прежней Халидонии и не мог вспомнить: такие ли, как теперь, были они тогда?

Он назвал себя, протянул ей руку. Растерялся, когда Халидония, вспыхнув, как девочка, опустилась перед ним на колени и целовала его руки.

С недоумением и тревогой он хотел поднять ее, но она не отпускала его рук, и он понял сердцем, что не забыт ею, что прежняя девичья любовь тлела где-то в глубине ее сердца и теперь вспыхнула с необыкновенной силой и что он поступил нехорошо, войдя в ее дом, нарушив покой ее души.

— Встань, госпожа, — молвил Антоний, склонившись к ней. — Я привел к тебе девушку… И твой супруг Эрос скажет тебе…

Халидония вставала с трудом, — затуманенные глаза ее обратились к Эросу:

— Муж мой, чем прикажешь чествовать высокого гостя и царя?

— Подай, что есть.

Спустя несколько мгновений рабыни поставили на стол кубки с вином, подали кушанья.

Атуя не сводила глаз с новой покровительницы: Халидония не понравилась ей. Встреча Халидонии с Антонием взволновала Атую; она недоумевала, почему Эрос отнесся с равнодушием к жене, откровенно выражавшей свои чувства к Антонию, и задавала себе вопросы, не была ли Халидония любовницей Антония и знает ли Эрос об этом.

«Нет, не знает», — решила она, посматривая на спокойное лицо Эроса, и вдруг услышала радостный возглас Халидонии:

— Слава Зевсу Ксению, приведшему тебя в наш дом!

— Слава богам, способствующим дружеским встречам, — ответил Антоний, возлегая рядом с Эросом. — За здоровье хозяев и благополучие этого дома! — поднял он фиал. — Обещай, Халидония, позаботиться об Атуе, стань для нее матерью и сестрой.

Халидония молчала. Наконец, вымолвила дрожащим голосом:

— Прежде чем ехать в Египет, по зову моего супруга, я побывала на родине, чтобы вопросить дельфийского оракула, какова будет моя жизнь на чужбине, и получила ответ: «Когда, возвратясь к прошедшему, станешь преступницей, мыть тебе окровавленные руки после долгих скитаний — в Стиксе, с ладьи Харона». И вот, господин мой, размышляя об этом, я боюсь себя… Не оставляй у меня этой девушки.

— Негде нам ее приютить, и мы оставим ее у тебя, — прервал ее Эрос — А предсказаниям оракула давно уже никто не верит: лицемерные жрецы обирают легковерных паломников… Сколько денег оставила ты в Дельфах?

— Муж мой, я оставила там свои сбережения…

— Сколько?

— Полталанта.

— Не говорил ли я? — вскричал Эрос — Лицемеры поживились на твой счет.

Когда проконсул уходил, Халидония вновь припала к его руке. Антоний почувствовал, как слезы закапали на его руку, и — смутился. Халидония плакала. Неужели он растравил рану ее сердца? Неужели она любит его? Нет, это невозможно. Сравнивал ее и Атую, Атую и Клеопатру. Халидония и Клеопатра казались ему спутницами Атуи, обе пожилые женщины, давно утратившие юность. И только одна Атуя, олицетворение скромного девичества, казалась наиболее желанной. Однако это только казалось, — назойливая мысль не давала покоя — мысль о Клеопатре, виденной на ложе, с лучившимся лицом, безмолвной, смиренной и такой прекрасной.

Он обнял Атую и Эроса и вышел на улицу. Было темно — ночь окутывала черным плащом Александрию; смутно белея, едва выделялись мраморные здания. Кое-где светились огоньки, а он шел, думая, что Эрос, отпущенный на несколько дней, убедит Халидонию в необходимости беззаветно ухаживать за беременной девушкой.

Антоний не ночевал во дворце Лохиаса, скитаясь по винным лавкам набережной. Он проводил время в обществе разноплеменных моряков, смотрел на пляски нагих женщин, которых в табернах оценивали и покупали моряки, но сам не сближался с блудницами. Они были грязны, и брезгливость мешала ему провести время как хотелось. Зато пил он много: в его кожаном мешочке было немало золотых и серебряных монет. Дважды хотели его подпоить и ограбить: выпив вино, он притворился пьяным и, когда грабители попытались овладеть его деньгами, он двоих сбил с ног, а третьему изуродовал лицо; второй раз пробовали взять его при помощи оружия, но Антоний, защищаясь, схватил стол и, работая им, как тараном, одного человека убил, — остальные разбежались. К нему подослали блудниц с кинжалами; разгадав коварный замысел, Антоний отогнал их, а одну из них, самую наглую, схватил за волосы и вытащил из них искусно спрятанный кинжал. Обезумевшая от ужаса женщина созналась, что кинжал отравлен. Антоний стал осторожнее.

…Здесь нашел его Эрос и убедил после долгих увещаний возвратиться во дворец. Он уверял, что Антония ожидала письма, а друзья хотели с ним видеться.

— Хорошо, я вернусь, но сперва я должен постричься и помыться…

— Да, господин, по тебе ползают вши… Ты обовшивел, общаясь с нищими, блудницами, ворами и убийцами. Почему ты ушел из дворца? Скучаешь по Атуе? Или по…

Голос Эроса дрогнул.

— Да, я скучаю по Атуе, ты угадал… и по Клеопатре… Я люблю ее и ненавижу… Я хочу ее и готов погрузить меч в ее грудь…

Эрос повеселел: страшный вопрос (он чуть не вымолвил имя жены) исчез, и жизнь, как разлившаяся река, опять вернулась в свои берега.

— Как ты, господин и царь, мог переносить такую жизнь? — с удивлением говорил Эрос, шагая с Антонием по направлению к баням. — Ты привык к иной жизни…

— Не забывай, Эрос, что я — воин.

— Это так. Но ты…

— Я сумею, если понадобится, стать нищим, моряком, другом воров и убийц… А теперь ступай за одеждой, пока я буду мыться и упражняться в гимназии.

Он прошел в раздевальню, освободился от грязных одежд, которые приказал рабам выбросить, и легко побежал, несмотря на тучность, в тепидарий, а оттуда к цистерне, наполненной горячей водою. Окунувшись, он позвал рабов и приказал натирать тело галльским мылом, скрести гладкими костяными скребницами. Затем его умастили, посыпали тело песком, чтоб оно, если бы пришлось бороться, не могло выскользнуть из рук противника, и Антоний отправился в эфебеион, где юноши упражнялись в искусстве борьбы.

Бородатые учителя узнали его и громко приветствовали. Юноши, прекратив борьбу, прокричали громкое славословие и ожидали, кого из них выберет Антоний, Большая часть юношей отличалась искусством борьбы, и Антоний предложил учителям назначить самых ловких, потому что считался в гимназии непобедимым борцом,

— Увы, я мало занимаюсь гимнастикой и старею, — притворно вздохнул он, — и оттого не уверен в своих силах.

Противником его был маленький коренастый грек. Антоний без труда повалил его на землю при одобрительных криках борцов.

Вышел худой, среднего роста юноша и, низко поклонившись, сказал:

— Позволь, господин, померяться мне с тобой силами. Антоний с недоумением оглянулся на учителя.

— Не удивляйся, господин наш, предложению этого борца и не сочти выступление его за дерзость. Он — самый искусный атлет.

Долго продолжалась борьба Антония с юношей. Повалив его на землю, Антоний напрягал все силы, чтобы победить его: дважды он подвергался неожиданным нападениям противника и, наконец, осилил его. Лицо Антония лоснилось от пота, все тело было в песке.

Протянув руку юноше, он вымолвил, задыхаясь:

— Поздравляю тебя с победою.

— Господин мой, — с удивлением ответил атлет, — все мы должны поздравить тебя…

— Нет, — покачал головою Антоний. — Слышишь, как я задыхаюсь? Это Пиррова победа. Победителем я считаю тебя.

Он обнял его и пригласил прийти во дворец за наградой.

Пройдя в помещение, где любители кулачной борьбы, нагие и веселые, прыгали вокруг кожаного меха, наполненного песком, и наносили ему по очереди удары, Антоний присоединился к ним. Дважды учитель остановил его, указав на неправильность удара, и Антонин со вниманием выслушал его замечание.

— Твое учение достойно похвалы, — сказал он. — Но объясни мне, почему удар, которым я недавно сбил, с ног человека, достоин порицания?

— Оттого, господин мой, что ударил ты хотя и сильно, но не в цель. Если бы ты ударил сюда, сюда или сюда (он указал кадык, висок и темя), ты,, несомненно, уложил бы негодяя на месте. А так как ты ударил в челюсть, то негодяй, потеряв несколько зубов, мог, придя в себя, уйти без посторонней помощи.

— Так оно и было, — сознался Антоний, вспомнив Пиндара, и прошел в баланеион, паровую баню, затем опять в тепидарий.

Помывшись и умастившись, он направился в раздевальню, где уже дожидался его Эрос.

— Теперь, — сказал Антоний, — можно отправиться и во дворец, хотя у меня было искушение посидеть среди зрителей и посмотреть на состязания бегунов.

— Не оставайся здесь, господин мой, — попросил Эрос, — без тебя жизнь замерла во дворце. Царица расстроена, дети твои и придворные в большом унынии.

— Как здоровье Атуи?

— Здорова.

— Жены?

— Тоже.

— Письма от кого? Не посмотрел?

— Не посмел, господин мой! Вот они.

И он протянул Антонию навощенные дощечки, которые были скреплены тесемками и припечатаны воском.

Это были письма из Италии: одно от Лелида, другое — от Октавии. Сообщая о мятеже в Паннонии и приготовлениях Октавиана к войне с далматами и иллирийцами, Лепид указывал на возможность успеха в случае внезапного нападения на Рим.

«Ты отказался от союза с Секстом Помпеем, когда сама Фортуна посылала тебе счастье, а теперь представляется второй случай: легионы будут оттянуты далеко от Рима, Октавиан и Агриппа отправятся с ними, а если даже один из них и останется в Риме — прикажи выступить восточным царям…»

Поморщившись, Антоний отбросил от себя дощечки:

«Зачем мне власть? Надоела. Клеопатру люблю и ненавижу, а Октавию люблю, жалею и уважаю. И все же не покину Египта, останусь у ног царицы я, супруг ее и царь».

Вскрыл письмо от Октавии и, читая его, плакал. Она, отвергнутая и оскорбленная, даже на намекала на полученную обиду, а сообщала о детях: его дочери болели, теперь здоровы, а ее дочери и сын увлекаются гимнастикой, плаванием и верховой ездой. Он почувствовал сердцем грусть за ее словами, грусть бедной, одинокой женщины, прекрасной телом и душой, и проклял себя за измену…

— И ради кого, кого? — вскричал он, сдерживая рыдания, а они вырывались из его груди с неудержимой силою, и он уже не мог сдержать их. — Ради кого, кого? — повторял он. — Ради блудницы, продажного тела для стока нечистот всего мира…

Им овладело желание бросить Египет, Клеопатру, сесть на судно и вернуться с друзьями в Рим. Он откажется от власти, возвратится к частной жизни и будет жить в своем имении с любящей женой и детьми, жить на лоне природы, писать свои «Достопамятности».

Выходя из гимназия, он сказал Эросу:

— Готовься. Завтра вечером выезжаем в Рим. Но никому — ни слова.

— Ты это твердо решил, господин? — с сомнением спросил Эрос.

— Не веришь?

— Хочу верить.

— А все-таки не веришь?

Эрос молчал. Антоний вздохнул, но не настаивал на ответе.

Власть тела была сильнее политической власти, и Антоний вскоре убедился в этом. Его возвращение во дворец было встречено с радостью юношами, мужами, девушками, женщинами, рабами и невольницами.

Казалось, огромное событие всколыхнуло дворец, и обитатели его не находили слов, чтобы выразить свою радость. Одна Клеопатра была невозмутима: тусклое лицо, безжизненные глаза. Антоний испугался, увидев ее такою; он успел заметить незажившую губу, и ему стало стыдно; раскаяние овладело им: он ударил ее, любимую, царицу и супругу, мать его детей, защищая Атую…

О, зачем боги вложили в его тело сердце, жадное к женскому телу?

Молча смотрел на Клеопатру, — не видел ни Ирас, ни Хармион. Вчетвером они находились в той же спальне, в которой он ее ударил. Он не мог говорить. Страшная тоска сжимала сердце. Он повернулся и направился к двери. И вдруг мягкий грудной голос — ее голос — тронул его сердце:

— Останься.

Он повернулся. Волнение охватило его с небывалой силой. Лицо Клеопатры сияло. Он опустился на колени у ее ног и в исступлении целовал их, вдыхая запах кинамона, мирра и нарда.

— Сядь.

Она привлекла его к.себе и, улыбнувшись (выступили на щеках ямочки), заглянула в глаза:

— Зачем ты это сделал? Он понял и ответил:

— Я хотел спасти человека… А ты задумала отомстить мне…

— Нет, ты ошибся. Я знала, что ты придешь, и хотела испытать тебя… Ты любишь ее?

— Зачем спрашиваешь о том, чего я сам не знаю? Я не мог жить без тебя… Я хотел покинуть навсегда землю Кем и забыть о ней и о тебе…

— Почему же ты не уехал? Собирайся в путь… В Риме ждет тебя Октавия, дети… А наши дети пусть останутся сиротами… Отец хотел бросить их…

— Нет, я хотел взять их с собою…

— И ты думаешь, что я отдала бы тебе детей? Антоний встал.

— Зачем ты говоришь все это? Если желаешь, я уеду. Мне тяжело жить, чувствуя твою неприязнь. Я иногда сомневаюсь, что ты меня любила…

— Замолчи и уйди. Побеседуем позже.

Антоний вышел с тяжестью на сердце, зная, чем кончится ночное объяснение с царицей, — она победит, а он подчинится.


V


Несколько месяцев находилась уже Лициния в Риме и не могла приняться за дело, которое считала целью своей жизни: ее пугали не трудности, а неумение связаться с лицами, враждебными Октавиану. Что такие люди были и, притаившись, выжидали удобного момента для выступления, она не сомневалась, но не знала, где их искать. Прежних друзей и популяров она не нашла в Риме: думала, что они умерли или выехали в провинции, и отчаяние овладевало ею. Несколько раз отправлялась она с кинжалом под одеждой на улицу «К бычьим головам», находившуюся вблизи Палатина, и подстерегала Октавиана; видела, как он выходил из домика, расположенного в саду, и его окружали верные телохранители-каллагурритяне и шли с ним с обнаженным оружием до его дома, находившегося близ форума, над Лестницей золотых дел мастеров.

При такой обстановке попытка покушения была бы безумием, и Лициния стала следить за Октавианом. Она узнала от рабов, что в домике на улице «К бычьим головам» Октавиан бывает часто — здесь жил некий мальчик Сермент. Убить можно было в саду или в доме, но как проникнуть в сад, охраняемый каллагурритянами и цепными собаками? Как пробраться в дом, крепко запираемый рабами? Она пробовала наняться в этот дом в качестве поварихи и уверяла атриенсиса, что умеет стряпать римские и любые восточные блюда; атриенсис отказал и, посмеявшись, похлопал ее по плечу: «Стряпай себе на здоровье, а нам не нужно».

Возвратившись домой на улицу сукновалов, она села на пороге и задумалась. Вечерело. Люди возвращались с работы — они молча проходили мимо нее; преимущественно это была молодежь — сыновья сукновалов, горшечников, кузнецов, угольщиков; одни из них мостили дороги, другие строили дома, третьи рыли землю и укладывали трубы для водопровода. Работа была тяжелая, оплачивалась скудно, несмотря на уверения Агриппы, что плебеи останутся довольны… Лициния знала об этом. Несколько раз она беседовала с молодыми квиритами о необходимости добиваться лучшей жизни. «Нужно бороться, — говорила она. — Октавиан вас поработил. На вас жаль смотреть, и я спрашиваю себя: «Это ли римская молодежь? Где ее смелость и самоотверженность? Неужели вы забыли о борьбе Гракхов, Сатурнина, Клодия, Сальвия и Секста Помпея? Они погибли, растерзанные и убитые злодеями. А вы притихли и верите Агриппе, другу Цезаря!» Она видела, как у плебеев сжимались кулаки, в глазах вспыхивала злоба; а вождей не было, и она одна, без поддержки, без верных людей, не знала, как и через кого закупить оружие, как образовать коллегии, поднять их на борьбу.

Если убить Октавиана, в столице начнется анархия, и тогда легче будет возбудить народ против тиранов, перебить продажный сенат, выступить во имя охлократии, но не той, которую лицемерно навязали римлянам Антоний и Октавиан, а во имя охлократии истинной, не зависящей от сената и олигархов.

Мимо проходил молодой продавец, толкая перед собой двуколку, на которой стояли бочонок, кувшин и оловянные кружки.

— Поска, поска! — кричал он. — Кому налить?

— Милихий, — остановила его Лициния. — Как дела? Ты весел…

— Как не радоваться, госпожа моя? — сказал он, кланяясь. — Все продано, я выручил много ассов…

Милихий был писец, отпущенный Аттиком на волю. Получив от патрона денежную помощь, он, к изумлению господина, занялся продажей народного напитка из уксуса, воды и яиц. Поску он приготовлял сам, добавляя в нее немного меду. Его поска пользовалась известностью во многих кварталах, и он продавал ее на унцию дороже, чем другие торговцы, и потому зарабатывал если и не достаточно, чтобы прожить, то во всяком случае больше торговцев, державших нескольких продавцов: в течение дня он не раз возвращался домой, чтобы наполнить свой боченок. Дела шли неплохо, и он часто бывал весел и велеречив. К Лицинии, поселившейся в доме, снятом сукновалами, он относился с уважением; сразу признав в ней не плебеянку, а матрону из высшего сословия, он слушал ее речи о борьбе с восхищением и радостью. Остановившись перед Лицинией, он рассказывал о покупателях поски: как всегда, это были плебеи, вольноотпущенники и рабы, но сегодня к нему подошел человек в дорогом гиматии и новых башмаках и попросил кружку поски.

— Однако, госпожа моя, он не успел выпить, — говорил Милихий, — и уронил кружку на землю. Я заметил, что на левой руке у него не было среднего пальца.

Лициния встрепенулась. Вспомнила Понтия, веселого коллегу Сальвия, беспалого популяра, всю жизнь боровшегося с нобилями, и подумала: «Это он».

— О, если бы ты привел его ко мне, — шепнула она. — Я знаю его и хотела бы с ним увидеться.

Прошло несколько недель, а беспалый муж не появлялся, и Милихий каждый день говорил Лицинии:

— Не вижу его. Может быть, это было привидение. Однажды утром, когда Лициния собиралась выйти из дому, Милихий привел беспалого. Взглянув на него, Лициния вскрикнула:

— Понтий! Почему ты исчез? Я искала тебя в цирке, искала там твоих коллег, и ни одного не нашла.

— Я уезжал в Элладу.

— Зачем?

— По делам, — уклончиво ответил он, — прибыл недавно и вновь поступил на работу в цирк.

— Один?

— Людей прибавилось.

Лициния повеселела. Она поняла, что Понтий ездил собирать единомышленников и возвратился с ними в Рим. Она размечталась: при цирке будет образовано ядро популяров, она и Понтий начнут объединять плебеев. Понтий привез новости. Он рассказал о завоевании Антонием Армении, взятии в плен армянского царя и захвате его сокровищ. Он утверждал, что Октавиан возбуждает сенат и народ против Антония, обвиняя его в том, что египетский царь и римский проконсул отпраздновали армянский триумф в Александрии, что было оскорблением Рима, верховного города мира. А затем Антоний основал на Востоке новую династию — отнял у Италии и отдал своим детям от Клеопатры римские провинции: Клеопатра была провозглашена царицей царей и получила египетское царство с присоединением Кипра и Келесирии, Цезарион был объявлен законным сыном Цезаря и соправителем Клеопатры, двухлетний Птолемей — царем Сирии, Финикии и Киликии, шестилетние близнецы Александр и Клеопатра получили: первый — Армении) и Мидию, вторая — Ливию и Киренаику до Большого Сирта.

— Октавиан в бешенстве, — говорил Понтий, — разрыв между дуумвирами неминуем. Его раб слышал, как тиран говорил Агриппе о Цезарионе: «Антоний противупоставляет мне соперника, второго сына Цезаря, легионы склонны признать Цезариона сыном божественного Юлия, а сам Антоний помышляет воспользоваться римскими силами в пользу династии Птолемеев. Но не бывать этому — клянусь Олимпом и Аидом! Двуликий Янус хитрит: царь Египта, он не порывает с Римом; супруг Клеопатры, он не разводится с Октавией; римский проконсул, он набирает воинов в Италии для Парфянского похода, чтобы присоединить потом Парфию не к Риму, а к Египту, так как он обещал ее своему сыну Александру».

— Знаю, Октавиан вернулся недавно из Далматии, — сказала Лициния.

— Он оставил одного из друзей завоевывать страну, а сам поспешил в Рим. Очевидно, его беспокоит деятельность Антония.

Понтий засиделся до полуночи. Лициния обсуждала с ним, как создать ядро борцов и начать работу по восстановлению коллегий Клодия. Дело было трудное. Понтий сообщил, что кое-кто из друзей уже находится в Риме, а коллеги, переселившиеся в муниципии, поддержат, без сомнения, работу популяров,

— Нужны средства, — сказал он, — а у популяров нет ни одного асса. Я уже пытался вовлечь в наше дело какого-нибудь всадника или разбогатевшего плебея, который стал сенатором, но все мои попытки кончались неудачей. Всадники выгоняли, а новые сенаторы говорили: «Ты, очевидно, без винта в голове, как говорил Цезарь. Чего нам еще нужно? И неужели мы будем помогать черни на свою голову?» Как видишь, плебей стал господином и презирает чернь, к которой сам принадлежал недавно.

— Стыд и позор! — воскликнула Лициния. — Я давно подозревала, что выскочки способны на подлость. — И, помолчав, добавила: — Как думаешь, много ли нужно денег на покупку оружия и разъезды?

Понятий стал считать, загибая пальцы: по его расчетам, необходимо было вначале не менее двухсот тысяч сестерциев; он с жаром доказывал, что четвертая часть этих денег будет израсходована на подкуп магистратов и оружейников.

— Сама понимаешь, любой магистрат закроет глаза на покупку и провоз оружия, а оружейник поделится с ним, лишь бы избежать неприятностей. Ты скажешь., что мужи зажиточные и образованные не такие, как я говорю, и непременно начнешь утверждать, что они мечтают о древних временах республики, когда простота и суровость украшали квиритов. Увы! Все это так, да не так. Можно говорить о древних временах, рядиться в тогу добродетели и простоты, как Катан, и в то же время складывать потихоньку сестерции и динарии в ларец,

Он засмеялся, взглянул на Лицинию.

— Я дам двести тысяч сестерциев, — сказала Лициния, — завтра получишь половину этих денег, а остальные через неделю. Свяжись с популярами, собери верных людей и приведи их в домик, находящийся в садах Виминала — между платанами и кустами акаций и розмарина. Пропуском будет слово «Свобода». Только выбирай людей надежных, иначе наше дело рухнет, а мы погибнем.

— Не беспокойся.

— Помни, завтра я переселюсь на Виминал: там ты меня найдешь днем и ночью. Не приводи с собой оружейников и богачей, ставших бедняками. Прежде чем выбирать людей, изучай их.

— Все будет сделано, как ты сказала.

— Помощью нашей в борьбе будет дух Секста Помпея, незримо присутствующий среди нас.

— Да будет так, — кивнул Понтий и подумал: «Неизвестно еще, согласился ли бы Помпей на это дело? А если бы и согласился, то целью борьбы была бы, наверно, не охлократия, а древняя аристократия».


VI


Взволнованный признанием Цезариона законным сыном Юлия Цезаря, Октавиан был уверен, что Антоний этим действием противопоставлял Цезариона ему, Октавиану: если сын от Клеопатры законен, то имя Цезаря, которое носил Октавиан, равно как и имущество диктатора, полученное им в наследство, присвоены. Он знал, что Клеопатра желает отнять у него наследство Цезаря и передать его Цезариону, а это обстоятельство задевало его больше, чем присоединение римских провинций к Египту.

Непокладистый Агриппа, несмотря на ярость Октавиана, утверждал, что не время думать о Цезарионе, а нужно возбуждать патриотические чувства римского народа и ненависть против египетской царицы и римского проконсула-царя, отнявшего у Рима провинции. Напрасно Октавиан кричал, что он не может спокойно перенести противопоставления себя гибриду (так он величал Цезариона), Агриппа неизменно отвечал:

— Я не согласен с тобой, Цезарь! Хочешь — поставь вопрос на голосование сената и народа, но берегись, если предпочтение будет оказано Цезариону…

— Гибриду!

— Пусть так, но все же имеющему некоторое право…

— Право? Клянусь богами, я давно замечал, что у тебя нет винта в голове…

— И все же ты сделаешь так, как я говорю… Октавиан злобно засмеялся и повернулся к Меценату, избегавшему принимать участие в споре.

— Твое мнение?

Меценат начал издалека: он говорил о Юлии Цезаре и Клеопатре как о влюбленных супругах, намекнул на Цезариона и вдруг вымолвил как бы в раздумьи:

— Какая разница между сыновьями законными и усыновленными? Кому должно отдать предпочтение? Я думаю — законному.

— Цезариону? — бледнея, спросил Октавиан.

— Ему. Поэтому нужно доказать, что Цезарион — гибрид, даже не гибрид, а сын Клеопатры от кого угодно, только не от Юлия Цезаря.

— А как доказать?

— Это можно сделать. Примирись с Клеопатрой, стань ее любовником.

Октавиан с бешенством взглянул на него.

— Друг, ты несдержан на язык. Если бы эти слова были сказаны мне другим, я приказал бы у него отрезать язык.

— А так как это сказал я…

— …то ступай на форум к храму Сатурна и возвращайся не раньше, чем придумаешь выход из положения.

— Ты хочешь, чтобы ночная стража помяла мне бока?

Октавиан улыбнулся — гнев уже прошел.

— Надень пенулу, помолись манам и ступай, — молвил он, искоса поглядывая на него. — Только не сочиняй, заклинаю тебя Аполлоном, напыщенных стихов, похожих на древние стихи, иначе мы назовем их надушенными завитушками. Делай, что приказано. Торопись медленно.

Когда Меценат ушел, Октавиан сказал Агриппе:

— Думай и ты. Жаль, что нет Вергилия: бедный, где он теперь? В Капуе, Неаполе или на Капрее? А он дал бы добрый совет…

— Тебе понравилась II книга «Георгик»? Октавиан пожал печами.

— Восхваление трудолюбия, суровости, скромности и благочестия похвально, — говорил он, — но вот Гораций… совсем нетерпимы его нападки на культуру и богатства Зачем нападать на то, что ты приобрел или чем сам пользуешься? А ведь Гораций культурен и богат…

— Меценат иного мнения, — сказал Агриппа, — он подарил Горацию виллу в Сабинской области с несколькими рабами и большим участком леса.

Агриппа медленно ходил по атриуму, рассматривая изображения на стенах: на одной была воспроизведена битва при Заме и бегство Ганнибала, на другой Сулла, вступающий в охваченные огнем Афины. Агриппа думал об Октавиане, который, повидимому, был польщен похвалами Вергилия и досадовал на сдержанность Горация.

Он остановился, смотрел несколько мгновений на Окгавиана.

— Рассердишься ли ты на меня, Цезарь, или нет, но я скажу тебе правду: народ стонет от налогов, ропщет, проклинает тебя… Я слышал, как на конциях чужестранцы насмехались над плебеями, величая их охлократами; они кричали, что объявленная тобой и Антонием охлократия — новая форма рабства, и спрашивали, долго ли плебс будет терпеть тиранию дуумвиров. Выступали некие Понтий и Лициния и призывали народ к борьбе с тобою.

— Когда это было? Почему ты не сказал мне в тот же день?

— Говорить тебе, Цезарь, все равно, что толочь воду в ступе: ты упрям…

— Избавь меня от этих обвинений: упрямство и непокладистость скорее свойственны тебе, чем мне… Пока ты ходил и рассматривал картины, а Меценат размышляет у храма Сатурна, я придумал, что делать: я воспротивлюсь в сенате восточной политике Антония, несмотря на то, что он страшно могущественен. Я выступлю борцом народного движения против расчленения Рима и буду возражать против дарений, сделанных Антонием в Александрии. Для этого я решил добиться консульства и выступить в сенате против Антония.

— Ты идешь на разрыв с ним?

— Срок триумвирата кончается в будущем году…

— Ты думаешь вернуться к частной жизни? Помолчав, Октавиан тихо сказал:

— Неужели ты мог подумать, что после такой борьбы, стольких лишений и волнений я смирюсь перед Антонием? Никогда. Нужно изменить общественное мнение в мою пользу и разжечь его против Антония, нужно привлечь народ на мою сторону… Ты хотел строить, и вот в будущем году, когда ты станешь эдилом, — дай работу беднякам, заткни им рты. Общество и чернь будут нашей опорой…

— А ты?

— Я уступлю консулат одному из друзей и вернусь в Далмацию. Ты же останешься в Риме, чтобы решить дело в мою пользу…

Вбежал Меценат, радостный, улыбающийся.

— Я придумал, Цезарь! — воскликнул он. — Ты останешься доволен.

— Придумал быстрее, чем спаржа сварилась, — это хорошо. Что же ты придумал?

Меценат стал развивать свою мысль. По его мнению, единственным выходом был прочный мир с Антонием, возобновление триумвирата еще на пять лет, с привлечением Цезариона: Египет будет присоединен к римской республике, Цезарион станет наместником или, вернее, союзным царем, правителем Египта, Антоний — правителем Востока и Парфии, которую он стремится завоевать, а Октавиан — правителем Запада.

— Таким образом, — заключил Меценат, — ты получишь сокровища Лагидов и власть над Египтом, свергнешь потом Цезариона и Клеопатру и уравновесишь свое могущество могуществом Антония.

— Ты еще не киснешь? — с улыбкою спросил Октавиан.

— Я хорошо себя чувствую. Почему ты заботишься о моем здоровье?

— Пусть о нем заботится добрая богиня Валетудо. Слушай: я не желаю возобновлять триумвират, не хочу вступать в союз с гибридом и не имею намерения делиться с ним Египтом. Твой совет плох, и я сам решу, что делать.

Глубоко задумавшись, Октавиан ходил по атриуму, прихрамывая на левую ногу, часто останавливаясь. Он пожимал плечами, разводил руками и что-то бормотал. Вдруг обернулся к Агршше:

— Я должен получить консульство на следующий год, понимаешь? Поручи дивизорам позаботиться о нужном количестве избирателей, не жалей денег — мое будущее зависит от консулата.

Когда друзья ушли, он направился в таблинум и долго стоял у стола, на котором лежали свитки папирусов и пергаментов. Позвонив, он приказал вошедшей рабыне позвать госпожу.

Ливия была не так прекрасна, как говорили о ней в обществе, желая, очевидно, польстить Октавиану и его друзьям. Уступая в красоте и обаятельности Октавии, супруге Марка Антония, она, однако, не была лишена миловидности и скромности, которые выгодно отличали ее от многих матрон, занятых только своей наружностью: она не стремилась нравиться мужам, случайно возвысившимся, и их сыновьям, соперничавшим в изящности и обхождении с несколькими фамилиями, оставшимися от исчезнувшей знати. Одета она была в легкий хитон, под которым угадывался стянутый шнуровкой тонкий стан, обута — в соломенные сандалии, а ростом казалась выше мужа.

— Что ты делала? — спросил Октавиан, перебирая свитки папирусов. — Может быть, я помешал тебе?

— Нисколько. Я принимала от рабынь заданный им накануне урок. Ковер для спальни хорош — можешь взглянуть: на нем изображен Дионис среди виноградных гроздий и две-три менады. Шерстяная тога для тебя готова — нужно только примерить. Туника — тоже.

— Я хотел спросить, не желаешь ли пойти с мной вечером на пир к Марку Випсанию? Гостей будет много — я поручил Агриппе созвать виднейших сенаторов и всадников…

— И, конечно, будут Аполлодор Пергамский и Арей с сыновьями?

— Да, но почему ты не любишь сыновей Арея? Дионисий и Никанор…

Ливия перебила с упреком в голосе:

— Разве ты не замечал, как они нагло смотрят на матрон? Бьюсь об заклад, что у них своя философия относительно женщин.

— А это тебя пугает? — пожал плечами Октавиан. — Всяк волен думать, что ему угодно… Нет? Нравственность и порядочность? Увы, это понятия относительные: что нравственно для одного, то безнравственно для другого, .и наоборот. Успокойся же, милая Ливия, и не морочь себе голову пустяками.

— Если ты защищаешь философов, то я молчу. Еще кто будет? Октавия? Я рада и пойду непременно. Обещай после пира исполнить любую мою просьбу.

Октавиан наморщил лоб, сросшиеся брови сдвинулись, образовав выпуклость, и он подумал, стоит ли давать обещание, если он не сможет его исполнить. Однако, зная Ливию как рассудительную женщину, он решил ей не отказывать и сказал, улыбнувшись:

— Слово Цезаря. Ты довольна?

Ливия ласково улыбнулась — лицо ее стало почти прекрасным, и Октавиан не мог удержаться, чтобы не обнять ее.

— Скоро новый год, — возразила она со смехом, — и рано еще спрашивать о том, довольна ли я. Когда я буду получать от тебя подарки, ты увидишь по моим глазам и лицу.

— Конечно, будешь довольна, так как я выполню свое обещание.

И Октавиан, усадив Ливию, сел рядом с нею.


VII


Улицы были наводнены толпами египтян, греков, римлян, иудеев, сирийцев и рабов. Пестрые одежды женщин, белые тоги, богато расшитые гиматии, хитоны, хламиды, опояски вокруг бедер — все это мелькало перед глазами Атуи и Халидонии, когда они, с пропуском в руках, пробирались к портику Помпея. Пока городские стражи устанавливали порядок и громкими голосами приказывали очистить середину улицы, из-за портика высыпали дворцовые стражи в коринфских шлемах, украшенных перьями, с отверстиями для глаз. На них были панцири, состоявшие из двух металлических частей — передней и задней, — соединенных ремнями: в одной руке они держали продолговатые щиты беотийского образца с буквой К, что означало название страны Кем, а в другой — длинные копья. За ними шли лучники с деревянными луками в руках, с кожаными колчанами, из которых торчали длинные перистые стрелы. Наконец появилась золотая колесница, запряженная белыми лошадьми, покрытыми пурпурными чепраками. Мягко ступали лошади по мостовой, — на копыта их были надеты кожаные башмаки.

На колеснице сидела царица святой земли Кем, а по обеим сторонам стояли две девушки в греческих одеждах, обмахивая ее опахалами.

Клеопатра казалась богиней, сошедшей на землю: на ее голове чешуей переливалось покрывало Изиды, блестели золотые рога, а между них — серп месяца с уреусом, обвитым вокруг головы. А сквозь покрывало Изиды просвечивала золотая шапочка, из-под которой виднелись черные косы. На шее царицы ярко сверкало ожерелье, на руках — золотые браслеты с крупными драгоценными камнями. В одной руке она держала крест жизни, в другой — скипетр. Ее одежда была усыпана мелкими хризопрасами.

Приветственные крики огласили улицы:

— Слава царице земли Кем!

— Слава дочери Лагидов!

Клеопатра приветливо кивала направо и налево.

— Помнишь, Хармион, жреца Сераписа? — шепнула она, обратившись к румянощекой девушке с локонами. — Он уверял, что египтяне меня ненавидят… Но это ложь! — возвысила она голос. — Слышишь, как меня встречает, как приветствует народ?

— Госпожа и царица, — опуская глаза, ответила Хармион. — Вижу, слышу и недоумеваю.

— А твое мнение, Ирас?

— Я тоже недоумеваю, — ответила гречанка, переглянувшись с Хармион. Девушки знали, что, по приказанию Антония, были подкуплены сотни людей, которые должны были кричать приветствия царице, и только эти люди были допущены на улицы, по которым проезжала Клеопатра, а остальное население отстранено от встречи с царицей.

Колесница проехала. За ней шли крепким тяжелым шагом римские легионарии, бородатые ветераны, пожилые и седые, с гордо поднятыми головами, а за ними важно шествовали слоны, окруженные римскими всадниками. На слоне, выступавшем впереди, сверкала золоченая беседка, и из нее выглядывал Антоний: глаза его смеялись, и белые зубы сверкали на фоне черных усов и бороды.

Атуя вскрикнула, узнав господина, и радостно замахала обеими руками. Халидония, с исказившимся лицом, дёрнула ее за плащ.

— Тише, — молвила она, задыхаясь.

Но Атуя не слышала, — Антоний узнал ее и посылал поцелуи, как озорной мальчишка. Она зарделась и смущенно обернулась к Халидонии.

— Что с тобой? Тебе нездоровится?

— Отстань, — резко ответила Халидония: лицо ее было бледно, губы подергивались, глаза потемнели.

— Куда ты? — вскричала Атуя. — Подожди. Пусть господин наш проедет…

Халидония, не слушая ее, зашагала по улице.Атуя осталась, продолжая смотреть на царский выезд. Из беседы городских стражей она узнала, что Клеопатра переезжает из Лохиасекого дворца во дворец, находящийся против острова Антиррода, и думала: «От дворца недалеко до храма Посейдона и до театра: я увижусь с Антонием, буду чаще встречаться». Она последовала за всадниками, замыкавшими шествие.

У дворцовых ворот Атуя увидела Эроса. Он беседовал с начальником стражи. Атуя, дрожа от нетерпения, подбежала к нему, не слушая непристойных шуток воинов, указывавших на ее большой живот.

— Господин мой, я хочу видеть царя. Эрос обернулся, узнал ее.

— Привет тебе, госпожа моя! — тихо сказал он. — Ты неудачно выбрала время — царь отправился во дворец.

— Господин мой, найди его, ради богов, и он отблагодарит тебя…

Подумав, Эрос шепнул:

— Завернись получше в плащ и следуй за мною. Они прошли в ворота, и Эрос, остановившись у садовой ограды, вызвал главного садовника.

— Проводи госпожу в зеленую беседку, но никому не говори, что она там, — так приказал царь.

Долго ждала Атуя. Изредка она слышала голоса женщин и забивалась в темную глубину беседки, боясь, что ее узнает кто-нибудь из приближенных царицы. Наконец послышались тяжелые шаги, мужские голоса, и она увидела на дорожке Антония и Эроса. 

— Здесь? — спросил Антоний.

— В беседке.

Антоний поднялся по ступенькам и в ту же минуту ощутил теплые губы на своей руке. Отдернув руку, он поднял Атую.

— Я рад тебя видеть, Атуя. Я тебе нужен?

Она испугалась, что он рассердится, и бросилась перед ним на колени.

— Прости меня, господин! Но я соскучилась по тебе… Я не хочу жить с Халидонией… Я боюсь ее…

И она рассказала, захлебываясь рыданиями, что Халидония ненавидит ее, ревнует к господину, повторяет его имя и сквозь сон проклинает ее, называя сукой.

«Возможно ли? — думал Антоний. — Бедный Эрос! Сказать ему? Или умолчать? Куда отправить Атую?»

Мысли прыгали в голове. Он торопился к Клеопатре, и торопились мысли.

Приласкав наспех Атую, Антоний приказал Эросу вывести ее из сада и в лектике отправить домой.

— Проводи ее сам, Эрос! Сегодня ты мне не нужен. Можешь спать со своей женою. А завтра я наведаюсь к вам и поговорю с тобой, Атуя!

В лектике, несомой сильными понтийцамй, Эрос старался выведать у Атуи, зачем она виделась с Антонием. Стоя у беседки, он слышал обрывки ее речей и понял, что Атуя жаловалась на Халидонию, которая ревновала ее к господину.

«Неужели к Антонию? — думал он. — Следовательно, не меня, а его любит она… А я ей верил… Она не забыла его и, видя любовь Антония к Атуе, ревнует. О, боги! Если это так, пусть скажет, и я прогоню ее — лучше сразу узнать правду, чем узнавать ее постепенно, мучаясь и догадываясь…»

Всхлипывая, Атуя рассказала ему все, что знала и предполагала.

— Ничего, — улыбнулся Эрос, чувствуя, как голос застревает у него в глотке. — Ничего, — повторил он, — она образумится и не будет тебя преследовать. Говоришь, не преследует? Тем лучше, у нее есть муж, и жена, помышляющая о другом при живом муже, достойна порицания или наказания. Но не бойся, госпожа, я не буду пенять на нее за любовные сновидения, пусть грешит во сне, лишь бы не допускала себя наяву до непотребства.

— О, нет, господин мой! — вскричала Атуя. — Пощади ее и не гневайся. Она хорошая женщина…

Лектика остановилась церед домиком.

— Войдем, — сказал Эрос, отпуская понтийцев. — Она еще не спит, хотя уже ночь.

Халидония встретила мужа и Атую неприветливо. Лицо ее было сумрачно; она избегала смотреть на мужа, а на Атую и вовсе не обращала внимания.

Ужинали молча.

— Что с тобою, жена? — спросил Эрос, допивая вино и ставя на стол фиал. — Ты нездорова?

— Нездорова.

— Если заболела, я сбегаю к воротам Солнца за лекарем.

Халидония подняла голову: лицо ее то хмурилось, то вспыхивало злобной радостью. Эрос с недоумением смотрел на нее. Атуя испуганно мигала ресницами.

— Сходи за египтянином, — согласилась Халидония и растерялась, когда Атуя вышла из-за стола.

— Я пойду с тобою, господин мой, — сказала Атуя. — Ночь теплая, и я хочу подышать воздухом.

Халидония вскочила, швырнула сковороду на очаг.

— Не нужно! — крикнула она. — А ты, Атуя, избегаешь меня… Может быть, боишься?

— Боюсь.

Халидония с ненавистью взглянула на нее.

— Я ушла от тебя, когда народ встречал царицу, — сказала она. — Ты вела себя, как блудница, и мне стыдно было за тебя. Люди оглядывались, когда ты махала руками Антонию…

— Что мне за дело до людей? Пусть оглядываются…

— А ты побольше махай руками. Уж не думаешь ли на крыльях любви улететь к своему возлюбленному? Увы! он оттолкнет тебя, и ты, как Икар, упадешь на землю…

— Молчи. Ты его не знаешь…

— Не знаю?.. Пусть скажет мой супруг… Эрос схватил ее за волосы.

— Что тебе нужно, сварливая женщина? Весь вечер я терплю твое злобное брюзжание и нападки. Мне надоело это — понимаешь? Ступай в спальню и приготовь ложе…

Халидония не тронулась с места.

— Слышишь?

Она взглянула на него с усмешкою.

— Мне тоже надоели твои крикливые придирки. Зови рабынь, пусть стелют тебе, а я…

— Женщина!

Подбоченившись, она смотрела на подходившего Эроса.

— Будешь таскать за волосы? Бить? Бей. Только вольноотпущенник способен на это. Благородный муж не позволит себе…

Занесенная рука Эроса опустилась.

— Не посмел? Я так и знала. Моим телом владел Антоний, царь Египта, опоганил его и оттолкнул, как падаль. То же будет и с тобой, глупая Атуя, сколько не бегай за ним и не целуй его ног…

— Лжешь! — вскрикнула Атуя.

— Спроси его, — указала Халидония на Эроса. — А, он молчит… Скажи, супруг мой, хоть одно слово, поведай глупой любовнице, как мне сделали выкидыш и как потом некий вольноотпущенник женился на мне, зная, что я подержанная женщина, шелуха от плода, испорченная вещь…

— Молчать!

Но она, не слушая, продолжала говорить, захлебываясь от злобы, дрожа всем телом, с искаженным лицом. И, когда, наконец, замолчала, Эрос сказал:

— Я терпеливо выслушал тебя, хотя следовало поступить с тобой, как с неблагодарной собакою. Разве попрекнул я тебя хоть один раз, что ты была любовницей другого? Разве я обращался с тобой по-скотски, избивая, как многие мужья? Разве я бросил тебя в Италии, когда мог это сделать? Нет, я вызвал тебя в Сирию, а затем перевез в Египет, потому что, Халидония, я полюбил тебя и мне казалось, что и ты меня любишь. Но ты лгала, ты обманывала меня… Сегодня я узнал об этом. И я думаю, как поступить с тобой, подлая тварь, какую кару придумать тебе не за то, что ты не любила меня, а за то, что обманывала и только что оскорбляла…

— Я не лгала тебе, Эрос! Когда я увидела его, я поняла, что ошиблась: не тебя любила, а его… Кто ты? Кто я? Оба мы — его вещи, а он — царь…

Эрос плюнул ей в лицо.

— Подлая тварь! Да, ты вещь, но я — не вещь, я — человек… понимаешь?.. Я — сенатор, я друг Антония… я… я…

Задыхаясь, опустился в кресло.

— Нет, и ты вещь! — издевалась Халидония. — Захочет он — и лишит тебя сенаторского звания, повелит раздеть и бичевать, а затем и распять, даже вниз головою, потому что он само могущество, а ты — пыль под его ногами, падаль, дерьмо…

Эрос вскочил, схватил ее за волосы и, не помня себя от ярости, таскал по полу.

Атуя оттащила его от Халидонии.

Халидония долго лежала на полу, потом приподнялась на руки и, как собака, поползла в спальню.


VIII


Всю ночь шел крупными хлопьями снег, и сады Виминала нарядились в белую пушистую одежду. A к полудню выглянуло солнце, деревья сбросили с себя снег, засверкали лужи.

Прикрыв рукою глаза, Лициния следила за тучками, собиравшимися у солнца, и ожидала друзей.

Несколько недель, пролетевших после встречи с Понгием, были использованы разумно: Понтий закупил оружие и создал два-три немногочисленных отряда, однако плебеи неохотно вступали в них; главной причиной нежелания было отсутствие авторитетного вождя, — Лицинию не знали, женщина вождем быть не могла, это противоречило укоренившемуся обычаю, когда во главе народного движения стояли мужи, люди сильные. А как могла руководить отрядами воинов слабая женщина, посылать их на борьбу, отдавать приказания, следить за всеми участками, на которых должны произойти битвы или волнения? По понятиям плебеев это было немыслимо, и Лициния не могла стать вождем.

А Понтий и Милихий? Кто их знал? Чем они себя проявили, что дали народу? И можно ли было верить им? Нашлись люди, которые утверждали, что Понтия и Милихия следует остерегаться, и шептались, высказывая опасение, не сторонники ли они демагога Октавиана, подосланные им, чтобы вызвать среди плебса волнения, которые послужили бы предлогом для уничтожения «власти народа»;

В действительности демократии не существовало, — все решали дуумвиры: Октавиан на Западе и Антоний,, на Востоке. Римская республика распадалась, государство только называлось республикой, хотя сенаторы уверяли, что Рим достиг вершин справедливости, потому что им управляли представители народа, Слово «охлократия» склонялось во всех падежах, произносилось с гордостью, но люди, твердившие это слово по всякому поводу, не верили, что охлократы управляют государством, хотя называли его «охлократической республикой». Тем более не верили популяры. Они стремились к иной форме власти — не к демагогической, а к демократической. Плебс, уставший от столетней гражданской войны, слушал с недоверием зажигательные речи Лицинии, Понтия и Милихия, вспоминая прошедшие времена, когда истинные вожди боролись, гибли и были не в силах опрокинуть власть олигархов.

Лициния знала историю. Борьбу начали сицилийские рабы; Эвн, Ахей и Клеон создали рабское государство, боролись и погибли; выступили Гракхи, Аристоник, Спартак, и опять страшная неудача постигла их. Почему они не сумели сладить с Римом?

Лициния взглянула на небо: тучи сгустились и закрыли солнце, пошел снег, налетел ветер, закружил снежинки. Стало холодно. Она вошла в дом и села погреться у очага.

— Почему постигла их неудача? — шепнула она и тотчас же ответила: — Оттого, что они боролись разрозненно. О, если бы рабы перебросили силы в южную Италию, связались с земледельцами и вождями их — Тиберием Гракхом и Блоссием, если бы они присоединились заодно к Аристонику, к союзникам, порабощенным Римом, — наша победа была бы полная… Новый Рим, свободный, Рим охлократов, вознесся бы над миром, и народы, в общем труде и содружестве с ним, создали бы светлую изумительную жизнь…

Грустно улыбнулась: «Мечты, мечты! Разве человек, кровожадное животное, может жить в мире с другим человеком?» Это была мысль отчаяния, и Лициния, тряхнула головой, вымолвила:

— Нет, человек может и должен жить в мире с человеком Наступит время братского единения народов, когда не будет больше войн, когда государства не будут держать наготове легионов и когда весь мир станет Государством Солнца, как этого хотели Аристоник и Блоссий.

Вошли Понтий и Милихий, а за ними бородатые мужики в заснеженных плащах. Атриум наполнился шумом шагов, голосов и смеха.

Поступила тишина, Понтий откашлялся и начал рассказ.

Первого января семьсот двадцать первого года от основания Рима, после веселых песен и музыки на площадях города, когда проезжали всадники на лошадях, приходили слоны с золочеными беседками на спинах, носились хороводы вакханок, а сам Вакх ехал на козле с золотыми рогами; когда проезжали в легких плетеных колесницах, запряженных страусами, красивые матроны с дочерьми, а впереди них трусил на осле непристойный Приап, а за ним Фавн верхом на баране, к рогам которого были привязаны бубенцы; когда легкомысленные толпы веселились, позабыв о своем тяжелом положении, — в римском сенате решались важные дела: новый консул, тиран и демагог, худший из псов, какие существовали когда-либо на земле, произнес речь, направленную против своего коллеги, развратного Антония; он обвинял его в том, что в Александрии произведены римским проконсулом самовольные раздачи земель, принадлежащих римскому народу, и что восточная политика Антония направлена против республики.

— Следовательно, друзья, Октавиан подготавливает сенат, высшее общество и народ к войне с Антонием. Я предвижу возражения: Октавиан находится в родстве с Антонием etc. А между тем это не будет служить помехой разрыву между ними. Антоний уже царь. А кто такой Октавиан? «Сын Цезаря», демагог и трус. Он не хочет подчиниться Антонию, мечтает о единодержавии, жаждет власти.

— По-твоему, — прервал Милихий, — борьба с Октавианом и союз с Антонием?

— Клянусь Валетудо! Тебе нужно полечиться. Муж в здравом уме не скажет таких слов. Наша цель — выступление против дуумвиров, борьба с ними, и тот, кто поддержит одного из них, изменник делу народа!

Понтий рассказал о приобретенном оружии и наметил плебеев, которые должны были распределить его среди людей. Никто не возражал, кроме одного старика-гончара.

— Зачем совать мечи людям, которых мы вербовали, не зная их вовсе? Кто может поручиться за свой отряд? Ты, Милихий? А всех ли ты знаешь людей? Нет? Они унесут оружие, чтобы продать его, или же нас предадут.

Милихий стал возражать. Лициния перебила его:

— С оружием можно подождать. Выдать успеем и позже. А с людьми необходимо познакомиться, слышишь, Понтий? Изучи их, подружись с ними, узнай, преданы ли они нашему делу…

— А если я обнаружу врага — как с ним поступить? Оставить в отряде? Все дело испортит. Изгнать? Выдаст нас.

Вопрос был неожиданный. Лициния молчала. Всякий вождь, не задумываясь, уничтожил бы врага, — так поступал Клодий. А ей не хотелось проливать кровь, пятнать руки до начала вооруженного столкновения. Однако она колебалась недолго.

— Таких людей нужно уничтожать во имя блага сотен и тысяч, — твердо выговорила она.

— Этого ответа мы ждали от тебя, — послышались голоса ремесленников.

— Мы будем изучать людей и поступать, как ты сказала, — добавил тот же старый гончар.

Лициния испугалась, что единичные решения могут быть ошибочными, и предложила плебеям осуждать врагов на смерть лишь после совещания и одобрения нескольких человек и в том случае, если враждебность будет доказана. Она боялась также, что они будут сводить личные счеты и убивать неповинных людей.

— Без нашего ведома, — указала Лициния на Понтия и Милихия, — ни один человек не должен быть казнен. Мы будем обсуждать вместе с вами, как поступать с изменниками.

Вопрос о привлечении новых людей в отряды обсуждался долго. Плебеи плохо шли, об этом все знали, но Лициния настаивала на широкой вербовке, указывая, что легче всего выбирать людей на конциях, независимо от того, свободнорожден ли человек, раб ли он, чужестранец или женщина.

— Мне известно, — сказала она, — что Агриппа избран эдилом этого года и обещает дать работу ремесленникам. Правда ли это? Вероятно, правда. Но не есть ли эта правда хитроумное деяние эдила: заткнуть рты недовольным, отвлечь безработных от вредных мыслей и злодеяний Октавиана, заставить их громкогласно поддерживать Агриппу? Так оно, должно быть, и есть. Подумайте, друзья! Богач Агриппа пожалел обнищавших плебеев и пожелал стать опекуном бедняков! Возможно ли, чтобы волк отечески заботился об овце или паук о мухе?

Все засмеялись.

— Или Меценат, заботящийся об искусствах, — продолжала Лициния. — Я хочу обратить ваше внимание на его деятельность: выдаются премии за лучшие стихи, сотни молодых людей пишут и несут свои произведения, чтобы получить награду. Что это? Забота о поэзии или затемнение мозгов стихами, направление мыслей подальше от политики к воспеванию богов и природы?

Понтий смущенно возразил: — Не преувеличиваешь ли ты? Если это действительно так, то эта троица — большие злодеи, нежели был сам Сулла с его клевретами.

Совещание затянулось до поздней ночи. Снегу выпало так много, что Лициния не могла открыть дверь на улицу. Понтию и Милихию пришлось разгребать снег лопатами.

Светила тусклая луна, и одинокие снежинки кружились еще в воздухе, когда Лициния прощалась с друзьями.

Все ушли. Лициния стояла на пороге, прислушиваясь к удалявшимся голосам. Давно уже она же чувствовала себя одинокой, а теперь, когда предвиделась борьба, сердце ее билось сильнее, и четче вырисовывался в памяти образ Секста Помпея.


IX


Эрос и Атуя молча просидели всю ночь у жертвенника Гестии. Эрос думал о Халидонии и о поруганной любви, о невозможности не только жить, но и встречаться с женою; Атуя — об Антонии, бросившем без сожаления Халидонию, и тоже — о своей любви и о том, что ожидает ее впереди.

«Неужели он и меня отвергнет? — размышляла Атуя, и ужас заползал в ее сердце. — А я так люблю его!»

Она знала, что Антоний должен приехать, и дожидалась рассвета, томясь, терзаясь, сдерживаясь от слез. Изредка она посматривала на Эроса, безучастного ко всему, даже забывшего об ее присутствии, и ей становилось жаль этого человека: жизнь его была скомкана, выхода не было. А кто нарушил мир в семье, растерзал, как коршун, обе жизни? Антоний. Скоро он приедет, пошутит, по обыкновению, и скажет, что мир полон девушек — выбирай любую. А на разбитую жизнь и нарушенный семейный мир взглянет, прищурившись: «Что такое жизнь и семья?» и начнет философствовать, подкрепляя верность своих мыслей изречениями Платона, Аристотеля, Карнеада, Посейдония и десятков выдающихся мудрецов, не понимая, что слова его оскорбительны.

«Так же поступит он со мною, — подумала Атуя и всхлипнула. — Кто я для него? О Венера, смягчи его сердце и обрати ко мне».

Эрос очнулся, поднял голову.

— Отчего плачешь, госпожа? — спросил он. — Разве Халидония обидела тебя?

— Нет, нет… Я боюсь господина, — простодушно ответила Атуя, — боюсь, как бы он не поступил со мной так же, как с Халидонией…

— Такова участь, госпожа, многих девушек.

— Ты одобряешь его?..

— Нет, но таковы римские и эллинские нравы. Теперь древнюю нравственность осмеивают и живут, следуя примеру богов…

— Богов? — вскричала она. — Ты шутишь, Эрос!

— Нет, госпожа, — сказал он, и горечь послышалась в его голосе. — Вспомни, как Юпитер изменял Юноне с Ледой, Данаей и иными девами, как Венера…

Атуя не слушала. Впервые она поняла подневольное положение женщины, бесправной и забитой, собственности мужчины, и ей стало страшно. Право было на стороне мужа, а жена, бесправное существо, должна покориться ему до самой смерти: так захотели боги и возвестили волю свою через жрецов.

Прислушалась к словам Эроса. А он говорил с грустью в голосе:

— «Зависимые люди независимы и наоборот», — утверждают софисты, и они правы: ты, госпожа, и я — мы зависимы от нашего господина, а Халидония — от меня. Мы зависимы в том, в чем зависимы…

Эрос замолчал: он поймал себя на том, что на мгновение забыл о своем горе и увлекся туманными рассуждениями софистов, но тут же забыл и об этом.

Тусклый рассвет просачивался сверху. Угольки на жертвеннике Гестии потускнели, и утренняя прохлада вползала в дом. Просыпались рабы — сначала послышался шепот, потом открылась дверь и ворвались голоса.

На пороге стояла старая рабыня и с удивлением щурила глаза на Эроса и Атую. Она приветствовала господ низким поклоном и хотела поцеловать у них руки, однако Эрос воспротивился.

— Буди госпожу, — повелел он.

Невольница подошла к двери спальни и хотела ее открыть, но дверь не поддавалась ее усилиям.

— Странно, — пробормотала старуха, — госпожа никогда не запиралась, и это первый раз…

Постучи, — приказал Эрос и подумал: «Делает назло, издевается. Видно, я мало ее бил».

Рабыня колотила кулаками в дверь, прося госпожу открыть. Халидония не откликалась.

— Может быть, госпожа заболела и не может встать, — с беспокойством в голосе сказала невольница. — Что делать, господин мой?

— Кликни садовника.

Спустя несколько минут перед Эросом стоял грузный, бородатый раб, и хозяин приказывал ему взломать дверь.

Садовник уперся плечом в дверь, и она затрещала.

— Сильнее! — кричал Эрос, испытывая безотчетный страх.

Раб двинул плечом, и дверь сорвалась с петель, рухнула.

Эрос бросился вперед и тотчас же вернулся.

— Огня!

Он вбежал в спальню при свете факелов и — отшатнулся: в глубине, между статуй Приапа и Афродиты, висела Халидония — в одной тунике, с голыми ногами: лицо ее почернело, из раскрытого рта торчал длинный язык, точно она дразнила мужа.

— Удавилась! — крикнул Эрос и грохнулся на колени. — Прости.

Он стукнулся лбом о пол и лежал без движения, не видя, как снимали Халидонию.

Очнулся от прикосновения женской руки.

— Встань, господин мой, сядь и подкрепись, — говорила Атуя, наливая ему вина. — Не горюй — такова воля богов…

— Удавилась, — зарыдал Эрос, — а я ее бил… бил, как собаку… Атуя, — шептал он, не замечая, что называет ее по имени, — я любил ее… клянусь богами…

Он не мог говорить и, уронив голову на руки, дрожал всем телом.

— Выпей, — услышал он голос Атуи, — согрейся и успокойся.

Он не стал пить и сидел в каком-то отупении, не слушая, что говорила Атуя, отталкивая фиал, расплескивая вино.

Вопли плакальщиц оглашали уже дом, когда Эрос прошел во двор, где толпился народ.

— Обмыта и умащена, обол положен в рот, — шепнула старая рабыня, и он наклонил голову.

Покрытая белым саваном, Халидония покоилась на ложе, устланном подушками, с миртовым венком на голове. Пожилая женщина держала над ней зонтик, чтобы умершая не могла взглядом осквернить Гелиоса. Рядом стоял стол, на котором находилась посуда, мешочек с астрагалами, рукодельные принадлежности и иные предметы; их нужно было положить в гроб. А женщины, оплакивая Халидонию, жаловались на скорбную участь человека, унесенного Мойрами. Флейты тихо жаловались; три женщины причитали каждый раз при поторах, а четвертая била себя по лицу и царапала его.

— Царь, царь! — послышались голоса: входил Антоний в пурпурной одежде, с мечом на боку.

Он растерянно остановился, взглянул на умершую, затем на Эроса. Вольноотпущенник не тронулся с места, — только лицо его исказилось, губы задергались.

Антоний положил ему руку на плечо. Эрос грубо освободился от него и отступил с вызовом в глазах.

— Почему она умерла? — шепнул Антоний, взяв Эроса за руку.

Вольноотпущенник вырвал руку, оттолкнул господидина. Антоний побледнел. Ужас изобразился на лицах присутствующих, — плакальщицы умолкли, флейты затихли. Нее ожидали, что царь выхватит меч и уложит на месте дерзкого слугу. Однако этого не случилось: Антоний молча прошел в простас.

У жертвенника Гестии сидела Атуя. Антоний сел рядом с нею и стал расспрашивать, что произошло в этом диме, Атуя рассказала, как было дело, и заплакала.

Антоий опустил голову. Он не заметил, как вошел Эрос, пал перед ним па колени и, припав лицом к его коленям.

Наконец он очнулся, и его тяжелая рука опустилась на голову вольноотпущенника. Он поднял Эроса и, поставив рядом с собой, прижал.

— Я любил ее, господин мой, шепнул Эрос, — я виновен перед нею. Как я искуплю грех свой, как я… Он не мог говорить — Он задыхался.

— И я любил ее, — услышал он слова Антония. — Возьми себя в руки, мужайся. Хоронить будем ее пышно. Денег не жалей — бери у меня, сколько нужно. Вызови старых жрецов подземных божеств, чтобы замаливали наши грехи.

Когда Эрос вышел, Антоний сказал Атуе:

— Оставаться тебе здесь нельзя. Отправишься со мной к женщине, которая позаботится о тебе.

На другой день Халидонию хоронили чуть свет, по греческому обычаю. Впереди шли флейтистки, за ними — друзья и вольноотпущенники Антония в черных и серых одеждах; дальше Эрос, Антоний и несколько друзей несли на носилках труп, а за ними выступали шестидесятилетние женщины, как предписывал закон Солона.

Узнав, что сам царь несет погребальные носилки, население Александрии приняло участие в похоронах. Толпы, высыпавшие на улицы, провожали умершую жену вольноотпущенника до самого кладбища, и Эрос подумал, оглядев народ, остановившийся у ограды: «Вся Александрия хоронит Халидонию, лучшую жену худшего мужа».

Потребность самоуничижения не покидала его во время погребального обряда; он готов был броситься на колени перед гробом и кричать на всю Александрию, на весь Египет, на весь мир о дурном обращении с женою, о грехе перед богами, и сказал господину, что желает произнести речь, но Антоний остановил его:

— Излить свою душу успеешь. Дома, у жертвенника Гестии, ты будешь беседовать со своей женой, когда египетские маги вызовут ее душу. Она скажет тебе, что любовь и смерть сопричастны… А речь произнесу я.

И, взяв Эроса под руку, направился с ним среди расступившегося народа к друзьям, стоявшим у кладбищенской ограды.


X


Сложив с себя консулат, Октавиан отправился в Далматию.

Агриппа, оставшийся в Риме, ревностно принялся за исполнение обязанностей эдила. Он сдержал свое обещание и дал работу плебеям: тысячи людей мостили и расширяли улицы, отстраивали разрушенные здания, в большинстве общественные, очищали стоки, прокладывал и водопроводные тру бы, исправляли обрушившийся кое-где водопровод Aquae Marciae, продолжали сооружать на Марсовом поле начатую Цезарем мраморную ограду, называемую Seapta Julia и там же строили, на Козьем болоте, судаторий — лаконскую паровую баню, бесплатную для плебса.

Безработные стекались в Рим, число их увеличивалось, и Агриппа принужден был шире развернуть работы: началась постройка Пантеона, величественного храма, посвященного Марсу и Венере, божественным покровителям Юлиевой фамилии. Агриппа не жалел денег — постройка зданий, как и раздача беднякам хлеба, масла и соли, производилась за его счет; он платил цирюльникам и брадобреям за стрижку и бритье плебеев, считаясь с невероятной нищетой народа. И бедняки, восхваляя его доброту, недоверчиво относились к речам Лицинии, Понтия, Милихия и иных популяров, призывавших плебс к восстанию.

Агриппа проводил дни, а иногда и ночи (работы производились в две смены) на улицах: он осматривал здания, водопровод, мостовые, делал указания архитекторам, рабочим, торопил отстающих, приказывал записывать имена наиболее старательных рабочих, чтобы выдать награды. Говорили, что он подражает Гаю Гракху, некогда лично наблюдавшему за работами в столице, и величали его «мудрым строителем» и «другом плебеев», хотя находились шутники, утверждавшие, что пышно украшенная глупость может прослыть мудростью, а искусно скрытая вражда — дружбою, и что за «мудростью» Агриппы скрывается жажда славы, и за «дружбой» — тонкая демагогия Октавиана, преподавшего своему другу начала новой науки — науки хитрости, обмана и коварства.

Весною Агриппа получил письмо от Цезаря. Сообщая, что мир с далматами заключен, Октавиан писал:

«Антоний стянул шестнадцать легионов в Армению, но внезапно выехал в Александрию. Меня беспокоит, не узнал ли он о моей речи в сенате и не готовит ли противодействие. Я не боюсь Антония, несмотря на его могущество, потому что чувствую себя окрепшим, даже сильнее его, благодаря плану действий, о котором сообщу тебе лично. Не хочу довериться даже таинственному письму,[468] выработанному Тироном, так как опасаюсь хитрости врагов. Лучше не доверять, чем слепо доверять. Как твои дела? Мой вольноотпущенник, прибывший на днях из Рима, говорит, что столица похожа на вновь строящийся город. Если это так, если ты украсишь Рим и сделаешь его более приятным для глаз, а народ привлечешь на мою сторону, я отблагодарю тебя достойным образом. Сообщи, как здоровье Ливии, Октавии и твое? Неужели жена твоя продолжает хворать? Вероятно, прав был врач, нашедший у нее признаки вшивой болезни. Что может быть отвратительнее насекомых, покрывающих все тело? Говорят, этой болезнью страдал вождь рабов Эвн и великий Сулла. Относительно Эвна я не сомневаюсь, ведь он был рабом. Что же касается Суллы, то не верится. Не подумай, прошу тебя, что я сравниваю твою жену с невольником. Нет, нет, но она много общалась с рабами, ухаживала за больными и, конечно, заразилась от них. Как видишь, не всегда доброта приносит хорошие плоды. Утешься же и верь в мою дружбу и расположение: они заменят тебе домашние горести. Прощай».

Прочитав письмо на улице, недалеко от водопровода Aquae Marciae, Агриппа приказал гонцу зайти к нему на следующий день. Озабоченный тем, что глиняные трубы лопнули в нескольких местах и вода просачивалась, он спрашивал начальника работ по водопроводу, отчего могли лопнуть крепкие обожженные трубы, и грек-водопроводчик объяснял, что причин могло быть несколько: недоброкачественность труб, небрежность прокладки, влажность и состав почвы, тяжесть земляного покрова, и тут же, ткнув ногой трубу, сказал:

— Как видишь, господин мой, оболочка чересчур тонка, а диаметр мал. У нас, в Элладе, и в греческих колониях трубы значительно прочнее: оболочка втрое толще, а поперечное сечение больше почти в два раза.

— Будем изготовлять такие трубы, как ты укажешь. Принеси завтра чертеж, и мы закажем по твоему указанию.

Плебеи копали глубокие рвы для труб: над землей виднелись головы, заросшие затылки, потные лица. Выбрасываемая лопатами земля мягко ложилась у ног Агриппы.

— Надеюсь, — сказал он, обращаясь к греку, — работы будут производиться без меня так же, как если бы я здесь присутствовал. Достаточно ли у тебя людей? Требуй, сколько нужно.

— Когда будут изготовлены трубы по чертежу, я попрошу у тебя еще сорок или пятьдесят человек. А теперь обойдусь и с этими.

Улегшись в лектике, Агриппа приказал рабам нести себя к cloaca maxima,[469] принимавшему воды родников, стекавших с Капитолия и Палатина, и соединявшемуся с Тибром. Работы по расчистке были кончены, и Агриппа смотрел веселыми глазами на широкий водоем.

— Хорошо, — кивнул он начальнику работ, который принимал у нескольких запоздавших плебеев кирки и лопаты, и повелел лектикариям отправиться на Марсово поле.

Козье болото, где строился судаторий, было засыпано, и на месте его возвышалось каменное здание, облицованное снаружи и внутри мраморными плитами. Это была лаконская баня, и пар валил из открывавшихся дверей.

Начальник судатория, пожилой вольноотпущенник, доложил Агриппе, что постройка бани была закончена накануне, поздно вечером, и с утра он стал пускать народ.

Агриппа вошел в судаторий. В облаках пара он различил нагие фигуры мужчин и женщин (бани, по обычаю, были общие), услышал возгласы и смех. Он торопился поскорее выйти наружу. Но вольноотпущенник удержал его.

— Ты не видел еще, господин мой, цирюльни. Зайди, прошу тебя.

В квадратном помещении сидели плебеи, дожидаясь своей очереди. Цирюльники и брадобреи стригли и брили людей, беседуя о политике. Они не заметили вошедшего Агриппы, и тучный брадобрей говорил худому, как палка, цирюльнику:

— Бьюсь об заклад, что сам Гнилозубый не мылся в таком судаторий! Что его домашняя лаватрина?

— А ты видел ее?

— Говорят, в ней он не часто бывает. А иметь лаватрину и не мыться…

— Зачем мыться, когда фессалийский мел легко уничтожает пот?..

— Пот, а не вшей…

— А ты думаешь, что Красногубый…

— Тише.

Цирюльник и брадобрей испуганно замолчали, увидев Агриппу. Но тот, притворившись, что не слышал их беседы, обратился к цирюльнику:

— Скажи, друг, почему ты собираешь такие очереди? Меньше бы болтал — больше бы работал.

— Прости, господин, я стараюсь, напрягаю все силы…

— А ты? — повернулся Агриппа к брадобрею.

— Ко мне, господин, очередь меньше, — сказал толстяк, — конечно, хорошо бы было, если бы людям не приходилось ждать. Прикажи прислать в помощь нам еще двух цирюльников и двух брадобреев, и очередь исчезнет, как дым от ветра. Видишь, как обовшивели люди от нужды и голода? Все бреются или стригутся, даже старики и женщины.

Опустив голову, Агриппа молча вышел.

«А у меня, — думал он, — богатейшие сицилийские виллы, тысячи рабов, слитки серебра и золота, драгоценные камни, статуи, картины. И дома в Риме, Неаполе, Капуе, Верроне. Я богат. А умрет Аттик — оставит мне свое состояние».

В этот же день он послал в судаторий цирюльников и брадобреев и повелел глашатаям объявить на площадях и перекрестках улиц, что беднякам дополнительно будут выданы масло и соль, а также тессеры в цирк, театр и амфитеатр.


XI


Общественные игры приходили в упадок, и Агриппа придал им былой блеск и пышность. Добиваясь популярности, он не жалел денег, и его имя было на устах плебеев.

Чуть свет у его дома толпились клиенты и слабосильные старики, не имевшие средств к существованию. Агриппа никому не отказывал в помощи. Он даже помышлял составить списки бедных стариков и старух, у которых не было родственников или родственники которых были настолько бедны, что не могли содержать стариков, и представить списки Октавиану; он хотел просить его, чтобы государство помогало пожизненно этим беднякам, за счет увеличения налога с состоятельных фамилий.

С Меценатом он виделся изредка: покровитель наук и искусств, занятый своими гекзаметрами, витал в облаках и рассеянно слушал Агриппу; он даже сочинял греческие стихи, подражая Сапфо и Анакреону, но избегал читать их даже близким друзьям из опасения, как бы они не уличили его в заимствованиях.

Прежняя неприязнь между Агриппой и Меценатом постепенно сглаживалась.

…Оба они сидели в беседке, окруженной миртами и лаврами. Агриппа гордился своим садом: он много истратил денег на редкостные цветы и плодовые деревья и держал двух садовников.

Взяв Мецената под руку, он пошел по дорожке, усыпанной нильским песком, искоса поглядывая по сторонам на цветы. За клумбами белели стволы яблонь и груш, покрытые известью, сливовые и оливковые деревья. А впереди, как близнецы, стояли кипарисы и платаны, неразлучные друзья на жизненном пути, дальше — вишневые деревья, орешник и у каменной ограды — виноградник. Хитроумные садовники пытались получить плоды с пальм, посаженных в роще пиний, поливая их попеременно водой и различными винами — начиная с молодого и кончая лучшими винами Эллады и Архипелага. Они уверяли Агриппу, что добьются вкусных пальмовых плодов с запахом вина и фиг, напоминающих вкусом виноград. Агриппа пожимал плечами, не доверяя садовникам, однако средств не жалел, давая возможность производить садовникам опыты. И оба грека, изощряясь, скрещивали яблони с грушевыми деревьями, сливовые — с вишневыми и оливковыми, доходя в своих дерзаниях нередко до абсурда. Однако были два-три случая, когда они добились успехов, но плоды оказались безвкусными, водянистыми.

Остановившись перед статуей Венеры, Агриппа сказал:

— Эту статую мне подарил Лепид, когда он был еще триумвир. Вспоминая о нем, я каждый раз испытываю грусть от непостоянства Цезаря. У каждого человека — свои недостатки; они есть у Лепида и Цезаря; их не лишены и мы. Впрочем, Лепид счастливее нас; он, верховный жрец, живет спокойно, ведет годовую запись о сверхъестественных явлениях, касающихся нашей веры, назначает, в каких местностях и в какие дни должны производиться молебствия и жертвоприношения, ведает книгой древних религиозных обычаев и составляет запись коллегий жрецов. Тихая жизнь… Я завидую ему. Что нужно для человеческого счастья? Покой, любовь, вино и окорока.

— Окорока? — засмеялся Меценат. — Да ты шутишь, Марк Випсаний!..

— Знаменитые лепидовские окорока. Ты не едал их? Жаль, очень жаль. У него был свиной загон: одних свиней кормили жолудями, других — орехами, третьих — яблоками и грушами, четвертых сливами и виноградом, пятых — фигами etc.

— Чрезмерная расточительность!

— Но ты не представляешь себе, что это было за мясо! Я объедался этими окороками, пренебрегая морскими ежами, пелорийскими и пурпуровыми улитками, дроздами, курами, почками серны, цыплятами, свиными выменами, рыбами, утками, зайцами, жареной дичью и иными яствами. Умирать буду — и не забыть мне этих окороков!..

— Ты, я вижу, любитель поесть…

— А кто не любитель? Может быть, ты?.. Я помню, как ты объелся и опился не так уж давно…

— Ха-ха-ха! Это было на свадебном обеде Цезаря и Ливии…

Меценат, смеясь, уселся на скамейку.

— Клянусь Вакхом! Ты все помнишь, а я забываю, — сказал он, — гекзаметры одолели меня. Но я готов на время пожертвовать ими и устроить великолепнейший пир, если ты больше, чем постройками… удивишь Рим на Meгалезиях… Меня не так занимают театральные представ-ления, как цирковые состязания…

— Если так, то — клянусь Великой Матерью! — я ничем не стану удивлять Рим. Как, ты отказываешься от сценических представлений? Они должны быть для тебя закуской перед обедом — promulsis перед ристаниями. Если я не сумею тебя убедить, то убедит претор, ведающий этими играми…

— Ты меня уже убедил! — засмеялся Меценат. — Согласен на все…

И он ушел, напевая непристойную песню.


XII


В последний день Мегалезий происходили конные состязания.

С самого утра толпы народа двигались к Circus maximus,[470] находившемуся между Палатинским и Авентинским холмами.

Стоя у левой башни цирка, смежной с карцерами, или помещениями для колесниц, Понтий дожидался друга, с которым должен был ехать в первой паре. Он принадлежал к factio russata[471] и не впервые вступал в состязание с factio albata.[472] Так назывались состязающиеся по цвету своих туник.

Беседуя с друзьями, которые собирались принять участие в ристаниях, Понтий говорил:

— Мы, красные, должны победить белых. Жаль только, что нам не разрешают надеть фригийских шапок. Если белые наденут недозволенную одежду, вы увидите меня в шапке вольности.

Друзья посмеялись, приняв его слова за шутку. Подошел Милихий, и Понтий, взяв его под руку, направился с ним смотреть лошадей и колесницы.

С того дня, как Милихий встретился у Лицинии с Пон-тием и узнал, что тот принимает участие в состязаниях, жизнь его изменилась: он перестал продавать поску и занялся цирковыми упражнениями под руководством опытных нумидийских наездников, которые мчались на лошадях, пересаживаясь на скаку с одной на другую, быстро носились, стоя на одной ноге на спине лошади или лежа у нее под брюхом и удерживаясь одними ногами. Милихий был ловок и вскоре принял участие в состязаниях колесниц. Он даже отличился первого января на играх в честь консула Октавиана Цезаря, устроенных Агриппой на свой счет, и получил в награду пальмовую ветвь и немок.

Входя с Милихием в карцеры, Понтий говорил:

— На днях распространился слух, будто против нас выступит неизвестный муж с забралом. Белые радуются. Кто он — не знаю. Вероятно, опасный противник.

— Какой бы он ни был, а мы его одолеем, — беспечно ответил Милихий. — Крылатая Победа нам поможет.

Колесница стояла на видном месте: дышло ее кончалось орлиной головой. Четверка запряженных каппадокийских коней, называемая квадригой, была опоясана лентами; служители надевали на дышловых коней легкую сбрую. Эта квадрига принадлежала Понтию, он любил ее, холил и больше надеялся на ее быстроту и выносливость, чем па нумидийских коней и испанских жеребцов, восхваляемых друзьями. Он знал своих скакунов но именам, и они знали его, встречая всегда ржанием, поворачивая к нему головы.

Квадрига Милихия, состоявшая из гирпинских скакунов, тоже была запряжена в колесницу. Милихий внимательно осмотрел ее и, следуя примеру Понтия, потрогал колеса и смазал их.

— Пора одеваться, — сказал Понтий. — Перед выездом напоить лошадей.

Подведя Милихия к бочке, он указал на ведра.

— Вино? Ты хочешь поить коней вином?

— Тише! Я узнал, что неизвестный муж намерен сделать то же. Левого коня напои меньше, чем остальных. А бочку вина я привез ночью.

— Да они разобьют колесницу, клянусь Эпоной!

— Хладнокровие — залог победы. Оденемся же возницами.

Каждый надел на себя красную короткую тунику, охваченную в верхней части тела ременной сеткой, соединенной с вожжами, сунул за сетку нож, при помощи которого можно было бы освободиться от вожжей, перерезав ремни, если бы лошади понесли. Затем каждый надел кожаный шлем.

— Готовиться к выезду! — прокричал служитель, пробегая мимо карцеров.

Напоив коней вином, Понтий и Милихий выехали одновременно с белыми.

На золоченой колеснице стоял неизвестный муж: лицо его было скрыто за забралом, и Понтий, вглядываясь в него, вспоминал, где видел эти глаза, и не мог припомнить.

Красные и белые строились впереди карцеров, по правую сторону входа. Кони их ржали, вожжи были натянуты.

Толпы зрителей теснились по обеим сторонам цирка. Впереди, на возвышении под пурпурной тканью, защищавшей от знойного солнца, сидели сенаторы и всадники. Почти во всю длину цирка тянулось длинное возвышение — спина, на обоих концах которого находились по три меты в виде колонн. Пространство между спиной и метой было украшено маленькими храмами и статуями богов.

— Спокойствие, — сказал Понтий, надевая на голову, при восторженных криках плебса, фригийскую шапку.

— Промчаться семь раз вокруг спины не так уж трудно.

— Не хвались.

Начальник, восседавший на выступе ворот, над главным входом, бросил кусок белой ткани. Она медленно закачалась в воздухе и упала перед колесницами. Это было безмолвное приказание начинать ристания. Одновременно с этим на двух угловых башнях заиграла музыка.

Колесницы двинулись. Кони рвались вперед, глаза их были налиты кровью. Понтий кивнул Милихию. Оба отпустили вожжи и через несколько мгновений мчались уже впереди белых. Песок, вздымаемый копытами опьяненных скакунов, ударял в лица, быстро проносились колонны спины, возникая и исчезая. А крики толпы возбуждали возниц и коней. Мелькала надпись на последней колонне: «Поворачивай» и на двух других: «Быстро» и «Торопись». А кони мчались. Понтий успел заметить, что служителем, стоявшим возле карцеров, снято уже пять деревянных яиц из семи, следовательно красным оставалось объехать спину только два раза, тогда как белые не объехали ее еще и четырех раз.

Вдруг кони Милихия понесли, бросились в сторону. Ловко взметнув рукой, он разрезал ножом ремни и, освободившись от вожжей, ожидал, когда встревоженные животныеуспокоятся… Они уже замедляли бег, когда он увидел промчавшегося мимо него неизвестного мужа: понял, что проиграл, и, спрыгнув со стесненным сердцем с колесницы, отвел лошадей в сторону. Теперь вся надежда была на Понтия.

Понтий пролетел, шестое яйцо было снято, оставался один объезд, — колесница его, казалось, взлетела на воздух. Народ вопил, рукоплеская, не спуская глаз с левого коня, на обязанности которого было ловко свернуть возле меты и вывезти колесницу из самого опасного положения: малейшее неловкое движение коня, боязнь его или неуверенность грозили смертью вознице.

В это время белый возница, опередивший неизвестного мужа, свернул недостаточно ловко у меты, где возвышалась колонна с надписью «Поворачивай»: он ослабил вожжу левого коня и натянул вожжу правого — послышался треск, дикий крик, ржание. Лошади упали, колесница разлетелась вдребезги, белая туника возницы, отлетевшего в сторону, окрасилась кровью. Две лошади лежали, не шевелясь, две другие пытались подняться и падали с ржанием — ноги их были переломаны.

Неизвестный муж приближался со страшной быстротою. Он хотел объехать колесницу и лошадей, но на пути лежал обагренный кровью возница. Милихий подумал, что он проедет по телу раненого, чтобы догнать Понтия (так поступил бы любой возница), но, к изумлению его, неизвестный муж остановил коней на скаку. Спрыгнув с колесницы, он побежал к товарищу, не заботясь о победе.

Толпа неистовствовала: рукоплескала Понтию, подъезжавшему к белой линии, проведенной мелом на земле, кричала: «Слава победителю, слава!» и осыпала бранью белых, в особенности неизвестного мужа, склонившегося над окровавленным телом возницы. Белые уже бежали с носилками.

Когда они приблизились к неизвестному мужу, тот сказал:

— Он еще дышит, позовите врача. Я буду участвовать в следующем состязании.

— Марк Випсаний, ты играешь головою…

— Молчи. Так надо. Я обещал белым, которые нас поддерживают, победу, и добьюсь ее — клянусь крылатыми Победами!..

— Воздержись, Марк Випсаний!.. Слышишь, как насмехается толпа?

— Презренные игроки, поставившие на белых свои деньги и проигравшие их!

Агриппа возвращался, оскорбляемый народом: в него бросали огрызками яблок и груш, сливовыми косточками. А музыка играла, и Понтий с венком на голове и пальмовой ветвью в руках возвращался победителем к красным, которые среди рукоплесканий шли ему навстречу с подарком: они несли подушечку, на которой сверкал золотой перстень со смарагдом; на перстне были вырезаны пальмовая ветвь и венок, а на смарагде — крылатая Победа.

Тронутый и удивленный таким вниманием, Понтий спросил:

— Почему такая честь сегодня? Ведь я не впервые побеждаю на ристалище.

— Радуйся, друг! — сказал Милихий. — Сегодня ты победил Агриппу, который поклялся нас победить.

— Агриппу?.. Эти глаза… Я не мог припомнить, где их видел… Я не знал, кто он…

Внезапно музыка умолкла. Представитель белых выступил вперед, и глашатай возвестил:

— Слушай, римский народ! Неизвестный муж вызывает победителя на второе состязание.

— А ты поехал бы со мною? — шепнул Понтий Милихию.

— Я готов.

Понтий объявил, что согласен состязаться с неизвестным мужем, только не во второй, а в третьей скачке, и удалился с Милихием в карцеры. Вслед за ними прошли друзья — красные.

Усевшись на корточки, они обсуждали, выдержат ли кони вторую такую гонку и не следовало ли бы заменить их горячими нумидийскими жеребцами, мало еще объезженными. Одни советовали ехать на прежних конях, другие — на африканских, а нашлись и такие, которые тревожились за жизнь Понтия. Милихий сказал:

— Нужно сперва осмотреть коней, накормить и, если они способны вынести второй такой же бег, немного напоить их.

Оказалось, что кони сильно возбуждены; они не стали есть пшеницы.

«Вино жжет им внутренности, — подумал Понтий. — Ехать на них опасно. А поить еще вином — значит готовиться к смерти».

Задумавшись, он смотрел на коней.

Милихий дотронулся до его плеча:

— Тебя спрашивает Лициния…

— Лициния? Веди ее сюда.

Беспокоясь о Понтий и Милихий, Лициния посоветовала им быть осторожнее.

— Если можешь, — добавила она, обращаясь к Понтию, — сделай так, чтобы победа осталась за красными. Это подбодрит плебс, и расположение его будет на нашей стороне. А так как против нас выступает Агриппа…

— Ты знаешь? — вскричал Понтий.

— Многие знают. Если он потерпит поражение, белые со стыдом удалятся с арены, и завтра мы будем говорить на конциях о демагогии «неизвестного мужа», — понял?

— Да помогут нам боги, — тряхнул головою Понтий, — бери, Милихий, нумидийских жеребцов, а я поскачу на своих. Напои коней опять вином.

— Берегись, они не выдержат. Пробежать более пятидесяти двух стадиев без передышки да еще второй раз — не значит ли загнать коней?

— Дашь вина втрое меньше, чем мы давали, — не слушая, возразил Понтий. — Торопись. Видишь — скачка кончается?

Лициния выглянула из карцера.

— Радуйтесь! — воскликнула она. — Красные победили.

Заиграла музыка, и Понтий побежал к своей квадриге.

Радостные и возбужденные, Понтий и Милихий первые достигли со своими колесницами белой линии. Получив награды, они не пожелали больше участвовать в состязаниях и поторопились уйти. Видели удрученного Агриппу, которого окружали белые: он медленно шел к карцерам. Милихий не удержался и крикнул: «Агриппа!» Неизвестный муж даже не повернул головы. Цирк внезапно замолчал, и вдруг где-то в отдалении возникли отдельные голоса, к ним присоединились десятки, и вскоре цирк зашумел, точно налетела буря:.«Агриппа, Агриппа!» Понтий и Милихий вышли на улицу, а крики неслись и неслись.

— Еще неизвестно, кто победит, — сказал Милихий. — Не забывай, что состязания будут продолжаться долго, — всего десять или двенадцать ристаний.

— Знаю, но я надеюсь на красных… Впрочем… не возвратиться ли нам в карцеры? В случае неудач наших коллег мы сможем принять еще раз участие в состязаниях…

Милихий покачал головою.

— Твоя смелость близка к безрассудству, — говорил он, шагая рядом с Понтием, — у меня болят руки и ноги от напряжения…

— Ничего, отдохнем. Хочешь, зайдем в таберну «Зеленый попугай»? Выпьем по кружке вина, закусим жареным мясом, а потом вернемся в карцеры.

В таберне они пробыли недолго и возвратились в цирк, когда происходило восьмое ристание. Оказалось, что белые победили три раза и, хотя перевес был на стороне красных, восьмое ристание обещало им опять успех. И, действительно, выиграли они. Опечаленный, Понтий подошел к красным.

— Сколько раз должны выезжать колесницы?

— Назначено десять выездов.

— Эти два ристания должны нам дать победу. Агриппа участвует?

— Нет, он отправился домой.

Понтий прислушивался к веселому говору белых.

— Победить должны мы, — повторил он и спросил распорядителя, какие лучшие кони остались в карцерах.

— Вот эта запряжка, — указал тот на низкорослых каппадокийских скакунов, — одна из лучших. Кони не принимали еще участия в скачке, и, если хочешь…

— Хочу ли я?

Он подошел к жеребцам и хотел погладить их, но они шарахнулись от него.

— Пугливые, — покачал он головою, — тем более нужно напоить. Трезвые, они понесут, а возбужденные, может быть, забудут о своем норове.

Милихий решил участвовать тоже в ристаниях.

…Скачка была бешеная. Понтий и Милихий мчались в клубах пыли и песка, вздымаемого жеребцами, и дважды прискакали первыми к белой линии.

Победа красных была полная. Друзья поздравляли Понтия и Милихия, а плебс кричал: «Слава, слава!» и бросал им полевые цветы, травы и зеленые ветки. А когда они вышли на улицу, толпа, возвращавшаяся из цирка, понесла их по улицам с радостными криками.


XIII


Видя сдержанность римского общества по отношению к Антонию, который считался мужем влиятельным и могущественным, Октавиан решил нападать не на него, а на Клеопатру. Египетская царица, ненавистная римлянам, должна была стать средством для враждебных действий против старшего триумвира, и Цезарь, выступая на публичных собраниях, обвинял ее, называя волшебницей, опоившей Антония афродизиастическими напитками.

— Слышите, квириты, что она сделала? — говорил Октавиан притворно-грустным голосом. — Она разлучила мужа с женой, а разве Октавия была дурной супругою? Египтянка заставила Антония отказаться от Октавии, объявить себя законной женой, а побочных детей, прижитых с Антонием, наделить римскими землями. И я спрашиваю вас, квириты, законны ли поступки Антония, действовавшего под влиянием египтянки? Я могу упрекать Антония во многих ошибках и незаконных действиях, но обвиняю Клеопатру, врага сената и римского народа. Она хочет завоевать весь Рим — Италию и провинции — и царствовать над вами, квириты, потомки Ромула!

Такие же речи распространялись во всех городах Италии.

Октавиан льстил популярам и старался привлечь на свою сторону римское общество. Больше всех друзей ему помогали Аттик и Агриппа: первый — деньгами, которые шли на подкуп плебса, второй — возведением в Риме построек, народными увеселениями.

Наступали Ludi Romani,[473] и Агриппа не пожалел денег, чтобы пышно отпраздновать их.

Лициния, Понтий и Милихий во главе популяров участвовали в шествии, которое тянулось от Капитолия через Форум, людные улицы и площади к Величайшему цирку. Впереди шли пешком и ехали верхами юноши, в зависимости от общественного положения их отцов, за ними двигались колесницы: на первой находились Понтий и Лициния, на второй — Милихий, а дальше — красные, участники состязаний. За колесницами шли атлеты и плясуны разных возрастов, в гривастых шлемах, в красных туниках и коричневых поясах, вооруженные мечами и копьями. За ними бежали вприпрыжку плясуны, одетые силенами и сатирами, с кривляниями, возбуждавшими смех у зрителей. А впереди шли флейтисты и музыканты, игравшие на струнных инструментах. Шествие замыкали жрецы с золотыми и серебряными кадильницами; за ними несли на носилках изображения богов, а дальше — статуи Юлия Цезаря, Октавиана и Ливии.

Толпы народа наводняли улицы, провожая шествие криками и рукоплесканиями.

Появился Агриппа верхом на коне. За ним ехала повозка с трубачами и людьми в серебряных туниках.

Народ затих.

— Подарки, написанные на тессерах, можно получить завтра на форуме! — прокричал глашатай, и вслед за этим люди в серебряных туниках принялись бросать в толпу тессеры.

Началась свалка. С обезумевшими глазами, с дикой жадностью люди ловили тессеры, боролись за них, дрались. Одни ползали в пыли, другие спотыкались, падали. Взметнулись крики придавленных и упавших, которых топтал народ.

Агриппа взмахнул рукой, и тессеры перестали падать в толпу.

Загремела музыка.

Лициния говорила Понтию:

— Посмотри, что делается. Народ одичал. Эти подарки, конечно, от Цезаря, который очень изменился: его доброта и угодливость по отношению к народу пугают меня. Я не верю тирану и демагогу…

— Может быть, он не так плох, как о нем говорят…

— Понтий! Ты ли это говоришь? Муж, запятнавший себя убийствами лучших людей…

— Знаю. Но что бы ты сказала, если бы он действительно изменился, стал лучше, чем был?

Покачав головой, Лициния стала говорить о хитрости Октавиана: он что-то готовит, хочет заручиться поддержкой плебса, и доверять тирану нельзя. Он не спроста заискивает перед народом.

В это время шествие вступало в цирк: крики и рукоплескания народа, сидевшего на местах вдоль арены, усиливались, и беседовать было невозможно.

Шествие направлялось к последней мете. Крики и рукоплескания не утихали. Наконец участвующие заняли свои места, а колесницы направились к карцерам.

Наступила тишина. На боковых башнях у входа заиграла музыка. Начинались ристания.

Лициния смотрела на состязания, думая об Октавиане. Он покровительствовал красным, заботился о лучших лошадях для них, приказав приобрести в Африке и Каппадокии самых выносливых и необъезженных, поручил заботу о них первым объездчикам и осведомлялся каждый день, когда, наконец, кони будут годны для ристаний. Даже Агриппа, сторонник белых, заходил в карцеры и беседовал с красными, явно выражая им свое расположение.

«Демагоги, — думала Лициния, — Октавиан думает перехитрить нас, отвлечь от политики, склонить на свою сторону. Его речи против Клеопатры — начало борьбы с Антонием. Поймет ли плебс, что это так?»

Понтий и Милихий вышли победителями: первый получил золотой, а второй — серебряный кубок.

Состязания кончились. Народу было приказано не расходиться. Служители вносили столы с подарками и ставили их на арене, вокруг спины, а у каждой меты — треножники с вазами, наполненными монетами; стоило только тронуть вазу, как она рассыпалась и деньги падали на песок.

— Квириты! — возгласили глашатаи один за другим в разных концах обширного цирка. — Эти подарки всемилостивейший Цезарь Октавиан повелел отдать римскому народу в знак любви и расположения к нему!

Толпа безмолвствовала, не спуская глаз со столов, уставленных кубками, предметами домашнего обихода, статуэтками, картинами и различной посудой. На каждом столе красовалось по одному золотому или серебряному кубку, и глаза всех были устремлены на них.

— Слава Цезарю! — крикнул кто-то, но голос потонул в грохоте и шуме.

Народ ринулся на арену.

Первыми добежали к столам плечистые бородатые ремесленники. Овладев золотыми и серебряными кубками, они бросились к вазам.

Дождь медных и серебряных монет привел народ в исступление. На земле, в тучах вздымаемого песка, шла дикая борьба за каждый асе, за каждый сестерций. Слышались жадные приглушенные крики:

— Отдай сестерций! Он мой!

— Нет, мой!

— Получай, злодей!

Люди дрались кулаками, выбивали друг другу зубы, сворачивали челюсти. Из рассеченных губ и носов лилась кровь. Иные дрались ногами, отбрасывая противников от места, где лежали монеты. Женщины, позабыв стыд, не уступали мужчинам: полуобнаженные, простоволосые, в разорванных одеждах, они катались в песке, визжа, проклиная друг дружку, оскорбляя непристойными словами. Бородатые ремесленники яростно боролись за свои кубки. Они первые захватили их, но нашлись люди более сильные, и зависть пробудила в них желание отнять золото и серебро у счастливцев.

Борьба переходила в смертельную битву. Два человека катались, воя и визжа, по арене, забыв о кубке, лежавшем в стороне. Пока они боролись, подкралась девушка и, схватив кубок, поспешно скрылась за колонною. Наконец бородатый ремесленник, убив своего противника, бросился к месту, где был оставлен кубок. Не найдя его, он помчался по арене в поисках вора. Наткнувшись на людей, оспаривавших горсть денег, он оглушил одного ударом кулака, а другого сбил с ног, отняв у него деньги.

Старуха и девушка оспаривали золотой перстень: старуха вцепилась девушке в волосы, требуя отдать перстень, а та пыталась ухватить ее за ногу. Наконец, обе упали на песок. Девушка очутилась верхом на старухе и била ее по щекам, царапала лицо, а старуха щипала ее и наносила удары в бока.

По-разному выражали свои мысли нобили и популяры, глядя на борьбу за подарки.

Октавиан, Агриппа и Меценат, стоя над входными воротами цирка, любовались дракой. Агриппа, не переставая, повторял:

— Смотри, Цезарь, на этих женщин: они утратили всякий стыд, — видишь тела? А эти люди? Взгляни, один впился другому зубами в горло!..

Октавиан молчал. Потом презрительно скривил губы:

— Разве это римляне? Нет, не римляне. Это варвары, наши слуги, рабы, животные. Я ненавижу их.

— Прикажешь бросить этим нищим горсть динариев? — спросил Меценат, подзывая движением руки раба с кожаным мешком.

— Брось, — сказал Октавиан. — Как жаль, что на динариях нет отравленных зазубрин! Женщины издохли бы,' не дойдя до своих берлог.

А внизу продолжалась драка. Октавиан отвернулся и направился вниз по лестнице.

…Лициния, Понтий и Милихий, стоя у карцеров, порицали действия Цезаря.

— Он это нарочно придумал, — говорила Лициния. — Жажда крови толкнула скупого ростовщика на расходы. Палачи, как пауки, любят кровь.

— Люди душат друг друга! — воскликнул Милихий. — Можно ли допускать, чтобы римляне уподобились варварам? Пойдем разнимем их!

— Увы, друг! — покачал головою Понтий. — Твои добрые намерения будут поняты превратно. Эти люди подумают, что мы посягаем на подарки Цезаря.

Борьба женщин за динарии, посыпавшиеся сверху, испугала Лицинию, — полилась кровь…

— Понтий, кликни красных. Пусть они разнимут этих бедных женщин!

Она понимала, что причиною драки была страшная нищета народа. Борьба за существование доводила людей до безумия: прожить бы хоть один день, а завтра покажет, что делать, — украсть, ограбить, продаться любителю тела, лишь бы выручить асе или сестерций, лишь бы не умереть с голоду.

Не означала ли эта нищета падения нравов, конца республики? Народ был бессилен остановить разложение общества, сам подпадал под влияние развращенных верхов, соприкасаясь с ними в обыденной жизни, и тлетворный дух заразы охватывал людей всех возрастов. Смерть в боях с варварами, смерть на гражданской войне, убийства из-за угла, казни — все это пахло кровью. Стоило ли жить, видя страшный распад, обнищавшие семьи, проституцию женщин, девушек и детей? Ничтожностью стало все — брак, семья, любовь, родственные чувства. Жить было страшно в хаосе обрушивавшегося здания республики; кое-где стены и потолок еще держались, но стены уже обваливались и дрожали при малейшем сотрясении, готовые каждое мгновение рухнуть, а потолок, покрытый многочисленными щелями, нередко зиял большими пробоинами. И некий муж ходил по крыше здания, неистовствуя и глумясь над обитателями, и вопил об охлократии и справедливости. Стоило только выбежать людям из здания и сбросить злодея с крыши, — тогда республика, может быть, устояла бы. Устояла ли бы? Нет, рухнула бы несколько позже.

Так думала Лициния, ожидая красных. Они вскоре возвратились. Впереди шел Понтий, что-то говоря подбежавшему к нему Милихию.

Она прислушалась.

— Народ удалился: кто добровольно, а кого пришлось разогнать. Ранено несколько плебеев и плебеянок, трое убито.

— Демагог захотел крови, — сказала Лициния. — Да будет проклят он со своими благодеяниями.


XIV


Эмиссары Клеопатры сообщали ей из Рима о происках Октавиана против лиц, стремящихся к возрождению египетского царства.

Понимая, что война неизбежна, Антоний рассчитывал начать борьбу как защитник свобод, попранных тираном. Убедив консулов семьсот двадцать первого года от основания Рима, которые были его друзьями, что он желает уничтожить триумвират и восстановить республиканские законы, Антоний предложил им назначить в следующем году преемника Октавиану в начальствовании над легионами, когда тот оставит Рим в должности проконсула. Одновременно он приказал Клеопатре готовить военное снаряжение, машины и деньги.

Едучи в Эфес, Антоний получал в дороге письма от царицы. Она писала, что деятельно собирает хлеб, одежды и все необходимое для войны. Наконец, Клеопатра отплыла из Египта, взяв из сокровищницы Лагидов двадцать тысяч талантов. Она решила помогать Антонию в борьбе против Октавиана, посягавшего на египетское царство, и не допустить соглашения дуумвиров за счет независимости Египта.

Клеопатра ехала навстречу Антонию, стягивавшему свои корабли к Эфесу.

Лазурное море потемнело — был конец года. Вдали белели, как бы вздымаясь из волн; мраморные храмы Эфеса. Глядя на многочисленные суда, подплывавшие к пристани, царица слушала шутливые речи моряков о разгневанном боге морей Посейдоне, нахмурившем брови, и говорила Ирас и Хармион, которые стояли рядом с нею:

— Цезарь выехал из Рима — срок триумвирата кончился, римская республика восстановлена. Первого января консулы огласят заявление Антония о возвращении его к частной жизни и отрешат Октавиана от начальствования над легионами. Я уверена, что Цезарь прибегнет к насилию…

— Не волнуйся, госпожа и царица, — прервала ее Ирас, — не может быть, чтобы трус осмелился…

— Не трус совершит насилие, а Агрипиа… Если Октавиан захватит власть, трудно нам будет бороться с ним…

— Ты хочешь сказать, — вмешалась Хархмион, — что весь Рим станет на сторону Цезаря? Но ты забываешь, что консулы — наши друзья, и пока существует восстановленная республика, немыслимы враждебные действия против нас…

— Посмотрим, — с сомнением в голосе молвила Клеопатра, приказав готовиться к высадке.

Берег Азии приближался. Пристань, усеянная толпами народа, оживленно шумела. Накануне прибыли войска союзных восточных царьков, династов и тетрархов Азии и Африки, вытребованные Антонием, и город был наполнен разноплеменными воинами: здесь были храбрые мавры, прибывшие с царем Бокхом, ловкие низкорослые киликийцы — с династом Таркондиматом, суровые каппадокийцы — с царем Архелаем, свирепые пафлагонцы — с царем Филадельфом и комагенцы — с Митридатом, добродушные высокорослые фракийцы — с царями Садаласом и Ремиталпом, мрачные галаты — с царем Аминтой. По узким улицам проплывали над толпами лектики с гетерами, кифаридами, певицами, плясуньями и мимами. Мелькали прекрасные лица женщин и девушек, слышались их шутки, нередко двусмысленные, хохот юношей и мужей…

Клеопатра продолжала путь среди этого шума и сутолоки ко дворцу Антония.

Она застала проконсула в простасе. Окруженный римскими друзьями, он казался взволнованным и, держа в руке таблички, что-то говорил, когда в простас входила царица.

После приветствий и взаимных любезностей Антоний сказал Клеопатре, бросив письмо на стол:

— Октавиан совершил государственный переворот. Общество взволновано, консулы бежали из Рима. Он позволил всем желающим покинуть его. У меня есть сведения, что к нам едут четыреста сенаторов.

— Следовательно, республика вновь не существует, — засмеялась царица, — и тиран опять у власти.

Антоний оглядел исподлобья друзей.

— Мой долг — выступить на защиту республики, — заговорил он. — Если бы Октавиан согласился удалиться к частной жизни, я поступил бы так же. Однако он не думает об этом, если допустил насилие над республикой.

— И все же, — вмешался Публий Канидий, — Октавиан, захвативший власть, безвластен. Он растерян, не может применять строгости к лицам, нарушающим законы (если только законы существуют при тирании), общество ему не доверяет…

— Все это так, — перебила Клеопатра, — но поскольку Октавиан в Риме и республика не существует…

— Пусть не существует! Октавиан не имеет права начальствовать над легионами, а ты, друг, — повернулся Канидий к Антонию, — законно стоишь во главе войск, имеешь средства, и многие легионарии, находящиеся в Италии, переходят на твою сторону… Сила на твоей стороне.

— Что же ты посоветуешь? — спросил Антоний.

— Будь я на твоем месте, я завтра же напал бы на Италию. Высадившись в Остии, я пошел бы на Рим, объявив Октавиана врагом республики.

Клеопатра, сидевшая в стороне, вскочила.

— Нет, нет! — вскричала она. — Мы еще не готовы, и начинать войну безрассудно. Дождемся, когда враг, находясь в окружении недовольного народа, выдохнется, а мы в это время усилимся.

— Как бы не случилось обратное, — возразил Публий Канидий, а когда Клеопатре прикрикнула на него, резко добавил: — Не женское дело вмешиваться в стратегические соображения полководцев.

— Клянусь Озирисом, он оскорбляет царицу! — с гневом воскликнула Клеопатра. — Разве я, давшая средства на ведение войны, не имею права участвовать в военных совещаниях и высказывать свои соображения? Скажи, проконсул, так ли я говорю? Я полагаюсь всецело на твою справедливость.

Она встала и с оскорбленным видом направилась из простаса в сад, окруженная толпой нарядных юношей, девушек и евнухов.


XV


Если Публий Канидий желал начать войну внезапным нападением на Италию, то римские друзья Антония думали о примирении Антония с Октавианом и возвращении его в Рим. Полный разрыв проконсула с Клеопатрой способствовал бы, по их мнению, благоденствию государства; народ не стал бы резко выступать против дуумвиров, если бы они управляли Римом.

Клеопатра и ее сторонники тоже требовали войны, но не немедленной, боясь примирения двуумвиров и опасаясь, что Антоний вернется к Октавии; а для того, чтобы начать войну, нужна была причина, и царица потребовала у Антония развестись с Октавией, предполагая, что Цезарь не стерпит оскорбления и выступит против Египта. А война с Египтом — это война с Антонием: царь Египта и римский проконсул станет на сторону Клеопатры, чтобы защитить жену и детей, а также и римскую республику от тирании Октавиана.

Когда прибыли бежавшие из Рима консулы, сторонники Антония требовали, чтобы Антоний отправил Клеопатру в Египет; они говорили, что присутствие ее и денежная и иная помощь опровергают утверждения проконсула, будто бы он ведет войну за республику. Они избегали величать Клеопатру царицей и обращались к ней по имени, в особенности легат Антония, гордый аристократ Домиций Агенобарб, которого поддерживали Планк, Титий и другие. Один Публий Канидий колебался. Тогда царица подкупила его, чтобы иметь сторонника среди римлян.

Вражда римлян с египтянами усиливалась. Канидий доказывал, что присутствие царицы необходимо хотя бы уже потому, что она не пожалела огромных средств ради любви к Антонию и расположения к римскому народу. Даже Антоний удивился наглости друга.

— Какая причина заставляет тебя поддерживать царицу? — спросил он.

— Поверь, друг, что только одна справедливость говорит моими устами, — не смутясь, ответил Канидий. — То же сказал бы я даже в том случае, если бы Юпитер приказал мне молчать. Я советую тебе развестись с Октавией и говорю: напади на Италию…

Покачав головой, Антоний не стал больше слушать. Зная, что римляне против развода, он хотел поставить этот вопрос на обсуждение четырехсот сенаторов, бежавших из Рима.

Антоний колебался между войной и миром, между Клеопатрой и Октавией. беседуя вечером с Эросом, он спросил его:

— Друг ли ты или враг мне? Если друг, то скажи откровенно, что я должен делать: воевать или заключить мир?

Услыхав, что основной причиною войны будет развод с Октавией, Эрос сказал с сожалением:

— Помирись, господин мой, с Цезарем, брось египтянку, возвратись к жене-римлянке. Царица опаивает тебя афродиазистическими напитками, хочет отнять у тебя разум, чтобы самой управлять Египтом. О, боги! спасите моего господина от чародейки! Беги, господин, скорее в Рим! Страна Кем приносит чужеземцам горе: здесь я потерял Халидонию и боюсь за Атую, которую настигнет рука Клеопатры…

— Что тебе в Атуе? — нахмурившись, спросил Антоний. — Она моя возлюбленная.

Эрос смело взглянул ему в глаза.

— Знаю. Но ты, господин, мало о ней заботишься… Антоний, хмурясь, ходил взад и вперед у жертвенника Гестии. Остановившись, он спросил, родила ли Атуя, и Эрос рассказал обстоятельно, что роды были легкие, младенец оказался мужского пола и назван Александром, Антоний больше не спрашивал. А Эрос продолжал дрожащим голосом:

— Земля Кем враждебна чужеземцам. Я боюсь за Атую и младенца: руки Клеопатры длинны. Боюсь и за тебя, господин мой, египтянка не любит тебя: ты орудие в ее руках. А за себя не боюсь, потому что я обречен: если ты погибнешь, умру и я…

Взволнованный, Антоний обнял верного вольноотпущенника. Великодушие проснулось в нем, и он искренно говорил, сжимая руки Эроса:

— Отвези ее, куда хочешь, но лучше всего в Кампанию или Сицилию. Пусть она живет счастливо и мирно, воспитывая ребенка и вспоминая иногда меня. Я люблю Атую, но мне не до нее: политика не дает спокойно жить, дышать полной грудью. Разве не видишь, что делается в Египте и во всем мире? Назревает война… Отвези Атую в Италию. Завтра она получит в собственность лучшую виллу в Кампании, а после завтра можешь с ней выехать.

— Господин мой, ты добр! — сказал Эрос — Не увидишься ли ты с нею?.. Завтра? Хорошо. А после завтра я отвезу Атую и Александра в Кампанию. Подумай, не лучше ли было бы помириться тебе с Цезарем и возвратиться в Италию?..

Антоний сжал руками голову, глаза его затуманились.

— Поздно, Эрос, поздно… Я думал об этом. Ты говоришь, что я люблю египтянку? Не ее люблю я, не ее душу, а тело; я прикован к нему невидимыми оковами, и нет силы в мире, чтобы разорвать их, нет заклятия, которое бы стряхнуло их, ибо такое тело, Эрос, появляется однажды в тысячелетие — клянусь Пта, могущественным создателем мира!

Эрос с суеверным страхом отодвинулся от Антония.

— Ты, господин, стал восточным царем — даже клянешься египетскими богами! Неужели ты забыл эллиноримских богов?

Антоний не слушал его. Он встал, положил руку на плечо Эроса.

— Завтра я вручу Атуе дарственный акт на кампанскую виллу. Ступай. Ты мне сегодня больше не нужен.


XVI


Опасаясь, что друзья покинут его и перейдут на сторону Антония, Октавиан притворился ягненком. Его кротость, любезность, обходительность и доброта поражали Агриппу, Мецената, Валерия Мессалу Корвина, Статилия Тавра, Люция Аррунтия и других.

Он принимал их с несколько униженным видом, говорил подобострастно, и Агриппа, давно не доверявший его искренности, был убежден, что за этим притворством таится какая-то цель, но какая — не мог разгадать. Впрочем, в эти дни Агриппа мало думал об Октавиане. Удрученный внезапной смертью Аттика, он совещался с Тироном, предлагая ему взять на себя книжное дело.

Однажды Октавиан беседовал с самыми близкими друзьями о тяжелом положении республики. Политическая обстановка была зловеща, будущее рисовалось в самых мрачных красках. На совещании часы проходили за часами в томительном молчании. Октавиан нетерпеливо грыз ногти — привычка, от которой не мог освободиться долгие годы.

В атриуме была тишина, нарушаемая бульканьем воды в клепсидре и шорохом шагов Октавиаиа, который ходил взад и вперед, изредка останавливаясь и посматривая на опущенные головы друзей. Вдруг одна голова повернулась к нему, и улыбающееся лицо Агриппы ободряюще глянуло на него.

Октавиан бросился к другу:

— Придумал что-нибудь?

Агриппа встал, склоненные головы поднялись, и несколько пар глаз с любопытством уставились на него.

— Друзья, — начал Агриппа, — моя заслуга невелика. У нас существует древний обычай, о котором все мы забыли. Но боги вразумили меня, и я вспомнил о нем. Слушайте. Высший магистрат может потребовать от населения, во время опасности, угрожающей республике, присяги, подчиняющей граждан военной дисциплине. Такая присяга заставит квиритов соблюдать верность магистрату, и народ, давший присягу, как бы сам объявит военное положение в Италии.

— Иными словами, — прервал Валерий Мессала Корвин, — народ сам установит военную диктатуру.

— Об этом я и говорю, — согласился Агриппа. — Поэтому, Цезарь, необходимо, чтобы ты побудил сенат поручить тебе заботу о безопасности республики. А затем мы разошлем по всем городам Италии верных людей, которые убедят население дать тебе присягу, когда ты ее потребуешь…

— Понимаю, ты не хочешь устрашить граждан…

— Я не хочу, Цезарь, отпугнуть их от нас. Когда будет дано обещание, квирит не посмеет отказаться, и вся Италия станет на нашу сторону…

Октавиан обнял и поцеловал Агриппу.

— Пусть боги воздадут тебе за это, — взволнованно говорил он. — Я перед тобой должник, Марк Випеаний, должник с самого детства, все обещаю расплатиться и не держу слова. Но — клянусь Юпитером! — должны же наконец наступить лучшие времена! Ты подождешь, Марк?

Агриппа засмеялся.

— Не беспокойся, Цезарь, о таких пустяках. Более важные заботы тяготеют на тебе, дух божественного Юлия сопутствует своему сыну в его начинаниях, и первое, что должно тебя тревожить, это благо отечества и квиритов.

— Ты прав! — воскликнул Октавиан.

Лишь только опустел атриум, вошла Октавия. Ливия, присутствовавшая на совещании, сказала ей:

— Милая Октавия! То, что придумал сейчас Агриппа, сильно беспокоит меня. Это начало новой гражданской войны.

— Боюсь, что присяга населения окажется вынужденной, — вздохнула Октавия. — Скажи, что ты думаешь о предотвращении этого акта?

— Увы, мы бессильны, милая Октавия! Сенат, конечно, согласится с мнением Гая и его друзей.

— Все эти действия направлены против Антония, — говорила Октавия, покачивая головою. — Я люблю его и желаю ему добра, несмотря на преступную связь его с египтянкой. Что? Ты одобряешь нападки на Клеопатру? Разве ты не понимаешь, что прямые нападки на нее не что иное, как косвенные нападки на Антония?

Стоя перед серебряным зеркалом, вделанным в стену, Ливия втыкала в волосы шпильки с изображением орла, борова и иных животных.

— Знаю, — сказала она, — но не забывай, что народ настроен против египтянки. Стоит только Гаю объявить войну Клеопатре, как вся Италия станет на его сторону.

Октавия с грустью смотрела на Ливию: она надеялась на ее поддержку, а жена Октавиана и не думала идти против мужа. И зачем Ливии было начинать какое-то противодействие? Клеопатру она ненавидела как царицу, красавицу и владелицу сокровищницы Лагидов; Антоний был далеко, не любил ее (некогда она надеялась на его внимание), предпочел ей чужеземку (об Октавии она не думала, считая ее ниже себя по уму, красоте и образованию) и стал царем Египта. Следовательно, эти лица для нее не существовали. Оставался Октавиан. Но она не любила и его и подчинялась ему так же, как нелюбимому Клавдию Тиберию Нерону. Впрочем, она никого не любила, была завистлива и ревнива, а к мужьям — первому и второму — ласкалась с притворством распущенной женщины, потому что сожительство с ними было выгодно.

Октавия подружилась с ней до ее брака. Угадывая дурные стороны ее характера, она не предупредила брата о ее недостатках. Разве Октавиан был лучше Ливии? Однако девушек и матрон, более добродетельных, почти не было, и Ливия выделялась среди них: она, по крайней мере, не изменяла Октавиану и была всецело занята сплетнями о неверных женах и податливых на любовь девушках.

— Я надеялась, — откровенно сказала Октавия, — что ты отговоришь Гая от войны и посоветуешь ему помириться с Марком.

— Марк Антоний не вернется в Рим, — возразила Ливия с насмешкой в голосе. — Он стал восточным царем, окружен евнухами, девами и юношами, а Клеопатра сделала его безвольным. Сравни теперешнего Антония с победителем при Филиппах! Это небо и земля. Так зачем же нам щадить двух человек — римлянина и египтянку, — которые мешают спокойно жить народам Востока и Запада? Ради их красоты? Бесспорно, Антоний величественен, как царь, а Клеопатра прекрасна, как Афродита, но это еще не значит, что двое могут жить за счет счастья племен и народов.

— Ты, действительно, убеждена в этом, милая Ливия?

— Конечно.

— А ведь Гай и ты — разве вы не помышляете о том же?

Ливия помолчала. Потом сказала с нескрываемым раздражением:

— Мы — римляне, и сами боги позаботились о нас: мы должны быть властелинами мира.

Нахмурившись, Октавия направилась к двери:

— Ты повторяешь слова Гая. Я не думала, что у тебя нет своего мнения.


XVII


В течение нескольких месяцев сторонники Цезаря объезжали италийские города и виллы, принуждая народ присягнуть Октавиану, когда он этого потребует: они угрожали ремесленникам, деревенским плебеям, магистратам, декурионам миниципий наказаниями за измену, утверждая, что Октавиан борется за свободу и республику. А когда им возражали, что Антоний раньше объявил о желании защитить свободы и восстановить республику после уничтожения ее Октавианом («Зачем Цезарь попрал свободы и заставил бежать консулов?»), они утверждали с наглостью, достойной их господина:

— Цезарь не мог доверять консулам, которые оказались друзьями Антония. Кажущееся свободолюбие Антония — обман: разве Антоний, царь Египта, может стоять за республику?

Литиния возбуждала народ на конциях против Октавиана, Она обвиняла Цезаря в стремлении к единовластию, доказывая, что присяга, требуемая Октавианом, — хитрая уловка демагога, стремящегося заручиться поддержкой Италии — той Италии, которая ненавидит его как жестокосердного мужа, безумного тирана. Ее речи приводили народ в ярость. Толпа готова была разгромить дом Цезаря и перебить его друзей, однако мысль о телохранителях Октавиана охлаждала пыл возмущенного плебса, чужестранцев и рабов.

Понтий и Милихий разъезжали по муниципиям, убеждая народ не верить демагогии Цезаря. Они произносили горячие речи против Октавиана и Антония.

Угроза войны висела в воздухе, столкновение бывших триумвиров казалось неминуемым.

Волнения усилились, когда Антоний прислал Октавиану из Афин разводное письмо, подписанное самим проконсулом, и решение четырехсот сенаторов, именуемых римским сенатом, рассмотревших вопрос о разводе Антония с Октавией. Одновременно гонец привез письмо от Антония, который приказывал Октавии покинуть его дом.

События следовали одно за другим: прибыли из Эфеса соглядатаи с известием об отплытии кораблей с войсками к берегам Греции, а затем приехали Планк и Титий. Оба военачальника удивлялись, как мог Антоний совместить защиту италийской свободы и республики с подготовкой к войне фади Клеопатры, опасавшейся за целостность и независимость Египта.

Планк и Титий сообщили Октавиану о намерениях Антония и советовали собирать войска, запасаться съестными припасами и снаряжать корабли. Оба утверждали, что война начнется в северной Греции, куда Антоний стягивает свои суда.

Октавиан был испуган. Приказывая друзьям возбуждать народ против Антония и Клеопатры и распространять слухи о поведении египтянки, которая, находясь в Эфесе, позволяет величать себя царицей Азии, он сказал:

— Кричите на улицах и перекрестках городов, что Клеопатра считает себя царицей римской провинции. Взывайте к чувствам народа, играйте на патриотизме квиритов!

Одновременно он повелел подготовить общество к присяге. Ежедневно друзья сообщали ему о настроениях парода: плебс колебался, не зная, кому верить; на конциях происходили яростные споры, кончавшиеся нередко драками; Октавиана не любили и не верили ему; Антония считали оклеветанным. Л друзья Антония разжигали ненависть к Цезарю как тирану и обвиняли его в подлостях.

— Два друга, которым доверял проконсул Марк Антоний и которых он любил, подло изменили ему, продавшись Цезарю, — кричал Эрос, возвращавшийся из Кампании и остановившийся ненадолго в Риме, — это Планк и Титий. Помните, квириты, мерзкого пса Тития, предательски умертвившего друга плебеев и рабов Секста Помпея? Этот Титий осмеливается порочить доброе имя Антония и возбуждать против него Цезаря. Пролятье злодею!

— Убить его! — послышались в толпе голоса. — Где он?

Толпа придвинулась к Эросу. Рабы, вольноотпущенники, чужеземцы, плебеи, женщины требовали у него указать, где Титий: они желали «выпустить из него внутренности», «растоптать продажного пса» и спрашивали также, где Планк. Эрос ответил, что оба злодея пригреты третьим злодеем — Октавианом и находятся во дворце тирана.

Толпа двинулась к Палатину.

— Стойте, квириты!

Народ остановился. Навстречу шли, взявшись за руки, популяры: Лициния, Понтий, Милихий и еще два человека.

— Стойте, квириты! — повторила Лициния. — Не верьте бывшим триумвирам! Оба — ваши враги. Этот муж, — указала она на Эроса, — восхваляет Антония, а кто такой Антоний? Царь Египта! Кто Октавиан? Сын Цезаря, стремившегося к царской власти. Оба они — враги. Не давайте присяги Октавиану и не верьте Антонию! А Тития, убийцу Секста Помпея, подстерегите и растерзайте в клочья: его место на свалке, среди нечистот!

— Смерть Титию! — кричала толпа. — Выдайте нам Тития! Выдайте злодея!

Когда Лициния, Понтий и Милихий возвращались ночью домой, человек в плаще догнал их недалеко от Виминала и пошел рядом с ними.

— Кто ты, друг, и чего тебе нужно? — спросил Понтий, ощупывая кинжал под одеждой.

— Я хочу говорить с женщиной. Почему ты мне помешала? — обратился он к Лицинии. — Обвиняя Антония и Октавиана, ты помогла Октавиану: ненависть народа обратилась против Тития, а я хотел возбудить ее против Цезаря и Тития. Толпа потребовала бы выдачи убийцы Помпея и заодно сожгла бы дом Октавиана. Что? Твоя логика пахнет глупостью. Толпа покричала: «Смерть Титию!» и разошлась. О, если бы ты не приходила вовсе!

Вглядываясь в него при скудном свете чадившей светильни, Лициния не могла различить черт его лица. Наконец она узнала его — это был тот человек, который выступал перед толпой.

— Твое скудоумие меня поражает, — сказала она. — Одного ты хвалишь, а другого порицаешь. Почему ты превозносишь Антония?

Эрос не нашелся, что сказать. Но когда Лициния упрекнула его в легкомыслии, он не выдержал:

— Есть вещи, о которых я не смею говорить. Но кто равен Антонию по храбрости, доброте и великодушию? Скажи, квиритка, кто? Даже Секст Помпей уступал Антонию в величии души!

— Лжешь! Антоний — такой же убийца, как Титий!


XVIII


Однако не все города дали присягу Цезарю: Бонония и несколько других отказались, решив сохранять спокойствие, но это не помешало Октавиану объявить, что вся Италия поставлена под его империей.

— В руках моих — законная власть, — говорил он друзьям. — Она дана мне народом для спасения Италии, потому что много сенаторов бежало, а сенат, не будучи и полном составе, не смел дать мне империй.

— И все же придется побудить сенат начать войну с Клеопатрой, — сказал Агриппа, — лишить Антония начальствования над легионами, отнять у него все магистратуры…

— …и объявить врагом сената и римского народа! — вскричал Октавиан.

— Нет, твердо выговорил Агриппа. — Если ты, Цезарь, не жегаегшь попасть в тяжелое положение, то поостерегись: Италия не верит обвинениям против Антония.

Я бывал неоднократно на конциях, слышал речи некоей Лицинии и цирковых наездников Понтия и Милихия. Они одинаково нападают на тебя и на Антония, но резко резко возражают против лжи,возводимой на проконсула.

— Он уже не проконсул!

— Пусть так, но Антонием он не перестал быть.

Октавиан встал.

— Чего же ты хочешь? — спросил он с раздражением.

— Я, Цезарь, ничего не хочу, а если решаюсь давать тебе советы, то это происходит согласно твоему желанию.

— Говори кратко и более понятно.

— Я против объявления Антония врагом отечества.

Октавиан молчал.

— Я также против новых налогов, которые ты вздумал взыскать с народа. Они озлобят все слои общества, и я повторяю, Цезарь, поостерегись!..

— Мне надоела твоя трусость…

— …осторожность, — поправил его Агриппа.

— …осторожность или трусость — не все ли равно? Они родные сестры…

— Однако и ты, Цезарь, выказывал неоднократно… Октавиан вспылил.

— Молчать! — крикнул он. — Относительно Антония я еще могу согласиться, но налоги… налоги… Без них я погибну. Свободнорожденный может заплатить четвертую часть своего дохода, а вольноотпущенник, имеющий более двухсот тысяч сестерциев, — восьмую часть. Что? Опять возражать?

Пожав плечами, Агриппа перестал спорить. Упрямство Октавиана удручало его.

Меценат давно собирался вмешаться в спор и терпеливо ожидал окончания политической беседы. Теперь же, когда наступило тягостное молчание и Октавиан, хмурясь, шагал прихрамывая, по атриуму, он обратился к нему:

— Не желаешь ли, Цезарь, послушать четверостишие, которое я сочинил во время бессонницы? Хотя скромному поэту, каким, я считаю себя, неприлично хвалиться, однако оно мне нравится. А так как ты тоже поэт и притом взыскательный, то я был бы несказанно благодарен тебе…

— Читай, — махнул рукой Октавиан, остановившись среди атриума.

Меценат прочитал наизусть, делая на каждой цезуре большую паузу:


Девственность робко сказала Поэзии юной, напевной:
«Что ты так сладко поешь прелести девы, сестра?»
Ей отвечала Поэзия, строгой улыбкой светлея:
«В прелестях дев молодых — брачные чары невест».

Октавиан повеселел.

— Клянусь Аполлоном! — вскричал он. — Ты — настоящий поэт. Обещаю тебе после победы над Антонием (а победить я должен) написать эти стихи на медных досках и повесить в библиотеке, основанной старым Варроном.

Взыскание налогов с населения вызвало кровавые мятежи и крупные восстания. Италия не желала платить последние крохи тирану, ставшему вдобавок ко всему грабителем. Всем было известно, что лица, получившие доходы, были в страшных долгах, которые приходилось погашать, выплачивая огромные проценты за просрочку, и свободных денег для уплаты налогов ни у кого не было. Агриппа предупреждал об этом Октавиана, но Цезарь был глух к его словам. Он рассуждал, что если деньги нужны, то необходимо их добыть, и его мало тревожили нужда и безвыходность положения свободнорожденных и вольноотпущенников.

Эмиссары Антония и Клеопатры, возбуждавшие народ к восстаниям, посылали гонцов к Антонию с лаконическими эпистолами: «Восстания охватили Италию. Воспользуйся случаем, посылаемым тебе богами: напади на Италию, и ты сломишь Октавиана».

Цезарь знал об этом. Знал он также, что начальники легионов Антония, враждебно настроенные к Клеопатре, не уясняли себе цели затеваемой Антонием войны. «За кого боремся? — говорили они. — За римскую республику или за Египет?» Друзья покидали Антония, даже легат Домиций Агенобарб был ненадежен, а эмиссары, работавшие в Италии, стали присылать дерзкие эпистолы. Одну из эпистол Октавиан перехватил и читал своим друзьям. В ней говорилось, что медлительность довела Помпея Великого до гибели, что не производится заготовка провианта для войск и никому неизвестно, куда отправятся легионы на зимние квартиры.

— Он не нападет на Италию, — говорил Октавиан Агриппе. — Он растерян. Однако положение его лучше моего — у него есть деньги, и он может подкупать квиритов,

— Твои опасения тревожат и меня, — сознался невозмутимый Агриппа. — Я предпочитаю смотреть несчастью и глаза, чем обольщать себя несуществующим счастьем.

— Я не понимаю.

— Я говорю, что наше положение совсем безвыходно, и только чудо — помощь олимпийцев — может спасти нас.

Октавиан молчал. Потом сказал, тряхнув головою:

— Будем ждать, Марк Випсаний, чуда… Да, будем ждать чуда, — повторил он, вставая. — Не пойти ли нам ни форум? Там должны выступать популяры, и я хотел бы послушать… Кликни ликторов…

Агриппа тоже встал. Стоя перед Октавианом, он говорил ровным голосом:

— Я не знал, Цезарь, что ты склонен слушать лживые дерзкие речи популяров, и принял некоторые меры: против вождей их посланы убийцы, но соглядатаи говорят, что женщина и цирковые наездники бежали из Рима. Поэтому, Цезарь, не торопись: выступления на форуме не будет.

— Ты не предупредил меня…

— Я заботился о твоей безопасности… Помнишь, Цезарь, ты собирался навестить Вергилия в Неаполе? Не желаешь ли завтра отправиться в путь?

— Сегодня нундины, а ты предлагаешь мне ехать на другой день после нундин! Ты заботишься о моей безопасности, а подвергаешь меня всяким случайностям.

— Прости, Цезарь, я забыл об этом дне. Вспомни, что философы смеются над суеверными людьми и называют их «одержимыми предрассудками».

Вошел Меценат. Услышав слова Агриппы, он сказал со смехом:

— Одержимый предрассудками не одно ли и то же, что дурак?

Ариппа смутился, Октавиан вспыхнул. — А что это так, — продолжал Меценат, не замечая впечатления, произведенного его словами, — то стоит лишь сопоставить действия Клеопатры и Антония: вся их жизнь основана на предрассудках!

Октавиан повеселел.

— Ты прав! — вскричал он, — Антоний говорил мне, что вставать с ложа необходимо сразу обеими ногами, иначе человека ожидает несчастье, неприятность или неудача. Он утверждал, что…

— Прости, Цезарь, — перебил Меценат, — я пришел к тебе по делу: как прикажешь поступить со свитками папируса и пергамента, купленными в восточных городах? Библиотека не может вместить всех рукописей, Варрон растерян и не знает, что делать.

— Обратись, царь, к нашему архитектору, — указал Октавиан на Агриппу, — он сделает пристройку…

— Пристройку? Ты шутишь, Цезарь! Здание библиотеки прекрасно, а я не позволю обезобразить его…

— Позволишь, друг мой, позволишь: книги ценнее всяких красот.

Когда друзья ушли, Октавиан прошел в таблинум и, схватившись руками за голову, упал на ложе. Мысли проносились с такой быстротой, что он не мог собрать их в одно целое. Мелькали Юлий Цезарь, Клеопатра, Антоний, Кассий, Брут, Лепид, Октавия. Неужели невозможно примирение? Власть! Она, лишь она испортила отношения дуумвиров: оба стремились к власти, как соперники к любимой женщине, и только одному из них она могла принадлежать — более сильному. Кто же сильнее? Антоний или он, Цезарь?..

Вспомнил победу Антония при Филиппах, и сердце сжалось. О, если Антоний победит в предстоящей войне, все будет кончено: могущество, жизнь… друзья и родные погибнут…

Вскочил, пронзительно закричал:

— Нет! Нет! я должен.., я должен… Слово «победить» застряло в горле. Выбежав из таблинума, заметался по атриуму и в диком ужасе, визжа и проклиная Антония и Клеопатру, хватал дорогие вазы и разбивал об пол.

Вбежала Ливия, обхватив его за плечи, прижалась к нему, лаская его лицо и руки.

— Успокойся, успокойся, успокойся, — повторяла она. Однажды уже был у него такой же приступ яростного отчаяния (это случилось, когда он узнал о браке Антония с Клеопатрой), и Ливии стоило больших трудов успокоить его. Что же случилось еще страшного? Неужели Антоний вторгся в Италию и идет на Рим?

Ливию охватил ужас. Расспрашивая Октавиана, она дрожала, боясь услышать роковую весть, но убедившись, что ничего страшного не случилось, она опустилась на колени перед ларарием и принялась молиться.

Октавиан смотрел на нее мутными глазами. В голове было пусто — мысли улетели, точно их не бывало вовсе,

Спать, — пробормотал он и, шатаясь, направился в спальню.


XIX


Зима для обеих сторон была тяжелая.

Решив расположиться с войсками на зимние квартиры в Греции, Антоний отправил в Италию эмиссаров, приказав им путем подкупа привлекать на свою сторону легионариев и население, возбуждать волнения среди недовольных. Большая часть его кораблей находилась в Амбракийском заливе, между Коркирой и Левкадой, неся сторожевую службу на море. А остальные суда с войсками были расположены в Кирене, Египте и Сирии.

Антоний сам сознавал, что разбросанность кораблей и легионов по Элладе и Архипелагу нецелесообразна, — в случае нападения Октавиана трудно будет стянуть суда и войска к месту битвы, но Клеопатра, помышлявшая только о защите Египта, настояла на таком распределении войск.

Уступив ей, Антоний вскоре пожалел: корабли Октавиана плавали у берегов Эпира, и главной стоянкой их была скалистая область Акрокеравнии. Здесь, по предположениям Антония, должен был высадиться Октавиан.

Сидя над хартиями и изучая берега Греции, Антоний искал выгодных мест для морских сражений и удобных равнин для развертывания пехоты и конницы.

За стенами оживленно шумели толпы народа, По улицам. Патр двигались греки, понтийцы, пафлагонцы, каппадокийцы, иудеи, сирийцы, египтяне, и их разноязыкая речь врывалась в дом. Антоний прислушивался и, не понимая слов, подумал, что очутился в таком же положении, как некогда Помпей Великий.

— Неужели и меня ждет Фарсала?. — воскликнул он. — Не лучше ли, пока не поздно, примириться с Октавианом и возвратиться в Италию? Нет! Царь не может искать мира у тирана и демагога. Царь не имеет права уступить власть потомку ростовщиков, иначе римские и египетские боги возмутятся и жестоко покарают его.

Из гинекея донеслись голоса, смех. Он узнал голоса Клеопатры, Ирас и Хармион, смех рабынь и прислужниц. Шум приблизился, и евнух Мардион появился на пороге:

— Царица святой земли Кем спрашивает царя и владыку: желаешь ли ты оторваться от дел и вопросить судьбу у халдейских магов?

— Разве нет у нас Олимпа, искусного звездочета?

— Верно, господин, но и наш астролог пришел послушать халдеев.

— Маги мне надоели, — грубо сказал Антоний и непристойно выругался по-лагерному. — Скажи царице, что я занят.

И он углубился в изучение хартий. Рассматривая береговую линию Эпира и Акарнании, он решил сосредоточить корабли в Амбракийском заливе и дать сражение у мыса Актиона, называемого римлянами Акциум. Города Анакторион, Амбракия и ряд других обещали помочь провиантом, острова Керкира, Левкада, Паксос, Кефалления, Итака и другие ~ людьми, большая часть которых была рыбаки и водолазы, а вся Эллада — воинами, моряками и народным сочувствием борцам против тирании. Актион должен был стать твердыней всех сил, средоточием воли восточных племен и народов, требующих освобождения и мирной жизни, альфой возникновения греко-римско-египетской империи и омегой тирании Октавиана, ничтожного выродка римских ростовщиков.

— О Геркулес, — шепнул Антоний, — дай мне такие же силы, какие давала Земля каждый раз поверженному Антею, и я воздвигну тебе великолепные храмы и сооружу жертвенники, облицованные мрамором.

Встал и, надев невольничью одежду, незаметно вышел на улицу. Смешавшись с толпой, он зашагал к пристани.

Обычно голубое, небо было в облаках, и Гелиос не ехал на огненной колеснице, запряженной огненными копями и не осыпал щедрыми лучами, как стрелами, благословенную землю Ахаии. На море качались корабли, моросил дождь, и белая завеса, спутница ненастья, скрывала противоположный берег; там была Этолия, знаменитый город Калидон, а на запад от Патр, по прямой линии, темнели морские волны, бегущие к Итаке и Кефаллении.

Да, он любил Элладу. Душою грек, он стремился ко всему восточному, любил азиатские и египетские песни, пышные одежды, знойные пляски, нагие тела, «сладострастные бани», шумные пиры, уличные увеселения, театры, гипподромы, палестры, гимназии, стадионы; любил философию, астрономию, поэзию, медицину и в особенности магию, раскрывавшую, по его мнению, все события будущего, как на ладони. В этом заключалась вся жизнь, и без всего этого она была немыслима. «Не искусственно ли назван Рим столицей мира? Что в нем привлекательного? Тела и кровь римлян пахнут не так, как тела и кровь азийцев, а любовь пресна и подчинена супружескому закону. И если матроны обходят закон и изощряются в неверности, то любовь не становится менее пресной; даже римская распущенность отличается от восточной, — в ней больше бесстыдства, меньше изящества и красоты».

Так размышляя, Антоний смотрел на корабли, подплывавшие к пристани.

Проходивший моряк толкнул его в бок и крикнул, грубо выругавшись:

— Что зазевался? Ворон считаешь? Антоний очнулся и равнодушно сказал:

— Друг, так ли ты почитаешь иных богов, как Вакха? Ступай проспись.

Моряк обернулся и поднес ему кулак к носу.

— Еще слово, и я сделаю из тебя лепешку. Антоний ударил его наотмашь между глаз. Охнув, моряк свалился. Мгновенно сбежались любопытные. Появились моряки, пожелавшие вступиться за сбитого с ног товарища.

— О-гэ, бородач! — кричали они, готовясь к нападению. — Сладить с ним нетрудно, выходи с любым из нас на единоборство.

Антоний, прищурившись, смотрел на них.

— Как бы вам, друзья, не охрипнуть от криков, — сказал он. — Не лучше ли пойти и прополоскать глотки?

— Трусишь?

— Не за себя.

Выступил коренастый грек и, потрясая кулаками, двинулся на Антония. Он оскорблял его, величая бородатым козлом, говорил, что выщиплет у него всю бороду и усы и жена, когда он вернется домой, примет его за евнуха и выдерет остальные волосы.

— Она подумает, что тебя оскопили! — издевался моряк под одобрительный хохот толпы. — А когда ты станешь лысым, она выгонит тебя голого метлой на улицу.

Толпа потешалась над Антонием, бросая в него объедками, огрызками фруктов, шелухою от овощей.

— Замолчишь ли ты, недоносок ослицы? — крикнул Антоний и ударил его в грудь с такой силой, что моряк, падая, сшиб нескольких человек.

Грек вскочил, бросился на Антония: он пытался ухватить его за шею, но Антоний, опытный гимнаст и кулачный боец, держал его на протяжении руки и каждый раз сбивал с ног.

В ярости моряк выхватил кинжал.

— Брось, друг, если дорожишь своей жизнью, — примирительно сказал Антоний, — А вы, — обратился он к морякам, — помните, что нападение нескольких на одного — постыдно.

Его не слушали и окружали с проклятьями.

Люди, высадившиеся с причалившего судна, с опасением проходили мимо кучки моряков, обступивших бородатого человека. Один муж, в промокшем насквозь петазе, остановился и, вглядевшись в Антония, бросился к морякам.

— Прочь! — крикнул он, выхватив меч. — Не видите, разбойники, на кого поднимаете руки? Это наш царь и вождь!

Толпа обратилась в бегство. Остались одни моряки.

Они стояли, опустив головы.

Антоний обернулся к мужу в петазе:

— Эрос!

— Господин! Оба обнялись.

— Вот нежданная встреча, — говорил Антоний, забавляясь смущением моряков. — Не зайти ли нам в таберну?.. О-гэ, друзья, — обратился он к морякам. — Не промочить ли нам глотки, как я предлагал вначале?

— Прости, вождь! — закричали моряки. — Не узнали мы тебя!..

— Плохо знаете начальников. Кто старший? Ты, друг мой? И ты меня не узнал? Наложи на подчиненных взыскание, а на себя двойное. Понял? А теперь веди нас в таберну, где можно было бы хорошо выпить и закусить.

— Вождь, таберна находится в нескольких шагах отсюда.

— Идем, — сказал Антоний, взяв Эроса под руку.

В таберне было шумно. Разноплеменные моряки веселились, пропивая среди блудниц свой скудный заработок. Они пели непристойные песни, поднося кружки, наполненные до краев вином, своим случайным подругам.

Антоний и Эрос тоже пили. Низкорослый грек, дравшийся с Антонием на пристани, стал ручным, как домашнее животное: он объявил, что с таким сильным мужем, как вождь, встретился впервые в жизни, и, величая его Гераклом обещал верно служить до самой смерти. Остальные моряки шумно поддержали его и пили за здоровье Антония.

Пронзительный женский крик ворвался в таберну. Посетители встрепенулись, шум утих.

— О-гэ, хозяин! — крикнул Антоний. — Кого у тебя там режут?

Толстый коротконогий грек подбежал к Антонию и заикаясь вымолвил:

— Господин мой! Такие крики часто доносятся из соседнего диктериона. Я прикажу…

Речь его была прервана новым криком. Женский голос молил о помощи.

— Привести обоих, — распорядился Антоний, — женщину и обидчика.

Вскоре перед проконсулом появилась миловидная девушка и старый грек. Рука Антония дрогнула, расплескав вино. Эрос растерянно смотрел на девушку.

— Атуя! — воскликнул он с изумлением. Денушка равнодушно повернула к нему голову, и взгляд ее остановился на Антонии. Антоний нагнулся к Эросу:

— Атуя, говоришь? Но ты же отвез ее в Италию… Как же она очутилась здесь?..

- Не знаю, господин, но это она… Ее лицо, глаза… Ее рост, голос, руки…

— Вижу. Но разве не бывает двойников? Впрочем, я возьму ее и узнаю по родинкам на теле, она ли это…

Пригласив девушку вернуться в порнею, Антоний сунул ей монету. Однако девушка возвратила деньги и, указывая на старика, сказала:

— Он купил меня, а денег не дал. Я потребовала, и он стал таскать меня за волосы и бить.

Антоний встал.

— Почему не платишь, старая калига?

— Я заплачу, когда…

— Нет, ты заплатишь за побои и убежишь поскорее, иначе — клянусь Перибасией! — моряки научат тебя разуму!

Скрепя сердце, старик бросил монету на стол и, осыпаемый насмешками и пинками моряков, поспешил к выходу.

— Теперь ты свободна? — спросил Антоний. Девушка наклонила голову.

Когда они удалились, Эрос подошел к морякам, обступившим двух фокусников, которые на глазах присутствующих глотали огонь, зажигали в сосуде паклю, из которого вылетали потом голуби, наносили себе удары ножами, а на теле не было ни ран, ни крови.

Эрос посмеивался над легковерием моряков, считавших фокусников волшебниками, которым покровительствует Геката.

Зрители неистовствовали, выражая громкими возгласами свой восторг.

Антоний тронул Эроса за плечо:

— Ты ошибся, это не она. А так похожа, так поразительно похожа!

— Обратись с молитвой к Гекате, — сказал Эрос, — проси ее избавить нас от злого наваждения.


XX


Лициния и Понтий сеяли недовольство среди воинов, и легионы требовали обещанных денег, не слушая уверений начальников, что задержка произошла не по вине Цезаря, а вследствие тяжелого положения, в которое поставил республику Антоний. Воины шептались и перебегали к Антонию: он был богат и могущественен, его легионы и корабли — говорили воины — могли противостоять войскам и судам двух таких Цезарей, и стоило ли защищать нищего вождя, который вдобавок ко всему боялся высадиться в Эпире?

Октавиан и Агриппа, действительно, опасались высадиться в Греции с двадцатью легионами. Неуверенные в преданности войск, они дрожали при мысли, что легионы покинут их и перейдут на сторону Антония.

Сидя на ложе, Октавиан говорил Агриппе, ходившему взад и вперед мимо него:

— Я уже решил собрать легкие суда и притворно напасть на берега южной Греции, чтобы отвлечь внимание противника от Эпира. А я, высадившись там, двинулся бы к Амбракийскому заливу, чтобы сжечь корабли Антония. Но легионарии бегут, друзья отказались следовать за мною, в особенности этот Азиний Поллион, уверявший, что дружба со мной и с Антонием мешает ему поддерживать меня. Так же поступили и другие. Я прикажу семистам сенаторам следовать за собой, и они не посмеют отказаться…

— Я против этого решения. Зачем стольких мужей тащить за собой?

Остановившись, Агриппа ждал ответа.

— Я не доверяю им, — заговорил Октавиан, грызя ногти, — они предпочитают мне Антония. Ты сомневаешься? Я предвижу действия отцов государства: заговор, затем посольство к Антонию с просьбой высадиться в Италии, воззвание к народу о поддержке борца за республику, за демократические свободы (Антоний — борец — ха-ха-ха!) и объявление меня врагом народа…

Агриппа пожал плечами.

— Ты чересчур подозрителен, Цезарь! Если бы то, что сказано тобой, ты произнес в присутствии отцов государства, они, возможно, выступили бы против тебя. А так как они об этом не помышляют, то ошибка, которую ты намерен совершить, будет двойной: во-первых, ты лишишь Рим сената, а это покажется квиритам весьма странным, и, во-вторых, возьмешь обузу на свою шею…

— По-твоему, и должен покориться сенату и зависеть от друзей Антония? — вскричал он. — Если это так, то не лучше ли примириться с Антонием, унизиться — ты этого хочешь?

— Я ничего не хочу, Цезарь, кроме твоей победы.

— Победы, победы! А есть ли надежда на нее? Нет, я твердо задумал увезти с собой сенат и действовать, как решено. Не будем же медлить!

Казалось, сама судьба благоприятствовала Октавиану: Амбракия, на помощь которой рассчитывал Антоний, не дала продовольствия, и в Амбракийском заливе среди моряков начался голод. Треть людского состава погибла от голода и болезней. Перебежчики доносили, что Антоний пополняет убыль людей земледельцами, погонщиками ослов и мулов, рабами и что эти люди неохотно идут на корабли.

— А в Патрах, — говорил старик-перебежчик, — начались разногласия. Клеопатра желает мира и требует, чтобы Антоний вернулся в Египет.

И словоохотливый старик, конюх Антония, рассказал, что из случайно услышанной беседы Деллия с Домицием Агенобарбом он узнал причину разногласий: на заседании сената речь шла о восстановлении порядка в Италии после победы над Октавианом и о возвращении Антония в Рим. Полководец не возражал, слушая речи сенаторов. А потом, когда он встретился с Клеопатрой, царица спросила его, правда ли, что он думает вернуться в Италию, Антоний уклончиво ответил, что Октавиан еще не побежден, а будущее находится в руках богов. Однако обеспокоенная Клеопатра не удовлетворилась этим ответом и стала упрекать Антония в непостоянстве и равнодушии к детям.

Выслушав перебежчика, Октавиан повернулся к Агриппе, стоявшему у бисселы:

— Слышишь? Там, где поселились несогласие и неурядица, быть беде. Муж и жена ссорятся, любовь становится не приятной, а надоедливой привычкой. Сторонники Антония и царицы непременно перегрызутся, а тогда… Ты знаешь, что будет тогда?

Выпроводив перебежчика, Агриппа сказал:

— Клеопатра обеспокоена судьбой Египта. Шестнадцать лет назад она ездила в Рим, чтобы покорить Юлия Цезаря, и это ей удалось: она была цветуща, прекрасна и благоуханна. А теперь отцветает, хотя красота ее еще не поблекла и производит чарующее впечатление. Но кого соблазнять, кого покорять? Только двоих — тебя и Антония.

— Меня не соблазнить…

— Остается один Антоний. Выпустить его из золотой клетки, чтобы потом опять покорять, — не безумие ли это? Понимаешь, Цезарь, победа Антония над нами — гибель Клеопатры; она умна и понимает это. Вот причина, почему она желает остановить войну…

— Это правдоподобно, хотя… Агриппа возмутился.

— Когда же ты, Цезарь, перестанешь, наконец, сомневаться? — вскричал он. — Клеопатра и ее сторонники желают мира, Антоний, друзья и сенаторы, окружающие его, — войны. Антоний объявил, что борется за республику, следовательно, он должен воевать, а потому откажет Клеопатре: для него бегство в Египет — признание, что борьба идет не за Рим, а за Египет, для ремлян же и сенаторов отказ Антония от войны — жизнь в изгнании, невозможность возвратиться в Италию без твоего согласия, Цезарь!..

— Ты остроумен, Марк Випсаний! Но кто поручится, что это так?

— Логика остается логикой. Ведь черный цвет ты не назовешь белым — не так ли?

Октавиан не стал спорить. Он был весел. Он любил противоречить собеседнику до тех пор, пока тот не доказывал очевидной истины наглядными примерами, опровергнуть которые было уже невозможно.

В этот же день окончательно решено было разделиться: Агриппа нападет на южные берега Греции, а Октавиан высадится в Эпире.


XXI


Разлад начался в Патрах. Все рассказанное перебежчиком Октавиану, оказалось правдой. Клеопатра требовала прекращения войны, Антоний отказывался.

В спальне был желтоватый полусумрак. Золотые кадильницы, поставленные на золотые треножники, распространяли тонкий запах аравийских благовоний. Изображения нагих богинь украшали стены, завешанные желтыми персидскими коврами, и статуи нагих сатиров; силенов и менад, разрисованные в желтый цвет, стояли вдоль стен. У изголовья широкого ложа, на котором полулежала нагая царица, стоял Приап с фаллусом, украшенным венками, — подарок Антония. Это была золотая статуя, отлитая по приказанию проконсула искусным литейщиком из слитков, захваченных в Армении.

Спальня казалась убежищем Наготы, и зловещая желтизна предметов — символом Разлада и Ненависти, вошедших в ночной приют отдыха. Так подумал Антоний, остановившись на пороге и не спуская глаз с Клеопатры.

Кашлянув, он сделал шаг, и меч звякнул на его боку.

— Не беспокоит ли египтянку появление римлянина? — спросил Антоний, любуясь телом царицы и испытывая прежнюю любовь, сводившую не раз его с ума. — Если моя царица не желает видеть своего царя, то я удалюсь…

Приветливая улыбка мелькнула на губах Клеопатры, и чарующее сияние разлилось по ее одухотворенному любовью лицу. Казалось, божественная Красота в образе Афродиты сошла на землю, чтобы пленять смертных, пробуждать любовь к прекрасному.

— Останься, — тихо сказала она, приподнявшись. Царица стояла потягиваясь, и Антоний не спускал глаз с ее тела; умащенное мирром и нардом, оно лоснилось, блестя, как слоновая кость, и благоухая.

— Как жаль, что скоро мы расстанемся, — певучим голосом заговорила Клеопатра, увлекая его к ложу. — Я вернусь в Египет — это святая земля Кем, наследие Лагидов… Там странствуют боги в виде странников, там каждый камень овеян любовью царей и простых людей к женщинам, там сама Девственность нисходит на землю в виде юных тел, стремящихся к зачатию, там сама Плодовитость… Но нет, это тебя не трогает… Ты спешишь к отвергнутой тобой же римлянке! Октавия овладела твоими мыслями, Октавия!..

— Что ты говоришь? Успокойся.

— Нет, нет! Не ради восстановления римской республики, не ради власти над всем миром, не ради царской диадемы стремишься ты в Рим, а ради — Октавии! Я знаю это, знаю! О боги, до чего я дожила!.. Я отдала тебе все, что имела, — свое тело, душу, сокровища Лагидов, Верхний и Нижний Египет! Я рожала тебе детей, а ты…

В отчаянии она опустилась на ковер, устилавший пол, и, притворно рыдая, причитала, как рабыня или наемница:

— Ради Октавии ты готов ввязаться в эту войну, которая ничего не даст, кроме гибели супружеского счастья и призрачного завоевания Рима. Ибо я знаю, что сенат заставит тебя же подчинить Египет римскому владычеству, а Цезарь, проклятый людьми и богами злодей, будет добиваться отречения моего от трона Лагидов… Нет, оба вы, празднуя египетский триумф, поведете меня за своей колесницей, и плебс будет тешиться и издеваться над моим несчастьем!

— Что ты говоришь? — повторил Антоний. — Ты больна. Какие черные мысли овладели тобою! Разве не ты желала этой войны? Я уступил тебе, начав военные действия, уступил, разведясь с Октавией. А теперь, когда я зашел так далеко, что отступления быть не может, ты требуешь невозможного. Я говорил тебе об этом…

— Ты боишься общественного мнения Рима. А что для нас Рим?

— Не забывай, что Рим — моя родина, а я — римлянин!

— Муж, родом римлянин, а душою — грек, — всегда грек! — вскочила она. — Сознайся, что это так. Ведь ты не любишь Рима, ты любишь Элладу и Египет, и лицемерные слова твои…

Вспыхнув, Антоний отвернулся от нее.

— Мне надоели, Клеопатра, твои несправедливые речи. Я люблю Элладу, но Рим — дорогое отечество, и никогда я не отрекусь от родины. Я воюю не с Римом, а с тираном, поработителем римского народа: я хочу свергнуть его…

— Зачем лжешь? — не унималась Клеопатра. — Ты, царь, хочешь стать вождем популяров? Божественный Юлий был даровитее тебя и то споткнулся. Что же тебя привлекает в Риме — скажи? Власть? Но ты должен будешь разделить ее с Цезарем, ибо Октавия не допустит умерщвления брата…

Она помолчала и злорадно добавила:

— Ты хочешь Октавию.

Возбужденное лицо ее было прекрасно, напоминая лицо Афины-Паллады в афинском Акрополе, и Антоний, любуясь ею, повторял:

— Ты ревнуешь без причины.

Клеопатра притворно заплакала. Всхлипывая, она жаловалась на свою судьбу; никого она так не любила, как Антонии, — даже божественный Юлий не мог бы похвалиться такой любовью; она была неопытной девушкой, когда Юлий Цезарь соблазнил ее, и ездила в Рим не потому, что была влюблена в Юлия, а оттого, что, за беременев от него, добивалась усыновления Цезариона,

— Тогда и встретились с тобою, — вспоминала она, — и Афродита послала Эроса-Купидона, который пронзил мое сердце стрелой любви, выпущенной из лука: томительная ранка не заживала, любовь разрасталась, и, когда я встретилась с тобой в Тарсе (я отправилась туда, умирая от любви), я поняла, как сладостно быть твоей рабыней. И даже сейчас, униженная и оскорбленная твоим стремлением к Октавии, я умоляю Афродиту не разлучать меня с тобой, потому что я не вынесу горя и наложу на себя руки.

Вздохнув, Антоний взял ее в объятия и, посадив к себе на колени, ласкал ее тело.

— Обещай бежать со мной в Египет, — шептала Клеопатра, — мы придумаем вместе, как обмануть сенат, военачальников и легионы видимостью войны. О Марк Антоний, царь мой, властелин! Сжалься над своей рабыней, которая готова в знак любви к тебе и преданности целовать твои ноги!

Она опустилась перед ним на колени, обняла его ноги и прижалась к ним лицом.

— Встань, царица! — дрогнувшим голосом выговорил Антоний. — Встань, умоляю тебя…

— Обещай бежать со мной…

Он колебался. Страшная тоска, стыд, отвращение к жизни овладели им. Он молчал, борясь с собою, но Тело было сильнее всего, и он, в душе проклиная себя, уступил.

— Пусть будет так, моя царица! — вымолвил он со стоном, подумав: «Со мною всегда меч, и я смогу, когда понадобится, пресечь нить жизни без вмешательства Парк».

Спустя несколько дней пришло известие, что Агриппа напал на берега южной Греции и захватывает корабли, подвозившие войскам Антония хлеб из Азии и Египта. Взятие Мефоны обеспокоило, а притворные поиски Агриппой удобного места для высадки легионов обманули Антония.

В то время, как он приказывал своим войскам соединиться, Октавиан высадился в Эпире.

Узнав об этом, Антоний послал гонцов к Канидию с повелением двигаться к Актиону, а друзьям, сенаторам и преторианской когорте отправиться на пристань, чтобы сесть на корабли.

Было холодно, шел снег, и Антоний вдыхал полной грудью морозный воздух. Лошадь под ним была резвая, молодая и нетерпеливо переступала с ноги на ногу, когда он садился на нее. Приближенные, ежась от холода, шептались, высказывая друг другу недовольство столь ранним отъездом: хотелось спать после бурно проведенной ночи и в промежутках между сном и пробуждением пить вино или ласкать женщину; хотелось, отдыхая, заниматься литературой или писать друзьям письма, играть в кости, астрагалы или петеию, не помышляя ни о чем, кроме игры; хотелось жить полной, беззаботной жизнью, не думая о войне, потому что воевать не хотелось, и, если кое-кто настаивал на этом, то приходилось соглашаться лишь потому, что во главе меньшинства стоял сам проконсул. А когда наступили раздоры, причиной которых было нежелание Клеопатры воевать, многие стали помышлять о возвращении в Рим, о бегстве к Октавиану. Что для них было в этой борьбе? Победа Антония или Октавиана — не все ли равно? О родине они не думали: она была для них там, где жилось хорошо, то есть они считали, что человек, владеющий состоянием, может не иметь родины и что понятие «отечество» — предрассудок или демагогия правителей, играющих на патриотических чувствах несознательной толпы. Поэтому они сочувствовали желанию Клеопатры прекратить войну и порицали Антония, приказавшего ехать всем к Актионскому мысу.

Сев на простую бирему и посадив приближенных и когорту, Антоний отплыл от ахейского берега.

Бирема плыла мимо мыса Аракса к Эхинадейским островам; слева вздымались горы славной Итаки, родины Одиссея, а впереди виднелась Левкада, дорический остров, с высокой горой, с вершины которой, по преданию, бросилась в море знаменитая Сапфо. Обогнув Итаку, бирема направилась к юго-западному берегу Левкады и поплыла вдоль западного берега по направлению к Актиону.

Дул попутный ветер. Темные холодные волны шумели за кормою, гребцы пели заунывную галльскую песню, и Антоний, стоя рядом с кормчим, думал с ужасом в сердце, что он обречен и с ним обречены на позор доблестные войска.

Объяснение с Клеопатрой перепутало все его планы и решения. Он уступил ей во всем, был побежден женщиной. Что можно было сделать, чтобы вернуть хотя бы часть обдуманных решений? Он стал гистрионом и останется им до конца своей жизни. Здесь, у Актиона, он должен разыграть, как на театре, страшную трагедию своей жизни, обмануть людей, вручивших в его руки свои жизни и будущность, унизиться перед египтянкой и умереть, — иного выхода не было. Разве не смертью должна была кончиться победа над ним Клеопатры? Победитель Октавиан не успокоится, пока не добьет их обоих…

Неужели она пожертвует Антонием, думая сама спастись? Но как?

Недоумевая, он смотрел на волны. И вдруг — понял.

Телом она хочет покорить Октавиана, телом хочет спасти Египет от поглощения Римом, телом хочет…

Нет, не может быть. Она не такая. Она, дочь Лагидов, не смеет вступить на путь открытой проституции, выставить себя, нагую, напоказ всему миру и бесстыдно торговаться с тираном, как жадная корыстолюбивая карфагенянка, помышляющая только о наживе.

Нет, он ошибся. Ошиблась и Клеопатра. Он поговорит с ней, и она отступится от своих требований.

Это показалось ему настолько ясным, справедливым и бесспорным, что он перестал думать о вопросах, мучивших его, и обратился к кормчему, указав на скалистый берег:

— Скажи, друг, не Актион ли это?

— Актион, — лаконично подтвердил моряк, направляя судно к двум отвесным скалам, между которых виднелась небольшая бухточка.

Антоний подозвал Эроса и повелел объявить людям, чтобы приготовились высадиться на берег.

Его ожидало неприятное известие: Октавиан прибыл в Актион почти одновременно с Антонием. У противника были войска, а Антоний был одинок, если не считать нескольких человек, приплывших с ним. Опасность быть захваченным заставила Антония пуститься на хитрость: переодев моряков в одежды легионариев, полководец выстроил их на кораблях. Октавиан подумал, что защита кораблей поручена легионариям, и, выйдя из лагеря, решил предложить битву на суше.

Антоний ждал прибытия легионов. Когда они подошли, полководец приказал немедленно приступить к постройке большого лагеря на актионском мысе. Это отняло много времени.

Весной в разгар работ приехала Клеопатра. Солнечные лучи пригревали землю. Воздух, насыщенный запахом цветов и зелени, опьянял людей. Молодая трава буйно выбивалась из-под камней, стремясь к солнцу, и зеленые побеги появились даже на скалах, на которых было немного земли. Дышалось радостно и свободно. То же испытывала и Клеопатра, высадившаяся в полдень у Актиона.

Появление ее в римском лагере возмутило военачальников, и сенаторов.

— Что нужно здесь этой египтянке? — с раздражением говорил Домиций Агенобарб, обращаясь к Деллию и Аминте, вышедшим вслед за ним из шатра. — Она прилипла к проконсулу, как пиявка. Супруга его? Пусть супруга, однако наши жены не сопутствуют нам в походах и не вешаются нам на шею в присутствии легионариев!

— Нам нет дела до того, как она себя ведет, — сказал Деллий, — лишь бы ее здесь не было и ее духи не заставляли чихать смелых воинов…

— Тем более, — подхватил Аминта, — что вся эта египетская свора, — указал он на евнухов и прислужниц, окружавших Клеопатру, которая приближалась к шатру Антония под звуки музыки, — не оставляет в покое нашего вождя. А вот и он! Клянусь богами! господин нарядился и, можно думать, ожидал ее…

— Они сговорились, — нахмурился Домиций Агенобарб. — Эта египтянка, несомненно, волшебница: она погубит нас, если мы не примем мер…

— А каких? Вождь глух к нашим речам…

— Мы заставим его немедленно вылечиться от глухоты, иначе…

— …иначе… — повторил Делий.

— …иначе примем меры, достойные римлян, владык мира.

Беседа их была прервана восторженными криками египтян, приветствовавших Антония, и возгласами женщин, окружавших Клеопатру.

— Слышишь? — говорил Домиций Агенобарб. — Гнусной лестью втирается египтянка в доверие римлян. Взгляни на Канидия: как он подобострастно беседует с нею! Говорят, будто он сам похвалялся, что царица снизошла до него…

— Не понимаю, — сказал Делий, хотя прекрасно знал подробности грязных слухов.

— Иными словами, она отдалась ему за некоторую услугу…

— …и обещала предоставить в его пользование обеих трибад — Ирас и Хармион, — добавил Аминта. — Но не подойти ли и нам к ним, чтобы не обидеть проконсула?

Так сплетничая, они направились к шатру Антония.

Лектика Клеопатры медленно приближалась, несомая черными плечистыми эфиопами; в ушах у них были серьги, на головах и на спинах — белые покрывала, а на ногах — камышовые сандалии; с лиц и обнаженных грудей струился пот.

— Вот верные псы неверной жены, — шепнул Домиций Агенобарб, — Бьюсь об заклад на десять тысяч сестерциев, что этих эфиопов подарил ей царек эрембов Ямвлих, а за что — ведают одни боги да Афродита!

Поровнявшись с Клеопатрой, они приветствовали ее поднятыми руками. Царица благосклонно взглянула на них, громко сказав, чтобы все слышали:

— Привет истинным друзьям!

Домиций Агенобарб, вспыхнув от негодования, собирался возразить колкостью, но Деллий удержал его:

— Не делай глупостей. Время покажет, какие мы ей друзья…

Они не вошли в шатер Антония, а остались возле, поглядывая на юношей и молодых рабынь, которые, не стесняясь присутствия посторонних, вели непристойные разговоры, подчеркивая их неприличными телодвижениями.

Возвращаясь с Деллием в свой шатер, Домиций Агенобарб остановил Попликолу и Целия, друзей Антония, которые торопливо шли к шатру полководца, взволнованно беседуя.

— Тревога искажает нередко лица даже храбрецов, — шутливо сказал он. — Что случилось?

— Большая неприятность, — шепнул Потгликола, — Цезарь отозвал Агриппу из южной Греции. — Ты хочешь сказать, что легионы уже в пути? Попликола прищурил слезящиеся глаза и медлил с ответом.

— Соглядатай утверждает, — вмешался Целий, — что гонцы отправились лишь вчера. Но простите нас, мы торопимся.

Когда они ушли, Деллий вымолвил, подавив вздох:

— О, если бы в лагере не было египтянки, я уверенно сказал бы, что мы разобьем Цезаря…

— Но она здесь, поэтому…

— … поэтому победа сомнительна. Клеопатра будет мешать вождю, докучать советами…

Домиций Агенобарб крикнул с глухой яростью ш голосе:

— Пусть только она вмешается в военные дела, и я проучу ее, дочь варвара, по-римски!


XXII


В начале июня Антоний и Октавиан стояли с войсками друг против друга: их лагери находились на расстоянии полета стрелы, и легионарии часто перебрасывались между собой оскорбительными словами. Однако бывали случаи, когда ветераны Юлия Цезаря, участники битв при Тапсе и Мунде, крепкие, загорелые, седобородые, сходились с обеих сторон и мирно беседовали; порицая Октавиана и Антония, «детей бога Юлия», за вражду, они обещали побудить легионариев требовать мира.

Однажды вечером Октавиан, простившись с Агриппой, собирался лечь. В шатер вошли два контуберналия и, перебивая друг друга, доложили, что воины волнуются, требуя мира.

— Они говорят, — сказал бледный голубоглазый контуберналий, — что вражда между бывшими триумвирами — оскорбление духа Юлия Цезаря…

— Они кричат, — добавил второй, круглый, полнотелый контуберналий, — что война надоела и всем пора отдыхать.

Послав раба за Агриплой, Октавиан вышел на преторию. Глядя в темноту, он различал смутные тени. Это строились легионы,, пожелавшие говорить с ним. Подошел Статилий Тавр и подтвердил, что войска волнуются и требуют мира.

Октавиан молчал. На темном пологе неба сверкали яркие крупные звезды, и одна из них, красновато-оранжевая, привлекла его внимание. Он смотрел на нее и вместо того, чтобы спросить Тавра, что думают военачальники о мире, обратился к нему со словами;

— Не можешь ли мне сказать, как называется эта звезда?

Статилий Тавр не знал. И Октавиан, опечаленный и недовольный, приказал кликнуть факелоносцев и осветить преторию.

Отблеск огней упал на передние ряды легионариев. Негодуя в душе на опаздывавшего Агриппу, Октавиан спросил воинов, зачем они собрались в ночное время и что им нужно.

В задних рядах возникли отдельные голоса, покатились по рядам, приблизились, четкие и густые, слились в единый мощный гул:

— Мира, мира!

Гул нарастал — казалось, гудела вся земля. Октавиан стоял, беспомощно опустив руки, не зная, что сказать, как убедить войска, что требование их невозможно и неприемлемо.

Подбежал Агриппа. Выступив вперед с поднятой рукой, он заставил замолчать воинов, а затем обратился к Октавиану:

— Говори, Цезарь, легионы готовы тебя слушать.

Октавиан, не умевший произносить речей без предварительной подготовки, стал говорить путанно, часто заикаясь и не договаривая слов. Воины поняли из его нескладной речи, что он сам желает мира, и успокоились. Громкие крики потрясли лагерь:

— Да здравствует Цезарь! Слава, слава!

После Октавиана выступил Агриппа: желая сгладить не совсем благоприятное впечатление от речи вождя, он стал объяснять, что Цезарь уже спал, его разбудили, и сонному человеку трудно сразу собраться с мыслями. Но легионарии, довольные тем, что и полководец желает мира, уже расходились. И Агриппа, замолчав, повернулся к Октавиану.

— Ты, действительно, согласен начать мирныепереговоры?

Октавиан вскричал с притворным удивлением:

— Ты сомневаешься, Марк Випсаний? Да я только об этом и думаю! Имея согласие воинов на мир, я как бы исполню их волю, отправляя посольство к Антонию…

— Но ты, Цезарь, говорил иначе…

— Я — говорил иначе? Ошибаешься, Марк Випсаний, ошибаешься…

Агриппа ушел со стесненным сердцем. А наутро, проснувшись, узнал, что посольство отправилось уже в лагерь Антония.

Агриппа нашел Октавиана в шатре. Оказалось, что Цезарь так и не ложился: всю ночь бродя по лагерю и беседуя с легионариями, он заходил в палатки ветеранов, предлагая выделить людей, которые должны были отправиться с мирными предложениями. И когда, наконец, собрались старые ветераны, Октавиан сказал: «Скажите Антонию, что я готов встретиться с ним и обсудить мирные условия».

Рассказывая об этом Агриппе, Октавиан не верил в благоприятный исход переговоров и не был этим удручен: он находился в лучшем положении, чем Антоний, — мог получать беспрепятственно хлеб из Италии и с островов, Антоний же ощущал недостаток в продовольствии.

Послы вернулись. Старый ветеран, вытирая слезы, говорил прерывистым голосом:

— Увы, мы не узнали Марка Антония. Египтянка, вероятно, околдовала его. А я помню его при Филиппах, в боях с парфами: отчаянно-храбрый, веселый, он водил нас к победам, и мы с радостью шли за ним…

Октавиан нетерпеливо прервал его:

— Ты молчишь о переговорах…

— Я молчу и плачу (ветеран, действительно, плакал). Император отказался от переговоров о мире, объявив в присутствии египетской царицы и сенаторов: «Не желаю ни встречаться, ни беседовать с вероломным демагогом — пусть поразит его Юпитер своими стрелами и поглотит Тартар!»

Побледнев, Октавиан молчал.

— Он хочет войны! — вскричал Агриппа. — Да будет так. Увидим, Марк Антоний, кому помогут боги и на кого бросит Юлитер свои молнии! — И, обратившись к Октавиану, добавил: — Мужайся, Цезарь! Муж, которому мешает женщина и воевать и заключить мир, обречен: он не устоит против наших доблестных легионов…

В тот же день Октавиан принял решение послать испытанных в верности людей в Грецию и Македонию, с приказанием возбуждать недовольство среди племен, разоряемых поборами, и повелел военачальникам нападать на отряды противника.

Дни бежали за днями, недели — за неделями. Октавиан посылал в Рим хвастливые донесения о победах. Он писал, что часть войск противника разбита (Титий и Тавр разбили лишь отряд конницы), а корабли, охранявшие Левкаду, уничтожены, остальные же окружены в Амбракийском заливе (Агриппа одержал победу лишь над несколькими судами). Такая наглая ложь возмущала даже верных сторонников Октавиана.

В июле произошло событие, заставившее Цезаря еще выше поднять голову, Домиций Агенобарб и Филадельф, царь Пафлагонии, изменили Антонию и перешли на сторону Октавиана.

— Начало конца, — шепнул Агриппа повеселевшему Цезарю и громко затянул, что случалось с ним крайне редко, гимн Марсу, на помощь которого были обращены надежды набожных военачальников Октавиана.

Домиций Агенобарб рассказал Октавиану, что причиною их бегства были страшные раздоры, наступившие в лагере Антония. Они начались на июльском военном совете, где Антоний предложил, к всеобщему изумлению, дать морское сражение. Все молчали, недовольные решением полководца. Только одна Клеопатра говорила, что идея Антония великолепна, настаивая на морском сражении, которое должно было обессилить неприятеля. Ее речь была прервана негодующими возгласами, и выступивший Канидий сказал, что морская победа не обессилит противника и что лучше постепенно отводить легионы в Македонию, как бы отступая и заманивая Октавиана, а затем выбрать удобную местность и внезапно дать битву. Деллий и Аминта, а за ними и другие присоединились к Канидию. Вскочив, Клеопатра закричала: «Молчать! Вы хотите погубить Антония!»

— Й когда египтянка, выкрикнув эти слова, презрительно оглядела нас, римлян, она, потомок варваров, — говорил Агенобарб, — я не вытерпел и вмешался в спор. Сначала я спокойно спрашивал ее, по какому праву она, женщина, вмешивается в дела мужей, по какому праву она, египтянка, присутствует на военном совете римлян и союзных царей, а когда она, не слушая меня, продолжала спорить, я обратился к Антонию: «Скажи, проконсул, за кого мы собираемся воевать — за римскую республику или за Египет?» Переглянувшись с Клеопатрой, Антоний ответил, что за римскую республику. Тогда я сказал Клеопатре: «Слышишь? Поскольку вопрос касается Рима, не место египтянке на военном совете». Антоний, заступаясь за Клеопатру, кричал, что она, его супруга, помогла ему деньгами, провиантом, осадными машинами и кораблями. Спор разгорался. Антоний молчал. Тогда Клеопатра спросила его: «Каково же твое мнение, проконсул?» И он ответил: «Я не решил, следует ли отказаться от морской битвы». — «Ты колеблешься?»-вскричала царица. «Я склонен послушаться совета Канидия». — «Но это недостойно стратега! — спорила Клеопатра. — Ты, очевидно, хочешь стать рабом Цезаря! Что ж, это твое право. А я не была рабыней и не желаю быть ею — слышишь? Берегись, как бы черный Аменти не поглотил тебя…» Она продолжала угрожать Антонию на египетском языке, которого мы не понимали, а что это были угрозы — мы видели по выражению лица проконсула. Я прервал царицу, стукнув кулаком по столу, и закричал, что не варварам-египтянам вмешиваться в военные действия римлян, владык мира. Она побледнела, взглянула на Антония, как бы ища у него поддержки, но тот уже встал, чтобы уйти. На другой день Антоний объявил, что отказывается от морской битвы.

Октавиан внимательно слушал Домиция Агенобарба. Он узнал, что раздоры продолжались несколько дней. Антоний признался Канидию, что опасается, как бы царица не отравила его. Канидий советовал Антонию отправить Клеопатру в Египет. Проконсул колебался; или делал вид, что колеблется: ему не хотелось расстаться с царицей. Очевидно, он не желал морской битвы, потому что послал Деллия и Аминту во Фракию набирать конницу.

— Чувствуя что-то непонятное в поведении Антония и Клеопатры, я подумал, что позорно римлянину служить египетской царице и отстаивать Египет; не веря Антонию, что он борется за римскую республику, я решил перейти на сторону истинного римлянина, любящего отечество. И вот я, Цезарь, у твоих ног: казни или милуй.

— Благодарю тебя за доверие, — молвил Октавиан. — Но я не слышал твоего мнения о планах Антония.

— Цезарь, я думаю так: Клеопатра настоит дать морскую битву, потому что она торопится к детям в Египет; она, несомненно, подкупит военачальников, чтобы иметь большинство в военном совете.

— Итак — ты советуешь собрать все корабли?

— Я говорю тебе, Цезарь, не «торопить быстрее всего», как ты привык выражаться, а «торопись быстрее всего».

Агриппа, не проронивший ни слова во время их беседы, сказал:

— Если Антоний, действительно, решится на морскую битву, мы не должны быть захвачены врасплох. Поэтому прикажи, Цезарь, стянуть все суда к Актиону.

Октавиан молчал, как бы взвешивая все выгоды и невыгоды этого ответственного шага.

— Последуем совету нашего друга и скажем с ним; «Торопись быстрее всего»! — воскликнул он наконец.

Агриппа вскочил и поспешно вышел.


ХХIII


Бегство Филадельфа и Агенобарба ожесточило Антония. Опасаясь измены, он стал казнить приближенных — погибли несколько сенаторов и царек эрембов Ямвлих, впрочем, последний больше по подозрению в любовных отношениях с Клеопатрой. Опасаясь измены Деллия и Аминты, Антоний отозвал их из Фракии.

Царица торопила проконсула дать морскую битву, чтобы скорее вернуться в Египет. Между римлянином и египтянкой все было решено, хитро обдумано: сражение будет только предлогом для бегства. Во время боя корабли Клеопатры бросятся в открытое море, Антоний догонит их, и они — царь и царица — уплывут в Египет, бросив на произвол судьбы суда с моряками.

«Если Канидий сумеет противостоять Октавиану, пусть сражается, — думала Клеопатра, — а не сможет — пусть свершится, что должно свершиться».

Она повеселела, узнав, что Антоний приказал готовиться к битве. О, как она долго добивалась этого решения, ожидая дня, который, по ее мнению, должен был спасти Антония от сетей Октавии, искусно расставленных на его пути! Она радовалась, что Антоний не победит Октавиана, а потому не возвратится в Рим: он убежит с ней в Египет еще до исхода боя, он будет принадлежать ей, только ей, а не ненавистной Октавии; он не останется в Риме, чтобы строить козни и воевать с Египтом, а возвратится в страну Кем как защитник ее, как супруг царицы, как отец ее детей и как великий полководец, готовый отстоять целостность и независимость наследия Лагидов.

Послав за Антонием, чтобы провести наедине с ним несколько вечерних часов, она ждала его в спальне, разметавшись на львиной шкуре. Время шло, а он не приходил. Она посылала Ирас и Хармион смотреть на улицу, не едет ли он, и девушки возвращались, отрицательно покачивая головами.

Ожидание становилось невыносимым. Клеопатра чувствовала, как нетерпение сменяется досадой, досада — злобой, злоба — яростью. Наконец, поздно ночью явился Антоний, в запыленной обуви, мрачный, и, не глядя на нее, глухо сказал:

— Все подозревают что-то странное: кормчие были изумлены, когда я приказал им взять большие паруса, ненужные для битвы, и я должен был лгать, что паруса понадобятся для преследования неприятеля; моряки, начальники, цари и вожди удивились, что я повелел сжечь часть римских и египетских кораблей… Деллий и Аминта не верят моей искренности и шепчутся… Шепчутся и остальные римляне…

Схватившись за голову, он стоял так несколько мгновений с закрытыми глазами.

— Вели казнить Деллия и Аминту, — шепнула Клеопатра, обвивая его шею голыми руками и прижимаясь к нему нагим душистым телом.

Он очнулся и, грубо оттолкнув ее, выбежал из спальни.

Царица засмеялась: лицо ее стало как бы каменным, глаза — холодными. Тяжело дыша, она вынула из-под подушки игрушечный кинжал. Выдернув из головы волосок, она выпустила его из пальцев, следя, как он приближается к подставленному лезвию: волосок разделился на две части, и они, медленно покачиваясь в воздухе, поплыли вниз.

Клеопатра легла и, покрывшись одеялом, заснула. Сон был без сновидений. Проснулась поздно и, кликнув Ирас, приказала подать горячего вина, свежего хлеба и меда. Это был ее завтрак.

Пока она ела, Хармион докладывала: на рассвете Антоний напал во главе нескольких когорт на лагерь Октавиана; приступ был отражен. Деллий и Аминта находились среди галатских конников: по-видимому, они опасались появляться без охраны.

Клеопатра слушала, жуя свежий хлеб, смазанный медом, и запивая его вином. Лицо ее зарумянилось, стало мягким, глаза — блестящими, и ямочки проступали на щеках — ямочки, любимые Антонием.

Накушавшись, она погрузилась в горячую воду цистерны, и невольницы, вымыв ее, умащали благовонными маслами, присыпали ароматическими порошками подмышками, в складках и углублениях тела. А затем, завернув в тонкое полотно, понесли ее в спальню.

Целый день она скучала, пытаясь читать Платона, Эратосфена, Эврипида, принимаясь за стихи Алкея, Сапфо, — ничто не могло ее рассеять; она велела петь, играть и плясать рабыням, но и это наскучило ей. Даже женоподобный Алекс, развратный юноша, не мог доставить ей удовольствия своими шутками. Она прогнала его. Ожидание становилось невыносимым, — Антоний не шел, и все ей было не мило.

Марк Антоний!

Любила ли она его? Сегодня она желала его больше, чем когда-либо. Пусть он бьет ее, издевается, пусть плюет на нее, но лишь бы пришел, погрузил свои тяжелые руки в ее волосы, а ее, царицу, взял на руки, как ребенка, и носил, укачивая, по спальне.

Прогнав певиц, музыкантш и плясуний, она приказала Хармион читать стихи Вергилия. Латинский язык казался ей грубым варварским наречием, и она повелела прекратить чтение.

Был вечер на исходе. Наступала ночь, но Антоний не шел.

Раздраженная, она долго ворочалась на ложе и наконец забылась тревожным сном. Долго ли спала — не знала. Проснулась, как от толчка: среди спальни стоял Антоний, промокший насквозь: вода, стекая с его одежды, образовала большую лужу,

— Ты пришел? — ласково улыбнулась она, протягивая к нему руки. — Как ты промок! Сильный дождь?

Суровый, он не взял ее рук, только вымолвил упавшим голосом:

— Я устал, я измучился за этот день и ночь. Как было перенести на глазах всех сокровища на шестьдесят кораблей? Ночью свирепствовала буря, лил дождь, и верным рабам удалось это сделать… И все же ночная погрузка была замечена кем-то… Я видел, как два мужа убегали под ливнем, когда я их окликнул!..

— Деллий и Аминта?

— Не знаю.

— - Казни их, пока они не бежали к Цезарю! Антоний бросился к двери, кликнул Эроса,

— Возьми людей. Вот тессера. Задержать Деллия и Аминту, заковать в цепи…

— Прикажешь привести их сюда?

— Веди сюда. Скорее!

Ирас и Хармион, освободив Антония от намокшей одежды, насухо вытерли его тело и умастили мирром. Затем, кликнув невольниц, повелели принести мяса, сыра, вина и фруктов.

Полунагой, Антоний жадно ел, разрывая острыми зубами жареное мясо и запивая его вином.

Он кончал ужинать, когда вбежал, запыхавшись, Эрос.

— Что с тобой? — вскричал Антоний. — На тебе лица нет!..

— Измена, господин, измена! Деллий и Аминта бежали! Аминта увел с собой две тысячи галатов!..

Антоний, расплескивая вино (рука дрожала), поставил кубок на стол.

— Все бегут, — шепнул он, повернувшись к Эросу. — Ступай отдыхать.

— Господин, я лягу у порога, и если нужен буду… Опустив голову, Антоний молчал.

Клеопатра спрыгнула на пол и, подбежав к нему, сказала:

— Пусть бегут! И мы вскоре убежим… Не так ли, мой Озирис, мое сердце, моя душа?

Антоний молчал.

— Склонись на грудь Изиды, отдохни. Не говорил ли ты, что устал? О, какое мужественное твое тело, — говорила Клеопатра, покрывая его поцелуями, — о как хорошо оно пахнет, мой Озирис!.. Что задумался? Не горюй. Разве горевать — удел богов? Мы должны жить, наслаждаясь, и веселиться, наслаждаясь. Ведь мы — боги, господин мой, царь и супруг!

Антоний молчал.

— О, не томи меня, не доводи до слез! Ты слишком близко принимаешь все это к сердцу… Ведь мы решили, и ты не отступишься от своего слова — честного римского слова? Ты бросишь корабли и войска ради Изиды, бросишь? О, скажи, мой Озирис, что ты не покинешь своей Изиды, и я успокоюсь. Я люблю тебя больше всего… больше всех… даже больше наших детей… Я готова мыть твои ноги и пить эту воду… Я готова…

Она опустилась перед ним на колени и страстно целовала его босые ноги.


XXIV


Битви при Актионе оказалась постыдной комедией, искусно разыгранной на глазах всех и почти никем не понятой, а главными гистрионами ее были Антоний, Клеопатра, Эрос и Канидий.

Все совершилось, как было задумано: разгорался бой все ожесточеннее и ожесточеннее, сыпались камни, стрелы, зловеще скрипели крючья, трещали кормы, рули, весла.

Находясь в тылу выстроившихся кораблей Антония, Клеопатра наблюдала за боем: легкие суда Октавиана быстро убегали от стрел и камней, выбрасываемых баллистами и катапультами грузных кораблей Антония, Нападая, отступая, пуская зажигательные стрелы, бросая крючья, воины Антония сражались с остервенением на перекидных мостиках, и уже кипела отчаянная битва на палубах, Люди падали в воду, шли ко дну. Крики моряков, приказания префектов не умолкали.

Подул благоприятный ветер, и царица, подняв руку, воскликнула:

— Пора. Вперед!

Египетские пентеры с распущенными пурпурными парусами двинулись на сражавшиеся корабли, искусно обошли их и повернули к Пелопоннесу. Одна пентера отделилась от египетских кораблей, подошла к тяжелому судну Антония, и проконсул, прыгнув в нее с Алексом и двумя друзьями, приказал плыть вслед за Клеопатрой.

Попутный ветер шумел, надувая паруса, пентера быстро скользила по морю, и Антоний, чувствуя в сердце ужас (впервые он покидал войска на произвол Случая), дрожал всем телом, глядя обезумевшими глазами на берега Греции, на острова, проклиная себя, а еще больше египтянку.

~ Да будет проклята она, толкнувшая меня на преступление… Проклятье земле Кем, взрастившей на своем лоне эту сорную траву!..

Он ненавидел ее в эту минуту.

Пентера удалялась, и удалялись его победа, любовь и привязанность легионов, уважение военачальников, династов и тетрархов — все исчезало. И он один стоял перед своим позором и рвал на себе волосы.

О жизнь, обернувшаяся проклятьем и срамом!

О жизнь, расколотая, как полено, предназначенное для? топки очага! Она кончится еще большими несчастьями, если он не освободится от царицы…

Освободиться?.. Но как?..

Бегство из-под Актиона не казалось ему решающим для исхода борьбы: он будет бороться с Октавианом, ему поможет Азия, весь Восток… Он заставит Клеопатру выдать ему все сокровища Лагидов, наймет сотни тысяч варваров… А теперь, теперь!.. Еще недавно в его руках была возможность победы: избегая морской битвы, он мог заманить неприятеля в глубь страны и — уничтожить…

Вернуться, пока не поздно?.. А не поздно ли?

Давно уже утих шум битвы, давно уже корабли обогнули берега островков, а он прислушивался, как будто звон оружия и крики моряков могли исправить страшную ошибку, совершенную с умыслом — в полном рассудке.

Битву при Актионе Клеопатра считала первым шагом к спасению Египта от римского нашествия. Уверенная в том, что Октавиан не осмелится напасть на Египет, имея против себя легионы Антония и многочисленные войска союзных восточных царей, а также корабли, уцелевшие после сражения при Актионе, она рассеянно смотрела на острова, возникавшие в дымке знойного дня, на мраморные храмы богов, портики. Она изредка поглядывала, скрытая за парусом, на Антония, сидевшего на корме. Прекрасное лицо ее лучилось сиянием, темные глаза похожи были на омуты Нила, на смугло-розоватых щеках цвета созревшего персика, над верхней губой и на округленном подбородке проступали ямочки, — она улыбалась.

— О чем задумался Дионис и мой господин? — вымолвила она мягким грудным голосом и, выйдя из-за паруса, положила руку на плечо Антония.

Римлянин не шевельнулся. Охватив голову руками, он сидел так третьи сутки, безучастный ко всему. Бегство с царицей из-под Актиона было самоубийством. Он думал, что корабли и легионы отступили, его слава померкла, и он, римлянин, связавший себя супружескими узами с египтянкой, не принадлежит уже Риму, потому что, став царем Египта, пошел против Рима. Страшная опустошенность души вызвала безволие, равнодушие ко всему, даже Клеопатра казалась ненавистной, и дети от нее — гибридами, как презрительно величал их Октавиан.

Повторив вопрос, Клеопатра отвела руки от его лица и, заглядывая ему в глаза, стала целовать его медленно, взасос, по восточному обычаю.

Антоний очнулся, взглянув на нее невидящими глазами, И вдруг злоба исказила его лицо, борода задергались.

— Уйди, египтянка, — тихо сказал он, — иначе, клянусь Изидой…

Она отодвинулась от него, сияние исчезло с ее лица, внезапно ставшего безжизненным, как мрамор.

— Озирис угрожает Изиде, — нахмурилась она, — но может ли это быть…

Антоний вскочил, угрожающе поднял руку.

— Пусть Сет и Сехлет мучают тебя! — крикнул он в бешенстве. — Пусть черный Аменти…

Она не так испугалась, что он ударит ее в присутствии моряков, как его мрачных проклятий, и поспешно удалилась, вымолвив:

— Клянусь тем, кто спит в Абуфисе, — ты болен!

Сев на бочонок, Антоний погрузился в размышления.

Так он просидел много часов. Он ничего не видел, ничего не слышал — не помнил, когда спал или дремал, ел или пил. К нему подходили рабы, однако не осмеливались нарушить его молчания, и только дважды он был выведен из отупения вопросами Эроса и Хармион. Эрос спрашивал: «Не желает ли господин поесть?» Антоний отказался от еды, но потребовал вина. На вопрос же румянощекой Хармион, как он себя чувствует и не лучше ли ему прилечь, он дерзко ответил: «Пусть Изида спит без Озириса. Скоро она будет скитаться по миру, в поисках его разрозненных членов». Хармион хотела ответить дерзостью, но, одумавшись, опустила голову, поспешив уйти.

Антоний смотрел на паруса из тирского пурпура, надуваемые попутным ветром, прислушиваясь к бульканию воды за кормой, и ропот морских волн вызывал мысли о Гераклите: «Все течет, как эта вода. Течет жизнь, чтобы влиться в смерть и вылиться из нее в жизнь… Течет слава побед, чтоб исчезнуть в Лете или пробиться в воспоминаниях потомков к еще большей славе, украшенной вымыслами… Течет любовь и страсть, зарождая новую жизнь, пресекая ее или кромсая на части… Протекут поколений, их сменят новые, и все обратится в прах, станет пищей жадных червей… Что жизнь? Итог случайного соединения полов, подлое сластолюбие двоих, не помышляющих о должном рождении третьего, заранее обреченного на страдания и муки… Все течет…»

Очнулся. Эрос что-то говорил, указывая на приближавшийся берег Тенара.

Они высадились у мыса, и Антоний, первый сошедший на берег, услышал от рыбаков, что они уже знают о гибели его кораблей.

Смотрел, как Клеопатра, окруженная царедворцами и евнухами, сходила на берег. Он не пошел к ней, а подозвал Алекса, повелел ехать ему к Канидию с приказанием переправить легионы в Азию через Македонию.

Он старался убедить себя, что не все еще потеряно, но не верил этому: бегство из-под Актиона и оставление войск без вождя было началом конца. Это было ясно.

«А что, если…»

Схватился за голову, рвал на себе волосы.

— Проклятая любовь! Проклятая страсть! — шептал он. — Что значит семья — жена и дети — для мужа, борющегося за власть? Пусть они гибнут, лишь бы… О, египтянка, египтянка! Ты погубила меня, себя, всю нашу семью и династию Лагидов! Близок час, когда у нас не останется иного пути, как путь в Аменти!


XXV


Октавиан возвратился в Рим победителем Антония.

Узнав о смерти Саллюстия, он не огорчился — недолюбливал историографа за резкость суждений, чувствуя, что тот порицает его действия. Он приказал Меценату просмотреть рукописи Саллюстия и уничтожить сочинения, осуждающие деяния триумвиров.

Работа популяров, возбуждавших народ против тиранов, не пугала Октавиана: он был уверен, что плебс не осмелится теперь выступить против него. Этому немало способствовали изменившиеся взгляды римского общества; если прежде оно ненавидело Октавиана, то теперь восхваляло его, обвиняя во всем побежденного: Антоний был виноват в том, что не восстановлена республика и попраны древние латинские права; что сокровищница Сатурна пуста, и авторитет Рима пал до такой степени, что на Востоке начались убийства италиков. Теперь на Антония валили все, что только было возможно: его обвиняли в недостатке продовольствия, в тяжелом положении плебеев, восхваляя Агриппу, благодетеля бедняков, давшего им работу; порицали за разврат с Клеопатрой, за развод с Октавией, за предательство моряков и легионов, брошенных на произвол судьбы, а о Клеопатре рассказывали грязные, чудовищные сплетни, величая ее «блудницей».

Зато Октавиана Рим встречал восторженно как победителя, позабыв недавнюю его тиранию и издевательства над народом. В честь его была воздвигнута почетная арка в Брундизии, через который он проезжал, соорудили арку также на форуме, украсили храм божественного Юлия носами кораблей, захваченных при Актионе, а когда Октавиан въезжал в Рим, навстречу ему вышли весталки, сенаторы и народ.

Радостно-возбужденный, Октавиан едва верил метаморфозе, происшедшей с римлянами: бледные щеки его тфпкжели, глаза блестели, и он то и дело оборачивался с улыбкой к Агриппе, как бы спрашивая его взглядом: «Что случилось? Не узнаю римлян». Агриппа, стараась казаться суровым, наклонял каждый раз голову, как бы показывая, что торжество вполне заслужено Цезарем.

А когда сенат постановил совершать игры в день победы при Актионе один раз в пятилетие, а в день рождения Октавиана — торжественные молебствия; когда всем членам фамилии Антониев было запрещено носить имя Марк, — Октавиан сказал Агриппе:

— Клянусь Юпитером! Я не ожидал такого приема от сената и римского народа.

— Ты еще больше обрадуешься, Цезарь, когда узнаешь о требовании общества; оно желает завоевания Египта, чтобы разрушить дело, почти завершенное Клеопатрой.

— О каком деле ты говоришь?

— Я говорю, Цезарь, о египетской монархии, расширенной Антонием и Клеопатрой до древних пределов.

Октавиан молчал. Покорение Египта было его заветной мечтой. Он спал и видел себя господином Египта: обезглавленный Антоний лежит, как падаль, на форуме, а Клеопатра, закованная в цепи, идет за его, Цезаря, триумфальной колесницей.

— Возможно ли? Антоний не уступит Египта без боя…

— Если римский сенат и народ требуют завоевания Египта, следовательно, нужно, Цезарь, готовиться к войне. — И добавил, нагнувшись к нему: — Завоевание Египта сделает тебя самым популярным мужем и единодержавным правителем Рима.

Взволнованный, Октавиан обнял Агриппу.

— О, если бы боги помогли нам! — говорил он, не отпуская его. — О, если бы помогли!.. Неужелл есть надежда, что борьба вскоре кончится?

— Я не сомневаюсь, Цезарь, что именно будет так, — сказал Агриппа. — Благодари богов за победу и проси новых милостей.

— Что же ты мне посоветуешь? Агриппа задумался.

— Я советую тебе, Цезарь, отправиться в Азию.

Оставив в Италии Агриппу и Мецената, Октавиан уехал в Азию. Он поселился на Самосе и, разъезжая оттуда по прибрежным азиатским городам, готовился к войне с Египтом; управляя провинциями, он старался быть милостивым к чужеземцам, чтобы заслужить их любовь. Однако главнейшей целью его было привлечение царьков на свою сторону.

Щедро вознаградив Аминту, Филадельфа и Архелая, примкнувших к нему, Октавиан пытался убедить восточных царьков изменить Антонию, а так как многие колебались или не соглашались, то он, отняв у них владения, объявил их виновными в оскорблении величия Рима.

Из Египта поступали известия, доставляемые соглядатаями: совершались казни богачей и ограбления храмов для увеличения военной казны; золото и серебро тайком переносили во дворец; Цезарион и Антилл, сын Антония от Фульвии, были объявлены совершеннолетними (ходили слухи, что вскоре они будут назначены царями); производилась постройка кораблей в Александрии и на Красном море (александрийцы утверждали, что Антоний и Клеопатра собираются бежать в Индию и увезти свои сокровища); в разных странах спешно набирались войска, а к азиатским и африканским царям и правителям были отправлены послы, с требованием подтверждения прежних союзов.

Читая донесения, Октавиан морщил лоб; ужас охватывал его при мысли о поражении. Порою им овладевало непреодолимое желание послать к Антонию гонца с мирными предложениями. Но ведь не он, а римляне требуют завоевания Египта!

Он устал и страшно волновался. Друзья успокаивали, говоря, что военное дарование Антония не так уж велико, доказывая свою мысль расстановкой Антонием сил: не все войска стянуты в Египет, — в Кирене и Сирии находятся легионы.

— Антоний не уверен в преданности населения Кирены и Сирии, — сказал один из друзей, — и ты, Цезарь, можешь не опасаться: мы разобьем порознь его легионы, а затем бросимся на Египет.

Октавиан повеселел.

Вошел гонец, прибывший из Египта, и подал ему письмо.

Верный соглядатай сообщал, что александрийцы волнуются, народ в унынии, даже царский двор, охваченный страхом и растерянностью, не знает, как дальше жить, на что надеяться; золотая молодежь, составлявшая «общество неподражаемых», изменила свое название на имя «друзей смерти». Обеспокоенные Антоний и Клеопатра объявили большие празднества, чтобы успокоить народ.

Октавиан громко прочитал письмо друзьям.

— Мужайся, Цезарь! — послышались голоса. — Антоний обречен.

— Его положение — положение Помпея Великого, — сказал друг, говоривший о Кирене и Сирии. — Фатум, очевидно, не любит, когда муж Запада становится мужем Востока.

— О, если б это было так! — вскричал Октавиан. — Боги Олимпа, и ты, Юпитер Капитолийский, и ты, Венера, наша родительница, помогите мне покорить Египет для блага римского народа и уничтожить врагов, злоумышляющих против римской республики!


XXVI


Канидий привез в Александрию страшное известие — легионы Антония перешли на сторону Октавиана.

Воины, не веря слухам, распространяемым противником, что вождь бежал, ждали его несколько дней, не смея вступить в переговоры с Октавианом, Когда же стали разбегаться войска союзных царьков, а за ними начальники легионов, когорт и центурий; когда поползли новые слухи, более отвратительные, о бегстве проконсула с египтянкой воины обезумели от ярости: «Проклятие изменнику! — кричали они. — Пусть тешится со своей блудницей! Не нужно нам такого вождя!» Иные плакали, в бессильной злобе сжимая кулаки, угрожая ими через море Африке: «Пусть Фурии отомстят предателю! Пусть уничтожат его с египтянкой и их ублюдками!»

Канидий не осмелился передать проконсулу угроз и оскорблений разгневанных воинов, однако Антоний догадался. Он сказал подошедшей Клеопатре:

— Они правы, оскорбляя меня, Разве я не обещал им восстановить республику и возродить старые латинские нравы?

Клеопатра нагнулась к нему, зашептав на ухо:

— Увы, царь и владыка мой! Неужели не надоела тебе собачья грызня триумвиров за власть? А здесь, на святой земле Кем — в нашем Египте, жизнь тихая, безмятежная, как на Олимпе…

— Молчи. Ты боялась, что я разобью его при Актионе и отправлюсь в Рим, чтобы работать на благо квиритов… Ты опасалась, что останешься одна с детьми, без мужа-царя, и что сенат потребует присоединить Египет к Риму… Ты страшилась, что наши дети лишатся царственных владений…

— Господин мой, разве мои мысли не были твоими мыслями? — вкрадчиво сказала Клеопатра, обвивая его шею холеными руками, но Антоний резко освободился от нее.

— Сперва ты меня толкнула на войну, а затем, когда все было готово и я выступил, стала отговаривать.

Ссоры происходили часто между ними. Они обострились, когда в Египет прибыл Ирод. Каждый день,, видясь с Антонием, он убеждал его убить Клеопатру, а Египет присоединить к Риму.

— Этим актом, — говорил он, — ты опровергнешь козни врагов, обвиняющих тебя в измене республике в пользу Клеопатры, и заслужишь восхищение Рима. Октавиан принужден будет заключить с тобой мир. Хотя царица — и супруга твоя, все же не доверяй коварной египтянке.

Антоний вспыхнул.

— Не сердись, божественный Озирис, — не смутившись, продолжал Ирод, пощипывая редкую бороду, — совет твоего верного слуги драгоценен. Обдумай, пока не поздно.

Антоний с негодованием отказался.

— Ты ошибся, Ирод, обратившись ко мне: я не убийца.

В эти дни Клеопатра была неспокойна, догадываясь об опасности. Узнав от Ирас, подслушавшей беседу Антония с Иродом, о решении мужа, она успокоилась. «Он не способен на такое дело, — подумала она не то насмешливо, не то презрительно, — любящий Антоний остается любящим Антонием».

Когда Ирод уехал, Антоний стал обдумывать, что делать. У него было одиннадцать легионов, корабли, деньги и множество друзей. Однако теперь он не пользовался авторитетом римского проконсула перед легионами. Греция и Азия перешли на сторону Октавиана, а шиитские царьки, бывшие союзники Антония, старались чанизать переговоры с победителем при Актионе. Стоило ли продолжать борьбу? Но в Сирии и Кирене остались еще верные легионы. А Рим, возбуждаемый Октавианом, требовал наказать Клеопатру… Неужели прав Ирод? Неужели его совет — единственное спасение?

Однажды, когда Антоний сидел с Клеопатрой в саду, наслаждаясь смоквами и запивая их вином, к ним подошла гибкая стройноногая Ирас: из-под фиолетового хитона выглядывали розовые ноги, обутые в светлые сандалии. Протянув ему с поклоном письмо, она сказала:

— Пусть господин соизволит взглянуть на этот папирус.

— От кого?

— Пусть господин прочтет…

— От кого? — хмурясь, повторил Антоний.

— Предсказание врача и астролога Олимпа, — шепнула девушка так тихо, что даже Клеопатра, напрягшая слух, ничего не услышала.

Антоний сломал восковую печать.

«Царь Египта, — читал он, — расположение планет и созвездий благоприятно для тебя. Торопись. Италия волнуется. Пошли надежных людей в Рим, подыми плебс и ветеранов, Только став господином Италии, ты, владыка страны Кем, кончишь победоносно войну».

Антоний оживился. С одиннадцатью легионами он сам немедленно отправится в Италию, наводнит ее своими людьми, которые путем подкупа склонят ветеранов на его сторону, а тогда, взяв Рим, он подымет весь Запад с Египтом против Греции и Азии и поразит вероломного Октавиана в самое сердце…

Он высказал свою мысль Клеопатре, но царица только покачала головою, подумав: «При Актионе я помешала ему проникнуть в Италию, следовательно и теперь он не должен помышлять об этом».

— Царь и владыка, — сказала она, притворно заливаясь слезами, — вся Италия против тебя, и неужели я допущу, чтобы ты жертвовал своей драгоценной жизнью ради призрачного благоденствия Рима? Вспомни о непостоянстве Рима по отношению к Сексту Помпею и к тебе: Рим отвернулся от побежденного Секста, а после Актиона и от тебя. Вот IX эпода жалкого льстеца и лизоблюда Горация — читай. Он прославляет трусливого Октавиана и оскорбляет меня, твою супругу; он пишет, что римляне стали рабами, повинуясь египетской царице и ее евнухам. Прочти, как он пишет обо мне! И после этого ты еще думаешь служить людям, которые подлы, вероломны, трусливы и продажны!

— Тем более, — подхватила Хармион, — что Октавиан не гнушается грязью, которой поливает наших царя и царицу…

Нахмурившись, Антоний возразил:

— Не было еще случая, чтобы Октавиан оскорблял публично женщину… в особенности супругу высшего магистрата…

— Не было? — вскричала Клеопатра, и глаза ее зажглись торжеством. — О, легковерный супруг! Вспомни Фульвию…

— Фульвию?… Октавиан поступил благородно, отпустив ее на волю после взятия Перузии…

Засмеявшись, Клеопатра повелела Ирас принесть эпиграмму Октавиана на Фульвию. Затем, обращаясь по-египетски к полунагой прислужнице, медно-золотистое тело которой лоснилось на солнце, приказала придвинуть столик.

Ирас принесла вощеные дощечки и положила их перед царицей. Хармион придвинулась к столику. Девушки не понимали по-латыни, и было им любопытно, как отнесется Антоний к стихам Октавиана.

Клеопатра стала читать нараспев, произнося слова не как римляне, и Антонию неприятно было слушать родную речь, искажаемую чужестранкою. Но еще неприятнее был смысл стихов, и проконсул сдерживался, чтобы не вырвать таблички из рук царицы.

А Клеопатра читала:

Quod futuit Glaphyren Antonius, hanc mihi poenam Fulvia constituit, se quoque uti futuam. Fulviam ego ut futuam?[474]

Взглянула на Антония.

— Продолжай, — сказал он, стараясь не выдать своего волнения.

Пропустив две незначительные строки, Клеопатра прочитала:

Aut futue, aut pugnemus, ait.[475]

— Довольно! — крикнул Антоний. — Подпись?

— Вот она. Узнаешь?

Да, это была подпись Октавиана, точь-в-точь такая, какую он видел на договоре о триумвирате.

Не глядя на Клеопатру, Антоний вымолвил по-латыни:

— Habes semper armas contra me.[476]

Клеопатра не ответила — ямочки на щеках пропали, и только две — одна над верхней губой, а другая на подбородке — темнели в сгущавшихся сумерках.

Не дожидаясь ответа, Антоний ушел.

«Не лучше ли было не начинать вовсе борьбы? — думал он. — Живя с Октавией, благороднейшей из матрон, я работал бы с Октавианом на благо отечества, и жизнь моя была бы тиха и невозмутима. А я связался с Изидой, сошедшей на землю в образе женщины с небесным обликом, — и гибну. Не дано права смертному любить богиню».

С тоскою на сердце шел он из дворца по дорожке, уставленной с обеих сторон сфинксами. А потом бродил по городу в рабской одежде, не обращая внимания на красоты храмов, зданий и обелисков, не слыша говора разноязычной толпы. Проходили греки, египтяне, иудеи, римляне, множество рабов — черных, смуглых, бледных, румяных, темно-оливковых и желтых, и вся эта толпа шумела, смеялась, кричала, перекликалась.

Эрос, сопровождавший Антония, равнодушно смотрел на дорогие гиматии и белые тоги, на сверкавшие перстни и застежки.

Антоний повернул на улицу, обсаженную деревьями. Это было место гулянья: навстречу медленно двигались женщины и девушки в роскошных нарядах, украшенные драгоценностями, проплывали, как в сказочном видении, лица кроткие, сияющие, гордые, надменные, одухотворенные — все красивые и прекрасные — глаза женщин с любопытством останавливались на Антонии. Его узнали, и Эрос поспешил увести господина к храму Посейдона. Здесь окружили их нищие, стоявшие обыкновенно у колонн; они выпрашивали гнусавыми голосами милостыню.

— Что можно получить от рабов? — сказал им Эрос, и нищие отстали.

Пройдя мимо двух прямых остроконечных обелисков, названных «иглами Клеопатры», Антоний направился к театру Адониса, а оттуда к палестре. Здесь некогда Клеопатра, Ирас и Хармион упражнялись в стрельбе из лука, в метании диска, играли в мяч, а он, никем не видимый прятался в полой статуе Геркулеса, любуясь формами нагих тел. Нет, не тел, а одного тела — ее тела! Она казалась розой, а те две — полевыми цветками. Тот, кто предпочтет простые цветки розе, безумец! И все-таки он, поссорившись с египтянкой, мечтал о них… Что с того, что они уступали в красоте царице? Формы их тел были безупречны, а груди — как спелые смоквы.

Они пересекли лучшую, чисто выметенную улицу Брухеиона — Канопосскую — и вышли к музею. Эрос предполагал, что господин направится в юго-западную часть города — к Серапеиону, славившемуся великолепием зданий, но Антоний, вернувшись на Канопосскую улицу, зашагал вправо.

«Что ему понадобилось в западной части города? — подумал вольноотпущенник. — Уж не к иудеям ли он идет?».

Пройдя около девяти стадиев, Антоний повернул опять вправо и вышел к гимназию. Усталости он не чувствовал, а Эроса не замечал, хотя и знал, что тот возле него. Мысли не давали покоя — перед глазами стояла Клеопатра. Он видел ямочки на ее спине и, превозмогая себя, старался не думать о ней…

Обойдя гимназий, он очутился опять на Канопосской улице и, пересекши Брухеион против храма Посейдона, направился к полуострову, где ожидал его челн.

Был вечер. Еще издали увидел Антоний огромное рыжекудрое пламя, трепетавшее высоко над морем, обагренную пену волн, катившихся одна за другой к пристани. Усевшись в челн, он не спускал глаз с мраморного фаросского маяка. А над землей нависла огромная чаша неба, темная, как будто закопченная, и на ней трепетали крупные и мелкие россыпи золотых звезд.

Мысли о величии божества, создавшего природу, разлетались, — четыре ямочки маячили перед глазами. Он вздохнул и, подобрав плащ, накинутый поверх одежды, натянул его на голову, Весла мгновенно погрузились в воду, и берег отодвинулся на несколько локтей, потом больше и больше.

Подымаясь на башню к Олимпу, Антоний считал белые ступени мраморной лестницы. Насчитал сто сорок пять — число соответствовало тетрактиде, и это его успокоило.

Остановившись на площадке перед дверью, он оглянулся на море и город. На горизонте море пропадало в темноте, а ближе оно было освещено на несколько десятков стадиев. Позади лежал большой город, смутно белея многочисленными зданиями, и над ним подымалась из-за Нильской башни полная луна, похожая на красный шар.

Толкнув ногою дверь, Антоний проник в квадратную комнату, ярко освещенную сверху огнями маяка. Белобородый старик в длинной широкой одежде астролога и в высокой шапке, расшитой золотыми звездочками, сидел на ступенчатом треножнике, приложив глаз к длинной трубе, укрепленной на высоких ножках. Антоний смотрел, как старик нажимал рычажки, вращал колесики, — труба подымалась и опускалась. Здесь Антоний был впервые. Ему казалось, что он один во всем мире, а кругом — безлюдие, тишина.

— Что угодно царю Египта и проконсулу Рима от старого Олимпа? — спросил старик, не оборачиваясь.

— Я помешал тебе, мудрец, но важное дело привело меня на маяк.

— Нет важнее дела, чем то, о котором, я тебе писал.

— Это так. Позволь, благородный Олимп, просить тебя раскрыть передо мной душу и сердце человека. Могу ли я узнать его чувства и помыслы?..

Олимп помолчал.

— Царь и проконсул, — заговорил он, — я знаю твои мысли. Ты хочешь знать, любит ли тебя она и что думает о тебе. Не перебивай меня. Ты знаешь, о ком идет речь, ибо ты пришел ко мне с мыслью о ней. Ты хочешь знать, что о тебе она мыслит, — повторил он, — а что замышляет — ты не хочешь знать…

— Замышлять можно только дурное, — сказал Антоний. — А так как царица — моя супруга…

— То ты исключаешь замыслы, а хочешь знать помыслы. Так я тебя понял, царь и проконсул?

— Поистине я поражен, премудрый Олимп, твоей способностью читать в сердцах людей. Да, я хочу знать, любит ли она и что думает обо мне.

Олимп покачал головою.

— Не лучше ли тебе подождать моего ответа? Каков бы он ни был — приготовься к нему, удались от людей, как Тимон, обдумай свою жизнь. Вспомни, как он обращался к людям: «Умрите вы, собаки, собачьей смертью».

— Что мне люди, Олимп? Я спрашиваю о ней.

— А разве она не человек? Антоний пошатнулся.

— Что ты сказал, Олимп? — выговорил он упавшим голосом. — Я не ослышался? И она — человек! Ха-ха-ха! И она… «Умрите вы, собаки, собачьей смертью»… И она… Олимп, так ли я тебя понял?..

Олимп опустил голову.

— Говори же! — крикнул Антоний.

— Да, господин, ты меня верно понял. Так говорят созвездия, клянусь тем, кто спит в Тапе.[477] И ты станешь мизантропом, если не последуешь одному из советов, данных тебе мной и Иродом, царем иудейским. Не медли же, пока не поздно. В книге пророчеств земли Кем сказано, что после народов Греции бог Харсефи пошлет на нашу землю вождя, который объединит народы всего мира. Будь же им, царь и проконсул! Не слушай ничьих коварных советов, кроме моего!

Антоний молчал — он как-тосгорбился, лицо его утратило природную живость, глаза потухли. Он стоял, опустив руки, и тяжело дышал.

— Подай господину воды, — приказал Олимп вольноотпущеннику.

Антоний глотнул из чаши, которую держал Эрос, и, не глядя на Олимпа, вымолвил:

— Поздно… поздно… Не все ли равно теперь, как кончится жизнь? Зачем мне власть над миром? К чему борьба, если царица — собака? Ты, кажется, так сказал, Олимп? О Пта, живущий в белостенном Мемфисе! Вразуми, стоит ли жить после всего этого? Ради нее я покинул честнейшую и благороднейшую жену, которая воспитывает моих детей… Ради нее я потерял тысячи верных легиоиариев и сотни друзей… Кому же тогда верить, если близкий достоин презрения? Скажи, Олимп, кому…

— Господин, ты испепелил два сердца: вспомни Фульвию и Октавию! Не так ли терзались и они? И вот рука римской Немезиды: она нанесла тебе первый удар, но страшись более грозных и тяжелых ударов!..:

Антоний взглянул на него дикими глазами.

— Раб, как смеешь так говорить с царем и проконсулом? — яростно крикнул он и, схватив старика за бороду, швырнул его на каменные плиты. — Поучай невольников, таких же безмозглых, как сам, морочь им головы глупостями, а меня не обманешь. Еще неизвестно, правду ли ты мне сказал? Но если солгал, умрешь под пыткой — клянусь владыкой Аменти!

И не глядя на Олимпа, лежавшего без чувств на плитах, он вышел из башни.

С моря дул влажный ветер, волны резвее набегали на берег, и слышно было, как цепи, преграждавшие кораблям доступ в гавань, ржаво поскрипывали.

«Бессмертные звезды так же горят, — подумал он, взглянув на небо, — как горели во времена Сети I, его сына Рамзеса II и нашествия гиксов. И так же, спустя тысячелетия, будут они светить над новыми царствами и новыми народами, а память о нас канет в Лету: никто никогда не узнает, что жил некогда Антоний, военачальник Цезаря, сошедший с ума от любви к египтянке, и Клеопатра, погубившая его…»

Не мог думать.

Быстро; сбежал по ступеням к челну, дожидавшемуся в бухточке.

Берег Александрии приближался.

— Кто плывет? — закричал часовой из дозорного челна, пересекшего им путь.

— Разве не видишь? — огрызнулся Эрос. — Это римский проконсул Антоний, да хранят его Озирис и Изида!


XXVII


Популяры возбуждали против Октавиана ветеранов, отпущенных без вознаграждения. Вся Италия опять волновалась, покорная призыву популяров восстать против тирана.

— Долой Агриппу и Мецената! — кричали Лициния, Понтий и Милихий на форумах городков, разъезжая из одной муниципии в другую. — Пока Октавиан в Азии — победа обеспечена. Пользуйтесь случаем.

Ветераны кричали, что они обмануты Цезарем, и требовали наград. Агриппа и Меценат были не в силах успокоить толпы воинов, прибывавших в Рим и требовавших обещанных денег и подарков.

На улицах происходили сходки. Сам Агриппа слышал, как толпа кричала:

— Перебьем сенат, а Рим сожжем! Вернется Цезарь — расправимся и с ним.

Агриппа, муж спокойный и невозмутимый, испугался. Он послал в Азию тайком ото всех, даже от друзей, гонца на маленьком судне, повелев как можно скорее передать письмо Октавиану.

Ответное письмо было лаконично: приказывая созвать в Брундизий ветеранов, Октавиан сообщал, что выезжает в Италию.

В конце января в Брундизий собрались ветераны, сенаторы и всадники. Ожидая Октавиана, Агриппа волновался — ветераны, возбуждаемые популярами, были неспокойны.

Прибыв ночью, Октавиан уединился с Агриппою. Оба были того мнения, что ветеранам нужно дать деньги и земли. А где взять? Решено было купить у италийских муниципий большую часть земель, а у городов, отказавшихся от присяги (это были колонии, отведенные для ветеранов Антония), отнять земли и дать им взамен участки в окрестностях полуразрушенных городов Италии и в Греции. Агриппа указал на земли Диррахия, Филипп и нескольких приморских городков, и Октавиан тотчас же согласился, не помышляя о том, что это решение может вызвать недовольство среди ветеранов Антония.

— А чем ты думаешь заплатить за эти земли? — спросил Агриппа. — Не будешь же ты проскрибировать ни в чем не повинных греков!

— Друг, ты забываешь о сокровищах Лагидов, — нагло улыбнулся Октавиан. — После смерти высоких любовников все будет наше!

— Будущее, Цезарь, не в наших руках. Разве можно с уверенностью говорить о распределении неполученных богатств? Кроме того, ты умалчиваешь, Цезарь, о деньгах, которые нужно дать ветеранам…

— Часть денег я возьму из своих средств, часть должны дать друзья…

Агриппа поморщился, но промолчал.

На другой день, собрав ветеранов, Октавиан произнес речь: она была сплошь пересыпана обещаниями, лестью и выпадами против популяров, «которые, — говорил он, — мутят вас, доблестных сынов Рима, не помышляя вовсе о благе отечества и народа».

— Завоевание Египта, — добавил он, — даст римской республике большие средства. Италия обеднела, и ее нужно поднять за счет богатого Египта, — этого требует сенат и народ. Даже боги, являясь благочестивым мужам в сновидениях, обещают помочь нам в этом деле.

Ветераны угрюмо молчали. Речь Октавиана не удовлетворила их: сколько раз они слышали его обещания, сколько раз надеялись получить деньги и сколько раз возвращались домой ни с чем!

Поняв, что одних обещаний мало, Октавиан заключил речь возгласом:

— Скоро вы получите часть денег! А когда будет завоеван Египет — и остальные деньги!.. Слышишь, Агриппа, — обратился он к другу, — позаботься выдать этим доблестным ветеранам деньги, и только поскорее! Я не уеду в Азию до тех пор, пока эти храбрецы не будут удовлетворены.

Лица ветеранов просветлели. Громкие крики разнеслись, нарастая, по городу:

— Да здравствует Цезарь! Слава, слава!..

Октавиан сдержал слово и на время остался в Италии. Он даже пытался продать свои виллы, побуждая к этому и своих друзей, однако покупателей не нашлось, — так бедна была Италия! Главной заботой его было успокоить ветеранов, — он боялся, как бы Антоний не послал в Италию эмиссаров для набора недовольных воинов. И, когда ветераны, получив наконец деньги, успокоились, Октавиан поспешно выехал в Азию, чтобы продолжать приготовления к походу в Египет.


XXVIII


Сомнения мучили Антония. Он не мог видеть Клеопатру и потому не вернулся во дворец. Он даже не хотел о ней думать, но глаза, зажигавшие лицо ее сиянием, преследовали его день и ночь. Он мучился, похудел. Мысли о детях; живущих в царском дворце на Лохиасе, не давали покоя; желая видеть их, он почему-то откладывал поездку.

Сначала он жил в избушке рыбака за городом, против Фароса, и часто виделся с друзьями. Прогуливаясь с ними, он наблюдал, как рабы-землекопы сооружали для него насыпь у моря. А когда рядом с рыбачьей хижиной был выстроен скромный домик, названный друзьями «маленьким дворцом», а Антонием — «Тимоновым жилищем», он поселился в нем, решив избегать людей. Казалось, прошлого для него не существовало: живет на берегy моря отшельник, занимается философией, ненавидит людей и только терпит над собой власть красивых девушек.

Но Клеопатра не давала покоя письмами. Однажды приехала Ирас с приглашением царицы вернуться во дворец, и пока челн с гребцами дожидался у мыса, Антоний, беседуя с ней, объявил, что будет вести образ жизни Тимона.

— Моя судьба — его судьба, — говорил он, лаская Ирас, — друзья и близкие оказались предателями, я никому не верю и всех ненавижу. Только к тебе, маленькая Ирас, испытываю нежность… Не веришь?.. Клянусь пресветлым Аммоном-Ра!

О царице он даже не спросил. Несколько раз Клеопатра посылала к нему Ирас и Хармион, умоляя возвратиться если не к ней, то к детям (лицемерные слова, не обманувшие даже легковерного Антония), «Тимон» был непреклонен. И только рассказ прибывшего Канидия поразил его, как удар обухом в темя: Ирод перешел на сторону Октавиана! Возможно ли? Ирод, коварно советовавший… Ирод, хитрая лисица… продажная тварь!..

Долго оставался удрученный Антоний в полном безмолвии.

— У тебя остался один Египет, — сказал наконец Канидий, — все цари отпали… Решай, что делать.

Антоний улыбнулся, — лицо его просветлело, точно он услышал радостную весть.

— Жить! Петь и веселиться перед смертью! — воскликнул он и приказал рабам готовиться к переезду в Александрию. — Римляне умеют умирать, — прибавил он по латыни, подходя к зеркалу: на него смотрел седоволосый муж, с белой бородой, морщинистый, с впалыми глазами и белой щетиной небритых щек.

Кликнул Эроса и, приказав позвать брадобрея и гладильщиков кожи, уселся перед зеркалом. Спустя две клепсы перед Канидием стоял прежний Антоний с черной бородой и без морщин.

— Попробуем провести старого Хроноса, — пошутил он, — может быть, мой вид обманет его, и он пройдет мимо…

Антоний быстро вошел в спальню царицы, оттолкнув евнуха Мардиона, попавшегося навстречу, и, повелев Ирас и Хармион, которые выщипывали волоски на теле Клеопатры, удалиться, сказал:

— Октавиан напал на Сирию, а поэт Корнелий Галл — на Кирену. Сирия сдалась без боя, и правитель ее приказал эрембам сжечь наши корабли в Красном море. Киренские легионы перешли на сторону Октавиана. Даже Ирод изменил, Ирод! Одарив Октавиана большими деньгами, он обещал ему продовольствие. О боги! если вы против нас, то почему же и люди враждебны к нам?

Богохульствуя и проклиная продажных военачальников, он рвал на себе волосы и кричал, обращаясь к царице:

— Да просветит тебя Тот! Вот итоги твоей женской глупости! Бегство из-под Актиона погубило нас! Что так смотришь? Призови на помощь царей и динаетов — ни один не пойдет! Ни один!..

Клеопатра лежала, не шевелясь. Отчаяние Антония передалось и ей. Неужели все потеряно? Неужели Египет будет проглочен Римом, а она свергнута с престола Лагидов? Нет, она не допустит этого! Она испробует все средства, пойдет на все. Разве она не красавица и разве тело ее не бесподобно? Телом, только телом можно спасти землю Кем, спасти детей и спастись самой!.. Она пойдет на все.

— Что же ты молчишь? — вскричал Антоний, видя, что она, обнаженная, продолжает валяться на ложе, как простибула, ожидающая гостя. — Говори!

Клеопатра холодно взглянула на цего.

— Полководец должен найти выход из положения… Не я, а ты довел нас до этих позорных дней. Что ты думал, что делал, когда Цезарь находился в Азии, когда восстали ветераны? Почему ты спал?

— Египтянка!

— Ты упрекаешь меня Актионом, — безжалостно продолжала царица, — а ведь я спасла тебя от поражения, ты не устоял бы в борьбе…

— Молчи! Молчи, проклятая! — крикнул Антоний. — Еще слово — и я убью тебя, подлая лицемерка!

Он выбежал из спальни в сильном раздражении» едва сознавая, где находится. Шел по улице Александрии, направляясь к морю. На душе было пусто, мыслей почти не было, — они пролетали стороною, и только одна мысль большая, как летучая мышь, билась в его мозгу: «Киренские легионы! Изменили!»

Выйдя на мол, он разыскал пустынное место и, обнажив грудь, нащупал, где билось сердце. Затем, вынув кинжал, он твердой рукой направил лезвие в грудь.

Сильная рука ухватила его сзади, вырвала кинжал. Разъяренный, Антоний обернулся: перед ним стоял Эрос, бледный, взволнованный, решительный.

— Ты? Как посмел? — сдавленным шолотом выговорил Антоний, дрожа и задыхаясь.

— Подожди, господин! Умереть всегда успеем. Еще не время. Борьба не кончена.

— Я не могу жить… Мои Киренские легионы! — простонал Антоний, опускаясь на песок и в отчаянии сжимая голову. — Все кончено…

— Нет, не все еще… Обдумаем, что делать. Если ты желаешь выслушать меня…

— Говори.

— Пошли к Октавиану посольство, притворись, что ты желаешь мира. А пока будут продолжаться переговоры, отправляйся в Паретоний, попытайся вернуть свои легионы…

Подумав, Антоний согласился.

Вечером он отправил посольство, а сам выехал в со провождении Эроса и нескольких друзей в Паретоний. В биреме Эрос обратился к озабоченному Антонию:

— Перед нашим отъездом я случайно узнал, что и -царица отправила послов к Цезарю. И я думал: «Два посольства лучше, чем одно».

— Ты думаешь? — подозрительно взглянул на него Антоний. — А знаешь ли, что предлагает египтянка? Знаешь ли ее условия?

— Не знаю.

Антоний молчал, задумавшись.

Вольноотпущенник Октавиана проник ночью в спальню царицы, которая его ожидала.

Клеопатра схватила письмо и, повелев Ирас придвинуть к ложу светильню, жадно читала:

«Гай Юлий Цезарь Октавиан — Клеопатре, царице Нижнего и Верхнего Египта — привет и добрые пожелания.

Письмо твое взволновало меня до такой степени, что — клянусь Афродитой! — я не нахожу себе места от радости и очарования. Как хороша жизнь, думаю я, вспоминая о тебе, прекраснейшей из прекрасных, и шепчу с упоением твое имя, в мыслях обнимая тебя со всей страстью влюбленного мужа. Я влюблен в тебя и готов па все — готов даже оставить тебе Египет, если ты погубишь моего счастливого соперника, не отстающего от тебя ни на шаг. Ревнуя тебя к нему, я не успокоюсь до тех пор, пока он не умрет».

Больше царица не читала. Веря Октавиану, она шептала с презрительной улыбкою:

— И этот влюблен… О боги! Как мерзки и отвратительны мужи!

Засмеявшись, она кликнула Ирас и Хармион, повелев узнать, не возвратился ли уже Антоний из-под Паретония.

Оказалось, что он, крайне расстроенный, прибыл рало утром и заперся в спальне Эроса. Как ни .расспрашивала Клеопатра Ирас и Хармион о новостях, девушки ничего не .могли сказать.

Обеспокоенная, она решила отправиться к Антонию.

Но прежде чем выйти из спальни, написала наспех два письма и, вручив их Хармион, сказала:

— Это письмо передай вольноотпущеннику Октавиана и скажи ему, чтобы привез ответ, А это письмо пошли с гонцом к военачальнику, защищающему Пелузий. Торопись. Обе вы будете сопровождать меня к Антонию.

Однако проконсул не принял Клеопатру. Из спальни вышел Эрос и, доложив царице, что господин спит, сообщил о неудаче: легионы отказались от Антония, и он потерял у Паретония даже часть своих кораблей.

— Господин удручен, — говорил Эрос, вздыхая. — О, какой это великий полководец! Если бы не было измены, он отстоял бы не только Египет, но Азию, Италию и весь мир!

Клеопатра выдержала пристальный взгляд Эроса. Какая буря поднялась в ее душе, какая жалость к себе и к Антонию, и к детям! Она делала все, что могла, что находила нужным. Она пойдет избранным однажды путем и не свернет с него: если позор — пусть позор, если смерть — пусть смерть!


XXIX


Два мужа бежали от гавани по улицам Александрии: один — впереди, другой старался догнать его и отставал. Это были Антоний и Эрос,

Жители расступались, узнавая проконсула: вид его был страшен. С растрепанными волосами, с осунувшимся лицом, потный, он бежал, направляясь ко дворцу.

Ворвавшись в покои Клеопатры, Антоний спросил Хармион, выглянувшую из спальни:

— Где царица?

По взволнованному лицу его она догадалась, что произошло что-то страшное, непоправимое, и тотчас же мысль о Пелузии охватила ее с такой силой, что сердце забилось.

— Царица? Она купается…

Схватив Хармион за руки и увлекая ее за статую Гермафродита, Антоний шепнул:

— Она предала меня… Пелузий сдался…

— Прости, царь и владыка, я ничего не знаю, — солгала Хармион, не отнимая рук и не спуская блестящих глаз с Антония. — Царица скоро выйдет…

— Будь она проклята, изменница!..

— Царь, ты, наверно, ошибаешься…

— Нет, нет! Легионы, на которые я надеялся… Но ты, Хармион, первая советница царицы, неужели ты ничего не слыхала, ничего не знаешь?..

Сердце Хармион сильно билось. Могла ли она предать госпожу и царицу? Нет, она ничего не скажет. Пусть Клеопатра объясняется с Антонием, как знает, А она, Хармион, лишь верная служанка царицы.

— Увы, господин мой, я ничего не знаю. Разве царица отдает мне отчет в своих действиях?

Переписка Клеопатры с Октавианом возмущала девушек, и Хармион пыталась внушить царице, что Цезарь не любит ее, а притворяется, желая захватить сокровища Лагидов. Но Клеопатра, уверенная в силе своей красоты и обаяния, не хотела верить, что письма Октавиана — ложь и обман. А девушка не унималась, утверждая, что Октавиан желает смерти Антония от руки царицы вовсе не потому, чтобы избавиться от соперника, а затем, чтобы обвинить Клеопатру в преступлении и отомстить за Антония. «И он, не задумываясь, казнит тебя», — говорила Хармион. А когда царица ударила ее по щеке и вцепилась ей в волосы, девушка решила молчать и не вмешиваться в дела Клеопатры.

И все же она любила царицу так же, как Ирас, — жизнь без Клеопатры казалась девушкам немыслимой, и обе, привязанные к ней, готовы были на всевозможные оскорбления и помыкания, лишь бы угодить царице и заслужить ее любовь и покровительство.

Изменить? Нет, Хармион не могла. А ведь Антоний благоволил к ней, не отпускал ее рук, и стоило бы ей только захотеть… Нет, нет! А Ирас? Разве можно ее бросить? Она так любит Хармион!

Отпустив руки девушки, Антоний стал дожидаться Клеопатру.

Сдача легионами Пелузия почти без боя потрясла Антония. Войска, на которые он надеялся, не защищались, изменили… Октавиан приближается., Как сопротивляться, когда всюду измена, продажность и трусость?

Лишь теперь понял он ошибочность своей политики; виною всему была Клеопатра. Она, только она разрушила все его стремления, подгрызши, как черная плотоядная египетская крыса, устои его могущества, поработив его душу, подчинив и его самого, и его мысли страшной власти Тела. Он понимал, что она погубила его, привязав к себе…

Был ли он слабоволен? Нет, во всем он проявлял сильную волю — и в государственных делах, и в решениях триумвиров, и в военных походах, и только в одном его воля слабела, подчиняясь чужой воле, даже не воле, а созерцанию Красоты-Наготы, обаянию Тела, которое поглощало волю.

Клеопатра входила в спальню. Ее умащенное тело блестело, и сияние исходило от ее прекрасного лица.

Антоний встал.

— Октавиан овладел Пелузием без боя! — крикнул он. — Это ты велела Селевку не защищать Пелузий!

— Я… велела?.. — удивилась Клеопатра. — Нет! Ничего я не знаю, что делается на войне. Если ты подозреваешь Селевка в измене, вели казнить его жену и детей… Не желаешь? Твое дело. Прошу тебя, сядь и успокойся.,. Ирас, подай мне прозрачную опояску… Да, это большое несчастье… Нужно готовиться к защите Александрии. Ты уже принял меры? Пехота, конница и корабли, говоришь, готовы? Очень хорошо.

— Сегодня и завтра я выпущу воинственные эдикты, чтобы ободрить население…

— Очень хорошо, — повторила Клеопатра, подходя к зеркалу.

Разбив передовые отряды Октавиана, подошедшие к Канопосским воротам и пытавшиеся овладеть гипподромом, Антоний преследовал их, во главе всадников, до неприятельского лагеря.

Радостный, он вернулся в Александрию, предложив Клеопатре наградить наиболее отличившегося воина.

Вечером Антоний узнал, что награжденный всадник перешел на сторону Октавиана. А утром, когда египетские корабли выступили против судов Цезаря, он, обезумев от ужаса, видел, как моряки, подняв весла в знак приветствия, тоже перешли на сторону противника.

Антоний был в отчаяний. Он стоял, как окаменелый, и мысль об измене Клеопатры утверждалась в его сердце со страшной ясность.

— Господин, легионы изменили, — сказал Эрос, подбегая к нему. — Царица предала тебя…

— Я подозревал это, давно подозревал, еще тогда… помнишь? О боги! — воскликнул он. — А я за нее сражался!

Задыхаясь, он, грузный, сошлем бежал по улицам, и за ним следовал Эрос, верный слуга.

«Убить предательницу, а затем умереть, — осаждали его мысли, — убить, чтобы не досталась бесстыдная блудница в руки Октавиана… убить — погрузить кинжал в вероломное египетское сердце… изуродовать ее прекрасное лицо»…

Он дрожал от ярости и ненависти, вбегая в царские покои. Всюду — пусто, ни одного человека. Молчание, вязкое и томительное, надвинулось на него. Только со двора доносилось пение птиц, заключенных в клетки, да кричал попугай греческие и латинские слова.

— Проклятая египтянка! — сказал Эрос, принимаясь звать громким голосом рабов и невольниц.

Появились несколько человек, и вольноотпущенник спросил, куда девалась царица. Они не знали.

…Сидя на Клеопатрином ложе, Антоний потрясал кулаками. Предан! Всеми покинут! Даже та, которую он считал своим светочем («lux mea» — не так ли называл Цицерон свою Туллию?), не только предала его, но и бежала… О, проклятая, трижды проклятая простибула, достойная жгучих ударов бичей и скорпионов на городской площади!..

Вошел вестник и, подойдя к Антонию, грубо сказал, не скрывая своей радости:

— Что сидишь здесь, господин? Царица не вернется: она кончила свою жизнь при помощи кинжала!..

Вскрикнув, Антоний вскочил.

Побледнев от ярости, Эрос схватил вестника за горло:

— С кем говоришь, ядовитая ехидна, низкий раб? Не забывайся, что он — царь, а ты — навоз!

Вырвавшись, вестник крикнул:

— Цезарь вступил в город, и ты будешь повешен…

Эрос выхватил меч и ударил его наотмашь по шее, — хлынула кровь, и человек грохнулся на пол.

— Умерла, умерла, — шептал Антоний. — А я… что же я живу, одинокий?..

Шатаясь, он подошел к Эросу и, обняв его, зарыдал.

— О, друг мой, — говорил он, — ты один у меня остался, один… В стране Кем, проклятой богами, жила она, царствуя… И она погубила меня и себя… О, друг Эрос! Окажи мне последнюю услугу — подставь меч свой, чтобы я мог…

Вольноотпущенник молча плакал.

— О, прошу тебя во имя дружбы и любви…

И, обнимая Эроса, Антоний целовал его, пачкая одежду кровью, капавшей с меча вольноотпущенника.

— Отвернись, царь, господин и друг! — дрогнувшим голосом вымолвил Эрос и, выхватив кинжал, вонзил его себе в сердце.

Антоний обернулся на шум упавшего тела.

— Благодарю тебя, друг и брат, за пример! — воскликнул он и, ударив себя мечом в живот, упал на ложе.

Он лежал, истекая кровью, тихо стеная и умоляя рабов прикончить его, но те разбегались, плача от жалости.

И он опять остался одиноким, даже более одиноким, чем был несколько часов назад, потому что тогда с ним был Эрос, а теперь и его не было: мертвый, вольноотпущенник лежал, разметавшись на ковре, и лицо его было спокойно, точно он заснул.

Антоний кричал, призывая к себе людей, но никто не шел. Крики его разносились по опустевшему дворцу.

Наконец в дверях появился писец Клеопатры и объявил, что она жива. Сбежались и рабы Антония.

— Перенесите меня к царице, — приказал Антоний, — там я и умру…

Его подняли и медленно понесли. Кровь лилась у него из живота, и каждый шаг рабов был обозначен кровавыми пятнами.


XXX


Страшась гнева Антония, предательница скрылась в гробницу, куда приказала перенести все сокровища Лагидов. С ней находились Ирас и Хармион.

Вход в гробницу был прегражден плотной желеэной решеткой — защита от сторонников Октавиана, бродивших неподалеку, и женщины сообщались с внешним миром через окна при помощи цепей и веревок.

Увидев издали окровавленного Антония, которого несли рабы, Клеопатра подумала, что он умер, и радость блеснула в ее глазах. Но, когда она узнала, что он еще жив и сильно страдает, ее охватила злоба: этот муж смеет еще жить и мешать ей привести планы в исполнение! Однако она сдержалась и, притворившись влюбленной, горестно всплеснула руками. Даже Ирас и Хармион возмутило лицемерие царицы, и девушки растерянно переглянулись.

— О, супруг мой! о царь мой! — рыдала, ломая руки, Клеопатра, в то время как Ирас и Хармион опускали из окна цепи и веревки, к которым рабы привязывали Антония.

Девушки не могли справиться с тяжелым грузом, и царица принялась помогать им: втроем они подымали вверх бледного, залитого кровью тучного мужа, а снизу рабы помогали им, поддерживая его.

— О супруг мой! О царь мой! — не переставая, вопила Клеопатра, и слезы катились из ее глаз.

С трудом втащили его в окно и медленно, спотыкаясь и задыхаясь от тяжести, перенесли на ложе.

Разорвав на себе одежды, царица обнажила груди и, царапая их острыми ногтями (выступала кровь), припала с рыданиями к окровавленному животу Антония. Пачкая свое лицо в крови римлянина, она говорила:

— О господин мой, супруг любимый и высший властелин! Какое для меня горе видеть тебя, умирающего, и не иметь возможности спасти тебя! О судьба, не щадящая несчастных! О боги, взирающие безучастно на печальный удел смертных!..

Силы оставляли Антония.

— Вина, — попросил он.

Проворная Ирас налила до краев большой фиал и, приподняв ему голову, поднесла к его губам.

— Пей, господин мой, — шепнула она, и слеза покатилась по ее щеке.

Антоний взял ее руку и сжал.

Ирас, сдерживая рыдания, поспешно отошла. Глаза Антония оживились. Взглянув на Клеопатру (лицо ее было выпачкано его кровью), Антоний сказал:

— Много ошибок делаем мы в своей жизни. Ты, Клеопатра, сделала их больше, чем следовало, и последствия будут ужасны, но все же ты должна принять меры к своему спасению… А меня жалеть нечего: я воспользовался всеми благами жизни, взял от нее все, что можно было взять; я был самым знаменитым среди людей, стал царем и могущественнейшим из смертных… И гибну я не без .славы, как римлянин, пораженный римлянином… Чего же больше?..

Голос его слабел.

Ирас снова поднесла ему фиал с вином. Глотнув, он взглянул на нее — в его глазах была такая ласка, что Ирас, не выдержав, громко зарыдала.

Не сказав больше ни слова, он закрыл глаза.

Когда Клеопатра, склонившись к нему, назвала его по имени, он не ответил, — на нее смотрели тусклые глаза, нос заострился, бородатая челюсть отваливалась, и белели зубы.

— Умер! — воскликнула царица, и в ее голосе послышалось не то облегчение, не то радость.

Приказав Ирас и Хармион заняться похоронами римлянина, Клеопатра села на большой сундук, окованный железными полосами, в котором хранились сокровища Лагидов, и задумалась.

Она безжалостно предала, а затем и убила Антония. Цезарь будет доволен ею. И если ей удастся обворожить его и покорить своим телом — кто знает? Быть может, она сумеет подчинить своей власти единодержавного правителя Рима и стать царицей Италии, Египта, Эллады, Африки и Азии!

Прикрыв окровавленную грудь, которая сильно болела, она повелела Ирас подать ей вина и приготовить ложе. Затем, вынув из ножен отравленный кинжал, всегда носимый у пояса, сказала:

— Завтрашний день принесет жизнь или смерть. Что лучше — жизнь или смерть?

Ирас не ответила: она предпочитала смерть.


XXXI



В секстильские календы Октавиан вступил в Александрию. Город казался вымершим. Приказав собрать народ, он шел с философом Ареем, держа его за руку, до гимназии.

Перед ним была распростертая толпа александрийцев, дрожавших за свою жизнь и имущество.

Взойдя на возвышение и повелев всем встать, Октавиан произнес на греческом языке речь, сочиненную Ареем.

Он говорил презрительно, крикливым голосом, свысока и заключил речь следующими словами:

— Хотя вы заслуживаете строжайшей кары, я желаю простить вас, александрийцы, по трем причинам: во-первых, вследствие огромного уважения, которое я питаю к Александру Македонскому, основателю этого города, во-вторых, из-за величия и красоты Александрии и, в третьих, чтобы сделать удовольствие моему другу философу Арею.

Подозвав поэта Корнелия Галла, он приказал разыскать Антилла и Цезариона. Наследники Антония и Цезаря беспокоили его не меньше, чем Клеопатра, и он думал, как бы поскорее освободиться от них, боясь, что они начнут войну против него.

К удовольствию Октавиана, Антилл вскоре был выдан своим учителем и, несмотря на то, что искал убежища у подножия статуи Юлия Цезаря, был безжалостно убит, а голова его отнесена Октавиану.

На другой день Корнелий Галл доложил полководцу, что Цезарион отправлен Клеопатрой с сокровищами в Эфиопию, в сопровождении ритора.

— Канидий, Алекс, сенатор Овиний и другие? — спросил Октавиан, боявшийся, как бы не уцелел Канидий, знавший тайну победы при Актионе, и строптивый Овиний, начальник александрийских ткачей.

— Казнены.

— Еще что?

— Вырезаны приверженцы Антония, «друзья смерти», вольноотпущенники и рабы.

— Невольницы?

— Проданы публиканам для италийских лупанаров. Октавиан встал.

— Приказываю детей отправить в Рим: пусть Октавия воспитывает их.

— Ты говоришь о десятилетних близнецах — Александре-Гелиосе и Клеопатре-Селене? — спросил смуглолицый Галл, украдкою вытирая кровь с рукоятки своего меча.

— О них. Если гибрид будет пойман, — продолжал Октавиан, намекая на Цезариона, — доложить мне.

Вмешался философ Арей.

— Ты хочешь его пощадить? Вспомни, Цезарь, стихи Гомера и подумай, найдется ли в мире место для двух Цезарей?

— Казнить?

— Я советую для спокойствие римской республики. Когда Галл вышел, Октавиан сказал Арею:

— Я разрешил Клеопатре похоронить Антония с царскими почестями. Я слышал, что союзные цари и мои полководцы желают почтить побежденного, и не препятствую: он был великий муж. А Клеопатру я навещу после похорон Антония.

— Берегись ее, Цезарь! Она — опаснейшая из женщин. Ее чары гибельны, как змеиный яд. Она обворожит тебя, как божественного Юлия или Антония…

— Меня? Ошибаешься, друг! Сердце мое — лед и камень. Афина-Паллада и Афродита — обе вместе — не сумели бы меня соблазнить.

Удивившись его словам, Арей некоторое время молчал. Потом сказал со скрытой насмешкой в голосе:

— Ты, Цезарь, удивительнейший из мужей! Моли этих богинь, чтобы благословили тебя и твой дом!

Октавиан собрался навестить больную Клеопатру.

По его настоянию она переселилась во дворец и жила, запершись в своей спальне в обществе Ирас и Хармион, изредка принимая управляющего, хитрого грека, который составлял опись ее сокровищ.

В спальне дымились две-три курильницы, распространяя аромат сгораемых благовонных трав и сухих восточных растений. Не было, как в прежнее время, эротических картин, роскошных ковров, ваз на треножниках, даже золотая ваза, служившая ночным горшком, была заменена глиняной, а роскошное ложе — соломенным тюфяком.

Клеопатра лежала в простом хитоне на тюфяке. Ей нездоровилось — лихорадка не давала покоя, израненные груди ныли. Легкий румянец окрашивал смуглое исхудалое лицо.

Хармион доложила, что стража, охранявшая дворец, громко приветствовала Цезаря и что он направился к покоям царицы. Ирас, сидевшая у изголовья Клеопатры, вскочила и, подбежав к ней, ожидала приказания. Но царица движением руки остановила ее…

Распахнулась дверь, и вольноотпущенник Октавиана прокричал:

— Гай Юлий Цезарь Октавиан!

Победитель входил, чуть прихрамывая, с легкой улыбкой на губах. Остановившись на пороге, он учтиво приветствовал Клеопатру, не называя ее царицею.

Спрыгнув с ложа, она, босая, растрепанная, упала к ногам Цезаря. Прекрасное лицо ее было искажено, голос дрожал, когда она говорила слова приветствия.

— Ляг, женщина, не волнуйся, — сказал Октавиан, отступая от нее и избегая протянуть ей руку, — он опасался чар, испуганный наставлениями Арея.

Ирас и Хармион уложили Клеопатру на соломенный тюфяк, и Октавиан сел возле нее. Он спросил, имеет ли она все необходимое и не жалуется ли на кого-либо.

— Увы, Цезарь, — вздохнула она. — Что нужно еще бедной, несчастной женщине? — И тут же принялась оправдываться, сваливая вину за враждебные действия против Рима на Антония, который хотел осуществить планы Юлия Цезаря и заставил ее, как римский проконсул, поступать так, как не поступила бы она никогда, предоставленная самой себе.

— Ты говоришь неправду, женщина! — возразил Октавиан. — Не ты ль потребовала от Антония отторжения римских провинций для твоих детей? Не ты ль настояла на разводе Антония с Октавией и заставила его двинуть войска и корабли к Актиону?

Клеопатра не смутилась.

— Ты плохо осведомлен, Цезарь! Враги очернили меня в твоих глазах, чтобы лишить твоего сострадания и великодушия. Будь же милосерден, Цезарь, к моим детям, выдели им земли, приличествующие их сану, не оставь их своими милостями!

— Будь спокойна, женщина!

— Я не прошу тебя, Цезарь, о себе, — продолжала Клеопатра, улыбнувшись, и сияние разлилось по ее лицу, — жизнь моя увядает, но я хотела бы жить, чтобы видеть твое величие на суше и на морях.

Как очарованный, смотрел Октавиан на нее!

Глаза его остановились на босых ногах царицы, и непреодолимое желание овладело им. Он протянул к ней руки и вдруг отшатнулся: в глазах Клеопатры сверкнул огонек торжества, и этот огонек, отрезвив Октавиана, решил участь царицы.

Цезарь встал.

— Прости, неотложные дела…

— Умоляю тебя, сядь, — сказала Клеопатра, чувствуя, что случилось что-то непоправимое, и не понимая, почему Октавиан внезапно охладел и нахмурился, — у меня тоже есть к тебе дело. — И, кликнув управляющего, повелела принести опись сокровищ, — Я, Цезаръ, — улыбнулась она, и опять сияние разлилось по ее лицу, — позаботилась о том, чтобы ты знал…

Протянув царице опись сокровищ, грек стал упрекать ее, что она утаила часть драгоценностей.

Клеопатра вскочила с ложа и, схватив грека за волосы, с яростью хлестала его по щекам, царапая ему лицо.

— Проклятая эхидна, продажная собака! — кричала она пронзительным голосом, захлебываясь от бешенства, и вдруг обратилась к Октавиану: — Прости, Цезарь, за вспышку гнева, которую я не могла сдержать. Но подумай сам, разве это не ужасно, что раб вменяет мне в преступление — не преступление? Верно, я отложила несколько драгоценностей, и они не попали в опись; я хочу подарить их Ливии и Октавии, чтоб они упросили тебя быть добрее и снисходительнее ко мне…

Октавиан улыбнулся.

— Ты можешь хранить их, — сказал он — в надежде на блестящее будущее, которое ожидает тебя. Поправляйся же поскорее, а я прикажу жрецам молиться богине Валетудо о твоем выздоровлений. Прощай.

И он поспешно вышел, радуясь втайне, что обманул ее своими речами.


XXXII


Наслышавшись об Октавиане как о демагоге, Клеопатра подозревала, что речи его и обещания были лживы, и беспокоилась о судьбе детей. Не имея возможности увидеться с ними, она знала о них только то, что ей говорили: дети в безопасности, находятся под покровительством Цезаря. Однако сомнения мучили ее. Узнав однажды, что через три дня Октавиан возвращается в Италию и берет с собой ее и детей, она поняла, что обречена на унижение, а потом и на смерть: Цезарь поведет ее, закованную в цепи, за своей триумфальной колесницей, римский народ будет издеваться над ней, плевать ей в лицо и бросать в нее камнями и отбросами, а затем ее ввергнут, по приказанию «милосердного» Цезаря, в Мамертинскую темницу и заморят голодом, как некогда Югурту, или задушат, как Аристоника.

Не выказывая ничем своих подозрений, она написала письмо Октавиану, прося позволения отправиться на могилу Антония, чтобы убрать ее, по обычаю, лотосами.

Это было ей разрешено.

Возвратившись во дворец, она выкупалась в цистерне и возлегла за столе Ирае и Хармион. Оживленно беседуя со своими любимицами, она часто поглядывала на дверь. Наконец вошла невольница, низко поклонившись.

— Некий земледелец принес полную корзину смокв, — сказала она. — Прикажешь, царица, взять их?

— Возьми, — повелела Клеопатра и, когда египтянин поставил корзину на столик и ушел, приказала рабыням удалиться. Написав письмо, в котором просила похоронить ее рядом с Антонием, она вручила его невольнику.

— Отнеси это Цезарю.

Сев на ложе, она говорила:

— Сегодня я решила умереть. А вы оставьте меня… уезжайте из страны Кем в Эфиопию, куда бежал сын мой Цезарион…

— Нет, царица! — одновременно воскликнули девушки. — Жили мы с тобой вместе — вместе и умрем…

— Пройдем в спальню.

Ирас и Хармион поспешно взяли корзину и понесли ее вслед за Клеопатрой.

— Одна из вас должна испробовать действие яда, — сказала царица и, указав на смоквы, прикрытые листьями, добавила, заметив движение Ирас: — Смелее, моя дорогая!

Вынимая смоквы, Ирас увидела черного аспида, пытавшегося скрыться под листком, и, раздразнив его, подставила ему руку. Клеопатра с любопытством смотрела, как разъяренный аспид впился в руку Ирае.

Девушка оторвала его от своей руки, а Клеопатра быстро прикрыла корзину ковриком.

Шатаясь, с потным помертвевшим лицом, Ирае дошла до царицы и, повернув к ней голову, вымолвила прерывистым топотом:

— Яд действует… руки онемели… тело холодеет… И тихо опустилась на пол.

Клеопатра заглянула ей в глаза — они мутнели, девушка засыпала.

— Хорошо. Сними, Хармион, коврик…

Из-под листьев выглянул аспид и скрылся. Клеопатра торопливо выбрасывала смоквы на пол.

— А, вот где ты! — вскричала она, увидев аспида на дне корзины. Она дразнила его, то подвигая к нему руку, то отнимая ее (глазки взбешенной змейки сверкали, как угольки), и вдруг протянула ему руку. — Слава богам! Вероломный тиран будет лишен .радости созерцать мой позор!

Хармион оторвала аспида от ее руки и поступила так же, как царица, «Легкая смерть», — думала она, поддерживая Клеопатру, и, отбросив от себя гадину, помогла госпоже улечься на ложе.

Одетая в великолепные царские одежды, Клеопатра лежала на золотом ложе, а Хармион, шатаясь, возлагала на ее голову диадему, когда дверь распахнулась и вбежали люди, посланные Октавианом.

Молча они остановились посредине спальни.

— Как это красиво! — воскликнул один из посланцев.

— Да, очень красиво и достойно потомка Лагидов, — ответила Хармион и, пошатнувшись, упала мертвая у ложа, рядом с Ирас.

Вошел Октавиан. Не столько обеспокоенный смертью Клеопатры (он не верил, что она умерла), как целостью ее сокровищ, он, тем не менее, приказал позвать псиллов, чтоб они высосали яд, и, кликнув управляющего, потребовал опись имущества царицы.

Псиллы, осмотрев руки Клеопатры, Ирас и Хармион, заявили, что трудно решить, от чего умерли женщины, — от укусов ли аспида или от уколов отравленными иголками, и принялись высасывать яд.

— Поздно, — сказал главный псилл и повелел своим помощникам оставить в покое Ирас и Хармион. — Яд распространился мгновенно — сердца женщин перестали биться.

Октавиан задумчиво стоял над трупом царицы. Слушая шепот римлян, восхищавшихся ее геройской смертью, он спрашивал себя, нужно ли выразить свое мнение, и, наконец, тихо выговорил, с лицемерной грустью склонив голову:

— Я восхищаюсь смелостью Клеопатры и ее верных служанок. Мудрая египтянка предпочла смерть позору, как будто я допустил бы ее до позора…

Помолчав, он обратился шепотом к Корнелию Галлу:

— Я решил оставить тебя префектом Египта. Взыщешь с граждан пени за сопротивление Риму: с богачей — шестую часть их имущества, со среднего сословия и бедняков — две трети. Отправишь в Рим все золотые вещи, вазы, статуи и сокровища Клеопатры, годные для перечеканки в монету. Еще до моего отъезда взыщешь с города в пользу моих легионариев по двести пятьдесят драхм на человека.

— Будет сделано, — сказал Галл, — Но скажи, Цезарь, почему ты говоришь мне об этом здесь?

— А оттого, дорогой поэт, что после смерти Клеопатры мои мысли приняли иное направление и новые решения созрели в моей голове.

Спустя несколько дней, встретившись с Галлом, Октавиан сказал ему с насмешкой в голосе:

— Птолемей XVI Цезарион выдан его учителем-греком и умоляет о помиловании, как будто я имею право поступать вопреки воле Рима. И я решил…

Галл поспешно перебил его:

— Имей милосердие, Цезарь! Ведь это сын божественного Юлия!

Октавиан нахмурился.

— О поэты, поэты! Ваше милосердие смешно в наше время. Вспомни слова Арея о двух Цезарях, а также вспомни, что Власть любит кровь: это ее амброзия и нектар. Что? Ты смеешь мне возражать?..

— Я повинуюсь тебе, — молвил дрогнувшим голосом Галл. — Итак — ты решил…

— Я решил казнить Цезариона. Исполни же немедленно мой приговор, чтобы я мог спокойно отплыть в Италию… А Клеопатру, — громко сказал он, чтобы слышали римляне и египтяне, — похоронить, как она пожелала, рядом с Антонием.


ХХХIII


Наконец он возвратился в Италию, этот «Покровитель земли и моря», как льстиво величали его азиатские греки, и отпраздновал триумфы: первый — над далматами, паннонами и иными племенами, второй — над Актионом и третий — над Африкой, то есть Египтом,

Лициния, Понтий и Милихий возвратились в Рим лишь к третьему триумфу. Оба видели, как за колесницей Октавиана везли скульптурное изображение Клеопатры, лежавшей на ложе, со змеей, обвившейся вокруг ее руки. А за статуей царицы шли среди пленных царственные дети — Александр-Гелиос и Клеопатра-Селена: Солнце и Луна.

Играла музыка. Народ рукоплескал. И Октавиан, самодовольно улыбаясь, думал: давно ли его ненавидели и презирали как тирана, а теперь встречают с радостью, как величайшего из смертных, освободителя отечества, хотя он никого ни от чего не освободил, а только стал единодержавным правителем, обещавшим длительный мир в республике. В республике? Но ее уже не было, она погибла, когда утвердилось единодержавие, а Октавиан продолжал называть государство республикой, — не упразднил сената, оставив прежние порядки, как будто все осталось по-старому. И, хотя квириты видели, что старые республиканские формы — обман, а вся власть принадлежит императору, они не оспаривали притязаний Цезаря на единовластие; потому что гражданские войны надоели, народ устал от нищеты и безработицы и желал отдохнуть.

Октавиан приветливо улыбался, а в глазах таилась холодная презрительная насмешка: охлос, ненавидимый тираном, у его ног; тиран получил все трибунские права, каждая из тридцати пяти триб обязалась сделать ему подарок, весом в тысячу либр золотом; сенат утвердил все его распоряжения.

Он стал богатейшим мужем мира, присвоив царские земли, рудники, налоги на религиозные торжества, и дарил земли друзьям, чтобы еще больше привязать их к себе. Ростовщик, овладевший наследием Лагидов, должен был получать ежегодно с одного только Египта около шести тысяч талантов! Он стал богаче триумвира Красса идаже лидийского царя Креза.

Так думая, Октавиан улыбался, и вдруг на мгновение лицо его омрачилось: вспомнил Антония, продолжателя дела божественного Юлия, стремление его соединить Запад и Восток, основать монархию, подобную монархии Александра Македонского, Да, Антоний погиб, ему не удалось осуществить великих идей Юлия Цезаря, но разве он виноват перед человечеством, что Фатум или боги воспрепятствовали его стремлениям? Он так же велик, как Юлий Цезарь, и только он, Октавиан, мало еще сделал для величия Рима и блага человечества. Что ж! Он молод, жизнь впереди, боги помогут ему установить единовластие на многие века.

Он улыбался, поглядывая на матрон и девушек, улыбался всем, и многие удивлялись, как можно было считать этого кроткого, миролюбивого и веселого молодого мужа тираном?

Лициния, Пойтий и Милихий молча смотрели на твердую Власть, вступившую в Рим. И каждый думал одно и то же.

…Шли садами Виминала.

— Тирания победила, — сказала Лициния, — но надолго ли? Семя, брошенное народными борцами, не погибнет и даст великолепные всходы. Придет время, и на борьбу поднимутся сотни, тысячи и сотни тысяч угнетенных, поднимутся, когда осознают, что под личиной кротости, доброты и милосердия скрывается холодная демагогия и кровавая тирания… Мы победим, друзья, победим!..

— Когда? — вздохнул Милихий. — Видишь, какая сила в его руках? Только горсточка осталась таких, как мы…

— И горсточка хорошо! — прервал Понтий. — Горсточка сделает свое дело, подготовит плебс и рабов к новым боям.

— Когда это будет? — повторил Милихий.

На лице женщины выступил румянец. Поправив седые волосы, свисавшие вдоль щек, она сказала, протянув руку:

— Когда это будет, спрашиваешь, Милихий? Неизвестно. Но это будет. И если не дождемся мы и не дождутся наши потомки, полной победы добьются будущие поколения… Верь, верь, Милихий, что мы, наши потомки и потомки наших потомков донесут искру нашей борьбы до будущих поколений, и тогда вспыхнет великая борьба, которая принесет освобождение всему миру.

— Я верю, что это будет так, — сказал Милихий, — но как тяжело и трудно будет нам жить эти годы, десятилетия, а может быть, и столетия!..

Понтий весело хлопнул его по плечу:

— Не унывай, друг! Плебс вечно молод и всегда готов к борьбе. Сегодня он тешится, как несмышленое дитя, а завтра… На это завтра мы будем работать и накапливать свои силы.

Они вышли на площадь. Громкие голоса глашатаев, донеслись до них:

— Pax Romana! Pax Romana![478] Так говорит Цезарь Октавиан. Отныне кончились войны, и римский народ может спокойно жить и трудиться!

Лициния обернулась к друзьям:

— Слышите? Он возвещает вечный мир на могиле республики, не помышляя о нуждах бедняков. Нет, не вечный мир, а вечную борьбу заповедали нам Гракхи, Сатурнин, Спартак, Клодий и Сальвий, и пока народ не добьется полной победы на земле, только демагог может кричать о вечном мире!


КОНЕЦ РИМСКОЙ ТЕТРАЛОГИИ «ВЛАСТЬ И НАРОД»

ПРИМЕЧАНИЯ


Абак — стол или поставец о трех ножках, на который ставилась посуда, золотая и серебряная, обыкновенно напоказ.

Авгуры — жрецы, предсказывавшие события и вещавшие волю богов по внутренностям животных и по полету птиц.

Автараксия — невозмутимость духа, спокойное душевное состояние.

Агафокл ( — 289 г. до н. эры) — сиракузский тиран, успешно боровшийся с местной аристократией и воевавший с Карфагеном, В момент смерти под властью Агафокла была большая часть о-ва Силиции.

Агосилай (442 — г. до хр. эры) — спартанский царь.

Агис III — спартанский царь; на престоле с 244 г., убит в 240 г. по приговору эфоров вследствие того, что начал борьбу с эвпа-тридами за раздачу земель беднякам и периэкам.

Агора — рыночная площадь в греческих городах. Нередко ее окружали простыми галереями, украшенными статуями замечательных граждан, богов и героев.

Адгербал — сын Миципеы, царя нумидийского; убит в 112 г. до хр. эры по приказанию Югурты.

Адонай — господь (еврейское название Ягве, т. е. бога).

Адонис — прекрасный юноша, любимец Афродиты; в честь его были учреждены в Передней Азии, Египте, Греции и Риме празднества, называемые Адонии.

Аид — по верованию древних — властитель преисподней, подземный Зевс.

Академия — участок к северо-западу от Афин, обнесенный стенами и осененный оливковыми и платановыми деревьями. Место прогулок и занятий гимнастикой. Здесь учил Платон, а затем его ученики.

Актеоц (миф.) — греческий герой-охотник, обращенный Артемидою в оленя и растерзанный собственными собаками.

Александр II Птолемей X — пасынок Вероники, жены умершего царя Птолемея IX Александра I — царь Египта; умерщвлен разгневанным народом за убийство жены своей (мачехи), на которой женился по приказанию Суллы.

Амброзия — по представлению древних, — пища богов, доставлявшая им вечную юность и производившая божескую кровь.

Аменти — по верованию древних египтян, подземный мир, населенный черными тенями умерших.

Аммон-Ра, или Аммон-Солнце — по верованию египтян фиванского периода, бог солнца, царь богов, единый творец вселенной. Изображался в виде человека с бараньей головой и витыми рогами.

Амфитрион — хозяин, охотно принимающий у себя гостей.

Амфора — глиняный сосуд, употреблявшийся для хранения вина или масла.

Амфиктионы — племена, жившие вблизи какого-либо святилища и вошедшие между собой в союз для его защиты, совместного отправления празднеств и т. д.; также представители этих племен. Самой знаменитой из амфиктионий была дельфийско-фермопильская.

«Анабазис», или «Восхождение», — сочинение историка Ксенофонта, изображающее поход Кира Младшего против своего брата Артаксеркса, царя персидского, и возвращение на родину греческих наемников, среди которых находился и сам автор.

Анадиомена — «из пены рожденная» — название Афродиты.

Анакреон (580 — 495 г. до хр. эры) — греческий лирик, воспевавший радости жизни и грусть по поводу непрочности их.

Анаксагор (500 — 428 г. до хр. эры) — знаменитый ионийский философ, друг Перикла; его учениками были Фукидид и Эврипид. За объяснение солнечного и лунного затмений, как естественных явлений, был обвинен в безбожии и изгнан из Афин.

Анаксимандр (611 — 546 г. до хр. эры) — математик и философ из Милета. Началом всего сущего считал безграничное, бесконечное, которое выделяет из себя и воспринимает неизменные стихии. Первый в Греции открыл наклонение эклиптики и изобрел солнечные часы.

Анаксимен (556 г. до хр. эры) — философ из Милета, учивший, что основою мира есть божественный воздухообразный эфир. Вычислил наклонение эклиптики.

Андроник Ливий — первый римский поэт, родился в 280 г. до хр. эры, умер в конце III века. Перевел на латинский язык «Одиссею».

Аннибал (247 — 183 г. до хр. эры) — великий карфагенский полководец, сын Амилькара Барки, сражавшегося с Римом во время I Пунической войны, воевал с римлянами в течение II Пунической войны; вторгся в Италию, где продержался около 15 лёт. Вызванный в Африку для защиты Карфагена, которому угрожал Сципион Африканский Старший, он был разбит римским полководцем при Заме, бежал к сирийскому царю Антиоху Великому, а затем в Малую Азию, но, преследуемый римлянами, принял яд, не желая сдаться в плен.

Антиполис — колония массалийцев в Нарбонской Галлии.

Aппаритор — слуга из свободнорожденных, следовавший за магистратом.

Аргус (миф.) — многоглазый великан, поборовший чудовищного быка, опустошавшего Аркадию. Первоначально многоглазый Аргус обозначал звездное небо.

Аристарх Самосский — греческий астроном, жил в 250 г. до хр. эры. Представитель гелиоцентрической системы мира.

Арсак — прозвище или титул парфянского царя. Арсаками назывались все парфянские цари, управлявшие Парфией с 256 г. до хр. эры по 226 г. хр. эры.

Архилох — поэт-лирик, прославившийся в особенности своими ямбами. Жил в VII веке до н. эры.

Асклепий — греческий бог врачебной науки, сын Аполлона. По преданию, он даже воскрешал людей, за что Зевс поразил его молнией как нарушителя порядка мира.

Аспазия — знаменитая греческая гетера; родилась в 470 г. до хр. эры; с 445 г. супруга Перикла.

Асс — медная монета стоимостью от 2 до 4 коп. на наши деньги.

Астрагалы — кости, выбрасываемые игроками из мешочка поочередно.

Ассигнация — отведение, распределение земель.

Атаргатис — богиня земли у древних сирийцев,

Аторы — египетские богини судьбы.

Атриенсис — раб, в ведении которого находился атриум, imagines mairum, картины, столовая посуда и пр.

Атриум — комната для приема гостей и клиентов, с водоемом для стока дождевой воды; первоначально это был крытый двор; здесь же находился очаг.

Аттический фут — мера длины у греков, равнявшаяся 296 миллиметрам, или 0,296 метра.

Ауспиции (аруспиции, гаруспиции) — римская коллегия жрецов-предсказателей, совершавших священные гадания. Согласно преданиям, гадания аруспициев заимствованы римлянами у этрусков.

Базилики — великолепные здания для судебных заседаний и торговых дел.

Баллиста — метательная машина, бросавшая тяжелые камни и длинные бревна в дугообразном направлении, под углом в 45°.

Беллона — богиня войны у римлян.

Бирема — судно с двумя рядами весел».

Биселла — двухместное кресло.

Вакх (у римлян) или Дионис (у греков) — бог цветущей природы, вина и веселья.

Вакханка — жрица Вакха.

Валетудо — богиня здоровья.

Веста (у римлян) или Гестия (у греков) — дочь Кроноса и Реи, сестра Зевса, богиня семейного очага и жертвенного огня Рима, покровительница семейного единодушия и мира.

Вилла — имение, деревенский дом, служивший для целей сельского хозяйства.

Виллик - управляющий имением, обычно раб или вольноотпущенник.

Виндикатор (см. Марс).

Военный трибун (см. Трибун).

Всадники - сословие публиканов, купцов, ростовщиков, вообще денежных людей, обладавших имущественным ценом (четыреста тысяч сестерциев), достаточным для занятия по закону Гая Гракха судебных должностей.

Ганнибал (247 — 183 г. до н. эры) — великий карфагенский полководец, сын Гамилькара Барки, знаменитого полководца, сражавшегося с Римом во время I Пунической войны (защищал Сицилию) и покорившего большую часть Испании. Ганнибал воевал с римлянами в течение II Пунической войны, вторгся в Италию, где продержался около 15 лет. Вызванный в Африку для защиты Карфагена, которому угрожал Сципион Африканский Старший, он был разбит римским полководцем при Заме, бежал к сирийскому царю Антиоху Великому, а затем в Малую Азию, но, преследуемый римлянами, принял яд, не желая сдаться в плен,

Гаруспик — гадатель по внутренностям животных, прорицатель, истолкователь знамений.

Гезиод — знаменитый греческий поэт, живший в VIII веке до н. н. эры. Из его произведений известны: «Труды и дни» и «Теогония» («Происхождение богов»).

Геката — богиня Луны, властительница ночи, привидений, ночных страхов, покровительница колдуний.

Гелиос — по верованию греков, — бог Солнца, брат Селены (Луна) и Эос (Утренняя Заря); со времени Эврипида он отождествлялся с Фебом-Аполлоном.

Гераклит Эфесский (535 — 475 г. до н. э.) — греческий философ; он учил, что все течет и не пребывает вечно, а началом природы является вечно-живой огонь.

Гермес (см. Меркурий).,

Гесия (см. Веста).

Гигантомахия — борьба гигантов с богами.

Гиксы — пастушеские племена, покорившие Египет ок. 1700 г. до н. эры и владевшие им 150 лет, т. е. до начала XVI века до н. эры. Египтяне их называли гиксы, т. е. цари-пастухи.

Гиматий — верхняя одежда греков до колен и ниже их, носимая обыкновенно поверх хитона. При выходе на улицу в нее обыкновенно закутывались.

Гимназий — место для гимнастических упражнений, окруженное колоннадой, с банями, местами для состязаний, прогулок и пр., где собирались философы, риторы и т. п (См Экседра).

Гиммет — гора в Аттике, к югу от Афин, знаменитая своими пчельниками и мрамором — синевато-серым и белым, который славился у римлян во времена республики.

Гинекей — у древних греков (кроме спартанцев) — задняя часть дома, где жили взаперти женщины.

Гиппократ (460 — г. до н. эры), родом из Коса, отец врачебного искусства; первый обосновал медицину на научных законах.

Гистрион — актер, комедиант.

Гор — древнеегипетский бог света и солнца, сын Озириса и Изиды, мститель за отца.

Грамматик — ученый, сведущий в языках и литературе, занимавшийся толкованием языка древних писателей.

Дамоклов меч — символ непрочности земного величия.

Декурион — начальник декурии (см. ниже), а также сенатор муниципального города или колонии, старшина судебных и иных коллегии.

Декурия — воинское отделение, обычно состоявшее из десяти человек.

Децимация, или децемвирование, — казнь каждого десятого воина, независимо от того, виновен он или нет, за воинские проступки, как, например, бегство войск с поля битвы, разбитых неприятелем.

Дивизор — раб или вольноотпущенник, покупавший голоса у бедных граждан в пользу своего господина.

Диктерион — греческое название дома терпимости.

Динарий — римская серебряная монета, составлявшая 4 сестерция или 10 ассов.

Дионис (см. Вакх).

Дорическая колонна — самая простая и строгая; она соответствовала суровому характеру дорян: не имела основания н ставилась непосредственно на землю; вершина ее представляла собою четырехугольный камень.

Драхма — греческая монета, состоявшая из 6 оболов; стоимость ее равнялась 25 коп.

Дуилий Гай — консул, одержавший в 260 г. до н. эры первую морскую победу над карфагенянами благодаря применению абордажных крючьев.

Зев с-Ксений — Зевс-гостеприимец.

Иды — середина месяца; для марта, мая, июля и октября иды приходились в 15-й, а для остальных месяцев — в 13-й день (в зависимости от наступления полнолуния).

Изида — древнеегипетская богиня природы и плодородия, супруга Озириса, «великая волшебством», законодательница, покровительница брака, мудрая изобретательница медицинских средств.

Император — полководец.

Империй — высшая власть, данная консулу, диктатору или претору: право повелевать на войне и во время мира, право жизни и смерти граждан (ius vitae necisque).

Имплювий — водоем для стока с крыши дождевой воды, находившийся в атриуме.

Ирод — сын иудейского полководца Антипатра, захвативший власть в Иудее и признанный иудейским царем вторыми триумвирами. Управляя Иудеей, Ирод с исключительной угодливостью выполнял все пожелания римских правителей. Алчный и жестокий, он сильно угнетал население подвластной ему страны, выколачивая из нее огромные средства, шедшие на роскошные постройки и подарки римским политическим деятелям. Подавляя недовольство, Ирод не остановился перед казнью жены, тещи и ряда сыновей.

Калига — полусапог легионария.

Кальда — горячий напиток из вина и воды.

Каппадокия — страна, расположенная в Малой Азии; она делилась на Таврскую Каппадокию и Каппадокию Поитийскую, жителей которой греки называли белыми сирийцами.

Карнеад (213 — 129 г. до н. эры) — греческий диалектик и философ-критик, осмеивавший богов; его разрушительная работа способствовала развитию эклектизма. Он искал признаков истины, лежащих выше области чувств и конечного разума.

Катапульта — метательное орудие, выбрасывавшее большие стрелы, нередко длиной до 1,5 метров, почти в горизонтальном направлении.

Квадрига — четверка лошадей, запряженная в колесницу.

Квестор — магистрат, охранявший государственную казну, архив в храме Сатурна, ведавший платежами из казны и взыскивавший деньги с должников. В народном суде он был обвинителем. На войне исполнял обязанности интенданта.

Квирин — сабинское имя Марса, бога войны; так был назван обожествленный Ромул.

Квириты — граждане вообще, в отличие от политического и военного названия «римлян».

Кентавры (миф.) — полулюди, полулошади.

Кентавромахия — борьба кентавров.

Кирена — страна на северном берегу Африки, завещанная римлянам в 96 г. до н. эры последним царем Апионом из побочной ветви фамилии Птолемеев.

Клепса — 1/3 часа, равнявшаяся 20 минутам.

Клепсидра — водяные часы, употреблявшиеся особенно при судебных разбирательствах.

Клиенты — свободные люди из числа обнищавших нобилей, вольноотпущенников и плебеев, а также жителей завоеванных земель, перебежчиков и пришельцев. Они находились в зависимости от знатного лица, называемого патроном, который им покровительствовал; они должны были поддерживать патрона, в случае необходимости, на выборах, сопровождать на войну, принимать участие в семейных празднествах патрона и пр.

Когорта — 1/10 легиона, состоявшая из 400 или 500 человек.

Колоны — в республиканское время — свободные съемщики земли, мелкие арендаторы, мызники, находившиеся под контролем хозяина. В случае неуплаты денег по договору они становились дольщиками и за их работой учреждался надзор.

Комиции — народное собрание вообще.

Комиции трибутные — собрания граждан, на которых голосование производилось по трибам. Каждая из 35 триб считалась за один голос. Эти собрания посещали патриции и плебеи; здесь избирались квесторы, морские дуумвиры по отведению колоний и обсуждались законы.

Комиции куриатные — патрицианские собрания, состоявшие из 30 курий. В республиканское время почти утеряли свое значение.

Комиции центуриатные — народное собрание, учрежденное, по преданию, шестым римским царем Сервием Туллием. Оно состояло из патрициев и плебеев, распределенных по цензу. Прежде чем подавать голос по предложенному вопросу, лица, принадлежавшие к одной и той же центурии, совещались вместе. Мнение центурии представляло собою один голос. Число голосов в народном собрании равнялось количеству центурий. Но так как большинство центурий принадлежало к I классу (самые крупные землевладельцы), то этот класс имел перевес над всеми остальными; следовательно, I класс, состоявший из нобилей, имел в центуриатных комициях решающее большинство. Однако допущение плебеев в народное собрание являлось доказательством, что плебеи — римские граждане. В III веке до н. э. число центурий во всех пяти классах было доведено до 70.

Комплювий — отверстие в крыше, через которое дождевая вода стекала в имплювий, находившийся в атриуме.

Конклав — комната матроны (будуар).

Консул — должностное лицо, избираемое в центуриатных комициях и вступавшее в свою должность 1 января. Консулов было два. Они пользовались военной и гражданской властью. Военная власть включала следующие права: ежегодный набор войска, назначение военных трибунов и центурионов, предводительство войсками в Италии, кроме г. Рима. Им подчинялись все магистраты, кроме народных трибунов. Во время диктатуры деятельность их прекращалась. Гражданская власть консулов состояла в руководстве внутренними и внешними делами. Консулы сзывали сенат и председательствовали в нем, сзывали народ в комиции. У каждого из них было по 12 ликторов с пучками розог.

Консуляр — бывший консул.

Контуберналий — однопалаточник, т. е. молодой знатный римлянин, добровольно поступивший в распоряжение полководца ради своего военного образования. Он обедал вместе с вождем, жил в одной палатке с другими контуберналиями.

Кора — название Персефоны, властительницы подземного царства.

Конции — - народные сходки, на которых могли присутствовать вольноотпущенники, рабы и иностранцы.

Крез — лидийский царь, сын Алиатта; на престоле с 560 — 546 г. до н. эры. Разбитый персидским царем Киром, он был взят в плен. Известен огромными богатствами, что вошло в поговорку: «Богат, как Крез».

Ксений (см. Зевс).

Лаватрина — баня.

Лагиды - династия, царствовавшая в Египте от смерти Александра Македонского (конец 322 г. до н. эры) до обращения Египте в 30 г. до н. эры в римскую провинцию.

Лаиса — знаменитая гетера, жившая во время Пелопоннесской войны (V век до н. эры).

Ланиста — учитель, обучавший гладиаторов искусству сражаться на арене.

Лапиты (миф.) — фессалийские горцы, враждовавшие с кентаврами.

Ларарий — ниша, в которой хранились лары, домашние боги.

Ларвы — по римскому верованию, злые духи умерших злых людей, в противоположность ларам, добрым духам.

Легат — 1) посол римского или иностранного государства; 2) помощник и советник полководца или наместника, назначаемый сенатом. Военный легат замещал полководца, претора, квестора, наместника, охранял лагерь, командовал частью войска.

Легион — крупная войсковая единица у римлян, состоявшая в военное время из 4200 — 6000 воинов и всадников и разделенная на 10 когорт.

Лектика — переносимые рабами носилки, которыми пользовались состоятельные люди.

Лено — содержатель лупанара.

Либра — римский фунт, равнявшийся граммам,

Ливий Андроник — первый римский поэт; родился в 280 г. до н. эры, умер в конце III века. Перевел на латинский язык «Одиссею».

Ликторы — стражи, сопровождавшие высших магистратов — диктатора, консулов, преторов, пропреторов и др. В мирное время они несли связки прутьев, а в военное — вкладывали в них секиры.'

Логогриф — хитрый вопрос, шутка.

Локоть — мера длины, равнявшаяся 45 см.

Ludi Romani — игры, посвященные Юпитеру, Юноне и Минерве; они продолжались пятнадцать дней.

Луперкалии — празднества в честь Фавиа (Луперка), италийского бога стад, происходившие 15 февраля.

Люцина — название Юноны, или Геры, как богини родов. В честь ее замужние женщины праздновали 1 марта Матроналии,

Магистрат — должностное лицо, как, например, консул, претор, цензор, квестор, эдил, народный трибун и др.

Мания — древнеиталийская богиня земли и подземного царства, покровительница манов, мать ларов.

Маны — по верованию италиков, души предков. В честь их ежегодно 21 февраля праздновались Фералии,, праздник мертвых,

Марс (у римлян), или Арес (у греков), — бог войны, сын Юпитера (Зевса) и Юноны (Геры).

Марс Виндикатор — Марс-мститель.

Матрона — название всякой добродетельной замужней женщины у римлян,

Мегалезии — празднества в Риме в честь Великой матери (Magna mater) от 4 до 12 апреля ежегодно.

Meнада — жрица Вакха, неистовствовавшая, во время священной пляски в честь бога.

Меркурий (у римлян), или Гермес (у греков) — бог сна, покровитель стад, торговли, изобретений и открытий, путеводитель странников.

Миля римская — составляла около 7,5 стадия, или 1,479 км.

Мим — актер, разыгрывавший мимы, т. е. пьесы, сюжет которых, часто непристойный, вызывал смех у зрителей.

Мойры — по верованию греков, богини судьбы, посылавшие людям добро и зло. Они не зависели от воли Зевса и даже стояли выше его.

Муниципия — небольшой город, имевший право гражданства, свой сенат, комиции, магистратов и казну, находившуюся в ведении квестора или эрария.

Народный трибун (см. Трибун).

Немезида — богиня мести, дочь Ночи.

Неопифагорейцы — сторонники философского направления, составляющего сочетание разнообразных философских систем, признаваемых истинными (эклектизм); неопифагорейцы верили в мистическое значение чисел, проповедовали религиозность и нравственность. Первым римлянином-неопифагорейцем был Нигидий Фигул.

Нептун (см. Посейдон).

Нимфы (миф.) — духи, жившие в рощах, ущельях и у источников; изображались в виде девушек.

Нобили — знатные лица плебейского и патрицианского происхождения, предки которых занимали курульную должность (диктатура, консулат, цензура, претура и эдилат).

Нума Помпилий (см. Помпилий).

Нундины — 9-й день первой и третьей недели месяца — праздничный, рыночный день.

Обол — мелкая афинская монета, равная 1/6 драхмы, стоимостью 4 до 5 коп.

Озирис — египетский бог солнца и Нила, загробный судия, муж Изиды.

Олигархия — форма государственного устройства, в котором власть принадлежит нескольким знатным лицам, стоящим во главе государства и бесконтрольно управляющим им. Поддерживая всецело свое сословие, олигархи способствовали политическим и экономическим выгодам его.

Оптиматы — лица консервативных взглядов, в противоположность популярам, знатные землевладельцы, принадлежавшие к сословию патрициев и патриархальной части зажиточного плебса, ревниво охраняя свои интересы, они были противниками демократических реформ.

Орел легиона (aqulla) — военный знак римских легионов со времени Мария. Орел был сделан из серебра, водружен на длинном шесте и находился в ведении знаменосца, принимавшего его из рук примипила (см. это слово). Во время боя знаменосец стоял в третьей боевой линии возле триариев, и место, где он стоял, считалось священным. Защита орла была долгом чести воинов, а потеря его — позором.

Охлократия — господство низов — (плебеев и вольноотпущенников), народное управление.

Охлос — так называемая «чернь» (греческое название простонародья).

Палестра — специальная школа для борьбы.

Папирус — письменный материал, вырабатывавшийся из растущего в Египте волокнистого растения семейства осоковых.

Парки (см. Мойры).

Парфенон — храм Афины-Девственницы в Афинах, сооруженный в V веке до н, эры.

Парфенос — Дева, название Афины-Паллады (Минервы).

Патрон — покровитель клиентов. Он защищал их в суде, помогал нередко деньгами, заботился об их нуждах (см. Клиенты).

Пафлагония — государство, находившееся в горной области северной части Малой Азии и граничившее с Понтом и Вифинией.

Пенаты — домашние боги римлян, охранявшие семью. К ним принадлежали Веста, Юпитер, Лары и т.д. как хранители дома.

Пенелопа — супруга Одиссея, мать Телемаха (см. «Одиссею» Гомера).

Пентера — - греческое судно с пятью рядами гребцов.

Пенула — широкий дорожный плащ с капюшоном.

Пеплос — женская одежда у греков. В Риме ей соответствовала палла.

Пергамент — тонко выработанная кожа, заменявшая в древности бумагу; впервые пергамент стал изготовляться в Пергаме (Малая Азия).

Перистиль — задняя часть дома, находившаяся позади таблинума; она была обнесена крытой галереей на колоннах.

Петаз — род шляпы с узкими полями, носимой греками.

Пилей — остроконечная шапка, символ свободы, носимая вольноотпущенниками, а также авгурами.

Пирр — знаменитый полководец, эпирский царь, воевавший с римлянами в 280, 279 и 275 гг. до н. эры; погиб во время уличной схватки в Аргосе в 272 г.

Плетр — мера длины, равная 1/6 стадия, или 30,83 метра.

Поликрат — самосский правитель, вождь демократов, управлявший о. Самосом с 532 по 522 г. до н. эры. Взятый в плен персидским сатрапом Оронтом, он был распят на кресте, после того как с него была содрана кожа.

Помериум — незастроенное, считавшееся священным пространство по обе стороны городской стены, с оградой или частоколом.

Помпилий Нума (715 — 672 г. до н. эры) — второй римский царь, родом сибинянин. По преданию, он учредил богослужебные обряды, жреческие коллегии (весталки, авгуры, салии и др.), распространял образование среди грубого римского народа.

Понтифик, или Понтифекс, — жрец, состоявший в жреческой коллегии, которой было поручено управление всем религиозным бытом, общественным и частным богослужением.

Популяры — название демократов (плебеев и бывших воинов), боровшихся за земельные наделы, кассацию долгов, раздачу дарового хлеба и т.п.

Порнеия (см. Диктерион).

Портик — крытая галерея с колоннами.

Посейдон (у греков), или Нептун (у римлян) — бог морей.

Претор — магистрат, исполнявший обязанности судьи, устраивавший игры в честь Аполлона, в честь Цибеллы и в цирке.

Претория — площадка перед палаткой полководца в лагере.

Префект — магистрат, назначаемый ежегодно в союзнические города для наблюдения за исполнением законов и справедливым управлением городом; также начальник флота, конницы и т.д.

Приап — бог плодовитости, продолжения рода.

Примипил — старший центурион; он имел право заседать в военном совете как член его, ему доверялся орел легиона (см. Орел легиона).

Проконсул — консул, назначенный сенатом управлять провинцией.

Помощником у него был квестор, заведывавший финансами.

Пропилеи — преддверие, украшенное колоннадою.

Простас — зала в греческом доме.

Пта — древнеегипетский бог, творец мира и всех вещей, отец богов. В Мемфисе фараоном Менесом был ему построен великолепный храм, в котором поклонялись Апису, священному «изображению бога Пта», под видом быка,

Публиканы — откупщики, которым государство сдавало на откуп сбор налогов в многочисленных провинциях Рима. Они вносили в государственную казну определенную сумму денег и потом бесконтрольно собирали в свою пользу налоги.

Пунические войны (264 — 146 г. до н. эры). I Пуническая война — война между Римом и Карфагеном за остров Сицилию — кончилась победой римлян; получив Сицилию, Рим наложил на Карфаген контрибуцию в 3200 талантов серебром, т. е. около 9 миллионов рублей. II Пуническая война происходила за Испанию и господство в Средиземном море. Выиграв ее (Ганнибал был разбит Сципионом Африканским Старшим при Заме), Рим потребовал выдачи военного флота и уплаты контрибуции (10 тысяч талантов с рассрочкою на 50 лет). III Пуническая война возникла из-за торговой конкуренции Рима и Карфагена. Сципион Эмилиан взял Карфаген после трехлетней осады и разрушил его до основания.

Ра — вернее Рэ — божество солнца, первоначально почитавшееся в Нижнем Египте, а впоследствии и в остальной части страны.

Рамзес II (1292 — 1226 г. до н. эры) — фараон XIX династии, воевал с хеттами, о чем оставил хвастливые надписи, полные самовосхвалений.

Сапфо (VII в. до н. эры) — лирическая поэтесса, воспевавшая радости жизни; жила на о. Лесбосе.

Сатиры (миф.) — лесные и горные духи, плутоватые, падкие до вина и женщин, резвые и трусливые; их изображали с остроконечными козлиными ушами, щетинистой шерстью и небольшим хвостом.

Сатурн — древнеримский бог земли и посевов.

Сенат — римский совет старейшин, состоявший позднее, в республиканское время из бывших магистратов, как патрицианского, так и плебейского происхождения, называвшихся сенаторами. В древности в состав сената входило 300 человек. Гай Гракх довел число сенаторов до 600, прибавив к прежним тремстам еще всадников. Гай Юлий Цезарь довел число их до 900.

Серапис, или Озирис-Апис, — древнеегипетский бог умерших, врачебного искусства, спаситель от болезней и смерти.

Сестерций, или нумм, — римская серебряная монета, равнявшаяся до 217 г. до н. эры 21/4 г ассам, или 1/4 динария; а впоследствии — 4 ассам. Курс сестерция в разное время то падал, то повышался.

Сет — бог разрушения, враг Озириса и Изиды, покровитель притеснявших Египет чужеземцев.

Сети I — египетский фараон, отец Рамзеса II, жил в XIV веке до н. эры. Прославился войнами с пастушескими племенами, сирийцами, арабами, нубийцами и др.

Силен (миф.) — пьяный спутник Вакха. Изображался похожим на .-сатира.

Синграфа — вексель.

Скопас — знаменитый греческий скульптор IV века до н. эры.

Солон — афинский законодатель. В 594 г. до н. эры провел ряд мер, которыми облегчил положение демоса (они известны под названием сейсахтени, т. е. «сотрясения бремени»); разделил граждан на четыре класса не по знатности происхождения, а по имуществу.

Софисты — философы, учившие, что человек судит о каждом явлении, о каждой вещи с своей собственной точки зрения. Они говорили, что каждый человек есть мера истинного и ложного, есть мера всех вещей. Их последователи отрицали всякую возможность знания и, играя словами и выражениями, доказывали верность какой угодно мысли, что не мешало им тотчас же отвергнуть ее, по желанию слушателей. Они осмеивали добродетели, развивали неуважение к закону, к местным божествам, к религии предков.

Стадий — римская мера длины, равнявшаяся 177,7 метра, т. е. более 1/6 км.

Стикс — по верованию древних, река в подземном царстве Аида.

Стил — палочка, металлическая или из слоновой кости, с заостренным концом, которой греки и римляне писали на навощенной дощечке.

Стоики — философская школа, основанная Зеноном в IV в. до н. эры. Стоики учили твердо переносить все невзгоды и страдания, ограничивать свои потребности и смотреть на жизнь, как на служение известному долгу.

Стола — одежда знатных матрон, надеваемая поверх туники.

Стратег — главнокомандующий греческими войсками и заведующий военными делами государства.

Сурена — название у парфян самого высшего сановника, возлагавшего на царя диадему при вступлении его на престол.

Таблинум — комната, расположенная между атриумом и перистилем- сначала была столовой, потом рабочей комнатой хозяина дома.

Талант — денежная единица у греков, равнявшаяся 60 минам, по 100 драхм каждая (драхма состояла из 6 оболов). Стоимость таланте была различна в разное время; средняя — около 1500 р.

Тартар (миф.) — подземная бездна. Тартар, по понятиям древних, был окружен тройным слоем мрака и железной стеной с железными воротами. Здесь были заключены Кронос и Титаны, низвергнутые Зевсом.

Теллура — богиня земли, соответствовавшая греческой Гее; римляне сближали ее с Церерой и в праздник посевов совершали в честь ее жертвоприношения.

Терминалии — праздник (23 февраля), учрежденный Нумой Помпилием в честь: бога Термина, защитника границ и собственности.

Тессера — свинцовый жетон на право получения хлеба, масла и пр.; также пропуск.

Тетрарх — один из четырех правителей страны, как, например, в Галатии.

Тот — древнеегипетский бог мудрости и правды, «трижды величайший», руководитель усопших в их странствованиях по преисподней; с ним греки отождествляли Гермеса.

Триарии — старые служилые воины, вступавшие в бой в том случае, если с неприятелем не могли справиться принцепсы, воины второго ряда.

Трибун военный — один из шести предводителей части легиона. Их командование было разделено таким образом, что в течение двух месяцев двое из них ежедневно чередовались, — следовательно, каждому из них приходилось исполнять службу по два раза в год в продолжение двух месяцев.

Трибун народный — должностное лицо, защитник интересов плебеев, выбиравшийся из их среды. Эта должность учреждена в 494 г. до н. эры, по настоянию плебса. Народный трибун имел право отменять решения нобилей, не выгодные для плебеев, налагать на закон veto («запрещаю»). Сперва избирались два трибуна, затем пять, а потом десять. Личность трибуна была священна и неприкосновенна. Оскорбление его считалось преступлением против богов. Трибун сзывал плебеев в трибутные комиции, куда они сходились для обсуждения своих нужд. С 149 г. (закон Антиния) трибуны, подобно другим магистратам, после окончания трибуната стали входить в состав сената.

Триклиниум — столовая.

Туника — одежда, надеваемая на голое тело.

Унция — мелкая римская монета, равнявшаяся 1/12 acca; унция также составляла 1/12 римского фута и 1/12 югера.

Уреус — золотая или из позолоченной бронзы змея, как талисман предохранявшая фараона от убийства.

Урна — глиняный или металлический сосуд для собирания пепла и костей, оставшихся от трупа после его сожжения.

Фавн (миф.) — добрый бог стад и предсказаний. Подобно Сильвану, лесному богу, он живет в чащах, предсказывает будущее, преследует нимф, а также женщин своей любовью.

Фатум — судьба, рок.

Ферония — богиня, покровительствующая вольноотпущенникам.

Фидий — великий греческий художник-скульптор, живший при Перикле.

Фурии, или Эриннии, или Эвмениды — богини мести, особенно за убийство матери, родственников.

Xарон (миф.) — старик-перевозчик душ через Стикс в подземном царстве Аида.

Хитон — нижняя одежда, носимая греками.

Xлайна (у греков) — шерстяной плащ, застегиваемый на левом плече и оставлявший свободной правую руку, — одежда преимущественно демоса.

Хламида — роскошный плащ, носимый греками.

Хронос — время.

Центурион — сотник, начальник центурии, состоявшей из двух манипулов.

Цинциннат — политический деятель. Избранный диктатором в 458 г. до н. эры (послы сената нашли его в поле за плугом), он разбил сабинян и возвратился к своим земледельческим занятиям.

Эвклид — знаменитый греческий геометр, живший в III веке до н. эры в Александрии.

Эдилы — заведующие городской полицией, помощники трибунов. Они арестовывали виновных, приводили в исполнение казнь над осужденными, выступали обвинителями лиц, нарушивших права плебеев. Они заведовали деньгами, которые составлялись из пеней, налагаемых трибунами, наблюдали за порядком в городе, за общественными и частными строениями, устраивали плебейские игры.

Эдилат — вторая плебейская должность, учрежденная одновременно с трибунатом, т. е. в 494 г. до н. эры.

Экседра — полукруглая ниша портика в гимназии, снабженная сидениями. Здесь обыкновенно беседовали философы, риторы и др. (См. Гимназий).

Энний Квинт (239 — 169 г. до н. эры) — поэт, отец латинской литературы; ввел гекзаметр, написал в стихах римскую историю и поваренную книгу.

Эол (миф.) — царь ветров.

Эос (миф.) — богиня зари. Утренняя заря.

Эпикур ( — 270 г. до н. эры) — греческий философ, основоположник философской школы, носившей по имени своего учителя название эпикурейской. Жил с г. в Афинах, где в приобретенном им саду излагал слушателям основы своей философии. Эпикур признавал ощущение источником познания окружающей нас действительности. Ощущение получается часто внешним путем в результате случайного сцепления атомов. В этом положении философия Эпикура являлась родственной философии Демокрита. Человеческая душа, по мнению Эпикура, состоит из мельчайших атомов, разлитых по всему телу. Счастье человека, составляющее цель всякой философии, состоит в устранении неприятных и создании приятных ощущений. Достигается это путем воздействия на чувства разума и воздержания от всяких излишеств, т. е. умеренностью. По мнению К. Маркса «Эпикур… величайший греческий просветитель». «У Эпикура совершенно последовательно проведена и закончена атомистика со всеми ее противоречиями»… (К. Маркс, Сочинения, т. I, стр. 66). В последующее время философия Эпикура понималась в высшей степени вульгарно. Многие лица, называвшие себя эпикурейцами, понимали учение Эпикура как одобрение грубых чувственных наслаждений. В таком же виде учение Эпикура изображалось и христианским духовенством, ненавидевшим философа-материалиста.

Эпона — богиня, покровительница возниц.

Эрарий — казначейство, помещавшееся в храме Сатурна.

Эргастула — рабочий и смирительный дом; также общежитие для рабов.

Эрембы — название народа, жившего рядом с сидонянами.

Югер — мера площади, равная 0,25 га, или 0,2 десятины.

Янус — римский бог входа, дверей, ворот, начала и начинания различных дел. Он изображался двуликим и считался первым после Юпитера.


Милий Викентьевич Езерский Сила земли Историческая повесть

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава I

Ранним утром смуглый юноша задумчиво шёл по пыльной дороге, обсаженной вязами и тополями. За спиной у него качалась котомка, наполненная заботливой рукой матери, в руке была палка. Встречный ветерок играл его тёмными волосами, бросал их на лоб, на чёрные живые глаза, но юноша не замечал этого.

Мысли не давали Сервию покоя. Вчера он простился с родными, с любимой девушкой Тукцией и теперь шёл в Рим, чтобы поступить на службу в легион.

Уходя из деревни, юноша нашёл Тукцию в винограднике. Девушка ставила подпорки, по которым должен был виться виноград. Тукция была босиком, в тунике[479]до колен. Работала она быстро, повернувшись спиной к солнцу. Заслышав шаги, она обернулась, зажмурилась, прикрыла рукой влажные глаза, похожие на тёмные виноградины, и лицо её стало печальным, искорки в глазах погасли. Она бросилась к юноше и, протянув руки, воскликнула: «Уходишь, Сервий?» — «Так надо». — «Пусть Марс[480] сопутствует тебе, пусть хранит твоё сердце добрая Венера!»[481]

Прощаясь с ним, Тукция шептала: «Не печалься, Сервий, что отец против нашего брака. Добрая Юнона[482]смягчит его сердце. Отец говорит: «Сервий беден, у него небольшая полоска земли, ветхая хижина да осёл, — как будешь жить?» А я ему: «Я пойду за ним, куда он прикажет». Отец сердится, и, если бы не это, он согласился бы на брак ещё осенью». Но Сервий покачал головой: «Нет, Деций никогда не согласится: он не любит меня».

Вспоминая этот разговор, Сервий видел круглое обветренное лицо Тукции, живые глаза, загорелые руки и ноги, слышал её мягкий грудной голос, а когда подумал о том, как она умоляла беречь себя на войне, слушаться советов Тита и повиноваться Марию, на глазах навернулись слёзы.

Тит и Марий были соседями Деция — отца Тукции, но они мало жили в деревне. Тит был воин, Марий — ветеран, дослужившийся до звания центуриона[483], а затем и примипила[484].

На этот раз легионеры пробыли в деревушке Цереаты недолго — приходили на побывку. Марий давно уже отправился в Рим. А Тит задержался, дожидаясь Сервия и своего соседа Мания, который, как и Сервий, был призван на военную службу. Но Сервию не хотелось уходить из деревни, он медлил, откладывал час разлуки с матерью, братом и Тукцией. Тогда, рассердившись, Тит вместе с Манием покинули деревню, пригрозив Сервию суровым наказанием за опоздание. Это подействовало на юношу, и он тут же стал собираться в дорогу.

Прощание с матерью, худой, сгорбленной старушкой, и хромым братом было невесёлым. Брат обнял Сервия и, взглянув затуманенными глазами на его котомку, тихо сказал: «Эх, меня бы вместо тебя! Я крепче и здоровее — больше было бы пользы!» — «Что дождь собирать в решето? — ответил Сервий и тихо прибавил: — Береги мать, не заставляй её тяжело работать». — «Будь спокоен», — обещал брат.

Мать долго не отпускала от себя Сервия: она обнимала его, целовала, повесила на шею зашитые в тряпочки камешки и снадобья, якобы предохранявшие от стрел, копий и мечей, и всё что-то шептала. А когда Сервий, вырвавшись из её объятий, вышел на дорогу, она с воплем бросилась за ним, умоляя его вернуться, не покидать её. Но Сервий, не оглядываясь, сдерживая слёзы, быстро удалялся. Он оглянулся, когда голос матери внезапно оборвался. Мать лежала на дороге. На помощь к нейспешил брат.

«Нет, нельзя возвращаться», — подумал Сервий и решительно зашагал вперёд.

Путь предстоял далёкий — дни сменялись ночами, приходилось ночевать на полях и в рощах. Сервий шёл торопливо, мало отдыхал. Ему хотелось догнать Тита и Мания. Наконец он заметил вдали двух человек.

Путники шли быстро, и только крики Сервия остановили их. Пробежав около четверти мили[485], Сервий догнал Тита и Мания. Тяжело дыша, опустившись на обочину дороги, он сказал:

— Как вы далеко ушли! Я бежал, моя туника мокра. Не пора ли отдохнуть?

— Сядем, — согласился широкоплечий плебей, повернув к нему тёмно-багровое лицо, исполосованное в боях, и потирая мускулистую грудь. Он вынул из котомки хлеб и сыр, сделал несколько глотков из фляги. — Что же ты, Маний? Пей вино, принимайся за сыр и оливки.

Маний, худощавый, с насмешливыми навыкате глазами, взглянул на Тита и, подмигнув ему, тихо сказал:

— Есть люди, которым, видно, не до еды.

Сервий вспыхнул, но промолчал.

— У них любовь заменяет хлеб и воду.

Сервий взглянул исподлобья на Мания:

— Я не смеялся над тобой, когда девушка отвергла тебя.

— Если одна это сделала, то другая…

— Другая поступит так же — увидишь!

Насмешливые глаза Мания стали колючими:

— Оба мы бедняки, скарб наш скуден, но у нас есть руки, чтобы заработать на хлеб. И всё же ни одна девушка не выйдет за нас. Даже твоя Тукция…

Сервий вскочил, сжимая кулаки:

— Ты, куриная голова, оставь Тукцию в покое! Ты просто зол на неё.

Глаза Мания засверкали, но Тит положил ему руку на плечо:

— Довольно споров! Ты первый начал…

— Он завидует мне! — крикнул Сервий.

— Завидую? — злобно засмеялся Маний. — Разве мудрый завидует глупому? Уж не думаешь ли ты, Сервий, что Тукция единственная девушка в республике?

— Для меня — единственная… Да и для тебя тоже, иначе бы ты не стал завидовать!

Маний ударил котомкой о землю, взметнув дорожную пыль.

— Пусть злые боги вырвут у тебя лживый язык! — закричал он, подступая к Сервию.

Тогда Тит встал между ними.

— К чему ссориться? — заговорил он, спокойно поглядывая на соперников. — Я защищаю Тукцию не потому, что она сестра моей жены. Я знаю — Тукция любит Сервия. И пусть любит. А ты, Маний, найдёшь себе другую девушку…

— Лучше Тукции!

— Лучше или хуже — твоё дело. А нам пора идти. Марий, наверное, гневается, что мы опаздываем в легион, надо спешить.

— А далеко ещё идти? — спросил Сервий.

— Ровно столько, сколько нужно, чтобы дойти до Рима, — усмехнулся Тит.

Сервий шёл сзади.

Мысли его возвратились к Тукции: он сравнивал её с самой Венерой, сошедшей с Олимпа[486] чтобы порадовать сердце бедняка.

«Если бы Деций согласился отдать за меня Тукцию, счастливее человека не было бы на свете!»

Сервий думал о своей Тукции, и путь не казался ему таким трудным.

Глава II

Центурион-примипил яростно взмахнул виноградной лозой:

— Что отстаёшь?

Удар пришёлся по плечу легионера, и, скользнув, лоза задела юношу, шагавшего рядом с ним.

— Что убавил шаг, красавец? — крикнул центурион юноше. — Винограда захотел?!

Румяное лицо юноши побледнело, голубые глаза потемнели, брови сдвинулись, движения стали резкими, порывистыми.

Центурия шла по Марсову полю ровным шагом, сверкая медными нагрудниками, иберийскими[487] мечами, вытянутыми копьями, шлемами, украшенными прямыми чёрными перьями.

Она надвигалась с тяжёлым топотом, отбивая шаг, грозно звеня оружием.

Центурион стоял, выжидая, когда эта живая стена приблизится и можно будет остановить её.

— Сто-о-ой!

Центурия замерла, только взметнулись чёрные перья.

Юноша облегчённо вздохнул, искоса взглянул на товарищей справа и слева, но те прямо смотрели перед собой.

Примипил обходил строй, опрашивая новых воинов — кто они, откуда родом. Это был Марий, центурион, отличившийся в Иберии. Ему приказано было проверить выучку всех воинов легиона. Несколько дней подряд он заставлял их шагать.

С виду Марий казался мрачным, суровым. Крючковатый нос и быстрые желтоватые глаза придавали его лицу выражение хищной птицы. Да и голос его был груб, повелителен и насмешлив.

Марий остановился перед юношей, оглядел его с ног до головы и спросил:

— Кто ты?

— Тиберий Семпроний Гракх! — гордо ответил юноша, подняв голову выше, чем полагалось.

На лице примипила изобразилось изумление, виноградная лоза дрогнула в руке.

— Клянусь Марсом, уж не родственник ли ты знаменитого консула Гракха, воевавшего в Иберии?

— Я сын его.

— И ты, нобиль[488], шагаешь рядом с деревенщиной! — вскричал Марий.

— Я должен пройти военную выучку — так приказал мой шурин, консул Сципион Эмилиан. Война требует хорошо обученных легионеров, — прибавил Тиберий, заметив впечатление, произведённое на центуриона.

— Слава Марсу! — воскликнул Марий, с уважением взглянув на юношу. — Вижу, не иссякла ещё римская доблесть! — И подумал: «Боги сегодня удерживали не раз мою руку, когда я кричал: «Эй ты, красавец, перемени ногу!» Или: «Что рубишь мечом, как мясник топором?»

Прислушиваясь к беседе Тиберия с примипилом, воины с удивлением поглядывали на своего товарища. Когда Марий, дав отдых центурии, удалился к жертвеннику Марса, где собирались военные трибуны[489] и центурионы-примипилы, Тиберий заговорил с легионерами:

— Вас удивляет, что я стал воином… Но я хочу научиться владеть мечом, копьём, быть выносливым. Не так ли, Тит?

Тит резко ответил:

— Нет, господин, ты большого дела не сделаешь: там, где нужны сила и выносливость, ты отстанешь от плебея.

— Время покажет, отстану ли я. — Тиберий был задет за живое.

Худощавый воин, получивший удар лозой, сказал, поблёскивая насмешливыми глазами навыкате:

— Тит считает себя первым в центурии, а мы с тобой, господин, самые плохие легионеры. Ясно? Куда нам до него!

— Что мелешь языком, Маний? — вспыхнул Тит, сжимая кулаки. — Если не перестанешь трещать, как торговка…

Но тут голос примипила прервал готовую начаться ссору:

— По местам, по местам!

И опять началось учение. Теперь легионеры, грозно выбросив вперёд копья, бежали с воинственным кличем. Тиберий не отставал от Тита, уверенно взмахивавшего мечом, и громко кричал, не замечая, что по лицу катится пот и дышать становится трудно.

— Тяжело тебе, господин, — тихо говорил Тит, поглядывая с состраданием на уставшего Тиберия. — Не по силам взял работу…

— Ничего, Тит, справлюсь. Ты привык к военной службе, а я только начинаю. Да и учиться уже недолго — скоро будет присяга.

Тиберий отошёл и не спускал глаз с воина, который, в стороне от центурии, приближался, прикрываясь щитом, к изображению неприятельского воина и наносил ему удары мечом по всем правилам фехтовального искусства, а потом принялся метать дротики и камни из пращи.

— Это наш Сервий, — улыбнулся Тит. — Мы пришли вместе с ним из деревни, и тоска по девушке, кажется, покинула его… Взгляни, господин, как он меток: ни один дротик не миновал цели!

— Да, это будет хороший легионер, — согласился Тиберий. — Меткость его изумительна.


В торжественный день присяги военный трибун Лелий громко произнёс наизусть перед выстроенным легионом формулу присяги. Легионеры повторяли: «Также и я». Это была клятва верности и послушания полководцу. Затем военный трибун, приказав занести имена молодых воинов в список легиона, заставил их поклясться, что они явятся на другой день утром на Марсово поле.

Глава III

Тиберий принадлежал к знатному плебейскому роду Семпрониев. Отец его Семпроний Гракх прославился тем, что устраивал блестящие игры для народа; он воевал в Иберии и там заключил с племенами, враждовавшими с Римом, выгодный для обеих сторон договор. Вернувшись в Рим, он отпраздновал блестящий триумф, был избран консулом.

Глубокая любовь к родине и борьба против нобилей, испорченные нравы которых вызывали омерзение честных людей, привлекли на сторону Тиберия Семпрония лучших мужей республики. Историк Полибий горячо почитал его за приверженность к народу. Даже сварливый Катон Цензор должен был преклониться перед честностью и любовью к отечеству Семпрония Гракха.

Женившись на Корнелии, младшей, двадцатилетней дочери Сципиона Африканского[490], и получив в приданое пятьдесят талантов[491], Тиберий Семпроний вскоре отправился в поход в Азию. Там он получил известие от Корнелии о рождении первенца, который был назван Тиберием.

Корнелия сама воспитывала сына, наблюдала за его играми. Ни один из родственников и друзей отца не вмешивался в воспитание мальчика. А между тем в доме Гракхов бывало много образованных людей. Особенно запомнился Тиберию Катон Цензор, крепкий, бодрый, приземистый старик, о котором говорили, что он в короткое время изучил греческий язык якобы для того, «чтобы не отставать от образованного общества», а на самом деле потому, что греческий язык был необходим для его литературных работ.

После смерти отца в доме Гракхов был постоянный траур. За пять лет из двенадцати детей умерли все, кроме двух мальчиков — Тиберия и Гая, и девочки Семпронии. Однако несчастья, сыпавшиеся на Корнелию, не сломили её.

Она любила детей глубокой материнской любовью. На сыновей возлагала она огромные надежды. «Они — моё украшение», — говаривала она друзьям, и в её взгляде сверкала гордость.

Сыновья получили блестящее образование. Их заставляли учить наизусть законы «Двенадцати таблиц»[492], читать «Одиссею», переведённую на родной язык первым римским поэтом Ливием Андроником[493], а для того, чтобы сыновья овладели греческим языком, в дом были приняты изгнанники Диофан из Митилены и Гай Блоссий из Кум; Диофан был красноречивым оратором, преподавал риторику, Блоссий — философию и историю. Корнелия беседовала с сыновьями по-латыни, а не по-гречески. «Родной язык надо знать лучше чужого, — говорила она, — ибо мы римляне, а вам надо трудиться на благо отечества». Она любила вести разговор о счастье, славе и почёте, о великой деятельности отца своего Сципиона Африканского: «Ваш дед знаменит геройскими подвигами перед отечеством; он был дорог гражданам как гражданин и воинам как полководец. Он заслужил бессмертную славу». И, помолчав, замечала: «Семья Гракхов тоже знаменита славными деяниями… Вы не раз видели восковые маски предков, выставленные в атриуме[494], и, конечно, знаете восковую маску незабвенного вашего отца». Грусть слышалась в её словах. Впечатлительный Тиберий вспоминал мужественное лицо отца и, вытирая украдкой слёзы, опускал голову. Корнелия делала вид, что не замечает волнения сына, и продолжала: «Дети наследуют от предков и отцов добродетель и доблесть. И вы, сыновья, должны стать великими героями. Первым, конечно, ты, Тиберий, впишешь славное имя Гракхов в историю Рима… А потом наступит и твоё время, дитя», — гладила она растрёпанные волосы маленького Гая, который больше оглядывался по сторонам, чем слушал мать, придумывая, как бы убежать от неё. И Корнелия, чувствуя, что речи её не доходят ещё до сердца Гая, отпускала его.

Тиберий внимательно слушал мать, думая, как оправдать её надежды, стать знаменитым, прославить род Семпрониев.

Тиберий прилежно учился, однако он понимал, что многого ещё не знает… «Надо больше читать», — решил он, но вместо того, чтобы посоветоваться с учителями, отправился однажды чуть свет к Катону Цензору. «Диофан и Блоссий — приверженцы всего греческого, — думал Тиберий, — а старый Катон пишет свои сочинения по-латыни, предпочитает родной язык всем языкам мира».

Тиберий застал Катона в атриуме. Старик был таким же, каким помнил его Тиберий со времени споров с отцом: рыжеватые волосы с проседью, пристальный взгляд зеленоватых глаз, резкие движения, ворчливый голос.

Катон принимал клиентов, толпившихся вокруг его кресла, когда Тиберий тихо вошёл и остановился за колонной. Клиенты были бедняками, они зависели от своего господина — патрона, который покровительствовал им, угощал их, давал деньги, защищал в суде, назначал продавцами в свои лавки. Клиенты сопровождали патрона на форум[495], голосовали за него, отправлялись с ним на войну, исполняли разные поручения. Катон ценил услуги клиентов, но скупо вознаграждал их.

Поднявшись с кресла, он стал обходить клиентов, бросая быстрые взгляды на их заплатанную обувь, старые, дырявые тоги[496], и говорил скороговоркой:

— Сегодня никому не могу помочь — ни деньгами, ни продуктами. Всё у меня расстроилось: лавки не дают дохода, а из виллы ничего не везут.

Так он говорил каждый день, клиенты это знали. Тиберий смотрел с удивлением, как один из клиентов, самый старый, подошёл вплотную к Катону и, стуча палкой об пол, сказал:

— Господин, мы верно тебе служим и любим тебя, а ты мало заботишься о нас…

— Что-о? — вспыхнул Катон, сверкнув зеленоватыми глазами.

— В законах «Двенадцати таблиц» сказано: «Патрон, обманувший своего клиента, да будет проклят».

Катон отвёл глаза от старика:

— Чего тебе надо, Афраний?

— Мне нужно прежде всего зерно, а затем несколько ассов…[497]

— Разве ты не слышал, друг мой, что у меня ничего нет?

— Слышал. Но я подумал так: Юпитер поможет патрону накормить верных людей, отпустить их не с пустыми руками.

Катон исподлобья оглядел клиентов; взгляд его опять остановился на Афрании. «Рано или поздно надо им дать немного зерна; пусть получат и убираются». И, написав на навощённой дощечке несколько слов, он протянул её Афранию:

— Зерно получишь в моей лавке и разделишь поровну между всеми, а денег сегодня не дам.

Не слушая благодарности клиентов, Катон повернулся к Тиберию, которого давно уже заметил.

— Ты зачем пришёл?

— Побеседовать, отец!

— О чём?

Тиберий молчал.

Отпустив клиентов, Катон прошёл с Тиберием в таблинум[498].

— Что скажешь, юноша? — спросил он, перехватив взгляд Тиберия, брошенный на книгу, лежавшую на столе. — Что смотришь? Смотри, смотри! — И, схватив книгу, ткнул ему к носу: — Греческая, греческая!.. — Потом, смягчившись, прибавил: — Ты удивлён, что Катон, порицающий всё чужеземное, читает по-гречески?

— Я пришёл спросить тебя, отец, чему надо учиться…

— Читай, юноша, наших писателей, но не пренебрегай греками, у которых есть чему поучиться. Ты думаешь, что я на старости лет изучил греческий язык ради прихоти или удовольствия? Нет, я учился, чтобы перенять у эллинов полезное, обогатить наш язык, лучший во всём мире.

Помолчав, Катон пристально взглянул на Тиберия, зеленоватые глаза его стали прозрачными, совсем зелёными:

— Я радуюсь, что ты любишь родное слово. Работай над переводами с греческого языка, учись ораторскому искусству. Я думаю, что ты честно будешь служить отечеству, если не уподобишься молодым бездельникам, которых становится у нас всё больше и больше.

Вздохнув, Катон встал. Низкорослый, тучный, в старой заштопанной тунике, он походил на зажиточного деревенского плебея. Похлопав Тиберия по плечу, он неожиданно ласково сказал:

— Будь достоин, юноша, своего отца! А теперь иди. Не теряй времени на пустые разговоры. Надо трудиться.

Тиберий ушёл с чувством преклонения перед Катоном, хотя и знал, что старик скуп, резок, груб, большой стяжатель.

«Блоссий говорит, — мелькнула мысль, — что богачи, в том числе и Катон, скупая рабов и заставляя их у себя работать, вытесняют из деревень плебеев, и те вынуждены идти в Рим, увеличивать толпы неспокойного городского плебса. А на юге Италии и в Сицилии эти люди объединяются в шайки разбойников и грабителей».

* * *
Несколько месяцев спустя Тиберий узнал, что Сципион Эмилиан, муж его сестры Семпронии, волей плебса, голосовавшего за него в народном собрании[499], назначен вести войну с Карфагеном. Тиберий упросил Сципиона Эмилиана взять его с собой.

В этот знаменательный для него день Тиберий встретился утром в атриуме с Диофаном и Блоссием.

Оба учителя были в белых хитонах[500]. Диофан, поглаживая по привычке узкую бородку с завитушками, поглядывал на Тиберия чёрными весёлыми глазами, в которых вспыхивали лукавые огоньки, а Блоссий, крепкий, широкоплечий человек с серебряной паутиной в волосах, вертел в руках свиток папируса.

— Пойдём в сад, — предложил Тиберий, — пока госпожа мать занята домашними делами.

Они прошли через таблинум, столы которого были завалены свитками папирусов, миновали перистиль[501], поддерживаемый деревянными колоннами, и остановились на ступеньках, спускавшихся в сад.

Свежая, омытая утренней росой роща подступала к дому. Сверкающие капельки, похожие на слёзы, дрожали на листьях деревьев, на пёстрых лепестках цветов. Дорожки, посыпанные песком, строго вытянулись прямыми линиями; цветочные грядки, разбитые в виде прямоугольников, терялись среди деревьев. Здесь росли левкои, пурпурные пионы, алая греческая гвоздика, лилии Марса, гелиотропы. А в середине сада, где возвышалась решётчатая беседка, увитая плющом и диким виноградом, пылали ярким пламенем пышные кусты пестумских роз. Корнелия любила цветы, в особенности розы, и держала опытного садовника.

Грядки с цветами уступали место грядкам с овощами; на одних росли бобы, употребляемые в пищу в день Матроналий[502], на других — морковь и петрушка, горох, чечевица, лук. Несколько яблонь терялись среди дубов и каштанов. Под платанами стояли каменные скамейки.

— Войдём внутрь, — предложил Тиберий, подходя к беседке, похожей на зелёный шатёр, с тёмным входом посередине.

Сладкий запах роз, согретых солнцем, проникал в беседку. Тиберий наклонился к розовому кусту, оплетавшему решётку, и загляделся на него. Хлопотливое жужжание пчёл, стрекотание насекомых и пение птиц наполняли сад причудливой музыкой. Тиберий молчал, вслушиваясь в эти звуки. Молчали и учителя.

— Как прекрасно солнце, небеса, тучки, зелень, цветы! — сказал тихо юноша.

— Я всегда ратовал за спокойную жизнь, — отозвался Блоссий, — за мирный труд земледельца и горожанина…

— Но ты забываешь, что Рим занят войнами, — прервал его Диофан.

— Скажите, друзья, — обратился к учителям Тиберий, — правда ли, что, начав войну с Карфагеном, Рим уподобился волку, напавшему на овцу?

— Ты забыл, что эта овечка чуть не проглотила волка под Замой[503], — улыбнулся Блоссий.

— Да, но теперь нет Ганнибала.

— Верно, Тиберий, Ганнибала нет, но Карфаген остался. И он не желает уступать первенство римлянам.

— Тем более, — подхватил Диофан, — что эта борьба за первенство на море и торговлю началась уже давно.

Всё это хорошо было известно Тиберию. Не раз они говорили о первой и второй Пунических войнах; знал он, что сперва борьба происходила за Сицилию, затем за Испанию и мировое господство, и Рим победил карфагенян, стал господином на суше и море: Гамилькар Барка и сын его Ганнибал потерпели поражение. Однако Карфаген не мог примириться с утратой первенства, подрывом своей торговли и стал быстро оправляться от удара под Замой. Оттого предусмотрительный Катон Цензор призывал в сенате покончить с Карфагеном.

Заговорили о государственном устройстве Рима и Карфагена. Блоссий сказал, что ни Рим, ни Карфаген нельзя назвать республикой. Римом управляет сенат из трёхсот человек, который руководит всеми военными делами, распоряжается казной, устанавливает налоги, чеканит монету.

— Даже народное собрание и народные трибуны[504] не решаются выступать против сенаторов! — И тут же с едкой насмешкой Блоссий стал говорить о Карфагенской республике. — Во главе Карфагена стоят два избираемых ежегодно суфета, как у нас — два консула. Римляне и греки называют суфетов царями. Сенат состоит из трёхсот человек, как и в Риме. Но в Карфагене нет деревенского плебса, вся земля принадлежит богачам и возделывается рабами. Карфагеняне — первые купцы в мире.

— Но ты умолчал, Блоссий, о морских силах Карфагена, — сказал Диофан. — Позабыл и о наёмниках, испытанных в боях.

— И хорошо сделал, Блоссий! — вскричал Тиберий. — Каждый римлянин обязан помнить Милы[505] и Заму!

Так беседуя, они возвратились в атриум.

Корнелия уже сидела на биселле — двухместном кресле. Она усадила Тиберия рядом с собой.

— Известно ли тебе, сын мой, что Катон Цензор не раз выступал за войну с Карфагеном, а сторонники сенатора Сципиона Назики Коркула стояли за мир? Катон не раз говорил, что он убедился в опасности, угрожающей Риму, когда находился в Африке во главе посольства. «Я считаю, — кричал он в сенате, — что поражение при Заме не ослабило Карфагена, что пуны[506] желают отомстить нам за Заму! Берегитесь, как бы не появился второй Ганнибал! Не забывайте, что страна их богатеет с каждым днём: в ней триста цветущих городов!» Катон тогда вынул из тоги фиги редкой величины и, показывая их сенаторам, заключил: «Видите эти фиги? Страна, в которой они растут, находится только в трёх днях пути от Рима!» Он говорил о том, что пуны строят множество кораблей — значит, они готовятся к войне, что, если Рим не сокрушит Карфагена, он задушит нас, станет первым в мире, торговля и могущество перейдут к нему и римляне станут рабами пунов! Однако Сципион Назика Коркул продолжал возражать, и противники войны поддерживали его. А Катон при каждом выступлении сенаторов повторял: «А всё-таки я думаю, что Карфаген должен быть разрушен». И он добился, что сенат на тайном заседании голосовал за войну с Карфагеном, если пуны не распустят своих войск и не прекратят строить корабли.

— Всё это так, — заметил Блоссий, — но — клянусь Юпитером! — сенат пустился на хитрость, чтобы ослабить Карфаген, сделать его неспособным к войне. Когда карфагеняне вынуждены были взяться за оружие против нумидян, сенат объявил войну Карфагену. Неужели мало было со стороны Карфагена просьб о мире, выдачи трёхсот заложников, множества оружия и кораблей? Но римляне, сверх того, потребовали разрушить Карфаген и строить новый город в восьмидесяти стадиях[507] от моря. О боги! — вскричал он, подняв руки. — Что же оставалось делать пунам, как не взяться за оружие?

— Я ещё мало сведущ в этих вопросах, — задумчиво произнёс Тиберий, — но слушаю всё это с негодованием. Я уважаю старого Катона, Аппия Клавдия и других благородных мужей и часто думаю: если они нарушают справедливость, которую боги вложили в сердце человека, то не иначе, как из любви к отечеству и ради его благоденствия. И всё же в глубине души я испытываю стыд…

Диофан и Блоссий переглянулись. Взгляд Диофана говорил: «Видишь, наши семена упали на плодородную почву», а в глазах Блоссия сверкало торжество.

Корнелия прервала беседу.

— Не нам, — с неудовольствием сказала она, — вмешиваться в дела отцов республики.

Избрание Сципиона Эмилвана для ведения войны с Карфагеном не радовало её. Она не любила его за популярность в Риме, за прямоту в речах, резкость суждений и откровенное порицание поступков нобилей. Сципион Эмилиан не щадил никого — ни родственников, ни сенаторов, ни заслуженных государственных деятелей.

«Неблагодарный! Он бросил камень даже в отца моего, Сципиона Африканского», — думала Корнелия, вспоминая слова Эмилиана: «Можно ли хвалить победителя Ганнибала за высокомерие и презрение к плебсу?» Ещё тогда Корнелия ответила ему: «Постыдись! Ты порицаешь наших отцов, но посмотрим, как ты осмелишься не выполнить постановления сената, когда будет приказано разрушать города, продавать жителей в рабство!» И помнила холодные слова его: «Я воин и точно выполню то, что будет приказано сенатом. Но я не возьму ни одного обола[508] из добычи, ни одного обола из денег, вырученных от продажи военнопленных».

Сейчас Сципион Эмилиан был мужем её дочери, но старая неприязнь осталась.

— Сын мой, — обратилась она к Тиберию, — ты хорошо сделал, решив отправиться на войну. Несомненно, это решение внушили тебе добрые боги.

«Не боги, а Публий, — с признательностью к Сципиону Эмилиану подумал Тиберий. — Он будет моим наставником в военном деле». Однако Тиберий не сказал этого, не желая расстраивать мать.

— На войне ты отличишься, — молвила Корнелия, остановившись на пороге, — и меня будут называть матерью Гракхов, а не тёщей Сципиона.

Глава IV

Тит, Маний и Тиберий возвращались домой после занятий на Марсовом поле.

Солнце стояло ещё высоко, и воздух, казалось, струился горячими волнами; жара обволакивала Рим тяжёлой истомой знойного удушливого дня.

Легионеры шли неторопливо по узким извилистым улицам, то поднимавшимся на холмы, то спускавшимся в сырые, грязные низины. Запах гниющих отбросов и помоев, выливаемых прямо на улицы, преследовал их. Дома, обросшие множеством пристроек, где находились лавочки, мастерские, были неказисты; глухая стена без дверей и окон возвышалась над улицей, а вход в дом был со двора. Только на главных улицах виднелись аркады вдоль лицевой стороны домов, да и здесь находились лавки, но богатые, привлекавшие покупателей заморскими товарами и диковинными вещами. Крикливые голоса разносчиков гороховой похлёбки и прохладительных напитков оглушали редких прохожих.

— Не свернуть ли нам сюда? — предложил Тит, указывая на узенький переулок. — Эти пустые головы, — кивнул он на торговцев, — не дадут нам поговорить.

Тиберий послушно пошёл за Титом.

— Какой мрачный город! — продолжал Тит.

— Ты плохо знаешь Рим, не всё ещё видел в нём, — возразил Тиберий.

— Разве можно сравнить Рим с Капуей? — воскликнул Тит. — Ты не бывал в ней, господин? Марий говорит, что это красивейший из всех городов Италии. Капуя стоит на ровном месте — не то что Рим. А какой там виноград! Лучшего не найти во всём мире! — И, помолчав, прибавил: — Нет, неудачное место выбрали божественные братья для основания города!

— Ты знаешь о Ромуле и Реме? — удивился Тиберий. — Ты грамотен? Учился?

— Учился, да мало, — неохотно признался Тит. — А о братьях, основавших город, рассказывал нам Марий.

— Ромул и Рем заботились о неприступности города и безопасности населения за его стенами…

— А они забыли, что наводнения и пожары разрушают город! — не унимался Тит. — Нет, неудачное место выбрали братья, — повторил он и остановился: с пятиярусного дома что-то посыпалось (они успели отбежать), потом кто-то выплеснул помои.

— Чей это дом? — закричал Тиберий. — Клянусь богами, сегодня же сообщу об этом эдилу…[509] Чей это дом? — обратился он к рабыне, стоявшей на пороге.

Чёрные блестящие глаза женщины уставились на них с любопытством. Она молчала.

— Она не понимает нас! — вскричал Маний.

Они прошли молча несколько десятков шагов, вышли на большую улицу.

— А теперь, Тит, — протянул руку Тиберий, — что скажешь?

Впереди показался купол храма Юпитера в смуглом золоте орнаментов. Вокруг храма, как возле деда, толпились внуки — мраморные здания в белых одеждах. В стороне виднелся Табулярий (в нём находились архив и государственная сокровищница); дальше на склонах Капитолия[510] — крепость с храмом Юноны и дом авгуров[511], откуда жрецы следили за полётом птиц и наблюдали небесные знамения.

Тит, всплеснув руками, с восторгом смотрел на эту сверкающую громаду.

— О боги! — вскричал он. — Как это хорошо!

Но Маний равнодушно пожал плечами:

— Некогда любоваться красотами нам, беднякам!

Пройдя несколько шагов, он обратился к Тиберию:

— Шагая с центурией, я был удивлён, господин, твоим проворством. Ты делаешь успехи! И тебя не минует слава, тем более что ты родственник консула…

— Родство не имеет значения! — оборвал его Тиберий. — Ты знаешь Мария, он строг, а Сципион Эмилиан ещё строже его. Он не посмотрит на родство и, если надо, поразит, как Геркулес своей палицей!

Так беседуя, они дошли до квартала плебеев. Тит и Маний свернули в узкую грязную улицу и оглянулись. Тиберий остановился в нерешительности.

— Не побрезгаешь, господин, зайти к беднякам? — спросил Маний, и насмешливые глаза его встретились с глазами Тиберия.

— Конечно, нет! — воскликнул Тиберий. — Но как меня примут плебеи?

— Ты с нами, ты наш товарищ и гость, — отрывисто сказал Тит, — и никто тебя не обидит.

— Разве я боюсь? — нахмурился Тиберий.

— Не бойся, консул не узнает, что ты был у нас, — уколол его Маний.

— Какое дело Сципиону Эмилиану до моих поступков? — вспыхнул Тиберий и решительно последовал за новыми друзьями.

— Я познакомлю тебя с дедом Афранием, — предложил Тит. — Это наш земляк, родственник Мария. У него мы живём, у него же кормимся за небольшую плату. Он расскажет тебе о таких вещах, каких не знает даже Марий.

Домик, в который они вошли, был стар, половицы скрипели под ногами.

Небольшой атриум, очаг, на котором что-то варится, у очага белобородый старик и быстрая в движениях женщина.

Всё это сразу бросилось в глаза Тиберию.

— Вот и мы! — обратился к старикам Тит, освобождаясь от воинского снаряжения. — Хотим пить, проголодались. Марий не жалел наших ног и рук, а Мация наградил виноградом.

— Ха-ха-ха! — донёсся хриплый смех, его сменил кашель, и дед Афраний опять залился весёлым смехом; лицо его сморщилось, белая борода тряслась, он держался обеими руками за живот. — Виноградом… наградил?.. — сквозь смех повторял старик. — Ох, этот Марий!..

Тиберий с любопытством смотрел на старика: «Где я его видел? Ах, да! Это же клиент Катона Цензора!»

— Мы привели с собой гостя, — продолжал Тит и обернулся к старухе, которая, подбоченившись, исподлобья поглядывала на Тиберия. — Дай, мать, поесть чего-нибудь…

— Обедать подождём Мария, — сказал старик и пригласил гостя сесть. Он поманил к себе Мания: — Ну, расскажи, каков виноград на вкус? — и опять засмеялся.

— Тебе всё шутки, отец! — с неудовольствием отозвался Маний, но глаза его смеялись, выдавая весёлое настроение. — А знаешь, отец, на войну, видно, и тебе придётся идти! Тогда и ты попробуешь винограда.

— Война? — удивился Афраний. — Я думал, что боги не захотят больше крови — довольно её лилось и здесь, в Италии, и в чужих землях. Ну, а меня, старика, не тронут! Слаб, хил, нет прежнего проворства в ногах и руках, зрение слабеет — кому я нужен? Я не такой крепкий, каким был мой отец в этом возрасте. Пятнадцать лет воевал он с Ганнибалом, был под Каннами, но уцелел. А ведь какая была резня, какое бегство!.. — И, вздохнув, обратился к Тиберию: — Поверишь ли, сын мой, он видел самого Ганнибала, этого второго Марса…

— Замолчи, Афраний! — вскричала старуха. — Ты оскорбляешь богов!

— Я говорю, Марция, не о богах, а о боге. А ведь Марс сам виноват: римляне умоляли его о помощи, молились Минерве[512] и Юпитеру, а Ганнибал ударил, как кузнец по наковальне!.. О, Канны, Канны!.. Сами боги содрогнулись на Олимпе!..

— Расскажи, дедушка, где он видел Ганнибала, — попросил Тиберий.

— Ганнибала?! Ох, сын мой! В чёрных тучах бурей летел он за римлянами — рубил, жёг, уничтожал. Циклоп[513] с огненным глазом, на огромном коне!..

— Отец, отец! Что мелешь языком? — засмеялся Тит. — Этой грозой или бурей был не он, а пуны, разбившие римлян.

— Видел отец и Сципиона Африканского. Я всё же скажу одно, — продолжал Афраний: — исход битвы взвешен Юпитером на весах. А Ганнибал и Сципион — это небо и земля.

— Но земля победила небо! — сказал Тиберий.

— Или Сципиону помог Марс? — спросил Маний.

— Марс? — вскричал Тиберий. — Нет! Под Замой одержал победу не Сципион, а народ…

Маний довольно улыбнулся, переглянувшись с Титом.

— А как ты думаешь, господин, что делали бы консулы без войска?

— Господин… Какой господин? — удивился Афраний, но в это время распахнулась дверь, и на пороге появился Марий.

Все вскочили, кроме старика. Взглянув на легионеров, Марий отступил на шаг.

— И ты к нам, господин? — обратился он с изумлением к Гракху.

— Господин… господин… Какой господин? — бормотал Афраний, и, когда Марий объяснил, что пришедший гость — Гракх, старик дружелюбно заговорил: — Кто не знает, что Гракхи происходят из плебейского рода? Это не гордые и жадные оптиматы…[514] А за то, что ты не брезгаешь бедняками, — честь тебе и слава!

— Я такой же легионер, как они, — кивнул Тиберий в сторону Тита и Мания.

— Нет, не такой, — возразил Тит. — Ты нобиль, а мы…

— В походах и битвах мы равны: болезни и смерть не щадят и нобилей…

— А плебеев, сверх того, не щадят голод, непосильный труд.

— Замолчи, Тит! — грозно крикнул Марий и повернулся к Тиберию: — Тит и Маний наслушались старого Афрания и твердят: богачи, богачи! А ведь это зависть. Она мучает бедняка, вызывает в нём ненависть к богачу… Что молчишь, старый?

— Я думаю. Ты говоришь о зависти бедняка к богачу? Но прав ли ты? Это надо обдумать…

Когда Тиберий ушёл, Тит сказал:

— Этот нобиль мне нравится. Он не горд… и, кажется, справедлив.

— Да, — согласился Маний, — он умён. Так ли, отец?

Но старик не слышал его. Задумавшись, он решал важный вопрос: завидует ли он, бедняк, богачу? А если завидует, то не зависть ли является причиной вражды плебеев и нобилей?

Между тем Марий, сняв с себя снаряжение и оставшись в одной тунике, сел за стол:

— Давай, Марция, обедать.

— Всё готово, мы ждали только тебя, — захлопотала старуха, ставя на стол большую миску с дымящейся гороховой похлёбкой. — Садись, Афраний! Садитесь и вы, Тит и Маний!

Афраний взял большой круглый хлеб и, разрезав его на части, подал всем по большому ломтю. Пока все делали себе из мякиша чашки или ложки[515], Марция говорила:

— Хорошо, что этот нобиль отказался обедать. Плебейская похлёбка — вода да горох — застряла бы у него в глотке. Вот все вы хвалите его, а я знаю: богач бедняку не товарищ.

— Он плебей, — сказал Маний, — значит, родной нам по крови. Ясно?

— Нет, — возразила старуха, — кровь у него стала иной…

— Какой же?

— Не знаю, но это не плебейская кровь.

— Ты думаешь, Марция, что если мать Тиберия — дочь Сципиона Африканского, а сам Тиберий в родстве с консулом, то это наш враг? А ты забыла, что сами плебеи избрали Сципиона Эмилиана консулом, вопреки воле сената?

— Слыхала, но…

Марий с гневом стукнул кулаком по столу:

— Замолчи, женщина! Ты суёшь нос в мужское дело. Твоё дело — горшки да похлёбка. А консула не смей оскорблять: лучшего мужа нет во всей Италии! В своих виллах он кормит сотни бедняков, помогает клиентам и всякому, кто обратится к нему за помощью. И плебс прав был, избрав его консулом. Притом Сципион наш военачальник, и я никому не позволю оскорблять его!

— А кто его оскорбил? — запальчиво крикнул Афраний. — Моя старуха не сказала ничего дурного.

— Афраний, я щажу твою старость! Не суди о других по своему патрону в заплатанной тунике и стоптанных башмаках!

— Старый Катон Цензор умер, это был жадный скряга. А теперь мой патрон другой скряга — его сын. И хотя я получаю крохи с его стола, но, если бы не было этих крох, что бы я делал?

— Вот мы говорили о зависти… Ты порицаешь богачей, а патрону служишь, как раб!

— Я — раб? — вскипел старик, бросив свою сделанную из мякиша ложку на стол и расплескав похлёбку. — Никогда я не был рабом.

Афраний вышел из-за стола и, крайне раздражённый, сел у очага.

— Подумать только, — бормотал он, — я — раб? Но я клиент и обязан верно служить своему патрону. Марий нарочно опутал меня словами о зависти, а ведь я — настоящий плебей, мои предки честно сражались за Рим, проливали кровь… А он назвал меня рабом!

Напрасно Тит и Маний уговаривали старика не сердиться за неудачно сказанное слово, напрасно дважды подходил к нему Марий, прося забыть обиду, — дед был непреклонен. Даже Марция не могла уговорить его сесть за стол.

Но, когда беседа возобновилась, Афраний, не вытерпев, вмешался в неё.

Спор продолжался.

— Ты, Марий, на стороне богачей, — язвительно говорил Тит. — Ратуешь за сенат, а не хочешь понять, что это враг, с которым плебс борется сотни лет.

— Знаю, но если не повиноваться сенату, то кому же повиноваться?

Тит замолчал.

«В самом деле, кому иному повиноваться? — думал он. — Консулу? Народному трибуну? Но что они одни могут решить? Сенат состоит из старых мужей, которые управляют республикой».

Но Маний тихо, как бы про себя, заметил:

— Сенат? Комиции? Кто сильнее?

— Кто сильнее, спрашиваешь, Маний? — вскричал Марий. — Дело не в силе, а в мудрости. Часто сила ничто перед разумом.

Все удивились рассуждениям Мария. Никогда ещё центурион не высказывал таких мыслей.

«Всё это он слышал от военных трибунов, — решил Тит, — ведь он часто беседует с ними. С тех пор как Марий стал примипилом, у него появились иные взгляды. А раньше он был против богачей, против сената. Что с ним сделалось? Его будто подменили».

А старый Афраний уже ни о чём не думал. Пока шли разговоры, он плотно поел и теперь дремал. Иногда сквозь дремоту долетали до него возражения Мария, в голове мелькало, что надо бы опровергнуть их, но сон властно опутывал его.

Когда споры несколько улеглись и Марция, принеся в атриум амфору[516] принялась цедить кислое римское вино в оловянные кружки, пришёл Сервий.

Не успел он появиться на пороге, как Марий крикнул так громко, что Афраний проснулся:

— Встать! Консулу — слава!

Тит и Маний быстро вскочили. Дед приподнялся и сердито покачал головой:

— Ох, уж этот Марий!

Это была шутка. Продолговатым лицом, носом с горбинкою, тонкими губами и упрямым подбородком Сервий был действительно похож на Сципиона Эмилиана, и Марий, первый заметивший это сходство, подшучивал над Сервием, величая его консулом и окружая притворным почётом и уважением.

Но Сервию было на этот раз не до шуток: он не рассмеялся, а молча, махнув рукой, стал снимать с себя снаряжение; лицо его было угрюмо.

— Вы беззаботны, друзья, — тихо сказал он, — а ведь нам скоро отправляться под Карфаген.

— Ну и что ж? — пожал плечами Марий. — Будем бить пунов, возьмём Карфаген, победим врага и зернемся к ларам[517]. А затем отпразднуем твою свадьбу!

— Тукция будет ждать тебя сто лет! — язвительно засмеялся Маний.

— Ох, не верь, Сервий, девушке! — вздохнул Афраний. — Как прикажет отец, за того она и выйдет.

— Неужели война продлится долго? — спросил Сервий взволнованно.

Марий встал, оглядел легионеров, взял со стола кружку с вином:

— Пусть война продлится сто лет, как сказал Маний, лишь бы только взять Карфаген, сломить пунов! Не хотим больше нашествий Ганнибалов, опустошителей Рима, не хотим терпеть зло на своей земле! Выпьем же за победу, и да помогут нам боги!

— Это говорит центурион, а что скажет плебей? — возразил Тит. — С тех пор как ты стал примипилом, ты изменил плебсу. Ты повторяешь чужие речи… Мы не узнаём тебя, Марий!

— Что-о? Я изменил плебсу? — возмутился Марий. — Скажи, в чём же моя измена? Тебе не нравятся мои здравые речи, ты не любишь отечества, его богов, а я — сколько раз я жертвовал своей жизнью, не думая о родных и земле! — И, повернувшись к Сервию, крикнул: — А ты… трусливый заяц! Любовь затмила твой разум, и ты, не побывав на войне, уже думаешь о доме! Постыдись! Наш долг — повиноваться отечеству.

— Пусть Сервий подумает о легионерах, порабощённых девушками, — усмехнувшись, заметил Маний, — а другие пусть подумают о клиентах и центурионах, ставших рабами богачей.

— Завистник! — презрительно произнёс Сервий и отвернулся от него.

Но Афраний и Марий рассвирепели.

— Что лаешь, людей оскорбляешь? — воскликнул Афраний, грозя кулаками.

— Кто раб? О каких рабах ты говоришь? — кричал центурион, подступая вплотную к Манию. — Эх ты, проклятый бунтовщик! Мало, видно, хлестал я тебя лозой! Но берегись! Начнёшь бунтовать в легионе — убью на месте!

И Марий, резко повернувшись, обратился к Афранию:

— Успокойся, отец! Я безжалостно буду вырывать сорную траву, где только её увижу. Воин должен служить, защищать своё отечество, а не рассуждать!

Глава V

Триремы[518] и квадриремы[519], на борту которых находились легионы, быстро скользили по Тирренскому морю, направляясь в Сицилиию. Там в муниципии[520] Панорме хранилось запасённое римлянами оружие, метательные машины, провиант и всё необходимое для ведения длительной войны с Карфагеном. Войско должно было отправиться в Африку — на помощь своим легионам под Карфагеном.

Солнце купалось в лазурном море, волны то журчали у кормы, то, покрывшись пеной, бросались на корабли, о чём-то споря, а потом утихали, перешёптываясь между собою.

Трирема, на которой плыли Тит, Маний и Сервий, быстро бежала, рассекая лебединой грудью изборождённое волнами море. Гребцы-рабы, прикованные к скамьям в нижней части судна, равномерно взмахивали длинными вёслами и пели заунывную песню на непонятном языке.

— О чём они поют? И на каком языке? — спросил Сервий подошедшего Мария.

— Это иберийцы, взятые в плен под Интеркацией[521].

— А почему они не были отпущены на свободу?

— Они провинились больше других, и сенат задержал их.

Сервий задумался. А гребцы всё пели и пели, и в голосах закованных людей слышалась сквозь шум парусов, надуваемых ветром, тоска по родине.

— Ночью будем в муниципии, — сказал Марий и медленно стал обходить легионеров, лежавших на палубе.

Действительно, трирема пришла ночью в Панорм и бросилаякорь недалеко от города, объятого сном.

Было тихо, лишь изредка доносились с берега хриплые песни пьяниц да мелкая дробь трещоток ночных сторожей.

А на другой день пополудни триремы отплыли в Лилибей[522], где сосредоточивались войска.

Подплывая к городу, воины увидели легионы, выстроенные на пристани, консула, его легатов[523] и друзей.

— Который из них Сципион? — спрашивал Сервий у Мария.

— Разве ты ослеп? Взгляни на блестящий шлем с перьями.

Человек высокого роста, в сверкающем шлеме и красном плаще, стоял среди военачальников. На его молодом мужественном лице весело вспыхивали чёрные глаза, блестели ровные зубы.

Увидев легионеров, сходивших на берег, Сципион что-то сказал молодому легату, и тот быстро направился к прибывшим воинам. Через несколько минут легионеры построились, и Сципион стал обходить их.

— Всем довольны? Жалоб нет? — спрашивал он звучным голосом.

Вслед за Сципионом шли легаты и друзья консула. Тит стоял на правом крыле, не спуская глаз с приближавшегося Тиберия, и, когда глаза их встретились, на тёмно-багровом лице сверкнули зубы, в улыбке сузились глаза. Тиберий тоже узнал Тита и сказал вполголоса:

— Привет тебе, Тит!

Ответа не последовало — разговаривать в строю было запрещено.

Маний тоже видел Тиберия и, поглядывая на Мария, думал: «Почему примипил не подойдёт к Гракху, чтобы приветствовать его? Гракх не горд, мог бы быть нашим другом, дать добрый совет…

Мысль оборвалась — Сципион громко приказывал распустить легионы.

* * *
С утра Тиберий бродил по набережной, прислушиваясь к говору легионеров, дожидавшихся погрузки на корабли. Одни воины, сидя, на земле, играли в кости, другие пили вино и пели, иные с жаром рассказывали о своих похождениях.

Удаляясь, Тиберий слышал взрывы хохота.

Тиберий наблюдал за погрузкой легионеров на корабли. Погрузка производилась быстро, корабли тотчас же снимались с якоря и выходили в море.

Был уже вечер, когда подошёл он к портовой таберне. Из неё доносились пьяные песни.

Спустившись по скользким ступенькам в тёмную яму, Тиберий увидел в глубине её круглое светящееся отверстие и пошёл вперёд. Вскоре он очутился в полутёмном помещении.

Крики оглушили его. Две тусклые светильни, чадя нагоревшими фитилями, слабо освещали стол, уставленный кружками, взлохмаченные головы с осовелыми глазами. Несколько человек лежали на полу и храпели. Тиберий споткнулся, чуть не упал. Кто-то схватил его за ногу, выругался.

Оглядевшись, Тиберий увидел среди воинов, сидевших за столом, Мария и Тита и кивнул им. Они узнали Тиберия и с недоумением смотрели на него. Наконец Марий встал и, пошатываясь, подошёл к нему:

— Ты, господин, пришёл к нам? Зачем? Уж не пить ли с нами?

Тиберий уловил насмешку в его голосе.

Подошёл и Тит. Глаза его не смеялись. Таберна затихла, точно насторожилась, готовая загореться ярким пламенем гнева и ненависти к нобилям. Тиберий почувствовал это, поднял руку.

— Римляне, — заговорил он, — я такой же воин, как вы, как Тит и другие, а обучал нас в строю этот строгий примипил, — указал он на Мария. — Одних он хлестал виноградной лозой, другие избежали этого, но спины, вкусившие сладости лозы, чешутся до сих пор. Хвала богам, я избежал ударов, а мог бы их получить, если бы был нерадив. Не правда ли, господин центурион?

Марий опешил от такого обращения: шурин консула назвал его, деревенского плебея, господином! И Марий растерянно произнёс:

— Клянусь Марсом, ты не получил ни одного удара.

— Друзья, — продолжал Тиберий, — я зашёл к вам, как воин к воинам. В боях мы будем сражаться рядом, получать удары не лозой, а мечом и копьём, и, отражая их, будем бить врага, гнать навстречу нашей коннице. Но если в боях вместе, то и за столом вместе, не так ли?

— Садись, садись! — послышался чей-то голос. — Но у нас нет ни асса.

— Эй, хозяин! — закричал Тиберий. — Две амфоры вина!

Тучный пожилой вольноотпущенник[524] в фригийском колпаке, с огромной медной серьгой в левом ухе, услужливо поклонился Тиберию:

— Господин прикажет разбавить вино водой?

Тиберий обернулся к Марию:

— Решай как старший.

Центурион усмехнулся:

— Мы не нобили, чтобы разбавлять вино водой. Так ли, детки?

— Верно, отец, верно! — загремела таберна.

Одутловатое безбородое лицо вольноотпущенника приняло выражение тонкого лукавства.

— Ты мудр, отец, как Нума Помпилий[525], — вымолвил он, еле сдерживаясь от смеха. — Пусть никто не скажет, что вы уподобились варварам[526].

— Ты считаешь нас варварами? — крикнул Тиберий.

Лукавые глазки вольноотпущенника сверкнули смехом, голос приобрёл медоточивую сладость:

— Пусть не прогневается господин мой за неточное выражение… Пусть гости пьют, как решено, и храбрый центурион подаст всем пример… Но это вино, — продолжал хозяин, — крепкое, старое карфагенское из погребов самого Ганнибала — да будет проклято его имя!

Когда амфоры были распечатаны и кружки наполнены, Тиберий провозгласил тост за доблестных легионеров, моряков и военачальников. Громкие голоса, хлопанье в ладоши, топот — всё слилось в единый гул. Он видел раскрытые рты, белые и жёлтые зубы, блестящие хмельные глаза, обращённые к нему с радостью, лаской, гневом, злобой, и недоумевал, почему некоторые смотрят на него, как на врага. А когда шум стал утихать, он понял по долетавшим обрывкам речей, что ему, нобилю, не доверяют.

— Ты шурин консула, — услышал он чей-то голос и оглянулся, но сказавшего не увидел.

— Разве Сципион Эмилиан — не друг народа? — возразил Тиберий. — Сам плебс избрал его консулом для завершения войны с Карфагеном!

Наступила тишина. И в ней медленно прозвучали слова, падая тяжёлыми каплями в души:

— Избрал городской плебс, а не деревенский. Сципион мало знает о наших нуждах. Моё хозяйство разваливается, скоро землю продадут за долги…

Тиберий поднял голову, встретился глазами с Титом. Обычно весёлые глаза плебея были печальны, в них отражалась тоска встревоженного сердца. И Тиберий понял, что эти люди не могут быть расположены к нобилям.

«Но почему земледельцы обречены на голод и нужду? — мелькали мысли. — Так началось после войны с Ганнибалом…»

Вспомнились речи Блоссия, который говорил о разорении деревенского плебса. Философ доказывал, что большая часть общественной земли[527] находится в руках сенаторов и всадников.[528] Они отнимают у бедняков силой или скупают за бесценок участки, пришедшие в упадок. На вопрос Тиберия, отчего захирел деревенский плебс, Блоссий отвечал, что войны оторвали его от земли, налоги задушили, ввоз в Италию дешёвого заморского хлеба подорвал его благосостояние. В областях, разорённых Ганнибалом, многие земледельцы стали нищими. На полях богачей работают рабы, вытесняя всюду свободных пахарей.

Что же делать разорённым беднякам? Они уходят в города искать счастья, заработка.

Тогда Тиберий не обратил большого внимания на речи учителя, но теперь, когда он услышал слова о нуждах плебеев, ему представились опустевшая деревня и поля, на которых работают рабы: так же, как всегда, светит яркое солнце, но не слышно родного языка, только чужеземная речь рабов режет ухо, и не знаешь, где находишься — в Африке или Азии.

Очнувшись, Тиберий услышал слова Мария. Центурион говорил:

— Я думаю, что ты, Тит, преувеличиваешь: дела твои не так плохи, но могли бы быть лучше — ты не умеешь вести хозяйство.

— Что ты говоришь, Марий? — вскипел Тит. — А разве в твоём хозяйстве дела лучше моего? Там осталась твоя Фульциния, и если Деций не поможет ей…

— Знаю, пахота и сев — не женское дело, но если моя жена…

Тиберий перебил Мария:

— Не надо, друзья, отчаиваться, справедливость восторжествует, но не раньше, чем окончится война. Верьте, наступят лучшие времена, и Рим позаботится о нуждах бедных квиритов[529]. Выпьем же, друзья, за лучшие времена!

Звенели, чокаясь, кружки — воины пили за величие Рима и благосостояние плебса.

Когда Тиберий уходил из таберны — казалось, златокудрый Феб-Аполлон[530] выезжал на сверкающей колеснице на голубые просторы неба.

Колесница поднималась над лазурным морем, и эти две голубизны — голубизна неба и лазурь моря — казалось, раздвигались, образуя сияющую дорогу, по которой катилась огненная колесница с огненными конями и румяным смеющимся богом.

Тиберий задумчиво глядел вдаль.

— Какое тихое море! — сказал он, обернувшись к провожавшим его легионерам. — Если консул закончит сегодня свои дела, завтра мы отплывём в Африку!

Глава VI

Сервий не представлял себе, что такое большая война, и был удивлён по прибытии в Утику[531] лихорадочной деятельностью Сципиона Эмилиана. Даже Марий и Тит, участники нескольких походов, были поражены грандиозными приготовлениями полководца.

Не успели воины высадиться на берег и наскоро развести костры, чтобы сварить себе похлёбку, как консул приказал снова готовиться к посадке на корабли вместе с ополчением Утики.

Сервий недоумевал, что случилось. Поднимаясь на корабль, он спросил Тита, куда направляются войска, но Тит тоже не знал. И только Марий, подошедший к ним, объяснил:

— Римский отряд занял крутую скалу в Магалии, предместье Карфагена, и едва держится. Он ворвался было в ворота и устремился в Магалию, но карфагеняне отрезали его от наших войск. Надо спасать отряд, иначе он погибнет.

Марий, ожидавший приступа или морского сражения, был разочарован.

«Стоило ли посылать столько войск на помощь отряду? — думал он. — Пуны едва ли будут отстаивать эту бесплодную скалу». Но Марий ошибался.

Карфагенян у скалы оказалось много, и, хотя Сципион опрокинул их в стремительной схватке и отряд был спасён, а скала удержана римлянами, карфагенский полководец Газдрубал возобновил нападения на магалийскую скалу.

Приказав начать осаду Магалии, Сципион Эмилиан стал наводить порядок в лагере.

«Вот он, римский Геркулес, очищающий Авгиевы конюшни![532]» — думал Тиберий, наблюдая за изгнанием, из лагеря певиц, флейтисток, арфисток, предсказателей, мелких торговцев; в лагере вводилась строгая дисциплина. Легионер, уклоняющийся от военных занятий и захваченный за игрой в кости или за кружкой вина, получал известное число ударов на виду у выстроенного легиона, у него отнимались оружие и обувь. Безоружный, босиком, он часами простаивал на форуме лагеря, вызывая у воинов презрение. Случалось, что провинившийся умолял центуриона выдать ему оружие и отправить на скалу, в самое опасное место, но получал суровый отказ.

В один из дней Тиберий, проходивший по лагерю, увидел на форуме нескольких легионеров, сплетавших верёвку из полос разорванных плащей.

— Что вы делаете? — обратился к ним Тиберий.

Воины молчали. Юноша смотрел на потные лица людей, стоявших босиком, с непокрытыми головами на солнцепёке, и думал: «Так наказывают строптивых, непокорных легионеров, не радеющих о доблести войска и славе великого Рима».

И вдруг, вглядевшись в воинов, он узнал среди них Тита.

— А ты как сюда попал? — удивился Тиберий.

Тит вспыхнул, быстро отвёл от него глаза.

— Что молчишь?

— В кости играл с Сервием. Марий хлестал нас виноградной лозой…

— Но Марий — ваш сосед по участку.

— Что ж, что сосед? А служба?

Тиберий задумался: «Да, служба. Она не знает ни родства, ни дружбы».

— А что вы делаете?

— Разве не видишь?

— Зачем вам верёвка?

Тит молчал. И Тиберий, поняв, растерянно взглянул на него:

— В уме ли ты?

— Лучше смерть, чем такой позор.

Легионеры молча слушали. Лица их были хмуры.

А Сервий, стоявший в стороне, думал: «Они плетут верёвку… Нет, я не хочу умирать, меня ждёт Тукция».

Он видел, как Тиберий протянул руку, слышал его слова: «Отдайте верёвку, с ней я пойду к консулу просить за вас».

Слова Тита не удивили Сервия, это были слова благодарности, и он, Сервий, сказал бы так же: «Господин мой, если ты спасёшь нас, все мы — твои слуги».

Сервий не спускал глаз с Тиберия, направившегося к шатру полководца. Вот Тиберий прошёл мимо часовых, вот входит в шатёр, над которым развевается белое знамя…

* * *
Сципион Эмилиан стоял в кругу военачальников и что-то говорил. Энергичное лицо его светилось уверенностью, глаза поблёскивали. Тиберий успел увидеть красное круглое лицо Мария, резко выделявшееся среди бледных лиц военачальников.

— Итак, решено, — сказал Сципион Эмилиан и, заметив Тиберия, подозвал его к себе: — Почему ты не пришёл на совет?

— Не успел. Осмотр стен Магалии занял больше времени, чем я предполагал. Возвращаясь, я увидел наказанных воинов и…

— Об этом потом… Каковы стены? Можно ли взять предместье приступом?

Тиберий помолчал.

— Ты ставишь меня, консул, в затруднительное положение. Разве у тебя нет мнения более сведущих людей?

— Я хочу знать твоё мнение.

— К стенам можно придвинуть осадные башни…

— Слышите? — повернулся Сципион к военачальникам. — И ты, Тиберий, уверен в успехе?

— Дай мне людей, и я первый пойду на приступ.

— О приступе и была речь во время твоего отсутствия. Решено напасть на Магалию чуть свет. В начале ночи начнём подготовку.

— Хорошо, но мне нужны надёжные воины.

— Выбирай. С тобой пойдёт примипил Марий.

Отпустив военачальников, полководец прошёлся по шатру, остановился.

Потом, взглянув на Тиберия, Сципнон сказал:

— Когда выберешь себе помощников…

— Я выберу из числа наказанных.

— Нет, Тиберий, эти люди должны отбыть наказание.

— Эти воины, Публий, должны участвовать в бою, чтобы искупить свою вину, и они пойдут со мною! — волнуясь, говорил Тиберий. — Нельзя доводить людей…

— Повторяю, Тиберий…

— Выслушай меня, Публий, а потом делай, что нужно.

И Тиберий рассказал о беседе с Титом, и решении легионеров умереть.

— Вот эту верёвку я отнял у них. Люди доведены до отчаяния: они разорвали свои плащи и стали вить верёвку. Боги видят раскаяние воинов, сам Марс сжалился бы над ними и послал их в бой! И я поклялся в душе Юпитером, что если ты не дашь мне этих людей, то я…

— Не пойдёшь в бой? — сверкнул глазами Сципион.

— О нет, Публий. Я пойду, но не стану выбирать помощников — ведь, кроме этих людей, других не знаю, а положиться могу только на них.

Сципион взглянул на Мария:

— В чём они провинились, примипил?

— Они играли в кости, пренебрегали службой. Я разогнал их. Пришлось сечь, как приказано тобой, отнять оружие и обувь, поставить их на форуме, в назидание другим.

— Когда это было?

— Завтра будет ровно неделя.

— Выдать им оружие и обувь — слышишь, Марий?.. А ты, Тиберий, можешь вести их в бой.

Схватив в волнении руку Сципиона, Тиберий прошептал:

— Я знал, что ты великодушен!

И он выбежал из шатра вслед за Марием.

Глава VII

Чёрная, как сажа, африканская ночь помогала римлянам. В темноте медленно двигались осадные башни, но, как ни тихо подступали они к стене, бдительный враг уловил лёгкий скрип колёс, и стены мгновенно ожили: между зубцами вспыхнули яркие огни, и отблеск их выхватил из темноты очертания огромных передвижных башен. На стенах появились катапульты[533] и баллисты[534]. Зажигательные снаряды ударялись о башни и с треском падали на землю, обжигая людей, следовавших за башнями. Римляне быстро тушили огонь, уносили раненых, настойчиво двигались вперёд.

Тиберий шёл во главе отряда, следовавшего за передовой башней.

— Как только башня упрётся в стену, — приказывал он, — пусть воины взбираются за мной на её верхний ярус! Тит и Сервий перебросят на стену мостик. А ты, Марий, будешь подгонять отстающих, следить за баллистами и катапультами.

— Я — примипил…

— Делай, как сказано. Каждая минута дорога.

— А таран?[535]

— Таран должен немедленно начать работу.

Со стен сыпались стрелы, свистели камни, ударяясь о башню, и Тиберий кричал в нараставшем шуме:

— Быстрее, быстрее!

Таран, находившийся в нижнем ярусе, тяжело бухал. Тиберий бросился в башню. За ним Тит и Сервий, увлекая за собой легионеров. Ощупью, в темноте они быстро поднимались по дощатой лестнице, содрогавшейся от ударов тарана. Вскоре свежий воздух пахнул им в лицо. Поспешно был перекинут мостик, и железные крючья, зацепившись за зубцы стены, зловеще заскрежетали.

Прикрываясь щитом, впереди бежал Тиберий с обнажённым мечом. Мостик оседал под тяжестью воинов, но Тиберий, увлечённый приступом, ничего не видел, не слышал. Перед ним — тёмная фигура… Взмах меча, крик — и уже стена. Он прыгнул на стену и услышал голос Сервия:

— Осторожно, здесь яма!

— К воротам! — кричит Тиберий.

Страшный вопль прокатился впереди — отряд карфагенян преградил им путь.

— Бей, коли, режь!

Тиберий не узнал своего голоса: ему показалось, что кричал кто-то другой, могучий, заглушая шум схватки. Люди смешались в тёмную барахтающуюся кучу, и эта куча, разъярённая и непреклонная, колыхалась, воя и проклиная, звеня оружием, готовая, как огонь, испепелить себя вместе с противником.

Тиберий изнемогал: казалось, не было сил освободиться от напиравших врагов.

— Держись, Тиберий!

Кто это кричит? Ах, это Сервий. Значит, стена занята.

— Вперёд! — зовёт Тиберий. — Не отставать!

Короткая схватка в темноте — лязг мечей, крики и проклятия на финикийском, нумидийском и латинском языках. Отряд Тиберия, преследуя врагов, бросился к воротам, сметая стражу.

— Открывай ворота! — приказывает Тиберий. — Быстрее, быстрее!

Лязгают тяжёлые железные засовы — и ворота распахиваются. С криками врываются в предместье легионы, их топот гремит по мостовой.

Уже светало, когда Тиберий увидел Сципиона Эмилиана; он скакал на коне, преследуя разбегавшихся карфагенян.

— Слава, слава! Магалия наша! — кричал Тиберий и только теперь обнаружил, что рука у него в крови.

— Что такое? Ты ранен? — участливо спросил Сервий.

— Пустяки, царапина, — отмахнулся Тиберий и бросился за воинами, устремившимися к неприятельскому лагерю.

С радостными криками ворвались римляне в лагерь, оставленный карфагенянами. Одни бросились к повозкам с продовольствием, другие проникли в шатры военачальников, тащили оттуда ковры, кубки, треножники, дорогие мечи с инкрустацией на рукоятках. Были и такие, что разбивали бочки с вином, подставляя под бьющую струю шлемы или пригоршни.

Лагерь гудел, как осиное гнездо. Начинались драки, пьяные легионеры выхватывали мечи, угрожая друг другу.

Тиберий пытался остановить грабёж, но его не слушали. И только Сципион Эмилиан, подъехавший к лагерным воротам, прекратил бесчинства, приказав трубить сбор.

Выстроив легионы, полководец обратился к воинам с речью. Голос его был суров.

— Вы набросились на добычу, как шакалы на падаль! — кричал он с негодованием. — Вы уподобились шайке грабителей, нарушили дисциплину! Вы недостойны называться громким именем римлян, владык мира! Пусть ваши жёны и дочери скажут, когда вы вернётесь в дорогое отечество: «Стыд и позор! Этих грабителей мы не хотим знать! Они опозорили себя, свои семьи и народ! Вот они, рабы алчности, торгаши награбленным!»

Воины стояли потупившись.

— Никогда я не начальствовал над злодеями и торгашами! И вот довелось мне и доблестным мужам, вступившим на стены, быть свидетелями такого позора! Клянусь Марсом, если ещё раз это повторится, виновным не избежать сурового наказания!

Слушая Сципиона, Сервий думал: «Нет, он неправ. Надо было отдать нам лагерь. Ведь мы жертвовали своей жизнью, многие из нас ранены».

А Сципион продолжал:

— Первым вступил на стены Тиберий Гракх, и я, именем сената и римского народа, награждаю Гракха большим стенным венком, а примипила Мария и легионеров Тита и Сервия жалую денежной наградой.

— Слава, слава! — загремели передние ряды, а этот возглас, перекатываясь по рядам, слился в общий восторженный крик.

Тиберий, несколько смущённый, поднял руку, но долго не мог вымолвить слова — воины кричали, приветствуя его. Наконец в наступившей тишине прозвучали взволнованные слова:

— Благодарю богов, республику, консула и вас, легионеры! Богов — за дарованную доблесть, республику и консула — за милость, а вас, воины, — за помощь в бою! Примипил Марий и легионеры Тит и Сервий были со мной, а я благодарю их за дружбу и помощь!

— Слава, слава! — кричали легионеры. Распустив войска и приказав укрепить захваченный лагерь и Магалию, Сципион обнял Тиберия:

— Я доволен тобой, внук победителя Ганнибала! Как обрадуются твои родные, узнав об этом подвиге!

Глава VIII

После зверских истязаний и казни Газдрубалом римских пленников на городских стенах борьба стала ещё более ожесточённой: жажда мести доводила обе стороны до неистовства. Карфагеняне мстили за Магалию и лагерь, за поражение, а римляне — за пытки и казнь соотечественников.

«Неужели нельзя обойтись без жестокостей?» — думал Сервий, стоя на часах и наблюдая за городскими стенами с перешейка, где находился шатёр консула. Перешеек этот соединял карфагенский полуостров с материком, здесь тысячи легионеров строили большой укреплённый лагерь во всю ширину перешейка. «Гракх говорил, что Сципион хочет отрезать город с суши, прекратить сообщение с другими странами по морю, но удастся ли это? Ведь купцы из Нефериса[536] продолжают приводить в гавань корабли, нагружённые продовольствием. Сципион приказал соорудить каменную плотину, запереть вход в гавань. Удастся ли это? Тогда город будет обречён: голод и болезни сломят карфагенян».

* * *
Карфагеняне перехитрили Сципиона Эмилиана. Осматривая однажды почти готовую плотину, запиравшую вход в гавань, консул увидел множество трёхпалубных карфагенских кораблей, вышедших в залив. За ними следовали плоты и лодки.

— Что случилось? — с недоумением спросил Сципион Эмилиан подходившего к нему Тиберия.

— Случилось то, чего нельзя было предвидеть, — сказал Тиберий. — Помнишь, Публий, я давно уже говорил тебе о каких-то работах, производившихся врагом в глубокой тайне, даже перебежчики не знали о них. И вот тебе — неожиданность! Пока мы загораживали вход в гавань, пуны прорыли канал в другом месте. Теперь, думаю, не запереть их — ведь море там глубоко.

Сципион был очень взволнован:

— Если они сегодня нападут на нас, все наши корабли будут уничтожены! Ведь мы не готовы.

— Боги сохранят нас, не допустят нашей гибели… — Голос Тиберия дрожал. — Легионы не должны погибнуть. Не имея кораблей, мы будем обречены…

— Нет! — твёрдо сказал Сципион и повторил с тревогой в голосе: — Нет! Только бы они не напали на нас сегодня! А завтра мы будем готовы, и они получат отпор!

В этот день неприятель не напал на римские корабли. Морской бой произошёл спустя три дня, и ни одна сторона не одержала победы.

Сидя в шатре, Сципион изучал карту Карфагена и его окрестностей. Он узнал, что, пока набережная, ограждённая земляным валом, не будет в руках римлян, городом не овладеть.

«Здесь, на земляной косе, я поставлю осадные машины и пробью в валу брешь. Остальное сделают легионы».

Приказав готовиться к нападению, Сципион вышел на преторий[537]. К нему подошли друзья и молча ожидали, что скажет консул.

Сципион заговорил, убеждая всех в необходимости овладеть набережной.

— Приступайте же, друзья, к делу! — распорядился он и направился к легионам.

Он видел, как двигались по земляной косе осадные машины, слышал свист камней, долетавших до лагерных ворот, а потом, когда тяжело забухал таран, долбя стену, подумал: «Вот оно, началось…»

Но вдруг таран замолчал, раздался отчаянный вопль, его сменили крики. Верхом на коне примчался Тиберий.

— На помощь! — кричал он. — Враг напал на осадные орудия, обратил воинов в бегство…

Действительно, от земляной косы бежали разрозненной толпой легионеры. Сципион во главе отряда всадников поскакал наперерез беглецам.

— В бой! — яростно кричал он, выхватив меч. — В бой, проклятые трусы!

Однако воины, обезумев от страха, не слышали его слов. Кони всадников топтали беглецов, а мечи беспощадно рубили.

— Играть сбор!

Загудели трубы, и мощные звуки далеко разнеслись, сзывая разбежавшихся легионеров.

Но, пока собирались воины, карфагеняне успели уничтожить осадные орудия и наскоро заделать брешь.

С горестью смотрел Сципион на обломки орудий, на трупы воинов. Не взглянув на строившихся легионеров, он в знак печали покрыл краем плаща свою голову и молча удалился. Посрамлённые воины, чувствуя, что консул презирает их, даже не желает говорить с ними, бросились к нему, окружили. Они целовали ему руки, одежду, бросались перед ним на колени:

— Прости, отец!

— Не гневайся!

— Пойдём, куда прикажешь!

— Прости ради богов!

Сципион вглядывался в лица легионеров и в глазах их видел преданность, раскаяние. Консул молчал, зная, что только непреклонностью можно покорить этих людей, только суровостью вразумить…

Наконец он сжалился:

— Встаньте, воины! И будьте впредь римлянами, а не варварами!

Уходя, он слышал позади ликующие возгласы и думал: эти люди не побегут больше перед врагом.

Подходя к шатру, он увидел Тиберия, который возвратился из-под стен города.

— Что нового?

— Враг подтягивает свежие силы.

— Созвать военачальников!

Когда в шатре стало тесно (собрались легаты, военные трибуны, квесторы[538] и примипилы), Сципион, не спрашивая, возможно ли это, приказал восстановить разрушенные машины, запастись снарядами.

— Я не назначаю срока, — сказал он, — но вы сами должны понять, как это важно. В обозе есть кузнецы, плотники, столяры и другие ремесленники. Если их мало, я затребую, кого не хватает, у окрестных царей.

Начались осадные работы. В обозе работали даже легионеры. Тит взмахивал огромным молотом, и золотые искры рассыпались во все стороны, а наковальня гудела, как отдалённый раскат грома.

— Как дела, Тит? — спросил Тиберий.

Он смотрел на красное, потное лицо, освещённое багровым пламенем горна.

— Хорошо.

— Ты, я вижу, неплохой кузнец.

— Буду хорошим кузнецом.

Тит ковал железные части для баллист и катапульт, Сервий помогал ему; кузнечные мехи тяжело дышали. Готовые изделия, охлаждённые в воде, возвышались кучками, но им не давали залёживаться: люди, строившие баллисты и катапульты, поспешно уносили их.

— Если работа не будет прервана, — говорил Тит, — если враг не станет нас тревожить, то через несколько месяцев мы пойдём на приступ.

— Какая трудная, тяжёлая война! — вздохнул Сервий. — Скорее бы она кончалась!

— Война кончится не раньше, чем город будет наш. — И, помолчав, Тит спросил: — Где Маний? Что его не видно?

— Маний шьёт одежду для воинов… Он стал лучшим портным в легионе.

Тит рассмеялся:

— Пусть он шьёт, а мы будем ковать.

— Но не куй, Тит, хитростей на своей наковальне!

— Ещё рано, Сервий, ещё рано! Да и не место здесь. А вернёмся в Италию — увидим!

Наконец наступил день окончания работ, и, пустив в ход новые осадные орудия, римляне начали военные действия. Карфагеняне отступили. Сципиону Эмилиану удалось овладеть набережной и гаванью.

— Теперь город почти в наших руках, — сказал Тиберий.

— Нет, — ответил полководец, — сделан только первый шаг, а до взятия Карфагена ещё далеко.

И он приказал:

— Соорудить вал, равный по высоте городским стенам, вывести легионы на работу!

Глава IX

Дни и ночи находился Тиберий среди легионеров. Производились земляные работы: мелькали тысячи лопат, насыпая землю вокруг города, тысячи ног утрамбовывали её, забивали в землю камни и тяжёлые куски дерева, обитые железом. Люди работали молча; только изредка вспыхнет песня, её подхватят несколько голосов, но, не найдя общей поддержки, заглохнет.

Карфагеняне обстреливали легионы из баллист и катапульт, поражали стрелами из луков и камнями из пращ, но воины, скрываясь за передвижными щитами из прутьев или досок, продолжали работы. Когда же были доставлены винеи,[539] работа пошла веселее.

В часы отдыха Тиберий беседовал с воинами, расспрашивал о их жизни. Большинство легионеров были земледельцы. Они жаловались на тяжёлую жизнь, разорение. И Тиберий впервые подумал: «А ведь Лициний Столон[540]ещё много лет назад хотел улучшить положение земледельцев. Он предложил закон, в котором говорилось, что никто не имеет права владеть участком общественного поля, превышающим пятьсот югеров[541] и никто не может выгонять на пастбище более чем сто голов крупного и пятьсот голов мелкого скота».

* * *
Несколько месяцев спустя Марий торжественно доложил проконсулу[542], что сооружение вала окончено — город заперт с суши.

Сципион задумчиво смотрел на папирус, на котором был старательно вычерчен план Карфагена.

Марий прервал молчание:

— Теперь пойдём на приступ?

— Не будем торопиться. Газдрубал с войском попал в мышеловку. Пусть голод и болезни довершат начатое мною дело.

…Осада Карфагена затягивалась, наступила зима. Военные действия почти прекратились. Тиберий получил разрешение Сципиона Эмилиана уехать в Рим.

Дули холодные ветры, шли дожди, и осаждённый город с высокими стенами и круглыми башнями, поблёскивавшими при свете факелов, стоял тёмным призраком.

Тиберий бродил среди воинов, стороживших все выходы из города, слушал их беседы, сам разговаривал с ними, но мысль о непогоде, мешавшей уехать, тревожила его с каждым днём всё больше. Он отвечал невпопад на вопросы легионеров, хмурился. И воины, чувствуя, что ему не до них, отходили от него перешёптываясь. А он не замечал этого.

Бездеятельность удручала Тиберия. Он думал о Риме, о родительском доме, о матери и брате, о занятиях философией, науками, литературой, без которых жизнь казалась невыносимой, бессмысленной.

Не выходили из головы слова Сципиона: «Пусть голод и болезни довершат начатое мною дело», и Тиберию становилось страшно: там, в осаждённом городе, не хватает хлеба, люди питаются собаками, кошками, мышами, а когда съедят их — начнут убивать по жребию друг друга, чтобы не умереть от голода.

«Публий хочет взять город измором, а Юпитер не желает примирения обеих сторон, стоит на стороне римлян». — «Но ведь это война, — говорил другой голос. — Разве ты не сражался на стенах Магалии?» — «Но я не знал, что война так ужасна. И зачем война, когда споры можно разрешать мирным путём?» — «Римлянин не привык ни торговаться о мире, ни просить его: он выхватывает меч».

Когда ветры несколько утихли, Тиберий собрался отплыть в Италию. Он смотрел на воинов, сбежавшихся проводить его, видел Сципиона Эмилиана, окружённого легатами, слышал звучные слова проконсула.

— Эти письма ты передашь матери и сестре, а это послание — римскому сенату.

Взяв письма, Тиберий взошёл на неспокойную бирему[543]. Судно рвалось, как цепной пёс, тёмные волны, пенясь, ударялись о берег, и ропот их звучал угрожающе.

— Посейдон[544] гневается, — сказал Сципион по-гречески. — Не отложить ли путешествие до завтрашнего дня?

— Зачем? — пожал плечами Тиберий. — Мы надеемся на милость Эола[545] — он пошлёт нам попутные ветры. Да и Посейдон сжалится над мореплавателями, которые стремятся к родным берегам.

Осыпаемый с ног до головы брызгами, Тиберий стоял у борта биремы, взлетавшей над волнами и устремлявшейся в пучину.

— Прощайте, друзья! — кричал он, размахивая шлемом.

— Прощай, господин!

— Приезжай к нам, когда будем брать город!

— Не задерживайся!

— Да хранит тебя Нептун!

Так кричали легионеры, толпившиеся на берегу. И в первом ряду Тиберий видел рослую фигуру Тита, его грустное лицо.

— Будь здоров, Тит!

Тит что-то крикнул в ответ, но Тиберий не расслышал. Бирема уходила, зарываясь лебединой грудью в воду, ветер свистел в снастях, надувая паруса; берег быстро-быстро удалялся; уже не видно людей за пенистыми хребтами волн, только тёмные стены города упираются ещё в хмурое, зловещее небо, но и они постепенно уменьшаются, тают и наконец исчезают.

«Слава богам! Я возвращаюсь к ларам».

Эта мысль вызывает на лице Тиберия улыбку. Он не обращает внимания на ветер и брызги, пристально смотрит в ту сторону, где должен показаться из-за пены высокий берег Сицилии.

Глава X

В полутёмной курии Гостилия[546] собирались сенаторы, срочно созванные консулом Гнеем Корнелием Лентулом. Тяжёлая дверь, скрипя, отворялась — медленно входили магистраты[547] в белых тогах с красными полосами. Проходя мимо стен, на которых сверкали надписи о величии Рима, они замедляли шаг перед мемориальными досками с именами знаменитых граждан. В тишине, нарушаемой лишь шарканьем ног, сенаторы занимали места на креслах из слоновой кости.

Гней Корнелий Лентул, надменный человек с орлиным носом и тонкими губами, поднялся на возвышение и сел на высокое кресло, украшенное золотом и слоновой костью.

Наступила тишина.

— Я собрал вас, отцы, — вставая, произнёс Лентул, и его взгляд скользнул по лицам сенаторов, — по важному делу: надо обсудить донесение, полученное из-под Карфагена. Пусть принцепс сената[548] огласит послание Сципиона Эмилиана.

На возвышение поднялся широкоплечий человек с приветливым лицом и добрыми глазами, вынул из тоги навощённые дощечки. Это был консуляр[549] Сципион Назика Коркул, оратор и правовед, зять Сципиона Африканского.

— Слушайте, отцы, что пишет нам доблестный проконсул…

И он прочитал громким голосом, отчеканивая каждое слово:

— «Публий Корнелий Сципион Эмилиан, начальствующий над легионами под Карфагеном, — сенату и римскому народу.

Волею богов Карфаген взят, оставшиеся жители проданы в рабство. Трусливый Газдрубал отправлен в Рим. Всё имущество горожан, за исключением золота, серебра, храмовой утвари и пожертвованных в храмы даров, отдано воинам. Несмотря на пожары, свирепствовавшие в Карфагене около недели, большая часть города уцелела. Считая, что Карфаген мог бы стать цветущим торговым городом Римской республики, жду приказания, как поступить с ним.

Сообщаю подробности. Весной я двинул легионы на приступ. Гаю Лелию удалось перебраться через стену и вторгнуться в гавань. Мы проникли в город, овладели рынком и двинулись по трём узеньким улицам, соединявшим рынок с акрополем[550]. Продвижение было чрезвычайно медленным: шестиярусные дома приходилось брать приступом, перекидывать доски и балки через улицы на крыши домов и переходить по ним, убивая всех встречных. Сражались не только мужчины: женщины и дети, не щадя себя, убивали римлян. Когда мы дошли наконец до акрополя, где держался Газдрубал с остатками своего войска, я приказал поджечь здесь дома, чтобы расширить место для действия легионов. Безвыходность положения — вынудила осаждённых просить о пощаде. Я обещал пощадить тридцать тысяч мужчин и двадцать пять тысяч женщин. Газдрубал с женой и детьми, а также римские перебежчики укрылись в храме бога-целителя[551]. Изнемогая от голода, они подожгли храм, а Газдрубал с оливковой ветвью в руке выбежал из него и умолял меня на коленях о помиловании. Но гордая жена его, проклиная вероломного мужа, который унижался ради сохранения своей презренной жизни, клеймя его кличкой «изменник отечества», столкнула своих малолетних сыновей в бушевавший огонь и бросилась вслед за ними.

Война окончена. Слава легионам и военачальникам, стоявшим на страже державного Рима! Слава сенату и римскому народу!»

— Итак, отцы, Карфаген взят, — сказал Лентул, когда Сципион Назика Коркул сошёл с возвышения. — Теперь надо решить, как поступить с мятежным городом. Я предлагаю разрушить Карфаген, как этого требовал мудрый Катон Цензор, разрушить предместье Магалию, а также города, поддерживавшие Карфаген в борьбе против Рима.

— Нет, — возразил Сципион Назика Коркул, подняв руку. — Я считаю безрассудством разрушать большой торговый город, который мог бы стать цветущим центром Африки, нашей новой провинции.

Поднялся шум, яростные споры; сенаторы вскочили с кресел и, не обращая внимания на Сципиона Назику Коркула, старавшегося убедить их в правильности своего мнения, кричали, готовые доказать кулаками свою правоту. Консул и принцепс сената прислушивались к спорам. Большинство сенаторов были за разрушение Карфагена, и, когда вопрос об участи города был поставлен на голосование, восторжествовало старое требование Катона Цензора.

— Послать Сципиону Эмилиану постановление сената и приказать ему немедленно разрушить Карфаген и мятежные города до основания, — сказал Лентул, не скрывая своей радости. — Надо помнить, что разрушенным городам никогда больше не восстать!

* * *
Сципион Эмилиан сообщил друзьям и военачальникам волю сената. С тяжёлым чувством он молча удалился в свой шатёр. В душе его были стыд и ужас… Он не хотел никого видеть, ни с кем говорить.

Только по ночам выходил Сципион на преторий.

Огромный город пылал, как тысячи факелов, длинные языки пламени лизали раскалённое докрасна небо. Гарь, треск горящих зданий, грохот обрушивавшихся кирпичных стен, высокие столбы искр… Огонь, бушующий на огромном пространстве уже две недели… удушливая жара… Раскалённый даже ночью воздух врывался горячими волнами на преторий, обжигая лица людей…

Семнадцать дней бушевал пожар и наконец стал утихать. Но долго ещё дымились развалины, и гарь отравляла воздух.

Сципион Эмилиан писал донесение сенату.

Глава XI

Четыре человека подходили к Цереатам в полдень. Родная деревушка лежала у подножия горы: безлюдная улица, тихие, заснувшие хижины; лишь изредка донесутся голоса детей, крики женщин, лай собаки, горластое пение петуха. И опять безмолвие.

Сервий подбежал к хижине Деция и отшатнулся: заколочена.

«Что такое? Почему? Неужели уехали? Но куда? Где Тукция? О боги!»

Он бросился в маслинник, но там работали рабы: они окапывали и удобряли оливковые деревья. На месте, где Сервий прощался с Тукцией, был навален навоз, из которого торчали вилы. Увидев виллика[552] покрикивавшего на рабов, он подошёл к нему:

— Скажи, друг, кому принадлежит этот участок, почему здесь нет хозяина?

— Хозяин этого участка — Сципион Назика.

— А прежний хозяин?

— Разорился. Его дом, земля, маслинник и виноградник принадлежат нашему господину.

— А где же Деций и его дочь?

Виллик пожал плечами:

— Ты можешь узнать о них у соседей.

Сервий побежал к Титу.

— Где Деций и Тукция? — кричал он в отчаянии. — Их хижина заколочена, земля продана…

— А ты был на своей земле?

— Не был ещё.

— И не ходи…

— Почему? — Руки Сервия опустились, беспокойство закралось в сердце. — Почему? — повторил он волнуясь.

Тит не ответил.

— Пусть скажет Авла.

Авла, жена Тита, баюкала на руках ребёнка.

Сервий бросился к ней:

— Скажи, Авла, не скрывая, как здоровье и дела моей матери, брата?

Авла молча смотрела на него; в её взгляде было сострадание.

— Увы, Сервий! Твой участок продан за долги… Твоя мать…

— Говори!

— Умерла у чужих людей…

Сервий схватился за голову.

— Горе мне, горе! — повторял он, и губы его дрожали. — А брат? Что же брат?

— Твоего брата забодал бык вскоре после того, как ты ушёл из деревни… Мать осталась одна, не могла справиться с хозяйством…

— И никто не помог?!..

— Некому было помогать, — строго сказала Авла.

— А Деций, Тукция?

— Они тоже разорились, ушли отсюда. Это было в прошлом году. С тех пор о них ничего не известно.

— Но если они в городке…

— Я спрашивала людей, они говорят, что отец и дочь пробыли там недолго и ушли.

— Куда? Куда?

— Никто не знает.

Сервий опустил голову.

«О Тукция, Тукция! Не помогли нам боги, которых мы просили, — ни Марс, ни Венера!»

Тит стал утешать Сервия, не Авла остановила его:

— Надо думать, что делать.

— Я уже решил, — сказал Сервий: — буду их искать. Я должен найти Тукцию, мы любим друг друга…

— Любили! — усмехнулся подошедший Маний. — Когда-то любили! Старый Хронос[553] стирает горе и любовь.

— Замолчи! — вскрикнул Сервий. — Вместо того чтобы посочувствовать мне, ты жалишь ядовитым жалом ненависти.

— Ты ревнуешь, Маний, — сказала Авла, — но боги давно уже решили судьбу Тукции.

— Нет! — крикнул Маний, и глаза его стали злыми. — Рано ещё говорить о судьбе Тукции.

— Замолчи, куриная голова! — бросил Сервий и повернулся к Титу. — Ухожу. Делать мне здесь нечего. Будьте здоровы, Тит и Авла!

И он ушёл, не взглянув на Мания.


Между тем Марий весело шёл к своей хижине, мечтая о спокойной жизни в родной деревушке. Ни безлюдье, ни тишина Цереат не произвели на него такого удручающего впечатления, как на Сервия.

Хижина стояла в тени платанов, соединённых гирляндами из плюща. Большой пёс, гремя ржавой цепью, бешено залаял, но, узнав хозяина, радостно завизжал, прыгая и виляя хвостом.

— Что, не узнал, — Ганнибал? — Марий ласково гладил собаку. — А я думал, что не найду тебя на месте… Когда я уходил из дому, ты хворал, не мог встать…

Моложавая женщина, услышав мужской голос, выбежала из хижины, всплеснула руками и расплакалась. Это была Фульциния, такая же быстрая вдвижениях, как и прежде. Из-за спины её выглядывали дети.

Муж и жена обнялись. Потом Марий обернулся к детям:

— Что, малыши, не узнали отца?

— А как узнать тебя? — засмеялась Фульциния. — Отрастил усы и бороду, да и поседел весь!

Марий засмеялся, вынул из сумки медовые лепёшки и роздал детям.

— Ну, теперь узнали отца? — сказал он, входя в небольшой тесный атриум.

В отверстии в потолке виднелось голубое небо, заглядывали ветви разросшегося платана; солнечный луч, минуя цистерну, выложенную из туфа,[554] в которой было мало воды, освещал нишу с ларами, задевая стол, стоявший перед ней.

Марий осмотрел хлев и сарай, смежные с атриумом. Здесь было просторнее, чем в атриуме. В хлеву не было коровы и овец (они паслись), хрюкала свинья с дюжиной поросят; в сарае стояли два деревянных плуга, лежали виноградный нож, заступ, молоток, большие гвозди в ящике, несколько брёвен.

Вернувшись в атриум, Марий молча сел за стол, задумался. Он ни о чём не расспрашивал Фульцинию, ожидая, что она сама всё расскажет. Действительно, потчуя мужа ячменным хлебом, овощами, оливками и вином, Фульциния говорила:

— Поле я вспахала и засеяла с трудом: помогли Деций и Тукция. Вол у нас околел, и мы запрягли в плуг корову. А плуг — знаешь сам — тяжёлый: деревянный сошник плохо режет землю… Уж и помучились мы — чуть не плакали!

«Да, тяжело женщине в поле, — думал Марий. — Что же она молчит, не говорит о главном?»

— Говорят, что некоторые хозяйки сбывают за бесценок домашнюю утварь, помышляют даже о продаже всего имущества…

Фульциния вспыхнула:

— Не сердись! Я тоже стала продавать утварь, чтобы уплатить подать и недоимку… Подать я уплатила всю, а недоимка осталась. Придётся продать свинью… Как думаешь?

— Свинью или поросят, даже корову, а недоимку уплатить нужно.

В его голосе послышалось раздражение, и Фульциния притихла. Наступило молчание.

— А как наш виноградник и плодовые деревья? — спросил наконец Марий.

— Виноградник отнят за долги ещё в прошлом году, — всхлипнула жена, — а оливковые посадки пока не тронуты.

— А сколько у нас овец?

— Не больше десятка.

— Ну, не печалься, — Марий старался казаться весёлым, — боги нам помогут.

— Я усердно молюсь Церере[555], вся надежда на неё, — вздохнула Фульциния, — но обиднее всего, что мы голодаем, а там, в большом доме, — протянула она руку к видневшейся на пригорке вилле, — пируют и пляшут.

Обходя с женой маслинник и поле, засеянное полбой[556]и ячменём, Марий говорил:

— Как-нибудь проживём. Хлеб оставим себе, оливки будем продавать. А соберёмся с силами — получим землю под виноградник. Республика поможет воинам, не даст им умереть от голода, — ведь божественные братья, основавшие Рим, пекутся о нуждах квиритов. Разве мы не стояли за Римскую республику, не воевали в чужих землях?

— Верно, но богачи…

— Когда они узнают, что я примипил, нас окружат почётом. И никто не посмеет притеснять…

* * *
Однажды Марий увидел на господском поле Тита; тот наблюдал за рабами, которые пахали.

— Как живёшь, Тит? — закричал Марий.

— Не лучше тебя, центурион!

— А ты не смейся! — Марий старался казаться весёлым. — Боги и республика — за нас! Увидишь, Тит, как заживём, увидишь!..

Тит недоверчиво покачал головой.

«Марий сам не верит своим словам, — подумал он. — Видит, что дела плохи, помощи ждать неоткуда».

— Мне удалось получить в аренду участок земли, — рассказывал Тит, — лишь потому, что я ветеран. Зерна буду получать пятый модий[557] из этой же части буду платить за помол, а ячменя и бобов пятую часть; всё остальное — поровну с хозяином. Сверх того господин даёт корм для волов, а так как волов у меня нет, то сено, вику и другие корма я имею право продать.

— Я рад за тебя, Тит…

— Не подумай, центурион, что я отказываюсь помогать тебе в хозяйстве…

— Если купишь волов, то сможешь пасти их на моём участке…

— Пусть воздаст тебе Церера за доброту!

Наступило молчание.

— Знаешь, центурион, — вздохнул Тит, искоса поглядывая на Мария, — землю мы должны завоевать, иначе пропадём…

— Завоевать?

Опустив голову и не сказав ни слова, Марий зашагал к своей хижине.

Глава XII

Сервий не нашёл Деция и Тукцию. Он бродил по окрестностям, расспрашивая, не встречал ли кто-нибудь старика с дочерью, искавших работу, но земледельцы и виллики, к которым он обращался, уверяли, что не видели их.

Израсходовав свои небольшие сбережения, состоявшие из скудного жалованья легионера и денежной награды, полученной после окончания Третьей пунической войны, Сервий принуждён был искать работу.

Повсюду, куда он ни обращался, ему отказывали, — рабы справлялись со всеми работами в виллах, и нанимать свободнорождённого не было надобности.

Наконец Сервию удалось наняться в начале жатвы на виллу знатного богача Сципиона Назики Серапиона, сына Назики Коркула.

Виллик, суровый вольноотпущенник с коричневым от загара лицом, осмотрел Сервия с ног до головы, и взгляд его остановился на грубых, пыльных башмаках аз воловьей кожи.

— Будешь издольщиком?

— Нет, работать за хлеб и овощи не хочу, — возразил Сервий. — Я предпочёл бы работу подёнщика: он зарабатывает больше. Каждый день у меня были бы деньги.

— Не жадничай! Больше, чем три сестерция[558] ты не получишь.

Сервий обошёл виллу. Кругом простирались поля с колосящимися хлебами — полбой, пшеницей, ячменём, просом, и с кормовыми растениями — бобами, горохом и викой. На отдельных участках зеленели репа, редька и чеснок. А дальше, до склонов холмов, покрытых виноградными лозами, краснело, как жар, поле маков. Вилла утопала в зелени вязов, тополей, яблонь, груш, смоковниц и оливковых деревьев.

Сервий побывал на конюшне, в риге, в помещениях для рабов. Он узнал, что рабы получают месячину — продовольствие на месяц, состоящее из зерна, соли, оливкового масла, солёной рыбы и кислого вина.

Мычали волы, впрягаемые в плуг, ревели ослы, возившие навоз и вертевшие жёрнов.

Сервий подошёл к виллику, беседовавшему с вилликой; обязанностью её было готовить обед и ужин, присматривать за кладовыми, курятником и голубятней.

«Вот они, хозяева виллы! — думал Сервий, исподлобья глядя на мужчину и женщину. — Они делают что хотят… И все эти богатства принадлежат одному человеку».

Он наблюдал обряды, предшествовавшие жертве Церере. Янусу[559], Юпитеру и Юноне были совершены возлияния вином и положены с молитвами на жертвенник пирог и лепёшка. Затем, после вторичного возлияния трём этим божествам, приступили к жертве Церере: была зарезана свинья, её внутренности и вино были принесены в жертву богине.

Перед освящением поля было совершено опять возлияние вином Юпитеру и Янусу, разрезаны и положены один на другой сухой хлеб и пирог. А потом закололи боровка, ягнёнка и бычка. Люди молились: «Отец Марс, прими принесённую тебе жертву!» Жертву торжественно обнесли вокруг поля.

— А теперь, — сказал виллик, вытирая пот с загорелого лица, — за работу!

На поля с колосящимися полбой, пшеницей и ячменём отправлялись рабы. И Сервий думал: «Какая тяжёлая жизнь! И мне придётся терпеть всё наравне с рабами!»

Солнце медленно поднималось; казалось, всё было залито червонным золотом.

— Эй ты, новичок, что стоишь? — закричал Сервию виллик, протягивая серп. — Ступай на пшеничное поле.

Сервий пошёл догонять рабов.

Пшеничное поле… Ветер бросался, как пловец, в глубину неспокойных вод, и жёлтые волны катились с лёгким шумом, сверкая и переливаясь на солнце. Надсмотрщики расставляли рабов по местам, покрикивая на них. Сервий очутился рядом с широкоплечим рабом, взглянул на него: мрачные глаза, толстые губы, упрямый подбородок. Раб тоже посмотрел на Сервия, указал глазами на корзину для колосьев. Сервий не понял и принялся жать, срезая верхнюю часть стебля и бросая колосья в корзину. Раб схватил его за руку. Сервий бросил серп на землю и принялся укладывать колосья в корзину. Раб что-то сказал, кивнул и взял серп: руки его мелькали, серп сверкал. Сервий укладывал колосья в корзину. Затем он взвалил её на плечо и понёс на ток.

Работа двух человек подвигалась быстро, и удивлённый надсмотрщик спросил Сервия:

— Ты давно работаешь жнецом?

— Я имел своё поле, а когда его продали за долги…

— Я скажу виллику, что ты хорошо работаешь.

— Мы работаем вместе, — Сервий указал на раба.

— Который раб?.. А, этот… Хорошо, я скажу о тебе и о нём.

Ток был расположен на холме. Здесь внимание Сервия привлекла молотьба. Большие чёрные волы с огромными рогами и могучей грудью, поблёскивая покрытыми смолой копытами, тащили трибулу[560] На тяжёлую доску с укреплёнными в ней снизу тяжёлыми камнями становился раб, и эта молотилка превращала колосья в мягкую кучу, готовую для веяния. Деревянные лопаты дружно погружались в неё, а ветер отделял мякину от зерна.

Когда пшеница была сжата, Сервия и раба послали косить солому, оставшуюся на корню после жатвы. Они быстро справились, и виллик обещал наградить обоих, если они будут так же работать всю осень.

А осень лишь наступала. Деревья и кусты кое-где начали желтеть; но соседняя роща стойко сопротивлялась дыханию горной прохлады, упорно не желая сбросить зелёную одежду.

Сервий знал, что теперь предстоит возить на поля навоз, зелёное удобрение, золу, сеять полбу, пшеницу, бобы, чечевицу, ячмень, готовить корма для скота, но не унывал — работа не пугала его. Он опечалился, когда его разлучили с рабом, к которому он привык. Виллик приказал Сервию отправиться в виноградник, а рабу вместе с другими невольниками готовиться к сбору оливок.

Сервий ушёл недовольный: он подружился с рабом, они научились понимать друг друга, и теперь ему не хватало товарища.

В винограднике уже снимали зелёные и лиловые гроздья, складывали их в корзины и отвозили к осмолённым чанам; молодые рабы мяли в них виноград босыми ногами, и их тела до пояса были залиты красным соком, как кровью.

— Скоро начнём сажать лозу, — сказал надсмотрщик рабам во время отдыха.

Это была трудная работа. Сервию было поручено осматривать лозы, замечать, достаточно ли на них узлов, и подвязывать, стараясь, чтоб лозы поднимались прямо. Обнажённый по пояс, в лёгкой шапке в виде шлема, он окапывал лозы, подрезал их. Затем вместе с рабами приступил к пахоте.

Надев на двух волов намордники из ивовых прутьев, чтобы животные не портили лоз, Сервий впряг их в деревянный плуг, надел ярмо, лёгшее им на плечи, привязал к ярму вожжи и погнал волов.

Проводя борозды, Сервий осторожно обходил отводки молодых лоз, давая волам отдых. Потом он стал бороновать виноградник.

Виллик требовал от Сервия такой же быстрой работы, как и в поле, но Сервий сказал:

— Ты знаешь, что я не ленюсь, но в винограднике работа тяжела и кропотлива. Я удивляюсь, что рабы так хорошо справляются здесь.

— Твоя болтовня до добра не доведёт, — нахмурился виллик. — Рабов не хвалить надо, а наказывать — тогда они будут работать лучше.

— Молчи, куриная голова! — вскричал Сервий. — Давно ли ты стал вольноотпущенником, а теперь издеваешься над такими же рабами, каким был сам!

— Я делаю, что приказано господином.

— А что приказано?

— Приказано помнить поговорку: «Лоб важнее затылка».

Сервий отвернулся.

«Здесь люди бесправны, как скот в ярме, и виллик с рабской душою мне ненавистен».

Мысль уйти отсюда в город, продолжать поиски Тукции уже не первый раз овладевала Сервием.

Глава XIII

Однако Сервий не скоро попал в город. Пришлось прожить на вилле Сципиона Назики зиму и весну: виллик объявил ему, что сам господин приказал не отпускать хорошего работника и увеличить подённую плату на два асса. Сервий тратил эти деньги на еду, а три сестерция, получаемые ежедневно, откладывал. Ему нужны были деньги, чтобы отправиться в путь.

Зимой, в ясные дни, шла прополка хлебов — приходилось уничтожать дикий овёс, который засорял нивы. Рабы, с железными мотыгами в руках, работали осторожно, чтобы не повредить корней всходов, окучивая и прикрывая землёй молодые растения.

— Не торопись, не на пожар! — кричал низкорослый раб с выбитыми зубами, обращаясь к другому, работавшему с ним рядом.

— Я-то не тороплюсь, а вот ты разрыхляешь — будто колодец роешь!

В винограднике убирали хворост: делали из него вязанки, складывали в кучи виноградные ветки, смоковничные дрова и чурки.

Когда наступила весна и зацвели груши, началась пахота.

Виллик приказал пахать сперва землю сухую и песчаную и лишь напоследок сырую.

Он поспевал всюду:

— Помни, Сервий, когда начнётся сев хлебов, не забывай заглядывать в оливковый сад. Пусть рабы обрежут сухие и сломанные бурей ветки…

— Знаю, — перебил его Сервий. — У меня самого был маслинник, и я помню старую поговорку: «Кто вспахал маслинник, тот выпросил у него плодов; кто унавозил, тот вымолил, а кто обрезал, тот потребовал».

— Хорошо. — На строгом лице виллика мелькнуло подобие улыбки. — Если бы ты согласился работать у нас политором[561], то не пожалел бы, клянусь Церерой!

Нахмурившись, Сервий промолчал. Остаться на вилле, отказаться от поисков Тукции? Нет, не для того он ушёл из Цереат, чтобы кончить свою жизнь издольщиком на вилле богатого нобиля! Нет, надо уходить — больше он здесь не останется!


Однажды Сервий заметил, что раб, с которым он подружился, перешёптывается со своими товарищами, опасливо поглядывая по сторонам. Сервий догадался, что они что-то замышляют. При его появлении рабы тотчас же разошлись.

Сервий стал расспрашивать раба, о чём они говорили, и тот объяснил знаками, что они втроём задумали бежать.

Сервий покачал головой. Бежать? Но куда? И как уйти от погони? Однако раб продолжал говорить с жаром, и Сервий пообещал ему молчать.

На душе его было тяжело: вспомнились рассказы Тита о бегстве рабов, преследовании их надсмотрщиками, жестоком истязании. Беглецам надевали на шею колодки, заковывали ноги в цепи, запирали в эргастуле[562] или сажали в глубокую, сырую яму, морили голодом, распинали на крестах.

«Стоит ли идти на такие муки? — думал Сервий. — Куда рабы могут уйти? К пастухам, на юг Италии? Но и там трудно скрыться — надсмотрщики сразу заметят чужого человека».

Сервий видел, как рабы уходили днём, во время отдыха; перебравшись через высокую изгородь, они побежали по дороге, усаженной по сторонам кустами и деревьями.

«Пока виллик обнаружит бегство, они уйдут далеко», — подумал он.

Отсутствие трёх рабов было обнаружено лишь во время вечерней переклички. Взбешённый виллик приказал Сервию вооружить нескольких рабов, взять с собой собак и отправиться в погоню. Сервию не хотелось идти, он отказывался под разными предлогами, но виллик сказал:

— Неужели ты, свободнорождённый, заодно с беглецами? Делай, как приказано.

Сервий сжал кулаки, но сдержался.

Была уже ночь, когда отряд отправился на поиски.

Тёмное небо, усыпанное звёздами, казалось огромным куском сверкающей ткани, разостланным над землёй, лёгкий ветерок доносил аромат цветов, смешанный с запахом гниющего у чанов винограда.

Сервий шёл впереди рабов с факелом в руке, с трудом удерживая рвущихся собак. А сзади ехал верхом виллик, подгоняя отстающих.

«Далеко ли успели уйти рабы? Если они побежали по дороге, — думал Сервий, — то стоит только спустить собак, и они быстро нагонят их, а если рабы пошли межой, им легко заблудиться в поле… Рабы, конечно, побежали по дороге, чтобы уйти подальше».

И он, больше не раздумывая, свернул на межу. Однако виллик тотчас же подъехал к нему.

— Скажи, зачем ты это сделал? — вскричал он.

— Беглецы избрали этот путь.

— Почему так думаешь?

— Взгляни на следы. — Сервий осветил факелом землю.

Действительно, на рыхлой почве виднелись кое-где следы босых ног.

Виллик был в нерешительности, не зная, как поступить.

— Может быть, ты прав, — задумчиво произнёс он. — Но далеко ли ведёт эта межа? И куда она нас выведет?

И он приказал спустить собак.

С визгом и лаем бросились они вперёд.

Сервий шёл, прислушиваясь. Пламя факела, расщепляемое порывами ветра, колебалось. Факел, потрескивая, чадил.

Тревожное состояние виллика передалось и Сервию, но это была иная тревога. Он боялся, как бы рабы не были пойманы, хотя Сервий и убеждал себя, что ему, свободнорождённому, нет дела до рабов.

Преследование продолжалось. Когда наконец люди совсем выбились из сил, Сервий сказал виллику:

— Беглецы уже далеко, нам не догнать их. Прикажешь возвращаться?

Виллик промолчал.

Сервий понял, что теперь рабов не настигнуть: вероятно, они укроются в горах, а затем уйдут подальше из окрестностей, может быть, на юг.

На душе его стало легко. Рабы посматривали на него дружелюбно.

…Спустя несколько дней отряд возвратился на виллу, так и не поймав беглецов. Сервий видел радость в глазах рабов и был доволен. Однако его тяготило, что теперь десятки рук протягивались ему на помощь, что бы он ни делал. Он отказывался от помощи, сторонился рабов, но всё больше чувствовал их расположение. Сервий опасался, как бы виллик не увидел этого и не донёс на него господину.

Но виллик ничего не замечал: он был занят приготовлениями к предстоящему приезду хозяина.

Незадолго до Компиталий[563] разнеслась весть о приезде Сципиона Назики. Сервий ожидал увидеть изящного щёголя в белоснежной тоге с пурпурной каймой, сопровождаемого толпой клиентов. Каково же было его изумление, когда перед рабами, выстроенными вилликом, предстал тучный, неуклюжий, как медведь, широкоплечий великан, с тёмными угрюмыми глазами, бесформенным носом и рыжеватой бородкой на широком лице. На нём был дорожный плащ, из-под которого виднелась шерстяная тога, в руке — суковатая палка. Сопровождал патрона молодой вольноотпущенник.

Не успел хозяин подойти к рабам, как они по знаку виллика прокричали приветствие и замерли, ожидая, что скажет господин.

Сципион Назика подозвал к себе виллика и, потребовав у него приготовить отчёт о всех хозяйственных делах, начал обходить рабов.

— Как работаете?.. Сыты? Одеты? Есть жалобы на виллика?

Рабы молчали.

— Может быть, виллик злоупотребляет своим положением? Обкрадывает хозяина? Отдаёт рабов внаём на соседние виллы?

Рабы продолжали молчать.

Пожаловаться на виллика — смерть: уедет хозяин — виллик сгноит доносчика в эргастуле, засечёт плетьми, затравит собаками.

Молчание рабов рассердило оптимата. Он угрюмо оглядел их и обратился по-гречески к своему спутнику; тот что-то ответил и, подойдя к рабам, сказал:

— Господин желает знать, любите ли вы и уважаете своего виллика, как родного отца?

Но рабы не хотели ни хвалить, ни порицать виллика и продолжали молчать.

Вольноотпущенник беспомощно огляделся, взгляд его остановился на Сервии.

— А ты кто? — спросил он.

— Я свободнорождённый, зовут меня Сервием.

Лицо Сципиона Назики оживилось:

— А, помню! Виллик писал мне о тебе, хвалил тебя как хорошего работника. Я приказал сделать тебе прибавку в подённой плате — теперь ты доволен?

— Как подёнщик доволен…

— …и недоволен…

— …как квирит.

— Понимаю! — громовым голосом крикнул Сципион Пазика, и его бас загудел раскатами. — Ты лишился земли?

— Ты отнял её за долги.

— Ха-ха-ха!

Сципион Назика хохотал, закинув голову, а вольноотпущенник угодливо хихикал, с подобострастием поглядывая на него.

— Ха-ха-ха!.. А ты забыл, что долги надо платить?

— Нет, не забыл! — резко ответил Сервий и смело прибавил: — Пока я сражался под Карфагеном, ты захватил мою землю. Ты римлянин, и я тоже римлянин. Я не раб, чтобы позволить издеваться над собой.

Сципион Назика вспыхнул, глаза налились кровью. Суковатая палка в его руке угрожающе поднялась.

— Попробуй только ударить свободнорождённого! — крикнул Сервий.

Рука Сципиона Назики дрогнула. Он отвернулся и быстро зашагал навстречу подходившему виллику. «Эти плебеи, ставшие нищими, опасны. Они — как звери. Они ненавидят нас, оптиматов, а ведь мы — только мы! — вознесли Рим на вершину славы и могущества».

— Проклятый грабитель, — шептал Сервий, — хотел меня ударить… Но, если бы ударил, я убил бы его на месте. Он считает, что богач имеет право делать всё, что придёт ему в голову. Нет, у нас есть законы! Но, даже если богачи обратят законы против нас, плебей сможет сам защитить себя!

* * *
После Компиталий, на которых Сципион Назика сам приносил жертвы ларам, Сервий дождался отъезда хозяина и объявил виллику о своём уходе.

— Я не смею удерживать тебя, — сказал виллик, — но ты старателен, и мне жаль тебя отпускать.

— Нет, — покачал головой Сервий, — я не могу привыкнуть к рабской жизни. Я и так надолго задержался здесь.

И Сервий покинул виллу.

Глава XIV

Сервий исходил много дорог Италии в поисках Тукции. В деревнях было плохо: земледельцы разорялись и уходили в города. А в городах голодали, не имея пристанища, жили на улицах. Городской плебс с трудом зарабатывал кусок хлеба; одни плебеи занимались ремёслами, другие состояли клиентами нобилей, бегали по их поручениям.

Сервий обошёл большую часть Кампании, плодороднейшей области Италии. Он шёл по узеньким тропам, то взбегавшим на холмы, то круто поднимавшимся на горы. А когда вышел на Аппиеву дорогу[564] перед ним открылась залитая солнцем долина. Ветерок бродил по золотому пшеничному полю, вздымая тяжёлые волны колосьев.

Сервий вспомнил рассказы виллика о Кампании: благодатный край! Поля засеваются дважды полбой, затем гречихой, и наконец разводят на них огородные растения. И всё это — в течение года! А какие вина! А знаменитые венафрские маслины! Лучшей крупы, чем изготовленная из этих пшеничных зёрен, нет в мире!

— О боги! — шептал Сервий, не в силах оторвать глаза от хлебов. — И всё это возделывают рабы, а мы, пахари, блуждаем, как нищие, по дорогам Италии!

Он заходил на виллы, спрашивал, не видел ли кто отца с дочерью, и уходил грустным.

Сервий шёл в Рим.

«А может быть, жив Афраний? — мелькнула мысль. — Ведь он же земляк наш. Может быть, он знает что-либо о Тукции? — Но Сервий тотчас же отогнал эту мысль. — Нет, я не виделся с Афранием давно, а он тогда был уже стар».

С тяжёлым чувством входил Сервий на рассвете в Рим.

Поднимаясь по гористой дороге, он прошёл через арку стены Сервия Туллия[565] и очутился на Авентине[566]. Несмотря на ранний час, улицы жили напряжённой жизнью: работали бондари, постукивая по обручам; звенела наковальня и бухал тяжёлый молот; горшечники расставляли горшки высокими колоннами.

Сервий загляделся на детей: в коротких туниках, босиком, они играли в мяч, скакали на палках, изображавших лошадь, играли в чёт и нечет, бросая вверх монету с головой Януса на одной стороне и кораблём на другой. Их пронзительные крики оглушали прохожих.

Возле Палатина[567] Сервий остановился. На перекрёстке улиц, на откосе рва сидели мальчики и хором произносили:

— Один да один — два, два да один — три, три да один…

Худощавый учитель, с линейкой в руке, прохаживался взад и вперёд. Внезапно он крикнул: «Молчать!» — и стал быстро задавать вопросы. Один мальчик замешкался с ответом, и учитель, вытащив его на середину улицы, обхватил поперёк туловища. Замелькала линейка, и пронзительные крики разнеслись далеко по улице.

— Так сколько же будет шесть да два? — кричал учитель, не отпуская ученика.

— Семь!

— Семь! Так получай же ещё!

И новые удары сыпались на вопившего мальчика.

Недалеко от форума Сервий опять остановился: из богатого дома доносились нечеловеческие крики. Какой-то прохожий равнодушно сказал:

— Должно быть, секут раба.

А какой-то шутник прибавил:

— Чем больше секут, тем неуязвимее кожа.

Наконец Сервий дошёл до Субурры[568]. Слева возвышался в зелени кустов Виминал[569] справа виднелись благоухающие сады Эсквилина[570].

Субурра не изменилась со времени войны с Карфагеном: так же бросались с лаем на прохожих собаки, те же цирюльники, башмачники, портные, продавцы кнутов на порогах своих лавок, те же угодливые, подобострастные слова, обращённые к прохожим.

Он без труда нашёл хижину, в которой некогда жил старый Афраний со старухой.

«Умерли, наверное, — думал Сервий. — Кто живёт на их месте? Родни, кажется, у них не было».

Он остановился перед полуоткрытой дверью и не решался войти, боясь наткнуться на свирепого жильца или пьяного ремесленника. Наконец он толкнул дверь.

Вглядевшись, Сервий всплеснул руками:

— Хвала Юпитеру! Дедушка Афраний, ты жив? О боги…

Со слезами на глазах он бросился к старику, сидевшему у очага, и, обнимая его, шептал:

— Жив… здоров… Хвала богам!.. А я так боялся, что никого здесь не найду!.. А хозяйка — жива?

Афраний вглядывался в него:

— Кажется, Сервий… Или я ошибаюсь… Память стала не та…

— Сервий, дедушка, Сервий…

— А старуха моя жива — ещё бегает. К соседке побежала за огоньком… Ведь у нас не храм Весты[571] чтобы горел неугасимый огонь, — пошутил Афраний и тут же спросил, где Марий, Тит, Маний, отчего нет от них вестей и почему он, Сервий, пришёл в Рим.

Сервий рассказал о том, что он давно уже ищет Деция и Тукцию, и о всех своих невзгодах.

Старик усмехнулся:

— А помнишь, Марий много кричал перед войной о республике, сенате, Сципионе Эмилиане… А что получили плебеи?

И, помолчав, прибавил:

— Тогда к нам заходил Тиберий Гракх… Где он? А ведь хороший был юноша, честный, не брезгавший нами, бедняками… Где он, спрашиваю я тебя?

— Не знаю.

— А помнишь, как этот глупый Марий восхвалял богачей? — продолжал Афраний. — Один только Маний спорил с ним… А где теперь Маний?..

— Не знаю. Он ревновал меня к Тукции…

— И дурак! — вскипел старик. — Разве одна Тукция на свете? Эх вы, несмышлёные!.. А ты мог давно жениться, иметь детей, воспитывать их…

— Нет, — твёрдо сказал Сервий, — я могу быть счастливым только с Тукцией, а другой девушки мне не надо.

Афраний рассмеялся:

— Не обижайся, что я смеюсь. Но я думаю, что даже Венера смеётся над тобой… Да что Венера! Все боги хохочут на Олимпе!.. Слышишь?

Грохотал гром, сверкали молнии, заглядывая сверху в атриум, а старик вторил громовым раскатам весёлым хохотом. Когда вошла согбенная годами женщина со светильней в руке и Сервий бросился обнимать её, Афраний закричал:

— Слышишь, Марция, как боги хохочут над ним? Несколько лет он ищет пропавшую невесту и готов искать её до самой смерти.

— А ты не смейся, старый! — ворчливо сказала женщина, разжигая огонь в очаге. — Такая любовь угодна Венере и Весте. Она освещает путь, по которому идёт человек… И, когда ты найдёшь, Сервий, свою Тукцию, радостнее и счастливее жизни, чем у тебя, не будет ни у кого…

— Ну, ты всегда готова защищать влюблённых.

Между тем хлынул дождь, и потоки, проникая в хижину через комплювий[572] быстро наполняли цистерну. Сервий схватил ведро и принялся выливать воду за порог, а Марция поставила на огонь горшок, бросила в него несколько пригоршней гороху и кусок рыбы.

— Рыба свежая, только что из Тибра, — говорила она, подкладывая в огонь сухие чурки. — Такая будет похлёбка, какой не едали и цари!

Когда дождь совсем утих и сверху проглянуло голубое небо, а затем сверкнул острый, как золотое копьё, луч, Сервий обратился к старику:

— Что же мне посоветуешь, дедушка? Куда они могли уйти?

— Деций и Тукция?

— Они.

Афраний хитро улыбался:

— Они ушли в Сицилию, Сервий.

— Что ты говоришь, дедушка! — всплеснул руками Сервий.

— Покидая Италию, они побывали в Риме, заглянули ко мне, своему земляку…

— Я так и подумал! О боги! Сколько времени я искал их… Почему же ты мне сразу не сказал?

С этого дня Сервий стал готовиться к отплытию в Сицилию.

* * *
Незадолго до того, как покннуть Рим, Сервий был поражён, войдя однажды в атриум: два человека в дорожных плащах сидели на скамье, беседуя с Афранием. Вглядевшись в них, Сервий вскриклул от удивления:

— Тит и Маний!

— Привет, Сервий! — сказал Тит, сжимая его руку. — Как мы давно не виделись!

— Всё ищешь? — засмеялся Маний.

— Ищу, — спокойно ответил Сервий и отвернулся.

— Ищи, ищи! Когда невесте минет сто лет, тогда найдёшь её и женишься.

Сервий промолчал, не желая обижать хозяев ссорой. Но Маний не унимался — ядовитые слова так и сыпались с его языка:

— Если бы она тебя любила, то давно бы сообщила в Цереаты, где находится. Но она не думает о тебе… может быть, уже замужем. А может, ей запрещает писать Деций, этот старый башмак, место которого давно на помойке! Так ли это или нет, а ты всё ищешь… То-то будет смеху, когда узнают люди!

Не обращая внимания на Мания, Сервий обратился к Титу:

— Что привело вас в Рим? Как живут Марий и Фульциния? Что нового в Цереатах?

— Земледельцы разоряются, уходят в города с семьями… И мы разорились… Всё продано, земля отнята за долги. И мы покинули родные места, пришли в Рим… К тебе, дедушка Афраний!

— Я всегда рад вам, да в моём атриуме всем вам не поместиться — очень мал, — сказал старик. — Да и работу вам надо искать. Что ты умеешь делать, Тит?

— В легионе я научился кузнечному делу.

— Это хорошо… А ты, Маний?

— А я шить и штопать одежду.

— Ну, тогда идите к деду Муцию, он поможет вам… — Вдруг старик приподнялся на скамье. — А где же все ваши?

— Они ждут нас на улице.

Афраний рассердился:

— Что же вы не позвали их в атриум? Неужели им быть на улице? Зовите их скорее сюда!

В тот же день Сервий, поблагодарив стариков за приют, покинул Рим: он направлялся в Остию, где можно было сесть на судно, отплывающее в Сицилию.

Глава XV

На корабле Сервий прислушивался к разговорам воинов, возвращавшихся после побывки на родине в свои легионы. Разговор шёл о том, что на юге неспокойно, что рабы вновь, как сорок лет назад, готовят восстание, несмотря на то, что мятежи в городах и на виллах были тогда подавлены, а участники схвачены и заключены в тюрьмы.

— Говорят, — рассказывал тщедушный легионер с воспалёнными, слезящимися глазами, — что на следствии рабов били палками, секли плетьми, бичами-скорпионами…

— Какими это скорпионами? — с любопытством прервал молодой легионер, ещё юноша, не сводя глаз с рассказчика.

— Ты не видел скорпионов? Это плети с узлами, в которые вшиты бронзовые иглы.

— А где мне было их видеть? — ответил юноша, поглядывая на других легионеров, обступивших тщедушного воина.

— Так вот, — продолжал рассказчик, — рабов нещадно секли, заковывали руки и ноги в колодки, бросали в раскалённые печи, жгли на медленном огне, но они не выдали зачинщика.

— А ты думаешь, что у них был зачинщик? — спросил кто-то из толпы.

— Там, где восстание, всегда бывает зачинщик, — подхватил другой.

— Они могли восстать внезапно, доведённые до отчаяния тяжёлой жизнью, — нерешительно вставил юноша.

— Ну ты скажешь, птенец! — презрительно отозвался тщедушный легионер. — Восстания в городах и на виллах произошли одновременно — следовательно, у них был вождь. А они не выдали его!

— А ты хотел бы, — порази тебя Юпитер! — чтоб они выдали своего вождя? — крикнул широкоплечий моряк, выступая из толпы. — Их дело — не наше дело, но они рабы, а были когда-то свободными.

— Ну и что ж? — возразил тщедушный легионер. — Мы не терпим мятежей, хотим одного: чтобы было спокойно в республике да чтоб не притесняли нас нобили…

— Бьюсь об заклад, что ты лишился своего поля! — крикнул моряк. — То-то ты против рабов, которые возделывают землю!

— А ты за них?

Моряк промолчал.

Сервий слушал, не вступая в беседу.


Сервий высадился в Тиндарисе[573] и вместе с легионерами направился в таберну.

Уже издали он увидел пёструю вывеску над лавочкой: большой петух с полураскрытым клювом, казалось, собирался запеть.

— Вот он, приют мореплавателей! — сказал моряк, переступая порог.

Гул голосов метнулся навстречу, оглушил их. Легионеры остановились перед большим столом, сложенным из кирпичей; на нём стояли четыре глиняных горшка с пищей. На грубых скамейках сидели ремесленники. Рядом со столом находилась печь, а за ней полки, уставленные сосудами, служившими мерой. Перед печью суетилась пожилая растрёпанная сириянка в дырявой тунике, а лысый, невзрачный хозяин, с рыжей щетиной на щеках и рассечённой, должно быть в драке, губой, будил двух жрецов Кибелы[574], храпевших на грязном полу.

Увидев новых посетителей, хозяин бросился к ним и заискивающе заговорил:

— Сам Нептун привёл в нашу счастливую гавань таких знатных мореплавателей! Что подать господам?.. Отведайте с дороги холодного отваренного гороха — он утоляет голод и жажду. А затем требуйте чего хотите: есть сырая капуста и бобы в стручках, приправленные уксусом, печёные орехи, полента[575], варёная баранья голова и свинина с чесноком и луком…

— Подай нам поленты да по куску бараньей головы и хлеба, — приказал моряк.

— Господин прикажет плебейского хлеба?

Так называли грубый ячменный хлеб, самый дешёвый, доступный беднякам.

— Какого же иного — порази меня Юпитер! — Моряк улыбался. — Ржаного мы не любим — очень нежен… Да ещё подай вина…

— Есть только критское[576], варёное.

Они уселись на скамьях рядом с ремесленниками.

Сервий попросил свинины, вина и пирожков с сыром.

Принявшись за еду, он равнодушно прислушивался к разгоравшейся за столом ссоре. Спорил грузчик с хозяином.

— Ты что, старая подошва, подал мне? — кричал пьяный грузчик, потрясая бараньей костью, с которой текла подливка. — А ещё говорил: Меркурий[577] и Аполлон с тобой! Какая же тут выгода и здоровье? Пусть Меркурий за эту выгоду лишит тебя посетителей, а Аполлон здоровья!

— Да чего ты хочешь! — возражал хозяин. — На кости было больше мяса, чем надо. Ты обглодал кость, напился и забыл об этом, а теперь требуешь…

— А я говорю, что ты лжёшь!

— Ну, не будем спорить, — примирительно сказал хозяин и налил ему вина. — Пей за здоровье Алкона и молись Аполлону!

— Ну и мошенник же ты, Алкон! — добродушно засмеялся грузчик, обнимая его.

Покончив с едой, Сервий хотел было уйти, но в это время заметил пристальный взгляд моряка.

Несколько мгновений моряк смотрел в упор на Сервия.

— Ты кто? — спросил он.

— Разве не видишь — я плебей! — ответил Сервий.

— Я заметил тебя ещё на судне. Там ты только слушал. Сначала я было подумал: «Вот соглядатай, подлец, получающий за предательство с головы — порази его Юпитер!», а потом увидел, что ошибся.

— А может быть, не ошибся?

— Молчи! Я знаю людей. Когда говорили о рабах, ты так задумался, что можно было бы тебя обобрать, унести твою сумку…

— А в сумке-то кусок хлеба, сыр, оливки да запасная туника.

Моряк засмеялся.

— Ты мне нравишься, — сказал он. — Моё имя Аврелий. А твоё?

Сервий назвал себя.

— Уйдём отсюда… — предложил Аврелий. — Пойдём, я познакомлю тебя со своим дядей Нумерием. Сам я скоро ухожу из города. Оба мы плебеи. Ты разорился, а я на краю разорения. Мой участок возле Капуи. А что от него осталось? Виноградник да маслинник, а поле продано за долги.

Когда они вышли на улицу, Сервий спросил:

— У тебя есть семья?

— Жена и двое детей.

Узнав, что Сервий ищет свою невесту, Аврелий удивился:

— И ради невесты ты приехал сюда?

— Ради неё.

— Должно быть, очень её любишь?

Сервий не ответил: воспоминания о Тукции с новой силой охватили его. Волнуясь, он сжал руку Аврелия:

— Ты старше меня — посоветуй, где искать их, куда направиться.

— Обо всём поговорим у Нумерия. Он опытнее меня и даст лучший совет, — сказал Аврелий.

Вскоре они подходили к небольшому домику, выглядывавшему из-за деревьев.

Глава XVI

В полутёмном атриуме пахло зеленью и цветами, набросанными у ларария. Высокого роста человек, уже пожилой, с тёмными пытливыми глазами и длинными, до плеч, волосами, поднялся навстречу Аврелию и Сервию. Это был Нумерий.

— Привет тебе, отец! — воскликнул Аврелий. — Я из Италии. Побывал в Риме и вот познакомился с Сервием. Мы подружились…

Нумерий приветливо улыбнулся.

Сервий рассказал, кто он, зачем приплыл в Сицилию, сколько несчастий ему пришлось претерпеть. Слушая его, Нумерий задумчиво качал головой. Затем он вдруг сказал:

— Я, кажется, смогу тебе помочь. Неподалёку от нас живёт один цветовод с дочерью… Они прибыли сюда не очень давно. Плебей не нравится мне — мрачен, скуп на слова, неприветлив. Зато его дочь Тукция…

— Тукция? — вскричал Сервий, хватая Нумерия за тунику. — Тукция? О боги!.. Это они, они!

Он был как безумный: лицо пылало, глаза сверкали, руки тряслись.

— Подожди, — остановил его Нумерий: — спокойствие в беде — уже полбеды. Ты должен спросить себя: разве нет одинаковых имён? Мало ли Тукций на свете!..

— Отец, отец!..

— Успокойся, Сервий, а то — клянусь Юноной! — не пойду к ним с тобой.

— Я уже спокоен, отец!

— Ну, идём! — сжалился Нумерий и направился к двери.

Сервий шёл с сильно бьющимся сердцем, с затуманенной головой; мысли неслись так быстро, что он ни на чём не мог сосредоточиться. Полоска синего, как небо, моря, сияющая глубина вверху, буйная зелень, выбивающаяся из-за оград, кривые улички предместья, покосившиеся хижины, мягкая дорожная пыль и купающиеся в ней, как воробьи, полунагие, чёрные от грязи и загара дети… Встречный ветерок дышал запахом моря, смешанным с ароматом роз, левкоев и восточных цветов. Из-за изгороди доносилась ворчливая речь; в ответ звенел свежий девичий голос: «Говорю тебе, отец, что эта роза больна. Взгляни на лепестки… и запах уже не тот, даже колючки затупились». — «Ты ошибаешься, Тукция… Роза как роза. Чего ты от неё хочешь?»

— Слышите, это моя Тукция! — шептал Сервий, подходя к изгороди и раздвигая кусты. Но голоса уже стихли. — Идём, идём, — торопил он Нумерия, — это они!

Сад благоухал так сильно, что с непривычки кружилась голова. Сервий шёл по дорожке как пьяный — мыслей не было. Перед глазами стояла Тукция, такая, какой он помнил её в день разлуки, — юная, загорелая, смеющаяся; он слышал её звонкий голос, от неё пахло вспаханной землёй и тёплым полбяным хлебом.

«Земля!» — подумал Сервий, и в памяти возникли поля, тихая деревушка, небо Италии…

У розового куста стоял человек в тунике и что-то говорил девушке, которая опускала срезанные розы в корзинку. При звуке шагов они обернулись. Нож выпал из руки девушки, лицо стало бледным, потом вдруг зажглось горячим пламенем радости.

— Сервий!

— Тукция!

Она была такая же, как несколько лет назад, и не такая: выросла, пополнела, лицо округлилось, только глаза были те же — живые влажные виноградины; та же родинка на подбородке и те же ямочки на щеках, когда она улыбалась.

Они держали друг друга за руки, а глаза их говорили о любви, верности, о незабвенном прошлом, о днях тревог и радостей…

Деций подошёл к ним.

— Как ты нас нашёл? — обратился он к Сервию.

— Я повсюду искал вас… Почему вы не дали о себе знать в родные Цереаты?

Деций усмехнулся:

— Зачем? Чтобы какой-нибудь нобиль, друг Сципиона Назики, узнал о нас и сообщил этому оптимату? Ведь — я остался ему должен за семена и за работу раба, нанятого у него для обработки поля.

— Значит, ты скрываешься?

— Скрываюсь. Но я думаю так: время сотрёт мой долг из памяти Сципиона Назики, и я смогу вернуться на родину. — И, помолчав, Деций спросил: — Ну, а ты — тоже разорился?

Сервий рассказал о своей жизни. Не выпуская руки Тукции, он обратился к Децию:

— Теперь, когда я нашёл её, боги помогут нам соединиться. Не так ли, Деций?.. Но ты хмуришься…

— Зачем ты обнял её, держишь за руку? — рассердился Деций.

— Нельзя не тронуть, не удержишься, — ответил Сервий пословицей.

— У тебя нет ничего, ты — нищий. Как будешь жить с женой, чем кормить её и детей?

— Я найду себе работу.

— Какую? Работу подёнщика? Ха-ха-ха! Ты хочешь скитаться с женой и детьми по стране?

— Я разбогатею так же, как и ты.

— Разбогатей сперва. Обзаведись хозяйством, стань таким, как я!.. Видишь моё хозяйство? Я занялся садоводством, работаю как вол, зато добрая Флора[578] содействует моему благополучию. Видишь эти розы? Они не хуже пестумских. Я скрещиваю многие виды роз и получаю цветы разных окрасок и запахов. Хочешь, я покажу тебе…

Но Сервию было не до цветов. Отойдя с Тукцией в сторону, он изредка поглядывал на Деция, который хвастливо показывал Нумерию и Аврелию цветы. Он водил их по дорожкам и говорил, говорил…

А Сервий с грустью сказал Тукции:

— Опять нам приходится ждать и мучиться. Но теперь ждать для меня труднее — ведь ты рядом со мной. Я так искал тебя…

— Не печалься, — подавив вздох, ответила Тукция, — мы будем часто видеться. А отца я попытаюсь уговорить. Пусть возьмёт тебя помощником, и мы втроём заживём хорошо и счастливо.

— Увы! Он не захочет…

В это время до них донёсся голос Деция:

— Тукция, пора за работу! И так потерян целый час, а за это время можно было бы отнести цветы на рынок…

— На рынок уже поздно, отец…

— А почему поздно? Напрасно потеряла столько времени! А ты, Сервий, прости меня…

— Я полагал, Деций, что ты отпразднуешь день радостной встречи жениха и невесты, — сдержанно заметил Аврелий.

— Ты одержим злыми духами! — воскликнул Деций. — «Жених и невеста»!.. Кто тебе сказал этуглупость? Это могло бы быть лишь в том случае, если бы Сервий имел своё хозяйство…

— Какое тебе дело — порази меня Юпитер! — до молодых? Пусть живут как хотят, а ты не мешай им.

— Какое дело? Отец я ей или нет? Дочь она моя или нет?

— У тебя есть достаток — что жадничаешь? — вмешался Нумерий. — Живите все вместе, работайте, и боги помогут вам разбогатеть.

— Ха-ха-ха! — злобно рассмеялся Деций. — Думаешь, я работал для того, чтобы другой этим пользовался? Нет, пусть он сам станет хозяином!

— Ты скуп, Деций, бессердечен, — сурово сказал Нумерий. — Не мешай жить молодым. Сервий искал вас несколько лет, он любит девушку…

— Но он — нищий! В старину покупали себе жену, и это было правильно.

— Уж не хочешь ли ты возобновить этот обычай? — засмеялся Нумерий. — Мы плебеи и должны жить в мире между собой.

— Не уговаривай меня — это бесполезно! — рассердился Деций. — И не мешайте нам работать.

Последние слова относились ко всем. Нумерий с Аврелием молча направились к выходу, а Сервий, уходя вслед за ними, успел шепнуть Тукции:

— Вечером в саду.

— Нет, — возразила она, — на ночь отец спускает с цепи собак, обходит весь сад. Жди меня возле хижины Нумерия.

Глава XVII

Сервий простился с Аврелием, который возвращался на своё судно.

Слова Аврелия не выходили у него из головы: «Деций скряга, деньги для него дороже счастья дочери. Будь я на твоём месте — увёл бы от него дочь. Это заставило бы его согласиться на ваш брак».

Встретившись вечером с девушкой, Сервий предложил Тукции уйти от отца, но она решительно сказала:

— Я ушла бы с тобой на край света, но боюсь, что отец проклянёт нас и счастья нам не будет.

Опечаленный, Сервий всю ночь просидел у хижины, думая, как поступить. И, когда на рассвете вышел Нумерий, Сервий попросил у него совета.

— Деций не проклянёт дочь, — твёрдо сказал Нумерий, садясь рядом с Сервием. — А не проклянёт потому, что он по-своему любит её. Она одна у него. Если Тукция уйдёт, кто будет помогать ему ухаживать за цветами? Нанять раба или рабыню? Это дорого. Одного раба мало для такого сада, придётся нанять двух. А пока рабы привыкнут ухаживать за цветами, Деций будет терпеть убытки. Рабов надо кормить, смотреть, чтобы они не воровали цветов и не продавали их на рынке. А как уследишь за ними? Да, Аврелий прав: пусть Тукция уйдёт от отца, если Деций не согласится на этот брак.

Вечером Сервий передал ей разговор с Нумерием.

— Хорошо, — согласилась Тукция, — я поговорю с отцом, и если он откажет, то уйду от него.

На другой день, работая в саду, она подошла к Децию:

— Ты знаешь, отец, что Сервий любит меня, мы не хотим отказываться от своего счастья. Согласись, отец, помоги нам!

— Он нищий!

— Такими же нищими были и мы, когда уходили из Италии.

— Но я добился благосостояния…

— И он добьётся.

— Пусть добьётся, а тогда — увидим!

— Нет, отец, — решительно сказала Тукция, — этого не будет. Ты сам говорил, что мы едва управляемся, придётся нанять раба или подёнщика… Что же ты теперь молчишь? Пусть этим помощником будет Сервий… и мы втроём будем жить и трудиться…

Нахмурившись, Деций молчал.

— А если ты не согласишься, — продолжала девушка, — я уйду к нему…

— Уйдёшь? — переспросил Деций, и лицо его исказилось. — Как ты смеешь угрожать отцу? Кто научил тебя этому? Сервий?.. Нет, не уйдёшь! — закричал он. — Не позволю!

— Уйду, — твёрдо сказала Тукция и, бросив работу, ушла в хижину.

Два дня она не выходила из дому. Деций обдумывал, как удержать дочь, а Тукция всё колебалась. Она знала, что, по закону, отец мог бы удержать её, но он не захочет воспользоваться своим правом, так как скрывается от Сципиона Назики. Но он может запереть её в сарае. «Что ж, — думала она, — пусть запирает. А кто будет работать в саду, готовить пищу, кормить собаку? Кто будет продавать цветы на рынке?»

Тукция засмеялась и легла спать. Утром на третий день она сказала отцу:

— Ты меня не любишь, отец, возненавидел и Сервия, а за что? Тебе деньги дороже счастья дочери… Прощай, отец, я ухожу. Пусть боги помогают тебе в работе.

Она встала и решительно направилась к двери. Деций не удерживал её:

«Пусть всё пропадёт, а я не уступлю. Пусть отцветают и вянут цветы, пусть я лишусь достатка и вновь стану нищим, а не дам ничего Сервию!»

Но когда он пришёл в сад и увидел, что за цветами нет ухода, кругом тихо, не звенит весёлый смех Тукции, ему стало тоскливо. Он опустился на скамью, но тут же вскочил и принялся за работу. Окапывая кусты, он подкладывал к корням навоз, носил в переднике голубиный помёт, поливал цветы. К вечеру он устал, захотелось есть. Но привычного горячего ужина не было, и он съел кусок хлеба с сыром и оливками, выпил немного вина. О дочери он старался не думать, но беспокойство, помимо воли, поднималось в глубине души.

Он спустил собаку с цепи, запер хижину и вышел на улицу. Была ночь. В тишине гулко отдавались шаги прохожих по каменной мостовой. Большие звёзды, как золотые пчёлы, низко роились над головой, над морем поднимался серебряный диск луны.

Деций направился к Нумерию, у которого жил Сервий. Он знал, что Тукция там. «Пойду побеседую с Нумерием. Пусть он рассудит, кто прав».

Не доходя до хижины Нумерия, Деций остановился. На скамье сидели трое — фигуры их чётко обрисовывались. Деций остановился прислушиваясь.

— К отцу надо пойти вам обоим, — громко говорил Нумерий. — Ведь это отец, а не чужой человек.

— Когда я уходила, он не удержал меня, — всхлипывала Тукция, — а ведь мог сказать хоть бы одно слово…

— Да, он обижен, — продолжал Нумерий, — но он любит тебя, Тукция…

— Да, люблю, — ворчливо сказал Деций, выступая из темноты, — но ты, Тукция…

— Отец мой, — бросилась к нему Тукция, — сжалься надо мною!

— В угоду чужому человеку ты покинула отца…

— Но я люблю его!

— Было время, когда я баловал тебя, не отказывал тебе ни в чём…

— Отец, скажи ласковое слово Сервию, помирись с ним…

Деций даже не взглянул на Сервия.

— Он забрал тебя у меня, а я уже сказал ему своё слово.

Сервий встал:

— Ты не любишь меня, Деций, а за что? Не потому ли, что я беден?

Деций не ответил.

Повернувшись к Нумерию, он спросил:

— Скажи, сосед, откровенно: кто прав — отец или дочь?

— Оба вы правы и неправы, — уклончиво ответил Нумерий. — Молодость права, требуя счастья, и неправа, пренебрегая старостью. А старость права, требуя почёта и послушания, и неправа, противясь счастью молодости.

— Слышу слова хитроумного[579] Одиссея, — усмехнулся Деций и обратился к Тукции: — Идём, дочь! — И, помолчав, тихо: — А ты, Сервий, приходи завтра.

Глава XVIII

Вскоре была сыграна свадьба.

В назначенный день Деций пригласил магистрата, пять свидетелей из римских граждан, живших по соседству, и посредника, который, по древнему обычаю, должен был взвесить деньги, получаемые отцом за проданную дочь. Но это была лишь формальность, так как Сервий заплатил всего один асс.

— А теперь — к претору[580], — сказал Деций, угостив присутствующих вином.

Когда они остановились перед базиликой[581], находившейся в центре города, и услышали резкий голос претора, Деций подумал: «Как я мог допустить, чтобы бродяга взял мою дочь? Я всё сделал, чтобы помешать этому браку, но она настояла на своём. Нет, я никогда не полюблю зятя, не назову его своим сыном».

Нахмурившись, он слушал, как свидетели подтвердили перед претором римское гражданство жениха и невесты, как Сервий спросил Тукцию: «Женщина, хочешь ли ты быть матерью моего семейства?», и как она ответила: «Хочу», а потом, в свою очередь, спросила: «А ты хочешь быть отцом моего семейства?» Сервий тоже сказал: «Хочу», и, подойдя к Тукции, разделил, по обычаю, её волосы дротиком и провёл остриём шесть раз по голове.

Деций смотрел угрюмо, как молодые люди, сопровождавшие жениха и невесту, бросились к Тукции, как будто собираясь её похитить, а другие стали защищать её. Произошла короткая схватка.

— Отдайте девушку, вы её украли! — кричали нападающие.

— Не отдадим! — возражали защитники. — Она согласилась по доброй воле следовать за Сервием.

— Лжёте! — кричали нападающие, отталкивая защитников и хватая невесту.

Претор, сухощавый, болезненный человек, с жёлтыми впалыми щеками, приподнявшись в кресле, объявил, что брак заключён, приказал писцу написать брачный договор на табличках и отнести в архив. Сервий заплатил асс, и претор торжественно возвестил:

— Плебей Сервий купил себе в жёны плебейку Тукцию! Он становится её господином, а она его рабыней. Она должна, по старинному обычаю, войдя в дом своего господина, сделать приношение ларам домашнего очага.

Нагнувшись, Тукция незаметно нащупала асс в своей обуви и подумала: «Лишь бы не потерять его, иначе все несчастья обрушатся на мою голову».

Брачная процессия с зажжёнными факелами, несмотря на яркий солнечный день, при звуках флейт двинулась к дому мужа (зятю и дочери Деций отдал половину дома, которую прежде сдавал внаём). Улицы ожили — из домов выбегали женщины и подростки, чтобы взглянуть на жениха и невесту. Шутки и остроты сопровождали их до ближайшего перекрёстка. Здесь шествие остановилось. Тукция достала из-за пазухи кошелёк, вынула оттуда асс и положила к ногам ларов перекрёстка.

Вновь заиграли флейты, и процессия тронулась дальше.

«А вот и дом», — едва успела подумать Тукция, как её подхватили крепкие руки, и молодые люди осторожно, чтоб она не коснулась порога, внесли её в атриум и посадили на скамью.

Тукция встала и, подойдя к нише с ларами, вынула из башмака асс и положила к ногам ларов. Она не посмела им молиться, только наклонила голову, отходя от ларария.

Все разошлись. В атриуме остались только Сервий с Тукцией.

— Наконец-то мы соединились! — сказал Сервий, подходя к ней с радостной улыбкою.

— Куда Гай, туда и Гайя,[582] — засмеялась девушка, обнимая его.

— Пусть боги ниспошлют милость нам и нашей семье, — прошептал Сервий.

Сервию казалось, что он вознаграждён за своё постоянство счастливым браком и жизнь их должна быть невозмутимой, ясной и безоблачной, как лазурное небо Сицилии.

Однако он ошибся: тучки, а иногда и тучи покрывали лазурь. Деций не выносил зятя, придирался к Тукции; он даже не поздравил их с браком. Деций считал каждый асс, вырученный за проданные цветы. Жизнь становилась невыносимой, происходили постоянные ссоры. Но Тукция всегда удерживала Сервия. Сервий предложил разделить сад изгородью на две части, чтобы не зависеть от Деция, но старик воспротивился: он не хотел, чтобы зять овладел «чужим хозяйством». А Тукции сказал: «Всё это моё, и я не отдам ему, пока жив».

— Деций похож характером на Мания, — помнишь ты его? — сказал как-то Сервий. — Такой же злой, придирчивый, насмешливый.

— У отца это от старости, — засмеялась Тукция. — А Мания как не помнить! Он преследовал меня и отстал лишь после того, как я сказала ему, что он мне не мил.

— Да, — задумчиво отозвался Сервий, — он желчен, язвителен, ненавидит меня, но он умён, крепко стоит за плебс…

— А разве ты, Тит и другие не за плебс? — возразила Тукция. — Все, кто лишился земли, хотят получить её — таких тысячи…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава I

Вскоре после возвращения из-под Карфагена Тиберий Гракх женился на Клавдии, дочери сенатора Аппия Клавдия Пульхра.

Разорение земледельцев волновало тестя и зятя. Они вспоминали аграрные законы Спурия Кассия[583] и Лициния Столона, желавших наделить земельными участками пахарей, а когда Лелий, друг Сципиона Эмилиана, предложил свой закон, повторяющий прежние аграрные законы, Тиберий сказал тестю: «Теперь начнётся отлив земледельцев из Рима и других городов». — «Подождём радоваться, — ответил Аппий Клавдий. — Есть только законопроект, а закона ещё нет». Действительно, закон не прошёл. Под нажимом сената Лелий взял свой закон обратно, за что получил прозвище «Мудрый».

С тех пор кружок Сципиона перестал заниматься земельным законом. Члены кружка собирались по-прежнему в доме Сципиона, обсуждали философские вопросы, читали свои исследования произведений Платона, Аристотеля и других философов и историков. Они переводили греческих трагиков, и Сципион Эмилиан принимал деятельное участие в этом. Он слыл крупным учёным и мыслителем и старался распространять широко греческую культуру в римском обществе. Лелий самоотверженно помогал ему. Не отставали от них Полибий, Аппий Клавдий и Корнелия. Полибий нередко просил у Сципиона совета в своих работах над всеобщей историей.

Бывая в кружке Сципиона, Тиберий несколько раз спрашивал, что думают члены кружка о положении земледельцев. Лелий уклонялся от ответа. Сципион отмалчивался. Только один Полибий пытался поддержать Тиберия.

Как-то Тиберий присутствовал при разговоре Сципиона Эмилиана с Полибием.

— Мы живём в такое время, — говорил историк, — когда Римская республика переживает тяжёлые годы после своих побед над пунами, греками и македонянами. Эти народы сокрушены, а, в сущности, победителями остались не римляне, а побеждённые. Они вторглись в жизнь римлян, сделали их изнеженными, развращёнными, бесчестными, жадными. Эти пороки способствуют падению нравов, разорению земледельцев. Где былая слава, честь и гордое название отца семьи? Всё попрано, всё растоптано — общество разваливается…

— Я согласен с тобой, Полибий, — прервал его Сципион Эмилиан, — римляне стали не теми, какими были до нашествия Ганнибала. Роскошь, изнеженность, обжорство, пьянство, безбожие пустили глубокие корни в обществе, и надо было бы это пресечь…

— Пресечь? — усмехнулся Полибий, расправляя складки хитона. — Пресечь? — повторил он с сомнением в голосе. — А какими мерами? — И, помолчав, прибавил: — Первое, что надо сделать, — и да помогут нам боги! — то, о чём говорит Гракх.

Сципион Эмилиан нахмурился:

— Ты знаешь, Полибий, что сенат против этого… Ведь мы хотели улучшить положение земледельцев, и Лелий даже выступил…

— Знаю, Сципион, всё знаю, но боюсь, как бы жадность сената не привела к волнениям в республике.

Тиберий, молчавший всё время, вмешался в разговор:

— Уже под Карфагеном воины жаловались на тяжёлое положение в деревне. Я был уверен, что сенат облегчит жизнь земледельцев, в награду за победоносные войны освободит их от долгов, не допустит, чтобы семьи пахарей нищали, разорялись… Ты тоже, Публий, знал об этом — не раз мы беседовали в твоём кружке о нуждах земледельцев, и выступление Лелия показалось нам солнечным лучом, сверкнувшим на хмуром небе нашей жизни. А что получилось?

Сципион развёл руками:

— Большинство сената было против законопроекта Лелия…

— Знаю, Сципион Назика пустил свою стрелу и попал Лелию в сердце.

— Не совсем так, Гракх! — вмешался Полибий. — На стороне Сципиона Назики были почти все сенаторы.

— И всё же, — нахмурился Тиберий, — и Назике и сенату придётся наделить пахарей землёй, иначе откуда будем набирать молодых людей в легионы, когда земледельцы разорятся, станут нищими?

— Да, ты прав, Гракх, — согласился Полибий. — Ведь в Римской республике только тот может служить в легионе, кто владеет каким-либо имуществом. Поэтому, если деревенский плебей разоряется, он лишается этого права. А если это так, то сыновья разорённых плебеев не могут быть воинами.

Сципион Эмилиан задумался. Рассуждения Полибия были не новы. Но не выступать же против сената!

А когда однажды Тиберий намекнул на возможность восстания деревенского плебса и захвата вилл и земель, Сципион гневно крикнул:

— Думаешь ли ты, о чём говоришь? Такое восстание уничтожило бы наше государство: к плебеям присоединились бы рабы, началась бы страшная резня. А в итоге выиграли бы рабы, так как их больше, чем плебеев, а плебеи остались бы такими безземельными, как были.

Тиберий не мог возразить. Картина, нарисованная Сципионом Эмилиаиом, показалась ему ужасной: царство рабов на развалинах Римской республики! Нет, Тиберий заботился только о римлянах, о благосостоянии деревенского плебса, о мощи легионов, о светлом будущем дорогого отечества.

— Да, ты прав, Публий, — сказал он тогда, — но ведь не о рабах идёт речь. Эти люди непригодны к военной службе, неверны своим господам. Они восстают, расправляются со своими господами, мстят им, а такое злодеяние должно быть наказано.

— Да, жестоко наказано, — согласился Сципион Эмилиан, — чтобы злодеям впредь было неповадно!

* * *
Однажды, блуждая в плебейском квартале, Тиберий столкнулся на углу улицы с кузнецом, тащившим железный лом. Рослый мальчик помогал ему, поддерживая сзади носилки. Тиберий посторонился, взглянул на кузнеца: «Где я его видел? Эти шрамы на лице… этот голос… Неужели?»

Кузнец перехватил его взгляд:

— Не узнаёшь, господин? А я тебя сразу узнал… Помнишь Карфаген, стены Магалии?.. Хвала богам, уготовавшим эту встречу!.. Привет Тиберию Гракху!..

— Я тоже узнал тебя, Тит!.. Вот не думал, что придётся встретиться в Риме…

Тит невесело улыбнулся:

— Господин мой, все мы ушли с земли, один старый Марий остался в Цереатах. Помнишь примипила? Он не сдаётся. Но с ним, господин, считаются — не то что с нами, бедняками. Ведь он примипил, а мы — легионеры.

— Как же вы здесь живёте? — спросил Тиберий.

— Пусть скажет Мульвий, много ли у нас работы… Что молчишь, Мульвий?

Мальчик вскинул на Тиберия большие чёрные глаза, вытер ладонью пот на лице, размазав сажу.

— Работы мало, — тихо сказал он.

— Все мы от земли, — продолжал Тит, — хотя и пришли в город в разное время: я раньше, другие позже. Все мы разорились.

И Тит стал рассказывать, как Сципион Назика угрожал продать их участки, если не будут уплачены долги. Тит и Маний работали, выбиваясь из сил, но денег не было, и вскоре земля, хижины и скот были проданы. Став нищими, они посадили свои семьи с незатейливым скарбом на повозки и отправились в Рим. К счастью, они нашли работу. И вот трудятся от восхода до заката солнца, едва сводя концы с концами.

Тиберий задумчиво шёл за Титом и Мульвием. Улица затихла — как бы притаилась. В изумлении останавливались плебеи, выбегали из домов их жёны; дети, игравшие в пыли, переставали играть, не спуская глаз с господина.

Все трое молчали.

И вдруг Тит увидел Мания: портной, с большими ножницами, качавшимися у пояса, подходил, не спуская глаз с Тиберия.

— Маний, не узнаёшь? — крикнул Тит, кивнув на Тиберия.

— Как не узнать! — Всегда мрачное лицо Мания с тёмными навыкате глазами светилось улыбкой. — Я-то помню тебя, господин, а ты, наверное, забыл меня.

— Нет, Маний, не забыл. Помнишь, как мы шагали по Марсову полю, а Марий обучал нас, награждая ударами виноградной лозы…

— А помнишь, господин, как он огрел меня, чуть тебя не задел?

— Как не помнить!

Тит огляделся; вокруг собралась толпа.

— Квириты, — заговорил он, — это Тиберий Гракх, герой Карфагена. Там мы вместе сражались и были друзьями, помогали друг другу. А встретившись сегодня — видим, что эта дружба жива.

— А зачем ты, господин, пришёл к нам? — послышался чей-то голос.

— Нет, это неспроста, — прозвучал другой голос. — Ты чего-то хочешь от нас.

Тиберий улыбнулся:

— Нет, квириты, ничего не хочу я от вас. Не думайте, что я заискиваю — лесть и притворство чужды моему сердцу. Но я люблю Рим, римский народ и стремлюсь быть хоть чем-нибудь полезным… Я знаю, что деревенский плебс разоряется и идёт в города, а там не может найти работы. И я думаю, что землю нужно взять у богачей, если они не отдадут по своей воле…

— Взять?! — крикнул Маний, и глаза его загор лись.

— Я сказал, квириты, и повторяю: взять, — решительно сказал Тиберий и, обняв Мульвия, стоящего рядом с ним, прибавил: — Взять, взять и взять! Чтобы ваши дети имели свой клочок земли, свой хлеб, свои оливки и вино, а вступая в легионы, защищали родную землю от врагов, знали, за что проливают свою кровь!

— А ведь ты, господин, правильно говоришь, — ласково улыбнулся Тит и протянул Тиберию руку. — Как были друзьями, так и останемся ими — верно?

— Так же верно, Тит, как верно то, что после дня наступает ночь. Узы дружбы соединят всех плебеев, и эти плебеи будут работать на пользу республики и народа.

— Хорошо, — сказал Маний, хитро подмигнув плебеям. — А управлять кто будет — сенат?

— Нет, — возразил Тиберий, — не сенат, а народное собрание.

В ответ на его слова раздались радостные восклицания. Всё слилось в единый гул, в котором изредка выделялось слово «vivat»[584]. А Тиберий взволнованно смотрел на Тита и Мания, на счастливое лицо Мульвия, обращённое к нему.

— Что, мальчик, смотришь на меня? — спросил Тиберий, когда шум стал утихать.

— Я думаю: какое счастье послали боги беднякам!

— А я думаю: какое счастье послужить народу и отечеству!

Тит снова обратился к плебеям:

— Не надо терять дорогого времени — за работу! А поговорить с Гракхом найдём время!

Когда Тит с Тиберием подходили к кузнице, Мульвий попросил отца:

— Отпусти меня, отец, к дедушке Афранию: я обещал навестить его сегодня…

— Неужели Афраний жив? — воскликнул Тиберий, вспомнив старого клиента Катона Цензора. — Или Мульвий говорит о другом Афранин?

— Нет, — улыбнулся Тит, — нет, это тот самый Афраний.

— О боги! — вскричал Тиберий. — Значит, старик жив!.. Я хочу его видеть… Идём к нему, Мульвий, идём сейчас же, не теряя времени!

— Подожди, господин. — Тит не осмеливался называть Тиберия по имени. — Надо сперва положить железо в кузницу и запереть её.

Встреча Тиберия с Афранием растрогала Тита. Дед не узнал Тиберия, долго вглядывался в него; а когда Тиберий назвал себя, Афраний встал с лавки, низко поклонился ему:

— Я не раз спрашивал о тебе, Гракх, много думал… Тогда ты ушёл, не отведав нашей плебейской похлёбки, но я знал, что ты вернёшься к нам… И ты вернулся, сын мой! Теперь ты станешь духом сродни нам, ибо старики говорили сотни лет назад: «Кто отведает плебейской похлёбки, будь то патриций, всадник или знатный чужеземец, тот становится плебеем».

Тиберий улыбнулся:

— Дедушка, я и без этого был всегда плебеем.

— Нет, — возразил старик, — ты был нобилем: твоя мать дочь патриция, а отец был нобилем из плебейского рода. Поэтому ты не мог быть таким плебеем, как мы.

Пришла Марция, жена Афрания. Узнав гостя, она заботливо прислуживала ему за столом. Тиберий ел из общей миски тёплую гороховую похлёбку, черпая её, как и другие, чашкой, сделанной из мякоти хлеба, и весело беседовал с Мульвием, называя его за природную живость воробьём.

Тиберий засиделся у стариков.

— Целый день я пробыл в вашем квартале, — сказал он прощаясь, — и рад, что вы живёте дружно. О земле побеседуем в другой раз. Тогда вы познакомите меня с плебеями, которые хотят вернуться на свои родные земли.

Мульвий вызвался его проводить. Тиберий ласково похлопал мальчика по спине:

— Когда ты подрастёшь, Мульвий, будь таким же смелым и стойким, как твой отец.


— Я мечтаю быть таким, как ты, — тихо ответил Мульвий и, нагнувшись, поцеловал у Тиберия руку.

Глава II

Тит с семьёй и Маний со своей старухой матерью ютились в сыром, полуразвалившемся доме, занимая крошечный атриум. Но они рады были и этому — многие разорившиеся земледельцы ночевали с семьями на улицах, на ступенях храмов, в портиках.[585]

Прошло несколько дней после встречи с Тиберием. Тит и Маний оживлённо обсуждали беседу с ним. Лица их были возбуждены, в словах теплилась надежда.

— Он сам пришёл к нам, — говорил Тит. — А если нобиль просит поддержки у плебса, это значит, что он готов постоять за него. Тиберий желает нам добра, и глупо было бы — клянусь Юпитером! — пренебрегать его помощью.

— Это так. Но почему он желает нам добра? — усмехнулся осторожный Маний. — Что побудило нобиля прийти к нам? Подумал ты об этом?

— Я не понимаю тебя, Маний! Ты же сам приветствовал его, кричал больше всех, восхвалял его, а теперь сомневаешься…

— Я всё обдумал и не могу сказать, как тогда на улице, что он наш.

— Глуп ты, Маний. Можно ли не доверять Гракхам? Отец Тиберия сражался в Иберии, и даже варвары полюбили его за честность и милосердие. А Тиберий — сын Семпрония Гракха.

— Но не забудь, что он родственник Сципиона Назики, который сделал нас нищими!

— Он считает, что легионы должны пополняться здоровой деревенской молодёжью, а такую молодёжь могут дать отечеству только земледельцы.

Они сидели перед потухающим очагом и ели гороховую похлёбку из глиняной миски. В стороне сидели Авла с детьми и старая мать Мания. Старуха дремала, покачиваясь, и Авла уговорила её лечь; уложила рядом с ней детей и прилегла, прислушиваясь к беседе мужчин.

— Нет, я верю Тиберию, — продолжал Тит, вытирая ладонью рот. — Не может быть, чтобы он хитрил. И ради чего? Ты видел его глаза? Такие глаза, Маний, не лгут.

Не успели они покончить с едой, как послышались голоса — входили гончары, сукновалы, кузнецы, портные. Атриум не мог вместить всех, и многие расположились снаружи.

Ремесленники наперебой расспрашивали Тита и Мания, чем может помочь им нобиль; а Тит возбуждённо рассказывал им о Тиберии Гракхе.

— Когда он станет народным трибуном, — говорил Тит, — у нас будет хороший защитник. Тиберия я знаю — муж твёрдый, смелый. Если он не побоялся первым взойти на стены Карфагена, то ему ли испугаться борьбы с богачами!.. Нет, я верю ему! — воскликнул он с таким жаром, что все повеселели.

— Это хорошо, — кивнул гончар. — Если Гракх за нас, то и мы за него.

— Мы изберём его народным трибуном! — загудел атриум разрозненными голосами. — Мы все пойдём за ним!

— Не выбрать ли нам людей, чтоб они разъяснили народу, чего мы будем добиваться?

В атриуме было тесно и душно, хотя дверь была открыта настежь.

Тит протолкался на середину атриума. Глаза его горели.

— А где твой Гракх? — закричал ему кто-то из плебеев. — Говорят, он отправился на войну…

— На какую войну? — опешил Тит.

— В Иберию. Вместе с консулом Гостилием Манцином.

— И не предупредил нас! — вскричал Тит.

— Не успел, должно быть, — резко сказал Маний. — Богачи убрали его в Иберию — наверное, пронюхали о желании его помочь пахарям. Поняли, квириты? Но мы не сдадимся. Будем готовиться, пока Гракх не вернётся.

Была уже полночь, когда ремесленники расходились по домам. Улицы, населённые плебеями, спали — кругом темнота и тишина, и только изредка доносились звуки кифары,[586] смех да хриплая пьяная песня.

Тит стоял на пороге своего дома прислушиваясь. Он думал, как хорошо было бы вернуться в деревню, на свою землю, спокойно жить, наслаждаясь дарами природы. Города он не любил и жил в нём поневоле. Могла ли шумная городская жизнь заменить тихую жизнь деревни! Нет, его предки были пахарями, и он никогда не откажется от родной земли!

* * *
Тиберий действительно отправился в Испанию в должности квестора при консуле Гостилии Манцине. Проезжая через Этрурию, он увидел работавших на полях закованных в цепи невольников, услышал стоны рабов.

«Рабы вытеснили свободнорождённых, — подумал он. — Неудивительно, что земледельцы уходят в города в поисках работы».

Они высадились в Испании и во главе отряда отправились к легионам под Нуманцию.

Города и деревни, через которые они проезжали, были населены «мирными» иберами, но консул и квестор чувствовали неприязнь их: трудно было купить продовольствие для отряда и сено для лошадей, а ночью исчезали проводники.

Приходилось брать проводниками стариков, заключать их под стражу, чтобы не убежали.

Положение под Нуманцией было тяжёлым. Легионы терпели поражения, воины разбегались, не хотели сражаться. Легионеры пьянствовали, играли в кости, не исполняли приказаний начальников. Но консул Гостилий Манцин не принял нужных мер. Это был легкомысленный, хвастливый человек, любивший пирушки, песни и пляски ибериек.

Однажды нумантинцы сделали вылазку и, разбив римские легионы, окружили их.

Гибель грозила войску.

Тиберий убедил консула начать мирные переговоры. Условия, предъявленные неприятелем не делали чести римскому оружию, но мир, по настоянию Тиберия, был заключён, спасено двадцать тысяч воинов.

Тиберий собирался в Рим, чтобы передать мирный договор на утверждение сената.

Глава III

Недалеко, за деревьями, шумело море, и шум его был ласков и успокоителен. Солнечные лучи заливали землю потоками света, аромат цветов не был удушлив, как в безветренные дни; морской ветерок бродил по листве, лаская лепестки цветов.

Сервий целые дни работал в саду, помогая Децию, но видел, что тесть по-прежнему недоволен им. Деций не мог простить зятю его бедности и думал, искоса поглядывая на него: «Работает он хорошо, но я предпочёл бы человека, у которого есть своё хозяйство, свой домик, свой виноградник. Что с того, что он расширил площадь виноградника на холмах, за садом? Это и я бы сделал. А Тукция глупа со своей любовью. Да и что такое любовь? Вышла бы замуж за одного из соседей, у которых всего вдоволь, и жила бы — клянусь Церерой! — гораздо лучше!»

А Сервий видел постоянно нахмуренное лицо тестя и думал: «Чего ему ещё надо? Живём мы хорошо, я счастлив с Тукцией. Работаю как вол. Вино мы продаём, немного оставляем для себя. Цветы дают доход, всех денег мы не проживаем… Нет, старик недобр; он невзлюбил меня давно. Тукция говорит, что он хотел выдать её за богатого горбуна, да она заупрямилась. Он злится, что я помешал этому браку».

Как-то Сервий, подвязывая разросшийся розовый куст, не вытерпел:

— Что ты, отец, всё хмуришься, всем недоволен? Разве я работаю плохо?

Деций с раздражением бросил садовый нож на землю:

— Мне надоело видеть тебя в этом саду! Ты стараешься затем, чтобы захватить всё после моей смерти…

— Что ты, отец? — опешил Сервий. — Клянусь богами, я…

— Не клянись! — прервал его старик. — Мне надоело также, что Тукция нянчится всё время с детьми. А раньше она работала рядом со мной…

— Но Тукции пришлось бы выйти замуж, и она ушла бы от тебя.

— Да, ушла бы. А куда? В богатую семью.

— Вот о чём ты! — возмутился Сервий. — Значит, дело не в дочери, а в богатстве!

— Пусть так. Ты пришёл бедняком…

Сервий выпрямился, отпустил куст, и тот, вырвавшись из его рук, метнулся, роняя лепестки роз.

— Тебе всё мало, жадный человек! — сказал он и отошёл от тестя.

* * *
Однажды после обеда, когда Сервий, Тукция и Деций сидели в тени деревьев, с улицы донёсся голос. Собака залаяла. Голос всё приближался:

— Добрые люди, подайте горсть ячменя вороне, дочери Аполлона, или миску ржи, или хлеба, или пол-обола, или что хотите! Подайте, добрые люди, вороне: она примет даже щепотку соли. Она всё ест с удовольствием. Кто даст сегодня соль, завтра получит мёд…

Сервий и Деций подошли к изгороди и увидели молодого нищего, кривого на левый глаз; в руке он держал клетку, на которой сидела большая ворона.

Тукция, весёлая, улыбающаяся, с ребёнком на руке, протянула вороне горсть фиг.

— Пусть не коснётся этой женщины упрёк! — пел нищий. — А я иду и пою, от двери к двери, к тем, кто даёт и не даёт. Подайте! — протянул он руку. — Ведь заведено издавна давать полной горстью вороне, когда она просит.

Сервий положил мелкую монету на клетку. Ворона взяла её в клюв и, каркнув, уронила на ладонь нищего.

— Скажи, друг, — обратился к нему Сервий, — что нового ты видел, бродя по городам и деревням?

Глаз нищего сверкнул; взгляд его скользнул по хижине, остановился снова на Сервии.

— Разве не знаешь, что в окрестностях Энны восстали рабы под предводительством сирийца Евна? Они взяли город, убили Дамофила и других богачей, которые издевались над рабами. Войско их растёт — к ним бегут рабы со всех концов Сицилии. Римляне терпят поражения. Евн берёт города, расправляется с богачами и всё раздаёт своим воинам…

Когда нищий отошёл от изгороди, Сервий задумчиво сказал:

— Если война вступит в Тиндарис, она не пощадит никого. Война — как буря: она всё разрушает.

…С этого дня Деций не находил себе покоя. Напрасно Тукция утешала его, уверяя, что римские легионы не допустят Евна до Тиндариса: старик не слушал её. Его тревожили слухи о поражениях римлян, он утратил душевный покой, перестал работать: ему грезились полчища рабов, пожар в его хижине, кусты цветов, вырванные с корнем, растоптанный конницей виноградник…

— О боги, — шептал он, — не дайте дожить до такого несчастья!

Он звал Тукцию, просил крепче запирать двери, спускать на ночь собаку.

Когда отец засыпал, Тукция говорила Сервию:

— Он заболел… Страх гнетёт его… Он боится, что пропадут накопленные деньги. Вчера он вынул из-за статуй ларов мешочек, высыпал денарии[587] и сестерции и стал считать… а потом вынул другой мешочек, с ассами… Он не видел меня, а я стояла в тени и боялась чем-нибудь себя выдать. О боги! Мой отец тяжело болен. Не позвать ли врача?

— Позови, — согласился Сервий.

Однако врач, пожилой вольноотпущенник, осмотрев Деция, пожал плечами.

— Тут лекарства не помогут, — объявил он. — Нужен покой и сон.

Но покоя не было. Тревога одолевала Деция с каждым днём всё больше и больше, сон бежал от глаз — мерещились рабы и легионеры, расхищающие домашний скарб, подбирающиеся к денариям и сестерциям… Деций слышал треск ломаемых кустов, шаги людей, кричал, вскакивал с ложа.

Вбегала Тукция со светильником в руке, и старик успокаивался, но ненадолго.

Часто приходил Нумерий, но Деций не узнавал его. Нумерий говорил, что восстание рабов ширится, и глаза его сверкали.

Спустя некоторое время Деций перестал узнавать дочь. Потом он впал в беспамятство и вскоре умер.

Сервий и Тукция хоронили его, как бедняка. У двери хижины зеленела обычная кипарисовая ветвь, возвещавшая о трауре.

В атриум беспрерывно заходили соседи, якобы для того, чтобы проститься с покойником. Но Сервий знал, что люди приходили не из любви к Децию, а только затем, чтобы посмотреть, как переносят горе близкие.

По прошествии трёх дней Сервий и Тукция похоронили старика.

Глава IV

С тяжёлым чувством возвращался Тиберий из Испании в Рим. Он вёз мирный договор, заключённый с нумантинцами, разбившими римские легионы, и мысль, что он, Гракх, способствовал спасению нескольких тысяч окружённых врагом воинов, которым угрожала гибель, подбодряла его, хотя он втайне опасался, что сенат не утвердит договора.

Корабль вошёл в устье Тибра, подходил к Риму.

«Вот оно, благословенное богами отечество! — подумал Тиберий, сходя с корабля на набережную и вглядываясь в лица толпившихся людей. — Слава Меркурию, помогшему нам благополучно прибыть к ларам!»

За ним следовал крепкий мускулистый раб, нагружённый вещами.

Мульвий, случайно проходивший мимо пристани, узнал Гракха и бросился к нему.

— Господин, ты вернулся? — воскликнул он, целуя руку Тиберию. И вдруг закричал, обращаясь к людям, находившимся на набережной: — Что же вы… не узнаёте его? Это Тиберий Гракх, наш друг… тот самый, который…

Несколько человек обступили Тиберия. Они расспрашивали его об Испании, о войне с нумантинцами.

Тиберий поднял руку:

— Квириты, я, квестор при консуле, возвращаюсь из Иберии с мирным договором, заключённым нами с неприятелем. Римские легионы были окружены, им грозила гибель, и мы заключили с неприятелем мирный договор: двадцать тысяч ваших отцов и братьев были спасены.

Между тем Мульвий помчался домой сообщить о возвращении Гракха.

Вбежав в кузницу, он бросился к отцу:

— Тиберий в Риме! Он вернулся из Иберии, говорит с плебеями!

Тит бросил молот, потушил горн.

— Беги к Манию! И скорее — на пристань!

Когда Тит, Маний, а за ними и Мульвий подходили к пристани, до них долетели слова Тиберия.

— Если договор не будет утверждён, — говорил он, — жизнь наших воинов опять будет в опасности. Помните, квириты, что двадцать тысяч спасённых воинов — это двадцать тысяч плебеев, таких же ремесленников или пахарей, как вы. Двадцать тысяч ваших отцов и братьев. Я рад, что содействовал этому мирному договору…

Тит и Маний стали пробиваться сквозь живую стену народа, который приветствовал Гракха.

— Пусть живёт Гракх!

— Пусть живёт спаситель легионов!..

Тиберий, пытавшийся остановить крики толпы, почувствовал, как сильные руки подняли его. Он увидел преданные глаза Тита, блестящие, навыкате глаза Мания и чёрные восторженные глаза Мульвия. И тут же замелькали взлохмаченные головы; наконец он уловил слово «мир», повторяемое многими голосами.

«Народ требует мира с нумантинцами», — подумал он.

Тиберий пытался освободиться, но Тит и Маний крепко держали его и несли по направлению к Палатину.

— Эдилы, эдилы! — крикнул кто-то.

— Расходитесь, квириты!

Тиберий не узнал своего голоса. Он почувствовал, что его опустили на землю, увидел, что толпа рассеивается. Вскоре на улице не осталось никого, кроме него и раба с вещами.

Но из соседних улиц доносились громкие крики: «Мир, мир!» И Тиберий, взволнованный встречей плебеев, пошёл вперёд мимо эдилов, оглядывавших его с ног до головы. «Народ меня не забыл!» — хотелось крикнуть ему.

Не доходя до Палатина, он увидел Мульвия:

— Мульвий, почему ты здесь? Я видел тебя на пристани с отцом…

— Господин, зайди к нам.

— Нет, Мульвий, к вам я приду завтра, а сегодня должен быть дома. Но сперва мне необходимо повидать Сципиона Эмилиана.

Мульвий быстро скрылся в переулке.

Выйдя на Палатин, Тиберий подошёл к дому с белыми колоннами и, взяв молоток, постучал в дверь.

— Дома господин? — спросил он появившегося на пороге раба.

Раб низко поклонился, пропуская Тиберия в дом.

Сципион Эмилиан сурово встретил Тиберия на пороге атриума, не обнял его, не пожал руки. Он оглядел его с презрением и сказал:

— Мне всё известно. Зачем ты приехал в Рим с мирным договором, которого ни ты, ни консул не имели права заключать? Зачем возбуждал народ на пристани, похваляясь спасением легионов, подлежавших децимации?[588] Оба вы изменники, и пусть сенат решит, как поступить с вами!

— Публий! Ты не знаешь, что положение вынудило нас…

— Молчи! Я не подам тебе руки, пока сенат не оправдает тебя.

— Я должен был так поступить. Гостилий Манцин не желал заключать мира, но я настоял и отправился к вождю нумантинцев…

— Тем хуже для тебя. А теперь уходи. Я не желаю больше слушать тебя.

Тиберий вспыхнул.

— За меня народ, — запальчиво сказал он, — и я не советую ни тебе, ни сенату ссориться с ним!

— Народ будет делать то, что прикажут отцы государства.

И, отвернувшись от него, Сципион удалился.

Тиберий вышел на улицу. Раб дожидался его у колонны.

«Сципион неправ, — думал Тиберий, направляясь домой, — но от него зависит, кого осудить, а кого помиловать: сенат прислушивается к его мнению, хотя отцы государства не могут ему простить заигрываний с плебсом. Нередко он выступает против сената, становится на сторону плебса, и плебс поддерживает его, благоволит к нему. Нет, он не пойдёт против плебса!»

Мысль о консуле Манцине наполнила его сердце жалостью: он презирал Гостилия Манцина за малодушие, за неумение восстановить крутыми мерами дисциплину в легионах и жалел его как человека мягкого, слабохарактерного.

«В сущности, — думал он, — на моей стороне будет Аппий Клавдий, с которым сенату придётся считаться, а против — Сципион Назика и другие сенаторы».

Тиберий вошёл в атриум родного дома. Его с радостью окружили родные и друзья.

— Ты вернулся, Тиберий? — говорила Корнелия, обнимая и целуя его. — Разве война кончилась?

Не отвечая матери, Тиберий обнял жену, Диофана и Блоссия и лишь затем стал рассказывать, что привело его в Рим.

— Ты поступил правильно, заключив мир! — сказал Блоссий. — Жизнь квирита дороже призрачной славы на поле битвы!

— Тем более, — подхватил Диофан, — что эти двадцать тысяч могли бесславно погибнуть или попасть в плен, стать рабами варваров…

Клавдия тоже была на стороне Тиберия. Только одна Корнелия, сурово сдвинув брови, сказала:

— То, что ты сделал, постыдно: по требованию нумантинцев ты отступил от крепости, сделал другие уступки. А ведь римляне привыкли умирать с оружием в руках! Никогда они не заключали позорного мира с варварами.

Тиберий вспыхнул:

— По-твоему, нужно было умереть?

— Да, умереть, чтобы не делать уступок варварам или не попасть в рабство.

— Что ты говоришь, мать? Плебеи ждут возвращения своих отцов и сыновей, а ты становишься на сторону Сципиона Эмилиана!

— Я не сговаривалась с ним.

— А между тем твои мысли — его мысли.

Корнелия вспыхнула.

— Замолчи! — крикнула она. — Тем более, что ты виноват.

— Мать, что ты говоришь? Ты не жалеешь людей…

— Ты ошибаешься, Тиберий, — я дочь победителя Ганнибала!

— А я стою за справедливость и буду стоять за неё! Никто… даже ты, мать, не свернёшь меня с этого пути!

— Ты не уважаешь своей матери!

— Я уважаю тебя, но иду по правильному пути… Есть вещи, в которые женщины не должны вмешиваться!

Корнелия хотела ответить, но губы её задрожали так сильно, что она не могла выговорить ни слова.

В это время вошёл с улицы Гай и, взглянув с удивлением на Тиберия, воскликнул:

— Вернулся? Совсем вернулся? Хвала богам! — Он бросился к Тиберию, чтобы обнять его, но, увидев бледную, дрожащую мать, отступил: — Ты оскорбил мать?

Тиберий, жалея, что погорячился, подошёл к Корнелии и, целуя её руки, сказал:

— Прости меня, мать!

Но Корнелия не простила: отвернувшись от сына, она медленно вышла из атриума.

— Что ты наделал? — вскричал Гай, растерянно оглядывая всех. — Ты обидел её?

Тиберий рассказал, как было дело. По мере того как он говорил, лицо Гаясветлело, улыбка появилась на его губах.

— Конечно, ты прав, брат, — сказал Гай. — Но ты, вероятно, употребил резкие выражения…

— Я сказал, что не дело женщин вмешиваться в такие дела.

— И это, брат, верно, но ты знаешь нашу мать, и так говорить не следовало.

— Да, я погорячился.

В этот день Тиберий побывал у своего тестя Аппия Клавдия. Выслушав зятя, Аппий Клавдий обещал ему поддержку в сенате, однако сказал:

— На улицах сторонники сената кричат: «Позорный мир!» И, хотя плебс не хочет их слушать, Сципион Назика взывает к чести римлян, напоминая о доблестных обычаях предков. Он требует смертной казни для военачальников и децимации для легионов.

— Но это жестоко!

— Я постараюсь смягчить решение сената, если это будет угодно богам.

На другой день было объявлено постановление сената: мирного договора не утверждать, отправить в Испанию сенатскую комиссию для расследования дела и выдачи неприятелю консула Гостилия Манцина, босого, раздетого, связанного по рукам и ногам; легионеров и военачальников освободить от наказания.

Тиберий, делавший доклад в сенате о положении в Испании, подвергся оскорблениям со стороны Сципиона Назики; огромный, тяжёлый, неповоротливый оптимат был взбешён, глаза его сверкали, лицо пылало.

— Кто это перед нами, отцы государства? — кричал он, наступая на Тиберия. — Не узнаю! Сын доблестного Семпрония Гракха? Мой двоюродный брат? Квестор при консуле? Непостижимо! Нет, это грязный плебей, бродяга, возбуждающий народ в попинах.[589] Субурры, пьянствующий с ворами и презренными…

— Замолчи! — резко прервал его Тиберий. — Всё это ложь, и ты хочешь восстановить против меня не только Сципиона Эмилиана, но и всех отцов государства. Я горжусь тем, что спас от смерти или рабства несколько тысяч римлян!

— Слышите? — загрохотал Сципион Назика. — Гракх в роли спасителя легионов — ха-ха-ха!

Громовые раскаты разнеслись под сводами курии Гостилия, перекошенное яростью лицо Сципиона Назики приблизилось к лицу Тиберия, глаза их встретились. Но Тиберий не отвёл взгляда, только тихо сказал:

— Ты несправедлив… Пусть боги воздадут тебе за это.

Сципион Назика отшатнулся от него, сжал кулаки, но, сдержавшись, отошёл.

Глава V

После смерти Деция, когда скорбь Тукции улеглась и в доме стало спокойно, в сад пришёл с таинственным видом Нумерий. Сперва он заговорил о цветах, потом о винограде и оливках, о ценах на хлеб и наконец, как будто случайно, обронил несколько слов о восстании рабов.

— Подумать только, — заговорил он, — половина острова охвачена огнём! К Евну убегают даже рабы из нашего города.

— Что ты говоришь? — вскричал Сервий. — А помнишь того нищего с вороной? Говорят, он вербовал рабов в войска Евна.

— Да, это так, — подтвердил Нумерий и тихо прибавил: — Зайди ко мне, есть о чём поговорить.

— Говори здесь.

— Нет, зайди ко мне, — настойчиво повторил Нумерий.

Тукция прислушивалась к беседе мужчин, не вмешиваясь в неё. Последние слова Нумерия особенно обеспокоили её.

И, хотя Тукция продолжала срезать цветы, работа не спорилась, и она, с досадой отбросив нож, пошла взглянуть на детей: мальчик играл ка дорожке, строя из веточек шалаш, а девочка спала в колыбели.

Сервий отправился к Нумерию.

— Не уходи никуда, — приказала Тукция сыну и тихо вышла на улицу.

Из дома Нумерия доносились голоса, и она различила голос мужа, что-то говорившего с жаром, потом голос Нумерия, а затем послышался чей-то резкий, настойчивый голос, часто повторявший «порази меня Юпитер!»

«Где я слышала этот голос? — думала Тукция. — А ведь слышала, я уверена в этом… О боги! Неужели это Аврелий? Ну конечно, он!»

Она подошла поближе к дому соседа и услышала слова:

— Евн борется за свободу. Вожди рабов Ахей и Клеон берут города, уничтожают публиканов[590] и ростовщиков, делят богатства среди рабов. Я убеждён, что римляне будут побеждены, — порази меня Юпитер!

— Об Евне я слыхал, — молвил Нумерий. — Он глотает огонь, творит чудеса!

— Евн стал царём Сицилии под именем Антиоха, — рассказывал Аврелий. — Он учредил народное собрание, назначил туда Аxея и самых умных из рабов…

— Ты поступил, друг, опрометчиво, перейдя на сторону рабов, — с дрожью в голосе сказал Сервий. — Почему ты это сделал?

— Я стою за справедливость, хочу помочь Евну разбить римских военачальников — порази меня Юпитер! — и получить наконец участок земли, в которой всю жизнь нуждаюсь.

— Не обольщай себя, друг, сказочными надеждами, — говорил Сервий, и Тукция радостно прислушивалась к его словам, то утихавшим, то становившимся громкими. — Рим победил Ганнибала, разрушил Карфаген, неужели он не справится с рабами?

— Значит, ты, Сервий, не пойдёшь с нами?

— Это безрассудно, Аврелий! Вам не устоять. Спроси Нумерия, и он тебе скажет.

Однако Нумерий оказался на стороне Аврелия.

— Я больше прожил, чем ты, сын мой, — сказал он обнимая племянника, — и жизнью должен дорожить меньше, чем ты… Сервий говорит, что дело рабов без надёжно, но я не хочу так думать. Ты сам видишь, Сервий, как рабы бьют римлян. Евн руководит своими войсками из Энны, конница Ахея взяла Гиблу, опустошила окрестности Сиракуз, доблестно сражалась у Гелы и Гимеры…

— Всё это так, — согласился Сервий, — но я не могу поверить, чтобы рядом с Римом, на его земле, возникло новое государство, основанное рабами… Ты, Нумерий, старше нас, но рассуждаешь неправильно.

— Богачи разорили меня, я лишился своего участка в Италии и вынужден был искать счастья в Сицилии. А Евн, говорят, раздаёт земли беднякам, которые его поддерживают. Что же удивительного в том, что Аврелий на стороне рабов, а я сочувствую им?

Больше Тукция не слушала и потихоньку ушла. Она тоже не верила, что рабы победят. «Нет, не выиграть рабам войны с Римом, владыкой мира! — думала Тукция. — Но оставаться в Сицилии опасно — война может перекинуться в Тиндарис, и тогда всё будет растоптано тяжёлыми калигами[591] легионеров или уничтожено рабами. Что же делать?»

В этот день она рассказала Сервию о том, что всё слышала, и о всех своих сомнениях.

— Ты знаешь, Тукция, — сказал Сервий, — Аврелий сделал глупость: он бежал с римского корабля, перешёл на сторону Евна…

— О боги! — всплеснула руками Тукция, и глаза её стали печальными. — Он идёт на смерть!

На этом разговор кончился. Но тревога запала в их сердца.

«Борьба будет хуже, чем в Карфагене, — думал Сервий, и решимость покинуть Сицилию всё крепла в его сердце. — Возвратиться на родину — что может быть лучше этого? С нами, наверное, отправится и Нумерий…»

Чёрные мысли не давали покоя, и Сервий, чтобы забыться, сказал Тукции:

— Спой мне что-нибудь, как прежде пела не раз. Тяжело у меня на душе, когда я думаю о родных Цереатах, о Тите, Марии и… даже о Мании.

— И мне невесело, — созналась Тукция. — И всё же слава богам, что мы не рабы!

Сервий вздохнул:

— Да, но мы плебеи, а много ли у нас прав? И мы бессильны бороться с нобилями.

— Не может быть, чтобы жизнь плебея всегда была такой… — Тукция задумчиво положила руку Сервию на плечо. — Я спою тебе песню о братьях, основавших Рим.

Сервию стало ещё тоскливее от песни, и он, прервав её, заговорил о родных Цереатах.

Слушая мужа, Тукция не замечала, как по щекам её текут слёзы. Она тоже стала вспоминать Цереаты, и вдруг лицо её оживилось, влажные глаза весело заблестели, и она засмеялась звонко, заливчато.

— Ты что? — с удивлением спросил Сервий.

— Помнишь, как мы встречались по вечерам в расселине горы? Там ты впервые меня поцеловал, а я чуть не заплакала от стыда и радости. Я убежала. А ты догонял меня в поле, но не мог догнать.

— Как это было давно!

— Ничего, Сервий, мы вернёмся домой и будем жить на родной земле, под родным небом!

Глава VI

Тиберий сидел в атриуме, не спуская глаз с рыбок, мелькавших в водоёме. Тревожные мысли одолевали его. Не пора ли выступить с предложением о переделе земли? Надо возродить свободных землепашцев, пополнить легионы. В Сицилии полыхает мятеж рабов, необходимы силы, чтобы противостоять ему. «Нужда в рабочих руках заставила землепашцев наводнить Сицилию множеством рабов, и рабы своей численностью подавили господ. Римские легионы не могут с ними справиться, терпят поражения».

Вошли Диофан и Блоссий. Они весело приветствовали Тиберия и низко поклонились жене его, Клавдии.

— Что делает мать? — обратился Тиберий к жене.

— Она переводит на наш язык сочинения Софокла, — отозвалась Клавдия. — И Гай помогает ей.

Мысли Тиберия перенеслись к матери и брату.

Его мать Корнелия любила обсуждать вопросы философии, истории, географии, естествознания, говорить о поэзии греков и римлян, затевать споры с учёными. Она прекрасно говорила по-гречески, часто цитируя Гомера, Аристофана, Софокла, Еврипида и других писателей. Спорила с ненавистным ей Сципионом Эмилианом о Ксенофонте, которого хотя и любила, но нарочно порицала, чтобы досадить Сципиону.

Злые языки утверждали, что в молодости, до замужества, она страстно любила Сципиона, но он к ней был равнодушен. И теперь Корнелия мстила ему за прошлое и ревновала к своей дочери Семпронии, на которой он женился. Несколько лет назад египетский царь Птолемей VII Евегрет, пленённый умом и красотой Корнелии, предлагал ей свою руку, но она отказала ему, сославшись на своё положение в обществе и обязанности матери.

Брат Тиберия — Гай был привлекателен: высокий ростом, хорошо сложенный, он пленял римских красавиц смугло-розовым цветом лица и чёрными живыми глазами. Ему недавно исполнилось семнадцать лет. Щёголь, как большинство молодёжи, он тратил много денег на одежду, золотые украшения, драгоценные камни, и Корнелия безропотно покорялась его воле, не желая, чтобы он был одет хуже других и казался беднее своих сверстников.

Тиберий, любивший простой, умеренный образ жизни, порицал брата за расточительность и ещё недавно возмущался покупкой тяжёлых серебряных дельфинов для украшения стола, за которые Гай заплатил, чтобы не отстать от своего друга Ливия Друза, огромную сумму. Даже Корнелия не могла одобрить этой покупки и сказала: «Ты бросаешься, дитя моё, деньгами, а их у нас немного». — «Что ж, — ответил Гай, — понадобятся деньги — продадим этих дельфинов».

Гай любил пирушки с пением, музыкой и плясками, старался не отставать от друзей. Корнелия не знала, как подействовать на него, чтобы он образумился. Однажды Тиберий сказал за столом: «Почему бы тебе, Гай, не поехать учиться философии и риторике в Афины или на Родос?» Вспыхнув, Гай ответил: «Я знаю, почему ты так говоришь: хочешь выпроводить меня из Рима». — «Да, хочу, — ответил ему тогда Тиберий. — Но если ты не желаешь ехать, то прекрати пирушки, не делай ненужных трат». — «Но траты мои ничтожны, — возразил Гай, — и я — клянусь Юпитером! — не дам больше повода для таких упрёков».

С тех пор Гай перестал тратить большие деньги, но похождений и юношеских шалостей не оставил. Его можно было видеть то на празднике богини года Перенны, где в толпе мелкого люда, на зелёном берегу Тибра, он весело пировал с плебеями и потом поздно возвращался домой; то на празднике основания Авентина его видели выходящим из храма Минервы со статуей богини в руках; а на празднике мельников и хлебников в день Весты он шагал рядом с ослом, с которого свешивались гирлянды цветов и свежие, пахучие хлебы. На празднике флейтистов он присутствовал на богослужении в храме Юпитера Капитолийского, а затем ходил по городу в маске и женской одежде, распевая весёлые песни, окружённый полупьяными флейтистами.

Легкомыслие Гая возмущало Корнелию, и она просила Тиберия поговорить с братом, вразумить его. Но Тиберий возразил:

«Я беседовал с ним не раз, но Гай только посмеивается. Его надо женить, тогда он, наверное, одумается. Хорошо было бы, если бы ты, госпожа мать, нашла для него невесту… — И вдруг Тиберий засмеялся. — А ведь девушка, подходящая для него, есть! Как это я забыл! Она скромна, образованна, любит книги, пишет стихи, подражая Анакреону…»

«О ком ты говоришь, Тиберий?» — спросила Корнелия.

«Как-то я зашёл по делу к знаменитому правоведу Лицинию Крассу. Не успел я усесться, как в таблинум вбегает девушка с быстрыми смеющимися глазами. Увидев меня, она смутилась и, поклонившись, хотела удалиться. Но Красс удержал её: «Это дочь моя, Лициния… А это тот самый Тиберий Гракх, — указал он на меня, — о котором говорит весь Рим». — «Я догадалась, — смущённо ответила девушка. — Такие лица бывают только у великих римлян». Я хотел обратить разговор в шутку, но Лициний Красс сказал: «Не подумай, Гракх, что она сказала это, чтобы сделать тебе удовольствие: она всегда говорит откровенно, что думает».

«И ты полагаешь, Тиберий…»

«Надо тебе, госпожа мать, пойти к Крассам под каким-нибудь предлогом, но, конечно, вместе с Гаем. И если Лициния понравится ему…»

Гаю она понравилась, и он часто стал бывать у Крассов. Корнелия вскоре послала к ним сваху. Дело уладилось. Ночные пирушки и уличные похождения были забыты, и весёлая Лициния, «этот порхающий мотылёк», как её называл Гай, вскоре вышла за него замуж.

С тех пор Корнелия, казалось, успокоилась. Мирная жизнь, ничем не нарушаемая, потекла в доме.

К Тиберию часто приходили его лучшие друзья: богатый Марк Октавий и бедный Папирий Карбон, промотавший своё небольшое состояние и живший неизвестно на какие средства. Тиберий больше любил Марка Октавия, похожего на него характером: он был скромен и застенчив, твёрдо верил в величие отечества.

Марк Октавий любил блеснуть хорошим греческим произношением, процитировать стих из Софокла или Еврипида, а беседуя с Тиберием об обязанностях народного трибуна, привести выдержку из законов «Двенадцати таблиц».

Иным был Папирий Карбон. Он высмеивал знаменитых мужей и магистратов, презирал нобилей и решительно призывал бороться с кучкой «прогнивших олигархов», как он величал сенат. Для него, казалось, не было ничего святого: он смеялся над богами, клеймил всех Сципионов кличкой «выскочка», называл победителя Ганнибала казнокрадом, Сципиона Эмилиана — злодеем, а Сципиона Назику — свирепым разбойником с большой дороги. Всем доставалось от него!

Тиберий часто спорил с ним, но Папирий Карбон, поблёскивая злыми раскосыми глазами, говорил:

«Вот ты говоришь — честность. Вспомни Сципиона Эмилиана. Он честен, только по-своему… Что такое честность? Это понятие толкуется различно: то, что для него и лиц его кружка честно, для меня и других бесчестно. Честно ли было разрушать Карфаген, истреблять людей, продавать в рабство мирное население? Знаю, ты возразишь: приказание сената. Но сенат — кучка отвратительных, бесчестных стариков. Как же можно было исполнять его приказание?.. Что? Ты говоришь — власть, закон? Но власть и есть сенат — пиявки на теле народа».

Тиберий был снисходителен к другу и прощал ему резкие слова. Но Гай, вспыльчивый и резкий, не выносил Папирия Карбона и вступал с ним в споры, кончавшиеся нередко взаимными оскорблениями.

Послышались шаги, и вошла Корнелия в сопровождении Гая.

— Что ты так весел, Гай? — спросил Тиберий брата.

— Оттого я весел, брат, что внял твоему совету послужить отечеству. Ты начинал службу в легионе, и я хочу сделать то же. Сципион Эмилиан сказал мне, что собирается отправиться на войну в Иберию, и я упросил его взять меня.

— И хорошо сделал, Гай! — улыбнулся Тиберий, сжимая его руку. — Отечество нуждается в честных, любящих его людях.

— Я рад уехать хотя бы потому, чтобы не видеть Марка Октавия и Папирия Карбона. Оба порядочные скоты!

— Не смей так говорить! — рассердился Тиберий. — Я дружу с Ними с малых лет и горжусь их преданностью.

— Ну, не сердись, брат, не сердись!.. Но что я могу поделать, если не выношу обоих? Они портят мне настроение. Чувствую, что оба — ничтожные люди.

Тиберий промолчал.

Глава VII

— Как думаешь, Тиберий, — спросил однажды Маний, — должен ли плебс поддержать Сципиона Эмилиана, который собирается на войну в Иберию?

— Почему ты спрашиваешь об этом?

— Он спрашивает потому, — вмешался Тит, — что Сципион Эмилиан будет нам мешать, когда ты станешь народным трибуном и будешь проводить земельный закон.

— Да, ты прав: Сципион и его кружок против надела пахарей землёй, — задумался Тиберий. — Пусть плебеи поддержат его в комициях, чтобы он получил назначение на войну.

После отъезда Сципиона Эмилиана Тиберий вздохнул свободнее. Присутствие шурина в Риме связывало ему руки. По вечерам в кружке он видел строгие глаза Сципиона, слышал суровый голос, напоминающий о долге квирита по отношению к отечеству, которому необходимы внутреннее спокойствие и порядок; затем следовала размеренная греческая речь Полибия, одобряющего слова Сципиона, и Лелия, вздыхавшего о величии времён предков.

Тиберий несколько раз пытался обсудить в кружке положение земледельцев, но Сципион уклонялся от «опасного», как он называл, разговора. Указывая на Лелия, он говорил: «Благоразумие сделало его мудрым, и если Нестор[592] молчит — не пришло ещё время». — «Но оно придёт, — возразил Тиберий, — и если замедлит, то мы его подгоним». — «Берегитесь крайностей. Спокойствие отечества важнее благосостояния отдельных граждан», — ответил тогда Сципион.


Тит и Маний пришли к Тиберию рано утром.

— Надо с тобой поговорить, — сказал Тит. — Пойдём пройдёмся.

Когда они подошли к Табулярию, в котором хранился государственный архив, Тиберий остановился. Здание возвышалось на склоне Капитолия, над форумом, и белело дорическими колоннами.[593] Колонны и арки были испещрены неразборчивой скорописью. Тиберий читал, и сердце его учащённо билось: «Гракх, защити нас», «Дай нам земли», «Я голодаю», «Я нищий». А на одной из капителей[594] чётко выделялась жирная надпись углём: «Гракх, борись! Будешь народным трибуном».

— Народ обращается к тебе, просит не медлить, — произнёс Маний. — Ты должен начать борьбу, а плебс тебе поможет.

— Буду добиваться трибуната, — твёрдо сказал Тиберий, сжимая руки друзей. — И да поможет нам Юпитер!

* * *
Узнав о решении Тиберия, мать одобрила его, сказав, что Гракхи должны быть полезны государству и народу. А Блоссий обещал заручиться поддержкой всадников.

Всадники требовали отдать провинции на откуп публиканам, и Тиберий, не колеблясь, согласился.

Между тем плебс сделал всё, чтобы Тиберий был избран народным трибуном. Сотникам и десятникам, выбранным плебсом, было поручено объехать все трибы[595], объяснить, кто такой Тиберий Гракх и как важно для деревень иметь народным трибуном человека, решившего наделить разорённых пахарей землёй.

Тит говорил старшинам:

— Время самое подходящее — надо действовать. Тиберий — наш друг. Он сделает всё, чтобы дать беднякам участки, чтобы пахари могли трудиться на своей земле…

— Но прежде он должен стать народным трибуном! — перебил Маний. — Поэтому голосуйте за Гракха без всяких колебаний.

— Мы Гракха знаем со времён взятия Карфагена, — сказал Тит. — Лучшего друга народа не найти во всей республике!

Сотники и десятники, не прерывая, слушали Тита. А когда он замолчал и предложил им отправиться немедленно по трибам, один из сотников спросил:

— Что отвечать, если спросят, когда будут делить землю?

— Отвечайте, что Гракх после получения трибуната не замедлит выступить с законопроектом. Предупредите людей, что без борьбы не обойтись — богачи будут мешать нам, но нас больше, чем их, мы — сила, и мы победим…

Наступил день выборов. На Марсовом поле все восемнадцать триб проголосовали за Гракха.

Тиберий в ответ на поздравления Марка Октавия и Папирия Карбона сказал:

— Теперь мы начнём борьбу за землю!

Глава VIII

Мульвий полюбил Тиберия Гракха. Чем больше наблюдал мальчик за дружбой Тиберия с отцом, Манием и другими плебеями, тем больше он преклонялся перед человеком, пришедшим однажды в квартал ремесленников. Всё привлекало Мульвия в этом нобиле: и его добрая улыбка, и гнев, с которым он говорил о тунеядцах, не отказывающих себе ни в чём, равнодушных к нуждам бедняков, и твёрдая речь с верой в победу деревенского плебса. Слова Тиберия звучали у него в ушах: «Вы получите землю, вернётесь в родные деревни, будете работать, как работали ваши отцы и деды до войны с Ганнибалом».

Мульвий благоговел перед Гракхом, и, когда, случалось, Тиберий останавливал свой взгляд на нём или обращался к нему, мальчик весь загорался.

…После того как Тиберий был избран народным трибуном, он часто заходил в квартал плебеев и обсуждал с ними законопроект о земле. А потом отправлялся на форум, чтобы выслушать мнение горожан.

Городской плебс, состоявший из ремесленников, клиентов и вольноотпущенников, не был заинтересован в получении земли, советовал подождать возвращения Сципиона Эмилиана из Испании, чтобы выслушать, что он скажет; многие плебеи опасались противодействия сената и, предвидя борьбу, колебались. А деревенский плебс требовал немедленно приступить к проведению закона.

* * *
Тиберий был вызван с форума в курию Гостилия якобы для получения постановления сената. И каково было его возмущение, когда он услышал ядовитые насмешки:

— Вот он, сын Семпрония Гракха, «защитник» плебеев! Взгляните на него — ха-ха-ха! — издевался недавно избранный консулом Люций Кальпурний Пизон, указывая на Тиберия.

— Разве я не из плебейского рода? — возразил Тиберий.

— Но ты — нобиль…

— Даже больше — полупатриций! — прервал громовым голосом Сципион Назика.

— Верно ли, что ты посягаешь на собственность, которой владели наши отцы, — продолжал консул, — и хочешь передать лентяям и нищим наши земли? Говорят, ты хочешь разбогатеть на этом деле!

— Ложь! Никогда корысть не была моей целью! — вскричал Тиберий. — И, чтобы доказать это, я готов отдать свои земли. Ну, а ты… — обратился он к Люцию Кальпурнию Пизону, — ты, прозванный Честным, откажешься ли ты от своих вилл и полей…

Яростные возгласы сенаторов прервали его слова:

— Злодей! Разбойник! Пусть поразит тебя Юпитер!

Возвратившись на форум, Тиберий произнёс речь, обращённую против нобилей:

— Дикие звери, пожирающие плоды Италии, скот, пасущийся на лугах, — все они имеют свои норы, у них есть логово и место, куда укрыться. А люди, проливающие свою кровь за Рим, не имеют иной собственности, кроме дневного света и воздуха, которым они дышат. Не имея кровли, они блуждают со своими жёнами и детьми, как изгнанники…

Тиберий видел, как у плебеев разгораются глаза, сжимаются кулаки, как Мульвий что-то шепчет Титу, а Тит толкает в бок Мания, и они с угрозой поднимают кулаки.

— Военачальники обманывают людей, побуждая их биться за храмы богов, за могилы своих отцов, а между тем есть ли среди римлян хоть един, имеющий могилу или домашний жертвенник? За чужое мотовство, за чужое богатство сражаются и умирают они, эти люди, о которых говорят: «Они — владыки мира», и которые не владеют ни одним клочком земли…

Речь Тиберия была прервана грозными криками:

— Земли! Земли!

Когда шум утих, Тиберий обратился к народному трибуну Октавию:

— Что же ты молчишь, Марк? Скажи своё слово, народ ждёт его.

Румяное лицо Марка Октавия побагровело, глаза часто замигали. Не сказав в ответ ни слова, он быстро покинул форум.

Тиберий недоумевал: поведение Марка Октавия было для него непонятно.

Папирий Карбон, стоявший рядом с Тиберием, презрительно скривил губы:

— Тебя удивляет Марк Октавий? Не удивляйся: он владеет большим участком общественной земли, и ему жаль с ним расстаться. Я узнал, что вчера у него побывали сенаторы и просили, заклиная богами, наложить veto на твой законопроект. Марк Октавий сначала отговаривался, ссылаясь на дружбу с тобой, но, когда сенаторы опустились перед ним на колени, он согласился.

— Не может быть! — воскликнул Тиберий.

Однако Папирий Карбон оказался прав.

На другой день Тиберий внёс на обсуждение трибутных комиций свой законопроект, в котором предлагал посылать на общественные пастбища не более ста голов крупного и пятисот голов мелкого скота и иметь на своих землях только известное число рабочих из свободного сословия. Обращаясь к нобилям, он сказал:

— Не забывайте, что за деньги, потраченные на обработку отчуждаемых полей, вас должны вознаградить пятьсот югеров, оставляемых в вашу собственность, да ещё по двести пятьдесят югеров на двух сыновей, не вышедших из отцовской семьи.

Он приказал писцу огласить своё предложение, но Марк Октавий тотчас же наложил на него veto.

Поднялся шум.

Бледный, взволнованный, Тиберий крикнул:

— Я не понимаю тебя, Марк! Отчего ты испугался и наложил veto?

— Я нахожу, что для республики закон чреват большими потрясениями, — молвил Марк Октавий, избегая смотреть в глаза Тиберию. — Ты повторяешь предложение Лициния Столона и Лелия Мудрого…

Тиберий вспыхнул:

— А оно плохо?.. Стыдись! Разве так защищают права плебеев, ратуют за славу и могущество Рима?

— Я думаю, как и Сципион Эмилиан, о спокойствии республики, — нахмурился Марк Октавий. — Я не хочу, чтобы возникла вражда между сословиями, я не хочу…

— Замолчи!.. Я беру, квириты, это предложение обратно и вношу другое: «Пусть оптиматы немедленно откажутся от владений, которые они присвоили вопреки прежним законам».

— Да здравствует Гракх!

— Никто не может занимать больше пятисот югеров общественной земли, — заявил Тиберий, — поэтому все землевладельцы обязаны отдать излишки и нарезать из них участки беднякам, по тридцать югеров каждый.

— Да здравствует Гракх!

— Я предлагаю для пользы отечества ещё один законопроект: жалобы провинциалов на злоупотребления проконсулов должны разбирать не только сенаторы, но и всадники.

Летели яростные крики, проклятия, угрозы нобилей:

— Народный трибун подкуплен всадниками!

— Квириты, голосуйте против!

Тиберий поднял руку, громкий голос его разнёсся над форумом:

— Не слушайте, квириты, своих врагов! Гоните их прочь!

— Долой нобилей! — гремел форум. — Долой наших врагов!

* * *
Каждый день на форуме происходили словесные битвы. Тиберий спорил с сенаторами, доказывал правоту своего дела.

Консул Люций Кальпурний Пизон, прозванный Честным за то, что, служа претором в Сицилии, закупил однажды хлеб по очень низким ценам, а оставшиеся у него деньги внёс в казну, что вызвало всеобщее изумление, говорил, оправляя складки тоги и с пренебрежением поглядывая на Тиберия и его друзей:

— Подобно Катону Цензору, мы стоим за старый зажиточный деревенский плебс, поддерживаем его, укрепляем. А ты хочешь, Гракх, провести отчуждение участков, чтобы возник новый деревенский плебс. В твоём предложении заложена гибель республики: бедняк, ставший владельцем участка, не сможет купить себе раба, поэтому он не захочет идти на военную службу, оставить свою землю.

— Ты прав, Пизон! — закричал хриплым петушиным голосом консуляр Тит Анний Луск, желчный, тугой на ухо старичок, ядовитые речи которого сеяли страх среди сенаторов. — Тогда республика останется без легионов… Что? — оттопыривал он правое ухо. — Что ты сказал, Пизон?

— Я ничего не сказал. Продолжай.

— Вдумайся, Гракх, в мои слова: новый деревенский плебс будет опасен для государства, так как на следующий год изберёт тебя вновь народным трибуном и потребует новых участков.

Крики возмущённых плебеев прервали его речь.

Тогда закричал Сципион Назика:

— Есть, квириты, люди, которые хотят соблазнить великий римский народ, завоевавший весь мир, обманчивым блеском древнего закона Лициния Столона, учинить вопиющую несправедливость: изгнать нас, старых граждан, из виноградников и оливковых рощ, посаженных нашими предками, героями республики, изгнать с полей, купленных или полученных в наследство, а между тем эти поля приносят каждый год золотую жатву казне. Справедливо ли это?

— Напрасно стараешься, Сципион Назика, обмануть народ хитрыми речами, — возразил Тиберий. — Скажи, куда девались старые воины? Где искать их? В Сицилии, где рабы бьют преторов и храбро защищают Мессану? В Испании, где тридцатитысячное войско под начальством первого полководца едва держится против восьми тысяч варваров? Нет, этих старых воинов не найти и в Италии. Так пойми же, Сципион Назика, что я не посягаю на земельные владения вообще, а только — на общественную землю. Но ты, по-видимому, забыл об этом?.. Раньше плебей работал на своём поле с семьёй и был доволен, а теперь это поле возделывается рабами не для пропитания землевладельца, а для того, чтобы наполнять его кладовые. Теперь на этом участке находится вилла, украшенная статуями, оберегаемая рабам которую редко посещает знатный господин. Как произошло это изменение, ты знаешь лучше, чем я. Знаете и вы, оптиматы! Сенат знает, что положение деревенского плебса давно уже стало отчаянным…

— Но может ли насилие быть законом в республике? — прервал Люций Кальпурний Пизон, оглядывая форум. — Отчуждение земель, задуманное тобою Гракх, — мера принудительная, а если это так, то оно является насилием…

— Добровольное отчуждение не есть насилие, — воз разил Тиберий.

— Никто не откажется добровольно от своей собственности, — захрипел Тит Анний Луск, оттопыривая ухо. — Что? Что ты сказал?

— Если никто не захочет отказаться добровольно, то принуждён будет подчиниться закону. Повторяю: большая часть общественного поля должна быть отнята и разделена между нуждающимися. Сто лет назад эта земля возделывалась руками плебеев, и республика была сильной, счастливой, не такой, как теперь… — Помолчав, Тиберий обвёл глазами плебеев, внимательно слушавших его, и продолжал: — Я знаю, что народ беден, я не могу сделать его богатым, но хочу, чтобы пахари получили землю, чтобы они были крепки и самостоятельны… Прав ли я? Да, прав, клянусь Юпитером! Взгляните на Сицилию, где против богачей выступают рядом с рабами наши безземельные сограждане с оружием в руках…

— Что ты ссылаешься на подлых изменников? — свирепо крикнул Сципион Назика.

— Невыносимая жизнь заставила бедняков пойти против угнетающих их богачей.

— Замолчи!

— Я считаю, — невозмутимо продолжал Тиберий, — что раздел земель должен быть поручен трём избранным гражданам.

— Ты хочешь из этих триумвиров выдвинуть диктатора? — запальчиво крикнул Сципион Назика.

— Ложь! Я не думал о годичной диктатуре одного из триумвиров. Я хочу справедливости. Но прошу тебя, не прерывай меня… Триумвиры, о которых я говорил, должны быть утверждены народом и ежегодно меняться. Обязанность их будет заключаться в распределении и оценке земельных участков.

— Не бывать этому! — сказал Сципион Назика, наклоняясь к уху Тита Анния Луска.

— Что? Что ты сказал? Как? Да, да, мы любим отечество и порядок в нём…

— И я люблю отечество и порядок в нём, — возвысил голос Тиберий, — и потому говорю: есть ещё время решить вопрос полюбовно. Я призываю вас, квириты, к твёрдости и непреклонности. — Взгляд Тиберия остановился на Марке Октавии, безмолвно слушавшем яростные споры. — Я полагаю, Марк, — сказал Тиберий, — что ты как народный трибун будешь справедливым в этом деле.

Марк Октавий отвернулся и стал медленно сходить с ораторских подмостков.

— Остановись, Марк! — вскричал Тиберий. — Ты вынуждаешь меня прибегнуть к крайним мерам… Ну, так слушай же, народный трибун Марк Октавий! С сегодняшнего дня я отказываюсь от исполнения своих обязанностей до тех пор, пока не будет проведено голосование моего предложения…

Марк Октавий остановился. Румянец исчез с его лица. Он колебался, не зная, на что решиться.

— Марк! Мы были друзьями, я любил и уважал тебя, но теперь, когда ты идёшь против народа…

Толпа зашумела; руки угрожающе потянулись к Марку Октавию.

— Злодей! Изменник! — крикнул Тит.

Марк Октавий поднял голову: губы его дрожали, на лбу вздулась жила, выступил крупными каплями пот.

— Квириты, — молвил он заикаясь, — это ложь…

Крик толпы прервал его речь, и, когда всё затихло, резко прозвучал голос Тиберия над форумом:

— Вина на тебе, Марк Октавий! Посмотрим, кто победит.

* * *
Тиберий действительно отказался от исполнения обязанности народного, трибуна до предстоящего голосования. Он пригрозил тюрьмой строптивому консулу Люцию Кальпурнию Пизону, когда тот вздумал призвать сенаторов к открытому выступлению против него.

Жизнь в городе замерла. Консулы не могли сзывать сенат, чтобы совещаться о государственных делах. Преторы не могли разбирать и решать судебные дела; базилики опустели; эдилы не наблюдали за порядком; участились воровство и разбои.

Нобили, надев траурные одежды в знак того, что большое несчастье постигло республику, печально бродили по форуму и улицам; они искали сочувствия у граждан, громко жалуясь на тиранию Тиберия Гракха: «Он находится во власти двух чужеземцев-изгнанников».

Нобили выслеживали Тиберия, подсылали к нему соглядатаев.

— Надо устранить Гракха, — говорил в своём атриуме Тит Анний Луск, и костлявые руки его сжимались в кулаки. — Как думаешь, Сципион? — обратился о к Назике. — У меня есть сведения, что Тиберий часто бывает у плебеев, и там, в тёмном переулке, можно было бы с ним поговорить — верно?.. Что ты сказал, Сципион? — оттопырил он ухо.

— Ничего не сказал. Продолжай.

— У меня есть верный клиент, который… Эй, раб! — закричал Луск, хлопнув в ладоши. — Позови Лукреция!

Вошёл приземистый человечек, почти карлик, с хитрыми глазами, сморщенным лицом, и остановился у порога.

— Выследил его? — спросил Луск.

— Сделано, господин.

— Где он?

— Сейчас он дома, но собирается к плебеям.

— Слышишь, Сципион? Что скажешь?

— Делай, как считаешь нужным, — произнёс Сципион Назика. — Только меткий удар может разрубить этот узел… Есть у тебя кинжал? — обратился он к Лукрецию.

Тот сверкнул клинком.

— Ступай! — крикнул Луск.

Когда Лукреций вышел, Сципион Назика сказал:

— Иного выхода у нас нет.


Тиберий шёл по окраине города, не замечая, что за ним, как тень, следует какой-то человек. Когда он подошёл к дому, в котором жил Тит, тень быстро отделилась от пристройки. Тиберий увидел занесённую руку с кинжалом… но кто-то предупредил удар; оружие зазвенело, прыгая по булыжникам, сваленным у изгороди.

— Проклятый убийца!

По голосу Тиберий узнал Тита. В темноте блеснул жёлтым лучом фонарь, и свет упал на лежащего на земле человека.

— Так и знал! — вскричал Маний. — То-то эта змея ползала среди нас! Узнаёшь, Тит?

— Это Лукреций, продажный пёс оптиматов.

— Что с ним делать?.. Убить?

Преступник очнулся, вскочил, бросился перед Тиберием на колени.

— Пощади меня, господин! — завопил он, ползая по земле, и маленькая тень уродливо сокращалась от его Движений. — Я не хотел тебя убивать, я бедный клиент, я выполнял приказание своего патрона…

— Кто он?

Лукреций колебался, боясь назвать всесильного оптимата. Маний ударил его по щеке:

— Что молчишь, собака? Говори, иначе пощады не будет!

Лукреций назвал Сципиона Назику.

— Отпустите его, — приказал Тиберий и, повернувшись к Лукрецию, сказал: — Попадёшься ещё раз — никакие мольбы тебе не помогут.

На душе Тиберия стало тяжело. Он желал добра беднякам, а всё же нашёлся бедный человек, готовый убит его. Но тут же Тиберий возразил себе: плебеи охраняют его, вот и сейчас подоспели на помощь.

* * *
В атриуме Тита и Мания плебеи обсуждали земельный закон. Восхваляя народного трибуна, одни говорили что распределение земель избавит от нужды десятки тысяч пахарей; другие выражали опасение, как бы сенат не помешал разделу.

— Клянусь Юпитером, — говорил гончар, — нам бы мог помешать один человек — это Сципион Эмилиан. К счастью, его нет в Риме…

— А ведь было время, когда он поддерживал Лелия, — прервал сукновал.

— Что было, то умерло. С того времени Сципион стал слишком благоразумным.

— Ха-ха-ха! Да что ты пугаешь нас полководцем?

— Тише, друзья, — вмешался Тит. — Пока Сципион возвратится из Испании, времени пройдёт много, и мы успеем получить землю.

Тит был уверен, что совсем скоро он вернётся на свой участок. Он уже чувствовал запах земли, слышал мычание волов, блеяние овец, лай собак. Деревенская жизнь пьянила одними воспоминаниями. Разве можно было сравнить её с городской жизнью!

— Слова твои сладки как мёд, — прервал его мысли бондарь, — но ты не сказал нам, откуда мы получим плуги и деньги на покупку скота. Ведь для десятков тысяч пахарей надо много волов и плугов…

— Не только плугов! — сказал сукновал.

Поднялся шум.

— Друзья! — крикнул Тит. — Найти средства — дело Тиберия. Конечно, сам он не настолько богат, чтобы удовлетворить наши нужды. О нас должна позаботиться республика.

— Ты надеешься на сенат? — пожал плечами Маний.

— На сенат надеется только глупец, — возразил — Народный трибун предложил законопроект…

— Ты говорил с ним о помощи пахарям?

— Нет. Но мудрость Тиберия нам известна.

Беседа затянулась до поздней ночи. Плебеи расходились, поручив Титу и Манию побывать у Тиберия, напомнить ему о нуждах земледельцев. Голоса их весело звучали в темноте.

Глава IX

Сервий не мог понять, почему Аврелий перешёл на сторону рабов. Хотя Нумерий, оправдывая Аврелия, твердил о справедливости, человеколюбии, ссылался на случаи дружбы между рабами и плебеями, он не мог убедить Сервия.

— Кто такой раб? — говорил Нумерий. — Свободнорождённый, взятый во время неудачной войны в плен и ставший рабом. Таким рабом мог бы быть ты, я или любой римлянин. Ты говоришь, что Аврелий — перебежчик, изменник? Нет, он не изменник, он борется за лучшую жизнь. Я думаю, что Евн нам ближе любого нобиля. Ближе или нет?

— Согласен.

— И всё же ты не поступил бы, как Аврелий?

— Не поступил бы.

— Почему?

— У нас, римлян, всё римское: и боги, и земля, и небо, и люди, и обычаи! Перейти на сторону рабов — значит занести меч над головой римлянина, метнуть в него дротик, вместе с варваром бросить копьё в Марса, Минерву!

— Ты забываешь о справедливости, — холодно сказал Нумерий и ушёл.

А Сервий думал: «Нет, я не мог бы изменить отечеству, сражаться на стороне врагов против Рима — нет! Это невозможно! Рабы чужды нам своей верой, происхождением, обычаями, всей жизнью. Нет, неправы Аврелий и Нумерий! Мы, римляне, не отдадим земли, купленной ценой крови лучших квиритов! Земля принадлежит нам, и ни пяди её рабам мы не уступим!»

Но, думая так, Сервий испытывал тяжёлое чувство неуверенности: вспоминались слова Нумерия, с жаро спорившего с ним: «Аврелий перешёл к рабам, а ведь у него жена и дети в Кампании. Он хотел переселить их в Сицилию и зажить новой жизнью. Это не удалось. А кто виноват в этом? Подлые богачи, разоряющие земледельцев. Ты говоришь, Сервий, об измене отечеству, об измене власти, но кто эта власть? Богачи. Эта власть обманывает народ. Она говорит: «Вы свободны!» Слышишь, Сервий? — свободны! А где же свобода, где земля?»

Спустя несколько дней Сервий пошёл к Нумерию. Он сразу увидел, что сосед чем-то озабочен.

— Что с тобой? — обратился к нему Сервий.

Нумерий протянул ему клочок папируса. Взглянув, Сервий сказал:

— Тут курица писала.

Он с трудом разобрал неровные строчки; выведенные торопливой рукой: «Отступаем… Помни, отец, о моей семье».

— Случилось что-то, — хмурясь, заговорил Нумерий. — Видно, рабы разбиты и бегут… Бедный Аврелий, что будет с ним!

Шли дни и недели, а от Аврелия больше не было известий. Нумерий был мрачен, неразговорчив.

Однажды, когда Сервий зашёл, по обыкновению, к Нумерию, тот сказал, не скрывая своего беспокойства:

— Отовсюду поступают дурные вести: Мессана взята консулом Пизоном; Евн разбит и укрылся в Энне, а с ним, должно быть, и Аврелий. О боги!.. Если Ахей не прорвётся к Энне, город будет взят…

— Может быть, это только слухи… — пытался его утешить Сервий и вдруг замолчал: с улицы донёсся певучий голос; он нарастал, приближаясь, и Сервию чудились в нём знакомые нотки.

— Дорогие граждане, помогите бедной вороне…

Нумерий бросился из хижины — лицо его пылало. Через несколько минут он возвратился, за ним шёл нищий. Сервий сразу узнал его по кривому глазу. На этот раз лицо нищего было хмуро.

— Ну, как дела? — быстро спросил Нумерий, усаживая нищего у очага и насыпая вороне зёрен. — Ты издалека? Голоден? Хочешь вина, оливок, хлеба?

Когда тот принялся за еду, Нумерий спросил:

— Правда, что рабы всюду разбиты?

Лицо нищего потемнело:

— Дела плохи. Одна надежда на Ахея…

— Что скажешь ещё?

Нищий пытливо взглянул на Нумерия:

— Ты спрашиваешь об Аврелии?

Нумерий задрожал:

— Что с ним? Говори!

— А что говорить? Только сердце терзать… Евн послал Аврелия к Ахею за помощью. Аврелий должен был пробраться сквозь римские войска, осаждающие город, но был схвачен. Римляне заподозрили, что Аврелий римский перебежчик, а он, отрицая, говорил, что он не римлянин, а сикул[596]. Всё кончилось бы для него благополучно, если бы один из легионеров не опознал Аврелия. Он заявил, что они вместе плыли на корабле и ещё тогда моряк высказывал недовольство властью сената. «Нет ничего удивительного в том, — доказывал легионер, — что он перебежал на сторону врага». — «Верно ли это?» — спросил военачальник, оглядывая Аврелия с ног до головы. «Клянусь богами, легионер ошибся! Он принял меня за другого», — возразил Аврелий. «Ошибся? Нет, не ошибся! К счастью, люди, бывшие на корабле, служат вместе со мной!» И легионер привёл свидетелей. Аврелия казнили под стенами Энны при выстроенных легионах, а голову его перебросили в город.

— О боги! — прошептал Нумерий и поник головой.

Когда нищий ушёл, Нумерий сказал:

— Ты был прав, Сервий! Рабам не устоять… Нотеперь, когда Аврелий погиб, надо подумать, что делать дальше. У него осталась семья в Кампании, и я должен решить…

Нумерий был вне себя от горя. Целыми днями он просиживал возле хижины. Жизнь стала для него невыносимой.

Он забросил свой сад и огород, решил продать их и стал искать покупателя. Встречаясь с Сервием или Тукцией, он говорил:

— Какое горе, какое горе! Почему люди разделён на богатых и бедных, на свободных и рабов? Как это понять? Как это понять, о Юпитер?

И он горько смеялся, а слёзы катились по его щекам.

Глава X

Тиберий сидел в таблинуме перед светильней, беседуя с Диофаном и Блоссием о восстании, охватившем половину Сицилии.

— Ведь это первое свободное государство рабов, говорил Блоссий. — Говорят, там земля разделена между пахарями; горожане, которые пошли на войну, занимаются ремёслами и торговлей… О, если бы рабы устояли в борьбе, не пошатнулись под ударами римлян! Но нет, восстание обречено на неудачу, Рим справит с мятежниками.

— Ты сожалеешь об этом? — вспыхнул Тиберий. — Какое мне дело до бунтовщиков, злодеев, грабителей, разоряющих Сицилию? Разве не достойны были сурового наказания рабы, восставшие в Риме, в Аттике, на Делосе? Нет, щадить их нельзя! Пусть римский меч усмирит мятежников в Сицилии. Мы же, римляне, должны позаботиться о квиритах, о римских пахарях, а не о рабах. И, если пройдёт мой закон о распределении земель, Рим станет сильным… Выход у нас один — борьба. Да поможет нам Марс! Это будет война внутри отечества война римлян с римлянами. Избежать её нельзя. Скажи отец, — обратился он к Блоссию, — справедливо ли наше стремление?

— Что может быть справедливее и почётнее служения отечеству и народу! — сказал Блоссий. — Иди, сын мой, и делай то, что велят тебе сердце и разум.

Вошёл раб:

— Господин, тебя желают видеть два плебея.

— Пусть войдут.

На пороге появились Тит и Маний.

— Вот они, кузнец и портной, вожди плебеев! — воскликнул Тиберий, взяв их за руки и подводя к учителям. — Что у вас нового, друзья, по какому делу пришли?

— Плебеи хотят увидеться с тобой, — произнёс Тит. — Маний обещал им, что мы сегодня договоримся с тобой о месте встречи.

— Хорошо. Соберите их за Тибром в пустынном месте.

— Мы соберём их завтра до первой стражи,[597] — решил Тит, — и, если позволишь, я зайду за тобою.

Под вечер Тит зашёл за Тиберием.

— Пора отправляться за Тибр, — сказал он. — Народ собирается.

Тиберий вышел из дому с кинжалом под плащом. Тит шёл впереди с молотом на плече, точно возвращался с работы. Два плебея следовали за ним. Улицы пустели, торговцы запирали свои лавки. Солнце садилось за рощами и перелесками по ту сторону Тибра, и небо было залито предзакатным пламенем.

Спустившись к набережной, Тит повернул вправо и пошёл по пустынному берегу. Сумерки медленно опускались на землю. У лодки стоял человек с веслом в руке. Тит что-то шепнул ему, и перевозчик движением руки пригласил путников в лодку.

Высокие волны, гонимые ветром, с ропотом ударялись о борта, шипела, брызгая, пена. Тиберий молчал. Молчали и плебеи.

Лодка причалила к берегу. Плебей в чёрном плаще подошёл к ним:

— Кто такие?

— Не узнал, Маний?

— Ты, Тит? А Тиберий?

— Здесь.

Шли лесом, спотыкаясь в темноте о корни старых дубов. На поляне остановились. Вспыхнули факелы и осветили суровые лица плебеев.

— Не нужно приветствий, — сказал Тиберий, подняв руку. — Огни погасить, а то заметят нас с того берега — подстерегут, переловят поодиночке.

Одобрительный гул прокатился по поляне.

— Друзья, вы требуете земли и вы получите её. Мы отнимем хорошие участки у богачей, и вы вернётесь в родные места, чтобы воспитывать сыновей для дорогого отечества…

— Воспитывать — это одно, а посылать на войну — другое, — возразил чей-то голос. — Облегчи также положение воинов. Ты сам знаешь, как тяжело служить в легионах…

— Но сперва нужно получить землю. И если вы поможете мне…

— Поддержим! — дружно закричали плебеи.

— Мы знаем одно, — сказал Маний: — нобили нас ограбили — отняли земли.

— Сципион Назика выгнал меня с моей же земли, прибавил Тит. — Он взял всё, что у меня было, — даже свинью и кур… Он не произвёл оценки ни земли, ни хижины, ни земледельческих орудий. А ведь стоимость всего этого превышала мой долг…

— А ты обращался в суд? — спросил кто-то.

— Обращался. Но у меня не было денег, чтобы подкупить писцов, и дело выиграл Сципион Назика.

— Вся беда в том, — вздохнул Маний, — что богач всегда прав, а бедняк виноват. Нобилю всё прощается: грабёж, убийство, клятвопреступление и всякая подлость, потому что у него всюду друзья, а друзей делают деньги.

— Бедняк подобен рабу, — послышался чей-то голос, и тень приблизилась к Тиберию.

— Геспер! — вскрикнул Тит.

— Геспер-вольноотпущенник, — повторил Тиберий, вглядываясь в молодое мужественное лицо. — Ты нами, друг?

— С теми, кто угнетён, — молвил Геспер. Горько улыбнувшись, он прибавил: — Я вытерпел много в своей жизни и не знаю, как остался жив.

И Геспер рассказал страшную повесть своей жизни. Он был рабом сенатора, терпел унижения, издевательства, побои. За малейшую провинность на него надевал железный ошейник и сажали на цепь, как собаку, убегал — его ловили, избивали плетьми, надевали на шею колодку, морили голодом. Он хотел покончить самоубийством, но его зорко стерегли. Так продолжалось несколько лет. Он изверился в милости богов и человеческом милосердии. Однажды один нобиль, сторонник Тиберия, увидел избиваемого невольника и сжалился над ним. Он выкупил его у сенатора, отпустил на волю. С этого времени для Геспера началась новая жизнь.

Слушая рассказ Геспера, плебеи сжимали кулаки. Горе навалилось на людей, как высокая каменная стена, но плебеи знали: каменную стену нужно опрокинуть, и тогда хлынет свет на землю.

Когда Тиберий садился в лодку, чтобы плыть обратно, уже взошла луна. Яркий свет узкой тропинкой извивался на неспокойной воде, и набегавшая волна с плеском лизала золотым языком песчаный берег.

Глава XI

Слухи о борьбе за землю облетели всю Италию, перекинулись в Сицилию.

И Сервий сказал Нумерию:

— Тиберий Гракх стал народными трибуном, он хочет наделить плебеев землёй… Земля! Ты не забыл её запаха, Нумерий? Земля Италии пахнет не так, как земля Сицилии… Наша земля… Понимаешь? Она мать, кормилица… О Церера, добрая, благостная, единая!..

Сервий точно помешался: мысль о Цереатах, горах, тучных пастбищах опьяняла его больше, чем самое крепкое вино. Он видел своё поле, свой виноградник, свой маслинник, свою хижину, слышал рёв своего вола, мычание своей коровы, хрюканье своих свиней, блеяние своих овец, и душа его наполнялась счастьем, как чаша до краёв, а сердце билось всё трепетнее, всё порывистее.

— Пойдём, Нумерий, ко мне, — говорил Сервий. — Посоветуемся с Тукцией, что делать. О, какая радость на сердце! О добрый, благородный Гракх! Я помню, как мы с ним под Карфагеном…

И Сервий рассказывал о Тиберии с таким жаром, с таким блеском в глазах, что Нумерий думал: «Всё это удивительно. Не пойму только, зачем нобилю бороться за бедных земледельцев? И с кем бороться! И ради чего? Не могу понять… Поглупел я, что ли?.. Предположим, что боги послали Тиберия на землю, чтобы облегчить нужды плебеев… Всё это так… Но я… что же я должен делать? А может быть, и мне надо отправиться в Италию, получить там землю и жить с семьёй Аврелия, помогать ей… Бедная жена Аврелия! Как она перенесёт это горе!»

Тукция отнеслась ко всему более рассудительно; восторженность Сервия несколько пугала её. Она боялась, как бы муж не вздумал продать за бесценок хижину с садом, чтобы поскорее переселиться в Италию. И она сказала, выслушав Сервия:

— Всё это хорошо, но подумал ли ты, муж, что бороться бедняку с богачом нелегко? Я не знаю Гракха, не видела его никогда и хотя согласна с тобой, что он добр и благожелателен к нам, но боюсь, что боги будут на стороне богачей.

— Ты не веришь, что плебс победит? — вскричал Сервий.

— Не верю, — созналась Тукция. — У них сила, золото, власть, а что у нас?

— Ты говоришь глупости, — нахмурился Сервий. — Сила на нашей стороне, потому что нас больше. Мудрость на стороне Гракха…

— А золото? — прервала Тукция и прибавила, увидев замешательство мужа: — Золото не у нас, а у них, и они на это золото купят силу.

— А ты, женщина, умна, — в раздумье произнёс Нумерий.

— Я повторяю слова моего отца. Он всегда боялся нобилей… Он не раз говорил, что сила — это войско, а мудрость — учёные люди. Я много думала о его речах и решила, что всё это можно приобрести на деньги.

— Нет, Тукция, так говорят слабоумные или запуганные люди, не желающие жертвовать ничем для нашей победы.

Тукция замолчала, но, когда Сервий объявил, что решил всё продать и переселиться в Италию, она всплеснула руками.

— Давно ли были мы нищими? — причитала она. — Мой отец выбился из нужды и помог тебе… а ты готов всё продать за бесценок и переселиться в Италию, чтобы поддержать Гракха!.. Подумал ли ты о своих детях, о своей жене?

Но Сервий был непреклонен:

— Всё продадим не за бесценок, а за хорошую цену и отправимся сперва в Рим, чтобы помочь Гракху в борьбе. А когда начнётся распределение земель — получим хорошие участки.

Тукция и Нумерий молчали.

— Что вы молчите? — рассердился Сервий. — Хотите ждать, пока рабы захватят город, всё сожгут?

— Нет, — спокойно сказал Нумерий, — рабам не бывать в Тиндарисе. С тех пор как появился в Сицилии консул Пизон, всем известно, что дела Евна ухудшились. Я давно решил отправиться в Италию… Там, в Кампании, я получу землю и буду заботиться о семье Аврелия до самой смерти.

— Ты прав, Нумерий, — молвила Тукция и, обняв Сервия, прибавила: — Помнишь, муж, мои слова в день свадьбы: «Куда ты, Гай, туда и я, Гайя»? И я повинуюсь тебе: продавай всё, едем в Италию!..

— Но ведь ты сомневаешься в победе плебса!

— Я люблю тебя и всюду пойду за тобой. Меня не страшит ничто: ни гнев богов, ни нужда.

— Тукция!.. — Голос Сервия дрогнул. Он погладил её лицо и волосы. — Клянусь богами, что в Италии мы будем счастливы!.. Сейчас ты не веришь, но, когда увидишь в Цереатах свою хижину, своё поле и своё хозяйство, ты скажешь вместе со мной: «О Церера, благодарим тебя за всё! Не оставь нас и впредь своими щедротами!»

— Делай, муж, как находишь нужным, — улыбнулась Тукция, — и да помогут нам боги!

Глава XII

Раздувая кузнечные мехи, Мульвий говорил отцу, вынимавшему щипцами из горна куски железа:

— Народ всё идёт да идёт в Рим. Вчера я видел на дороге много пахарей с котомками за спиной, стариков с посохами в руках… тележки с домашней утварью и поверх детей в корзинках…

Мульвию казалось, что в ушах у него продолжают стучать сотни деревянных молоточков: так стучали деревянными башмаками по каменным плитам дороги женщины и дети.

— Где это было? — спросил Тит, опуская тяжёлый молот на раскалённое железо.

— На Аппиевой дороге. Я стоял у Капенских ворот и там увидел Гракха. Он смотрел на народ, потом крикнул: «Плебеи! Я ваш трибун! Я хочу дать вам землю. Приходите завтра на Марсово поле, чтобы поддержать меня в трибутных комициях!»

— Что же ты не сказал об этом вчера?

— Тебя не было, отец. Но мы успеем добраться до Марсова поля…

— Беги к Манию, пусть соберёт людей и идёт с ними!

Суровые слова Тиберия звучали ещё в ушах Тита:

«Невозможно, чтобы два человека, облечённые равной властью, но не согласные в важных вопросах, не боролись. Один из нас должен отказаться от должности, сложить с себя трибунат».

«Надо изгнать Марка Октавия и провести земельный закон, иначе мы не получим участков», — решил Тит.

Запыхавшись, к нему подбежал Мульвий:

— Отец, Маний уже идёт с людьми…

— Хорошо, Мульвий, но ты не ходи на поле, а дожидайся нас здесь.

— Отец!..

— Детям не место среди взрослых. Взгляни, сколько собралось народу!

На Марсовом поле действительно была громадная толпа.

…Тиберий направлялся к Марсову полю, думая о Марке Октавии — друге, который внезапно стал врагом. А давно ли они собирались вместе, проводя время в беседах о тяжёлом положении обездоленных земледельцев? Давно ли Марк Октавий резко осуждал Лелия и Сципиона Эмилиана за бездействие? А теперь сам выступил против закона! Вчерашнее голосование было сорвано: нобили похитили урны. Сенат, большинство членов которого состояло из богатой земельной знати, не хотел уступить плебеям. Марк Октавий продолжал стоять на своём: он был против закона. Напрасно Тиберий просил его в присутствии граждан не идти против народа — Марк Октавий был непреклонен. Тогда Тиберий решил сместить Октавия с должности, чтобы поставить на голосование своё предложение. Он распустил собрание до сегодняшнего дня, и этот день должен решить, на чьей стороне будет победа.

Издали он увидел Марка Октавия, окружённого оптиматами, и задрожал от гнева. Значит, Марк Октавий не образумился: горячие слова Тиберия не помогли.

Плебеи встретили Гракха восторженно.

— Квириты, — обратился он к ним, — как бы вы поступили с народным трибуном, который насущные нужды плебса приносит в жертву богачам? Который, будучи подговорен или подкуплен нобилями, мешает провести закон, облегчающий положение земледельцев? Этого хочет Марк Октавий, и я предлагаю отнять у него трибунат. Вчера, квириты, я предлагал всем выбирать между мной и им. Вы упросили меня остаться… Пусть же трибы приступят к голосованию!

Тиберий взглянул на растерявшегося Марка Октавия. Когда семнадцать триб подали свои голоса и решение зависело только от одной трибы, Тиберий велел приостановить голосование. Он подошёл к Марку Октавию, обнял его и опять стал просить:

— Что ты делаешь? Неужели правдивы слухи, которые носятся по городу? А если нет, то зачем ты жертвуешь с таким равнодушием своей честью?

Марк Октавий побледнел; глаза его наполнились слезами, а губы дрожали так сильно, что он не мог говорить. Он колебался, не зная, на что решиться. Но вот взгляд его обратился к окружавшим его богатым и влиятельным землевладельцам и, устыдившись своей слабости, Марк Октавий воскликнул:

— Делай что хочешь! — и отвернулся от Тиберия.

Тотчас же трибы снова приступили к голосованию, и, когда большинство высказалось против Марка Октавия, Тиберий приказал Гесперу силою стащить низложенного трибуна с ораторских подмостков.

Народ бушевал. Бешеные крики оглушили Марка Октавия. Растерянный, уничтоженный, он стоял на подмостках, упираясь, вырываясь из рук вольноотпущенников; он видел хмурое лицо Тиберия, его друзей, слышал неистовые крики.

— Бей его, бей! — ревела толпа надвигаясь.

Крики её то нарастали, как грохот морских валов, то утихали.

Тит, во главе кузнецов, бросился на помощь Гесперу, ухватил Марка Октавия за тогу. Но в это время дорогу ему преградили высшие магистраты в тогах с пурпурной каймой, и Тит вынужден был отступить.

Марк Октавий, шатаясь, сошёл с ростры, его окружили оптиматы. Наступила тишина, и в этой тишине ясно прозвучали громкие, радостные слова Тиберия:

— Квириты, земельный закон принят!.. Надо избрать трёх человек для распределения участков!

— Да здравствует Гракх!

— Называйте достойных!

Громкие голоса выделились из гула, охватившего Марсово поле:

— Тиберия Гракха!

— Гая Гракха!

— Аппия Клавдия!

Но их заглушили негодующие крики оптиматов:

— Гая Гракха нет в Риме!

— Не избирайте братьев и тестя!

— Тиран хочет опираться на родню!

— Долой, долой!..

Тиберий вздрогнул, растерянно оглядел толпы плебса и кучку оптиматов; мельнула мысль отказаться от трибуната, но друзья и сторонники закричали почти хором:

— Хотим Гракхов и Аппия Клавдия!

И опять шум, радостные крики, злобные проклятия…

Мульвий возвращался домой, прислушиваясь к спорам плебеев.

— Он нарушил древний закон, — говорил пожилой каменотёс, обращаясь к плотнику, шагавшему рядом с ним. — Сместить народного трибуна! Этого ещё не бывало в Риме!

— Гракх поступил правильно, — возразил плотник, — иначе не видать бы нам земли!

— Но это оскорбление богов, охраняющих республику и её законы, — вмешался крепкий старик с белыми взлохмаченными волосами, потрясая палкой. — Гракх положил начало борьбе народных трибунов между собой.

— Что вы там болтаете? — послышался резкий голос, и Мульвий увидел отца, подходившего к спорщикам. — Нам нужна земля, и мы получим её. А если вас пугает гнев богов и ярость оптиматов, то откажитесь от земли!

— Но ты пойми, друг, — не унимался каменотёс, — что Гракх превысил свою власть.

— Врёшь, не превысил! — грубо отрезал Тит, — Он честно выполнил волю плебеев. Теперь мы вернёмся в родные деревни, будем пахать, сеять, работать в виноградниках и маслинниках. Тебе этого мало?

Старик, ударив палкой о землю, воскликнул:

— Но боги, законы республики…

— Замолчи, старый ворон! — рассердился Тит. — Ступай к нобилям, воюй с ними против плебеев…

— Я сам плебей! — запальчиво крикнул старик и замахнулся на Тита палкой.

Тит засмеялся.

— Тёмный ты человек, — сказал он, — и тебе не понять, почему Гракх — а он нобиль — борется против нобилей…

Слушая споры плебеев, Мульвий думал: «Всё, что делает Гракх, — хорошо, потому что он заботится о нуждах плебеев. Отец прав, восхваляя его. И Маний прав, требуя, чтобы Гракха охраняли».

Глава XIII

Собрались триумвиры по распределению земельных участков.

— Надо обязать нобилей каждой области дать сведения о количестве земли, которой они владеют, — говорил Тиберий Гракх, — чтобы легче было поделить её среди разорённых пахарей…

— Хорошо, — перебил его Аппий Клавдий. — А подумал ты о том, что нобили будут медлить, чтобы оттянуть распределение земель?

— Не может быть! — вскричал Тиберий. — Кто посмеет нарушить закон?

Аппий Клавдий засмеялся:

— Его нарушат Спипион Назика, Тит Анний Луск, а глядя на них, и другие.

Папирий Карбон, бывший членом этой комиссии вместо Гая Гракха, находившегося в Испании, предложил потребовать сведения к определённому сроку.

— А если они не дадут сведений, — сказал он, — мы составим в трибах опись путём опроса, её засвидетельствуют магистраты на местах, и она будет действительной.

* * *
Это решение триумвиров Тиберий объявил в сенате. Выйдя на форум, Гракх обратился к толпе, теснившейся возле ростр:

— Квириты, отправляйтесь по своим трибам! Завтра триумвиры уезжают из Рима с помощниками и землемерами, чтобы приступить к распределению участков.

— Хвала богам! — вскричал Тит. — Слава Гракху!

— Слава, слава! — подхватили плебеи.

Тиберий взглянул на Мульвия, стоявшего почти рядом с ним.

— Скажи, мальчик, доволен ли ты, что возвращаешься в Цереаты? — ласково спросил он. — Ты, вероятно, плохо помнишь деревенскую жизнь? А ведь в Цереатах хорошо — тишина, чистый воздух, вода, лес, горы и солнце, солнце…

— Господин, позволь мне остаться при тебе.

— Почему? — удивился Тиберий. — Твой отец и все земледельцы покидают город, а ты…

— Господин, я отправлюсь туда, когда там буду нужен, а сегодня я нужнее здесь…

— Не понимаю, — в раздумье проговорил Тиберий и подозвал к себе Тита. — Объясни, друг, почему Мульвий не желает отправляться в деревню?

Тит взглянул на сына и спокойно ответил:

— Пусть он побудет ещё в Риме. Старый Афраний дряхлеет… Мульвий должен присматривать за стариками.

— Если так, то пусть остаётся, — согласился Тиберий.

Отлив земледельцев из Рима оказался большим: множество людей на улицах и площадях, повозки с незатейливым скарбом, женщины с младенцами на руках, крики мужчин, плач детей — всё это ошеломило Тиберия, стоявшего на углу Субурры. И вдруг мелькнула мысль:

«Они уходят, я остаюсь один, кто меня поддержит в борьбе с нобилями?» Но тут же он подумал: «Нужно привлечь на свою сторону городской плебс».

* * *
Оптиматы распускали слухи, порочащие Тиберия. Консуляр Тит Анний Луск часто выступал на форуме; его длинная, журавлиная шея виднелась на ростре, и хриплый голос раздавался над толпой:

— Трибун — лицо священное и неприкосновенное, так как он избран народом…

Но его перекрывал голос Тиберия. Указывая на Тита Анния Луска, Гракх говорил:

— Взгляните, квириты, на этого старого лицемера, якобы возмущённого устранением народного трибуна. Нет, он возмущён тем, что мы сместили сторонника нобилей. Но скажите, квириты, что делать, если этот трибун обращает свою власть против народа? Он изменил народу, сговариваясь за его спиной с врагами. Как назвать такого трибуна? Народный трибун, ставший противником народа и злоупотребляющий своим могуществом, не может пользоваться священной неприкосновенностью. Было время, когда большинство триб подали свои голоса за Марка Октавия, а теперь эти же трибы отняли у него свои голоса.

— Правильно, правильно! — слышались крики плебеев.

— Нет, это незаконно! — хрипло возражал Тит Анний Луск, и его длинная жилистая шея, вытягиваясь, багровела.

— Позор тебе, Луск! — крикнул Тиберий. — Ты стар, а клевещешь, не стыдясь людей, не боясь богов! — И, отвернувшись от консуляра, Тиберий обратился к толпе: — Недавно умер пергамский царь Аттал Третий.[598] Он завещал сенату и римскому народу своё царство и огромные сокровища. Я предлагаю эти сокровища распределить между бедными гражданами. Пусть пахари, получающие наделы, обзаведутся земледельческими орудиями, улучшат своё хозяйство. А из денежных излишков мы образуем запасные средства на случай бедствий… — И, помолчав, продолжал: — Вы недовольны, квириты, что я ничего ещё не сделал для легионеров… Я давно уже решил предложить закон об уменьшении службы в легионах Но этот закон я проведу, если буду вновь избран народным трибуном.


Однако на заседании комиций сенаторы объявили что считают незаконным избрание народным трибуном одного и того же лица два года подряд. Мнения разделились. Народ волновался.

— Оптиматы ненавидят меня и стараются восстановить против меня плебс! — гневно говорил Тиберий. Позор квиритам, которые становятся на сторону свои врагов! Мало вам ещё нужды, издевательств! Деревенский плебс сплотился и добился победы, а вы, горожане, колеблетесь… Стыд и срам!

Глава XIV

В день выборов народных трибунов, когда Тиберий вместе с учителями выходил из дому, он споткнулся о порог и содрал ноготь с большого пальца. Мульвий, стороживший Тиберия у выхода, посмотрел на сандалию, залитую кровью, и подумал: «Как он теперь пойдёт?»

— Сними сандалию, я перевяжу тебе ногу, — предложил Блоссий.

Прихрамывая, Тиберий шёл с друзьями по улице. Блоссий взял его под руку. Мульвий шёл сзади и прислушивался к их беседе.

— Земледельцев на выборах не будет, — говори Тиберий, — они заняты полевыми работами.

— Я предупреждал тебя, — тихо произнёс Блоссий, что сейчас они заняты. После жатвы и молотьбы начнётся сбор винограда и оливок до самого ноября. Как же земледельцы могут быть в Риме? И ты поступил правильно, стараясь привлечь на свою сторону городской плебс.

— И всё же…

— Не беспокойся, горожане тебя поддержат: они мечтают об уменьшении службы в легионах.

— Но большинство горожан — вольноотпущенники и клиенты оптиматов, — возразил Тиберий. — Нет, городской плебс ненадёжен.

Когда они подходили к Капитолию и услышали гул голосов, крики, увидели множество народа, Мульвий почувствовал, как встречная волна людей разъединила его с Тиберием, Блоссием и Диофаном. Его толкали со всех сторон. Он слышал возбуждённые голоса… И, когда установилась тишина, народный трибун, выбранный на место Марка Октавия, стал сзывать трибы к голосованию. Но его голос заглушали крики, доносившиеся от курии Гостилия. Мульвий догадался, что нобили стараются сорвать голосование.

Проталкиваясь в толпе, Мульвий слышал, как плебеи проклинали нобилей, как клиенты спорили с ними, видел злобные лица, сжатые кулаки, и беспокойство за Тиберия не покидало его.

«Лишь бы добраться до него!» — думал он. Но вдруг опять прокатился гул голосов, форум, казалось, задрожал. Толпа заволновалась. Мульвия чуть не сбили с ног; он успел ухватиться за рослого плебея и удержался. С трудом Мульвий добрался до храма и взобрался на фронтон.

Форум бушевал. Мульвий увидел Тиберия с поднятой рукой, толпу, бешено набросившуюся на служителей, сдерживавших народ копьями. Люди ломали копья и, вооружившись обломками, готовились к борьбе.

Тиберий быстро поднялся на ростру. Неистовые крики не давали ему говорить… Мульвий видел, как Тиберий сходил с ростры… В это время разъярённые сенаторы выбежали из курии Гостилия на форум. Головы их были покрыты тогами. Впереди мчался тучный, неповоротливый человек с палкой в руке. Мульвий сразу узнал Сципиона Назику — он запомнил его со времени спора с Тиберием на форуме.

Ужас охватил Мульвия. Народ разбегался. Сенаторы обрушивали свои удары без разбора на всех, кто попадался им на пути.

Вот бежит старый Блоссий, перепрыгивая через трупы… Медлительный Диофан озирается по сторонам… Два злодея настигают его, сбивают с ног, связывают ему руки и ноги… А вот и Тиберий!..

Сердце Мульвия билось так сильно, что он задыхался. Тиберий бежит, он бежит к храму Кастора[599] за которым начинается плебейская улица. Но из-за храма Кастора появляется Сципион Назика. Кто-то хватает Тиберия за тогу. Он сбрасывает её — в тунике бежать легче — направляется к статуям семи царей,[600] но тут…

Мульвий дико закричал, и крик его потонул в грохоте боя. Он не помнил, как очутился на ступенях храма. Перед глазами маячила страшная картина: Тиберий подскользнулся, упал на трупы, и на него посыпались тяжёлые удары дубин. Он попытался приподняться, но один из злодеев нанёс ему удар по голове.

Мульвий нащупывает кинжал под одеждой. Но к чему теперь оружие? Он, Мульвий, просил у отца разрешение быть возле Тиберия Гракха. С какими глазами он покажется теперь в Цереатах, что скажет отцу?

Мульвий озираетея. Злодеи осматривают трупы. Здесь и убийцы Тиберия, вот и Сципион Назика. Пришёл даже, опираясь на палку, старый Тит Анний Луск; он сыплет злобными, ядовитыми словами. Мульвий помнит и его. Как он ненавидит их всех! Они убили Тиберия, а тот, предчувствуя беду, не пожалел своей жизни, пошёл на форум.

Мульвий заплакал.

«Но почему отец и Маний не собрали пахарей и не пришли в Рим на выборы? Почему они занялись своими делами, своим хозяйством, забыли о Тиберии? Разве можно было оставлять его одного!»

Всю ночь Мульвий бродил по городу, освещённому факелами, смотрел, как эдилы бросали трупы в Тибр, и ненависть всё сильнее крепла в его сердце.

Начинался рассвет, когда Мульвий вошёл в атриум Афрания.

Здесь, несмотря на ранний час, было людно. В атриуме Мульвий увидел мужчину и женщину, а в стороне играли мальчик и малолетняя девочка. Не обращая внимания на гостей, Мульвий бросился к Афранию.

— Дедушка, какое горе! — закричал он и разрыдался.

Старый Афраний обнял его.

— Знаю, мальчик, знаю, — гладил он Мульвия по голове, и слёзы текли по морщинистым щекам. — Его нашу надежду, они убили…

Старик долго утирал слёзы ладонями.

— Не плачь, отец, — заговорил мужчина. — Проклятого убийцу мы растерзаем или выгоним из Италии. Я не успокоюсь, не уеду из Рима, пока подлый Назика будет ходить по улицам Рима, дышать с нами одним воздухом…

— Что ты задумал, Сервий? — отозвался Афраний.

— Народ расправится со Сципионом Назикой!

— Но ведь убивал не один Сципион Назика, много сенаторов.

— Сципион Назика был зачинщиком. Он повёл за собой сенаторов… Они не осмелились его ослушаться… ведь он верховный жрец, — отрывисто говорил Сервий. — Ещё там, в Сицилии, мы с Тукцией мечтали возвратиться в Италию. Тоска по родине не давала нам покоя. А когда распространился слух о борьбе плебеев за землю и о том, что Гракх стал народным трибуном, тут я не выдержал. «Моё место там», — сказал я жене, и, продав хижину, сад и виноградник, мы отправились в Рим.

— Понимаю, — кивнул Афраний. — Тебя позвала земля, и ты не мог устоять перед её силой…

— Отец, это такая сила, такая сила…

— Большей силы нет для земледельца.

Споры шли долго.

— Сервий горяч, безрассуден, но когда его убеждали перейти на сторону рабов, изменить отечеству, — он отказался, — рассказывала старому Афранию Тукция.

— Не хватало ещё глупости идти против римлян, убивать друг друга! — сказала Марция.

— О Юпитер! — вскричал Афраний. — Она ничего не понимает! Ведь раб был таким же свободным, как ты, старая… Ведь ты свободна, свободна? — говорил он, хватая её за руку и насмешливо заглядывая в глаза. — А вот возьму и продам тебя в рабство — что будешь тогда делать?

— Нет такого закона, чтобы продавать римлян в рабство.

— А такой закон нобили готовы возобновить, недаром они обвиняли в этом Гракха. И я хочу просить своего патрона, чтобы он провёл закон, — подшучивал Афраний. — И в самом деле, надо продавать строптивых старух в рабство — лучше всего в Африку или в Азию.

Сервий и Мульвий молчали, а Тукция растерянно поглядывала на них.

— Что ты выдумал, старый? — закричала Марция, несколько струсив. — Я-то ещё могу работать и нигде не пропаду. А вот тебя бы на моё место — новые хозяева повесились бы: кому нужен такой старый бездельник?..

— Ну, успокойся, жена, я только пошутил… Но если ты будешь много ворчать и бегать по соседям, то тебе придётся плохо!

— Ну, ну, «плохо», — смягчившись, молвила Марция, и улыбка мелькнула на её сморщенном лице. — А если ты будешь пугать меня своими речами, придётся тебе познакомиться с палкой! Я терплю, терплю твои чудачества, а как выведешь меня из терпения — не миновать тебе палочных поцелуев!

— Вот выдумала! — пробормотал Афраний, отмахиваясь от неё.

Перед вечером Сервий сказал:

— Ну, я пойду, — и подмигнул Мульвию. — Мы скоро вернёмся!

— Куда идёте? — спросил Афраний.

— К Папирию Карбону. Надо побеседовать с ним.

— А в Риме ли Карбон? — с сомнением сказал старик. — Он, вероятно, распределяет земельные участки.

— Если его нет, обойдёмся без него.

Они шли по пустынным улицам. Смеркалось, и предметы, казалось, отступали, скрываясь за серой дымкой. На площадях ещё не горели светильни, и первая стража, гремя оружием, вырисовывалась длинной тенью.

Мульвий знал, где жил Папирий Карбон, и подвёл Сервия к большому дому, окружённому низенькими домиками и хижинами.

— Подожди меня, — сказал мальчик и скрылся в темноте.

Вскоре он вернулся.

— Карбона нет дома, зато есть Геспер. Он что-то замышляет… Там совещание… — прерывисто говорил Мульвий, хватая Сервия за руку и увлекая за собою. — Идём, идём… Они ждут тебя…

Сервий не знал Геспера и тихо спросил:

— Кто он?

— Это вольноотпущенник… Идём, идём!

Они вошли в атриум небольшого домика, смежного с большим домом. В очаге горел огонь, и яркое пламя освещало лица плебеев. Высокого роста молодой человек во фригийской шапке стоял у самого очага и что-то говорил. Он обернулся к входившим, и пламя осветило крупные черты его лица.

— …и я предлагаю, квириты, — говорил Геспер, — нападать на Сципиона Назику на улицах, площадях, набережной и всюду, куда ни ступит его нога. Но нападать не открыто, а осыпать его камнями из-за оград, из портиков и тотчас же скрываться. И повсюду кричать: «Вон, убийца, из Рима! Вон из Италии!» Квириты! Мы должны заставить оптимата бежать из Италии под страхом смерти.

— Он верховный жрец, — сказал кто-то.

— Когда верховный жрец становится зачинщиком злодейства, убийцей, он перестаёт быть жрецом.

Сервий подошёл к Гесперу:

— Я друг Тита и Мания, — ты, вероятно, слыхал о них? А это Мульвий — сын Тита.

— Как не знать Тита, Мания! — вскричал Геспер, сжимая руку Сервия. — Откуда ты и надолго ли задержишься в Риме?

— Я не успокоюсь до тех пор, пока Гракх не будет отомщён.

Геспер улыбнулся, суровые глаза его потеплели.

— Пусть воздадут тебе боги за дружбу и решимость наказать злодея! — взволнованно произнёс он, обнимая Сервия.

Когда все расходились, Геспер взял Сервия под руку:

— Расскажи о себе. Ты из Сицилии? А что слышно о восстании рабов? Как думаешь, устоят они?

— Когда я был в Сицилии, ходили слухи, что рабам не устоять против римских легионов.

Геспер, подавив вздох, тихо сказал:

— Трудно бороться с Римом, трудно бороться с оптиматами, но всё же надо бороться. Если даже всюду постигнет нас неудача, то останется ещё надежда — надежда опять начать всё снова.

— Ты мужествен и упорен, Геспер!

— Я делаю, Сервий, то, что делал Гракх, что надо делать и нам. Иначе незачем жить на свете.

Мульвий опустил голову; слёзы медленно покатились по его щекам.

Глава XV

— Слыхал, дедушка? — вбегая в хижину, запыхавшись, говорил Мульвий. — Из Иберии вернулся Сципион Эмилиан…

— Опоздал, мальчик! Я видел вчера его триумф и скажу, что более великолепного зрелища я не видел в своей жизни! Триумфатор был подобен самому Юпитеру, он…

— Дедушка, я тоже видел триумф, но Сервий запретил говорить тебе о прибытии Сципиона из Иберии. Он опасался, как бы ты, старый, не попал в толчею и тебя не задавили.

— То-то вы пропадали три дня, а где — неизвестно! Моя старуха ворчала, что похлёбка перестаивается, и решила, что вас посадили в тюрьму.

— За что же? — засмеялся Мульвий.

— А за что сажают строптивых популяров? Сципион Назика, говорят, не может успокоиться: его соглядатаи рыщут, как бешеные волки по всему городу.

— Но как ты, дедушка, добрался до Священной улицы?

— Я не только был на Священной улице, — гордо сказал Афраний, — но и на форуме! А кто, думаешь, сопровождал меня? Никогда не угадаешь! — И старик хитро прищурился.

— Кто-нибудь из соседей?

— Нет. А ты подумай, мальчик!

Мульвий с удивлением взглянул на него:

— Неужели…

— Она, она! Моя старуха! Она принарядилась и сказала мне: «Народ бежит смотреть на Сципиона, пойдём тоже!» Мы видели сенаторов, шедших впереди, повозки, нагружённые золотыми и серебряными сосудами, пленников в цепях. А когда появился триумфатор и заиграла музыка — о боги милостивые! — я подумал, что нахожусь на Олимпе! Я увидел на колеснице Сципиона Эмилиана, похожего лицом и величием на Юпитера, и вместе с другими кричал приветствия, да так громко, что Сципион обернулся ко мне и, улыбнувшись, махнул лавровой ветвью. А воины кричали: «Иду в триумфе!» И народ повторял эти слова…

— А ты был, дедушка, на пиру? — перебил Мульвий. — Сколько столов стояло на улицах, и можно было есть и пить что только захочешь…

— Нет, на пиру я не был — устал и отправился домой.

— Значит, ты не получил подарка?

— А ты получил?

— Смотри!

И Мульвий протянул ему блестящую бронзовую фибулу.[601]

Афраний взял её, осмотрел со всех сторон и сказал:

— Пир будет продолжаться ещё два дня. То-то моей старухи нет: она, наверное, уже там, пьёт сладкий мульс[602]. Лишь бы пьяная не пришла, а то подарок потеряет!

— Дедушка, я сбегаю и приведу её!

— Не торопись. Раньше вечера она не вернётся — знаю я её! — И, засмеявшись, Афраний сказал: — Покажи ещё раз эту фибулу. Хороша! А ты будешь носить её? Нравится она тебе? Конечно, нравится. Отдай её мне — ведь я не получил подарка. А ты можешь пойти туда ещё раз, и тебе дадут другую фибулу.

— Бери, дедушка, — согласился Мульвий, хотя ему было жаль расстаться с застёжкой.

— Старуха, наверное, тоже получит фибулу, — продолжал Афраний. — Женщины любят украшения! Но если ей дадут что-нибудь другое, мужское, то я обменяю свою фибулу, как думаешь, Мульвий?

— Ты прав, дедушка… — Мульвий прислушивался к шагам, доносившимся снаружи.

Вошёл Сервий.

— А я думал, что и ты на пиру! — воскликнул Афраний, оглядывая его с ног до головы. — Где ты был? Встречал и чествовал Сципиона Эмилиана?

— Да, я видел его, но не затем я ходил на триумф.

— А зачем?

— Я говорил с народом. Разве можно забыть Гракха! Надо отомстить за него Сципиону Назике.

— И, конечно, говорил напрасно: сейчас плебсу не до мести — он пирует…

— Но после торжества…

— После пиршества — иные разговоры, иные дела…

Сервий рассказал, что выследил Сципиона Назику, сопровождаемого ликторами,[603] и, спрятавшись за каменную изгородь, стал осыпать их камнями. Сципион Назика принуждён был скрыться в храме.

— Пусть кончится празднество, — продолжал Сервий, — и тогда популяры выступят разом против Назики. Плебс должен изгнать его из Италии!

— За убийство Тиберия его следовало бы растерзать! — твёрдо сказал Афраний. — Изгнание — слишком милосердная кара.

Но Сервий подумал: «Убить — это сразу пресечь жизнь, а изгнать — значит, лишить возможности жить под небом Италии, слышать родную речь… Мучиться, медленно угасая, как светильник, лишённый масла. О боги! Не так ли я жил в Сицилии у Деция? Но меня поддерживала любовь к Тукции, детям…»

Не ответив на слова Афрания, Сервий вышел из хижины. На пороге сидела Тукция, пришивая большие заплаты к своей голубой тунике, и напевала:

Жизнь течёт, как сон.
Дни и ночи мчатся.
Вороха их старый Хронос
Дряхлою рукой сгребает.
О, взгляни на нас
С высоты Юпитер,
И осыпь дождём звенящим
Землю из лиловой тучи!
О земля, земля,
Наша жизнь и радость!
Дождевые зёрна эти
Вырастут для нас в колосья!
Сервий растроганно посмотрел на жену — она пела его любимую песню. Он заслушался, думая о земле, о пахоте, севе, утреннем золоте востока, лазурном небе и предзакатном пламени, и подхватил сильным голосом:

Жизнь течёт, как сон,
Дни и ночи мчатся…
По тебе, земля, мы ходим
И в тебя, земля, мы ляжем…
Он положил руку на голову Тукции и тихо сказал:

— Когда мы выполним, жена, свой долг, мы отправимся в Цереаты…

— Какой долг? — спросила Тукция.

— Разве ты забыла? — упрекнул её Сервий. — Разве ты уже успела забыть о смерти Гракха?..

— О нет! — воскликнула Тукция. — Нет! Теперь я поняла: да, муж, пока злодей не будет изгнан из Италии, мы не вернёмся в родные места! — Глаза её наполнились слезами, и она, прижимаясь к Сервию, шептала: — Пусть братоубийца никогда больше не увидит неба Италии!

Глава XVI

Сервий выслеживал Сципиона Назику возле регии — небольшого царского дома, потемневшего от старости, который был, по преданию, жилищем Нумы Помпилия, а затем стал местом пребывания верховного жреца.

Спрятавшись за невысокую каменную изгородь, с пращой наготове, Сервий часами дожидался появления Сципиона Назики. Он наблюдал в щель, образовавшуюся между отёсанными камнями, за форумом. Рядом с регией возвышался храм Весты; там жили весталки, посвятившие долгие годы своей жизни служению богине и строго следившие за тем, чтобы огонь не потухал на алтаре.

Думая о весталках, Сервий испытывал чувство жалости к девушкам, отрешённым от шумной жизни с её радостями.

«Они тихо горят, как огонь, охраняемый ими, — неслись мысли. — Сгорает жизнь, остаётся холодный пепел…»

Сервий не спускал глаз с регии, дожидаясь выхода верховного жреца. На форуме было много народу.

Наконец появились ликторы со связками прутьев, затем вышел огромный человек с сурово нахмуренными бровями. Он сделал несколько шагов, что-то сказал, и ликторы тронулись в путь.

Сервий метнул из пращи камень, но промахнулся: камень попал в пирожника, тот упал, и пирожки рассыпались по каменным плитам. Смятение охватило форум, послышались крики, люди обратились в бегство.

Сципион Назика остановился: таким нападениям он подвергался каждый раз, когда выходил на улицу. Кликнув эдилов, он приказал:

— Ловить злодеев, нарушающих порядок!

Но уже отовсюду неслись крики:

— Убийца! Вон из Рима!

— Вон из Италии!

На помощь Сервию спешили Геспер и плебеи. Они швыряли камни и осколки черепицы. Толпа за изгородями росла. Люди появлялись на перекрёстке улиц и, оскорбляя Сципиона Назику, бросая в него куски дерева, быстро исчезали за домами.

— Вон из Рима!

— Вон из Италии!

— Проклятый богами убийца!

Сципион Назика остановился, взор его обратился в сторону Капитолия. Он, верховный жрец, проклят богами? Нет, это ложь!

— Эй вы, ослиные головы! — загрохотал он. — Я, верховный жрец, спас отечество от тирании Гракха, а вы смеете оскорблять меня! Проклятые безбожники и злодеи! Эй, эдилы, ловите злодеев, а вы, ликторы, тащите их в темницу…

Но тут он умолк, схватившись за голову. Камень, брошенный Сервием, угодил в него с такой силой, что Сципион Назика едва устоял на ногах.

Он выплюнул кровь, лицо стало зловещим.

— Вперёд, ликторы! — заревел он.

Град камней полетел ему навстречу.

Сципион Назика принуждён был скрыться.

* * *
Узнав от рабов о том, что Сципион Назика собирается на время удалиться на свою виллу, чтобы там переждать, когда плебс забудет своего кумира — Гракха, Сервий объявил плебеям:

— Ночью убийца покинул Рим. Надо выгнать его из Италии.

— А как это сделать? — спросил Геспер.

— Преследовать его повсюду! — решительно сказал Сервий. — Не давать ему покоя нигде! Вынудить его покинуть Италию! Отомстить за Гракха!

— Верно! — закричали плебеи, потрясая кулаками. — За ним, за ним!

На своей вилле Сципион Назика пробыл только один день: куда бы он ни пошёл, всюду летели в него камни, а крики: «Убийца, вон из Италии!» — оглушали его. Это было невыносимо, и он вечером вернулся в Рим, чтобы посоветоваться со Сципионом Эмилианом и сенаторами, что делать.

— Надо тебе покинуть Италию, — выслушав его,решил Сципион Эмилиан. — Поезжай с сенатской комиссией в Пергам, тем более что Пергамское царство завещано Атталом Третьим Риму. Там есть замечательная библиотека, и ты сможешь посвятить свой досуг изучению трудов знаменитых учёных и философов. — И, обнимая Сципиона Назику, он прибавил: — Римский народ не понял ещё, какое великое дело ты сделал для республики.

Когда Сципион Назика уезжал из Рима, толпы плебеев окружили его повозку. Осыпаемый угрозами, оскорблениями и плевками, он молчал, сжимая в бессильной ярости кулаки. Но так как крики плебеев не прекращались и за его повозкой бежали люди, проклиная его, Сципион Назика не выдержал:

— Погодите, негодяи, я вернусь, и тогда вы ответите за всё!

— Нет, не вернёшься, Назика! — крикнул Сервий. — Плебс не допустит, чтобы убийца Гракха жил под небом Италии!

Глава XVII

Теперь пора было возвращаться в родные места, чтобы получить от триумвиров участок земли, а затем приняться за работу. Сервий с семьёй стал собираться в дорогу.

Рим, с его беспрерывной суетой и шумом, с тяжёлым воздухом, распространяемым нечистотами, с разбойниками, нападающими по вечерам на прохожих, и с ворами, залезающими в дома, пугал его. Родные Цереаты в сравнении с городом казались счастливейшим уголком мира. Там по-особенному пахла земля; с лугов и долин доносилось благоухание цветов, а с гор в знойные дни спускалась благодатная прохлада; там по-особенному грело солнце, его жаркие лучи проникали в душу; и радостно становилось на сердце, когда теплота наполняла тело истомой и серп, зазвенев, валился из рук — одолевала дремота; там по-особенному светились лица близких и соседей, точно сама Церера ходила среди земледельцев, наделяя их хлебом и плодами.

— О земля, земля! — шептал Сервий, входя в атриум, в котором Марция помогала Тукции укладывать в ларец туники и дешёвые украшения, купленные на форуме.

— Эти серьги и кольца ты бы надела, — говорила старуха, любуясь блестящими предметами. — Я тоже кое-что имею — получила на празднестве в честь Сципиона Эмилиана. Взгляни на эту застёжку — она блестит, как кусочек золота.

И Марция показала ей бронзовую фибулу, точь-в-точь такую же, какую Мульвий подарил Афранию.

Афраний молча наблюдал за сборами. Когда вош Сервий, он тихо сказал:

— Земля вас зовёт… Понимаю… То же было и со мной, когда я много лет назад ушёл из Цереат. Тогда я был юношей, а всё же тосковал по земле. Запах её преследовал меня во время походов и после битв. Но постепенно он улетучивался, облик Цереры тускнел, а вместо этого я слышал запах пота и крови, видел Марса и Минерву… После многих битв в Азии я перестал думать о земле, понял, что настоящий квирит должен воевать и жить в Риме. И я остался в городе, чтобы способствовать величию отечества.

— И ты, отец, стал клиентом Катона?

— Да, я служил своему патрону, а патрон решал судьбы отечества. Оба мы работали на пользу республики.

— Однако ты, отец, не любишь нобилей…

— А какой плебей любит их? Но такие мужи, как Катоны и Сципионы, служат отечеству.

— Сципион?!

— Я говорю о победителе Ганнибала и разрушителе Карфагена. А Сципион Назика пусть будет проклят навеки!

Прощаюсь с Афранием и Марцией, Сервий наполнил вином кружки:

— Вы уже стары. Не пора ли вам возвратиться на землю, покинуть город?

— Нет, — ответил Афраний. — Работать в поле мне трудно, да и отвык я от плуга. Моё место в городе: я голосую за патрона, делаю, что он прикажет, а он меня кормит.

— Горька твоя жизнь, Афраний! Ты ненавидишь нобилей, а служишь им…

— А что делать? — вздохнул Афраний. — Сын Катона Цензора не такой скряга, как был его отец.

Мульвий покидал Рим без сожаления.

«Некому больше служить, — думал он, прислушиваясь к речам старших. — Тиберий погиб, его сторонники перебиты. Кто теперь защитит плебс от гнева нобилей, кто станет помогать ему?»

Простившись со стариками, Сервий впрягся в повозку, на которой поверх домашнего скарба сидели в корзинках, привязанных к бортам повозки, дети, и пошёл по улице. Мульвий и Тукция сзади подталкивали повозку.

Они пошли по Аппиевой дороге, гремя деревянными башмаками. Каменная дорога была тяжела и непривычна, болели ноги, и путники договорились с одним из садоводов за небольшую плату подвезти их.

Дорога вилась между гор, карабкалась на кручи, сбегала в долины; иногда она вплотную подходила к горной речке, и брызги быстрой волны долетали до путников, а пена оставалась на ногах осла, лениво тащившего повозку.

Мульвий потешался упрямством осла и помогал вознице подгонять его, но осёл, остановившись в воде, равнодушно смотрел на волны, и только камни, ударявшие по ногам, заставляли его двигаться вперёд.

А вот и городок, опоясанный тёмной высокой стеной, зелёные холмы, рощи, виноградники, стада белых овец, похожих издали на пятна снега…

«Эта стена так широка, — думает Сервий, — что на ней можно было бы построить большую хижину и разбить сад, если бы было там достаточно земли». Он ещё мальчиком играл здесь. Ему хочется рассказать об этом Мульвию, но тот, вне себя от восторга, кричит:

— Смотри, дядя Сервий! Люди измеряют землю… Это, наверное, землемеры! Они и тебе отрежут участок!

Радость Мульвия передаётся Сервию.

— Быстрее погоняй! — приказывает он вознице.

Поравнявшись с землемерами, Сервий выскакивает из повозки и бежит к ним.

— Я плебей Сервий, — говорит он запыхавшись. — Отрежьте мне возле Цереат хороший участок с виноградником и маслинником… Я помогал изгнать Сципиона Назику из Италии…

— Сципион Назика изгнан? — вскрикивает стройный порывистый юноша, и лицо его покрывается румянцем, а тёмные глаза сверкают. — Слава богам! Одним убийцей меньше в Италии!

Он обнимает Сервия, расспрашивает о событиях в Риме и заканчивает речь словами:

— Бедный мой брат! Он погиб, но дело его не умерло: плебеи получат землю…

На глазах юноши слёзы. Сервий догадывается, кто этот юноша, но Мульвий не выдерживает.

— Ты Гай брат Тиберия, — говорит мальчик, и глаза его сверкают необыкновенной решимостью. — Если позволишь, я буду служить тебе! Меня зовут Мульвий.

Улыбаясь, Гай отвечает ему:

— Я рад, что ты готов помогать мне… Когда ты понадобишься, я позову тебя. А пока иди к отцу, работай с ним на земле, и да поможет вам добрая, щедрая Церера!.. А ты, Сервий, обратись к старшему землемеру: он отмерит тебе тридцать югеров лучшей земли Метелла Македонского…

Глава XVIII

Гай Гракх потребовал у вольноотпущенника, управлявшего виллой Метелла Македонского, доказательств, что поля составляли частную, а не общественную собственность; однако виллик не мог дать таких сведений.

— Эта земля никогда не была общественной, — с раздражением говорил виллик, хмуро поглядывая на Гая, — она с незапамятных времён наследственна, и никто не имеет права её трогать.

— Предъяви старинные записи, — потребовал Гай Гракх.

— Их нет. Они сгорели во время пожара.

— Раз нет доказательств — будем делить.

И он приказал землемерам приступить к распределению земель и установить межевые камни.

— Это незаконно! — кричал виллик. — Мой господин не потерпит…

— Молчи, виллик! — вспылил Гай. — И не суйся не в своё дело!

Сервий получил хороший участок, смежный с полем Мания. Маслинник, виноградник и поле, на котором колосилась пшеница, радовали взор земледельца. «Теперь, — думал Сервий, — земля будет для нас матерью и кормилицей. Здесь мы проживём всю жизнь, здесь и умрём».

Небольшая хижина, в которой жили во время полевых работ невольники, показалась ему тесной, и он решил расширить её, сделать пристройку для скота и поставить высокую изгородь.

Тукция тоже была довольна наделом. Она смотрела на Сервия счастливыми глазами и говорила:

— Как хорошо, что мы дома! Помнишь тот день, когда ты, уходя на войну, пришёл ко мне в виноградник? Тогда я поняла, что добрая Юнона не захочет нас разлучить навсегда.

— Да, — вздохнул Сервий, — но Деций не хотел, чтоб я был его зятем.

— Не говори о нём дурно, Сервий, отец желал мне добра…

Сервий молчал.

— А теперь, — продолжала Тукция, весело поглядывая на него, — надо навестить соседей. Иди к ним. А я тем временем уберу в хижине, разведу огонь, сварю похлёбку, приготовлю ложе для спанья… Ну, иди, иди, Сервий, да поскорее возвращайся.

Сервий направился к Марию; ещё издали он увидел Тита и Мания, спешивших ему навстречу.

Старый Марий сидел под развесистым платаном в одной тунике. На коричневом лице его выделялись седые усы и борода. Увидев Сервия, Марий прищурился, всплеснул руками.

— Ты? — вскричал он. — Откуда? Вот не ожидал!

— Я из Рима… Слыхал ли ты, господин центурион, что там произошло?

— А что?

— Тиберий убит. Гай Гракх делит земли у нас в окрестностях…

— Знаю, — вздохнул Марий, и в суровых глазах его блеснула слеза.

— Ты плачешь! — вскричал Сервий. — А каково было мне смотреть на убитых плебеев, узнать об убийстве нашего друга Тиберия!

Взволнованные Тит и Маний молчали. Они уже знали подробности от Мульвия и не решались прервать путаный, прерывистый рассказ Сервия.

— Эх, не уберегли мы своего трибуна! — с горечью прошептал Маний, когда Сервий умолк.

Прибежала жена Мария — Фульциния. Она, всхлипывая, повторяла:

— Какое горе! Пусть Немезида[604] тяжко покарает убийцу!

— Плебс изгнал его из Италии. Убийца нигде не найдёт себе покоя, никогда не возвратится к ларам!

И Сервий снова и снова рассказывал о том, что произошло в Риме. Он говорил о ненависти плебса к жестокому Сципиону Назике, о преследовании его в Риме и изгнании из Италии.

— А как же теперь земля? — тихо спросила Фульциния, взглянув на мужа.

— Земля? Земля наша, и мы не отдадим её никому! — твёрдо ответил Марий.

— Тем более, — прибавил Тит, — что никто не может отменить земельный закон Тиберия.

— Это верно, — согласился Марий, — но не надо забывать, что нобили разъярены и могут отомстить нам. Если они посягнут хотя бы на частицу моей земли, я выну меч, чтобы защищать её так же, как не раз защищал наше отечество от врага!

— Ты прав, центурион, — поддержал Тит, — и я всегда буду с тобой.

Маний презрительно засмеялся:

— Двое против легиона — многого не добьётесь! Нет, клянусь Юпитером, вы забыли силу, способную смять злодеев!

— О какой силе ты говоришь? — спросил Марий.

— Ты говоришь о плебсе, о комициях! — вскричал Сервий, и лицо его оживилось.

— А, это ты, Сервий! — Маний точно впервые увидел Сервия. — Возвратился на родину?

— Да, возвратился с семьёй.

— С семьёй?

— Да, с Тукцией и детьми. — Сервий прямо смотрел в глаза Манию.

Лицо Мания омрачилось.

— Итак, ты её нашёл… это хорошо, — сказал он, сдерживаясь, чтобы не показать своего волнения. — И она такая же, как была?

— Какая?

— Такая же весёлая и такая же несговорчивая, как прежде?

— Такая же, Маний!

Маний помолчал, потом сказал:

— Сервий верно говорит: нам надо опираться на плебс, на народное собрание. Если мы этого не сделаем теперь же, то…

— Ты преувеличиваешь! — воскликнул Тит.

— А если нобили завтра устранят триумвиров, что будет послезавтра? Ты подумал, Тит, об этом? Они проглотят нас вместе с землёй!

— Что же делать?

— Надо связаться с Карбоном, Геспером и готовиться к борьбе.

— Маний верно говорит, — поддержал его Сервий.

— Нет, Маний — куриная голова! — насмешливо произнёс Маний, отвернувшись от Сервия.

— Прости меня, Маний! — Краска залила лицо Сервия. — Я был глуп, я жалею…

— Ладно, — тихо сказал Маний. — Итак, нас может защитить только сам плебс.

— А триумвиры? — спросил Тит.

— Если власть народного собрания будет непоколебима, влияние их будет расти — ясно? А если народные трибуны возьмут пример с Тиберия, станут смелыми защитниками плебса, сенаторам придётся потесниться и дать нам место.

— Ого, Маний! — вскричал Сервий. — Ты стал верно рассуждать.

— После убийства Тиберия всё стало ясно даже для ребёнка, — сказал Маний.

Уходя, Сервий попросил друзей помочь ему сжать пшеницу на полученном участке.

— Поможем, — обещал Марий. — Завтра чуть свет придём на работу со своими жёнами.

Слово Мария как старшего было законом, и на другой день колосящееся поле, залитое алым пламенем восходящего солнца, зазвенело серпами.

— Славься, добрая богиня Церера! — громко произнёс Марий, воздев руки к небу. — Помоги нам в нашей работе!

Его возглас был дружно подхвачен жнецами.

* * *
Участок, отнятый у Метелла Македонского, оказался плодородным, и Сервий усердно возделывал его. В винограднике и маслиннике помогала ему жена, а в поле раб, которого он нанимал в соседней вилле на время полевых работ. Всё, о чём он мечтал, у него было: земледельческие орудия, лошадь, вол и корова (всё это он купил на деньги, вырученные от продажи сада и хижины в Сицилии). На лошади он отвозил хлеб и овощи на рынок в городок, при помощи вола пахал поле. Осенью, когда созревал виноград, вся семья мяла ногами в большом чане сочные гроздья, и Сервий наливал молодое вино в глиняные амфоры. Потом, запечатав их воском, он относил в погреб. Ему казалось, что вечное благоденствие снизошло на семьи земледельцев; так же, как он, жили Тит, Маний и старый Марий.

В атриуме, возле ларария, стояла статуя Тиберия Гракха. Народный трибун смотрел незрячими глазами на пахарей, лицо его было строго. Каждое утро женщины и дети приносили с полей свежие цветы и украшали ими статую. А потом приходили Тит, Маний и Марий. Они молились духу Тиберия, прося его охранять пахарей от гнева нобилей, сохранить в целости поля.

— Да не оскудеет плодородием земля наша, — шептали хлебопашцы, — да будет мир в наших семьях и достаток из рода в род! О, добрый бог наш Тиберий! Сохрани нас и наших детей на этих полях! А мы клянёмся чтить твою память, пока существует плебс на земле!

Сервий смотрел на статую, как бы желая набраться сил в предстоящей борьбе. Он знал, что борьба неизбежна, и готов был ринуться в бой, чтобы отстоять свою землю.

Олег Ерохин Гладиаторы

         ГИМН ВЕЧНОСТИ
        (ИЗ БЕЛОЙ КНИГИ)
С вечностью слита вселенная,
С мигом мы, прочие, слиты.
Смерть — наша спутница верная,
Смерть да могильные плиты —
Вот наш удел. А сознание?
Скинув оковы телесности,
С смертью расставшись (свидание
Это полно неизвестности),
Разве не прахом рассыпется?
Разве не дымом развеется?
Разве не птицею ринется
В темную пропасть?.. Не верится
Ныне на свете живущим,
Что ощущения, мысли
Их, жизнь покуда имущим,
Словно над бездной нависли
Сей удивительной странности
Жизни земной очевидности,
Непоколеблемой данности —
Тела с сознанием слитности…
Славься, людское неверие
В тлен, и в разруху, и в хаос!
Сгинь же, рассыпься материя!
Знаю я — вечность осталась!..
Смерть не живучее жизни,
Вечен и миг в бесконечности —
Вспышка мгновенная мысли
Суть отражение вечности!

КНИГА ПЕРВАЯ

Часть первая. Школа гладиаторов

Глава первая. Погребение

По дороге, которая тонкой лентой тянулась между покрытыми виноградниками холмами, медленно шла большая толпа людей. Под лучами южного солнца ярко блестели трубы и флейты, владельцы которых извлекали из своих инструментов резкие, пронзительные звуки. Эти звуки, однако, не могли заглушить стоны и плач множества женщин в белых одеждах с распущенными волосами, печально бредущих за музыкантами. По тому, с какой страстностью они голосили и взламывали руки, всякий мог бы безошибочно признать в них профессиональных плакальщиц, нанятых, согласно римскому обычаю, для участия в похоронной процессии. Вслед за ними шли актеры, декламирующие стихи из трагедий, и мим в маске, напоминающей лицо умершего, облаченный в его одежды. За мимом специально нанятые люди несли тело покойного. Траурное шествие замыкали его родственники, многочисленные друзья и знакомые.

Хоронили Гая из древнего плебейского рода Орбелиев, вилла которого располагалась в двенадцати милиариях[605] от Рима, неподалеку от Аппиевой дороги, что вела от Капенских ворот великого города на юг, в сторону Капуи.

Гай Орбелий, прослуживший в войсках Друза Старшего[606], затем Тиберия[607] более двадцати лет, прошел путь от рядового легионера до военного трибуна. За добросовестную службу Тиберий включил его в сословие всадников. И вот теперь он, одержавший столько побед, был сам побежден неумолимым временем, которому безразличны как наши заслуги, так и наши вины.

Первым в толпе, идущей за носилками с телом покойного, шел его сын, Квинт Орбелий, статный римлянин шестидесяти лет, со своими детьми, двадцатилетним Марком и семнадцатилетней Орбелией. За ними шли старые товарищи Гая Орбелия, знавшие его еще по германским походам, а также соседи-владельцы вилл, расположенных поблизости.

Несмотря на печальную торжественность процессии, многие из этих почтенных людей оживленно переговаривались, благо голоса заглушались ревом труб и криками плакальщиц.

— Клянусь Юпитером, — говорил один толстый римлянин Дециму Селанию, молодому человеку хрупкого телосложения, — сегодняшнее погребение лишилось всего великолепия из-за скупости Квинта Орбелия, отказавшегося купить у меня хотя бы пару гладиаторов из тех, которых я, услышав про смерть его отца, специально привез сегодня утром. А ведь в прошлом году, когда бог смерти Танат забрал его жену, Теренцию, у ее погребального костра сражалось пять пар моих воспитанников. Я тогда по-дружески подобрал для него самых лучших.

— Ну, ты-то, разумеется, продал их ему по-дружески — без всяких скидок, а то бы он мог, чего доброго, почувствовать себя твоим должником.

— Конечно, мой милый Селаний. Ты ведь сам прекрасно знаешь, что в дружбе помощь и уступки должны быть обоюдными, а у меня уже тогда насчет Квинта Орбелия были некоторые сомнения.

— В таком случае, дорогой Мамерк, если для тебя друг — лишь кошелек, из которого ты можешь всегда вынуть положенные тобою сестерции и который, разумеется, не должен быть дырявым, то ты не прогадал. Вчера я вернулся из Рима, где мне удалось занять кругленькую сумму у старого скряги ростовщика Антинора, и он, между прочим, просил передать Квинту Орбелию‚ что срок возврата его долга уже истек.

— И что же, много он задолжал?

— Антинор говорил, что-то около пятисот тысяч сестерциев. Видно, пятилетняя засуха дала о себе знать.

— Откуда же он их возьмет?.. Ведь даже если он продаст виллу и рабов, то все равно не наскребет такой суммы.

— Ну что же, тогда ему, а там, глядишь, и мне, придется продать тебе себя в гладиаторы.

— Уж тебя-то я не куплю — больно тощий! — сказал Мамерк Семпраний, которого за внушительность прозвали Толстым Мамерком, и спутники тихо засмеялись.

К их беседе внимательно прислушивался идущий за ними высокий человек, одетый в тогу сенатора. Глубокие морщины, бороздившие его лоб, говорили, казалось, о длительных раздумьях — отправлениях мудрости; сжатые губы — о твердости, приличествующей государственному мужу; нахмуренные брови — о суровости воина. Это был Луций Валерий Руф‚ богач и сенатор, отпрыск знатного рода патрициев, который, однако, увы, не мог похвастаться вышеперечисленными добродетелями. Несчетные морщины говорили о несчетных его попойках, нахмуренные брови — о мрачности характера, твердо сжатые губы — о беспощадности к тем, кто рискнул вызвать его неудовольствие и неудовольствия кого он мог не опасаться. Одно время Валерий Руф был постоянным спутником Калигулы в его развлечениях, но однажды он заметил охлаждение к себе императора и с тех пор избегал попадаться ему на глаза. Все ведь знали о неприязни Калигулы к сенаторскому сословию; белая, с красной полосой сенаторская тога Валерия могла, чего доброго, подействовать на взбалмошного деспота как красная тряпочка на быка. Позже, не желая испытывать судьбу и сославшись на подорванное заботами о государстве здоровье, он уехал в одну из своих вилл, которая была расположена недалеко от Рима и от тех мест, где развивались описываемые нами события.

В прошлом году, получив приглашение, сенатор отправился на похороны жены злополучного Квинта Орбелия в роскошной коляске, запряженной восьмеркой лошадей, каждая из которых стоила дороже всего поместья его обнищавшего соседа. Валерий Руф говорил, что этим великолепием он хочет почтить Орбелиев, прекрасно зная, что бедный так же насладится видом роскоши богача, как и голодный насытится видом яств на столе состоятельного обжоры.

Когда же он, войдя в дом и сказав несколько небрежных слов приветствия, стал непринужденно рассматривать присутствующих, то среди грубых обветренных лиц, обезображенных трудом, и лиц обрюзгших, попорченных праздностью, Валерий вдруг увидел грустное личико хорошенькой девушки. Это была Орбелия, родная дочь умершей. И вот он, завсегдатай лупанариев[608]‚ пресыщенный сластолюбец, неожиданно для самого себя воспылал страстью к этой девчонке. В ней все показалось ему желанным: и мягкий овал лица, обрамленный каштановыми волосами; и волосы, волнами ниспадавшие на округлые плечи; и плечи, ниже которых красовались маленькие, упругие груди; и груди, и талия, и бедра… Живое воображение Валерия легко дорисовало те детали, которые были скрыты под плотной туникой. Печальная торжественность обряда сдержала в тот раз его звериную похоть, которую он называл любовью, однако потом, часто бывая в их доме, он стал настойчиво домогаться ее руки. Орбелии был противен этот злобный пьяница и развратник, который не делал тайны из своего образа жизни, да и никакое богатство не смогло бы скрыть его распущенность. Однако ее отец, не желая себе такого порочного зятя, но боясь такого могущественного соседа, продолжал принимать его.

Услышав о громадном долге Орбелиев, Валерий Руф обрадовался. Немного поотстав, он сказал своему вольноотпущеннику[609] Хригистону, который тенью следовал за ним и тоже слышал разговор достойных римлян:

— Ну вот, теперь, хвала богам, эти Орбелии будут сговорчивее. Пусть поразит меня Юпитер, если старикашка сам не уложит эту упрямицу в мою постель, когда я преподнесу ему мешок золотых.

— А если он окажется настолько глуп, что не захочет воспользоваться твоей добротой?

— В таком случае я заставлю его поумнеть, и ты поможешь мне в этом.

Вскоре процессия достигла рощи пробкового дуба, принадлежащей Орбелиям, под сенью громадных деревьев находилась гробница с урнами, в которых покоился прах их предков. Тело умершего, умащенное бальзамами, положили на высокую поленницу дров, сложенную заранее. Запылал костер, зажженный, согласно обычаю, сыном покойного. После того, как костер прогорел и тлеющие угли были залиты водой, приглашенные разошлись. На пепелище остались только ближайшие родственники; они собрали кости, обмыли их в вине и молоке и, вытерев, поместили в урну, занявшую одно из пустующих мест в родовой гробнице.

…Ланиста[610] Толстый Мамерк возвращался домой, непрестанно ерзая на своем седле и бормоча, — ему не давала покоя шутка Децима Селания.

В самом деле, может быть, там, где ему не удалось сегодня выгодно продать, завтра удастся выгодно купить?.. Марк, сын Квинта Орбелия, отличался завидной силой и ловкостью. Два года назад он впервые начал участвовать в состязаниях атлетов, устраиваемых в Риме на частых празднествах. Выступая как борец, или кулачный боец, или сражаясь на деревянных мечах, он не знал поражений. Так почему бы ему, как и подобает такому отважному, сильному юноше, для наилучшего развития своих способностей не стать гладиатором?.. Такой молодец, подумал Мамерк, без труда заработал бы себе славу, а ему деньги. А он бы, так и быть, помог бы Орбелиям рассчитаться с их долгами, хотя, разумеется, любовь публики — и без того достаточное вознаграждение за те опасности, с которыми гладиаторы встречаются на арене.

Таким образом, ланиста, ставший, подобно Валерию Руфу, проявлять трогательную заботу о благосостоянии Орбелиев, решил принять столь же глубокое участие и в их судьбе.

Глава вторая. Купцы

После смерти старого воина прошло девять дней, и в дом Орбелиев стали вновь съезжаться гости, чтобы почтить Манов — добрых духов умершего. Прибывшие приходили в атрий — самую большую комнату дома, где их встречали Орбелии, отец и сын. Рядом с очагом, в котором ярко горел огонь, сидя на низенькой скамеечке, пряла шерсть юная Орбелия. В атрии было расставлено много кресел, чтобы уставшие в дороге могли отдохнуть. Вошедший гость приветствовал хозяина, говорил слова утешения его сыну и дочери, а затем подходил поболтать к какому-нибудь из своих знакомых. В это время в соседней комнате — триклинии[611] рабы заканчивали последние приготовления к трапезе.

Мамерк Семпраний, приехавший раньше всех, с нетерпением дожидался того момента, когда можно было переговорить с Марком наедине. Вести разговор в присутствии его отца не входило в планы хитрого толстяка. Ланиста хорошо знал, что Квинт Орбелий с негодованием отнесся бы к его предложению — сделать юношу гладиатором, ведь сражаться на потеху толпе считалось недостойным римлянина. Когда же старый хозяин зачем-то вышел, Толстый Мамерк поспешно подошел к Марку и участливо сказал:

— Какое горе, что уже нету с нами твоего деда, мой мальчик… Он был честным римлянином и храбрым воином. Но еще тягостнее нам, его друзьям, осознавать, что с его смертью, быть может, угаснет древний род Орбелиев.

— О чем ты говоришь?.. Разве его сын — мой отец, а я и Орбелия — его внуки не продолжатели рода? — недоуменно спросил юноша.

— Это, конечно, так. Но, дорогой Марк, продажа вашего дома, ваших виноградников, вашей рощи с гробницей, где хранится прах ваших предков, разве не будет означать, что ваш род угас?.. Или, может, ты думаешь, что для принадлежности к роду Орбелиев достаточно только называться Орбелиями?

— Но мой отец ничего не собирается продавать!

— Тогда за него это сделают другие. Неурожаи в течение пяти лет, да тут еще второй год подряд похороны… На погребение твоей матери твой отец занял у ростовщика Антинора пятьсот тысяч сестерциев, пообещав вернуть через год. Он, очевидно, надеялся на урожай, но засуха сделала возвращение долга трудным, а расходы, связанные с похоронами твоего деда, — невозможным. Срок кредита, увы, уже истек. Подошло время расплачиваться.

Марк был поражен услышанным. Так вот почему отец так мрачен и молчалив, хотя после смерти деда прошло уже девять дней!..

— Но неужели положение безвыходно?.. Неужели мы обречены на разорение? — тихим голосом спросил он ланисту.

Толстый Мамерк ободряюще улыбнулся и похлопал «своего мальчика» по плечу.

— Выход есть. Гордись, Марк, именно ты спасешь семью! Ведь твоя сила и твоя ловкость могут быть оценены не только жалкими хлопками болельщиков на состязаниях атлетов, в которых ты так любишь участвовать и в которых ты так хорошо умеешь побеждать. Мои ученики за свои победы получают золото и сестерции, а о славе уже и творить нечего. Да и разве искусство гладиатора не достойно настоящего мужчины?.. Убивать, рискуя быть убитым, разве не высшая доблесть?.. Победить, встать на грудь побежденному, — разве не высшая радость?.. А ликование зрителей, только твое кричащих имя, — разве не высший почет?.. Я же, чтя уважение, которое ты, конечно же, проявишь к моему совету, выплачу ростовщику ваш долг.

Марк призадумался. Конечно, кровавые сцены, которые, прищуря глаза и причмокивая, и колыхаясь жирным телом, с таким восхищением описывал Толстый Мамерк, показались ему отвратительными. Но что было делать, не обрекать же на позорную нищету и отца, и сестру, и себя?..

— Я согласен, — вздохнув, сказал он. — Что для этого нужно?

Обрадовавшийся толстяк тут же рассказал юноше свой план: встретившись завтра у Капенских ворот Рима, они сначала направятся к ростовщику Антинору, которому Марк вернет долг деньгами ланисты.

Затем они пойдут к народному трибуну, разрешение которого было необходимо на то, чтобы гладиатором стал, по своему желанию, свободный римлянин. Получить такое разрешение для богатого Мамерка Семпрания не составляло труда. При этом Марк обязан был принести клятву гладиатора, включающую слова: «Даю себя жечь, вязать и убивать железом». После того, как договор о продаже молодым римлянином самого себя в гладиаторы занесут на лист папируса, Марк вместе со своим заботливым наставником должен будет отправиться в школу ланисты, наказав своему рабу донести о случившемся отцу.

Собеседники едва успели обговорить в общих чертах характер предстоящей сделки, как раб-распорядитель громогласно пригласил всех в триклиний, наконец-то подготовленный к поминальной трапезе. Гости омыли руки в тазах, поданных услужливыми рабами, и возлегли на ложа, которые были установлены рядом с тремя огромными столами. Чавканье началось.

Болтливость и развязность приглашенных поначалу сдерживались грустным видом хозяев, объяснившимся одними — печалью по умершему, другими — недовольством малостью полученного наследства. Однако после того, как столы несколько раз обошла большая чаша с фалернским, гости заметно оживились (кажется, кое-где даже раздались тихие смешки, замаскированные под всхлипывания). В это время раб-привратник склонился к уху Квинта Орбелия и шепотом сказал, что в атрии его, Орбелия, дожидается Валерий Руф; причем сенатор требует немедленной встречи по неотложному делу. Старый римлянин, нахмурившись, встал со своего ложа.

В атрии Квинт Орбелий увидел грозного сенатора, у ног которого лежал объемистый мешок.

— Привет тебе, Орбелий, — важно сказал богач вошедшему хозяину.

— Привет и тебе, Валерий. Надеюсь, что ты, знавший моего отца, разделишь со мной то горе, которое меня постигло.

— Напротив, дорогой сосед!.. (Сенатор пнул ногой мешок — послышался характерный металлический шелест, развеявший всякие сомнения относительно его содержимого.) Сегодня я собираюсь разделить с тобой не твое горе, а твою радость, которую я привез тебе и которая дожидается тебя вот в этом мешке. Здесь миллион сестерциев, их тебе хватит не только на то, чтобы расплатиться с долгами, но и на то, чтобы придать этому дому приличествующее ему великолепие. А чтобы твоя радость была продолжительной и чтобы твои доходы не оскудевали, я намерен сегодня же, сейчас же просить руки твоей дочери, несравненной Орбелии.

Квинт Орбелий стоял, с ужасом осознавая услышанное. Он знал, что его дочь избегает Валерия Руфа, испытывая лишь отвращение к его ухаживаниям. Продолжая принимать своего богатого соседа, он надеялся на то, что какая-нибудь новая рабыня отвлечет внимание этого сластолюбца от его дочери. Но тщетно!.. И вот теперь мерзавец, видя неуступчивость Орбелии, предлагает ему, отцу, продать ее!

— Продать свою дочь, свободнорожденную римлянку, как какую-нибудь рабыню я не могу, выдать ее насильно замуж не хочу. Она же скорее будет нищей, чем согласится стать женою того, кто снискал себе громкую славу не в военных походах, а в диких оргиях да лупанариях. Тебе больше нечего делать в моем доме. Убирайся, пока я не приказал рабам вышвырнуть тебя!

Квинт Орбелий показал на дверь — неудачливый купец с проклятиями удалился, волоча за собой свой мешок. Рабы подхватили под руки старого римлянина, тяжело переводящего дыхание, и отвели его в спальню. Из триклиния тем временем продолжали доноситься голоса гостей, заметно повеселевшие после изрядной выпивки. Эти сердобольцы уже позабыли о печальной причине своего приезда и радовались все новым амфорам с фалернским и цекубским‚ которые подносились безмолвными рабами.

…Вернувшись домой, Валерий Руф принялся с удовольствием избивать раба, накануне расколовшего драгоценный стеклянный кубок. Этот раб, уже битый, был специально выведен Хригистоном из эргастула[612] к возвращению сенатора. Хитрый управляющий, не сомневаясь в результатах поездки и прекрасно зная норов своего патрона, распорядился приковать его цепью к воротам, чтобы вернувшийся хозяин смог сорвать свою злобу, не входя в дом (и, следовательно, еще не повидавшись с ним самим). Успокоившись ровно настолько, чтобы суметь отдавать приказания, Валерий Руф послал за Хригистоном и, когда управляющий подошел, приказал ему вооружить рабов, чтобы силой захватить Орбелию.

Хригистон, смиренно склонившись, выслушал приказ своего патрона и бросился на колени. Жалобно стеная, он принялся умолять сенатора не губить себя и не отказываться так поспешно от Орбелии.

Увидев, что ему перечат, Валерий Руф вскричал:

— Что ты мелешь, грязный раб! Я ведь не собираюсь, подобно тем дурням, которым отказала девка, бросаться грудью на меч, а хочу с мечом в руке взять то, в чем мне эта потаскуха отказала!.. Беги же, собирай рабов, если не хочешь первым испробовать остроту моего меча!

— Но, господин, вспомни о Калигуле! Старик наверняка обратится с жалобой к императору, а божественный бывает к сенаторам так несправедлив… Особенно к тем, чье состояние велико. Выслушай своего старого слугу, прошу тебя! Быть может, его низкий ум подскажет тебе более надежный путь к твоей высокой цели.

Напоминание о Калигуле утихомирило расходившегося рабовладельца, который мигом вспомнил все проделки жестокого деспота. Два года назад, промотав все состояние, оставленное ему его предшественником Тиберием, Калигула заметил, что он умудряется опорожнять казну быстрее, чем налоги — наполнять ее. Тогда император, чтобы иметь достаточно средств на свои развлечения, стал выискивать новые способы пополнения казны, ни перед чем не останавливаясь и ничем не брезгуя. Он устраивал распродажи, на которых заставлял богатеев покупать за громадные деньги никчемные безделушки; он признавал недействительными завещания, в которых не упоминалось его имя, он ввел новые, доселе небывалые налоги. Калигула знал о богатстве Валерия Руфа, поэтому, рассматривая дело, он мог, чего доброго, проявить притворную беспристрастность и показное человеколюбие, чтобы, осудив сенатора, конфисковать его имущество.

Немного помедлив‚ Валерий приказал Хригистону говорить. Скромно потупив глаза, управляющий сказал:

— Если бы господин купил у ростовщика долг Орбелиев, то они стали бы его должниками. А так как срок кредита уже истек, а платить Орбелиям нечем, то господин мог бы потребовать передачи в счет долга всего их имущества, которого едва ли наберется даже на половину требуемой суммы. Когда же дом и виноградники Орбелиев станут собственностью господина, то старик, разумеется, уже не будет раздуваться от гордыни, как поющая брачную песню лягушка. Одно дело — знать, что ты можешь стать нищим, а другое — стать им. Одно дело знать, что тебя могут выбросить на улицу, а другое — когда выбрасывают.

Валерий Руф, подумав, согласился с доводами своего вольноотпущенника. Хригистон должен был завтра же отправиться в Рим, чтобы от имени своего патрона купить долг Орбелиев у ростовщика Антинора.

План действий, таким образом, был намечен, после чего сенатор побрел в триклиний — заливать вином, этим чудодейственным бальзамом, раны, нанесенные его самолюбию. Хригистон же, советчик Валерия, пошел собираться в дорогу, рассчитывая, выехав рано утром, уже к полудню достичь Капенских ворот великого города.

Глава третья. Посвящение

На следующий день Марк проснулся очень рано, когда в доме все еще спали. Было прохладно, только-только начинало светать. Молодой римлянин разбудил своего верного раба, ассирийца Саргона, которого он посвятил в свои планы еще вечером.

Саргон, родившийся в доме Орбелиев, был камердинером Марка. Ему не приходилось потеть на полях, и стол его был куда лучше стола тех многих италиков‚ которые, будучи свободными от рабского труда, были свободны и от средств к существованию. Марк, чья кормилица была матерью ассирийца, относился к нему скорее как к товарищу, а не рабу, поэтому неудивительно, что у Саргона послушание и преданность Квинту Орбелию сочетались с признательностью и привязанностью к его сыну.

Они оседлали коней и, выбравшись из усадьбы, поехали крупной рысью, а достигнув Аппиевой дороги, поскакали галопом, стремясь к полудню попасть в Рим. Дорога в этот ранний час была безлюдна, лишь изредка встречались одинокие земледельцы, везущие в Рим свой небогатый товар: маслины, шерсть, вино. Проскакав галопом не менее часа, всадники перешли на спокойную рысь, давая отдых коням — своим верным помощникам. Вдруг они услышали громкий крик:

— Эй, постойте! Подождите!

Путники оглянулись. Их догонял какой-то всадник, вовсю настегивающий свою лошадь. Вскоре он приблизился настолько, что они смогли хорошо разглядеть его: это был Хригистон. И Марк и Саргон без труда узнали вольноотпущенника Валерия Руфа, который постоянно сопровождал своего патрона в его частых поездках к Орбелиям.

— Привет тебе, Марк. Кажется, ты направляешься в Рим? — спросил Хригистон, переведя дыхание. — Интересно, что за нужда подняла тебя в такую рань?

— Хозяин собирается нанять хороших мастеров для отделки родовой гробницы, — ответил вместо молчащего юноши Саргон, сказав первое, что пришло ему в голову, лишь бы только отвязаться от докучливых расспросов.

Марка покоробил ответ ассирийца, который показался ему если не святотатственным, то, по меньшей мере, неуважительным к памяти его предков. Кроме того, ложь сама по себе была противна юноше, поэтому он сухо сказал:

— Я еду в Рим, чтобы вернуть долг ростовщику Антинору — подошло время расплачиваться.

Саргон недовольно посмотрел на своего молодого господина. Хотя оба они только и думали, что об этом злосчастном долге да о приближающейся расплате, но обсуждать свои горести со случайным попутчиком вовсе не были расположены. Бывший раб, а ныне вольноотпущенник Хригистон мог, в силу свойственного людской породе злорадства, пожалуй, только порадоваться тому, что вот, мол, и гордый римлянин становится рабом, ведь гладиаторство только тем и отличается от рабства, что гладиаторы рабствуют с оружием в руках, вместо мотыг у них мечи.

— А я вот хочу купить парочку хорошеньких рабынь, — невозмутимо сказал Хригистон, как будто не заметив разницы в ответах хозяина и слуги. — Правда, не знаю, каких мне предпочесть?

Тут назойливый вольноотпущенник стал, словно не замечая молчания своих спутников, с видом знатока расписывать честность египтянок, трудолюбие эфиопок, любвеобильность гречанок, сдабривая свою речь многочисленными шутками. Впрочем, обвинить Хригистона в невнимательности мог лишь тот, кто совершенно не знал его.

Увидев впереди себя скачущих во весь опор всадников, Хригистон сразу же признал в одном из них Марка Орбелия. Опасаясь неожиданных препятствий своему предприятию, он решил выведать, куда же так торопится юноша, и сразу же нагнал его, как только лошадь Марка перешла с галопа на рысь. Ответ молодого римлянина чуть было не опрокинул слугу Валерия Руфа с его благородного скакуна.

«Наверное, — подумал Хригистон, — кто-то из приятелей старикашки решил-таки выручить своего дружка. Чтоб их обоих растерзали Эринии[613]… Ну ничего, еще неизвестно, кому улыбнется фортуна».

Бывший раб решил во что бы то ни стало помешать Марку, страшась гнева своего господина, который для Хригистона был ничуть не менее страшен ярости тех милых созданий, к которым он взывал.

Путешественники добрались-таки до Рима к полудню, как им того и хотелось. Ярко светило солнце; у городских ворот столицы великой империи было оживленно: теснили друг дружку многочисленные повозки, меж которых с трудом пробирались люди и животные; то здесь, то там виднелись тюки с шерстью, мешки с мукой, корзины с маслинами, виноградом, финиками. Толстый чиновник взимал с каждой подводы, въезжающей в город, специальную пошлину; за порядком следили солдаты городской когорты.

Спутники спешились и, ведя лошадей под уздцы, подошли к воротам. Около самых ворот была давка, настоящее столпотворение, всем не терпелось попасть в город поскорее.

Вдруг Хригистон увидел, как через толпу с трудом пробирается тучный человек, за которым какие-то люди в рваных туниках, по-видимому, его рабы, тащили упирающихся мулов; по бокам животных висели небольшие корзинки. И мулы, и рабы, и корзинки были вымазаны чем-то красным.

Давка все усиливалась, и торопливый владелец рабов и мулов закричал:

— Дорогу!.. Дайте мне дорогу, невежи. Я везу пурпур для самого императора, пропустите меня!

Тяжело дышащий купец вскоре очутился неподалеку от Хригистона, его плечо оттягивала большая кожаная сумка. По тому, с какой силой он в нее вцепился, можно было заключить, что в ней, несомненно, содержится нечто ценное. Представлялся удобный случай крепко насолить Марку, и коварный вольноотпущенник не собирался упускать его. Как только купец оказался совсем близко, Хригистон, вытащив заранее нож, резким движением вспорол его так тщательно удерживаемую ношу и засунул свою опытную в подобных делах руку вовнутрь. Ловкие пальцы Хригистона быстро нащупали какой-то увесистый мешочек, который был тотчас же извлечен на поверхность. Это был кошелек, сестерции приятно шелестели в его кожаном чреве. Удачливый вор, впрочем, не долго любовался своей добычей — ее он тут же незаметно вложил в сумку, притороченную к седлу коня Марка.

Выбравшись на свободное место, купец заметил значительное полегчание своей поклажи. Недоумевая, он раскрыл злосчастную сумку — щеки его обвисли, как проткнутый пузырь.

— Деньги… Где мои деньги?.. Меня обокрали!

Он кинулся к стражникам.

— Найдите вора!.. Я уплачу, только найдите вора!

Блюстители порядка с усмешкою переглянулись.

— Где же его теперь найдешь? — лениво поинтересовался один из них.

— Ты бы лучше привязал свой кошелек к шее, да покрепче, глядишь, целее был бы, — сказал другой с притворным сочувствием.

Купец понял, что если только он не сумеет хорошенько взбодрить этих ленивцев, то помощи ему от них не дождаться.

— Болваны! У меня украли не только сестерции, в том мешке письмо к императору от дуумвиров[614] Сидона[615]!.. Я пожалуюсь на вас Калигуле!

Стражники засуетились, грозное имя принцепса[616] враз развеяло их сонливость. Один из них кинулся в караульное помещение, находившееся поблизости, и вскоре оттуда выскочил центурион с солдатами. Пропуск людей в город был прекращен; стражники начали обыскивать повозки, которых, однако, было так много, что розыски грозили затянуться до вечера.

— Даю сто сестерциев тому, кто укажет вора! — крикнул купец. — Сто сестерциев!.. Кто хочет заработать сто сестерциев?

— Я! Я видел вора! — послышался чей-то голос. — Я знаю, кто, тебя обокрал!

Это был, конечно же, Хригистон.

— Я шел за тобой и заметил, как вот он (Хригистон показал на Марка) вытащил твой кошелек и засунул его в свою сумку.

— Собака! — крикнул Саргон. Тотчас же один из стражников бросился к лошади Марка и через мгновение уже показывал извлеченный из его поклажи кожаный мешок.

— Это он! — закричал купец. — В нем мои деньги!

Марк с недоумением смотрел на происходящее. Когда солдаты схватили его, он взмахнул плечами и они познали радость полета. Тут же засверкали мечи, однако оружие не пригодилось: обвиняемый сам зашагал к караулке. Саргон, чуть не плача, побрел за своим господином, ведя на поводу обоих коней.

Хригистон хотел было прошмыгнуть незаметно назад, в толпу, но купец схватил его за полу плаща и дружелюбно сказал:

— Э, нет! Постой, друг, получи-ка сначала свои сестерции!.. Пусть никто не говорит, что я, Кассий Сцева, не выполняю свои обещания.

— Только сперва надо убедиться, что этот кошелек — действительно твой, — сказал центурион, забирая кожаный мешок у стражника. — Давай пройдем-ка к нам!

Хригистону ничего не оставалось делать, как проследовать вместе со всеми в караулку, ловя злобный взгляд Саргона, ведь если бы он вздумал отказываться от награды и вырываться из дружеских объятий купца, то это сочли бы по меньшей мере странным, а то и подозрительным.

Внутри помещения центурион внимательно пересчитал содержимое мешка. Там было две тысячи четыреста сестерциев, ровно такую сумму и назвал купец. При этом Кассий Сцева радостно сообщил, что письмо, оказывается, находилось в другом мешке, о чем поначалу запамятовал из-за волнения, вызванного пропажей. Стражники, услышав, как их ловко провели (никакого письма в украденном мешке, да наверняка и у самого-то купца, и в помине не было!)‚ недовольно заворчали.

Центурион нахмурился.

— На, получай свои сестерций! — грубо бросил он и подтолкнул мешок к купцу. В этот момент пронзительно завизжали проржавленные петли открываемой двери (казенное имущество никогда не баловали хорошим уходом) и в помещение вошел Мамерк Семпраний. Он только что подъехал к Капенским воротам и, не увидев Марка, но услышав занятную историю о воровстве, решил на всякий случай наведаться в караулку.

— Ого!.. Да это мой юный приятель!.. Что тут еще стряслось, Теренций? Теренцием звали центуриона, с которым ланиста был немного знаком. Мамерку Семпранию часто приходилось бывать в Риме, и этого торговца живым товаром знали многие.

— А, это ты, Мамерк!.. Да вот, этот молодчик обокрал почтенного купца, и дело в всего-то. Сейчас его свяжут и отведут в тюрьму.

— Послушай, Теренций. Этот юноша — мой приятель, и поверь, он скорее отрубит себе руку, чем протянет ее в чей-то мешок.

Теренций пожал плечами.

— И тем не менее он вор. У него нашли кошелек, который был украден вот у этого купца. (Перст центуриона уперся в жирный подбородок поставщика пурпура.)

— А точно ли деньги его? — недоверчиво спросил Мамерк, взглянув на масленые губки Кассия Сцевы.

— Я точно сказал, сколько сестерциев в этом кошельке, — обиженно произнес купец. — Да посмотрите вы на этот мешок повнимательнее: он весь измазан в пурпуре!

Мешок и в самом деле был вымазан в краске настолько, что даже оставил на столе приметный след.

Мамерк Семпраний не собирался сдаваться.

— Но если в сумке юноши и нашли этот проклятый кошелек, то это еще не значит, что именно он его украл. Может, вор — его раб?

Ланиста во что бы то ни стало хотел избавить Марка от тюрьмы, дурацкая история нарушала все его расчеты.

— Мы все равно проводим в тюрьму обоих, — немного раздраженно ответил Теренций, которому уже стали надоедать все эти препирательства. — Правда, этот вот человек утверждает, что вор все-таки не раб, а его хозяин.

Мамерк с интересом всмотрелся в того, на кого указал центурион.

…Увидев входящего ланисту, Хригистон быстро повернулся спиной к двери — лицом к окну, будто приметив там что-то интересное.

По поручению Валерия Руфа Хригистон несколько раз покупал у Мамерка Семпрания его гладиаторов, так что они были знакомы; однако это знакомство было для вольноотпущенника отнюдь не из приятных. Дело было в том, что Хригистон, никогда не упускавший возможности подзаработать, докладывая своему патрону об очередной покупке, называл сумму затрат несколько большую той, которая была на самом деле, присовокупляя разницу к своим сбережениям. Валерий Руф, встретившись как-то раз с ланистой, вскользь заметил, что гладиаторы не стоят тех денег, которые были за них уплачены; тут-то все и открылось. Хригистона высекли, и с тех пор Мамерк Семпраний, встречаясь с ним, всегда с насмешливой внимательностью пересчитывал получаемые от него сестерции и расписки.

— А, да тут еще один мой приятель, — весело протянул ланиста. — А ну-ка, Теренций, — он повернулся к центуриону, посмотри на свои ладони, на ладони тех, кого ты обвиняешь, ну и заодно на лапы этого правдолюбца!

Ладони Марка и Саргона были совершенно чистые, а у центуриона — темно-красные, как и все, к чему прикасался мешок с сестерциями, намазанный в пурпуре. Когда же стражники вывернули руки Хригистона ладонями наружу (он почему-то не торопился это сделать), то все увидели причину его медлительности — ладони вольноотпущенника имели красноватый оттенок, несомненный след пурпура.

…Когда Мамерк Семпраний и Марк Орбелий наконец-то выбрались на улицу, то они сразу же направились к дому ростовщика Антинора. Всю дорогу ланиста весело подсмеивался над растерянностью разоблаченного мошенника, с удовольствием глядя на молодого римлянина, как на прекрасную вещь, которую ему вот-вот удастся приобрести, и с некоторым сожалением — на мешки с сестерциями, с которыми ему вот-вот придется расстаться.

Вслед за римлянами шли их рабы. Саргон вел лошадей Марка, а слуга ланисты — двух прекрасных скакунов своего хозяина, к седлам которых и были приторочены эти самые вместилища ничтожного металла, заключающего в себе свободу и рабство.

В дальнейшем все происходило так, как и намечал расчетливый ланиста: Марк уплатил ростовщику долг полученными от него сестерциями, а затем расплатился с ним самим, произнеся в присутствии народного трибуна клятву гладиатора.

* * *
Тем временем Хригистон, которому приходилось выкручиваться и из ситуаций много опаснее той, в которой он оказался, сумел-таки избавиться от тюрьмы и отвязаться от стражников, купив за пятьсот сестерциев их доброжелательность. Распрощавшись с негостеприимными караульщиками, он помчался к дому ростовщика, отчаянно надеясь все же опередить своих конкурентов, однако его старания, как и следовало ожидать, были тщетными. Хригистон опоздал. Понурясь, вышел он из дома Антинора и, страшась объяснений с Валерием Руфом, отправился в обратный путь.

Глава четвертая. Школа

Выехав из Рима, Марк расстался с Саргоном. Верный раб повез в дом Орбелиев печальную весть о происшедшем, а молодой римлянин вместе со своим спутником — ланистой, которого теперь можно было бы смело назвать его хозяином, отправился в гладиаторскую школу.

Школа Мамерка Семпрания располагалась на расстоянии двадцати стадий от города, к ней была проложена хорошая мощеная дорога, чья добротность свидетельствовала о привлекательности для многих того места, куда она вела (за исключением, разумеется, тех, кто там находился).

Путники ехали молча. После того, как договор между Марком и Толстым Мамерком был одобрен народным трибуном и занесен на лист папируса, они вообще мало разговаривали друг с другом; да и было бы странно, если бы юноша вдруг принялся делиться своим горем с ланистой, а ланиста — своей радостью с Марком, ведь теперь их разделяла несокрушимая стена людского тщеславия — не было больше юного римлянина и его умудренного годами наставника, но были хозяин и раб.

Вскоре всадники въехали в рощу пробкового дуба, за которой и находилась школа ланисты.

Разорение уже не угрожало Орбелиям, но стоило ли удивляться, что тем не менее будущее, сбросившее призрачные одеяния надежды и не заслоняемое более неопределенностью настоящего, представлялось Марку мрачным и неприглядным?.. Дед и отец его проливали кровь свою, утверждая величие народа римского, он же будет проливать кровь на потеху толпе. Если он будет убит на арене, то тело его оттащат в сполиарий[617], а затем, вместо погребения, сбросят в один из тех колодцев, куда сбрасывают умерших рабов. Он — гладиатор, и отныне друзьями его, рожденного свободным римлянином‚ будут отданные в гладиаторы преступники и рабы!..

Ланиста, Толстый Мамерк, был настроен куда как веселее своего нового воспитанника; радость от заключенной сделки, сулящей крупные барыши, распирала его, словно какая-нибудь проглоченная муха объевшегося паука. Однако он тоже не высказывал ни малейшего желания поболтать, не столько из-за высокомерия, сколько из-за благоразумия. Так хитрый торговец, скупивший по дешевке дорогой товар у неопытного простака, боится своей радостью выдать его истинную стоимость, опасаясь гнева одураченного.

Когда всадники проехали дубовую рощу, их взору открылось громадное мрачное здание, скорее тюрьма, нежели школа, окруженное высокой бревенчатой стеной. Это и было знаменитое детище Мамерка Семпрания, где Марку предстояло теперь научиться мастерству гладиаторов, которые живут, чтобы убивать, и убивают, чтобы жить.

Как только Марк и ланиста подъехали вплотную к обитым железом воротам, в проделанном над ними оконце мелькнула черная голова какого-то нубийца. Раб, видно, узнал своего хозяина: тут же послышался скрип отодвигаемого засова, и ворота распахнулись. Марк увидел целое селение, множество зданий, между которыми деловито сновали рабы: окруженный оливками дом ланисты, дома, или, вернее, бараки его рабов, бесчисленные конюшни, амбары, склады, а также возвышающуюся над всеми этими строениями темную громаду самой школы, где жили и обучались гладиаторы.

К прибывшим сразу же бросилось несколько человек, одетых в добротные туники. Это были, конечно же, рабы, поджидавшие своего господина, о чем говорила их излишняя поспешность.

Среди этих людей выделялся один гигант, на голову выше остальных, лицо которого было покрыто больше шрамами, чем загаром, а тело напоминало сильно пересеченную местность, где буграми, вздымались могучие мышцы, между которыми голубыми лентами наливались набухшие вены. Это был ближайший помощник ланисты, германец Протогор, в прошлом — гладиатор, в настоящем — учитель гладиаторов. Четверть века назад, во времена походов Германика Юлия Цезаря[618] к берегам Рейна, в бою с римлянами он был ранен, захвачен в плен и обращен в раба. Где только не приходилось побывать ему за долгие годы рабства!..

Познакомившись с плетью надсмотрщика на медных рудниках Кипра, Протогор закреплял свои знания и в мраморных карьерах Пентеликона, и на плодородных пашнях Кампании, и в знаменитых кузнях Толетума. В конце концов, поменяв несколько хозяев, он был куплен Толстым Мамерком, который и сделал его гладиатором. С тех пор фортуна, ранее упорно избегавшая германца, стала, казалось, оказывать ему некоторые знаки внимания: вместо того, чтобы подобно другим, менее удачливым искателям милости своенравной богини, быть убитым в первой же схватке, он, проведя двадцать боев, получил деревянный меч из рук эдитора[619] и почетную отставку. Став ветераном, Протогор был освобожден от арены, однако, будучи рабом ланисты‚ продолжал жить в гладиаторской школе, обучая своему искусству новичков. Вскоре Толстый Мамерк сделал его старшим среди учителей-ветеранов, своего рода управляющим, не столько благодаря успешности его обучения, сколько благодаря той жестокости, которой это обучение сопровождалось, и закономерного следствия таковой — ненависти к Протогору его питомцев; Поначалу германец стремился таким незамысловатым, но надежным способом отличиться и выслужить какое-нибудь преимущество для себя, но по мере того, как Мамерк Семпраний одаривал его этими самыми преимуществами, Протогор стал испытывать особое удовольствие в своей жестокости, которое он получал, удовлетворяя свое властолюбие, так свойственное людям, испившим чашу рабства, и утоляя свою злобу к хозяевам-римлянам (ее он вымещал на спинах бедных гладиаторов). И вот теперь Протогор, видя перед собой молодого римлянина, с удовольствием подумал о тех бедах и страданиях, которым предстояло свалиться на голову этого молодца до того, как он окончит свои дни на арене.

Въехав во двор, всадники спешились. Затем ланиста приказал одному из рабов отвести Марка в его новое жилище, а сам, переваливаясь и отдуваясь, поспешил в сопровождении Протогора на зов своего желудка, непривычного к столь длительному пренебрежению со стороны такого заботливого хозяина.

Школа гладиаторов представляла собой двухэтажное прямоугольное каменное здание старой постройки. Пройдя несколько коридоров, раб и Марк вошли в обширный внутренний двор, где как раз в это время проходили занятия гладиаторов. Сюда, располагаясь в два яруса, выходили многочисленные двери; двери верхнего яруса вели в маленькие каморки — жилища гладиаторов, внизу же находились комнаты учителей-ветеранов, триклиний, арсенал с оружием, а также обширные помещения с клетками для животных, предназначавшихся к травле. Вдоль верхнего яруса был протянут настил, поддерживаемый колоннами, сообщающийся с землей широкими лестницами; на него выходили двери каморок гладиаторов. Одну из этих каморок отвели Марку. Как только юноша остался один, он сразу же уснул, утомленный переживаниями последних дней.

Гладиаторская школа Мамерка Семпрания была одной из наиболее известных в Италии того времени. Здесь находилось одновременно около восьмисот гладиаторов, которые составляли четыре центурии меченосцев, выступавших на арене в одеянии, или фракийцев, или самнитов, или секуторов, или мурмиллонов. Пегниариев и андабатов у Толстого Мамерка не было: он говорил, что первые, сражаясь, палками или кнутами, лишали зрителей удовольствия увидеть себя убитыми, вторые же, выступавшие с завязанными глазами, не нуждались в мастерстве гладиаторов, им было достаточно сноровки мясника.

Каждая центурии состояла как бы из двух подцентурий: опытных гладиаторов-мастеров и новичков, которых называли «желторотыми». Мастерам разрешалось иметь пекулий[620]: подарки, получаемые от зрителей, они оставляли себе, а не отдавали ланисте. Накопив достаточную сумму, гладиатор мог даже выкупить себя, если, конечно, Мамерк Семпраний соглашался на это. Новичок становился мастером только после того, как выигрывал два боя на арене, сражаясь настоящим, железным оружием, а не учебным, деревянным. До этого момента он был прикреплен к одному из наиболее опытных гладиаторов, который обязан был научить его своему искусству.

Командовали центуриями ветераны, получившие отставку от арены, а ветеранами командовал Протогор.

…Марк крепко спал, и сновидения не тревожили юноши давая то обманчивое успокоение, которое заключается в бесчувственности. Вдруг сквозь сон до него стали доноситься чьи-то слова, вернее, незатейливая ругань:

— Вставай, негодный!.. Ну, долго еще ты будешь вылеживаться?.. Да ты что, мертвый, что ли?.. Ну ничего, сейчас я тебя воскрешу!

Получив хороший пинок, Марк вскочил, протирая глаза. Перед ним стоял низкий, но мускулистый человек в коричневой тунике, край которой по-военному не доходил ему до колен.

— Ну, очухался? — спросил незнакомец и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Я твой наставник, гладиатор Диокл. Если и в следующий раз тебя не разбудит труба, то отведаешь розог. Собирайся, пора идти в триклиний.

Ответа от Марка не требовалось — он быстро оделся и пошел за своим строгим учителем.

Когда они вошли в триклиний, то оказалось, что завтрак уже начался. В огромном зале находилось восемь больших столов — по числу Центурий, за столами на длинных скамьях сидели гладиаторы, вовсю наминавшие густую бобовую кашу с салом. От множества одновременно говорящих людей в триклинии стоял неумолкаемый гул, однако за столом, расположенным у самого окна, все почему-то молчали. Вот туда и направился Диокл.

Подойдя к столу, наставник юноши сел на среднюю скамью, на свободное место, оставленное, по-видимому, специально для него. Марк же пристроился с краю стола, с той стороны, где находилась скамья Диокла и где стояла единственная нетронутая чашка с кашей. Сотрапезники-гладиаторы внимательно смотрели на него, некоторые — с доброжелательностью, но большинство — с какой-то странной усмешкой.

Стоило только молодому римлянину опуститься на скамью, как тут же мелькнула рука сидевшего рядом гладиатора — обладателя смуглой кожи нумидийца, и на шею юноши обрушился прекрасный удар, вероятно, один из тех, которыми мастера школы Мамерка Семпрания обучают новичков.

Марк вовремя заметил жест гладиатора и моментально распознал его отнюдь не дружелюбный характер, поэтому он не скатился под лавку, как от него ожидалось, а лишь слегка пошатнулся, успев пригнуть голову, — удар пришелся вскользь.

— «Желторотым» здесь не место, садись туда, — буркнул нумидиец, недовольный тем, что его удар не достиг желанной цели, и подтолкнул юношу к другому краю стола — в триклинии опытные гладиаторы и новички сидели напротив друг друга.

Марку, разумеется, пришлись не по вкусу все эти тычки да затрещины‚ которыми его стали потчевать на завтрак, однако он, не желая начинать потасовку в первый же день своего гладиаторства, молча пересел на противоположную скамью.

Затем Марк пододвинул к себе миску с кашей и потянул было ложку, громадную представительницу своего племени, намного превосходящую тех, которыми орудовали остальные едоки, однако она, казалось, приросла к столу.

Тут раздался оглушительный хохот сидевших напротив него гладиаторов, а те, которые сидели на той же стороне стола, что и он сам (то есть новички), как-то смущенно заулыбались, и было непонятно, то ли их тоже порадовала удавшаяся шутка, то ли их лица просто отражали буйное веселье, царящее напротив них.

— Видно, придется тебе, дружок, есть руками! — заметил один из весельчаков.

— Пусть лакает, как собака! — сказал другой.

— Или жрет, как свинья! — добавил третий.

Внимательно вглядевшись в ложку, Марк заметил головки трех маленьких гвоздиков, которыми она была накрепко прибита к столу. Разгадав секрет подвоха, юноша цепко ухватил ее, и, поднапрягшись, сумел-таки отодрать эту мечту обжоры, правда, в ложке остались дырки от гвоздей, а ручка ее треснула.

— Ты сломал, ты сломал нашу ложку! — заверещал нумидиец, с которым Марк уже успел познакомиться. Размахнувшись, нумидиец хотел было воздать юноше укоризну‚ полагающуюся за такой скверный поступок, однако в тот самый момент, когда его опытный кулак уже почти достиг своей цели — подбородка Марка, — молодой римлянин резко откинулся назад. Орудие возмездия просвистело мимо, а его владелец, не удержавшись, грохнулся об стол, опрокинув сразу несколько тарелок.

Кожа нумидийца приобрела цвет бобовой каши. Он вскочил, собираясь броситься на Марка с кулаками, однако сидевшие рядом с ним гладиаторы удержали его.

— Брось, Юба! Мальчишка — молодец, из него выйдет хороший гладиатор, — примирительно сказал один из мастеров, ливиец Тиринакс.

— А если он тебе не по нраву, ты еще успеешь разделаться с ним на арене, — успокоил нумидийца курчавый галл Неовист.

— Пусть «желторотый» знает свое место, — хмуро пробормотал Юба, которого напоминание об арене скорее утихомирило‚ чем успокоило. Немного подостыв, он с тревогой подумал, что юнец, видно, обладает изрядной ловкостью, и вразумить его было бы не просто.

На этом развлечения закончились, новичок был принят за общий стол, завтрак продолжался.

— Когда будешь в следующий раз отворачиваться от кулака мастера, делай это не так быстро, — тихо сказал Марку его сосед, такой же «желторотый», как и он сам. — Здесь считается, что хороший синяк не бывает лишним для мужчины. А также помни: ты должен всегда уступать дорогу мастеру и говорить с ним почтительно, пока сам не станешь опытным гладиатором.

— А разве для мастеров иметь синяк менее почетно, чем для нас? — спросил любопытный юноша.

— Они считают, что с них достаточно тех ударов, которые они получают на арене.

— А разве мы избегаем арены или, сражаясь, будем рисковать своими жизнями меньше, чем они?.. А ведь мертвому безразлично, сколько у него шрамов и ссадин.

— Но не безразлично живому. Так уж здесь заведено, и нам с тобой этого не изменить.

Вскоре завтрак закончился, и все восемьсот гладиаторов вышли в обширный внутренний двор. Как только протрубили начало занятий, они разошлись по центуриям и, разделившись на пары, задали славную работу своим мышцам, которая была, быть может, менее приятна, чем та, которой они только что с таким усердием нагружали свои желудки, но не менее необходима. Одни принялись фехтовать деревянными мечами, другие — бороться, третьи увертываться от зацепистых сетей.

Командир той центурии, в которую был зачислен Марк, галл Нумитор, медлил с началом занятий. Построив своих подопечных, он сказал:

— Гладиаторы. Наш хозяин, Мамерк Семпраний, сегодня дает вам нового товарища. Все вы знаете, что быть настоящим мужчиной можно только в битве, поэтому наше ремесло так желанно храбрецам и так ненавистно жалким слабакам да презренным трусам. Победа делает вас повелителями побежденных и любимцами зрителей, но чтобы победить, недостаточно смелости, нужно еще и умение.

Повернувшись к Марку, центурион продолжал:

— Здесь тебя научат, как наносить удары и как отражать их, как нападать и как обороняться; здесь ты узнаешь истинную цену жизни, ту цену, которую может назначить за жизнь только смерть. Не владея мастерством гладиатора, ты — всего лишь червяк, которого раздавить разве что противно, но ничуть не трудно. Сейчас ты сам убедишься в этом!..

Тут же Нумитору передали два деревянных меча, один из которых он швырнул Марку. В школе Толстого Мамерка таким способом новичку в первый же день доказывали его ничтожество, чтобы он относился к занятиям с достаточным радением — ведь зрители хотели видеть на арене схватку львов, в крайнем случае — грызню волков, но не резню львами да волками визжащих свиней и блеющих баранов.

Гладиаторы окружили бойцов, и центурион сделал первый выпад.

Публика равнодушно смотрела на развертывающееся перед ней представление, уверенная в победе ветерана, и Марк, не заблуждаясь относительно настроений зрителей, решил подыграть Нумитору. Обменявшись несколькими ударами с противником, он сделал вид, что устал, что слабеет, что вот-вот уронит меч. Превосходство галла казалось несомненным, поэтому, когда его атака стала непрерывной, все подумали, что, видно, время, отведенное Нумитором на это показательное сражение, истекло, подошел конец. Почувствовав, что центурион намерен заканчивать, Марк решил не раздражать своего учителя затягиванием схватки. Молодой римлянин резко подался назад, будто отступая, и тогда Нумитор, вытянувшись, нанес по его мечу прекрасный удар, в который вложил всю свою немалую силу.

Центурион наверняка рассчитывал на то, что этот удар будет последним, и он не ошибся: через мгновение его собственный меч упал к ногам Марка, который сумел не только вовремя отклониться, но и вовремя атаковать, воспользовавшись той мимолетной задержкой, необходимой для расслабления и перегруппировки мышц, которая всегда наступает после резкого движения и которая как раз и сковала Нумитора.

Зрители, изумленные, молчали. Центурион с недоумением смотрел то на свой меч, валявшийся на земле, то на свою руку, только что его державшую.

Вдруг все разом заговорили. Большинство гладиаторов было пока что только удивлено, они смотрели на молодого римлянина, как на какую-то диковинку, и наиболее добродушные из них были не прочь познакомиться с юношей поближе. Однако самыми сообразительными владели иные чувства: у одних преобладала зависть, у других — страх. Да и немудрено, ведь этот столь искусный в сражении юнец — и кто только его обучал? — мог встретиться на арене с любым из них. Чтоб ему провалиться в Тартар[621]!

Нумитор же был свободен от страстей, охвативших наиболее находчивых, — его место ветерана и центуриона само по себе было завидным, и поэтому он не завидовал, а его освобождение от арены избавляло от опасности быть убитым, и поэтому он не боялся.

Окончательно придя в себя, центурион сказал:

— Ну что же… ты, малыш, — прекрасный гладиатор. Я попрошу, чтобы тебя перевели в разряд мастеров, — клянусь Юпитером, ты этого заслуживаешь… Ну а заниматься с тобой буду я сам.

Тут он грозно посмотрел на свою центурию.

— Что стоите, раззявив рты?! Живее принимайтесь за дело!

Гладиаторы немедленно разбились на пары и принялись усердно фехтовать, «желторотые» стремились доказать мастерам свою исключительную даровитость, а мастера — охладить их пыл своим искусством.

Тем временем один из служек донес о происшедшем Протогору, занимавшемуся в другом конце двора с ретиариями. Возмущению германца не было границ. И этот губошлеп, еще не нюхавший горячую кровь, бьющую из горла поверженного противника, осмеливается своей случайной победой бросить тень на мастерство лучших гладиаторов школы!.. Да и Нумитор тоже хорош. Получить щелчок от видавшего виды бойца — куда ни шло, но от римского щенка, только вчера скинувшего протексту[622]‚ — это уж слишком. Молокососу, сумевшему одолеть Нумитора, проведшего полжизни на арене, конечно, не откажешь в обезьяньей ловкости, но куда ему до настоящего мастера!.. Хвала Юпитеру, он, Протогор, еще достаточно силен, чтобы показать мальчишке, что значит школа Мамерка Семпрания.

Германец быстро подошел к месту, где занималась центурии Нумитора, и с досадой плюнул — он увидел, что Нумитор, один из лучших гладиаторов школы, фехтует с новичком с такой осмотрительностью, словно ему приходилось сражаться с опытнейшим противником.

Протогор расшумелся не на шутку. Он принялся проклинать то фортуну, давшую победу этому юнцу, то Нумитора, давшего себя победить, то победителя, имевшего наглость победить. Под конец Протогор заявил, что намерен сам сразиться с новоявленным Геркулесом.

Гладиаторы, оставив свои занятия, вновь образовали круг, и деревянные мечи скрестились.

Марк сразу почувствовал, что перед ним сильнейший противник. Протогор был на двадцать лет старше юноши, но не старее, и тело его, казалось, не знало усталости. Выпад следовал за выпадом, атака за атакой. Однако через некоторое время германец понял, что не сможет долго выдерживать темп, навязанный ему более молодым соперником, а разница в возрасте, как ни странно, не покрывается опытом, которым он так гордился. Протогору ничего не оставалось делать, как прибегнуть к хитрости, — слишком много всего он наговорил до битвы, чтобы потерпеть поражение.

Края одной из плит, которыми был устлан внутренний двор школы, основательно искрошились, и в образовавшиеся щели во время дождей проникала вода, подмывая грунт. Постепенно с одной стороны плиты, там, где земля была более податливой, образовалось углубление, и поэтому плита, с виду стоящая надежно, «плясала» под ногами. Сюда-то и стал отступать Протогор, увлекая за собой своего юного противника. Когда же Марк, вступив на эту шаткую опору, на какое-то мгновение потерял равновесие, германцу удалось выбить меч из его руки.

Конечно‚ Протогор понимал, что все зрители не хуже его знали каждую трещинку двора, в котором им пришлось провести множество часов, но тем не менее он сделал вид, что победил исключительно благодаря своей силе и ловкости; разумеется, никто не стал разубеждать его в этом. Вдоволь нахваставшись, германец отправился к ретиариям. Занятия продолжались.

…Незаметно подкрался вечер, завершая первый день жизни Марка в школе Мамерка Семпрания, который принес ему не только множество друзей, но и немало недругов, потому что любое мастерство вызывает не только симпатии, но и неприязнь.

Глава пятая. Поединок

Мамерк Семпраний, подобно другим ланистам, прилагал немало усилий к тому, чтобы удержать в повиновении своих подопечных. Со времени восстания Спартака прошло уже более ста лет, но римляне не забыли ярость рабов, едва не погубивших их государство, тогда еще республику.

Система толстого ланисты была проста: поблажками опытным гладиаторам он стремился вызвать зависть у «желторотых», а старательным лелеянием той заносчивости, с которой гладиаторы-наставники обращались к новичкам, — ненависть к ним их воспитанников.

Ланиста также неустанно заботился о том, чтобы никогда не прекращались раздоры и между самими гладиаторами-мастерами, в этом ему верной помощницей была любовь — та Секира, которая способна рассечь самые крепкие дружеские узы.

…Прошло уже несколько дней с тех пор, как римский юноша переступил порог школы Мамерка Семпрания. Марк уже стал привыкать к новой жизни, к гладиаторам и гладиаторству. Правда, он пока что не испробовал арены, и поэтому можно было говорить о его знакомстве только со смутной тенью того, что ему предстояло испытать, о его достижении только преддверия того, куда он должен был попасть.

Однажды утром, еще до начала занятий, все центурии были построены, и Протогор зачитал распоряжение ланисты о зачислении гладиатора Марка Орбелия, родом из Лациума, в подцентурию мастеров.

— Радуйся, гладиатор! — сказал германец, насмешливо глядя на юношу. — Клянусь Марсом, завтра ты сам убедишься, какую честь оказал тебе господин наш, Мамерк Семпраний‚ который всегда с лихвою вознаграждает за храбрость и мастерство!

По рядам гладиаторов пробежал ропот, непонятный для Марка, как непонятны были для него и слова Протогора о какой-то награде, которую он будто бы должен получить завтра.

Когда начались занятия, Марк, выбрав удобный момент, обратился за разъяснениями к Нумитору. Центурион выслушал его и, усмехаясь, сказал;

— Один раз в месяц в нашей школе между опытными гладиаторами проводится состязание, победители которого получают самую прекрасную награду, о которой только можно мечтать: руку и сердце какой-нибудь красотки. Завтра как раз состоится очередной турнир, и ты, став мастером, тоже примешь в нем участие, ну а силы да ловкости у тебя вполне достаточно, чтобы завоевать приз.

— Но разве здесь, в этой школе, есть гладиаторы, которые имеют семьи?

— Мамерк Семпраний настолько милостив к храбрецам, что он освобождает победителей от бремени семейных обязанностей, одаривая только наслаждениями. Ну а чтобы награжденные не обленились, наш хозяин каждый месяц разыгрывает столь ценные призы заново, и те, кто победил, должны каждый раз заново доказывать свое превосходство.

Сперва объяснения центуриона показались Марку странными, но постепенно, беседуя с гладиаторами, уже долгое время жившими в школе Толстого Мамерка, юноша начал понимать замысел ланисты.

Дело было в том, что для удовлетворения любовных потребностей гладиаторов к ним каждую ночь приводили рабынь, которые жили в отдельном доме за пределами школы. Так коротали ночные часы, однако, далеко не все: любовные отправления не совершались «желторотыми» (пусть сначала заслужат такое право!) и даже не всеми опытными гладиаторами — из четырехсот гладиаторов-мастеров было лишь сто счастливчиков.

Толстый ланиста объяснял подобные ограничения своей бедностью, ведь красивые рабыни очень дороги, а он слишком любит своих питомцев, чтобы держать для них каких-нибудь уродин. Поэтому в лупанарии школы содержалась всего сотня рабынь, а для того, чтобы избрать из четырехсот гладиаторов сотню наиболее достойных, раз в месяц и устраивался турнир, победители которого пользовались этой самой «наградой» до нового состязания.

Разумеется, победившие однажды не хотели терять плоды своих усилий, прочие же приходили в неистовство, слыша по ночам сквозь тонкие перегородки счастливую возню своих торжествующих соперников, поэтому турниры всегда протекали с неизменным накалом.

Немудрено, что при таких порядках между гладиаторами не могла сложиться сколь-либо крепкая дружба, но легко возникала вражда, а именно это было нужно Толстому Мамерку.

Теперь Марк понимал то недовольство, с которым встретили гладиаторы распоряжение ланисты о переводе его в мастера накануне состязаний — ведь он становился одним из претендентов на «награду», в соблазнительности которой заключалась какая-то грязная прелесть, привлекательная для тела, но отвратительная для души.

Когда наступил вечер и гладиаторы, поужинав, отправились спать, Протогор прошел в каморку нубийца Гискона (это было нетрудно — к дверям скромных жилищ рабов Мамерка Семпрания засовы приделывались снаружи, а не изнутри).

Гискон считался одним из лучших гладиаторов школы, вторым после нумидийца Тротона‚ который в это время показывал свое мастерство на арене Тарентского амфитеатра, и поэтому не мог принять участие в предстоящем состязании.

Чернокожий Гискон был всего лишь на пять лет старше Марка, но куда как дороднее его. Пожалуй, нубийца можно было назвать даже толстым, но толщину эту придавали ему мышцы, а не жир, и густоволосое тело Гискона, в покое обманчиво-студенистое, в битве становилось твердым, как камень. За толщину, щетинистость и похотливость гладиаторы называли его меж собой Хряком.

Гискон был одним из постоянных победителей ежемесячных состязаний, и неудивительно, что Протогор, зайдя в его комнату поздним вечером, как раз застал нубийца за очисткой плода предыдущей победы, другими словами, за раздеванием рабыни, которую только что привели к нему.

— Проклятье!.. Кто еще там, порази тебя Венера?! — вскричал тяжело сопящий Гискон, услышав скрип отворяемой двери. Обернувшись, он увидел Протогора, державшего перед собой факел.

— Ты!.. Подожди за дверью! — бросил германец рабыне.

«Награда» нубийца тут же вышла, на ходу натягивая на себя тунику.

— Боюсь, что скоро тебе придется с ней расстаться, — сказал германец, стараясь придать оттенок сочувствия своему грубому голосу и одновременно любуясь яростью Гискона. — Завтра тебе предстоит сразиться с Марком Орбелием, а этот молодчик, пожалуй, отобьет у тебя твою красотку.

— А, это тот самый «желторотый», который так всполошил всю школу?.. Да будь он самим Марсом, ему не устоять против меня, я никому не отдам то, что завоевал!

— Но ведь никто не знает, в каком месте Парки[623] завяжут узелок, а в каком — оборвут нить. Нелепая случайность может помочь этому мальчишке победить, что было бы несправедливо. Поэтому, я думаю, не будет большой беды, если ты, сражаясь, в какой-то миг нарушишь наши правила, когда увидишь, что на стороне юнца сражаются боги, — это только уравняет ваши шансы. Я сам буду судить вас, и я уж постараюсь, чтобы ничто не помешало победить достойнейшему.

— Не думаю, что мне что-нибудь помешает завтра, — небрежно сказал Гискон. — А вот ты мне мешаешь сегодня — моя курочка заждалась меня.

Протогор мог бы приказать рабам высечь гладиатора за его дерзкие слова, в которых сквозило неуважение к нему, заместителю ланисты, но нахальство позволялось лучшим из лучших, да и, кроме того, сила Гискона нужна была германцу — Протогор хотел, используя ее, хорошенько проучить Марка, чья ловкость и умение сражаться вызывали у него дикую злобу.

«Этот уроженец Лациума, как и все римляне, просто наглец, — думал Протогор. — Он хочет быть лучше всех, и скверно то, что это ему удается. В схватках он всегда побеждает, удача сама идет к нему в руки. Счастье неизменно сопутствует ему, а разве он достоин его, разве он заслужил его?..

Ведь он не обливался потом на пашне, как я, не жарился в кузнях, как я, не умирал на рудниках, как я… За что же фортуна так любит его?.. Почему природа так щедро наградила его, дав ему такое сильное тело, что даже я, выстрадав свою силу, оказался слабее его?.. Нет, это просто нестерпимо. Он просто издевается надо мной своими победами!.. Он должен быть наказан, и, клянусь, он будет наказан!»

* * *
Следующим утром все гладиаторы, проснувшись, выглядели то ли больными, то ли не выспавшимися — так они были раздражены и озлоблены.

За завтраком на столе центурии Нумитора похлебку разливал иллириец Камокл. Его несчастливый соперник в последних двух состязаниях, мавританец Югута, со злобой за ним наблюдавший, воскликнул:

— Да поразят тебя молнии Юпитера!.. Сам ты, видно, решил обожраться, а меня — уморить голодом, не иначе как для того, чтобы задавить меня сегодня своим брюхом!

Югуте показалось, что Камокл налил себе похлебки больше, чем ему.

— Хватит с тебя и того — глядите-ка, какие телеса! — ответил Камокл и своим большим черпаком дотронулся до жирного подбородка мавретанца.

Югута тут же запустил в противника свою чашку. К несчастью, иллириец успел пригнуться, и чашка упала на стол центурионов, стоявший поблизости.

— Да угомонитесь же, негодные… — вскричал Нумитор. — Подождите немного, скоро вы получите свое!

За другим столом тоже нарастал шум, и один из центурионов поспешил туда. Ветераны-центурионы в этот день особенно внимательно следили за своими подопечными, столкновения между которыми, сами по себе весьма полезные для существования школы, накануне турниров всегда приобретали особо яростный характер, что было уже излишне, — это могло бы привести к порче того товара, каковым являлись гладиаторы.

Наконец завтрак закончился, и все вышли во внутренний двор школы, часть которого рабы заранее посыпали песком, — это была арена. Сразиться предстояло четыремстам гладиаторам-мастерам, зрителями были «желторотые», а судьями — центурионы.

В те времена, когда Мамерк Семпраний только-только начинал заниматься прибыльным делом ланисты‚ в этих состязаниях гладиаторы бились друг с другом на деревянных мечах, но после того, как один из них был неплохо покалечен, им стали выдаваться вместо мечей сети. Толстый Мамерк говорил, что меч нужен для того, чтобы убить, а для того, чтобы победить, его воспитаннику должно хватать и того оружия, которым его наделила природа.

По правилам, введенным ланистой, сражение проходило только на том участке двора, где был насыпан песок, — Толстый Мамерк опасался, как бы какой-нибудь из его гладиаторов, падая на каменные плиты, не пробил бы себе дорогу в Орк[624]. Поэтому проигравшим считался не только тот, кто запутывался в сетях своего противника, но и тот, кто сходил с насыпанной арены на свободное от песка место.

Все четыреста гладиаторов были разбиты центурионами на пары, каждый из них получил сеть. Когда все было готово, раздался звук трубы, и битва началась.

Замелькали кулаки и сети, полетел во все стороны песок. Каждый хотел победить, но не каждый умел побеждать, и тем более не каждый умел достойно проигрывать. Некоторые, видя, что победа уходит, пытались вернуть ее, ударив своего противника в живот или в пах (что было запрещено), а то и вцепиться ему в горло — этих рабы, по приказанию центуриона, немедленно оттаскивали в сторону. Нарушившие правила считались побежденными.

Прошло немного времени, и на арене осталось лишь двести гладиаторов-победителей в первом сражении, которые теперь должны были решить между собой, кто же из них получит «награду».

Центурионы опять засуетились, разбивая претендентов на пары. В этот момент во двор вышел Протогор, наблюдавший за сражением из окна. Германец подошел к арене и быстро пробежал глазами по лицам гладиаторов. Неудивительно, что Марк и Гискон были в числе победителей; вот их-то Протогор и велел поставить друг против друга.

У Марка ощущения еще не заменили чувства, как у тех несчастных, которые готовы были сражаться ради «награды», — он сражался по необходимости, дав клятву верности ланисте. «Мамерк Семпраний купил не только мою жизнь, но и свободу, — рассуждал юноша. — Но какую свободу?.. Свободу распоряжаться этой жизнью — и только, но не свободу чувствовать. Я обязан сражаться, но не обязан побеждать, а победив, не обязан принимать награду, похожую на издевательство, более подобающую зверю, нежели человеку». Таким образом, Марк Орбелий, не отказываясь от состязаний и от стремления к победе, решил пренебречь той отравленной приманкой, именуемой «наградой», на которую ланиста выуживал остатки нравственности из своих подопечных.

Марк и Гискон сошлись — сражение закипело. Противники здорово махали то кулаками, то сетями, пытаясь достать друг друга, но некоторое время оба легко увертывались и от сокрушительности первых, и от зацепистости вторых. Ну а если кулак иной раз и попадал в цель, то на это ни тот, ни другой совершенно не обращали внимание (именно так, по крайней мере, казалось).

Вскоре Гискон начал злиться — его раздражал новичок, который никак нехотел проигрывать; удары нубийца посыпались чаще. В пылу сражения он, будто бы увлекшись, нанес несколько ударов, целя явно в живот Марка, — за это любой другой был бы немедленно признан проигравшим, но Протогор сделал вид, что ничего не заметил.

Через некоторое время нубиец стал подозревать своего противника в том, что тот как бы ни был сильнее его. Наступила пора вспомнить обещание Протогора судить по-справедливости (то есть закрывая глаза на проделки Гискона), и нубиец, не жалующийся на память, решил воспользоваться благосклонностью к нему германца.

Подойдя к самому краю арены, Гискон внезапно прыгнул за ее границу — нубиец рассчитывал на то, что Марк, уверенный в своей победе (ведь покинувший арену считался побежденным), замешкается, оборачиваясь, а тем временем он как раз и накинет на него свою сеть. Молодой римлянин, однако, повернулся неожиданно быстро, благодаря чему ему удалось увернуться от сети Гискона, резко пригнувшись. Одновременно Марк, видя, что Протогор и не думает останавливать схватку, набросил свою сеть на ноги нубийца. Гискон и рванулся, пытаясь освободиться, но вместо этого еще больше запутался и, не удержавшись, упал на каменные плиты двора.

Нубиец попытался приподняться, но это ему не удалось — он упал опять; в его черном затылке хорошо была видна большая красная рана, из которой хлестала кровь. Протогор, зрители, рабы — все кинулись к нему. Гискон еще дышал, но уже был без сознания. Вскоре на губах его запузырилась кровавая пена, и подбежавший лекарь, опытный лекарь, которого гладиаторы прозвали Хароном[625] глухо сказал: «Все кончено — он мертв».

Маленькая кровавая слезинка застряла в уголке глаза Гискона, и ему, мертвому, уже не нужна была женщина.

— Негодяй! — вскричал Протогор, повернувшись к Марку. — Ты убил лучшего гладиатора школы!.. Будь ты проклят!.. В эргастул его!

Рабы кинулись к состоявшемуся победителю — несостоявшемуся призеру и, схватив, поволокли его в темницу, предназначавшуюся для провинившихся воспитанников ланисты.

Видевшие битву гладиаторы принялись роптать, не одобряя действий Протогора. Они понимали, что в случившемся виноват Гискон, нарушивший правила, а отчасти — сам Протогор, вовремя не прекративший схватку, но никак не Марк. Среди них никто особо не сочувствовал Гискону, который частенько обращал свое высокомерие в затрещины.

Возмущение гладиаторов быстро нарастало, они стали припоминать Протогору и другие его несправедливости, которых было предостаточно. Опасаясь бунта, германец заявил, что занятий в этот день не будет, и приказал всем разойтись. Гладиаторы, ворча, побрели в свои каморки — на большее в этот день они явно не были способны.

Эргастул находился в подвале школы. Рабы провели Марка по скользким от сырости ступеням в подземелье и впихнули в темную камеру. Задвинув наружный засов, они ушли; Марк остался один.

Впервые он убил человека. Нет, не убил, Гискон сам убил себя, его сеть была лишь орудием смерти, он лишь видел смерть. Марк видел смерть вблизи себя и раньше — смерть матери и смерть деда, которая уже разрушила его детскую веру в собственное бессмертие, своим появлением сорвав с себя покров необычности. И вот теперь не просто смерть, но самая хрупкость жизни предстала перед ним. «Как же немного надо человеку, чтобы умереть! — подумал Марк. — Одно маленькое движение, один неверный шажок — и нет его, и нет его на земле, и разорвана та тоненькая паутинка, которая удерживала его на земле и давала возможность общения с ним. Смешны те, которые, забыв, что они — не птицы, бросаются с обрыва, надеясь взлететь, но не менее смешны и те, которые зарываются в норы, подобно скользким гадам, рассчитывая на то, что толщина пород защитит их от Таната, именуемого Временем».

Размышления юноши были прерваны скрежетом отодвигаемого засова. Дверь распахнулась, и в камеру к Марку вошел Протогор в сопровождении рабов.

— Итак, вот этот юнец посмел нанести ущерб хозяину. Клянусь Немезидой, сейчас он пожалеет об этом.

Протогор с усмешкой кивнул рабам, которые прекрасно знали, что от них требуется: они привязали руки юноши к кольцам, вделанным в потолок, а ноги — к специальным штырям, вбитым в пол, затем один из них взял трость и встал рядом с Марком.

— Гискон сам погубил себя — он продолжал бой, покинув арену, и ты сам видел это, — сказал молодой римлянин.

— За сегодняшний день чего только я не насмотрелся, — насмешливо ответил помощник ланисты. — Я уже вдоволь налюбовался твоими прыжками да скачками, и вот теперь мне хочется послушать твой голосок!

Марк понял, что совсем не любовь к хозяйскому добру управляла поступками германца, а ненависть к нему, к Марку. Протогор попросту хотел расквитаться с ним, отомстить побежденному за позор собственной победы.

— За то, что ты убил Гискона, тебе полагается двести плетей. Кроме того, я позабочусь, чтобы тебя не особенно долго ждала арена!

Протогор помедлил, ожидая от Марка если не слез, то, по крайней мере, мольбы, но юноша молчал. Германец нетерпеливо крикнул рабу:

— Ну, шевелись же!

На обнаженную спину Марка посыпались первые удары.

— Раз, два, три, — принялся считать Протогор, — четыре… Бей сильнее!.. Семь, восемь… Бей сильнее, говорят тебе, а не то сам испробуешь плети… Десять, одиннадцать…

На счете «двадцать» спина Марка была уже довольно густо покрыта синяками, на которые продолжали падать удары. Кожа стала рваться, появилась кровь.

Протогор продолжал считать:

— Двадцать пять… Тридцать…

Голос его немного дрожал.

— Сорок…

Тут Протогору показалось, что раб начал уставать. Тогда он выхватил плеть из его руки, избиение продолжалось.

На счете «сорок пять» у юноши резко закружилась голова, на счете «сорок восемь» он потерял сознание.

…Очнулся Марк от холода. Тут же он услышал чей-то голос:

— Да подожди же, он, кажется, пришел в себя.

Когда туман, застилавший глаза юноши, немного рассеялся, то он увидел рядом с собой Мамерка Семпрания, державшего плеть, и раба с кувшином, из которого тот лил воду на голову Марка.

Немного в стороне стоял Протогор с разодранной туникой, в камере также находились несколько чернокожих рабов, составлявших охрану ланисты.

— Смотрите, смотрите, он пришел в себя! — увереннее повторил ланиста, вглядываясь в лицо Марка. — Ты мог убить его, негодяй! — гневно крикнул он Протогору. — Иди к себе и ожидай моего распоряжения.

— Но, господин… — протянул управляющий жалобным голосом, который никак не вязался с его могучей фигурой, — я не виноват, я лишь наказывал этого юнца за то, что он убил Гискона, я лишь…

— Убирайся! — крикнул Толстый Мамерк с большим ожесточением, и Протогор, не осмелившись возразить, вышел, на прощание смерив юношу уничтожающим взглядом.

Ласково улыбнувшись Марку, Толстый Мамерк сказал:

— И так, мой милый, я избавил тебя от долгов‚ от обвинения в воровстве, а сейчас — еще и от щекотки моего управляющего, как ты мог убедиться, не совсем приятной. Так что не забудь обо всем этом, когда выйдешь на арену!

Марк молчал. Молчание юноши ланиста приписал сильной слабости и поэтому приказал немедленно проводить его в отведенную каморку и прислать к нему лекаря.

…После ухода лекаря Марк заснул, и крепкий сон его не могли нарушить стоны и скрипы, доносившиеся из соседних каморок, где победу справляла незнающая смерти природа.

На следующий день молодой римлянин узнал, что Протогор был отстранен от управления школой и послан в Мавританию, — там после прошедшей недавно войны можно было купить много дешевых рабов; заместителем ланисты стал Нумитор. Победив Гискона, Марк как бы занял его место в гладиаторской иерархии, к нему перешло уважение, с которым все относились к нубийцу, вернее, к его силе. Правда, ночью к новому мастеру не приводили рабынь — этим ланиста хотел показать, что не только убивать, но и даже лишь косвенно быть замешанным в убийстве можно было только по его приказу.

Глава шестая. Встреча

Шло время, и с каждым днем Марк Орбелий все больше постигал искусство, которому его обучали, — искусство убивать. Конечно, он умел хорошо сражаться еще до знакомства со школой Толстого Мамерка, да и в учебных боях молодой римлянин всегда одерживал верх, но если бы он вздумал сразу, без подготовки, выйти на арену, то ему пришлось бы весьма тяжело — ведь его умение было умение побеждать, а не убивать, тогда как его противник стремился бы победить, убивая; любой пропущенный юношей удар мог бы стать роковым. Если Марк хорошо знал, как обезоружить противника, а как — заставить отступить, то теперь он учился, как убить.

Однажды в гладиаторскую школу Мамерка Семпрания привезли львов, предназначавшихся к травле, — в Риме умер богатый всадник Секст Гавр, который завещал наследникам в память о себе устроить роскошные венации[626]. Ланиста не поставлял зверей в амфитеатры — этим занимались другие торговцы, с ними-то он и заключил договор, по которому до начала игр животные должны были содержаться в его школе, причем клетки со львами Толстый Мамерк приказал разместить во внутреннем дворе — там, где проходили занятия гладиаторов. Ланиста хотел, чтобы будущие бестиарии[627] привыкли к виду зверей, иначе львы, чего доброго, увидели бы на арене не своих противников, а свой обед.

Когда клетки были установлены, центурионы прекратили занятия, чтобы дать возможность своим подопечным поближе познакомиться с этими царственными животными. Гладиаторы живо воспользовались столь редкой для них возможностью самим побывать зрителями; сбежавшись, они не без некоторой робости глазели на прекрасных зверей, поражавших своими громадными размерами и свирепым видом. Правда, робость (так робко мы называем страх) не была преобладающим чувством гладиаторов, в их словах и в их молчании было больше удивления. Это удивление у мастеров принимало форму делового интереса («Куда же надо ударить такого, чтобы убить?»)‚ а у «желторотых» — любопытства («А сможет такой вот проглотить человека целиком?.. А перекусить пополам?..»).

Даже среди старых, опытных гладиаторов лишь нескольким довелось сразиться со львом, что объяснялось не редкостью использования этих зверей в амфитеатрах, а редкостью использования людей в качестве гладиаторов после таких сражений.

Один из ветеранов, которому пришлось однажды биться со львом, центурион Алкиаст, насмешливо сказал:

— Ну что, храбрецы, вот видите — лев совсем не страшен (звери, утомленные длительным путешествием в повозках по тряской дороге, зевали, лениво потягиваясь). Когда встретитесь с ним на арене, смело начинайте его щекотать — львы страшно боятся щекотки.

Для подтверждения правдивости своих слов Алкиаст просунул деревянный меч сквозь прутья решетки и кончиком его кольнул зверя. Лев, оскалив огромную пасть, взревел, и колодец внутреннего двора отозвался протяжным, гулким эхом.

Многие отпрянули, но тут же устыдились своей робости, вспомнив, что львы пока что сидят в клетках, а не разгуливают, поджидая их, по арене. Некоторые гладиаторы, принялись тотчас же, следуя примеру центуриона, «щекотать» зверей, своим смехом доказывая собственное бесстрашие себе и окружающим. Рев животных чередовался с хохотом людей, а хохот — с ревом.

В одной из клеток сидел особенно крупный лев, настоящий великан; когда какой-то шутник смело кольнул его мечом, этот гигант, взревев, всей массой своего огромного тела бросился на решетку. И то ли бросок его был слишком силен, то ли крепления клетки были слишком слабыми — вдруг неожиданно для всех решетка упала. Страшный зверь оказался на свободе.

Люди на какое-то мгновение оцепенели, затем кинулись врассыпную. Рядом со злополучной клеткой стоял худощавый гладиатор лет сорока, лицо которого пересекали во всех направлениях многочисленные шрамы. Отступая, он поскользнулся и упал. Лев выбрал свою жертву — собравшись, хищник приготовился к прыжку. Марк, оказавшийся неподалеку, быстро принял решение — в воздухе просвистел его деревянный меч, через мгновение вошедший до самой рукоятки в глаз зверя. Лев яростно взревел, затем повалился на бок и затих.

Когда волнение улеглось, спасенный гладиатор подошел к Марку. Это был египтянин Сарт, гладиатор-ретиарий.

— Вот уж не думал, что кто-нибудь помешает сегодня моему путешествию к берегам Стикса[628], — сказал он. — И хотя стоики здорово трудятся, пытаясь взрастить в нас посеянные щедрою рукой страха зерна равнодушия, однако, видно, почва не всегда бывает плодородной даже здесь, в Италии.

— Но если я не ошибаюсь, стоики учат не равнодушию, а стойкости. Стойкость же не означает равнодушие к человеку, своей смертью предотвратившему надвигающуюся опасность, за которым обычно скрывается боязнь за собственную жизнь (ведь лев, выбрав тебя, дал таким образом возможность спастись остальным). Быть стойким — значит смело идти навстречу опасности, презирая страх собственной смерти, — ответил Марк, еще не забывший уроков своего учителя, вольноотпущенника Архистада, по приглашению его отца, Квинта Орбелия, жившего больше года в их доме.

Сарт захлопал в ладоши.

— Прекрасное определение, полностью соответствующее хваленой римской добродетели, которая, однако, всегда кончается там, где начинаются личные интересы… Тем более благодарен я за твою помощь, что не ожидал ни от кого никакой помощи. Но я не останусь в долгу: пара хороших ударов, которым я тебя научу, думаю, не дадут тебе пожалеть, что ты спас меня, даже если нам суждено будет встретиться друг с другом на арене.

С этого дня египтянин стал лучшим другом Марка.

Глава седьмая. Совет

С Хригистоном мы расстались, когда он, распрощавшись с ростовщиком и со своими надеждами купить хорошую узду для Орбелиев, именуемую задолженностью, повернул в обратный путь.

Несчастный управляющий добрался до виллы своего господина поздно вечером. К этому времени рабы, вернувшись с виноградников и поужинав хлебом с солеными маслинами, уже разошлись по баракам, где их поджидали соломенные циновки, а Валерий Руф, промаявшись в ожидании весь день и под конец решив, что его поверенный прибудет на следующее утро, уже успел осушить две приличные чаши жгучего фалернского и завалиться на свое ночное ложе с тюфяками, набитыми левконской шерстью, и подушками с гусиным пухом.

Хригистон кивнул привратнику, посторонившемуся, чтобы пропустить этого любимчика хозяина, и, войдя в дом, направился прямо к спальне сенатора — Хригистон справедливо рассудил, что ночь вряд ли что изменит в его рассказе, а всякое его промедление было бы объяснено не трепетом перед господином, но нерадивостью.

Около двери в спальню Валерия Руфа сидел зверовидный ибер, телохранитель сенатора. Заметив управляющего, раб дернул за шнур, тянувшийся внутрь комнаты. Шнур был привязан к молотку, подвижно прикрепленному к медному листу, — своего рода наковальне: Валерий Руф приказал иберу сразу же разбудить его, как только появится Хригистон.

Раздался протяжный звон, и тут же из спальни вышел сенатор, нетерпеливость которого еще не была усыплена винными парами (алкоголь еще не полностью всосался в кровь).

Вглядевшись в вольноотпущенника, чей унылый вид без слов говорил об «успешности» задуманного, Валерий Руф грозно сказал:

— Ну, хитрая лиса, давай-ка хвастайся, с каким проворством ты выполнил поручение своего господина… И пусть падут на меня молнии Юпитера, если я не оценю по достоинству твои заслуги.

— Почтительнейше благодарю тебя, мой господин, за заботу о твоем верном слуге… Я скакал в Рим во весь опор, не жалея сил и нигде не отдыхая, однако по воле богов не поспел вовремя, я опоздал, меня опередили! — жалобно запричитал Хригистон, скорбно кривя рот и согнувшись дугой, — так он изображал свою ничтожность и свою покорность, стремясь тем самым если не вызвать жалость сенатора, то, по крайней мере, умерить его ярость. — Марк Орбелий уже успел вернуть долг ростовщику Антинору. Он продал себя в гладиаторы и получил за себя от ланисты, Толстого Мамерка, кучу денег. Пусть Парки обрежут нити их жизней!.. Пусть мальчишку разорвут на арене дикие звери!.. Пусть ланиста лопнет от своего обжорства!.. Пусть ланиста подавится мальчишкой!..

— Замолчи, наглый обманщик! — гневно вскричал Валерий Руф. — Чтоб тебя самого сожрали эринии… Вот твой «надежный» способ, вот твой «верный» план… Вместо того, чтобы отправиться в Рим затемно, ты, небось, провалялся в постели до обеда, а теперь винишь во всем бессмертных богов… Ты годишься лишь на то, чтобы обворовывать своего господина, вот уж тут-то ты расторопен… Чтоб ты сам подавился моим добром!

Внезапно сенатор позабыл о Хригистоне, представив Орбелию, радующуюся освобождению от долгов и спасению от бедности. Нет, не радующуюся, а самодовольную, гордую, отвергнувшую его любовь и не страдающую при этом, в то время как он страдает и ей положено страдать. Валерий Руф не подумал, как тяжела плата за освобождение, он знал только то, что ему помешали, что у него отняли средство, могущее принудить ее к покорности.

Кипя от возмущения, злобный сенатор продолжал:

— Теперь Орбелия для меня потеряна, но, клянусь Гекатой, раз я не буду наслаждаться ее ласками, то я наслажусь ее горем!.. Эта девчонка еще раскается, что насмеялась надо мной, Валерием Руфом! Она еще поплачет, она еще пожалеет, что пренебрегла мной, сенатором!.. Посмотрим, как она запоет, когда я отправлю в Орку ее милого братца, так подло помешавшего мне!.. Ты, Хригистон, должен показать этому наглецу самую короткую дорожку к Харону, а не то — горе тебе!

Хитрый вольноотпущенник обрадовался, увидев, что гнев его патрона, словно бушующий поток, стремительности которого он так боялся, помчался по другому руслу. Хригистон всю дорогу обдумывал планы мести, не сомневаясь в том, что их востребуют, поэтому он без промедления сказал:

— Воля господина для меня — закон. Через двадцать дней, в ноябрьские ноны, в Риме начнутся Плебейские игры. Наш божественный император, конечно же, порадует народ римский гладиаторскими боями. Я, твой верный слуга, договорюсь с ланистой, чтобы тот выставил этого мальчишку, которому так не терпится оказаться на арене, сражаться боевым оружием. Ну а чтобы нашему храбрецу противник не показался недостойным его отваги, ланиста сведет его с нумидийцем Тротоном. Посмотрим, сумеет ли молокосос одолеть лучшего гладиатора Италии.

* * *
На следующий день Хригистон, встав еще затемно, оседлал коня и галопом поскакал в гладиаторскую школу Толстого Мамерка. Добравшись до места, он потребовал, чтобы его сразу же провели к ланисте, однако привратник не пустил торопыгу дальше вестибула[629], сославшись на то, что Мамерк Семпраний будто бы еще спит (было уже четыре часа дня). Там Хригистону пришлось проторчать довольно долго, пока, наконец, ему не разрешили войти в атрий, где его поджидал потягивающийся и зевающий Толстый Мамерк.

Конечно, предыдущая встреча с ланистой, публично изобличившим этого хитреца как вора, не была для него особенно приятной, однако Хригистон обладал изрядным бесстрашием (именно так в его глазах выглядело то, что другие называют нахальством), кроме того, он не без оснований считал, что Мамерк Семпраний не настолько щепетилен и злопамятен, чтобы в угоду своим чувствам поскупиться выгодой, поэтому он не без тени смущения посмотрел на Толстого Мамерка и вежливо сказал:

— Привет тебе от Валерия Руфа, почтенный хозяин. Мой патрон послал меня узнать, порадуешь ли ты нас на предстоящих Плебейских играх мастерством своих воспитанников?

— Хвала богам, наш божественный император не забывает о нас, — ответствовал ланиста, как будто позабыв о предыдущей встрече с Хригистоном. — Калигула еще пять дней назад прислал центуриона с приказом, чтобы я подобрал с полсотни лучших гладиаторов специально к Плебейским играм.

Толстый Мамерк решил, что Валерий Руф хочет заключить пари на крупную сумму, поставив на какого-нибудь гладиатора, поэтому-то он и послал Хригистона, — Хригистон должен был выведать о самочувствии бойцов.

— Ну а храбрый Тротон, конечно же, тоже покажет свое искусство? — полюбопытствовал Хригистон.

— Непременно. Правда, не знаю, где мне взять подходящего для него противника?

Хригистон напрягся.

— Я слышал, что Марк Орбелий стал твоим новым учеником. Почему бы ему, такому смелому и сильному юноше, не испробовать свои силы?

— Потому что арена — не площадка для занятий атлетов, где каждый может соревноваться с кем угодно, без риска для жизни, — ответил ланиста. — Каким бы Марк ни казался силачом себе и другим, для Тротона он — всего лишь муха, которую тот раздавит одним хлопком. Я же слишком много вложил в Марка Орбелия, чтобы сразу все потерять. Вот через годик-другой, научившись не соревноваться, а убивать, он, может, и сумеет на равных сразиться с Тротоном.

— Мой патрон, однако, считает, что ты явно недооцениваешь Марка. Чтобы убедить тебя в этом, а также полюбоваться на то, как Марк Орбелий проучит выскочку Тротона, Валерий Руф поручил мне возместить тебе те расходы, которые ты понес, обучая этого славного юношу.

Мамерк Семпраний живо смекнул, в чем тут дело. Слухи о том, что Орбелия и ее отец ответили отказом на настойчивые притязания Валерия Руфа, дошли и до него. И вот теперь отвергнутый ухажер хочет отомстить девице за пренебрежение, погубив ее брата. Ну что же, в добрый час… Видно, фортуна опять улыбнулась ему, ведь из этого толстосума можно выудить кучу сестерциев!

— Я рад предоставить моему другу Валерию радость наблюдения за поединком этих двух прекрасных гладиаторов, лучших из всех, когда-либо обучавшихся в моей школе, — понимающе усмехнулся ланиста. — У Марка, правда, меньше опыта, чем у Тротона, зато Марк на десять лет моложе. Хотя в свои тридцать лет Тротон, разумеется, тоже не выглядит стариком. Ну а силы да храбрости им обоим не занимать. Какое удовольствие они, сражаясь, доставят зрителям, и лишь я, несчастный, буду горевать, ведь кто бы из них ни погиб — я понесу громадную потерю!..

— Какая же сумма сможет облегчить твое горе, уважаемый Семпраний? — перебил Хригистон ланисту, боясь, что если жадный старик слишком расчувствуется, то денег, которых он с собой захватил, окажется недостаточно, чтобы высушить слезы отвратительного толстяка.

— Думаю, миллион сестерциев в какой-то мере возместит мой ущерб, хотя полная компенсация вряд ли возможна, — ответил Мамерк Семпраний, едва не всхлипывая.

— Миллион сестерциев? Да на них можно купить сотню гладиаторов, — возмутился вольноотпущенник. — Ты, наверное, хотел сказать — двести, ну — триста тысяч?

Начался торг. Хригистону, несмотря на все его усилия, так и не удалось сломить упрямство ланисты. Отсчитав Толстому Мамерку миллион сестерциев, он отправился в обратный путь, сокрушаясь о том, что ему пришлось выложить всю сумму, выданную Валерием Руфом, ничего не оставив себе на память о поездке.

Глава восьмая. Подготовка

В ноябрьские календы[630], за пять дней до начала Плебейских игр, Мамерк Семпраний перед строем гладиаторов зачитал список тех, кому предстояло развлекать римских граждан на этом празднестве, выступая в амфитеатре.

Сарт очень удивился, когда одним из первых ланиста назвал Марка Орбелия, да еще и среди гладиаторов, которым было определено сражаться боевым оружием. Первое выступление на арене ученика школы Толстого Мамерка считалось показательным, учебным‚ оно проводилось на деревянных мечах. Правда, молодой римлянин, обладавший немалой силой, уже числился в подцентурии мастеров, и ланиста, наверное, посчитал, что он уже подготовлен к настоящей битве…

Когда же, развернув другой свиток, Толстый Мамерк стал зачитывать, кому с кем предстоит сразиться, египтянин с тревогой услышал, что противником Марка назначен великан Тротон.

Нумидиец Тротон, будучи еще четырнадцатилетним подростком, участвовал в восстании Такфарината против римского господства в Африке. Когда в 777 году[631] восстание было подавлено, Тротон, как сражавшийся с оружием в руках против римского народа, был обращен в раба одного из центурионов. Центурион продал его работорговцу, который ехал в обозе римской армии, а тот, в свою очередь, — владельцу серебряных рудников в Испании. На рудниках слабых убивала плеть надсмотрщика, сильных — непосильная работа. Однако необычайная физическая сила Тротона соответствовала необычайно тяжелому физическому труду, развившему ее до невиданных размеров. Когда однажды один из надсмотрщиков стал особенно рьяно подстегивать великана, работающего и без того за пятерых, Тротон так ударил его кулаком, что тот на месте испустил дух. К счастью для нумидийца, надсмотрщик был вольноотпущенником, а не свободнорожденным римлянином, иначе бы ему не избежать креста[632]. Тротон был продан в гладиаторскую школу Мамерка Семпрания, но нашел в этом не наказание, а награду.

Раньше лишь его имели право убить, теперь и он имел право убить. И, легко убивая, Тротон каждый раз доказывал себе, что он — особый, что он — особенный. Ведь его сила исключительна, значит — он исключителен. Все остальные люди, бессильные по сравнению с ним, ничтожны. Он достаточно повидал их на руднике, вырывающих друг у друга дрожащими руками заплесневелый хлеб. Жаль, что весь мир — не арена, где бы он мог разделаться с каждым поодиночке, утвердив навсегда свое господство.

Конечно, египтянину не были известны все эти подробности биографии нумидийца, а о его мыслях он мог только догадываться, но зато Сарт знал наверняка, что противник Марка очень силен, что еще ни разу Тротон не потерпел поражения, что ни один из гладиаторов, сражавшихся с нумидийцем на арене, не остался в живых. Поверженных Тротон предпочитал приканчивать, не дожидаясь воли зрителей и эдитора.

В то время, когда Толстый Мамерк зачитывал свои списки, самого нумидийца не было в школе. Он участвовал в гладиаторских играх, которые проводились в Таренте, и должен был вернуться со дня на день.

Все гладиаторы, названные ланистой, вплоть до выступления в амфитеатре освобождались от наиболее утомительных занятий, а к надоевшей бобовой похлебке им ежедневно прибавлялось по большому куску мяса. «Мои гладиаторы должны смотреться на арене орлами, а не ощипанными курицами», — говорил ланиста.

После того, как Толстый Мамерк, зачитав списки, велел продолжать занятия, египтянин подошел к Марку и тихо сказал:

— Жирную свинью, нашего почтенного хозяина, видать, до отвала накормили желудями, раз он разрешил сломать такой дубок, как ты. Ведь этот Тротон — сущий Марс, он провел намного больше сражений, чем ты — дней в нашей чудесной школе, и всегда побеждал… Проклятое ремесло гладиатора! Тебя тащут на арену, а на арене, чтобы не стать бараном, которого приволокли на заклание, надо самому становиться мясником!.. И при этом еще находятся простаки, которые сами идут в гладиаторы!

— Я здесь такой же доброволец, как и ты, как и все мы. Ценой своей крови я купил жизнь своему отцу и сестре. И я не мясник я ведь тоже могу быть убит, но я не безропотное животное — я не дам себя убить, — грустно ответил молодой римлянин.

— Хотел бы я в этом убедиться, когда тебя сведут на арене с Тротоном, — хмуро улыбнулся египтянин. — Сила в нем исполинская‚ вот он — настоящий мясник, и еще никому не удалось дать повод в этом усомниться. Мне много раз приходилось наблюдать, как он сражается, и вот что я тебе скажу: одолеть Тротона можно разве что хитростью. Не надейся поразить его в бою, старайся лишь сам защищаться. Улучив момент, притворись тяжелораненым. Когда Тротон видит перед собой не противника, а жертву, он как-то медлит, наслаждаясь ее беспомощностью, прежде чем нанести последний удар. Тогда — атакуй!.. Но помни — так провести его можно будет только один раз.

В это время послышался рев трубы, означающий продолжение занятий. Напоследок Сарт пообещал Марку показать вечером несколько способов защиты от меча Тротона, по его мнению наилучших, и друзья разошлись по своим центуриям.

Глава девятая. Арена

Когда наступили ноябрьские ноны[633], в Риме начались Плебейские игры. Они давались в честь Юпитера, длились тринадцать дней и проходили ежегодно.

В этом году торжества, по приказанию Калигулы‚ проводились с особой пышностью. На деньги, которые налоги отняли у всех, а он — у богатых, император устроил великолепные зрелища и раздачи подарков, чтобы вызвать восхищение и признательность многих, хотя бы и ценой ненависти немногих. Ведь голодному все равно, кто его накормит, лишь бы наесться.

Город обходили пышные процессии, во всех театрах с восхода солнца и до заката шли представления, в цирке Фламиния ежедневно делалось по тридцать заездов. Но самое желанное для римлян развлечение ожидало их в последний день плебейских игр — в амфитеатре Статилия Гавра, что на Марсовом поле, император устраивал гладиаторские бои.

В пятнадцатый день до декабрьских календ[634] — последний день плебейских игр — туда потекли толпы народа, жаждущие поглазеть на столь увлекательное зрелище. Сенаторы занимали места на оппидиуме‚ всадники — в отведенных для них первых четырнадцати рядах, остальные — в зависимости от проявленной поспешности и толщины кошелька (лучшие места продавали тем, которые пришли раньше всех, специально придя раньше всех). К трем часам дня амфитеатр был полон, но представление не начинали, ожидая прибытия императора.

Когда, наконец, появился Калигула, одетый в пурпурную‚ расшитую золотыми листьями тогу триумфатора, трибуны разразились аплодисментами и криками приветствия. В это время Калигуле было всего лишь двадцать семь лет, однако злодейства, которые он совершил, лишили его внешность привлекательности, свойственной молодости, приведя ее в соответствие со своей многочисленностью.

Кожа императора была слишком бледной, ноги — слишком тонкими, живот — слишком большим. Впалые виски, горящие безумием глаза, оттопыренные губы делали его лицо отталкивающим, гнусность совершенных им преступлений — отвратительным, а легкость, с которою он их совершал, — пугающим.

Калигулу сопровождали всадники Сергий Катул и Гней Фабий, а также актер Мнестер, своими ужимками веселивший императора.

Гней Фабий, угрюмый медлительный человек плотного телосложения, выполнял обязанности претора[635]. Когда в Калигуле жадность перевешивала злобу к намеченной жертве, то вместо быстрой расправы назначалось «тщательное» расследование, причем дела об оскорблении величия направлялись именно к Гнею Фабию. Допрашивая и пытая, он исхитрялся значительно увеличивать число обвиняемых, увеличивая тем самым и количество имущества, которое подлежало конфискации после их осуждения раболепным судом. Беспощадность, с которой Гней Фабий отправлял правосудие, снискала ему расположение императора.

Сергий Катул, молодой человек лет двадцати, считался воспитанником Калигулы и был постоянным участником его безумств. Правильное лицо Сергия, покрытое нежным румянцем, пожалуй, можно было назвать красивым, если бы в нем была хоть капля мужественности, если бы не выщипанные брови, да накрашенные губы. Говорили, что он состоит в позорной связи с императором. Своим бесстыдством и кровожадностью способный ученик вызывал одобрение своего наставника.

Калигула, заняв предназначенное для него ложе, окруженное преторианцами, подал знак, что игры можно начинать. Тотчас же по амфитеатру разнеслись звуки труб и из широко распахнувшихся Главных ворот на арену попарно стали выходить гладиаторы. Первыми шли бестиарии, вооруженные длинными мечами и кинжалами, за ними — ретиарии со своими сетями и трезубцами, фракийцы с кривыми мечами и маленькими круглыми щитами, мурмиллоны с короткими тяжелыми мечами, квадратными щитами и массивными шлемами, на которых была изображена рыба.

Когда гладиаторы, делая круг по арене, проходили мимо ложи императора, они дружно прокричали, согласно обычаю: «Привет тебе, о Цезарь! Идущие на смерть приветствуют тебя!» Зрители ответили им аплодисментами. Может, хоть сегодня эти трусы не омрачат праздник позорными попытками отвертеться от того, чему они предназначены. Ведь их выпускают на арену не сражаться, чтобы не умереть, а умирать, для этого сражаясь.

Когда гладиаторы покинули арену, Калигула сказал:

— Надеюсь, мой милый Фабий, ты славно поработаешь те дни, которые остались до моего консульства, — в январские календы я намерен устроить не меньшее празднество, чем сегодня.

Собиравшегося ответить претора перебил Сергий Катул, злобно сказав:

— Поручи претуру мне, божественный, уж я-то добуду больше сестерциев, чем этот увалень, который к тому же еще и хороший плут: дом на Авентине[636] он строит не иначе как на денежки негодяев, которых ему приходилось расследовать!

Бросив на Сергия Катула грозный взгляд, встреченный молодым повесой презрительной усмешкой, Гней Фабий сказал:

— Клянусь твоим гением[637]‚ божественный, этот умник не зря хлопочет о претуре: ему, наверное, не хватает денег на помаду, чтобы вымазать ею свой смазливый зад. Из моих же подопечных он выжмет больше крови, чем сестерциев.

Император потешался, наблюдая, как препираются его любимцы. Услышав ответ претора, он подмигнул Мнестеру, который тут же стал изображать то Гнея Фабия, грозно сдвинув брови и рыча, обнажая в пугающем оскале кривые зубы, то Сергия Катула, растянув губы тонкой ниточкой в мерзкую гримасу (наверное, улыбку) и посылая воздушные поцелуи Гнею Фабию от места, пристрастие к которому развратного юнца вызывало столь сильное отвращение претора, что служило постоянным объектом его насмешек.

В этот момент зазвучали трубы и на арену вышел гладиатор, чья нагота была прикрыта одной лишь набедренной повязкой; в правой руке он сжимал меч, на поясе у него висел кинжал. Это был фессалиец Диодор, опытный бестиарий, пятый год выступающий в амфитеатрах; зрители радостно приветствовали первого бойца. Следом за ним на арену выскочил громадный лев, которого в течение трех дней до игр не кормили, чтобы голодом подстегнуть и без того присущую этим хищникам свирепость. Увидев своего противника, зверь сразу же бросился к нему. Лишь несколько прыжков отделяло льва от фессалийца‚ последний из них, казалось, опрокинул гладиатора… Но нет, лев промахнулся. Страшный зверь перелетел через рывком упавшего на арену Диодора, только слегка задев его плечо. Бестиарий, не давая льву времени развернуться, быстрым движением всадил свой меч в брюхо животного.

То ли благодаря мастерству гладиатора, то ли благодаря случайности, меч, по-видимому, попал в какой-то крупный сосуд, потому что лев, так и не обернувшись, что-то слабо прорычал и издох.

Послышались жидкие хлопки. Зрители были явно разочарования, одни — быстротой схватки, другие — невредимостью гладиатора. Калигуле же показалось, что его одурачили.

— За мои сестерции вместо льва мне подсовывают какую-то падаль!.. Где этот жадный торгаш, решивший заработать на своем государе?.. На арену его! На арену!

Услышав императора, трибуны пришли в неистовство. Зрители яростно закричали: «На арену купца! На арену!», и в этом крике было столько же негодования, сколько и подобострастия.

Вскоре преторианцы вытолкнули на арену старика в тоге — торговца львами, принесшего так много горя императору. Затем из главных ворот выбежали пять львов. Многие зрители не успели еще убрать со своих лиц мины недовольства купцом, как львы, урча и облизываясь, стали пожирать дымящиеся куски мяса.

Сенатор Публий Метелл, сидевший в оппидиуме, сказал своему соседу, бывшему консулу Домицию Карбулону:

— Пусть поразит Юпитер всех тиранов! Калигуле так же легко убить римского гражданина, как и простого раба!

— А мы и есть его рабы, — с горечью ответил Домиций. — Да и что могло остаться от нашего гражданства после того, как он разрешил нашим рабам доносить на нас?.. Теперь я боюсь наказать раба, потому что этот раб может заявить претору, будто бы я оскорбил императора. И меня убьют, конфискуют имущество! Я беззащитнее раба, у которого нечего отнять!

После того, как львы расправились со своей жертвой, на арену вышли двадцать гладиаторов, которые расправились со львами. Затем трупы людей и животных отволокли в сполинарий, и на арене развязалось сражение между сотней гладиаторов и сотней ягуаров.

Вскоре стало видно, что люди одерживают верх над своими прекрасными противниками: около двадцати животных было убито, не менее пятидесяти ползали по песку с перебитыми хребтами и распоротыми животами; гладиаторов из строя вышло не более десятка, правда, многие были легко ранены. Чтобы обострить обстановку, на арену выпустили еще сотню ягуаров, и тут уже тяжело пришлось бестиариям, мастерство и вооруженность которых казались недостаточными, чтобы сдержать натиск обезумевших зверей.

Для восстановления пошатнувшегося равновесия сил к сражающимся добавили еще двадцать гладиаторов, а позже, с этой же похвальной целью — еще двадцать ягуаров. Скоро вся арена была завалена грудами тел убитых людей и животных. Зрители наконец-то стали довольны, с трибун доносился их восторженный рев. Длившаяся около двух часов битва завершилась победой гладиаторов, которых осталось в живых не более тридцати, и все победители были ранены.

В играх наступил перерыв. Служители привели в порядок арену, и зрителей принялись развлекать молодые гладиаторы, которые показывали свое мастерство, сражаясь деревянными мечами; их сменили пегниарии, бившиеся друг с другом, вооружившись кнутами. Ни те, ни другие не могли нанести себе существенного вреда, поэтому зрители с равнодушием смотрели на арену, больше занятые обменом впечатлений о происшедшем и ожидая не меньших удовольствий в предстоящем: после перерыва должны были начаться схватки между гладиаторами.

Среди немногих недовольных было несколько ланист, предоставивших для этих игр своих питомцев. Слишком много гладиаторов было убито, а они так надеялись на то, что хотя бы половина сражавшихся останутся живы!.. Ведь гладиатор, ушедший живым с арены, возвращался обратно в школу ланисты, если, конечно, учредитель игр не даровал ему свободу.

Рядом с ланистами на зрительских трибунах сидело по десятку гладиаторов из их школ, взятых на тот случай, если бы кто-нибудь из предназначавшихся к выступлению на арене не смог или не захотел бы выступать. Ведь случалось, что молодой гладиатор, напуганный потоками проливаемой крови, еще загодя начинал дрожать, а будучи вытолкнутым на арену, своим жалким видом вызывал негодование зрителей. В подобной ситуации использовался «запасной» гладиатор, а труса, разумеется, жестоко наказывали. В числе «запасных» Мамерка Семпрания был и египтянин Сарт, который внимательно наблюдал не столько за тем, что происходило на арене, сколько за тем, как вели себя зрители.

«Чему так радуются эти люди? — думал Сарт. — Разве они не боятся смерти? Разве они не понимают, что могут сами в любой момент оказаться на арене по прихоти тирана, как этот старый торговец?..

Но если бы они были равнодушны к смерти, то они бы были спокойны, а не возбуждены. Но если бы они хоть на мгновение представили себя на арене, то они бы ужасались, а не наслаждались.

Значит, они боятся смерти и поэтому боятся даже представить себя на арене, боятся даже мыслей о смерти. Они стремятся убить свой страх, но, не имея сил убить его, зажмуривают глаза и, не видя его, делают вид, будто и нет его, будто они убили его.

Они не могут убить свой страх, и поэтому убивают бедных гладиаторов, чтобы обмануть себя, чтобы сказать себе: „Вот она смерть, а я не боюсь ее!“

И тогда они радуются или делают вид, что радуются, будто они не боятся, делая вид, что не боятся смерти. А ведь это смерть чужая, не их, а поднять покрывало пришедшей к другому незнакомки не означает — увидеть свою».

Размышления Сарта прервал рев труб, возвещающий о начале второй части представления — битвах гладиаторов между собой.

На арену вышли пятьдесят фракийцев и пятьдесят мурмиллонов, вновь заревели трубы, и эти здоровые, сильные люди бросились друг на друга — сражение началось. Через каких-то полчаса на арене бились лишь два фракийца и один мурмиллон.

Фракийцы наступали, мурмиллон оборонялся. Отступая, ему удалось встать так, что яркое солнце на мгновение ослепило его противников. Этого оказалось достаточно, чтобы один из фракийцев погиб, — изловчившись, мурмиллон всадил свой меч в грудь нападающего, и тот, захрипев, упал, обливая блестящий песок алой кровью.

Теперь соперники сражались один на один. Оба были сильными юношами, оба были легко ранены: у фракийца была небольшая ссадина на правом плече, у мурмиллона — на шее. Оба, казалось, были равными и по выносливости, вернее, по усталости. Удар следовал за ударом, победителя все равно не было.

Вдруг мурмиллон с силой бросил щит в своего противника, рискуя в случае неудачи атаки остаться незащищенным. Фракиец в это время сражался, стоя на месте, которое ему представлялось удобным: с правой стороны его загораживала груда трупов, слева, разлилась большая лужа крови, а сзади оставался проход. Когда фракиец увидел, что мурмиллон бросил в него свой щит, ему, чтобы не быть опрокинутым, оставалось только отпрыгнуть в сторону достаточно быстро отступить назад он бы не смог, а удержаться на ногах при ударе было бы еще сложнее: песок был не просто мокрым, но скользким от свернувшейся крови.

Фракиец прыгнул, стараясь очутиться на сухом месте, но ему не повезло — лужа крови оказалась слишком большой для оставшихся у него сил. Приземляясь, он поскользнулся, потерял равновесие и упал. Этого-то и ожидал мурмиллон, тут же нанесший ему удар, который бедный фракиец не сумел отразить.

Удар пришелся в шею, при этом была рассечена сонная артерия, из которой струей забила кровь. Побежденному уже не приходилось уповать на милость зрителей, через несколько мгновений он был мертв.

Трибуны восторженно аплодировали. Многиеповскакивали со своих мест, приветствуя победителя.

Калигула, помрачнев, сказал:

— Проклятье! Эта чернь, видно, забыла про своего господина, раз так восхваляет раба!

— Но господин может всегда напомнить о себе как наградой, так и наказанием, — зловеще улыбнулся Сергий Катул.

Прозвучали трубы, и глашатай объявил волю императора:

— Государь наш и бог Калигула дарует гладиатору Строфоклу свободу, миллион сестерциев, а также льва, шкура которого украсит победителя!

Тут же на арену был выпущен лев. Утомленный долгой битвой гладиатор, силы которого поддерживала лишь надежда на победу да уверенность в том, что с этой победой сражение закончится, не смог долго обороняться. Через несколько мгновений могучий зверь разорвал его.

Затем было объявлено о заключительном зрелище — поединке Тротона и Марка Орбелия. Марк выступал в одежде фракийца, а Тротон — самнита. У обоих были мечи, щиты, поножи на ногах, шлемы: у Марка — с низким гребнем, у Тротона — с высоким. У обоих правая рука, державшая меч, была покрыта нарукавником, спускавшимся от плеча до локтя. У обоих грудь и спина оставались голыми, ведь зрителям хотелось видеть не только то, как гладиаторы сражаются, но и то, как они умирают.

Римляне заключили между собой пари: против одного сестерция за Марка ставили пятьдесят, сто сестерциев за Тротона. При этом ставящие на молодого гладиатора говорили, что рассчитывают не на него, а на фортуну. Да и немудрено — крепкий, высокий юноша Марк смотрелся каким-то недомерком рядом с великаном нумидийцем.

Да, сила Тротона заслуживала своей славы. В нем все казалось несокрушимым: крепкие ноги, будто стволы деревьев, могучие волосатые руки, громадная грудь… а бычья шея!.. А массивное, бесстрастное лицо!.. А какие-то белесые, будто затянутые дымкой глаза, равнодушные, безразличные!..

Когда Марк увидел своего противника, в нем холодной змейкой шевельнулся страх, рожденный телом, который тут же был раздавлен сознанием.

«Если самое страшное — это смерть, то Тротон, который не страшнее смерти, не так уж страшен, — сказал себе юноша. — Архистад, мой учитель, часто повторял, что смерть так же естественна, как и жизнь, она вплетена в жизнь, она всегда за плечами. Теперь же я увижу ее лицом к лицу, да и только».

«Моей смерти нет, есть лишь его смерть, чужая смерть, до которой мне нет дела, — думал Тротон. — Да и может ли смерть победить меня, так легко повелевающего жизнью? Сейчас я увижу его смерть, и она не страшна, я сам вызвал ее, я сильнее ее!» Блаженная улыбка играла на лице Тротона.

В наступившей вдруг тишине раздались первые удары. Никогда еще молодому римлянину не приходилось встречаться с противником, столь явно превосходящим его. Марк, казалось, пытался сокрушить скалу; чем большей была сила, с которой он, замахнувшись, опускал свой меч, тем с большей силой тот отлетал в сторону, встретив меч Тротона. Нумидиец разил, как сама неизбежность, и вскоре Марк перешел исключительно к защите, причем ему приходилось не столько отражать атаки, сколько увертываться.

Сарт с тревогой наблюдал за битвой.

«Почему на месте этого мальчишки не я? — подумал египтянин. — Как несправедлива судьба, когда она отнимает, не дав… А что не дав? Богатство, и славу, и власть?.. Но всех их, пропитанных страхом за них, отнимет время. Жизнь?.. Но что останется от жизни, если в ней не будет ни богатства, ни славы, ни власти, ни стойкости, ни воли?.. Лишь страх за жизнь?.. А стойкость и волю судьбе не отнять, раз они существуют в отнятии‚ другое дело, что их может не быть…»

Марк считал, что надо всегда идти навстречу судьбе, а не бежать от нее и не покоряться ей, делая случайное — неизбежным, а возможное — неотвратимым. Поэтому юноша, увидев, что сопротивляться атакам Тротона ему становится все труднее, решил последовать совету египтянина.

Когда нумидиец в очередной раз ударил, целя в грудь Марка, молодой римлянин отвел удар с меньшей силой, чем это было необходимо, чтобы его окончательно избежать. Меч Тротона, проколов кожу юноши, прошел над ребрами, но не задел их; кровь, однако, обильно потекла из раны. Марк тут же повалился на песок, которым была усыпана арена (разумеется, не выпуская из руки свой меч).

Трибуны возрадовались. Их любимый Тротон опять победил, он опять победитель!.. Да он просто божествен, их отважный, их несокрушимый, их великий Тротон!

Тротона переполняло счастье. Разве смерть так страшна? Вот она сейчас появится на арене, а он будет ликовать, и трибуны будут ликовать!

Тротона опьяняло счастье.

Вдруг жалкий человечишка, лежащий у его ног, как-то смешно, будто в судороге, изогнулся, что-то сверкнуло, и он почувствовал какую-то тяжесть, неприятно оттягивающую живот. Тут же в ногах нумидийца появилась слабость, по телу разлилась истома, и он стал опускаться на песок, с удивлением видя, что его противник встает, казалось, смертельно раненный.

«Где же его меч?» — подумалось Тротону. Начиная догадываться, великан со страхом опустил глаза.

Из живота нумидийца, чуть пониже пупка, торчала рукоятка меча Марка.

«Но ведь я — я! — не могу умереть. Смерть — моя послушная служанка, которую я посылаю, куда мне вздумается, так неужто она посмеет напасть на своего хозяина?» Тротон лихорадочно силился удержать ускользающую мысль, связывающую его существо с существованием, но все было тщетно. Окружающее стало как-то расплываться, и он потерял сознание.

Несколько мгновений все молчали. Зрители были потрясены. Изумление их, однако, вскоре сменилось возмущением. Да как он посмел?! Они верили в него, они любили его, они гордились им, они ставили на него, а он так подло их обманул!.. Так пусть же он подохнет, как раб, обманувший своего господина! Смерть Тротону! Смерть!

Так кричали римляне, показывая зловещий знак смерти — опущенный кулак с оттопыренным вниз большим пальцем. При этом они во все глаза смотрели на императора, ожидая его решения.

…Когда нумидиец очнулся, он увидел какое-то странное мерцание, услышал какой-то непонятный, далекий гул, почувствовал телом какую-то незнакомую ему доселе тяжесть.

— Я не хочу умирать… Я боюсь этого мрака… Я не могу без света… пощадите… — хрипло и невнятно простонал Тротон, пуская ртом розовые пузыри. Ему казалось, что он громко молит зрителей, и они, конечно же, пожалеют его, они подарят ему жизнь, ведь они так любят его!..

Калигула внимательно следил за битвой. До последнего мига он не сомневался в победе Тротона и все больше проникался ненавистью к нему. «Пора проучить эту глыбу мяса, которая чересчур уж восславлена дураками, не умеющими отличить истинный свет от отраженного, истинное величие от поддельного», — подумал Калигула. Понятно, что император, увидев поражение Тротона, не стал медлить с выражением собственной воли.

Калигула подал знак смерти, и Марк, рывком высвободив увязший в чреве нумидийца меч, отсек великану голову.

Перед глазами юноши все кружилось, комок подкатывал к горлу, он покачнулся, едва не упал… Трибуны яростно аплодировали.

— А что, если божественный наградит этого смелого юношу знакомством с двумя-тремя не менее смелыми львами? — сказал Сергий Катул, наклонившись к Калигуле.

— А что, если божественный повелит зачислить этого молодца в свою гвардию?.. Я бы сделал из него прекрасного солдата, — быстро сказал оказавшийся рядом префект претория.

Калигула молчал. Пока он не испытывал зависти, а, следовательно, и злобы к Марку, потому что в реве публики было больше возмущения Тротоном, чем восхищения его молодым победителем. Кроме того, император имел слишком много врагов — эти жадные капитолийские гуси, подлые сенаторы, пресмыкаясь, конечно же, ненавидели его (разоблачение заговора Гетулика — верное тому подтверждение). Калигула с удовольствием представил, как победивший гладиатор вонзает свой меч в их грязные глотки, источающие лесть, приправленную ядом.

…Когда мертвого Тротона либитинарии отволокли в сполиарий, глашатай торжественно объявил:

— Марк Орбелий, римлянин, освобождается от данной им клятвы гладиатора, ему даруется двести тысяч сестерциев, он зачисляется в преторианскую гвардию. Слава божественному! Слава Гаю Юлию Цезарю Германику Калигуле!

Зрители восторженно приветствовали волю императора. В их громких криках радости и одобрения оказался неслышен другой крик, вернее, вопль — ярости и гнева.

Валерий Руф рвал на себе волосы, в бессильной злобе топал ногами. А он-то надеялся до последнего, что счастье наконец отвернется от его врага и улыбнется ему!.. Он рассчитывал упиться местью, но вместо этого ему приходится хлебать горечь собственного поражения. Ни Тротон, ни Калигула не сделали то, что они должны были сделать, и вот теперь этот наглец торжествует, а он, богач и сенатор, лишь причитает да шлет ему на голову проклятья, как слабая женщина. То-то девчонка обрадуется, узнав про братца!.. Ну ничего, он им еще покажет, они еще отведают его месть — месть Валерия Руфа!

Часть вторая. Калигула

Глава первая. Выкуп

Когда Марк, уходя с арены через главные ворота, вошел во внутреннее помещение амфитеатра, к нему тотчас же подбежали служители. Рассыпаясь в поздравлениях, они перевязали ему рану и помогли облачиться в белую тогу — символ римского достоинства. Затем к Марку подошел толстый человек с маленькими масляными глазками и большим, мясистым носом, зажатым пухлыми щеками, который сладким голосом сказал:

— Ну, дорогой мой, теперь тебе не придется добывать кусок хлеба жалким ремеслом гладиатора. Наш император славно устроил твое будущее, зачислив тебя в свою гвардию. Преторианцу не надо ни о чем думать, не надо ни о чем заботиться — божественный за него думает и о нем заботится. Как сегодня ты проткнул брюхо этому негодному Тритону, так завтра ты проткнешь какого-нибудь жадного богача, ненавидящего нашего доброго императора, а тогда не зевай, смотри, чтобы к твоим рукам прилипла не только кровь, но и сестерции.

Это был один из вольноотпущенников Калигулы сириец Маглобал‚ которому было поручено проводить новобранца в казармы. Непрерывно болтая, он повел Марка к Виминалу[638]‚ где в те времена находился лагерь преторианцев. События последнего дня развивались столь стремительно, что молодой римлянин, не слушая своего разговорчивого проводника, с трудом осмысливал свое новое положение. Марк вспоминал все то, что ему когда-либо приходилось слышать о претории.

Преторианская гвардия была основана еще Августом, в ее состав входило девять когорт по тысяче человек в каждой; первоначально три из них находились в Риме, а шесть — в других городах Италии. Тиберий разместил все когорты на Виминале‚ чтобы всегда иметь под рукой достаточно сил для вразумления своих беспокойных подданных, по привычке называвших себя римскими гражданами. Служба в гвардии была настолько почетна, насколько выгодна: преторианцы, лишенные тягот походной жизни, получали тем не менее вдвое большее жалование, чем простые легионеры, да и служить им приходилось шестнадцать лет, а не двадцать пять.

Вообще-то Марк Орбелий никогда не искал себе безопасных и доходных мест. Отчасти причиной этой столь редкой во все времена непритязательности было соответствующее воспитание, а отчасти — отсутствие необходимости добывать средства к существованию, но даже когда таковая необходимость появилась и Толстый Мамерк, чтобы ее устранить, любезно предложил юноше свой кров ланисты — даже тогда Марку представлялось, что он продается в гладиаторы не ради куска хлеба, а ради спасения чести рода.

С детских лет Марк мечтал о карьере военного, пример деда постоянно был перед его глазами, — ведь для римлянина нет занятия достойнее, чем защита своего отечества (по крайней мере, именно так было принято говорить). Юноша рассчитывал поступить простым легионером в действующую армию, где бы его за доблесть, как достойного представителя всаднического сословия, конечно же, вскоре назначили бы военным трибуном, однако судьба распорядилась по-своему… Даже сейчас, после победы и избавления от гладиаторства, у Марка не было выбора — воля императора делала его преторианцем.

Юноше не больно хотелось стать одним из тех, кого дед его, Гай Орбелий‚ пренебрежительно называл лежебоками да тунеядцами, никогда не видевшими настоящие битвы, но ничего изменить уже было нельзя. Поразмыслив, Марк решил, что, быть может, близость к императорскому двору поможет ему даже скорее достичь своей цели — стать военным трибуном в действующей армии. (Как видим, сдержанность и стойкость отнюдь не мешают развиваться честолюбию).

Вскоре путники подошли к воротам лагеря. Караульные, хорошо знавшие Маглобала, сразу же вызвали дежурного центуриона, которому и был передан юноша вместе с сопроводительным листом папируса, содержащим приказ императора. Центурион провел Марка к преторианскому трибуну. Ознакомившись со свитком, трибун внес молодого воина в списки гвардейцев. Затем Марка накормили и отвели в маленькую комнату, где ему предстояло жить и где для него уже была приготовлена одежда. Через некоторое время юноше передали разрешение на двухдневный отпуск от префекта претория и мешок с обещанными сестерциями от императора. Рана уже не беспокоила Марка, и он решил, воспользовавшись отпуском, наведаться домой, чтобы известить отца и сестру о столь неожиданном повороте судьбы.

* * *
Рано утром молодой римлянин взял из гвардейской конюшни лошадь и отправился в путь. Выехав из Рима, юноша, спеша обрадовать своих родных и помня о том, что не далее как вечером следующего дня ему надлежало вернуться, галопом поскакал по Аппиевой дороге, ругая коня за медлительность, а время — за быстротечность.

А вот и долгожданный поворот на дорогу, ведущую прямо к поместью Орбелиев. Вскоре показались и знакомые с детства холмы, усаженные виноградниками, и дубовая роща, и их родовая усадьба.

Во дворе усадьбы Марк соскочил с коня и, бросив поводья подбежавшему слуге, быстро вошел в дом. Отовсюду сбегались удивленные рабы.

В атрии, рядом с очагом, где когда-то сидела его мать, теперь сидела и пряла шерсть юная Орбелия. Орбелия увидела своего брата — изумление, радость, тоска запестрились на ее лице; она кинулась к нему. На шум из спальни вышел отец, который показался Марку сильно постаревшим, хотя не прошло и месяца со дня его отъезда. Когда Квинт Орбелий узнал от Диомеда, что Марк расплатился за долги своей свободой, он тяжело заболел и только в последние дни стал вставать с постели, — время, этот мудрый целитель, если и не залечило рану, нанесенную его душе неумолимым роком, то, по крайней мере, притупило вызываемую ею боль.

Марк подробно рассказал обо всем, что с ним произошло за последнее время: и о любезном предложении Мамерка Семпрания, и о гладиаторской школе, и о битве с Тротоном, и о милости Калигулы. Беседа затянулась до позднего вечера, а на следующий день юноша отправился назад, отдав половину подаренных ему императором денег отцу. На оставшиеся сто тысяч сестерциев Марк собирался выкупить у ланисты своего друга, египтянина Сарта.

* * *
Когда раб-именователь доложил Толстому Мамерку, что встречи с ним добивается Марк Орбелий, тот сначала не поверил своим ушам, а потом, поверив, обрадовался — ведь дела с таким юнцом, не имеющим жизненного опыта, а, другими словами, не научившимся плутовать, хитрецу да мошеннику всегда сулят выгоду.

— Рад тебя видеть вновь, мой милый Марк, — сказал ланиста, войдя в атрий. — Как мило, что ты приехал поблагодарить своего старого учителя, так много сделавшего для тебя!

— Я хочу купить у тебя ретиария Сарта, — ответил юноша, не собираясь терять время на любезности (соответствующие выражения отнюдь не раздражали его язык). — Сколько ты просишь за него?

Ланиста хорошо помнил, какая сумма была подарена молодому римлянину Калигулой.

— Такой опытный гладиатор стоит никак не меньше двухсот тысяч сестерциев, клянусь Меркурием[639]!

Марк нахмурился.

— У меня на руках только сто тысяч, и больше ни сестерция: все остальное я отдал отцу.

Ланиста задумался. В правдивости юноши он не сомневался, хорошо его зная, ведь чтобы хитрить, нужно быть достаточно хитрым. Сначала Мамерк Семпраний хотел настаивать на своем, рассчитывая на то, что Марк заберет назад отданные им самим деньги.

Однако прикинув и так, и эдак, ланиста все же решил, что вряд ли молодой римлянин предпочтет отцу друга, да и сто тысяч сестерциев — сумма немалая, хороший гладиатор редко стоил больше двадцати.

— Ну разве что из уважения к твоему отцу, я, пожалуй, соглашусь на такую смехотворную сумму, — сказал наконец Толстый Мамерк.

Тут же на принесенном рабами листе папируса был заключен договор о продаже египтянина Сарта, раба Мамерка Семпрания, Марку Орбелию. Вручив свиток Марку и получив от него мешок со своими сестерциями, ланиста велел позвать Сарта.

Когда друзья выехали за ворота школы знаменитого ланисты, Марк вручил египтянину вольную, которая была написана заранее. Сарт, помолчав, сказал:

— Была тебе нужда тратить кучу денег на то, чтобы купить признательность такого бродяги, как я. Вот уж не думал, что наша дружба переживет твое освобождение и даже сделает меня свободным.

— Считай, что я не купил твою признательность, а лишь расплатился за нее — ведь именно твой совет помог мне одолеть Тротона. Да и хватит об этом. Лучше скажи, что ты собираешься теперь делать?.. Вернешься ли на родину, в Египет, или останешься здесь, в Италии?

— Моя родина и есть Италия, — ответил египтянин. Поймав удивленный взгляд Марка, знавшего от своего друга, не любившего говорить о своем прошлом, только то, что до того, как стать гладиатором, он был рабом в Александрии, Сарт продолжал:

— Да, я родился в Италии, в Риме. Мой дед египтянин, сражался на стороне Антония[640]. В битве при Акции Антоний потерял флот, а мой дед, захваченный в плен солдатами Октавиана Августа, свободу. Дед стал рабом Сарториев, и отец мой был рабом Сарториев, и я родился рабом одного из Сарториев — Невия Сартория Макрона. О, я честно служил своему господину! Ведь я хотел стать свободным… За то, что Макрон подавил заговор Сеяна, Тиберий сделал его префектом претория, тогда же я стал управляющим Макрона — хозяин отблагодарил меня за мою преданность. Каких только поручений мне не приходилось выполнять!.. Когда три года назад престарелый Тиберий тяжело заболел и все никак не мог умереть, его нетерпеливый внук Калигула попросил Макрона помочь деду. И вот, отослав преторианцев, якобы по приказу императора, и запретив друзьям входить к умирающему, якобы по его просьбе, Макрон встал у двери спальни, чтобы никакая случайность не помешала задуманному. А что же я?.. А я в это время вместе с одним вольноотпущенником Калигулы задушил бессильного старца. Ведь я хотел получить свободу, и какое дело мне было до римлян — мне, рабу?.. Так я стал вольноотпущенником Макрона. Впрочем, Макрон не хотел терять мою преданность — он постоянно подкреплял ее сестерциями‚ и я по-прежнему оставался его управляющим.

Калигула сделал Макрона префектом Египта. Вместе с ним я отправился в Александрию и вместе с ним едва не погиб, когда Калигула, не желавший никому быть обязанным своим возвышением, приказал его умертвить. Получив приказ, солдаты ворвались в дом Макрона. Они убили и его, и Эннию, его жену, и множество его рабов и вольноотпущенников, пытавшихся защитить своего господина… Тогда я заработал эти шрамы, делающие мой нос прямым, а мой рот кривым. Солдаты разграбили имущество Макрона, поделили между собой его рабов и оставшихся в живых его вольноотпущенников, как рабов. Центурион, которому я достался, продал меня (позже я узнал, что он должен был, согласно приказу Калигулы, убить меня). Центурион продал меня одному александрийскому работорговцу, который отвез меня в Рим, и там, на рыночной площади, меня купил Мамерк Семпраний… Вот и вся моя история. Если я родился рабом по воле богов, то я стал рабом по воле Калигулы. Он отнял у меня свободу, так что же у меня осталось?.. Разве что жизнь, мне не принадлежащая. Я дал ему право распоряжаться чужими судьбами, и вот он распорядился моей судьбой, лишив, меня права распоряжаться своей судьбой… И тогда я поклялся отомстить Калигуле. Так пусть же он сам убедится, что отнятым у других счастьем не сделаешь себя счастливее, а из отнятых у других жизней не совьешь длиннее свою.

…Когда путники въехали в Рим, они расстались: Марк направился в казармы, а Сарт — на Палатинский холм, где в те времена находился дворец императора.

Глава вторая. Фаворит

Итак, расставшись с Марком, Сарт направился к Палатинскому холму, где в те времена находилась резиденция римских императоров.

Октавиан Август имел довольно небольшой особнячок на Палатине — то ли этот деспот ценил существо власти куда как больше ее материальных отправлений, то ли этот скромник очень уж наслаждался своею скромностью. Последующие же цезари были лишены даже фальшивой простоты, они алкали осязаемого величия. Тиберий построил обширный дворцовый комплекс, состоящий из множества зданий, а Калигула продолжил его до самого форума, да так, что основной корпус дворца соприкасался с храмом Кастора и Поллукса. Калигула любил стоять между статуями братьев Диоскуров‚ и при этом ему, по его требованию, воздавали почести как богу.

Проходя по узкой кривой улочке, ведущей от Аппиевых ворот к Палатину, египтянин зашел в одну из многочисленных лавчонок и купил там вощеную табличку со стилем — тонкой палочкой для письма. На это он истратил один из нескольких сестерциев, которые у него оставались от суммы, полученной за победу в последнем его сражении на арене.

Чтобы иметь возможность отомстить или, если будет угодно, послужить орудием мести в руках богов, Сарт решил для начала поступить во дворец простым служителем. Он рассчитывал на то, что грубые рубцы, изменившие его лицо, и тяжелые физические упражнения, изменившие его тело, сделали его неузнаваемым. Ведь если бы в нем признали бывшего управляющего Макрона, казненного якобы за «оскорбление величия», его бы наверняка посчитали врагом императора, а в этом случае последствия для него были бы весьма печальными. Проникновению во дворец, как думал Сарт, должно было способствовать его знакомство с Каллистом — могущественным фаворитом императора. Каллист был тем самым вольноотпущенником Калигулы, вместе с которым египтянин когда-то задушил дряхлого Тиберия. В те времена они вполне устраивали друг друга, не то что как друзья, а, лучше сказать, как сообщники. Хорошо зная дворцовые нравы, Сарт надеялся не на приятельскую заботливость Каллиста, а на его холодную расчетливость, на то, что использование давнего знакомца покажется Каллисту более выгодным, чем выдача и казнь.

По слухам Сарт знал, что сенаторы и всадники дожидаются целыми днями встречи с влиятельным вольноотпущенником, поэтому, чтобы добиться приема, он решил передать Каллисту письмо, смысл которого был бы понятен только им обоим. Не утруждая себя длительными раздумьями, острым концом стиля египтянин написал на вощеной табличке: «Вдвоем мы были заодно, пока не стало одного».

Чуть ниже Сарт намалевал что-то вроде короны в обрамлении веревки — намек на удушение Тиберия.

Добравшись, наконец, до Палатина, Сарт без труда отыскал дом — канцелярию фаворита, у дверей которого многочисленные носилки и рабы дожидались своих хозяев. Египтянин дал привратнику сестерций и прошел в вестибул, там он увидел сидящих на длинных скамьях просителей, двое из которых были в краснополосых тогах сенаторов. В вестибуле стоял тихий гул голосов, сразу же смолкавший, как только дверь во внутренние покои открывалась и в дверном проеме появлялся секретарь Каллиста, смуглый сицилиец, приглашавший одних и отказывающий в приеме другим.

Сев на свободное место, Сарт оказался рядом с пожилым тучным римлянином, который в это время говорил своему соседу:

— Третий день подряд я прихожу сюда, дожидаюсь приема. Дело у меня такое: мы с братом получили в наследство большой дом в Риме и все никак не могли поделить его. Наконец мы решили, что дом останется у брата, он же выплатит мне стоимость моей доли — триста тысяч сестерциев.

— Да-а, — протянул его собеседник, — домишко-то прехорошенький!

— Был хороший, а теперь нет никакого. За то, что мы договорились без суда, а, стало быть, не уплачивали судебную пошлину, квестор императора приказал забрать спорное имущество — наш дом — в казну, так как мы будто бы нарушили эдикт Калигулы, по которому все имущественные споры должны решаться в суде. И вот теперь я здесь, пришел просить пересмотра дела, и кого?.. Каллиста, своего бывшего раба!.. Да, Каллист был моим рабом. Но он плохо работал на вилле, и я велел отвести его на рыночную площадь, чтобы продать. Откуда же я мог знать, что его купит Калигула и что ленивый раб станет любимцем императора?..

— В таком случае, ты бы лучше поискал справедливости в каком-нибудь другом месте. Не думаю, что после всего того, о чем ты мне рассказал, он будет испытывать к тебе нежные чувства.

Рассказчик всплеснул руками.

— В каком же это «другом месте»?! Ты-то сам сидишь здесь, ты-то сам прекрасно знаешь, что все прошения идут к императору через Каллиста, все вопросы фиска решает Каллист, все императорские эдикты составляет Каллист. Неужели же он, достигнув такой власти, став великим, останется мелочным?.. Да, я ошибался, когда пытался сделать его то пахарем, то виноградарем, не управляющим! Но ведь именно благодаря этому он и оказался на рынке, а ведь если бы я сделал его вилликом, он, пожалуй, так и не увидел бы Рима!

В этот момент дверь во внутренние апартаменты Каллиста распахнулась и показался секретарь. Говоривший громким шепотом проситель застыл с открытым ртом — сицилиец посмотрел на него! Улыбнувшись, секретарь сказал, что Каллист не сможет принять его, потому что не считает возможным пересмотр дела. Сильно побледнев, римлянин вышел.

Секретарь брезгливо пробежался глазами по изуродованному шрамами лицу Сарта, по его ветхому плащу и насмешливо заметил:

— Ты, кажется, ошибся дверью, милейший, — трактир находится на соседней улице. А если ты принес письмо своего господина, то давай его мне и уходи.

— Попридержи язык, приятель. Мой господин — я сам, а ты передай своему вот это, — ответил презрительно египтянин и протянул вощеную табличку.

Вертя ее, сицилиец раздумывал, не велеть ли рабам вышвырнуть на улицу дрянную деревяшку вместе с передавшим ее бродягой, потому что заслуживающие внимания послания пишутся на папирусе, а не на воске, да и посланники подбираются почище. Однако бродяга вполне мог оказаться каким-нибудь незнакомым ему соглядатаем Каллиста, из тех, которых тот во множестве рассылал по породу… В конце концов сицилиец понес-таки злополучное письмо своему хозяину.

* * *
Грек Каллист, вольноотпущенник и любимец императора, был низеньким человеком средних лет и невзрачной наружности. Его лицо было обрюзгшим, его грудь была впалой, его ноги были кривыми. Впрочем, все эти замечательные качества были не настолько выражены, чтобы он казался уродом, но уж, конечно, не могли сделать его красавцем. Однако за непривлекательной внешностью скрывался человек немалого ума, острого своею хитростью, которая казалась его друзьям мудростью, а его врагам — коварством.

Когда Каллисту доложили, что приема добивается его бывший хозяин, Луций Лонгин, он с удовольствием отказал. В свое время и этот чванливый римлянин велел продать его, Каллиста, как какую-то слабосильную скотину, пока она еще не издохла от рабского труда, и вот теперь он получил по заслугам… Жаль только, что проклятая осторожность мешает вытолкать его пинками, вышвырнуть его, и натравить на него собак…

Из надписи на вощеной табличке, которую поднес ему секретарь, хитрый грек сразу понял, с кем имеет дело. Он распорядился немедленно ввести египтянина, решив, что в ходе встречи выяснится, какой прок может быть от столь неожиданного визитера.

Каллист с трудом узнал в вошедшем своего старого знакомца, с которым он в свое время проделал немало славных делишек…

* * *
Войдя в кабинет фаворита, Сарт увидел стены, обитые кедром, высокий сводчатый потолок и большой стол, за которым сидел одетый в простую белую тогу человек.

— Счастлив тебя видеть, дорогой Менхотеп, — приветливо сказал грек. — Только боюсь, что не все твои бывшие товарищи, узнав про твое возвращение, разделят мою радость.

— Чтобы не волновать моих старых товарищей своим появлением, я изменил не только внешность, но и имя. Теперь меня зовут Сартом.

— Так что же, дорогой Сарт, привело тебя обратно в наши края? Думаю, не только похвальное желание проведать своего старого друга.

Сарт знал, если он будет ловчить, пытаясь обмануть Каллиста насчет настоящей цели своего прибытия, то этим самым только раззадорит его подозрительность, а там, чего доброго, осторожный грек мог бы придти к достойному его решению — побыстрее избавиться от своего бывшего сообщника, увидев в его скрытности для себя опасность.

Кроме того, египтянин знал цену дворцовой преданности, которая никогда не перевешивала чашу собственных интересов и собственной безопасности, — Каллисту, конечно же, был безразличен Калигула как таковой, хотя грек и делал вид, что не чает в нем души. Другое дело — насколько сейчас император был нужен Каллисту и насколько сейчас император был опасен Каллисту?..

Во всех уголках громадной Римской империи, где шепотком, а где и во весь голос, говорили о безумии Калигулы. И действительно, создавалось впечатление, что тщеславие императора постепенно переросло в сумасшествие. Калигула мнил себя богом и возводил себе храмы, а с недавнего времени стал даже требовать, чтобы свободные римляне при встрече целовали ему руку и падали ниц. Неудивительно, что возмущение сенаторов, недавних правителей Рима, за которыми и Август, и Тиберий оставляли видимость власти, переходило в отчаяние, порождая заговоры.

Слухи об этих заговорах и о безумствах императора доходили и до Сарта.

«Каллист достаточно умен, — думал Сарт, — чтобы понимать, что его может погубить и ярость императора, — ведь поступки сумасшедшего непредсказуемы, и ярость сенаторов — ведь какое-нибудь их очередное покушение может быть успешным, а Каллиста все знают как первого советчика Калигулы… Так разве не выгодно греку иметь кое-какие связи с противниками бесноватого императора, чтобы, в случае необходимости, суметь быстро переметнуться в их лагерь?.. А я бы мог стать человеком, который поддерживал бы связь между ними, — Каллист прекрасно знает и о моей ненависти к Калигуле, и о моей ловкости».

Вслух египтянин мрачно сказал:

— Я хотел бы послужить под твоим началом, почтенный Каллист, нашему императору, чтобы доказать ему, что он ошибся, решив, что избавиться от такого преданного слуги, как я, весьма просто.

В голосе Сарта явственно прозвучала угроза императору. Каллист молчал.

«Неужели я ошибся? — спросил себя египтянин, и холодные росинки заблестели на его лице. — Неужели стены гладиаторской школы оказались настолько толсты, что важнейшие события не дошли до меня?.. Быть может, позиции императора прочны как никогда?.. Быть может, Каллист сам участвовал в зверствах Калигулы, и теперь уж им не размежеваться?.. Быть может, у Каллиста уже есть связь с сенаторами, и моя ненависть к Калигуле ему не нужна?..»

Помолчав, грек сказал:

— Ну что же, Сарт, я, пожалуй, помогу тебе доказать свою преданность императору. Побудь-ка для начала писарем, а там посмотрим, на что ты еще можешь сгодиться.

Затем Каллист позвал секретаря и приказал ему отвести «нового слугу, египтянина Сарта» к вольноотпущенникам, составлявшим описи конфискованных имуществ.

* * *
Прошло около часа после того, как секретарь увел Сарта. В одну из внутренних дверей, соединяющих кабинет фаворита с коридорами канцелярии, тихонько постучали. Получив разрешение войти, в комнату проскользнул Маглобал — проводник Марка в преторианский лагерь был как раз одним из тех служителей, к которым повели египтянина. Ласково улыбаясь и рассыпаясь в извинениях за то, что пришлось потревожить Каллиста, он сказал:

— Готов поклясться, дорогой Каллист, что у этого малого, которого ты к нам прислал, почерк в точности такой же, как у египтянина Менхотепа, некогда замышлявшего вместе со своим подлым патроном убийство нашего доброго императора… К счастью, негодяи были разоблачены и, надеюсь, казнены. Но когда я посмотрел на лицо этого молодчика, то мне показалось, что не будь ужасных шрамов, я увидел бы Менхотепа… Мне ли не знать его почерк и его самого, ведь именно я три года назад помогал ему снимать копии с бумаг умершего Тиберия!

Каллист внимательно посмотрел на сирийца.

— Он в самом деле египтянин, но зовут его Сартом, а не Менхотепом, и он вольноотпущенник какого-то Марка Орбелия, а не Макрона, о чем написано в свитке, который у него на руках. (Перед самым уходом из кабинета Сарт в двух словак рассказал греку о своих злоключениях и показал вольную.) Этот египтянин бойко пишет и вроде не глуп, поэтому я принял его на службу. Или ты сомневаешься в моей преданности императору?..

Маглобал замахал руками.

— Ни в том, ни в другом, уважаемый Каллист. Просто мне показалось, что тебе будет интересно узнать о моих наблюдениях. Но раз они тебе безразличны, что ж, пойду шепну на ушко Гнею Фабию — может, он ими заинтересуется.

Каллист добродушно улыбнулся.

— Ну что ты, мой верный Маглобал! Я, конечно же, очень благодарен тебе за твое сообщение, прямо не знаю, чем же мне наградить тебя?.. Что же касается претора, то его по-моему, не следует беспокоить такими пустяками.

Маглобал потупил глаза.

— Думаю, что сто тысяч сестерциев будут достаточной благодарностью за мою наблюдательность, которой, клянусь Юпитером, сможешь воспользоваться только ты.

Услышав сумму, Каллист не стал долго упорствовать, чем очень огорчил Маглобала, — ведь это означало, что тайна египтянина стоила большего.

— Правда, у себя в кабинете я не держу столько, — с горечью заметил грек. — Так что давай-ка, дружок, пройдем в кладовую там мы найдем, чем оценить твою преданность.

Каллист тут же повел Маглобала по полутемным коридорам, охраняемым многочисленной стражей, в подвалы канцелярии туда, где помещалась казна императора.

У низкой, сбитой железом двери Каллист остановился — здесь находились средства фиска, предназначавшиеся для текущих расходов. По бокам двери стояли два преторианца. Каллист своим ключом открыл замок и вместе с Маглобалом вошел внутрь.

На стеллажах, установленных вдоль стенок обширной кладовой, лежали мешки с золотом римского принцепса.

Грек развязал один из мешков и отсчитал из него тысячу золотых денариев, что составляло сто тысяч сестерциев‚ в мешок поменьше. Затем Каллист протянул золото Маглобалу и проникновенно сказал:

— Вот, мой верный товарищ, достойная твоей преданности награда. Бери же ее и помни: Каллист никогда не бывает неблагодарным.

Маглобал, громко сопя, схватил мешок. Могущественный вольноотпущенник улыбнулся.

— Ну а теперь иди, достойнейший Маглобал! Я же еще немного побуду здесь, чтобы привести в порядок кое-какие счета.

Сириец вышел. Каллист, подождав, пока он немного отойдет, рывком открыл дверь и крикнул преторианцам:

— Это вор! Он украл деньги императора! Убейте вора!

Маглобал бросился бежать — видно, он услышал приказ всесильного фаворита; преторианцы кинулись вдогонку. Они без труда настигли потерявшего от страха голову сирийца и, недолго думая, закололи его мечами. Подошедший грек с торжеством вынул из-за пазухи беглеца мешок с золотом, который уже успел перемазаться кровью.

На шум сбежались рабы. Привыкшие к такого рода происшествиям, они молча стерли кровавые пятна с мраморного пола и молча потащили мертвеца в дворцовый сполиарий. Хитроумный Каллист отправился обратно в свою приемную: рабочий день продолжался.

Глава третья. Преторианец

Итак, расставшись с египтянином, Марк повернул в преторианский лагерь. Когда юноша добрался до своей каморки, то он сразу же, не трогаясь, отдал оставшиеся несколько часов отпуска сну — этой болезни лежебок и лекарству сильных, а на следующий день началась его служба, служба в преторианской гвардии…

Жизнь преторианского лагеря вначале показалась Марку столь схожей с порядками Толстого Мамерка, как будто бы он вновь очутился в гладиаторской школе. Преторианцы, как и гладиаторы, большую часть дня занимались военными упражнениями под началом центурионов; рядовые воины проводили все время, свободное от выполнения поручений императора и кратковременных отпусков, в самом лагере — и гладиаторы постоянно находились в школе, за исключением дней, отведенных на арену; преторианцы за свою службу получали жалование — и гладиаторы, победив, получали награды, иногда — весьма весомые. Правда, каждый преторианец имел римское гражданство, но если бы ему вдруг вздумалось отказаться от выполнения воли императора, то он был бы наказан так же жестоко, как и гладиатор, отказавшийся повиноваться ланисте.

Через несколько дней Марк понял, что сходства между гладиаторами и преторианцами было все же значительно меньше, чем различия, да и немудрено: гладиаторов учили уничтожать друг друга, а преторианцев — других, тех, кто был врагом императора или же просто рискнул вызвать чем-либо неудовольствие императора. Но врагами императора могли оказаться и взбунтовавшиеся гладиаторы, и люди, не менее искусные в сражении, нежели гладиаторы, поэтому исполнителям воли императора — преторианцам — давалось оружие, с которым они могли бы наверняка одолеть непокорных, — сплочение.

Власть боялась своих врагов, а поэтому боялась обезоружить своих слуг стравливанием их между собой. Но страшны были и сами слуги — их преданность приходилось покупать. Это различие между преторианцами и гладиаторами присутствовало во всем, даже в военных упражнениях: если гладиаторов обучали единоборству, то преторианцев — сражению в строю. Не удивительно, что при таких порядках среди гвардейцев императора не было неприязни, которую приходилось бы преодолевать дружбе, другое дело, что дружелюбие могло быть и здесь преодолено завистью, или соперничеством, или эгоизмом, или жестокосердием.

Вскоре у Марка появилось несколько приятелей. Двое из них, с которыми юноша наиболее тесно сошелся, были его соседями — их каморки находились по бокам комнатки, отведенной для него.

Его новые друзья — разумеется, римляне — являлись уроженцами Лациума: Пет Молиник родился в Риме, а Децим Помпонин — в небольшой деревушке столичного предместья.

Пет, ровесник Марка, был высок, строен и весел нравом, он считался большим мастером рассказывать всякие забавные истории. Марк никогда не видел его унывающим или задумчивым, но всегда бодрым и улыбчивым; даже ночные дежурства во дворце, казалось, не утомляли его и не давали ему обычного для других повода поворчать. Преторианцы, в большинстве своем большие ценители выпивки и закуски, любили его за ту щедрость, или, вернее, бесшабашность, с которой он расходовал свое жалованье. Тем же немногим, кто отличался скупостью, была по нраву его привычка никогда ничего не выпрашивать.

Децим Помпонин, Десятник, был человеком другого склада иные легкомысленные весельчаки посчитали бы его, пожалуй, сумрачным, но скорее его следовало бы назвать рассудительным. Десять лет назад он, потомственный землепашец, не выдержав конкуренции с виллами, разорился и подался в Рим, где благодаря помощи разбогатевшего родственника сумел поступить в гвардию. Децим Помпонин был опытным солдатом, от него первого узнал Марк свое место в строю, он первый объяснил юноше значение подаваемых сигналов и команд начальников.

Прошло около двух недель с тех пор, как Марка зачислили в гвардию, и вот однажды центурион объявил, что на следующий день всей центурии предоставляется очередной однодневный отпуск. Как раз на этот месяц приходился день рождения Пета Молиника, поэтому он пригласил Марка и Помпонина на маленькую пирушку в кабачок «Золотой денарий» — одно из излюбленных мест преторианцев для времяпрепровождения подобного рода.

«Золотой денарий» находился на улице Кожевников. Когда преторианцы посещали это утешительное заведение, его обычные завсегдатаи — римская чернь, кормящаяся подачками императора, маленького достатка вольноотпущенники и пропойцы-ремесленники — спешили ретироваться: гвардейцы, отличавшиеся выраженным корпоративным духом, недолюбливали посторонних (преторианцы только друг дружке позволяли горланить да блевать).

Хозяином трактира был Луций Випск, в прошлом — преторианец. Еще пятнадцать лет назад он оставил преторий и на заработанные деньги приобрел «Золотой денарий». Неудивительно, что теперь он мало походил на солдата, — постоянно крутясь около очага, Луций Випск основательно разжирел и отяжелел.

Когда Марк, Пет и Помпонин вошли в трактир, то оказалось, что провести свой отпускной день у Луция Випска решили не только они один: за всеми столами сидели преторианцы, позвякивая сестерциями и постукивая чарками. Столы же были полностью заставлены разнообразнейшими блюдами, из чего Марк сделал вывод, что солдаты претория не очень-то церемонились со своими кошельками. Конечно, в «Золотом денарии» кушанья не благоухали сильфием, здесь не смущали посетителей ни лакринские устрицы, ни краснобородки, но зато Луций Випск вдоволь потчевал своих заказчиков жареной бараниной, бобами, солеными оливками, всевозможными овощами, ну и, конечно же, вином — пищей для души (или, быть может, бездушия).

Все столы были тесно окружены преторианцами, и лишь за столом, пододвинутым трактирщиком к самому очагу, сидел только один человек. Этим человеком был Тит Виний, или иначе — Кривой Тит.

Виний получил такое малопривлекательное прозвище не потому, что и в самом деле был кривым, а от того, что имел привычку, разговаривая с кем-либо, смотреть куда-то в сторону от своего собеседника. Эта его особенность, сама по себе пустяковая, сочеталась с любовью Виния заглядываться на чужие кошельки икоситься на чужие доходы — так Тит Виний стал Кривым Титом.

— Сегодня плачу я, — заявил Пет Молиник, вместе с Марком и Помпонином подсев к Кривому Титу. — Думаю, что ты не прочь распить с нами пару кувшинчиков цекубского.

— Конечно же, не прочь!.. А я, дурень, было собрался уходить, так и не смочив глотку… — молвил Кривой Тит, любящий столоваться за чужой счет. — Жаль, что я позабыл день своего рождения, а не то бы я непременно пригласил бы вас отметить его!

Децим Помпонин усмехнулся — жадность Виния была всем известна. Тут к очагу подошел трактирщик, чтобы перевернуть аппетитных кур‚ жарящихся на вертелах, и Пет крикнул ему:

— Эй, почтенный Луций! Жаль, что ты отдаешь предпочтение каким-то курам, а не своим друзьям, которые ждут не дождутся, когда же ты, наконец, перевернешь хороший кувшин цекубского в их чарки.

— Но прошлый раз ты сам был недоволен, что куры пригорели, а ведь это случилось потому, что я, занимаясь утолением вашей неутолимой жажды, совершенно о них позабыл.

— Ты тогда позабыл о них потому, что не забывал о себе, разливая нам вино, ты и сам то и дело пропускал чарочку. Ну да ладно, хватит разговоров, неси-ка нам кувшин, мы и сами сумеем поухаживать за собой.

Покончив с курами, Луций Випск вынес из подвала большой кувшин с вином, а рабы-прислужники наносили закусок, и вскоре за столом у очага так же громко хрустели, чавкали и икали, как и за соседними столами.

Тем, кто давно сидел в кабачке, сетийское и хиосское уже поразвязывало языки: одни вслух мечтали о будущем доме, другие о вилле (небольшой, но очень доходной), иные вспоминали прелести своих жен, иные — вчерашних проституток. Словом, никто не скучал, было весело и шумно.

Вино пробудило мечтательность и в Дециме Помпонине.

— А я… Я куплю виноградник… А какой виноград был у меня, какое было вино. Солнце Италии наполняло сладостью тяжелые грозди, золотом — мой кошелек… И все было кончено — Гай Скрибоний разорил меня своим богатством. Он купил у наследников-шалопаев старого Авла Мунтия озеро, из которого мы, честные земледельцы, брали воду для полива, и запретил нам поить наши бедные лозы. Я был вынужден продать свой виноградник ему же, чего он и добивался, — пусть гнев богов падет на его голову… Ну а теперь, хвала Сильвану[641], я преторианец, и когда я выйду в отставку, у меня будет достаточно сестерциев, чтобы вернуться к земле, чтобы купить лучший виноградник и лучших рабов.

— Если тебе понадобятся хорошие рабы, то обращайтесь ко мне, — сказал Кривой Тит, облизав тонкие губы (видно, вино и его настроило на лирический лад). — Работорговля — вот прибыльное ремесло. За морем рабы дешевы, и пусть только Меркурий поможет мне накопить на корабль: дальше я сумею и без его помощи с выгодой торговать их шкурами. Я два года служил управляющим у Гнилого Нумерия и знаю, сколько приносила ему торговля живым товаром, в то время как мне перепадали жалкие ассы…

Тут, осушив подряд два кубка (разумеется, не первые, а очередные), в разговор вступил Пет Молиник. От его обычной веселости не осталось и следа, он заметно помрачнел и посуровел.

— А вот я… я родился в Риме. Мой отец был клиентом Гнея Кабура, сенатора и консуляра. Когда он умер, я уже носил тогу взрослого, и я тоже стал клиентом Кабура… Богатые поучают дураков: патрон — защитник, покровитель клиента. Знайте: патронат — это проклятье, это позор. Только когда я занял место своего отца, я понял, как гнусно, как постыдно он жил… Рано утром надо было вставать, надевать чистую тогу и шлепать к дому Кабура. Если шел дождь, или снег, или дул пронизывающий ветер, привратник имел обыкновение не пускать даже в вестибул, и приходилось дожидаться на улице, когда же патрон наконец проснется и позволит войти, — мы, клиенты, обязаны были каждое утро приветствовать его. А обеды у патрона?.. Сидеть за его столом, таращась на чудесные кушанья, которые рабы ставят перед ним, в то время как тебе кинут какую-нибудь кость, с которой срезано мясо, да плеснут кислого вина… А то еще раб поставит перед тобой что-то аппетитное, и стоит тебе только протянуть руку, как оказывается — проклятый раб ошибся, это блюдо предназначалось хозяину, и его тотчас же уносят… А если виночерпий нальет тебе хорошего вина, не тянись к кубку — подлый раб сразу же выльет его обратно в кувшин и скажет, что это вино — для хозяина, тебе его налили случайно!.. И вот на одном из таких обедов я увидел ее…

— Кого «ее»? Краснобородку? — пошутил Децим Помпонин, стараясь перебить мрачный тон Пета Молиника. Он уже много раз слышал эту историю и знал, что если рассказчика вовремя не отвлечь от его грустных мыслей, их веселая пирушка грозила превратиться в угрюмое поминовение бед и неудач.

Пет, будто не расслышав слов Помпоннна, продолжал:

— Ее… Ливиллу… И я полюбил ее, дочь богача… С тех пор я приходил к дому Кабура раньше всех, я первым кидался выполнять его поручения, во всем я вторил ему, и Кабур заметил мое усердие: вскоре он поручил мне сопровождать Ливиллу в Остию[642], к ее тетке.

Путешествие наше пролетело, словно сон, и вот на обратном пути, когда мы уже подъезжали к Риму, я, трепеща, пролепетал, что люблю ее… Она пообещала мне ответ в доме своего отца. Она улыбнулась — я возликовал… Когда на следующий день я подошел к дому Кабура, рабы тут же провели меня в триклиний, где уже был накрыт стол. Они омыли мои руки благоухающей водой и показали мне мое ложе — почетное ложе, располагавшееся по правую сторону от того места, где обычно возлежал сам сенатор. Стали прибывать гости, и когда все места за столом были заняты, появились Кабур и Ливилла. Рабы принялись разносить кушанья — лучшие ставились передо мной, разливать вино — лучшее наполнило мой кубок. Но стоило мне лишь пригубить его, как Кабур встал, и в тот же момент ложе подо мной рухнуло, и я повалился на пол… Гости удивленно молчали, не зная, громко выражать ли мне свое сочувствие или громко смеяться, но я-то все сразу понял: падая, я заметил раба, дернувшего за веревку, привязанную к ножке моего ложа, видно, специально подпиленной… Я упал, и Кабур презрительно усмехнулся, и тут же захохотали гости… Громче всех смеялась Ливилла…

Осушив очередную чарку, Пет заплетающимся языком продолжал:

— Я упал, а она смеялась… Кабур сказал: «Посмотрите-ка на этого мальчишку! Он не сумел удержаться на обеденном ложе, а ведь рассчитывал удержать мою дочь на брачном… Да-да, Пет Молиник положил глаз на мою дочь. Клянусь, если Пет и дальше будет так же искусно веселить нас, то я прикажу выдавать ему две корзинки[643] вместо одной. А пока… эй, Фидонид, отсчитай-ка этому актеришке десять денариев!» И тогда я бежал…

Сотрапезники Пета молчали. Марку было искренне жаль своего товарища, всегда такого веселого; Децим Помпонин недовольно хмурился — маленький праздник чревоугодия, который он хотел себе устроить, был безнадежно испорчен. Кривой Тит тоже молчал, но было видно, что он еле сдерживается, чтобы не расхохотаться, злоключения Пета его здорово позабавили.

— И тогда ты стал преторианцем? — спросил рассказчика Марк, стремясь прервать неуютное молчание.

— Да, я стал преторианцем. Кончились мои унижения, хотя и началась неволя. О ней я думал каждый день, в моих ушах постоянно звенел ее смех… И я дождался своего часа. Гней Кабур отказался купить какую-то безделушку на распродажах Калигулы, и император в ярости приказал умертвить его. Дело было поручено нашей центурии… Проломив ворота, мы разбежались по его громадному дому, не встречая никакого сопротивления, — рабы Кабура в страхе попрятались по чердакам и чуланам… Писцы Каллиста заносили в списки все наиболее ценное — это становилось собственностью императора, менее ценным мы набивали свои сумки, а что нельзя было вынести, — разрушали. Сенатора нашли в нужнике, ему сразу же снесли голову… И вот в одном из внутренних двориков, в маленькой беседке, я увидел ту, которая насмеялась надо мной… Как дикий зверь, я набросился на нее и овладел ею… А как она кричала, как она извивалась, как она дрыгала ногами, пытаясь не допустить мою карающую плоть к своему сокровению, но я все равно взял ее, я разорвал ее девичье высокомерие и спесь…

Пет залпом осушил новую чарку. Глаза его блуждали, он осоловело оглядел своих слушателей и, больше ничего не сказав, повалился на стол. Через мгновение он захрапел.

— Вот так всегда, — покачал головой Помпонин. — Стоит Пету напиться, как он тут же начинает рассказывать всем свою историю, в которой еще неизвестно, сколько истины: я ведь тоже был среди тех, кто потрошил хоромы Кабура, Пет был у меня все время на виду, и я не помню, чтобы он с кем-нибудь по-воински развлекался. Правда, когда мы бегали по дому в поисках сенатора, он и в самом деле на короткое время куда-то исчез, но не думаю, что именно тогда он осуществлял свою месть: никто из нас не слышал соответствующих криков.

Кривой Тит улыбнулся с видом гурмана, отведавшего любимое блюдо.

— Надо будет как-нибудь расспросить его поподробнее, как же все это происходило, — мечтательно сказал он. — Долго ли она сопротивлялась, сколько раз ему удалось войти в нее, и что с ней сделалось потом?

Децим Помпонин нахмурился.

— Не думаю, что тебе удастся что-нибудь из него выудить, он никогда не рассказывает больше этого.

— А мне эти откровения пьяного попросту противны, — проговорил Марк. — Конечно, Пета оскорбили жестоко, подло, мне жаль его, но его месть грязна и отвратительна.

— Отвратительна? — насмешливо переспросил Кривой Тит. А чем же, как не отвратительностью, мы должны платить сенаторам за их высокомерие? Они наслаждаются своим наследственным богатством, не стоившим им ни капли пота, своей хваленой родовитостью, так почему же нам не воспользоваться возможностью, которую время от времени предоставляет император, — возможностью приобщиться к их благородству, которым они так гордятся, возможностью пощекотать сучонку из их помета? Ну а если их тошнит от вида римского солдата, то пусть рыгают, но только как бы им потом не захаркать кровью!

— Ты негодяй! — крикнул Марк и, схватив Кривого Тита за грудки, приподнял его над столом.

— Ну-ну, потише, — бесцветным голосом сказал Децим Помпонин. — Отпусти-ка товарища, Марк… Тит погорячился.

Марк с сожалением опустил своего доверчивого сотрапезника, видно, посчитавшего, что все сидящие за столом разделяют его взгляды.

Кривой Тит посерел, наверное, от страха. Ворча, он стал потирать те места, где туника сильно сдавливала кожу в момент его возвышения (разумеется, над столом, а не над людьми).

— Ты, Тит, не должен оскорблять отцов-сенаторов — среди них есть и немало сторонников нашего императора. Да и Калигула никогда не отдавал приказа грабить и насиловать…

Децим Помпонин еще что-то говорил о милосердии императора и о величии сената, но говорил как-то скучно, вяло. Невозможно было понять, верил ли он в то, что говорил, или стремился только утихомирить страсти.

— Можно подумать, что сам ты никогда не грабил, — произнес Кривой Тит, окончательно придя в себя. — Ну, мне пора.

И он поспешно удалился.

— Этот Тит не сочувствовал Пету, а радовался насилию. И откуда в нем столько злобы?.. — с сожалением спросил Марк.

Децим Помпонин хлебнул из своей чарки.

— Эх, сынок!.. Нет ничего удивительного в том, что бедный завидует богатому, хотя, конечно, у Кривого Тита зависть кровавая, мерзкая, а не справедливая… А по мне так какая разница, богат или беден тот, к кому меня посылают с приказом, всадник он или сенатор?.. Я должен выполнить волю императора, за это мне платят жалование. И тебе советую — поменьше жалости, поменьше кровожадности, не надо лишней жестокости. Побольше исполнительности — и ты окончишь службу с сестерциями…

Глава четвертая. Танцовщица

В то время, как Марк знакомился с повадками преторианцев, жизнь во дворце текла своим чередом. После случая с Маглобалом Каллист перевел Сарта в служители дворцового зверинца — там не требовалось умения писать и там не было проворных алчущих глаз императорских вольноотпущенников. Сам же грек принялся составлять годовой отчет для Калигулы о доходах фиска, а император, по своему обыкновению, все пировал да развратничал.

В день посещения преторианцами кабачка «Золотой денарий» Каллист как раз закончил свой доклад и на следующее утро понес его Калигуле.

Канцелярия соединялась с императорским дворцом длинным переходом, пройдя который, Каллист попал в один из внутренних двориков обширного дворца. Там был разбит красивый сад, в ветках деревьев щебетали птицы, а по посыпанным морским песком дорожкам разгуливали павлины. Грек пересек двор и, пробравшись сквозь густой кустарник, оказался у маленькой дверцы. Он открыл ее одним из ключей, висевших у него на поясе, и быстро пошел по располагавшемуся за ней ярко освещенному извилистому коридору. Этот коридор то и дело перегораживали массивные двери, у каждой из которых стояло по два преторианца; Каллист говорил пароль, каждый раз отличный от предыдущего, и стражники безмолвно отступали, пропуская его. Наконец Каллист, назвав очередной пароль и толкнув очередную дверь, оказался в большой светлой комнате.

Пол комнаты устилал огромный ковер, а в ее стенах были пробиты высокие ниши; в них стояли позолоченные статуи двенадцати олимпийских богов: Юпитера, Юноны, Нептуна, Минервы, Марса, Венеры, Аполлона, Дианы, Вулкана, Весты, Меркурия, Цереры — выполненных в рост человека. В центре комнаты, на ложе с витыми ножками, полулежал-полусидел тот, чьего имени свободные страшились не меньше, чем рабы, — принцепс сената и император Гай Калигула, а немного поодаль от него стоял, низко склонившись, пухлый человек в темной тунике, на боку которого висел усыпанный каменьями кинжал, — это был фракиец Арисанзор, начальник Палатинского лупанария и надзиратель, приставленный к императорским наложницам.

Два года назад Арисанзор, торговец из Фракии, привез в подарок Калигуле десять рабынь, обученных искусству наложниц. Принцепсу понравились рабыни, Арисанзор поселился во дворце и стал незаменимым слугой Калигулы по части утоления похоти. Целыми днями он пропадал на улицах и площадях Рима, выискивая подходящие тела, владелиц которых он то подкупом, то силой затаскивал в императорский дворец. В дальних покоях дворца избранницы Арисанзора ожидали появления Калигулы… Особенно полюбился фракиец императору за то, что умел делать покорными и готовыми на все даже самых больших упрямиц, приглянувшихся Калигуле, без ущерба их прелестям. Постепенно влияние Арисанзора росло, и быть бы ему временщиком сластолюбивого императора, но тут на его пути стоял Каллист. Фракиец решил погубить своего соперника. Побоями и уговорами он подучил нескольких невольниц пожаловаться Калигуле на слабость, усталость, головную боль как раз в момент совокупления, а причиной своих страданий и, таким образом, неготовности развлекать императора. Невольницы должны были назвать чары Каллиста, который им, якобы, привиделся во сне (иногда Калигула был до смешного суеверен). Задуманное Арисанзором начало было исполняться: наложницы аккуратно жаловались Калигуле, Калигула все больше косился на своего любимца-грека, казалось, еще немного, и…

Однако Каллисту удалось узнать о происках Арисанзора все же раньше, чем план фракийца был окончательно осуществлен. Грек, в свою очередь, заставил одну из любимых наложниц императора напоить и соблазнить властолюбивого фракийца. И вот, когда Арисанзор и его соблазнительница принялись заниматься любовью, Каллист и приглашенный им принцепс с удобствами устроились у маленькой щелки… Калигула пришел в ярость — теперь он знал, кто утомляет его рабынь! По приказу разгневанного императора Арисанзору пришлось принести на алтарь Венеры некую жертву — так фракиец стал евнухом. С тех пор Арисанзор люто возненавидел грека и ожидал только удобного момента, чтобы отомстить ему; Каллист, догадываясь о мечтаниях Арисанзора, тоже был не прочь погубить своего недруга, но все никак не представлялось удобного случая. Арисанзор, в отличие от Маглобала, был нужен Калигуле, и поэтому убить его можно было только руками императора.

— А, Каллист, — сказал, не переставая смеяться, император. — Вот послушай, что придумал этот мудрец для пополнения моей казны. Мне следует издать эдикт, по которому все римлянки, достигшие брачного возраста, обязаны будут одну ночь в году работать в Палатинском лупанарии…

Лупанарий на Палатине, это недавнее детище Арисанзора (именно ему принадлежала идея его строительства), был возведен по повелению Калигулы как новый источник дохода, весьма не лишний для расточительного принцепса. Все труженицы любви, заполнявшие многочисленные комнаты огромного здания, вносили в казну императора ежедневную дань — цену одного сношения, и по рынкам ходили глашатаи, зазывавшие всех в лупанарий.

— Если божественному угодно, можно сделать еще выгоднее, почтительно произнес Каллист. — Божественный мог бы своим эдиктом наложить на каждую римлянку, достигшую брачного возраста, ежедневную подать в размере стоимости одной услуги торговки любовью, а с замужних вполне справедливо было бы брать двойную сумму: им ведь не придется искать клиента.

Раздался новый взрыв императорского хохота. Наконец, отдышавшись, Калигула пробормотал:

— Ну ладно… об этом я еще подумаю… А теперь скажи-ка, Каллист, смогу ли я отметить свое будущее консульство навмахией[644] или же мне придется довольствоваться только венациями?

— Вот отчет о доходах и расходах казны за этот год, — сказал Каллист и положил на стол из ретийского клена, стоявший у ложа императора, внушительный свиток. — Страшусь огорчить божественного, но навмахию, видно, придется отложить: средств казны едва хватит на то, чтобы вовремя выплатить жалование солдатам…

— Проклятье! — воскликнул Калигула. — Я знаю, что кое-кто хочет, чтобы римский император стал жалким киником[645]‚ так не бывать же этому!.. Ну каково? Подлые богачи жиреют, а цезарь еле сводит концы с концами! Они, видно, позабыли, что мне, наследнику Августа и Тиберия, принцепсу сената, дозволено все в отношении всех!..

Вдруг взгляд Калигулы упал на все еще находившегося в комнате Арисанзора.

— Ну, что там у тебя еще? — раздраженно бросил он.

— Муций Меза, господин, прислал тебе сегодня чернокожую танцовщицу. Думаю, она понравится тебе… Старик сказал, что купил ее на форуме за миллион сестерциев специально для тебя, божественный…

— Миллион сестерциев?.. Ты сказал — миллион сестерциев?! Вот как живут наши отцы-сенаторы! А вот я, цезарь, должен был бы еще и раздумывать, могу ли я позволить себе купить ее… Ну, что же ты стоишь? Тащи ее скорее сюда!

Повернувшись к Каллисту, император добавил:

— Сейчас мы с тобой посмотрим, стоит ли она миллион, сумеет ли она и в самом деле понравиться мне, как это только утверждал сей достойный муж…

Евнух быстро вернулся вместе с танцовщицей, которая ожидала позволения показать свое искусство в соседней комнате, и двумя рабами-флейтистами.

Рабыня была действительно чернокожей, чернокожей и черноволосой; у нее были карие глаза и несвойственные африканской расе тонкие губы — наверное, в жилах ее текла смешанная кровь. Тело танцовщицы прикрывали легкие накидки из косского шелка, окрашенного в пурпур.

Калигула хлопнул в ладоши, и рабы принялись с силой дуть в свои инструменты, а танцовщица завертелась в бешеном африканском танце. Пурпурные одежды ее замелькали, как крылья красивой бабочки, как язычки веселого пламени…

Через некоторое время музыканты сменили мелодию, оставив ритм таким же быстрым, и танцовщица, не прекращая вертеться, стала скидывать с себя свои накидки (по-видимому, Арисанзор объяснил ей, что хочет от нее император).

Вскоре обнаружились сочные груди рабыни, и она, не прекращая танцевать, направилась к ложу Калигулы. В дальнейшем, по известному сценарию, танцовщица должна была, скинув с себя оставшиеся одежды, броситься в объятия императора.

Калигула уже давно шумно сопел, его обычно бледное лицо побагровело, и было видно, как под шелковой туникой наливается силой его мужественность…

Вдруг что-то блеснуло в одеждах рабыни.

Лицо Арисанзора тут же исказилось, он приоткрыл рот, как человек, набирающий в грудь воздух, чтобы громко крикнуть, однако Каллист опередил его.

— Берегись, государь! — воскликнул грек и бросил стоявшее у стены комнаты изящное кресло с красиво изогнутыми ножками прямо в танцовщицу.

Удар был силен, хотя Каллист мало походил на силача, рабыня отлетела в сторону, противоположную императорскому ложу.

Возглас Каллиста ожег принцепса, словно плеть; Калигула резко дернулся и едва не свалился на пол, чудом удержавшись на своем месте. Он со страхом смотрел то на танцовщицу, то на евнуха, то на вольноотпущенника, все еще не осознав, откуда исходит угрожающая ему опасность.

Рабы бросили играть и молча стояли, дрожа; Каллист и Арисанзор, наконец-то крикнувший что-то неразборчивое, кинулись к упавшей танцовщице.

Рабыня приподнялась на локте. В руке ее был зажат маленький ножик, которым она слегка царапнула свою левую грудь.

Когда фаворит и евнух подбежали, рабыня уже не дышала она была мертва. Каллист внимательно осмотрел сначала нож, а затем — ранку на груди рабыни.

— Это яд, — уверенно сказал он. — Нож отравлен.

На шум сбежались преторианцы. Увидев, что Калигула в безопасности, хотя и изрядно напуган, они растерянно толпились у двери, не смея ни пройти в комнату, ни уйти обратно, на свои посты.

— О божественный, ты здоров, тебе ничего не угрожает — какое счастье!.. — внезапно запричитал Арисанзор, бросившись перед Калигулой на колени. Евнух, видать, подумал, что гнев императора мог обрушиться и на него: ведь это именно он привел танцовщицу, не убедившись толком в ее благонадежности.

Каллист нахмурился — в его голову пришла какая-то новая мысль. Он еще раз внимательно посмотрел на умершую и с сомнением покачал головой. Затем он подошел к столу, на котором помимо принесенного им самим свитка находилось несколько салфеток‚ два отделанных золотом кубка из слоновой кости и кувшин с вином. Грек смочил одну из салфеток в вине и, вернувшись к трупу, потер ею черное лицо танцовщицы.

По салфетке расплылось темное пятно.

— Ну, помогите мне! — крикнул Каллист преторианцам.

Воины намочили оставшиеся салфетки и присоединились к Каллисту. Вскоре от черноты танцовщицы не осталось и следа — вся краска сошла с лица поддельной негритянки. Любой римский патриций теперь узнал бы ее — это была Юлия, дочь Авла Порция Флама, видного римского сенатора, недавно казненного Калигулой.

Император, немного придя в себя, заинтересовался манипуляциями своего любимца и тоже подошел к покойнице. Увидев ее лицо, он отпрянул.

— Они… опять они… — глухо пробормотал Калигула. — Опять это проклятое сенаторское сословие… Они объединились, они хотят убить меня, они погубят меня… Нет, это я погублю их!

В ярости Калигула выхватил у одного из преторианцев меч и принялся кромсать мертвое тело. Какие-то невнятные слова слетали с его губ, в это время он больше, чем когда-либо, напоминал сумасшедшего.

Арисанзор, до этого валявшийся на ковре, подбежал к трупу. Он выхватил свой кинжал и тоже стал наносить удары, всем своим видом подражая императору (таким усердием евнух, по-видимому, хотел отвратить от себя гнев Калигулы). Однако было заметно, что его лицо то и дело искажала гримаса ужаса, порожденного то ли страхом за собственную жизнь, то ли страхом живого перед мертвым телом, смешанным с отвращением.

Каллист наблюдал за императором и евнухом с прячущейся в углах рта усмешкой.

Наконец Калигула насытился видом пролитой крови. Отбросив меч, он, пошатываясь, подошел к столу, выпил залпом два кубка вина (именно столько его еще оставалось в кувшине) и повалился на свое ложе.

Арисанзор тоже поднялся, весь дрожа.

По приказу грека преторианцы подхватили покойную и вместе с рабами-музыкантами вышли вон. Как только дверь за ними закрылась, Каллист твердым голосом сказал:

— Государь! Повели преторианцам немедленно схватить Муция Мезу, ведь это он прислал сюда под видом танцовщицы презренный плод твоего врага, Авла Порция Флама. Надо допросить его.

— Божественный… Прикажи твоему рабу… прикажи мне… мне схватить этого изменника, — заверещал Арисанзор, стараясь окончательно увериться в том, что император не гневается на него.

— Возьми с собой преторианцев и отправляйся, — мотнул головой Калигула. — Притащи Муция Мезу сюда, во дворец, я сам, хочу истолковать с ним… Да смотри, он должен быть здесь до захода солнца, а не то — не жить тебе…

— Только пусть наш храбрый Арисанзор возьмет себе в попутчики преторианцев из лагеря, а не из дворца, — твою охрану, божественный, нельзя ослаблять, — заметил Каллист.

— Да, да. Пусть будет так… Ты, Каллист, напишешь приказ… Идите же… Торопитесь…

Евнух и вольноотпущенник поспешно вышли, боясь промедлением разгневать своего владыку. Они вместе направились в канцелярию фаворита: Каллист должен был написать и передать Арисанзору приказ, обязывающий префекта претория выделить солдат для ареста Муция Мезы. Подобные приказы могли исходить только от императора, но у Калигулы частенько не было настроения заниматься писаниной, и поэтому специально для таких случаев Каллист имел в запасе несколько пустых свитков с императорской подписью и печатью.

Хотя евнух и вольноотпущенник ненавидели друг друга, но они оба были в достаточной степени царедворцами‚ чтобы при необходимости уметь скрыть более-менее искусно свои истинные чувства. Труднее всего это удавалось Арисанзору как стороне пострадавшей и, следовательно, жаждущей реванша. Поэтому он иной раз сбивался с узенькой тропки притворства на разухабистую дорогу раздражительности и скандальности.

— И к каким только ухищрениям не прибегают злодеи, чтобы погубить нашего императора! — сокрушенно вздохнул Арисанзор, не сбавляя шаг и внимательно вглядываясь в лицо Каллиста. — Дрянная дочь дрянного сенатора сегодня приняла обличие рабыни-танцовщицы, а не далее как вчера я случайно увидел во дворце человека, как две капли воды смахивающего на доверенного слугу того самого Макрона, который не так давно был казнен за предательство… Когда Макрон еще не был разоблачен, этого человека звали Менхотепом — он несколько раз приводил от своего хозяина рабынь в подарок императору, и я запомнил его имя. А вот теперь он почему-то именуется Сартом — именно так при мне его назвал какой-то раб. Мне кажется, что все это неспроста…

— Это и в самом деле египтянин Менхотеп, — бесстрастно сказал Каллист. — На днях он пришел ко мне и попросил, чтобы я по старой памяти помог ему устроиться во дворец. Я сразу раскусил его: из разговора с ним я понял, что он хочет убить Калигулу… Я давно искал человека, который помог бы мне выйти на врагов императора, поэтому я сделал вид, что тоже не прочь избавиться от нашего доброго Калигулы — и этот глупец поверил мне! Я назначил его служителем зверинца. Рано или поздно он свяжется с заговорщиками из сенаторов (я уверен, что если он не разыщет их, то они сами приметят его), и вот тогда я узнаю точно: сколько их, где встречаются, каковы их замыслы — он сам мне все расскажет, рассчитывая на мою поддержку. А затем я погублю всех злодеев, угрожающих нашему цезарю!.. Только смотри, не разболтай эту тайну — иначе тебе несдобровать!

Арисанзор промолчал.

— Да, кстати, ты заметил, как быстро подействовал яд на негодницу? — спросил Каллист, когда уже подходили к канцелярии. — Если его нанести на лезвие ножа или кинжала, то с таким оружием можно было бы смело выходить один на один с любым противником — даже маленькая ранка на теле твоего брата была бы смертельной. Сейчас ты получишь приказ и вместе с преторианцами пойдешь арестовывать Муция Мезу; почем знать, не встретите ли вы при этом сопротивления? Ведь Меза может вооружить всех своих рабов. В столкновении с ними для тебя было бы неплохо иметь такой вот ядовитый кинжал, так почему бы тебе не смазать лезвие своего собственного кинжала каким-нибудь быстродействующим ядом?.. Недавно император попросил меня достать хорошего яду (наверное, для того, чтобы морить клопов), и вот, не далее как вчера, мне принесли полный коробок. Я бы мог немного отсыпать тебе — я как верный слуга императора хочу, чтобы ты успешно выполнил его поручение и остался жив.

Арисанзор желчно рассмеялся.

— Что-то ты больно печешься о моей безопасности… Не тот ли это яд, от паров которого умирают так же верно, как если бы он попал на свежую царапину? А может, он проникает через кожу, может, даже прикосновение к нему смертельно, если вовремя не принять противоядия?.. Нет уж, прибереги-ка этот яд для себя, мне он не нужен. Впрочем, может, я и воспользуюсь твоим советом, только яд раздобуду в каком-нибудь другом месте…

Глава пятая. Верность

На следующий день после посещения «Золотого денария» гвардейцы центурии, в которой состоял Марк, упражнялись в метании дротиков. Вдруг к Дециму Помпонину подошел центурион, Квинт Помпиний, только что куда-то отлучавшийся, и тихо сказал ему несколько слов. Затем Квинт Помпиний оглядел преторианцев, состоявших в десятке Децима Помпонина, и более громко проговорил:

— Вас вызывает Кассий Херея, ребята. Должно быть, для вас припасена какая-то работенка.

Преторианцы понимающе переглянулись. Когда они шли к небольшому двухэтажному зданию, где размещался штаб их когорты, Пет Молиник шепнул Марку:

— Наверное, надо будет опять потрошить какого-нибудь зазнавшегося сенатора — к трибуну по пустякам не вызывают.

У входа в здание стояли двое часовых. Центурион назвал пароль — «Юпитер», и преторианцы были пропущены внутрь. Поднявшись на второй этаж, они все вместе вошли в просторный кабинет, где их поджидал Кассий Херея — начальник их когорты, один из девяти трибунов претория.

Кассий Херея был высоким сухощавым воином лет пятидесяти, еще сохранившим всю свою силу. Служба его начиналась при Августе, и, волею случая, вскоре после ее начала ему пришлось доказывать не только свою храбрость (храбрость обоюдоостра — полезная в друге, она опасна в недруге), но и свою преданность императору. Когда в семьсот шестьдесят седьмом году от основания города восстало Нижнее Войско в Германии (служба вдруг показалась солдатам слишком долгой и тяжелой, а жалование — слишком маленьким и нерегулярным), он был в числе немногих не нарушивших присягу центурионов, с оружием в руках пробивших себе дорогу из мятежного лагеря. Верность Кассия Хереи не осталась незамеченной: восстание было подавлено, а его назначили примипилом[646]. После нескольких лет безупречной службы он стал трибуном пожарников, затем — городской стражи, а еще через три года по приказу тогдашнего принцепса, императора Тиберия, — трибуном претория.

— Арисанзор только что принес приказ от цезаря, — сказал Кассий Херея, увидев вошедших преторианцев. — Вам надлежит арестовать Муция Мезу‚ сенатора. Остальное вам скажет центурион. Идите.

Кассий Херея был строг с солдатами, хотя не жесток, и солдаты скорее уважали его, чем любили. Поскольку трибун больше ничего не добавил к своим словам, преторианцы, развернувшись, стали выходить из его кабинета. В это время послышались чьи-то шаги, и воины посторонились, пропуская прибывшего. В комнату вошел Корнелий Сабии, который, как и Кассий Херея, был одним из трибунов Претория…

Центурион провел преторианцев в одну из комнат на первом этаже, там они увидели всем известного Арисанзора.

— Вы должны будете исполнять приказания Децима Помпонина‚ а ты, Помпонин, — Арисанзора, — сказал центурион Квинт Попиний. — Ты должен будешь повиноваться Арисанзору во всем, что касается ареста Муция Мезы (таков приказ императора), но не более того. И помните: вас посылают не конфисковать имущество, а арестовывать.

Как только центурион вышел, евнух заторопился:

— Давайте-ка быстрее отправляться, ребята, пока этот злодей не удрал. А не то попадет не только мне, но и вам.

— А что, Муцня Мезу обязательно брать живым? — поинтересовался Децим Помпонин.

— Да, таков приказ. Впрочем, вы можете с ним не больно-то церемониться — ему предоставляется лишь кратковременная отсрочка, не более того. Так что если вдруг какой-нибудь браслет или какое-нибудь кольцо будет мешать вам связывать ему руки, то вы, разумеется, должны будете устранить помеху; если вы где-нибудь заметите кинжал или другое оружие, которое может быть использовано против вас, то вы, разумеется, должны будете изъять его; если какая-нибудь наглая рабыня посмеет помешать вам выполнять приказ, то вы, конечно же, сможете примерно наказать ее.

Преторианцы повеселели.

— Жаль, что Кривой Тит не с нами, — сказал один из них. — По части выискивания всяких браслетов да кинжалов, которые могли бы помешать нам выполнить приказ императора, ему нет равных. Причем враги нашего цезаря подчас бывают так богаты, что держат у себя, негодные, оружие, украшенное золотом и каменьями…

* * *
Корнелий Сабин — трибун, попавшийся навстречу преторианцам, — был примерно такого же возраста, как и Кассий Херея; как и Кассий Херея, он начинал когда-то службу рядовым легионером. Когда восстало Нижнее Войско, он, тогда уже военный трибун легиона, вместе с Кассием Хереей, своим центурионом‚ мечом проложил дорогу в лагерь Юлия Цезаря, позже названного Германиком, который был послан своим дядей, императором Тиберием, усмирять мятеж. С тех пор Сабин и Херея стали друзьями, и в сражениях им не раз приходилось выручать друг друга. Время выровняло их звания и укрепило их дружбу. Вида Корнелий Сабин был величавого; тело его, некогда гибкое и мускулистое, с годами несколько огрузло. Многие солдаты любили его — он никогда не был сторонником тех строгостей, которые нельзя было объяснить целесообразностью, причем там, где можно было действовать шуткой не с меньшим успехом, чем окриком, он отдавал предпочтение именно ей.

— Я слышал, что Цезарю вновь понадобились преторианцы, не так ли? — спросил Корнелий Сабин своего старого друга Кассия Херею, едва войдя в его кабинет.

— Да, он прислал Арисанзора с приказом — немедленно выделить преторианцев для ареста Муция Мезы.

— Как? Цезарь приказал арестовать Муция Мезу? Этого старика?

— Именно таков его приказ. Сам знаешь — я обязан был отрядить людей.

Корнелий Сабин, нахмурившись, возмущенно сказал:

— А не кажется ли тебе, Кассий, дорогой ты мой товарищ, что в последнее время очень уж часты стали аресты и казни сенаторов?.. Похоже, Калигула намерен уничтожить все сенаторское сословие. Мы с тобой не сенаторы, а всадники, но мне (не знаю уж, как тебе) горько видеть, как гибнет сенат — опора государственного устройства, доставшегося нам от предков и превратившего Рим в столицу мира. На месте сената не создается ничего нового, что могло бы поддерживать порядок и питать римский дух; на месте сената, добродетели, и дисциплины образуется пустота… Калигула лишь разрушает, но не создает, он промотал наследство Тиберия и теперь принялся обирать римских граждан — вводить новые налоги… Но казна все равно пуста — все тратится на пьянство да разврат.

Кассий Херея молчал. Корнелий Сабин уже несколько раз при нем в резкой форме затрагивал цезаря, уверенный в том, что его давний товарищ не предаст его, не побежит с доносом. Херее были неприятны эти речи. Сначала он возражал Сабину, затем — резко обрывал его, но в последнее время больше отмалчивался.

— Так зачем же нам нужен такой принцепс? — продолжал Корнелий Сабин. — Разве справедливо, что рождение делает цезарей, а не мудрость, не опытность, не мужество? Божественный Юлий достиг верховной власти благодаря своему государственному уму и военной доблести; Август тоже воевал, а став принцепсом, укрепил римское могущество и возвеличил Рим; Тиберию власть досталась скорее по наследству, нежели по заслугам, но и он сделал немало достойного: он подавил восстание в Паннонии, а когда он умер, в казне лежало два миллиарда сестерциев. Калигулу же подняла на вершину власти слепая фортуна, не разглядевшая всей его гнусности, и вот теперь…

— Не потому ли ты так говоришь, что император не любит тебя и иной раз подшучивает над тобой? — с досадой перебил Кассий Херея расходившегося Сабина.

— А хоть бы и так. Да, он издевается надо мной, как и над всеми, кто не потакает его мерзостям… Год назад Калигула, первый из принцепсов, стал вводить рабский обычай рукоцелования, и вот однажды он протянул мне свою руку, а я, замешкавшись, вместо того, чтобы приложиться к ней, пожал ее, как клиент патрону… С тек пор Калигула возненавидел меня. Когда моя когорта становится на стражу во дворце, он дает мне пароль то «Венера», то «Приап[647]». Протягивая мне руку для поцелуя, он то вымажет ее какой-нибудь вонючей грязью, то нарисует на ней какую-нибудь пакость: тайное женское место или готовый к сношению мужской орган…

— Что касается паролей — так он всем дает такие… Ты, конечно, прав — Калигула ни во что не ставит наше достоинство римских граждан, но мы не частные лица, чтобы возмущаться, мы давали ему присягу и мы не можем бросить свою службу иначе, как с разрешения принцепса, мы не можем бежать…

— Бежать?.. Ни за что. Повторяю тебе то, с чего я начал: дело тут не только в наших обидах, дело тут в нашем государстве, в Риме, в империи… Ты говоришь, мы не можем нарушить присягу это было бы незаконно, но разве его возвеличание законно? Многие поговаривают, что он попросту убил Тиберия, и я, видя, как легко он убивает, склонен этому верить… И вот я спрашиваю тебя — так не лучше ли нам нарушить присягу, но спасти Рим? Не лучше ли будет для нас и для Рима, если мы убьем Калигулу? Найдутся римляне и в Претории, и в городских когортах, еще не развращенные грабежом, которые пойдут за нами, ну а тех, кто уже успел почувствовать вкус беззакония и прелесть разврата, я думаю, для пользы Рима можно было бы подкупить… Победив, мы сумеем привить им добродетель.

Кассий Херея посуровел.

— Ты предлагаешь мне не только измену, но и убийство! Нет, на это я не пойду… Один человек, будь он хоть трижды злодей, не сможет погубить Рим, но если граждане забудут о своем долге повиноваться власти, а солдаты — о своей присяге…

— Долг, присяга… О какой присяге ты говоришь? Мы присягали принцепсу сената как оплоту римского могущества, славе и гордости Рима, но где такой принцепс? Его нет, а значит, нет и нашей присяги… Я не хочу больше говорить с тобой.

Корнелий Сабин вышел, а Кассий Херея, старый римлянин и заслуженный воин, начал в волнении ходить по комнате. От его сдержанности не осталось и следа.

«Да, Калигула — тиран, — сказал он сам себе. — Но разве его убийство, убийство принцепса, не было бы пагубно для Рима?»

Кассий Херея повидал за свою долгую службу немало солдатских бунтов и знал, что люди, однажды посягнувшие на верховную власть, напрочь забывают о порядке и о дисциплине. Если вдруг новый начальник попытается ограничить их распутство, то они, дождавшись удобного момента, не преминут вновь взбунтоваться.

«Юлия Цезаря тоже считали тираном, — подумал Кассий Херея. — Его убили, но вместо мира и спокойствия Рим получил войну, позорную войну между гражданами, которая тянулась более десятка лет… Да, Калигула губит сенат, но разве сенат — основа Рима?.. Нет, основа Рима — верность и повиновение…»

Так рассуждал Кассий Херея, старый воин, а Корнелий Сабин тем временем успел уже добраться до штаба своей когорты и вызвать к себе своего раба, Феликса, всецело преданного ему.

— Вот что, Феликс, отправляйся-ка к Муцию Мезе‚ — негромко сказал он. — Когда доберешься до его дома, требуй, чтобы тебя немедленно проводили к нему. А самому старику ты скажешь, что если он хочет дожить до завтрашнего утра, то ему следует немедленно и тайно, без рабов, бежать к Валерию Азиатику — Калигула уже послал за ним. Ну а чтобы Муций Меза тебе поверил, покажешь ему вот это…

Корнелий Сабин снял со своего пальца массивный золотой перстень и протянул его рабу. На этом перстне была искусно выгравирована волчица — наверное, в память той, которая некогда вскормила Ромула и Рема.

— Торопись же…

И трибун слегка подтолкнул своего раба.

Глава шестая. Соперники

Дом Муция Мезы находился на Яникуле — холме, наиболее отдаленном от Виминала с его лагерем преторианцев, так что ногам Феликса предстояло проделать большую работу, которую к тому же надлежало выполнить быстро.

Когда-то давным-давно (так, по крайней мере, казалось Феликсу, хотя иному лежебоке-бездельнику прошедшие четыре года покажутся одним днем) он‚ потомственный раб-сириец, гребец на галере богатого римского купца Авла Рупа, где-то у берегов Египта попал в лапы изнуряющей лихорадки. Феликс быстро выбился из сил. Когда плеть надсмотрщика нс смогла уже заставить его работать, матросы по приказанию Авла Рупа выволокли его на палубу, чтобы кинуть в море. На счастье сирийца, на этом корабле плыл Корнелий Сабин (Тиберий послал его с каким-то поручением к префекту Египта). Увидев, что больного гребца вот-вот швырнут за борт, трибун претория предложил Авлу Рупу продать его. Так Феликс приобрел нового хозяина, а Корнелий Сабин — преданного раба.

Конечно, трибун не был настолько жалостлив, чтобы пожалеть раба, но был достаточно расчетлив, чтобы спасти его, — видно, что-то в лице Феликса подсказало римскому воину, что из сирийца может получиться верный слуга…

Феликс бежал, не жалея ног; мелькали дома, мелькали улицы… А вот и мост через Тибр. Одолев его, сириец очутился на Яникульском холме — одном из семи холмов великого города. Проскочив еще несколько домов, Феликс свернул за угол и, сдерживая шаг, уже медленнее пошел по длинной улице, в конце которой находился дом Муцня Мезы, — его хорошо было видно, но сириец увидел не только его…

К воротам усадьбы сенатора подходили какие-то люди… Ну конечно же, как только он их сразу не распознал?! Это были преторианцы.

Феликс остановился. О том, чтобы опередить преторианцев, а самомупри этом остаться незамеченным, нечего было и думать. Правда, в дом Муция Мезы можно было попасть не только через главный вход, был еще и другой путь — в заборе, огораживающем усадьбу, со стороны, противоположной главному входу, была проделана калитка, которой пользовались обычно только рабы. Феликс несколько раз приносил сенатору письма от своего хозяина, и однажды рабы вывели его из усадьбы не через центральные ворота, а через эту самую калитку…

Сириец неспеша пошел обратно. Свернув за угол, он во всю прыть понесся к вожделенной дверце.

* * *
Пока Феликс бежал к калитке, преторианцы успели вплотную подойти к воротам сенаторской усадьбы, и Арисанзор тотчас же принялся что есть мочи колотить в них.

За забором не раздалось ни звука, даже собаки не залаяли.

Евнух был озадачен. Обычно римские сенаторы не сопротивлялись воле принцепса даже тогда, когда речь шла об их жизни. Для того, чтобы устранить неугодного, императору было достаточно послать к нему простого вестника с приказом покончить с собой. Подобные самоубийства «по приказу» в те времена встречались на каждом шагу, иные даже благодарили цезаря за подобную «милость» — за избавление от мук и от рук палача, стараясь предсмертным подобострастием сохранить для наследников хотя бы часть имущества, незначительную по сравнению с той, которая отбиралась в казну.

Арисанзор, бросив свое бесполезное занятие, удивленно посмотрел на Децима Помпонина, а Децим Помпонин посмотрел на забор. Высота ограждения усадьбы более чем вдвое превышала человеческий рост, а по кромке и забор, и ворота были усажены заостренными прутьями.

— Видно, здесь нас ожидали… — задумчиво сказал Децим Помпонин. — Муций Меза‚ по крайней мере, находится все еще за этим забором — иначе зачем надо было закрывать ворога?.. Так что давайте-ка, ребята, проверим их на прочность!

Арисанзор что-то забурчал себе под нос (наверное, он принялся ругать сенатора за так некстати воздвигнутое им препятствие), а преторианцы принялись своими мечами вгрызаться в дерево и полетели щепки.

* * *
Добежав задворками до калитки, Феликс обрадовался — она была слегка приоткрыта. Сириец немедля проскользнул в узкую щель и тут же оказался в объятиях громадного негра Аниситы.

Нубиец Анисита был предан своему господину Муцию Мезе не меньше, чем Феликс — Корнелию Сабину. Анисита родился в доме сенатора, и как только его изрядная сила стала проявлять себя, он сразу же был замечен Муцием Мезой. Небольшие поблажки да разумная строгость сделали из него верного слугу.

— Откуда ты взялся, малыш? Что тебе здесь нужно? — спросил Анисита, внимательно разглядывая сирийца.

— Ты разве не помнишь меня, Анисита? — доброжелательно проговорил Феликс, стремясь завоевать симпатию сурового стража напоминанием о некотором знакомстве с ним. — Я слуга одного важного господина, друга твоего хозяина. Я уже несколько раз бывал в этом доме с различными поручениями и письмами к Муцию Мезе, вот и сейчас мне необходимо срочно повидаться с сенатором — у меня важное сообщение.

— Я что-то никак не вспомню тебя… Да и, кроме того, тот, кому нужен Муций Меза, а не его имущество, тот, у кого честные намерения, стал бы стучаться в главные ворота, а не выискивать обходные пути, как вор…

В этот момент со стороны главных ворот донесся шум. Хотя калитка находилась на большом расстоянии от них, этот шум, вернее, треск был отчетливо слышен — не заботясь о покое обитателей усадьбы, преторианцы принялись торопливо сокрушать стоящее перед ними препятствие.

— Ого, как тарабанят… Похоже, они не стучатся, а ломают ворота… — сказал несколько недоуменно нубиец. — Жаль, что хозяин запретил нам, его рабам, даже близко подходить к воротам, а не то я научил бы их вежливости…

— Так теперь ты понимаешь, почему я не мог войти через главный вход?.. Эти молодцы, которые сейчас долбают ваши ворота, явно не друзья твоего хозяина, а, стало быть, и не приятели моего; мне бы не хотелось встречаться с ними… Кроме того, разве мог я попасть к твоему господину иначе, чем через эту калитку, — если Муций Меза запретил вам подходить к воротам, то кто бы их мне открыл?

— Похоже, что ты прав… — задумчиво проговорил Анисита, не отличавшийся особой живостью ума. — Подожди-ка здесь, сейчас я схожу за управляющим.

С этими словами великан нубиец легонько толкнул Феликса, и тот вмиг очутился за забором, снаружи усадьбы. Противно скрипнул засов. Сириец дернул калитку — она была заперта. Оставалось только ждать.

Впрочем, ждать пришлось неделю. Вскоре засов опять заскрипел, дверца немного растворилась, и в образовавшуюся щель просунулась черная рука нубийца, цепко ухватившая Феликса и потянувшая его внутрь.

По ту сторону ограды сириец увидел рядом с Аниситой тучного человека в лиловой тоге, это был Аней — управляющий Муция Мезы и его вольноотпущенник.

— Что ты хотел, дружок? — ласково спросил управляющий, вздрагивая от каждого более-менее сильного удара, доносившегося со стороны ворот.

— Мне немедленно нужен Муций Меза, у меня важное сообщение для него… Вот, взгляни.

Феликс сунул прямо под нос управляющему перстень с изображением волчицы печаткой вверх.

— Да, это он… — еле слышно проговорил вольноотпущенник. — Анисита! Немедленно отведи этого человека к хозяину — Муций Меза распорядился всех, у кого такой перстень, сразу же пропускать к нему.

Нубиец согласно кивнул и, крепко взяв Феликса за руку, повел его к большому двухэтажному дому — жилищу сенатора. Неподалеку от этого дома стоял барак, где жили рабы, а чуть дальше, ближе к воротам, располагались конюшни. Больше никаких строений в усадьбе не было, всю оставшуюся площадь занимал богатый сад.

— Да! — окликнул их управляющий, едва они сделали несколько шагов. — Ты, раб, когда пробирался к нам, не обратил ли внимание, кто же это так ломится в ворота, вернее, ломает их?

— Какие-то люди в темных туниках и с мечами. Больше я ничего не заметил — сильно торопился, — ответил Феликс.

Сириец не сказал всей правды, потому что испугался: слуги Муция Мезы, услышав, что за воротами — преторианцы, могли чего доброго, кинуться открывать их. Всякий бы понял, что появление преторианцев, сопровождавшееся подобным грохотом, не сулило добра сенатору, а опасность, угрожающая сенатору, могла обернуться бедой и для его рабов, особенно если бы они не попытались предательством своего господина купить милость его врагов.

— Ну-ну, идите, — отпустил управляющий Феликса и Аниситу, хотя и не совсем довольный ответом сирийца.

Феликс и Анисита пошли к дому. Вольноотпущенник Аней оставался на месте, пока они не скрылись в чреве дворца (жилище сенатора вполне можно было назвать дворцом — обширное и прекрасное, украшенное мрамором, окруженное портиком, оно было великолепно), но как только они пропали из виду, он тотчас же направился к воротам. Правда, Муций Меза запретил всем строго-настрого приближаться к главному входу, но управляющий рассудил, что это распоряжение относится к рабам, а не к нему; кроме того, он не собирался раскрывать ворота, а хотел всего, лишь посмотреть в небольшое оконце, проделанное в стене, — кто же это там так нетерпелив?..

Не успел Аней пройти даже половину пути, как ворота рухнули и в образовавшуюся прореху в ограде усадьбы кинулись какие-то люди… «О боги, это же преторианцы… (Управляющего прошиб пот.) Меза слишком громко ругал Калигулу, и вот теперь пришел его черед расплачиваться… Но что же делать мне?.. Куда бежать?..»

Аней так и не успел ничего придумать — солдаты оказались рядом с ним.

— Ты почему не открывал нам? — крикнул прямо в ухо управляющему Децим Помпонин. — Отвечай же, где скрывается Муций Меза, предатель и заговорщик, враг цезаря?

— Он там… там… — И дрожащей рукой вольноотпущенник показал на дом своего патрона.

— Так почему же ты нам не открывал? — со зловещей улыбкой переспросил управляющего подоспевший Арисанзор.

Аней что-то силился сказать, но евнух, не дожидаясь ответа, слегка кольнул его своим кинжалом.

Хотя ранка была крошечная, управляющий упал, несколько раз судорожно дернулся и…

Преторианцы переглянулись.

— Он умер? — спросил с недоумением Децим Помпонин и ногой толкнул управляющего.

Труп, разумеется, остался безучастным к подобному тесту на живучесть.

— Этот негодяй, оказывается, к тому же еще и трус — глядите-ка, помер от страха! — насмешливо произнес Арисанзор.

— Но император не приказывал убивать его, хотя бы и страхом, — сказал кто-то за спиною евнуха.

Арисанзор резко обернулся и со злобою стал всматриваться в лица преторианцев. Казалось, стоит только указать — и он изничтожит говорившего.

— Да, ты нарушил приказ, — продолжал Марк. — Ты сам…

— Уймите этого мальчишку! — словно разгневанный хорек, пискнул евнух. На собственные силы он, по-видимому, решил не возлагать особых надежд.

Все молчали, молчал и Децим Помпонин. Никто из преторианцев не сдвинулся с места.

Все молчали, и в этом молчании была не жалость к убитому, но презрение к убийце. Преторианцы достаточно повидали смерть в разных ее обличиях, чтобы не жалеть умершего только за его смерть. Они совершенно не знали Анея — ни как друга, ни как врага, чтобы воспоминаниями оживить свою умершую жалость, так откуда же было ей, этой самой жалости, взяться?.. Однако преторианцам было неприятно, что таинство смерти извлек на свет какой-то отвратительный евнух, не мужчина и не воин, евнух, вдобавок ко всему пытающийся покрикивать на них, солдат, повидавших смерть в бою…

Арисанзор понял, что ему следует идти напопятную. Не глядя на Марка, он пустился в разъяснения.

— Я лишь хотел припугнуть этого, лилового… Я лишь хотел, чтобы он поживее стал ворочать своим ленивым языком и поскорее выложил все, что знает: почему не открывали ворота, в какой именно комнате находится Меза?.. Ну да ладно, забудем про него нас ведь заждался сенатор!

— Надо обыскать дом, — сказал Децим Помпонин. — Пошли, ребята!

Преторианцы зашагали по тропинке, ведущей к жилищу сенатора, и уже через несколько шагов они в большинстве своем напрочь забыли об умершем, как о досадном пустяке, как о грязи, приставшей к калигам…

Конечно, управляющий Муция Мезы умер не от страха, а от яда — кинжал евнуха был отравлен. Арисанзор все же воспользовался советом Каллиста: по пути в преторианский лагерь он зашел в лавчонку александрийца Суфлимаха, торговца благовониями. Помимо протираний да натираний у Суфлимаха (если, конечно, хорошо ему заплатить) всегда можно было разжиться парой щепоток порошка вроде того, которым травят крыс, да и не только этим… Так Арисанзор раздобыл мазь, которой натирают лезвие оружия, если хотят избавить противника от долгих мучений, а в мошну Суфлимаха перекочевало двадцать золотых. Воспользовавшись первым же представившимся случаем, евнух проверил действие яда — яд оказался превосходным, что весьма обрадовало его. Однако радость Арисанзора была испорчена каким-то дерзким преторианцем…

* * *
Итак, войдя в дом Муция Мезы, Феликс и Анисита прошли через вестибул в атрий. Из атриума двери вели в два триклиния большой и поменьше; в массажную с бассейном; в две комнаты, служащие для приема гостей (одна была отделана желтоватым пентелейским мрамором, а другая — розовым каристийским); а также в кабинет хозяина с приемной. Сириец и нубиец осмотрели поочередно все эти комнаты. Нигде никого не было видно, правда, в кабинет Мезы они попасть не смогли: дверь его была заперта. Анисита, конечно, довольно долго стучал и призывал хозяина, но никто не отозвался (возможно, в комнате просто никого не было дверной замок был устроен таким образом, что, имея ключ, можно было закрыть дверь не только изнутри, но и снаружи).

Феликса удивило то, что во всем первом этаже дворца они не встретили ни души, и он спросил об этом нубийца.

— Господин еще в полдень вызвал нас, своих рабов, и приказал всем, кроме меня, сидеть в бараке и не показываться оттуда до самого вечера. Мне же Муций Меза велел хорошенько запереть ворота, а затем я должен был идти сторожить калитку. Также Муций Меза наказал нам ни в коем случае не подходить к воротам, как бы настойчивы ни были посетители.

«Меза, наверное, знал, что ему угрожает сегодня, — подумал Феликс, — раз уж он отдал рабам такие приказы, — по-видимому, для того, чтобы затруднить солдатам императора проникновение на территорию усадьбы хотя бы на некоторое время… Но если он заранее знал об угрожающей ему опасности, то почему же он заранее не скрылся у того же самого Валерия Азиатика, — если это можно было сделать сегодня, то почему это нельзя было сделать вчера?.. Значит, сенатор должен был находиться в своем доме до определенного момента…» Феликс не знал еще о покушении на императора и об участии в этом покушении Муция Мезы, ну а если бы знал, то сразу бы понял замысел сенатора: Меза не мог скрыться раньше, чем произошла встреча Калигулы с танцовщицей, потому что он боялся, как бы его исчезновение не стало известно прихвостням цезаря до этой самой встречи, что могло бы привести к разоблачению заговора. Меза предпочел забаррикадироваться в собственном доме и ожидать сигнала от Корнелия Сабина: спешить ли ему в курию, на торжественное заседание сената, посвященное смерти Калигулы, или бежать. Посланием Сабина как раз и являлся Феликс, правда, он немного запоздал…

Феликс и Анисита, закончив осмотр первого этажа, вернулись опять в вестибул. Из вестибула можно было попасть не только на второй этаж, но также в комнаты для рабов и на кухню. Были осмотрены и эти помещения, а затем, не встретив никого, Феликс и Анисита стали подыматься на второй этаж. Рядом с лестницей находилось большое окно, Феликс мельком посмотрел в него: к дому спешили преторианцы.

— Скорее! — крикнул он. — Сюда идут преторианцы! Это они ломились в ворота, это им нужен Меза!

И вместе с Аниситой сириец побежал наверх…

* * *
Двое преторианцев остались снаружи наблюдать за усадьбой, чтобы никто незаметно не покинул ее, а остальные вместе с евнухом вошли в дом и разбрелись по комнатам. Разумеется, они никого не нашли, хотя кое-что все же попалось им на глаза: несколько позолоченных кубков перекочевало в их сумки… Равнодушными к богатствам сенатора оказались, пожалуй, только трое: Марк, которому был отвратителен грабеж, Пет, который предпочитал разбить какой-нибудь драгоценный стеклянный кубок, нежели забрать его себе, да евнух — Арисанзору было не до наживы, его слишком интересовал сенатор.

Когда все было обыскано, Децим Помпонин послал Марка, Пета и еще одного преторианца — Прокула на второй этаж, а сам вместе с другими гвардейцами принялся выламывать дверь в кабинет Муция Мезы…

* * *
Феликс и Анисита быстро осмотрели комнаты, находившиеся на втором этаже: три спальни, библиотеку, музыкальную комнату везде было пусто. Дверь четвертой спальни оказалась заперта.

Анисита тихонько постучал. За дверью послышался шорох.

— Хозяин, хозяин… — нетерпеливо позвал нубиец.

— Это я, Петриана, — неожиданно раздался женский голос.

Петриана была рабыней и наложницей Муция Мезы.

В молодости Муций Меза обожал любовь, потом немного поостыл, но не так давно у него открылось второе дыхание. Однажды Меза проходил по рынку и его прельстили формы одной из рабынь, выставленных к продаже. Старик тут же купил свою избранницу, собираясь сделать ее наложницей. Красавицу Петриану отнюдь не влекло к старикам, но она была рабыней и поэтому ей волей-неволей пришлось несколько раз уважить своего хозяина. Последней ночью Меза, не уверенный в том, что ему удастся дожить до следующей, задумал вволю натешиться любовью (быть может, в последний раз!) — вволю и по-всякому, однако злодейка Петриана проявила недопустимую строптивость — она наотрез отказалась соприкасаться с высохшим старцем.

— Что ты там делаешь, Петриана? — удивленно спросил Анисита. — Ты разве не слышала приказа хозяина?

— Какого еще приказа?.. Твой хозяин, старый Меза, сам запер меня здесь, да еще и пригрозил, что сегодня я буду наказана за свой отказ целовать его слюнявый рот, мять его дряблость… Клянусь Афродитой, я скорее вытерплю побои, чем его грязный язык, его зловонное дыхание, его ледяные объятия…

Анисита не стал до конца выслушивать жалобы рабыни, он схватил Феликса за руку и потащил его в библиотеку, на ходу заметив:

— Эту потаскушку давно следовало наказать. Она, видишь ли, не любит хозяина!.. Ну ничего, посмотрим, придется ли ей по нраву десяток преторианцев…

В библиотеке нубиец подвел Феликса к широкой портьере и отодвинул ее: за ней находилась небольшая дверь.

— Хозяин, наверное, остался в своем кабинете… Не знаю, жив ли он… За этой дверью — лестница, которая выведет нас прямо в сад. А там уж мы как-нибудь изловчимся и окажемся за оградой…

Анисита распахнул дверь. Лестница была разрушена.

Не так давно Муций Меза велел заменить деревянную лестницу мраморной; рабы снесли деревянную, а мраморную еще не успели установить. Правда, в стену были вбиты деревянные колья — ими размечались места пролетов.

Феликс посмотрел вниз.

Яма была в четыре человеческих роста, а внизу, на земле, валялись куски мрамора — прыгать с такой высоты было бы по меньшей мере опрометчиво.

— Давай, я помогу тебе, — сказал нубиец, и не успел Феликс возразить, как великан подхватил его и начал опускать в шахту.

Сириец почувствовал, что его ноги коснулись одного из кольев, и тогда он, держась то за выступы стены, то за колья, принялся сам опускаться вниз, рискуя каждое мгновение сорваться.

Вскоре Феликс оказался на земле — спуск прошел успешно.

— А как же ты? — спросил он нубийца, стараясь говорить как можно тише.

Колья, по которым спустился Феликс, были слишком хрупки для такого гиганта. А если бы Анисита попытался спрыгнуть, то сильный шум, возникший при этом, наверняка привлек бы внимание преторианцев (что грозило смертью им обоим), да и сам прыжок даже в лучшем случае закончился бы тяжелой травмой, и слабосильный сириец не смог бы вытащить здоровяка Аниситу за ограду раньше, чем на шум сбегутся преторианцы.

— А я… Самому мне, видно, уже никогда не опуститься на землю… — горько произнес нубиец.

Анисита тут же закрыл дверь, находившуюся на втором этаже, а Феликс открыл другую — ведущую в сад.

Сириец выбрался в сад и, скрываясь за деревьями, сумел незамеченным проскочить к калитке. Оказавшись за оградой усадьбы, он отбежал несколько домов от жилища Муция Мезы и принялся с невинным видом расхаживать по улице, зорко наблюдая за воротами. Феликс решил дождаться преторианцев, чтобы доложить своему хозяину, добрались ли они до Мезы. Ему оставалось только всматриваться, выведут ли они Мезу живого, или вытащат мертвого, или, может, вынесут под мышкой кровавый мешок с его головой…

* * *
Получив приказ обследовать второй этаж, Марк и Пет по лестнице, устланной вавилонским ковром, огороженной позолоченными перилами, стали подниматься наверх, за ними следовал Прокул. Пет первым вошел в длинный полутемный коридор второго этажа, и в тот же миг из-за мраморной колонны к нему бросилась какая-то тень.

Анисита собирался опрокинуть преторианца, и если бы это ему удалось, он свернул бы Пету голову раньше, чем кто-либо смог помешать ему, однако нубийцу не повезло: Марк вовремя заметил его появление и вовремя кинулся ему под ноги. Нубиец упал, ударился, застонал… Подняться ему не пришлось — Прокул дважды погрузил свой меч в его шею…

Анисита был слишком прост, чтобы осознать умирание как окончание осознавания, как кончину всего, — и это было благом для нубийца. Смерть… смерть представилась ему лишь как устранение от плотских развлечений (как будто в смерти возможно желание развлекаться). Досада на себя, злоба к гвардейцам — вот что владело им, пока он не уснул…

Преторианцы заглянули во все комнаты верхнего этажа, кроме, разумеется, закрытой, — там они не встретили никого. После этого они вернулись к закрытой двери.

— Чего мы ждем? Надо взломать ее, — сказал Прокул.

Гвардейцы втроем налегли на дверь — замок отлетел, дверь распахнулась, и они ввалились в комнату.

Раздался крик рабыни (наверное, бедняжка подумала, что в дом ворвались бандиты — ведь у Мезы был ключ!).

Прокул заметил наложницу, оценил ее прелести, дрогнул и мягко, пружинисто стал подбираться к ней.

Рабыня кричала, Пет угрюмо молчал, Марк…

Прокул бросился на рабыню, и она сама раздвинула ноги, а еще через несколько мгновений сладострастно застонала…

Марк с досадой плюнул. Он уже было хотел вмешаться, но то, что показалось ему сначала насилием, на самом деле было всего лишь любовной игрой…

Марк повернулся, собираясь выйти, и лицом к лицу столкнулся с Арисанзором, входящим в комнату.

Евнух уже закончил осмотр первого этажа — дверь кабинета была взломана, сам же кабинет оказался пуст. Напуганный неудачей (сенатор был очень нужен Арисанзору), евнух кинулся на второй этаж. В коридоре Арисанзор чуть было не упал, налетев на тело раба. Когда он разобрался в происхождении препятствия, он немного приободрился. «Наверное, этот раб защищал своего господина, — подумал Арисанзор. — Раб убит, и мои молодцы сейчас вяжут сенатора…» Услышав за одной из дверей шум (скорее, ритмичное поскрипывание), евнух бросился туда, надеясь увидеть Муция Мезу, связанного и избитого, но вместо этого перед ним предстало во всей своей первобытной красе недоступное ему соитие…

— Негодяй! — вскричал Арисанзор. — Вместо того, чтобы разыскивать проклятого Мезу, ты развлекаешься с грязной рабыней! Чтоб ты потерял свою чувствительность! Чтоб она отсохла! Чтоб на нее напала короста! Чтоб ее отрубили в какой-нибудь потасовке! Чтоб ее отгрызли собаки!.. А вы? (Евнух бросил грозный взгляд на стоящих у двери преторианцев.) Вы что, дожидаетесь своей очереди?.. Вы развлекаетесь, тогда как изменник еще не найден! Ну погодите же, я ужо проучу вас!

Прокул наконец соскочил с рабыни. Раздосадованный помехой, он брякнул:

— Ты, наверное, просто завидуешь нам, после того, как сам стал ничтожеством…

— Замолчи!.. (Арисанзор задохнулся от злости.) Смотри, как бы у меня не появилось желания упросить цезаря, чтобы он сделал тебя моим помощником! Клянусь бессмертными богами, вас всех оскопят, если вы сейчас же не приметесь за работу! Живо отправляйтесь к Дециму Помпонину, он ждет вас, а я сам, допрошу это невинное создание!

Преторианцы вышли. Прокул еле сдерживался, чтобы не кинуться обратно (ему хотелось придушить евнуха), Пет кусал губы, Марк хмурился…

— Итак, милашка (евнух бегло осмотрел рабыню), сейчас ты мне расскажешь, где скрывается твой хозяин, не так ли?

Наложница стала клясться, что ничего не знает, Арисанзор и верил и не верил ей. В конце концов, обозленный бесконечными подножками, которые подставляла ему фортуна весь день, он выхватил свой кинжал…

Тут послышался крик Децима Помпонина — преторианец зачем-то звал евнуха. Арисанзор подумал, что нашелся сенатор, позабыв о рабыне, он кинулся вниз.

— Мы обыскали весь дом — Муция Мезы здесь нет, — сказал Помпонин. — Осталось только заглянуть в конюшни и барак для рабов.

— Проклятье!.. — простонал евнух.

…Спустя час преторианцы и Арисанзор вышли из усадьбы. Арисанзор уже не ругался, он лихорадочно соображал, как бы ему оправдаться перед цезарем — ведь Муций Меза так и не был найден; преторианцы весело переговаривались между собой — они выполнили все, что от них требовалось, и гнев императора не угрожал им.

Никто не заметил худого раба, внимательно оглядевшего полу-пустые сумки преторианцев.

Глава седьмая. Сенаторы

Вечером того же богатого событиями дня к одному из больших красивых домов на Эсквилине стали подходить одетые в плащи с низкоопущенными капюшонами люди. Рабы хозяина особняка уже устроились на ночлег в своем бараке, причем до рассвета им было запрещено покидать его (за порядком в бараке следил огромный германец), однако для двух рабов было сделано исключение: один из этих двоих стоял у ворот ограды, другой — у входа в дом. Они встречали гостей. Поздние посетители показывали и первому, и второму золотой перстень с изображением волчицы и позорили пароль: первому — «Катон[648]» ‚ второму — «Брут[649]». Рабы, услышав пароль, пропускали прибывших, и те тихонько проходили в атрий дома. По той уверенности, с которой действовали и рабы, и гости (если людей в темных плащах называть гостями), можно было утверждать, что ночные визиты, подобные этому, случались и раньше.

В атрии дома гости молча занимали приготовленные для них заранее кресла. Примерно в начале второй стражи, когда четыре кресла из шести уже были заняты, отворилась ведущая во внутренние покои дверь, и в комнату вошел хозяин.

Тут же гости скинули свои балахоны. Хозяин дома был Корнелий Сабин, а его гостями оказались сенаторы Валерий Азиатик, Марк Виниций, Павел Аррунций и богатый всадник Фавст Оппий. Если бы этих людей увидел вместе кто-либо, хотя бы немного знающий их, то этот некто сразу бы подумал, что столь разных и характером, и положением, и состоянием людей могло собрать в одно место только одно: все они в какой-то мере пострадали от цезаря и все они ненавидели цезаря, одни — более, другие — менее успешно скрывая свою ненависть.

— Сегодня мы собрались, почтенные римляне, — начал Корнелий Сабин, — чтобы обсудить результаты нашего замысла. Так знайте же: именно сегодня дочь Авла Порция Флама, Юлия, переодетая рабыней, была приведена к Калигуле. Именно сегодня боги предоставили ей возможность убить тирана, и она наверняка убила бы его, если бы ей не помешали, если бы ее не разоблачили… И знаете, кто провалил все дело? Ну конечно же он, наш давний недруг, эта змея Каллист… Он постоянно встает на нашем пути, и я уже начинаю подумывать о том, что, быть может, нам сперва следует устранить Каллиста, а уж потом заниматься Калигулой… Как только я узнал о провале заговора, я сразу же послал к Муцию Мезс своего раба. Феликс, как мы и уговаривались, должен был предупредить старика, чтобы тот успел скрыться у Валерия Азиатика до того, как преторианцы явятся за ним. Но мой раб опоздал, преторианцы оказались проворнее… Впрочем, Феликс утверждает, что внимательно наблюдал за ними, и клянется, что Меза не достался им: когда преторианцы подошли к дому сенатора, его уже и след простыл, и им пришлось убраться, не солоно хлебавши… Не знаю даже, что и думать об этом.

— Муций Меза у меня, — сказал Валерий Азиатик.

Корнелий Сабин, да и остальные гости, чьи лица становились все мрачнее по мере того, как он говорил, удивленно посмотрели на сенатора.

Валерий Азиатик был одним из наиболее яростных противников Калигулы. Император пока что не успел отнять у него ни состояния, ни родных, но тем не менее сенатор люто ненавидел цезаря. «Что с того, что император до сих пор не добрался до меня — ведь стоит нашему бесноватому кивнуть, как моя голова покатится с плеч… Нет, друзья (возражал он в доверительной беседе тем, кого еще не коснулась тяжелая длань цезаря и кто, наверное поэтому, вместо активных действий предлагал отсидеться, переждать тиранию), когда Калигула отнимет у вас все, не позабыв прихватить и вашу жизнь, будет поздно бороться с ним — некому, нечем, да и незачем… Что бы вы ни говорили, я знаю одно — римлянин должен убить Калигулу…» Своей честностью и прямотой (разумеется, разумной) Валерий Азиатик привлекал к себе все достойное, что еще оставалось в Риме, и, может быть, поэтому доносчики пока избегали проявлять особое усердие по отношению к нему, опасаясь мести его приверженцев.

— Примерно в полдень, — продолжал Азиатик‚ — я, предвидя возможность того, что планы наши могут не осуществиться и Муций Меза может заявиться ко мне, приказал своим рабам всякого, кто постучится в ворота, немедленно и без расспросов провожать прямо в дом. Старый сенатор оказался первым же… Меза сказал мне, что его довел до самого моего дома какой-то человек в плаще, который и предупредил его о крушении нашего замысла. Я думал, что это был как раз твой раб. Меза пока что останется у меня, он не будет некоторое время посещать наши собрания — показываться на улице для него опасно.

— Что ты на это скажешь, Корнелий? — спросил трибуна Павел Аррунций, у которого все состояние (около двадцати миллионов сестерциев) ушло на покупку звания жреца Калигулы — Юпитера, — такова была плата, назначенная цезарем ему за его собственную жизнь.

— Право, нс знаю… Я верю Феликсу, он никогда еще не подводил меня, да и какой резон ему сначала выполнить мое поручение, а потом уверять, что оно не выполнено?.. Не знаю, кем был человек в плаще, но знаю точно, что или он сам, или тот, кто его послал, — прекрасный знаток всех наших планов… Этот таинственный незнакомец не только одним из первых узнал о безуспешности покушения, но ему также было известно и о том, кто это покушение организовал, и даже о том, что мы собирались предпринять в случае неудачи…

— Другими словами, — задумчиво произнес Марк Виниций, — ты хочешь сказать, что в этом замешан кто-то из нас…

Неудивительно, что Марк Виниций был одним из заговорщиков: его брата и отца убили по приказу императора, первого — за то, что был слишком любим римлянами (в Германских походах Тит Виниций трижды награждался дубовым венком[650]), а второго — за то, что осмелился попросить разрешения не смотреть, как убивают собственного сына. («Помогите этому старику закрыть глаза, бросил Калигула палачам. — Пусть все знают, что цезарь всегда прислушивается к голосу сенатора»).

— Быть может, кто-нибудь из твоих, трибун, рабов подслушивает нас, когда мы собираемся здесь? — предположил Фавст Оппий, богатый всадник, чей брат был казнен за оскорбление величия.

— Кто-нибудь из моих рабов?.. Да нет, это невозможно, — взволнованно ответил Корнелий Сабин, оставив без внимания замечание Марка Виниция. — Все мои рабы, кроме тех двух, что встречают вас, на всю ночь запираются в бараке, они даже не знают о ваших визитах. Их сторожит германец Сулиер, которого я когда-то спас от смерти и который всецело предан мне… Рабы, встречающие вас, воспитывались в моем доме, их верность испытана: когда взбунтовались легионы в Германии, они помогли мне пробиться к сыну Друза[651], хотя мятежники предлагали им свободу за их отступничество. Так кого же мне подозревать?.. Нет, в моем доме нет предателей.

Заговорщики с тревогой (кто — с явной, кто — с едва уловимой) посмотрели друг на друга. Если трибун уверяет, что в его доме нет соглядатаев, значит, таинственное лицо, ведущее непонятную (а потому и настораживающую) игру, — кто-то из них пятерых?

— Думаю, сейчас не время подозрениями разжигать между нами раздор, — твердо сказал Валерий Азиатик. — Вы считаете, что тот, кого вы пытаетесь разгадать, — наш враг, а мне сдается, что это какой-то наш сторонник, имеющий свободный вход во дворец. Он не примкнул к нам явно (быть может, из-за страха), но, сочувствуя нашим целям, нашел способ помочь нам. Этот человек узнал, что за Муцием Мезой послали преторианцев, и поспешил сам (либо послал своего слугу) к сенатору; Мезе повезло — преторианцы опоздали. Ну а то, что Муция Мезу наш тайный друг привел именно ко мне, наверное, просто случайность. Я менее осторожен на язык, чем вы, — видно, какую-нибудь из моих филиппик[652] в адрес императора удалось услышать нашему незнакомцу, и он решил, что я ненавижу цезаря (что, впрочем, совершенно справедливо). Когда же ему понадобился именно такой человек — враг цезаря, он воспользовался им — то есть, мной.

— Азиатик прав. Если мы не будем доверять друг другу, то мы погубим дело, — проговорил Павел Аррунций. — Не забывайте — Меза не казнен, Меза спасся, а мы выискиваем спасителя, как палача… Давайте-ка лучше подумаем, чем мы можем помочь тому, кто в опасности, — я говорю о Публии Сульпиции. Вы знаете, его бросили в тюрьму по навету (будто бы он оскорбил цезаря, хотя на самом деле Калигулу оскорбляли его богатства), и скоро этого старика будут судить…

Услышав о Сульпиции, заговорщики вздрогнули. Валерий Азиатик горько усмехнулся, Марк Виннций сжал губы, Фавст Оппий опустил глаза. Корнелий Сабин задумчиво сказал:

— Что бы ему и в самом деле помогло, так это — смерть Калигулы. Сегодня мы не смогли осуществить свой замысел, и теперь (по крайней мере, некоторое время) Калигула будет особенно осторожен…

— Я слышал, что сенаторы будто бы собираются идти к Калигуле — вымаливать прощение Публию Сульпицию, — неуверенно сказал Фавст Оппий.

— Это так, — подтвердил Азиатик. — Глупцы собираются просить у цезаря того, чего у него сроду не водилось, — милости…

— Сульпиция нам не спасти — слишком мало времени осталось до суда, мы не успеем подготовить еще одно покушение, — с сожалением проговорил Марк Виниций. — Ах, если бы только к Калигуле пропускали с оружием, так нет же — его проклятые рабы обыщут всякого, даже сенатора…

— Значит, Публий Сульпиций погибнет?.. Неужели мы ничем не поможем ему? — воскликнул Павел Аррунций.

— А что ты хотел от нас? — поинтересовался Корнелий Сабин. Губы претора слегка подрагивали. — Нам, пятерым, напасть на дворец? Да нас просто перебьют преторианцы, а Калигуле это будет только на руку — меньше станет у него врагов… Мы не трусы — каждый из нас отдал бы свою жизнь, если бы Танат пообещал прихватить с собой и жизнь Калигулы, но мы и не безумцы, чтобы лезть на рожон. Да, Сульпиций умрет, и мне жаль его, но ведь и мы не бессмертны, чтобы действовать необдуманно… Наши жизни постоянно под угрозой, мы ежечасно рискуем ими, и в этом наше сочувствие, наша жертва Сульпицию. Но разве эта жертва должна быть только искупительной, искупающей наше теперешнее невмешательство в его судьбу?.. Нет, эта жертва должна быть угодна богам и отечеству, эта жертва должна нести с собой смерть тирану…

Павел Аррунций опустил голову.

— Так что давайте думать о гибели Калигулы, а не о том, как принести в жертву себя, — продолжал Корнелий Сабин. — Все вы знаете, что к императору не пропускают вооруженных, а теперь, наверное, будут обыскивать с особой тщательностью. Следовательно, нам нужны сторонники среди тех, кто обыскивает (я имею ввиду рабов императора), и среди тех, кто имеет право входить к императору с оружием (я имею ввиду преторианцев). Кроме того, надо нейтрализовать Каллиста — пока он у дел, наши попытки свалить императора будут обречены… Среди сенаторов нам тоже нужны, если не сообщники, то, по крайней мере, сторонники — если наше следующее покушение удастся, нас не должны в этот же день объявить врагами Отечества…

— Сенаторы ненавидят Калигулу не меньше, чем любой из нас, — сказал Валерий Азиатик, — но страх собственной смерти пригибает их, застилает им глаза и запечатывает рты… Тем не менее я уверен — мои коллеги-сенаторы не настолько трусы, чтобы бояться даже тени тирана; стоит Калигуле пасть, и сенат раздавит его приверженцев… Я считаю, что все, о чем ты говорил сейчас, правильно. Нам следует поискать себе помощников или хотя бы тех, кто своим бездействием сможет помочь нам. Что касается меня, то я переговорю с сенаторами (разумеется, с теми, кто заслуживаег доверие), чтобы при случае хоть кто-то из них поддержал нас…

— Каллиста я возьму на себя, — сказал Марк Виниций. — Я изучу его распорядок дня, я разузнаю те места, где он бывает, я выясню, велика ли его охрана. Когда мы встретимся в следующий раз, я расскажу вам обо всем. Надеюсь, его устранение вы доверите мне.

— А я попробую выведать, кого из императорских рабов можно подкупить, — сказал Фавст Оппий. — Я не пожалею всего своего состояния, лишь бы только погубить тирана…

Что касается меня, — сказал Павел Аррунций, — то я разузнаю, каково настроение городских когорт, не смогут ли они нам помочь? Трибуны городских которт — Тит Стригул и Марк Франтий — мои давние друзья и, должен сказать, далеко не приверженцы императора.

— Ну а я, — сказал Корнелий Сабин, — я поищу сторонников среди преторианцев — на то я и трибун претория. У меня есть на примете несколько ветеранов, которые еще не продали свое достоинство; я знаю нескольких гвардейцев, которых легко можно будет подкупить. Однако этого недостаточно, в претории нам нужно иметь хотя бы одного сторонника, обладающего не меньшей властью, чем моя. Кассий Херея, мой старый друг, пока упорствует, но я уверен, что в конце концов он примкнет к нам… Теперь же, если вы не против, нам пора расстаться. Пусть каждый займется своим делом, не забывайте только об осторожности — малейший промах, и вы рискуете погубить не только себя, но и остальных… Встретимся через неделю.

Заговорщики стали расходиться по одному. Когда в комнате кроме хозяина остался только Валерий Азиатик, Корнелий Сабин с сомнением проговорил:

— Я все не перестаю думать о том, что кто-то из нас, возможно, ведет скрытую игру… Я имею в виду таинственного спасителя Муция Мезы. Сдается мне, то, что он привел старика к тебе, — не простое совпадение с нашими планами, нет, он прекрасно знал их, он — один из нас… Ну а если этот человек — один из нас, значит, он не полностью наш сторонник, раз он сторонится нас, раз он скрывает свои замыслы от нас. Правда, незнакомец помог нам, но, быть может, это помощь только на первый взгляд?.. Быть может, он помог Мезе оказаться у тебя не для того, чтобы тот спасся, а для того, чтобы потом продать Калигуле и Мезу, и тебя?.. Ведь тогда вас обоих казнят и ваше имущество конфискуют, а доносчиков, как известно, император награждает тем весомее, чем весомее отобранное…

— Но кто же, по-твоему, этот человек? — спросил Валерий Азнатик. — Который же из нас?

— Наверное, тот, у кого меньше всего причин ненавидеть Калигулу…

— В таком случае, это я, — усмехнулся сенатор. — Мне не за что вредить императору: мое имущество цело и мои родственники живы, в то время как Марк Виниций потерял отца и брата, Фавст Оппий — брата, а Павел Аррунций — состояние (если бы мы не помогли Аррунцию, то у него не нашлось бы даже суммы, которой должен обладать сенатор по цензу).

Помолчав, Корнелий Сабин задумчиво сказал:

— Может, все-таки — Павел Аррунций?.. — Ведь он потерял сестерций, а не родственников.

— Аррунция я знаю более двадцати лет. Пять лет назад мы охотились в Нумидии на львов, и если бы однажды он не помог мне, меня бы не было в живых…

— А что ты скажешь об Оппии?.. Правда, его брат казнен Калигулой, но ведь он не очень-то любил своего брата.

— Оппий?.. Да, особой братской любовью он не отличался, но вспомни: Оппий предлагал, чтобы танцовщица с отравленным кинжалом была послана к императору как его подарок, но ты сам предпочел ему Муция Мезу. Ну а что же касается брата Фавста Оппия, то (почем мы знаем?), быть может, именно смерть его от руки Калигулы растормошила братские чувства Фавста и пробудила ненависть Фавста к императору?..

— Даже не знаю, что и думать, — сокрушенно сказал Корнелий Сабин. — Марк Виниций, кажется, вне подозрений…

— Еще бы! В один день потерять и отца, и брата!.. Он чуть не сошел с ума от горя, временами я всерьез боялся за его рассудок. Он ненавидит Калигулу, это уж точно.

— Так как же нам выяснить истину?.. Приставить тайно к ним рабов, чтобы они проследили за ними?

— Великие боги! — вскричал Валерий Азиатик. — Похоже, что в честности друзей тебя не убедит сама Конкордия[653]!.. Ты хочешь установить за ними слежку, но если кто-либо из них заметит ее, значит — прощай, доверие! А если между нами не будет доверия, то о каком сотрудничестве в деле, где приходится рисковать жизнью, можно будет говорить?.. Нет, на это нельзя идти. Да и я все больше убеждаюсь в том, что этот незнакомец — посторонний… Ну а обо мне можешь не беспокоиться: я (насколько это, конечно, возможно) обезопасил и Мезу и себя. Старика нет в моем доме, он находится на одной из загородных вилл моего племянника, так что если ко мне явятся от Калигулы с арестом, молодчикам императора придется еще попотеть, чтобы выйти на Мезу и на вас… Так что пусть наша дружба сохраняется и впредь, на погибель тирану!

— Пожалуй, ты прав, — неуверенно проговорил Корнелий Сабин.

Глава восьмая. Ночью

Не только сенаторы предпочитали для ведения дел своих темное время суток…

В начале третьей стражи Сарт встрепенулся — сквозь сон он явственно услышал скрип открываемой двери.

Египтянин, утомившись за день, лег спать довольно рано; ложем ему служила старая деревянная кровать, которая находилась в небольшой комнатке — жилище служителя зверинца. Дворец соединялся со зверинцем подземным переходом; переход заканчивался сбитой железом дверью; дверь вела в длинный коридор, по обе стороны которого были расположены комнаты. Сарт лежал в первой же из них, что направо от входа, а в остальных были установлены клетки со зверями. Запиралась только входная дверь, ведущая в зверинец, — ключом изнутри, и Сарт хорошо помнил, что, ложась спать, запер ее. Вот она-то и заскрипела…

Послышались чьи-то шаги, и вскоре дверь комнаты египтянина приоткрылась. В дверном проеме появились очертания какого-то человека.

Сарт осторожно нащупал длинный нож, с которым он никогда не расставался (во всяком случае, в тех помещениях дворца, куда пускали без обыска).

— Не вздумай только пырнуть меня, — раздался знакомый египтянину голос, и комната осветилась — незнакомец скинул покрывало, наброшенное на фонарь, который он держал в своей руке.

Сарт успокоился — это был Каллист, чьего прихода он ожидал, но, не дождавшись, уснул, сморенный усталостью. Грек, разумеется, имел ключи от всех дворцовых замков.

— Я немного запоздал — слишком уж поднакопилось дел. Но я вообще-то знаю, что ты выполнил мое поручение, — Меза не достался преторианцам. Арисанзор сам рассказал мне, чуть не плача, что добыча ускользнула от него. К счастью для евнуха, император сегодня не потребовал от него отчет (Калигулу усыпили винные пары, и с полудня он храпит, упившись), но уж завтра ему придется-таки ответить, как же это он упустил Мезу… Однако кое-что Арисанзор не мог знать, и вот я сейчас хочу услышать от тебя — благополучно ли ты доставил Мезу к Азиатику, не умер ли почтенныйстарец по пути от страха?

— Я выполнил твое поручение в точности, — ответил Сарт. — Сенатор сейчас у Азиатика — я проводил его до самых ворот. Поводырь и в самом деле был нужен старику: Меза дрожал, то и дело спотыкался, и я уж не знаю, добрался ли бы он до Азиатика без моей помощи.

— Ну что ж, такого молодца, как ты, не худо и поощрить.

Каллист бросил на кровать египтянина тяжелый мешок.

— А, сестерции… — протянул Сарт. — Сестерции всегда пригодятся. Но не забывай: я помогаю тебе не ради денег — мне нужна жизнь Калигулы; сестерциями не искупить ни мои тогдашние мучения, ни мой теперешний риск. А сейчас скажи-ка, почему ты не дал танцовщице прикончить цезаря?

Каллист усмехнулся.

— Вот как быстро разносятся слухи… Да, я и в самом деле остановил ее, но не потому, что не желал смерти Калигуле, а потому, что если бы эту Эринию не остановил я, то ее остановил бы Арисанзор. Я внимательно смотрел на его лицо, и только когда увидел, как оно исказилось (Арисанзор заметил в руке танцовщицы нож и собирался крикнуть) — только тогда я вмешался. Раз эту поддельную негритянку разоблачили, то она и ее замысел все равно были обречены (она находилась слишком далеко от Калигулы, чтобы успеть поразить его), мне же было нужно сохранить свое влияние на Калигулу, а для этого я должен был предстать перед цезарем более надежным, более преданным слугой, нежели Арисанзор. Именно поэтому я не стал ждать, пока евнух выдаст танцовщицу, — я сам выдал ее, раз уж она сама выдала себя… Кстати, должен сказать тебе: Арисанзор вообще слишком много замечает — он узнал тебя, и теперь мне придется что-нибудь придумать, чтобы обезвредить его.

— Но почему ты не сделал так, чтобы Арисанзора не было в комнате, когда привели танцовщицу? Ты все знал о заговоре, и ты мог бы это устроить — выслать его или вызвать под каким-нибудь предлогом…

— Увы, — вздохнул Каллист, — мои возможности сильно преувеличивают: я не обладаю такой уж большой властью над Цезарем, да и предвидеть всего не могу… — поймав недоверчивый взгляд египтянина, грек, очевидно, вспомнил, что его приятель прошел хорошую школу притворства, поэтому уже другим тоном продолжал: — Да ты, дружок, я вижу, не веришь мне… И правильно делаешь. Конечно, дело тут не только в том, что Арисанзор мог опередить меня (хотя все, о чем рассказал я тебе, — правда, клянусь Юпитером), но также в том, что если бы Калигула сегодня был убит, то старый Каллист не дожил бы до завтра. Сенаторы убили бы меня, ведь они ненавидят меня не меньше, чем цезаря, они считают меня не только исполнителем, но и зачинщиком всех его затей. Что же касается меня, то я до сегодняшнего дня не сделал еще ничего, что можно было бы предъявить им (если такая необходимость появится) как благодеяние (как известно, благодеянием они считают то, что им нá руку, а что им не по вкусу, то они называют предательством, мошенничеством, злодейством). Вот поэтому я сделал все, чтобы предотвратить это преждевременное покушение, чтобы не допустить танцовщицу к императору — я не желал танцовщице-римлянке смерти! — однако это мне не удалось, а тут еще Арисанзор… Словом, пришлось действовать так, как случилось. Мне удалось спасти Мезу, но не Юлию — тут уж я был бессилен что-либо предпринять…

— Что же ты намерен делать дальше?

— Конечно, организовать такое покушение на Калигулу, которое бы удалось… Причем мне придется опираться на собственные силы (и, разумеется, на твою любовную помощь); искать поддержки у сенаторов-заговорщиков сейчас не имеет смысла — они не поверят мне. Другое дело, если Калигула будет убит: тогда я буду спасителем Рима, это будет победой не только над Калигулой, но и над предубеждением, с которым относятся ко мне сенаторы… — грек на мгновение замолчал, запнувшись, но тут же продолжил: — Впрочем, моя рука не слишком тверда, чтобы ею можно было нанести надежный удар, так что, пожалуй, мне все же понадобятся помощники, и не исключено, что ими как раз будут сенаторы. Только не те сенаторы, которые слепо ненавидят и Калигулу, и меня, а те, которые боятся и Калигулу, и меня (у них, слишком трусливых, чтобы выдать меня, достанет храбрости, чтобы напасть на Калигулу при моей поддержке). Так что‚ дружище Сарт, не переживай — скоро твои мечтания осуществятся. Будь ко всему готов — ты мне можешь всегда понадобиться. А теперь прощай.

— Прощай, — сказал Сарт.

Каллист вышел, а египтянин подумал: «А все-таки Каллист ведет себя очень странно… Он собирается плести паутину заговора, вовлекать в него множество людей, тогда как проще было бы убить Калигулу ему самому — ведь его не обыскивают рабы, он запросто может пронести в покои императора оружие (ну а ссылка на немощные руки, дрожащие то ли от слабости, то ли от страха перед убийством, попросту смешна). Конечно, хитрюга Каллист очень осторожен: по какой-нибудь нелепой случайности удар может миновать цезаря, и тогда покушавшемуся на его жизнь не позавидуешь — преторианцы прикончат всякого, стоит лишь Калигуле погреметь сестерциями… Если в этой скользкости грека — только страх перед возможным провалом, то это еще полбеды, но ведь все может, оказаться намного хуже: а что если и спасение Мезы, и покушение на Калигулу (при котором император будет „чудесным образом“ спасен) — все это нужно Каллисту только для того, чтобы втереться в доверие к действительным врагам тирана, войти в их среду, а затем всем скопом уничтожить их?.. (Сарт представил себе торжество Калигулы, а затем — победу сената. И то, и другое казалось неустойчивым, зыбким, неопределенным.) Нет, Каллист не настолько прост, чтобы уже сейчас отдать предпочтение или цезарю, или сенату. Он, наверное, собирается сделать так, чтобы и Калигула, и сенат считали его своим сторонником, тогда как он до самого последнего момента будет колебаться, выжидать, присматриваться, кто же из ник окажется безусловно сильнее — к тому он и примкнет…»

Глава девятая. Евнух

Арисанзор в волнении расхаживал по вавилонскому ковру своей опочивальни. Тускло горели серебряные светильники, заправленные оливковым маслом, разгоняя жирную темноту. Арисанзор метался, прикидывая и соображая.

Что же ему делать, как спастись от гнева императора?.. Калигула наверняка взбесится, узнав, что Меза где-то развратничает (слухи о старческих забавах сенатора дошли и до дворца), а не сидит в тюрьме. А кто виноват в этом? Конечно же он, Арисанзор! Ведь Арисанзор сам вызвался заарканить Мезу, а вместо этого упустил его!.. Так как же теперь ему, Арисанзору, выпутаться? Наверное, для начала (то есть до слезливого бормотания, низких поклонов да дурацкого вранья — неизменных атрибутов личной встречи) надо было бы как-то успокоить цезаря, умерить его горячность, умаять его, ну а для этого есть известное средство…

Арисанзор решил воспользоваться помощью любимой наложницы Калигулы, фракийки Полидоры — именно ей предстояло (по замыслу евнуха) до наступления дня как следует умаять императора, чтобы он сдобрился и помягчал, излив свою злобу в ее лоно. Арисанзор знал, что альков Калигулы в эту ночь был пуст (Цезония, его жена, гостила у своей родственницы в Остии, а заявок на наложниц от императора не поступало), поэтому, лишь забрезжил рассвет, Арисанзор поспешил к Полидоре, чтобы послать ее к императору (все знают, что Венера дружит с Авророй, — утренние часы нельзя было упускать).

Идти Арисанзору пришлось недолго: комнаты рабынь-наложниц находились поблизости от его спальни. Арисанзор подошел к двери одной из них, светя себе фонарем, открыл ее и вошел внутрь.

Посредине комнаты стояло низкое ложе с витыми ножками. На нем, утопая в пурпурных подушках, лежала полная женщина лет тридцати — это и была Полидора. Рядом с ложем стоял одноногий столик из цитруса, по которому были в беспорядке разбросаны многочисленные баночки с натираниями; над столиком висело бронзовое зеркало в серебряной оправе. Два больших ларца из кедра, стол и несколько кресел дополняли обстановку комнаты.

Фракийка Полидора была одной из трех рабынь, которых когда-то Арисанзор привез в подарок императору. Он купил ее у мельника; прежний хозяин, старец с высохшей плотью, изнурял ее работой, поэтому неудивительно, что Полидора осталась довольна, сделавшись наложницей, — это занятие пришлось ей куда как более по вкусу.

Арисанзор, после того, как его сделали евнухом, стал очень строг к рабыням. Его злило то, что они продолжают как ни в чем не бывало получать удовольствие, которого он лишен через них.

Евнух подошел к ложу и сильно ущипнул мягкую округлость наложницы, правда, не настолько сильно, чтобы мог образоваться синяк.

— Вставай, лентяйка! Ишь, развалила свое мясо! Вставай, говорю тебе!

Рабыня зевнула, изогнулась и развела ноги — лицо евнуха скривилось.

— Вставай, а не то, клянусь богами, ты у меня отведаешь плетей!

Полидора приоткрыла глаза.

— Ну чего тебе надо, Арисанзор?.. Вечно ты не даешь поспать…

— Ты что, забыла, для чего я привез тебя сюда? Одевайся, и марш к цезарю! Божественный сильно устал за вчерашний день, надо бы его поразвлечь. Да смотри, если не хочешь опять крутить жернова (а это я тебе могу устроить), то изволь хорошенько покрутить своею…

Арисанзор похлопал рабыню по крутому бедру.

— А что, Калигула прислал за мной? — спросила Полидора, вставая.

— Я достаточно верный слуга божественного, чтобы выполнять все, что угодно господину, не дожидаясь его приказаний, предугадывая его желания. Ты имеешь право войти в покои императора и должна сейчас же воспользоваться им — императора слишком взволновали проклятые сенаторы, ты должна успокоить его. Ну а, кроме того, поскольку ты так же глупа, как и похотлива, то я дам тебе хороший совет: если ты не хочешь, чтобы тебя однажды вышвырнули из дворца в лупанарий, то должна сама стремиться, чтобы божественный постоянно помнил о тебе. Ты не должна ждать, когда тебя позовут, а должна сама зазывать в месиво своих прелестей, как торговец-мясник, желающий привлечь внимание к своему товару, зазывает в свою лавку.

Пока Полидора натягивала на себя тунику и закутывалась в черного шелка паллу, Арисанзор не переставал давать советы, которые были столь же полезны, сколь и язвительны. Наконец Полидора оделась.

— Ну, я пошла…

Она вышла из своей спальни и засеменила, подрагивая телесами, к лестнице, ведущей в покои императора, а Арисанзор вернулся в свою комнату. «Ну, эта-то дуреха сделает свое бабье дело, подумал он. — Но будет ли того достаточно, чтобы Калигула, успокоившись, простил меня?.. Быть может — да, а быть может нет. Так не попросить ли мне еще и заступничество у Каллиста? (Арисанзор с ненавистью вспомнил о той радости, с которой встретил Каллист его известие о том, что Мезе удалось скрыться.) Нет, Каллист не поможет мне, скорее он погубит меня. А почему, собственно, меня?.. Может, это я погублю его?.. Сарт-то все еще во дворце. Я упустил Мезу, но зато не прошел мимо так называемого Сарта — я узнал его, этого вольноотпущенника Макрона, который должен был бы быть казнен вместе со своим патроном. Каллист обрадовался моей неудаче — так пусть же он сам попотеет, объясняя, как же египтянин не только выжил, но и оказался здесь, во дворце. Правда, грек что-то болтал насчет того, что, мол, хочет через Сарта выйти на заговорщиков-сенаторов, — ну так пусть он повторит все это перед императором! Калигула примется выяснять, что да как (врет Каллист или нет)‚ и это отвлечет внимание от моей персоны…»

Так думал Арисанзор, под конец решивший сразу же, как только наступит утро, идти к Калигуле — ему надо было повидать императора раньше, чем тот увидится с Каллистом (о том, что Меза спасся, евнуху было необходимо доложить самому).

* * *
Полидора подошла к двери императорской спальни (преторианцы, следуя приказу императора, везде пропускали ее) и поскреблась в дверь.

— Кто там еще? — раздался хриплый, испитой голос Калигулы.

— Это я, твоя раба…

— А, Полидора…

Калигула, едва одетый, распахнул дверь, обхватил рабыню и, не говоря более ни слова, потащил ее на ложе.

Полидоре стало противно. Она любила и любовь, и свою работу наложницы, но от Калигулы так отвратительно воняло перегаром, блевотиной, к тому же он радостно икал. Впрочем, Полидора была не так глупа, чтобы попытаться вырваться, ей хотелось жить, и жить во дворце, и жить долго, поэтому она только сладостно постанывала, сдерживая себя, чтобы не застонать.

Калигула повалил Полидору на ложе и стал катать ее. Рабыне показалось, что кто-то вымазывает ее в помоях, льет ей помои в рот… А меж тем руки и губы Полидоры — руки и губы наложницы делали свое, дело: этот мерзкий сластолюбец был императором, и он должен был остаться доволен…

* * *
Рассвело. Арисанзор выпил чарку вина, чтобы взбодриться, и поспешил к Калигуле — ему нужно было войти к императору сразу после того, как тот кончит с Полидорой, и, разумеется, до Каллиста.

Кое-где встречающиеся преторианцы зевали. Дворец просыпался; Арисанзору то и дело попадались то низко кланявшиеся ему рабы, то приветствовавшие его кивком головы императорские вольноотпущенники.

Чтобы сократить себе дорогу, евнух пошел через внутренний дворик.

— А, это ты, Арисанзор… — вдруг послышался чей-то голос и кто-то больно сжал его в объятиях.

Арисанзор‚ опешив от такой бесцеремонности, оглянулся. Перед ним стоял Ульпинол, один из вольноотпущенников Калигулы, слуга Каллиста.

— Пойдем, выпьем с тобой по чарочке: сегодня исполняется год, как божественный даровал мне свободу, — запинаясь, пробормотал Ульпинол, видно, уже успевший угоститься, и потащил евнуха в сторону, противоположную той, куда Арисанзор так спешил.

— Я тороплюсь к императору, оставь меня…

— Нет, сначала выпей…

Арисанзору показалось, что Ульпинол более делает вид, что пьян, нежели пьян на самом деле, и это ему не понравилось.

— Отпусти меня…

Ульпинол, что-то бормоча, не слушая Арисанзора, все тянул его куда-то в глубину сада, разбитого во внутреннем дворике. Евнух не поддавался, Ульпинол наращивал усилия, и в какое-то мгновение Арисанзор почувствовал, что вот-вот упадет, — вольноотпущенник императора был куда как здоровее его. Тогда евнух выхватил свой кинжал — Ульпинол тут же отпрянул в сторону с ловкостью, не подобающей пьяному, и страхом, значительно превышающим тот, который мог бы возникнуть в подобной ситуации у лица, не знающего ядовитого секрета кинжального клинка.

«Не иначе, как этот раб знает, что мой кинжал отравлен: наверное, Каллист рассказал ему об этом, — подумал Арисанзор, пожалевший о своей вчерашней болтливости. Во время вчерашнего свидания грек как бы мимоходом поинтересовался, воспользовался ли он, Арисанзор, его советом — намазать ядом лезвие собственного кинжала, и он, глупец, ответил утвердительно. — Ну а если раб знает секрет моего клинка, то, стало быть, его прислал Каллист, и не спроста, а чтобы задержать, а может, и убить меня».

Арисанзор несколько раз взмахнул своим кинжалом и, часто оглядываясь, быстрым шагом пошел к дверце в стене, через которую можно было попасть в покои императора. Ульпинол стоял, не двигаясь, и смотрел ему вслед.

* * *
Полидора еле дотерпела до конца экзекуции, которой ее подверг император. Когда Калигула отвалился от нее, она сразу же покинула его, радуясь выполненной работе, тому, что смогла все перетерпеть. Правда, все тело рабыни было покрыто едкой пачкучестью, но зато она по-прежнему оставалась любимой наложницей цезаря, она по-прежнему оставалась во дворце, ну а пачкучесть легко смыть.

Выходя из спальни, рабыня низко склонилась — она заметила могущественного грека. Каллист стоял у двери, терпеливо ожидая, когда же ему можно будет войти (преторианцы сказали Каллисту о Полидоре). Как только рабыня удалилась, он сразу же проскользнул в императорскую опочивальню.

Калигула в прострации валялся на своем ложе.

— А, это ты, Каллист… А что там Меза?

Грек немного приободрился — хорошо еще, что императору не надо было напоминать о вчерашнем.

— Государь, — проговорил Каллист, — Арисанзору не удалось задержать Мезу — заговорщик на свободе.

Калигула сел и наморщил лоб.

— На свободе?.. Что это значит — на свободе? Значит, Меза не в тюрьме? Он бежал, и вы его не сумели поймать… Отвечай же (тут император повысил голос), посланы ли ищейки по его следу? Обысканы ли дома его родственников и его друзей? Описано ли его имущество?

— Рабы ищут Мезу по всему городу, ну а для того, чтобы послать преторианцев обыскивать дома его друзей-сенаторов и конфисковать его имущество, мне нужно твое, о цезарь, разрешение. Именно поэтому я и осмелился потревожить тебя так рано.

— Ну так бери это самое мое разрешение и проваливай, — грубо сказал император. — А взамен принеси мне голову Муция Мезы, раз уж вы не можете доставить его целиком.

Каллист заторопился.

— Приказ твой, государь, будет выполнен, клянусь Юпитером! Я сейчас же пошлю за преторианцами. Но перед тем, как уйти, я хочу сказать тебе кое-что насчет Арисанзора. Вспомни, божественный: танцовщице удалось пронести нож, как будто Арисанзор ее не обыскивал — а будь он преданным слугой, то непременно обыскал бы ее; Арисанзор стоял ближе к ней, чем я, когда она кривлялась, но не заметил ее оружие; Арисанзор сам вызвался доставить Мезу и вот Мезы нет. Так верен ли тебе, божественный, Арисанзор? А может, он все еще зол на тебя с тех самых пор, как ты избавил его от мужских забот? А может, он сам в числе заговорщиков?

Какая-то тень пробежала по лицу Калигулы, прежде чем он хриплым голосом рассмеялся.

— Арисанзор — заговорщик?.. Евнух-заговорщик?.. Хо-хо!.. Да он слишком занят своими рабынями, чтобы заниматься заговорами, сенаторы же слишком кичливы, чтобы принять его в свою компанию. На этот раз ты ошибаешься, клянусь Юпитером!

— Мне бы хотелось ошибиться, но все говорит против него… (Каллист сочувственно покачал головой.) Мне донесли, что Арисанзор недавно покупал яд в лавке одного александрийского купца, верного твоего, божественный, слуги. Быть может, это тот самый яд, которым смазан нож танцовщицы?.. Быть может, этим ядом натерт и клинок кинжала Арисанзора?

Калигула сжал губы. Немного помедлив, он дернул за шнур, который соединялся с колокольчиком в соседней комнате. Тут же на вызов императора явились два чернокожих раба-великана.

— Курцин, Фрок! Как только сюда войдет Арисанзор, я подам вам знак, и вы должны будете так сжать его, чтобы он не мог шевелиться.

— Будет исполнено, господин, — сказал один из рабов. — Арисанзор уже пришел, он ожидает твоего разрешения войти. Вели позвать его.

— Зови!

Раб приоткрыл дверь и поманил евнуха, которого лишь на немного опередил Каллист.

— Привет тебе, о Цезарь! Привет и тебе, Каллист, — сказал Арисанзор, войдя. Голос евнуха был спокойным, но мокрый лоб и сторожкие глаза выдавали его волнение. — Увы, боги не благоприятствовали мне, несчастному, — Мезе удалось скрыться…

В этот момент Калигула кивнул рабам, и они скрутили евнуха. Арисанзор не сопротивлялся — он был слишком труслив и достаточно благоразумен (сопротивление только усилило бы подозрения да и вряд ли было бы успешным). Однако то, что произошло дальше, не учел благоразумный Арисанзор: Каллист быстро подошел к нему, выхватил его кинжал и отравленным острием провел длинную царапину по его шее. Из ранки выступила маленькая бисеринка крови — ранка была пустяковой…

Арисанзор опустил голову и застонал. Он не видел свою рану, но чувствовал, как начинает умирать его плоть, как немота расползается по телу… Он чувствовал, что умирает, он знал, что ему осталось жить лишь несколько мгновений (как танцовщице, которая убила себя; как управляющему Мезы, которого убил он сам), и это убивало его. Теперь ему не было никакого дела ни до Калигулы, ни до Каллиста — ни до злобы одного, ни до коварного торжества другого; они просто не существовали для него. Все существо Арисанзора заполняло последнее лихорадочное ощущение жизни, и этим ощущением был страх… Но вот какая-то мутная пелена стала обволакивать сознание Арисанзора, и страх смерти растворился в ней. Этот страх, оказывается, всего лишь туман, а не иссушающее ее душу пламя. Этот страх сам боится смерти, и первое, что умирает с умиранием, так это этот самый страх. Спокойствие снизошло на Арисанзора, ему нечего и некого уже было бояться, и смерть приняла его в свое лоно…

Калигула увидел только, что стоило Каллисту нанести роковую царапину, как евнух то ли застонал, то ли захрипел; затем подвернул ноги так, что рабам пришлось на весу удерживать его; затем по-собачьи вывалил язык и закатил глаза…

— Яд сделал свое дело — он мертв, — глухо проговорил Каллист.

Все страхи Калигулы враз воскресли, а император, как известно, имел обыкновение топить свои неприятные ощущения в ярости.

— Арисанзор тоже оказался предателем… — запинаясь, проговорил Калигула. — Что же мне делать?.. Может, провести децимацию в сенате, этом гнезде заговорщиков?

Децимацией называлась казнь каждого десятого воина за предательское нарушение всем войском своих обязанностей перед государством (обычно — за отступление), применялась она крайне редко.

— Но, государь, при этом могут пострадать твои сторонники, тогда как твои противники волею случая могут остаться на свободе, — возразил Каллист. — Было бы разумнее казнить тех, кто признан замешанным в измене, причем казнить всех изменщиков, без замены казни ссылкой или тюрьмой.

— Ты, кажется, осмеливаешься поучать меня? — в глазах императора было загорелся злобный огонек, но тут же погас. — Впрочем, сегодня ты заработал это право, только смотри не вздумай злоупотреблять им… Ну а теперь скажи-ка мне, Каллист, не закрыть ли мне совсем свой дворец для сенаторов? А может, следует сенаторов вытолкать из Рима, перенести курию… хотя бы в Остию?

— Сенаторы в большинстве своем, конечно же, подлецы и трусы, — сказал Каллист. — Но найдется еще немало глупцов, в том числе и среди воинов, которые думают, что сенат — хребет государства, тогда как хребет государства не сенат, но ты, божественный… Раз ты, цезарь, приказываешь мне советовать тебе, то я бы посоветовал тебе немного подождать — скоро все убедятся в никчемности сената, и вот тогда можно будет расправиться с сенаторами!

Ну что же, может, ты и прав, — проговорил Калигула, начиная успокаиваться. — Пусть сенаторы пока поподличают! Завтра я даже готов принять их делегацию — самых глупых из них, тех, которые придут просить за Публия Сульпиция. Я покажу им, что значат они для Рима и что означаю я!.. А теперь оставь меня, я хочу отдохнуть (император зевнул). Ну а вы… (Калигула сонливо посмотрел на рабов, которые еще находились в комнате.) Принесите мне вина да уберите эту падаль…

Калигула показал на валяющегося на полу скрюченного евнуха.

Глава десятая. Аудиенция

Поздним вечером, накануне того дня, на который была назначена встреча Калигулы с сенаторами, из Остии вернулась Цезония.

Быстро прошла утомительная ночь. Утро застало божественных супругов за легким завтраком, после завтрака император вздумал поразвлечься — прямо в опочивальню, как это уже бывало не раз, был приглашен любимец Калигулы, актер Мнестер, накануне хваставший своей новой пантомимой.

Был конец ноября. Погода стояла довольно прохладная и пасмурная, поэтому в громадном камине горел огонь, бросая отблески пламени на посеребренные барельефы, которые украшали стены комнаты, да на блестящий пол из каррарского мрамора. Император и Цезония, его четвертая жена, возлежали на ложе, покрытом шкурами леопардов.

Цезония Милония была женщиной пышной, но настолько, что вряд ли могла считаться красавицей, — ее формы расплывались, лишая фигуру привлекательной упругости, будто какое-то вот-вот готовое сбежать тесто. Она была слишком ленивой для чувств, будь то любовь или ненависть, зависть или жалость, признательность или мстительность. Калигула любил ее за то, что, равнодушная к его безумствам, она всегда была готова к его любовным утехам. К подданным своего взбалмошного супруга Цезония не испытывала, подобно ему, презрения, однако не проявляла и ни малейшего уважения, нередко позволяя себе невинные шалости. Наблюдая за кривляньями Мнестера, она ела крупные вишни, лежавшие перед ней на большом серебряном блюде, и, выплевывая косточки, пыталась попасть ими в лысину прославленного мима.

Знаменитый актер представлял суд Париса. По греческой легенде, сын троянского царя, Парис, был назначен отцом богов Зевсом судьей в споре трех богинь: Афины, Артемиды и Афродиты, которые никак не могли решить, кто же из них прекраснее. Мнестер своими телодвижениями изображал поочередно то богинь, каждая из которых превозносила свои достоинства, то раздумывающего и колеблющегося Париса. Победу одержала Афродита, пообещавшая ему в жены прекрасную Елену. Радость Париса, показанная мимом, выражалась в глупо растянутых, будто улыбающихся губах, да во вздыбившейся ниже пояса тунике. Августейшие супруги весело смеялись.

В этот момент вошел раб, доложивший, что прибыли сенаторы, которые добиваются немедленной аудиенции.

Калигула нахмурился. Опять эти наглецы хотят ему навредить — помешать его отдыху! Они являются ни свет ни заря, когда им вздумается, вместо того, чтобы смирно ждать, когда он прикажет им явиться, да еще и (гляди-ка!) осмеливаются требовать приема! Эти глупцы воображают, что они чего-то еще значат, что они на что-то еще способны, кроме как слащаво льстить, ползая перед ним на коленях, да злобно шипеть у него за спиной. Ну ничего, он-то посбивает сейчас с них спесь!

Получив милостивое разрешение Калигулы, вошли сенаторы, которых было не менее сотни.

Впереди всех шел Бетилен Басс, видный сенатор, старательно пытающийся всем своим видом изобразить, какое для него счастье лицезреть развалившегося на ложе императора.

— Привет тебе, о божественный! Привет тебе, трижды консул! Привет тебе, государь! — как будто радостно прокричал он и под приветственные возгласы сенаторов поцеловал руку Калигулы, которую император брезгливо протянул ему.

Затем Бетилен Басс продолжал:

— Мы молим тебя, цезарь, помиловать Публия Сульпиция, старейшего из нас. Подлый Тит Навий оклеветал его! Вспомни, государь: Публий Сульпиций выделил десять миллионов сестерциев на твой победоносный поход в Германию, Публий Сульпиций пожертвовал два таланта золота на украшение твоего храма и храма Друзиллы[654]. Так разве мог он хоть единым словом оскорбить тебя, своего императора, он, который так любит тебя?.. Пощади его, смилуйся!

Сенаторы разразились криками отчаяния и бросились к ногами Калигулы.

Дело заключалось в следующем: Публий Сульпиций, сенатор и богач, обвинялся в том, что он у себя на пиру будто бы сказал, раздосадованный постоянными принуждениями к всевозможным подаркам императору и пожертвованиям его храму, что он, наверное, велит растопить свое золото и может, тогда Калигула, нахлебавшись, наконец-то набьет свою ненасытную утробу. Эта история была придумана и рассказана претору Гнею Фабию всадником Титом Навием, которого Сульпиций имел неосторожность пригласить к себе и который давно выискивал возможность выслужиться перед Калигулой, а заодно и разбогатеть — ведь император расплачивался с доносчиками из конфискованных сумм. Все знали, что Публий Сульпиций слишком труслив, чтобы когда-то упомянуть императора иначе, нежели прославляя его и восхваляя, однако все знали также и о богатстве сенатора, и о жадности Калигулы.

Претор Гней Фабий, который всегда старался угодить императору, сразу же ухватился за это дело. Он тотчас же приказал отвести обвиняемого в Мамертинскую тюрьму, где сенатор и находился с того самого времени в ожидании суда.

Среди сенаторов у Публия Сульпиция было немало родственников и друзей; и тех, и других он не раз выручал деньгами. Многие искренне сочувствовали ему: одни помнили его благодеяния, другие надеялись на них, третьи жалели его, жалея в нем себя. И вот теперь они слезно просили императора помиловать его, однако крики их, вначале громкие, постепенно переходили в какое-то невнятное бормотание по мере того, как на их глазах Калигула все больше бледнел, что было верным признаком его гнева.

— Итак, вы хотите, чтобы я простил того, кто насмехался надо мной и кто ненавидит меня! — вскочив, крикнул Калигула, весь дрожа от ярости. — Ну уж нет, я не собираюсь, подобно своему прадеду, божественному Юлию Цезарю, направо и налево миловать врагов, чтобы потом быть ими же заколотым!.. Клянусь Юпитером, я знаю, почему вы защищаете его! Вы сами ненавидите меня! Вы сами с нетерпением ожидаете моей смерти! Чем же тогда Публий Сульпиций хуже вас? Чем же тогда вы его лучше?

Страх, с которым сенаторы встретили слова императора, перерос в ужас, когда он закончил. Калигула мог, чего доброго, расправиться с ними со всеми, а затем, используя право цензора, пополнить сенат, кем ему вздумается. Страх за себя заставил позабыть сенаторов о жалости к злосчастному Публию Сульпицию. Спасая другого, можно, пожалуй, и самому погибнуть, а ведь жизнь у каждого одна. В конце концов, этот богач сам виноват — ему не следовало дразнить императора прекрасными конями, громадными дворцами, роскошными виллами, а пуще того — щедростью да гостеприимством, бросая тень на Калигулу. Многие тут же подумали, что старик, впрочем, был не так уж и добр, как, о нем болтают, — иной раз он давал меньше, чем у него просили.

Стремясь избежать участи злосчастного Публия Сульпиция, сенаторы принялись громко винить себя в собственной глупости и недальновидности, прославляя ум и проницательность Калигулы. Как только они могли позабыть о божественном Юлии, о его подлом убийстве?.. Соря деньгами, этот толстосум, Публий Сульпиций, просто пускал им пыль в глаза, стремясь усыпить их бдительность показной щедростью и притворной мягкостью, чтобы, улучив момент, напасть (да-да, напасть!) на императора и убить его… Конечно, цезарь как всегда прав, а как он прозорлив, а как он велик…

Они так здорово вопили, что Цезонии это показалось забавным, и она, выплевывая косточки вишен, стала стараться попасть в орущие рты. Шум еще больше увеличился, когда Мнестер, опустившись рядом с сенаторами на колени и поставив перед собой снятое со стола блюдо, принялся отбивать шутовские поклоны, громко стукая в него лбом. Его поза изображала истовое раболепие сенаторов, а звук, получающийся при этом, символизировал обширные пустоты в содержимом их величественных голов.

Шутка мима отвлекла Калигулу от его божественного гнева, превратив злобу к сенаторам в отвращение. Поэтому на этот раз император ограничился лишь тем, что принялся пинать их податливые тела ногами, крича:

— Подлые псы! Вы, ползая на брюхе, только и выжидаете, как бы цапнуть руку, которую вы лижите! Убирайтесь вон! Все вон!

Когда сенаторы, кланяясь и рыдая, наконец покинули «гостеприимные» покои, несколько ужимок Мнестера развеселили императора, и через некоторое время супруги по-прежнему смеялись, как будто позабыв о происшедшем.

Однако Калигула, забывшись, ничего не забыл. Он ожидал услышать просьбу, но Бетилен Басс, говоривший от имени сенаторов, скорее требовал, нежели просил, скорее обвинял его, императора, в неблагодарности, нежели просил его, императора, о милости.

Впервые за три года его правления не зазнавшийся одиночка, но без малого треть сената осмелилась возразить ему, правда, спрятав это возражение в обертку верноподданнической просьбы. Калигула, сам в свое время немало попресмыкавшийся перед Тиберием, слишком хорошо знал цену слезам и мольбам, чтобы в них поверить. Они, видно, считают его дурачком, раз думают, что за их приторной лестью и показной преданностью он не разглядит их презрение к нему и их неверности.

Вечером этого же дня, сразу после ужина, когда Цезония уже удалилась в опочивальню, к императору пожаловал Каллист.

— А, Каллист… Ну что, придумал, как мне вразумить этих лжецов-сенаторов, этих прихвостней Сеяна, которые только и знают, что врут, будто любят меня? — спросил, покачиваясь, Калигула своего фаворита (за день цезарь успел опорожнить изрядное количество кубков).

— Кое-что я могу предложить тебе, божественный… — негромко ответил Каллист вкрадчивым голосом. — Двое из негодных сенаторов, дерзнувших сегодня возражать тебе, — Бетилен Басс и Аниций Цериал — были у Публия Сульпиция на том самом пиру, когда он осмелился оскорбить тебя. Этого чревоугодника скоро будут судить — так пусть же они, так распинавшиеся в любви к тебе, на деле докажут ее, выступив свидетелями в суде. А когда Публий Сульпиций с их помощью опустится в Орк, у них, небось, поубавится охота и льстить, и злословить, да и другие прикусят язык!

Калигуле понравилась задумка грека, и он приказал хитрецу обрадовать ничего не подозревающих сенаторов представляемой им возможностью доказать искренность своих чувств к нему. (А также Каллист должен был проследить, достаточно ли велика будет их радость.)

* * *
В тот же вечер Каллист вызвал Сарта и заперся с ним в своем кабинете, поставив у двери глухонемого ассирийца, верного своего слугу, чтобы помочь какому-нибудь любопытному рабу или вольноотпущеннику избежать соблазна подслушать разговор двух старых приятелей.

— Ну вот, теперь императору, который так хочет быть богом, останется недолго ожидать приобщения к сонму бессмертных, — проговорил Каллист, убедившись, что верный раб занял свое место и дверь надежно заперта. — Сенаторы Бетилен Басс и Аниций Цериал помогут ему в этом. Бетилен Басс давненько беспокоится, как бы божественный Калигула не задержался больно долго на нашей презренной, недостойной его величия земле; да и Аниций Цериал вряд ли захочет его насильно удерживать. В этой истории с Публием Сульпицием, которую ты, разумеется, не раз уже слышал, император приказал им сыграть немалую роль: они должны будут, выступив на суде, подтвердить, что старый сенатор действительно был неуважителен к императору. Затем как верные слуги они обязаны будут доложить Калигуле о выполнении его поручения — я постараюсь, чтобы цезарь захотел лично услышать от них о том, какими преданными ему они оказались. Наше же дело — направить их ленивые руки туда, куда они стремятся в своих мечтаниях. Ты должен будешь намекнуть достойным сенаторам, что неплохо было бы им воспользоваться встречей с Юпитером Латинским (так в последнее время все чаще изволит именовать себя наш цезарь), чтобы помочь ему отправиться на свой Олимп. Ну а я постараюсь, чтобы у них при этом не возникло никаких досадных препятствий. Думаю, что путешествие в суд даст нашим уважаемым сенаторам достаточный заряд бодрости, чтобы справиться с этим делом.

— Но почему бы мне самому не помочь императору стать богом? — спросил Сарт коварного грека. — У тебя слишком слабые руки (так, по крайней мере, ты сам утверждал), сенаторы могут оказаться слишком трусливыми, чтобы пойти на такое, — так не лучше ли будет, если я сам попытаюсь вознести императора на небо?

— Увы, я не могу быть уверен в успехе задуманного наверняка, а поэтому должен предусмотреть возможность неудачи, в случае которой лучше уж пусть погибнут эти гордецы-сенаторы, чем такой преданный друг, как ты.

Египтянин понял, что Каллист попросту не хотел рисковать собой. Ведь если бы покушение на императора совершил он, Сарт, то в случае неудачи подозрение в соучастии неминуемо пало бы на грека (слишком многие знали, что Каллист покровительствовал ему).

Оставив свои мысли при себе, Сарт на словах поблагодарил грека за заботу и добавил, что полностью полагается на его немалый в таких делах опыт и готов выполнить все его указания.

— Таким образом, — продолжал лукавый грек, — у нас остается только одно затруднение: надо, чтобы у дверей, когда император будет принимать сенаторов, стоял преданный нам воин, который не только бы не воспрепятствовал этим достойным исполнителям воли императора выполнить его давнишнее желание, но и сдержал бы тех, кто бы захотел помешать им. У меня есть на примете несколько испытанных людишек, но боюсь, как бы звон кандалов не показался им громче, чем звон моих сестерциев.

Немного подумав, Сарт сказал:

— У меня есть друг-преторианец, которого, правда, не соблазнишь сестерциями, но зато и не напугаешь кандалами. Он, как и все римляне, хорошо знает, что представляет собой наш император, — он, я уверен, согласится помочь нам.

— Ну вот и отлично, — улыбнулся Каллист, всегда предпочитавший, действуя через посредников, оставаться в тени. — Предложи ему это дело, ну а если он согласится, я уж постараюсь, чтобы тогда, когда Басс и Цериал встретятся с Калигулой‚ именно он стоял на часах в императорских покоях. Только торопись: завтра будет суд, послезавтра император устраивает пир, еще день он будет отсыпаться, набираясь сил для новых оргий, ну а потом, я думаю, у него появится желание повидать наших друзей.

Глава одиннадцатая. Суд

На следующее утро Каллист послал раба за Бетиленом Бассом и Аницием Цериалом. Когда сенаторы, удивленные и напуганные, явились, грек сказал им:

— Наш император, божественный Калигула, видя, как горячо вы его любите, решил поручить вам маленькое дельце: сегодня в суде слушается дело Публия Сульпиция‚ и вы, конечно же, не замедлите засвидетельствовать правдивость слов достойного Тита Навия, который, услышав, как этот негодный сенатор поносит императора, обвинил его в оскорблении величия. Ну а после суда вы, конечно же, захотите поздравить Калигулу с тем, что его враг, Публий Сульпиций, благодаря вашей преданности с лихвой заплатил за свои злодеяния.

Грек с удовольствием увидел, как побледнели сенаторы, и, немного помедлив, прочувственно продолжал:

— Вот как вам верит, как вам доверяет император! Да и вы, я вижу, счастливы и взволнованы возлагаемым на вас поручением. Ну а чтобы от радости вы не потеряли дорогу в суд (неожиданная удача может, чего доброго, вскружить вам голову), я дам вам в провожатые смышленого малого.

Каллист тотчас же велел позвать Сарта. Когда египтянин явился, грек распрощался с сенаторами, пожелав им успеха и попросив их поторопиться, чтобы не опоздать к началу судебного заседания.

* * *
Когда сенаторы, сопровождаемые навязанным им проводником-соглядатаем, покинули дом могущественного вольноотпущенника, Бетилен Басс горько молвил, обращаясь к своему товарищу по несчастью:

— Великие боги, что же мы будем говорить на суде? Ведь мы прекрасно знаем, что все, в чем обвиняет нашего старика Тит Навий, — подлая ложь.

— Скажем, что мы ничего не слышали: пришли мы к нему на пир самыми последними, а покинули его дом одними из первых. Может, без нас он что-то и говорил в подпитии, но этого мы не знаем… Публий Сульпиций, конечно же, ни в чем не виноват, но если мы будем слишком горячо отстаивать его невиновность, то наверняка сами окажемся в темнице. Сказав, что мы ничего не знаем, мы сохраним свое достоинство (мы не подтвердили клевету) и не вызовем гнева императора (мы не опровергли ее). Да и в самом деле, не можем же мы утверждать, что Публий Сульпиций никогда не оскорблял императора, только потому, что мы этого никогда не слышали.

Тут Сарт решил вмешаться в беседу почтенных римлян. Он сказал:

— Осмелюсь возразить уважаемым сенаторам: мой господин, божественный Калигула, хочет, чтобы уважаемые сенаторы доказали ему свою любовь и преданность, а не равнодушие и безучастие. Между прочим, император, повелев донести до вас свою волю, также приказал сделать предварительный расчет, как велики ваши состояния.

Сенаторы тревожно переглянулись.

— Что ты хочешь сказать этим, презренный раб? — гневно спросил египтянина Бетилен Басс.

— Поясни-ка свои слова, дружок! — вымученно улыбнулся Аниций Цериал.

— Я лишь позволил себе предположить, что если вы не проявите в суде столько уважения к императору, сколько ему подобает, то божественный Калигула, пожалуй, возместит недостаток из ваших кошельков, а вас пошлет курьерами к Орку, чтобы вы подготовили для Публия Сульпиция достойное его место, — ответил Сарт.

Сенаторы заметно помрачнели.

Единственный сын Бетилена Басса был женат на младшей дочери Публия Сульпиция, сам Бетилен Басс много раз пользовался щедростью старого сенатора, когда исполнял должность городского эдила[655], — ведь ему приходилось тратить много собственных средств на благоустройство города, на многочисленные праздники и зрелища, которые так любимы римлянами. Пытаясь спасти своего родственника и друга, Бетилен Басс организовал визит сенаторов к Калигуле, закончившийся так печально. Он, конечно же, заступился бы за Сульпиция на суде, презрев гнев императора, но что тогда будет с его семьей, с его сыном, Гнеем Бассом?.. Если даже Калигула не станет преследовать сына за непокорность отца, то Гнею все равно останется только что броситься на меч, раз имущество Бассов будет конфисковано и у него не будет средств, необходимых для поддержания достоинства их древнего рода. А дочь старого сенатора?.. Что будет делать она, когда лишится не только отца, но и мужа, и семейного очага?.. Публий Сульпиций должен понять и, конечно же, поймет, что он, Бетилен Басс, вынужден пожертвовать своим достоинством ради их детей.

Аниций Цериал, с виду по-дружески относившийся к Бетилену Бассу, в душе проклинал его. И зачем только он поддался на уговоры этого глупца, и зачем только он участвовал в этом бестолковом, заведомо напрасном визите к императору?.. И вот теперь, попав на глаза Калигуле, ему самому приходится расплачиваться за чьи-то дурацкие бредни. Конечно, Публий Сульпиций много сделал для него — старик не раз выручал его деньгами, но это же не значит, что теперь они вместе должны совать свои головы под секиру палача! Досадно, что некоторые из сенаторов, чего доброго, отвернутся от него после суда — но попробовали бы они сами оказаться в его шкуре! Да и что за прок от того, как он выступит, если судьи все равно вынесут тот приговор, который нужен императору? Так стоит ли себя губить, раз Публия Сульпиция все равно не спасешь?.. Публий, хвала богам, добрый старик, он будет только рад, если его давний приятель, Аниций Цериал, благополучно выпутается из этой истории.

Так оба римлянина нянчили свою совесть, пытаясь хорошенько усыпить ее:один — пряча свое предательство под личину родительской любви, другой — драпируя его в одежды вынужденности и неизбежности.

Сенаторы и вольноотпущенник шли мимо парфюмерных лавок, харчевен и контор менял к форуму, где находилась Юлиева базилика, в которой и должно было состояться заседание суда. Сенаторы, горько сетуя на свою судьбу, не замечали ни зазывающих в свои лавки купцов, ни прохожих, уже многочисленных в этот ранний час.

А вот и форум, символ римского величия и римского могущества. Еще недавно он был сосредоточием высшей государственной власти: в курии проходили заседания сената, а на площадке перед ростральной трибуной[656] — народные собрания. Однако со времен Августа центр реальной власти сместился на Палатин — резиденцию цезарей, сенаторы же вынуждены были довольствоваться лишь некоторыми ее внешними атрибутами, а народ — подачками императоров.

Когда сенаторы и египтянин подошли к Юлиевой базилике, то оказалось, что заседание суда уже началось. Увидев вошедших, выступавший в это время главный обвинитель, Тит Навий, заметно приободрился. Ему, как и судьям, уже шепнули, какую роль должны будут сыграть Бетилен Басс и Аниций Цериал, и хотя у него вполне хватило бы наглости самому полностью вести обвинение, однако поддержка представителей сената, формально продолжавшегося считаться высшим государственным органом власти, тоже была не лишней. Ведь на сенаторов в этом случае возлагалась немалая доля ответственности за судебное решение, справедливость которого некоторым глупцам, еще, увы, встречающимся среди римлян, могла показаться сомнительной.

Бетилен Басс в рассеянности слушал и то, как клялся в своей правдивости Тит Навий, и то, как допрашиваемые после него рабы Публия Сульпиция, наученные претором, хором врали, что их хозяин и в самом деле имел обыкновение поругивать императора. Боясь вслушиваться в слова выступающих, вдумываться в то, что предстояло сказать ему самому, он впал в какое-то оцепенение, желая только одного — как можно дольше оставаться в таком состоянии внутренней застылости, недвижимости, омертвелости.

Аниций Цериал тоже мало вникал в происходящее, но не потому, что был чрезвычайно взволнован судьбой Публия Сульпиция, а потому (что уж там таиться от самого себя!), что был совершенно равнодушен к нему. Своим участием в суде Аниций Цериал был обеспокоен лишь настолько, насколько был им недоволен, а недоволен лишь настолько, насколько был им напуган. Ведь поддержкой Тита Навия он, чего доброго, мог нажить себе врагов среди тех дураков, которые привыкли кичиться своей фальшивой добродетелью. Аниций Цериал мечтал поскорее разделаться с этим неприятным делом и отправиться домой, а там уж время рано или поздно стерло бы черное пятно вынужденной клеветы с белоснежной тоги его достоинства.

Наконец рабы были допрошены, и после этого судья, который вел заседание, спросил у сенаторов, подтверждают ли они показания Тита Навия.

— Да, подтверждаю… — очнувшись, бесцветным голосом сказал Бетилен Басс.

— Да, подтверждаю… — дрожащим голосом проговорил Аниций Цериал, всем своим видом (всклокоченной шевелюрой, трясущимися руками, отвисшей челюстью) выражая глубокие нравственные мучения. Таким образом он стремился вызвать жалость к себе тех, у кого его предательство могло бы вызвать лишь злобу да возмущение.

…Когда сенаторы, сопровождаемые египтянином, вышли на площадь, Сарт распрощался с ними, предварительно поблагодарив их за теперь уже доказанную верность императору.

После этого Аниций Цериал, сокрушаясь над участью осужденного Публия Сульпиция, отправился к себе домой, на Виминал; а мрачный и молчаливый Бетилен Басс уныло побрел к Эсквилину.

Глава двенадцатая. После суда

Бетилену Бассу, сенатору, казалось, что он идет домой, однако на самом деле не он шел, а его несли — его собственные ноги несли его. Лишенные хозяйского присмотра, ноги сенатора прошли Аргилет, Сабуру, улицу Шорников, еще несколько улиц, не имеющих названия, и когда Бетилен Басс пришел в себя, то он обнаружил, что оказался весьма далеко от дома: под ним стелилась пожухлая трава, то там, то здесь виднелись деревья, какие-то кустарники; кое-где были разбиты клумбы. Места показались знакомыми сенатору, и через мгновение он понял, что очутился в садах Мецената — излюбленном месте отдыха римлян. Однако на этот раз кругом не было видно ни души — сад пустовал, вероятно, из-за сырой, пасмурной погоды. Тело сенатора склонялось к земле, и он в изнеможении опустился на колени, горестно взмолившись:

— О великие римские боги! За что вы так жестоки ко мне? Разве я не поклонялся вам? Разве я не жертвовал на храмы? Чем же вызвал я вашу злобу?.. О Юпитер, Янус и вы, вещие Парки, сжальтесь надо мной, избавьте меня от моих страданий…

Кругом все молчало; лишь опавшая листва, подымаемая порывами ветра, шелестела что-то свое. Начал накрапывать мелкий дождик.

Бегилен Басс приник головой к земле. Казалось, последние силы оставили его.

— Боги услышали тебя, римлянин! — раздался вдруг чей-то твердый голос.

Сенатор в недоумении оглянулся — рядом с ним стоял его провожатый — соглядатай, тот самый, который ему и Цериалу был дан Каллистом.

Сарт следовал за сенатором по пятам от самого форума, стараясь оставаться незамеченным: египтянин хотел переговорить с Бетиленом Бассом, но совершенно не собирался делать это на улице, в толпе равнодушных прохожих и любопытных ушей. Сарт, правда, думал, что разговор их состоится в доме сенатора, но Бетилен Басс забрел в сад — тоже подходящее место для беседы.

Египтянин увидел, что сенатор заметил его, и продолжал:

— Да, боги услышали тебя и показывают тебе единственный путь, ведущий к избавлению от твоих мучений. Средство тут одно — ты должен будешь избавить от мучений других, ты должен будешь убить Калигулу. Тебя свербит грязь предательства, и только кровь тирана может смыть ее. Публия Сульпиция уже не спасти — его сегодня казнят, так пусть же убийца сенатора будет принесен в жертву на его могиле!

Бетилен Басс, все еще стесненный неожиданностью, удивленно спросил:

— Как?.. Разве ты не слуга Калигулы?.. Кто же ты тогда?..

— Я слуга самому себе и его смертельный враг, — ответил Сарт. — И я не один — этот злодей своими зверствами нажил себе немало врагов даже в стенах собственного дворца. И вот теперь мы — те, кому надоело терпеть его издевательства и целовать его вонючие ноги, — решили убить его. Ты можешь помочь нам разделаться с этим злодеем, который погубил твоего друга и растоптал твое достоинство.

Поднявшись с колен, сенатор глухо сказал:

— Нет, я сам растоптал его, дрожа от страха за свою жизнь. Я судорожно цеплялся за нее, я совершенно позабыл… нет, не позабыл, я никогда и не задумывался о том, что есть смерть для жизни. А ведь жизнь — лишь отсрочка смерти, смерть неизбежна. И лишь от меня зависит, будет ли эта отсрочка мучением, или нет… Мое тело, хотевшее лишь жрать да развратничать, соблазнило меня — оно посулило мне жизнь, которая оказалась обманом. Я сам обманул себя, я сам внушил себе, что смогу жить и после предательства. Не Калигула унизил меня — я сам унизил себя, но он погубил моего друга, и я отомщу ему… Скажи же, что мне делать?

Выслушав исповедь сенатора, Сарт рассказал ему план Каллиста. Бетилену Бассу предстояло пронести под тогой в императорские покои кинжал (который при обыске «не найдут» рабы — тут уж постараться обещал Каллист) и на приеме во дворце убить Калигулу.

При этом ему должны будут помочь Аниций Цериал и один преторианец — с ними Сарт обещал переговорить и об их согласии сообщить дополнительно.

После того, как Бетилен Басс поклялся сделать все, что от него потребуется, египтянин направился к дому Аниция Цериала.

* * *
Пережитые волнения не отразились на аппетите сенатора. Аниций Цериал, вернувшись домой, плотно пообедал и лег отдыхать. Когда ему доложили, что его вызывает какой-то человек, называющий себя слугой императора, он недовольно поморщился. «Опять Калигула придумал какую-то гадость», — мелькнуло в голове у Аниция Цериала, и славный римлянин поспешил в атрий.

Увидев Сарта, Аннций Цериал несколько растерялся, но не подал виду. Деланно-равнодушным голосом он сказал:

— А, это ты, дружок… Наверное, императору понравилась моя исполнительность и он решил поручить мне еще какое-нибудь дельце вроде сегодняшнего?..

— Не совсем так, почтенный сенатор, однако то, что я хочу тебе сообщить, не менее важно, чем приказ императора. Поэтому проведи-ка ты меня в какое-нибудь укромное местечко, где бы мы смогли поговорить по душам, без посторонних, даже если эти посторонние — твои преданные рабы.

Аниций Цериал кивнул и молча повел египтянина в свой кабинет, на ходу пытаясь сообразить, что же еще может быть нужно от него этому прохвосту Каллиста.

Когда они вошли в комнату, Сарт огляделся и, убедившись, что они одни, сказал:

— Милейший Цериал, я явился к тебе по поручению Каллиста. Мы, верные слуги императора, привыкшие предугадывать желания своего господина, давно терзаемся оттого, что никак не можем собраться с силами да помочь ему осуществить его заветную мечту — сделаться богом. И вот сейчас мы твердо решили, что пришло время забыть наши маленькие нуждишки, нашу большую лень, и наконец-то помочь Калигуле покинуть презренную землю. Бетилен Басс уже согласился участвовать в этом достойном деле; надеюсь, и ты не огорчишь Каллиста своим отказом?

У Аниция Цериала отвисла челюсть.

Каллист хочет убить императора, а его, Аниция Цериала, сделать соучастником… Опять его втягивают в историю, которая отдает тюрьмой и казнью… И с чего только этот хитрец взял, что он, сенатор, подходит в заговорщики? Правда, он, как и многие другие римляне, никогда не разделял буйных развлечений Калигулы и никогда не восхищался ими, но ведь он никогда и не порицал их. Нетрудно сообразить, что если императора однажды все-таки погубит ненависть его многочисленных врагов, то и его приятелям не поздоровится, но сейчас, когда Калигула у власти, было бы самоубийством выражать ему свое неудовольствие. И вот его, Аниция Цериала, сначала толкнули в одну крайность, заставив выступить на суде и сделав, таким образом, в глазах римлян приверженцем императора, а теперь толкают в другую, стремясь сделать его убийцей императора. А ведь если покушение не удастся, то телохранители Калигулы его попросту растерзают на месте… Что же ему делать?.. Отказать?.. Но отказать, когда во всем этом замешан Каллист, значит — быть зарезанным или отравленным уже сегодня (проклятый грек, конечно же, побоится, как бы он, Цериал, не выдал сей опасный замысел, и подошлет к нему убийц).

Так Аниций Цериал колебался между страхом к Калигуле и страхом к Каллисту. В конце концов сенатор решил, что на сегодняшний день могущественный вольноотпущенник все же более опасен, чем его божественный патрон.

— Я согласен вам помочь, — сказал, запинаясь, Цериал. — Правда, я уже лет десять не держал в руках оружие, поэтому моя помощь вряд ли будет существенной.

На это Сарт успокоительно ответил, что «любезному Цериалу» не о чем беспокоиться, — у него есть несколько дней, чтобы поупражняться, хотя вообще-то особого воинского мастерства ему не потребуется: пару раз взмахнул кинжалом — и готово. Затем египтянин вкратце рассказал план операции и на этом распрощался с сенатором, оставив его наедине с собственной трусостью. Сарт отправился в преторианский лагерь, чтобы повидать Марка Орбелия.

* * *
Когда Сарт подходил к казармам, день уже клонился к вечеру, было сумеречно. Занятия уже закончились, а отбой еще не проиграли. В это время преторианцы, если они не стояли на страже, могли свободно выходить из лагеря, поэтому египтянину без труда удалось вызвать Марка.

После того, как друзья обменялись приветствиями, Сарт сказал:

— Помнишь, Марк, я рассказывал тебе о своей жизни, о том, за что я ненавижу Калигулу. Ведь это злодей и тиран! Он изломал мою жизнь, и он убивает все живое — подобно Медузе Горгоне, Калигула превращает всех, на кого падает его взгляд, в мертвых телом или духом. Ну а ты, как же ты можешь служить ему?.. Неужели тебе безразличны его злодейства?

— Я служу не ему, а Риму, — ответил юноша. — Мне не больше твоего нравятся его безумства, и я никогда не собираюсь делать то, что противно моей совести, — скорее я покину преторий и пойду служить рядовым воином в легион, в действующую армию.

Сарт усмехнулся.

— Ты думаешь, что в легионе будешь избавлен от его злодейств, от выполнения его безумных приказов?.. А хоть бы и так, но тогда скажи, какой же ты защитник отечества, раз бежал от врага? Ведь Калигула — враг Рима, он впился в самое сердце твоей Родины — в достоинство ее граждан… — Сарт на миг замолчал, словно какая-то новая мысль пришла ему в голову, и тут же опять продолжал: — Вот ты, Марк, наверное, думаешь сейчас: «Какой-то египтянин, бывший раб, напоминает мне, уроженцу Лациума, о римском гражданстве, чтобы я помог ему отомстить…» Конечно, два года назад Калигула приказал убить меня не потому, что ему никак не удавалось растоптать мое достоинство римского гражданина, недавнего раба, а потому, что ему захотелось уничтожить того, кто знал, как умер Тиберий. И вот ко мне, израненному легионерами, смерть подошла настолько близко, что жизнь стала измеряться мною не сестерциями (они, как оказалось, не нужны умирающему), а тем, что можно было донести до самого последнего проблеска мысли, то есть не тем, что нужно телу, а тем, что нужно душе… Кто-то назовет это чувством выполненного долга, кто-то — доброй памятью, достоинством, порядочностью… какая разница?.. Так я узнал цену собственной жизни — оказалось, она не бесценна, потому что конечна. Так я узнал, что жизнь значит столько, сколько в ней достоинства, и только достоинство в ощущении своем способно уничтожить страх смерти, а значит, и самую смерть, ведь то, чем смерть является нам, есть страх… И вот тогда я решил, что должен убить Калигулу. Ради этого я служу во дворце, ради этого я гну перед ним спину, ради этого я льщу и лицемерю. Хитрая змея Каллист задумал убить своего господина, который стал опасен даже для него, как взбесившийся кобель. Я и двое сенаторов также вошли в число заговорщиков. Покушение состоится через два дня в императорском дворце, и нам потребуется твоя помощь.

Марк нахмурился.

— Да, я ненавижу злодейства Калигулы, но он выручил меня: освободил меня от клятвы гладиатора, дал мне оружие преторианца, наградил деньгами, за которые я выкупил тебя… То, что есть в Калигуле хорошего, было обращено ко мне, так как же я могу убить его? Чем же я буду лучше его, если убью его — того, кто помог мне? Я могу убить убийцу, но не хочу сам становиться убийцей.

Сарт с досадой выслушал Марка и с горечью сказал:

— Калигула так же добр к тебе, как добр рыболов, угощающий какого-нибудь глупого карася червяком, надетым на крючок… Разве это тебя Калигула освободил и одарил?.. Нет, он одарил твою силу и освободил тебя от клятвы гладиатора только потому, что захотел связать тебя клятвой преторианца. Но наши тела не вечны — стоит тебе получить серьезную рану (от которой да хранят тебе боги!), и ты больше не будешь нужен ему… Впрочем, для того, чтобы показаться императору ничтожнее былинки, тебе совершенно не нужно терять силу: Калигула безумен и непредсказуем, если вдруг ему захочется узнать, какого цвета твоя кровь, то он, не задумываясь о твоей преданности, пошлет тебя обратно на арену…

Египтянин говорил, а Марк, потупив голову, молчал. В конце концов Сарт решил, что в необходимости того дела, которое он предлагал юноше, нельзя было убедить, хотя можно было убедиться.

— Я вижу, нам придется обходиться без тебя, — сухо сказал он.

Холодно попрощавшись, друзья расстались, недовольные друг другом. Задумчивый Марк повернул в казарму, а Сарт отправился во дворец, в свою каморку при зверинце.

Глава тринадцатая. Пир

Утром следующего дня Сарт доложил Каллисту о результатах своих хлопот: согласии сенаторов участвовать в заговоре и об отказе Марка Орбелия. Выслушав египтянина, влиятельный вольноотпущенник сказал:

— Ну что же, как и следовало ожидать, твой верный товарищ не пожелал рисковать своим здоровьем ради вашей трепетной дружбы. Позаботься о том, чтобы он, по крайней мере, не проболтался… Делать нечего, придется, видно, мне просить помощь у своих старых приятелей. Может, они любят мои сестерции… Так что наведайся-ка завтра с этим вот мешком к преторианцам Квинту Сентицию и Виписку Фламинию — ты на поверку убедишься, что такие скромные подарки вместе с благоразумной боязливостью огорчить дарителя способны связать людей надежнее, чем самая крепкая дружба.

С этими словами Каллист подал Сарту мешок с сестерциями. Египтянин взял его, взвесил на руке (в мешке доставало тяжести) и спросил:

— Не лучше ли сообщить этим славным римлянам твое предложение сегодня? Если они все-таки откажутся, то мы сможем за завтрашний день подыскать кого-нибудь еще — ведь прием у Калигулы наших сенаторов назначен уже на послезавтра.

— Ни в коем случае. Они слишком жадны, чтобы отказаться от моего презента, и слишком трусливы, чтобы отказать мне, поэтому они наверняка согласятся. Однако моим ребятам нельзя оставлять время на раздумье, о наших намерениях относительно них они должны узнать в самый последний момент, а не то эти храбрецы, если дать им возможность поразмышлять, так раздразнят свой страх к императору, что, чего доброго, умудрятся обратить свое согласие и купленную верность в предательство. Так что оставь переговоры с ними на завтра, а сейчас лучше займись своими питомцами — они могут понадобиться сегодня.

Дело было в том, что на этот день в императорском дворце намечался пир, а на пирах, как известно, император нередко имел обыкновение забавляться, заставляя кого-нибудь из гостей, чей внешний вид был неподобающе величественен или чьи военные заслуги слишком расхваливали, сразиться то с медведем, то с пантерой, то с тигром (император, якобы, предоставлял им, таким образом, возможность проявить свою доблесть). В обязанность египтянина, как служителя зверинца, входило — держать зверей постоянно наготове в такие вот пиршественные дни, чтобы не рассердить Калигулу долгим ожиданием, если уж ему вздумается поразвлечься. (Сарт пересаживал зверей с помощью специальных цепей и крючьев в особые клетки, в которых они, если в них возникала необходимость, переносились в пиршественную залу. Затем в такую клетку подсаживали, по указанию императора, какого-нибудь гостя.)

Расставшись с Каллистом, Сарт направился к своим четвероногим подопечным, а грек занялся последними приготовлениями к приему гостей.

* * *
Ближе к полудню к императорскому дворцу потянулись самые богатые и знатные: то здесь, то там виднелись украшенные золотом носилки, в которых гордо восседали именитые матроны, величественные сенаторы, богатые всадники. Войдя через парадный вход дворца в широкий вестибул, приглашенные проходили между двух рядов преторианцев, выстроившихся до самого триклиния. Бывшие в числе гостей молодые римляне любовались их прекрасными доспехами, пожилые воины — их военной выправкой, юные девушки — их мужественной внешностью, почтенные матроны — их покрытой одеждами мужественностью.

Правда, преторианцы были поставлены Калигулой не для любования, а для устрашения. Император не без основания подозревал, что нажил себе немало врагов, скрывающихся за льстивыми улыбками, тошнотворной почтительностью и притворной преданностью. Боясь их, он, таким образом, хотел как следует припугнуть их.

Пройдя вестибул, гости входили в триклиний, пол которого был выложен плитами из цветного мрамора, а стены искусно украшены мозаикой. В триклинии было установлено пять громадных столов, расположенных друг за дружкой, вокруг которых рабы расставили ложа. Центральное ложе среднего стола предназначалось для императора. Вдоль стен триклиния стояли массивные гранитные колонны, напротив которых в стенах были пробиты ниши; в этих нишах находились преторианцы, обязанные внимательно следить за благонамеренностью пирующих. В их числе был и Марк Орбелий. Когорта, в которой он состоял, в этот день несла охрану императорского дворца.

Марк не был приучен к чревоугодию, подобно тому, приготовления к которому проходили перед его глазами. Юноша с удивлением смотрел на столы, ломящиеся от всевозможных кушаний, одни из которых были знакомы ему лишь понаслышке, а о существовании других он и не подозревал. То здесь, то там красовались блюда, доверху наполненные жареными раками, тарренскими устрицами, гранатовыми зернами, сирийскими сливами. Паштеты из гусиной печенки — одного из любимых лакомств римлян — стояли вперемежку с паштетами из языков фламинго, молок мурен, петушиных гребешков, мозгов фазанов и павлинов. Все эти яства, относящиеся к закускам, предназначались для того, чтобы возбудить аппетит приглашенных или, вернее, разбудить их обжорство, подготовив их, таким образом, к основной трапезе.

Вошедших в триклиний гостей встречали рабы, которые омывали им руки в воде, насыщенной благовониями, и затем отводили их к уготовленным для них ложам. Устроившись, гости приступали к закускам, не забывая и о кубках, в которые подливали вино заботливые руки императорских виночерпиев.

Хотя место Калигулы пустовало, приглашенные, казалось, не были огорчены отсутствием императора. Они дружно наполняли свои желудки, оживленно переговаривались.

— Ты, Габиний, и сам не больно часто появлялся у Калигулы, а сегодня, гляди-ка, даже привел вместе с собой дочку, этакую пугливую козочку… — сказал один тучный римлянин, на пальце которого блестело золотое кольцо всадника, своему соседу, старику лет шестидесяти, одетому в тогу сенатора.

— Поневоле явишься, когда приглашение тебе принесет центурион от самого императора, — проговорил сенатор. — Правда, не понимаю, зачем здесь понадобилась моя дочь?

— Не прикидывайся простаком, почтенный сенатор! Тебе прекрасно известно, зачем такая красавица понадобилась такому молодцу, как наш император, наш Калигула… — многозначительно, с хищной улыбкой опытного развратника сказал один из вольноотпущенников Калигулы, возлежавший по другую сторону от старого римлянина.

Лицо девушки покрылось краской стыда, а ее отец, Тит Габиний‚ мрачно нахмурился.

В это время раб громко объявил о прибытии императора. Гости, еще не успевшие как следует захмелеть, дружно встали, и, увидев входящего Калигулу, разразились криками приветствия. На этот раз император вырядился Меркурием: на нем была пурпурная шелковая хламида, в правой руке он держал жезл, а на голове у него переливался золотой обруч с маленькими крылышками.

Рядом с Цезарем плыла Августа — Цезония Милония. Сиреневая стола прикрывала мясистость ее тела, края столы волочились по полу.

Божественная чета возлегла на свое ложе, и Калигула подал знак продолжать пиршество. Кубки гостей вмиг наполнились прославленным цекубским тридцатилетней выдержки, со всех сторон понеслись здравицы в честь императора, все ликовали.

Впрочем, Калигула, против обыкновения, не обращал внимания на всеобщий восторг (то есть не окидывал грозным взором, по-орлиному, столы; не прищуривал спесиво глаза и не задирал нос, изображая величественность; не прикладывал к уху ладонь, показывая этим самым свою заинтересованность в приветствиях присутствующих и побуждая их к более громким крикам радости). Разумеется, император не был равнодушен к почестям, но на этот раз его занимало что-то другое. По мере того, как все больше гостей замечало такое странное поведение императора, в триклинии становилось все тише, пока наконец не наступила полная тишина.

Тут император перестал крутить головой и уставился в одну точку, видно, отыскав того, кто был ему так сильно нужен. Тит Габиний, с тревогой наблюдавший за Калигулой, с ужасом увидел, что столь пристальное внимание императора было привлечено к его дочери, Габинии…

На лице не спускавшего с нее глаз Калигулы все больше расцветало сладострастие, Габиния все больше краснела, Тит Габиний все больше отчаивался, его старческие щеки стремительно покрывались лихорадочным румянцем гнева.

Калигула не привык обуздывать свои страсти. Не в силах далее сдерживать свою похоть, он воскликнул:

— Какой же ты, Тит Габиний, подлец, — скрывал от своего господина такую кралю! Да, недаром Сергий Катул прожужжал мне о ней все уши! Так что не забудь поблагодарить его — сегодня твоя дочь, подобно Данае[657], удостоится чести испробовать бога, и уж в золотом дожде, клянусь Юпитером, не будет недостатка!

Калигула, не дожидаясь ответа старого римлянина, тут же вскочил со своего ложа, а рабы, привыкшие к таким сценам, молча подхватили под руки Габинию. В этот момент Тит Габиний горестно воскликнул:

— О государь!.. Лучше возьми все мои богатства, но пощади мою дочь, мою единственную дочь, которая еще не познала мужа!..

— Ты, кажется, осмеливаешься возражать мне, вздорный старик! — вскричал Калигула. — Твоя дочка слишком румяна — маленькое кровопускание, клянусь Асклепием, ей не повредит!

Сказав это, мерзкий сластолюбец, не оглядываясь, поспешил к выходу; рабы потащили за ним плачущую и упирающуюся Габинию. Ее отец, давясь старческими слезами, в изнеможении опустился на ложе.

Чем же занималась Цезония, пока шел сей занимательный разговор? Цезония ела. Перед императрицей стояло большое блюдо с соловьиными язычками, сваренными в молоке кобылицы, вот ими-то и увлеклась Августа. Когда Калигула вышел, она сказала одной знатной Матроне, Цинии Арестилле, возлежавшей рядом с ней:

— Эта дуреха так ревет, будто ее вот-вот разорвут… А там всего делов-то — стоит только расслабиться…

— А ты не боишься, что эта молодка утомит цезаря? — спросила Арестилла низким, с хрипотцой голосом.

— Эта-то пигалица? Да мой Гай справится с десятком таких прозрачных созданий, которые и всем скопом не дадут ему то, что даю я… Это для него вроде разминки — вроде вот этих паштетов, тогда как обед еще впереди — Цезония гордо обхватила и приподняла свои тяжелые груди.

— Таким молодцом был и мой покойный муж, Авл Анний. Даром что старик — и днем, и ночью он был готов к любви. И каков привереда! — все время подавай ему новое. Я извела целое состояние на наложниц. Бывало, спросишь у рабыни: «Где хозяин?», а она показывает между ног… Это-то его и погубило: мне самой пришлось стаскивать его с наложницы — старый лакомка испустил дух, взобравшись на нее (а та растеряха стала орать, будто ее насилуют).

Цезония поперхнулась.

— Чтоб ты проглотила свой грязный язык, а не то накличешь беду!.. Нет, с Гаем такая гнусность не случится — ему ведь нет и тридцати, а твоему муженьку, когда он умер, было за семьдесят…

Матроны продолжали беседовать, гости тем временем болтали не менее оживленно, не отставая от них (молчание могло бы быть принято за неодобрение действий цезаря).

— Этот старый осел, почтенный сенатор, остался, кажется, недоволен оказанной ему милостью, — насмешливо сказал Сергий Катул, обращаясь к своим соседям, которые встретили его слова скабрезными ухмылками.

— Он, глупец, должен был еще и благодарить императора, — проговорил Квинт Люппий, один из приятелей Катула.

— Его следовало бы проучить за строптивость, — сказал другой. — И как только Калигула не приказал ему самому держать за ноги свою дочку? Ведь именно так божественный поступил год назад с Децимом Страгулоном.

Собеседники загоготали, видно, представив подобную сцену с Титом Габинием.

— Вот бы ты, Катул, и рассказал этому глупцу, как сладка милость императора, — усмехнулся Гней Фабий с другого конца стола. — Тебе-то она хорошо знакома!

Гней Фабий и Сергий Катул, оба — любимцы Калигулы, не переставая, враждовали друг с другом, борясь за влияние на императора. Однако если один стремился заслужить признательность Калигулы, потакая его распущенности (что Катулу при его достоинствах было совсем нетрудно), то другой — потакал его жестокости (самого Гнея Фабия, впрочем, тоже никто не обвинил бы в излишней мягкости). Гости, сидевшие с ними за одним столом, слушали их пререкания с веселым видом, поддерживая то одного, то другого (отдать полностью предпочтение или Фабию, или Катулу было опасно — это могло бы вызвать злобу обделенного).

— Да Катул, небось, боится, как бы красотка не переманила императора, — сказал всадник Аппий Поппей, возлежавший на одном ложе с Гнеем Фабием. Поппей считал себя большим знатоком любовных утех. — Этим распутницам стоит только почувствовать вкус обольщать — и их уже не отвадить… Когда малышка кричит — ее одолеешь да отбросишь, а когда она ластится, то тут смотри в оба, как бы самому не оказаться побежденным.

Марк Орбелий с негодованием наблюдал за той отвратительностью, которая развертывалась перед его глазами. Калигула, Тит Габиний, Габиния… Ему казалось, что молодую римлянку жадно ухватило какое-то зловонное болото, липкая грязь облепила-облапила ее и потянула в пучину… Да и что, кроме отвращения, может вызвать мерзкий обрубок, приготовившийся, словно ядовитый червяк, ужалить белое тело — только, разве что, еще и желание раздавить его?..

Так что же он, Марк, должен был сделать?.. Вмешаться, убить Калигулу? Но в переполненном преторианцами зале это было совершенно невозможно, даже при его силе и ловкости, — так, по крайней мере, думал сам юноша. Конечно, в этой его уверенности в бессмысленности вмешательства была известная доля опасения за себя, страха за свою жизнь, ведь он бы неминуемо погиб, если бы попытался убить Калигулу, независимо от успешности такой попытки.

Но разве можно живым винить живого в том, что тот не хочет умирать, спасая другого, или даже не другого — не жизнь другого, а другого честь — этакую штучку, что между ног?..

…Когда рабы привели назад растрепанную и всхлипывающую Габинию, за которой горделиво шествовал Калигула, Тит Габиний принялся непослушным языком проклинать императора и призывать на него гнев богов. Калигула было нахмурился, но вместо того, чтобы разъяриться, оглушительно захохотал. Тут же засмеялись гости и Цезония — все увидели, как Мнестер стал носиться вокруг обесчещенной, смешно изображая ее отчаяние трагически сведенными бровями и ладонями, зажатыми в горсть на том самом месте, что пониже пояса. Это спасло сенатора — вдоволь навеселившись, Калигула приказал вытолкать в шею «старого ворчуна и его дочь-поганку, ревущих тогда, когда другие бы радовались».

Рабы выполнили приказание императора. Пир продолжался, голоса гостей, разгоряченных вином, не умолкали. Вскоре была объявлена перемена блюд, и рабы стали заставлять столы новой снедью: тут были и родосские осетры, и лангусты, и громадные мурены, и жареные дрозды под соусом из шампиньонов, и нежные спинки беременных зайчих в обрамлении спаржи. Гости ели и пили, прославляя Калигулу: Когда у многих из них стали заплетаться языки и блуждать взоры, рабы внесли десерт: орехи, африканские смоквы, засушенные финики, маслины, сваренные в меду. Особого внимания гостей удостоился пирог в виде громадного фаллоса, покрытого глазурью. Его поставили на стол, за которым возлежал император, а несколько фаллосиков поменьше поместили на другие столы.

— Будь здоров, божественный, слава тебе! — закричали все.

— Хвала Приапу, я здоров… Думаю, что в следующий раз ты высмотришь для меня кого-нибудь получше, чем эта плакса, — медленно проговорил Калигула, обращаясь к Сергию Катулу (так говорят пьяные, когда речь уже перестает повиноваться им, но рассудок их еще не уснул).

Прежде чем молодой развратник успел ответить, послышался чей-то хриплый голос, ярко размалеванный подобострастием:

— Твой старый слуга рад вновь послужить тебе, о божественный… У меня есть на примете одна красотка, которая, клянусь твоим гением, будет послаще, чем крикунья этого мошенника Катула.

Марк стоял неподалеку от места, где возлежал Калигула, поэтому он хорошо слышал разговор достойных римлян, хотя и не видел их, — их загораживали колонны. В грубом голосе человека, опередившего Катула, юноше послышалось что-то знакомое.

— Давненько тебя… ик!.. не было видно в Риме. Что же это ты забыл своего императора? — поинтересовался Калигула у невидимого для Марка льстеца.

— Клянусь богом, я покинул Рим только для того, чтобы подыскать какое-нибудь милое создание, единственно достойное служить тебе своими прелестями…

Если бы Марк мог не только слышать, но и наблюдать за сотрапезниками Калигулы, то он увидел бы, как смачно чмокнула в щеку говорящего большая куриная кость, вымазанная в соусе.

— Ну а я, что же, недостойна, что ли?

Кость принадлежала Цезонии. Августа была равнодушна к тому, сколько у императора наложниц, но вот единственной-то была она одна…

— Ты бы лучше запустила в него все блюдо, — сказал Калигула и, пуская слюни, поцеловал Цезонию. — Можешь быть спокойна, моя курочка, — если я иной раз пью и цекубское, и хиосское, и сетийское, то это не значит, что я откажусь когда-нибудь от моего любимого фалернского…

У Валерия Руфа (а это был именно он) задрожали губы.

— Прошу тебя, о цезарь, и тебя, Августа, простить меня… Во всем виноват мой пьяный язык — он сболтнул что-то свое, тогда как я только хотел сказать, что моя красотка будет получше иных наложниц, но сравнивать ее с… хм… божественной Августой мне даже не пришло в голову…

Сенатор еще долго извинялся, что-то там бормотал, но августейшие супруги, казалось, не слушали его: Цезония в полудреме от съеденного и выпитого о чем-то вяло переговаривалась со своей соседкой, а Калигула, не отрываясь, пристально смотрел на вино в своем стеклянном кубке (можно было подумать, что император о чем-то напряженно размышляет, между тем как Калигула попросту осоловел от вина).

Наконец взор цезаря покинул кубок и остановился на Валерии Руфе, который все еще продолжал оправдываться.

— Так где же она, твоя девчонка?.. Давай, волоки ее сюда…

— Я доставлю ее тебе завтра же, государь, и тогда ты сам убедишься в смазливых достоинствах Орбелии. Но глупышка может, чего доброго, не поверить такому счастью — тому, что ты хочешь ее видеть, и тогда мне понадобится какое-нибудь доказательство моей правдивости.

— Какое еще доказательство?.. Ну да ладно, пусть Каллист черкнет пару строк от моего имени, хотя не знаю, достойна ли она письменного приглашения цезаря…

Сказав это, Калигула кивнул в сторону своего любимца Каллиста, который возлежал за одним столом с ним.

— Пусть достойный сенатор пройдет в канцелярию сразу же после нашей трапезы — я дам ему такое приглашение, — сказал Каллист вполне трезвым голосом. Грек всегда воздерживался от обильных возлияний, боясь утопить в них свое верное оружие — лукавство. — А чтобы это приглашение выглядело достаточно убедительно, я могу дать в придачу к нему десяток преторианцев.

— Мне будет достаточно и своих рабов, — проговорил Валерий Руф…

Марк, слушая беседу славных римлян, все больше мрачнел. Он узнал Валерия Руфа и с первых же слов сенатора понял, что речь идет о его сестре. И вот теперь-то он возненавидел не только злодеяния Калигулы — нет, он ненавидел его самого.

Каким же он был глупцом, когда считал, что человек обезображивается дурными поступками так же, как чистый в своем истоке ручей мутнеет, пересекаясь людьми или животными; и как из ручья можно напиться, достигнув его истока, так от любого, даже от Калигулы, можно добиться участливости, если его не раздражать и не провоцировать.

Да, прав был Сарт — у этого тирана нет ничего человеческого. Как источник, бьющий мертвой водой, никогда не сможет стать живительным, так и Калигула со всеми его пороками никогда не сделается человечным. Теперь Марк ругал себя за то, что, жалея Габинию, он даже не подумал, как отомстить за нее Калигуле… или даже нет, не отомстить, а уничтожить его, это кровожадное чудовище.

Марк решил во что бы то ни стало добиться с завтрашнего дня отпуска, чтобы с оружием в руках воспрепятствовать Валерию Руфу осуществить задуманное им злодейство.

* * *
Пока шел пир, Сарт крутился в толпе рабов и прислужников у стола Калигулы, ожидая, не понадобятся ли императору его звери. Египтянин хорошо слышал все, о чем говорили за столом. Марк рассказал ему о своей сестре, и он, услышав ее имя из уст Валерия Руфа, понял, что именно о ней шла речь, именно ее сенатор вызвался доставить к Калигуле (уж, разумеется, не для нравоучительной беседы).

«Ну ничего, я помешаю злодейству — этому сенатору, который зовется Валерием Руфом, не выбраться из дворца, — подумал Сарт. Он найдет свою погибель там, где ищет погибель для других».

Пир продолжался всю ночь. Под утро император, которого вконец развезло, отправился в свою опочивальню (рабам пришлось вести его под руки — он еле держался на ногах), вслед за ним побрела Цезония. Немного погодя, гости стали покидать дворец — одних тоже выводили под руки, других выносили.

Валерий Руф казался трезвее обыкновенного, наверное, потому, что удовлетворение сжигавшей его жажды мести сулило ему большее наслаждение, нежели опьянение. Когда он, вместе с другими гостями, направился к выходу (из триклиния сенатор собирался сразу же пройти в канцелярию Каллиста), к нему подошел Сарт.

— Каллист, мой господин, приказал мне проводить уважаемого сенатора в его кабинет, — сказал египтянин, склонившись.

Как и следовало ожидать, Валерий Руф принял Сарта за одного из служек всесильного фаворита. Он кивнул и, ничего не сказав, пошел вслед за египтянином.

Сарт молча повел сенатора по многочисленным коридорам и переходам дворца. Кое-где встречающиеся преторианцы провожали их равнодушным взглядом — все они знали египтянина, который часто водил то одного, то другого любопытного римлянина посмотреть императорский зверинец (разумеется, с ведома Калигулы или Каллиста).

Валерий Руф долго не появлялся во дворце, да и раньше был знаком только с его триклиниями да парадными залами, поэтому он быстро запутался в палатинском лабиринте. В одном из коридоров, по которому они шли, Сарт резко обернулся и сказал:

— Каллист велел тебе ожидать его здесь.

Не дожидаясь расспросов сенатора, египтянин сразу же вышел, прикрыв за собой дверь, через которую они только что вошли.

Валерий Руф остался один. Оглядевшись, он понял, что место, в котором он оказался и которое он сначала принял за очередной коридор, на самом деле было небольшой комнаткой. В эту комнатку вела только одна дверь, через которую они вошли и которую, выходя, так заботливо прикрыл его провожатый. Тусклый свет зарождающегося утра проникал в нее через маленькое оконце, расположенное высоко от пола; оконце выходило в какой-то маленький дворик. Стены комнаты были расписаны сценами с изображением охоты, а пол был, похоже, деревянный, а не мраморный, как во всем дворце.

Валерий Руф нагнулся, чтобы получше рассмотреть довольно широкую щель между досками пола, показавшуюся ему чем-то странной. Вдруг пол заскользил у него под ногами, и грозный сенатор полетел куда-то вниз.

Не успев как следует крикнуть, Валерий Руф приземлился на ворох соломы, устилавшей подземелье, в которое он попал. В тот же момент створки пола, служившего, оказывается, и потолком, беззвучно сомкнулись.

Сенатор оказался в темном помещении, не имевшем окон; лишь небольшой его участок освещался слабо горевшим факелом, прикрепленным к стене. В одну из стен, похоже, была вделана дверь, и Валерий Руф направился туда.

Сенатора остановило громкое рычание. Оглянувшись, Валерий Руф увидел громадного льва. Он закричал, и в этом крике было так же мало человеческого, как и в рыке зверя. Вся его жизнь пронеслась перед ним. Чувствовал ли он раскаяние за те преступления, которые совершил?.. Нет, только сожаление, что ему больше никогда не придется наслаждаться своим богатством и страхом своих врагов, да злобу на самого себя — ведь он так глупо попался!..

А через мгновение все его существо захлестнула волна страха, и больше не было места ни сожалению, ни злобе.

Спустя некоторое время в подземную комнату, оказавшуюся ловушкой для Валерия Руфа, вошел Сарт. (Предварительно египтянин намотал на специальный блок цепь, к которой был прикован хищник, оттащив его, таким образом, к стене.) С сенатором было все кончено — в большой луже крови валялись лишь обглоданные кости того, кто много лет внушал смертельный страх не имевшим достаточной защиты от его ненависти…

Эта ловушка была устроена по приказанию Калигулы для тех, чьими действиями (или бездействием) император был недоволен и от смерти которых он собирался получить удовольствие. Из специального решетчатого окна в стене Калигула любил наблюдать, как удивление жертвы сменяется страхом, страх — отчаянием, отчаяние — предсмертным воплем. Сарт, как служитель зверинца, ухаживал за львом-людоедом, поэтому он прекрасно знал устройство ловушки.

* * *
Сарт видел Марка, когда тот стоял на страже в триклинии, и не сомневался в том, что молодой римлянин, конечно же, слышал разговор Валерия Руфа с Калигулой. Поэтому египтянин, уничтожив следы львиного пиршества, поспешил в преторианский лагерь — он хотел успокоить Марка, а заодно передать людям Каллиста мешок с сестерциями вместе с предложением их благодетеля.

Подходя к казармам преторианцев, Сарт увидел, как из ворот лагеря выехал всадник в темном плаще, подпоясанный мечом. Всадник быстро поскакал по дороге ему навстречу. Расстояние между ними быстро сокращалось, и вскоре в этом нетерпеливом наезднике египтянин признал своего друга, Марка Орбелия.

Марк летел во весь опор и, пожалуй, не заметил бы Сарта, если бы тот не окликнул его. Сдержав коня, молодой римлянин прерывающимся голосом сказал:

— Привет тебе, Сарт! Извини, сейчас я очень спешу. Давай поговорим как-нибудь в другой раз.

— Да, я вижу, как ты несешься, словно тебе не терпится упасть и сломать себе шею. Но на то я и друг тебе, чтобы удерживать тебя от безрассудства. Поворачивай-ка назад — ты уже встретил того; кто был так нужен тебе.

Сарт заметил на лице юноши нетерпение, и ему ничего не оставалось делать, кроме как поведать своему приятелю о том, какое отношение может иметьотнюдь не любопытный и ничуть не любящий животных сенатор к его зверинцу. Заканчивая свой рассказ, египтянин сказал:

— Так что, стремительный юноша, придержи-ка коня! Валерий Руф, этот любитель чужих страданий, больше никогда не будет наслаждаться ими.

У Марка будто гора свалилась с плеч. Правда, к его радости примешивалась известная толика горечи, ведь прежде чем скатиться до безучастия к беде Габинии, он поскользнулся на отношении к злодействам Калигулы в том самом разговоре с Сартом, когда он отказался принять участие в заговоре. Юноше показалось, что он был просто безразличен к тирану, и это безразличие к тирану равнодушие к его жертвам — он скрыл за дрянными ширмами честности и справедливости (честность и справедливость будто бы мешали ему навредить человеку, которому он был вроде как обязан).

— А как же Калигула? — виновато спросил Марк.

— Калигуле мы предъявим счет завтра. Однако поскольку в подобных исках судьей является фортуна, то мы можем и прогореть, а тогда нам придется заплатить за судебные издержки своими жизнями. Но если мы победим, то тем самым выиграют жизни те, кто рискует потерять их, если будет жив Калигула.

— Да, теперь я вижу, что ты был прав, когда говорил, что необходимо убить Калигулу. Я же ошибался… — проговорил Марк задумчиво. — Нет, не ошибался, а боялся. Боялся за себя, когда рассуждал, что если, мол, Калигула не угрожает мне и даже помог мне, то и я не могу поднять руку на него. Я совершенно позабыл о людях, как будто сам я не человек. Я помнил только о себе, о собственной жизни, как будто другие не живут, а я не смертен… Тогда я отказал тебе, а теперь прошу — не отказывай сейчас мне, позволь и мне быть человеком, а не обезумевшим от страха куском плоти…

— Ну-ну, больно-то можешь меня не уговаривать, — ответил, улыбнувшись, Сарт. — Я не собираюсь слишком упрямиться — я соизволяю тебе рискнуть собственной шкурой в этом дельце.

Затем египтянин подробно разъяснил Марку, в чем должно заключаться его участие в заговоре, и друзья расстались.

Сарт направился к Бетилену Бассу, а от него — к Аницию Цериалу. Воротившись во дворец, египтянин сразу же нашел Каллиста и сообщил ему о том, что сенаторы подтвердили свою готовность участвовать в заговоре, а сестерции грека остались неиспользованными.

Каллист выслушал своего поверенного и сказал:

— Ну что же, если опытный садовник Калигула взрастил в твоем дружке такую ненависть к себе, то она, конечно, будет культурой более жизнестойкой, нежели та исполнительность, которую я взлелеял в своих приятелях, подкармливая их сестерциями…

Умный делает ставку не на жадность или дружбу, которые могут быть запущены страхом, а на ненависть — вот истинное чувство, которое не изменит. Так что раз твоего приятеля обуяла злоба к Калигуле и только поэтому он согласился помочь нам — тем лучше для нас, ну а сестерциям я уж найду применение…

Заговорщики еще долго уточняли свои планы на завтра и расстались очень поздно.

Глава четырнадцатая. Покушение

И вот наступил день, когда в сердце Римской империи, на Палатине, должно было совершиться задуманное египтянином и греком.

Весь вчерашний день Калигула выдыхал винные пары, но теперь он был достаточно трезв, чтобы опьянение уже не притупляло такие тонкие материи его души, как злорадство и высокомерие. Именно сегодня Бетилену Бассу и Аницию Цериалу было приказано доложить о том, с какой радостью, и усердием они выполнили, его поручение — стать лжесвидетелями, и императору не терпелось понаблюдать, как их трусость будет смирять их гордыню, ведь нет ничего приятнее наблюдения за тем, как человек, считающийся честным и считающий себя честным, становится подлецом, якобы принуждаемый обстоятельствами (как будто они могут принудить!). Ах, как ему не хочется подло поступать, как он стремится уклониться от того, что ему навязывает судьба, пытаясь обмануть или подкупить ее, используя все доступные ему средства, старательно избегая только самой малости — того, что может поставить под угрозу его жизнь.

Бетилен Басс проснулся, по своему обыкновению, еще затемно. Впервые за несколько месяцев он обрадовался наступающему дню, ведь именно этот день должен был воскресить его порядочность. Наконец-то он избавится от невыносимого позора, который тяжким грузом висит на нем…

Облачившись в тогу сенатора, Бетилен Басс направился к Аницию Цериалу, чтобы затем вместе с ним, как это было задумано хитроумным Каллистом, проследовать в императорский дворец. Разумеется, сенатор не забыл прихватить с собой кинжал, который, как он думал, должен был бы положить конец царствованию тирана.

Аниций Цериал встретил своего коллегу, старательно изображая робость (именно так Цериал расположил морщинки на своем лице, хотя в глубине души он скривился, будто отведавши чего-то горького).

— Привет тебе, Басс, — доброжелательно сказал сенатор. — Я знаю, что тебя тоже, как и меня, полюбил это пронырливый слуга Каллиста. Ну как, собираешься ли ты сегодня у императора не только расписывать, какие прекрасные качества были проявлены тобой на суде, но также и продемонстрировать некоторые другие?

— Я уже достаточно искривлялся, улыбаясь тому, что мне противно, и возмущаясь тем, чем надо восхищаться, — твердо ответил Бетилен Басс. — Я не мим и не паяц — я не собираюсь ничего декламировать или демонстрировать. Я просто выполню то, в чем поклялся великим богам, я просто сделаю то, что должен сделать. Я должен возродить свое достоинство, и для этого я спасу Рим от тирана — я убью Калигулу. А ты, неужели ты колеблешься?

— Что ты! Мне так же тяжело, как и тебе, и я не менее твоего хочу быть честным, и я не более твоего боюсь за себя, — поспешно сказал Цериал. — Пусть погибнет злодей, пороки которого, словно язвы, разъедают наше отечество!

Высказавшийся с такой решительностью и непреклонностью сенатор, однако, не был в действительности наделен этими качествами. Ведь Аниций Цериал был трусом — да-да, всего лишь трусом, а трусость так мягка, подвижна и трепетна, что, даже надевши личину храбрости, она всегда остается зыбкой, как студень. Император пока что не угрожал непосредственно Цериалу, и сенатору не хотелось лезть в логово волка только для того, чтобы потом похвастаться его шкурой. Однако Каллист неутомимо подталкивал его прямо в волчью пасть, и Аниций Цериал вконец намучился от страха. Так трусливая собака мечется между зверем и охотником, ужасаясь то клыкам одного, то тяжелой дланью другого.

Из дома Цериала сенаторы направились прямо на Палатин. Во дворце их уже поджидали рабы, которым Каллист велел сразу же отвести сенаторов, как только они появятся, к императору (отвести сразу же и без обыска — император дожидается сенаторов чуть ли ни с самого вечера, не заставлять же его еще и ждать, пока их ощупают! Кроме того, эти сенаторы доказали свою преданность императору, они птицы известные — то ли гуси, то ли курицы, то ли трясогузки, но уж, по крайней мере, не орлы с железными перьями).

Когда рабы вели Бетилена Басса и Аниция Цериала в покои цезаря, навстречу им попался, как бы случайно, Сарт. В правой руке египтянин сжимал свиток — знак того, что все идет по намеченному плану.

Чем ближе Аниций Цериал подходил к комнате, где Калигула по обыкновению принимал сенаторов, тем сильнее страх перед Калигулой вытеснял из него страх перед Каллистом. Цериалу мерещились римляне, убитые Калигулой: одни из них были отравлены, другие — задушены, третьи — брошены диким зверям на растерзание. И вот теперь подошел его черед. Ведь если даже покушение удастся, если даже нелепая случайность поможет им осуществить задуманное, то все равно сбежавшаяся челядь, раскормленная Калигулой, убьет его. Так что же ему делать, как спастись?..

Наконец сенаторы подошли к зале, где находился Калигула и где им предстояло его убить. У дверей на страже стояли два преторианца, один из которых, как уверял их ловкий помощник Каллиста, египтянин Сарт, должен был помочь им.

Да, Марк Орбелий готов был выполнить то, что ему поручили. Согласно замыслу Каллиста, первый удар цезарю должен был нанести Бетилен Басс, а Марк, услышав шум, обязан был помешать кому бы то ни было войти в комнату.

Сенаторы миновали преторианцев и, отворив дверь, попали в небольшую приемную. Там их встретил старый раб-именователь Калигулы. Старик увидел сенаторов и неспеша подошел к двери, которая вела в аудиенц-зал. Когда он стал открывать ее, чтобы доложить Калигуле о прибывших, Цериал ринулся к нему.

Сенатор оттолкнул старика, рванул дверь и бросился в комнату, громко крича:

— Спасайся! Спасайся! Тебя хотят убить!

Калигула в это время восседал на роскошном троне, упиваясь своим величием и всемогуществом, покоящимся на безнаказанности. Он с ужасом услышал страшный крик Цериала‚ и в то же мгновение лицо его, такое самодовольное, покрылось каплями холодного пота, он весь как-то сморщился, осунулся.

— Предатель! — яростно вскричал Бетилен Басс и, выхватив кинжал, кинулся вслед за Цериалом.

Калигула заметил блеск оружия… Цезарь тонко, по-заячьи, крикнул и бросился в неприметную дверь позади трона, которая вела в коридор, сообщавший его покои с канцелярией.

* * *
В конце этого коридора, сулящего Калигуле спасение, сокрытый колонной, притаился Каллист. Вольноотпущенник императора сжимал рукоятку маленького кинжала.

Кто знает, какие чувства привели грека сюда и вложили в его руку оружие — гнев, ненависть или страх?.. Но, по крайней мере, было ясно, что Сарт ошибался, когда подозревал Каллиста в неискренности — в том, что грек только на словах хотел устранить Калигулу, а на деле, возможно, мечтал об устранении его врагов — сенаторов. Сарт ошибался — Каллист, видно, и в самом деле хотел убить Калигулу, да и разве могло быть иначе?.. Какими бы ни были чувства Каллиста, они никогда не выплескивались за рамки холодного расчета.

С каждым днем Каллисту становилось все труднее с цезарем — Калигула все чаще представлял себя богом и, как это нередко бывает, все больше считал себя таковым, путая представление с действительностью. А ведь богу не нужны помощники… Если раньше император слушался своего советчика-вольноотпущенника, то теперь лишь прислушивался к нему. В безумную императорскую голову того и гляди могла забраться мысль, что она, эта голова, сможет и совсем обойтись без грека…

Словом, Каллисту стало ясно — императору надлежало умереть, и как можно скорее. Другое дело — что нужно было сделать для этого?

Тайный путь показался греку наименее опасным: в случае удачи покушения он получал лавры тираноборца, в случае неудачи ничего не терял. Так Каллист вступил в соглашение с сенаторами, но было бы несправедливо обвинять его в том, что он намеревался намозолить исключительно их нежные руки. Грек предполагал, что, возможно, неумехи-сенаторы и не убьют Калигулу, но они, по крайней мере, сыграют роль загонщиков (так и получилось: Калигула и в самом деле спешил на кинжал своего вольноотпущенника) и, самое главное, — роль ответчиков за убийство цезаря… Сенат ненавидел Калигулу, но сенат был далеко, преторианцы — рядом, и ничего не было бы удивительного в том, если бы им вдруг захотелось в память о полученных от цезаря сестерциях под горячую руку отомстить его убийцам.

…Император, задыхаясь, вбежал в коридор, и Каллист флегматично подумал: «Эх, растяпы… Видать, упустили Калигулу. Придется мне самому прикончить его, а там уж боги помогут мне улизнуть отсюда». Грек поднял руку, с кинжалом — оставалось лишь дождаться, когда Калигула поравняется с колонной, за которой он скрывался.

Не, успел цезарь пробежать и половину пути, отделяющего его от спасительной двери в канцелярию и от притаившегося рядом с этой дверью Каллиста, как она распахнулась — из канцелярии выскочил Кассий Херея. Преторианский трибун, чья когорта в этот день несла охрану императорского дворца, побежал навстречу Калигуле‚ на ходу доставая из ножен меч. В тот же момент из кабинета, с такой поспешностью покинутого Цезарем, выскочил Бетилен Басс.

Калигула стал останавливаться. Ему показалось, что преторианский трибун заодно с заговорщиками, что Кассий Херея хочет убить его… Ноги императора подкосились, и он упал.

— Не бойся, цезарь, я спасу тебя! — крикнул преторианец.

К счастью для Калигулы, тех нескольких шагов, которые ему удалось сделать до своего падения, оказалось достаточно, чтобы Кассий Херея добежал до него раньше, нежели это сумел бы сделать сенатор.

Однако Бетилен Басс даже не пытался догнать Калигулу — как только он увидел, что ему все равно не опередить преторианца, он остановился.

Дело было проиграно: Калигула спасся. Дело было проиграно, но он, Бетилен Басс, не проиграл — ведь он сумел одолеть все грязное, все трусливое, все низкое в себе, отбросить всю эту мерзость со своей души. Больше никогда Калигула не будет наслаждаться его унижением, он победил судьбу, сделавшую его подданным, она более не в силах властвовать над ним.

И кинжалом, приготовленным для Калигулы, сенатор ударил себя в то место, где у человека находится сердце…

Каллист скрипнул зубами: больше надеяться ему было не на что. Тут как раз из канцелярии выбежала большая толпа рабов, привлеченных шумом. Рабы сразу же кинулись к валявшемуся на полу императору, и Каллист неприметно присоединился к ним — благо, его туника была такого же блекло-серого цвета, как и у них.

Вслед за рабами из канцелярии выбежали преторианцы, вместе с Хереей они подбежали к телу сенатора и несколько раз пнули его ногами — не по злобе, а чтобы убедиться в смерти заговорщика. Неопровержимое доказательство точности удара сенатора было получено — Бетилен Басс не шевельнулся. Для верности преторианцы все же пару раз ударили его в грудь, а затем кинулись в приемную. Оттуда доносился шум, в котором опытный воин без труда различил бы лязг железа — характерную музыку битвы, которую создавали самые проникновенные инструменты в мире — мечи.

Музыкантами были преторианцы и Марк Орбелий. Как только из покоев императора донесся шум, юноша выполнил свой долг — он обезоружил преторианца, стоявшего на страже вместе с ним, и теперь, прислонившись спиной к двери (она вела в приемную императора), отражал атаки сбегавшихся отовсюду воинов. Преторианцы пробежали аудиенц-зал императора, не обратив внимание на валявшегося в углу Цериала (сенатор даже не стонал, опасаясь быть вгорячах убитым), пробежали приемную и распахнули с внутренней стороны дверь, которую охранял Марк. Молодой римлянин не мог оглянуться — он был бы тут же пронзен своими противниками, и Кассий Херея без труда оглушил его, ударив плашмя мечом по голове. Марк упал.

Тем временем Каллисту удалось пробраться сквозь толпу рабов, окруживших императора (некоторые из них, придя в себя, узнавали фаворита и сами давали ему дорогу, сторонясь его).

Склонившись над Калигулой, грек поразился его бледности. Глаза императора были закрыты, однако он, увы, не умер — Калигула ровно дышал. Каллист достал из-за пазухи флакончик с пахучей солью и поднес его к носу цезаря.

Калигула застонал и открыл глаза. Рабы запричитали. Каллист, бормоча что-то успокоительное, помог императору подняться и медленно повел его в канцелярию.

Пройдя небольшой коридор, Калигула и Каллист, окруженные рабами, вошли в маленькую комнатку, служившую триклинием. Императора била крупная дрожь. Он опустился на ложе и прохрипел:

— В тюрьму… Негодяев — в тюрьму… Позвать сюда Гнея Фабия, пусть он займется этим делом, он предан мне… Нет, нельзя верить и ему, пусть за ним присмотрит Сергий Катул — они слишком ненавидят друг друга, чтобы сговориться… А ты, мой верный Каллист, присмотри-ка за ними обоими…

В этот момент в комнату вошла Цезония, и Каллист поручил ей успокоение ее напуганного мужа. Сам же фаворит отравился отдать необходимые распоряжения претору Фабию и гуляхе Катулу, а заодно и принять надлежащие меры к сокрытию своего участия в заговоре, который постигла такая неудача.

Часть третья. Претор

Глава первая. Путешествие

После того как Марк, сраженный Кассием Хереей, потерял сознание, преторианцы оттащили его в дворцовый эргастул — тюрьму, предназначавшуюся для провинившихся императорских рабов (впрочем, всадники да сенаторы тоже не считались там большой редкостью). Вот на ее-то холодном полу Марк и пришел в себя.

В голове его стоял какой-то гул, а на душе лежала тоска-мокрица. Руки юноши были заведены за спину и связаны, толстая веревка больно вгрызалась в запястья.

Смерть опять подступила к нему, но не так, как тогда, на арене, когда ему пришлось сражаться с Тротоном… Тогда он сражался с человеком, а не со смертью, и победил-то он человека, а не смерть; сейчас же у него не было противника, который нес бы ему смерть и которого надлежало победить, чтобы остаться в живых, — сама смерть пришла за ним, потому что не в силах смертный, покушавшийся на жизнь цезаря, избежать казни. Цезаря можно было убить, но не победить, сражаясь, — за Калигулой стояла вся Римская держава, купленная гвардия и подкупленные легионы. Неудача заговора означала смерть для заговорщиков; телом невозможно было бороться со смертью, а вот духом, душой?..

Кто-то зашевелился в темном углу камеры и залепетал что-то жалобное, невнятное. Марк приподнялся — там, на соломенной подстилке, валялся Цериал…

Охрану узников несли двое: Децим Помпонин — тот самый ветеран, под началом которого Марк делал первые шаги на служебном поприще, и Луций Метем — преторианец когорты Кассия Хереи. Стражники неподвижно и молчаливо стояли у дверей темницы; они зашевелились лишь тогда, когда в эргастул пожаловал сам преторианский трибун. Вместе с Кассием Хереей в эргасгул вошли три дюжих преторианца.

— Ну что, ребята, как там эти… заговорщики? — негромко спросил Кассий Херея.

— Да что-то их не слышно — наверное, еще не очухались, — равнодушно произнес Децим Помпонин.

— Вот тебе, Децим, приказ императора, — продолжал Херея. — Возьми-ка моих молодцов (он кивнул на своих спутников) и проводи обоих заговорщиков в Мамертинскую тюрьму. Да смотри, чтобы они у тебя не сбежали дорогой, а не то все вы лишитесь голов, да и я, пожалуй, составлю вам компанию.

Децим Помпонин ответил, что приказ ему ясен, и Кассий Херея удалился — видно, в этот день преторианскому трибуну хватало забот.

Старый воин принялся возиться с заржавленными засовами тюремной двери. Некоторое время засовы были отодвинуты, дверь распахнута, и Помпонин вместе с Луцием Метеллом и Авлом Цинноном (так звали одного из преторианцев, приведенных Хереей) вошел в камеру; двое преторианцев остались снаружи.

Ветеран подошел к Цериалу и небольно пнул сенаторское тело ногой.

— Вставай! Выходи! — коротко бросил он.

Цериал медленно поднялся.

— Вы… что вы хотите делать… что вы сделаете со мной?.. — сенатору, наверное, показалось, что ему собираются снести голову тут же, в императорском дворце.

— Да выходи же, выходи, говорят тебе!..

Аниций Цериал стоял и дрожал. Он предал Бетилена Басса в припадке безумного страха перед смертью, которая ему явилась Калигулой. При этом Цериал осознавал, что Калигула не настолько великодушен, чтобы прощать своих, даже раскаявшихся, врагов, и не настолько отзывчив, чтобы испытывать признательность к своим друзьям (то есть называвшимся таковыми), даже если бы они предотвратили угрожавшую ему опасность. Поэтому Цериал не рассчитывал на награду, нет, он мечтал только о том, чтобы живым выпутаться из этой истории. Тюрьму же, в которой он оказался, отнюдь нельзя было принять за осуществление его надежд — Цериал, холодея, подумал, что Калигула, видно, позабыл о его, Цериала, помощи, и теперь его, чего доброго, казнят вместе с этим вот юным преторианцем, небось, позарившимся на сестерции Каллиста…

Преторианцам надоело ждать, когда Цериал восстановит способность к передвижению, — Метелл с Цинноном подхватили его и грубо потащили наружу.

Децим Помпонин подошел к Марку.

— Вставай, сынок, — негромко сказал он, касаясь плеча юноши. — Вставай! Император велел доставить вас в Мамертинскую тюрьму.

Силы юноши уже восстановились; не произнеся ни слова, Марк поднялся и пошел к выходу.

Децим Помпонин вышел из камеры последним. После этого узники и их конвой покинули эргасгул и направились к дворцовым воротам.

Первым преторианцы вели сенатора, рядом с ним вышагивали Кривой Тит (тот самый преторианец, который когда-то повздорил с Марком в кабачке «Золотой денарий») и Луций Метелл. Вслед за Цериалом шел Марк, с боков его охраняли от необдуманных поступков (вроде попытки бежать) Авл Циннон и Пет Молиник, которого Марк спас от рук нубийца Аниситы в доме Муция Мезы. Шествие замыкал Децим Помпонин.

Выйдя из дворца, преторианцы вместе со своими узниками опустились с Палатинского холма на Священную дорогу и пошли по направлению к Капитолию — Мамертинская тюрьма располагалась на Капитолийском холме.

Вдоль всей Священной дороги были выстроены лавки торговцев, на ней до самого позднего вечера кипела жизнь — тут и там покупали и продавали, туда-сюда сновали римлянки и римляне, рабыни и рабы. Гвалт тысяч людей стоял над дорогой. Заметив преторианцев, одни с интересом разглядывали их жертвы, другие со страхом, но большинство оставалось равнодушным — подобные шествия во времена Калигулы не были редкостью. Люди сторонилась, давая дорогу императорским гвардейцам, но кое-где конвоирам все же пришлось то ругнуться, то пихнуть зазевавшегося раба.

В самой гуще толпы Марк вдруг почувствовал, что Пет слегка коснулся его, и тут же юноша услышал шепот преторианца:

— Когда будем проходить мимо ростр, приподними руки — я перережу веревку… Затем я сделаю вид, что поскользнулся, и упаду, а ты — прыгай в мою сторону и беги!

Марк молчал.

Надежда трепыхнулась в нем подраненной птицей. Что ж, попытаться бежать?.. А куда он мог бежать, где он мог укрыться в малознакомом городе?..

«Да где угодно, — подумалось Марку. — Хоть в общественной уборной, хоть в сточной канаве, хоть в какой-нибудь мусорной яме, по шею в грязи. Главное — получить надежду на спасение, значит жить…»

«А как же Пет? — подумал Марк. — Децим Помпонин наверняка обвинит его в пособничестве заговорщику (я — заговорщик), и Пету снесут голову. А если Помпонин сделает вид, что не заметил, как Пет помог мне, то его самого казнят… Впрочем, Помпонин старый воин, он не станет поступать себе во вред. Значит, если я убегу, то вместо меня казнят Пота…»

Когда показались ростры, Марк тихо сказал:

— Нет, никуда я не побегу… — И отодвинулся от Пета.

Ростры приближались.

— Ты должен бежать — ты спас меня, должен же и я что-то сделать для тебя, — зашептал опять Пет. — Кроме того, мне хочется хорошенько насолить Калигуле (чтоб, этот лемур захлебнулся моей кровью!). А может, все обойдется: меня вышвырнут из претория, да и только, ты же будешь спасен.

Пет просто успокаивал совесть Марка, и юноша понимал это.

«Мне-то хочется жить, но ведь и ему не хочется умирать, — подумал Марк. — Я не хочу, чтобы меня убили, но не собираюсь убивать то, что другому во мне не убить — мое достоинство римлянина. Так пусть же боги пошлют мне стойкости — не мертвой, но живой… Старый Архистад (так, если помнит читатель, звали учителя Марка) говорил, что стойкость — не бесстрашие, а страх; но страх не смерти, а жизни, страх утраты достойной жизни — страх жизни подлой, грязной; страх и признание, а не только знание, неизбежности смерти…

Если вместо меня погибнет Пет, то те несколько мгновений, которые он купит ценой собственной жизни у моей смерти для меня, будут мгновениями жизни тела и мучения души, они перечеркнут прожитые мною годы. Этими мгновениями я лишь отсрочу смерть, но погублю достоинство».

— Нет, Пет, оставь меня, я не собираюсь бежать, — проговорил Марк. — Поищи-ка какой-нибудь другой способ навредить Калигуле…

Внезапно Кривой Тит остановился, остановив тем самым остальных преторианцев и их пленников, и резко обернулся. Гримаса злорадства исказила его лицо — в этот момент всякому стало бы ясно, почему его прозвали кривым.

— От самого дворца я только и слышу, как воркует наш Пет с негодяем, нарушившим преторианскую присягу на верность императору, — прогнусавил он. — А ты, Помпонин, прикидываешься‚ будто ничего не слышишь. Да ты, небось, хочешь, чтобы пленник сбежал?! Ну уж нет, я не собираюсь терять свою голову…

— Замолчи! — перебил расходившегося преторианца Децим Помпонин. — Тебе не велено было останавливаться — это непослушание… Ну раз уж ты такой слухач — меняйся-ка местами с Петом! Сдается мне, что ты сам будешь болтать с преступником, как сорока, и о твоей болтливости мне придется доложить центуриону…

Преторианцы поменялись местами, и процессия продолжила свой путь. Вплоть до ворот Мамертинской тюрьмы все молчали, только Децим Помпонин что-то невнятное бормотал себе под нос.

Глава вторая. Собеседники

Весть о покушении на Калигулу быстро разнеслась по Риму. Императорский дворец клокотал, как рассерженный индюк: то там, то здесь раздавались команды центурионов; повсюду носились преторианцы; кругом лязгало оружие. У парадного входа дворца начали собираться знатные римляне. Всегда послушные зову своего страха и подобострастия, они спешили заверить императора в своей преданности; впрочем‚ преторианцы не впускали их.

Каллист в окружении свиты рабов и вольноотпущенников‚ клявшихся в своей любви к императору и умолявших дать им какое-нибудь поручение, выполнение которого послужило бы доказательством их верности, проследовал в свои апартаменты.

В свой кабинет грек вошел один — его охающие и вздыхающие сопровождающие остались за дверью. Затем Каллист позвал секретаря и приказал ему немедленно послать рабов за Гнеем Фабием и Сергием Катулом, а также за Кассием Хереей, чья когорта несла в этот день охрану императорского дворца. Когда преторианский трибун явился, Каллист от имени цезаря приказал ему удвоить стражу в императорских покоях; никого не пропускать во дворец, кроме как с его, Каллиста, разрешения; а также немедленно отправить схваченных на месте преступления заговорщиков — сенатора Аниция Цериала и нарушившего присягу преторианца — в Мамертинскую тюрьму (разумеется, под усиленным конвоем). Как только Кассий Херея вышел, секретарь доложил Каллисту о прибытии Гнея Фабия и Сергия Катула — эти милые римляне, оказывается, уже прослышали о случившемся и ожидали разрешения войти во дворец, стоя у парадного входа в толпе сенаторов и всадников. Таковое разрешение тотчас же было дано греком, и через некоторое время давние недруги вместе вошли в кабинет.

— Приветствую тебя, Гней Фабий, и тебя, Сергий Катул, — сказал Каллист. — Вы уже, конечно, слышали о том подлом злодеянии, которое было совершено здесь, в императорском дворце. Я говорю о покушении на жизнь цезаря… К счастью, негодяям не повезло. Хвала Юпитеру, охраняющему нашего императора, — наш добрый Калигула в безопасности, а злоумышленники схвачены и будут, разумеется, казнены. Однако неясно, как этим негодным сенаторам удалось сговориться с преторианцем‚ были ли у них другие сообщники, помогал ли им в подготовке покушения кто-нибудь из их рабов или вольноотпущенников, были ли впутаны в заговор служители императорского дворца?.. Словом, вопросов немало, и цезарь желает получить ответы на них. Калигула знает о твоей, Гней Фабий, опытности, о твоем умении раскрывать самые хитроумные замыслы его врагов, и поэтому он поручает тебе это дело. Но нашему мудрому императору также ведомо и о том, что даже у преданного слуги из-за чрезмерного напряжения злодейка-слеза может застлать взор. Поэтому, чтобы ты, переутомившись от усердия, не допустил ошибки, император поручает Сергию Катулу дополнить твою опытность зоркостью и выносливостью, присущими молодости. Вам обоим верит император, вы оба должны заняться этим делом.

— Клянусь богами, — грубо произнес Гней Фабий, — я еще не настолько стар, чтобы у меня слезились глаза, когда мне приходится разглядывать замыслы преступника, или дрожали руки, когда мне приходится обуздывать его упрямство. Ну а этот красавчик Катул бодр и свеж только в постели; вряд ли у него хватит силенок заниматься делом, требующим терпения и сноровки.

Выслушав в свой адрес столь хвалебную тираду, Сергий Катул, зло прищурившись, сказал:

— Уж я-то, по крайней мере, вырву всю правду о заговоре у этих негодяев — всю правду, а не их презренные сестерции. Мне ведь достаточно и одного дома — я не собираюсь мошенничать, подобно Гнею Фабию и на высосанные у преступников деньги возводить себе новые хоромы. Хорошо, что император поручает мне присматривать за ним, — потому что такого корыстолюбца, думающего о своем кошельке больше, чем об императоре, заговорщикам было бы нетрудно подкупить.

Гней Фабий собрался было достойно ответить вздорному юнцу‚ в словах которого было больше зависти к богатству претора, чем правды, однако Каллист опередил его. Грек покачал головой и примирительно сказал:

— Ну-ну, столь достойным слугам нашего божественного императора не следует браниться. Император уверен, что вы оба любите его, поэтому он так доверяет вам. Зная о вашей преданности, цезарь горько скорбит о ваших распрях, поэтому, поручая вам обоим вести расследование, божественный повелел мне, ничтожному его слуге, проследить за тем, чтобы ваши разногласия не помешали следствию. Результаты следствия вы также, согласно воле Калигулы, должны будете докладывать мне… Возможно, мне придется самому изредка допрашивать этих злодеев — не потому, что я не доверяю вам, а для того, чтобы более точным было мое представление о заговоре, следовательно, более точными будут и мои донесения императору. При этом я ни в коей мере не собираюсь сковывать ваше усердие своей опекой — можете действовать, как считаете нужным. Кстати, я распорядился всех рабов, находившихся во время покушения в императорских покоях, закрыть в одной из комнат канцелярии, так что можете для начала допросить их, пока эти дурни ничего не забыли.

На этом Каллист закончил аудиенцию, отпустив знатных римлян кивком головы. Как только Гней Фабий и Сергий Катул, обмениваясь своими обычными любезностями, вышли, в кабинет фаворита заглянул его секретарь. Сицилиец сказал, что служитель зверинца, египтянин Сарт, просит немедленно принять его.

…После того, как Сарт узнал о крушении замысла Каллиста, он уже не вспоминал о своей ненависти к Калигуле, а помнил лишь о Марке. Несмотря на настойчивость обстоятельств, Марк без его подсказки, пожалуй, и не подумал бы о необходимости убийства Калигулы — необходимости, которая ему, Сарту‚ казалась столь очевидной, — а значит, и не рисковал бы.

«Мне не следовало вмешивать Марка в это дело, — пронеслось в голове египтянина. — Каллист давал мне деньги для подкупа своих дружков, а я сберег их ему, подставив своего друга. Я желал Калигуле смерти сильнее, чем Марку — жизни».

Однако Сарт недолго рассуждал — времени на причитания, хлопания себя по лбу, кусание губ и ломание в отчаянии рук не было. Египтянин помчался к Каллисту, ему показалось (и, наверное, совершенно справедливо), что только хитрый грек может спасти его друга…

Получив испрашиваемое разрешение, Сарт вошел в кабинет Каллиста. Некоторое время оба молчали. Наконец Каллист сказал:

— Увы, наше дело не выгорело. Разумеется, из этого поражения мы извлечем урок и придумаем в следующий раз что-нибудь получше. Но сейчас мы должны обезопасить себя: надо как можно скорее отправить к Плутону и этого дурачка-сенатора, решившего‚ что предать мой план безопаснее, чем убить Калигулу, и твоего приятеля-глухаря, который не смог отличить шум предательства от шума убийства.

— Делай с Цериалом что хочешь, — глухо ответил Сарт, — но выручи Марка. Он не должен расплачиваться своей жизнью за то, что я уговорил его участвовать в покушении…

Словно облачко пробежало по лицу императорского вольноотпущенника. В его планы, по-видимому, вовсе не входило, чтобы хоть один из участников заговора, кроме египтянина да его самого, пережил ближайшую ночь. Ловкость Сарта могла ему еще пригодиться, кроме того, египтянин не участвовал непосредственно в покушении и был поэтому пока вне подозрения. Но Марка Орбелия схватили с оружием в руках, а он, Каллист, не был настолько наивен, чтобы надеяться, что молодой римлянин вынесет, не проговорившись, допрос такого умельца как Гней Фабий. Короче говоря, совершенно ясно, что Марка Орбелия, равно как и Аниция Цериала, необходимо было умертвить до допроса претора. Но Сарт… Было бы опрометчиво отказывать египтянину, который, чего доброго, мог тогда сам кинуться спасать своего дружка и при этом понаделать немало глупостей.

— Ну что же, я готов помочь твоему приятелю, раз уж вы так дружны, — сказал Каллист, немного подумав. — Но ты не должен вмешиваться в это дело — ты можешь только навредить, тут нужна ювелирная работа. Так что отправляйся-ка спокойно в свой зверинец да сиди там тихонько, как мышка, да пореже неведывайся ко мне, а то нас и так видят вместе чаще, чем этого требуют твои обязанности. Когда ты будешь мне нужен, я сам тебя найду.

На этом старые компаньоны расстались.

Глава третья. Египтянин

Сарт расстался с Каллистом совсем не таким успокоенным, как это могло показаться какому-нибудь безмятежному, погрязшему в неге ленивцу, Правда, лицо египтянина не выражало ничего — дворец был местом, приучающим к скрытности, однако мысли Сарта затеяли такую чехарду в его голове, проделывали такие кувырки и перевертывания, что следовало всерьез опасаться за целостность подмостков, на которых выступали эти мимы.

Сарт медленно шел по мраморному полу канцелярии, сторонясь куда-то спешащих с озабоченным видом рабов и преторианцев, наверное, уже прознавших о покушении на Калигулу.

«Что, поверить Каллисту?.. Каллист спасет Марка?.. (Тут перед мысленным взором Сарта мелькнула коварная улыбка грека.) Нет, Каллисту нельзя верить… Я сам должен спасти Марка, мне надо торопиться, я должен бежать… Бежать?.. Куда бежать?..»

Сарту вдруг захотелось пространства, и он стремительно поднялся на широкую открытую площадку второго этажа канцелярии.

Под ним расстилался Рим. Великий город, окутанный солнцем, вечный, бескрайний Рим… Рим — центр вселенной, откуда шли легионы республики, легионы цезарей захватывать государства и храмы.

А над Римом нависло небо. Пройдут года‚ минут столетия, и рассыплется камень, из которого сложен был город, но еще раньше забудутся люди, мгновение жившие…

«Что с того, что Каллист пообещал выручить Марка? — уже спокойно подумал Сарт. — Каллист не хочет (да и никогда не хотел) уничтожения тирании, а хочет лишь обезопасить себя. Ему, наверное, и в самом деле была выгодна смерть Калигулы — вот он и замыслил покушение на него, а теперь ему надо скрыть свое участие в нем, и поэтому он хочет устранить своих соучастников. Но я-то еще нужен ему, и я не зря ходил к нему — если он и не поможет Марку, то, по крайней мере, поостережется вредить ему».

Теперь Сарту ясно — он сам должен спасти своего друга. Но как это сделать?.. Подкупить тюремщиков? Понабрать всякого сброда и напасть на тюрьму? Но и сброду, и тюремщикам нужны были сестерции, а их-то у него не было (вернее, не было столько, сколько потребовалось бы, чтобы из труса сделать храбреца, из честного человека — негодяя, а из негодяя — честного человека). Кроме того, Сарт знал, что при попытке насильственного освобождения узников, подобных Марку (то есть обвиненных в государственной измене), обычно умерщвляли.

Значит, оставалось одно — раздобыть ключи от темницы молодого римлянина здесь, во дворце. Таким ключом была бы смерть Калигулы…

Сарт вспомнил, как он когда-то просил Каллиста, чтобы тот помог ему самому, без поводырей, убить Калигулу. Он просил помощи — и был уверен, что ему откажут в ней, вот потому-то он просил ее… Он лукавил перед самим собой тогда, он искал оправдание себе, своей безопасности. Да, он хотел, чтобы Калигула был убит, но самому ему не хотелось рисковать, ему хотелось жить!..

Рисковал Марк. Но теперь, чтобы спасти Марка, он должен был рисковать сам. Он должен убить Калигулу, но как это сделать?..

И тут Сарту пришел на память афинянин Фесарион Потрид. Его отец, Потрий, был довольно известным в Афинах учителем риторики, имел собственную школу и собственный язык. Однажды Потрий взялся защищать одного римского гражданина в римском суде. Как на грех, обвинительную речь вздумалось подготовить императору… То ли из тщеславия, то ли из гордости, но скорее — из-за плохого знания императорского нрава Потрий не отказался от защиты, и речь его была блестящей. Неудивительно, что в этот же день Потрия казнили (наверное, на суде он казался сам себе соловьем, своими трелями заглушающим клекот пернатого хищника, но на самом деле он был токующим глухарем, не прислушивающимся к предостережениям друзей). Чьи-то услужливые уста напомнили Калигуле и о сыне оратора — император обратил Фесариона в раба. Вначале Фесарион был послан на конюшню, и там он, горюя об отце, тем не менее добросовестно принялся орудовать скребком. А через некоторое время умер раб, гонявший пыль в императорских покоях, и Фесариона перевели на его место.

Египтянин познакомился с Фесарионом случайно — в одно и то же время они заглянули в одну и ту же лавку, а когда они вышли из лавки, то оказалось, что путь их пролегал в одном направлении — во дворец. По дороге они разговорились, Фесарион рассказал Сарту о своей жизни, Сарт — о своей (то, что можно было рассказать без опаски). После этого афинянин и египтянин несколько раз встречались во дворце — так и подружились.

Сарт надеялся найти Фесариона в специальной дворцовой пристройке, где жили рабы, — там афинянину была отведена небольшая комната. Египтянин прошел несколько коридоров, пересек внутренний двор, вошел в неширокий вестибул и через несколько мгновений уже стучался к Фесариону.

За дверью не раздалось ни звука.

Сарт, видя, что никто не отзывается на стук, толкнул дверь. Она оказалась открытой, и египтянин вошел в комнату.

В комнате было убого: несколько колченогих табуреток, перекошенный стол, рассохшийся деревянный ларь да провалившееся ложе, накрытое соломенной циновкой, теснились меж ее грязных стен. На циновке, лицом к стене, лежал Фесарион.

Афинянин был молод (ему было что-то около тридцати) и худ, вернее, костляв (в нем было что-то от селедки). Когда он обернулся на скрип открываемой двери, то оказалось, что глаза его, совершенно выцветшие, располагались по соседству с крупными веснушками щек как-то асимметрично, из-за чего лицо его напоминало тот самый блин, который, как говорится, был испечен хозяйкой первым.

— Привет тебе, Фесарион, — сказал Сарт. — Ну как, ты все еще греешь мрамор императорского пола своим дыханием?

— Не мешай… (Фесарион уставился в потолок). Только что мне вспомнились Афины — узенькая улочка, где я родился, оливки и виноград, которые всегда были у нас на столе. А школа отца?.. Он брал меня туда, когда я еще ничего не смыслил, и я не столько слушал его, сколько глазел на ужимки его великовозрастных учеников, которые, выполняя урок, жестикулировали, как опытные ораторы…

— Ох, Фесарион… Похоже, что ты напился какого-то дурмана.

— Наверное, знаю, если ты имеешь в виду покушение на Калигулу. Только сейчас забегал ко мне Диодорх, спальник императора, он и рассказал мне обо всем. Но каких действий ты от меня хочешь?.. Я бедный, слабый грек, так что оставь меня в покое…

— Я уже говорил тебе, что Калигулу ненавидят многие, — продолжал Сарт, не обратив внимание на последние слова афинянина. — Вот видишь, нашлись люди порешительнее нас с тобой. Они не побоялись поражения, они не испугались риска, так неужели их поступок, их твердость, их решительность — не пример для нас?.. Твоего отца казнил Калигула, тебя Калигула сделал своим рабом — так неужели ты простил ему все, так неужели ты не хочешь стать свободным и вновь увидеть свои Афины?..

Фесарион начал было прислушиваться к тому, что говорил ему египтянин. Он даже приподнялся на локте, чтобы лучше видеть Сарта, но когда он понял, к чему клонит его приятель, то в испуге отшатнулся.

— Ты предлагаешь мне убить императора… Но моя шея тоньше его волоса, и секире палача так же легко будет рассечь ее, как и у тех, кто сегодня пытался убить его…

Сарт с отвращением плюнул.

— Это слова труса! Ты просто трус, Фесарион, раз боишься быть убитым, убивая того, кто погубил твоего отца и погубит еще многих, возможно, и тебя в том числе. Ты трус, Фесарион, но более того — ты глупец, раз боишься смерти больше, чем рабской жизни.

— Да, я боюсь смерти, но разве ты не боишься ее? — поинтересовался афинянин, и голос его слегка дрожал (не потому, что Фесарион был очень уж обижен обвинением в трусости, а потому, что он был напуган разговором, приобретающим все более опасный характер).

— Я боюсь страха ее и борюсь с ним, а ты поддался ему, склонился перед ним, — ответил Сарт. — Я слышал, что твой отец в свое время расхваливал стоицизм. Так разве он никогда не говорил тебе, что человек рождается со смертью, что она дается ему при рождении, а вот смерть достоинства ему при рождении не дается. Никто не может сделать себя бессмертным, но вот не дать умереть своему достоинству может каждый.

Фесарион сделал попытку усмехнуться.

— Пусть о достоинстве толкуют римляне… Сейчас я — раб, ты — бывший раб, так нам ли о нем рассуждать?..

— Человек теряет свое достоинство тогда, когда становится рабом в душе, когда перестает бороться за свою свободу. Но ведь ты хочешь быть свободным?

— Хочу ли я быть свободным?.. — задумчиво произнес Фесарион. — Да, хочу. Но я не хочу умирать — на что мертвому свобода, на что мертвому достоинство?..

Сарт хмыкнул.

— Глупец, ты все равно умрешь, даже если останешься рабом. Страх смерти ослепляет тебя и залепляет твои уши… Но подумай — что ты боишься в смерти? Отсутствия ощущений и отсутствия сознания. Но ощущения можно насытить и в жизни — съешь барана, и тебе больше не захочется ни ребрышка. Но сознание мы теряем каждые сутки — мы убеждаемся в этом, когда, просыпаясь утром, мы можем вспомнитьлишь то, как заснули. Так что смерть вплетена в жизнь, ее не избежать. А ты, дурачок, пытаешься увернуться от нее. И что же ты получишь, потеряв достоинство, но живя рабом, — несколько плошек каши да несколько судорог сознания, цепляющегося за утекающий остаток жизни?..

Фесарион молчал, и Сарт успокоительно добавил:

— Ну-ну, не горюй. Я говорил о смерти так, как будто покушение на Калигулу обязательно должно закончиться провалом. Но ведь возможна удача! Убийство Калигулы было бы местью за твоего отца, да и ты тогда бы наверняка получил свободу — ведь тебя сделали рабом не по закону, более того, ты сам говорил мне, что ты не внесен в список императорских рабов, а числишься в дворцовых прислужниках. Кстати, если ты захочешь помочь мне, то тебе не придется больно рисковать — тебе не нужно будет махать кинжалом или протягивать императору кубок с отравленным вином. Даже если мне не удастся убить Калигулу, ты вряд ли пострадаешь — ты как бы останешься в тени…

— Так что же я должен буду сделать? — перебил египтянина Фесарион, как будто убежденный им.

— Ну, подумай-ка сам: я не могу войти к Калигуле с оружием (меня, как и всех, кого он вызывает к себе, обыщут), я не смогу достать его ножом или кинжалом в каком-нибудь дворцовом переходе той части дворца, где не обыскивают (в таких местах он всегда появляется с преторианцами, которые не спускают с него глаз). Значит, я должен буду, напросившись на прием и войдя к нему, когда он будет один, раздобыть оружие в его покоях. Я вижу этому единственную возможность — ты прибираешь у него, ты сможешь незаметно под ковер какой-нибудь комнаты (ну, например, комнаты Девяти муз) засунуть вот это…

Сарт протянул Фесариону нож с плоской рукояткой, и афинянин дернулся, будто ему протягивали какого-нибудь ядовитого гада.

— Ну, бери, бери, — сказал египтянин, гневно смеясь. — Это железо ручное — оно не укусит тебя, кроме как по воле хозяина… От тебя требуется только подложить его под ковер. Даже если у меня ничего не выйдет, ты все равно будешь в безопасности никто не докажет, что его подсунул ты.

— А императору и не потребуется доказательств — он снесет головы всем рабам, прибирающим в его покоях, да и только, — уныло сказал Фесарион, все же взяв нож и засовывая его под соломенную циновку. — Ну да ладно, я… я помогу тебе. Только имей в виду: комнату Девяти муз я буду убирать послезавтра — завтра ее убирает сириец Антиох.

— А разве ты не можешь договориться с ним и заменить его?

— Что ты, что ты!.. (Афинянин замахал руками). Мало того, что я согласился прыгнуть в полноводную реку императорского гнева — сейчас Калигула, небось, страх в какой ярости, а что-то будет, если и твоя затея не удастся! — так ты еще пытаешься подвесить мне на шею хорошенький булыжник, ведь после твоего покушения, согласись я поменяться с Антиохом, всякий догадается, откуда взялся нож!.

— Замолчи!.. (Египтянин презрительно посмотрел на Фесариона.) Ну ладно, пусть будет по-твоему. Итак, послезавтра, в комнате Девяти муз, под правым углом ковра, рядом с императорским креслом…

— Да, да… — простонал Фесарион и опять уставился в потолок.

— Сарт вышел, не отказав себе в удовольствии хлопнуть на прощанье дверью.

Глава четвертая. Тюрьма

Когда Сарт покинул кабинет Каллиста, грек, немного помедлив, открыл потайную дверь, вделанную в стену так искусно, что даже вблизи можно было заметить ее, лишь зная о ней и специально приглядываясь. За этой дверью находилась маленькая каморка, туда-то и прошел Каллист. В каморке стоял небольшой шкаф, из его темного чрева Каллист извлек маленький ларец. В этом ларце ожидали своего часа самые верные, самые преданные помощники грека — разнообразные яды, ссыпанные в аккуратно завязанные мешочки.

И каких только специй не было в этом ларце!.. Тут были и порошки для подсыпания в пищу, не меняющие ни вкуса ее, ни запаха, ни цвета; и порошки для подсыпания в очаг — когда жертва разводила огонь, они наполняли комнату ядовитыми испарениями. Разумеется, такой маститый коллекционер, как Каллист, имел также порошки, испаряющиеся сами по себе, без нагревания или намачивания, — эти были бережно ссыпаны в стеклянные флакончики, а уже затем, во флакончиках, они были помещены в мешочки. Одни яды сжигали свою жертву моментально, словно пламя, другие медленно разъедали — человек словно заболевал, с кем не бывает?..

Каллист взял из одного мешочка щепотку находившегося там порошка и припудрил им свою правую руку. Этот яд был получен из цикуты, он не проникал через кожу, а действовал лишь тогда, когда его случайно или преднамеренно отведывали.

Надев перчатки, чтобы не потерять ни пылинки такого замечательного средства, Каллист отправился в Мамертинскую тюрьму. Для своего путешествия Каллист воспользовался носилками, которые понесли восемь здоровых каппадокийцев, и грек всю дорогу торопил их — ему хотелось увидеть Аниция Цериала и Марка Орбелия прежде, чем Гней Фабий и Сергий Катул смогли бы переговорить с ними (оба римлянина, получив приказ вести расследование, отправились допрашивать дворцовых служек).

* * *
Солдаты городской стражи, охранявшие Мамертинскую тюрьму, заволновались — они увидели, что к воротам тюрьмы рабы несут роскошные, изукрашенные золотом носилки. Все знали, что эти носилки принадлежат Каллисту, вольноотпущеннику и фавориту императора. Когда спешно вызванный начальник тюрьмы выбежал за ворота, рабы уже опускали носилки, и как только они коснулись земли, из них, отодвинув полог, вылез Каллист.

Начальник тюрьмы, Гай Куриаций, склонившись перед могущественным вольноотпущенником (о, где ты, римское достоинство!), почтительно сказал:

— Рад видеть тебя, достойный Каллист. Чем могу быть полезен я тебе или нашему императору, божественному Калигуле, который, как известно, доносит свою волю до нас, его преданных слуг, через таких уважаемых римлян, как ты?

— Император поручил мне наблюдать за расследованием преступления этих ужасных злодеев, которых доставили сюда сегодня. Причем я обязан время от времени докладывать Цезарю о ходе следствия, — важно ответил Каллист. — Первое сообщение я должен сделать уже сегодня вечером, поэтому я намерен допросить негодяев сейчас же. Проведи меня к ним.

Гай Куриаций, уверяя в своей преданности императору и проклиная осмелившихся поднять руку на него, сразу же повел Каллиста во внутренние помещения тюрьмы.

Грек и его проводник прошли через несколько тюремных двориков, полутемных коридоров, железных дверей, у каждой из которых стояло по два охранника, и остановились у решетки, загораживающей вход в подземелье. Куриаций крикнул пароль — стражник, стоявший по другую сторону от решетки, поднял ее с помощью специальной системы блоков. Каллист и Куриаций ступили на небольшую площадку, являющуюся входом в подземелье, и по каменным ступеням, истертым многими поколениями тюремщиков и узников, стали опускаться вниз.

Через некоторое время они оказались в коридоре, куда выходили двери камер. Коридор слабо освещался еле горевшими факелами, прикрепленными к стенам на большом расстоянии друг от друга. Пахло сыростью и плесенью. Каллист и его проводник дошли до самого конца коридора — там был пост охраны, представлявший собой стол, за которым сидели два надзирателя, игравшие в кости. Узнав в одном из подошедших своего начальника, а в другом тень императора, Каллиста, они дружно вскочили, всем своим видом выражая почтение и подобострастие.

— Посвети-ка нам, Аппий, — сказал Гай Куриаций, обращаясь к одному из них.

Тюремщик вынул один из факелов из настенного держателя. Освещаемые его неровным светом, начальник тюрьмы и Каллист подошли к одной из дверей подземелья. В дверь было вделано два замка, один из которых открыл Гай Куриаций, выбрав подходящий ключ в связке, висевшей у него на поясе, а другой своим ключом открыл Аппий.

Начальник тюрьмы толкнул дверь, и все втроем они вошли в маленькую каморку, служившую последним пристанищем многим знатным римлянам. Тюремщик высоко поднял факел — самые дальние углы комнаты осветились. В одном из них стал виден человек, сидевший на ворохе соломы, уныло склонив голову. Это был Аниций Цериал.

По пути в тюрьму Цериал несколько раз обмирал, когда преторианцы замедляли ход — ему всякий раз казалось, что это делается из-за близости места казни. Слова, сказанные Кривым Титом по поводу Марка, несколько успокоили сенатора — Цериал начал догадываться, что преторианцам велено доставить его и другого участника заговора в тюрьму, не более того. В камере же страх опять захлестнул Цериала — ведь его узничество, как и всякая отсрочка, должно было рано или поздно кончиться…

Любое шарканье ног, любой скрип за дверью Аниций Цериал воспринимал как верный признак приближения палача, поэтому увидев вместо палача Каллиста, он несколько приободрился. Мысль о том, что это именно он выдал план Каллиста, мелькнула в голове сенатора и тут же пропала — Каллист сам пришел к нему, а не прислал палача, значит он, Цериал, еще может приходиться Каллисту. Вот только как гадать, что нужно Каллисту от него?.. Быть может, грек не произнесет вслух свое желание, и жизнь его будет зависеть от того, правильно ли он угадает, как ему следует угождать…

«Наверное, Каллист хочет обратить свое поражение в свою победу (а может, на поражение-то он и рассчитывал!)» — подумал Цериал.

Сенатор успокоился настолько, что способность мыслить вернулась к нему.

«Не иначе как он собирается разделаться со своими врагами, схватив их под предлогом участия в заговоре. Наверное, в этом-то я и должен помочь ему — я должен буду назвать кого-нибудь из тех, на кого он зол, своими приятелями-соучастниками».

Решив таким образом добиться прощения за предательство ценой нового предательства, Аниций Цериал повалился на колени. Плача и стеная, пополз он к Каллисту, обращаясь к нему прерывающимся голосом:

— О наконец-то пришло мое избавление!.. Каллист, великий, заступись за меня пред императором — ведь я не виноват, я предан ему, это я предупредил его тогда… Внеси успокоение в мою истерзанную душу — скажи, что я могу надеяться на твою защиту. Боги, как путаются мои мысли… А ведь голова моя должна быть ясной, чтобы я не забыл никого из тех негодяев, что злоумышляли против императора… Подскажи мне, великий, славный, добрый Каллист, как мне вымолить прощение, как я должен себя вести, что я должен говорить?..

Стоя на коленях перед вольноотпущенником, римский сенатор целовал край его тоги и пол у его ног.

Каллист злорадно наблюдал за унизительными телодвижениями и позорным лепетом сенатора, осмелившегося нарушить его планы и теперь жестоко расплачивающегося за это. Вдоволь налюбовавшись, он успокоительно сказал:

— Похоже, Аниций Цериал, ты и в самом деле раскаиваешься в том, что сообщил о заговоре лишь в покоях императора, подвергнув, таким образом, жизнь божественного риску, — и это вместо того, чтобы рассказать мне обо всем без утайки еще накануне вашего визита к Цезарю. Мне жаль тебя, и я, наверное, и в самом деле замолвлю о тебе словечко императору. Так что успокаивайся, приводи свои мысли в порядок: завтра я, пожалуй, опять навещу тебя, и мне понадобится, чтобы твоя память была достаточно крепкой.

С этими словами коварный грек протянул сенатору правую руку, с которой он предусмотрительно снял перчатку еще в коридоре. Аниций Цериал покрыл ее поцелуями, рассыпаясь в благодарностях, — перед ним забрезжил свет надежды.

Да, Каллист недаром напудрил свою правую руку ядовитым порошком!.. Повидав за свою богатую заговорами и их крушениями жизнь множество смертей, он прекрасно знал, что барахтающиеся в трясине отчаяния несчастливцы готовы ухватиться за любую соломинку, не задумываясь о том, не обернется ли эта соломинка ядовитой змеей…

Когда Каллист посчитал, что Аниций Цериал нализался достаточно яда, он оторвал свою милостливую руку от его алчущих губ — ведь оставшегося на ней порошка должно было хватить и для насыщения другого опасного заговорщика — Марка Орбелия. Обещание спасти Марка, данное Сарту, было обманом — хитрый грек не собирался ради дружбы египтянина и римлянина рисковать собственной жизнью.

Из камеры Цериала Каллист и тюремщики отправились прямо к Марку Орбелию.

Молодой римлянин дремал, прикрывшись плащом, который, однако, мало защищал от промозглой сырости подземелья. Теперь руки Марка были свободны — тюремщики, которым преторианцы передали его, внимательно проследили, как тюремный кузнец приковывал юношу за ноги к короткой цепи, закрепленной в стене, и после этого развязали его. Марк твердо знал, что ему надлежало делать дальше — терпеливо снести то, что ему предуготовила судьба, умолчав о том, что ему было известно о заговоре, чтобы не подвести Сарта. Утомленный происшедшими событиями, Марк, как только его оставили одного, задремал, или, вернее, забылся.

Молодого римлянина заставил очнуться чей-то насмешливый голос:

— Ого! Молодец, видно, не больно раскаивается в своем злодеянии — глядите-ка, как он спокойно посапывает, будто честный земледелец после целого дня работы!

Повернувшись на голос, Марк увидел худого римлянина в тоге — в нем он признал Каллиста (во дворце юноше довелось несколько раз видеть знаменитого вольноотпущенника), а в его спутниках по их темным плащам и подобострастным лицам он верно угадал тюремных служек.

Каллист заметил, что пленник пришел в себя, и продолжал:

— Молодой человек, по-видимому, слегка запамятовал о происшедшем, а может, его слишком хорошо вразумили мечом, так что спешу напомнить: ты покусился на жизнь принцепса и по римским законам заслуживаешь смерти.

— Смерть мы заслужили, родившись на свет. (Марк говорил медленно — усталость и удар давали о себе знать.) А вот то, какую жизнь мы заслужим, зависит лишь от нас самих — иная жизнь бывает хуже иной смерти.

Каллист усмехнулся.

— Скоро ты на собственном опыте убедишься, что смерть всегда хуже жизни… Клянусь богами, смерть будет горька для тебя: ведь одно дело — умирать утомленным старцем, пресытившимся ее удовольствиями‚ иное — умирать молодым, не познавшим всех ее радостей.

— Ну, если радостями да удовольствиями считать пьянство, обжорство, разврат, то и в самом деле — не напившись допьяна, не наевшись досыта, не натешив похоть до онемения членов, с жизнью горько было бы расставаться. Но если радость и удовольствие заключаются в достоинстве и чувстве выполненного долга, а предательство и трусость ведут к мучениям, миновать которых можно, только сойдя с дороги жизни, так не предпочесть ли жизни смерть?

Марк говорил уверенно — он отвечал, а не спрашивал. Однако Каллист тоже не считал себя учеником, но считал учителем — он знал за собой право спрашивать, а не отвечать.

— Твои рассуждения достойны римлянина… — внушительно проговорил Каллист и далее с насмешкой, подчеркивающей его пренебрежение к только что сказанному, он продолжал: — Но они достойны римлянина — старика, у которого уже не гнутся колени, чтобы перепрыгивать препятствия, встречающиеся на жизненном пути, и поэтому бедняга вынужден сойти в придорожную канаву — так старость за сильными словами скрывает свое бессилие. (Тут Каллист ненадолго остановился, якобы давая юноше возможность обдумать его слова, а в действительности же — подождав, пока яд его слов впитается в душу Марка.) Но зачем же тебе, такому молодому, умирать?.. Тебе следовало бы перепрыгнуть препятствие, которое глупцы да гордецы называют достоинством, и ты не оказался бы здесь. Так нет же, ты полез напролом, ты хотел сокрушить препятствие твоему так называемому достоинству — нашего императора, и вот результат — ты сам сокрушен. Ты упал, но ты еще не скатился на обочину, ты еще можешь подняться!.. Я чту твою смелость и твое мужество, а император милосерд. Я наверняка упрошу его простить тебя, если ты раскаешься в своей гордыне и поможешь мне кое в чем…

Всю дорогу в тюрьму Каллист раздумывал, как ему вести разговор с Марком, как добиться той степени благодарности юноши, чтобы Марк, если не прильнул к его отравленной руке, подобно Цериалу, то, по крайней мере, пожал бы ему ее (хоть пылинка яда с руки юноши обязательно попала бы Марку в рот — Каллисту стоило только после посещения тюрьмы велеть накормить узников). С Цериалом было проще — понятнее…

«Этот юнец знает о том, что покушение на Калигулу — дело моих рук, — размышлял грек. — И если я предстану перед ним как его товарищ, не разоблаченный и достаточно влиятельный, чтобы спасти его, то, я думаю, пара ободряющих слов — и он бросится ко мне в объятия, а там уж мне надо будет как-нибудь изловчиться и подсунуть ему свою руку. Но такой разговор можно вести только наедине с ним, когда же он умрет, проклятому ищейке Гнею Фабию наверняка покажется странной его смерть — сразу после моей с ним беседы, — и вопросов не оберешься… Итак, все это не годится — я ведь должен встретиться с мальчишкой в присутствии свидетелей, которые могли бы подтвердить, что я не мог убить его. Но перед ними я должен выглядеть как верный слуга Калигулы… Значит, остается одно — я должен так повести себя, чтобы юнец подумал, будто я — прислужник Калигулы, организовавший не покушение, а инсценировку покушения втайне от императора для каких-то своих целей: чтобы запугать (но не убить) Калигулу или чтобы погубить Басса с Цериалом — пусть думает, как хочет. Он, конечно, разозлится — как же, его обманули!.. И он может болтнуть о моем участии в заговоре при тюремщиках… Нет, не болтнет — он будет молчать, ведь если меня разоблачат, то разоблачат и Сарта, его дружка. Однако мне не нужна его ненависть ко мне — мне нужна его признательность. Следовательно, я должен дать ему надежду на спасение — этого наверняка будет достаточно, чтобы он перестал дуться на меня…»

Вначале все шло, казалось бы, так, как и рассчитывал Каллист, Марк ни словом не обмолвился о его участии в заговоре. Правда, грека немного смутило то, что Марк не проявлял ни малейших признаков злобы по отношению к нему — ведь организатором заговора был он, Каллист, и он был на свободе, в то время как его рядовой участник-исполнитель, Марк, сидел в тюрьме, и вот теперь Каллист будто бы судил Марка за то, что сам организовал.

Такую незлобивость юноши Каллисту больше всего хотелось бы объяснить тем, что тот попросту боялся рассердить человека, который мог бы помочь ему (то есть его, Каллиста). Однако при этом Марк должен был стенать на манер Цериала, умолять о милости, а не проявлять такую удивительную твердость. Вот эта-то твердость (или стойкость — как кому нравится) и удивила Каллиста.

Каллист решил, что стойкость юноши исходит из уверенности в том, что его непременно казнят (что его стойкость была сродни обреченности), поэтому стоит только расшатать эту уверенность в неизбежности смерти обманчивой надеждой на спасение, как от невозмутимости и хладнокровия молодого римлянина не останется и следа.

Закончив говорить, грек внимательно всмотрелся в лицо Марка, и ему показалось, что черты юноши потеряли былую суровость. Ему показалось, что он убедил мальчишку — да и разве много нужно доводов, чтобы доказать преимущество жизни перед смертью?..

Принимая молчание Марка за радостное волнение, вызванное открывшейся перед ним возможностью спастись, Каллист бодрым голосом сказал:

— Ну-ну, не горюй. От тебя нужно только раскаяние и послушание, а там уж я помогу тебе.

Затем, прощаясь, грек с дружеским видом протянул юноше руку (конечно же, правую, ядовитую). Каллист не рассчитывал на поцелуй, но был уверен в рукопожатии: не рассчитывая на пресмыкательство Марка, он был уверен в его признательности за обещанное ему заступничество.

Однако напрасно коварный грек протягивал свою отравленную приманку — юноша, казалось, не замечал ее. Каллист держал руку на весу до тех пор, пока она не стала дрожать — тогда уж ему ничего не оставалось делать, кроме как развернуться, ругнуться и выйти.

Каллист велел тюремщикам хорошенько сторожить узников, после чего отправился обратно, на Палатин, по пути обдумывая способы, как бы ему побыстрее извести Марка. Грек отнюдь не был успокоен стойкостью юноши, так как был уверен в том, что огонек палача способен сделать самого твердого фанатика мягче воска, а самого молчаливого — болтливее сороки.

Глава пятая. Прозрение

Окончив расследование во дворце, Гней Фабий и Сергий Катул на время прервали свое общение, которое, увы, нельзя было назвать взаимно благожелательным и которое (что уж там греха таить!) весьма неприятно щекотало их чувства. Гней Фабий направился в тюрьму — допрашивать схваченных заговорщиков, а Сергий Катул — домой, так как после бурно проведенной ночи он чувствовал усталость. Утомленный развратом юнец, впрочем, пообещал к вечеру заявиться в тюрьму, чтобы, как он сказал, «помочь Гнею Фабию сдержать свою алчность и не поддаться на посулы преступников».

Гней Фабий предпочитал всегда проводить расследование по горячим следам, поэтому, добравшись до тюрьмы, он приказал немедленно послать за палачом Антохом — лучшим мастером пытки, а сам в сопровождении уже знакомого нам начальника тюрьмы Гая Куриация и надзирателя Аппия направился к схваченным заговорщикам.

Когда тюремщики открыли дверь камеры Аниция Цериала и, почтительно пропуская вперед претора, вошли туда, то они увидели своего узника лежащим на полу, раскинув руки.

— Что это он так развалился? — встревожился Гай Куриаций.

Начальник тюрьмы подошел к распростертому телу и несколько раз пнул его носком сапога.

Гней Фабий молчаливо стоял, загораясь злобой. Увидев сенатора, он сразу понял, что от Аниция Цериала ему уже не дождаться приветствий и не добиться признаний.

Сенатор был мертв. Возможность получить какие-либо сведения о заговоре, таким образом, резко уменьшилась.

Гней Фабий грозно взглянул на начальника тюрьмы и устрашающе тихо сказал:

— Ты, видно, забыл, негодный, что наказания обрушиваются на головы не только рабов, но и преступников, а преступниками могут быть признаны не только рабы, но и свободнорожденные римляне, такие, как ты. А разве не преступление (тут голос претора загремел) своей тупостью и ленью разъедать правосудие императора?.. Тебя держат здесь для того, чтобы ты берег своих питомцев, как зеницу ока; пестовал их, как собственных детей; лелеял их, как свою возлюбленную; охранял их так, чтобы никто не мог нарушить священное право цезаря — право перерезать нить их жизни. Говори же, несчастный, говори: кто мог убить сенатора?.. кто входил к нему?.. кто видел его?.. кто разговаривал с ним?.. Говори правду, помни: ежели я разгляжу хоть крупицу лжи в твоих словах, то я позабочусь, чтобы Аниций Цериал не надолго опередил тебя на своем пути к Харону!

— Клянусь всеми богами Рима, — испуганно, с дрожью в голосе, начал Гай Куриаций, — после того, как преторианцы ввели этого преступника в предназначенную для него камеру, в которой мы сейчас находимся, только однажды ее дверь раскрывалась — Каллист, вольноотпущенник Калигулы, велел мне провести себя самого к сенатору, и я выполнил это распоряжение, ведь он — управляющий канцелярией императора, и он приказывал мне именем императора.

«Интересно, что здесь было нужно этой старой лисе?» — подумал Гней Фабий. Правда, Каллисту было поручено наблюдать за следствием, но претор не ожидал такой прыти от вольноотпущенника, который сумел переплюнуть даже его усердие, — встретиться с пленником раньше его самого.

— И что же делал здесь этот славный римлянин? — спросил он вслух.

— Почтенный Каллист пробыл здесь совсем недолго, — принялся объяснять Гай Куриаций. — Он лишь пообещал Аницию Цериалу, тронутый его слезами, свое заступничество, а на прощание сказал, что завтра еще раз навестит его. Мы, я и Аппий, присутствовали при их разговоре, и — видят боги — больше меж ними не было сказано ничего.

— Не передавал ли Каллист сенатору что-нибудь?

— Нет, они только разговаривали. Ведь правда, Аппий? (Начальник тюрьмы с надеждой посмотрел на своего помощника, ожидая, что тот подтвердит его слова.)

Надзиратель Аппий, отвечая на обращение Куриация, так энергично и размашисто закивал головой, что можно было подумать, будто у него тряпичная шея.

Немного помолчав, Гней Фабий сказал:

— Теперь я, кажется, понимаю, в чем дело. Аниций Цериал не иначе как скрывал под своей туникой яд, а вы, растяпы, даже не удосужились как следует обыскать его! Когда же он окончательно убедился, что дела его плохи, то он глотнул из пузырька и фьють! — упорхнул от вас. Но вам это так даром не пройдет, негодники, ужо я доберусь до вас!

Ругая на чем свет стоит бедных тюремщиков, Гней Фабий, однако, в душе не разделял уверенность, звучавшую в его же собственных словах. Смерть сенатора продолжала оставаться для него загадкой.

«Вряд ли Цериал отправился к берегам Стикса без посторонней помощи — ведь негодяи вроде него слишком живучи, чтобы умереть от страха, и слишком трусливы, чтобы пойти на самоубийство, размышлял претор. — Но кто же тогда убийца?.. Каллист?.. Но эти олухи-тюремщики утверждают, что вольноотпущенник и сенатор мирно беседовали друг с другом и мирно разошлись, хотя…»

Претор прекратил сквернословить (без чего, как известно, не обходится ни одна крепкая ругань) и быстро спросил:

— А что, Каллист не подходил к сенатору?

Гай Курнаций и Аппий переглянулись.

— Нет, Каллист не подходил к Цериалу, — проговорил Куриаций. — Правда, сенатор сам подошел к нему, когда они прощались. Цериал поблагодарил Каллиста за обещанное заступничество, и весьма горячо: видишь, любезный Фабий, вся туника Цериала в грязи — он вымазал ее, ползая у ног Каллиста.

Гней Фабий некоторое время молчал, обдумывая услышанное. «А что, если Каллист, прощаясь, сунул Цериалу, незаметно от растяп-тюремщиков, какой-то яд?.. Быть может, сенатор все же отравил себя сам: этих трусов не поймешь, чего они больше боятся — смерти или пыток… Впрочем, Каллист мог убить Цериала и без его на то согласия, раз у них было такое теплое расставание: говорят, есть яды, действующие через кожу, — Каллист мог мазнуть Цериала одним из них, прикоснувшись, будто невзначай, к его телу, например, к щеке (а сам Каллист, чтобы яд не подействовал на него самого, мог накануне принять противоядие)… Как бы то ни было, смерть, чтобы настичь Цериала, наверняка не обошлась без услуг Каллиста. Следовательно, Цериал знал о Каллисте то, что, по разумению грека, не должен был узнать я… Да поможет мне Юпитер — я выведаю во что бы то ни стало, каких же это признаний Цериала так боялся Каллист!»

— Ну что же, ведите меня теперь к преторианцу, — сказал Гней Фабий, обращаясь к тюремщикам. И тут же тревожная мысль мелькнула в его голове! «А что, если и другой схваченный заговорщик мертв?»

— А что, Каллист посетил и этого… преторианца? — как бы мимоходом спросил претор на пути к камере Марка.

Тюремщики замялись. Затем, немного помедлив, Гай Куриаций согласно кивнул.

— Что же вы стоите, остолопы?! Ведите же скорее меня к нему! — раздраженно крикнул Гней Фабий…

* * *
Когда провожатые претора распахнули двери камеры Марка, Гней Фабий облегченно вздохнул: молодой воин, целый и невредимый, спокойно сидел на ворохе соломы и, казалось, не собирался умирать.

«Ну уж из этого-то юнца я вытрясу все, что он знает», — подумал Гней Фабий.

Претор велел тюремщикам выйти, и когда они покинули камеру, он сказал, обращаясь к Марку:

— Итак, храбрый юноша, ты славно покуролесил сегодня утром — теперь пришла пора расплачиваться. Император скорее всего повелит тебя казнить, и смерть твоя будет мучительной, но если ты без утайки ответишь на все мои вопросы, то я, клянусь Юпитером, помогу тебе отправиться к Орку без особых хлопот и без тяжелой поклажи вроде цепей да колодок, которые на тебя наденут уже сегодня и которые не снимут до самой твоей смерти, если ты, конечно, не будешь покладистым.

Претор дал юноше некоторое время, чтобы тот собрался с мыслями и по достоинству оценил его слова, а затем спросил у Марка, где он родился, кто его родители и каким образом ему удалось попасть в гвардию. Молодой римлянин ответил, что он родился в семье всадников Орбелиев‚ вилла которых неподалеку от Рима, что за долги он продался в гладиаторы, а за победу над Тротоном вновь получил свободу из рук Калигулы. Император же зачислил его в свою гвардию.

Гнею Фабию вспомнилась смерть Тротона на арене, свидетелем которой, в числе тысяч зрителей, был и он сам. «Так, значит, этот мальчишка — тот самый гладиатор, который убил нубийца…» — с некоторым удивлением подумал он вслух и сказал:

— А теперь, смелый воин, отвечай без утайки‚ за что же ты так невзлюбил императора, столь милостивого к тебе, и как ты сошелся с сенаторами?

— Император миловал не меня, а свои страсти, свои прихоти, которые волею случая обернулись мне благом, тогда как для многих (большинства!) они — неиссякаемый источник горя. Неудивительно, что через некоторое время и мне пришлось испить из этого горького источника, ведь прихоти тирана так же редко приносят счастье, как и игра с ловкачом шулером — победу. Вот тогда-то я и решил убить Калигулу, чья случайная милость или страшна, как улыбка урода, или нелепа, как чистое пятно на грязной тоге… — Марк говорил глухо, тщательно подбирая слова, чтобы не сказать лишнего. Передохнув, он продолжал: — Больше я ничего не скажу тебе. Участие в заговоре сенаторов — их тайна, и я не раскрою ее.

— Ну это мы еще посмотрим. (Претор широко улыбнулся.) Сейчас ты сам убедишься, что твоя уверенность не стоит ни асса. — Гней Фабий выглянул за дверь и крикнул:

— Палача сюда!

В камеру тут же вошел палач, томившийся в коридоре. Это и был знаменитый Антиох — худой, но жилистый раб-сириец. В правой руке он сжимал пучок железных прутьев разной толщины. Вслед за ним тюремщики втащили жаровню, в которой весело потрескивал огонь. Кряхтя, они поставили свою ношу на пол, близ Марка, и затем привязали юношу к кольцам, укрепленным в стене. Напоследок они подергали за эти самые кольца, проверяя прочность крепления, после чего, удовлетворенные своей проверкой, удалились.

— Ну что, ты все еще намерен противиться мне? — насмешливо поинтересовался Гней Фабий.

Юноша молчал.

Претор посчитал, что времени на раздумье у Марка было предостаточно, — он кивнул палачу, приглашая его приниматься за работу (ну что поделаешь с таким упрямцем?).

Сириец положил несколько своих прутьев на жаровню, затем подошел к молодому римлянину и резким движением надорвал его тунику, обнажив грудь.

На правом плече юноши чернели три звездообразные родинки, расположенные треугольником.

Гней Фабий, не отрываясь, смотрел, как накаляется, краснеет железо, которым он хотел разбудить разговорчивость Марка. Когда прут побелел, палач осторожно взял его перчаткой и подошел к узнику.

Претор перевел взгляд на юношу.

Сириец поднес свое страшное орудие к самой груди Марка, собираясь коснуться ее (этим весьма действенным способом он уже не раз преодолевал оцепенение, сковывающее язык тех, кто, по мнению претора, нуждался в его услугах), но — чего никогда не бывало раньше — Гней Фабий вдруг сдавленным голосом крикнул:

— Стой, раб! — и столько ярости было в этом крике, что палач, застыв, удивленно посмотрел на претора.

Гней Фабий был бледен, как полотно, по лицу его струился пот, а в расширенных глазах поблескивал (вот чудеса!) как бы ни испуг…

— Убирайся! — прохрипел Гней Фабий, и сириец поспешно вышел, недоумевая, чем же это мог он прогневать грозного всадника.

Претор застыл, тяжело дыша. Остановившийся взор его был прикован к плечу юноши…

Такие метаморфозы поведения претора, способные удивить любого стороннего наблюдателя своей кажущейся беспричинностью, на самом деле имели весьма веские основания. Когда Гней Фабий взглянул на Марка, то ему показалось, что стены темницы зашатались, потолок стал стремительно падать на него, а где-то вдалеке раздался хохот богов — на плече узника претор увидел точно такие же пятна, нанесенные насмешницей-природой, какие были и у него самого…

* * *
В молодости Гней Фабий не раз участвовал в военных походах римлян к берегам Дуная. В сражении с одним из германских племен, упорно сопротивлявшихся завоевателям, его добычей стала дочь вождя.

Будущий претор полюбил свою новую рабыню, и, по возвращении в Рим, стал добиваться ее благосклонности. Однако девица оказалась достойной мужества своего гордого племени: она ненавидела римлян — врагов ее народа, и склонить ее к добровольному сожительству оказалось невозможно.

Неудивительно, что Гней Фабий, раздосадованный неуступчивостью рабыни, в конце концов насильно овладел ею. По-видимому, Ареиста (так звали рабыню) обладала особой притягательностью — каждую ночь Гней Фабий отважно шел на приступ ее твердыни… Частые соития если не разбудили в германке страсть, то, казалось, по крайней мере остудили в ней ее ненависть. Когда через положенное время Ареиста родила ребенка, радость Гнея Фабия была столь высока, что он дал рабыне свободу, заключил с ней законный брак и признал новорожденного своим сыном-наследником.

Сделавшись матроной, Ареиста, впрочем, оставалась холодной к Гнею Фабию и безразличной к его богатствам. Германка скучала в доме всадника; вместе с сыном она любила гулять в садах Саллюсия, сопровождаемая двумя рабами, своими соплеменниками.

Как-то раз Гней Фабий, вернувшись домой из поездки в одно из своих загородных имений довольно поздно, обнаружил в доме уныние в переполох. Ареиста, уйдя гулять, по своему обыкновению, в полдень, все еще не вернулась. Уже были посланы рабы на ее поиски, но Гней Фабий, не удовлетворившись этим, отправился разыскивать ее сам.

Поиски продолжались до самого утра, однако все было тщетно: никто не знал, куда средь бела дня исчезла знатная римская матрона. Гней Фабий разослал рабов по всей Италии, в отчаянии пообещал целое состояние тому, кто отыщет его жену или хотя бы сообщит место, где она находится, но все усилия были напрасными — Ареиста исчезла бесследно, вместе с двумя рабами-германцами и сыном, его сыном…

Прошло два года в бесплодных поисках, и Гней Фабий женился вновь на римлянке из богатой всаднической семьи, которая дала ему двух дочерей, к моменту нашего повествования уже замужних. И хотя новая жена полностью вытеснила из его памяти образ гордой Ареисты, тоска по так неожиданно утраченному сыну не только не развеялась с годами, но еще больше усилилась — так плотское начало всегда склоняется перед вечностью начала духовного, не нуждающегося в тленной телесности.

* * *
«Неужели это он… мой сын… мой мальчик?..» — с трепетом подумал Гней Фабий.

— Какая у тебя была булла? — тихо спросил он Марка о том маленьком талисмане, который, по римскому обычаю, вешали на шею маленького римлянина при рождении, а в день его совершеннолетия снимали и посвящали домашним ларам.

Марк был не менее палача удивлен внезапной переменой, произошедшей в преторе, да и вопрос Гнея Фабия отнюдь не показался ему светочем, дарующим ясность.

— Моя булла — маленький золотой шарик с вырезанной на нем лирой, — немного помедлив, ответил юноша.

Роду Фабиев покровительствовал Аполлон (по крайней мере, именно так считали сами Фабии), и поэтому у всех детей рода на булле была изображена лира — символ этого бога, предводителя муз.

Услышав ответ, Гней Фабий встрепенулся и кинулся к своему вновь обретенному сыну-преступнику, прикованному к стене и обреченному на казнь.

Не успел претор преодолеть и половину пути, отделявшего его от Марка, как дверь камеры с шумом распахнулась.

Гней Фабий обернулся — на пороге стоял Сергий Катул.

— Ну что, этот упрямец, видно, не больно-то разговорчив? — проговорил жестокий юнец, заметив приготовления к пытке. — Ну ничего, сейчас я вразумлю его.

Сергий Катул мельком взглянул на претора.

«У этого увальня Фабия наверняка ничего не вышло — молодчик не сказал ни слова, — подумал он. — То-то Фабий злится, глянь-ка, аж губы кусает… Ну я-то сейчас покажу ему, что значит настоящий допрос!»

И Катул громко крикнул, впившись глазами в Марка:

— Отвечай же, подлец, как ты снюхался с негодяями-сенаторами?

Развратному юнцу очень хотелось выглядеть грозно, и поэтому — страшно, но все выходило как-то истерично, хотя отчасти и в самом деле страшно — таков страх здоровых людей перед вооруженными помешанными. Впрочем, этот страх, витая в воздухе, казалось, не находил почву, где бы ему можно было прорасти, — лицо Марка оставалось спокойным, юноша молчал.

Хладнокровие пленника разозлило Катула — он схватил раскаленный прут, кривя рот в зловещей улыбке.

— Стой, Катул! — крикнул Гней Фабий. — Досматривать и подсматривать за мной можешь, сколько угодно, но я не позволю, чтобы ты вмешивался в следствие, не имеющий понятия, как его вести!

Сергий Катул яростно посмотрел на претора.

— Можно подумать, что допрашивать да пытать — такое хитрое дело, что доступно лишь твоему утонченному уму. Ну же нет, я поклялся доказать, и я докажу, что ты — просто старый осел, скрывающий свои ослиные уши под колпаком заносчивости!

Сказав это, злобный юнец направился прямо к Марку, однако на этот раз его попытке доказать свое мастерство в пыточном деле было суждено закончиться, не начавшись, — Гней Фабий кинулся ему наперерез и, настигнув, ударил его по той самой руке, в которой он сжимал раскаленный прут. Пальцы Катула разжались, и прут упал, слегка задев его ногу.

Дикий вопль юного сластолюбца огласил тюрьму. Когда боль немного поутихла, Сергий Катул прошипел:

— Погоди же!.. Я еще расквитаюсь с тобой. Этот молодчик, наверное, уже подкупил тебя, ты успел сговориться с ним!..

— Глупец! — презрительно бросил Гней Фабий. — Своими дурацкими пытками ты можешь убить единственного оставшегося в живых заговорщика из схваченных нами. Как же мы тогда доберемся до остальных — до тех, что разгуливают на свободе?.. Ты сам, наверное, замешан в чем-то преступном, о чем известно этому мальчишке, — быть может, ты сам замышлял что-то против императора и теперь собирался, будто случайно, убить его, чтобы он не выдал тебя!

Проклиная, претора, Сергий Катул выбежал из камеры.

Не успел Гней Фабий толком собраться с мыслями, чтобы обдумать, что же ему предпринять, как в камеру вошел центурион. Преторианец сообщил, что Каллист немедленно требует к себе обоих римлян, которым было поручено расследование дела о заговоре.

Выбравшись из подземелья, претор велел тюремщикам расковать Марка.

Глава шестая. Прощание

Каллист продержал у себя Гнея Фабия и Сергия Катула аж до второй стражи, якобы для того, чтобы хорошенько растолковать им, что же от них хочет император, а на самом деле — стараясь таким образом отвлечь их от следствия (затянув беседу с ними допоздна, грек хотел вынудить их перенести допрос на следующий день). Проволочка была Каллисту нá руку и после того, как он покинул тюрьму, ему удалось еще до встречи с Фабием и Катулом связаться с одним из своих доверенных лиц — государственным рабом, в обязанность которого входило приготовление пищи для заключенных и который уже не раз получал от грека сестерции за свою ловкую стряпню. На сей раз этот умелец должен был постараться, чтобы скромное тюремное блюдо, предназначавшееся на завтрак Марку, было обильно приправлено полученными от Каллиста специями — теми самыми, что хранились в потайном ларце.

Неудивительно, что Каллист, расставаясь с приглашенными, настойчиво посоветовал им «получше отдохнуть этой ночью, чтобы завтра продолжить расследование с новыми силами».

Непримиримые противники, которых грек связал одной веревкой императорского приказа, вышли из дворца вместе и тут же разошлись, кажется, собираясь последовать его совету, — дом Катула находился на Авентине, а Фабия — на Виминале.

Вскоре однако же оказалось, что претор не больно-то прислушивался к наставлениям императорского фаворита: пройдя несколько улиц по направлению к собственному дому, он решительно свернул к Капитолию — туда, где находилась Мамертинская тюрьма.

У Каллиста Гней Фабий ни словом не обмолвился о своих подозрениях относительно смерти Цериала — ни Каллист, ни умерший сенатор более не интересовали его, как не интересуют переливы бренности увидевшего смерть. Смерть вновь обретенного сына стояла перед глазами претора, она и он в единственности своем лишь занимали его, их свидания он боялся, их объятий страшился. В распоряжении Фабия была только ночь, чтобы спасти своего сына, — эта ночь, ведь завтра он уже не смог бы вразумительно объяснить, почему он так настойчиво уклоняется от услуг палача.

Оказавшись на Капитолии, претор требовательно постучал в тюремные ворота — тут же из смотрового окна выглянул стражник. Узнав грозного всадника, он, не мешкая, пропустил его во двор, а затем побежал за старым надзирателем, Авлом Пакунием, который заступил на ночное дежурство, сменив своего начальника, Гая Куриация.

Вскоре Авл Пакуний, уже собравшийся ложиться спать, вышел, зевая.

— Так-то ты сторожишь преступников, Пакуний… — сулящим неприятности голосом проговорил Гней Фабий. — В то время, как все верные слуги императора готовы работать день и ночь, чтобы обрубить корни измене прежде, чем она успеет вновь замаскироваться, отрастив листву притворства, ты предпочитаешь портить свою доблесть ленью, ублажая тело сном. А что, если именно тогда, когда ты спишь, злоумышленники вздумают проникнуть в тюрьму, чтобы избавить от твоего общества своих дружков?.. Ни одни стены не удержат узника, имеющего в тюремщиках засоню, вроде тебя… На будущее же имей в виду: случись что, и ты получишь прекрасное местечко для сна — в темноте и с соломенной подстилкой. Ну да хватит слов — иди, буди своих молодцов да подавай мне сюда моего Орбелия. Я должен доставить его немедленно в канцелярию Каллиста, там мы оба допросим его.

Послушный Авл Пакуний, как огня боявшийся претора, тотчас же побежал за Марком. Спустя некоторое время он привел своего узника, предварительно велев связать ему руки, и передал его Гнею Фабию вместе с двумя конвоирами-сопровождающими.

На этом претор и тюремщик распрощались. Пакуний заковылял к своему ложу, а Фабий, Марк и солдаты вышли заворота.

Прошло не более получаса после ухода претора, как в ворота тюрьмы опять постучали. На этот раз стражник, разглядев нового посетителя, не проявил прежней расторопности, да и немудрено — стучавшим был молодой римлянин с изнеженным лицом изрядного повесы. Пожилой солдат смерил незнакомца презрительным взглядом и раздраженно произнес:

— Вот что, друг, проваливай-ка отсюда подобру-поздорову здесь у нас не лупанарий!

Сказав это, стражник сразу же отвернулся от смотрового оконца, не утомляя себя ожиданием ответа от какого-то юнца. Однако молодой негодяй был, по-видимому, иного мнения о собственной значимости: недовольный оказанным ему приемом, он принялся тарабанить так, что разбудил уже было задремавшего Авла Пакуния. Старший надзиратель вышел во двор, как ни странно, мало довольный той помощью в поддержании его неусыпности, которую ему оказывали в эту ночь.

— Ты что, дожидаешься, пока этот молодчик снесет ворота? — грозно спросил он караульного. — Ты посмотрел, кто это так стремится попасть сюда?

— Да там какой-то молокосос, видно, спьяну спутавший тюрьму с лупанарием.

— Ну так что же ты стоишь? Открывай-ка живее ворота, сейчас мы почешем ему то место, которое у него так раззуделось!

Пока стражник открывал ворота, Авл Пакуний раскрывал рот, чтобы сразу же осыпать вошедшего градом отборных ругательств, но на этот раз его катапульта не сработала — он увидел Сергия Катула.

Старший надзиратель рассыпался в извинениях — в такой досадной задержке виноват, конечно же, не он, а солдафон-караульный, который не так давно прибыл из провинции и поэтому не знал еще всех знатных людей Рима в лицо. Разумеется, несмотря ни на что ему это так даром не пройдет — он, Авл Пакуний, непременно доложит обо всем начальнику тюрьмы, Гаю Куриацию, и тот наверняка лишит караульщика дневного заработка…

— Замолчи, Пакуний, — наконец оборвал Катул напуганного тюремщика. — Твоя назойливая болтовня начинает раздражать… Отведи-ка лучше меня к преступнику, покушавшемуся на цезаря (я говорю про бывшего преторианца). Я намерен допросить его.

Авл Пакуний невинно удивился.

— Но его нет в тюрьме… — растерянно проговорил он.

— Да ты что — насмехаешься надо мной, что ли?

— Нет, что ты, уважаемый Катул. Марка Орбелия только что забрал по приказу Каллиста Гней Фабий — претор повел его на допрос во дворец.

У Катула задергалось веко.

— В своем ли ты уме, милейший?.. Допрос во дворце в такую пору?.. Да ты, наверное, совсем тут спятил от безделья!

Авл Пакуний не на шутку встревожился.

— Клянусь Юпитером, я говорю правду — я только что передал Марка Орбелия, бывшего преторианца, Гнею Фабию…

Сергий Катул призадумался, ненавидя Гнея Фабия за его насмешки и завидуя его богатству, он на каждом углу кричал о продажности претора, но сам при этом меньше кого бы это ни было верил в собственные россказни‚ зная их действительную цену. Известие о том, что Фабий увел преступника к Каллисту, ошеломило его: ведь он вместе с претором был у грека — ни о каких ночных допросах Каллистом не было сказано ни слова. Так что же это значит?.. Измена?.. Так неужто тогда, когда он поносил Гнея Фабия, его презренным ртом какой-то бог-прорицатель давал свой оракул?..

— Слушай, Пакуний, — проговорил наконец Катул. — Сегодня вечером вместе с Гнеем Фабием я вошел в кабинет Каллиста, и вместе с Гнеем Фабием я вышел из него. Так вот: Каллист не собирался никого допрашивать, и даже нам он советовал отправляться спать. Если претор забрал из тюрьмы преступника от имени Каллиста, значит, он обманул тебя. Теперь тебе придется расплачиваться за собственную глупость и трусость — ведь ты даже не потребовал от Гнея Фабия предписания грека, не так ли? (Пакуний мелко, с дрожью закивал головой.) Так… значит, я оказался прав…

Повисло тягостное молчание. Внезапно Катул, будто наверстывая упущенное за мгновения относительного спокойствия, сорвался на резкий, с визгливыми руладами крик — так река, прорвав плотину, обретает куда как большую силу течения, нежели до запруживания.

— Ты, пустоголовый дуралей! Что же ты трясешься, как дрянной кобель во время случки?! Что — испугался?.. А ну, тащи сюда четырех солдат — быть может, я еще успею догнать их!

Авл Пакуний, не чувствуя под собой ног, кинулся сразу в разные стороны, и через мгновение перед Катулом стояло четверо молодцов. Получив строжайший приказ старшего надзирателя во всем повиноваться Катулу, солдаты вместе со своим новым начальником покинули двор тюрьмы (собственно говоря, этот приказ исходил от самого Катула, а не Пакуния. Пакуниевы были только дрожащие губы да прерывающийся голос).

Пока Катул убеждал Пакуния в том, что его, Пакуния, природа обделила не то что мудростью, но даже мелочной сметливостью, Гней Фабий, Марк и солдаты-конвоиры успели отойти уже довольно далеко. Они шли по направлению к Палатину, солдаты думали — в императорский дворец, но у Гнея Фабия была иная точка зрения. Правда, претору все никак не удавалось приблизить действительность к своим соображениям, потому что для этого была нужна некая интимность, которой как раз и не хватало: то луна так некстати выходила из-за туч, то вдруг какой-то запоздалый прохожий показывался неподалеку. Впрочем, подходящий момент, когда все помехи куда-то попрятались (словно испугавшись неизбежности), все же наступил — и Гней Фабий воспользовался им.

Гней Фабий сделал вид, что его тога зацепилась за какой-то куст, и, замедлив шаг, принялся будто бы высвобождать ее. Солдаты подумали, что это — пустяковая задержка, и претор тут же нагонит их, поэтому они перегнали его. То-то и нужно было Гнею Фабию — претор выхватил из-под тоги свой кинжал и изо всех сил ударил в затылок одного из них. Солдат упал. Его товарищ непонимающе оглянулся и, не успев испугаться, тут же был сражен вторым ударом прекрасного орудия случая, чью золотую рукоятку, усыпанную каменьями, сжимала в своей руке судьба. Клинок сверкнул еще раз и веревки, стягивающие руки юноши, упали к его ногам.

— Ты свободен, — тихо проговорил Гней Фабий. — Отправляйся немедленно на Виминал. Найди там дом купца Секста Ацилия‚ у ворот его — фонтан с тремя дельфинами. Передай рабу, который откроет тебе дверь, вот этот перстень (претор надел тускло блестящее золото на палец Марка) — и хозяин примет тебя, как своего родного сына. Расскажи ему обо всем. Он предан мне — он укроет тебя.

Гней Фабий замолчал, будто бы в нерешительности. Казалось, он хотел сказать что-то еще — и не смел. Наконец, заметив, что юноша с изумлением смотрит на него, Гней Фабий, словно боясь расспросов, торопливо произнес:

— Ну, иди-иди… Время дорого, потом я все объясню тебе…

Когда молодой римлянин скрылся за поворотом, претор облегченно вздохнул. Только теперь он стал задумываться о собственной участи, ведь, спасая Марка, он погубил себя. Да-да, погубил себя — ему не оправдаться за тот обман, с которым он вывел узника из тюрьмы, и последовавший за этим побег. Значит, ему самому надо скрыться, ему самому надо бежать…

Вдруг в темноте мелькнули фигуры людей. Гней Фабий хотел было войти в тень, но опоздал — незнакомцы стремительно приближались к нему, по-видимому, заметив его. Через мгновение перед претором стоял Сергий Катул.

— Вот ты где! — воскликнул Катул со злорадством. — А где же остальные?

Тут молодой преследователь заметил трупы двух стражников, на которые падала тень, и, торжествуя, сказал своим помощникам, показывая то на трупы, то на претора:

— Теперь вы знаете, что Фабий — убийца и преступник. Хватайте его!

Гней Фабий понял, что он пропал, — ему не одолеть пятерых вооруженных противников. И тогда сверкнула молния — кинжал претора до самой рукоятки вошел в шею Сергия Катула.

Поначалу солдаты стояли, непонятливо разглядывая то трупы своих недавних товарищей, то претора, то Катула. Услышав приказ своего предводителя, они разве что только слегка шевельнулись, но не спешили выполнять его, удерживаемые презрением к командиру-юнцу и страхом к претору, гнев которого был им хорошо известен. Но когда Катул с кинжалом в горле стал медленно оседать, они кинулись к убийце, не столько выполняя приказ, сколько защищаясь.

— Наконец-то, — подумал Гней Фабий, отринув ненужные одежды со своей груди…

Часть четвертая. Следствия

Глава первая. Игроки

Каллист узнал о ночных событиях, происшедших в Мамертинской тюрьме, ранним утром из сбивчивого рассказа начальника тюрьмы Гая Куриация.

Солдаты, сопровождавшие Сергия Катула, убив претора, вернулись обратно, в тюрьму, и доложили обо всем Авлу Папинию. Папиний тотчас же послал за Гаем Куриацием. Куриаций, добравшись до тюрьмы, из всхлипываний Папиния понял, что произошло нечто нешутейное, а после допроса солдат и вовсе схватился за голову. Но случившегося не исправишь, а предопределенное не изменишь — Куриаций все же сумел кое-как зажать свой страх слабенькими тисками надежды. Дождавшись утра, он сразу же помчался во дворец и вот теперь стоял перед Каллистом.

Каллист внимательно выслушал доклад Куриация и задумчиво произнес:

— Итак, Куриаций, у тебя из тюрьмы убежал преступник — ты, надеюсь, понимаешь, чем тебе это грозит. Я попытаюсь выручить тебя, но не знаю, удастся ли… Пока ты мне не нужен — ворочайся назад и жди Паллисия, он займется всеми твоими трупами, он ведь у нас знатный трупоискатель. Кстати, а ты знаешь Паллисия? (Куриаций кивнул. Паллисий был вольноотпущенником Калигулы и подручным Каллиста, который не раз поручал ему расследование всяких запутанных дел. Правда, насчет умелости Паллисия Каллист значительно преувеличивал — тот был удивительно неудачлив во всем, где необходимо было проявить малейшую находчивость, но зато был послушен ему, Каллисту.) Ну иди, — отпустил грек начальника тюрьмы наклоном головы.

Куриаций направился к двери.

— Да… — негромко произнес Каллист, и Курнаций, весь внимание, остановился и обернулся. — Не забудь посадить в камеру этого… Авла Папиния. Позаботься, чтобы в его новом жилище было побольше крыс: пусть они потренируют его ловкость. Авось, проснется и его сообразительность.

Куриаций склонился в согласии и, так и не распрямившись‚ полусогнутым вышел.

«Вот и Гнея Фабия пробрало, — подумал Каллист. — Даже он, палач-кровопийца, решил отречься от Калигулы… То-то он и полез спасать этого Орбелия — выслуживал прощение за свои делишки. Правда, Катул помешал ему насладиться плодами своей преданности Цезарю — они оба канули в Орк, туда им и дорога!»

Греку была не по нраву та независимость Фабия и Катула, которую давала им близость к императору — их смерть пришлась ему по душе. Исчезновение Марка Каллист тоже счел за благо — Марк унес с собой тайну участия в заговоре его, Каллиста, и греку оставалось только позаботиться, чтобы беглеца не нашли (при этом он, разумеется, должен был сделать вид, что усиленно разыскивает сбежавшего мальчишку). Вот поэтому-то Каллист и послал за Паллисием — большего простака трудно было сыскать.

Паллисий оказался ярким рыжеволосым субъектом, обсыпанным веснушками. Едва выслушав несколько слов грека, он заторопился:

— А, в тюрьму?.. Да-да, я все выясню, я все разузнаю… Я отправляюсь туда сейчас же!

— Погоди, — улыбнулся Каллист. — Ты должен выяснить не только то, что же на самом деле произошло в тюрьме, но и то, что случилось за ее пределами (я говорю о смерти Фабия и Катула), а самое главное — куда бежал узник?..

— Мне все ясно, Каллист, не задерживай меня! — И Паллисий кинулся к двери.

— Будь внимателен: там, в тюрьме, сплошь обманщики да прохвосты! — крикнул Каллист ему вдогонку, но Паллисий вряд ли услышал своего наставника — он уже успел захлопнуть за собой дверь.

Каллист испытал мимолетное чувство удовлетворения. «Такой помощничек, — подумал он, — будет разыскивать беглеца до скончания века». Быть может, грек и подольше порадовался бы людской глупости, но у него не было времени — ему следовало немедленно сообщить обо всем императору, который должен был узнать о происшедшем от него первого, иначе действия Калигулы могли бы выйти из-под тайной опеки.

Каллист вышел из своего кабинета и отправился в покои Цезонии — именно там, по его сведениям, император провел последнюю ночь.

Грек прошел длинный коридор, соединяющий канцелярию с апартаментами Августы, и, отворив дверь, которой этот коридор кончался, оказался прямо в вестибуле ее дома. Там было людно: у двери, ведущей в атрий, стояли на страже четыре преторианца, еще восемь сидели на скамьях в самом вестибуле.

Каллисту цезарь даровал право бывать без особого разрешения в покоях божественных супругов, преторианцы, разумеется, прекрасно знали его, но тем не менее они расступились перед ним, пропуская его в атрий, только тогда, когда он назвал пароль (таков был обычай — ведь под видом Каллиста к Цезонии мог проникнуть какой-нибудь сластолюбец-чародей, принявший его обличие).

Войдя в атрий, Каллист увидел Кассия Херею, который шел прямо навстречу ему, — видно, преторианский трибун осматривал императорские покои, что входило в его обязанности (конечно же, за исключением спальни) и теперь возвращался назад, в вестибул, к своим преторианцам (постоянно находиться дальше вестибула без специального на то указания императора ему не полагалось).

Дежурство Кассия Хереи‚ начавшееся прошедшим днем с покушения злоумышленников на жизнь императора, все еще не закончилось — когорты охраняли дворец сутками, смена когорты Хереи должна была прийти в полдень. О том, что ночь оказалась не менее богата событиями и пролитой кровью, нежели предшествующий ей день, Кассий Херея, как предполагал Каллист, еще не знал.

— А, Кассий… Ну как, все ли благополучно во дворце? — ласково проговорил Каллист. Херея буркнул в ответ что-то утвердительное, и Каллист с еще большей ласковостью продолжал:

— Ну вот и хорошо… Да, вот что я думаю: тебя сменят в полдень, мы с тобой оба — верные слуги цезаря, так не распить ли нам с тобой сегодня, по-приятельски, кувшинчик вина? На прошлой неделе мне прислали отменное цекубское…

— Да ты еще, чего доброго, намешаешь мне чего-нибудь, — проворчал Херея. — Если бы даже я умирал от жажды, то я скорее напился бы слюны змеи, чем твоего вина!

Каллист все еще продолжал растягивать рот в улыбку.

— Сегодня ты что-то больно мрачен, Херея, раз даже в моей расположенности к тебе ты видишь какой-то подвох. Конечно, я понимаю — негодяи покушались на жизнь цезаря, и ты все еще гневаешься на них. Это похвально. Но сейчас император в безопасности, и все мы должны радоваться этому, особенно ты — ведь именно ты так вовремя оказался в канцелярии и сумел помешать злодею Бетилену Бассу! — Тут Херее надоело слушать грека, и он захотел было пройти в вестибул, однако Каллист, будто непредумышленно, загородил собою дверь, продолжая добродушно разглагольствовать: — Так что же ты такой хмурый?.. Может, ты нездоров?.. Улыбнись, брось свою хандру, вспомни о чем-нибудь веселеньком — ну, например, о том, как вчерашним вечером вы с императором пошутили. Припоминаешь случай с императорскими сандалиями?.. Весь дворец до сих пор покатывается со смеху!

История и впрямь произошла забавная: после того, как Калигула, до смерти напуганный Бетиленом Бассом, кое-как пришел в себя, Цезония отвела его в свои покои. Ужимки Мнестера и вино окончательно успокоили императора, да так хорошо успокоили, что к концу дня он даже как-то злобно развеселился. Когда пришло время отходить ко сну, Калигула призвал прямо в опочивальню Кассия Херею и, завалившись на ложе, велел трибуну снять с его императорских ног сандалии (просьба, вернее, приказ был необычен — подобные услуги даже императорам оказывали, как правило, только рабы). Как только Херея, склонившись, стал расстегивать пряжки, Калигула комедийно застонал и принялся бойко сучить ногами, словно его охватил судорожный приступ какой-то нервной болезни, вызванной пережитым. Разумеется, преторианскому трибуну, спасшему императора, пришлось несладко — разлетающиеся императорские ноги не раз останавливались какой-нибудь частью тела (обычно — лицо) Хереи. Но что преторианец мог поделать?.. Отказаться от выполнения приказа цезаря он не мог, зажать божественные ноги так, чтобы они не трепыхались, он не смел.

В конце концов Херее все же удалось стянуть августейшие сандалии, и тут же раздался хохот императора — шутка удалась на славу. Цезония, стоявшая рядом, тоже смеялась, смеялись и рабы, оказавшиеся в опочивальне, — только Херею не больно обрадовало общее веселье.

— Дай дорогу… — прохрипел Херея и, едва не свалив Каллиста, прошел в вестибул.

Каллист остался доволен — он встретил Херею именно таким, каким и ожидал, а вдобавок потешил свое злорадство, которое очень, очень любило, когда его тешили…

Разминувшись с Хереей, Каллист пересек атрий и остановился у двери, ведущей в обширную залу Нимф — любимую комнату Цезонии‚ из которой был выход прямо в спальню Августы. Каллист не решался пройти далее, не узнав, пробудились ли для дня божественные супруги (для ночи-то они, возможно, и не прекращали бодрствовать).

Тут как раз из залы Нимф выглянула любимая рабыня Цезонии, Диодора. Наверное, она расслышала голос Каллиста.

— Ну как там? — шепотом поинтересовался грек.

— В спальне скрип такой, как будто пляшут, но ты пришел рано — цезарь и Августа еще спят, — протараторила Диодора и захлопнула дверь.

В ожидании пробуждения царственной четы Каллист присел на скамью, стоявшую у стены атриума, и задумался.

«Верна ли Калигуле гвардия?.. Солдаты — да, по крайней мере в той степени, в которой они верны его сестерциям, которые у них есть, пока он есть… Ну а трибун?.. (Каллист не спеша шлифовал свои мысли — торопливость могла ему дорого обойтись.) Трибуны, конечно, не настолько богаты, чтобы не желать большего, но они достаточно богаты, чтобы пренебречь подачками императора… Значит, трибун может однажды не подчиниться приказу?.. А как же присяга?.. Интересно, что вскоре запоет о присяге Кассий Херея — он спас Калигулу, и теперь Калигула — вот умора! — не иначе как возненавидел его. Этот глупец Херея, небось, рассчитывал на милость, а получил ненависть — владыки не любят своих спасителей, они едва терпят своих помощников, ну а милуют только своих рабов…»

Размышления Каллиста прервала Диодора — она выглянула из-за двери и пискнула, что Калигула готов принять его.

Каллист тут же стремительно поднялся (в данном случае спешка была оправдана — ведь любая случайность могла помешать греку доложить о случившемся так, как ему хотелось) и быстро прошел в залу Нимф.

Зала Нимф представляла собой большую комнату округлой формы, из которой выходила только одна дверь, кроме той, что впустила Каллиста, — дверь в спальню Августы. В центре комнаты разлился бассейн, в воде его размещалась целая скульптурная композиция морской бог Нерей, выполненный из мрамора, в окружении своих дочерей, мраморных же Нереид. Руки Нерея и Нереид сжимали большие раковины, которые извергали целые фонтаны воды.

Немного в стороне от бассейна, у большого стола, находилось широкое ложе, усыпанное маленькими пурпурными подушками. На ложе возлежали Калигула и Цезония. Когда Каллист вошел, то оказалось, что супругам к этому времени уже было нужно не только ложе, но и стол — они играли в кости. Наградой победителю служил поцелуй — побежденный целовал выигравшего. Калигула целовал Цезонию в сосок, она его — в окаянное место. Игра, против обыкновения, протекала довольно лениво — более шутливо, нежели игриво, — оба игрока были утомлены предыдущей, ночной игрой.

— Приветствую тебя, мой государь, — проговорил с достоинством Каллист. — Да будут милостивы к тебе боги…

— А, Каллист… — Калигула заметил своего вольноотпущенника и, повернувшись к Цезонии, подмигнул: — А почему бы ему не сыграть с нами, а?

Императрица с презрительной улыбкой оглядела и худобу, и бледность, и морщинистую обвислость Каллиста.

— С таким игроком я не хотела бы сразиться — тут уж не позавидуешь ни выигравшему, ни проигравшему, — со смешком сказала она. — Разве только мы будем играть на что-нибудь другое, не на поцелуи…

— Так зачем ты пожаловал на этот раз? — Калигула посмотрел на грека, отбросив шутливость.

Каллист взглянул на копошившуюся у стены комнаты с какими-то ковриками Диодору. Калигула махнул рукой — Диодора вышла.

— Важное сообщение, государь, принес мне только что начальник Мамертинской тюрьмы Гай Куриаций, — проговорил Каллист. — Аниций Цериал найден мертвым в камере. Гней Фабий вывел из тюрьмы единственного оставшегося в наших руках заговорщика — преторианца Марка Орбелия и помог ему бежать. Сергий Катул хотел воспрепятствовать Фабию — Фабий убил Катула, да и сам тут же пал под ударами стражников, которые были вместе с Катулом.

По мере того, как Каллист говорил, Калигула приподнимался на ложе — так приподнимается кипящее молоко, грозя залить огонь, который вызвал его же кипение. Но молоко, как известно, иная дуреха нагревает и кислым — император со стоном упал на свои подушки. (Видно, страх на этот раз одолел ярость. Впрочем, в душе Калигулы страх, возникнув, всегда одерживал верх над яростью — другое дело, что «кесарево безумие» начисто лишило Калигулу осторожности. В отдалении от опасности он был бесстрашен, аки лев, вблизи же, когда опасность становилась осязаемой, он вмиг оборачивался трусливым грызуном вместо хищника.)

— Сенаторы… опять сенаторы… — прохрипел Калигула. — Они пробрались даже в Мамертинскую тюрьму… Они, это они убили Цериала — ведь он предал их… Они сманили даже Фабия — Фабия! — и устроили побег преторианцу… (Калигула на мгновение замолчал, как будто что-то припоминая.) Фабий… не могу поверить… Это он… он помог пленнику бежать?

— Да, государь, — горьким голосом проговорил Каллист. — Фабий хитростью вывел из тюрьмы преторианца и затем отпустил его, зарезав при этом двух стражников — они, наверное, пытались помешать ему.

— А кто… кто разрешил вывести из тюрьмы изменника? (Калигула как-то странно посмотрел на грека.)

— Приказывал сам Фабий, а тупица-тюремщик только и успевал, что кланяться ему да разворачиваться. — Тут Каллист заговорил быстрее — ему не понравился вопрос цезаря. Видно, Калигула догадался, что сейчас-то ему ничего не угрожает, и начал от страха переходить к ярости — греку надо было спешно направить ее поток на кого-то, отведя, таким образом, от себя. — Скорее всего, этот тюремщик — просто большой дуралей, но все же есть какая-то вероятность того, что он связан с сенаторами, поэтому я велел бросить его в темницу. Расследование всех этих убийств я поручил одному своему помощнику, ловкому малому… Да, я хотел просить твоего соизволения, о божественный, на конфискацию имущества Гнея Фабия…

— Гнея Фабия?.. (Калигула встрепенулся, будто огонь злобы и желчи пронзил члены его.) Нет, на этот раз я не собираюсь забирать то, что по праву принадлежит Марсу-Мстителю!.. Пусть снесут дома Фабия и его виллы, пусть засыплют сады его солью, пусть казнят всех его рабов — пусть все видят, какова она — кара за измену, и нет кары страшнее той, что обрушивается на предавшего мои милости!..

Разъяренный цезарь был воистину величествен — поднявший вверх кулаки, с искаженным гневом лицом, он и в самом деле был похож на рассерженного бога. Для полного сходства ему не доставало только молнии (так негодяю для полного сходства с честным человеком недостает порядочности).

Цезония, до этого молчаливо что-то жевавшая (наверное, свой язык — ведь на столе, кроме четырех игральных костей, ничего не было), вдруг заплакала.

— Сенаторы убьют нас с тобой, — прохныкала она, размазывая слезы. — Ах, за что они так ненавидят нас?..

— Дура! — крикнул Калигула и поднес кулак к ее пухлой прыгающей щеке. — Замолчи, дура!.. (Цезония продолжала реветь — Калигула, разжав кулак в ладонь, заткнул ладонью ее размякший рот.) Они ненавидят цезарей, потому что цезари отняли у них власть; они хотят растерзать меня — но я не дамся им, я сам раздавлю их, как жадных, ненасытных вшей!.. Они ненавидят меня — да, но и я ненавижу их: скорее высохнет Тибр, чем иссякнет моя ненависть к ним! Они ненавидят меня, эти мерзкие кровососы; легионы и гвардия — вот тот скребок, которым я очищу Рим от них!..

Калигула замолчал, тяжело дыша. Цезония приутихла, цезарь освободил ее рот и отодвинулся от нее. Каллист недвижимо стоял, потупив глаза.

— Ну, что призадумались? — воскликнул вдруг Калигула. — Или размечтались о моих похоронах?.. Клянусь бородой Юпитера — прежде чем меня снесут на погребальный костер, Рим засыплет пепел с костров сенаторов!.. Ну а пока я жив, я собираюсь жить — продолжим же нашу игру!.. Эй, Диодора! (Цезарь дернул за какой-то шнур — тут же вбежала расторопная рабыня). Передай рабам — пусть внесут сюда еще два ложа, да кликни Кассия Херею — мы тут намерены поразвлекаться!

Каллиста насторожило веселье, обуявшее Калигулу, вроде бы совсем неуместное, однако он ничем не выдал своего удивления (удивленно рассматривать веселящегося тарантула не менее опасно, нежели печального). Напротив — хитрый грек принял беспечный вид, весело улыбнулся: «Кости так кости, почему бы и в самом деле не позабавиться?» Как только рабы втащили ложа, Каллист непринужденно разлегся на одном из них, стараясь в то же время всем своим видом показать, что такая непринужденность — лишь выполнение приказа цезаря.

Вслед за рабами в залу Нимф вошел Кассий Херея. Отвечая на его приветствие, Калигула ласково сказал:

— Вот твое место, дружок! (Император показал на свободное ложе.) Ты ведь спас меня, не так ли? (Глупый Херея кивнул.) Ну так я хочу отблагодарить тебя, для начала — порадовать тебя веселенькой игрой! (Калигула потряс в ладонях кости.)

— А на что мы будем играть? — спросила Цезония, улыбаясь, как ни в чем не бывало.

— Ну хотя бы… (Калигула с показным интересом посмотрел на свои сандалии, которые валялись рядом с его ложем, и перевел взгляд на Херею — Херея покраснел.) Хотя бы на чистые ноги!

— А как это? — Цезония заинтересованно растопырила глаза.

— А вот так: проигравшие должны будут вымыть победителю ноги, — с усмешкой проговорил Калигула. — А чтобы это занятие не показалось им слишком пресным, — вымыть ноги своими поцелуями!

— Ну так я молю фортуну о проигрыше, — захлебываясь радостью и улыбками, сказал Каллист. — Разве может что-нибудь быть достойнее для римлянина, чем целовать божественные ноги?

Кассий Херея промолчал.

— Пора начинать игру — где там кости?.. — проговорил Калигула, покосившись на Херею.

Кости пошли по кругу. Калигула бросил свой ход со злобной гримасой (должно быть, улыбкой), Цезония — с веселым любопытством («А ну-ка, что там у меня? Ха-ха, ха-ха…»), преторианский трибун — с плохо скрываемым волнением, Каллист — с благодарным подобострастием («Как я счастлив — я развлекаюсь вместе с Цезарем! О боги, пошлите мне поражение! Но если даже по вашей, о боги, милости мне суждено выиграть, то это будет означать, что вы благосклонны к моему послушанию — ведь я, играя, выполняю волю цезаря!»).

В первом туре победителем оказалась Цезония — игорное счастье подбросило ей очков больше, чем остальным игрокам.

— Самый раз тебя пощекотать, моя свинка! — сказал Калигула и, повернувшись к ней, первым облобызал ее подошвы.

При этом Цезония сладострастно подстонала ему: что ни говори, а это был ее супруг, к тому же — император.

Вторым был Каллист. Грек медленно подошел (почти что подполз) и осторожно (как будто со священным трепетом), бормоча, какая это честь для него, несколько раз коснулся губами ног Августы. Цезония вытерпела — конечно, мало радости, когда тебя целует то ли слизняк, то ли лягушка, но, к ее счастью, процедура была непродолжительной. Благодарно охая‚ Каллист удалился.

Оставался еще один проигравший — Кассий Херея. Преторианский трибун подошел к ложу Августы, багровея лицом, наклонился (тут по губам его пробежала судорога отвращения — стопы Цезонии, сами по себе не вызывавшие у него ни малейшего желания их поцеловать, были сплошь облеплены слюной Калигулы) и несколько раз прикоснулся к ногам императрицы щекой, выбирая места посуше.

— Э нет, друг, так не годится, — сказал Калигула, внимательно следивший за действиями Кассия Хереи. — Давай-ка расплачиваться за проигрыш звонкой монетой, а не фальшивкой!

Херее пришлось наклоняться опять. Цезония, заметив нерешительность преторианца, капризно поджала губы. Когда Кассий Херея принялся за поцелуи, ноги Августы пришли в движение — Херея лобызал ноги Цезония, а Цезония все норовила то засунуть их в рот Херес, то зажать пальцами его нос…

Калигула хохотал, Каллист вежливо улыбался — игра, и в самом деле, получалась презабавнейшая!

— Ну довольно, довольно… — наконец проговорил сквозь смех Калигула, и преторианский трибун, сгорая от стыда, вновь занял свое место.

Игроки опять по очереди бросили кости. На этот раз фортуна улыбнулась злосчастному преторианцу.

— Ну где там твои… — проговорил с загадочной улыбкой Калигула. — Давай их сюда — делать нечего, мы проиграли…

Кассий Херея несколько мгновений не шевелился. Утонченность лица его — печать страха — сменилась какой-то суровостью, развисшие губы твердо сжались. Трибун закинул свою ногу на стол.

Калигула, казалось, спокойно поцеловал ногу победителя — только Каллист заметил, как на миг злобно сузились его глаза.

— Ну, что же ты? — прикрикнул император на Цезонию. — Не видишь — тебя ждут!

Кисло сморщившись, Цезония отвесила пару поцелуев.

Последним оказался Каллист. Медленно, как бы извиняясь за то, что в присутствии владыки ему приходилось целовать ногу кому-то другому, он приложился к стопе Хереи…

— Что же, продолжим игру, — мрачно сказал Калигула. — Где там кости?

Кости пошли по новому кругу. Все молчали — Калигула молчал. Победителем на этот раз случай выбрал Каллиста.

— Давай, Каллист-голова, забрасывай свои ноги на стол — ты видел, как то ловко проделывал Херея‚ — проговорил Калигула, внимательно всматриваясь в грека, — забрасывай обе, чего уж там…

— Да я скорее готов собственноручно отрубить их, чем пойти на такое! — продолжал Каллист. — Нет, ни за что!

— Ты отказываешься выполнять мой приказ? — император был будто бы удивлен. — Тогда я заставлю тебя!

Калигула поднялся со своего ложа.

Каллист словно увидел явление какого-то божества: он в страхе вытянул вперед руки, резко отшатнулся, не удержавшись, упал со своего ложа, простонал (Цезония стала подсмеиваться) и задом, задом пополз от стола.

— Ну… — грозно промычал Калигула.

Каллист сделал рывок назад и свалился в бассейн.

— Тону! Тону!.. — истошно завопил, барахтаясь, грек. — Тону!

Цезония тоже приподнялась, чтобы лучше видеть, как барахтается Каллист, а он барахтался просто великолепно: грек то поднимал руки вверх, призывая на помощь; то разводил их в стороны, стараясь удержаться на воде. Разбрасывая мириады брызг, он то громко, сильно кричал, то издавал какие-то горловые звуки, которые обычно издают захлебывающиеся (в бассейне воды было едва ему по пояс). Каллист тонул так забавно, что любой бы рассмеялся, — и божественные супруги весело хохотали.

Повеселившись добрых четверть часа (Кассий Херея все это время молчал, уставившись в стол), Калигула в конце концов позвал рабов, которые и вытащили вымокшего грека. Каллиста тут же переодели во все сухое, и он кое-как, будто утомившись в борьбе с водой, взгромоздился на свое ложе.

— Раз уж ты такой упрямый, придется, видно, тебе уйти отсюда нецелованным, — проговорил Калигула. («Зато и не обезглавленным», — подумал Каллист.) Все же, сдается мне, игра у нас получается неплохо — давайте сыграем еще разок!

Кости опять застучали о стол. Фортуне, наверное, захотелось еще раз полюбоваться, как барахтается Каллист: ему выпала «Венера» — максимально возможное число очков. Грек снова стал победителем.

Цезония захлопала в ладоши — ей тоже не терпелось опять увидеть представление Каллиста, но императору захотелось чего-то нового.

— Ты уже однажды выигрывал, дружище Каллист, — сказал Калигула. — Так не поделишься ли ты со мной своей удачей — не передашь ли ты мне свой теперешний выигрыш?

Когда Каллист увидел выпавшую ему костяшками «удачу», он впервые за всю игру заметно погрустнел — ему не очень-то хотелось вновь плескаться в воде, изображая тонущего. Неудивительно, что, услышав просьбу-приказ императора, он на этот раз совершенно искренне обрадовался.

— Да! Конечно! О чем речь! Все мое принадлежит тебе! — радостно закивал грек.

— Итак, решено — выигрыш мой. (Калигула тяжело посмотрел на Кассия Херею.) Да, я забыл сказать вам — на этот раз мы с вами играли на целование не ног, а…

Тут император, развернувшись на ложе, выпятил в сторону партнеров-игроков свой зад.

— Ах ты, проказник! — засмеялась Цезония, первая с большим удовольствием приложившись к его божественному сидалищу.

— Вот это штука! — весело вторил императрице Каллист и тут же последовал ее примеру.

Кассий Херея не смеялся.

— А где же Херея? — поинтересовался Калигула, оглядываясь. — Что-то я не чувствую его преданного дыхания!

В голове пожилого воина мелькали обрывки каких-то мыслей: достоинство, честь, верность, долг, предательство, смерть… Последнее обстоятельство, возникнув, не исчезло, как прочие, но мгновенно увеличившись, поглотило все остальное. «За невыполнение приказа цезарь и да покарает меня смертью», — загремели в ушах Хереи слова из клятвы, которую каждый преторианец давал гению императора.

— Эй, Каллист, помоги ему — он никак не может прийти в себя от волнения: так велика честь, которую ему оказывают! — со злорадством проговорил Калигула.

Каллист подвел бледного трибуна к Цезарю…

— Однако же, мне пришлось изрядно ждать этого Херею, — ворчливо сказал император, опять приняв положение, подобающее римлянину и мужу. — Он, видно, не обучен отдавать игорные долги. (Тут Калигула сумрачно посмотрел на преторианца.) Ну ничего, мы обучим тебя, мы предоставим тебе возможность потренироваться — я сам подберу тебе несколько евнухов с жирными задами, чтобы ты не промахнулся… Ну а теперь — идите, работайте! Мне тоже надо кое-чем заняться с Цезонией…

Кассий Херея, пошатываясь, вышел. Вслед за ним вышел и Каллист. «Херея получил хороший щелчок, — удовлетворенно подумал Каллист на пути в канцелярию. — В следующий раз, прежде чем бросаться спасать императора, он хорошенько все обдумает…

Мне же надо торопиться с Калигулой — Калигула, похоже, все меньше доверяет мне. Может, кто-то ему нашептывает обо мне?.. Нет, не должно — ведь вся его прислуга подобрана мною, да и мне бы доложили об этом. Император не настолько умен, чтобы разгадать меня, тем не менее он все более подозревает меня значит, он все более безумеет, значит, он должен умереть! Не могу же я постоянно сигать в бассейн только для того, чтобы поддерживать его чувство превосходства надо мной и уверенность в том, что я до смерти боюсь его! Вода слишком холодна, а я не слишком молод…»

Глава вторая. Благое намерение

Каллист не зря торопился, желая доложить Калигуле мамертинские тюремные вести первым — они распространились по Риму с достойной удивления быстротой. Наверное, их разнес сильный ветер, уже неделю не покидавший Рим.

Этот ветерок поймал Сарта где-то около полудня, когда египтянин, прибрав в зверинце и проголодавшись, заглянул на дворцовую кухню (разумеется, в те кастрюли, где готовилась пища для прислуги). Известия ошеломили Сарта — кусок пшеничной лепешки, только что с таким удовольствием разместившийся во рту его, плюхнулся обратно в чашку.

«Так что же, значит, Марк спасен, и мне больше не надо торопиться с Калигулой?» — мелькнуло в голове у египтянина.

«Пусть Каллист подыщет для покушения еще какого-нибудь сенатора, — прошептал кто-то рассудительный в его ушах. — Зачем самому теперь-то рисковать?..»

«Но разве дело тут в Марке? — подумал Сарт. — Разве только Марку был опасен Калигула?.. Да и разве Марку больше не опасен Калигула?.. Марк бежал, но не спасся, его спасет смерть Калигулы, а значит — и да погибнет Калигула!»

Сарт решил немедленно повидаться с афинянином Фесарионом, чтобы убедиться в его памятливости: в том, что происшедшие события не заставили его забыть его же обещание — спрятать нож египтянина в императорских покоях. Фесарион должен был проделать это уже на следующий день.

Позабыв было о еде, Саш прошел к каморке Фесариоиа‚ но когда он распахнул ее дверь (на этот раз египтянин, учтя свой предыдущий визит, не стучался), то оказалось, что те, кто думает, будто нахлебавшаяся горя душа способна без труда сдержать плотские позывы тела, далеки от истины. Голод тотчас же напомнил о себе Сарту: встрепенувшись, он впился в него где-то под ложечкой.

Голоду было с чего лютовать — Фесарион трапезничал. Он сидел на утлой табуретке за покосившимся столом, а на столе важно разлеглись: добрый окорок, величественный пирог, внушительная головка сыра, ну и, конечно же, она, любимица римских гурманов крупная краснобородка. Пленительная рыбеха, вся пропитанная каким-то захватывающим дух в свои объятия соусом, казалось, с удивлением глазела на окружающее ее убожество.

Как только заскрипела дверь, открываемая Сартом, Фесарион резко накренился, словно собираясь загородить от взглядов нежданного посетителя свое богатство. Впрочем, Фесарион, по-видимому, быстро уразумел, что странность его позы способна привлечь к столу еще большее внимание, да и телом-то он не слишком горазд, чтобы использовать себя вместо ограждения. Фесарион тут же дернулся в прежнюю позицию.

— Вот как я вовремя! — радостно воскликнул Сарт, делая вид, будто паника афинянина осталась незамеченной. — У меня с самого утра во рту ни крошки!

Нельзя сказать, что Фесариона сильно обрадовало сообщение египтянина о собственном рте.

— Садись, садись… — проворчал Фесарион, выдвигая из-под стола такую же ветхую табуретку, как и у него самого. — Сыра, что ли, тебе отрезать? — Тут Фесарион уставился в пол, как будто именно там, в какой-то половой щели, дожидался его ножа сыр, предложенный египтянину.

— Да, пожалуй, — скромно проговорил Сарт, но как-то невнятно, словно зажав что-то в зубах.

Фесарион посмотрел на Сарта и обомлел — египтянин уже успел потянуть с блюда сочную ляжку и теперь откусывал от нее…

Ляжка не остановила Сарта. За ней последовали: пирог, сыр, рыба — куски и куски, и все изрядной величины. Фесарион тяжело вздыхал, уста его бездействовали — наверное, афинянин рассчитывал своим примером заразить Сарта быстрее, нежели пища могла бы его насытить.

— А что же ты? Уже наелся? — прошамкал с набитым ртом египтянин немного погодя.

— Ну, если я могу насытиться теми кусками, которые ты отправляешь в свой рот, то наелся, и уже давно, — хмуро сказал Фесарион. — Но зачем ты пришел? Думаю, не только для того, чтобы съесть мой обед?

Сарт наконец-то удовлетворился столом — он протер руки и губы какой-то тряпкой, лежавшей на столе (наверное, она служила Фесариону салфеткой) и, ни мало не смущаясь недовольством афинянина, назидательно произнес:

— Хорошая пища врачует тело, хорошее дело врачует душу. Раз мне завтра предстоит испить горькое лекарство очищения души — рисковать жизнью, отбирая жизнь у тирана, — то сегодня я должен, по крайней мере, укрепить свое тело. Кроме того, не забывай — смерть Калигулы несет очищение нам обоим (очищение от подлости страха, пресмыкательства, униженности), в то время как горечь врачевания достанется вся, без малого, мне одному. Ведь ты почти что ничем не рискуешь, кроме этого «почти что», без которого не обойтись… Итак, Фесарион, значит, решено — завтра?..

— А я, честно говоря, думал, что ты пришел сказать мне, что наше дело не состоится, — уныло прогнусавил Фесарион. — Коли сенаторы сумели даже вытащить преторианца из тюрьмы (ты, конечно, уже слышал об этом), то убить Калигулу им не составит особого труда, стоит только немного подождать…

Сарт едва не бросился на афинянина с кулаками (во всяком случае, именно так показалось самому Фесариону) — египтянин резко вскочил, отбросил стол, который обязательно упал бы, если бы не был сильно перекошен в его сторону.

— Неужели ты не способен не быть рабом?! — вскричал египтянин. — Неужели тебя всего разъела язва рабства, не оставив ни единого здорового кусочка? Неужели ты умер для свободы? Неужели кровь твоего отца, которую пролил Калигула, не палит огнем твою душу? Неужели те поклоны, которые ты отбиваешь тирану, не впиваются в тело твое, словно крючья палача?

— Да я не отказываюсь от нашего плана, нет, что ты, — поспешно ответил Фесарион с некоторой толикой испуга. — Просто мне подумалось, что тебе будет труднее осуществить его, нежели сенаторам — ведь тебя могут даже не допустить к Калигуле.

— Меня пропустят к нему, можешь не сомневаться. Я найду, что сказать, — произнес спокойнее Сарт.

— А если император не соизволит завтра посетить комнату Муз?

— Что же, значит, будем ждать другого раза. — Тут египтянину пришло в голову, что, задавая вопрос, Фесарион, возможно, не столько беспокоился о Калигуле, сколько о судьбе ножа, который он должен был подложить под ковер комнаты Муз. — Что же касается той вещички, которую я дал тебе, то, если она останется не использованной, ты сможешь забрать ее обратно вечером: ведь вы, насколько мне известно, убираетесь в императорских покоях по два раза на день. (Фесарион согласно кивнул). Итак, — продолжал египтянин, — значит, договорились: завтра в комнате Муз под ковром у правой ножки императорского кресла я буду искать тот предмет, что передал тебе. А теперь прощай — мне надо кормить моих зверей. Да поможет нам Юпитер!..

— Да, да, — тихо промямлил Фесарион и опустил глаза.

Сарт поспешно вышел, чтобы удержаться от искушения взбодрить афинянина, нашлепав его по его обвислым щекам.

* * *
Утро следующего дня пробудило Сарта теплом и светом жизни. Египтянину показалось, что оно шепнуло ему: «Я ведь нравлюсь тебе, так стоит ли тебе делать то, что ты задумал, рискуя жизнью — рискуя расстаться со мной навсегда?»

«Навсегда я расстанусьс тобой, если струшу, если дрогну сегодня — тогда ты не будешь мне нужно больше, — мысленно ответил Сарт. — Я не смогу ощущать тебя, любоваться тобою, презирая себя. Нет уж, я не сверну…»

Сарт прошел в ту часть дворца, которая прилегала к покоям императора, и стал внимательно прислушиваться к гомону прислуги. Египтянин ожидал, что кто-нибудь невзначай скажет о Калигуле, что тот, мол, развлекается в своей любимой комнате Девяти Муз, и вот какой-то раб мельком заметил, что видел, как Калигула вместе с музыкантами и певцами проследовал туда…

Сарт тут же шагнул в приемную. За большим дубовым столом там сидел один из секретарей Калигулы, его вольноотпущенник Метрувий — именно он мог пропустить или не пропустить к императору. Счастливчикам Метрувий давал в сопровождающие раба и золоченую пластинку с изящным рисунком — то был пропуск. Кроме Метрувия, в приемной находились четыре преторианца.

— Привет тебе, Метрувий, — сказал Сарт, прикрыв за собой дверь. — Я хотел бы немедленно повидать императора…

— Императора? А что там у тебя? — вяло спросил Метрувий, видно, уже заранее собравшись отказать. — Цезарь принимает сегодня, но не могут же его беспокоить все подряд!

— У меня важная новость — одна моя львица тяжело заболела… — начал было рассказывать Сарт, но Метрувий, не дослушав, перебил его:

— Да ты сам-то здоров ли, приятель?.. И по таким пустякам ты намерен тревожить императора?! Сходи лучше в канцелярию — пусть Каллист даст тебе какого-нибудь мясника, чтобы он помог тебе убить твою львицу и снять с нее шкуру, пока она не издохла!

— Но это не просто львица, — возразил Сарт. — Это Хрисиппа, любимица цезаря. Божественный Калигула велел мне хорошенько присматривать за ней, а в случае ее болезни сразу же докладывать ему. Ты мешаешь мне выполнить его приказ!

Хрисиппа полюбилась Калигуле тем, что, прежде чем разорвать свою жертву — какого-нибудь сенатора или всадника, которого подсаживали в ее клетку по приказанию Калигулы, — она долго игралась с ней, словно большая кошка с мышонком. Это было интересно наблюдать. Чтобы случайно не подвернулся такой умник, который сказал бы, что Хрисиппа здорова, египтянин несколько дней подряд подсыпал львице в воду всякую гадость, так что она и в самом деле чувствовала себя неважно.

«Конечно, львица — не велика птица, — подумал Метрувий, — но Калигула и за меньшее убивал. Значит, надо пропустить этого звериного служку в императорские покои — пусть сам объясняется с Цезарем».

Вслух секретарь Калигулы сказал:

— А, Хрисиппа… Это другое дело. Пожалуй, я пропущу тебя.

Метрувий тут же дернул за шнур, и из какой-то малоприметной двери в стене выскочил черный раб, по-видимому, нубиец.

Нубиец тщательно прощупал каждую складочку одежды Сарта разумеется, его поиски не увенчались успехом. После этого египтянин получил золоченую пластинку-пропуск, и затем вместе с рабом-провожатым он был пропущен в императорские покои.

Раб провел Сарта через несколько комнат, у двери каждой из них стояли преторианцы. Нубиец говорил пароль, египтянин показывал пластинку, и солдаты пропускали их. В одной из комнат Сарт увидел маленького, сморщенного старичка. Это был Тинисса‚ доверенный слуга Калигулы и его раб. Тут-то они и остановились.

Нубиец повернул назад, и, как только дверь за ним захлопнулась, старичок сладким голоском спросил у египтянина, что ему нужно от Калигулы. Сарт рассказал свою историю — старичок скрылся за высокой красного дерева дверью, которая как раз и вела в комнату Девяти Муз.

Ожидать пришлось недолго. Вскоре Тинисса вернулся и важно произнес:

— Божественный Калигула сейчас занят — он слушает флейтисток‚ но, может быть, он все же найдет какое-нибудь мгновение для тебя. Осторожно приблизься к нему и ожидай, когда он соизволит заговорить с тобой.

Сказав это, сладкий старичок распахнул дверь, и Сарт не без волнения шагнул в знаменитую комнату Девяти Муз.

Эта комната была по-императорски велика, вдоль стен ее стояли статуи всех девяти Муз-покровительниц пения, танцев, поэзии, науки, театра. В глубине комнаты на большом кресле-троне восседал Калигула; к креслу его вела ковровая дорожка — та самая, под которой Сарт рассчитывал отыскать свой нож. По правую руку от Калигулы бесновались флейтистки, и в этом не было ничего удивительного, ведь флейта (или, точнее, авлос) — инструмент Диониса, веселого виноградного бога. Под их аккомпанемент несколько певичек грубыми полосами выводили незамысловатые песенки, если и могущие привлечь внимание, то только разве что своей непристойностью. Впрочем, Калигула, казалось, был вполне доволен и музыкантами, и певцами: сидя на своем кресле, он то притоптывал, то прихлопывал, то подпевал.

Цезарь словно не заметил Сарта — сидя вполоборота к двери, он даже не повернул голову в его сторону. Однако при этом было бы неразумно обвинять Калигулу в невнимательности, которая, как известно, порождается беспечностью. Император, однако, не был беспечен — после нескольких покушений он был весьма пуглив. Просто Калигула был предупрежден Тиниссой о том, что некая песчинка жаждет прицениться к его сандалии, — разумеется, он не мот быть более участлив). Другое дело, что песчинка могла очеловечиться, и для этою ей надо было немного — превратиться в песчаную бурю и снести великолепные одежды цезаря, которые прикрывали кучу пепла.

Сарт не успел сделать и трех шагов по направлению к Калигуле‚ как его догнало рассерженное стариковское шипение:

— Падай ниц, негодный, и ползи, ползи к божественному! Падай ниц!..

Египтянин, ничуть не склоняя свою гордость, преклонил свои колени и пополз (ковер оказался ближе — стало удобнее выхватить оружие).

Когда Сарт таким способом подобрался к креслу императора (между тем Калигула все «не замечал» его), то он обнаружил, что правая ножка императорского кресла стояла как раз на том самом углу ковра, под который Фесарион должен был еще утром подложить нож. Наверное, Калигула сам передвинул свое кресло, чтобы было удобнее наблюдать за актерами…

Ничто не вечно, кроме вечности — в конце концов представление закончилось, исполнительницы удалились, и вот тут-то Калигула заметил Сарта.

— Чего тебе? — буркнул он.

— Я бедный служитель твоего зверинца, о цезарь!.. Беда привела меня к тебе — Хрисиппа заболела!

— Что ты мелешь, скотина?.. Какая еще Хрисиппа!.. Та, что ли, потаскушка, которая спит с тобой? (Калигула прекрасно знал Хрисиппу, но ему захотелось немного попугать египтянина — поразвлечься.)

Сарт уткнулся головой в ковер, как будто сраженный гневом императора, и трусящимся голосом пролепетал:

— Хрисиппа — львица, цезарь… Та самая львица, которую ты так часто угощал всякими негодяями…

— Ах, львица… Да ты, негодяй, что же, хочешь сказать, что я отравил ее?..

— О нет, божественный, нет, клянусь твоим гением!.. — завопил Сарт, но Калигула уже не слушал его.

— Замолчи! — недовольно бросил император.

Сарт, прекратив свои вопли, мельком взглянул на Калигулу — цезарь внимательно всматривался во что-то… Сарт скосил глаза Калигула смотрел на человека, только что вошедшего в комнату через бесшумную дверь.

Этого человека знал Рим, хотя он не был ни сенатором, ни всадником, но был сыном одного из многочисленных клиентов некоего Гая Цинцинната‚ отпрыска древнего рода Квинкциев. Квинту Плантию (так звали вошедшего) известность принес его голос и его песни, вплетенные в голос кифары, — песни о величии Рима и величественности его граждан, эпически просторные, лирически тончайшие.

Как это нередко бывает, в представлении римлян певец со временем воплотился в, символ того, о чем он пел, символ (а для людей с развитым воображением — олицетворение) римской доблести, что, конечно же, не могло понравиться Калигуле.

Однажды император, прослушав в театре выступление Квинта Плантия, как только певец закончил, предложил ему станцевать что-нибудь под веселый барбитос или флейты («У такого артиста наверняка не только голос ловок, но и ноги», — сказал при этом Калигула.) Квинт Плантий, по-видимому, увлеченный (или упившийся) собственной песнью не менее, чем зрители, молча покинул подмостки. Это было величайшим оскорблением цезаря — нарушением приказа его… Калигула не стал долго раздумывать — он повелел выйти на сцену флейтистам, прицепить, для смеха, Квинту Плантию кожаный фаллос (который был одним из обычных атрибутов комедиантов того времени) и заставить его танцевать, хотя бы палками. Все тотчас же было исполнено — несколько отрезвляющих ударов, и Плантий запрыгал по сцене, тряся забавной безделицей.

С тех пор так и повелось — выступления Квинта Плантия заканчивались непристойным танцем, что не оставляло и следа от их очарования. Калигула был доволен, растоптав очередное достоинство, ведь один из способов стать величественным — это ниспровергнуть чье-то величие (однако при этом завоеванная грандиозность обращается не в высь, но в бездну). Для римлян же — тех, кто почище, — кифаред Квинт Плантий словно умер, правда, на земле осталась его тень, выплясывающая на его могиле…

— А вот и Плантий наконец-то пожаловал, — насмешливо произнес Калигула. — Негодник, я ожидаю тебя с самого утра!

— Я торопился, государь… — принялся виновато оправдываться певец, но Калигула перебил его:

— Торопился?.. Уж не хочешь ли ты этим сказать, что в спешке что-то позабыл? Кифара, вроде, с тобой, твой кожаный набедренник хранится у меня (у меня он не пропадет, будь спокоен!)… Может, ты растерял по дороге свои напевы?

— Нет, цезарь, я…

— Ну так давай, приступай! (Калигула не собирался мерить глубину своего терпения выслушиванием оправданий.) Напой для начала мне хотя бы что-то из Вергилия, а уж потом можешь бормотать свои вирши!

Квинт Плантий взял кифару в левую руку, ударил по струнам изящным плектром и запел. В воздухе стали возникать образы соразмерные, сияющие, загадочные… Звуки рождались и умирали, таинство жило.

Тем временем Сарт все еще лежал под ногами у Калигулы — император, увидев Плантия, словно забыл про него.

«Хорошо еще, что Калигула не велел мне убираться прочь тогда бы мне пришлось действовать впопыхах, не раздумывая, — пронеслось в голове у Сарта. — Однако у меня все равно не так уж много времени, так что, раздумья, поторопитесь! А ну-ка подскажите, как мне достать из-под ковра, придавленного императорским креслом, свой нож?»

Сначала, до прихода певца, египтянин рассчитывал на то, что Калигула, отпустив певичек и флейтисток, придаст комнате обычную симметричность, то есть, другими словами, поставит свое кресло так, как оно обычно стояло: на мраморе пола, а не на ковре. Но принцепс, увы, не догадался поступить согласно его, Сарта, желаниям, так что же ему теперь оставалось делать?.. Ждать, пока уйдет и Квинт Плантий?.. А что, если Калигула все равно не уберется с ковра?.. Значит, оставалось одно…

Сарт крепко сжал руками плотный ворс ковра и бросил быстрый взгляд на Калигулу — император сидел отрешенный, погрузившись в мир песни, полуприкрыв глаза… Сарт резко дернул ковер на себя.

Императорское кресло шатнулось и с грохотом упало, вместе с ним повалился на пол и Калигула. Египтянин быстро откинул правый угол ковра, под которым должен был лежать его нож… Ножа не было — Фесарион подвел его!

В этот момент в комнату Муз ворвались четверо преторианцев вместе со старым Тиниссой — видно, они расслышали шум падающего кресла. Тинисса тут же кинулся к императору (к его радости, Калигула, разумеется, был жив), а преторианцы принялись за императорских подданных — они прижали к полу и Сарта, и Плантия, приставив мечи к их спинам.

Калигула поднялся, потирая ушибленный бок.

— А ты, Плантий, оказывается, не только трус, но и злодей, — зловеще проговорил он. — Да еще и хитрец к тому же. Но только боги, которые охраняют меня, поумнее тебя…

Квинт Плантий молчал.

— Залейте его ядовитую глотку свинцом, — бросил Калигула преторианцам. — Я наслушался его песен — пусть теперь поет у Плутона!.. А ты, Тинисса, проследи за всем — потом расскажешь мне, как шипел его язык!

— А что делать с этим? — Тинисса кивнул на Сарта.

— А этот останется пока у меня. Все, идите.

После того, как преторианцы и Тинисса ушли со своею жертвой, Калигула принялся расхаживать по комнате, что-то бормоча себе под нос. Сарт прислушался и приподнял голову — император вертел в руках фигурку какого-то крылатого божка вроде Амура, блестевшую серебром; ноги Амура (если это, конечно, был он) плавно переходили в заостренный штырь.

«Надо же, что придумал этот Квинт Плантий, — разобрал Сарт. — Прицепить эту штучку к кифаре, словно украшение, и пронести сюда! (Калигула поднес вещицу к своим глазам.) А сделано-то как!.. Надо приказать Каллисту — пусть разыщет мастера, который делал это. Не может быть, чтобы мастер не знал, для чего Плантию это нужно!.. А Плантий-то, оказывается, меток, нечего сказать! И кто бы мог от него это ожидать?!»

Тут-то Сарта обожгла мертвящей молнией догадка.

«Так вот, оказывается, почему за мгновение до того, как я дернул ковер, Плантий перестал петь!.. За мгновение до того, как я дернул ковер, Плантий запустил в Калигулу этим самым заостренным божком, который был приделан к кифаре, словно украшение, поэтому-то ему и удалось пронести его! Плантий метнул свое оружие, целя в Калигулу (наверное, в глаз или в шею), но не попал — я дернул за ковер, и Калигула упал, избежав его мести! — В глазах египтянина потемнело, какие-то отблески заплясали перед ним — то пузырился расплавленный свинец. — Я хотел убить Калигулу, но я спас его — я помешал тому, кто чуть было не убил его, я помешал Квинту Плантию, я убил Квинта Плантия!..»

Сарт со стоном припал головой к ковру — император внимательно посмотрел на него.

— Ты, я вижу, верен мне, — медленно проговорил Калигула, по-видимому, убежденный в том, что Сарт только потому и дернул за ковер, что хотел этим самым спасти его. — За это я прощаю тебе Хрисиппу, можешь из ее шкуры сделать себе накидку. Только смотри, чтобы вслед за ней не перемерли другие львы, а не то придется тебя самого посадить в клетку — будешь вместо львов грызть моих ослушников!.. Ну все, убирайся!

* * *
Сарт, спотыкаясь, вышел из императорских покоев и, пошатываясь, поплелся в свою каморку. Добравшись до нее, он сразу же повалился на ложе, зажав уши (отовсюду египтянину слышались крики Квинта Плантия, обжигаемого свинцом).

Сарт пролежал так то ли час, то ли вечность — мука души не имеет временной размеренности. Привело же его в себя чье-то осторожное касание. Сарт оглянулся — рядом с ним стоял Каллист.

— Да, мой друг, сегодня ты прославился! — произнес грек язвительно. — Я же не раз говорил тебе, умолял без моего ведома не соваться туда, куда не следует, но нет же, ты, видите ли, не доверяешь мне!.. Правда, должен признаться, я тоже в последнее время не очень-то доверял тебе: почему-то Калигула все более охладевает ко мне, и я никак не могу докопаться, кто же это обдает императора холодом от моего имени. Вот поэтому-то я и не помешал тебе сегодня, чтобы убедиться наверняка, тот ли ты, за кого себя выдаешь:

— Не «помешал» мне?.. О чем это ты говоришь? — с непонимающим видом спросил египтянин.

Каллист снисходительно улыбнулся, словно прощая Сарту его глупое притворство.

— Да о твоих ковровых делах — о чем же еще! Разумеется, я имею ввиду не твое спасение Калигулы, надеюсь, невольное (вся эта история с Квинтом Плантием явилась такой же неожиданностью для меня, как и для тебя). Я говорю о твоем желании прирезать Калигулу ножом, который должен был дожидаться тебя под ковром, не так ли?.. (Удивление египтянина осведомленностью Каллиста все больше росло, и это не скрылось от внимания последнего.) Да-да, под ковром — разве я не прав?.. Фесарион — давний мой приятель — надоел мне своими доносами на тебя — уж больно ты настойчив!.. Ты пообещал Фесариону свободу — он, конечно, не прочь получить ее, но он рассчитывает получить ее из моих рук, служа мне. Согласись, это куда более надежный и безопасный путь, нежели тот, который ты так усиленно навязывал ему!

— Так значит Фесарион лгал мне с самого начала? — мрачно произнес Сарт.

— Конечно, ведь он служит мне. Неудивительно, что ему приходится иной раз поводить за нос какою-нибудь простака! — самодовольно подтвердил Каллист. — Ну да ладно, хватит про Фесариона. Лучше скажи, собираешься ли ты в дальнейшем слушаться меня и подчиняться мне — разумеется, до тех пор, пока Калигулу не положат на погребальный костер, — или же ты намерен по-прежнему действовать самостоятельно?

Сарт покачал головой.

— Нет уж, с меня довольно собственных ошибок, — произнес египтянин. — Я готов подчиняться — надо же дать возможность поошибаться и тебе. (Прежде, чем сказать это, египтянин подумал о Каллисте — греку не нужны были те, кто, зная много, слишком уж самостоятельничал).

— Вот и хорошо, — с удовлетворением сказал Каллист. — Вот тебе поручение — надо проследить за одним человечком…

Глава третья. Опять сенаторы

Разумеется, Калигула интересовал не только Сарта с Каллистом — читателю уже известно, что внимание сенаторов тоже было привлечено к его особе, по крайней мере, тех из них, которые вечером того же дня, дня Квинта Плантия, собрались у Корнелия Сабина. Пропуском, как и в прошлый раз, служил золотой перстень с изображением волчицы и пароль.

Со дня последней встречи этих ненавистников цезаря произошло немало событий — триумф Басса и падение Цериала, побег Марка из Мамертинской тюрьмы, гибель Гнея Фабия и Сергия Катула мелькнули, но не как крылышки мотылька, а как резец, которым история, или, лучше сказать, никому не подвластное время, проводит неизгладимые рытвины в памяти поколений и природы. (Правда, время, неутомимый ваятель, материал для своих новых работ берет, рассыпая в прах предыдущие. А там, в прахе, попробуй найди давние зарубки!)

На встрече у Корнелия Сабина присутствовали, как и в предыдущий раз: сам хозяин, Валерий Азиатик, Павел Аррунций, Марк Виниций и Фавст Оппий.

Первым начал) Корнелий Сабин:

— Мы намечали с вами, о римляне, обсудить сегодня, что удалось каждому из нас сделать из того, о чем мы договорились в прошлый раз, и что не удалось. Однако время оказалось торопливее нас вы знаете, о чем я говорю…

— Это уж точно. Знаем! — подхватил Валерий Азиатик. — Ты имеешь ввиду покушение на Калигулу Бетилена Басса и все, что связано с ним. Да, Бетилен Басе оказался настоящим римлянином! Мы как-то упустили его, не знаю уж как… Но что теперь слезливо сокрушаться?! Теперь надо думать, как отомстить за него. Так что воздадим должное делу… (Присутствующие согласно закивали головами.) Ну тогда, коли уж я начал, расскажу о себе — я должен был подыскать нам сторонников среди сенаторов. Вы знаете, что часть сенаторов (к счастью, их немного — менее трети), открыто поддерживают Калигулу — трудно сказать, то ли из-за собственной порочности, то ли из-за страха к нему. Последнее вернее, но это в данном случае значение не имело — я не разговаривал с ними, ведь даже не из-за любви к Калигуле, а из-за страха они могли бы состряпать донос на меня. Прочие же мои коллеги-сенаторы скользки, как угри, или, вернее, склизки (природа, видно, обильно вымазала их мылом угодничества и приспособленчества). Все же я отобрал среди них два десятка человек, показавшихся мне наиболее подходящими для разговора наедине, и что же вы думаете? Все они, как один, проклинали Калигулу, почти все согласились поддержать тех, кто рискнул бы уничтожить его (после того, разумеется, как Калигула был бы убит), но никто из них не согласился участвовать в этом самом убийстве!.. Короче говоря, они предпочитают разделывать дичь и, конечно же, лакомиться мясом, а вот охоту препоручают другим!

— То же самое скажу вам и я, — махнул рукой Павел Аррунций. — Городские когорты недовольны Цезарем (и немудрено — у преторианцев больше жалование и больше привилегий), но не настолько недовольны, чтобы рискнуть собой. «Собственная голова дороже сестерциев», — сказал мне Тит Стригул, один из трибунов городской стражи и мой приятель, когда я намекнул ему, что неплохо было бы поторопить Калигулу расстаться, если не с принципатом‚ то, по крайней мере, с собственной жизнью. Когда же я попытался убедить Стригула в том, что дело тут не в сестерциях, а в чести, в римском достоинстве, то знаете, что он мне ответил?.. Стригул рассмеялся и сказал: «Если бы в Риме нашелся такой глупец, который давал бы за так называемое римское достоинство хоть асс, то я немедленно расстался бы с ним».

— Если бы нашелся в Риме такой глупец, который давал бы за римское достоинство асс, то он наверняка остался бы при своих деньгах: предлагать римлянам асс за достоинство, это все равно, что предлагать им асс за пригоршню лунного света — пусть, мол, наскребут в своих спальнях! — желчно проговорил Валерий Азиатик. Помолчав, сенатор продолжал: — Впрочем, я не прав — в Риме не только рабы да тени, есть и римляне!.. Ну а ты, Марк Виниций, ты-то что нам скажешь? Ты, кажется, занимался Каллистом?

Марк Виниций кивнул.

— Насчет Каллиста: мои рабы следили за ним целыми сутками, и вот что они рассказывают. Каллист никогда не выходит из императорского дворца один, но — только с охраной. Впрочем, я оговорился: Каллист никогда не выходит из дворца, его выносят на носилках здоровяки каппадокийцы, его рабы. Кроме того, не менее двух десятков охранников в разноцветных плащах, будто простые прохожие, сопровождают его. Однажды мой раб упал, будто нечаянно, прямо перед носилками грека, и его тут же оттащили в сторону эти будто бы случайные прохожие. Так что мне совершенно ясно одно: чтобы напасть на Калигулу, нужно не менее сотни рабов…

— И хоть один из этой согни (а, скорее, не один, но несколько, если не все) донесет, обязательно донесет на тебя, — подхватил Валерий Азиатик. — А в награду раб получит от Калигулы свободу и деньги — что же ему еще нужно?.. Нет, это не годится — видно, Каллиста нам придется оставить в покое. У нас не так много сил, чтобы тратить их на него.

— Я тоже так думаю, — сказал Марк Виниций. — Нет существа продажнее, чем раб.

Всем присутствующим был хорошо известен нрав рабов, поэтому никто из них не возразил Валерию Азиатику.

— Что же касается меня, — произнес Фавст Оппий вслед за Виницием, — то я должен был проверить, любят ли служки императорскою дворца сестерции. Для этого я нарядил двух своих рабов в тоги. Словно любопытствующие провинциалы, они направились к императорскому дворцу и, улучив момент, принялись предлагать выходящим из дворца императорским рабам сестерции с тем, чтобы не только провели их во дворец — поддельным римлянам якобы не терпелось полюбоваться на него изнутри. Из пяти императорских рабов согласился только один — он велел подойти им к вечеру, однако его самого мои люди через час видели в канцелярии Каллиста. Не иначе, как он докладывал обо всем греку. Так что вывод мой таков: мы опоздали подкупать дворцовых служек, все они давным-давно куплены Каллистом и, надо думать, не только за сестерции, но и за собственные жизни. Так что, видно, нам придется обойтись без дворцовых служек — без их алчных, потных рук, нечесаных голов и трусливых душ, — подвел итог Валерий Азиатик. — Ну а ты, Корнелий, что скажешь нам о своих преторианцах?

А Корнелий Сабин, слушавший своих сотоварищей, опустив голову, со спокойной твердостью ответил:

— Из всего того, что вы тут наговорили до меня, я понял одно: преторианцы — единственная наша надежда. Раз мы не можем положиться на сенаторов (кроме, разумеется, тех, кто присутствует здесь), раз мы не можем довериться городским когортам, не говоря уж о рабах Калигулы, то, следовательно, остается единственный источник, способный придать нам дополнительные силы, — это они, мои воины. После Бетилена Басса вряд ли вас, сенаторы Рима, допустят к Калигуле без обыска и сопровождения — тем более нам нужны преторианцы… Разумеется, не все преторианцы спят и видят гибель Калигулы — большинству, увы, во сне мерещится блеск его золота. Однако найдутся и такие, кто пришел со мной в преторий из легиона, кто воевал и видел смерть, кто знает, что не жизнь нужна для сестерциев, а сестерции нужны для жизни, жизнь же нужна для смерти — она слишком дорога, чтобы разменивать ее на сестерции‚ или подлость, или трусость. Конечно, таких воинов, преданных мне, немного — я говорю о трех центурионах и двух-трех десятках ветеранов своей когорты. Вот на них-то я могу положиться, довериться же остальным — все равно, что доверить слону высиживать куриные яйца… Впрочем, если на остальных нельзя положиться, то им можно положить… сотню-другую сестерциев в их сумки. Это, по крайней мере, на время притупит их любовь к императорским сестерциям — а большего, пожалуй, нам и не потребуется… Да, я не сказал вам самого главного — мне кажется, что скоро с нами будет Кассий Херея! Старому ворчуну, сдается мне, больше не захочется выкрикивать приветствия императору — Калигула, судя по слухам, обил Херее все губы о свою задницу…

Ну а если Кассий Херея будет с нами (а с ним — несколько центурионов и солдат, которые пойдут за ним), то тогда нам стоит дождаться дня, когда обе когорты — его и моя — станут одновременно нести службу во дворце. В этот день мы сумеем одолеть Калигулу. И нам не придется долго ждать: такой день приближается. Я говорю о Палатинских играх. Обычно в это время на Палатине несут службу по две когорты одновременно — я могу постараться, чтобы меня поставили вместе с Хереей, если вы, конечно, не будете возражать.

Гости Корнелия Сабина некоторое время молчали, обдумывая его слова.

— Короче говоря, ты предлагаешь нам убить Калигулу на Палатинских играх, — проговорил наконец Валерий Азиатик. — Я говорю «нам» — не хочешь же ты, чтобы мы — я, Аррунций, Виниций, Оппий — остались безучастными, этакими зрителями на представлении, плата за которое — наша честь!.. Ну нет, это не годится; Мы обязаны поддержать тебя, и мы поддержим тебя во что бы то ни стало! Так что я вообще-то не против твоего предложения с этой вот поправкой. Как я представляю себе, на Палатинских играх нам желательно будет улучить такой момент, когда бы мы все (и твои преторианцы в том числе) оказались рядом, и в это самое время поблизости проходил Калигула… Я думаю, такое будет возможно в театре: зрителей не обыскивают — нам удастся пронести с собой кинжалы, ну а твои люди всегда при оружии.

— Я согласен, — кивнул Корнелий Сабин.

— Быть может, кто-нибудь думает иначе? — спросил Валерий Азиатик.

— Нет, нет! — ответили в один голос Павел Аррунций и Фавст Оппий. — Давно пора расправиться с Калигулой‚ сколько же можно откладывать?

— Я тоже согласен, — сказал Марк Виниций. — Меня беспокоит одно: что будет с Римом после того, как мы убьем Калигулу?

— Ты еще спрашиваешь, что будет?! — воскликнул Валерий Азиатик. — Будет республика!.. Рим уже достаточно помучили цезари, еще один принцепс — и в Риме не останется римлян, а будут лишь только рабы!.. Мы не допустим новой тирании, которая может оказаться похлеще старой! Лучше умереть гражданином, чем жить презренным подданным!

Заговорщики зашумели — само упоминание о возможности новой тирании было ненавистно им. Корнелий Сабин задумчиво произнес:

— А все же Марк Виниций тревожится не зря — я уверен, что Рим больше не увидит цезарей, но тем не менее мы должны постараться, чтобы цезарей больше не было, — так надежнее… Сенат, конечно, выступит за республику, но нам надо позаботиться, чтобы и родственники Калигулы, отпрыски Юлиев, поддержали нас. Я говорю об одном человеке, вы все знаете его — это Тиберий Клавдий Друз (о прочих Калигула позаботился сам, отправив возможных претендентов на престол прямиком в Орк).

— Этот дуралей? — презрительно усмехнулся Павел Аррунций. — Правда, Клавдий носит сенаторскую тогу, но когда он начинает выступать в сенате, все принимаются шептаться между собой о своих делах, будто в заседании объявлен перерыв…

— Корнелий прав, — перебил Аррунция Валерий Азиатик. — Нам надо заручиться поддержкой Клавдия, я увижусь с ним завтра. Ничем нельзя пренебрегать!

Заговорщики поговорили еще немного. Они договорились о новой встрече — накануне плебейских игр, на которую Валерий Азиатик пообещал привести все еще скрывавшегося Муция Мезу. Затем заговорщики расстались.

Заговорщики расстались, а пламя, горевшее в большом камине, продолжало колыхаться — так колышется, дышит жизнь, вроде сильная, могущая спалить, а могущая и согреть. Но кончаются дровишки — и что остается?.. Лишь дымок от тлеющего уголька, да и тот мгновение спустя развеется по ветру.

Кому же будущее сулило угасание?.. Принцепсам ли, сенату?..

Ни одно пламя не вечно, но, живя, оно может спалить, обжечь, согреть, а может и просто рассеяться, раствориться…

Глава четвертая. Клавдий

Темной птицею прилетела ночь, багрянцем полыхнул день — и Валерий Азиатик отправился на Виминал, к Тиберию Клавдию Друзу…

В дом Клавдия сенатора долго не пускали; раб-привратник бегал то от ворот, то к воротам, то якобы в поисках хозяина, то якобы затеряв куда-то ключи. Словом, было видно, что от такого визитера Клавдий не ожидал ничего хорошего. Однако в конце концов решился на встречу — Валерия Азиатика пропустили-таки во двор и затем провели в атрий дома, где его уже поджидал сам хозяин.

Наружностью Клавдий был горазд, тут были: и почтенная седина, и дородность тела, и величественность лица, которая создавалась массивным подбородком (мечтой скульпторов, образцово пригодным для профилей), крупными, жирными морщинами, толстыми губами, горделиво выпяченными вперед, как будто выставляющими напоказ свою крупность. Все вышеперечисленные достоинства придавали Клавдию некую монументальность, когда он молчал, и какую-то комедийность, шутовство, когда он говорил, — слишком разительным получался контраст между пышной внешностью и простоватой речью (не простой, а простоватой!).

Войдя в атрий, Валерий Азиатик сразу же заглянул в триклиний‚ дверь в который была приоткрыта, и затем, повернувшись к хозяину, с деланным удивлением произнес:

— А я-то думал, что мне пришлось так долго торчать за воротами твоего дома оттого, что ты, узнав о моем приходе, распорядился накрыть на стол — вот я и дожидался, пока очухаются твои расторопные рабы…

— Да, неплохо бы пообедать сейчас, — мечтательно проговорил Клавдий. — Я что-то тоже проголодался, и, наверное, поэтому с таким нетерпением ожидал, когда же ты войдешь. Однако ты что-то копался там, и я было подумал, что ты подыскиваешь слова, с которыми собирался преподнести мне в подарок какого-нибудь красавца лангуста или краснобородку. Но у тебя в руках ничего нет — значит, ты уже побывал на кухне и передал все, принесенное тобой, повару… Как мило!.. Так зачем же ты пришел ко мне?

— Сущая безделица, — сказал Валерий Азиатик, не посчитав нужным опровергнуть догадки хозяина. — Лет пять назад я купил в лавке твою «Римскую историю», и вот теперь хочу поинтересоваться у тебя: там ты больно уж расхваливаешь республику — такую, какой она была до цезарей, — так ты, что же, и сейчас считаешь, что республика была так уж хороша?

— О да, — довольный тем, что его писания читают, важно произнес Клавдий. — Прежние времена были, конечно же, лучше нынешних — лет двадцать назад я покупал у торговцев говядину и вино чуть ли не вдвое дешевле, чем сейчас. Что же говорить про более ранние…

— Так что же, как я понял, до цезарей жилось лучше, чем с цезарями?

— Да, конечно… — рассеянно начал Клавдий, но тут же спохватился. — Постой, постой, что ты сказал?.. До цезарей жилось лучше — значит, с цезарями живется плохо?.. И я, что же, будто бы согласился?.. Ах они мерзкие, ах они негодные! (Клавдий принялся нашлепывать себя по губам, как шлепают, только что не по губам, напроказивших ребятишек.) Да как же это я?.. Как же это меня угораздило?.. Как же?.. — Через некоторое время Клавдий прекратил размахивать руками, видно, посчитав, что уже достаточно наказал своих несносных торопыг, и далее более спокойно продолжал: — Я ошибся, я обмолвился… Цезари возвеличили Рим и облагодетельствовали его граждан, не так ли?..

— Принципат лучше республики настолько, насколько цепи раба легче свободы, — ответил Валерий Азиатик. — Вспомни республику, Клавдий! («Нет, нет, не говори!» — Клавдий снова замахал руками, но на этот раз руки его всего лишь полоскали воздух.) — Вспомни республику! — продолжал Валерий Азиатик с подъемом, не обращая внимание на жестикуляцию своего собеседника. — Вспомни республику и вспомни Калигулу! Если бы у нас была республика, твой родственничек не осмелился бы ни бить тебя сандалиями по лицу, ни купать в озере.

— Да, вода была холодна, — поежился Клавдий.

— Если бы у нас была республика, то у нас была бы власть — у нас, сенаторов; власть, дающая уважение и почет, а не только краснополосые тоги. Так разве республика не лучше Калигулы?.. Так разве Калигула не хуже?..

— Да-да, так-то оно так, — промямлил Клавдий. — Республика республикой, но сейчас у нас Калигула, а не республика, это факт несомненный, историческая, так сказать, реалия…

— Но разве Рим не жив?.. Разве мы с тобой, римляне, не живы?.. — воскликнул Валерий Азиатик. — Представь себе — Калигула умрет, и мы с тобой, со всем сенатом опять возглавим государство. Тебе вернут деньги, которые ты должен был заплатить за сан жреца Калигулы — Юпитера; ты сможешь к своей «Истории» добавить еще одну — «Историю Калигулы» — справедливую, беспристрастную, которой, ей-ей, будут зачитываться, прямо, клянусь богами, ее будут читать до дыр…

— Ну уж нет, не надо до дыр, дыры не к лицу римлянину. — И Клавдий оглядел со вниманием свою тогу — не закралась ли где какая-нибудь шальная прореха? К счастью, прорех не было. Довольный осмотром, Клавдий продолжал: — Ну что ж, республика, кажется, и в самом деле штука не плохая…

— Но раз республика лучше тирании, то пади тирания — и ты примкнул бы к тем, кто стоит за республику? — с воодушевлением подхватил Валерий Азиатик. — Если бы цезаря, к примеру, убили, то ты бы выступил на стороне сената, ведь верно?

— Убили?.. (Глаза Клавдия расширились.) Как… как это — убили?.. Разве в Риме враг?.. Разве Рим осажден?.. А может, восстали рабы?..

Клавдий поспешно подошел к окну — дом его находился на возвышенности, из окна открывался прекрасный вид на город — и принялся всматриваться в темноту, словно стремясь отыскать там зарево пожаров, этих непременных спутников войны.

Валерий Азиатик гневно, без тени улыбки, посмотрел на Клавдия, раздраженный его глупостью — ведь глупость смешна для нас только тогда, когда она нам безразлична.

— Ты, быть может, велишь еще своим рабам выпустить на улицу гусей, чтобы они опять попытались спасти Рим, как им это уже однажды удалось во времена нашествия галлов?

— Гусей?.. (Клавдий оглянулся.) Я не держу гусей в этом доме, за ними надо ехать в мое загородное имение…

— Так что же ты там высматриваешь, раз здесь у тебя, видите ли, нет гусей? — с досадой проговорил Валерий Азиатик. — Не побежишь же ты сам спасать цезаря?.. Да ему, к тому же, пока что ничего не угрожает. Но если его вдруг поразит молния Юпитера, и он умрет (гуси тут окажутся бессильны) — вот тогда встанешь ли ты на сторону сената — за республику?

— Конечно, ведь я — римлянин, а римляне должны чтить традиции… Конечно же, я буду за республику, — нерешительно ответил Клавдий.

— И тогда республика наградит тебя — ты получишь деньги, почет, быть может, даже триумфальные знаки отличия… — начал обещать Валерий Азиатик, уж и не зная, чем же ему укрепить рассеянную нерешительность Клавдия, уже жалея о своем визите. — Помни — сенат и народ римский не оставят, не забудут тебя, поддержи ты их…

— Да, теперь я вижу, что республика — это хорошо, прямо-таки здорово, — мечтательно пробормотал Клавдий, немного погодя провожая своего гостя.

Как только Клавдий, жуя какие-то слова (наверное, он уже принялся составлять «Историю Калигулы»), воротился в атрий, то первое, что он увидел, было бюстом его супруги — Валерия Мессалина в небрежно одетой столе, скорее подчеркивающей, нежели драпирующей известные выпуклости, уже поджидала его.

Супружница Клавдия была грузной, тяжелой женщиной, но не пасмурной, дождливо-нудной, а ядреной, золотистой (вернее смуглой), грозовой; Голос она имела басовитый, а страстность неутолимую — казалось, она испытывала постоянно такой страшный зуд в посвященном Венере месте, как будто в то самое место ее поразила чесотка. Валерия Мессалина отличалась если не деловитостью, то, но крайней мере, властолюбивой напористостью — она постоянно вмешивалась во все, что касалось Клавдия, все разговоры-переговоры Клавдия с более-менее важными посетителями проходили при ее участии, если не явном, то тайном — тайном для визитера, но не для хозяина. Клавдий прекрасно знал, что стоит только какой-нибудь важной птице переступить порог его дома и, настояв на аудиенции наедине, приняться болтать, как тут же Мессалина, его Женушка, начинала упражнять свой слух, притаившись за будто бы плотно прикрытой дверью.

— Ну что ты скажешь, каков молодец! — гневно проговорила Мессалина, смерив глазами своего супруга. — Он, видите ли, будет за республику!.. Ишь ты, какой республиканец выискался! Поразвесил уши, раззявил рот, а Азиатик, не будь дураком, и принялся запихивать туда лесть да обещания! Их-то у него оказалось предостаточно — я уже было хотела сбегать за корытом, чтобы собрать то, что в тебя не вместится, да выкинуть на помойку — нечего засорять дом липкими сладостями из тины да грязи!..

— Какими еще сладостями? Что-то я ничего не заметил, — удивился Клавдий. — Мы только немного поговорили — о старых временах, о старых людях. Сдается мне, республика, власть многих, и в самом деле лучше единовластия цезаря!

Мессалина злобно усмехнулась.

— Республика лучше… Для кого, я спрашиваю, лучше? Для Азиатика — да, ведь он получил бы от республики все, на что он только может рассчитывать, но ты ведь не Азиатик! Ты из рода Юлиев, и, если Калигула умрет, ты мог бы стать Цезарем!

— Я?.. Цезарем?.. (Клавдий испуганно огляделся). Говори тише — нас могут услышать, и тогда мне несдобровать…

— Можешь не беспокоиться — если даже кто-нибудь из наших рабов подслушивает нас сейчас, то, будь уверен, он не побежит с доносом к Калигуле, потому что, когда ты станешь Цезарем, твои рабы получат свободу и по тысяче наградных. Ну а если какой-нибудь негодник все же донесет о нашем разговоре, то, клянусь Гекатой, я не пожалею всех своих сокровищ, чтобы расквитаться с ним — я пообещаю выдать всякому, кто принесет мне его голову, ее вес золотом!.. (Мессалина, видно, хотела подкупить возможного слухача, ну а если ему обещанные ею награды показались бы слишком незначительными, то — запугать.) Немного передохнув, она продолжала: — Да, я хочу стать Августой, но разве ты не хочешь стать Августом?.. Ты только подумай — не какие-то жалкие триумфальные знаки отличия, но постоянный триумф будет сопровождать тебя! Твоя «История» будет высечена на мраморных плитах и помещена на форуме, ты сможешь осуществить свою давнишнюю мечту — ввести три новые буквы в латинский алфавит. Тебе не нужна ничья милость — ты сам станешь источником милостей и кары!

— Хочу ли я стать принцепсом?.. — задумчиво протянул Клавдий. — Да, принцепсам и в самом деле живется неплохо. Тогда бы я смог рассчитаться со своими долгами, ну а кредит, в случае необходимости, открыл бы мне каждый…

— Какой еще кредит, дуралей ты этакий?.. (Мессалина всплеснула руками.) В твоем распоряжении будет вся казна — и императорская, и Сенатская!

— А что же останется сенату? — озабоченно поинтересовался Клавдий.

— Сенату останется то, что ты ему оставишь — краснополосые сенаторские тряпки да здание курии, чтобы отцы-сенаторы могли болтать в тени, а не на солнце. Ну а Валерию Азиатику, раз уж ему так понравилась твоя писанин… твоя «История», ты подаришь выполненный на драгоценном пергаменте экземпляр…

— На пергаменте и обязательно с картинками! — подхватил Клавдий. — И в самом деле — до чего же хорошо быть цезарем!

— Тут беседа супругов была прервана появлением раба-нумидийца, который, поклонившись Мессалине, доложил, что ложе ее готово.

По телу матроны пробежала дрожь — раб был молодой, рослый, красивый.

— Ах, мне сегодня что-то нездоровится, — жеманно сказала она Клавдию, не сводя глаз с нумидийца. — Вот я и приказала прибрать в моей спальне сейчас, а не вечером — я должна отдохнуть. С тобой же мы еще поговорим после… Ой-ой! кольнуло сердце! Клавдипор, проводи меня!

Нумидиец подошел к Мессалине, и та оперлась, вернее, повалилась на него, тело ее стало сотрясаться — видно, она действительно была больна.

— В-веди!.. — низким, грудным голосом простонала матрона, словно тигрица, раздираемая течкой…

За Мессалиной и рабом громко хлопнула дверь, но Клавдий даже не шелохнулся — весь погруженный в мечты о будущем величии, он словно не заметил ухода своей супруги. Очнулся Клавдий только тогда, когда кто-то осторожно потянул его за тогу.

Клавдий вздрогнул — перед ним стоял Марк Антоний Паллант, вольноотпущенник его матери, Антонии, и его доверенный слуга.

Паллант был тем самым рабом, с которым Антония послала весточку Тиберию о готовящемся Сеяном перевороте. Благодаря своевременности такого предупреждения планы Сеяна удалось расстроить — так Паллант заработал свою свободу. В дальнейшем Антония поручала Палланту немало щепетильных дел, которые он с успехом выполнял. Умирая, знатная матрона завещала своему сыну, Клавдию, его ловкость (то есть пронырливость) и его преданность (то есть здравомыслие).

Судя по облику, Паллант не отказывал себе в мелких радостях жизни — с сытым брюшком, пухленькими щечками-ямочками, масляными глазками он походил на какого-нибудь бездельника, с удовольствием проедающего наследство, достаточно большое, чтобы освободить своего владельца от каких бы то ни было забот. Улыбчивое лицо его и чуткий голос (когда надо — веселый, когда надо грустный, но никогда не раздраженный, не гневный, не сварливый) представляли его как милого, доброго человека. Только сама наблюдательность могла бы разглядеть злобный огонек, изредка мелькавший в его глазах, — в человечке-то была изюминка, причемотнюдь не из сладких.

— И да простит мне господин мой, — начал тихим голосом Паллант, — но я шел мимо окон атриума и случайно расслышал несколько слов, сказанных Мессалиной. Как я понял, Валерий Азиатик говорил сегодня в этом доме о смерти Калигулы как о свершившемся факте (меж тем император пока что жив-живехонек) и просил тебя, господин, выступить на стороне сената…

— Только если Калигула будет уб… если Калигула случайно умрет, — быстро сказал Клавдий. — Только на этот случай!

— Так-то оно так, но, сдается мне, Калигуле будет безразлично, согласился ли ты поддержать сенат до его смерти или после… Тут вот о чем я подумал (Паллант тревожно оглянулся по сторонам и понизил голос до шепота): а что если Валерий Азиатик — лазутчик Калигулы?.. Быть может, цезарь специально подослал его, чтобы выведать, как ты относишься к сенату… Валерий Азиатик перескажет Калигуле ваш разговор — как ты восхищался республикой, как ты обещал помочь сенату… Понимаешь, что тогда сделает Калигула?

Клавдий не на шутку встревожился.

— О боги, что же мне делать теперь?.. (Величественные щеки его заметно пообвисли.) Неужели я сам подал топор своему палачу?.. Неужели я обречен?.. (Паника все больше охватывала его). Ты слышишь — сюда идут… (Клавдий посмотрел на окно, откуда и в самом деле донесся шелест чьих-то шагов.) Это преторианцы… они пришли за мной…

Паллант быстро подошел к окну. Он понял, что перестарался — еще немного, и Клавдий перестал бы воспринимать членораздельную речь.

Паллант выглянул в окно.

— Да это старуха рабыня, твоя птичница, — успокоительно сказал он. — Преторианцы так не шаркают — их калиги делают пока что не из железа… Что же касается цезаря, то все еще можно поправить.

— Как? — встрепенулся Клавдий.

— Это несложно. Ты, господин, должен немедленно отправиться во дворец, добиться встречи с Цезарем и рассказать ему о сегодняшнем визите к тебе Валерия Азиатика — о том, что тот так уверенно говорил о смерти божественного, как будто сам готовит покушение на него. Ты же в разговоре с Азиатиком лишь сделал вид, что поможешь сенаторам, — ты просто не хотел спугнуть заговорщиков.

Лицо Клавдия немного прояснилось.

— Да-да, ты прав… Вели подать носилки — я должен быть на Палатине немедленно!

— Если господин не возражает, я тоже отправлюсь с ним, — вкрадчиво произнес Паллант. — Кто знает, быть может, я понадоблюсь господину в императорском дворце…

Глава пятая. Ловкачи

К Палатину медленно ползли носилки, которые тащили восемь чернокожих рабов. В носилках сидели двое — сенатор Клавдий Тиберий Друз и клиент его, Марк Антоний Паллант. Эти носилки несли римскому принцепсу, Калигуле‚ весть о Валерии Азиатике о том, что Азиатик-то, оказывается, враг и ненавистник цезаря…

Когда до императорскою дворца стало рукой подать, Паллант вкрадчиво сказал:

— А что, господин мой, если Валерий Азиатик все же честный сенатор, а не провокатор императора?.. А что, если он невиновен перед тобой?.. Если он говорил с тобой искренне, значит, он и в самом деле злоумышляет против императора, и если ты передашь все то, что он говорил тебе, Калигуле, то тем самым ты погубишь его. Калигула наверняка казнит его, а это отсрочит смерть самого Калигулы и, стало быть, отсрочит начало правления новою принцепса…

Клавдию не понравились последние слова Палланта, и он просящим совета голосом произнес:

— Так как же мне быть?.. Сказать лишь о том, что Валерий Азиатик был у меня, но умолчать, о чем он говорил со мной?.. А если все же этот Азиатик был прислан Калигулой?

Паллант слегка кивнул, как бы соглашаясь с сомнениями своего патрона, и задумчиво проговорил:

— Если господин позволит, то можно сделать так: ты, господин, когда мы войдем во дворец, не пойдешь дальше вестибула, пока я не разузнаю хорошенько, был ли сегодня Валерий Азиатик у Калигулы, да и вообще, частый ли он гость на Палатине. Если окажется, что Валерий Азиатик так же любит свидания с Цезарем, как какая-нибудь крыса — с крысоловкой, то это будет означать, что Валерий Азиатик говорил с тобой своим языком, а не языком Калигулы или Каллиста. Тогда мы потихонечку уйдем, так и не вкусив счастья лицезреть цезаря. Если же мне скажут, что Азиатик и днюет, и ночует у Калигулы, то тогда, мой господин, тебе придется не идти, но бежать к Калигуле, как будто за тобой уже гонятся посланные им преторианцы.

— Ну так я полагаюсь на тебя, Паллант, — со слезою ответил Клавдий, проклиная свою судьбу за то, что она послала ему такой несчастливый день.

Подъехав на рабах до самого дворцового крыльца, Клавдий и Паллант сошли с носилок и прошли в вестибул. К Клавдию тотчас же подошел один из дворцовых служителей, приставленных к вестибулу, с вежливым вопросом — уж не хочет ли почтенный сенатор видеть императора? Клавдий в ответ, было, что-то начал мычать, но тут вмешался Паллант — он сказал, что, возможно, все дела его патрону с его, разумеется, помощью, удастся решить в императорской канцелярии без вмешательства Калигулы, и в этом случае свидание с императором не понадобится, ну а если нет — вот тогда Клавдий смиренно попросит цезаря принять его. Пока же сообщать о приходе Клавдия (который приходился Калигуле дядей) цезарю не стоит — незачем его беспокоить, быть может, дело уладится и без его императорского вмешательства.

Удовлетворенный разъяснением Палланта, служитель отошел, после чего Клавдий со вздохом опустился на скамью для посетителей, а Паллант отправился добывать сведения о Валерии Азиатике (по крайней мере, именно это он обещал своему патрону).

Выйдя из вестибула, Паллант сразу же повернул к канцелярии, а добравшись до канцелярии, он тут же прошел в приемную Каллиста. Даже Клавдию, не отличавшемуся особой сообразительностью, если бы он мог проследить за своим клиентом, действия его показались бы странными — не у Каллиста же, в самом деле, следовало выспрашивать о Валерии Азиатике, ведь если Валерий Азиатик состоял на службе у Калигулы, то, стало быть, Азиатик состоял под началом у Каллиста.

Между тем Паллант, не обращая внимания на могущие возникнуть у какого-нибудь бога-покровителя Клавдия сомнения относительно его действий, попросил секретаря передать Каллисту, что он, Паллант, настаивает на немедленной встрече с ним. Секретарь немного знал Палланта, да и Каллист, по-видимому, тоже: несмотря на множество толпящихся в приемной посетителей, Паллант сразу же получил разрешение войти в кабинет.

— А, дружище Паллант, — с обычной своей улыбкой проговорил Каллист, ласково взглянув на доверенного слугу Клавдия (так ласково смотрит кошка на хозяйскую сметану). — Давненько, давненько ты не заглядывал к нам!

— Да все не было нужды, — сказал Паллант, садясь. — Но тут такая приключилась история, что хочешь-не хочешь, а пришлось заглянуть.

— Что же это за история? — без тени любопытства спросил Каллист, словно для того, чтобы только отдать необходимую дань вежливости.

— История, увы, не больно веселая — сегодня Валерий Азиатик был у Клавдия…

Тут Паллант замолчал и внимательно посмотрел на Каллиста, но тот ничуть не изменился в лице. Грек, словно недовольный медлительностью своего собеседника, лишь коротко бросил:

— И что же?

Паллант настороженно оглянулся на дверь — плотно ли она прикрыта.

— Так вот: Валерий Азиатик попросил моего патрона, Клавдия, поддержать сенат… поддержать сенат после того, как будет убит Калигула!.. (Паллант сделал страшные глаза.) Валерий Азнатик говорил так, как будто смерть Калигулы неизбежна… Несомненно — против императора составлен заговор, и Азиатик во главе его…

Каллист укоризненно покачал головой.

— Смотри-ка, какой этот Азиатик, оказывается, негодяй — осмелился покуситься на жизнь цезаря!.. Ну а что же Клавдий?

— Клавдий, по своему обыкновению, много мямлил и мало говорил. Когда же Азиатик ушел, он, как преданный слуга нашего императора, сразу же помчался во дворец — сейчас он сидит в дворцовом вестибуле и дожидается меня, чтобы вместе со мной пойти к Калигуле.

Каллист презрительно сморщил губы — презрительность в данном случае адресовалась явно избыточной, по мнению грека, волнительности Палланта.

— Все то, что ты рассказывал мне сейчас, конечно же, довольно интересно, — с демонстративным равнодушием протянул Каллист. — Но что же вам — тебе и твоему патрону — нужно от меня, всего лишь горсточка праха у императорских ног?.. Идите, докладывайте Калигуле обо всем — если цезарь сочтет нужным вмешать меня в это дело, то он пошлет за мной.

Паллант слегка побледнел, его улыбчивость и сахарность изрядно обмелели — наружу выступила та самая изюминка, которая по вкусу мало чем отличалась от перца, а по действию своему была сродни отраве.

— Погоди, Каллист, не торопи меня, — заторопился Паллант, — это еще не все, что я хотел сказать тебе… Знай, Каллист, — к рассказу Клавдия там, у Калигулы, я добавлю кое-что от себя… Я поведаю императору о том, что тогда, когда Бетилен Басс бежал за ним, собираясь убить, некто поджидал его в полутемном коридоре, ведущем в канцелярию, с кинжалом в руке… Это был ты, Каллист!.. Мнестер не так уж и глуп, хотя прикидывается паяцем, он следил за тобой и выследил тебя!..

— Значит, Мнестер… — задумчиво сказал Каллист, полуприкрыв глаза, словно насмехаясь над ожиданиями Палланта в спокойствии своем. — Мнестер — личность известная… О том, что он работал на тебя, я знаю — один мой человек ходил за ним по пятам несколько дней и выследил все его пути-дорожки, все они вели из императорского дворца к тебе, Паллант… Правда, мне удалось раскусить Мнестера лишь после того самого визита Бетилена Басса к Калигуле, к которому ты так оказался внимателен, но, думаю, это не беда — я переговорил с Мнестером и теперь, боюсь, он не подтвердит перед императором твои догадки насчет меня.

— Итак, ты подкупил или запугал Мнестера, — зловеще уставившись на Каллиста, проговорил Паллант. — Но Мнестер — не все, что у меня есть… вернее, было. Я смогу кое-что порассказать Калигуле о Сарте — том самом служителе зверинца, который был когда-то верным слугой Макрона, врага императора. Уж не он ли выследил Мнестера?.. Ну, что ты скажешь на это?

— Да, подобное сообщение могло бы огорчить не только Калигулу, но и меня. (Каллист загадочно посмотрел на Палланта.) Но ты ведь не хочешь огорчать меня, не так ли?

Паллант довольно усмехнулся — наконец-то ему удалось пробить броню невозмутимости грека.

— Ты, никак, хочешь запугать меня?.. Не будь глупцом, Каллист, — убить меня тайно сейчас, пока я не встретился с императором, тебе не удастся, ведь о том, что я у тебя, знает и Клавдий, и твои канцеляристы!

— Не совсем так, — Каллист любезно вернул Палланту его улыбку, вернее, усмешку. — Боги сделали человека, увы, слишком хрупким — совсем не обязательно в него всаживать нож или кинжал, чтобы убить. Иному несчастливцу, чтобы быстро и без мучений умереть, достаточно неловко подвернуть ногу и, падая, толкнуться головой… хотя бы об эту штучку…

Каллист показал на массивную бронзовую ножку стола, за которым он сидел, и в тот миг Паллант услышал за своей спиной какой-то шорох. Паллант оглянулся — за его креслом возвышалась массивная фигура чернокожего раба. Паллант попытался встать великан положил свою руку на его плечо. Нашему хитрецу показалось, что на него взвалили ствол какого-нибудь столетнего дуба: скривившись, он плюхнулся на свое место и немедленно придал своему лицу благоразумный вид.

— Это мой верный Ниоба, — пояснил Каллист. — Он верен мне и к тому же, на его счастье, глух и нем. Боги обделили его слухом и речью, но зато силу придали ему изрядную… (Каллист слегка повел головой в сторону, и Ниоба скрылся за портьерой, благодаря искусно подобранной окраске полностью сливающейся со стеной. Паллант понял, почему он не расслышал шума открываемой двери.) Ну да что уж нам пугать друг друга собственными тенями, — миролюбиво продолжал Каллист. — Ты, сдается мне, не для того пришел сюда, чтобы предупредить меня, насколько ты опасен для меня… Так зачем же ты пожаловал?

— Я знаю, что ты, Каллист, связан с сенаторами — об этом говорит хотя бы то, что тебе была хорошо известна истинная цель того самого визита Басса и Цериала к Калигуле, — начал присмиревший Паллант тоном объясняющим, но не назидающим. — Ты, как мне думается, желаешь Калигуле смерти, и поэтому ты вошел в сговор с сенаторами, которые ненавидят его, — чтобы убить его… Я пришел к тебе, чтобы сказать тебе — давай объединимся!.. Пусть сенаторы на здоровье убивают Калигулу — в этом мы поможем им, но что касается власти — они после смерти Калигулы хотят заграбастать ее целиком, без остатка, — то уж нет, дудки!.. Если после Калигулы будет республика, то даже тебе, Каллист, придется уйти от дел — эти глупцы считают, что только свободнорожденные созданы для власти, а мы, вольноотпущенники, годимся лишь на то, чтобы почтительно толпиться вокруг своих патронов, лебезить да кланяться им!.. Ну ничего, они еще пожалеют о собственной глупости!.. — Тут Паллант на миг остановился, чтобы перевести дыхание, и затем тотчас же продолжил: — Ты знаешь моего Клавдия?.. (Каллист кивнул.) Если Клавдий будет Цезарем после Калигулы, то мы с тобой будем сенаторами, а тупицы сенаторы нашими вольноотпущенниками!..

— Я понял тебя, — перебил Палланта Каллист. — Ты говоришь верно, я сам думал об этом — для сенаторов, этих капитолийских гусей, мы что-то вроде червяков. Так мы покажем им, что умеем жалить не хуже змей!.. Насчет Клавдия… Ты должен свести меня с ним поближе, чтобы он знал, от кого получает власть — а не то, когда он станет Цезарем, ты, глядишь, обскочишь меня! (Паллант энергично замахал головой.) Ну-ну, я пошутил — не думаю, чтобы тебе это удалось…

Тут в дверь кабинета осторожно постучали. Каллист дернул за шнур — раздался звонок в приемной, разрешающий войти (грек знал, что по пустякам его не стали бы тревожить). Полуоткрыв дверь, в кабинет заглянул секретарь Каллиста.

— Только что от Калигулы прибежал раб, господин. Цезарь зовет тебя к себе.

— Не спросил, зачем?

— Раб бормочет что-то про Клавдия… Я понял только то, что Клавдий сейчас у Калигулы, а зачем-то одновременно Калигуле понадобился ты…

— Ну ладно, иди.

Секретарь захлопнул дверь, грек же негромко сказал:

— Клавдий почему-то не стал дожидаться тебя, Паллант… Возможно, Калигуле шепнули, что в вестибуле сидит его дядька, и цезарь сам велел позвать его: как известно, Клавдий для Калигулы неиссякаемый источник питания веселости, его, Калигулы, шуток и острот… Как ты думаешь, успел ли Клавдий болтнуть насчет Азиатика?

— Вряд ли. Он слишком труслив, чтобы говорить о чем-либо с Калигулой, не будучи уверенным наверняка, к выгоде ли это. Поэтому у Калигулы он, скорее всего, сейчас несет всякую чушь — так безопаснее.

— Как бы то ни было, я должен идти к Калигуле. (Каллист встал.) Не могу же я ослушаться его приказа… Да, вот что я думаю: давай-ка, друг, вместе пойдем к нашему Цезарю — вдвоем мы скорее поможем Клавдию расстаться с ним, а то еще, чего доброго, Калигула что-нибудь учудит. Нам же нужен Клавдий живым и здоровым (по крайней мере, физически) правда ведь?

Паллант кивнул, и оба вольноотпущенника поспешили к Калигуле.

* * *
Как же Клавдий оказался у Калигулы?.. Мы оставили его, когда он, расставшись с Паллантом, уселся на скамью вестибула императорского дворца — дожидаться возвращения своего доверенного слуги. Волею судьбы сидеть ему пришлось недолго: вскоре после ухода Палланта к Клавдию подошел раб-сириец, один из императорских вестников, и сказал, что, мол, Калигула, прослышав про то, что его дядька томится в вестибуле, страшно разгневался и велел немедленно провести его, Клавдия, к себе — отпрыскам Юлия Цезаря не пристало высиживать в приемных, как обычным смертным.

Подлый раб, увы, изрядно исказил истинные слова и чувства цезаря — Калигулу нельзя было обвинить в излишнем почитании своих родственников, в особенности Клавдия, которого все знали как человека недалекого. Правда, Калигула и в самом деле велел немедленно привести к себе Клавдия, но не потому, что не хотел утруждать своего дядьку длительным ожиданием в вестибуле, а потому, что хотел с участием Клавдия немного поразвлекаться…

С раннего утра Калигулу, которого мучила бессонница и безлюбица, развлекал Мнестер — верный мим показывал своему покровителю сценки, изображающие подвиги Геракла.

Как известно, свои подвиги Геракл совершил на службе у Эврисфея, царя Микен. По воле Аполлона Геракл должен был выполнить двенадцать заданий царя, и он справился со своими двенадцатью, но коварный Эврисфей, согласно распространенной в те времена версии, имя автора которой затерялось в авгиевых конюшнях народной памяти, не засчитал герою одно из них — Гераклу, видите ли, помогли (имеется ввиду битва Геракла с лернейской гидрой, которую помог ему одолеть его друг Иолай, сын его брата Ификла, — чтобы отрубленные героем головы гидры не отрастали вновь, Иолай прижигал шеи чудовища). Поэтому Эврисфей дал Гераклу еще одно поручение — последнее, тринадцатое: герой должен был за одну ночь удовлетворить сорок девственниц.

Мнестер, дойдя до тринадцатого подвига Геракла, принялся изображать то самого героя, то поочередно каждую из его противниц, различных и обличием, и нравом. Мнестеру приходилось представлять то отчаянную трусиху, то неистовую тигрицу; то жадную толстуху, то болезненную пигалицу. Чтобы затруднить Гераклу выполнение задания, Эврисфей включил в число его противниц десяток старых дев — беззубых, со сморщенными грудями и седыми волосами, висящими клочьями, — Мнестеру пришлось показать и все это. Словом, работы у прославленного мима было хоть отбавляй.

Калигула во все глаза смотрел на дрожание да рывки его любимца, казалось, полностью погруженный в мир его фантазии. Вдруг император тряхнул головой, словно пробуждаясь от очарования мастерства актера, и махнул Мнестеру рукой — мим замер.

— Ты, конечно, кувыркаешься хорошо, — медленно проговорил Калигула, — но вот что пришло мне в голову: чтобы придать блеска твоему представлению, тебе надо парочку партнеров… вернее, партнерш — Геракла ты неплохо вытанцовываешь и сам. (Тут Калигула зловеще улыбнулся.) Тебе помогут… ну, хотя бы, Кассий Херея — кажется, именно он сегодня охраняет дворец; да еще, пожалуй, найдется какой-нибудь сенатор в моей прихожей… Эй, раб, есть ли там кто-нибудь?

Из-за двери выглянул старик Тинисса.

— Только Клавдий, государь…

— Клавдий?.. Этот будет получше многих… Тащи сюда Клавдия да разыщи Херею — его я тоже жду!..

Клавдия и Херею тут же доставили к Калигуле. Оба они принялись было бормотать слова приветствия, но император перебил их:

— Вот что, мои милые, — я намерен развлекаться!.. Для этого тут есть Мнестер, от вас же требуется немного — только помочь ему. Вы должны делать то, что он скажет вам, а остальное — не ваша забота.

Клавдий сразу же несколько раз кивнул головой, чтобы Калигула не сомневался в его покорности. Кассий Херея не шелохнулся.

Мнестер подошел к своим помощникам.

— Ты, господин мой сенатор, — сказал он Клавдию, низко кланяясь, — должен встать вот так (Мнестер опустился на пол и изогнулся в любовной позе) и стоять, стоять не шелохнувшись!

Клавдий тут же попытался повторить позу своего наставника — он запутался в тоге, а ноги его стали разъезжаться (пол был очень скользкий). Калигула засмеялся.

Мнестер посмотрел на Херею.

— Ну а тебе, господин, нужно изобразить этакую недотрогу… (мим вновь повалился на пол, раздвинул широко ноги и ладошками принялся сжимать, вроде как охранял, то самое место).

Кассий Херея продолжал стоять, бледнея.

Калигула бросил на Херею молниеносный взгляд и сразу же махнул рукой Мнестеру.

— Ну, начинай!

Мнестер плавно развел руки, затем — ноги, и, выплясывая, начал кружиться вокруг Клавдия. Постепенно мим сжимал свой круг, и когда Клавдий приблизился настолько, что до него уже можно было дотронуться рукой, Мнестер стал ритмично дергаться, изображая любовь. Клавдию между тем так и не удалось найти точку опоры — ноги его продолжали разъезжаться, он то валился на пол, то приподнимался. Калигула хохотал — зрелище веселило.

Покончив с Клавдием, Мнестер, танцуя, приблизился к Кассию Херее и принялся вокруг Хереи выписывать свои кренделя.

Преторианский трибун стоял неподвижно, не обращая на актера ни малейшего внимания.

Калигула топнул ногой — мим остановился.

— Похоже, для Хереи не в радость доставлять радость императору, — мрачно сказал Калигула. — Но ведь дело тут не только в радости — я приказал тебе, Херея, слушаться Мнестера, а ты?..

Херея дернулся, но не так, как дергаются от страха. Его рука, казалось, дернулась к рукоятке меча.

— Не принуждай, государь… — глухо начал преторианский трибун, но Калигула перебил его.

— Молчи!.. — Калигула затрясся не хуже Мнестера. — Молчи!.. Ты не выполнил мой приказ — ну так я заставлю тебя выполнить его!.. Раз ты не желаешь раскорячиваться здесь, то тебя растянут на арене! До Палатинских игр осталось немного — пусть зрители полюбуются на тебя!.. А теперь убирайся!

Кассий Херея вышел. Калигула проводил его полным ненависти взглядом и затем посмотрел исподлобья на Клавдия, который все еще валялся на полу, а посмотрев на Клавдия, опять подумал о Херее. Ему вдруг стало казаться, что он дрогнул перед Хереей…

Так неужто он и в самом деле дрогнул?.. Ведь он вместо того, чтобы сразу покарать осмелившегося неповиноваться его приказу, лишь пообещал (пообещал!) наказание в дальнейшем… Но что же теперь, возвратить, что ли, Херею?.. Но тогда все узнают о проявленной им слабости. Нет, пусть уж Херея получит свое на Палатинских играх — осталось недолго ждать, а до той поры Херею даже не стоит смещать с должности преторианского трибуна — пусть его вытащат на арену каков он есть, со всеми знаками отличия!.. (Здесь Калигуле опять попался на глаза Клавдий.) А что же Клавдий?.. Уж не подумал ли он, что его, Калигулы, приказа — приказа римского императора — можно ослушаться?..

— Ну вот, Клавдий, — Калигула широко улыбнулся. — В свое время я немало колошматил тебя и палкой, и кулаком, и сандалией, а сегодня ты к тому же стал моим шутом. Так разве ты свободный человек?.. Ты — мой раб!.. Да-да, ты мой раб!.. Я сейчас же велю Каллисту занести тебя в список моих рабов, и завтра об этом будет объявлено на форуме. Твое имущество, разумеется, станет моим, в том числе и твоя сенаторская тога — она не подобает рабу, вместо нее ты получишь набедренную повязку… Эй, Тинисса! (Старый раб слегка приоткрыл дверь и в образовавшуюся щель сунул свою лысую голову.) Немедленно пошли за Каллистом! А ты… (Калигула посмотрел на Мнестера.) Ты можешь идти — сейчас у меня начнется другое представление!

Мнестер поспешно удалился, Клавдий же беспокойно заворочался на полу — он не поднялся, ведь ему не было велено вставать. Тинисса послал раба к Каллисту; о том, как приказ императора достиг грека, читателю уже известно.

* * *
Итак, Каллист и Паллант отправились к Калигуле. Весь путь они прошли молча, обдумывая сказанное друг дружкой. Уже в вестибуле императорского дворца Каллист произнес:

— Вот что Паллант: тебе-все же, сдается мне, следует остаться здесь и здесь дожидаться своего патрона. Калигуле может не понравиться, если я притащу тебя — он страх как не любит, когда людишки кучкуются. «Вместе хороши только враги» — вот его любимая прибаутка. (Про себя Каллист подумал, что если Клавдию у Калигулы приходится туго, то лучший способ сойтись с ним поближе — выручить его собственными усилиями, без помощников.)

Паллант насупился.

— Хорошо, я буду ждать Клавдия здесь, — недовольно сказал он. (Паллант явно рассчитывал на то, что, сотрудничая с греком, он будет говорить, грек же будет соглашаться. Однако пока получалось наоборот.)

Тинисса распахнул перед Каллистом дверь комнаты, в которой находился Калигула вместе с Клавдием, как раз в тот самый момент, когда император поучал своего дядьку, — разъяснял своему новому рабу его обязанности (о правах, разумеется, речь не шла).

— Ну а ежели ты окажешься нерадивым, то тебе придется познакомиться с эргастулом… А, Каллист! (Калигула заметил своего фаворита.) Занеси-ка этого Клавдия в список моих рабов, да приставь его к какому-нибудь делу, хотя бы мести пол… Клянусь Юпитером, это самое подходящее занятие для него — видишь, как он вычистил мой пол своей тогой!

Пока Клавдий, что-то лепетал в ответ, Каллист быстро, но внимательно оглядел императора — Калигула говорил хотя и грозно, но как-то деланно, несердито (обычно, когда божественный изволил гневаться, он бледнел, жестикулировал и бегал по комнате; сейчас ничего такого не было — Калигула довольно спокойно сидел, развалившись, в своем кресле. Значит, Калигула и сам-то не воспринимал всерьез свои слова, а раз так, то, следовательно, цезарю можно было возразить — разумеется, умело).

Каллист улыбнулся, делая вид, что принял все, сказанное Калигулой, за хорошую, прямо-таки мастерскую шутку.

— Божественный слишком добр — он берет этого старика себе в рабы, тогда как убытка от него будет, несомненно, больше, нежели пользы! Кроме того, должен напомнить тебе, государь, — у Клавдия больше долгов, чем имущества…

— Так ты, что же, не хочешь заполучить такого помощника?.. (Каллист поклонился, соглашаясь с догадкой императора.) Ну, будь по-твоему… (Тут Калигула продемонстрировал свою меткость — его смачный плевок попал прямо в клавдиево темечко.) Видишь, старый дурень, — ты даже в рабы не годишься, а ведь носишь сенаторскую тогу… Впрочем, таковы все сенаторы — они горазды только лгать да лицемерить. А теперь убирайся!.. Каллист, помоги ему встать — а не то этот умник перепутает, где ноги, а где руки, и взгромоздится на голову… (Каллист помог Клавдию подняться.) Ну а теперь — марш отсюда!

— Позволь, божественный, довести его до выхода — как бы он не заблудился во дворце! — быстро сказал Каллист.

Калигула усмехнулся.

— С него станется… Так и быть — проведи его, да скажи там кому-нибудь, пусть сбегают за Цезонией — что-то мне захотелось свидеться с ней…

Каллист тут же подхватил под руку Клавдия и грубо потащил его к двери, в присутствии цезаря выпячивая свое будто бы пренебрежение к сенатору. Оказавшись снаружи, грек моментально понежнел, как будто Клавдий вмиг превратился в какой-то хрупкий драгоценный сосуд. Передав слова Калигулы насчет Цезонии Тиниссе, Каллист медленно, осторожно, можно сказать — трепетно повел Клавдия в сторону вестибула.

Когда Клавдий перестал дрожать, придя, по-видимому, в себя, Каллист вкрадчиво сказал:

— Думаю, что почтенный сенатор не забудет мою ничтожнейшую помощь — ведь все, что я говорил у Калигулы, я говорил только для того, чтобы почтенный сенатор мог побыстрее распрощаться с цезарем… Я мог бы и впредь помогать тебе, о досточтимый Клавдий, — я слышал, что император собирается подшутить над тобой на предстоящих Палатинских играх, и я мог бы подсказать тебе, как избежать этой нешуточной опасности…

— О боги, когда же он оставит меня в покое?.. — простонал Клавдий.

— Клянусь богами, которыми ты, достойнейший сенатор и консуляр, клянешься, — я помогу тебе!.. Позволь мне только на днях посетить тебя, я поведаю тебе о многом…

Клавдий несколько раз кивнул головой, соглашаясь, а вскоре показалась и дверь в вестибул.

Глава шестая. Сюрприз

Накануне Палатинских игр, в начале января, у Корнелия Сабина опять собрались его единомышленники, а дума-то у всех была одна — уж как бы нам исхитриться да убить Калигулу…

Пропуском им, как и в прошлый раз, служил золотой перстень и пароль; а для маскировки они использовали плащи с капюшонами — верное средство от назойливых глаз. Войдя в предназначенную для тайной беседы комнату, заговорщики скидывали свои плащи и рассаживались в специально приготовленные для них кресла.

Всего в комнате стояло семь кресел, к началу второй стражи четыре из них были заняты — наиболее дисциплинированными или, быть может, наиболее торопливыми оказались Марк Виниций, Павел Аррунций, Фавст Оппий и Корнелий Сабин. Впрочем, пятому креслу не пришлось долго пустовать: не успели гости перекинуться и парой слов с хозяином, как в комнату вошел Валерий Азиатик. После обычного приветствия Корнелий Сабин удивленно сказал:

— А где же Муций Меза? Ты, Валерий, кажется, обещал привести его…

— Меза вот-вот должен прибыть, — ответил Валерий Азиатик. — Хотя я, честно говоря, думал, что он уже прибыл сюда. Он скрывается в одной из моих загородных вилл, еще утром я послал за ним своего доверенного раба.

— Раз так, то давайте подождем еще немного — вряд ли Меза обрадуется, если мы начнем без него, — проговорил Корнелий Сабин. — Ну а пока его нет, я вам представлю нашего нового товарища…

Корнелий Сабин скрылся за дверью и тут же вернулся назад. За ним шел Кассий Херея.

Все оживились.

— Кассия я знаю, как себя самого; я не раз говорил вам о нем, — сказал преторианский трибун. — Правда, он долго колебался, прежде чем примкнуть к нам, но, как известно, решение тем тверже, чем оно обдуманнее.

— Видно, у Хереи много ума, раз ему пришлось его так долго переворашивать, как сопревшее сено, — проворчал Валерий Азиатик. — Да, друг ты милый, долго же нам пришлось дожидаться тебя!

Слова Валерия Азиатика можно было посчитать оскорбительными, только отказавшись признать их справедливыми, но Кассий Херея был не таков — самолюбие его явно не достигало степени слепоты, не говоря уж о более высокой ступени развития, именуемой глупостью. Как совестливый человек, Кассий Херея нуждался сейчас в подобной грубости, он был благодарен Азиатику за нее — эта грубость притупляла его досадование на самого себя, ведь и в самом деле он поздно прозрел. «Правда, к счастью, не слишком поздно», — подумал про себя Херея.

Вслух же преторианский трибун сказал, опустив глаза долу:

— Я долго служил цезарям — привычка повиноваться ослепляла меня, но не страх, нет, не страх… Калигула раскрыл мне глаза на свою «божественность»: это всего лишь зад, и больше ничего… Так что же, повиноваться заду?.. Нет, никогда… Калигула не может приказывать, он украл право приказывать, и это право у него надо отнять, пока он не наделал еще худших злодеяний…

— Отнять и передать сенату! — подхватил Валерий Азиатик. Все это ты правильно говоришь, но где же ты был раньше?

— Да хватит вам, — примирительно сказал Павел Аррунций. — Теперь Херея с нами, и это — самое главное, а не то, что привело его сюда… Ты, Азиатик, лучше скажи, где же все-таки твой Меза? Может, нам следует начать без него — ведь скоро закончится вторая стража.

— Ну что ж, давайте начнем… — медленно, словно раздумывая, проговорил Валерий Азиатик. — Что же касается Мезы, то он вот-вот должен появиться, иначе и быть не может, иначе я и не знаю, что думать… Так как там насчет Палатинских игр, Корнелий?

— Палатинские игры пропускать нельзя — кто знает, когда нам еще подвернется подходящий случай?.. Хотя, должен признаться, нельзя сказать, что тут все благоприятствует нам. Как вы помните, я рассчитывал, да и продолжаю рассчитывать на то, что мою когорту в один из дней Палатинских игр поставят охранять Палатин вместе с когортой Кассия Хереи. Так вот — сейчас поговаривают, что для придания играм особого блеска (а скорее всего — из-за страха) Калигула, возможно, прикажет охранять Палатин одновременно трем когортам, что было бы крайне нежелательно для нас: мы с Хереей можем положиться только на несколько человек из своих когорт, но не из других. Будем надеяться, что Калигула не станет нарушать традиции, но если это даже и произойдет, мы все равно обязаны рискнуть — ожидать далее нету сил… Мы с Хереей разместим своих людей так, чтобы те, кто будет знать о наших планах, оказались рядом друг с дружкой. Это возможно сделать в переходе между дворцом и театром: обычно одна когорта охраняет театр, а другая — дворец, в переходе же они соприкасаются. Когда Калигула будет проходить это самое место соприкосновения, я подам знак, и все свершится…

— Только не забудь про нас, — сказал Валерий Азиатик. — Я, Аррунций, Оппий, Виниций будем в театре; когда представление закончится и Калигула отправится во дворец, мы напросимся сопровождать его, чего б это нам не стоило — хотя бы нам пришлось для этого, проявляя свои верноподданнические чувства, ползти рядом с ним на коленях. Когда же ты подашь свой значок, мы все оприходуем его… А вот и Меза наконец-то пожаловал!

В комнату заговорщиков вошел человек, закутанный, по их правилам, в плащ.

— Чего-то ты, Меза, больно долго добирался сюда… — начал было Корнелий Сабин и осекся.

Вошедший скинул капюшон — это был не Меза, а… Каллист!

— Все дернулись назад, словно увидевши змею, но, осознав, что Каллист один, опомнились. Все разом вскочили. Вокруг грека заблестели кинжалы.

Марк Виниций — тот самый сенатор, которому так и не терпелось убить Каллиста, это препятствие на пути к Калигуле, — кинулся к двери и загородил ее собой. Грек не мог выйти, не напоровшись на его клинок.

— Я бы посоветовал уважаемым сенаторам и всадникам поосторожнее обращаться с оружием, — спокойно проговорил Каллист. — Ведь впопыхах можно запросто порезаться и самому. Что же касается меня, то я на этот счет спокоен — при мне нет ничего металлического, кроме, разве что, вот этого перстня, который помог мне войти сюда… Так что берите пример с меня!

Заговорщики мало-помалу успокоились. Они попрятали кинжалы и расселись по своим местам: только Марк Виниций продолжал, сжимая оружие, стоять около входной двери.

— Ты… зачем ты пришел сюда? — глухо спросил Валерий Азиатик. — Здесь не Мамертинская тюрьма, в которой ты можешь делать все, что тебе заблагорассудится!

Каллист улыбнулся.

— Ты, Азиатик, можешь успокоиться: я еще не настолько стар, чтобы перепутать тюрьму с домом Корнелия Сабина… Тому доказательство хотя бы то, что я, как видишь, пришел сюда один, без тюремщиков. А привело меня к вам маленькое дельце: вы, присутствующие здесь, насколько мне известно, собираетесь убить Калигулу. Так вот: предлагаю вам свою помощь, без которой вам, боюсь, не справиться!

Марк Виниций и Корнелий Сабин, вожди заговорщиков, недоуменно уставились друг на друга. Фавст Оппий и Павел Аррунций, вцепились в подлокотники кресел, подались вперед, во все глаза глядя на своих предводителей. Марк Виниций тяжело задышал — он-то и не выдержал первым.

— С Каллистом надо кончать! — вскричал Виниций. — Что вы поразвесили уши да слушаете его, словно пение сирен[658]?!

Валерий Азиатик сделал предостерегающий жест.

— Погоди, Виниций… Я думаю, что ты, Каллист, просто хочешь заманить нас в ловушку, не так ли?.. Ты навязываешь нам свою помощь, как будто мы без нее не можем обойтись, — в басне Федра[659] свободные голуби, ускользавшие от коршуна, согласились на его предложение выбрать его, якобы для их защиты, их царем. В воздухе потом кружилось много белых перышек… Почему ты так уверен, что мы доверимся тебе?.. Ты, кажется, не настолько глуп, чтобы считать нас непроходимыми глупцами.

Каллист по-прежнему сохранял спокойствие.

— Никакими голубями я вас не считаю — на вас, несомненно, нет перьев, да и летать вы, судя по всему, не умеете… Мне понятны ваши колебания насчет того, смогу ли я помочь вам, между тем мне уже доводилось помогать вам. Ведь Мезу спас я — это мой слуга по моему приказу предупредил его, опередив преторианцев, которые были посланы за ним… Кстати, о Мезе: пусть вас не беспокоит его отсутствие, он — у Валерия Азиатика. Надеюсь, вы простите мне маленькую хитрость: чтобы без лишней волокиты пройти в эту комнату, мне пришлось представиться твоим, Корнелий, рабам Муцием Мезой. Это было нетрудно: у меня есть перстень, я знаю пароль, ну а капюшон вместо лица дополнил мое сходство с ним. Самого же Мезу я, представившись твоим, Азиатик, слугой и показав ему в доказательство своих слов перстень, отправил к тебе домой: я сказал ему, что сборище, намеченное на сегодня, вы перенесли на другой день.

Повисло тягостное молчание — заговорщики были изумлены и удручены осведомленностью грека. Наконец Валерий Азиатик медленно сказал:

— Итак, как тебе удалось провести Мезу и рабов, мы уже услышали. А теперь скажи — и, смотри, без уверток! — откуда тебе все известно о нас?.. Только не уверяй‚ что обо всем ты узнаешь от какого-нибудь бога во сне!

Заговорщики заволновались — прозвучал вопрос, который висел в воздухе с тех самых пор, как только Каллист перешагнул порог комнаты и скинул свой капюшон.

— Все, о чем вы говорили у Корнелия Сабина, мне пересказывал один человек, который присутствует здесь. Этот человек… (тут Каллист помедлил, давая возможность всем почувствовать напряженность момента) этот человек — Фавст Оппий!

Фавст Оппий вскочил, да так резко, что кресло, на котором он сидел, упало на пол. В его руке блеснул кинжал.

— Не верьте Каллисту!.. Он хочет перессорить нас всех, чтобы наше дело погибло!.. Позвольте мне — я сам убью его!

Фавст Оппий, было, кинулся к Каллисту, но на пути его вырос Валерий Азиатик.

— Погоди, Оппий!.. Сначала мы должны узнать все то, что знает этот грек, — надо дать ему выговориться! Пусть он болтает, хотя бы ложь — для достоверности ему придется сдабривать ее правдой, ну а отделить зерна от плевел мы, я думаю, сумеем! А вот потом ты убьешь его… Говори, Каллист!

Каллист стоял, скрестив руки на груди, бушующие вокруг страсти, казалось, совсем не волновали его.

— Доказательство правдивости моих слов на пальце Оппия. Сними с него перстень, почтенный сенатор, и ты увидишь, что волчица, вырезанная на нем, не такая, как у вас всех, — помимо двух глаз, которыми ее наделила природа, у нее есть еще и третий, добавленный ювелиром, — на ее лбу!.. Когда-то Оппий принес мне свой перстень, ваш опознавательный знак, чтобы я сделал с него копию для себя. Я же оригинал оставил себе, а копию, изготовленную ювелиром по моему заказу (с пометкой!), передал ему. Разумеется, при этом я забыл сказать Оппию о подмене…

— Оппий, дай перстень! — Валерий Азиатик протянул руку.

Фавст Оппий снял перстень со своего пальца (руки его при этом дрожали) и передал его Валерию Азиатику.

— Я сам заказывал ювелиру шесть одинаковых перстней себе, Сабину, Аррунцию, Виницию, и тебе, Оппий… — Задумчиво произнес Валерий Азиатик, разглядывая перстень. — Это не мой перстень — я дал тебе другой…

— Ну так и что же с того? — Фавст Оппий зябко передернул плечами. — Наверное, Каллист подкупил кого-нибудь из моих рабов, и этот раб подменил перстень, который я получил от тебя, на перстень Каллиста. Каллисту просто было нужно заготовить доказательство своей правдивости, и ему ничего не оставалось делать, кроме как прибегнуть к фальшивке!

— Но мы же договорились всегда держать перстень с волчицей при себе, беречь его, а не бросать, где попало! — взорвался Корнелий Сабин.

— Держать при себе?.. — с подчеркнутым удивлением переспросил Фавст Оппий. — Я думал, что речь шла о том, что каждый из нас должен иметь этот перстень при себе, выходя из дома, но зачем таскать его в собственном доме?.. А ты-то сам разве не расставался с ним? Вспомни: когда ты послал своего раба (кажется, Феликса) спасать Мезу, ты дал ему свой перстень!

— Но это было необходимо для того, чтобы Феликс был принят Мезой незамедлительно, — от этого зависела жизнь Мезы! Кроме того, план оповещения Мезы мы обговаривали заранее, вы все прекрасно знали о нем; о том же, что ты, оказывается, дома снимаешь свой перстень, мы узнаем только сейчас!

— Просто раньше все как-то не представлялся случай рассказать вам об этом, — проговорил Фавст Оппий, успокаиваясь на глазах: довод Каллиста был явно недостаточен, чтобы погубить его. — Ну, долго вы еще будете лакать яд сладкоречивости этой змеи грека?

Или вы хотите обязательно дождаться, когда в вас окажется яду столько, что он бросится вам в голову?

— Этот перстень и в самом деле недостаточно доказывает виновность Оппия, — нахмурившись, сказал Валерий Азиатик. — Конечно, то, что мы узнали, мы просто так не оставим. Мы доищемся‚ откуда у тебя поддельный перстень, Оппий, — мы попросим твоих рабов и, если будет нужно, мы побываем у всех ювелиров Рима… Однако, если тебе, Каллист, больше нечего сказать, то…

— У меня есть еще кое-что в запасе, — перебил Валерия Азиатика Каллист. — Вообще, должен вам заметить, неплохо иметь запасы на черный день… Пусть Корнелий Сабин прикажет ввести сюда человека, который стоит у ворот его дома!

Корнелий Сабин, посмотрев предварительно на Валерия Азиатика (тот слегка кивнул головой), поспешно вышел из комнаты.

Все молчали, поглядывая то на Каллисто, то на Оппия. Каллист оставался невозмутимым, Оппий же начал опять раскисать, то ли зная за собой вину, то ли страшась коварства грека.

Вскоре преторианский трибун вернулся; вместе с ним в комнату вошел человек, закутанный в плащ.

Незнакомец скинул свою личину — Фавст Оппий охнул и обмяк. Это был брат его, Квинт…

— Как, Квинт?.. Да полно, ты ли это? — воскликнул Валерий Азиатик. — Глашатая Калигулы слышал собственными ушами, тебя казнили еще полгода назад в Мамертинской тюрьме…

Квинта Оппия полгода назад по обвинению в оскорблении величия бросили в Мамертинскую тюрьму, и, как было объявлено, на третий день заключения палач, по приказанию Калигулы, якобы задушил его. В чем состояло это самое «оскорбление величия» никто только не знал, хотя догадок на этот счет было предостаточно: одни говорили, что Квинт Оппий, посещая отхожее место, демонстративно не снимал с пальца кольцо, на котором было написано имя цезаря; другие — что он будто бы заменил голову мраморному Приапу, стоявшему у него в саду и показывавшему фаллосом на дом, мраморной же головой Калигулы; третьи — что он назвал своего шута Гаем (именем цезаря!), а шутиху — Цезонией. Словом, в том, почему же Квинт Оппий попал в немилость, не было ясности, но бесспорным казалось одно — то, что он был казнен.

— Что, не ожидали?.. Как видите, я жив, — ответил Квинт Оппий. — В первый же день, как только я оказался в тюрьме, меня навестил мой братец. Братец Фавст сказал мне, что цезарь подарит мнежизнь, если я расскажу, где я прячу то золото, которое мне удалось накопить благодаря успешной торговле с Парфией. Оно уже давно не давало покоя им обоим — и Калигуле, и Фавсту… От меня мой братишка, конечно, ничего не добился; ему так и пришлось убраться ни с чем. А через день в мою камеру пришли какие-то люди, не похожие на тюремщиков; они зашили меня в мешок и куда-то сперва понесли, а затем повезли — я уж думал, что топить… Богам, видно, пока что не была угодна моя смерть: меня вытряхнули из мешка в каком-то саду, как потом оказалось — на вилле Каллиста. Каллист сказал, что мне нужно скрываться, и все это время я жил там, на его вилле… Каллист не требовал с меня ничего за мое спасение, не ставил мне никаких условий… Вчера он прислал за мной своего посыльного с просьбой явиться к нему, в Рим; а сегодня он попросил меня рассказать здесь мою историю. Он объяснил мне, кто вы такие, я же должен был объяснить вам, кто такой мой братец…

— Вот донос Фавста Оппия на собственного брата, Квинта Оппия, — проговорил Каллист и бросил на низенький столик, стоявший у очага, свиток папируса. — Фавсту Оппию захотелось разжиться сестерциями, наследуя брату, которого по навету с удовольствием убил бы Калигула, не вмешайся я, — доносчику, как известно, перепадает от цезаря часть имущества осужденного. Из-за того, что основную часть своего состояния Квинту Оппию удалось хорошо запрятать, Фавст Оппий получил немного — намного меньше того, на что он рассчитывал. Вот тогда-то я и предложил ему за известное вознаграждение стать осведомителем, предварительно втесавшись в ваши, любезные мои ненавистники Калигулы, ряды…

— Та-ак… — протянул Валерий Азиатик. — Значит, среди нас все же есть предатель… вернее, был…

— Нет… нет… не убивайте меня… (Фавст Оппий, позабыв про свой кинжал, простер руки к тем, кто недавно называл его своим товарищем.) Я отдам Квинту… я отдам вам все свое состояние… Я отправлюсь в изгнание… Я покину Рим навсегда…

Тут Фавст Оппий замолчал и застыл, очарованный видом Марка Вининия, который подошел к нему, сжимая в руке блистающий, словно откровение богов, кинжал.

Валерий Азиатик опустил голову — из раны на шее сребролюбца забилась, запузырилась кровь. Фавст Оппий захрипел и повалился на пол.

Корнелий Сабин приоткрыл дверь и кликнул управляющего.

— Позови рабов, Харипп. Тех, которые все знают… Ты понимаешь, о чем я говорю. У нас тут труп — труп негодяя, его надо закопать в саду…

Управляющий кивнул. Живо обернувшись, он вошел в комнату с двумя рабами. Втроем они положили тело в мешок и вынесли его.

— Место Фавста Оппия по праву принадлежит мне, — произнес Квинт Оппий. — Никто не посмеет сказать, что я не достоин убить Калигулу!

— Садись, Оппий, садись… Мы все знаем тебя, — сказал Валерий Азиатик, показывая на кресло, которое только что занимал Фавст Оппий. Посмотрев внимательно на Каллиста, сенатор продолжал: — Странно, что ты, Каллист, надеешься, выдав нам своего лазутчика, спасти тем самым себя самого… Если охотник, азартно преследовавший льва, вдруг бросает зверю свой колчан со стрелами (а, быть может, не со стрелами, но пустой), то разве этого достаточно, чтобы они тотчас же подружились? Не безопаснее ли льву растерзать своего преследователя, нежели согласиться на сомнительную дружбу с ним?

— Если какой-то глупец бросает своей добыче свое оружие, что делает его самого добычей, то это значит, что он сошел с ума, — сказал Каллист. — Не за вами я охочусь, почтенные сенаторы и всадники, но за Калигулой… В вас же я вижу своих сторонников, увы, предубежденных против меня; поэтому мне и пришлось заводить себе лазутчика, чтобы, прежде чем встретиться с вами, в доказательство своей честности хоть в чем-то помочь вам: для этого я должен был знать о ваших намерениях, не так ли?.. Я спас Мезу, я спас Квинта Оппия — разве это не доказывает мою искренность? Наконец, сегодня я добровольно отдался в ваши руки — если бы я стоял за Калигулу, то мне, с моими знаниями о вас, ничего не стоило бы расправиться с вами: хоть со всеми вами сразу, хоть с каждым из вас в отдельности. Мне не нужно было так рисковать только для того, чтобы сперва втереться в ваше доверие, а уж затем погубить вас…

Заговорщики переглянулись.

— Не нравится мне этот Каллист, хоть обмажь его медом, — хмуро сказал Марк Виниций. — Мне кажется, что нам все же следует убить его: мертвый не навредит.

Каллист покачал головой‚ осуждая поспешность Виниция, и смиренно произнес:

— Мне бы хотелось предостеречь вас от необдуманных поступков… Как известно, укротители хищников, которые иногда показывают нам искусство своих питомцев, хоть и дружат со своими любимцами, но тем не менее всегда наготове держат если не топорик, то кинжал, если не кинжал, то нож — мало ли что взбредет в голову зверю!.. Так и я: боясь вашей решительности, я маленько обезопасил себя, хотя и рискуя вызвать этим самым ваше неудовольствие. Одному рабу, преданному мне, я передал письмо к императору, в котором говорится о вас (вы, конечно, понимаете, что именно). Если к утру я не вернусь во дворец, то это письмо прочтет Калигула, и тогда уже не вы будете охотиться за ним, а он за вами…

Заговорщики, возмущенные предусмотрительностью Каллиста, зашевелились.

— Каллист должен умереть! — вскричали в один голос Марк Виниций и Павел Аррунций, однако остальные ограничились невнятным бормотанием.

Валерий Азиатик поднял руку, призывая к тишине.

— Мы не можем винить грека в том, что он не хочет умирать, — проговорил сенатор. — Мы не можем убить его, и дело тут не в нашей трусости, не в том, что тем самым мы поставили бы под угрозу собственные жизни, а в том, что тем самым мы спасли бы Калигулу — кто же убьет его, если мы будем убиты?.. Мы должны пойти на сотрудничество с Каллистом — видно, так уж решили боги. Но пусть он сначала скажет, чем же это он может помочь нам?

Каллист, пряча в углах рта удовлетворенную улыбку, ответил:

— Насколько мне известно, вы собираетесь напасть на Калигулу на Палатинских играх. Так вот: я устрою вашу встречу с ним так, что никто не помешает вам; я сделаю так, что Калигула сам полезет на ваши мечи — ведь я буду главным распорядителем на играх!

— Какую же плату ты хочешь получить за свою помощь? — спросил Корнелий Сабин.

— Безумство Калигулы смертельно опасно для меня — то, что вы убьете его, будет уже достаточной платой за мою ничтожную поддержку. Ну а когда Калигула умрет и сенат опять возьмет власть в свои руки, вы, я надеюсь, позволите мне беспрепятственно покинуть Рим вместе с моими скромными сбережениями. Их у меня немного, что-то около пяти миллионов сестерциев. Все же виллы и дома свои я оставлю римскому народу.

— Ладно, можешь улепетывать… — Валерий Азиатик махнул рукой. — Ну что, согласимся на его предложение? (Квинт Оппий и Павел Аррунций кивнули, Корнелий Сабин развел руками, Кассий Херея пожал плечами, Марк Виниций, продолжая хмуриться‚ опустил голову.) Итак, возражений нет… Мы согласны, Каллист! Ты получишь то, что просишь — ты сможешь покинуть Рим вместе со своими сестерциями, даю тебе в этом свое слово, слово римского сенатора!.. Ну а теперь давайте еще раз хорошенько обсудим, как мы будем действовать на этих самых играх…

Часть пятая. Стойкость

Глава первая. Искушение

Дворцовые интриги заставили нас на время позабыть о Марке Орбелии, теперь же мы напомним читателю о нем, а не то образ стойкости (а может, упрямства?) рискует улетучиться из нашей памяти…

Итак, вырванный Гнеем Фабием из рук тюремщиков, юноша побежал, согласно совету претора, на Виминал, где ему предстояло разыскать дом, хозяин которого вроде должен был бы его укрыть.

Марк плохо знал город и поэтому долго искал указанный Гнеем Фабием фонтан с дельфинами. В конце концов фонтан все же был найден, и юноша тихонько постучался в ворота расположенного рядом с ним дома. На стук из окошка, что над дверью, выглянул сонный раб-привратник. Поведя мутными очами, он вялым голосом спросил:

— Чего тебе надо, приятель? Приходи-ка лучше днем — сейчас хозяин спит, как и все честные римляне, и я не стану его будить.

— Днем твой хозяин накажет тебя, если ты не разбудишь его сейчас. Передай-ка ему вот это, — сказал Марк, протягивая перстень Гнея Фабия.

Раб, молча взяв перстень, скрылся. Через некоторое время заскрипели засовы, где-то заворчали собаки, и Марка впустили во двор. Раб провел юношу прямо в атрий дома, где его уже поджидал хозяин.

Всадник Секст Ацилий был купцом и сыном купца, его корабли ходили в Египет, Мавретанию, через Боспор Фракийский — к государствам Понта Эвксинского. Год назад один из вольноотпущенников Калигулы, позарившись на богатства Ацилия, обвинил его в оскорблении величия. Не торговать бы больше купцу, да и живому бы не быть, если б за дело не взялся Гней Фабий. Нет, не невинность Ацилия и не его мольбы оказались спасительны, и уж, разумеется, не честность да милосердие претора. Дело решила случайность: удивительное внешнее сходство Секста Ацилия с отцом Гнея Фабия, умершим десять лет назад.

Претор уже давно позабыл о жалости, да и разве его жаловала судьба, отняв у него сына?.. В своей жестокой исполнительности Гней Фабий искал забвение и находил его — ведь чужое горе успокаивает иного горюющего лучше, нежели чужое счастье радует иного счастливого.

Облик отца оставался неизменным в памяти претора — время, властное над телом, оказалось бессильно перед мыслью. Мгновением пролетели десять лет, и вот теперь Фабий увидел в темнице человека, как две капли воды похожего на того, которого он никак не мог забыть…

Претор спас Секста Ацилия, опровергнув ложь мерзкого вольноотпущенника. Правда, чтобы не вызвать гнева Калигулы, Фабию пришлось отнять состояние у другого купца — тут уж ничего не поделаешь, такова жизнь… О спасенном же им римлянине претор, продолжая служить Калигуле, казалось, позабыл. Ан нет, не позабыл — спасая Марка, Фабий вспомнил о нем, им спасенном…

Когда Марк, поздоровавшись, рассказал купцу все, что произошло с ним (вернее, то, что необходимо было рассказать), и под конец попросил для себя хотя бы временного пристанища, Секст Ацилий ответил:

— Человек с перстнем Гнея Фабия может оставаться в моем доме столько, сколько захочет. Пока волнение, вызванное твоим побегом, не уляжется, тебе необходимо быть у меня, а через пару месяцев в Египет отправится с караваном мой управляющий, и ты можешь поехать вместе с ним — ведь в Италии, пока жив Калигула, ты никогда не будешь в безопасности. Своим рабам я накажу молчать, ну а чтобы любопытство не распаляло их, я скажу им, что ты, мол, сын моего давнего друга, скрываешься у меня от кредиторов. Ну а сейчас тебе, конечно же, больше всего нужен отдых. Исидор, мой управляющий, покажет тебе твою спальню.

Вскоре в доме римского всадника и купца Секста Ацилия наступила тишина, лишь изредка нарушаемая хриплым лаем молосских псов.

* * *
На следующий день в Риме только и было разговоров, что о покушении на императора и побеге одного из заговорщиков. С ростр зачитали обращение Калигулы к народу, в котором он клял свою несчастливую судьбу, сделавшую его римским принцепсом; грозился отойти от дел и стать частным лицом, раз его не любят ни сенаторы, ни преторианцы. В конце же император обещал награду за поимку преступника — миллион сестерциев, а если отличившийся будет рабом, то, кроме того, и свободу. Множество ищеек кинулось на поиски беглеца (если помнит читатель, руководить императорскими следопытами Каллист назначил простака Паллисия, правда, нашлось и немало доброхотов); охрана городских ворот была усилена; все, покидающие город, тщательно сличались с разосланными повсюду приметами Марка.

Когда Марк проснулся, раб, приставленный к нему для услуг, пригласил его в триклиний, где уже был накрыт стол, за которым ночного гостя поджидал сам хозяин со своей дочерью, Ацилией.

Ацилия была смуглой, черноволосой‚ бойкой девушкой; неутомимой в желаниях, желанной в неутомимости; любвеобильной до неистовства. К сожалению, ее порывы не ограничивала так украшающая девушек стыдливость, ей, увы, не свойственная. Зная ее веселый нрав и боясь за свое доброе имя, Секст Ацилий уже месяц как держал ее взаперти. Ограждая таким образом свою дочь от далеко не добродетельных подруг и прервав ее далеко не невинные игры с друзьями, купец пытался тем самым охладить ее горячность и затолкать ее в рамки (а она говорила — в гроб) римской добродетели. Однако добрая бражка, стоящая в каком-нибудь укромном месте, со временем становится все забористее — так и натура девичья становится все вспыльчивее; ну а длительное брожение способно, как известно, превратить образовавшуюся живительную влагу в уксус.

Марк, разумеется, обратил на себя внимание Ацилии, которая обрадовалась, услышав, что он останется в их доме надолго. Ацилия пообещала никому не говорить о юноше — грустный рассказ о терзающих его кредиторах опечалил ее. До сих пор она не была замечена в выбалтывании секретов своего отца, что давало купцу право надеяться на ее сдержанность и в этом случае. Обворожительно улыбаясь, Ацилия засыпала юношу пустыми вопросами, не имевшими ни малейшего отношения к тому, что привело его в их дом, она справедливо рассудила, что напоминание о долгах может навести тоску на кого угодно. Однако несмотря на тактичность Ацилии, ответы Марка были краткими, а паузы между словами долгими, что впрочем, легко объяснялось невеселыми переживаниями юноши, посвященными сестерциям.

После трапезы все разошлись: Секст Ацилий направился к своим лавкам, которые располагались на Бычьем рынке, Марк — в отведенную ему комнату, а Ацилия, как и подобает порядочной римлянке и послушной дочери, — к своей прялке, в атрий. Однако за напускной кротостью фальшивой девицы скрывалось разгоравшееся сластолюбие — вид Марка так же подействовал на нее, как действует свежий ветерок на тлеющие головешки, которым мешает разгореться наваленный на них хворост, затрудняющий доступ воздуха.

Терпения Ацилии хватило ненадолго: посидев немного в атрии, она поспешила на зов своей похоти — в комнату юноши, на ходу обдумывая приличествующую ее появлению фразу.

Войдя к молодому римлянину, Ацилия сказала:

— Совсем забыла спросить, милый Марк, нравится ли тебе эта комната?

— Комната прекрасная, госпожа, — удивленно ответил юноша, озадаченный неожиданным появлением дочери хозяина.

Роскошь к тому времени глубоко въелась в быт богатых римлян, ушли в прошлое ограничивавшие ее законы предков. Комната, отведенная Марку, и в самом деле была великолепна: пол ее покрывал громадный ковер, на стенах висели шкуры тигров и леопардов, сам же юноша сидел на ложе из красного дерева, среди набитых лебяжьим пухом пурпурных подушек.

— А твоя кровать не показалась ли тебе этой ночью слишком жесткой? — воркующим голосом произнесла Ацилия, садясь рядом с ним.

— Нет, госпожа, — ответил Марк и немного отодвинулся.

Ацилия принялась глубоко дышать — стало видно, как заходили ее упругие груди.

— А твоя туника не слишком ли тонка? Тебе, наверное, холодно? — продолжала она. Ее тонкие пальцы ухватились за одежду юноши и стал теребить ее, как будто проверяя толщину материи.

— Нет, госпожа!

Тут Марк встал и отошел к окну. Ацилия, тело которой уже трепетало, была разочарована. Пытаясь скрыть свое недовольство, она пообещала все же прислать юноше пару добротных туник и затем, кивнув головой на несколько сказанных Марком слов благодарности, поспешно вышла.

* * *
Прошло несколько дней. Все попытки Ацилии расшевелить Марка оказались безрезультатны; правда, опасаясь отца, Ацилия не была слишком уж назойливой. При этом самого Секста Ацилия она донимала постоянными вздохами да слезами, которые вроде как изображали ее тоску по обществу подруг, однако и на этом поприще ее усилия не приносили желаемых результатов. Наконец молодая притворщица, видя непреклонность своего отца, поклявшегося держать ее взаперти до замужества, в сердцах сказала ему:

— Так сколько же времени, дорогой отец, я буду томиться в этой темнице?.. Что же плохого в том, что я иногда посещала своих подруг?.. Разве дружелюбие не достойно римлянина?.. А ведь нельзя быть дружелюбным без друзей!

Секст Ацилий сурово оглядел свое нетерпеливое создание.

— Римлянина — да, но не римлянки!.. Друзья хороши для дела — военного или торгового, а какое дело может быть у римлянки, кроме как поддерживать семейный очаг?.. Но ты отвергла уже двух юношей из славных всаднических семейств, кого же ты хочешь найти на улице?

Ацилия не стала объяснять своему отцу, какое отвращение вызвала у нее толщина одного и худоба другого, — она принялась жалобно плакать, умоляя разрешить ей пройтись хотя бы до форума и обратно (не узница же она, в конце концом). На этот раз Секст Ацилий устоял, но через несколько дней он все же сдался, решив, очевидно, что его дочь пролила достаточно слез, чтобы наполнить ими доверху чашу собственной добродетели (кто из нас не принимал женский плач, лишь симулирующий печаль, за истинное чувство!)

Ацилии были разрешены короткие прогулки в сопровождении нескольких рабынь, и она не замедлила воспользоваться этим разрешением.

Прошло еще несколько дней. Ацилия вела себя так благовоспитанно, — и на улице, и дома, с Марком, — что Секст Ацилий позволил ей гулять одной. При этом купец взял с нее слово, что она не будет портить свою с таким трудом взращенную порядочность общением со своей старой подругой, Юлией Норицией.

Юлия Нориция была бездетной вдовой, причем (как это случается только в сказочках о счастье) богатой — муж оставил ей хороший дом вместе с состоянием в двадцать миллионов сестерциев. Но не домом и не богатством была известна она всему Риму, а тем распутством, теми оргиями, которые почти что ежедневно устраивались у нее. В ее дом как мух на мед (или, вернее, как стервятников на падаль) тянуло всех сластолюбцев вечного города.

Купец, понадеявшись на клятвенные уверения своей дочери (Ацилия клялась вслух и Вестой — хранительницей домашнею очага, и Юноной — покровительницей честных женщин; в то время как про себя она, наверное, давала совсем иные обещания Венере и Приапу), вскоре уехал в Кумы по каким-то своим торговым делам. Ацилия наконец-то получила возможность вознаградить себя за столь длительное воздержание. Для начала она решила доканать-таки Марка, на которого, казалось, совершенно не действовали ее чары.

На следующий день после отъезда Секста Ацилия Марк, Ацилия и управляющий, старый раб Исидор, на попечении которого она осталась, уселись за обеденный стол, как обычно, в восемь часов. Уселись-то они уселись, но вот куска ко рту никто поднести не успел — внезапно Ацилия слабо охнула и стала сползать на пол.

— Госпоже плохо! — встревоженно воскликнул Исидор.

На его крик со всех сторон сбежались рабыни. Они положили свою госпожу на ложе и принялись то брызгать водой, то махать опахалами, — словом, делать все то, что полагалось в таких случаях.

Вскоре Ацилия открыла глаза и прерывающимся голосом сказала:

— Ох, как мне плохо… Как кружится голова… Перенесите меня в мою спальню…

Засуетившиеся рабыни хотели тут же поднять свою хозяйку, но она запротестовала:

— Вы так неуклюжи, что, чего доброго, уроните меня… А ты, Исидор, слишком стар и слаб… Быть может, наш гость поможет мне?.. О боги, как я страдаю…

Марк, конечно же, согласился помочь. Старый управляющий нахмурился, но промолчал.

Когда молодой римлянин поднял свою не столько прекрасную, сколько тяжелую ношу (девица-то была в теле!)‚ Ацилия так обхватила его шею, что если бы не ее жалобные стоны, Марк, пожалуй, засомневался бы в ее столь неожиданной немощи.

Транспортировка в спальню прошла благополучно. Опуская Ацилию на ложе, Марк заботливо спросил:

— Не могу ли я еще чем-нибудь помочь, госпожа?

— Не уходи… Мне страшно — мне кажется, что Танат кружит над домом…

— Я думаю, что молодому человеку лучше уйти, — твердо сказал старый управляющий. — Не его дело — женские хвори!

Несмотря на молящий взгляд Ацилии, Марк тотчас же вышел, а ее окружили рабыни. Конечно, хозяйская дочь могла приказать Исидору замолчать, а юноше — остаться, но такая решительность не соответствовала бы ее мнимой болезни и могла бы вызвать у старика удивление, а то и подозрение. Впрочем, Ацилии показалось, что цель ее все же достигнута — некая связь между нею и Марком будто бы установилась…

* * *
На следующий день Ацилия встала как ни в чем не бывало, словно отдых полностью восстановил ее было пошатнувшиеся силы. Она решительно прогнала рабынь и, бодрая и независимая, отправилась на прогулку.

Ацилия, конечно же, совсем не желала оказаться у дома Юлии Нориции, но когда она, споткнувшись, случайно посмотрела на ворота, мимо которых проходила, то оказалось, что врата сии ей хорошо знакомы — через них она-то хаживала не раз. Но раз уж боги привели ее прямо к жилищу старой подруги, то, конечно же, не для того, чтобы провести ее мимо. Чтобы не прогневать их, она волей-неволей должна была войти внутрь. Правда, тому было маленькое препятствие…

Как только Ацилия выходила прогуляться, за ней тотчас же увязывался раб-сириец атлетического телосложения, которому купец поручил шпионить за ней. Этот раб был куплен Секстом Ацилием за немалые деньги, причем когда купец покупал его, то он выложил за него сумму большую, чем другой претендент — владелец серебряных рудников. Неудивительно, что раб боготворил своего нового господина и добросовестно выполнял все его задания. Однако Секст Ацилий, отправляясь в Кумы, захватил с собой преданного сирийца, следить же за Ацилией было поручено одному галлу, любителю выпить.

Ацилия оглянулась по сторонам — галл стоял неподалеку, как раз у винной лавки. Ацилия блеснула ему краешком сестерция соглядатай тут же подошел к своей госпоже. Надо ли говорить о том, что распоряжение немедленно отправляться в харчевню было выслушано им без возражений?..

Когда Ацилия вошла в вестибул, раб-именователь, улыбнувшись давней приятельнице своей хозяйки, сразу же поспешил к Юлии с докладом. Разрешение войти было получено, и раб провел Ацилию через несколько богато обставленных комнат прямо в атрий, где уже собралась небольшая компания.

Здесь все были давними знакомцами Ацилии: сама хозяйка, уже начинающая заметно стареть и полнеть; любовник хозяйки, неудачник и игрок Аппий Сумпий; а также Теренция, весьма юная особа, чей престарелый муж, отправившись год назад с караваном в Египет, так до сих пор и не вернулся, что ее весьма радовало.

Увидев вошедшую, милая компания обрадовалась.

— Давненько тебя не было видно, — сказала Юлия, мерзко осклабившись. — Чай, завела себе какого-нибудь нового дружка?

— Наверняка завела: глянь-ка, какая она веселая да румяная! — не без зависти проговорила Теренция, отличавшаяся худосочностью и желтизной.

Ацилия, притворяясь скромницей (наверное, для смеху — здесь все хорошо знали ее), потупила глазки.

— Я просто рада, что выбралась к вам! Отец мой, старый скряга, держал меня взаперти больше месяца, как какой-нибудь дешевый товар в ожидании хорошей цены.

Аппий Сумпий плотоядно ощерился.

— Уж я-то дам за тебя хорошую цену, будь спокойна! Дай-ка я поцелую твои губки, моя бедняжечка!

С этими словами Аппий Сумпий смачно поцеловал Ацилию и тут же получил хороший пинок от Юлии Нориции. Все весело засмеялись.

— И тем не менее я готова поклясться, что наша вертунья уже успела подхватить кого-нибудь, — сказала Юлия, отдышавшись. — Интересно, кто же это может быть?

— Наверное, какой-нибудь красавец-патриций, — сказала Теренция. — Высокий, стройный, черноглазый… ох, сильный…

— Нет, это какой-нибудь старик, толстый, как свинья, или кривоногий, как сатир, но зато богатый, как Красс[660]… Ведь Ацилия, сдается мне, уже подумывает о муже, а ей, умнице, прекрасно известно, что должно быть в муже, а что — в мужчине!

Ацилии не понравились догадки Аппия Сумпия.

— Нет, он не свинья и не Сатир! Правда, он и не патриций, но он… он… (в голове Ацилии зашумело) он молодой, светловолосый, голубоглазый… с маленькой родинкой у правого виска…

Тут Ацилия замолчала — ей вспомнилось, что Марка разыскивают кредиторы. И как ее приятели, посмеиваясь, не пытались побольше разузнать о предмете ее чаяний, им так и не удалось ничего дополнительно выведать. Наконец Аппий, вздыхая, сказал:

— Ну, как бы то ни было, он — счастливчик, что и говорить… не то, что некоторые!

Вздохи Аппия не оказались напрасными — он тут же был награжден внушительным пинком от своей сожительницы. Приятели еще немного поболтали и немного посмеялись, а затем хозяйка пригласила всех в триклиний. Ацилия, однако же, отказалась принять участие в общих развлечениях — она знала, что пирушки у Нориции сопровождаются обильными возлияниями, а возлияния распутством, в то время как ей была нужна трезвость, а там, глядишь, могла понадобиться и бодрость. Наскоро простившись, она отправилась домой.

Весь оставшийся день Ацилия была весела, вернее, взбудоражена, предвкушая наступление ночи. Когда все отравились спать и в доме все стихло, она с нетерпением стала дожидаться храпа своей старой няньки, ночевавшей в ее комнате. Как только Морфей[661] затрубил в свой рог, Ацилия на цыпочках, стараясь не шуметь, отправилась к спальне Марка.

В легкой тунике из тончайшего шелка, она подошла к двери его комнаты и, неслышно отворив ее, просочилась внутрь. К сожалению, Марк не спал, а то бы она попросту прошмыгнула бы к нему в постель. Юноша сидел на ложе, прислонившись к стене, по-видимому, о чем-то думая.

Тяжелые, мрачные мысли не покидали его, но не о себе, нет, не о себе, а о Гнее Фабии… Секст Ацилий уже рассказал ему о том, что в ту самую ночь, ночь его спасения, претор был убит — слухи об этом убийстве с подробностями и догадками, одна нелепее другой, носились по Риму. Все поступки влиятельного всадника, любимца цезаря, начиная с того самою момента, когда он прогнал палача, и кончая убийством конвоиров, казались Марку странными, необъяснимыми, удивительными. Постепенно юноша пришел к выводу, что претора, по-видимому, внезапно посетила добродетель, и он проникся его (наверное, Марк считал, что добродетель — это что-то вроде дубинки судьбы, удар которой способен основательно всколыхнуть мозги). Однако оставалось неясно, что же привело в действие эту самую дубинку, что пробудило Фабия?.. что его возродило?.. что потрясло'?..

Поразил ли Фабия ужас пытки?.. Но к пыткам он был привычен.

Проснулась ли в нем жалость к узнику, такому юному?.. Но через его руки прошло множество людей, среди них немало было и молодых.

Быть может, претора пронзила ненависть к Калигуле, и в этом причина его внезапной помощи?.. Но в чем же тогда причина столь внезапной ненависти?

Причем чувства Гнея Фабия были настолько сильны, что он, не ограничиваясь простым сочувствием, помог Марку бежать, рискуя собственной жизнью и потеряв ее.

Да, вопросы были тяжелы, словно могильные плиты, Марк искал ответы на них и не находил…

Вдруг юноша услышал шелест легких шагов, приближающихся к его кровати. Вздрогнув, он поднял глаза.

Перед ним стояла Ацилия.

— Ацилия?.. Что нужно тебе здесь в такую пору?

Красотка моляще простерла руки (к нижней части тела юноши, надо полагать).

— Твоя любовь, Марк!.. Пожалей меня, ох… ох… о-о-о-о… полюби меня…

Марку показалось, что нечто холодное, липкое, гадкое стремится проникнуть в его душу.

— Что ты, Ацилия!.. Ведь это означает предательство — предательство того, кто приютил меня. Твой отец, узнав обо всем, проклянет меня!

Ацилия решила изменить тактику — взять крепость не уговорами (не только уговорами, но тараном. Руки ее опустились и уперлись в бока, в дальнейшем же они принимали положение в зависимости от смысла ее слов.

— Отца не бойся — он ничего не узнает, да и стоит ли мужчине бояться того, кого не боится слабая женщина?

Марк опустил глаза.

— Я не боюсь твоего отца, а боюсь своего предательства… пусть даже твой отец не будет знать о нем, но будет знать о нем моя совесть. Тебе ведь известно, что по обычаю предков девушка может подойти к мужу только с согласия отца.

— Но я уже не гожусь в жрицы Весты!

Подобное откровение могло повергнуть в ужас любого благонравца (как, впрочем, и любого ханжу) — слова Ацилии понял бы любой римлянин, ибо все римляне знали, что Веста требует от своих жриц целомудрия.

Марк не нашелся, что ответить, — да и разве есть слова, которые смогли бы утихомирить расходившуюся похоть?.. Ацилия немного подождала. Как только ей стало ясно, что надежды ее на сегодняшнюю ночь рухнули, так тут же сущность ее женская высохла, а глаза увлажнились. Ацилия заплакала.

— Теперь я вижу, что ты не любишь меня, тебе даже не жаль меня… Ты любишь только себя, ты жалеешь только свою совесть, и ласкаешь ты только ее…

Марк молчал. Отвергнутая красотка вышла, еле сдержавшись, чтобы не наделать шумных глупостей, — это было бы совсем некстати; в сердце ее полыхал гнев. Ее выгнали, как какую-то липкую потаскушку из тех, что предлагают себя в лупанариях! А ведь она так полюбила его!.. Ах он негодяй, подлец!.. Ах он… он…

Ацилия была слишком богата, чтобы продавать себя, но слишком бедна, чтобы не продаваться. И вот ей впервые отказали. Что же может испытывать женщина, чью любовь отвергли, кроме ненависти?..

Но разве любовь может породить ненависть?.. Похоже, ненависть появляется там, где не было любви, а была лишь похоть и было лишь требование ее удовлетворить. Ведь любовь дает, а похоть требует. Если же похоть получает отказ, то этот отказ порождает ненависть — горькую фигу обиды, растущую не на прекрасном дереве любви, но на тернии самолюбия.

* * *
Весь следующий день Ацилия старательно избегала Марка. Ближе к полудню она, как обычно, отправилась на прогулку. Подойдя к дому Юлии Нориции, Ацилия, не колеблясь, постучалась — на этот раз она даже не вспомнила о своем непрошеном попутчике, к его немалому сожалению. Раб-привратник, отворивший дверь, сразу же провел ее в атрий дома (наверное, на этот счет было соответствующее распоряжение его госпожи).

В атрии Ацилию встретило многолюдие — множество гостей, разбившись на маленькие группки, оживленно переговаривались, ожидая обед. Сама Нориция сидела в глубоком кресле у очага, рядом с ней стояли уже знакомые читателю Аппий Сумпий и Теренция.

— Ты что-то больно грустна сегодня, — сказала хозяйка, едва взглянув на Ацилию. — Уж не твой ли дружок огорчил тебя?

— Или, может, тебя огорчила его погремушка? — предположила Теренция.

— Видно, приятель Ацилии непозволительно богат, раз он позволяет себе огорчать такую милашку! — заметил Аппий Сумпий.

После того вреда, который нанес Марк репутации прелестей Ацилии (в ее глазах — очень, очень высокой!), выглядело бы по меньшей мере странно, если бы Ацилия продолжала помогать его укрывательству.

— Куда ж там «богат»!.. Мой отец из милости приютил какого-то хлыща, у которого нет ни сестерция! — злобно сказала Ацилия.

Аппий Сумпий развеселился — ему нравилось, когда особы женского пола злились.

— У него нет ни сестерция — вот он и хочет продать себя подороже! Наверное, он присмотрел себе покупательницу богаче, чем наша Ацилия!

Приятели засмеялись (о том, засмеялась ли Ацилия, пусть судит читатель). Трудно сказать, чем закончился бы этот разговор — хохотом или ссорой, — продлись он еще немного, но тут раб-распорядитель громогласно объявил, что стол накрыт, и все направились в триклиний.

Пара хороших кубков с цекубским погасила досаду, последующие же принесли желанное забвение, и вскоре Ацилия уже не вспоминала ни Марка, ни отца. Кубок настигал кубок, а там подоспел и неизменный спутник возлияний — разврат. Винцо да разврат — эти старые друзья и желанные гости Юлии Нориции — веселились и плясали до самою вечера до упаду.

…Пьяная Ацелия вернулась домой затемно. Первый, кого она встретила, приходился ей отцом. Секст Ацилий, вернувшийся из своей поездки еще в полдень, пришел в ярость. Ругая на чем свет стоит свою распутную дочь, управляющего, а пуще всего — самого себя (весьма похвальная самокритичность!), он приказал рабыням немедленно отвести Ацилию в спальню и впредь никуда не выпускать ее без его ведома.

Глава вторая. Плата

Каллист держал перед собой письмо, которое передал в его канцелярию чей-то раб (это случилось как раз не следующий день после праздника, устроенного для себя Ацилией).

Неизвестный доброжелатель утверждал, что знает, где скрывается бежавший из тюрьмы преступник Марк Орбелий, и за обещанное вознаграждение предлагал свои услуги. Каллист должен был явиться сам или прислать кого-нибудь из своих доверенных лиц к храму Януса, вечером этого же дня (причем с собой надлежало иметь сестерции). Прибывшего к храму Януса неизвестный обязывался отвести прямо к убежищу злодея, получив предварительно причитающуюся ему плату. Свое инкогнито таинственный помощник объяснял боязнью мести друзей заговорщика.

Ясно было то, что автору письма хотелось заработать, но вот собирался ли он заработать сестерций честным доносительством, либо он просто надеялся, поморочив голову, выманить их, в действительности ничего не зная о сбежавшем узнике?.. После непродолжительного раздумья Каллист решил все же поверить письму — по крайней мере настолько, чтобы заняться им.

«Возможно, кто-то из приятелей заговорщика решил выдать своего товарища — дело-то житейское! — предположил грек. — Но мне-то что делать с этим сребролюбцем?»

Если бы узник вновь занял свое место в темнице, то Каллисту пришлось бы опять что-то выдумывать, как-то выкручиваться, ловчить, чтобы только он замолчал, — подобная перспектива совсем не улыбалась греку. Так не лучше ли, не проще ли устранить этого добровольного помощника, нежели обременять себя заботами об Орбелии — его жизни или, вернее, смерти?..

Каллист велел позвать Сарта. Когда египтянин явился, он сказал ему:

— Ну, любезный Сарт, подставляй горсть — вот тебе гостинец: пришла первая весточка о твоем приятеле!

Грек протянул египтянину полученное им письмо и, когда тот, потемнев лицом, закончил читать, невозмутимо продолжал:

— Так что можешь отправляться. Ты, я знаю, сумеешь доказать этому умнику, что сестерции так легко не достаются, — в противном случае все были бы богачами!

* * *
Когда наступил вечер, Сарт вместе с полученными от Каллиста восемью чернокожими рабами-великанами отправился к форуму. У храма Януса он остановился — именно здесь ему предстояло дожидаться незнакомца, как это было указано в письме.

Незаметно наступили сумерки, а затем на форум опустилась ночь, и египтянину стало казаться, что он напрасно мерзнет — автору письма, возможно, что-то помешало прийти, а быть может, само письмо было какой-то шуткой. Внезапно послышались чьи-то шаги, в перед Сартом возникла фигура человека, с головы до ног укутанного в плащ.

— Где деньги? — грубо спросил незнакомец.

— А где преступник?

— Давай сестерции!.. Я отведу тебя к дому, где он скрывается, и подожду, пока вы не вытащите его. Можешь оставить со мной на это время кого-нибудь из своих рабов, если боишься, как бы я не улизнул. Ну а затем мы с тобой распрощаемся.

— Ну что же, пойдем! — сказал Сарт, отдавая мешок. — Но имей в виду — у любого из моих молодцов достанет сноровки постеречь тебя, пока я сам не уверюсь в том, что ты нс морочишь нам голову!

Незнакомец, получив мешок, взвесил его на руке и затем, по-видимому, вполне довольный его весомостью, засунул его в большую сумку, которую он запасливо прихватил с собой. После этого он махнул рукой, предлагая следовать за собой, и быстро пошел по направлению к Виминалу.

У дома Секста Ацилия незнакомец остановился и молча показал на него. В тот же миг он повалился с раздробленным затылком на мостовую.

Ловкий пройдоха не заметил малоприметный жест египтянина — Сарт, казалось, лишь слегка шевельнул левой рукой, сжатой в кулак. Этого было достаточно — один из чернокожих, получив приказ, резко взмахнул боевым топориком.

Сарт нагнулся к поверженному доносчику и приподнял его капюшон. Он увидел лицо римлянина, которое лишь однажды мелькнуло перед ним на каком-то пиру у императора, — он увидел лицо Аппия Сумпия.

Аппий Сумпий, встретившись с Ацилией в доме Юлии Нориции впервые после ее длительного отсутствия, из ее болтовни сразу понял, что за юнец так вскружил ей голову — ведь приметы Марка висели на каждом углу. Правда, в тот раз ему не удалось выяснить, где же скрывается голубок, но зато на следующий же день он вспомнил досадный пробел — Ацилия чуть ли не с радостью выдала убежище своего возлюбленного, которое оказалось домом ее отца.

Неудачливый игрок Аппий Сумпий, имевший множество долгов, сразу же ухватился за прекрасную возможность поправить свои дела. Он, разумеется, не собирался в открытую заявляться к Калигуле — Рим постоянно будоражили слухи о заговорах и заговорщиках, и он опасался их мести. Да и Калигула мог, чего доброго, объявить его самого преступником и засадить за решетку, чтобы не платить. Так умный Аппий избрал вроде бы надежный способ обогатиться — способ, который сулил ему безопасность и удачу.

Вдоволь насмотревшись на игрока, проигравшего свою последнюю игру, Сарт приказал рабам выкинуть труп в фонтан с дельфинами — тот самый, который находился поблизости от дома Секста Ацилия (бассейн у фонтана был глубокий; чтобы труп не всплыл, египтянин привязал к нему сумку покойника, предварительно вытащив из нее мешок с сестерциями и набив ее булыжниками). После этого Сарт вместе со своими помощниками повернул назад, во дворец.

Теперь египтянин знал, где находится убежище Марка, но опять вмешивать его в дела с Калигулой он не собирался. Да в Марке, собственно говоря, теперь не было никакой необходимости: Каллисту не без помощи Сарта за дни, прошедшие с тех пор, как юноша вырвался на свободу, удалось сплести достаточно крепкую паутину заговора — достаточно крепкую для того, чтобы ее не пришлось склеивать чьей-то кровью (по крайней мере, именно так считали и именно на это надеялись сами заговорщики).

Оставалось только дождаться, когда же жирная муха (вроде тех, что так любят падаль) запутается в ней…

Глава третья. Смутность

В девятый день до февральских календ[662] в доме Секста Ацилия было шумно: то здесь, то там хлопали двери; рабы носились, как угорелые; собаки лаяли, кони ржали. Подошло время — купец отправлял большой караван в Египет, шли последние приготовления. С этим-то караваном и должен был выбраться из Рима Марк, переодетый рабом.

Ацилия по-прежнему сторонилась молодого римлянина, а если он все же ненароком оказывался поблизости, то она тут же надувала губы. Впрочем, ее холодность не очень-то огорчала юношу.

Когда наконец все товары были связаны в тюки, Секст Ацилий подозвал к себе Марка.

— Вот тебе письмо, — сказал он, протягивая юноше свиток. — Когда будешь в Александрии, найди контору менялы Политария. По этому письму он передаст тебе сто тысяч сестерциев — это твои деньги… Нет, нет, не возражай! — торопливо продолжал купец, заметив, что Марк хочет перебить его. — Это, воистину, ничтожная плата за то, что сделал для меня Гней Фабий, твой покровитель — ведь он спас мне жизнь. Кроме того, Политарий, мой давний приятель, поможет тебе купить какой-нибудь маленький домик, в котором ты смог бы пережить это опасное время. А вот тебе на дорожные расходы.

Купец протянул Марку увесистый мешочек. В этот момент какой-то гул, уже давно доносившийся с улицы, резко усилился, превратившись в рев.

— Что там еще стряслось? — недоуменно спросил Секст Ацилий и вышел из комнаты. Марк, взяв сестерции, поспешил за ним.

Только они вошли в атрий, как из вестибула выскочил запыхавшийся управляющий, который сразу же кинулся навстречу хозяину.

— Радуйтесь! — крикнул он. — Калигула убит! Нет больше тирана!

Секст Ацилий и Марк вылетели из дома.

Вся улица была запружена толпой, толпа неслась к форуму. Одни радовались, другие в горе взламывали руки, большинство же составляли просто любопытные, спешащие получить удовольствие от представления, называемого переменой власти, — оно вызывало у них такой же неподдельный интерес, какой испытывают зрители в театре при перемене декораций.

Марк и Ацилий присоединились к бегущим. Из криков, которые обрушились на них сразу со всех сторон, они смогли понять только то, что на Калигулу совершено покушение, но имело ли оно успех или нет, разобрать было невозможно. Одни кричали, что на форуме заговорщики показывают его отрубленную голову, другие же уверяли, что заговорщики схвачены, а легко раненый Калигула то ли говорит, то ли собирается говорить на форуме с народом.

А вот наконец и форум, старый римский форум, повидавший многое и многих. Вот и ростральная трибуна, но на ней никого.

Противники Калигулы приуныли, сторонники же воспрянули духом — вместе со зрителями, которых всегда большинство, они стали громко прославлять Калигулу и проклинать заговорщиков, требуя их головы. А вскоре противники Калигулы словно куда-то исчезли, кругом были видны лишь орущие рты:

— Калигула!.. Калигула!.. Да здравствует император!.. Смерть предателями!..

Одни вспоминали о великолепных зрелищах, которые устраивал принцепс, другие — о бесплатных раздачах хлеба и подарках. Ну а если Калигула иногда маленько пощипывал богатеев, то разве не для того, чтобы порадовать народ римский роскошными празднествами?..

Вдруг взревели трубы, и на площади тотчас же установилась тишина. Все поняли, что сейчас объявят то самое…

На рострах появился Валерий Азиатик.

— Народ римский! Тиран убит — я сам убил его! Да здравствует свобода! Да здравствует республика!

Какое-то мгновение все молчали. Вдруг люди кинулись в объятия друг друга, потоками хлынули слезы радости (можно было подумать, что их специально запасли к этому случаю). Они свободны!.. Нет больше тирана!.. Слава сенату! Слава Валерию Азиатику!..

А когда на трибуну взошел консул Гней Сентий Сатурнин и зачиталсвой эдикт, в котором он пообещал снижение налогов, радость превратилась в неистовство. Все вдруг стали ярыми республиканцами: одни кинулись крушить статуи Калигулы, другие — громить его храм, третьи предлагали уничтожить самую память о цезарях.

Глядя на всеобщую радость, Марк тоже радовался. Теперь ему не придется скрываться, словно сбежавшему рабу. Опасности отступили от него — дорога в будущее свободна!..

В это время в лагере преторианцев тоже хватало шума: солдаты присягали Клавдию.

Когда Калигула был убит, один из центурионов случайно заметил Клавдия, невесть как оказавшегося во дворце. Преторианец вытащил его из какого-то угла, в который Клавдий, услышав об убийстве Калигулы, забился, и приветствовал его императором. Затем преторианцы, не растерявшись, потащили Клавдия в свой лагерь, и вот теперь он, стоя на возвышении, принимал от них клятву верности…

Люди, раздираемые жизнью, безумствовали — вселенная же безмолвствовала, молчало небо — ипостась вечности, молчала земля — исход всего сущего, молчала природа, дыхание вселенной, и собираясь в тучи, и рассыпаясь ливнями; и расцветая, и увядая; и рождаясь, и умирая, и воскрешаясь вновь…

КНИГА ВТОРАЯ

Часть первая. Пауки

Глава первая. Смена власти

Неземным сиянием отражалось солнце в мраморе храмов, портиков и арок Вечного Города, окаменевшими фонтанами взметнувшихся вверх, а внизу чернела толпа. Толпа бурлила: тысячи римлян, вольноотпущенников‚ рабов принял к этому времени римский Форум, и тысячи их все прибывали, и тысячи эти были тысячами глоток — и негодующих, и ликующих, а больше — разъедаемых ядовитой грязью праздности.

Итак, Калигула убит. И что же? Имелось немало ртов, исходивших слюной в желании плюнуть на его погребальный костер: римские граждане, ничего, кроме римского гражданства да плаща не имевшие и весьма внушительно представительствовавшие в этой толпе, могли припомнить ему многое, и главное — он был слишком упрям, этот Калигула, слишком упрям и высокомерен. Калигула не раз утолял их голод ядреной руганью, а их жажду зрелищ палками. И даже когда игры удавались и когда там, в амфитеатре, решалось, жить ли побежденному, он не раз шел наперекор им только для того, чтобы лишний раз доказать им свое право сильного — право идти наперекор. Пожалуй, распроклятые богачи и в самом деле правы: уж слишком он возгордился, этот Калигула, по гордости и плата — та, которую не спрашивают…

Что-то раскатисто громыхнуло: то рухнула мраморная статуя Калигулы, в три человеческих роста, стоявшая на Форуме. Веревочными петлями ее ухватили за мраморную шею и опрокинули с десяток дюжих молодцов. Этому громыханию вторили другие, рангом помельче: и на Форуме, и вдоль Священной дороги, и у храмов мраморных изваяний Калигулы было предостаточно.

В гвалте толпы и в раскатах рушащихся каменных глыб Марк не услышал, как его позвали, донеслось до него лишь последнее:

— Эй, долговязый! Ущипни-ка своего соседа — вон того, что забыл уши дома!

Марка слегка тронули за плечо, окончательно выведя тем самым из задумчивости. Оказалось: рядом с ним стоял высокого роста худощавый субъект. Субъект показывал пальцем в толпу, виновато улыбаясь (ему, по всему видать, совершенно не хотелось тревожить Марка, а не то что щипаться).

Марк всмотрелся: ему и в самом деле махали руками. Преторианцы. Преторианцы!

Что же теперь предпринять? Бежать? Бежать теперь, когда Калигула убит?

Раздумьям Марка не суждено было закончиться определенностью: преторианцы, видя, что он не торопится присоединиться к ним (а именно это они хотели, судя по их жестам), сами, расталкивая толпу, поспешили протиснуться к нему.

Преторианцев было немного, человек двадцать, все они служили в когорте Кассия Хереи (в той, в которую был принят Марк), поэтому все они знали Марка. Был среди них и Децим Помпонин, тот самый пожилой воин, теперь — центурион, который некогда конвоировал Марка из императорского дворца в Мамертинскую тюрьму (после неудавшегося покушения на Калигулу).

Оказавшись рядом с Марком, Децим Помпонин, понурясь, сказал:

— Ты что-то не больно рад видеть нас, сынок. Или ты держишь зло на меня и на ребят? Я, правда, когда-то против твоей воли был назначен в спутники тебе, но это дело давнее, да и служба солдатская — знай подчиняйся, так ведь?

— Чего уж там извиняться! — гундосо перебил Децима Помпонина рослый преторианец, обладатель крупного, но, увы, перешибленною носа (тоже центурион, как вспомнил Марк, звали его Юлий Луп). — Солдата, выполняющего приказ своего начальника, не в чем упрекнуть даже тому, кому от этого приказа тошно — если тот, кому от этого приказа тошно, не обидчивый слюнтяй с хроническим несварением желудка, а воин. Тогда мы не могли поддержать тебя, Марк, — мы не могли ни помочь тебе устранить Калигулу, ни даже помочь тебе избежать тюрьмы, — потому что тогда бы кинули в тюрьму нас самих, и было бы глупо с твоей стороны считать нашу тогдашнюю исполнительность угодливостью или трусостью.

— Можно считать это выдержкой, — пояснил Децим Помпонин. — Мы дождались, пока зола остыла, и только тогда стали ее выгребать — только когда появился шанс убить Калигулу и остаться в живых, мы занялись им. И вот Калигула убит. Если ты все еще обижен на нас — забудь свои обиды, пойдем с нами! Мы идем к курии: там мы должны охранять сенаторов, которые вроде как вознамерились провозгласить республику, и хороший воин для нас не будет лишним.

Окружившие Марка преторианцы, довольно хорошо относившиеся к нему тогда, когда он жил вместе с ними в казарме, своими возгласами поддержали Децима Помпонина:

— Пойдем, с нами не пропадешь!

— Пойдем, хватит дуться!

— Пойдем, нечего смотреть на нас, как девица на насильника, который лишил ее невинности!

— Но ведь я уже не преторианец, — проговорил Марк неуверенно.

— А вот и нет, дружок! — возразил Децим Помпонин. — Кассий Херея «забыл» вычеркнуть тебя из списков.

— Это тебе одежда, — добавил Юлий Луп и махнул одному из ближних преторианцев, а тот передал Лупу плащ, кожаный панцирь, шлем и меч. — Это все принадлежало Сексту Мутонию, но, видно, так уж распорядились боги, что теперь ему оно без надобности…

— А что же случилось с Мутонием? — поинтересовался Марк, не притрагиваясь к снаряжению преторианца. Марк хорошо помнил Секста Мутония: молодого весельчака, уроженца Кампании, который поступил в гвардию годом раньше его.

А Юлий Луп нахмурился:

— Секста сегодня убили… Мы сейчас прямо из дворца: как ты понимаешь, мы были среди тех, кто участвовал в покушении на Калигулу. Калигулу пытались защитить несколько безумцев рабов, одним из них и был убит Секст Мутоний. Прежде, чем испустить дух, Секст пожелал, чтобы его доспехи и плащ после смерти его достались тому, кто более прочих ненавидел Калигулу. Похоже, он говорил о тебе, ведь ты выступил против Калигулы, имея лишь двух напарников. Вернее, одного: второй-то, я слышал, оказался предателем.

Слова центуриона кое-что прояснили, однако Марк все еще не решался притронуться к снаряжению убитого преторианца, и не потому что это снаряжение ему не подходило (Секст Мутоний был примерно той же комплекции, что и Марк), и не потому что ему было неприятно надеть на себя принадлежавшее мертвому (использовать снаряжение убитого врага или друга и в те, и в более поздние времена было обычным делом), а потому что он колебался, он не был уверен, стоило ли ему опять становиться гвардейцем. Преторианцы имели дело не с вооруженным противником, а с безоружными императорскими ослушниками, так что чести в преторианской службе было мало, потому что не было опасности, но вместе с тем из гвардии можно было попасть в действующую армию, и не рядовым воином. Правда, потрошить не оказывавших сопротивление сенаторов и всадников, чем-то вызвавших гнев императора, было низко, подло, грязно, но теперь император убит и гвардия, быть может, будет использоваться сенатом более достойно?

— Я иду с вами, — сказал Марк и взял у Юлия Лупа плащ, панцирь, шлем и меч злополучного Секста Мутония…

Прошло совсем немного времени, и вот уже Марк Орбелий шагал вместе с остальными преторианцами к курии, где должно было состояться заседание сената. А может, оно уже и началось? По пути к курии Марк узнал, что делали в императорском дворце Децим Помпонин и Юлий Луп со своими подопечными: после того, как Калигула был убит, Кассий Херея поручил им покончить с Цезонией, сам же Кассий Херея, а также Корнелий Сабин и преданные им воины сразу же после убийства Калигулы направились к курии — охранять сенат. Приказ Кассия Хереи был выполнен: Цезонию задушили, а Юлию Друзиллу, малолетнюю дочь Калигулы и Цезонии, Юлий Луп собственноручно разбил об стенку. После этого центурионы со своими солдатами должны были присоединиться к Кассию Херее, следуя его указаниям, вот они и спешили к курии.

У курии уже стояло около двухсот преторианцев и четыре городские когорты, подчинявшиеся префекту Рима, — и те, и другие охраняли сенат. У самого входа в курию Марк заметил Кассия Херею, Корнелия Сабина, толстого человека с багровым лицом это был Квинт Помпоний, префект Рима. Рядом с ними стояли четыре человека в форме трибунов городских когорт: Тит Стригул, Марк Франтий, Тиберий Нерп, Нумерий Флакк.

Дверь в курию была распахнута, оттуда слышались голоса. Когда Марк подошел ближе, ему удалось увидеть, хотя и частично, внутреннее убранство этого здания, возведенного Августом: на мраморных скамьях, стоявших полукругом, сидели люди в краснополосых сенаторских тегах; в центре полукруга находились два кресла консулов, которые тоже не пустовали: оба консула, Сентий Сатурнин и Помпоний Секунд, вели заседание сената.

Кассий Херея о чем-то оживленно спорил с префектом Рима, и поэтому он заметил своих центурионов лишь тогда, когда они подошли к нему вплотную.

— Твой приказ выполнен, трибун, — сообщил Децим Помпонин бесстрастно. — Цезония мертва.

Кассий Херея, не высказывая особой радости, кивнул.

— Ты, Децим, ставь своих молодцов справа от входа, а ты, Юлий, — слева, — сказал он. — Мне кажется, еще не все кончено на сегодня…

— Пошли! — Децим Помпонин мотнул подбородком, и от горстки преторианцев, приведенных им и Юлием Лупом к курии, отделилось восемь человек, одним из которых был и Марк. Остальные двинулись за Юлием Лупом: они были из его центурии.

Марка Децим Помпонин поставил рядом со входом, так близко, что молодому воину было хорошо слышно все, о чем говорили сенаторы.

Когда Марк занял свой пост, выступал Валерий Азиатик:

— Да вы что, не знаете Клавдия? Стоит в разговоре с ним сдвинуть брови, как он тут же кидается за шкаф или под стол. Так его ли нам бояться? Преторианцы за него? Что за вздор! Преторианцы за того, кто платит: нам нужно пообещать им по десять тысяч сестерциев на нос, и они сами притащат к нам его, связанного по рукам и ногам! Так давайте пошлем выборных к Клавдию: пусть они хорошенько припугнут его, а преторианцам пообещают деньги!

Сенатор продолжал говорить, но Марк вместо того, чтобы по-прежнему вслушиваться в его слова, повернулся к соседу-преторианцу:

— О каком это Клавдии говорит сенатор? Неужели о дяде Калигулы?

— О нем, а то о ком же! — сплюнул преторианец. — Пока мы тут торчали у курии, в лагере ребята присягнули Клавдию… Только что здесь был Агриппа, царек Иудеи, он и сказал, что Клавдий принял императорскую власть и что Клавдий-де требует от сената повиновения.

— И что же сенат?

— Агриппа отбыл к Клавдию с ответом: отцы-сенаторы предлагают Клавдию вспомнить об участи Калигулы и остаться частным лицом. Ну не глупцы ли эти отцы? Они угрожают Клавдию, как будто до Клавдия теперь можно добраться с ядом иль кинжалом!

Марк опять прислушался к голосу, доносившемуся из курии. На этот раз говорил другой сенатор, консул Сентий Сатурнин:

— Сделайте так, чтобы Клавдий обмочился со страха, тогда он станет покладистым: скажите, что весь Рим, все граждане восстали против империи; скажите, что на помощь сенату идут три легиона те, которые расквартированы под городом; скажите, что даже рядом с Клавдием есть сторонники сената с острыми кинжалами, которые будут пущены в ход, если только… И да помогут вам боги!

Марк увидел, как два человека в простых тогах, сидевшие не среди сенаторов, а на отдельной скамье, поднялись, пересекли зал курии и быстро прошли мимо него: то были народные трибуны Вераний и Брокх, их сенат направил к Клавдию, то есть на Виминал (лагерь преторианцев, в котором находился Клавдий, был расположен на Виминале), поручив добиться от Клавдия подчинения, используя для этого и посулы, и угрозы.

За консулом слово взял мрачный римлянин средних лет.

— Это Виниций, — шепнул сосед Марку. — Я сам видел, как сенаторы прятали глаза и испуганно морщились, когда шли вместе с Калигулой из театра, — никто не решался нанести первый удар, только на лице Виниция не было страха, он и ударил первым.

Марк Виниций сказал:

— А что, отцы-сенаторы, если Клавдий не поддастся на уговоры и не испугается угроз? Тогда нам останется только одно: попытаться вразумить его силой. Но несколько сот уважаемых граждан, которые сидят здесь, не смогут командовать войском: командир должен быть один. По обычаю предков, в это тяжелое для государства время нам следует избрать диктатора!

Сенаторы одобрительно зашумели: видимо, многие подумывали об этом. Марк Виниций сел на свое место, а Сентий Сатурнин сказал:

— Раз сенату угодно избрание диктатора, так изберем же его! Вот, к примеру, Валерий Азиатик: все знают, как много сделал он для государства, все знают, как много сделал он для того, чтобы мы собрались сегодня здесь. Пожалуй, он справился бы…

— Виниция! — закричали тут сразу несколько сенаторов — те, которые сидели на одной скамье с Марком Виницием. — Азиатик слишком мягок: все, кому посчастливилось погрузить свой кинжал в Калигулу, видели, как дрожала его рука, которой он пытался нанести несколько царапин императору — уже трупу, тогда как Виниций ударил первым, рискуя в случае неудачи покушения свести знакомство с палачом!

— Виниций слишком глуп! — раздалось рядом с Валерием Азиатиком. — Он и в самом деле хорошо орудует и мечом, и кинжалом, но не в единоборстве же придется доказывать Клавдию нашу правоту!

Сенаторы заговорили все разом. Похоже, и у Виниция, и у Азиатика противников было не меньше, чем сторонников, — с одних скамей кричали одно, с других — другое, верх не одерживал никто. И странным показалось Марку, что ни Виниций, ни Азиатик не пытались призвать своих приверженцев к тишине, наоборот: поднявшись, они бросали милостивые взоры и что-то одобрительное своим друзьям, грозно хмурясь на своих врагов.

Вдруг скамьи, на которых сидели сенаторы, превратились в раскаленные сковородки — именно так можно было подумать, глядя, как дружно все они повскакивали, оживленно жестикулируя. Впрочем, дальнейшее наблюдение показало весьма ограниченную состоятельность данной аналогии: вместо того, чтобы, подобно скинутому со сковородки жаркому, начать остывать, сенаторы все больше распалялись. Все возбужденнее они махали руками, сминая красивые складки краснополосых тог; все шире они раскрывали рты, давая простор горлу; и вот где-то уже послышалась плюха…

На этот раз разногласию не удалось перейти в потасовку, что случалось в сенате не единожды: сенаторы были отвлечены сильным шумом у входа — то заволновались, заворчали глухо воины, пропуская к курии невысокого худощавого человека в плаще, курчавые волосы которого поблескивали сединой.

«Агриппа, Агриппа…» — услышал Марк негромкие голоса солдат. Это был Агриппа, царь Иудеи. Посланец Клавдия, он уже второй раз за этот день оказывался на римском Форуме. В первый раз он известил сенат о провозглашении Клавдия императором, на что сенат ответил угрозами, что же теперь скажет Клавдий его устами? Впереди Агриппы шел Кассий Херея, расчищая ему дорогу, а позади — Лузий Гета, префект претория.

С бесстрашным выражением лица Агриппа прошел в курию, и на площади перед курией установилась относительная тишина: каждому хотелось узнать, что скажет Агриппа, но отчетливо слышать его могли лишь те, кто стоял рядом со входом, в том числе и Марк.

— Сенаторы! — начал Агриппа. — Вот вам ответ государя: Клавдий не может оставить тех, кто пошел за ним, тех, кто присягнул ему, и поэтому он предлагает вам и тем, кто с вами, в честном бою доказать свое право на власть. И бой этот надлежит провести за городской чертой, дабы не осквернять город междуусобицей граждан…

Агриппа продолжал говорить, внимание же Марка было привлечено к Лузию Гете, префекту претория, который, оставшись снаружи (военным было запрещено заходить в курию), сперва о чем-то ругался с Кассием Хереей, а затем, махнув на Херею рукой, быстро прошел в самую гущу преторианцев (они по старой памяти расступались перед ним) и громко произнес:

— Воины! Калигулы больше нет — у вас новый цезарь! Клавдий из рода Юлиев теперь император вам, так неужели вы не встанете плечом к плечу со своими товарищами, которые поддержали его? Воины гвардии и вы, воины городских когорт! Какой вам прок от сенаторов, трясущихся над своими виллами, домами, сундуками с золотом? Им не нужен император, потому что они боятся, как бы император не наделил их богатствами вас! Цезарь обещает по пятнадцать тысяч сестерциев тем из вас, кто пойдет за ним, думайте, воины!

Солдаты заволновались.

Корнелий Сабин воскликнул:

— Не верьте, воины, посулам Клавдия! Вспомните, что вы не только солдаты, но и граждане, — граждане, а не подданные, так не отдавайте же Клавдию свою свободу! Вместо свободы Клавдий обещает вам деньги, но подумайте: как легко отнять у раба завтра то, что дано сегодня! Подумайте…

Множество голосов прервало речь преторианского трибуна:

— Интересно, как это у нас отнимут завтра то, что мы пропьем и проедим уже сегодня? Только цезарь сможет хорошо платить нам: он возьмет деньги у богачей, которые сами вряд ли когда раскошелятся!

— Если бы у меня было десять гражданств, все бы я променял на один сестерций!

Вмешался Кассий Херея:

— Тише, воины! У нас не сходка: вы стоите на страже, вы должны молчать!

Ответом Херее было грозное ворчание, быстро переросшее во всеобщие крики:

— Ты обманул, Херея: гвардия не поддержала нас!

— На шута нам республика!

— Идем к цезарю!

— Кто за республику — ко мне! — натуженно крикнул Херея, стараясь перекричать уже не воинов, а толпу. С десяток преторианцев кинулись к нему, остальные же, хотя и воздерживаясь от ругательств (впрочем, не строю воздерживаясь), неспешно отошли от него и от входа в курию, у которого он стоял.

Шум, поднятый преторианцами и солдатами городских когорт, не остался незамеченным в курии: несколько сенаторов высунулись наружу и тут же отпрянули внутрь. Мгновения было достаточно, чтобы заостренные страхом чувства дали им знать: воины уже не с ними, определенно не с ними…

Солдаты продолжали шуметь, голоса Кассия Хереи и Корнелия Сабина в общем гвалте не были слышны. Марк все еще стоял на своем месте у входа в курию, не решаясь подойти ни к Кассию Херее, ни к его противникам, только что бывшим его сторонниками, когда из курии натянулись сенаторы. Впереди шли два консула и Агриппа, за ними — остальные.

Солдаты примолкли.

— Сенат решил обратиться к Клавдию лично. Мы попытаемся вразумить его, — громко сказал Сентий Сатурнин, усиленно пытаясь держаться с важностью.

Кто-то хрипло, надрывно крикнул, будто с хрипом этим выхаркивал легкие:

— Как?!

И все оглянулись на голос.

То был Кассий Херея.

И все увидели, как дергалась у Хереи голова — в толпе сенаторов он искал кого-то. И все увидели, когда он нашел, — бледный, как полотно, Валерий Азиатик только развел руками.

— Постойте! — крикнул Корнелий Сабин. Обычно довольно наблюдательный, он, единственный из всех, ни Херею, ни Азиатика не заметил. — Куда вы идете? В преторианский лагерь? Но вы станете заложниками Клавдия! Или, может, вы решили присягнуть Клавдию? Да вы…

Рев сотен солдатских глоток заглушил голос Корнелия Сабина. Сенаторы, будто не расслышав трибуна, медленно побрели от курии к Виминалу. Когорты смешались. Помедлив самую малость, море голов, закупоренных шлемами, всплеснулось и потекло за сенаторами.

Вскоре у здания, где только что славили республику, остались лишь Кассий Херея, Корнелий Сабин и еще восемь преторианцев, одним из которых был Юлий Луп. Девятым был Марк, тогда как Децим Помпонин ушел с сенаторами…

Марк остался с Кассием Хереей. Почему? Вряд ли это можно было понять с позиции здравомыслия: было ясно, что Клавдий выиграл, а надежда на восстановление республики оказалась призраком, миражом, поэтому разумнее всего было бы присоединиться к тем, кто пошел приветствовать Клавдия, тем более что ярым республиканцем Марка нельзя было назвать. Но такое шествие к Клавдию смахивало на угодничество, каковым и являлось, что отнюдь не привлекало молодого римлянина; Кассий Херея и Корнелий Сабин показались Марку тверже, честнее, чище, чем их недавние сторонники, так легко отказавшиеся от них. Кроме того, не будучи республиканцем, Марк не был сторонником империи: он не рассчитывал, что Клавдий окажется лучше Калигулы, а Калигула, даже мертвый, вызывал у него отвращение — Марк никак не мог позабыть тот пир, на котором император пожелал взять в наложницы его сестру…

— Предатели… — сдавленно прошептал Кассий Херея, сжимая кулаки.

Корнелий Сабин, к которому уже вернулась его рассудительность, сказал:

— Я предвидел возможность поражения, хотя не представлял его таким — подлым и мерзким, без единого очищающего удара… В Остии нас ждет корабль. На нем мы сможем бежать, поплывем в Сирию. Наместник Сирии, мой старый товарищ, поможет нам пробраться в Парфию. Мне хорошо знакомы несколько парфянских купцов, любой из них с радостью примет нас…

— Бегство — меньший позор, чем угодничество, — сказал Кассий Херея глухо. — Бежать так бежать… Но где мы возьмем лошадей? Не думаю, что Клавдий позволит мне вывести моих скакунов из конюшни — они у меня в лагере…

— В моем доме все готово к побегу: надеясь на успех, я, повторяю, не исключал возможность поражения.

— Так что же мы стоим? Скорее к Сабину‚ друзья!

Но вместо того, чтобы сорваться с места, Кассий Херея с признательностью обвел глазами всех, кто остался с ним, и была в этом какая-то смертельная скорбь.

— Пошли! — позвал Корнелий Сабин и тронулся первым, показывая дорогу, а за ним зашагали остальные.

Смеркалось. Улицы стремительно пустели: все знали, что происходит смена власти, и поэтому старались с наступлением темноты побыстрее укрыться в своих домах, опасаясь возможных бесчинств (ими просто кишели подобные периоды римской истории). С пути преторианцев шарахались: от лиц вооруженных можно было ждать что угодно. Убийство, грабеж, изнасилование — все спишется на «такое время было».

Когда преторианцы подшили к дому Корнелия Сабина, Юлий Луп вдруг со всех ног кинулся назад и скрылся за углом. О плохом его спутники не успели подумать: он тут же вернулся, а помедли он хоть мгновение, трудно было бы удержаться от мысли о нем как о предателе, стремящемся искупить свое участие в убийстве Калигулы и членов его семьи ценой раскрытия плана Корнелия Сабина Клавдию… А вернулся Юлий Луп не один: за руку он подтащил какого-то человека в серой тунике.

— Не узнаете? — спросил он со злостью.

— Кажется, это Тит… Да, Тит! — угадал один из преторианцев.

Марку тоже был знаком человек, которого Юлий Луп так небрежно вынудил присоединиться к их компании. Это был Тит или Кривой Тит, тот самый преторианец, с которым Марк когда-то повздорил в кабачке «Золотой денарий» и который в свое время помешал Пету Молинику уговорить Марка бежать из-под стражи.

— Зажмите ему рот. Там все выясним, скорее! — заторопился Корнелий Сабин и стукнул особым образом о забор. Привратник тут же распахнул калитку.

Желание трибуна побыстрее убраться с безлюдной улицы было понятно, поскольку никогда не следует пренебрегать случайностью. Преторианцы быстро прошли во двор дома. Там Кассий Херея спросил:

— Ну, Юлий, объясни, откуда ты выудил этого малого? Кажется, он служил в моей когорте…

Юлий Луп, с трудом сдерживая голос, сказал:

— Да, трибун. Это Тит, он еще недавно был преторианцем, но последнее время он не воин. Он сам хвастал, когда уходил из гвардии, что нашел более надежную службу: у Каллиста. Он — высмотрень Каллиста! Я заметил его еще у Форума: он шел за нами по пятам не иначе как для того, чтобы узнать, куда мы направляемся. Наверное, таково было приказание его хозяина… Его надо убить, а не то он расскажет о нас, и Клавдий легко нагонит нас.

Корнелий Сабин разбирался недолго — разводить следствие было некогда, да и ни к чему. Он сказал:

— Ты прав, центурион: этот Тит не должен жить. Убей его, но только не здесь и не рядом: я не хочу, чтобы его труп нашли у моего забора, — тогда моих рабов будут пытать, дознаваясь обо мне. Оттащи его за два-три дома, а лучше за четыре, там и убей… Да смотри, не упусти его: некогда нам запутывать его в веревки!

— Пусть лучше вот этот преторианец прикончит его, — вмешался Кассий Херея, показывая на Марка. — Не обижайся, Юлий, так надежнее…

Гадать, что имел в виду Кассий Херея, не приходилось: Юлий Луп выглядел ничуть не сильнее Кривого Тита, а если центуриону и удалось одолеть бывшего преторианца, то только благодаря внезапности и напору. Но в предчувствии смерти силы негодяя могли удесятериться, он мог бы изловчиться и бежать, что было совсем не желательно. В руках же Марка Кривой Тит избежать смерти, конечно же, никак не мог.

Марку уже приходилось убивать — там, на арене… Теперь перед ним был враг, грязный соглядатай, ничего, кроме отвращения, не вызывавший. Правда, убивать всегда страшно, но Марк — воин, а воин убивает, расплачиваясь за право убить риском быть убитым.

Марк ухватил за плечо Кривого Тита. Привратник поспешно распахнул калитку, и молодой римлянин быстро потащил бывшего преторианца от дома Корнелия Сабина с твердым намерением выполнить приказ.

Кривой Тит несколько раз дернулся, пытаясь вырваться. Поняв, что его зажали крепко, он взмолился:

— Ради всех богов Рима, отпусти меня, Марк! Я готов поклясться, что не выдам вас… Чем? Чем поклясться тебе?

Извиваясь, Кривой Тит жалобно лепетал о милости все то время, пока Марк тащил его. Но вот Марк остановился. Тит понял — истекают его последние мгновения…

— Отпусти меня, Марк! Ради твоей матери, ради твоего отца отпусти! Раз ты опасаешься, что я расскажу о вас, то отрежь мне язык, но оставь мне жизнь… Жизнь!..

Кривой Тит подвернул ноги.

Марк не был бесчувственным, и мольбы ищейки его тронули. Одно дело — убивать, видя перед собой противника, способного сразить тебя, если ты не опередишь его, а другое — убивать беззащитного, хотя и негодяя. Марк стремился стать настоящим воином, а не палачом…

Молодой римлянин сорвал с себя плащ и разорвал его на полосы. Стараясь не слушать повизгивания Тита, он сжал его голову и запихал ему в рот до самого горла кляп, скомканный из одной с полосы, а другими связал ему руки и ноги. Затем он перекинул Тита за забор ближайшего дома. За забором этого дома был пышный сад, и Марк решил, что раньше, чем следующим утром, бывшего преторианца не обнаружат, потому что вряд ли хозяину или кому-то из слуг вздумается гулять в саду ночью. А за ночь им удастся отъехать от Рима достаточно далеко, чтобы не опасаться погони.

Покончив с Титом, Марк побежал к дому Корнелия Сабина…

Глава вторая. Бег с препятствиями

Упав на холодную землю сада, Кривой Тит некоторое время лежал без движения. «Спасен! Спасен!» — все пело в нем, но по мере того, как холод земли просачивался сквозь тунику в его тело, радость его уменьшалась, постепенно сойдя на нет. Он был жив, жив! — а живое тело хочет есть и пить, живому нужны сестерции, это только мертвому ничего не нужно. Теперь надо было думать, как выбраться из сада и заработать на полученной с таким риском информации. Что же касается клятв насчет молчания, которыми он во множестве одарил молодого невежу, кинувшего его с такой высоты о землю ничуть не беспокоясь об его здоровье, то о них нечего было вспоминать.

Кривой Тит и в самом деле служил Каллисту. А получилось это так. На следующий день после того, как было совершено неудавшееся покушение на Калигулу и Марка препроводили в Мамертинскую тюрьму, Кривой Тит обратился с доносом к Кассию Херее: он хорошо слышал, как Пет Молиник склонял Марка к побегу по пути в Мамертинскую тюрьму, и о таком нарушении долга преторианца трибуну претория, наверное, небезынтересно узнать. Тит хотел выслужиться перед Кассием Хереей, трибуном претория, но вместо награды или, на худой конец, обещания награды Кассий Херея велел его высечь. Трибун не любил доносчиков, а свой приказ он объяснил тем, что Тит, видите ли, обратился с доносом через голову старшего по званию: Титу следовало-де нажаловаться центуриону.

Разобидившись на свое начальство, оказавшееся столь неблагосклонным к его усердию, Кривой Тит решил предложить свои способности в другом месте. На следующий день после порки он купил у центуриона однодневный отпуск (как в те времена было заведено) и добился приема у Каллиста, используя для этого накопленные им на службе сестерции. Каллисту он рассказал не только все, что знал о преторианцах — кто, когда и почему хулил императорскую власть, — но и предложил свои услуги. Грек нуждался в пронырливых и усердных, поэтому взял его к себе в агенты, добившись для него досрочного увольнения из гвардии. После убийства Калигулы и провозглашения Клавдия императором Каллист поручил Кривому Титу следить за своими недавними партнерами — за теми, с которыми он замышлял убийство Калигулы и которые ничего не подозревали о его планах насчет Клавдия. Кривой Тит истово взялся за дело, и эта добросовестность едва не избавила его от всех забот, которые несет с собою жизнь.

Тит напрягся, пытаясь хотя бы ослабить путы. Нет, связан он был на совесть… Ах, жалость какая! За те важные сведения, которыми он располагал, Каллист, конечно же, его примерно наградил бы, но как эти сведения греку сообщить? Дождаться утра, когда его, разумеется, заметят? Но утром подробности о побеге преторианцев не будут стоить ни асса, потому что беглецов уже невозможно будет настичь. Надо освободиться от веревок немедленно! Но как? Поднять шум — авось, проснутся обитатели дома? Но хозяевам наверняка захочется узнать, как это он оказался ночью в их саду, да еще и связанным. Ему придется что-то врать, не может же он рассказать все, как было, ведь тогда освободители его могут прикончить его, чтобы без помех самим доложить обо всем Каллисту и получить награду. Достоверное же вранье придумать совсем не просто, да и поверят ли? А если не поверят, то засадят в какой-нибудь чулан дожидаться утра, чтобы утром сдать его для выяснения всех обстоятельств городским стражникам. Нет, это не годится. Лучше всего выбраться из сада немедленно и тайно, не тревожа ни хозяев, ни тупоумных блюстителей порядка.

Для начала нужно избавиться от пут и от противного кляпа.

Кривой Тит, приподняв голову, огляделся: нет ли поблизости чего-нибудь острого, что можно использовать вместо ножа? Сверху на ищейку смотрела полная луна, так что видимость для ночи была неплохая. Тит хотел отыскать глазами какую-нибудь забытую лопату, чтобы попытаться о ее край перерезать полосы плаща, стягивавшие его руки и ноги, но ничего похожего на лопату или тяпку поблизости не было видно. Хотя…

В десяти шагах от того места, куда Марк сбросил Тита, стояла крытая деревянная беседка, вся обвитая плющом. У двери ее на низком постаменте раскорячивался мраморный тритон на мраморном дельфине. В руке тритон держал трезубец, занесенный над мраморной змеей у его ног: наверное, скульптура изображала борьбу моря, представляемого тритоном, и суши, представляемой змеей, за пространство. Трезубец был не мраморный, но медный, и зубья его, возможно, были острые…

Кривой Тит шевельнулся, собираясь ползком добраться до тритона. Но тут его остановил дурной крик какой-то птицы, напоминавший кашель. Крик этот раздался совсем рядом: Титу показалось, что источник его находится прямо над ним.

Кривой Тит медленно повернул лицо кверху: шум, поднятый им, как оказалось, разбудил павлина, облюбовавшего для сна толстую ветку и в самом деле прямо над ним. Павлин теперь недовольно таращился на него, слегка покачиваясь со сна. Тит замер. Павлин курлыкнул еще раз, уже спокойнее, и Тит почувствовал, как по шее его растеклось что-то теплое. В нос ему ударил едкий запах птичьего помета. Тит не шевельнулся.

Павлин не подавал больше признаков жизни, и Тит, прождав не менее четверти часа, медленно пополз к тритону. Не успел он проползти и двух шагов, как под ним треснул сучок. Проклятая птица оказалась на редкость чуткой, не чета курицам, с которыми она состояла в родстве: дикий вопль павлина разнесся над убаюканным ночью садом. На этот раз павлин не ограничился одной трелью: недовольный, что его сон потревожили, он спрыгнул с ветки и побежал вглубь сада, продолжая вопить.

Тит лежал не шелохнувшись; ни жив, ни мертв. Прошло немало времени, пока негодный павлин замолчал. Между тем, однако, никто не появлялся среди деревьев, не было слышно и хлопанья дверей, так что Тит решил, что ему повезло: наверное, к крикам павлина обитатели дома уже привыкли. Теперь путь к тритону был свободен. И Тит, извиваясь, пополз…

Зубья трезубца и в самом деле оказались острыми, причем выполнены они были с острыми гранями. Одна из граней показалась Титу наиболее подходящей, и он, должным образом изогнувшись, стал тереть о нее свои путы. Прежде всего он, понятно, хотел освободить руки…

Тут Тита ждала одна неприятность: оказалось, тритон сжимал трезубец некрепко, и поэтому когда Тит с усилием надавливал на грань зубца, трезубец колыхался, издавая громкий скрип (наверное, медь трезубца в каком-то месте терлась о мраморную руку тритона). Оставалось надеяться только на то, что этот скрип не будет услышан, ведь оставили же без внимания обитатели дома крики вздорной птицы…

— Ты слышишь? — раздался вдруг мужской голос совсем рядом.

Кривой Тит замер, похолодев. Голос этот донесся из беседки, до которой он мог бы дотронуться рукой, если бы руки его не были связаны.

— Ты чего? — томно спросила женщина.

— Какой-то скрип…

— Не думаю, что это тритон занимается любовью со своей змеей. Наверное, ветер поднялся, вот деревья и заскрипели…

После непродолжительною молчания:

— И то верно. Эх, давай-ка еще разок… — Мужчина тяжело задышал.

— Что, мое снадобье действует?

— Еще спрашиваешь…

Из-за двери беседки послышался ритмичный скрип, быстро нарастающий: можно было всерьез опасаться за целостность кровати, на которой подняли такую возню. Тит понял, что сейчас его не слышат, и принялся быстро тереть своими веревками по грани зубца. Но вот в беседке застонали, закричали, кровать судорожно скрипнула в последний раз — и установилась тишина. Пришлось прекратить свое занятие и Титу, хотя полосу плаща, которой были обмотаны его запястья, ему удалось перетереть едва ли наполовину.

Вскоре за дверью раздалось:

— Клянусь всеми демонами преисподней, ты и в самом деле знатная мастерица! Двенадцать раз за одну ночь…

— А я что тебе говорила? Зелье из мужской плоти тридцати кобелей способно даже хлюпика превратить в геркулеса.

— Но ты говорила, что это ненадолго?

— Одной порции этого снадобья хватит тебе для того, чтобы ты мог чувствовать себя Приапом неделю.

— Всего-то?

— Но потом ты сможешь угоститься этим моим волшебным напитком еще раз, я ведь не отказываюсь готовить его для тебя в дальнейшем… Только помни: более десяти порций кобелиного молока принимать опасно, можно и помереть ненароком. А уж сморщишься, как старый гриб, наверняка.

Пояснение мужчину не обрадовало:

— Тьфу ты, пропасть!.. Ну да ладно, мне больше десяти порций и не потребуется, скорее всего я обойдусь двумя-тремя… Как только я с помощью Мессалины одолею Палланта и займу его место, твоя отрава мне будет ни к чему.

— А ты, однако, откровенен…

— Только с тобой. Ведь ты не побежишь к Палланту продавать меня: не хочешь же ты, чтобы он узнал, кто приготовил снадобье, лишившее его полгода назад мужской силы. Кстати, оно здорово помогло мне: если бы Палланту удалось забраться в постель к Мессалине, как он того хотел, то о том, чтобы одолеть его, нечего было и думать.

Тит, дрожа, силился сообразить, что же означало все им услышанное. А то, что ему случайно удалось подслушать нечто важное, было очевидно.

Кривой Тит отлично знал, кто такой был Паллант и кто такая была Мессалина: первый был советчиком Клавдия, вчерашнего сенатора, теперь — императора, а вторая — женой того же Клавдия. Неизвестный мужчина, видимо, хотел приобрести влияние на Клавдия, оттолкнув от Клавдия Палланта и заняв место опороченного, и в этом ему, согласно его замыслу, должна была помочь Мессалина. А достичь благосклонности развратной Мессалины неизвестный мужчина хотел потакая ее развратности, то есть демонстрируя ей свои неподражаемые мужские достоинства. Мужскую же силу свою пройдоха надеялся увеличить искусственно: для этого он заказал себе специальное зелье из собак, вернее, кобелей, которое он сейчас и испытывал на его изготовительнице.

Причем из слов мужчины Тит понял, что тот однажды помешал Палланту таким же образом повлиять на Мессалину, подсунув советнику Клавдия приготовленную этой же особой отраву, уменьшающую мужскую силу, а не увеличивавшую. Конечно, мужчина из беседки не был бы в восторге, узнав, что кому-то стало известно о его намерениях.

Как только любовники возобновили свою возню, Тит продолжил свою деятельность. На этот раз ему удалось перетереть путы на руках до того, как развлекавшиеся в беседке достигли очередного блаженства, и он уже свободными руками принялся быстро разматывать полоску плаща, которая стягивала его ноги. Вскоре ему удалось освободиться от нее. Тут за дверью послышались крики сладострастия, а затем установилась тишина.

Сперва Тит хотел немедленно скрыться из сада, но тогда получилось бы, что он обладал только половиной тайны: он знал планы честолюбца, но даже не предполагал, кто он. А целая тайна, конечно, будет стоить дороже, чем ее половинка… Тит шагнул на низкий порожек у двери, и тут доска под его ногами предательски скрипнула, да как! Можно было подумать, что эту доску специально приготовили для участия в каком-то оркестре.

— Там кто-то есть! — крикнул мужчина, и за дверью раздались шаги.

Тит кинулся бежать к стене. Десять шагов были преодолены им за мгновение, еще миг — и он на крыльях страха перепархнул через ограду.

Тит не увидел, кем был совершенно голый мужчина, выскочивший из беседки и с удивлением уставившийся на клочки материи у подножия мраморного тритона.

* * *
Отбежав от ограды на порядочное расстояние, Тит оглянулся, стараясь запомнить дом и ограду. Вот беда: он плохо знал этот район Рима, и о том, кому принадлежал интересующий его дом, он мог только догадываться. Пока… Конечно, пройдет несколько дней, и ему станет все доподлинно известно об обитателях этого дома. А тогда можно будет подумать и о том, кому выгоднее продать тайну, которую он узнал совершенно случайно. Теперь же нужно поспешить с донесением к Каллисту: может, уже сегодня ему что-нибудь перепадет…

Тит припустил к Виминалу. Скорее всего, Клавдий был еще у преторианцев, а значит, у преторианцев был и Каллист.

Тит не понял, что мелькнуло у ног его, пока не оказался на земле. То была веревка, которую натянули поперек узкой улицы явно не для того, чтобы облегчить передвижение поздним прохожим.

Из тени, отбрасываемой домом, к Титу бросились две фигуры. Он был поднят рывком и быстро ощупан. Лиц у фигур не было были маски.

— Куда это ты так несешься? — хрипло спросил обладатель маски и рваной туники, прорехи в которой были видны даже ночью, больно ухватив Тита за левое плечо.

— И не ври, что без денег. Живо гони сестерции! — решительно добавил другой бродяга, одетый не лучше своею товарища. Для придания словам необходимой вескости он выхватил из лохмотьев кинжал и поднес его прямо к глазам Тита. На лезвии Тит заметил пятна — то ли ржавчину, то ли кровь.

Сердце бывшего преторианца бешено колотилось. Он не был труслив, вернее, он не был панически труслив, и будь у него сейчас с собой меч, он показал бы этим двум нахалам свою воинскую выучку. Быть может. Но сейчас при нем не было иного оружия, кроме ума. А на ум ему не шло ничего путного.

— У меня нет ни асса… — промямлил Тит, понимая, что далее молчать опасно. — Хозяин послал меня за лекарем, всего лишь за лекарем, добрые господа…

— Тогда при тебе должны быть деньги: к лекарям с пустыми руками не ходят! — рявкнул бродяга, сдавивший его плечо.

— Наверное, у него за щекой сестерций, больно уж он невнятно бормочет, — предположил бродяга с кинжалом. — Ну, выплевывай свое богатство! Или ты хочешь, чтобы я прорезал дырку в твоей щеке вот этим? — Бродяга махнул кинжалом у носа Кривого Тита‚ едва не отхватив самый его кончик.

Тут бывшего преторианца осенило.

— Деньги у меня в сандалии, — нетвердым голосом произнес он. — Сейчас достану.

Бродяга отпустил его плечо, и он нагнулся, вроде бы за деньгами. Вместо денег Кривой Тит ухватил двумя руками по пригоршне дорожной пыли. Отчаяние придало ему решимости. Выпрямившись, он швырнул пыль прямо в глаза грабителям.

Бродяги, не ожидавшие от своей жертвы такой прыти, стали чихать и тереть глаза. Тит помчался прочь. Его не преследовали.

Тит благополучно добежал до конца улицы, но здесь его поджидало еще одно препятствие. Свернув за угол, он с разбегу налетел на двоих носильщиков, которые несли вместе с шестью своими товарищами богатый паланкин. Носильщики упали, упал и Тит, а паланкин накренился и из него, к ужасу Тита, вывалился старик в полосатой тоге, костлявый до безобразия.

Такие тоги носили сенаторы.

Тит вскочил, но убежать ему не удалось: его успели окружить рабы, которые шли запаланкином своего хозяина. Их было человек десять. Все они были рослыми, мускулистыми — гадкий старик, чтоб ему разориться, не жалел денег на охрану.

Тит затосковал — не высказывая мнение ни о ногах его, ни о глазах, рабы молча повытаскивали кинжалы.

Старик, однако же, принялся браниться:

— Чтоб ты провалился в Эреб! Чтоб сгорела могила твоего отца! Будь проклята кровать, на которой зачали тебя!..

Ругательства были довольно отвлеченные — в них не было непосредственной угрозы, — и Тит уже начал успокаиваться, но тут старик бросил своим рабам нечто, заставившее его похолодеть:

— Ты, сириец, и ты, галл! Где ваши кинжалы? Отправьте этого торопыгу в Эреб‚ да поскорее: пусть хвастается там, как опрокинул Квинта Калипурния Арба!

Уже второй раз за эту ночь Тит увидел лезвие кинжала у самого лица своего…

— Да не здесь, болваны! — ворчливо прикрикнул старик. — Еще нехватало‚ чтобы честные римляне завтра спотыкались об его труп! Оттащите его… ну, хотя бы к канаве, мимо которой вы только что прошли, там и прикончите, а тело швырните на дно. Меня нагоните.

Мерзкий старик забрался в свой паланкин, носильщики подняли его и понесли. Следом двинулись рабы с кинжалами, но не все. Двое остались с Кривым Титом. Вероятно, это и были галл и сириец.

Сириец и галл потащили Тита под руки куда-то в темноту. Не иначе, к канаве…

— Стойте, стойте! — крикнул Тит поспешно (его волокли очень быстро, и он испугался, что рабы умертвят его до того, как он сумеет что-либо спасительное придумать). — Стойте! Я… я разбойник! Я вор! Я пират! У меня есть тайник с десятью тысячами сестерциев — стойте, и они будут ваши!

— Знакомая песня! Когда тащишь на расправу, то чего только не посулят: и золото, и алмазы, ну и, конечно же, волю, — грубым голосом сказал раб справа от Тита, не то сириец, не то галл.

— И чем больше лохмотьев на теле, тем больше перед смертью вопят о каком-то богатстве! — хмуро бросил раб слева от Тита, не то галл, не то сириец.

Хитрость не удалась. Так что же еще придумать? Тит отчаянно крикнул, вспомнив о том способе, с помощью которого ему удалось избавиться этой ночью от двух бродяг:

— Стойте! У меня в сандалии — золотой перстень!

— И перстень этот, наверное, большой да тяжелый: то-то у тебя ноги еле шевелятся! — ухмыльнулся раб справа.

— Наверное, он надел его на большой палец ноги, — поддакнул раб слева. — Такой большой перстень, понимаешь.

— Раз перстень такой большой, ты бы лучше надел его на ту штуку, которая так мила невестам, — предложил раб справа. — Ведь с ноги он, чего доброго, может слететь.

Тит понял, что и эта уловка была его палачам знакома.

А вот и канава.

Два здоровенных раба со всего размаху швырнули бывшего преторианца в канаву, похолодевшего и посиневшего так, как будто он уже умер.

Падая, Тит лишился чувств.

Придя в сознание, Тит с удивлением обнаружил, что он, оказывается, еще был жив. Тит ощупал себя. Вроде все на месте, и никаких дырок в теле не заметно… Тут чувства окончательно вернулись к нему: в нос ему ударил запах нечистот. Соки, протекавшие по этой канаве, видимо, рождались в общественной уборной. Выругавшись, Тит полез наверх.

На его счастье поблизости обнаружился фонтан с бассейном, где он и смыл с себя зловонную грязь. Судя по луне, ночь должна была кончиться еще не скоро, и Тит со всех ног кинулся к Виминалу — туда, где находился лагерь преторианцев.

«А вдруг успею?»

На ходу Тит понял, почему рабы не выполнили приказ своего господина. Вероятно, сварливый старик бы порядочным негодяем, он не очень-то жаловал их, и они таким образом думали расквитаться с ним, тем более что узнать, как они выполнили его приказ, он не мог. То-то шестеро здоровенных рабов не удержали носилки с хилым стариком: ведь Тит сбил с ног только двух из восьми носильщиков, да и эти двое, похоже, хотели быть сбитыми! Рабы просто воспользовались возможностью безнаказанно вывалять своего хозяина в пыли, по крайней мере частично отомстив ему таким образом за свои обиды. Они, конечно же, были не виноваты, что паланкин опрокинулся: вот он, виновник, — Тит!

Остаток пути Тит преодолел без происшествий. У лагеря преторианцев было людно, а у ворот лагеря — душно и тесно, туники и тоги мешались здесь в одну гомонящую кучу. Кривому Титу была понятна причина столпотворения: богатые и знатные явились сюда, чтобы засвидетельствовать свое почтение новому принцепсу… То там, то здесь кучками стояли веселые преторианцы, а иные шлялись от кучки к кучке явно без дела: никто и не думал охранять ворота, им было совсем не до этого. «Пятнадцать тысяч… Пятнадцать тысяч!» — слышалось восторженное то здесь, то там. Оказалось, по пятнадцати тысяч сестерциев Клавдий обещал преподнести гвардейцам: такова была его плата за власть…

Кривой Тит без затруднений добрался до самой «палатки претория» — так называлось трехэтажное здание в центре лагеря, где находилось начальство преторианцев. По-видимому, именно там и должен был быть Клавдий, а следовательно, и Каллист.

У входа в «палатку претория» его наконец-то окликнули:

— Куда прешь?

Тит не знал преторианца, остановившего его. «Наверное, он не из той когорты, в которой я служил», — подумал Тит и ответил с почтением:

— К Каллисту, господин…

— А кто ты такой, что воображаешь, будто Каллист захочет видеть тебя?

Тут Тит увидел Каллиста: грек неподалеку беседовал с каким-то сенатором, а рядом с ним стояли два раба-телохранителя.

Ничего не ответив преторианцу (тот был теперь без надобности), Тит метнулся к Каллисту, крича таким голосом, словно от внимания грека зависела его жизнь:

— Господин! Господин!

Каллист недовольно оглянулся, а сенатор, с которым он разговаривал, презрительно поморщился, смерив взглядом бывшего преторианца.

— Господин, это важно… только на одно слово, господин!

* * *
Грек прикрыл за собой дверь и вопросительно посмотрел на своего агента. Кривой Тит (это прозвище было знакомо Каллисту) по пустякам тревожить его, конечно, не стал бы. Поэтому взволнованность соглядатая и была достойно оценена: Каллист свернул разговор с сенатором и сразу же провел Тита в одну из комнат «палатки претория», в которой вольноотпущеннику оборудовали временный кабинет.

— Господин! Кассий Херея, Корнелий Сабин и еще девять преторианцев отказались присягать императору. Они задумали скрыться и мутить народ!

Захлебываясь словами, Тит подробно рассказал о плане побега, который ему удалось подслушать, умолчав об услышанном в саду.

Каллист слушал его сначала внимательно, а потом со все большей рассеянностью. После того, как Тит закончил, Каллист махнул рукой:

— А… Если бы ты сообщил мне об этом часом раньше, то ты, возможно, и получил бы награду… Неужели ты думаешь, что только тебе было поручено следить за курией? Ну и глуп же ты, братец, если думал так! Мне уже известно обо всем, и погоня за Хереей и Сабином уже послана…

У Кривою Тита стало тоскливо в желудке. Несколько раз за эту ночь он оказывался у самого края пропасти, именуемой смертью, и теперь получается, что его смертельный риск, его купание в испражнениях ничего не стоят?.. Злость придала Кривому Титу силы и подстегнула его сообразительность. Выпрямившись, он быстро произнес:

— Но те, которые тебе сообщили о преторианцах раньше меня… Вряд ли они следили за изменниками до самого дома Корнелия Сабина. А у дома Сабина я услышал вот что: Корнелий Сабин и Кассий Херея хотят переодеться купцами, а остальных переодеть рабами. Твои же псы, которых ты уже послал по следу, наверняка будут ловить преторианцев в красных плащах. И поэтому могут их упустить.

Ничего такого Кривой Тит не слышал, однако он предположил, что это будет примерно так. Не станут же преторианцы бежать при полном параде — это наверняка вызвало бы подозрение, тем более что при них не будет предписания, объясняющего их отлучку из лагеря и их стремительность. По всему выходит: они попробуют скрыться переодетыми. Но, может, Каллист предвидел это?

Каллист задумался. Преторианцев нельзя упускать: каждый, кто служит в гвардии, должен быть уверен, что изменникам грозит не отставка и не изгнание, а смерть. Кроме того, прямодушие Кассия Хереи и строптивая изворотливость Корнелия Сабина были нестерпимы. Их не перевоспитаешь, таких ненавистников императорской власти миловать — себе вредить. У них не должно быть шанса спастись, нельзя дать им скрыться, затаиться, — а не то пройдет год-два, и они покажут себя.

— В самом деле, Зураб может упустить их… Все, все вы такие — вы только выгоду свою не упустите! Снарядить, что ли, еще одну погоню?

— Поручи это мне, господин! — вскричал Кривой Тит.

— Ладно, будь по-твоему! Я дам тебе пятьдесят рабов. Вот приказ. (Склонившись над столом, Каллист что-то быстро написал на листе пергамента и протянул его Титу.) Отправляйся! Если тебе удастся схватить этих негодяев — тебе, а не Зурабу‚ — получишь сто тысяч сестерциев, а если нет — сто плетей за переоценку собственных возможностей.

Глава третья. Кровавая лихорадка

Тит Виний, или Кривой Тит, и с ним пятьдесят крепких рабов верхами неслись по ночному Риму. Громко били копыта лошадей о мостовую. Всадники мчались к Западным воротам: дорога в Остию начиналась оттуда.

В Остию — небольшой городок у места впадения Тибра в Тирренское море — можно было попасть двумя путями: по суше и водным путем (от Рима до устья Тибр был судоходен). Кривой Тит здраво рассудил, что беглецы вряд ли изберут более долгий водный путь, скорее они попытаются добраться до Остии по суше. Но поскольку полной уверенности в этом не было, Тит желал как можно скорее достичь какого-нибудь доказательства своей правоты, и это доказательство не замедлило представиться…

Подъезжая к Западным (их еще называли — Остийским) воротам, Тит вытащил из-за пазухи пергаментный свиток, который дал ему Каллист. Этот свиток являл собой одновременно и приказ Титу, и пропуск (в этом качестве Тит собирался использовать его у городских ворот), и отпущение грехов: деяние, которое Тит, согласно приказу, должен был осуществить, вполне могло вызвать у непосвященных сомнения относительно его полномочий, но они вмиг рассеялись бы, предъяви он этот свиток.

Свиток гласил:

«Титу из рода Виниев повелеваю изловить и предать казни бывших преторианцев Кассия Херею, Корнелия Сабина и иже с ними, в чем Титу из рода Виниев всем воинам империи и магистратам оказывать содействие».

Ниже стояли две подписи: крупно — «КЛАВДИЙ» и мелко «Каллист», а еще ниже — две печати, Клавдия и Калигулы. Каллист укрепил пергамент своею подписью и печатью Калигулы для того, чтобы у Тита при выполнении задания не возникло никаких затруднений, связанных с неосведомленностью многих о происшедших переменах.

Кроме этого свитка Каллист, прощаясь, дал Титу тысячу сестерциев на возможные расходы, пообещав в случае неудачи миссии Тита выправить их недостачу, если таковая окажется, на самом Тите.

У Остийских ворот Кривой Тит соскочил с лошади и побежал к караулке, сжимая свиток в правой руке.

В караулке было темно. Это было странно: все вместе караульщики спать обычно не осмеливались, опасаясь проверки. Хотя в такую ночь все возможно…

— Эй, Лабиен! Факелы сюда! — бросил Тит одному из рабов.

Лабиен что-то невнятно крикнул, и тотчас же к нему подошли пять рабов из тех десяти, у которых были зажженные факелы. По повадкам Лабиена можно было легко догадаться, что он был непростой раб: он был десятником в отряде рабов-гладиаторов, принадлежавшем Клавдию. В бытность свою частным лицом Клавдий, не имея возможности использовать для личной охраны воинов, с подсказки Палланта сформировал этот отряд, из которого Каллист и взял для Тита пятьдесят рабов. Использовать преторианцев для поимки преторианских трибунов Каллист не решился…

Вслед за Титом Лабиен и пять факельщиков прошли в караулку.

Еще в темноте Тит обратил внимание на то, что в караулке еще почему-то скользко, и уже тогда смутная догадка шевельнулась в его голове. В свете факелов Тит понял, что не ошибся. Так и есть — ноги его скользили по крови.

Вся караулка была залита кровью, в крови валялись четыре трупа. На убитых была форма городских стражников.

Титу не требовалось разъяснений, что здесь произошло. По всему видать, тут побывали преторианцы: им не удалось уговорить караульщиков выпустить их из города без предписания, которого не было у них, вот они и порубили несговорчивых. А скорее, преторианцы даже не стали уговаривать… Но теперь, по крайней мере, доказательство того, что преторианцы решили добраться до Остии все-таки сушей, было налицо: если бы они избрали водный путь, им бы не нужно было убивать караульщиков Остийских ворот, потому что городская пристань находилась на другом конце города.

Преторианцы здесь уже побывали, но вот был ли тут Зураб со своими людьми — вольноотпущенник Калигулы и прислужник Каллиста, которого Каллист отрядил в погоню за преторианцами раньше, чем Тита? Каллист, похоже, ничего не знал о трупах у Остийских ворог: то ли Зураба здесь не было (потому что он, решив, что преторианцы будут добираться до Остии по Тибру, отправился к пристани, желая повторить их путь), то ли Зураб был здесь, но не посчитал нужным послать хотя бы одного человека к Каллисту с докладом об этих трупах. «Все же последнее вернее, — подумал Тит. — Не такой уж Зураб дурак, чтобы решить, что преторианцы поедут в Остию более долгим водным путем. Скорее, Зураб попросту никого не послал к Каллисту, ведь грек не обязал его сообщать о всех попутных находках, как не обязал меня…» Тит быстро вышел из караулки. Долой раздумья! Ему следует торопиться, ведь он должен не только настичь беглецов, но и опередить Зураба, которому Каллист наверняка тоже пообещал в случае успеха сто тысяч наградных. Возможно, и о ста плетях в случае неудачи Каллист сказал не только ему, но и Зурабу…

Тит подбежал к воротам. Створки ворот были лишь сведены — все засовы оказались отодвинуты.

— Быстрее! Они были здесь — мы на верном пути! — крикнул Тит, вскочив в седло.

Выбравшись из города, всадники галопом поскакали по Остийской дороге, рискуя в темноте свернуть шею если не себе, то лошадям. Призраками из мифов по обеим сторонам дороги мелькали деревья, гигантские тени которых, казалось, пытались всеми силами поставить подножку стремительным скакунам…

В десяти милиариях от Западных ворот Рима Остийская дорога разветвлялась: от нее отходила дорога поменьше, берущая влево. Эта дорога вела к небольшому селению Поттее, располагавшемуся на берегу Тибра. В селении была неплохая пристань. Те владельцы вилл, которые жили ближе к Поттее, чем к Риму, предпочитали сообщаться с остийским портом через поттейскую пристань, а поскольку таковых владельцев было немало, Поттея процветала: у ее жителей, в большинстве своем судовладельцев, денежной работы речных возчиков было всегда в достатке.

А через милиарий от этого разветвления Остийской дороги начинался лагерь Второго Юлиева легиона — одного из трех легионов, что охраняли Рим…

У развилки Тит остановился. Чтобы не упустить беглецов, он должен был в точности повторить их маршрут (и, разумеется, с приличной скоростью).

Но поехали ли преторианцы по Остийской дороге дальше или у же они свернули к Поттее?

Всем римлянам было известно, что Второй Юлиев легион выставлял караулы на Остийской дороге, которые, согласно приказу, останавливали ночью всех, интересуясь, почему такое неподходящее время суток было выбрано для путешествия, и если объяснение им не внушало доверия, то ночных путешественников они задерживали по меньшей мере до утра. Преторианцам, конечно же, тоже было известно об этом, так неужели они рискнули бы по-прежнему продвигаться к Остин по Остийской дороге, не сворачивая, в надежде обмануть караульщиков? Только что у Западных ворот они убедились, что солдаты не очень-то доверчивы… Наверное, преторианцы все же повернули на Поттею.

Тит пришпорил своего коня и понесся налево. К Поттее.

Добравшись до селения, Тит со своими рабами отправился сразу же на пристань. У ближайшего к пристани дома, принадлежавшего богатому судовладельцу Нумерию, всадники спешились. К хозяину дома Кривого Тита провели необычайно для ночного времени быстро.

«Наверное, Нумерий не спал», — подумал Тит.

— У тебя, похоже, только что был клиент? — спросил Тит Нумерия, едва поздоровавшись.

Низенький и толстый Нумерий, с лицом круглым, как блин, был весьма словоохотливым:

— Да. Целых два. Сначала мой старый приятель Корнелий Сабин пожаловал (он везет в Остию какой-то приказ нового императора, да будут боги благосклонны к нему и Риму), а после него ко мне заявился купец со своими слугами, он опаздывал на корабль…

— Этот купец сутулый, шепелявый, со шрамом поперек лба?

Нумерий удивленно взглянул на Тита:

— Точно так, дружище Тит…

Тит расслабился. Все было ясно, он был на правильном пути… Сначала Нумерий отправил в Остию преторианцев, а затем Зураба с преданными ему людьми. Причем Зураб не открылся, кто он: наверное, Нумерий сказал Зурабу о своем «старом приятеле Корнелии Сабине», только что отправившемся в Остию на корабле Нумерия, и Зураб испугался, как бы Нумерий исподтишка не помешал ему преследовать преторианцев, питая дружеские чувства к Корнелию Сабину. Зураб счел за лучшее представиться купцом и заплатить Нумерию за судно, скрыв от Нумерия истинную цель своего путешествия, но Тит решил поступить иначе…

Тит немного знал Нумерия: в бытность свою работорговцем, еще до службы в гвардии, Тит часто пользовался водной дорогой в Остию и в силу этого — услугами Нумерия. Тит знал: единственными друзьями Нумерия были сестерции… Кроме того, Нумерий был трусом. Таким образом, можно было смело утверждать: те, кто охотился за Корнелием Сабином, со стороны Нумерия могли не опасаться ничего, что помешало бы их охоте.

Тит подобрался и рявкнул:

— Так знай, Нумерий: твой дружок Корнелий Сабин — изменник, как и его приятели, с которыми ты его видел. Все они — дезертиры и изменники, они, отказавшиеся присягать императору! Вот приказ (Тит выхватил из-за пазухи свиток и помахал им перед носом опешившего судовладельца). Я обязан задержать их! И немедленно. По повелению господина нашего Клавдия все римские граждане обязаны помогать мне, так что не сочти за труд и предоставь мне свое самое лучшее судно, да поскорее! Да учти: со мной пятьдесят человек с лошадьми, смотри, как бы им не пришлось стоять друг у друга на головах!

Нумерий побагровел — так он злился. У него требовали именем императора судно, а об оплате не заикались…

— А кто будет платить?! — тонким голосом вскричал судовладелец.

Хотя у Тита — были деньги (та тысяча сестерциев, которую ему дал Каллист), он не стал торопиться с предъявлением их Нумерию. С какой это стати он Нумерию будет платить? Нумерий и так должен был предоставить ему судно — бесплатно, в исполнение своего долга подданного.

Тит немного помолчал, словно не в силах сказать ни слова из-за охватившего его негодования, а затем, сделав страшное лицо, зловеще спросил:

— Так ты не хочешь помочь мне? Так ты, выходит, не склоняешься пред именем цезаря?

В Нумерии страх к императору боролся с жадностью и ненавистью к грабителю, каковым перед ним сейчас предстал Тит, его давний знакомец. Голос Нумерия дрожал:

— Покажи… покажи свой приказ…

— Тебе что, мало слова моего? Я не хочу, чтобы твои сальные руки мяли драгоценный пергамент!

Нумерий дернулся к двери, но остановился. Он верил Титу и не верил. По всей видимости, Тит говорил правду, а если нет? Может, свиток в его руке — никакой не приказ, а просто клочок пергамента? Может, Титу захотелось бесплатно добраться до Остии, вот он и выдумал все про императорский приказ…

Нумерий опять дернулся к двери и опять остановился.

Тита забавляли эти судороги судовладельца. Он нарочно не показывал Нумерию приказ, чтобы помучить его неизвестностью, и это несмотря на острую нехватку времени. Но тут Нумерий побагровел настолько, что Тит испугался, как бы его не хватил удар — это существенно задержало бы Тита, чего ему совершенно не хотелось.

Развернув свиток, Тит поднес его к самым глазам Нумерия:

— На, читай!

Нумерий долго шевелил губами, хотя приказ был коротким и ясным. И это не потому, что Нумерий плохо умел читать — читал он как раз неплохо, просто он никак не мог смириться с тем, что ему придется обслужить какого-то проходимца бесплатно. Правда, приказом этим предписывалось «всем воинам империи и магистратам» оказывать содействие Титу, он же не был ни магистратом, ни воином, однако он понимал, что этим ему не оправдаться, если бы стали допытываться, почему он не помог Титу. С императором, что ни говори, шутки плохи… Нумерий вздохнул и слегка кивнул, показывая тем самым, что он подчиняется:

— Что ж, пошли, грабитель…

Последнее словцо Нумерий произнес совсем тихо, однако у Тита был хороший слух. Впрочем, бывший преторианец не стал придираться: хотя иные слова и сравнивают с раскаленным железом, однако от слов, даже таких, как известно, на теле шрамов не остается. Тит был толстокожим, так что ожогов от глагольного огня он тем более не опасался.

Нумерий захлопотал: попросив Тита немного обождать, пока он разбудит матросов (матросы были его рабами, они жили в бараке поблизости). Нумерий быстро вышел из комнаты. Тит опустился на скамью. Что-то в своих действиях ему не нравилось…

За преторианцами, опережая Тита по меньшей мере на час, несется Зураб. Причем Зураб в точности, не отклоняясь, идет по следу преторианцев. Вряд ли судно, которое даст Нумерий Титу, будет настолько быстроходнее того, на котором плывет Зураб, что Тит сможет обогнать Зураба, а ему позарез надо обогнать Зураба и схватить преторианцев самому — чтобы получить награду и избежать плетей. Пытаясь нагнать преторианцев, он наверняка упустит их, если воспользуется кораблем: беглецы либо совершенно ускользнут, либо достанутся Зурабу!

Чтобы не оказаться в битых дураках, остается одно: надо попытаться опередить Зураба, отправившись в Остию по суше — верхами до Остин можно было добраться, конечно же, быстрее, чем на корабле, тем более что сейчас безветренно, парусом не попользуешься. И тогда Тит, быть может, прибудет в Остию даже раньше Зураба! Правда, Зураб может нагнать преторианцев еще на Тибре, но вряд ли они заставляют своих гребцов лениться — скорее, и Зурабу, и Титу следует надеяться на то, что беглецы будут задержаны в Остии…

Тит выбежал из дома судовладельца и, взобравшись на своего коня, махнул рабам рукой. Знак был понятен: гладиаторы вскочили в седла, и вот уже Тит во главе своего отряда скакал прочь от Поттеи…

К утру добрались до Остин. На улицах Остии, главной гавани Рима, было тесно от людей, повозок, всевозможных тюков, мешков, корзин, скота. И это несмотря на то, что только рассвело… Но как в такой давке разыскать преторианцев? Может, Зураб уже схватил их? А может, им удалось улизнуть и корабль их уже покинул порт?

И тут совсем неподалеку Тит увидел Зураба! Рядом с ним стояла кучка мускулистых молодцов — не иначе это были гладиаторы, которых Каллист передал Зурабу. Зураб не глазел по сторонам, вроде Тита: оживленно жестикулируя и что-то крича, он кидался от одного прохожего к другому, всем своим видом выказывая жгучее любопытство.

«Выходит, Зураб не нагнал преторианцев и теперь усердно выспрашивает‚ не видел ли кто их», — подумал Тит. Вдруг Зураб поднял руки к небу и принялся кричать еще громче, чем прежде, вероятно, он богохульствовал. Не нужно было быть провидцем, чтобы догадаться, что выяснить ему так ничего и не удалось.

Зураба следовало каким-то образом задержать — только так его можно было опередить в поисках беглецов. Причем задержку эту нужно было осуществить тайно — так, чтобы Зураб не догадался, кто его задержал, а не то наживешь еще себе врага.

Тит поманил пальцем мальчугана лет десяти в рваной тупике, шнырявшего в толпе явно не с благими намерениями: Тит заметил, как мальчишка стащил крупное яблоко из корзины зазевавшегося крестьянина. Оборвыш сделал вид, что не заметил приглашения Тита, маленькому воришке было непонятно, с чего это им вдруг заинтересовался с виду совсем не добрый человек, чье тонкогубое хмурое лицо ничуть не походило на безвольные круглые лица безвредных добряков. Тит показал краешек сестерция. Мальчишка оказался рядом, причем вид его показывал, что он был готов в любое мгновение дать стрекача.

— Видишь того сквернослова со шрамом на лбу? — Тит показал на Зураба. — Он расспрашивает всех об одиннадцати римлянах, называя приметы. Подойди к нему и скажи, что ты видел их всех в кабачке «Шлюшки и индюшки», пусть скорее бежит туда! На сестерций.

Тит передал сестерций мальчугану, и тот рванул к Зурабу. По тому, как обрадовался Зураб и как он кинулся со всех ног в сторону, противоположную порту, крикнув своим рабам, чтобы те не отставали, Тит понял, что его расчет оказался верным. Зураб не усомнился в словах мальчишки, и теперь он будет искать преторианцев там, где их, конечно же, нет. А тем временем Тит сумеет без помех добраться до них.

Причем расспрашивать всех встречных-поперечных о преторианцах Тит не собирался: Тит посчитал, что лучше всего направиться прямо в порт, выяснить у начальника порта, где находится корабль Корнелия Сабина, и устроиться где-нибудь за бочками рядом с этим кораблем, поджидая преторианцев. Ну, а если окажется, что Корнелий Сабин давным-давно уже отчалил, то, стало быть, пропали сестерции! Останется только молить богов о том, чтобы Каллист позабыл о своей угрозе насчет плетей.

Тит тронул поводья и быстро (насколько это было возможно в такой толчее) поехал в сторону порта — в сторону, противоположную той, куда помчался Зураб.

Начальника порта Тит нашел у самого берега. Гней Нуций, пожилой римлянин с округлым брюшком и тремя складками жира на затылке, что-то тихо говорил двум бронзоволицым людям в длинных балахонах, по-видимому, иноземным купцам. Время для Тита сейчас решало все, поэтому он не тратил его на ожидания: грубо прервав Нуция, Тит, не обращая внимание на купцов, развернул перед глазами начальника порта свою грамоту.

Гней Нуций, пробежав глазами строчки, изменился в лице: почтительная медлительность уступила место беспокойству с примесью недовольства и страха. Прошли те времена, когда сытому брюшку не было места на теле начальника остийского порта: с бесчинством пиратов Помпей Великий покончил более ста лет назад, так что если где и объявлялись пиратские вольницы, они были не угрозой порту, а добычей береговой охраны, все побережье Внутреннего моря принадлежало римлянам, и поэтому нападения с моря иноземной державы тоже не следовало опасаться, — так что жизнь портовых начальников текла тихо и спокойно. Неудивительно, что малейший ветерок из Рима Гней Нуций воспринимал как могучий шторм, а приказ императора — совсем не ветерок.

— Я… я потов выполнить все, что ты потребуешь… — покорно произнес Нуций дребезжащим волосом. — Э… только как бы тебе не опоздать, любезный… вон Корнелий Сабин уже поднимает якорь!

Тит посмотрел туда, куда показывал толстяк. Там стоял великолепный парусник.

А ветер был совсем слабый.

— Дай мне триеру береговой охраны! — крикнул Тит. — Да поживее! Или, клянусь Юпитером, я скажу Каллисту, что упустил изменников из-за твоей нерасторопности…

Несмотря на искреннюю торопливость Нуция все же прошло не менее получаса, прежде чем триера — маневренное гребное судно, скорость которого не зависела от ветра, — отчалила от берега. На борту триеры находился Тит с пятьюдесятью гладиаторами, а также весь штат триеры: двадцать матросов и двести воинов-гребцов, которым Нуций строго-настрого наказал слушаться Тита. Сам Нуций остался на берегу, сославшись на плохое самочувствие. Командовал триерой Квинт Голон, худощавый старик.

Из-за безветрия паруснику Корнелия Сабина не удалось отойти далеко. Расстояние между ним и триерей стало сокращаться.

* * *
Марк с тревогой смотрел на быстро приближавшееся судно. Как все, кто был на паруснике, он понимал — это погоня.

Ветра все не было.

— Ну хоть умрем достойно, не рабами, — тихо раздалось рядом с молодым римлянином.

Марк скосил глаза — рядом с ним стоял Кассий Херея.

Умирать не хотелось… А мог ли он избежать смерти? Конечно, только об этом нужно было думать раньше, а не сейчас. Ему следовало вместе с большинством преторианцев, собравшихся у курии, а также с сенаторами и солдатами городских когорт отправиться в лагерь и присягнуть новому принцепсу. А он не сделал этого. Он выбрал иное.

Но разве это «иное» было тем, что он хотел? Он выбрал участь беглеца, бездомного скитальца. В лучшем случае, если бы им удалось добраться до Парфии, он стал бы одним из наемников в парфянском войске, а разве об этом он мечтал? Впрочем нет, не стал бы он служить парфянам, ведь Парфия — извечный враг Рима.

Он мог бы не только сохранить себе жизнь, но и остаться в гвардии, присягни он Клавдию. А он бежал. И почему? Его рассудительность попала в ловушку, которую поставили его чувства: слишком велико было его отвращение к сенаторам, чтобы вместе с ними пойти на поклон к новому императору. Поначалу они вопили о свободе, захлебываясь от радости, и судорожно делили власть, а как только оказалось, что свободу не получить без смертельно опасной борьбы, они тут же прикусили языки. И даже те из них, которые рисковали жизнью, участвуя в покушении на Калигулу, отказались от дальнейшей борьбы за свободу, как только выяснилось, что опасность быть убитым в этой борьбе куда выше той опасности, которой они подвергались, покушаясь на императора. Да и солдаты не оказались лучше. Разве они оттого вместе с сенаторами кинулись вдруг к преторианскому лагерю, что у них разыгралась неистовая любовь к отечеству? Нет, они побежали за сестерциями. Так чем же они отличаются от наемников?

Так думал он тогда, и поэтому он примкнул к Кассию Херее и Корнелию Сабину, чьи помыслы показались ему чисты и не запятнаны наживой. А благоразумие говорило иное: надо было поклониться Клавдию, и тогда не пришлось бы умирать…

«Что ж, я поступил как безумец, — решил Марк. — Теперь буду умнее… а единственное разумное, что мне остается, так это достойно умереть — без причитаний и без всхлипываний».

— Бросайте свои паруса! — крикнул Корнелий Сабин матросам, которые все еще пытались придать судну хоть какую-то скорость. — К бою!

В трюме парусника были в достатке мечи, шлемы и панцири, благоразумно запасенные Корнелием Сабином, и рабы-матросы вооружились ими…

Триера вплотную подошла к паруснику, и в то же мгновение с ее борта полетели абордажные крючья. А еще через мгновение суда соприкоснулись бортами. На палубу парусника повалили гладиаторы Тита‚ и не только они: гребцам и матросам триеры Тит не позволил сидеть сложа руки. Размахивая свитком, бывший преторианец велел «всем, кто предан императору, немедленно наказать негодных изменников и предателей».

Было бы настоящим чудом, если бы одиннадцати преторианцам и тридцати матросам парусника удалось сдержать натиск без малого трехсот нападавших, так что же удивительного в том, что этого не произошло? Военная выучка у преторианцев, конечно же, была неплохая, но матросы и гребцы триеры, являвшиеся солдатами береговой охраны, тоже были знакомы с ратным делом не понаслышке. Что же касается матросов парусника, которые были рабами Корнелия Сабина, то они сражались совсем слабо — большинство из них было убито в самом начале боя…

Благодаря численному превосходству солдаты береговой охраны быстро разобщили оборонявшихся. Прошло немного времени от начала битвы, и вот уже Марк с одним преторианцем сражался у основания мачты, Кассий Херея с двумя — у передней стенки носовой рубки, а Корнелий Сабин с тремя своими рабами — у задней рубки. Все остальные преторианцы и матросы парусника, еще недавно полные сил и не помышлявшие о смерти, были убиты.

Тит Виний не принимал участия в схватке: он не хотел понапрасну рисковать, справедливо рассудив, что с беглецами справятся и без него, ему же нужно было благополучно дожить до обещанных Каллистом ста тысяч сестерциев наградных.

Все говорило о, том, что расчет Тита оказался верным: солдаты береговой охраны и гладиаторы вовсю теснили оставшихся в живых беглецов, еще немного, — и все, победа! А тогда ему останется только что позаботиться о доказательствах своей удачливости…

Согласно весьма распространенному в те времена обычаю, наниматели убийц не ограничивались тем, что отдавали приказ убить того-то и того-то, называя приметы и платя монеты, но требовали доказательств совершенного убийства, эти доказательства являлись непременным условием окончательного расчета. Да и как иначе? Не надеяться же на слово наемного убийцы, в конце концов?!

Ну а какие доказательства в данном случае можно было бы посчитать безусловными? Утверждения очевидцев убийства, вроде бы незнакомых с убийцей? Чепуха! Сколько раз случалось так, что оплакиваемый всеми вдруг объявлялся живым-живехоньким! Так может, доказательством могла бы быть одежда убитого, конечно же, окровавленная? Но нанимателям убийц нужно, чтобы убийцы вынули из жертвы душу, а не раздели ее донага.

Верным доказательством совершенного убийства — доказательством, которому и в самом деле не могло быть опровержения, считалось предъявление нанимателю головы убитого…

Прощаясь с Титом, Каллист сказал, что поверит в то, что беглецы мертвы, только в том случае, если Тит продемонстрирует ему их головы. Пленные могущественному вольноотпущеннику были ни к чему… А еще Каллист сказал, что кое в чем он может пойти Титу навстречу: головы всех одиннадцати изменников ему не нужны — он не собирается устраивать пикник, — достаточно будет предоставить ему как доказательство успеха погони только головы Кассия Хереи и Корнелия Сабина. Что же касается остальных девяти преторианцев, то тут будет достаточно только слова Тита, что они убиты…

Тит улыбнулся: Корнелий Сабин наконец-то упал, сраженный рослым гладиатором, одним из тех, которых передал ему Каллист. Удар был хорош: гладиаторский меч разрубил преторианского трибуна от плеча и едва ли не до пупка. Вслед за Корнелием Сабином повалились на палубу, истекая кровью, и двое сражавшихся с ним его рабов — их души понеслись за их хозяином. Но что это? Солдаты береговой охраны, видно, недовольные тем, что от руки Корнелия Сабина пало то ли трое, то ли четверо из них (Тит не считал, сколько), начали в ярости топтать тело преторианского трибуна и кромсать мечами его труп!

— Болваны! — вскричал Тит и, перепрыгнув с триеры на парусник, помчался к обезумевшим солдатам. — Трижды болваны! Остановитесь!

Причина гнева Кривого Тита была достаточно веской: солдаты могли обезобразить голову трупа так, что ее невозможно было бы представить как доказательство убийства трибуна претория. Боясь остаться ни с чем (выполнив поручение Каллиста насчет убийства беглецов в точности!)‚ Кривой Тит расхрабрился: он смело принялся распихивать солдат, сгрудившихся у поверженного преторианца, и тыкать в них кулаками, казалось, ничуть не опасаясь их окровавленных мечей и яростных взглядов. При этом Кривой Тит не уставал кричать:

— Болваны! Мне нужна его голова! Болваны! Мне нужна его голова!..

До Кассия Хереи, из последних сил отбивавшегося от наседавших на него солдат (двое преторианцев, сражавшихся бок о бок с ним, были к тому времени уже убиты), донеслись вопли Тита, и он разом осознал их зловещую сущность. Значит, тело его не только не будет погребено, но даже не будет предано морю: над ним надругаются! Ведь если тому любителю голов‚ который возится у задней рубки, по всему видать — главарю, позарез нужна голова Корнелия Сабина, то и его голова наверняка тоже окажется нужной! Небось, снарядившим погоню потребовались головы преторианских трибунов как доказательство ее успешности. Главарь отвезет их головы в Рим, и там над ними вдоволь наиздеваются, стремясь таким образом выслужиться перед императором…

Не забывая махать мечом, Кассий Херея вспомнил, что рассказывали старики о смерти Цицерона, знаменитою оратора: Фульвия, жена врага Цицерона Марка Антония, после того, как Цицерон был убит, развлекалась тем, что колола булавкой его язык — язык его мертвой головы, которую ей преподнесли на блюде. Нет, он лишит такого удовольствия подручных нового императора!

Услышав Тита, Кассий Херея даже мельком не взглянул на него (ему было не до того), но даже если бы он и повернулся на голос, он вряд ли узнал бы в главаре солдат береговой охраны того молодца, которого прошедшей ночью должен был прикончить один из сопровождавших его преторианцев…

Злоба к императорским прислужникам, собиравшимся лишить его не только жизни, но и достойного погребения, взорвала остаток сил преторианскою трибуна. Он схватил меч убитого им солдата, валявшийся на палубе у ног его, и кинулся на нападавших, как дикий зверь, припертый к стенке. Но не безрассудная ярость овладела Кассием Хереей — тут был определенный расчет. Кассий Херея хотел пробраться к борту судна, чтобы выброситься в море, лишив тем самым противников своей головы.

Между Кассием Хереей и бортом парусника было не более пяти шагов — не более пяти шагов и стена солдат. И стена эта вроде стала немного поддаваться…

Преторианский трибун выхватил мимолетным взглядом единственного оставшегося в живых своего товарища. Молодой великан отлично сражался… Как же звали его? Как?

— Орбелий, на помощь! Орбелий! — крикнул Кассий Херея.

Марк бился с двумя десятками солдат у основания мачты. Один. Солдаты, толпясь, мешали друг другу: может, благодаря этому ему и удавалось как-то от них отбиваться. А может, еще и благодаря тому, что большинство нападавших на него солдат атаковали его как-то вяло: солдаты больше оборонялись, взяв его в кольцо и не выпуская оттуда, решив, очевидно, сначала вымотать его, а уж потом прикончить, ничем не рискуя.

Услышав клич Кассия Хереи, Марк собрал остаток сил и стал медленно продвигаться к нему, и каждый шаг давался Марку с неимоверным трудом — слишком уж много было у него противников… Между тем Кассий Херея, заметив продвижение молодого римлянина, воспрянул духом. Может, ему все же удастся с помощью этого геркулеса пробиться к борту парусника и броситься в море, и отдать морю тело свое?

Тит к тому времени уже отделил голову Корнелия Сабина от тела (к его радости, голова благодаря той поспешности, которую он проявил, от ярости солдат совсем не пострадала). Сунув голову под мышку, Тит обернулся к Кассию Херес: крик Хереи он расслышал тоже… Тит понял коварный замысел преторианского трибуна: Кассий Херея хотел лишить его законной награды!

Многие из солдат береговой охраны лишь наблюдали за усилиями своих товарищей, опасаясь ввязываться в драку с такими опасными противниками, и Тит кинулся к ним:

— Чего стоите? Чего поразевали рты? Клянусь Юпитером — если вы немедленно не поможете своим товарищам одолеть изменников, я вас всех прикажу распять!

Пока Тит грозил солдатам, суля им за медлительность страшное наказание, Марк сумел продвинуться еще на пару шагов к Кассию Херее. И тут перед Марком мелькнуло знакомое лицо… Ливиец Тиринакс! Кто знает, какими судьбами он, некогда гладиатор Мамерка Семпрания, попал в отряд гладиаторов Клавдия? Да и не столь важным это было. Существенным было то, что Тиринакс когда-то заступился за Марка (это было в триклинии‚ в первый день пребывания Марка в гладиаторской школе), что Тиринакс тогда, в школе Мамерка Семпрания, неизменно дружелюбно относился к Марку и что Тиринакс теперь стоял у Марка на пути…

— Тиринакс! Тиринакс! — воскликнул Марк и отклонил в сторону свой меч, готовый обрушиться на голову ливийца.

Пытаясь окликом пробудить в гладиаторе воспоминания, Марк надеялся, что Тиринакс, узнав его, отойдет, отступит — если не для того, чтобы освободить путь Марку, то хотя бы для того, чтобы не мешать Марку продвигаться вперед. Однако ливиец остался глухим к восклицанию молодого римлянина: он не отступил ни на шаг, и меч его с прежней настойчивостью выискивал слабые места в обороне Марка.

Продвижение Марка вперед существенно замедлилось — молодой римлянин не хотел убивать Тиринакса, стоявшего на его пути, а между тем Титу удалось заставить еще нескольких солдат вступить в бой с Кассием Хереей. И меч одного из свежих бойцов пронзил грудь преторианскою трибуна…

Тит сразу же кинулся к телу, и ему удалось вырвать труп у солдат, хотя и с большим трудом. Еще одна голова была отделена от туловища и зажата под мышкой у бывшего преторианца. Теперь оставался в живых только один беглец, только один изменник, никак не хотевший умирать. Ишь, какой упрямый!

— Скорее кончайте с этим! — бросил Тит солдатам, которым смерть Кассия Хереи освободила руки, кивая на Марка.

В ряды противников Марка влились новые силы.

Марк заметно ослабел. На теле его можно было насчитать с десяток ран, правда, не глубоких, но число их все прибывало. Ноги его подкашивались: он был человеком, а не богом.

И вот когда Марк, казалось, уже готов был упасть, обессилев, с моря донеслось:

— Эй! Оставьте его живым! Ты слышишь, дрянной сатир: оставь мне его живым, а не то как бы тебе не пришлось расстаться с собственной головой!

Голос был женский. С губ Тита едва не сорвалось ругательство: он понял, кого обозвали сатиром — его, а то кого же! Такие кривые ноги, как у него, надо было поискать… Тит кое-как все же сдержался — слишком уж повелительно звучал голос с моря. Скрипнув зубами, он подбежал к борту Судна и уставился на свою оскорбительницу.

Еще на триере Тит приметил красивую яхту, сначала бесцельно слонявшуюся вдоль берега, а затем устремившуюся к месту сражения. «Наверное, на яхте — молодой бездельник, ему захотелось полюбоваться на свежепролитую кровь», — подумал Тит тогда и тут же забыл о яхте: у него были дела поважнее. И пока он решал эти свои важные дела, яхта успела подойти почти вплотную к паруснику Корнелия Сабина.

Тит взглянул на женщину, осмелившуюся приказывать ему, и злоба его мгновенно испарилась: так испаряется плевок, попавший на раскаленную сковородку. То была Валерия Мессалина, жена ТиберияКлавдия Друза, только что провозглашенного императором.

Тит знал, что Мессалина во время переворота находилась в Остии. Как только Клавдий стал императором, к ней был направлен гонец, который, по всему видать, успел уже сообщить ей о счастливой перемене в ее судьбе.

— Что уставился? — продолжала Мессалина. — Ты дожидаешься, пока его изрубят на куски? Клянусь Гекатой, если он будет убит, я велю из тебя самого понаделать котлет для собак!

Тит облизал враз пересохшие губы. Все знали: Мессалина обладала огромным влиянием на слабовольного Клавдия, который не мог длительно обходиться без жены. Кинув головы преторианских трибунов на палубу, Тит бросился к сражавшимся, вопя, чтобы те остановились.

На этот раз солдаты послушались Тита быстрее, чем тогда, когда он схватился с ними за тело Корнелия Сабина: молодой преторианец представлял для них все еще немалую опасность, хотя он и сильно ослабел. Загородив собою Марка (вот, мол, как я умею повиноваться!)‚ Тит вопросительно посмотрел на Мессалину.

— Давай его сюда! — приказала Августа, и матросы ее яхты тут же перебросили на борт парусника мостик.

— Иди, чего же ты? — подтолкнул Тит Марка.

И Марк пошел.

Кровь сочилась из ран его, мешаясь с потом, и тело, вздувшееся буграми мышц, немилосердно ныло, и тошнота подкатывала к горлу — но он шел вперед, к жизни. Марк радовался жизни — ради нее он истязал свое тело, ради нее он сражался до последнего, ради нее он не дрогнул там, перед курией, когда дрогнули сенаторы и когда страх норовил обратить жизнь его в грязь.

Марк шагал к борту судна, и солдаты расступались перед ним. Они сжимали кулаки и, злобно скалясь, ворчали вслед ему, но на большее не решались. А если бы люди могли видеть богов не только когда тем хочется, они увидели бы: не одни лишь солдаты расступались перед Марком. Ведь не только в битве с солдатами отстоял Марк жизнь свою, но и в схватке с Трусостью, и Подлостью, и Ложью.

Как только Марк оказался на яхте, она отошла от парусника. Тит с досады плюнул. Как объяснить Каллисту случившееся? Не лишит ли его грек награды, придравшись к тому, что он все же упустил одного преторианца, хотя и не по своей вине? Нет, лучше уж смолчать. Он скажет, что все изменники убиты, и предоставит как доказательство успешности погони головы преторианских трибунов.

Кстати, надо спросить у матросов мешок — не везти же их под мышкой, да и мухи меньше будут над ними роиться.

Глава четвертая. Одетая во власть

Яхта удалялась от парусника медленно — на большее нельзя было рассчитывать из-за слабого ветра. Стоя на корме своей яхты, Мессалина с усмешкой смотрела на угрюмого человека, провожавшего ее с раскрытым ртом — того, который там, на паруснике, командовал солдатами. Он напоминал ей свирепого пса, у которого хозяйской рукою был только что вытащен из горла жирный кусок: пес этот глухо рычал, истекая слюной, но не осмеливался укусить.

Да, здорово она напугала его! Конечно, быть Августой совсем не плохо… Но не слишком ли рано, не преждевременно ли прибегла она к угрозам, достаточно ли ее власть крепка, чтобы можно было пользоваться ею безнаказанно, не страшась за будущее?

Последние два дня и две ночи Мессалина провела на своей яхте, на яхту ей и доставили известие о провозглашении ее мужа Клавдия императором. А было это три часа назад. И хотя голова Мессалины закружилась от восторга, у нее все же хватило благоразумия удержаться от того, чтобы сразу же броситься в Рим.

Ей было хорошо известно и о надменной гордости патрициев, которую уже много раз считали растоптанной и которая всегда возрождалась вновь, словно феникс из пепла, лишь стоило центральной власти дать слабинку; было ей известно также и о коварстве магистратов, и о продажности толпы, в том числе — той толпы, которая состояла из солдат. Так как же могла она поверить гонцу, утверждавшему, что получение Клавдием империя[663] было встречено всеобщим ликованием? Но даже если все это и было так, то, быть может, за то время, пока гонец добирался до нее, в Риме уже все переменилось. Может, тело Клавдия уже тащат по Форуму крюками, и собаки рвут его на куски… С ее стороны было бы крайне опрометчиво сразу же броситься в Рим: куда благоразумнее было бы подождать в Остии с неделю, посмотреть, что будет дальше…

Такая нерешительность Мессалины была навеяна упоминанием гонца о печальной участи Цезонии, жены Калигулы, ненадолго пережившей своего мужа. «Если Клавдий не удержится у власти, то его, по-видимому, убьют, а вместе с ним убийцам, чего доброго, захочется отправить к Плутону и меня — убили же они Цезонию», — подумала Мессалина, содрогаясь.

Через два часа после того, как гонец отправился обратно в Рим, Мессалину покинуло благоразумие, вообще-то ей несвойственное, и она велела своему шкиперу из свободнорожденных римлян поворачивать к устью Тибра, где ее всегда ждала галера с сотней гребцов. На галере можно было подняться до Рима. Сервий Лакон уже стал разворачивать судно, но тут Мессалина заметила триеру береговой охраны, нагонявшую парусник, и ей захотелось рассмотреть, что же там такое.

Триера и парусник сцепились — Мессалина была тут как тут. Мальчик у мачты, отбивавшийся один от кучи солдат, ей понравился, и она решила выручить его — в ее постели он будет выглядеть совсем недурно. «Наверное, какой-то контрабандист», — подумала она тогда. И она впервые воспользовалась своей властью — властью императрицы, в глубине души боясь, как бы солдаты — те, что на паруснике, — не закричали: «Стерва! Дура!» Все получилось так, как надо. Но, может, она все же поторопилась приказывать?

Долой, долой этот страх, которым заразил ее проклятый гонец, болтнув о смерти жирной потаскухи Цезонии! Пусть Цезонией занимается преисподняя, а ей-то какое дело до нее?! Еще не хватало, чтобы она, императрица, задумывалась всякий раз перед тем, как приказать!

Мессалина отвернулась от моря и тяжелым, грузным шагом направилась к кормовой рубке — туда матросы перенесли молодого рубаку.

Шаг Августы утяжелялся чревом ее: Мессалина была беременна, и, по всему видать, ей вскоре предстояло опростаться.

* * *
Кормовая рубка была довольно просторным помещением: здесь находилось не только рулевое управление, но и каюта шкипера. У двери в каюту на соломенной циновке лежал Марк.

Над Марком возилось розовощекое мягкогубое создание лет семнадцати — это была Ливия Регула. Ее отец, клиент Клавдия, в бытность Клавдия командующим римской армией в Мавретании отличился: однажды он спас Клавдия от позора плена, прикрыв его отступление. А на следующий день Ливий Регул был убит — Ливия, дочь его, мать которой умерла семнадцать лет назад во время родов, стала сиротой. Так Клавдий сделался опекуном Ливии и даже в благодарность за услугу ее отца поклялся дать ей хорошее приданое, когда наступит такая надобность.

Мессалина взяла Ливию Регулу вместе с собой в Остию и на яхту просто так — от скуки. Мессалину забавляло, как краснела девчонка, услышав крепкое матросское словцо, а пуще того — по утрам, при встрече с ней. Каюта Мессалины, которая никогда не проводила ночи одна, отделялась от каюты Ливии тончайшей перегородкой, а ложа в каютах были старые, скрипучие, стыдные. Неудивительно, что румянец стремительно покрывал нежные девичьи щечки Ливии, когда она встречалась с Мессалиной утром, а это любвеобильной матроне чрезвычайно нравилось.

А теперь робкая Ливия обтирала тело юного воина, вымазанное в крови. И еще Мессалина подумала, что те полоски, которыми были аккуратно перевязаны раны юноши, здорово напоминали те клочки, которые можно было бы получить, разорвав любимую тунику сиротки.

— Ишь ты, обскакала меня! — удивилась шумно Мессалина. — А ну, марш отсюда!

Мессалина не разозлилась на Ливию, нет — эта пигалица не могла быть соперницей. Просто Августа была груба и поблизости не было ничего такого, что побудило бы ее сдержать свойственную ей грубость. Как только Ливия, привычно покраснев, вышла, Мессалина уставилась на Марка. Ослабевший от ран и утомленный боем, Марк спал.

Он все больше нравился ей. Твердый подбородок. Громадные мышцы. Настоящий мужчина. Римлянин. Самец.

Сущность Мессалины увлажнилась. Не в силах сдержаться, она застонала и наклонилась над Марком, и дотронулась рукою до его щеки, его губ…

Марк спал.

Мессалина опустила руку на его грудь и повела рукою ниже… ниже…

Ребенок больно шевельнулся. Августа отпрянула. Сейчас не до любви — нужно беречь чрево. Клавдию нужен наследник: у него есть две дочери (Октавия — от нее, Антония — от Элии Петины, которую она сменила на его ложе), но нет сына. И если у нее родится сын, ее влияние на Клавдия укрепится — много укрепится…

* * *
Появление на яхте молодого воина Юбе не понравилось: в нем он сразу же увидел соперника себе. Юба возненавидел Марка: как самец он пришел в ярость от мысли, что кто-то другой будет теперь утолять свою похоть, утомляя объект его похоти; да и его привилегированное положение «особо ценного» раба было бы в этом случае утеряно. А кем бы он стал, перестав быть любовником Мессалины? Просто рабом. Рабом!

Уже было за полдень, когда Мессалина со своими рабами, Ливией и Марком перешла с яхты на галеру, и галерные рабы, не без труда выгребая против течения, потянули судно к Риму.

С наступлением сумерек Юба устроился у двери каюты Мессалины. Стремительно темнело, но Мессалина не торопилась к себе. Вот шкипер велел бросить якорь и еще что-то скомандовал матросам, устраивая судно на ночь. Мессалины все не было. «У него она…» — с тоской подумал Юба.

Мессалина действительно была у Марка…

Когда Августа заглянула к Марку второй раз, он не спал. Сон и еда восстановили его силы (ему дали поесть), хотя и не успели еще заживить его раны, так что выглядел он в общем-то неплохо. Мессалина решила быть строгой, чтобы ненароком вконец не расслабиться…

— Отвечай: кто ты и почему солдаты хотели убить тебя?

Марку было нечего скрывать: все его товарищи были мертвы.

— Я Марк Орбелий, преторианец, — ответил Марк спокойно. — Я и еще несколько преторианцев отказались присягать новому императору и попытались бежать. Но нас настигли…

— Вот как? — удивилась Мессалина. — И что, много в Риме оказалось таких… бунтовщиков?

— Нет. Похоже, только мы одни не присягнули…

Мессалина успокоилась. Значит, власть Клавдия и в самом деле крепка… Просто удивительно, что верховная власть досталась ее дурачку. (Мессалина вспомнила, как отвратительно Клавдий пускает слюни, когда целует, и ее передернуло.) Что же касается этого юного великана, то ей вообще-то все равно, присягал ли он ее дурашливому мужу или не присягал. Главное, чтобы он оказался хорошим самцом. А то, что его, небось, станут преследовать, даже лучше: тем проще будет ей уговорить его остаться у нее.

— Я попытаюсь спасти тебя от гнева императора, — проговорила Мессалина важно. — Я постараюсь добиться для тебя отставки: тогда тебе не придется никому присягать… Но на это надо время, а пока ты должен скрываться. У тебя есть, где спрятаться?

Марк отрицательно покачал головой:

— Нет…

Мессалина улыбнулась — иного она и не ожидала.

— Ну так я укрою тебя! Будешь жить у меня. А чтобы никто не полюбопытствовал, почему я ввела в дом молодого мужчину при живом муже, тебе следует на время претвориться рабом… Я скажу, что купила тебя в Остии.

Раньше Марк с возмущением отверг бы такое предложение — ему показалось бы диким, нелепым, как мог он, римлянин, согласиться стать рабом, хотя бы на время, хотя бы понарошку. Но теперь…

Их нагнали, потому что он пожалел там, в Риме, Кривого Тита: если бы он убил его, а не швырнул за ограду какого-то дома, они бы теперь были далеко… Из-за того, что он не стал убивать беззащитного, из-за его честности, чести погибли его товарищи. А случай с Кассием Хереей? Преторианский трибун молил его поспешить на помощь, и он наверняка сумел бы пробиться к Херее, если бы на пути его не встал гладиатор, с которым он был знаком по гладиаторской школе. Он пожалел старого знакомца, и Кассий Херея убит, он пожалел Кривого Тита, и его товарищи преторианцы убиты. Убиты! Он хотел блеснуть своею честью, но вместо этого вымазал ее в крови.

Так вот она какая, римская честь! А может, ее и нет? А может, честь римлянина — это только тщеславие, гордыня, высокомерие, слегка принаряженные?

— Я буду твоим рабом, — глухо сказал Марк.

— Вот и ладно, — Мессалина поднялась.

— Кто ты, госпожа? — поспешно спросил Марк, видя, что столь благожелательно расположенная к нему матрона собирается покинуть его.

— Мессалина, жена Тиберия Клавдия Друза, императора римлян, желает тебе спокойного сна, — гордо произнесла красавица и вышла.

На палубе Мессалина повстречала шкипера.

— Прикажи, пусть его перенесут ко мне, — бросила Мессалина. — В крайнюю комнату.

— Кого? — не понял шкипер (скорее, сделал вид, что не понял, стервец).

— Этого юношу.

— А как же сундуки? Их-то куда, госпожа?

— Подумай. Ну, хотя бы в трюм.

Шкипер кликнул четырех матросов, матросы выслушали приказ, и вот уже они тащили Марка к хозяйским апартаментам. Мессалина, немного постояв, пошла за ними.

Проходя по палубе, Мессалина не обратила ни малейшего внимания на смуглого нумидийца, впившегося в лицо ее горящим взглядом. Это был Юба — раб, с которым она провела так много веселых ночей.

Юба, высокий, рослый нумидиец‚ был наложником Мессалины, как говорила она, «рабом ее постели». Она купила его по случаю на римском базаре и сразу же определила к себе в любовники, для всех же (в том числе и для ее мужа Клавдия) он являлся ее телохранителем: боги сделали ее, увы, слишком соблазнительной, и поэтому ее честь нуждалась в постоянной охране.

Помимо изрядной мужской силы, Мессалине нравилось в нем то, что он ее жутко ревновал: ревность эта подчеркивала ее неотразимость. Юба ревновал ее ко всем, с кем она заговаривала, независимо от того, кто это был: к рабам и свободным, патрициям и плебеям, красавцам и уродцам. При этом Юба не обращал ни малейшего внимания на то, сколь благожелательна была она к своим собеседникам — он знал, что под грубостью частенько скрывается любовная симпатия.

Что же касается самой вспышки ревности, то она протекала у Юбы сообразно с его рабским положением: понятно, скандалить как муж он не мог, он лишь хмурился и просил Мессалину разрешить ему расправиться с тем дерзким, который наверняка осмелился мысленно раздеть ее. Изредка, если дело касалось раба, Мессалина предоставляла Юбе такую возможность: она обожала мужские драки, когда раскалываются черепа и раздавливаются члены. Не ревновал Юба Мессалину только к Клавдию: в муже красотки не было ни капли мужественности, так что к нему не за что было ревновать Юба был уверен, что любовные отправления Клавдия не приносили Мессалине никакого удовольствия и она соглашалась на них только из желания сохранить за собой положение знатной матроны.

* * *
К вечеру Мессалина передумала держать Марка рядом со своей каютой и велела ему перебраться на корму (он уже не нуждался в помощи матросов), в маленькую кладовку. После этого она едва не разодрала пальцами себе промежность, утоляя плотское желание, — это все же было менее опасно, чем мужские ласки, в которых она уважала грубость. Удержавшись таким образом от соблазна кинуться в объятия Марка, Мессалина оставшуюся часть дня провела вблизи него, щекоча свои чувства его присутствием рядом и не боясь уже потерять контроль над собой.

У своей каюты Мессалина появилась, когда совсем стемнело. Молча прошла она мимо Юбы, полулежавшем на низком ложе у самой двери (это было место телохранителя), и распахнула дверь, собираясь скрыться у себя.

Внимания своей повелительницы Юба не дождался, и он решил действовать. Юба вскочил с ложа, задержал дверь, которую Мессалина уже закрывала за собой, и шагнул вслед за ней в каюту, выдохнув просяще:

— Госпожа…

Было непонятно, обрадовалась ли Мессалина такому самовольству, или нет. Во всяком случае, она не была слишком уж возмущена им: она не стала поднимать шум, но закрыла за Юбой дверь, зажгла несколько масляных светильников, висевших на длинных цепях у стен комнаты, и только потом спросила:

— Ну? Чего тебе?

Юба, не отвечая, вытянул вперед мускулистые руки и положил их ей на плечи. Мессалина дернулась назад. Высвободившись, она крикнула:

— Убирайся, раб! — И отступила еще на шаг от Юбы.

Этот крик относился не столько к Юбе, сколько к ее собственной похоти: когда раб коснулся плеч ее (а Мессалина знала, что должно последовать за этим дальше: дальше руки Юбы соскальзывали ей на грудь, и все начиналось), она поняла, что еще немного — и она не удержится, и драгоценный плод, который она носила в себе, оказался бы под угрозой того неистовства, в которое она бы впала. Мессалина одернула себя, а раб подумал другое…

Юбе показалось, что его оттолкнули. Наверное, Мессалина уже натешилась вдоволь с тем мускулистым мерзавцем.

Юба помрачнел, и из горла его вырвалось тоскливое:

— Ты была у него… у него!

Раб застонал, сжимая кулаки, а Мессалина улыбнулась: если она вынуждена отказывать себе в одном удовольствии, то она удовольствуется другим. Она немножко помучает Юбу, и он будет готов насладить ее великолепным зрелищем, не уступающем тому, которое давали в амфитеатрах.

Мессалина жестко сказала:

— Жалкий раб, и как я могла снизойти до тебя? Ты ничтожен. То ли дело этот бывший преторианец! Видел бы, на что он оказался способен. Он высосал из меня весь мед — более часа он не покидал сердцевину моего цветка.

Мессалина уничижительно захохотала и сквозь смех показала Юбе на дверь:

— Уходи…

Как ошпаренный, Юба выскочил из каюты Мессалины. Августа, еще немного посмеявшись, пробормотала:

— Вот теперь, наверное, у них уже началось. Как бы мне не опоздать!

Ни Мессалина, ни Юба не догадывались, что разговор их был прекрасно слышен Ливии, чья каюта находилась рядом с каютой Мессалины. Как только Мессалина принялась хохотать, Ливия сразу поняла, к чему все это: Мессалина специально дразнила Юбу, побуждая его к схватке с Марком. Так было несколько раз за то время, пока Ливия жила в доме Клавдия: Юба уже прикончил нескольких рабов, на которых его натравила Мессалина. Мессалине нравилась кровь.

Не дожидаясь, когда Мессалина достаточно раззодорит Юбу, Ливия выскользнула из своей каюты и быстро прошла на корму судна, к каморке, которую отвели для Марка. Приоткрыв дверь ее, она прошептала в щель:

— Не спи! Тебя хотят убить!

Ливия едва успела скрыться за бочками: кто-то несся по палубе, громко топоча и не разбирая дороги.

Из-за укрытия Ливия увидела нумидийца.

Марк, услышав предостережение, встрепенулся: им явно не следовало пренебрегать. Он схватил меч (шкипер хотел забрать у него оружие, но Мессалина велела оставить, как есть), и тут дверь с треском распахнулась.

В каюту вбежал человек с кинжалом в руке.

Юба рассчитывал прикончить Марка не потревожив его сон: он не сомневался, что Марк спал, ослабев и разомлев от ласк, которыми его одарила Мессалина. Вышло иначе — вместо спящего Юба увидел перед собой готового к бою противника.

Юба пребывал в растерянности лишь миг — он тут же подобрался. Его ожидают — тем лучше! Сейчас станет ясно, чей клинок острее — тот, что между ног у негодника, или тот, который он сжимает в своей руке.

Марк видел перед собой врага. Стоило ли медлить? Марк кинулся к Юбе. Два удара Юба отразил, а на третьем меч римлянина глубоко вошел в грудь раба.

Юба судорожно ухватился за лезвие меча у самой рукоятки (все остальное лезвие было в теле его) и, захрипев, упал. Цепляясь за меч, Юба цеплялся за жизнь: он знал, что стоит мечу покинуть рану, и он умрет. Так было с теми рабами, которых он по наущению Мессалины прокалывая насквозь.

В дверном проеме показалась Мессалина. Она озабоченно проговорила:

— Кажется, я опоздала. Это мой раб. Ты убил его, преторианец, но, вижу, ты не виноват — ты оборонялся. Не знаю, с чего это он вдруг напал на тебя. Наверное, он просто сбесился.

Мессалина подошла к нумидийцу ближе и наклонилась над ним.

Сквозь пелену, застилавшую глаза, Юба увидел прямо перед собой лицо Мессалины. На лице Августы не было ни тени сопереживания, только любопытство, как будто смерть его была для нее забавой.

Однажды Мессалина сама выдернула меч его из груди несчастного, убитого им в припадке ревности. Тогда ему показалось, что сделала она это из-за любви к нему‚ доказывая ему тем самым свою любовь… ах, как он ошибался! Мессалине и тогда было на него наплевать. Она убивала для себя.

Юба захрипел, захлебываясь кровавой пеной:

— Вытаскивай меч, шлюха, — ведь тебе нужно было от меня именно это, а?..

Слова нумидийца были непонятны, раздался только хрип. Мессалина протянула руку, чтобы вытащить меч из груди своего любовника, но тут взгляд ее случайно упал на Марка. Молодой римлянин, казалось, не радовался победе: он угрюмо наблюдал за ней, и улыбка не играла на его устах. Видимо, для него убийство не было ни сладкой жутью, как для нее, ни утолением мстительности, как для Юбы, ни даже просто необходимостью — но было необходимостью грязной, гадкой, страшной. Иначе говоря, в глубине души он был трусом, и с этой трусостью ей приходилось считаться.

Мессалина надеялась завлечь Марка в свою постель, поэтому она не хотела вызвать у нею отвращение к себе, супротивничая его чувствам. Наоборот, ей следовало подыграть ему.

Мессалина выпрямилась и прочувственно сказала:

— О боги, как мне жаль его… Хотя он сам виноват. Пожалуй, не следует беднягу мучить. Пойду, кликну кого-нибудь.

Марк Мессалину не понял, а спросить, что она имела в виду, не успел: Юбу стали бить судороги, и Марк отвернулся к стене. Обхватив голову руками, он не видел и не слышал, что происходило вокруг.

Мессалина удалилась, и вскоре в каморку зашли два матроса. Это были галлы. Весело переговариваясь о чем-то на своем наречии, они выволокли еще живою нумидийца на палубу, подтащили его к борту и, раскачав, кинули в Тибр.

Мессалина вернулась к себе. «Как жалко, что я не распорядилась днем, чтобы у преторианца, в его закутке, повесили с десяток светильников, — с досадой подумала она. — Хотя мне удалось поспеть к самому началу петушиного боя, в темноте я так и не разглядела, что было в глазах Юбы, когда лезвие меча входило в него…»

* * *
На другой день, чуть забрезжил рассвет, двинулись дальше. Шкипер галеры, вольноотпущенник Клавдия фракиец Велеас, обещал к полудню быть в Риме. Галерные рабы махали веслами споро…

Хотя Марк и дал согласие Мессалине побыть у нее в рабах, пока она будет хлопотать за него, это обещание не казалось Мессалине надежным. Она ожидала, что после того, как она дала ему надежду на императорское прощение, он будет постоянно молить ее не забыть вступиться за него — и то по меньшей мере, в глубине же души Мессалина надеялась, что он станет приставать к ней, покоренный ее прелестями. Однако бывший преторианец вел себя до странности равнодушно: он не избегал ее, но он и не заговаривал с ней (за утро Мессалина успела несколько раз попасться ему на глаза).

Безразличный ко всему, Марк выискивал что-то в волнах…

«Наверное, во всем виновата беременность», — решила Мессалина. Это беременность так уродует ее! Ну ничего. Скоро она родит, и тогда ему не устоять. Но как сделать так, чтобы он до того времени не сбежал? Похоже, он не проявляет интереса не только к ней, но и к собственной жизни — он не ищет милости у нее, а ведь это она будет просить за него. Неужели он и вправду может улизнуть? А что, если для себя он уже решил улизнуть, как только они прибудут в Рим?

Возможность потерять такою красавца разозлила Мессалину. Нет, этого она не допустит! Она удержит его во что бы то ни стало. Если она не может сейчас из-за беременности влюбить его в себя и тем самым удержать его, она сумеет удержать его иначе… Быть может, он принадлежит к тем остолопам‚ которые щепетильно относятся к своим долгам? От него это вполне можно ожидать. Значит, надо сделать так, чтобы он задолжал ей, и тогда он вынужден будет остаться, чтобы расплатиться с ней.

Удалившись в свою каюту, Мессалина велела позвать к себе шкипера. Фракиец не замедлил явиться. Войдя к ней, он изогнулся в поклоне:

— Да, госпожа…

Мессалина не собиралась прибегать к оговоркам и двусмысленностям — в этом не было нужды. Она достала из потайного ларчика кинжал и протянула его Велеасу со словами:

— Возьми кинжал, Велеас. Ты должен убить того человека, который едет в Рим со мной. Я говорю о том гиганте, понимаешь меня? Убить при мне.

— Убить, госпожа? — Велеас был удивлен и напуган.

Мессалина разозлилась. Она, как ей казалось, и так говорила достаточно ясно, и ей не хотелось вдаваться в подробности.

— Да, болван! Сейчас он стоит на корме, уставившись в воду — наверное, высматривает там рыбок. Я подойду к нему и заговорю с ним, а ты подкрадешься сзади и проткнешь его этим кинжалом. При нем нет оружия, так что тебе нечего бояться, даже если он вдруг заметит тебя… Ты все понял, Велеас?

Кожа на лбу вольноотпущенника собралась гармошкой.

— Госпожа… — с трудом начал он, и Мессалина тут же добавила, испугавшись, как бы он не отказался:

— Я награжу тебя, если ты убьешь его. Я подарю тебе большую виллу под Римом, и тебе не придется больше работать… Но если ты откажешься или станешь ловчить, знай: я прикажу засунуть тебя в мешок и бросить в Тибр!

Велеас взял кинжал и слабо шевельнул губами:

— Я сделаю это, госпожа…

Велеас вышел. Мессалина, более не раздумывая, прошла на корму галеры и подошла к Марку — она любила думать быстро и действовать быстро.

Взор молодого римлянина был обращен к реке. Многие века катил Тибр волны по своему руслу, и многие века ветер колыхал тростник на его берегу, и многие века солнце над ним всходило и заходило — и не было нигде ни злобы, ни коварства, ни предательства…

— О чем ты задумался, преторианец? — раздался голос за его спиной. — Или, может, ты что-то увидел в волнах?

— Я просто устал, госпожа, — проговорил Марк, мельком взглянув на Мессалину. — Я просто устал…

— Усталость проходит — это не навечно. А лучше всего бодрит хорошенькая новость. Будь уверен, я сумею выручить тебя, и тогда ты забудешь про свою усталость, и тогда…

Мессалина внезапно остановилась. Марк удивленно посмотрел на нее и тут же отпрянул в сторону, по ее испуганному лицу догадавшись, что она заметила какую-то опасность за его спиной.

Мессалина видела, как легко Марк одолел Юбу, и поэтому она была уверена, что он сумеет увернуться: кинжал, который она передала Велеасу, рассек воздух. Помня наказ Мессалины, Велеас замахнулся опять.

Мессалина скользнула за спину Марка, словно ища у него защиты, и Марк почувствовал, как она что-то сунула ему в руку.

Это был нож.

Велеас целил в грудь Марка. Молодой римлянин не мог отступить, увернуться — позади него стояла женщина. Он мог только опередить Велеаса…

Велеас упал на палубу. Из горла его забила кровь.

Отовсюду уже спешили матросы. Мессалина истерически зарыдала, прижимаясь к Марку.

Матросы молчаливо окружили своего шкипера. Мессалина продолжала рыдать. Марк, все еще сжимая кинжал, остекленевшими глазами смотрел на человека, едва не убившего его и теперь корчившегося в предсмертных муках.

— Отец! Отец! — закричал тут кто-то.

Рядом с Велеасом упал на колени юноша лет восемнадцати-двадцати, худощавый и малорослый.

— Отец…

Убедившись, что умирающему уже ничто не поможет, он вскочил с перекошенным от гнева лицом и, воздев к небу руки, сжатые в кулаки, обернулся к Мессалине и Марку:

— Убийцы!

Вмешательство юнца напоминало бунт. Мессалина резко оборвала свой плач и довольно внятно спросила:

— Кто этот маленький паршивец?

— Это Полиандр, госпожа, — сказал один из матросов. — Сын Велеаса…

Губы Полиандра изогнулись дугой. Казалось, он хотел что-то сказать, но скорбь и ярость в такой степени овладели им, что он не смог издать ни звука. Но вот изо рта его вырвалось звериное рычание, и он бросился в волны Тибра.

«Так бы сразу, — подумала Мессалина про себя. — А то бунтовать…» Она решила, что Полиандр, не выдержав разлуки с отцом, кинулся топиться. Вслух Августа сказала Марку негромко:

— Отведи меня в мою каюту… — И еще теснее прижалась к нему.

Оказавшись у себя, Мессалина сразу же повалилась на ложе и сказала, не дав Марку выйти:

— Вот видишь, преторианец, какие люди меня окружают. Я уверена, что этот человек, который получил волю из рук моего мужа, хотел убить не тебя, а меня: на тебя он набросился из опасения, как бы ты не помешал ему справиться со мной — мертвые не мешают. Сегодня он просил меня отпустить на волю его жену, я отказала, и вот результат… Ах, я постоянно подвергаюсь опасности не меньшей, чем ты, но если ты — мужчина, умеющий владеть мечом, то я лишь слабая женщина…

В этом месте полагалось заплакать, что Мессалина и попыталась сделать, но это у нее не получилось — слезы не появлялись, как она ни кривила лицо, так что пришлось ей ограничиться несколькими глубокими вздохами.

Марк молчал. Мессалина немного подождала. Так и не услышав от него предложения услуг по ее защите, она продолжила:

— Надеюсь, ты не покинешь меня хотя бы в ближайшее время? Правда, ты дал согласие побыть моим рабом, пока я буду утрясать твои дела, но я хочу услышать от тебя, что ты не передумаешь…

— Я не покину тебя, пока ты не найдешь нового раба, на верность которого можно было бы положиться, — ответил Марк задумчиво. — Ты ведь спасла мне жизнь сегодня…

Последние слова Марк произнес с признательностью, почти что с нежностью — Мессалине это очень понравилось.

— А я, в свою очередь, обещаю, что сделаю все, чтобы тебя больше не преследовали за то, что ты отказался присягать моему Клавдию, — сказала Мессалина твердо и торжественно, словно давая клятву. — А теперь иди, друг мой… Ведь мы друзья?

Марк, кивнув, вышел.

— Он мой… — прошептала Мессалина. — Он не посмеет бежать: он будет отрабатывать свое сегодняшнее спасение и свое будущее прощение, служа у меня. Он будет моим телохранителем вместо Юбы — я ведь так беззащитна! (Мессалина усмехнулась.) А там, глядишь, я привяжу его к себе своей любовью — и любовью моею он, клянусь Юноной‚ будет доволен… Скорей бы мне избавиться от тебя!

Августа недовольно посмотрела на свой живот.

Глава пятая. О пользе наблюдательности

День, когда был убит Калигула и когда Рим присягнул Клавдию, сменился другим днем. Днем, столь похожим и непохожим на предыдущий…

Всю ночь новый император провел в лагере преторианцев, опасаясь за власть свою, а утром, убедившись, что ей ничто не угрожает, Клавдий переехал на Палатин, в резиденцию цезарей. Оказавшись во дворце, Клавдий, утомленный бессонной ночью, отправился спать, а его советчики, Каллист и Паллант, неотлучно находившиеся при нем с того самого момента, как был убит Калигула, разошлись по своим кабинетам (Каллист прошел к себе, а Паллант — в апартаменты Цезонии, спешно переоборудованные для него). И вольноотпущенники занялись делами — они еще долго бодрствовали…

У Каллиста остался тот же кабинет, который он имел еще при Калигуле, но власть его была уже не та… Конечно, теперь вероятность пасть жертвою вспышки императорской ярости была куда меньше — слабовольный Клавдий не шел ни в какое сравнение с Калигулой, — но за относительную безопасность Каллисту пришлось заплатить: теперь уже не он один безраздельно ведал делами императора, пришлось часть дел передать Палланту…

Каллист передал Палланту дела фиска — императорской казны, а себе оставил все остальное: составление императорских эдиктов, связь с провинциями и сенатом, взаимодействие с легионами и гвардией… Паллант остался недоволен: он рассчитывал на большее. «Деньги могут все, и деньги теперь у Палланта, — с раздражением подумал Каллист. — И тем не менее этого ему, видишь ли, мало!»

Хорошо бы оттереть Палланта от императора, выжить его из дворца и опять сосредоточить все в одних руках. Его руках!

«Паллант пользуется доверием Клавдия, — подумал Каллист. — Надо лишить его этого доверия». Но как?

Клавдий труслив. И если рядом с Клавдием кто-то махнет кинжалом, у Клавдия надолго испортится настроение: Клавдий, конечно же, подумает, что кинжал сей предназначался для него. А если в будет доказано, что человек с кинжалом сумел подобраться к Клавдию по вине Палланта, то Палланту ой как трудно будет оправдаться…

Однако охрану императорского дворца Каллист оставил за собой. Что же, придется передать ее Палланту. То-то он обрадуется! И надо сделать так, чтобы у Палланта появилось желание послать кого-то рыскать по дворцу с кинжалом, и надо сделать так, чтобы человек этот оказался поблизости от Клавдия…

«В таком деле без Сарта не обойтись, — подумал Каллист. — Куда же он запропастился?»

После того, как Калигулу убили, египтянин исчез. Он должен был быть вместе с Каллистом в лагере преторианцев, но его там не было…

В дверь постучали. Получив разрешение войти, перед Каллистом предстал иллириец Диокл — бывший раб Калигулы, он перешел по наследству к Клавдию. Именно ему Каллист поручил разыскать Сарта, как только обнаружилось исчезновение египтянина.

— Сарта нет нигде, господин, — сообщил Диокл‚ склонившись. — Никто не видел его в лагере преторианцев: этой ночью его там не было. Не было его этой ночью и во дворце.

«Скверно», — подумал Каллист. Если Сарта каким-то образом угораздило в этой сумятице быть убитым, то это еще полбеды, а если он попросту сбежал, воспользовавшись суматохой? Сарт знал многое из того, что греку хотелось бы скрыть. Не хватало, чтобы он принялся болтать.

Каллист стал припоминать, что же все-таки было известно Сарту. Ну, Сарт знал в лицо многих его сыщиков из плебеев; Сарт знал о тех сенаторах, которые состояли на содержании у Каллиста и которые доносили ему обо всем, что им удалось услышать, вращаясь в своем кругу; Сарт знал о тех магистратах, которые охотно сотрудничали с Каллистом, не будучи равнодушными к его кошельку… Нет, не это страшило Каллиста.

Плохо было то, что Сарту была известна тайна прихода к власти Клавдия, и вот теперь Сарт куда-то пропал, и нет уверенности, что он убит.

Только пятеро знали, как Клавдий сделался императором: сам Клавдий, Каллист, Паллант, Сарт и один преторианец.

А было это так.

Когда Калигула был убит, преторианец Грат «случайно» обнаружил неподалеку от места, где зарезали Калигулу, его дядю Клавдия и приветствовал Клавдия как императора — это знали все. Не было известно лишь то, что совсем не случайно Клавдий оказался в этот момент в императорском дворце и совсем не случайно Грат наткнулся на него. Грат знал, кого ему искать и где: накануне Сарт передал ему от Каллиста мешок с миллионом сестерциев…

Таким образом, не преторианцы сделали Клавдия императором, а вольноотпущенники. И если бы об этом стало известно в Риме, шума не избежать…

Диокл все еще находился в кабинете Каллиста. Лукавый грек не отпускал его, хотя и не разговаривал с ним, а только водил ногтем по узору стола.

«Если Сарт не желает больше служить, он должен умереть», — решил Каллист. Мертвый не выдаст. Грат уже получил свое — этой ночью ему в кабаке размозжили голову. Так что из посвященных остались в живых четверо.

А скоро должно остаться трое.

У Каллиста был способ разыскать беглеца, правда, дорогостоящий, но выбирать не приходилось.

— Вот тебе сестерции‚ Диокл, — проговорил Каллист, доставая из ящика стола шкатулку.

* * *
Выйдя от Каллиста, Диокл обежал десяток плебеев из тех, которые питались подачками императора и магистратов. Каждому из них он сообщил приметы Сарта, и вместе с приметами он передал нм по сто двадцать сестерциев из той тысячи двухсот, которые дал ему Каллист. Прежде чем броситься на розыски, плебеи обошли еще по десятку бедняков, оставляя у каждого по одиннадцать сестерциев (предварительно десять сестерциев отложив для себя), а каждый из этого десятка заглянул еще к десятерым — с одним сестерцием, разумеется. Разносившие деньги плебеи считались старшими, за каждым из них был закреплен определенный участок Рима, который прочесывали получившие от них деньги. Таким образом, всего в розыске Сарта участвовало около тысячи человек, и добросовестно участвовало: ищейки знали, что тот, кому удастся разыскать беглеца, получит пять тысяч сестерциев наградных.

Счастливчик объявился в полдень. Египтянин, прятавший лицо под капюшоном, был найден у пристани, в кабачке «Речная пустяковина». Чтобы разглядеть его лицо, счастливчику пришлось претвориться пьяным и полезть к нему с поцелуями, будто принимая его за порну.

Очевидно — Сарт собирался тайно покинуть Рим. И Каллист решил, что не стоит его уговаривать остаться: египтянин мог дать обещание остаться, а затем удрать при первой же возможности, лучше продумав побег. Египтянина следовало убить, и Каллист отрядил для этого сирийца Эглобала — императорского раба, которому было не впервой выполнять такие поручения.

Эглобал был приземистым здоровяком с округлой бородкой. Одежда, в которой он появился у кабачка «Речная пустяковина», состояла из нескольких плотных туник и добротного шерстяного плаща, а на поясе его болтались маленькие весы — для такого дела он принарядился купцом, привычной фигурой в порту на Тибре.

Дверь в кабачок была распахнута. Показав Эглобалу Сарта, Диокл спросил:

— Что, подождать тебя? Или, может, подсобить?

Эглобал презрительно сплюнул:

— Помочь? Мне? Нет, брат, возвращайся-ка к Каллисту. В таких делах мне не нужны помощники.

— Как знаешь. — Диокл пожал плечами и, развернувшись, быстро пошел прочь от кабака…

Оставшись один, Эглобал некоторое время раздумывал, разглядывая издали Сарта. Конечно, о том, чтобы просто пройти рядом со столиком, за которым сидел египтянин, и мимоходом всадить в него нож, нечего было и думать. Портовые грузчики и матросы, пьянствовавшие за соседними столиками, сразу бы скрутили убийцу и кликнули городских стражников, дабы труп не отнесли на счет кого-нибудь из них (на драки городские власти смотрели сквозь пальцы, однако к убийствам были строги: убивая, убийца нарушал священное право власти убивать, а это простить было никак нельзя). Конечно, ему не пришлось бы отвечать за убийство, но Каллист велел обделать это дельце тихо… Значит, египтянина следует заманить куда-нибудь в тесный уголок за бочки (а бочек и всяких тюков в порту было полно) и там тюкнуть его… вернее, пырнуть кинжалом. Так что вначале придется хитрить, но ничего — Эглобал считал себя мастером подобных хитростей.

Перешагнув порог «Речной пустяковины», Эглобал направился к стойке, за которой масляно растягивал губы трактирщик. Проходя мимо столика Сарта, который сидел один, Эглобал заскользил ногой по полу (там действительно была лужа) и шумно рухнул на пол.

Падая, он словно нечаянно зацепился за ножку стола, и кувшин с вином, куски хлеба, гороховая каша, заправленная салом, разлетелись по полу. Ни кувшин, ни чашка, в которой была каша, каким-то чудом не разбились, но их недавним содержимым уже нельзя было воспользоваться.

Сидевшие за соседними столиками пьяницы было замолчали, но тут же загомонили опять, весело обсуждая происшествие. Как это бывает всегда, среди них, конечно же, нашлись и такие, которые не только обрадовались чужой неловкости, но и, оборотясь к Сарту, забрызгали слюной:

— Что же ты сидишь, друг? А ну врежь ему как следует, он украл твой обед!

— Я все видел — борода нарочно опрокинул твой стол!

— Всыпь ему! Всыпь! Чего же ты сидишь! Зад, что ли, пророс в скамью?

Эглобал, потирая ушибленные места и кряхтя, медленно поднялся с пола. Сарт тяжело посмотрел на него. Египтянину были безразличны выкрики портовых горлопанов, но тем не менее он все же решил угостить опрокинувшего его стол бородача хорошей плюхой перед тем, как выйти из трактира. Если бы бородач оказался столь же невежливым, сколь он оказался неловким.

Эглобал не заставил себя долго ждать. Смущенно улыбаясь, он залепетал:

— Прошу… э… прощения. Господин простит меня, не так ли? О, я возмещу господину ущерб, я все возмещу…

Пока трактирщик подтирал пол и устанавливал стол, Эглобал продолжал виновато тараторить извинения. Кабацкая дребедень, поняв, что драки не будет, потеряла всякий интерес к происшествию и опять припала к источнику своей радости… Устранив последствия падения Эглобала, трактирщик повернулся к стойке, собираясь отойти.

Эглобал был начеку. Он сунул трактирщику в руку золотой денарий и прошептал: «Тащи все — на все!», а сам залопотал‚ присев на краешек скамьи напротив Сарта:

— Сейчас я отплачу господину самым лучшим, что есть в этом старом курятнике: я и в самом деле оказался ужасно неловок… Но если господин посчитает здешний стол недостаточным возмещением моей неловкости, то я готов оказать ему любую услугу, которую я в состоянии оказать. Если, к примеру, господин желает доставить какой-нибудь товар из Рима в Остию или из Остии в Рим, я бы мог помочь ему: мои суда — самые быстроходные на Тибре…

Сарт, довольно равнодушно выслушивавший извинения Эглобала, насторожился.

Египтянин и в самом деле собрался распрощаться с Римом: он решил отправиться в Египет, а путь в Египет лежал через Остию… Он отомстил: Калигула был мертв, так что в императорском дворце ему незачем было задерживаться, дворцовые интриги его не интересовали. Каллист теперь был ему без надобности, и он покинул Каллиста, и он покинул Каллиста легко, потому что не нуждался: на службе у Каллиста он заработал десять тысяч сестерциев, с которыми в Египте можно было безбедно жить довольно долго.

Правда, правильнее было бы сказать, что он не покинул Каллиста, а бежал от него. Сарт знал, что просто так грек его не отпустит: ему было известно слишком многое, что Каллисту хотелось бы скрыть, так что ему надлежало исчезнуть тайно, чтобы Каллист не сумел помешать его исчезновению. И Сарт решил попытаться выбраться из Рима через порт: он надеялся наняться гребцом на какое-нибудь судно, идущее в Остию. Так было безопаснее, нежели плытьпассажиром, поскольку по значимости гребцы много уступали пассажирам, а стало быть — меньше привлекали к себе внимание. Шкипера, которым были нужны гребцы, обычно набирали их по кабакам, вот Сарт и сидел в трактире, ожидая нанимателя.

Вроде подворачивалась удобная возможность добраться до Остин: купец, оказавшийся судовладельцем, кажется, должен был согласиться доставить его в Остию бесплатно.

— У меня нет товара, поджидающего погрузку — ни здесь, ни в Остин, — сказал Сарт. — Но если у тебя в этом порту есть сейчас свое судно, я был бы не прочь добраться до Остии на нем.

Фальшивый купец всплеснул руками:

— Ну конечно! Как раз сегодня я отправляю в Остию сто мешков пряжи. Только не знаю — может, корабль уже отошел…

— Посмотрим? — спросил Сарт, еле удерживаясь, чтобы не вскочить.

— Пойдем, посмотрим… Правда, обед… — Эглобал с деланным сожалением посмотрел на трактирщика, как раз направлявшегося к ним с большим подносом в руках, уставленным всякой всячиной. — Ладно, обед подождет, я ведь твой должник. Так что пойдем скорее может, ты успеешь…

Эглобал встал и направился к выходу. Сарт поспешил за ним. Оказавшись снаружи, Эглобал махнул рукой в ту сторону, где, как ему показалось, штабеля мешков больше всего затрудняли обзор:

— Вон мой корабль!

Крупно шагая, Эглобал пошел к мешкам, искусно передвигаясь между рабами и решившими подзаработать свободными, снующими туда-сюда с тюками хлопка, вымазанными в муке мешками, корзинами, наполненными фруктами и рыбой (фруктами нередко гниющими, а рыбой — начавшей разлагаться). Сарт еле поспевал за ним. Но Сарт совсем не был медлителен: просто какая-то мысль мешала ему идти быстрее…

У штабеля, сложенного из мешков с мукой, за который уже заходил Эглобал, Сарт столкнулся с носильщиком: взвалив на плечи по мешку, он переносил их от штабеля куда-то в другое место. Темный плащ египтянина оказался запачканным мукой, и, отряхивая муку, Сарт понял, что его смущало: Эглобал, столь неуклюжий в трактире, передвигался по порту, словно танцовщица по сцене пройдя довольно быстро не менее стадия, он не задел ни одного человека.

«Неужели меня выследили? — подумал Сарт, покрывшись испариной. — И человек этот готовится к убийству…»

Сарт остановился.

Не слыша за собой шагов египтянина, Эглобал обернулся:

— Ну что же ты?

Сарт не знал, на что решиться. Если сейчас пуститься наутек, то Каллист подыщет другой способ убийства, который может оказаться более удачным… (В том, что убийцу подослал Каллист, Сарт не сомневался: только Каллисту могла потребоваться его смерть.)

Хорошо бы отделаться от убийцы так, чтобы Каллист узнал об этом настолько поздно, что поделать уже ничего не смог бы. Надо, наверное, как-то изловчиться и убить убийцу…

— Иду, иду! — крикнул Сарт, блеснув улыбкой. — Дай только выпихну камень из сандалии…

Едва зайдя за кучу мешков, Сарт рывком присел. И вовремя: как только египтянина скрыли от глаз ротозеев мешки, Эглобал выхватил кинжал, висевший у него слева под мышкой, и пырнул им то место, где мгновением раньше находилась грудь египтянина.

Тут Сарт дернул Эглобала за ноги — прежде, чем сириец смог замахнуться для другого удара. Эглобал упал. Пока он поднимался, Сарту удалось освободить от ножен свой кинжал. Теперь они были на равных.

Лучше сказать, у них было равное вооружение, но они не были равны по силе. Они не были равны по силе, хотя и тому, и другому приходилось много убивать, но тут была разница: Сарт убивал на арене, рискуя быть убитым — страх оттачивал его мастерство убийцы, Эглобал же убивал рабов, вольноотпущенников, плебеев, были в его послужном списке и два всадника, составлявшие предмет его гордости, — но все это были люди, не искушенные в драке.

Эглобал сделал несколько выпадов — все они с легкостью были отбиты египтянином. Затем атаковал Сарт — сириец еле сумел увернуться. Сарт позволил Эглобалу сделать еще два взмаха кинжалом около себя, а затем стал решительно теснить его. Эглобал оборонялся с трудом, уже не помышляя о нападении и постепенно отступая. А отступал Эглобал в самый темный, самый глухой уголок порта, загороженный со всех сторон мешками, наваленными в кучи и сложенными в штабеля…

Эглобал понял, что проиграл. И еще он догадался, почему египтянин медлил приканчивать его: египтянин хотел, чтобы труп Эглобала нашли как можно позже, а для этого ему нужно было отвести Эглобала подальше от начала мешочных штабелей. Злые слезы закипали на глазах Эглобала, грозя совершенно расстроить его оборону, затруднив обзор.

Отступая, Эглобал задел один из мешков, уложенных в штабеля по обе стороны от него, и, потеряв равновесие, упал. Сарт быстро наклонился к Эглобалу, собираясь нанести ему решающий удар, но тут из мешка, задетого Эглобалом, прямо в лицо египтянину порыв ветра сыпанул муки, смешанной с пылью. Этот мешок, оказывается, не был завязан, и, потревоженный Эглобалом, он посыпался мукой…

Сарт все же нанес свой удар, но клинок даже не задел сирийца: Эглобал, вспотев от радости, успел откатиться в сторону.

Сарт стал протирать глаза. И тут он услышал страшный крик не то ярости, не то боли. А вслед за этим на голову египтянина обрушился сильный удар, и он упал.

Глава шестая. Жертва и жертвование

Тупая боль в затылке привела Сарта в себя. Он раскрыл глаза. Кругом — темнота… «Неужели я ослеп?» — со страхом подумал египтянин и дернулся рукою к лицу. Глаза были на месте, причем глаза не болели — боль шла от затылка. Сарт осторожно ощупал затылок, надеясь обнаружить там резаную или колотую рану рану, которую можно было нанести кинжалом, ведь у его противника был кинжал… Но кинжальной раны на затылке не было, там была громадная опухоль — то кровь натекла под относительно неповрежденную кожу. Значит, его ударили чем-то тупым…

Сарт медленно, с натугой сел — малейшее перемещение отзывалось в голове его усилением боли. Он пошарил вокруг себя рукой — вокруг не было ничего, одна пустота, затем под собой он сидел на каменном полу, застланном толстым слоем соломы.

Сарт встал, собираясь обследовать место, куда он попал, хотя бы на ощупь — не может быть, чтобы здесь была только солома и пустота… Внизу что-то звякнуло. Так и есть: к ноге его подходила цепь.

Сарт неспеша прошел в одну сторону, затем в другую — насколько позволяла цепь. Оказалось, цепь была длиной в десять шагов, один конец ее прикреплялся к железному обручу в стене, а другой — к обручу поменьше на ноге Сарта.

Он пленник, это ясно. Но чей? Сарт напрягся, силясь вспомнить последние мгновения своего боя с Эглобалом — с «купцом». Задев за мешок, «купец» упал — это Сарт помнил хорошо. Он хотел ударить «купца», но тут ветер сыпанул в глаза ему какой-то дрянью, и он стал протирать их. А потом — боль, темнота и ничто… Неужели все это значило, что фальшивый купец, подосланный Каллистом, одолел его — одолел, но почему-то не убил… Значит, у Каллиста есть какие-то планы на его счет, значит, он еще нужен Каллисту — но значит ли это, что у него есть шанс остаться в живых?

Рядом скрипнула дверь, и помещение, в котором находился египтянин, осветилось. Свет шел от факела, а факел держал в руке сгорбленный старик.

— А… очнулся? — протянул старик довольно дружелюбно. — Сейчас я дам тебе пожевать.

Старик зажег факелом светильник, прикрепленный к стене, и скрылся за дверью. Сарт огляделся.

Помещение, в котором он находился, не имело окон. Оно было довольно просторным: шагов двадцать в длину и столько же в ширину. Каменные плиты покрывали не только пол, но и стены, и повсюду на этих плитах, потрескавшихся от времени, виднелась плесень. «Какое-то подземелье», — подумал Сарт. В центре подземелья валялся перекосившийся ящик, должно быть, служивший столом.

Старик, быстро обернувшись, поставил на ящик глиняную тарелку с вареными бобами и кувшин. Кувшин поманил Сарта — в горле его стояла сушь. Он подошел, хлебнул… В нос египтянину шибануло уксусом: в кувшин налили дрянное вино.

— Интересно, кому я обязан таким угощением? — поинтересовался Сарт, взяв с ящика тарелку и с возможно большим удобством устраиваясь на соломе. Уверенный, что им занимается Каллист, он спросил это на всякий случай — ему в голову вдруг пришло, что никогда не лишне уточнить даже то, что кажется очевидным.

— Если не дурак, то сам догадаешься, — буркнул старик и пошел к двери. У самой двери старик остановился. Наверное, ему было запрещено болтать с пленником, но он не мог удержаться. — Подумай сам: кто мог убить купца, готового продырявить напавшего на него грабителя? Разве в Риме есть другой покровитель и благодетель смельчаков-добытчиков, кроме как Гелерий?

Сарт с трудом подавил возглас удивления, едва не слетевший с губ его. Его спас Гелерий! Сарту было знакомо это имя: по Риму ходило немало слухов об удачливом разбойнике. Каллист, получается, к его пленению не имел никакого отношения… Напрягшись, Сарт вспомнил животный крик — он услышал его перед тем, как потерять сознание. То кричал человек, с которым он сражался меж мешков и который едва не одолел его, когда ему запорошила глаза. Выручил Гелерий — разбойник убил «купца». Кажется, старик сказал именно это?

— Так ты говоришь — купец убит? — переспросил Сарт.

— Было бы странно, если бы он остался жив после того, как голова его треснула и мозги потекли на землю. Ребята сказали, что удар Гелерия был именно таким. — Старик резко оборвал себя. — Кажется, сюда идут.

Сарт услышал отдаленный скрип. Там определенно что-то двигалось. Пол темницы был устлан каменными плитами: скорее всего, и в соседнем помещении пол покрывали плиты, а плиты не могли скрипеть. Значит, скрипела деревянная лестница… Старик скрылся за дверью, оставив его одного.

Получается, его спас Гелерий. Что он знал о нем? Говорили, что Гелерий некогда был центурионом одного из легионов, стоявших под Римом, а потом дезертировал. Набрав шайку из беглых рабов и опустившихся плебеев, он днем отсыпался, а по ночам то успешно воровал, то не менее успешно грабил. Гелерий орудовал в Риме и его окрестностях уже около двух лет, но его все никак не могли изловить. Несколько его подручных, правда, все же были схвачены, но ни посулами, ни пытками не удалось вырвать у них признания: где же все-таки находится логово разбойника. Предполагали, в одном из лесов близ Рима было становище бандитов. Но разве в лесу можно было устроить такое громадное подземное убежище, да еще и тайно? «Возможно, я все еще в Риме», — подумал Сарт.

Но почему Гелерий спас его? По всей видимости, он принял его за бандита, напавшего на купца в надежде поживиться, но встретившего достойный отпор: человек Каллиста был наряжен купцом, тогда как Сарт выглядел портовым оборванцем, каких много в порту. И Гелерий, видя, что родственная душа вот-вот отправится в преисподнюю (когда Сарту запорошило глаза, он стал беспомощен), поспешил выручить его…

— Он уже очухался, — послышался за дверью его голос старика. — Я дал ему поесть, как ты велел…

Дверь в темницу Сарта растворилась, пропуская говорливого старика и двух мужчин в темных плащах. Один из них был ростом великан, правая рука его лежала на рукоятке меча, висевшем на боку. Сквозь плащ другого — тщедушного, с мелкими чертами лица, — проступали контуры кинжала: наверное, меч был слишком тяжел для него.

— Вот он, Гелерий, — сказал старик, выскочив вперед и показывая пальцем на Сарта, как будто египтянина можно было не заметить или спутать с кем-то другим.

— Что ты делал в порту? — спросил Гелерий густым голосом, тяжело взглянув на пленника.

Сначала Сарт хотел представиться грабителем-любителем, за которого его и приняли (в том месте, где он оказался, воры да грабители, по всему видать, были в чести), но, быстро прикинув так и сяк, он решил все же не рисковать, прибегая ко лжи: если бы его стали расспрашивать, где он живет и чем занимается (не грабежами же только, иначе его бы знали), то ему пришлось бы нести всякий вздор, который легко можно было бы проверить и опровергнуть. А там его еще посчитали бы лазутчиком властей… Нет, лучше не рисковать. То, что можно проверить, должно быть правдой.

— Я вольноотпущенник, зовут меня Сарт. Я служил в канцелярии Каллиста, — произнес египтянин покорным голосом. — Как-то раз Каллист приказал мне тайно убить одного раба, моего товарища: тот чем-то провинился перед ним. Я отказался. Каллист пригрозил, что тогда, мол, убьет и меня. Мне пришлось бежать. Я хотел сесть на корабль, идущий в Остию, но человек Каллиста, переодетый купцом, меня выследил. С ним-то я и сцепился в порту.

— Я так и думал, что он не вор, — сказал тщедушный человек Гелерию. — Чутье мне подсказывало, что ли… Надо его убить, а не то он донесет на нас: эти каллистовы служки — сплошь доносчики и ябедники, иных грек не держит.

— Не спеши, Паллисий, — произнес Гелерий спокойно. — Если он не вор, то, может, он не прочь стать вором… Он неплохо орудует кинжалом, да и меч, готов поклясться, он знает, с какого брать конца… А, Сарт?

Вместо ответа египтянин жестко напрягся лицом и сверкнул глазами, как будто он, вооруженный, стоял перед опасным противником.

Гелерий одобрительно хмыкнул и тут же посуровел:

— Так отвечай, бывший раб, согласен ты стать нам товарищем, или нет?

Сарт не ожидал такою поворота дела. Он рассчитывал на то, что воры, узнав, что он не вор, выпихнут его взашей, оставив на память о нем его сестерции (мешок с деньгами Сарт, очнувшись, при себе не обнаружил). Ну, может, им вздумается потребовать денег еще… А им захотелось вон чего! Что ж, придется, видно, согласиться стать вором. При первой же возможности он сбежит от них.

Паллисий, опередив Сарта, проверещал:

— Но если он согласится стать вором, он должен будет поклясться в верности нашему делу по всем правилам!

— Я согласен стать вам товарищем, — произнес Сарт. — Но о какой клятве ты говоришь?

— О клятве на верность нам и нашему воровскому ремеслу, — усмехнулся Паллисий, и Сарт помрачнел: усмешка эта не сулила ему ничего хорошего. Паллисий продолжал: — Мы должны быть уверены, что ты не выдашь нас, если тебя однажды схватят стражники префекта. Поклявшись, ты дашь нам уверенность в этом, потому что в случае чего клятва зажмет тебе язык не хуже тисков палача. Такова, приятель, сила клятвы, когда клянутся в храме Таната. И еще ты должен будешь принести Танату кровавую жертву. Как все мы когда-то…

На тонких губах Паллисия заиграла мечтательная улыбка. Лицо его показалось Сарту лицом безумца. «Наверное, этим погрязшим в суеверии невеждам надо, чтобы я, клянясь им в верности, зарезал на алтаре бога Смерти какого-нибудь голубя, ягненка, а то и целого быка, — подумал Сарт. — И они рассчитывают, что мое активное участие в жертвоприношении сделает меня таким же суеверным безумием, как и они. Вот безумцы!»

Не подавая виду, Сарт развеселился. Эти глупцы уверены, что клятва, да еще и вырванная насильно, будет для него чего-то значить, потому что она будет принесена у алтаря Таната и при ее принесении руки его будут измазаны жертвенной кровью. Ну, крови он не боялся, а суеверием его не заразить.

И еще Сарту было непонятно, что это за храм Таната, которым его пугали. Сарт считал, что неплохо знал Рим, но о таком храме он и не слыхивал. Правда, это не означало, что в Риме храма Таната не было и что ему морочат голову: слишком много было в Риме храмов, слишком много культов, и все новые храмы возводились, так что за всем невозможно было уследить. Не только люди, но и боги со всего света стекались в Рим, а государственная власть хотя и отдавала предпочтение нескольким старинным римским богам, все же не мешала отправлению культов и других божеств.

— Я потов поклясться хоть Юпитеру, хоть Весте, хоть вашему Танату, — сказал Сарт.

— Тогда пойдем! — подытожил Гелерий. — Гиппатий, освободи его!

Старый вор подскочил к Сарту с молотком и пробойником, и после непродолжительных усилий Сарт был свободен.

Гелерий махнул рукой, приглашая за собой, и Сарт вместе с двумя ворами — Паллисием и Гиппатием — вышел вслед за главарем из темницы.

Оказалось, под землей находилось не только то помещение, в котором держали его: темница Сарта сообщалась с комнатой, размерами своими много большей. В центре комнаты стоял длинный стол, за которым на лавках располагалось не менее тридцати человек — и в плащах, и в туниках, и в греческих хитонах. Не было тут только тог. На столе вперемежку стояли кувшины и глиняные чашки с закуской. Собравшиеся угощались: одни прихлебывали из кружек, другие лазили по мискам. Из угла от большого камина шло тепло, мешаясь с запахом жаркого: над огнем на вертеле висело полтуши барана. Вверх, к люку на потолке, вела переносная деревянная лестница. И еще Сарт заметил множество дверей — из этой комнаты можно было попасть не только в его темницу…

Появление Сарта было встречено разбойниками весьма любезно.

— Вина вору! Вина вору! — загудело со всех сторон. — Вина вору!

Сидевшие на ближайшей к египтянину скамье раздвинулись, освобождая место для него и для Гелерия с Паллисием.

— У нас тут не подносят и не обносят, — негромко сказал Гелерий Сарту. — У нас тут просто: что ухватишь, то и проглотишь… Ну садись!

Гелерий подтолкнул Сарта к скамье. Сарт сел. Паллисий и Гелерий опустились рядом с ним. Не нашлось места за столом только старому Гиппатию, но на место он, видно, и не рассчитывал: не останавливаясь у стола, Гиппатий прошел к камину и стал крутить вертел.

Сарт осушил большую кружку, которую ему подали (ее вполне можно было бы назвать и маленьким широкогорлым кувшином), после чего его перестали замечать: иные увлеклись поглощением пищи, а иные продолжили прерванный появлением Сарта разговор.

Через некоторое время, когда застольные речи многих сотрапезников можно было бы смело назвать бормотанием, Сарту показалось, что заговорили о нем. Сарт насторожился.

— А я говорю — он даст клятву Танату, — уверял рябой одноухий разбойник Паллисия. — Иначе и быть не может, ведь все мы прошли через это.

— А я говорю — не даст, — мотал головой Паллисий. — Что-то мне в нем не нравится, что-то не нравится… Что-то не хватает в нем нашего, воровского…

— Ты еще не видел его в деле, а уже скалишься на него, — сказал рябой (он же — одноухий). — Я слышал, он хорошо работает кинжалом…

— Ну так и что ж с того? А вот клясться он не станет, не станет!

— А когда он должен клясться? — спросил Паллисия здоровяк со здоровенным синяком на скуле, сидевший напротив него.

— Этой ночью, что ли…

— А мы еще не выпили за это… — осуждающе покачал головой здоровяк.

Здоровяк захлюпал из кружки, а Паллисий, повернувшись к соседу слева, начал говорить что-то грязное о женщинах — Сарт перестал прислушиваться. Из разговора рябого с Паллисием он понял, что клятва, которую он обещался произнести, будет не такой уж и простой, как он предполагал. Но в чем заключалась ее сложность, было не ясно… Сарт не любил бояться — стараясь не думать о предстоящем, он принялся есть, прихлебывая из своей кувшинообразной кружки. Как следует подкрепиться в любом случае не мешало, что бы там не ждало его впереди.

За столом уже многие начали покачиваться и сопеть, сморенные обильной едой и вином, а двое даже сползли со скамьи на пол и обмочились там, когда Сарт разобрал сквозь то затухающий, то вновь усиливающийся гомон голос Гелерия:

— Этой ночью мы неплохо поработали, — говорил главарь. — Четыреста золотых денариев — совсем не дурно… А что, Тразил, от Вириата все еще нет вестей? Пора бы ему вернуться…

Услышав редкое в Риме имя, Сарт тряхнул головой, отгоняя сон, навеянный на него вином. Он знал одного Вириата…

— А кто этот Вириат? — спросил Сарт. — У меня был друг с таким именем — гладиатор Вириат.

— Точно, он гладиатор, — удивленно сказал Гелерий. — Вернее, бывший… Он бежал из гладиаторской школы и пристал к нам, а тот, кто с нами, уже не раб, не плебей, не гладиатор, но вор… Так ты, что, знаешь его?

Перед тем, как поступить на службу в канцелярию Каллиста, я был гладиатором в школе Мамерка Семпрания, но это давняя история, — проговорил Сарт.

— А я-то думаю, где же это бывший раб научился так ловко обращаться с оружием? — удовлетворенно протянул Гелерий: вероятно, это его и в самом деле занимало. — Ты там, в порту, слишком хорошо сражался для бывшего раба… Теперь мне ясно, в чем дело! Так ты говоришь, он друг тебе?

— Друг, — кивнул Сарт. — Мы не раз выручали друг друга на арене, сражаясь один на один: от нас требовали смертельных ударов, а мы обменивались царапинами, вопя при этом что есть мочи. И Фортуна миловала нас: когда один из нас, по уговору, падал, другому не приказывали добить упавшего — так хорошо мы скакали и рычали.

— Так выпьем же за вашу дружбу! — с подъемом бормотнул Тразил, пуская слюни: внятного восклицания у него не получилось, он был слишком пьян. — Так выпьем же за Дружбу — эту добрую богиню, которой все подвластно, которая все может…

— Твоя богиня может не больше, чем богиня Ночных Горшков, — хохотнул Паллисий.

— Так ты что, против дружбы? — привстал Тразил, побагровев.

— Хватит! — стукнул по столу Гелерий. — Ты, Тразил, сядь. А ты, Паллисий, помалкивай и помни: если ты опять попытаешься затеять с кем-нибудь ссору, я не стану покрывать тебя — пусть тебе как следует намнут бока.

Паллисий кисло усмехнулся.

Трапеза продолжалась еще долго: до тех пор, пока большинство из сидевших за столом воров не переместилось на покрытый соломой пол и не захрапело, наполняя помещение перегаром и пуская лужи. Остальные клевали носом. Сарт хорошо отоспался в темнице, поэтому сон толком не брал его: облокотившись на стол, он дремал, полуприкрыв глаза. Вдруг кто-то тронул его за плечо. Сарт вздрогнул и оглянулся.

— Пошли. Пора, — сказал Гелерий, кивком головы показывая на лестницу. Вино, казалось, не действовало на него — кроме запаха, ничто не выдавало в нем участника столь продолжительного застолья.

Сарт не без труда поднялся по лестнице наверх — и оказался в небольшой комнате с низким потолком. Гелерий и Паллисий проскрипели по лестнице вслед за ним. В углу этой комнаты за пустым столом сидели четверо — и эти четверо не спали. И, похоже, они даже были трезвы. «Наверное, караулят», — подумал Сарт.

— Скавр! Аврелий! — бросил Гелерий. Два караульщика поднялись. — А теперь давай завяжем тебе глаза, — сказал Паллисий и легонько тронул Сарта…

* * *
Около часа Сарта водили с завязанными глазами: Паллисий и Скавр шли по бокам от него, крепко держа его за плечи, а Гелерий и Аврелий сзади. Конвоиры полушепотом переговаривались, поэтому их расположение было известно Сарту. После часа брожения Сарта остановили, и он услышал стук: пять ударов с коротким интервалом между ними, и три — с удлиненным. Скрипнула дверь, его подтолкнули вперед. Сарт неуверенно сделал несколько шагов, и дверь скрипнула опять — на этот раз за его спиной. Лай собак, хорошо слышный, пока его вели, стих. «Значит, я внутри какого-то дома», — решил Сарт. Чей-то сильный голос сказал:

— Вы привели того, кто хочет дать нерушимую клятву — клятву богу Смерти?

— Да, — ответил Гелерий. — Вот тебе на храм, жрец!

Сарт услышал характерный звон, который ни с чем нельзя было спутать: то бились друг о друга монеты. Сначала звякание монет сливалось в единый гул, а затем, после некоторого перерыва, они стали звякать по одной: то жрец принялся пересчитывать переданную ему лепту.

Когда шелест монет прекратился, жрец сказал сурово:

— Пойдем! — И Сарт услышал удаляющиеся шаги.

Сарта опять потащили — вероятно, за жрецом. И еще Сарт обратил внимание на то, что жрец ничего не сказал о полученной им сумме: значит, цена услуг жреца была Гелерию известна.

Сарта вели и вели быстро, так и не сняв с него повязку. Он спотыкался. Путь, навязанный ему, оказался извилистым: поворот сменялся поворотом. Сарт сперва начал считать поворот, стараясь на всякий случай запомнить дорогу, но их было так много, как будто его вели по какому-то лабиринту, не уступающему лабиринту легендарною царя Миноса. А может, его просто водили по кругу? Как бы то ни было, Сарт оставил затею со счетом.

Побродив по коридорам, разбойники ввели Сарта в обширное помещение — об этом египтянину сказало эхо, которое стало отзываться на звук шагов. Здесь поводыри остановились, и Сарту развязали глаза.

Сарт стоял посреди святилища. В центре на мраморном пьедестале возвышалась фигура Таната, выполненная в рост человека. Бог Смерти, сделанный, вероятно, из глины, был одет в гиматий и окрашен скульптором в темно-синий цвет с головы до пят, включая крылья (этот бог, как было принято, был вылеплен крылатым). Слегка наклонившись над жертвенником, глиняный Танат протягивал к жертвеннику руки с хищно напряженными пальцами. Так неизвестный ваятель хотел показать зловещую алчность бога смерти: чтобы существовать, требовалась жизнь. И еще в святилище Таната было очень холодно: несколько светильников, висевших под самым потолком, не могли обогреть просторное помещение, иных же источников тепла не было видно.

Прямо перед Сартом стоял высокий человек с золотым обручем на голове, одетый в черную мантию. Это был жрец. Жрец сказал:

— Сейчас ты дашь клятву великому богу. Бойся нарушить ее, ибо Танат повелевает самым страшным, что суждено человеку, — смертью, и если ты хотя бы под пытками нарушишь клятву, данную ему, он принесет смерть тебе куда более ужасную, чем смерть от пыток!

Голос жреца гулко разносился под сводами, гулко и весомо. Хотя Сарт и насмехался над уловками жрецов, которыми они старались вызвать у легковеров религиозный трепет, его вдруг пронзила незнакомая ему доселе суеверная дрожь.

Сарт посмотрел на своих спутников, стоявших позади и немного сбоку от него. Хотя они, вероятно, присутствовали на этой церемонии не первый раз (а Гелерий — наверняка не первый раз), слова жреца произвели и на них немалое впечатление: они показались Сарту если не напуганными, то, по меньшей мере, встревоженно насторожившимися. А может, они только делали вид, что слова жреца затронули их — чтобы заразить Сарта своей взволнованностью?

Воздев торжественно руки, жрец нараспев сказал:

— О ты, чей путь — прервание иных путей! О ты, чья сущность неодолима, ибо она бездонна! О ты, повелевающий всеми, кто живет, ибо все живущие смертны! Услышь меня, своего жреца, великий Танат! Услышь и отзовись!

Огонь, вырывавшийся прямо из пола справа от жертвенника, вдруг ярко вспыхнул — это было еще ничего, возможно, в подполье просто заработали мехами младшие жрецы, подумал Сарт. Его изумило другое: ему показалось, что изваяние Таната приоткрыло рот, обнажив ослепительно белые, нечеловеческие клыки!

Сарт зажмурился и вновь открыл глаза, крашеный Танат стоял в прежней позе своей — слегка наклонившись над жертвенником, и щерился злобно, страшно. Но только что рот бога Смерти был сжат, это Сарт хорошо помнил. А может, не так уж и хорошо?..

— Бог уже слышит меня, — сказал жрец внушительно, глядя прямо в глаза Сарту. — Но он должен услышать и тебя. Тебе же, о живущий, не хватит ни слов, ни голоса, чтобы быть услышанным богом преисподней. Бог услышит тебя, если только ты убьешь. — И, потрясая сжатыми кулаками, жрец воскликнул: — Крови! Дай крови!

В самом темном углу зала возникло движение: из тени выступили два человека в таких же черных мантиях, как и у жреца, но без золота на голове. Они волокли третьего. Прямо к алтарю.

Сарт понял: жертвой должен был стать человек.

Когда слуги Таната приблизились к Сарту достаточно близко, он увидел, что этот человек — женщина, вернее, молоденькая девушка. Ее подтащили к пьедесталу Таната и кинули на алтарь.

— Зови Таната, смертный! — возопил жрец, протягивая Сарту нож.

Сарт похолодел. Убить. Его заставляли убить! И как убить? Не на арене, сражаясь, — не ради жизни, но ради смерти. Но не убить — значит, прогневить бога, чье изваяние, такое близкое, казалось, готово вот-вот ожить…

Египтянина забила дрожь.

— Ну? — Жрец поднял нож на уровень лица египтянина, приказывая глазами.

Сарт взял нож. Подошел к жертвеннику. Занес его над жертвой… И увидел глаза, смотревшие прямо на него, а в них — и боль, и страх, и отчаяние…

Сарта прошиб пот. Раз смерть неизбежна, то стоит ли ее бояться? Сомнение полыхнуло в нем согревающим пламенем — холод, которым обдавало его святилище, отступил.

С криком ярости египтянин метнул нож прямо в статую.

И бог испугался! Он заметил — бог испугался! Танат, правда, не спрыгнул с пьедестала, да и вообще никакого движения не сделал, но Сарт готов был поклясться жизнью, что на лице бога Смерти промелькнул испуг. И хотя лицо Таната тут же приняло прежнее жесткое выражение, страх-то на нем был. Был!

Рука Сарта дрогнула в момент броска — он был слишком взволнован, — и поэтому нож не попал в бога, а пролетел мимо, всего лишь на палец выше лба страшилища.

Некоторое время все молчали, изумленные. Жрец опомнился первым.

— Хватайте же его, хватайте! — крикнул жрец своим помощникам. — Он оскорбил бога, нашего бога! Убейте его!

Помощники жреца кинулись к Сарту — он отпрыгнул к стене и обернулся к ним. Лицо его было ужасно — убить его оказалось совсем не просто… Помощники жреца остановились.

— Постойте, достопочтенные! — раздался голос Гелерия. — Это наш человек, хотя он и повздорил с вашим богом. Я хотел сказать, мой человек… Я сам накажу его — позже. А теперь позвольте нам уйти. Сестерции пусть останутся у тебя, жрец, — надеюсь, они тебя утешат.

Поколебавшись, жрец решил, что на бойцовские качества помощников ему не следует надеяться, и буркнул:

— Отпустите его. — И громче: — Убирайтесь!

Помощники жреца отошли от Сарта. Скавр и Аврелий сразу же подхватили египтянина под руки. Паллисий завязал ему глаза повязкой — той самой, которую он, сняв с глаз его, так и продолжал держать в руках, словно предчувствуя, что она может еще пригодиться.

— Пошли! — бросил Гелерий тоном, не предвещавшим ничего хорошего.

Путь назад показался Сарту гораздо короче того, который он проделал, добираясь до святилища Таната. Может, это объяснялось тем, что назад его тащили, ни мало не заботясь о целостности его ног, а может, тем, что в святилище его вели окружным путем с целью скрыть от него расположение, возвращаясь же назад, к этой уловке не стали прибегать, что обещало Сарту весьма мрачное будущее.

На всем протяжении обратною пути Паллисий хныкал, бормоча Гелерию:

— Почему? Почему ты не дал убить его? Почему? Ему никогда не быть с нами — он не нашей породы…

И хотя Паллисий убивался, словно ребенок, которому не разрешили поиграть, Гелерий удостоил его ответом лишь в конце пути, хмуро буркнув:

— Если его надо будет убить, то убью его я сам. Он — мой, а не жреца, и я не хочу, чтобы при мне тем, что принадлежит мне, распоряжался, кто-либо другой, будь то жрец или еще кто-то.

— Значит, ты убьешь его у нас? — приободрился Паллисий.

Гелерий смолчал.

Сарту развязали глаза в том помещении, где и завязывали перед отбытием к храму. У ног своих он увидел лестницу, уходившую вниз.

— Лезь! — приказал Гелерий.

Спустившись по лестнице, Сарт оказался в пиршественном зале — в том, который он совсем недавно покинул. Почти все бродяги храпели‚ только двое поднялись на скрип, мутными глазами посмотрели на него и принялись зевать. Сарта провели в темницу, с которой он уже успел познакомиться. Гелерий кликнул старого разбойника, и тот, не удивляясь, опять надел на него цепь.

— Пусть остается здесь, пока не вернется Вириат, — сказал Гелерий. — А там посмотрим, что с ним делать.

— Так ты не убьешь его? — разочарованно протянул Паллисий. — Я и не думал, что ты такой трус, Гелерий!

— Глупец! — Гелерий зло посмотрел на Паллисия. — Ты что, не знаешь, как Вириат относится к бывшим гладиаторам? Тем более этот — друг его… Тебе, наверное, захотелось посмотреть, как он будет беситься, узнав что я убил его приятеля? Ты хочешь поссорить нас? Смотри, Паллисий…

Паллисий понял, что хватил лишку.

— Я хотел, как лучше… — виновато протянул он. — Но ты наш атаман, и тебе решать… Пусть живет…

* * *
Потянулось время. И Сарт не мог измерять его: солнечные лучи были не в силах пробить земную толщу, под которой находилась темница, старик же, приносивший Сарту объедки, отмалчивался, когда египтянин начинал выспрашивать его. И объедки эти старый Гиппатий приносил Сарту не по времени, а как вздумается…

Скупясь на еду для узника, Гиппатий не был щедр и на масло, которым заправлялся светильник: проклятый старик зажигал светильник только на короткое время — на столько, сколько, как считал он сам, было необходимо для поглощения пленником приносимой им скудной еды. И, сидя в темноте, Сарт сумел кое-что додумать, а кое-что предположить.

Самое главное, до чего додумался Сарт, — то, что он понял причину, по которой схваченные люди Гелерия, согласно уверениям знатоков, даже раздираемые пыткой, никогда не обмолвились о его убежище. А причина была такая: их держала клятва, данная ими Танату, незыблемость которой, в свою очередь, основывалась на суеверии, взбудораженном жутью кровавого обряда ее принесения. Что касается жрецов Таната, то они, конечно же, действовали тайно: в Риме человеческие жертвоприношения были запрещены. И тем не менее жрецы Таната действовали: видать, мзда, получаемая ими за возможность принести клятву Танату (живому богу, а не его изваянию!)‚ была достаточно велика.

А еще Сарт никак не мог отделаться от мысли, которая и толкнула его руку, пославшую нож в бога, — мысли о фальши происходящего. Было ли то, что представлялось Танатом‚ действительно способным одухотвориться и шевельнуть его земным телом, или же это был просто обман? Тогда он решил, что то был обман, и, кажется, не ошибся: разве стерпел бы настоящий бог такое надругательство над собой — попытку его, бога Смерти, убить. И чем? Обыкновенным ножом!

И еще Сарт вспоминал ту юную особу, которую слуги жреца бросили на алтарь для заклания. И жалость, лишенная ярости и гнева, столь незнакомая ему, трогала сердце его в эти мгновения — или, может, тут было нечто кроме жалости?..

Однажды темницу посетил Гелерий. И не один — за ним двое его подручных, в одном из которых Сарт узнал Скавра‚ втащили человека средних лет, дрожавшего в подбитом мехом плаще. Гелерий проворчал: «Будешь сидеть здесь, пока не заплатишь» и тут же вышел. Очевидно, слова его были обращены к человеку, им приведенному, на Сарта же он не обратил никакого внимания.

Как только тюремщики удалились, незнакомец упал на солому и в отчаянии стал заламывать руки.

— Господин, видно, богат, раз ему предлагают уплатить, — осторожно сказал Сарт.

— О, в недобрый час боги наделили меня богатством… — проговорил незнакомец со стоном. — Я — Гней из рода Квинкциев, купец. Я возвращался из Сирии с караваном, и вот в двух милиариях от Рима на меня напали, отняли все, что у меня было, а потом приволокли сюда, требуя выкуп! Так из чего же я буду платить?

Купец долго еще плакался Сарту, Сарт же обдумывал свое…

— Раз тебе приходится путешествовать, ты, наверное, неплохо владеешь оружием? — наконец прервал египтянин стенания купца.

— Думаю, неплохо, — согласился купец и замолчал, а затем менее плаксивым голосом продолжил: — Шестеро из напавших на меня бандитов подтвердили бы это. Правда, я никого не убил, но отметины от моего кинжала у них останутся надолго.

Сарт опять погрузился в свои мысли. Теперь их было двое, караульщиков наверху — четверо. Один он не рискнул бы напасть на четверых, но вдвоем, используя внезапность…

Однажды старик Гиппатий принес в темницу очередную порцию объедок. Когда Гиппатий входил и дверь темницы из-за этого была какой-то миг приоткрыта, Сарт прислушался — из соседней комнаты не донеслось ни звука. «Значит, все бродяги на деле, — отметил Сарт. — Кроме караульщиков, разумеется».

Свои выводы Сарт оставил при себе. Более того: когда старик зажег светильник, он вообще не подавал никаких признаков жизни. Он лежал, привалившись боком к собранной в кучу соломе, неподвижный и молчаливый.

Гиппатия поведение Сарта смутило: оно отличалось от той неугомонности египтянина, к которой он привык.

— Наверное, утомился, — сказал Гиппатий громко. — Ну что же, отдохни, отдохни…

Гиппатий вышел — хлопнула дверь. Когда он появился опять, порция объедков, предназначенная Сарту, оставалась нетронутой. Гиппатий хмыкнул:

— Ну-ну, меня не обманешь… Вот когда засмердишь‚ тогда поверю, что издох.

Гиппатий вышел, но вскоре опять вернулся. Похоже, он подслушивал за дверью, не появятся ли у Сарта признаки жизни в его отсутствие.

— Эй ты, толкни его! — приказал Гиппатий купцу.

Гней Квинкций, по виду — не менее Гиппатия удивленный поведением Сарта, хотел было подойти к нему, но цепь оказалась слишком короткой.

Гиппатий ругнулся и проворчал:

— Щас посмотрим… — И бросил миску с объедками, нетронутую Сартом, прямо ему в голову.

Сарт не шевельнулся.

Гиппатий опять ругнулся — на этот раз крепче. Он вынес из соседней комнаты кочергу и осторожно приблизился к Сарту, держа ее перед собой. А затем, видя безразличие египтянина к проделанным им действиям, Гиппатий с размаху опустил кочергу на его плечо.

Сарт смолчал. Смолчал как труп или как упрямый хитрец?

Гиппатий размахнулся опять. И опять, подойдя ближе, чтобы больнее ударить…

Распрямившись в прыжке, Сарт опрокинул Гиппатия, прижал его к полу и прошептал:

— Теперь отвечай, старик, если не хочешь, чтобы я выколол тебе глаза твоей кочергой: как выбраться отсюда? Как снять цепь?

Гиппатий от страха потерял дар речи. Египтянину пришлось его как следует встряхнуть, прежде чем он пробормотал, запинаясь:

— Э… господин… я освобожу тебя: дай мне только сходить за молотком и пробойником, чтобы можно было снять цепь, а потом я расскажу, как выбраться… Здесь есть запасной ход…

— Э нет, старая лиса! — возразил Сарт без тени колебания. — Я еще не потерял рассудок. Ишь ты, отпустить тебя за молотком! А разве ты не знаешь другого способа, как избавиться от цепи? Ты стар, Гиппатий, а значит — хитер, раз дожил в лихоимцах до сивой волосни. А раз ты хитер, то ты, конечно же, не раз примеривался к этой цепи: твои взбалмошные дружки запросто могли бы накинуть ее на тебя. Стало быть, ты знаешь способ, как снять ее, не прибегая к молотку с пробойником… Ну?

Гиппатий молчал. Египтянин, чтобы подбодрить старика, провел глубокую царапину через лоб его и до подбородка, едва не задев глаз.

— Ну?

Гиппатий упорствовал.

Сарт занес кочергу прямо над злыми глазами старика.

— Я… я помогу тебе снять цепь, — задрожав дряблым подбородком, пролепетал Гиппатий. — Только… дай мне встать…

«Старик, кажется, оттаял», — подумал Сарт и помог Гиппатию подняться, крепко сжимая его плечо.

— Я должен подойти туда, — сказал Гиппатий слабым голосом, показывая на кольцо в стене, к которому прикреплялась цепь, державшая египтянина за ногу.

Сарт подвел старого разбойника к стене. Обеими руками взявшись за кольцо, старик с натугой провернул его. Раз, другой… Потом дело пошло быстрее: кольцо в руках Гиппатия закрутилось, как крылья мельницы при хорошем ветре, и… отвалилось от стены.

Оказывается, штырь, к которому было припаяно кольцо, вкручивался в стену.

— Ну что же ты? — крикнул египтянин купцу, который с открытым ртом глазел на Гиппатия.

Когда купец отвернул свое кольцо, Сарт направился к выходу, намотав на одну руку цепь, а другой сжимая плечо тюремщика. Не дожидаясь окрика, купец Гней Квинкций побежал за ним. Теперь беглецам надо было снять цепи с ног, воспользовавшись молотком и пробойником, которые, вероятно, находились в соседней комнате.

Стоило Сарту тронуть дверь темницы, как где-то наверху загоготали и затопали. То вернулись разбойники…

И подземелье, которое так жаждал покинуть Сарт, вновь объяло его своей темнотой.

* * *
После водворения едва не бежавших узников в темницу старый Гиппатий у них больше не появлялся: Гелерий, главарь банды, внимательно рассмотрел крепления цепей к стене (о том, что цепи так легко отсоединялись от стены, ни он, ни кто-либо другой из банды, кроме Гиппатия, не знал), после чего Гиппатий исчез. Сарту было невдомек, куда делся Гиппатий — то ли старика убили, то ли изгнали, — да это его и не интересовало.

Опять потянулись ночи. Ночи. Ночи… Купца увели — он как-то сумел раздобыть требуемую сумму. Сарт остался один.

Однажды в темницу заглянул Гелерий. С ним был завидного роста человек, бородатый и густобровый. Увидев в свете факелов этого человека, Сарт, до смерти утомленный темнотою, кинулся к нему:

— Вириат!

Звякнула цепь, которой, уже надежно, был прикован Сарт к стене. Вириат признал египтянина — он шагнул к нему, друзья обнялись.

Отстранившись, Вириат сказал с усмешкой:

— Ты зачем швырнул в Таната нож, дружище Сарт? Убить бога Смерти — надо же, до чего додумался… Ну да ладно. Надо отпустить его, Гелерий!

Последние слова были сказаны Вириатом утвердительно, а не просительно, из чего Сарт заключил, что то дело, из-за которого Вириат так долго отсутствовал, завершилось успешно.

— Отпустить… хм… — Гелерий не ожидал от Вириата иного, однако моментально, безо всяких видимых колебаний, свое согласие он дать не решился, опасаясь уронить себя как главаря — это напоминало бы подчинение. — Отпустить… Это, пожалуй, можно. Только пусть твой приятель поклянется, что выполнит любую нашу просьбу, коли такая когда-либо будет произнесена, раз уж мы однажды сохранили ему жизнь. Таков наш обычай сам знаешь…

— Я выполню любую вашу просьбу, если только этой просьбой не будет просьба кого-либо убить, или ограбить, или обворовать, — твердо сказал Сарт.

— Даже не верится, что этот чистоплюй был когда-то гладиатором, то есть профессиональным убийцей, — хмыкнул Гелерий, а затем велел расковать египтянина.

* * *
Сарт оглянулся: развязавшие его глаза бродяги, быстро удалялись, расплывались в ночной сырости, пожелав ему на прощание не пытаться их преследовать. Этих бродяг Гелерий дал ему в поводыри: они должны были отвести его от разбойничьего логова так, чтобы он не сумел найти дорогу туда, что они и сделали.

Сарт стоял на выложенной мрамором площадке перед большой клумбой, на которой не было цветов, — какие цветы зимой? Вокруг шелестели ветвями деревья. Сарт знал это место — он был в Саду Саллюстия, в одном из крупнейших парков Рима.

Теперь он мог бежать — в Александрию, столицу Египта, как он вначале и намеревался. Но что-то не отпускало его сейчас, как, впрочем, и тогда, когда он после убийства Калигулы торчал на пристани, будто бы пытаясь уехать в Остию…

Вириат спас его — Вириат помнил его, а он забыл. Напрасно Гелерий обозвал его чистоплюем — он забыл, забыл своего друга Марка. Где Марк? Что с ним? Сарт не знал.

Убегая из Рима, Сарт рассчитывал на то, что Марку после убийства Калигулы простят участие в предыдущем неудачном покушении на Калигулу, а имел ли он право рассчитывать на это? На это он мог только надеяться, не больше, но не основываться на этом, совершая побег из Рима и от друга своего, быть может, нуждавшегося в помощи. И нуждающегося в помощи до сих пор.

Сарт вздохнул. Нет, он не может бежать, он не должен бежать из Рима сейчас — это исключено. Сначала он должен убедиться, что у Марка все хорошо, а уж потом можно будет думать о побеге. Предварительно разжившись сестерциями.

Итак, он должен вернуться. Но вернуться куда? Только один путь, ведущий обратно, не означал для него явную смерть, только один путь мог позволить ему избежать убийц, подосланных Каллистом. Это путь — возвращение к Каллисту.

Каллист руками так называемого купца пытался убить его, опасаясь его осведомленности, но если он вернется к Каллисту, желание убить его у Каллиста пропадет. По крайней мере до тех пор, пока он будет ему служить.

Глава седьмая. Служба

Хотя на лице Каллиста не было заметно и тени удивления, в глубине души он был изумлен — перед ним стоял Сарт, человек, который бежал от него и которого он велел убить. Каллист знал, что нагнавший Сарта убийца был найден мертвым в порту, среди груд мешков, так что египтянину удалось оторваться от погони, но вместо того, чтобы продолжить свое бегство, он предпочел вернуться.

Впрочем, вряд ли стоило так уж сильно удивляться возвращению Сарта. Просто египтянин понял, что везде, где бы он не скрывался, жизнь его была бы в опасности — Каллист способен везде его достать. Так что появление Сарта у Каллиста означало лишь, что египтянин смирился с могуществом грека и осознал, что единственно, как он может продлить себе жизнь, — это продолжить службу у Каллиста.

— Вот ты и пришел, — наконец проговорил Каллист удовлетворенно, словно ожидал прихода египтянина, а не известия о его смерти. — И ты… по-прежнему не прочь помогать мне по мелочам?

— Не только по мелочам, господин мой! Я — как ложка в твоей руке: зачерпни со дна и полную вынесешь!

Сарт всем своим видом показывал, что он — сама покорность, и Каллисту пришлось это по душе, ну а на чем основывалась эта покорность — на дружбе или на страхе, — для грека особого значения не имело.

— Тут вот какое дело… — как бы размышляя вслух, начал Каллист. — Я не уверен в Палланте. Мы были союзниками, пока был жив Калигула, но теперь… Сдается мне, Паллант ищет моей смерти — такое у меня предчувствие. Еще бы! Ведь я, заняв место у уха Клавдия, потеснил тем самым его… Надо Палланта обезвредить: выбить у него зубы, чтобы он не смог укусить, то есть надо отдалить его от Клавдия, надо, чтобы Клавдий перестал доверять ему. А средство достижения этого мне видится только одно: надо Клавдия как следует напугать руками Палланта.

— Но разве можно воспользоваться руками Палланта против его воли? — удивился Сарт. — Это же не перчатки, которыми можно вертеть по своему усмотрению, украв их у хозяина.

Каллист — с усмешкой:

— Ты слишком прямолинеен, дружок! Руки, о которых я говорю, не есть руки телесные, до горла недруга можно дотянуться и другими руками — используя связи, полномочия, влияние. Представь: во дворце совершается покушение на императора, но Клавдий остается жив. Кто виноват, что злоумышленнику удалось проникнуть во дворец? Конечно же, начальник дворцовой охраны. На днях я передал Палланту охрану императорского дворца… А если к тому же защитившим императора от кинжала убийцы будет твой покорный слуга, Паллант после этого не надолго останется во дворце!

— Так это я буду тем человеком, который помашет перед императором кинжалом?

— Ты удивительно догадлив, мой дружок…

— Но как я смогу подобраться с кинжалом к императору и улизнуть после поддельного покушения из дворца, если охрана дворца уже не повинуется тебе?

Каллист со значением поднял кверху палец:

— А вот тут сложность, так что слушай внимательно. Переехав на Палатин, Клавдий пристрастился начиная с полудня около часу прогуливаться в одиночестве по саду: он как-то сказал, что в это время он раздумывает над своими «историями». О прогулках императора знает вся дворцовая челядь. В это время никто не смеет появляться в саду, дабы ничто не прервало течение императорских мыслей, хотя сад, как ты знаешь, очень велик — в нем легко разминуться. Исключение сделано лишь для меня, Палланта, ну и, конечно же, Мессалины… Тот, кто проникнет в этот сад, сможет сделать с императором все, что захочет: преторианцев нет в саду, они сторожат лишь входы-выходы. И преторианцы эти с недавних пор подчиняются Палланту… Паллант сам проведет тебя в сад, когда там будет император, и ты сделаешь то, о чем уже догадался: ты должен пару раз махнуть кинжалом перед носом императора, а я (тоже, кстати, пристрастившийся гулять в саду тогда же, когда и император) «спасу» его от тебя!

— Мне не совсем понятны твои слова, любезный мой Каллист: разве Паллант согласится провести меня к императору, чтобы я напал на него?

Каллист засмеялся:

— Ну конечно! Паллант наверняка сейчас думает, как бы сделаться при Клавдии единственным (он жаден до власти и завистлив). Сунься к нему, скажи ему, что возненавидел меня: я-де подослал к тебе убийцу, от кинжала которого ты еле сумел увернуться. Клянусь бородой Юпитера — Паллант наверняка посоветует тебе убить меня, пообещав при этом свою помощь. Паллант знает: на улице и в канцелярии меня охраняют, так что подобраться ко мне убийце совсем не просто. Нет охраны при мне только тогда, когда я гуляю в саду — в то же время, что и Клавдий… Паллант проведет тебя в сад, чтобы ты убил меня, а ты вместо этого напугаешь Клавдия и убежишь, сказав на бегу Палланту, который будет поджидать тебя где-нибудь на выходе из сада, что-де убил меня, как ему того и хотелось. Тогда он выведет тебя из дворца. Как тебе мой план?

«Вот только зачем Палланту отпускать меня из дворца живым: надежнее меня убить», — подумал, нахмурившись, Сарт, а вслух проворчал:

— Ладно, я согласен на это…

— Так отправляйся к Палланту, дружок! — удовлетворенно проговорил Каллист, вставая из-за стола, что означало конец беседы.

* * *
В своем кабинете (некогда — спальне Цезонии) Паллант придавался невеселым размышлениям. Веселиться ему было не с чего: влияние Каллиста на Клавдия все укреплялось, его же…

Палланту вспомнился недавний случай. Два дня назад, закрывшись у Клавдия, они втроем — он, Клавдий и Каллист — обсуждали текущие дела. Главный вопрос был таков: где взять обещанные преторианцам за их поддержку деньги? Каллист не зря передал дела императорской казны Палланту: казна была пуста, и теперь Палланту приходилось мямлить, объясняя нехватку денег предшествующим расточительством Калигулы‚ к которому он не имел никакого отношения, но преторианцев причины не интересовали — им нужны были деньги, а Палланту нечем было платить. Чтобы расплатиться с преторианцами, на руках нужно было иметь сто пятьдесят миллионов сестерциев‚ в казне же было только пятьдесят миллионов… Где взять еще сто? Паллант беспомощно разводил руками, Клавдий уже начинал хмуриться… И тут выступил Каллист. Каллист пообещал достать сто миллионов сестерциев — «занять у друзей», и на следующий день он на самом деле приволок их в казну…

Паллант вспомнил, как истово, брызгая слюной, Клавдий благодарил Каллиста. А деньги эти, вне сомнения, были украдены Каллистом еще во времена Калигулы, — прекрасно понимая это, Паллант не мог ничего доказать, и поэтому ему оставалось только поддакивать императорской хвальбе…

Правда, в тот же день и даже в той же беседе, только несколько позже, Клавдий похвалил и Палланта: за успешную охрану своей персоны во время смены власти, но похвалил с прохладцей — то дело было прошлое, теперь же у Палланта не оказалось денег для выплаты солдатам. И когда Клавдий поблагодарил Палланта, Каллист дружелюбно добавил, что раз уж он так хорошо справляется с охраной, то ему следует заняться охраной всего императорского дворца. И с того дня охрана императорского дворца была вверена ему, Палланту…

— Тебя спрашивает египтянин Сарт, господин, — сказал доверенный раб Палланта, заглянув в его кабинет.

«Что-то новенькое от Каллиста», — подумал Паллант. Он знал Сарта как слугу Каллиста, посредством которого тот поддерживал связь с ним во время подготовки покушения на Калигулу. Паллант махнул рукой: что ж, пусть войдет…

— Я к тебе, господин… И не от Каллиста, а от себя, — напряженно проговорил Сарт, устроившись в кресле напротив Палланта. — Скажу тебе сразу, не лукавя: я более не служу Каллисту, я ненавижу его! После того, как Клавдий сделался императором, я перестал быть нужным ему, и он велел убить меня. И вот я здесь… Я не могу бежать из Рима — лазутчики Каллиста повсюду, мне едва удалось оторваться от погони… Так позволь мне быть твоим слугою, господин! Ты знаешь, я кое-что умею, и это мое умение может тебе пригодиться…

«Умением» Сарт назвал ту ловкость, с которой он проделывал всевозможные хитроумные дела: хитроумность их заключалась в том обмане и в той лживости, с которыми они проводились. Все это Палланту, не без удивления выслушавшему Сарта, было понятно, неясное же заключалось в другом…

— А с чего ты взял, что найдешь у меня приют? — удивился Паллант. — Мы с Каллистом не такие уж плохие приятели, чтобы я спасал от смерти того, чья смерть ему угодна.

Сделав огорченное лицо, Сарт встал и развел руками:

— А я и не знал, что вы стали так близки друг другу… Надеюсь, ты меня не задержишь, господин мой?

Паллант потер лоб. Если то, о чем разглагольствовал египтянин было правдой, значит, Сарт действительно ненавидел своею бывшего патрона, и эту ненависть необходимо было использовать. Но Сарт и в самом деле весьма ловок: а что, если все его слова о том, будто Каллист преследует его, — обман? А что, если Сарт подослан Каллистом, чтобы вредить ему, проникнув в его окружение? Египтянина следует проверить.

— Эй, Эсимид! — позвал Паллант.

Раб выглянул из-за двери.

— Кликни сюда преторианцев.

Раб гортанно крикнул, и у двери раздался топот калиг, предворивший появление гвардейцев.

— Бросьте его в дворцовый эргастул! — Паллант ткнул пальцем в Сарта.

Гвардейцы, привычные к подобным приказам, живо подхватили Сарта под руки и выволокли в коридор.

Паллант задумался. Если Сарт подослан Каллистом, то Каллист, наверное, попытается выручить его, узнав, что он сидит в тюрьме. А может, и нет, может, Каллисту наплевать на Сарта: когда он узнает, что Сарт разоблачен, он о нем тотчас забудет.

Так как же проверить египтянина?

Паллант не успел додумать свою мысль.

— Нарцисс, господин, — доложил Эсимид.

* * *
Вошел Нарцисс, массивный человек лет сорока с грубым красным лицом и слегка прищуренными глазами, словно запорошенными хитростью. Не будь этого прищура, Нарцисс легко сошел бы за какого-нибудь простака земледельца, чье лицо обветрило на пашне. Нарцисс был вольноотпущенником Клавдия и, как и Паллант, приближенным Клавдия, однако его влияние на Клавдия было несоизмеримо меньше влияния Палланта. Он не был посвящен в затвор Каллиста и Палланта, имевший целью возвеличание Клавдия: о том, что Клавдий стал императором, он узнал одним из последних. Нарцисс управлял имениями Клавдия в Мавретании; с докладом о положении дел он приехал в Рим за день до убийства Калигулы, но ни о чем доложить так и не смог: в тот день, когда он должен был предстать перед Клавдием, было совершено убийство Калигулы, и Клавдию уже было не до него, равно как и Палланту. Прошло немало дней, прежде чем Паллант передал ему через слугу, что ждет его.

— Что скажешь, Нарцисс? — скрипуче спросил Паллант.

— Доходы господина составили… — И Нарцисс принялся перечислять, сколько за полгода было продано фиников, пшеницы, ячменя… Паллант вяло кивал: несколько тысяч сестерциев, которые привез с собой Нарцисс, были значимы для Клавдия — сенатора, но не для Клавдия — императора. Когда Нарцисс окончил, Паллант сказал:

— Еще пару недель можешь пожить в Риме — император думает устроить зрелища, на которые тебе, наверное, будет интересно взглянуть. А потом возвращайся в Мавретанию…

— Да, вот еще что, — вспомнил Нарцисс, — госпожа любит всякие безделицы — не позволишь ли ты преподнести ей вот это…

Нарцисс показал Палланту маленького деревянного человечка с зелеными камешками вместо глаз, между ног которою торчала громадная штука едва ли не в половину роста его: такой дрянью у Мессалины была забита большая комната.

— Ладно, я передам трибуну претория, чтобы тебя пропустили в покои Августы завтра, и ты увидишь императрицу, если, конечно, она захочет увидеть тебя, — сказал Паллант, уткнувшись затем в стол.

Нарцисс вышел.

Глава восьмая. Чувственность

Возвратившись в Рим из Остии императрицей, Мессалина обосновалась на Палатине, в императорском дворце, в покоях, которые раньше занимали наложницы Калигулы (все они были отправлены в лупанар). Вместе с ней в императорском дворце поселилась и Ливия, а в комнате, ближайшей к ее спальне — Марк. Только вот спать Мессалине в этой спальне поначалу не пришлось: едва изгнав наложниц предшественника своего мужа из дворца, она, оберегая чрево, отправилась в старый дом Клавдия, где спустя несколько дней и разродилась. Мальчик был назван Германиком. Пока Мессалина мучилась с родами, покои, которые она облюбовала, были вымыты, вычищены и окурены. На второй день после благополучного разрешения от бремени Августа перебралась во дворец, оставив новорожденного на попечении мамок в старом доме Клавдия…

За днем, когда Мессалина явилась во дворец, последовала ночь, и ночью к Мессалине явился Клавдий.

Когда Клавдий, сделав свое дело, уснул, Мессалина выскользнула из супружеской постели, бросила себе на плечи накидку из тончайшего виссона и на цыпочках просеменила в коридор. У двери спальни в глубоком кресле дремала ее верная рабыня, ее наперсница в любовных похождениях, по имени Хригора.

— Посторожи… — шепнула Мессалина Хригоре. Та кивнула понимающе: это означало, что она всю ночь должна будет прислушиваться к храпу Клавдия. Затем Августа скрылась за дверью, ведущей в комнату Марка…

Марк к тому времени уже уснул, но сон его был легок — слабый скрип открываемой двери разбудил его, и он сразу же схватился за меч, лежавший у изголовья. Схватился, и тут же отпустил его, узнав Мессалину.

Августа скинула накидку и с разбегу кинулась на грудь молодому римлянину, жарко задышав:

— О, как долго я тебя ждала! Как долго я ждала…

Марку оставалось или оторвать Мессалину от себя и с силой отбросить ее, или же принять ее — ее, взывающей к земному. Так подумал Марк мимолетно, колеблясь, тело же его уже не повиновалось ему, вся плоть его восстала…

В конце этой ночи на дивной пашне, которую представляло собой тело Мессалины, не осталось ни одною невспаханного участка.

Под утро Мессалина вернулась к своему супругу, а Марк уснул, впервые за последние дни спокойно, не ослепляемый светом правды святой, — той правды, которая не дала ему убить Кривого Тита, из-за чего погибли его товарищи; той правды, которая не дала ему убить знакомого гладиатора и добраться там, на корабле, до Кассия Хереи раньше, чем до него добрались солдаты береговой охраны. Во тьме, конечно, ничего не увидишь, да и с пути сбиться легко, но ведь и яркий свет тоже слепит не хуже тьмы…

* * *
Дни шли за днями. Клавдий ни о чем не догадывался, Мессалина безумствовала, Марк жил, а в маленькой комнатке, что в покоях Августы, все ночи напролет плакала Ливия. Однажды к Мессалине заглянул Паллант — это было как раз после разговора Палланта с Нарциссом.

Пройдя без проволочек несколько караулов преторианцев, у самой двери комнаты Август Паллант остановился: ему преградил путь молодой великан, из которого так и выпирала мужественность.

Паллант потемнел лицом:

— Ты… кто ты такой? Как ты смеешь вставать на пути моем — мне подчиняется вся охрана дворца!

Марк молчал, помня, чему его учили в гвардии: стоящий на страже в подобных случаях должен молча делать свое дело, а не пускаться в пререкания.

— Как ты смеешь молчать, когда с тобой разговариваю я! — взвизгнул Паллант и попытался оттолкнуть Марка, но вместо этого сам был опрокинут на пол.

Привлеченная шумом, в дверях показалась Мессалина:

— Ты, Паллант? Чего это ты забрел сюда?

Паллант поднялся.

— Я хочу поговорить с тобой, Августа, о делах неотложных, государственных, — сказал он сдержанно. И эта сдержанность далась ему не без труда, хотя когда-то в лучшие времена притворство не требовало от него особых усилий.

Мессалина не любила Палланта — они постоянно соперничали во влиянии на Клавдия, — но послушать, что скажет Паллант о «делах государственных», она была не прочь: может, его болтовню можно будет в дальнейшем использовать против него.

Мессалина широко распахнула дверь и весело сказала:

— Коли так, заходи, Марк Антоний Паллант! Только вот посадить мне тебя негде, не на кровать же, убогого!

Все знали, что Паллант, одно время слывший отчаянным самцом, с некоторых пор совсем перестал заглядывать в лупанары. Хригора‚ доверенная рабыня Мессалины‚ объясняла это болезнью, которой будто бы поразила Палланта хранительница домашнего очага Веста, не поощрявшая подобных излишеств. Увидев Палланта, Мессалина вспомнила рассуждения Хригоры (она хорошо помнила подобные рассуждения) и тонко намекнула на них.

Паллант скрипнул зубами — он понял намек. И верно: теперь он был никуда не годен, а ведь еще совсем недавно он надеялся заполучить расположение Мессалины, потеснив Клавдия в ее постели (чтобы с ее помощью укрепить свое влияние на Клавдия). Свое намерение он не смог осуществить: вся его мужская сила вдруг куда-то исчезла, и, казалось, безвозвратно…

Паллант, и без того разгневанный неудачами, был взбешен напоминанием о своей несостоятельности. Готовый вот-вот сорваться на крик, он затворил за собой дверь в комнату Августы и нарочито тихо сказал:

— Здесь посторонние, госпожа…

В самом дальнем углу обширной комнаты с лирой в руке сидела Ливия.

— Не бойся, валяй, — бросила Мессалина, понизив голос. — Она не станет нас подслушивать.

— Я хочу поговорить с тобой о Каллисте, госпожа. Ты знаешь — с каждым днем Клавдий все больше прислушивается к его дурным советам, отвергая мои, что наносит вред империи. Каллист все больше значит для Клавдия, и вот увидишь: наступит время, когда он будет значить больше, чем ты!

— А вот и нет, — отрезала Мессалина. — Тот, кто хочет значить для Клавдия больше, чем я, должен забраться в его постель. Кому-кому, а Каллисту это не удастся: у моего Клавдия нет подобных склонностей!

— Но Каллист может подсунуть Клавдию под бок какую-нибудь липкую рабыню, — произнес Паллант вкрадчиво. — И если ты, госпожа, не имеешь каких-нибудь особенностей, привлекательных для императора, то она вполне заменит тебя по этой части…

Мессалина задумалась. Она знала Каллиста совсем немного, и он так же, как и Паллант, не нравился ей: она любила мужчин сильных, видных, а не хитроумных пауков. Кто знает, может, и в самом деле Каллисту удастся опутать Клавдия своими сетями? Мессалине это ничуть не подходило: она не хотела терять власть, которая для нее была не менее важна, чем любовь.

— Так что же ты хочешь от меня? — спросила Августа сквозь зубы.

— Каллиста мне одному не одолеть, госпожа, — с сожалением произнес Паллант. — Ты должна мне помочь. После соития скажи Клавдию, что Каллист склонял тебя… ну, к этому… И повторяй это каждую ночь. А потом, когда Клавдий к Каллисту несколько охладеет, ты ему как-нибудь под утро скажи, что тебе, мол, приснился сон: Клавдий бежит, а за ним с ножом гонется Каллист. И я скажу, что мне приснилось то же. И тогда…

Мессалина была не прочь устранить Каллиста, но не своими руками: то, что предлагал Паллант, было слишком рискованно. А что, если Каллист, которого она потревожит, сумеет оправдаться и, оправдываясь, погубит ее? Не меньше, чем Каллисту, Мессалина желала смерти и Палланту: лучше всего было бы, если бы они перегрызли друг другу глотки, не вмешивая ее в свою свару. Но Паллант предлагал иное: он хотел ее руками задушить Каллиста, оставаясь до самого последнего момента в тени, а стало быть, и в безопасности.

— А почему бы тебе самому не попытаться одолеть Каллиста? — спросила Мессалина. — Этот сон ты можешь рассказать Клавдию хоть сегодня и сам, добавив при этом, что видел-де Каллиста под окном моей спальни прошедшей ночью. Правда, Клавдий может поинтересоваться, что сам ты делал под окном моей спальни прошедшей ночью. Тут надо подумать, что ответить. Раньше ты мог бы сказать, что поджидал, пока из окна, прямо к тебе в объятия, кинется моя рабыня, но теперь… Боюсь, все знают о твоем крепком сне по ночам.

Паллант понял, что от Мессалины он ничего не добьется, если на нее как следует не нажмет. Повысив полос с полушепота до обычной речи, он сказал:

— Я подумаю над твоими словами, госпожа, а ты подумай над моими. До вечера еще далеко — есть еще время подумать… А как бы я хотел, чтобы за этим вечером последовала приятная ночь для тебя, госпожа!

«О чем это он болтает? — подумала Мессалина. — Похоже не то на предостережение, не то на угрозу…» Вслух Августа сказала:

— О своих приятностях позабочусь я сама. Что же касается тебя, то ты так же неспособен мне в этом помочь, как тряпкой невозможно отбиться от дубины… Прощай!

Паллант вздрогнул и, согнувшись, вышел из комнаты Августы. Когда он проходил мимо Марка, ему показалось, что Марк усмехается… Это было уже слишком — сжав кулаки, Паллант кинулся прочь.

А через час к Августе явился преторианский трибун, чья когорта несла охрану императорского дворца в этот день, и с ним — с десяток преторианцев.

— Не сердись, госпожа: император приказал мне доставить всех твоих рабов в дворцовый эргастул.

Мессалина, в полудреме слушавшая, как перебирает струны Ливия, встрепенулась:

— Моих рабов — в дворцовый эргастул? Да как ты смеешь распоряжаться здесь, в моих покоях?!

— Такова воля принцепса, госпожа, — твердо сказал трибун и бросил преторианцам: — Исполняйте!

Преторианцы рассыпались по комнатам. Не прошло и четверти часа, как обыск был окончен: их добычей стал только Марк, в остальном же прислуживали Августе лица женского пола.

Марк знал, что преторианцы, среди которых не было ни одного знакомого ему, выполняют волю принцепса, и он, не пытаясь сопротивляться, передал преторианскому трибуну свой меч. Мессалина, все это время мерившая комнату тяжелыми шагами, остановилась и спросила у трибуна:

— Не знаешь ли ты, с чего это в голову Клавдию пришла такая нелепая мысль: запереть моих рабов, вернее, единственного моего раба в эргастуле? Зачем он понадобился ему?

Преторианец помолчал, вероятно, обдумывая, не нарушит ли он присягу, поделившись с Мессалиной собственными соображениями, а потом сказал:

— Я знаю немного, госпожа… Этот приказ Клавдий дал мне в присутствии Палланта, А когда я отходил, я расслышал, как Паллант сказал, что, мол, давно надо было всех твоих рабов кастрировать, чтобы никто не подвергал сомнению твою нравственность…

Преторианец немного помедлил, ожидая, не скажет ли императрица что-нибудь (он совсем не хотел ссориться с ней), но Мессалина молчала — у нее перехватило дыхание. Тут, слабо охнув‚ на спинку своего кресла упала Ливия, лишившись чувств.

— Пошли! — махнул рукой преторианский трибун гвардейцам…

Прийдя в себя, Мессалина первым делом тряхнула Ливию:

— Чего сомлела, дурочка? А ну, помоги мне одеться! И Хригора куда-то запропастилась…

Ливия открыла глаза, собравшись с силами, встала и кое-как принялась помогать Мессалине одеваться.

Обычно Мессалина разгуливала по дворцу в легкой тунике, набросив на плечи накидку, — в тунике она красовалась и перед преторианцами, — но тут она решила приодеться. С помощью Ливии Мессалина стала облачаться в столу — верхнюю одежду римских матрон, придававшую величественный вид, чтобы предстать перед Клавдием образцом добродетели.

Мессалина решила использовать все свое влияние на Клавдия, чтобы вернуть себе Марка — целиком…

Надев столу, Мессалина шагнула к двери и остановилась.

Раньше она, не раздумывая, кинулась бы к мужу, чтобы отобрать у него любимого раба, — и отобрала бы, но теперь… Теперь Клавдий был не просто римским сенатором, римским гражданином-подданным, но императором. Нет, он не стал тверже, сделавшись императором: он был по-прежнему безвольным, но теперь воля его советчиков, вкладываемая в его безволие, приобретала неодолимую силу. Если раньше в отдельных случаях воля Палланта оказывала на Клавдия более сильное действие, чем ее воля, то ее разговор с Клавдием, бывало, заканчивался рукоприкладством: она принималась швырять в Клавдия все, что попадалось под руку, вплоть до ночного горшка, и отлучала Клавдия от постели на несколько дней, после чего он обычно сдавался. Но теперь про подобные методы воздействия нечего было и думать, потому что Паллант, в сущности, был прав: то, что она давала Клавдию, он мог получить теперь от кого угодно…

Хорошо бы выручить Марка, не вмешивая в это дело Клавдия. Но как?

В дверь осторожно постучали.

— Кто там еще? — хрипло спросила Мессалина и потянулась к кувшину с вином, стоявшему на одноногом столике у кровати, чтобы запустить им в стучавшего, кто бы он ни был: слащавый ли сенатор, всадник или нагулявшаяся Хригора.

Дверь приоткрылась, в комнату вошел Нарцисс. Рука Мессалины дернулась от кувшина.

Мессалина, конечно же, хорошо знала вольноотпущенника своего мужа, управлявшего имениями Клавдия в Мавретании. Всякий раз, бывая в доме своего патрона, Нарцисс приносил Мессалине в дар какую-нибудь безделицу, чаще — маленькую скульптурку, изображавшую эротическую сцену. Мессалине казалось, что таким образом он добивается ее благосклонности…

Вот и сейчас: едва войдя, Нарцисс протянул ей черного человечка с зелеными глазами и огромным фаллосом.

— Это тебе, госпожа, для пополнения твоей коллекции…

Мессалина пристально посмотрела на Нарцисса, стараясь проникнуть в его душу. С виду тяжеловат, но, кажется, совсем не прост… Нарцисс, конечно же, оказывал ей знаки внимания не ради ее тела — всяких тел полно в лупанарах, только знай плати, — дело тут в другом: Нарцисс, наверное, хочет приобрести влияние на нее через любовь, чтобы тем самым иметь возможность влиять на Клавдия… А что, если ему раскрыться — рассказать ему все, что случилось только что? Одна она не сможет помочь Марку, это ясно…

— Хочешь ли ты власти, Нарцисс? — негромко спросила Мессалина, вцепившись в глаза вольноотпущенника пронзительным взглядом. — Мне нужна сейчас помощь мужчины — можешь ли ты помочь мне?

Нарцисс побледнел. Мессалина спрашивала его, хочет ли он власти, — что, что это значит? Означало ли это, что Мессалина обещала помочь ему занять видное место при дворе императора в обмен на его помощь? Наверное, именно так и было. А за это она хочет, чтобы он сделал что-то для нее. Что ж!

Он давно дожидался такого момента — когда у Мессалины появится надобность в его услугах. Правда, он надеялся на то, что услуги эти будут интимного характера, то есть что Мессалина когда-нибудь попросит его разделить с нею постель. В постели он бы показал свое неоспоримое превосходство над предшественниками, к чему он определенным образом готовился, и тогда… Но тут было что-то иное. Голос Мессалины не был похож на стоны животных, раздираемых течкой, — значит, Мессалине он нужен был не для постели. Но, как бы то ни было, он нужен ей, и это самое главное.

— Я готов сделать все, что ты прикажешь, госпожа, — слегка поклонился Нарцисс.

— Так слушай…

Мессалина рассказала Нарциссу‚ как разворачивались события: появление Палланта и разговор с ним, появление преторианцев и пленение Марка, и о том, что, по всей видимости, Марка ожидало. Когда она закончила, Нарцисс спросил:

— Так значит, Паллант сказал, что ты можешь раздумывать над его предложением до вечера?

— Да.

— Вероятно, до вечера он не тронет твоего Марка. У нас еще есть время, хотя его и немного. И прежде всего надо хорошенько все обдумать.

Кусая ноготь, Нарцисс принялся расхаживать по комнате. Мессалина тоскливо смотрела на него. Наконец он остановился.

— Ну что? — хрипло выдохнула Мессалина.

— Вдвоем мы ничего не сделаем — нужен третий. Эта твоя рабыня Хригора — где она?

— Наверное, ухряпала в лупанар, — плюнула на мраморный пол Мессалина. — Ей мало, что ее каждую ночь покрывают бесплатно, — она отдается еще и за деньги…

— А я… я не смогу ли вам помочь?

Это была Ливия. Если в разговоре с Паллантом Мессалина, помня о ней, старалась говорить полушепотом, то в разговоре с Нарциссом о ней как-то позабыла, да и Нарцисс, казалось, не заметил Ливии.

— Это, вроде, твоя воспитанница? — спросил Нарцисс, припоминая. Кажется, эту девицу он уже видел в доме Клавдиев, и ему что-то говорили о ней…

— Точно, воспитанница. Может, она тебе подойдет?

— Подойдет, если не труслива.

Нарцисс закатил рукав своей туники, подошел к столу, взял со стола нож и легким движением скользнул лезвием по руке.

В кубок, стоявший на столе, закапала кровь.

Глава девятая. В эргастуле

В эргасгул преторианцы втащили Марка силком, слегка коля его мечами для острастки, — он то и дело порывался бежать. Полусонный тюремщик, ворча что-то себе под нос, замкнул за ним дверцу камеры, в которую ею втолкнули преторианцы, и вместе с преторианцами зашлепал к выходу (там у него была маленькая каморка) — наверно досыпать. Марк остался один. О нет, не один — в углу кто-то завозился. В полутьме трудно было разобрать, кто…

Марк постарался взять себя в руки. Его собираются кастрировать — это, конечно, веская причина, чтобы бесноваться, но ведь мир состоит не только из любви, вернее, не только из похоти. Марк застонал. Разумные доводы не шли на ум… Да и к чему искать успокоение в смирении? Воину битва дает душевный покой! Надо попытаться как-то выбраться отсюда…

Для начала Марк решил выяснить, кто там ворочается в углу. Он прошел в угол, наклонился над человеком, полулежавшем на ворохе соломы, вгляделся в него… Освещение было плохим: под самым потолком камеры находилось маленькое окошко, через которое свет с трудом проникал в эргастул. Марк наклонился еще ниже, не веря собственным глазам… Так и есть — то был Сарт!

— Сарт!

— Марк?!

Сарт видел, как к нему в камеру впихнули какого-то человека, но не придал этому особого значения. «Наверное, какой-нибудь заворовавшийся раб», — подумал он. Как только тюремщик и преторианцы удалились, Сарт, прикрыв глаза, продолжил свои размышления — он раздумывал, как вернее доказать Палланту то, что он-де убежал от Каллиста, что он не лазутчик Каллиста. Вернул его к действительности голос Марка…

Друзья обнялись.

— Я не видел тебя целую вечность, — сказал Марк, отстранясь. — Как ты угодил сюда?

Сарт не хотел опять вмешивать Марка в свои дела:

— Можешь обо мне не беспокоиться — мне помощь не нужна, — шепнул он многозначительно. — Ну а ты? Ты-то как попал сюда? А я думал, что ты опять в гвардии…

— В гвардии мне больше не служить, — безразлично произнес Марк. — А попал сюда я так… — И Марк коротко рассказал египтянину свою историю, закончив словами: — Я когда-то говорил тебе о достоинстве, с которым надо принимать неизбежность, в том числе и смерть, но как с достоинством принять лишение мужественности? И дело тут не в лишении удовольствия: я не хочу быть похожим на жирного сонливого каплуна, в которого обычно превращается евнух. Это — потеря себя, это страшнее смерти…

— Давай сначала попытаемся что-нибудь сделать, а уж потом будем рассуждать о достоинстве, — сказал Сарт. — Тебе нужно бежать отсюда…

— А тебе?

— А мне — нет, — шепнул Сарт и крепко сжал руку Марка у запястья — Марк понял, что в судьбу египтянина ему не следует вмешиваться. — А для того, чтобы бежать, нужно раздобыть ключи от решетки и от входной двери, — продолжил Сарт. — Эти ключи, я знаю, у тюремщика. Надо их у него каким-то образом выманить…

* * *
Сквозь сонную пелену Кривой Тит услышал шум. Вроде, шумели в камере. «Что там ещё…» — недовольно проворчал Кривой Тит, поднимаясь с лежанки…

Когда он притащил головы преторианских трибунов Кассия Хереи и Корнелия Сабина Каллисту, Каллист и в самом деле передал ему сто тысяч сестерциев наградных. Сначала Кривой Тит хотел бросить службу, глядя на такие деньги, но потом передумал: хотя деньгами он стал обладать и немалыми, их все же было недостаточно, чтобы приступить к осуществлению его давнишней мечты — работорговли. Работорговцу нужен корабль, рабы и надсмотрщики, а что же имел Тит? Нужный корабль стоил около ста тысяч сестерциев, рабов следовало накупить для начала тоже тысяч на сто, на слуг (матросов, надсмотрщиков) в первый год ушло бы тоже не менее сотни. Итого необходимо было иметь триста тысяч сестерциев, а у Тита на руках было лишь сто пятьдесят тысяч: сто ему передал Каллист в награду за успешную погоню, а еще пятьдесят он скопил, служа преторианцем. Получается, ему не хватало еще ста пятидесяти тысяч… Тит решил продолжить службу.

Каллист дал ему хорошее место — смотрителя дворцового эргастула. Работы — никакой, жалование же составляло пять тысяч сестерциев в год. Правда, это немного: чтобы накопить сто пятьдесят тысяч сестерциев, ему нужно было бы прослужить на этом месте тридцать лет, однако в этой службе его была одна особенность. Тит договорился с Каллистом, что будет пересказывать греку все сколь-либо важное, что ему удалось бы услышать в эргастуле, и за это Каллист пообещал ему еще десять тысяч сестерциев в год. Всего выходило пятнадцать… Десять лет, которые ушли бы на то, чтобы накопить при таком доходе сто пятьдесят тысяч сестерциев, тоже, конечно, срок не малый, но Тит рассчитывал на то, что ему подвернется-таки какая-нибудь возможность существенно сократить этот срок.

Шум, доносившийся из камеры, усилился. Тит поднялся, пощупал ключи, висевшие у него на поясе (ключи были на месте), и, почесываясь, потащился к решетке, отгораживавшей в полуподвальном помещении эргастула камеру. Не доходя трех шагов до решетки, Тит остановился. Он всегда останавливался здесь, хорошо помня историю одного из своих предшественников, который имел обыкновение подходить к решетке вплотную: однажды этот дуралей был схвачен негодяем, засаженным в камеру, и задушен.

В камере дрались, это ясно было видно. Здоровяк, которого привели последним, молотил кулаками жилистого раба, ростом тоже не из маленьких. Кривого Тита, разумеется, не устраивало побоище — если один из узников будет убит, ему наверняка попадет.

— Остановитесь, балбесы! — крикнул Кривой Тит. — Остановитесь!

Куда там! Возня в камере, казалось, только усилилась. Тит понял — необходимо было предпринять какие-то меры. Покинуть эргастул он не мог — значит, помощи было ждать не от куда, следовало рассчитывать только на свои силы.

Кривой Тит бросился в свою каморку, схватил там длинный дротик с ржавым наконечником, неизвестно когда там появившийся (наверное, кто-то из тюремщиков припас его именно для такого случая), и мигом возвратился обратно. Он собирался дротиком как-то повлиять на чересчур расходившегося молодчика, но оказалось, что дротик, несмотря на свою длину, все же не доставал до дерущихся, если стоять там, где он стоял.

Тит, в нарушение своего обычая, немного придвинулся к решетке. Дротик едва не коснулся здоровяка. Тит придвинулся еще. Так было в самый раз. Ухватив молодчика за тунику, он потянул его прочь от жилистого. Туника порвалась. Тит подхватил ее дротиком опять. Вроде, на этот раз зацепилось лучше. Было видно, как на тупике узника выступила кровь: Тит дротиком царапнул кожу, но это были мелочи.

Вгорячах Тит приблизился к решетке вплотную. Марк рванулся, ухватил Тита за тунику…

Кривому Титу удалось вырваться — в руке Марка остался лишь клочок материи.

Кривой Тит, рывком отскочив от решетки, не удержался на ногах и упал. Поднявшись, он удивленно, с запинкой пробормотал:

— Ты… я узнал тебя — это ты… Так вот куда ты въехал на Мессалине — во дворец! Или нет — в эргастул для рабов, хе-хе… Как же ты, римлянин, оказался в эргастуле для рабов? Что, не угодил бабенке‚ да? Или не угодил Палланту?

Не дожидаясь ответа (а Марк и не собирался отвечать), Кривой Тит развернулся и пошел в свою каморку, рассуждая сам с собой. Он был настолько удивлен этой встречей, что даже забыл выпустить в Марка, едва не схватившего его, заряд ругательств, вертевшихся у него на языке.

Каллисту он доложил, что все преторианцы были убиты, «забыв» упомянуть про то, что один все же остался жив, спасенный Мессалиной. Причем счастливчиком (надо же такому случиться!) оказался не кто иной‚ как давнишний недруг Кривого Тита, человек, жестоко оскорбивший его однажды.

После того случая в кабачке «Золотой денарий» прошло немало времени, новые события загородили его от мысленного взора Кривого Тита, однако не стерли из памяти целиком. Кривой Тит по натуре был слишком мстителен, чтобы страдать забывчивостью. Его обидчик должен быть наказан — это дело чести.

Наказан, то есть убит.

Иначе не получится: ни тумаком, ни щелбаном тут не обойтись. Потому что не только в мести было дело, но и в том, что если Каллист узнает об его обмане — если Каллист узнает, что не все преторианцы были убиты, — ему придется плохо. Ах, как было бы хорошо, если бы этого Орбелия, раз уж он оказался в тюрьме, казнили! От тюрьмы до казни один шаг, но как помочь ему сделать его? Преторианский трибун сказал, почему-то называя Орбелия рабом, что он-де препровожден в эргастул по приказанию Палланта и только Паллант имеет право распоряжаться его судьбой. Конечно, если Паллант распорядится судьбой Орбелия так, как хочется ему, Титу, это прекрасно, а если нет?

Лучше все же не рисковать, не надеяться на Палланта: то ли убьет Паллант Орбелия, то ли нет — неизвестно. Орбелия следует умертвить ему самому… Казалось, чего проще — убить того, кто не может ни укрыться от удара, ни нанести удар. Бери стрелы, лук, или дротик подлинней — и готово… Ан нет: Орбелий должен дожить до прихода Палланта, не может же Тит предоставить Палланту вместо узника труп… Но Паллант может забрать узника с собой — как его тогда убьешь?

Хорошо бы Орбелию нанести такой удар, чтобы умер он от него не сразу, а через несколько дней, и чтобы никто не заподозрил Тита… Свойством убивать не сразу обладают некоторые яды, но никаких ядов при себе у Тита не было. Как же поступить?

От раздумий Тита отвлек сдавленный женский крик. «Наверное, рабы развлекаются», — подумал Тит. Крик раздался ближе… Мгновение спустя в дверь эргастула постучали.

Тит недовольно поднялся. Если это Паллант, то дело плохо — Паллант может забрать Орбелия с собой, а то и освободить. Кто знает, что у него на уме?

Стук оборвался. На Палланта это не было похоже, обычно он тарабанил до тех пор, пока Тит не открывал дверь.

Тит подошел к двери и заглянул в смотровое окошко, проделанное над дверью.

У входа в эргасгул лежала молодая девушка, незнакомая Титу. Туника на груди ее была разорвана и обильно пропитана кровью. Девица, казалось, не дышала… А в руке она сжимала искрящуюся драгоценными каменьями диадему.

Тит опешил. Что бы это могло значить? Возможно, девица воровка, она украла диадему из покоев Августы и пыталась найти укрытие от ранившей ее погони у него, решив посулить ему за спасение часть богатства. А может, она — служанка Августы, по приказанию императрицы она переносила диадему из одного корпуса дворца в другой и была ранена и преследуема какими-нибудь императорскими рабами, решившими рискнуть жизнью ради такого сокровища. А сокровище, даже если ею продать по частям (камни отколупать‚ а золотой обруч, на котором они были укреплены, распилить), наверняка потянуло бы на полмиллиона сестерциев, а то и на миллион… Целиком, конечно, продавать его было нельзя — вещица была слишком уж заметная.

Все это промелькнуло в голове Тита за один лишь миг: в двух шагах от него лежало сокровище, владельцы которого или претендующие на владение которым вот-вот могли появиться, так что медлить было нельзя. Девица вроде мертва (она не шевелилась и, как показалось Титу, не дышала), значит, сокровище — в кусты, а дальше видно будет, что делать. Может, удастся его утаить…

Кривой Тит выхватил из связки нужный ключ и провернул его дважды в замочной скважине. Затем отодвинул засовы, выскочил наружу, стремительно нагнулся и ухватился за диадему…

Чьи-то сильные руки сжали его шею — он не мог хрипеть, а не то что кричать, — и опрокинули его наземь. У горла его заплясал кинжал. Тит понял: стоило ему только сделать вид, что вот-вот крикнет или рванется, как тут же ему перережут горло. Тит перестал дергаться. Не шевельнулся он даже тогда, когда почувствовал, как кто-то рвет с его пояса связку ключей.

— Быстрее! — тихо поторопил мужской голос.

Говорить Тит не мог (страшась кинжала и из-за того, что ему сдавили шею), но видеть Титу не возбранялось. Тит заметил, как девица, которую он посчитал умершей, встала и вместе с фигурой, закутанной в паллу (явно женской фигурой), кинулась прочь от него по направлению к эргастулу. И еще Тит приметил лицо мужчины, так ловко скрутившею его, — мясистое, с мощным подбородком, тупоносое…

Потом Тит потерял сознание.

Глава десятая. Бегство

Оглушив (или убив?) большим камнем Кривого Тита, Нарцисс вбежал в эргастул: его позвала Мессалина, у которой не получалось с замком, висевшим на дверце решетки, отгораживавшей камеру. Общими усилиями замок был снят.

— Быстрее! — приглушенно крикнула Мессалина Марку, стоявшему у дверцы.

Марк оглянулся на Сарта.

— А ты? Тебе разве не нужна свобода?

Сарт покачал головой:

— Не забудьте запереть решетку. Где мне тебя найти?

Марк вопросительно посмотрел на Мессалину, а она торопливо сказала:

— Он будет жить у меня, в старом доме… — И, начиная сердиться (промедление было губительно). дернула Марка за тунику: — Давай живее! Твой приятель хочет остаться здесь — нам некогда ему мешать!

Марк выскочил из камеры, после чего дверца была заперта. Мессалина протянула ему просторную тунику и паллу — накидку, носимую женщинами, в которую можно было закутаться так, что лица не разглядеть. В иные времена Марк ни за что не стал бы с помощью одежды представляться женщиной, но теперь женская палла должна была спасти его мужественность. На свою разорванную тунику Марк поспешно натянул ту, которую дала ему Мессалина‚ а затем с головой накрылся паллой.

Вслед за Нарциссом и Мессалиной Марк выбежал из эргастула. У входа в эргастул валялся Тит и стояла Ливия, одежда которой была окровавлена. В руке Ливия держала сверкающую диадему.

— Что с ней? — воскликнул Марк встревоженно.

— Чтобы выманить твоего караульщика из эргастула, пришлось ей притвориться умирающей, для наглядности обрызгавшись кровью, — ответил Нарцисс. — Но можешь не беспокоиться, ей не делали кровопускание — это моя кровь. Конечно, можно было бы попытаться найти подходящую краску, но времени у нас не было…

Пока Нарцисс объяснялся, Мессалина, не удержавшись, сжала Марка в объятиях.

— Надо спешить, — заторопился Нарцисс, оборвав свои пояснения (он испугался, как бы Мессалина, разгоревшись, не потребовала тут же, не отходя от эргастула, от Марка большего — в любой момент их могли заметить, что было бы крайне нежелательно).

Мессалина решительно отстранила Марка.

— Идем! — глухо сказала она и широко зашагала к одному из выходов — не к тому, через который она вместе с Ливией и Нарциссом проникла во внутренний дворик, где находился эргастул, а к другому, где на страже стояли другие преторианцы, не знавшие, сколько спутников она имела, входя во двор.

Марк, Ливия и Нарцисс старались не отставать. Пройдя с полсотни шагов, Мессалина сказала, притормаживая:

— А все-таки следовало караульщику эргастула перерезать глотку… А, Нарцисс?

— Когда камень ударился об его башку, я явственно услышал хруст, — проговорил Нарцисс. — Хотя, быть может, то хрустнул камень — бывают же такие головы… — Нарцисс сунул кинжал в руку Марка. — Давай! Живо — туда и обратно! Я тяжеловат для бега…

Сжав рукоятку кинжала, Марк со всех ног кинулся к эргастулу в твердом намерении перерезать глотку человеку, погубившему его товарищей-преторианцев.

Быстро преодолев расстояние до эргастула, Марк замер: караульщика у входа в эргастул не было!

«Значит, Кривой Тит жив — он отполз в кусты», — подумал Марк. Молодой римлянин торопливо сделал круг около того места, где он надеялся увидеть труп караульщика. И никого не обнаружил. Заниматься длительными поисками было некогда — махнув рукой на Тита, Марк вернулся к своим спасителям.

— Ну как? — поинтересовалась Мессалина. Августа было открыла рот, чтобы сказать что-то еще, но осеклась: лезвие кинжала, который Марк вернул Нарциссу, блистало чистотой.

— У входа в эргастул его нет, — ответил Марк.

— Бежим! — воскликнул Нарцисс полушепотом. — Нам надо успеть выбраться из дворца до того, как он поднимет тревогу!

Марк, Мессалина, Нарцисс и Ливия побежали к выходу — не из дворца, а из дворика, в котором они находились. Приблизившись к нему, они умерили свою прыть, чтобы не смутить стоявших на страже преторианцев. Равнодушными взорами проводили преторианцы Августу и ее свиту…

Но еще надо было выбраться из дворца. Несколько коридоров Марк и его спутники прошли без задержки — стража, узнавая Мессалину‚ отступала, — и вышли в дворцовый вестибул. Оставалось только пересечь его, сбежать по ступенькам широкой парадной лестницы вниз — и все, свобода… Проходя между колоннами, поддерживавшими свод вестибула, Нарцисс увидел Палланта — появившись из бокового входа, Паллант шагал наперерез беглецам, вроде бы не замечая их за колоннами и шнырявшими туда-сюда дворцовыми служками. Но Паллант мог в любое мгновение их заметить…

«Попытаюсь задержать его», — шепнул Нарцисс Мессалине, кивнув на Палланта. Мессалина все поняла; нахмурившись, она попыталась загородить собою Марка, насколько это было возможно.

Нарцисс кинулся к Палланту, крича:

— Господин! Господин!

Паллант остановился. На лице его мелькнуло недоумение, тут же сменившееся спокойствием, — он узнал Нарцисса.

— Господин, я только что от Августы, — торопливо сказал Нарцисс, отдуваясь. — Августа велела мне найти тебя и передать тебе, что будет ждать тебя сегодня в Нефритовом зале.

Паллант направлялся в эргастул: уже смеркалось‚ а согласия Мессалины выступить с ним единым фронтом против Каллиста все не было, и он решил осуществить свою угрозу, то есть лишить Марка мужественности, которой он сам был лишен (только что нетравматически). Услышав слова Нарцисса, он улыбнулся (Мессалина все же пошла на попятную!) и пробормотал:

— Надо узнать, что от меня нужно Августе…

Затем Паллант благодарно кивнул Нарциссу и, развернувшись, пошел в сторону, откуда появился. Нарцисс, немного подождав, заторопился к выходу из дворца. Мессалины, Ливии и Марка не было видно — они уже покинули вестибул.

На ступенях парадной дворцовой лестницы двумя рядами стояли преторианцы — они стояли напротив друг друга, так что все, входящие и выходящие из дворца, проходили по коридору между ними. Вот по этому коридору и пошли Мессалина, Ливня и Марк, а в конце его Августа увидела преторианского трибуна — того самого, который осмелился увести из ее покоев Марка…

Было ясно, что как только Марк подойдет достаточно близко к преторианскому трибуну, тот узнает его — могучую фигуру Марка и его высокий рост, необычный для женщины, невозможно было скрыть под тонкой паллой, а то, что Марк кутал лицо, только бы усилило подозрительность преторианского трибуна. Мессалину новое препятствие не на шутку разозлило: надо же, пройти столько коридоров и столько караулов только для того, чтобы быть остановленными на ступеньках дворца! Это было возмутительно. Почернев лицом, Мессалина пошла прямо на преторианского трибуна.

Преторианский трибун (а звали его Валерий Непот) при виде разъяренной Августы прикусил язык, едва не пущенный в ход: в закутанной фигуре он узнал человека, препровожденного им самим совсем недавно в эргастул, и хотел уже отдать приказ преторианцам… Какой? Он не успел подумать. Лицо Августы предостерегало от поспешных действий — Валерий Непот вдруг решил, что, уличив беглеца, он наживет себе смертельного врага в лице императрицы, но не приобретет надежного друга в лице Палланта.

Трибун посторонился, пропуская Мессалину и ее свиту, и Августа гордо прошла мимо него, не удостоив его даже благодарного взгляда.

У основания парадной лестницы императорского дворца рядом с разнообразными носилками стояли во множестве рабы, дожидавшиеся своих хозяев. Мессалина, Нарцисс и Марк проскользнули меж этих рабов с носилками и смешались с толпой, из которой они вынырнули в переулке, отходившем от дворцовой площади. Здесь их нагнал Нарцисс.

Я сказал Палланту, что ты, госпожа, будешь ждать его в Нефритовом зале, — сообщил Нарцисс.

— Но в нефритовом зале меня не будет! — удивилась Мессалина. — Так ведь?

— Конечно, госпожа! Я сказал ему это только для того, чтобы отвлечь его от созерцания вестибула, — иначе он мог бы заметить вас… А сейчас давай решим, где нам раба твоего спрятать. По-моему, надежнее всего в моем доме: думаю, никто не узнает, что я помогал тебе, и у меня его не будут искать.

Мессалина задумалась. Она, собственно говоря, спасала не Марка, а возможность удовлетворять собственную похоть, так что предложение Палланта ей мало подходило: ей было проще посещать Марка в своем старом доме, чем в доме Нарцисса, собираясь куда ей пришлось бы всякий раз выдумывать предлог. Если краюха хлеба спасена от чужих откусываний, то это еще не значит, что, мучаясь голодом, ее надо прятать в чулан, где она бы со временем зачерствела. Мессалина нахмурилась.

— Ну уж нет! Марк будет жить у меня — так лучше… Кстати, он не раб, а свободнорожденный римлянин — он только вынужден пока скрываться… Когда-нибудь я расскажу тебе все подробнее.

— Да будет так, божественная! — Нарцисс поклонился. — И еще: мы должны решить, что делать с твоей воспитанницей, с Ливией. Тюремщику из эргастула удалось выжить, и он, конечно же, хорошо запомнил ее: в своем докладе Палланту он наверняка ее опишет, и Паллант сразу же догадается, кто спас твоего Марка. Паллант может допросить ее (получив на это разрешение императора) и выйти на меня, что мне не хотелось бы. Кроме того, Паллант может возненавидеть это юное создание и, быть может, попытается ей отомстить, что тоже нехорошо…

— Не пойму, к чему ты клонишь, Нарцисс, — проговорила Мессалина.

— Я хочу сказать этим, что Ливию тоже надо бы удалить из дворца.

— Ладно. Ее я тоже возьму в свой старый дом. Что еще? — Мессалине стала надоедать демонстрация Нарциссом своей предусмотрительности.

— И еще, госпожа, я хотел бы попросить тебя назначить время и место, где бы мы могли встретиться в следующий раз — ведь ты, конечно же, не хочешь, чтобы Паллант, оставаясь у власти, и далее так пренебрежительно относился к тебе…

— Жди мою рабыню Хригору — она все скажет, — ответила Мессалина. — Прощай!

Нарцисс поклонился, поклонился еще раз и отошел.

Глава одиннадцатая. Секрет любви

Паллант до самой ночи ждал Мессалину в Нефритовом зале. Августа так и не появилась в указанном ей самою месте, что его чрезвычайно разозлило. Это означало, что Мессалина, поколебавшись, все же не пошла на сотрудничество с ним, несмотря на реальную угрозу потерять тем самым своего любовника.

Когда на небе загорелись звезды, возвещая своим появлением о том, что Мессалину далее бессмысленно ждать, Паллант со всей силы топнул ногою о нефритовый пол, сладострастно воображая, что бьет о пупок Мессалины, и отправился в эргастул, чтобы выполнить свою угрозу насчет Марка. А чтобы при выполнении этой угрозы у него не возникло особых трудностей, он прихватил с собой десяток преторианцев.

Дверь в эргасгул оказалась приоткрытой. Паллант похолодел, предчувствуя непоправимое. Рванув дверь на себя, он хрипло крикнул преторианцам: «Свету мне, болваны!» Два солдата, у которых были факелы, протиснулись вперед, и в неровном факельном свете Паллант увидел у ног своих тюремщика, валявшегося, раскинув руки, у самой двери.

Паллант выхватил у одного из солдат факел, перепрыгнул через кривого Тита и вместе с факелом кинулся вглубь эргастула, к камере. Дверь в камеру была заперта, но любовник Мессалины, ради которого он и явился на ночь глядя в эргастул, исчез! Правда, другой пленник был на месте.

Паллант вернулся назад, к входной двери в эргастул, и пнул тюремщика ногой. Кривой Тит застонал. «Поднимите его!» — приказал Паллант преторианцам и показал на скамью, находившуюся в каморке тюремщика. Преторианцы выполнили приказ: двое из них взяли Кривого Тита под Руки и кое-как посадили на скамью, привалив к стене. Тит заохал.

Паллант не хотел, чтобы преторианцам стало известно о том, что произошло в эргастуле, столько же, сколько и ему, поэтому он махнул им рукой, сопровождая свой жест хлестким: «Идите!» Преторианцы повернули к выходу. Когда их шаги уже невозможно было расслышать, Паллант спросил у Кривого Тита, который к тому моменту приоткрыл глаза:

— Как ты смел позволить узнику бежать?

Голос Палланта был зловеще-тих. Кривой Тит жалобно застонал — не столько от боли физической, сколько из страха перед будущим, от жалости к себе, от предчувствия наказания, которое сулил ему этот голос. Да и вообще, телом Тит был значительно здоровее, нежели это можно было предположить, глядя на его понурый вид и слыша его стоны: стонами он стремился показать, что не сообщил о нападении на эргастул сразу же только потому, что не мог… не мог!

— Меня… обманули, господин! Меня подло обманули! — И Кривой Тит рассказал Палланту все, что произошло, с небольшими изменениями действительной картины происшедшего в свою пользу. Так, то, что он открыл дверь, увидев незнакомую девицу (а ему было велено открывать дверь эргастула только Палланту или же преторианскому трибуну, охранявшему дворец в этот день), он объяснил жалостью к ней и желанием спасти ее, поскольку, взглянув на окровавленную тунику, он-де подумал, что за ней гонятся убийцы; а то, что он не сообщил о нападении на эргастул сразу же, как только узник и его лукавые спасители удалились, он объяснил тем, что будто бы потерял сознание и очнулся только тогда, когда Паллант пнул его ногой. На самом же деле Кривой Тит попросту испугался, как бы на его крики (если бы ему вздумалось кричать о нападении на эргастул) к нему не подоспели напавшие на него раньше, чем преторианцы. Из-за этого страха Кривой Тит, едва Марк и его спасители скрылись, ограничился лишь тем, что отполз от того места, где на него Нарцисс опустил камень, в эргастул, из-за чего Марк, вернувшийся с кинжалом к эргастулу, не обнаружил его… В конце своей речи Кривой Тит застонал и полуприкрыл глаза, словно ослабев от усердного пересказа происшедшего.

— Выходит, Мессалина спасла своего раба при помощи Ливии и, похоже, Нарцисса, — протянул Паллант задумчиво. Хотя Кривой Тит не знал имен напавших на него, а только описал их внешность, Палланту не сложно было догадаться, кто это был. — Нарцисс помог Мессалине… Хм… Мой верный Нарцисс помог Мессалине… Кто бы мог подумать? — Немного помедлив, Паллант нехорошим тоном произнес: — Так что же мне делать с тобой, дружок?

Кривой Тит понял, что Паллант отнюдь не удовлетворен его рассказом. И, похоже, на Палланта мало впечатления произвела его немощь… Однако Паллант, сам не зная того, дал бывшему преторианцу средство, которым можно было бы попытаться вызвать его приязнь. Паллант назвал имя — имя человека, голос которого Тит слышал дважды: первый раз — в саду, куда его закинул Марк, второй раз — этим вечером. Таким образом, теперь Тит знал всю тайну, которую можно было предложить в обмен на прощение.

— И еще, господин… я не сказал тебе еще одно, — заторопился Кривой Тит. — Этот человек, изволил ты сказать, — Нарцисс? — Я слышал о Нарциссе, но ни разу до этого случая не видел его и не разговаривал с ним… Так вот, господин, этот человек, Нарцисс, э… как бы это сказать… не в обиду тебе будет сказано… это он лишил тебя мужественности! Какой-то отравой…

У Палланта сам собою раскрылся рот. На его счастье, рядом с ним не оказалось пчел, так что он не рисковал быть укушенным за язык, и стояла скамья, иначе враз ослабевшие ноги опустили бы его на грязный, заплеванный пол. Почувствовав задом скамейную твердь, Паллант начал приходить в себя…

Полгода назад, когда по Риму, словно перепуганные куры, стали носиться слухи о заговорах, Паллант понял, что Калигула долго не протянет: слишком многих он восстановил против себя своими безумствами. А Клавдий, умри Калигула, являлся бы единственным претендентом на верховную власть… Именно тогда Паллант решил, что ему следует подружиться с Мессалиной, дабы укрепить свое влияние на Клавдия (они не очень-то ладили).

Паллант нисколько не сомневался, что самая верная дорога к сердцу Мессалины проходила через постель. Паллант стал заглядываться на бюст ее, а она — понимающе хмыкать. Дело налаживалось.

Однажды утром Паллант, проснувшись, не ощутил обычной упругости штуки. Такого с ним еще не бывало. Одновременно Паллант почувствовал небольшую слабость. Он решил, что немного приболел. К вечеру слабость прошла, и Паллант как ни в чем не бывало отправился в лупанар, а там оказалось, что штука, которой он так гордился, была мертва и бесполезна, как проткнутый мыльный пузырь. И что только не делала его любимая гетера Лимания, стараясь достичь ее упругости: и мяла ее, и растирала‚ и жевала ее губами, и перебирала по ней зубами, и обхватывала ее всеми своими округлостями — все было напрасно. Под конец гетера принялась хохотать, глядя на удрученный вид Палланта…

Догадки во множестве роились в голове Палланта, словно мухи над отхожим местом, но вот правды о том, из-за чего он потерял свою мужественность, Паллант не знал. А как Палланта угнетало это незнание! Не меньше, чем сама утрата, ведь незнание исключало месть, сладость которой не уступает сладости любовной. И вот теперь полог тайны, за которым находилась разгадка, готов откинуть перед ним простой тюремщик…

— Ты… что ты сказал? Поясни, что ты сказал? — прохрипел Паллант.

— Мне, господин, однажды удалось подслушать откровения наглеца, укравшего у тебя, господин, твою мужественность, — сказал Тит. — Но я не видел его лица, а лишь слышал голос, и голос был мне незнаком. Я не сумел узнать, кто он, а не то я бы давно донес о нем тебе. Сегодня этот голос я услышал опять. Ты назвал мне его имя — это Нарцисс!

Тит подробно рассказал Палланту, как он, выполняя приказ Каллиста, следил у курии за преторианцами в день гибели Калигулы, как он был схвачен центурионом‚ заметившим его слежку, и как один рослый преторианец вместо того, чтобы убить его, перекинул его через забор одного из римских домов. А там, в чужом саду, лежа на брюхе, он стал невольным свидетелем разговора двух влюбленных, развлекавшихся в беседке. Одним из них, как оказалось теперь, был Нарцисс…

Паллант слушал Кривого Тита, затаив дыхание. Так вот, оказывается‚ что такое Нарцисс! А он-то всегда покровительствовал Нарциссу, неизменно хорошо отзывался о нем при Клавдии… Теперь ясно, что Нарцисс спас раба Мессалины не только потому что она попросила его об этом и он опасался ее неудовольствия, но и чтобы, заполучив расположение Мессалины, добиться власти. То есть чтобы потеснить его, Палланта, ведь добиться власти — значит, ее отнять.

«Нарцисс не должен жить», — решил Паллант. Но использовать сейчас влияние на Клавдия, чтобы погубить Нарцисса, ему не следует: не следует подвергать испытанию его влияние на Клавдия сейчас, когда оно из-за происков Каллиста несколько ослабло и когда Мессалина выступает заодно с Нарциссом. Нарцисс не должен избежать наказания, но умертвить его лучше тайно.

— Ты должен убить Нарцисса, Тит, — глухо проговорил Паллант. — Причем ты должен убить его так, чтобы на тебя (а тем более — на меня!) не пало и тени подозрения.

— Э… — Кривой Тит замялся.

Паллант понял Тита: речь шла о деньгах.

— Ступай в Управление императорской казной, спросишь там казначея Дорифора, — сказал Паллант. — Передай ему вот это… — Паллант снял со своего пальца перстень-печатку и протянул его Титу. — Дорифор отсчитает тебе десять тысяч сестерциев. А когда Нарцисс будет убит, ты получишь еще сто тысяч…

Кривой Тит взял перстень, надел его себе на палец и неуверенно спросил:

— Так я, господин, больше не смотритель эргастула?

— Нет! Эргастул я поручу кому-нибудь другому. Давай сюда ключи и иди!

Когда Кривой Тит скрылся за деревьями, Паллант прошел внутрь эргастула, захватив с собой факел. Остановившись у решетки, Паллант принялся разглядывать Сарта, который подошел к решетке с другой стороны. И оба они молчали…

Сначала Паллант рассчитывал продержать Сарта в темнице несколько дней, быть может, даже несколько недель, при этом усиленно распуская слухи о том, что он-де вот-вот казнит бывшего служителя зверинца за какую-то мелкую провинность. Тем самым Паллант надеялся спровоцировать Каллиста: если бы Сарт был подослан к нему Каллистом, то Каллист, видя, что Сарту не удалось втереться в доверие к Палланту, попытался бы освободить Сарта, тем самым выдав Сарта как своего лазутчика. Это был не очень-то надежный способ проверки честности египтянина, но лучшего Паллант не смог придумать. Однако теперь все изменилось: появился новый противник в борьбе за влияние на Клавдия — Нарцисс, и тем самым возникла необходимость действовать быстро, чтобы не оказаться оттесненным. Проверять Сарта уже не было времени…

Паллант открыл дверь камеры ключом, принятым от Кривого Тита, и сказал, стараясь придать своему голосу дружелюбность:

— Сарт, дружок, в горячах я велел кинуть тебя в эргастул — мне показалось, что ты, милый мой, подослан Каллистом, — но, размыслив так и эдак, я понял, что ошибся. Выходи, дружище, выходи!

Сарт вышел из камеры, не проявляя, впрочем, особой радости.

— Хочу поручить тебе одно дело, Сарт, — продолжал Паллант. — Выполнишь его — получишь двести тысяч сестерциев. А кроме того, я помогу тебе скрыться из Рима, если Рим будет тебе не мил… Дело такое: ты должен убить Каллиста и сделать так, чтобы император доверял только мне, как когда-то…

Сарт молчал. Паллант заволновался:

— Ты что, дружок, настолько удивлен, что от удивления проглотил язык? Но тебе, я знаю, приходилось выслушивать и похлеще этого… Или, может, ты струсил? Не думаю: ты не был трусом в прошлых наших делах… Или ты прикидываешь, как с большей безопасностью и большей выгодой предать меня?

Сарт усмехнулся — Паллант был уверен в его необходимости, и уже без подобострастия произнес:

— Ни то, ни другое, ни третье, мой добрый господин! Раз я сам пришел к тебе, то я буду повиноваться. Я согласен убить Каллиста и помочь тебе насчет императора, но объясни, как может один человек сделать и то, и другое? Ведь, убив Каллиста, мне придется бежать — я не смогу помочь тебе вернуть доверие императора, а если я помогу тебе вернуть доверие императора, Каллист еще больше возненавидит меня и мне не удастся подойти к нему настолько близко, чтобы я мог его убить. Да и смогу ли я помочь тебе хоть в чем-то, пока надо мной висит угроза быть убитым от руки подосланного Каллистом убийцы?

— Что касается твоей безопасности, то тебе не о чем беспокоиться, — сказал Паллант не задумываясь, — видимо, он все уже решил. — Я попрошу Каллиста, чтобы он перестал преследовать тебя, а в обмен уступлю ему кое в чем перед Клавдием; кроме того, сейчас охрана императорского дворца поручена мне, так что в пределах дворца тебя не так-то просто будет убить. Что же касается моего поручения… Каллист и Клавдий ежедневно в одно и то же время прогуливаются по дворцовому саду, только что порознь. И прогуливаются они без охраны… Так что если какой-нибудь злоумышленник окажется в это время в саду, он без труда сумеет убить Каллиста и напутать до смерти Клавдия, и если на глазах Клавдия какой-нибудь близкий Клавдию человек отгонит от него угрожавшего ему злоумышленника, то этот человек сможет вертеть Клавдием в дальнейшем как угодно… Тебе понятны мои слова?

— Да, господин! — кивнул Сарт, помедлив самую малость. — Твой план хорош — он мне подходит. И когда ты велишь его осуществить?

— Ну уж не сегодня и не завтра. Чтобы злоумышленник мог легко проникнуть в сад и легко выбраться из сада, охрана дворца должна видеть в нем своего… Ты, кажется, был когда-то служителем дворцового зверинца?

— Да, господин.

— Ты можешь продолжить свою службу. Зверинец у Клавдия, я думаю, не будет пустовать… Побольше ходи по дворцу — ты как служитель дворца имеешь на это право, — пусть преторианцы хорошенько запомнят тебя… Думаю, двух недель на то, чтобы они привыкли к тебе опять после твоего непродолжительного отсутствия, будет достаточно?

Сарт снова кивнул — на этот раз молча.

— Вот и прекрасно! А там, глядишь, наступит время действий… А теперь отправляйся в свой зверинец. Я найду тебя, когда понадобишься.

Сарт, поклонившись, вышел из эргастула, а Паллант еще долго стоял в полутьме, что-то прикидывая и что-то бормоча.

Глава двенадцатая. Судороги коварства

Получив от императорского казначея десять тысяч сестерциев‚ Кривой Тит начал прикидывать, как бы ему половчее выполнить распоряжение Палланта насчет убийства Нарцисса, то есть как бы ему убить Нарцисса так, чтобы и имя убийцы осталось тайной, и деньги, отпущенные Паллантом на убийство, по возможности сохранить. Задача казалась непростой, как же к ее выполнению подступиться? Сперва Кривой Тит, имеющий некоторый опыт в практическом зле, решил хорошенько разведать, что собой представляет Нарцисс: каков его распорядок дня, его привычки, его повадки, — в этом знании о Нарциссе наемник Палланта надеялся почерпнуть то ценное, что помогло бы ему успешно и с выгодою для себя выполнить поручение нанимателя.

Но не только Нарцисс интересовал Кривою Тита: не мог забыть он и о молодом римлянине, когда-то вырванном Мессалиной из рук его и вот теперь сумевшем убежать от него вторично. Вернее, убежать не от него, а из тюрьмы, которую он охранял. Смерть Марка Орбелия была нужна Титу не менее, чем смерть Нарцисса: Нарцисса Кривой Тит должен был убить, выполняя волю Палланта, а Марка Орбелия — чтобы не опростоволоситься перед Каллистом, чтобы Каллист так и не узнал, что одному из преторианцев, за которыми гнался Кривой Тит, все же удалось избежать смерти, хотя Кривой Тит твердил об убийстве им всех беглецов. Кроме того, за Марком Орбелием был еще старый должок — он некогда опозорил Тита в «Золотом денарии», и Тит не собирался ему это спускать.

Получается, Марк Орбелий тоже должен был умереть от его руки. Конечно, было бы лучше, если бы такое распоряжение отдал ему Паллант (в случае чего можно было бы сослаться на приказ Палланта)‚ но Паллант не поручал ему убийство Марка, возможно, потому что советчик Клавдия был так потрясен правдой о Нарциссе, что начисто позабыл о том, зачем он явился в эргастул, а может, Паллант вовсе и не хотел Марка убивать. Так что выходило — убить Марка Орбелия Кривой Тит должен был по собственному почину.

Но чтобы убить Марка Орбелия, сначала нужно было выяснить, где он находится…

Мессалина спрятала Марка в доме Клавдия, как она и обещала Нарциссу. Вернее, «спрятала» — не то слово, Мессалина совсем не прятала Марка в своем доме. Управителю она сказала, что купила молодого, сильною раба специально для охраны своих покоев и что раб этот будет подчиняться только ей. Марк обязан был целыми днями сидеть в маленьком коридорчике, который вел в комнаты Мессалины, вроде как охраняя их. Ночевал он в этом же коридорчике, используя для сна узкое и низкое переносное ложе. Последнее, впрочем, выполнялось не всегда: с тех пор, как Марк бежал из эргастула, Мессалина стала частенько наведываться к своему малолетнему сыну Германику, воспитывавшемуся в старом доме Клавдия, оставаясь в этом доме на ночь.

Ливию Мессалина тоже перевела в дом своего мужа, отведя ей комнату поблизости от своих покоев. Марк изредка видел Ливию, и каждый раз при встрече с ней ему становилось стыдно за то положение, которое он при Мессалине занимал: не воина, не мужчины и даже не человека, а самца. Но Ливия молчала, не высказывая пренебрежения к нему, и это успокаивало Марка. Лишь несколькими словами обменялись они — это было в тот день, когда она поселилась в доме Клавдия, то есть когда Марк бежал с Палатина. Марк скупо поблагодарил Ливию за помощь, а она что-то безразличное бросила в ответ. И все — больше ничего… О теле Ливии Марк почти не думал — она была слишком худа.

Однажды слуга принес Ливии большой ларец красного дерева, доложив: «Какой-то раб велел передать тебе, госпожа. Он сказал, что это тебе от Мессалины».

Ливия открыла ларец — там оказался ларец поменьше и свиток. Развернув свиток, она прочитала: «Передай ларец моему Марку. Мессалина».

Стенки ларца украшали пластинки, похожие на золотые. Ливия осторожно провела рукой по ним, удивляясь искусной работе, и подумала: «Наверное. Мессалина решила передать это через меня, чтобы слуги не болтали лишнее. Там, в ларце, какой-то подарок.

Но она сама часто бывает здесь, разве она не могла, передать ларец Марку из рук в руки?»

Ливия еще раз взглянула на свиток. Текст был написан явно не рукой Мессалины. Может, под диктовку Мессалины писала ее любимая рабыня Хригора? Но Хригора, кажется, была неграмотной, да и Мессалине совсем ни к чему было поручать кому-либо то, что она без труда могла сделать и сама.

Ливия, не будучи простушкой, достаточно была наслышана о всевозможных видах коварства, чтобы заподозрить неладное. Она знала, что Паллант, бросивший Марка в темницу, хотел то ли убить его, то ли кастрировать. Так, может, Паллант так и не оставил Марка в покое, так, может, Паллант по-прежнему добивается своего? Конечно, в ларце не мог скрываться некий волшебный нож, способный сам собою отрезать нечто, поэтому лишение мужественности Марку не грозило. Однако в ларце вполне мог находиться какой-нибудь сильный яд, способный отравить через кожу или через воздух…

Тут Ливию покинуло благоразумие. Не понимая толком, что делает, Ливия стянула со стола скатерть, расписанную золотом, и обмотала ею руки. Затем Ливия отодвинула маленький засовчик замка и приоткрыла крышку ларца.

Что-то больно кольнуло Ливию в руку. Сначала она ничего не поняла, а потом закричала, когда ее рука, дернувшись, откинула крышку ларца.

В ларце, свернувшись, лежала маленькая змейка.

Змейка зашипела и стала выпрямляться, приподнимаясь, словно собиралась ужалить опять. Ливия отскочила от ларца, продолжая кричать. На крик ее сбежались рабы, они завалили змею тряпками и забили креслами, так что когда в комнате Ливии появился Марк, змея была уже мертва.

Ослабевшая от яда, Ливия стонала на ложе.

Марк кинулся к Ливии. Левая рука ее была все еще обмотана покрывалом, почему-то мокрым. А губы ее уже начали синеть…

— Что тут у вас? — послышался недовольный голос.

Марк оглянулся на дверь. В комнату входил управляющий домом Клавдия — его вольноотпущенник Анастас, а с ним — грек Диофан, искусный лекарь, приставленный по воле Клавдия к Германику.

«Змея, господин… Госпожу ужалила змея…» — раздались виноватые голоса рабов, испугавшихся, как бы управляющий не счел появление змеи внутри дома их недосмотром. Анастас что-то принялся выяснять у рабов, но Марк его не слушал: он напряженно всматривался в лицо Диофана, который, завидев Ливию, сразу же подошел к ней и теперь внимательно рассматривал ее укушенную руку — опухшую и посиневшую. Закончив с рукой, Диофан взялся за покрывало и поднес его к своему носу.

Марк перевел взгляд на Ливию. Она уже не стонала, и дыхание ее было довольно спокойным. Только к добру ли это?

— Ну что, господин? — трепеща, спросил Марк лекаря.

— Она будет жить, — тихо ответил Диофан. — Покрывало пропитано ядом — змея укусила покрывало, а госпоже досталось совсем немного… Иначе госпожа была бы уже мертва… Я займусь госпожой, молодой человек, только не надо мне мешать! — быстро добавил лекарь, как бы опасаясь дополнительных вопросов со стороны Марка, и жестом подозвал к себе раба.

Марк отошел от ложа Ливии, немного успокоенный. Но как змее удалось забраться в ее комнату?

Марк огляделся. Рабы молчаливо прибирались в комнате, управляющий уже вышел. На столе Марк заметил развернутый свиток. Марк шагнул к столу и прочитал:

— Передай ларец моему Марку. Мессалина.

* * *
Вечером в дом Клавдия прибыла Мессалина, а вслед за ней явился и Нарцисс. Когда Марк, Нарцисс и Мессалина собрались у постели Ливии. Ливия рассказала все, что с ней произошло, — ей было уже много лучше. Как только Ливия закончила, Мессалина произнесла:

— Наверное, все это Паллант. Больше некому…

Марк тихо сказал:

— Есть еще один человек, который мог сделать это… Его зовут Тит, он когда-то был преторианцем. Однажды в кабачке «Золотой денарий» я повздорил с ним (я тогда служил в гвардии, как и он), с тех пор мы встречались еще несколько раз, и после каждой очередной встречи у нас появлялось все больше причин ненавидеть друг друга. Последний раз я видел его в императорском дворце, в эргастуле, — он был тем самым тюремщиком, которого я должен был убить, но не убил…

Нарцисс, помедлив, сказал:

— Как бы то ни было, мне ясно одно: в этом доме ты не будешь в безопасности. Если хочешь жить, я заберу тебя к себе.

Мессалина кусала губы с досады: она хотела сношаться с Марком, но не могла: в доме Нарцисса проделывать это было опасно, но было и опасно оставаться Марку здесь, в доме Клавдия, где были все условия для ночных увеселений, но где до Марка мог дотянуться убийца. Раз жертвы не избежать, придется ей, видно, пожертвовать меньшим — на время отказаться от общения с Марком, пока все не утрясется, а потом возобновить с ним любовные отношения — сношения.

— Ладно, забирай его! — кивнула Мессалина Нарциссу. — И только посмей мне его не сберечь! А что делать с тобой, малышка? — Августа потрепала Ливию по щеке.

— Думаю, Ливии ничего не грозит, — сказал Паллант. — Она едва не стала жертвою убийцы, приславшего змею сюда, чисто случайно. И если Марк покинет этот дом, такой «случайности», я думаю, больше не случится…

Мессалина поняла намек Палланта — то, что на Ливию пришелся змеиный укус, предназначавшийся Марку, не было чистой случайностью: Ливия вполне осознанно приняла на себя удар, направленный на Марка. Мессалина знала, что Ливия не настолько любопытна, чтобы вскрывать чужие ларцы без ведома хозяина… «Возможно, Ливия влюблена в Марка, — усмехнулась про себя Мессалина. — Такой напомаженной и надушенной любовью частенько болеют девицы, еще не познавшие мужа. Но Ливия вздумала помереть от этой болезни — вот дурочка!» Мессалина совсем не видела в Ливии соперницу — более того, она была не прочь поразвлечься с Марком и Ливией одновременно.

Мессалина принялась рисовать в своем воображении сцены совместных развлечений. Из задумчивости вывел ее Нарцисс. Он сказал:

— Так как же, госпожа, насчет Ливии? Я думаю, она может остаться здесь…

— Добро, — молвила Мессалина, вставая с парчовогоо пуфа. — Ливия остается здесь, а Марка можешь забрать.

— Кроме того, госпожа, осмелюсь напомнить тебе: окончательно обезопасить тебя и Марка от бесчинств Палланта может только безвременная кончина Палланта, — вкрадчиво проговорил Нарцисс.

— Об этом поговорим после, — оборвала Мессалина вольноотпущенника. — А теперь я хочу проститься с Марком.

Подхватив Марка под, руку, Мессалина потащила его в свою спальню, и там, не потрудившись запереть дверь, она, рыча, принялась срывать с себя одежды. Мессалину с такой силой охватило любовное неистовство, что она ничего не видела и не чувствовала, кроме сковывавших ее одежд. Лишь освободившись от этих призрачных пут нравственности, она заметила Марка.

Марк отрешенно смотрел на нее. Мессалина нутром почувствовала — это не было отрешением токующего глухаря, любовная прострации была тут не при чем.

— Что же ты? — Мессалина была удивлена.

А Марку виделась Ливия. Это она тогда, на корабле Мессалины предупредила его, что на него вот-вот нападут; это она, обманув Кривого Тита, устроила ему побег из эргастула; это она отвратила от него беду и теперь: уж, конечно, не из праздного любопытства она полезла в ларец, адресованный ему, обмотав руки покрывалом.

— Что же ты? — проворковала Мессалина, словно тоскующая горлица.

Августа засеменила к Марку, на ходу зовуще раздвигая ноги.

Марк отшатнулся от Мессалины и, сбросив с себя оцепенение, кинулся в дверь. Мессалина, шумно дыша, выскочила за ним в коридор. Марка уже не было видно: он успел проскользнуть в одну из доброго десятка комнат, своими дверями выходивших в тот же коридор, что и спальня Августы.

Мессалина дико завыла, кусая руку, чтобы не зареветь в полный голос.

На счастье Августы, из ближайшей комнаты вышел уборщик с метлой в руке. Раб был немолод и некрасив, но Мессалина не стала привередничать. Вцепившись в него, она, рыча, словно тигрица, затащила его в свою спальню, опрокинула его на свое роскошное ложе под пурпурным балдахином и справила с ним свою нужду. Затем, наказав рабу молчать, Мессалина поспешила к Ливии: там она надеялась увидеть Марка.

Марка у Ливни не оказалось — вместе с Нарциссом он успел уже покинуть дом Клавдия.

* * *
Нарцисс поселил Марка в самой дальней комнате своего дома, запретив ему выходить из нее, прислуживать же Марку, стал старый доверенный раб Нарцисса. Кроме этого раба и Нарцисса никто не заходил к Марку, даже Мессалина, казалось, позабыла о нем. Марк, которому возня с Мессалиной вдруг стала противна, готов был радоваться ее забывчивости, если бы его связывала с Мессалиной только эта возня. Однако Мессалина интересовала Марка еще кое-чем…

Однажды после обычного вопроса Марка о Ливии‚ Нарцисс ответил, что Ливия оправилась совершенно, и тогда Марк осмелился спросить Нарцисса о себе.

— Не знаешь ли ты, Нарцисс, — произнес Марк, — сумела ли Августа добиться моего прощения? Я ведь приговорен к казни за то, что не поддержал Клавдия, когда Калигула был убит…

— Неужто? — удивился Нарцисс. — От Августы я ни о каком твоем прощении не слышал. Расскажи-ка все поподробнее…

Когда Марк закончил, Нарцисс сказал:

— Никакие переговоры с Клавдием насчет тебя Мессалина, насколько мне известно, не ведет. О тебе она между тем не забыла: каждый раз, когда я вижу ее, она спрашивает о тебе, а о твоей просьбе, она, видимо, запамятовала… Таковы женщины, дружок: последующая ночь начисто отбивает у них память о том, что им вдалбливали в предыдущую… Но ничего, еще не все потеряно. Я напомню ей о твоем деле.

Нарцисс, действительно, не подвел: он твердил Мессалине о деле Марка до тех пор, пока она не добилась предписания Клавдия, в котором говорилось, что «Марку из рода Орбелиев за верную службу сенату и народу римскому предоставляется почетная отставка и тысяча золотых денариев наградных». Это было полное прощение.

— Золотые получишь когда-нибудь потом, — заметил Нарцисс, передав Марку предписание Клавдия. — Сейчас мне не хочется соваться за ними в императорскую казну — ни к чему напоминать о тебе Палланту, который, как ты знаешь, заведует казной. Да и казна пуста.

Марк радостно улыбался. Замечание Нарцисса он пропустил мимо ушей — на эти золотые он и не рассчитывал, что уж там о них жалеть! Итак, одно условие высвобождения его из-под власти Мессалины было выполнено: ему теперь не грозила опасность со стороны закона. Правда, с Мессалиной его связывало еще одно: он поклялся Мессалине, что покинет ее только тогда, когда она будет иметь «такого же надежного телохранителя, каким был он». Однако теперь это обязательство вряд ли имело силу. Сложилось так, что в последнее время он не был ее охранником, скорее наоборот она способствовала его безопасности. Да и в то время, когда он охранял Мессалину — там, в палатинском дворце, — он был больше ее любовником, чем телохранителем.

Марк еще раз взглянул на заветные строчки и на императорскую печать под ними. Выходит, он мог покинуть Рим, имея на руках этот свиток. И он хотел покинуть Рим — трусливых сенаторов, кровожадный императорский двор, продажную чернь… Ну он покинет Рим, а что дальше?

Марк вспомнил отца. Квинт Орбелий не был ни трусливым, ни кровожадным, ни продажным — он был таким, какими были большинство римлян, иначе Рим не стал бы мировой державой. Только, наверное, РИМ сейчас не в Риме: РИМ там, где нет места обману и коварству, порождаемым праздностью, РИМ на пашнях, на виллах и в легионах… Что ж, он заедет к отцу, а затем отправится куда-нибудь на границу империи, станет легионером…

А до этого хорошо бы разузнать, что с Сартом. И еще оставался долг перед Нарциссом: как-никак, Нарцисс здорово помог ему…

Все это, многократно думанное-передуманное, пронеслось перед Марком в мгновение ока. Приняв у Нарцисса свиток, Марк сказал:

— Теперь я хотел бы покинуть Рим, господин, — Рим не для меня. Но прежде скажи, как мне отблагодарить тебя за твою доброту?

Бескорыстие совсем не относилось к добродетелям Нарцисса — он пестовал Марка не для того, чтобы его вдруг потерять. Нарцисс понимал, что в разных делах нужны разные люди: для одного дела полезны скупые, для другого — хитрые, для третьего — жестокие… У Нарцисса были и первые, и вторые, и третьи, а нуждался он в четвертых — честных и сильных, на чью силу и честность можно было бы положиться. Марк, казалось, был как раз из таких, его-то Нарцисс и пророчил себе в помощники.

— Ты хочешь покинуть Рим сейчас? — удивленно спросил Нарцисс Марка. — Но сейчас это невозможно: Мессалина кинется за тобой следом, и не знаю, каких глупостей она тогда понаделает. Для начала нужно, чтобы кто-то заменил тебя у ложа Мессалины — тогда она легко расстанется с тобой, а потом мы решим, чем ты будешь со мной рассчитываться… Постараюсь помочь тебе.

Говоря это, Нарцисс был искренен: он не хотел держать Марка в Риме его связью с Мессалиной, но хотел привязать Марка к самому себе тем, чем можно было привязать к самому себе честного человека, — раздражением его чувства признательности оказанием ему всевозможных услуг.

* * *
Нарциссу вскоре удалось выполнить обещание, данное Марку: он переключил внимание Мессалины на чернокожего раба Суфрата, купленного им за большие деньги на Римском Форуме и затем преподнесенного Августе в дар. Сообщая эту радостную новость, Нарцисс добавил:

— А теперь, любезный мой Марк, давай поговорим о том, чем ты можешь помочь мне… Буду с тобой откровенен — мне нужен человек для рискованного дела. Нет, ты не годишься, — опережая согласие, готовое сорваться с губ Марка, сказал Нарцисс. — Мне нужен человек, вхожий во дворец, или, лучше, служащий во дворце… Недавно я видел египтянина Сарта — ты знаешь его, в эргастуле вы выглядели друзьями… так ведь? (Марк был удивлен проницательностью и памятливостью Нарцисса, но виду не подал.) Ты знаешь, что это так… Так вот: ты должен уговорить Сарта помочь мне. Он изрядный пройдоха — именно такой человек мне и нужен…

— Но почему бы тебе самому не обратиться к нему? — поинтересовался Марк.

— Потому что если даже он и согласится, у меня не будет никакой гарантии того, чтоон сделает именно то, что я от него потребую. Другое дело, если ты попросишь его помочь мне… Я увидел, как вы любезничали в эргастуле — вы, очевидно, большие друзья, и ваша дружба была бы мне гарантией.

— Так ты, Нарцисс, говоришь, что дело не из легких?

Нарцисс развел руками:

— Да уж, легким его не назовешь…

Марк задумался. Он, конечно, был обязан Нарциссу многим, но разве мог он расплачиваться с Нарциссом услугами Сарта, подвергая жизнь Сарта опасности?

— Я сделаю для тебя все, что прикажешь, — глухо проговорил Марк. — Но не приказывай мне делать то, что я не умею! А я не умею, не могу рисковать жизнью своего друга — у меня есть только моя собственная жизнь…

Нарцисс не скрывал разочарования. Он не ожидал, что Марк окажется столь честным и не пожелает распоряжаться чужим. Правда, если Мессалину в некотором смысле считать собственностью Клавдия, Марк воспользовался-таки, воспользовался чужой собственностью без спроса! Так что же он тут теряется? Надо напомнить ему об этом! Или приберечь это напоминание для другого случая?

— Ладно, с Сартом буду разговаривать я, — произнес Нарцисс. — А тебе я найду другое занятие.

* * *
Кривой Тит, когда его попытка умертвить Марка в доме Клавдия не удалась, переключил свое внимание на дом Нарцисса. Теперь под одной крышей находились обе его будущие жертвы — и молодой римлянин, негодный счастливчик, и Нарцисс. Так может, с ними удастся покончить одним ударом?

Кривой Тит опять принялся разведывать и разнюхивать, дав себе слово на этот раз быть осмотрительнее. Тогда, со змеей, он что-то не учел, следует быть умнее.

Проникнуть тайно в дом Нарцисса было невозможно: по саду, раскинувшемуся вокруг дома, бегали громадные молосские доги (которых в прошлый раз, когда Тит был переброшен через забор Марком, там не было), а у ворот днем и ночью стояли четыре раба, каждые три часа сменявшиеся (сидеть им было запрещено, чтобы они не задремали). Значит, в дом Нарцисса смерть могла проникнуть только с ядом. Но как яд туда пронести? И как накормить им тех, кто должен умереть?

После случая со змеей в дом Нарцисса все, доставляемое чужими людьми, вносилось только после тщательною осмотра. Выходило — отраву мог пронести в дом только свой человек. Но к кому обратиться — кого попытаться подкупить? Тут ошибиться было нельзя: если нарвешься на честного и этот честный расскажет обо всем хозяину, то есть Нарциссу, подкупить кого-либо будет невозможно: Нарцисс станет подозревать и проверять всех.

Проще всего, конечно, подмешать отраву в пищу — и проще, и надежнее. Кривой Тит стал приглядываться к поварам. Их у Нарцисса было двое, и Кривой Тит без труда узнал их имена: одного, толстого и курносого, звали Тразилл, а другого, тощего и горбоносого, — Милон.

Следя за ними, Кривой Тит выяснил, в чем они разнились: Тразилл всегда покупал на рынке только самое лучшее, а Милон всегда много торговался над тем, что лучшим не назовешь. Деньги же на продукты, они, конечно, получали одинаковые… «Выходит, Милон из выданной ему суммы каждый раз некоторую толику оставляет себе», — решил Тит. А раз человек не гнушается малым, разве он откажется от большего?

Оставив Тразилла, Тит принялся тщательно наблюдать за каждым шагом Милона. Однажды, когда Милон, не сторговавшись, рассерженно отошел от торговца пряностями, Тит прямо на рынке подошел к нему.

— Господину нужна хорошая приправа — господин недоволен тем, чем торгует вон тот лысый негодяй? — Тит кивнул на торговца пряностями. — Осмелюсь предложить господину кое-что получше, давай только отойдем. И недорого!

В рыночной толчее действительно было трудно говорить, а показать товар — еще труднее, однако Милон не спешил воспользоваться приглашением Тита. Хмуро посмотрев на Тита, Милон сказал:

— Мне и в самом деле нужна хорошая приправа, любезный, но я не уверен, что после встречи с тобой она появится в моей корзинке, а еще менее я уверен в целостности своего кошелька… Давай отходить далеко не будем — подойдем вон к той повозке!

Милон показал на повозку, стоявшую немного в стороне от центра базара. Это не было тем местом, на которое рассчитывал Тит, но Тит понял, что на другое Милон не согласится: Милон заподозрил в нем базарного вора, поэтому не решился отойти от людей, рассчитывая в случае необходимости позвать на помощь, и вместе с тем Милон был жаден, Милону была нужна дешевка вот он и счел возможным переговорить с Титом (возможно даже, Милон надеялся на то, что подошедший к нему субъект обворовал какого-то торговца и теперь собирался сплавить ему ворованное за бесценок).

Тит и Милон отошли к повозке, и Тит спросил:

— Что ты думаешь вот о такой приправе? — И кинул в пустую корзинку повара три золотых денария.

Если Милон и растерялся, то ненадолго: он сразу же сгреб денарии и сунул их в свой кошель, а затем сказал:

— От такой приправы я никогда не откажусь… А что господину нужно от меня?

— Сущая малость, дружок: своему хозяину и его гостю, которого, кажется, зовут Марком Орбелием, подсыпь в кушанье вот этот порошок — это самая лучшая приправа, которую только можно вообразить, клянусь Юпитером! Но запомни: эта приправа — для господ, прислугу вроде тебя от нее может стошнить… — С этими словами Кривой Тит вытащил из своего кошеля нечто, завернутое в пергамент, и протянул это Милону.

Милон потемнел лицом.

— У меня есть еще двадцать золотых денариев для тебя, если ты сделаешь это, — тихо сказал Тит.

— Э, господин… нет, не выйдет… — шевельнул губами Милон. — Прежде, чем есть или пить что-либо, хозяин и его гость дают из тарелки или из кувшина тому, кто поднес им это, то есть мое блюдо придется отпробывать мне… А мне, ты сам сказал, твоя приправа не подойдет.

Кривой Тит не предполагал, что Нарцисс настолько недоверчив. Помедлив, он произнес:

— Может, ты подскажешь мне какой-нибудь другой способ, как угостить этим твоего хозяина и его гостя? Твой совет будет оплачен.

Милон почесал в затылке, затем за ухом, затем переносицу, затем помял подбородок и проговорил:

— Пожалуй, еще пяти золотых денариев будет достаточно за хороший совет.

Поморщившись, Тит передал Милону пять золотых, после чего тот сказал:

— Ты, господин, сегодня вечером сможешь лично преподнести свою приправу моему хозяину и его гостю, если покараулишь их неподалеку от дома. Как стемнеет, они пойдут шататься по Риму, не знаю уж зачем. И с ними этим вечером никого не будет…

— Но господин твой никуда не ходит без охраны из рабов, — удивился Тит.

— А я говорю тебе, на этот раз они не возьмут с собой рабов: видно, такое уж они наметили дельце, что рабы могут им помешать. Я прислуживал сегодня за столом хозяина — я знаю, что говорю.

— Хорошо. — Кривой Тит зло прищурился. — Ты заслужил свое золото — а теперь проваливай! И берегись, если ты ослышался, прислуживая сегодня своему хозяину за столом…

* * *
Нарцисс не сказал Марку, с чего это вдруг ему вздумалось ночью гулять по Риму, а Марк и не спрашивал. Едва сгустились сумерки, Нарцисс передал Марку короткий меч и кинжал, заметив, что оружие им не помешает. А перед самым выходом оказалось, что в их предстоящей прогулке панцирь тоже не будет помехой, даже если он составлен из стальных пластинок и весом с набитый булыжниками мешок. Именно такой панцирь поднес Марку раб.

Они отошли от дома Нарцисса едва ли дальше, чем на сотню шагов, когда на них напали. Марк увидел, как рядом с ним блеснуло оружие, и в нос ему ударила удушливая вонь, смесь винного перегара и «аромата» чеснока. Выхватив меч, он принялся отражать атаки. Сначала нападавших было трое, затем к ним присоединились еще и еще… Становилось жарковато. Нарцисс визгливо крикнул, сперва невнятно, а потом так, что Марк расслышал: «Не бей белых!»

На Марке был белый плащ, такой же — на Нарциссе: собираясь «прогуляться», Нарцисс позаботился не только об оружии на двоих, но и об одежде. Так неужели Нарцисс боится, как бы Марк впотьмах ненароком не пырнул его? Обознаться подобным образом можно было только совершенно потеряв голову.

Вскоре Марку стало ясно, о ком заботился Нарцисс. Негодяи, напавшие на них, были одеты в черные плащи для маскировки они вдруг кинулись врассыпную. Из-за угла показались «белые» на этих были белые плащи вроде того, в который Нарцисс нарядил Марка. Их было не меньше полусотни, тогда как «черных» — всего с десяток.

Одетые в черное не то грабители, не то убийцы весьма своевременно дали деру — «белые» на ходу доставали оружие, а если учесть восклицание Нарцисса, то, вне сомнения, собирались они им воспользоваться отнюдь не так, как хотелось бы «черным». Таким образом, благодаря наблюдательности и догадливости большинству «черных» удалось улизнуть — большинству, но все же не всем.

Один из напавших на Нарцисса бандитов (то ли менее внимательный, чем его товарищи, то ли более жадный до денег, а может, и проще — более пьяный) крутился вокруг Нарцисса до тех пор, пока не получил хороший удар меж лопаток. А поскольку удар был нанесен не кулаком, а мечом, то ему волей-неволей пришлось замертво упасть на землю.

Марк вместе с «белыми» преследовал «черных» до самого конца улицы — и безуспешно. Сказалось знание «черными» окрестных закоулков и маскировка. Возвращаясь обратно, к месту нападения, Марк увидел Нарцисса, склонившегося над чем-то темным, в чем угадывались контуры человеческого тела.

То был человек, который напал на Нарцисса и который был убит одним из пришедших на помощь Нарциссу «белых».

Когда Марк подошел к Нарциссу, тот показал ему на лицо мертвеца:

— Узнаешь?

Судьба в последнее время несколько раз сталкивала Марка с этим человеком, сталкивала со всей силы, словно проверяя их обоих на прочность, так что Марк не мог не узнать его.

Это был Кривой Тит.

— Этот человек несколько дней крутился около моего дома и был замечен, — проговорил Нарцисс. — Я предположил, что он замышляет недоброе… Тем рабам, которые, выходят за всякими надобностями из моею дома, я велел «предать» меня, ежели кто-либо будет добиваться их предательства. Человеку, ищущему мне погибель, я велел передать, что-де я без охраны, только с тобой, выйду ближайшей ночью из дома. Сегодня Милон сказал мне, что утром, когда он был на базаре, к нему подошли… А у меня плащи уже были наготове — для тебя, для себя и для рабов. Теперь пойдем отсюда: может появиться городская стража, а объясняться нам со стражниками незачем.

Оставив труп на мостовой, Нарцисс и Марк, а за ними — рабы Нарцисса, повернули к дому вольноотпущенника.

Глава тринадцатая. Поиск и находка

На другой день Нарцисс сказал Марку:

— Теперь тебе, мой друг, ничто не угрожает: преследовавший тебя человек мертв, так что пришло время подумать о тех маленьких услугах, которые ты мне окажешь взамен тех, что я оказал тебе. Так, сегодня мне нужен человек, достаточно хорошо владеющий оружием, на которого я мог бы положиться: мне нужно сходить в одно не совсем безопасное место.

— Я готов сопровождать тебя, — ответил Марк.

Накануне Нарцисс и Мессалина обговорили план, успех которого помог бы им расправиться с Паллантом: во время прогулки Клавдия по дворцовому саду на него должен был напасть «убийца», а отогнать этого «убийцу» от принцепса предстояло Нарциссу — предполагалось, что тем самым Нарцисс завоюет доверие Клавдия, и уж тогда они вместе — Нарцисс и Мессалина — вплотную займутся Паллантом. Но человека, который сумел бы представиться Клавдию убийцей, у Нарцисса на примете не было… Немножко надеялся Нарцисс на египтянина Сарта, но Марк отказался выступить между ним и Сартом посредником, а сам Нарцисс так и не решился предложить египтянину свой план, опасаясь отказа и огласки. Впрочем, отчаиваться было рано: в Риме было много всяких бродяг, и Нарцисс решил поискать среди них, ведь и золото находят в пустой породе.

У Нарцисса была одна зацепка, которая, как он предполагал, должна была помочь ему выйти на подходящего человека: он был знаком с трактирщиком Эвмолпом, человеком, хорошо знавшим римское дно. Заведение Эвмолпа располагалось в одном из грязных закоулков Авентина, вот туда-то и отправился Нарцисс вместе с Марком.

Постепенно погружаясь в глубины Авентина, Марк понял, почему Нарцисс не решился путешествовать один: взгляды, которыми одаривали его и Нарцисса обитатели этого квартала бедноты, отнюдь нельзя было назвать доброжелательными. Праздно шатавшиеся по улицам Авентина римские граждане, жившие подачками императора и магистратов, со злобной алчностью оглядывались на Марка и Нарцисса: отсутствие грязи и заплат на их плащах вызывало ненависть к ним у здешних старожил, а вместе с ней — зависть и желание примерить их одежды. Впрочем, от примерки римские граждане все же воздерживались, ругая про себя могучие мышцы и решительный вид молодца, шагавшего рядом с тучным человеком со стальными глазами, — не то ростовщиком, не то рыбным торговцем.

У трактира «Жор у обжоры» Нарцисс остановился: именно здесь хозяйствовал Эвмолп. Нарцисс толкнул дверь и шагнул внутрь, проследив за Марком, — Марк не отставал от него. Подойдя к стойке, Нарцисс негромко сказал толстяку, лениво протиравшему чашки:

— Эвмолп, дорогой, опять мне нужна твоя помощь…

— Как? Опять нужна Харита? — вроде бы удивился толстяк.

Харита была большой мастерицей варить различные зелья, особенно же ей удавалось то, во время проверки действия которого ее и Нарцисса застал Тит — там, в саду Нарцисса, в беседке… Правда, это зелье Нарциссу так и не понадобилось: Мессалина пошла на сотрудничество с ним не через любовь, а чтобы устранить Палланта, так что надобности принимать его у Нарцисса не было. Что же касается любви, то любовь к себе Нарцисс у Мессалины так и не смог вызвать, хотя, конечно, он был не прочь обогатить отношения с Мессалиной любовной близостью — увы, надежды на любовь после нескольких попыток ему пришлось оставить. Мессалина только смеялась, слушая его хвастливые заявления о своей необычной мужской силе, да похлопывала его по большому животу и по бабьим грудям — титькастые мужики ничего, кроме насмешки, у нее не вызывали. Это можно было понять: для женщин много значит внешняя сторона, а не только любовная сила домогающегося; если это было бы не так, то красотки выбирали бы себе в любовники исключительно богатых или еще выгодных как-то, хотя и уродливых, довольствуясь их пальцами, — палец не подкачает!

— Нет, не Харита нужна мне, а ты, — произнес Нарцисс. — Мне надо поговорить с тобой.

— Пойдем, — кивнул трактирщик и провел Нарцисса в темный уголок за стойкой.

Марк хотел пройти за Нарциссом, но тот сделал ему знак, чтобы он не беспокоился и оставался на месте.

— Мне нужен человек, способный орудовать кинжалом и держать язык за зубами, — дело касается дворца, — тихо сказал Нарцисс, предварительно опустив в ладонь трактирщика пять золотых.

— Тебе нужен наемный убийца? — уточнил трактирщик, засовывая золотые себе под фартук.

— Нет, мне не нужно убийство, хотя не исключено, что исполнителю при выполнении задания в целях самозащиты придется кого-нибудь убить. А возможность быть убитым и того больше…

— Если исполнитель твоего задания может стать убийцей и может оказаться убитым, то тебе надо искать именно наемного убийцу, — сделал вывод трактирщик. — А выбрать подходящего для себя ты сможешь, если обратишься к патрону наемных убийц. — Здесь трактирщик понизил голос до шепота. — Обратись к Пифию его трактир находится на Эсквилине, где новые застройки. Называется — «Головам и головкам»…

— Это что, не только трактир, но и лупанар?

— Это уж как водится… На вывеске нарисована голова сатира ну и, разумеется, головка, а под ними — название, так что не ошибешься. Всего хорошего!

Выбравшись из заведения Эвмолпа‚ Нарцисс повел Марка к Эсквилину.

* * *
Переступив порог трактира «Головам и головкам», Нарцисс направился прямо к стойке, за которой что-то кромсал ножом старик со впалыми щеками, покрытыми нездоровым пивным румянцем. Не успел Нарцисс пройти и половину расстояния до стойки, как был остановлен самым невежливым образом. Щетинистый детина с толстыми, похотливыми губами, поймав полу его плаща, взревел:

— Клянусь Исидой, это мой плащ! И я намерен его надеть, а если окажется, что у него вдруг выросли ноги, я их отрежу, да и только!

Трое товарищей толстогубого, сидевшие с ним за одним столом, шумно поддержали его: «Здорово, что твой плащ нашелся, Герион: хозяин нальет нам за него доброго фалернского! Тащи его сюда!»

Герион дернул плащ к себе — материя затрещала. Марк не стал дожидаться, когда Нарцисс окажется без плаща: молодой римлянин взмахнул мечом, примериваясь к рукам Гериона, и Герион упал навзничь, едва успев отпустить плащ.

Хорошо, что в это время в трактире не было девственниц: они наверняка оглохли бы от герионовой ругани. Пока Герион копошился на полу, пытаясь встать (он порядком отяжелел от, выпитого), его товарищи извлекли из-под своих тряпок кинжалы, выбрались из-за стола и окружили Марка. За соседними столиками тоже зашевелились, похоже, симпатизируя толстогубому.

— Однако же не больно ласково ты, Пифий, встречаешь тех, кого посылает к тебе Эвмолп! — воскликнул Нарцисс.

Могло показаться, что только теперь внимание старика, стоявшего за стойкой, было привлечено к тому, что происходило в зале. Пифий наконец перестал махать ножом и спокойно сказал:

— Эвмолп, говоришь? Герион, на место! А ты, приятель, не сердись: у нас тут любят легонько дергать если не за голову, то за головку, если не за головку, то за плащ, такой уж у нас обычай. Подойди-ка сюда. Вы оба подойдите!

Нарцисс и Марк направились к стойке, и им не препятствовали: в своем заведении Пифий, видно, был полным хозяином. Трактирщик провел, их в одну из комнат второго этажа и там спросил:

— Так зачем же вам понадобился старый Пифий, ребятки?

Нарцисс бросил на колченогий столик кожаный мешок и важно произнес:

— Здесь сто золотых, Пифий! Мне нужен человек, который в императорском дворце сделал бы все, что я прикажу ему, при этом, не скрою, рискуя. И этот человек должен быть надежным: он не должен струхнуть в самый последний момент и не должен впоследствии болтать о том, что сделал.

— Человек, человек… Всем нужны человеки… — в раздумье протянул Пифий. — Человек, говоришь? Да откуда же я возьму такого — надежного? Возможно, кто-нибудь из моих ребят и взялся бы за твое дельце, но как я могу поручиться за чужой язык? Разве золотом можно купить молчание — разве можно купить то, что не забрать у владельца? Короче говоря, у меня состоят на службе двое ребят, вхожих во дворец, но вот будут ли они держать язык за зубами после того, как обделают твое дельце…

Пифий с сомнением покачал головой. Нарцисс расстроился: он надеялся, что не все инструменты, которыми Пифий зарабатывал себе на жизнь, — дрянь и грязь, за свои немалые деньги Нарцисс рассчитывал купить у Пифия верность. Но Пифий утверждал, что верных у него нет…

— Но ты хотя бы можешь подсказать, где мне поискать такого надежного? — спросил Нарцисс.

Пифий — почесав кадык:

— Постой… Все же я тебе помогу — как раз на столько, сколько золотых лежит в этом мешке. Сейчас внизу сидит Гелерий. У него, я знаю, есть должник во дворце, и этот должник вроде бы честен… Подожди здесь — я пришлю его к тебе!

Пифий, ухватив мешок, выскочил из комнаты, и вскоре лестница, сообщавшая первый этаж со вторым, заскрипела под тяжелыми, явно не старческими шагами. Марк и Нарцисс приготовились — это могло быть ловушкой.

Дверь распахнулась, и в комнату шагнул рослый человек средних лет. Пифий не обманул — это был Гелерий.

— Я Гелерий, — сказал вошедший, и в голосе его не было слышно пьяных ноток. — Пифий сказал, что вам нужен человек во дворце для одного непростого дела. Такой человек у меня есть.

— Но можно ли на твоего человека положиться? Надежен ли он? — спросил Нарцисс.

Гелерий кивнул:

— Вроде надежен — надежен настолько, насколько надежной может быть дружба. Этот человек знает, что если он меня предаст, то тогда умрет его товарищ, спасший его однажды своим поручительством.

Нарциссу особо выбирать не приходилось. Слегка кивнув, словно признавая пояснение Гелерия достаточным, Нарцисс спросил:

— И сколько же это будет стоить, приятель?

— О, верность дорога, — Гелерий басовито хохотнул. — Тысяча золотых с тебя, и все вперед!

Нарцисс вздохнул. Приходилось соглашаться. Потом, когда Паллант будет изгнан из дворца, он все себе компенсирует.

— Ладно, Гелерий! Только таких денег у меня с собой нет. Присылай своего человека ко мне — пусть ищет дом Нарцисса на Квиринале. Я передам ему деньги и объясню, что от него требуется… Кстати, ты не назвал его имя.

— Его зовут Сарт, — проговорил Гелерий. — Египтянин Сарт.

* * *
Перебравшись из дворцовою эргастула опять в зверинец, Сарт взялся за поиски Марка: больше всего ему хотелось покинуть Рим, но покинуть Рим вместе с Марком и покинуть Рим еще до того, как Паллант скомандует ему разыграть перед Клавдием сцену нападения. Сарт быстро выяснил, что из эргастула Мессалина отвела Марка в старый дом Клавдия, но пробиться к Марку, пока он находился в доме Клавдия, Сарту не удалось. Потом след Марка затерялся: Сарт так и не добился от рабов Клавдия, куда же делся молодой великан, охранявший покои Мессалины. Побег из Рима, таким образом, откладывался, хотя теперь у Сарта были деньги для побега: он получил от Палланта аванс в десять тысяч сестерциев.

Отворив однажды дверь в свою каморку, Сарт увидел на полу покрытую воском табличку — ее протолкнули под дверь. На табличке было нацарапано короткое: «Помнишь? Завтра у моста». А ниже подпись — «Вириат». Сарт помнил: Вириат, его знакомец по гладиаторской школе, спас ему жизнь, вырвав его из разбойничьей темницы, но не даром. Сарт пообещал Вириату и Гелерию, главарю разбойников, выполнить любую их просьбу, кроме убийства, или воровства, или грабежа.

Сарту не хотелось идти к мосту. Но если он не пойдет, может пострадать Вириат…

У моста Сарта встретил сам Гелерий. В паре слов поблагодарив египтянина за памятливость, Гелерий отвел его к добротному дому в центре Рима, окруженному высокой оградой. «Назовешь имя — тебя впустят. Получишь деньги — передашь их мне. Выполнишь, что скажут, — мы в расчете», — отрывисто сказал Гелерий, показав Сарту на ворота дома.

Подойдя к привратнику, Сарт назвался своим настоящим именем. Его действительно сразу же провели в дом — сначала в атрий, а затем к инкрустированной золотом двери. Оказавшись за дверью, Сарт удивленно поднял брови — перед ним стоял Марк.

— Я знал, что ты окажешься здесь, — быстро сказал Марк. — Сейчас иди к хозяину, а потом нам дадут возможность поговорить.

Нарцисс поджидал египтянина стоя.

— Вот ты каков! — воскликнул он, бросив одобрительный взгляд на шрамы, пересекавшие лицо Сарта в разных направлениях. — Ну садись, дружок, садись!

Нарцисс показал египтянину на кресло — Сарт сел. Нарцисс сказал:

— Дело тут, приятель, вот какое: я больше жизни люблю императора и мне хочется, чтобы и император так же меня любил. А для этого ты должен разыграть перед императором сценку: ты будто бы нападаешь на него, а я будто бы успешно его защищаю… Император, как ты понимаешь, не будет знать, что все это — наша с тобой шутка.

Нарцисс остановился и выжидательно посмотрел на Сарта. Сарт демонстративно зевнул: точно такую же сценку предлагал ему разыграть перед императором Каллист, а с небольшим изменением — Паллант (по Палланту, прежде, чем кривляться перед Клавдием, Сарт должен был убить Каллиста). Обрадовавшись бесстрашию Сарта, Нарцисс продолжил:

— Это лучше всего проделать в саду — около полудня император любит прогуливаться там. В одиночестве. Ты заранее проникнешь в сад (до того, как в него войдет император: тогда все выходы и входы будут перекрыты преторианцами) и подождешь императора под каким-нибудь кустом, а я пройду в сад около полудня — вроде как на прогулку.

— Но ты сам сказал, что в то время, когда в саду гуляет император, в сад не пускают, — возразил Сарт.

— Верно, не пускают, — улыбнулся Нарцисс. — Но у меня есть пропуск, подписанный самим императором, который дает мне право заходить в любое место дворца в любое время. (Этот пропуск, действительно подписанный Клавдием, Нарцисс получил с помощью Мессалины.) Так что насчет меня можешь не беспокоиться.

— Еще один вопрос. А как я выберусь из сада после того, как ты «спасешь» от меня императора?

— Это немножко сложнее, но если бы все было просто, я бы не платил так много. — Нарцисс помолчал, собираясь с мыслями. — Сделано это будет так. Один из проходов в сад, как ты знаешь, под аркой Тиберия. Как раз в то время, когда ты будешь высматривать из-за кустов Клавдия, рядом с ней будет прогуливаться Мессалина. Августа вдруг закричит, и преторианцы, охраняющие этот проход, наверняка бросятся к ней. Крик Мессалины будет для тебя сигналом. Ты кинешься на Клавдия, я наброшусь на тебя, а затем ты, будто спасаясь от моего кинжала, побежишь к арке Тиберия. Проход будет свободен — преторианцев Августа задержит у себя.

— То ли задержит, то ли нет, — проворчал Сарт. — Ну да ладно, без риска все равно не обойтись. Только вот что: это твое дело нужно делать как можно быстрее, если не хочешь, чтобы тебя опередили. Похожая задумка есть и у Палланта, и у Каллиста.

Нарцисс удивился:

— Откуда ты все это знаешь? И что еще тебе об этом известно?

— Подобные беседы, вроде твоей, они вели со мной не раз, — сухо сказал Сарт. — Но ты можешь не беспокоиться: я выполню то, что нужно тебе, их заботы мне безразличны.

Нарцисс облегченно вздохнул:

— Тогда завтра, давай не будем откладывать. Вот деньги. — Нарцисс положил перед Сартом большой мешок, затем, немного помедлив, опустил рядом мешок поменьше и пояснил: — Большой мешок — для твоего хозяина. Не знаю, поделится ли он с тобой, поэтому к той сумме, о которой мы с Гелерием условились, я добавляю еще немного. Здесь сто золотых денариев для тебя. (Нарцисс показал на маленький мешок.) Гелерию можешь о них не говорить. Надеюсь, ты доволен?

— Доволен, доволен, — не очень довольным тоном подтвердил Сарт, пододвигая оба мешка к себе. — С тобой мы кончили. А теперь кликни Марка.

— Ладно, увидишь ты своего Марка, — ворчливо сказал Нарцисс, разочарованный черствостью Сарта, и вышел из комнаты.

Тут же появился Марк.

— Я знаю, что тебе предстоит, Сарт, — сочувственно сказал Марк, подойдя к египтянину и положив руку ему на плечо. — Если ты знаешь, чем я могу помочь тебе, — говори!

Сарт покачал головой:

— Нет, помощь мне твоя не требуется — я как-нибудь справлюсь, можешь не беспокоиться, проделывал же я штучки и посложнее… Лучше скажи — сколько еще ты думаешь сидеть в Риме? Или Мессалина еще не добилась для тебя прощения у императора?

— Прощение в моих руках, так что дело не в прощении — на мне долг. Я многим обязан Нарциссу, в том числе — своей свободой, а он мне — ничем. Я должен немного послужить ему — так сказал он, не могу же я отказаться…

— А отказываться и не надо! — воскликнул Сарт, стараясь перебить невеселый тон Марка своей импульсивностью. — Надо бежать из Рима, раз ты свободен, бежать и все! Деньги у меня есть, так что о них можешь не беспокоиться. Что же касается Нарцисса, то будь уверен: он уже много получил от тебя, просто от того, что ты есть. Иначе бы он и не возился с тобой — поверь, он бы не стал помогать тебе, надеясь только на твою благодарность в будущем. Даже того, что я знаю, достаточно, чтобы догадаться: помогая тебе, он помогает Мессалине, а значит — себе… Теперь слушай: завтра в полдень я сделаю во дворце то, что он поручил мне, и после этого я буду свободен. У меня с собой будет двадцать тысяч сестерциев — этого достаточно, чтобы покинуть Рим, так давай бежать из Рима вместе!

— Но я прощен императором — мне уже не нужно скрываться от властей…

— А твой «долг» перед Нарциссом? Просто так, похоже, он не отпустит тебя, так что, выходит, тебе нужно улизнуть от него тайком. А через пару лет, если хочешь, ты сможешь вернуться в Рим — к тому времени о тебе позабудут, да и о твоих «долгах» тоже.

Марк опустил голову. И в самом деле, хорошо бы бросить все этот город, эти интриги, эту грязь… И о Нарциссе Сарт говорит вроде правильно.

— Я согласен, — сказал Марк. — Давай только решим, где встретимся.

Скрипнула, открываясь, дверь.

— У Остийских ворот, — быстро сказал Сарт.

Вошел Нарцисс.

— Что, наговорились, голубчики?

— Увидимся завтра, голубчик, — бросил Сарт Нарциссу, ухватив со стола мешки с денариями.

Глава четырнадцатая. Ворота

— Куда же ты, птенчик?

Порна скорчила недовольную гримаску. Напрасно она надеялась, что высокий с жесткими глазами мужчина, налетевший на нее, сделал это нарочно: даже не извинившись, нахал вырвался из ее объятий и скрылся за спинами прохожих.

Сарт ругнулся про себя. Надо быть внимательней. Нельзя, чтобы его запомнили: только скрытость гарантировала ему безопасность.

Еле сдерживаясь, чтобы не побежать, Сарт быстро шел к Остийским воротам. Поручение Нарцисса было выполнено, так что надо было спасать свою шкуру. Ведь Клавдий все же мог узнать его — не по лицу, на лице у него была маска, а по фигуре.

На память египтянину пришелся Клавдий, и он не мог удержаться от усмешки. Увидев перед собой кинжал, Клавдий принялся визжать, одной рукой безуспешно пытаясь прикрыть груди, которые могли бы потягаться с иными женскими, а другой — столь же безуспешно пытаясь прикрыть филейную часть. Трудно сказать, что было у Клавдия в это время на уме: то ли он подумал, что на него напал людоед, то ли он посчитал Сарта за маньяка-насильника.

Как и было задумано, Клавдия выручил Нарцисс: он отогнал Сарта от изнемогающего императора. Из сада Сарту помог выбраться тонкостенный кувшинчик с маслом, который он прихватил с собой по совету Нарцисса. Кувшинчик полетел под ноги преторианцу, охранявшему проход. Преторианцу, видно, не терпелось нализаться масла: бедняга на бегу так резво кувыркнулся в лужу, что расквасил губу.

А еще Сарту хорошо помогла Мессалина. Августа прекрасно сыграла роль кликуши, разработанную Нарциссом: дождавшись условленного часа, она прошла в одну из галерей, выходивших в сад, и принялась истошно звать на помощь. Трое из четверых преторианцев, охранявших проход, кинулись на зов. Четвертый остался за всех, ему-то немного погодя и угодил кувшинчик с маслом под ноги.

Преторианцев Мессалина сумела удержать при себе, поскольку даже когда они оказались рядом с ней, она не перестала вопить. Как же ей не вопить — ведь человек с кинжалом, которого она спугнула своим криком, мог, набравшись наглости, опять появиться у ее бюста. Она ни за что не останется одна, пока не обыщут весь Палатин.

Преторианцам ничего не оставалось делать, кроме как находиться при Мессалине, дожидаясь подмоги. И даже когда из сада донесся слабый вскрик (то тонко, по-бабьи закричал Клавдий), они не покинули ее: захлебываясь в рыданиях, Мессалина объяснила им, что злоумышленников наверняка двое и это-де кричит один из них, стараясь отвлечь преторианцев от нее, чтобы дать возможность своему напарнику без помех прикончить ее.

И еще Мессалина перемешивала свои испуганные вопли с обещаниями всевозможных кар, которые она грозилась обрушить на преторианцев, если бы те осмелились покинуть ее… Всего этого Сарт не знал. Ему было известно только, что Мессалина обещала отвлечь на себя преторианцев и задержать их, — это она и сделала и за это он, подходивший теперь к Остийским воротам, был ей благодарен.

Показались Остийские ворота. Вокруг них, как обычно, было многолюдно, однако Сарт быстро нашел глазами Марка, выхватив из толпы его могучую фигуру. Стараясь предостеречь друга от шумных приветствий, которые могли быть применены любопытными, Сарт подошел к Марку, глядя мимо него, и тихо спросил:

— Ты готов? Тогда пошли, нечего тянуть — Клавдий может приказать закрыть все ворота города… Лошадей купим в ближайшей деревушке.

— Я не могу пойти с тобой. Но ты иди. Беги… — глухо сказал Марк, рассматривая трещинку на камне мостовой.

Сарт побледнел. Он был готов к чему угодно, но только не к этому.

— Да ты что, рехнулся, любезный? — зло прошептал египтянин. — Так-то ты держишь свое слово, и не какое-нибудь дрянное слово, данное прощелыге-вольноотпущеннику, а слово, данное другу? Вчера ты обещал вместе со мной покинуть город!

По лицу Марка пошли красные пятна. Его обвиняли в том, что он не держит слово, то есть в предательстве, и это было похоже на правду.

Марк с болью выдохнул:

— Беги, Сарт, беги один… А я не могу.

Египтянин задохнулся от возмущения:

— Ладно, не хочешь бежать со мной — отваливай, я обойдусь без попутчиков. Но поклянись, что никому не расскажешь обо мне. Только не знаю, какую клятву с тебя потребовать, чтобы ты ее не нарушил.

— Почему ты говоришь так? Или нашей дружбе конец? — воскликнул Марк и осекся: Сарт должен был спешить, на объяснения, оправдания не было времени. — Клянусь всеми богами неба и преисподней, я не предавал твою дружбу, — торопливо сказал Марк. — Клянусь, от меня о тебе никто ничего не узнает. А не могу я уйти с тобой потому… словом, ты сам первый отвернулся бы от меня, если бы я сейчас бежал из Рима!

«Наверное, Нарцисс все же убедил этого молодого легковера, что он обязан Нарциссу», — подумал Сарт.

Гнев египтянина улетучился. Да и с чего это он так раскипятился? Уж не оттого ли, что лишился сильного спутника, который, возникни нужда; мог бы здорово помочь? Выходит, он опять думал не о Марке, а о себе. Наверное, от души у него остался один огрызок — все остальное сожрал червь расчетливости.

— Извини. Я совсем ошалел от сегодняшнего. Можешь оставаться в Риме, и мы по-прежнему друзья, — сказал Сарт. — Прощай!

— Прощай! — эхом отозвался Марк.

Часть вторая. Сила пергамента

Глава первая. В саду

Человек в маске отступал, теснимый Нарциссом, — у Нарцисса кинжал был на ладонь длиннее того, который имел убийца, и Нарцисс, несмотря на свои телеса, казался более подвижен, более ловок, вот Нарцисс и одерживал верх. А после очередного стремительного взмаха кинжалом, когда Нарцисс едва не проткнул горло своего противника, человек в маске бежал…

Клавдий перевел дух. Как он хотел стать принцепсом! Оказалось же, что принципат — это большая опасность: принцепс притягивает взоры многих, в том числе и охочих до убийства… как кусок золота — нищих, как сучка — похотливых кобелей, как жирный каплун — обжор… Клавдию ясно представилось: вот он в обличии каплуна лежит на блюде, политый соусом, а к нему тянутся ножи, ножи, ножи… а кругом — жирные, складчатые подбородки, волосатые руки… брррр…

Отогнав несостоявшегося убийцу, Нарцисс, раскрасневшийся и отпыхивающийся, подошел к Клавдию и поклонился.

— Так ты… ты, что же, не голоден, дружок? — прерывающимся голосом спросил Клавдий, попавший в плен гастрономическим аналогиям. — И… не жаден?

Нарцисса вопрос Клавдия разве что несколько озадачил, но не удивил: Нарцисс хорошо знал своего патрона, чьи мысли частенько так далеко уходили от действительности, что создавали для своего хозяина как бы новую действительность, лишь отдаленно напоминавшую реальность.

— Я жаден лишь на услуги тебе, господин мой и повелитель, — подобострастно промурлыкал Нарцисс. — А голод мой утолить могут только твои милости…

Чутье Нарцисса не подвело: Клавдий отрицательно отнесся бы к любому другому ответу. Дело было в том, что Клавдий все еще находился в образе кулинарного совершенства, в который его заточило воображение, и поэтому если бы Нарцисс сказал, что проголодался, для Клавдия это означало бы признание в стремлении к власти, а если бы Нарцисс ответил отрицанием — мол, не голоден, и все тут, — Клавдий тут же подумал бы: «Раз не голоден, значит, уже наелся запретного».

Нарцисс, впрочем, ответил правильно и своим ответом сбил Клавдия с толку. Стоило, пожалуй, сказать с «бестолку», если бы можно было так сказать. Клавдий наконец перестал представлять себя изделием повара, хотя гастрономия еще сидела в нем: ему вдруг показалось, что его власть и его сила — это два блюда с тельцами, одно из которых он должен беречь как зеницу ока, а другим, содержащим силу и обладающим способностью самовоспроизводиться, разумно пользоваться. Но что значит — разумно пользоваться? Это значит — подкармливать с него надежных, то есть тех, которые будут теснить от него нахалов, нагло пытающихся отпробовать его без спроса. Эти «надежные», конечно же, должны быть накормлены до тошноты.

— За твою помощь, дорогой Нарцисс, я велю тебя сегодня хорошенько накормить, — сказал Клавдий. — Сегодня, я знаю, на обед будут лангусты — прекрасные, крупные лангусты, — и ты можешь присоединиться к моему столу.

Пока Клавдий говорил, Нарцисс раздумывал, как бы ему повернуть мысли императора в нужное для него русло. Когда Клавдий окончил, Нарцисс уже знал, что сказать.

— Благодарю тебя, господин мой, я непременно воспользуюсь, твоим приглашением, — проговорил Нарцисс. — Думаю, я просто обязан быть за твоим столом, ведь злоумышленник может подобраться к тебе не только во время отдыха, но и во время трапезы… переодетым поваром или поваренком, или же прикинувшись запеченной в тесте свиньей, или же в виде начинки пирога…

У Клавдия задергался подбородок, и он тихо, медленно, с перерывами сказал:

— Так ты говоришь, злодей может появиться опять, и неизвестно, в каком обличье? И что же ты посоветуешь мне? Как мне обезопасить себя? Как уберечься?

Нарцисс облизнул враз пересохшие губы — вот оно, то мгновение, о котором он мечтал! — и глухо сказал:

— Поручи охрану дворца мне, господин. Я не подведу…

— Но дворец охраняет Паллант… — в раздумье протянул Клавдий.

Неподалеку раздался шум, источник которого, казалось, приближался. Бледность Клавдия приобрела зеленоватый оттенок. Пошатываясь‚ он стал озираться по сторонам, словно прикидывая, куда сподручнее бежать.

Изобразив на лице бесстрашие и решительность, Нарцисс воскликнул:

— Мой кинжал с тобой, государь! — И сделал шаг навстречу шуму, словно стремясь защитить Клавдия от будто бы приближавшейся опасности. Между тем Нарцисс был уверен, что то шумели преторианцы, разыскивая Клавдия.

Предчувствие Нарцисса не обмануло (вернее, его расчетливость не обманула его): не успел Клавдий решить, в каком направлении предпочтительнее дать стрекача, как из-за деревьев показались преторианцы. Они бежали прямо к Клавдию, а впереди них неслась, подобрав подол, пышнотелая матрона. То была Мессалина. Сарт уже улизнул из сада, в этом она была уверена (времени она ему отвела достаточно), так что можно было пуститься на поиски Клавдия.

— Ты жив? Ты жив! — воскликнула Мессалина, налетев на Клавдия и обхватив его за плечи. — Хвала богам, этот, в маске, не смог навредить тебе! Он едва не прикончил и меня — по счастью, рядом оказались преторианцы…

— А мне помог Нарцисс, — промямлил Клавдий.

Нарцисс, встретившись глазами с Мессалиной, едва сумел сдержать победную улыбку.

Клавдий вроде еще что-то собирался сказать, но тут, оттолкнув преторианца, вперед вылез Паллант. Паллант, которому была поручена охрана дворца…

— Господин, ты жив… жив! — радостно залопотал Паллант. — И кто тот злоумышленник, что осмелился напасть на тебя? Да будут все свидетелями: клянусь Немезидой, я найду его, я раздобуду его, хотя бы для этою мне пришлось опуститься в преисподнюю! Покуситься на жизнь цезаря, а? Это же святотатстве! Кто он, господин, только скажи…

— Какой-то высокий, костлявый… лицо в маске, — сказал Клавдий, припоминая. — И он… — Тут Клавдий замолчал, словно заново ощутив вблизи себя острие кинжала.

Паллант изменился в лице — он догадался, что то был Сарт. Негодяй предал его! Подбегая к Клавдию, Нарцисс расслышал его слова, что ему-де помог Паллант. Получается, египтянин предал его в угоду Палланту. Мерзавца действительно стоило достать хотя бы из-под земли, чтобы затем отправить обратно в Тартар — но не целиком, а по частям…

Мысленно представив себе раздираемого на клочья Сарта, Паллант несколько успокоился, однако то изумление, с которым он встретил описание Клавдием внешности преступника, все же не укрылось от глаз Нарцисса. Что неудивительно: Нарциссу были понятны чувства Палланта, поскольку от Сарта Нарцисс знал, какие виды имел на Сарта Паллант.

— Что с тобой? — с деланным удивлением спросил Нарцисс. — Ты узнал негодяя? Ты знаешь напавшего на императора?

Какое-то мгновение Паллант колебался — выдать Сарта, не выдать Сарта… Искушение было велико, Палланту дико хотелось проучить египтянина. Но жить все же хотелось больше. Увы, Сарт слишком ловок, слишком хитер, слишком злобен, слишком мстителен: ожесточась у палачей, он мог поведать много лишнего… а то еще и прифантазировать какую-нибудь гадость о нем со зла. Нет, с Сартом он разберется сам, в это дело вмешивать императора не следует.

— Нет, я не знаю его, — покачал половою Паллант. — Но я не пожалею собственных средств, чтобы разыскать его, и он, конечно же, будет найден. Кроме того, я усилю твою охрану, государь, я велю удвоить все караулы!

— Удвоить все караулы? — удивился Нарцисс. — Разве от этого будет прок? Твои люди слишком ленивы, Паллант, а разве два лентяя, не притрагиваясь к работе, наработают больше, чем один? Но виноваты не люди — это ты распустил их!

Паллант прикусил губу — Нарцисс открыто противопоставлял ему себя. Такого еще не бывало.

— Не вижу ничего странного в том, что в дворцовой охране одни лентяи. Солдаты никогда не бывают разворотливее своего командира, — поддержала Нарцисса Мессалина. — Что, Паллант, или я неправа? К примеру, в этот раз ты подоспел к императору последним. И Нарцисс, и преторианцы, и даже я — все мы опередили тебя там, где ты обязан был быть первым. Тебе нельзя доверять охрану дворца, Паллант!

Паллант попытался возразить:

— Ты хочешь сказать, госпожа, что начальника дворцовой охраны следует искать на соревнованиях бегунов? Должен заметить…

— Кстати, а где тыбыл в это время? — перебил Палланта Клавдий.

Паллант смешался.

— Я?.. В триклинии…

Триклиний, в котором столовался Паллант, был едва ли не самым удаленным от дворцового сада местом.

— Так ты чревоугодничал, вместо того, чтобы охранять императора! — грозно бросила Мессалина обвинительным тоном.

Клавдию опять показалось, что он — каплун, нафаршированный, поджаренный и с приправой. Обжорство Палланта и в самом деле выглядело на этом фоне непростительным.

— Вот ты, Паллант, любишь поесть, — в раздумье сказал Клавдий, и ему представилось, как Паллант протягивает к нему — каплуну — руку с ножом. — Но охранять спокойствие империи может лишь тот, кто ничего, кроме милостей сената и народа римского, не жаждет… Мы поручаем охрану нашего дворца Нарциссу. Слышишь, Прокул? (Клавдий покосился на преторианского трибуна, подбежавшего вместе с Паллантом.) Пусть Нарцисс охраняет нас!

Побледнев, Паллант стянул с указательного пальца правой руки золотой перстень — символ власти оберегателя дворца — и протянул его Нарциссу, стараясь выглядеть если не дружелюбным, то хотя бы не злым. Злиться было опасно, слишком опасно…

Нарцисс надел перстень и, тщетно пытаясь скрыть свое ликование, сказал:

— Паллант передает охрану дворца в надежные руки, господин мой, в чем ты убедишься не раз. Отныне охранять тебя будут не только дурные головы на буйных телах: я намерен к преторианцам добавить с полсотни ловких рабов, которые всюду станут следовать за тобой тайно. Кроме того…

— Довольно, довольно! — перебила Нарцисса Мессалина. — По всему видать, ты будешь хорошо служить своему господину… А теперь давайте решим, что делать с Паллантом. Как охранник он оказался некудышним, но пригоден ли он как казначей? Сдается мне, он бесполезен для нас. А может, не только бесполезен, но и опасен?

Нарцисс заметил, как по лицу императора пробежала тень, то было не то облачко неудовольствия, не то волна страха. А Клавдий смотрел на Мессалину… И Нарциссу показалось, что на какой-то миг Клавдий более устрашился властолюбия Мессалины, нежели той опасности, которая, по ее словам, якобы исходила из нерадивости и нерасторопности Палланта.

— Осмелюсь заметить, госпожа моя, — когда дело касается счетов и расчетов, за Паллантом никому не угнаться, — осторожно произнес Нарцисс. — Мне ли не знать его — ведь он долгое время был моим наставником! Как казначею Палланту нет равных, в этом я уверен. Иное — охрана. Паллант никогда не имел дела с негодяями, вооруженными более острым оружием, чем язык, поэтому достаточно надежно оградить нашего императора от злоумышленников он не сумел. Я же управлял имениями господина в Мавретании, где, что ни неделя, приходилось отбиваться то от кочевников, приходивших с юга, то от разбойников из своих же. Как оберегатель я буду, возможно, полезнее Палланта, но как казначей Паллант незаменим!

— Да-да, пусть Паллант по-прежнему занимается казной, — поспешно проговорил Клавдий, и в самом деле напуганный алчным, злобным, властным, жадным блеском глаз Мессалины. — Пусть Паллант занимается казной — не беда, что он оказался очень уж прожорливым…

Мессалина решила, что теперь ей не следует настаивать на отлучении Палланта от казны, хотя вообще-то падения Палланта она желала куда больше, чем возвышения Нарцисса (Нарцисс был ей нужен только для того, чтобы с его помощью одолеть и Палланта, и Каллиста, а потом, быть может, настал бы и его черед.) Сегодня ей и так удалось многого добиться, о чем без слов говорил понурый вид Палланта, гнаться же за большим было опасно: как известно, одна лиса, стараясь вылакать непременно всю сметану из узкогорлого кувшина, так хорошо засунула голову в него, что вытащить ее обратно смогла только при помощи подоспевших охотников, которые ее тут же и освежевали.

— Да ты совсем замерз, — с тревогой проговорила Мессалина и, стащив с себя паллу, накинула ее на Клавдия. — Вели-ка преторианцам проводить нас в спальню…

* * *
Нарцисс и Паллант неторопливо шли в кабинет Палланта, обмениваясь любезностями, — там Палланту предстояло передать своему преемнику пароли на текущие сутки, а также график дежурств преторианских когорт. Такова была внешняя, видимая цель их уединения (пароли, конечно же, следовало передавать за закрытыми дверями), но была у них и цель иная, которую они всячески старались скрыть и которая была для них куда важнее безопасности императора. Оба они понимали, что там, в кабинете Палланта, им предстояло определиться, быть ли им смертельными врагами, или же заключить перемирие, или же начать сотрудничать.

Оказавшись в своем кабинете, Паллант сказал:

— Не сочти за труд, любезный Нарцисс, выслушать то, что тебе, быть может, хорошо известно… Только перстнем, что на твоем пальце, да еще перстнем императора может быть пропечатан пропуск во дворец. Теперь тебе‚ как оберегателю дворца, подчинены не только преторианцы, но и все дворцовые службы, но и все, кто находится во дворце по воле императора или с твоего разрешения. Сенатор или всадник, гордый патриций или плебей — все они подчинены тебе, пока находятся во дворце, настолько, насколько этого требует безопасность императора, и все они обязаны подчиняться тебе так, как будто сам император говорит твоими устами…

Ты, конечно, догадался — я пересказал тебе последний эдикт Клавдия. Так-то вроде все понятно, но есть тут одно… э… затруднение. По эдикту императора, оберегатель дворца подвластен только императору, однако эта бестия Каллист… Вот увидишь — он попытается приказывать тебе, управлять тобой. Он, не прося, а приказывая, будет требовать у тебя пропуск во дворец тому, кто ему угоден, а если ты посмеешь отказать, он сумеет к чему-нибудь придраться, и гнев императора обрушится на тебя.

— Как, Каллист осмелится посягнуть на мои полномочия? — возмутился Нарцисс. Он мигом смекнул, что Паллант перевел разговор на Каллиста не иначе как для того, чтобы затем предложить ему направленный против Каллиста союз. — Нет уж, этого я не потерплю! И должен заметить, раз Каллист пренебрегает эдиктами императора, то он опасен для императора, то ему не место во дворце!

Паллант немного повеселел. По всему видать, Нарцисс ненавидел Каллиста так же, как и он. Хоть тут ему повезло. Значит, можно договориться с Нарциссом о совместных действиях против Каллиста, а затем, устранив или ослабив Каллиста, можно будет приняться и за Нарцисса… Быть может, еще не все потеряно: ему еще удастся стать первым советчиком Клавдия. Первым и единственным.

— Конечно, Каллисту не место во дворце, — согласился Паллант. — Но Каллист сумел обманом добиться расположения императора, и теперь его не вытолкаешь взашей. Сначала нужно открыть императору глаза на Каллиста, а для этого одних только моих усилий недостаточно. Может, ты поможешь мне? Может, мы совместно поможем императору во всем разобраться?

Устранение Каллиста Нарциссу представлялось необходимым: теперь, когда позиции Палланта ослаблены, устранение Каллиста из дворца (а лучше — его убийство) сделало бы Нарцисса полноправным хозяином императорских ушей. Если не учитывать Мессалину.

— Как же я могу отказаться помочь императору? — всплеснул руками Нарцисс. — Это не только моя обязанность, но и мой долг. Я, как и ты, сделаю все, чтобы раздавить Каллиста. Вот уж не даром его называют змеей!

В дверь кабинета поскреблись. Нарцисс, судя по виду, хотел еще что-то сказать, но передумал.

— Это мой раб, — объяснил Паллант и повысил голос: — Что там у тебя, Эсимид?

— Каллист, господин…

Паллант посмотрел на Нарцисса. Нарцисс слегка кивнул. Немного помедлив, Паллант сделал манящий жест рукой.

Раб скрылся. Не успели союзники сказать и слова, как в комнату вошел Каллист. Вернее, не вошел, а стремительно влетел.

— Какое нахальство — напасть на императора в его собственном дворце! — возмущенно воскликнул Каллист, как будто случись нападение на улице, оно было бы для Клавдия меньшей неприятностью.

— М-м… да… — осуждающе протянул Паллант, а Нарцисс наклонил голову, словно стыдясь, что человеческое семя породило такого нахала.

— Как жаль, что я сегодня замотался с делами, и поэтому моя обычная прогулка по саду не состоялась, — продолжал Каллист. — А не то одним злодеем стало бы меньше. Но вы хотя бы догадываетесь, кто это был? Ты, Нарцисс… Ты помог императору — хвала тебе! Но кто тот негодник? Кто он?

— Кто он? — Нарцисс поднял голову и почесал в затылке. — Он… трудно сказать. На нем была маска, вот в чем дело. А так-то он высок и жилист. А больше… ничего особенного…

По тому, как долго Нарцисс чесал в затылке и как медленно говорил, Каллист понял, что его предположение оказалось верным. О Сарте он подумал сразу же, как только узнал приметы злоумышленника (от того преторианца, под ноги которому Сарт бросил горшочек с маслом). Сарт вполне был способен разыграть сценку покушения на Клавдия в паре с Нарциссом. Видно, так оно и было в действительности… Но не только фальшивость Нарцисса приметил Каллист — не укрылась от его внимания и удивительная сдобренность Палланта. Из-за того, что затея Нарцисса удалась, больше всего пострадал Паллант, но Паллант, казалось, не был зол на Нарцисса.

— Злоумышленника, конечно же, подослали сенаторы, — задумчиво проговорил Каллист. — Они не могут простить божественному, что империя оказалась в его надежных руках, а им не удалось растащить ее по триклиниям. Надо только выяснить, кто именно…

— Интересно, кого же ты подозреваешь? — насмешливо спросил Паллант. — Валерия Азиатика? Марка Виниция? Павла Аррунция?

И Валерий Азиатик, и Марк Виниций, и Павел Аррунций были недавними сообщниками Каллиста — с их помощью удалось погубить Калигулу. Причем связь с ними поддерживал только Каллист, Паллант же, тоже приложивший руку к убийству цезаря, не виделся и не разговаривал с ними, хотя и знал о них. И вот теперь Паллант намекал, что опасаться императору следовало недавних «дружков» Каллиста…

Валерий Азиатик две недели назад уехал в Сирию легатом, — словно не заметив насмешки, принялся рассуждать Каллист. — Марк Виниций бросился на меч на другой день после того, как императором был провозглашен Клавдий, — ты разве не знаешь об этом, Паллант? Павел Аррунций, насколько мне известно, сейчас ни на что не способен: целыми днями он пьет напропалую… Нет, опасность в других. Гней Пизон… Вокруг него, по моим сведениям, вьются теперь недовольные. Если бы покушавшийся на императора негодяй был схвачен, он наверняка вывел бы нас на Гнея Пизона.

— Что теперь говорить об этом, — пожал плечами Нарцисс. — Лучше скажи, нет ли другого способа вывести этого Гнея Пизона на чистую воду?

— Есть, только непростой, — вздохнул Каллист. — Мне известно, что Гней Пизон не так давно получил возмутительное письмо от Камилла Скрибониана, легата Далмации. В письме легат открыто призывает к мятежу. Вот бы это письмо заполучить! Тогда ни Пизону, ни Скрибониану не отвертеться. Но как его достать? Лучше всего было бы подослать к Пизону надежного человечка, который стянул бы это письмо, но где такого взять? Давайте подумаем вместе, авось и надумаем чего…

— Не думаю, что какой-то клочок пергамента способен навредить императору — пренебрежительно сказал Паллант, бросив взгляд на Нарцисса. — Мы должны искать тех, кто подослал к императору убийцу, а не возиться с каким-то письмом!

— Кроме того, отправляющиеся в далекое путешествие не должны брать себе в попутчики змею — это небезопасно, — многозначительно добавил Нарцисс.

Паллант с удовольствием наблюдал, как по лицу Каллиста пробежала тень растерянности и недовольства, — начали с ним беседовать довольно любезно, а как только он вышел с предложением, ему ответили резкостью. Каллист хмурится, ему больно — так ему и надо!

— Не знаю, как насчет змей, а вот два голодных жирных шакала, бегущие по одной тропинке, вряд ли долго будут искать, чем поживиться, — бросил Каллист, разворачиваясь к двери.

Когда Каллист вышел, Паллант сказал:

— Если то, что он тут болтал о письме легата — правда, значит, мы должны раздобыть его. А потом (тут Паллант понизил голос до шепота) в это письмо между строк можно было бы где-нибудь вписать имя Каллиста, как будто он заодно с легатом… Затем покажем письмо Клавдию. Клянусь мозгами Клавдия, Каллист станет короче на голову!

Нарцисс задумался. И в самом деле, Каллист ненароком подсказал им способ, как погубить себя самого. Или хотя бы ослабить. Пожалуй, вписывать его имя в роковое письмо и тем самым затевать с ним смертельную схватку все же слишком опасно. Но вот просто предоставить письмо императору, чтобы тем самым усилить свое влияние, можно попытаться.

— Но как достать это письмо? — произнес Нарцисс задумчиво. — Допустим, я мог бы, с твоей помощью, уговорить императора пошарить в доме этого Пизона. Ну и что? Пока мы будем ломиться в ворота, Пизон уничтожит письмо. Выкрасть письмо? Но для этого нужно точно знать, где оно лежит (Пизон, конечно, не держит его на виду, а обыскать весь дом и не попасться вор вряд ли сумеет). Однако мы не знаем, где пизонов тайник. Получается, Пизон сам должен передать это письмо нам, то есть его нужно обмануть. Какой-нибудь всадник или сенатор, претворившись республиканцем, попросит Пизона дать это письмо «почитать», а затем, получив его, передаст его нам… Как тебе это нравится?

— Неплохо, — качнул головой Паллант. — Но где взять такого всадника или сенатора? Я такого не знаю.

— Есть у меня один. Некто Марк Орбелий, он из всадников. Ты, кажется, знаешь его: одно время он служил у императрицы и однажды по глупости нахамил тебе.

Паллант был удивлен, насколько он мог быть удивлен после всего того, чему ему пришлось удивляться в этот день:

— Как? Тот раб? Который бежал из эргастула?

— Да, тот самый беглец. Раз он будет помогать нам, ты, я надеюсь, не будешь преследовать его?

Напоминание о здоровенном рабе Мессалины, оказавшемся всадником, больно кольнуло Палланта (своим могучим торсом дерзкий раб тогда как бы бросил вызов его мужественности, увы, изрядно пообносившейся и поистратившейся). Впрочем, дело дороже амбиций, и Паллант буркнул:

— Ладно, чтоб ему захлебнуться в Стиксе… Пока он будет служить нам, может с моей стороны ничего не опасаться. Только скажи, откуда ты знаешь его?

— Вот и замечательно! — улыбнулся Нарцисс. — А о том, как мы с ним познакомились, я расскажу позже… Сегодня Марк Орбелий узнает, что ему надлежит совершить. Предвижу тут маленькую трудность: он, насколько мне известно, беден, как последний плебей, а для того, чтобы втереться в доверие к такому богачу, как Пизон, нужно быть богатым. Ему надо дать денег, я же в последнее время много растратил…

— Я дам денег. И не из казны, а своих, — сказал Паллант, живо сообразив, куда гнет Нарцисс. — Миллиона сестерциев на первое время, полагаю, будет достаточно?

— О да…

— Мой раб доставит их тебе сегодня вечером. (Паллант покосился на водяные часы.) Кстати, ты должен скоро проверять караулы. Вот пароли…

Перед тем, как покинуть кабинет Палланта, Нарцисс поставил на стол перед Паллантом пузырек с мутной жидкостью и сказал:

— А это тебе для укрепления твоей мужественности, Паллант…

Нарцисс уже давно как убрался на свои посты, а Паллант все не притрагивался к пузырьку — он сидел совершенно неподвижно, стиснув зубы. Нарцисс, когда-то отравой лишивший его мужской силы, теперь сунул ему какую-то гадость, будто бы способную ее вернуть. А что, можно попробовать…

Только пусть Нарцисс не надеется, что исправленное может быть прощено.

Глава вторая. Возвращение домой

Расставшись с Сартом, Марк побрел туда, где он жил последнее время — к дому Нарцисса. Бежать из Рима вместе с египтянином Марк не мог: в Риме его держало одно дело. И сказать об этом деле своему другу египтянину Марк тоже не мог, опасаясь, как бы Сарту не вздумалось остаться в Риме, чтобы помочь ему, хотя после того, что произошло во дворце, Сарту умнее всего было бы скрыться. А дело это было такое: когда Марк уже подходил к Остийским воротам, мимо него пронесли носилки, из которых, как только они поравнялись с ним, высунулось личико хорошенькой девушки, как две капли воды похожей на Орбелию, его сестру… Марк на какое-то мгновение растерялся (он был уверен, что Орбелия находилась в усадьбе его отца, а не в Риме), а когда он оглянулся вслед удалявшимся носилкам, то увидел, что римлянка перед тем, как исчезнуть за пологом, поманила его рукой. При этом лицо ее было если не молящим, то, по меньшей мере, просящим… И еще ему показалось, что прелестная просительница отнюдь не добровольно скрылась в глубине своего паланкина‚ а под влиянием кого-то.

Марк кинулся за носилками, но рабы-носильщики свернули за угол прежде, чем он успел настичь их, а когда он добежал до угла, путь ему преградила преторианская когорта, пересекавшая улицу. Когда же путь оказался свободным, носилок нигде не было видно. Может, если бы на улице было меньше народу, ему удалось бы разглядеть их… И времени у Марка не было: он не мог заставлять Сарта ожидать себя у Остийских ворот, поскольку понимал, что, оставаясь в Риме, Сарт рисковал быть опознанным как человек, напавший на императора в дворцовом саду. Марк повернул назад.

Поджидая Сарта у Остийских ворот, Марк не переставал обдумывать детали этой мимолетной встречи — встречи взглядами. В конце концов он решил, что то, очевидно, и в самом деле была его сестра Орбелия: во-первых, римлянка в носилках была внешне неотличима от нее, во-вторых, римлянка в носилках позвала его жестом — а с какой стати она стала бы звать его, если бы она не была знакома с ним? А раз то была Орбелия, разве мог он покинуть Рим, не выяснив, что нужно от него его сестре?

Из разговора с Сартом Марк понял, что затея Нарцисса удалась: Сарт будто бы напал на императора, а Нарцисс будто бы спас императора, так что можно было рассчитывать на то, что влияние Нарцисса теперь значительно возрастет. А коли так, значит, Нарцисс мог оказать существенное содействие Марку в розыске Орбелии и в помощи Орбелии, если в таковой Орбелия действительно нуждается. Вот Марк и повернул от Остийских ворот к дому Нарцисса, хотя, впрочем, у него не было иного пути: он не имел в Риме ни родни, ни знакомых, у него даже не было денег, чтобы снять комнату в каком-нибудь доходном доме или трактире.

«Прежде всего Орбелию нужно разыскать, — думал Марк, возвращаясь к Нарциссу. — Но как это сделать?» Было бы глупо бродить по Риму с утра до вечера в надежде увидеть опять ее паланкин — Рим слишком велик. Разумнее было бы высмотреть какой-нибудь след, оставленный Орбелией, — пусть хотя бы и нечеткий, и путаный: лучше идти по валежнику‚ чем блуждать, не зная ориентиров, по ровному месту.

«И что я только раздумываю? — удивился сам себе Марк. — Мне просто следует съездить к отцу: он-то знает, где теперь Орбелия!» Но перед тем, как съездить к отцу, следовало попросить у Нарцисса разрешения отлучиться — с Нарциссом нельзя было порывать. А заодно не мешало бы попросить у Нарцисса и лошадь.

Нарцисса дома не оказалось (как раз в это время Нарцисс, Мессалина, Клавдий и Паллант беседовали в дворцовом саду), и Марк удалился в свою комнату, решив во что бы то ни стало переговорить с Нарциссом этим же днем. До наступления сумерек Марк дважды спрашивал о Нарциссе, но Нарцисса все не было… Учитывая важность происшедших событий, Марк предположил, что Нарцисс надумал остаться во дворце до утра, и было улегся спать, но его разбудили. Оказалось, Нарцисс все же вернулся и сам приглашал его к себе…

— Пришло время твоей службы, Марк, — сказал Нарцисс, едва только молодой римлянин переступил порог его кабинета. — Я, если ты помнишь, избавил тебя от наказания за измену императору, а с сегодняшнего дня, кроме того, ты можешь не опасаться Палланта — он пообещал оставить тебя в покое. Так что, получается, тебе есть за что платить… Сослужишь мне одну службу — и мы будем с тобой в расчете.

— Я слушаю, господин мой, — покорно произнес Марк, решив свою просьбу об отпуске изложить Нарциссу позже, когда выяснится, что тот хочет от него.

— Знаешь Гнея Пизона? Нет? Это известный сенатор и республиканец. Мне стало известно, что у него находится письмо легата Далмации Камилла Скрибониана, адресованное ему и сенату. Это письмо ты должен у него если не выкрасть, то выманить.

— Ты предлагаешь мне сделать выбор между воровством и мошенничеством, господин мой? — с горечью спросил Марк.

— Я предлагаю тебе перестать быть глупцом, — отрезал Нарцисс. — Щепетильничают в наше время только идиоты… Кстати, почему бы тебе не поинтересоваться, как мне удалось добиться для тебя прощения императора? А прощение очень редкое — прощение измены! Что, молчишь? Ну так я сейчас расскажу тебе. Может, ты думаешь, что император простил тебе измену, проникнувшись уважением к твоей чистоте и честности? Или, может, ему пришлось по вкусу, как ты развлекался с его женой? Отвечаю: о твоих забавах с Мессалиной ему неизвестно до сих пор, что же касается твоей честности, то о ней, как понимаешь, в разговоре с императором было бы смешно упоминать. Все сделала Мессалина с моей подачи: Клавдий тиснул свою печать на свитке, дарующем тебе жизнь, между двумя поскрипываниями супружеского ложа.

Марк опустил голову. Нарцисс был прав — он не мог привередничать теперь, не отказавшись от жизни тогда, получив жизнь из рук Нарцисса.

Придется, видно, соглашаться. Он обязан Нарциссу, а кроме того, никаких моральных обязательств перед Гнеем Пизоном у него нет. Так что если и придется через что-то переступить, то только, разве что, через мораль всеобщую — мораль, запрещавшую воровство и обман вообще. Такая безотносительная к личности мораль, конечно же, существовала, и образ ее был запечатлен в совести его, но вот стоило ли следовать ей всегда?

Раньше Марк был уверен, что одним из обязательных качеств морали является ее незыблемость, ее одинаковость для всех случаев и отношений. Теперь — нет. Можно даже сказать, теперь он склонялся к противоположному: честность вообще, честность во всем и ко всем более не прельщала его. Однако если бы дело шло о жизни и смерти, ставить выгоду выше честности он не стал бы и теперь.

— И что же в этом письме? — спросил Марк.

— Нечто против императора — я не знаю толком что. Мне нужно это письмо, чтобы вырвать с корнем заговор, направленный против императора, если еще не сформированный, то формирующийся.

— И каким же образом ты думаешь заговорщиков изобличить?

Нарцисс пожевал тубами.

— Я представлю письмо императору. Император поймет, что тот, кто это письмо написал, и тот, кто читал его, не донес о нем, — враг ему.

— То есть, как я понял тебя, если я раздобуду это письмо и передам его тебе, то Камилл Скрибониан, Гней Пизон и, может, еще кто-то из знатных римлян будут казнены?

Нарцисс качнул головой.

— Возможно. Так ты что, боишься стать убийцей? Эти сенаторы убили бы императора, не задумываясь, предоставься им только такая возможность, так что император вправе убить их. Это как сражение на арене: если ты не убьешь, то тебя убьют… И если эти сенаторы тебя разоблачат, то ты будешь убит, не сомневайся. Видишь, у тебя причин жалеть их не больше, чем у императора…

С тех пор, как Марк оказался свидетелем борьбы сенаторов за власть, что развернулась на его глазах в день убийства Калигулы, у него не было иллюзий насчет высокой порядочности сенаторов, и борьба их с императором казалась ему не более правой, чем борьба императора с ними. Ввиду этого выступление его на стороне императора против сенаторов нельзя было назвать нравственным или безнравственным. Это что касается морали. Что же касается выгоды, то оно было ему явно выгодно, поскольку если бы по милости богов ему удалось раздобыть письмо Камилла Скрибониана к сенаторам, то этим самым он выполнил бы свой долг перед Нарциссом и перестал бы быть обязанным Нарциссу. Кроме того, помогая Нарциссу, он мог рассчитывать, что Нарцисс поможет ему разыскать Орбелию, а если она в беде, то и выручить ее.

— Хорошо. Я попытаюсь добыть письмо легата, — произнес Марк. — У тебя, как я понимаю, есть план на этот счет?

— Я знал, что ты не станешь красоваться передо мною шелухою притворной и дешевой добродетели, — удовлетворенно проговорил Нарцисс. — Задумка у меня такая: ты обратишь внимание Пизона своей будто бы нелюбовью к императору, ты войдешь в дом его, ты завоюешь его доверие, а потом под каким-нибудь предлогом ты выманишь у него письмо Скрибониана. К примеру, ты скажешь, что точно знаешь, будто к нему вот-вот должны нагрянуть преторианцы с обыском, и предложишь свои услуги по сокрытию письма. А затем ты принесешь это письмо мне…

— Но для осуществления такого плана потребуется много времени. Враги императора, возможно, не будут мусолить письмо так долго — ознакомившись с ним, они выкинут его, и все…

— Не думаю. Судя по тому, что мне об этом письме известно, это письмо для врагов императора является чем-то вроде заклятья, читая которое они пополняют запасы своего нахальства, которое кажется им смелостью и доблестью. Ну, а если это не так… Как бы то ни было, я не вижу другого способа добраться до письма легата кроме того, о котором я сообщил тебе, хотя, конечно, хотелось бы иметь лучший.

— Ладно, — кивнул Марк, соглашаясь с планом Нарцисса. — Но тут я вижу одну сложность: для того, чтобы завязать знакомство с Гнеем Пизоном, я должен быть если не богат, то хотя бы состоятелен — не думаю, что он позволит приблизиться нищему.

— Это препятствие преодолимо, — улыбнулся Нарцисс. — Завтра я выдам тебе миллион сестерциев на расходы. За полмиллиона ты можешь купить хороший (ну, неплохой) дом на Этрусской улице. Децим Юлиан продает его — он доканчивает остатки наследства, доставшегося ему от отца. Дом продается с обстановкой и рабами. Пожалуй, тебе следует купить его завтра же.

— Вижу, ты все предвидел, — вздохнул Марк. — Я все сделаю так, как ты сказал. Но до того, как закрутить это дело, позволь мне съездить к отцу. Он живет неподалеку от Рима… На поездку у мне нужна неделя.

— Раз надо, то поезжай, — сказал Нарцисс, поморщившись. — Только купить у Децима Юлиана дом ты должен завтра же, через неделю может оказаться поздно.

* * *
На другой день Марк с конем, груженным мешками с сестерциями, и двумя рабами Нарцисса направился прямо к дому Децима Юлиана. До цели Марк добрался быстро — благодаря тому, что один из рабов хорошо знал Рим, чем сам Марк похвастаться не мог.

Привратника у ворот не оказалось, что Марка удивило. Да и ворота не были заперты… Оставив рабов с сестерциями в маленьком дворике, Марк вошел в вестибул. Какой-то человек в рваной тупике хотел проскочить мимо него — видно, раб.

— Где твой хозяин, приятель? — поинтересовался Марк, хватая за плечо раба.

— В атрии‚ господин!

Раб махнул рукой на дверь в глубине вестибула. На лице его был страх и нетерпение. «Наверное, послан за чем-то своим хозяином», — подумал Марк. Молодой римлянин отпустил раба и зашагал к двери.

Посредине атрия стоял большой стол, уставленный кувшинами и глубокими тарелками с едой, напоминавшими лохани. За столом возлежали трое: центральное ложе занимал худощавый римлянин лет тридцати, по бокам от него жевали два толстяка, возраст которых было трудно определить с достаточной точностью, так как морщины (если они у них были) маскировались складками жира.

Пировавшие были в тогах, а справа от них Марк увидел трех человек в туниках, здорово поношенных: один из них лежал на отставленном от стола ложе, а двое других секли лежавшего, из-за чего атрий оглашался ритмичными воплями. На шее одного этих двоих был металлический ошейник. «Вот, оказывается, куда делся привратник», — подумал Марк.

— Кто тут Децим Юлиан? — поинтересовался Марк вслух.

— Ты… кто ты такой? — нетвердым голосом проговорил римлянин, возлежавший на центральном ложе.

— Я Марк Орбелий из рода всадников. Я слышал, ты продаешь этот дом с обстановкой и рабами, так ведь?

— Да! — мотнул половой гуляка. — Прродаю! — Децим Юлиан махнул рабам с плетками, приказывая им прекратить свое занятие, при этом проговорив таким голосом, словно искал сочувствие: — Вот, приходится довольствоваться столь скромной музыкой… Да, я продаю этот дом, но Рим будто враз обнищал: никто не хочет мне дать за него настоящую цену. А стоит-то он всего ничего: каких-то пятьсот тысяч сестерциев… да к тому же барахло и рабы в придачу!

— Я заплачу тебе столько, — бросил Марк, не собираясь торговаться.

Некоторое время Децим Юлиан смотрел с удивлением на Марка, а затем разразился радостным хохотом:

— Ну так выпьем, братцы, выпьем! На неделе я присмотрю себе какой-нибудь домик тысяч за сто, и у меня останется четыреста тысяч, а пока я поживу у тебя — а, Лициний?

Возлежавший справа от Децима Юлиана толстяк уже начал засыпать. Услышав свое имя, он встрепенулся:

— Ик! Да…

Со столика, который стоял рядом с центральным ложем, Децим Юлиан схватил лист пергамента и кинул его Марку:

— На, смотри!

То была купчая, составленная по всей форме: вместе с домом и обстановкой Марк приобретал тринадцать рабов… Ее оставалось только подписать. Перья тоже нашлись на столике, и купчая была скреплена подписями Марка, Юлиана и двух приятелей Юлиана.

Затем Марк кликнул раба Нарцисса и передал Дециму Юлиану мешок с сестерциями, после чего сказал:

— Вот и все. А осмотреть этот дом я хотел бы один.

— Как, ты прогоняешь меня? — удивился Децим Юлиан. — Но ты, по крайней, мере дашь мне закончить мой обед?

Марк пожал плечами, с бывшим хозяином ему хотелось расстаться как можно быстрее, но не выгонять же его, в самом деле…

— Ладно, дохлебывай свой обед, — сказал Марк и повернулся, чтобы выйти: он решил пока посмотреть дворовые постройки. Голос Децима Юлиана заставил его остановиться:

— А вы, балбесы, что стоите? Играйте же! Играйте!

Марк оглянулся: Децим Юлиан показывал двоим рабам, все еще сжимавшим плети, на распростертого на ложе третьего раба. Рабы, привыкшие повиноваться Дециму Юлиану и, видно, не осознавшие еще, что он теперь не имел никакой власти над ними, замахнулись, собираясь продолжить свою игру на «инструменте».

Марк побледнел. Хотя рабы на вилле его отца и наказывались изредка плетьми, но за провинности, а не ради удовольствия… Необходимо было вмешаться.

— Э нет, бывший хозяин! — воскликнул Марк. — На этот раз придется тебе обойтись без музыки. Заканчивай свой обед и уходи. — Марк повернулся к рабам: — И вы идите!

Рабы опустили плети и приоткрыли рты, которые стали растягиваться в улыбке: до рабов начал доходить смысл происшедшего. Хотя плеть гуляла не по ним, они радовались: наверное, ложе, на котором лежал истязуемый, было им хорошо знакомо…

Тут в дверях показался раб, остановленный Марком в вестибуле. В руках он держал большую амфору — вероятно, с вином. Увидев улыбки на лицах своих товарищей по рабству, раб с амфорой застыл, сраженный: он был сметлив и сразу понял, что сделка, о которой говорили в доме Децима Юлиана несколько последних дней, заключена — Децим Юлиан более не его хозяин. Амфора полетела на пол. Лицо раба засветилось радостью.

Дециму Юлиану показалось, что рабы злорадно смеются над его бессилием, и его охватило бешенство. Соскочив со своего ложа, он крикнул:

— Э нет, почтенный Орбелий, позволь мне сперва попрощаться со своими рабами! Вот я сейчас… сейчас…

Децим Юлиан подбежал к рабу с ошейником, рванул у него плетку и стегнул ею уже вставшего с ложа раба. Раб взвыл. Децим Юлиан замахнулся опять…

Такое Марк стерпеть не мог. Марк метнулся к Дециму Юлиану и, ухватившись за плеть, с силой рванул ее на себя. С упрямством пьяного Децим Юлиан пытался удержать плеть, из-за чего упал, поскользнувшись (пол был мокрым от вина, вылившегося из разбитой амфоры). А плетка, разумеется, оказалась у Марка — падение Децима Юлиана не сохранило ему ее.

Взмахнув плеткой над ее недавним владельцем, Марк крикнул:

— Убирайся! Убирайся вон! Убирайся, если не хочешь, чтобы я принялся музицировать на самом тебе!

Юлиан копошился на полу, и Марк не стал дожидаться, пока он соберется с силами. Схватив одной рукой мешок с сестерциями, а другой — незадачливого любителя экстравагантной музыки, Марк дотащил их обоих до калитки и вышвырнул на улицу (два раба, возившиеся во дворе, от изумления вытаращили глаза так, что можно было подумать, будто у них какая-то глазная болезнь: они еще не знали, что у них новый хозяин). Затем Марк вернулся в атрий. На пути ему попались два толстяка, два приятеля Децима Юлиана: боясь, как бы их не попросили покинуть дом с той же вежливостью, что и их товарища, они поспешили ретироваться.

Оказавшись в атрии теперь уже своего дома, Марк вытер пот со лба и подумал: «Интересно, смогу ли я войти в доверие к Пизону, если он окажется таким же, как этот Юлиан?» Впрочем, то было дело будущею, теперь же ему следовало подготовиться к отъезду, намеченному им самим на следующее утро, и хорошенько выспаться. А прежде — познакомиться со своими новыми владениями.

— Господин…

Марк поднял глаза: перед ним стоял пожилой человек в желтой тунике.

— Я был управляющим у Децима Юлиана, зовут меня Гиппарх, господин…

Вместе с Гиппархом Марк обошел дом, а затем двор. Все оказалось так, как он и предполагал: дом, правда, был еще ничего, но обстановка была старая, убогая. По словам Гиппарха, когда-то, при отце Децима Юлиана, в доме водились неплохие вещицы, но теперь об этом можно было только вспоминать. Подворье оказалось не богаче дома: полуразвалившиеся сараи, трухлявые кладовые… Пустые, конечно же. В конюшне стояла одна-единственная беззубая кляча, так что если бы у Марка ничего не осталось от тех денег, которые ему выдал Нарцисс, ему пришлось бы добираться до усадьбы своего отца пешком. По счастью, дом обошелся Марку в полмиллиона сестерциев, тогда как получил он от Нарцисса целый миллион. Закончив осмотр, Марк передал управляющему две тысячи сестерциев, и тот привел ему к вечеру хорошего жеребца.

И наступила ночь, а утром Марку надлежало отправиться в путь…

* * *
В трех милиариях от Рима, в роще, через которую проходила Аппиева дорога, Марк осознал резонность окрика, брошенного во след ему караульщиком городских ворот. «Куда ты, идиот? Куда?» — крикнул караульщик, когда Марк, едва выехав из Рима, погнал своего коня галопом. Это звучало довольно грубо, поэтому Марк, не видя причин для такой грубости, вообще не отнес этот окрик к себе, и напрасно: прислушайся он к нему, все могло бы оказаться иначе.

В трех милиариях от Рима, в роще, через которую проходила Аппиева дорога, Марк отбивался от трех бродяг. Уже месяц как те, кому предстояло пересечь эту рощу, объединялись в большие группы, чтобы избежать нападения. Марк, не зная этого, благодаря своей прыти быстро оторвался от двух владельцев вилл с рабами и нескольких крестьян, ожидавших вместе с ним открытия Капенских ворот, и разбойники не приминули наброситься на одинокого всадника. Вдруг поперек дороги натянулась веревка (Марк еле сумел сдержать коня и избежать падения), а в следующий миг за Марка принялись сразу с двух сторон: два конника в тряпичных масках напали на него справа, а один — слева.

Будь на месте Марка человек, умевший владеть мечом немногим хуже, чем он, или же обладавший немногим меньшей силой, пара-тройка бесполезных взмахов оружием — вот все, что отделяло бы такого неудачника от смерти. Разбойники орудовали мечами мастерски… Но не с утомленным земледельцем и не с умаянным ленью богачом любителям чужого пришлось сразиться на этот раз, а с человеком, мало того что от природы сильным, но еще и прошедшим хорошую выучку в гладиаторской школе: покончить с Марком несколькими ударами разбойникам не удалось. А тут еще Марку на руку сыграла жадность разбойников: они, полагая, что победа за ними, избегали наносить удары его коню, видя в коне свою добычу, что позволило Марку загораживаться конем от ударов.

Если бы не веревка поперек дороги, Марк, возможно, посчитал бы за лучшее спастись от разбойников бегством, однако из-за веревки такой способ спасения оказывался невозможным. Марку оставалось надеяться только на то, что он сумеет одолеть всех трех противников, а уж тогда он смог бы продолжить свой путь. Правда, был еще один способ спастись: перерубить веревку мечом, а затем бежать, но разбойники непрерывной атакой лишали его возможности это сделать.

Особенно Марку досаждал великан, нападавший на него слева: чтобы сдержать его напор, молодому римлянину приходилось прикладывать даже больше усилий, нежели их приходилось на сдерживание наскоков двух других разбойников. Великан этот знал свое дело рубаки, а тут еще те двое… немудрено, что через некоторое время Марку показалось, будто рука его, сжимавшая меч, начала уставать. Численный перевес разбойников давал знать о себе…

С громилы, атаковавшею Марка слева, слетела маска. Ее сорвал один из пришедшихся вскользь ударов молодого римлянина (кажется, вместе с мочкой уха негодяя).

И Марк увидел: с ним сражался, его хотел убить, его кошелька и коня жаждал Вириат — гладиатор, который когда-то, как и Марк, был собственностью Мамерка Семпрания и тоже обучался в школе ланисты. Точнее, когда Марк поселился в школе Мамерка Семпрания, Вириат уже не обучался гладиаторскому делу, но совершенствовался и обучал других. Это был тот самый Вириат, который когда-то выручил Сарта — спас Сарта, отказавшегося вступать в разбойничью артель, от ярости своих товарищей артельщиков, но Сарт Марку про это не рассказывал. Марк знал только, что рядом с ним гладиаторствовал когда-то человек по имени Вириат и человек этот вообще-то неплохо относился к нему, хотя дружбы меж ними не было.

— Вириат! — окликнул Марк бывшего гладиатора.

Марк помнил Вириата, но помнил Марк и гладиатора Тиринакса… Там, на корабле Корнелия Сабина‚ в битве с отрядом Кривого Тита он пощадил Тиринакса, не обратившего ни малейшего внимания на это щажение, и из-за этого он не смог пробиться к Кассию Херее, взывавшему о помощи. И тело Кассия Хереи — честного римлянина и смелого воина — вместо того, чтобы упокоиться морем, оказалось расчлененным, и голова его была кинута в грязный мешок императорского слуги…

Казалось, восклицание Марка пробудило память Вириата: не признавший Марка в начале сражения, Вириат задержал свою руку, готовую разить. Что это было? Проснувшиеся вместе с памятью стыд и доброжелательность, или же мимолетное угрызение совести закоренелого нечестивца? А угрызение совести у нечестивца всегда готово, как известно, смениться вспышкой ярости и злобы, долженствующих уничтожить эту самую совесть, причинившую мгновенную боль… Помня о Тиринаксе, Марк не стал дожидаться, пока все определится: воспользовавшись мигом растерянности Вириата‚ Марк ударил его коня (конь Вириата упал, подминая под себя всадника), перерубил веревку, натянутую поперек дороги, и пришпорил своего жеребца. Вскоре Вириат и два других разбойника, не решившихся преследовать Марка, остались далеко позади.

Марк проскакал не менее двадцати стадий, прежде чем перешел на более спокойный аллюр, давая коню отдохнуть. И, унимая сердце, Марк подумал: он чуть не убил Вириата‚ а может, и убил его, раздавив его его же конем… Конечно, Вириат — разбойник, и Вириат напал на него, но Вириат, узнав его как своего бывшего товарища по гладиаторской школе, удержался от удара, а он, не разбойник, но честный римлянин, человек чести, воспользовался этим и, быть может, убил Вириата. Он, поклоняющийся Стойкости‚ воспользовался великодушием противника, чтобы покончить с ним. Или нет — он поклонялся Стойкости, это так, но в последнее время он следовал только своей выгоде, что и привело его к этому… к чему?

Марк был неудовлетворен своим спасением, но имело ли это неудовольствие веское основание, он так и не мог решить, он так и не мог успокоить разумом чувства. С этим сметением в душе Марк и въехал во двор усадьбы своего отца.

На этот раз рабы, копошившиеся во дворе, как-то косо смотрели на Марка, как-то сумрачно отводили взгляды от него, — почему? Марк не успел пуститься в догадки: он увидел Тразилла, управляющего своего отца, который спешил ему навстречу. И управляющий тоже, против обыкновения, отчего-то не посчитал нужным набросить на свое лицо даже тень улыбки…

— Что случилось, Тразилл? — беспокойно спросил Марк.

— Квинт Орбелий отошел к предкам. Нету больше с нами твоего отца, господин…

Удар был силен — Марк со стоном закрыл глаза. Когда-то отец учил его смотреть опасности прямо в лицо, не жмуриться, и он помнил это и выполнял это, теперь же глаза его закрылись сами собой, и не от страха, а от скорби. И когда Марк открыл их, стараясь всеми силами смириться с неизбежностью, очевидность показалась ему такой зыбкой, ненастоящей, словно была написана на воде. Правда была лишь в смерти, венчающей жизнь, а в радости, которую излучал солнечный день, была, казалось, одна лишь фальшь.

Марк медленно прошел в дом.

Позже Тразилл рассказал, как все произошло. Старый Орбелий еще с прошлого года временами стонал от непонятных болей в груди, и наверное поэтому он, предвидя свою смерть, поспешил со свадьбой дочери: Орбелия была выдана за соседа — сенатора не столько по любви, сколько по настоянию отца, которому этот сенатор показался достаточно порядочным (во всяком случае, о нем не слышали ничего худого). Так что все получилось просто: сенатор предложил, а Квинт Орбелий согласился, что же касается самой Орбелии, то у ней не было причин дуться на жениха, а причины радоваться, как сказал Квинт Орбелий, должны были появиться после свадьбы.

Приданое Орбелии составляло сто пятьдесят тысяч сестерциев — это все, что сумел наскрести ее отец, скончавшийся на пятый день после свадьбы и завещавший имение Марку… А на четвертый день после похорон муж увез Орбелию в Рим.

Марк выслушал рассказ управляющего, не проронив ни слова. Все было ясно, кроме одного, и Марк спросил:

— Как имя мужа моей сестры, Тразилл? Я не услышал его…

— Его зовут Гней, господин, — с услужливой торопливостью ответил управляющий. — Гней Пизон.

Этого Марк не ожидал. Неужели муж его сестры — тот самый Пизон, у которого он обманом должен был выманить письмо мятежного далматского легата? Вероятно, это так. В Риме можно быловстретить людей с одинаковыми именами, но среди сенаторов не было двух Гнеев Пизонов, иначе Нарцисс, конечно же, предупредил бы его… Выходит, он должен обмануть мужа своей сестры с тем, чтобы того немногим позже убили — ведь читавшие письмо Камилла Скрибониана, как сказал Нарцисс, будут казнены.

Все сомнения Марка, все оправдания жизни по выгоде, все суетные желания были затоплены волнами стыда. Отец учил его быть настоящим римлянином, учил быть стойким, а он едва не пошел на подлость — он уже было согласился войти в доверие к человеку, чтобы затем погубить его. И как он только мог согласиться на такое? Он, правда, обязан Нарциссу многим. Что ж! Если бы на Нарцисса напали из-за угла, он бы, конечно, защитил его, не заботясь о себе, — он защитил бы его даже от этого Гнея Пизона, попытайся Пизон по-подлому убить Нарцисса, но нет, это Нарцисс желал смерти Пизону…

Ничего более не сказав управляющему, Марк пошел к родовой гробнице Орбелиев и до вечера просидел там, то стеная и закрывая руками лицо, то отрешенно глядя в никуда. Домой Марк вернулся в сумерках, решив утром отбыть в Рим, — не для того, чтобы помочь Нарциссу провернуть его дельце, а для того, чтобы предложить Нарциссу придумать другой способ расчета с ним.

* * *
Легкий ветерок обдавал утренней свежестью коня и всадника, неспешно ехавшего по Аппиевой дороге в сторону Рима. Такой неторопливости была причина: быстрая езда требует сосредоточенности, мысли же Марка были далеки от дороги, по которой он ехал.

Марк думал о поручении Нарцисса.

Если он откажется от этого поручения, то как же тогда с той помощью, с тем императорским прошением, которое Нарцисс добился для него? Нарцисс сделал для него то, что было нужно ему (а было нужно ему жить), так как же он теперь может ставить условия Нарциссу, как же он теперь может отказать Нарциссу? Если он и может отказаться от выполнения поручения Нарцисса, то только отказавшись от жизни, которую ему принес Нарцисс в виде императорского прощения… Но так ли поручение Нарцисса безнравственно, что от него необходимо отказаться, даже не приступив к его исполнению?

Бывало, что он уже поступал, казалось бы, во благо, поступая нравственно, а оборачивалось все непоправимым злом: так однажды он пожалел соглядатая императора, которого ему поручили убить, и в результате ею товарищи были убиты. Спустя некоторое время после этого случая он решил, что во благо можно пожертвовать честностью в малом, и вот вчера он убил (наверняка убил!) Вириата, по незнанию напавшего на него и остановившего свою собственную руку, уже занесенную для удара, едва только он напомнил о себе. Он поступил низко — он чувствовал…

Так где же истина? Как надо поступать, чтобы не наделать беды и чтобы совесть была чиста?

Пока Марк рассуждал сам с собой о тонких материях, дав поводья своему коню, конь его нагнал большой обоз. Словно сонный червяк, обоз тянулся в сторону Рима с еще меньшей скоростью, чем Марк. На полусотне повозок земледельцы везли плоды своею труда, а впереди ехали десятка два всадников, одетых куда богаче, чем это принято у людей, общавшихся с землей.

Вид повозок вывел Марка из задумчивости. Он нагнал всадников, ехавших впереди, и, не вступая с ними в разговор, стал прислушиваться к тому, о чем они говорили.

Богато одетые римляне не обратили на Марка никакого внимания: еще один путник, которому нужно было быть в Риме, опасался разбойников и присоединился к ним, что же тут такого? Они негромко переговаривались между собой, и Марк понял, что этих людей вместе свела дорога, а так большинство из них были близки друг другу не более, чем он был близок им.

Марк пропустил мимо ушей советы, как надо выделывать кожу, вздохи о ценах на хлеб, сетование на коварство женщин — привлекли его два римлянина, ехавшие немного в стороне от остальных и поэтому оказавшиеся немного ближе к нему, чем остальные.

Румяный толстяк говорил худощавому человеку среднею роста и средних лет:

— От этих разбойников нет житья, милый Луций… Они не страшатся гнева богов — ты подумай! — как будто им не придется рано или поздно опуститься в мрачное царство Аида, где для праведников, как известно, отведено местечко получше, чем для остальных.

— Такова уж человеческая природа, милый Аппий, — отвечал с усмешкой человек, названный Луцием. — Живые, как известно, думают о жизни, а тот, кто кроме как о жизни не думает ни о чем, при наличии известного количества смелости становится разбойником.

— Так каков же тогда прок от твоих поучений, дорогой Луций? Если ты утверждаешь, что в человеке природой заложен грех, то зачем тогда утомлять попусту язык и изводить пергамент?

— Ну, жажда жизни, жизни хорошей, — это еще не грех, хотя это и питательная почва для греха, — возразил Луций. — Что же касается моих работ… Если люди с рождения не способны излучать свет, то это не значит, что свет им не нужен, скорее наоборот! А если нужен свет, то кто-то должен зажечь светильник…

— Кто это? Разбойники? Не может быть! — Заволновались вдруг передние. Луций и Аппий замолчали. Марк пришпорил своею коня, желая узнать, что там такое, и мигом оказался впереди — желающих проехать вперед больше не было, так что ему не пришлось тесниться.

Навстречу обозу скакал человек, еще издали начавший что-то выписывать руками. Что, было непонятно. Когда человек подъехал ближе, все увидели: лицо его носило след скорее веселой пирушки, чем стычки с разбойниками. Хохоча во все горло, человек прокричал:

— Чего плететесь, римляне? Злодеев больше нет! Нет! Я сам видел, как их распяли!

И, продолжая хохотать, всадник помчался дальше.

Обозники, воспрянув духом, враз оживленно заговорили:

— Давно пора… Озорничали, голубчики, — отведайте теперь креста!.. А кто тот горлопан на рыжей кляче?.. Да местный сборщик налогов — кому теперь и радоваться, как ни ему!..

Всадники, возглавлявшие обоз, пришпорили своих скакунов, а земледельцы, трясшиеся на повозках, стеганули пару раз своих лошадок: всем не терпелось увидеть доказательство их теперешней безопасности.

В ожиданиях своих обозники не обманулись: за поворотом дороги вдруг выросли три креста, стоявшие вплотную к дороге. На крестах дергалось три тела, а у основания их стояли два человека в форме стражников городских когорт славного города Рима.

Подъехав к крестам, всадники (а в их числе — и Марк) натянули поводья. Остановились и повозки. Римляне во все глаза стали разглядывать тех, встречи с которыми они еще недавно так опасались.

Три разбойника были прибиты к трем крестам, стоявшим вплотную друг к другу, толстенными ржавыми гвоздями. На кресте, расположенном в центре, висел самый рослый. («Это‚ небось, главарь», — шепнул кто-то). Все трое были живы. Пока что. Двое молчали. Третий, крайний слева, судорожно бормотал, то повышая голос до крика, то шепча: «Я — римский гражданин… я — римский гражданин…» Он, видно, был недоволен тем способом казни, который для него избрали: распятием на кресте умерщвляли рабов.

В разбойнике, висевшем в центре, Марк узнал Вириата…

Молчание обозников продолжалось недолго: и всадники, и земледельцы вдруг поняли, что от распятых на кресте не может быть никакого вреда, и они враз загомонили, стараясь окрасить свою злобу едкой шуткой:

— Что, получили свое, бродяги?! Привыкли обделывать свои делишки в тени — чай‚ на солнышке теперь не сладко, а?

— Дай копье, центурион, — я хочу пощекотать вот этого, толстопузого…

— А я — вон того, что лопочет! На прошлой неделе он вылакал пол-амфоры моего вина, и, видно, еще не протрезвел…

Марк тронул поводья. Выбравшись из толпы, он погнал коня мелкой рысью, путники же, к которым он пристал, остались веселиться у крестов… Дорога повернула за холм, и Марк увидел, что решение добраться до Рима в одиночестве пришло не только к нему: обогнав Марка на полстадия, по дороге медленно ехал тот самый человек, которого его собеседник называл Луцием.

Луций придерживал коня, наверное, тем самым давая возможность своему приятелю Ацилию себя нагнать, поэтому Марк без труда настиг его. И, сам не ведая отчего, рискнул заговорить…

— Тебе, господин мой, не чужды размышления — там, в обозе, я ехал рядом… Позволишь ли спросить тебя?

Луций улыбнулся краешком губ:

— Спрашивай, пытливый юноша…

Луцию на вид было лет около сорока, то есть он был почти вдвое старше Марка. С прежней почтительностью Марк сказал:

— Как я понял, господин, ты утверждаешь, что в людях заложено стремление к свету. Но как выйти на этот свет? Иной раз кажется, что поступаешь правильно: и честно, и по-доброму, и по совести, а оборачивается все злом… Почему?

Немного помолчав, Луций начал издалека:

— Земляной червь много слышал о солнце — о том, какое оно прекрасное, величественное, о том, что оно несет жизнь всему живому на земле, — вот он и захотел на этот источник жизни взглянуть. Червь спросил у крота, что нужно сделать, чтобы увидеть солнце, и крот ответил, что для этого-де нужно вылезти на поверхность земли в том месте, где она освещается солнцем — при приближении к такому месту земля, мол, будет становиться теплее. Долго рылся червь под землей, много сделал ходов и наконец напал на теплое место. И червь полез в самую глубь этого теплого места, этого тепла, к его источнику — солнцу, как он полагал. И ему становилось все теплее и теплее… Червь вылез в центр костра, зажженного ночью, и сгорел.

Вот видишь, дружок: тепло не есть солнце, хотя тепло есть признак солнца, так и честность, правдивость, справедливость не есть добро, не есть благо, но есть лишь признаки, оболочки добра. По ним можно сверять свой путь, но при этом надо помнить, что оболочки добра может надеть и зло, так же как тепло может нести не только солнце, но и всепожирающее пламя.

Марку показалось, что еще немного, и он поймет… И он спросил:

— Я Марк Орбелий из рода всадников. А как твое имя, господин мой?

— Луций Анней Сенека рад говорить с тобою, юноша…

Сенека в те времена был уже довольно известен, и Марку приходилось не раз слышать о нем. Знаменитый философ, приверженец Стои, представлялся Марку высохшим аскетом, непоколебимо твердым в вопросах чести. А тут такое… Философ говорил, что зло могло быть честным. Значит, в этом случае, когда зло честно, нечестным было бы добро… Как это понимать?

— Ты, господин, я слышал, учишь стойкости, — с трудом подбирая слова, произнес Марк. — Но если пойти на сделку с совестью ради добра, если ради конечного блага обмануть, поступить несправедливо, — то разве будет в этом стойкость?

— Что же это за совать такая, на сделку с которой надо идти ради добра? — усмехнулся философ. — Ты уже начал отличать правдивость и справедливость от блага, так не останавливайся, отдели правдивость и справедливость и от совестливости! Пусть совесть твоя служит добру, а не честности, справедливости, правдивости, с которыми добро может не совпадать. И стойкость тогда будет в том, чтобы следовать добру, а не его оболочкам…

— Но если правда, справедливость, честность могут обернуться и злом, и добром, то как узнать заранее, еще до поступка, куда он приведет? — воскликнул Марк. — Как узнать, когда надо поступить по правде (потому что правда будет в этом случае вести ко благу), а когда солгать (потому что ко благу в этом случае будет вести ложь)?

— Тот, кто хочет научиться летать, полетит, — сказал Сенека. — Если, конечно, есть крылья…

С этими словами философ пришпорил своего коня. Марк понял — разговор окончен.

«Пожалуй, отказываться от поручения Нарцисса еще рано, — подумал Марк. — Я ведь даже не знаю, почему так печальна была Орбелия, почему там, в Риме, она так странно себя повела — не окликнула меня, не остановила своих рабов, которые несли ее, а лишь махнула рукой… Кто знает, что представляет собой этот Гней Пизон…»

Глава третья. Мститель

На другой день после возвращения в Рим Марк направился к Нарциссу, чтобы выяснить у Нарцисса, что же представлял собой Гней Пизон и где он проживал: Марк решил все же приступить к выполнению поручения Нарцисса, при этом дав себе слово сразу же отказаться от него, лишь только станет ясно, что выполнение его ведет к бесчестью.

Входя в дом Нарцисса, Марк мельком взглянул на прохожего, который шел вслед за ним от самого его дома и до дома Нарцисса. В человеке этом не было ничего примечательного — темная туника, грязно-желтый плащ… Марк не знал о том, как долго шел за ним человек в желтом плаще, поэтому он, скользнув по нему взглядом, сразу же позабыл о нем, в то время как этот человек, по всей видимости, заслуживал внимания, так как был удивительно внимателен к самому Марку. Едва только Марк вошел в дом вольноотпущенника, человек в желтом плаще вместо того, чтобы идти по своим делам, свернул за угол и остановился там, внимательно наблюдая за воротами дома. Вероятно, его дело в этом наблюдении и заключалось…

Нарцисс, по счастью, оказался дома (последнее время он большую часть дня проводил во дворце), и раб сразу же провел Марка к нему — провел без доклада, из чего Марк заключил, что его с нетерпением ждали. После обычного приветствия и нескольких скупых ответов о поездке (интересуясь которой, Нарцисс, как понимал Марк, отдавал дань вежливости) Марк спросил:

— Теперь о твоем деле, Нарцисс… К Гнею Пизону я наведаюсь сегодня же, так что потрудись объяснить, в каком районе Рима мне его искать.

— Тебе не придется утомляться запоминанием поворотов — мой слуга проводит тебя, — несколько настороженно проговорил Нарцисс. — Но… что за спешка? Конечно, мне хотелось бы получить письмо Камилла Скрибониана как можно скорее, однако торопливость тут может все испортить: ведь тебе, чтобы раздобыть это письмо, надо войти в доверие к Пизону, чего не сделаешь быстро. Я полагал сразу же после твоего возвращения устроить у себя небольшой Праздник Чревоугодника и пригласить на него в числе многих Пизона, а там и свести тебя с ним…

— Думаю, я смогу познакомиться с Пизоном, не тревожа его подозрительности, без посредников, — ответил Марк и, прочитав удивление на лице Нарцисса, пояснил: — Жена Пизона — моя сестра.

У Нарцисса округлились глаза:

— Ого! А что же ты раньше мне об этом не сказал?

— Я сам узнал об этом день назад, когда был у себя дома… Мне стало известно, что моя сестра вышла за сенатора Гнея Пизона. Полагаю, другого сенатора с таким же именем в Риме нет?

— Нет… э… — Мысли у Нарцисса путались: он был рад и не рад новому обстоятельству. С одной стороны, то, что сестра его поверенного — жена Гнея Пизона, вроде бы должно было облегчить доступ к письму Камилла Скрибониана, но с другой стороны… А что, если Марк не захочет действовать против мужа своей сестры?

Помявшись немного, Нарцисс все же спросил напрямую:

— Так что же, тебя, мой друг, не смущает, что человек, которого ты должен облапошить, находится с тобой, в некотором смысле, в родстве?

Марк вздохнул:

— Будь уверен, я сразу же откажусь от твоего поручения, как только увижу, что выполнение его может повредить моей сестре… Что же касается моего долга перед тобой… В этом случае тебе, видно, придется найти другой способ, как мне расплатиться: рисковать собственной жизнью я готов, но поступать во вред своим близким я не намерен.

Это было не совсем то, что Нарцисс хотел услышать от Марка. Нарцисс надеялся: Марк пообещает выполнить его поручение безо всяких условий из благодарности к нему.

Нарцисс масляно улыбнулся:

— Что же, если ты не выполнишь, что я прошу, я, так и быть, поручу тебе другое: ты должен будешь порадовать меня… ну, хотя бы единоборством со львом, или хождением по канату, или пляской на раскаленных углях. Тогда ты будешь рисковать только собой, раз уж ты на этом так настаиваешь. Впрочем, это дело будущего. А пока… Значит, ты намерен сегодня же наведаться к Гнею Пизону? Хорошо! Сейчас я кликну раба. Да, вот еще что: как только раздобудешь письмо, немедленно разыщи меня. И не жди меня дома если я буду во дворце, ищи меня там. Вот тебе пропуск.

Нарцисс порылся в ящике стола и вытащил оттуда кусок пергамента с печатью. Марк взял пропуск, и Нарцисс, приоткрыв дверь, крикнул:

— Эй, Харипп! Где ты, ленивец? Проводи господина к дому Гнея Пизона, негодник…

* * *
Гней Пизон жил богато: двухэтажный дом его за каменной оградой был выложен плитами из каррарского мрамора, а колонны портика, окружавшего дом, похоже, состояли из мрамора целиком. Дом Пизона надежно охранялся: раб-привратник, выслушав Марка, вместо того, чтобы пойти доложить о нем своему господину лично, послал к Пизону другого раба, оставшись у двери, словно опасаясь, как бы Марк не перемахнул через ограду. Но вот разрешение войти было получено, и рабы повели Марка в дом.

Человек в желтом плаще отступил в тень дерева — кто знает, как долго будет торчать этот переросток в доме сенатора…

* * *
Вестибул соответствовал наружности дома Пизона, здесь все блистало богатством: стены вестибула, вдоль которых висели светильники из серебра, были расписаны сценами охоты; вдоль стен на мраморных подставках стояли вазы — апулийские, флиаковские, пантикопейские, — одна лучше другой; коринфские колонны поддерживали высокие своды. А у двери в атрий стоял лицом немолодой уже, но телом с виду еще крепкий человек в одежде воина: короткой, до колен, тунике и панцире, с коротким мечом на поясе. Хмурым взглядом проводил воин Марка, которого рабы быстро провели через вестибул. «Должно быть, телохранитель», — подумал Марк, покосившись на воина перед тем, как войти в атрий.

В атрии Марка ждали: едва только он переступил порог, навстречу ему шагнул человек в тоге сенатора.

— Добро пожаловать в дом Пизонов, Марк Орбелий! — с благожелательной улыбкой проговорил Гней Пизон. Однако глаза его не улыбались.

Гней Пизон, римлянин лет сорока, был человеком крупным, но не тучным. До недавнего времени ему не были чужды физические упражнения, возможно, поэтому он и не был пока что окутан жиром, подобно большинству своих коллег-сенаторов. Правда, теперь Гней Пизон не смог бы одержать верх в схватке, подобной той, в которой он участвовал два года назад (тогда ему по прихоти Калигулы пришлось выйти один на один с пантерой, вооружившись только ножом, и он оказался победителем), но Пизон все же кое-что мог. Во всяком случае, так казалось ему самому. Однако его друзья, пожалуй, не согласились бы с ним: они знали, что после первого же распитого совместно кувшина рука его становилась так нетверда, что трудно было бы ожидать от нее твердости в ситуации, сопряженной с опасностью. Ведь опасность, как известно, способна пьянить, то есть устраивать сумятицу в мыслях ничуть не меньшую, чем вино.

Хотя нам и удалось кое-как рассмотреть сквозь тогу тело сенатора, до души его было добраться куда сложнее.

— Я хотел бы видеть Орбелию, любезный Пизон, — вернув Пизону улыбку, произнес Марк.

Из коридора, который вел в глубь дома, послышались торопливые шаги.

— А вот и она, — сказал Пизон с усмешкой и широким жестом показал туда, откуда доносились шаги, как бы давая тем самым понять, что разгадал под вежливостью Марка настороженность и смеется над ней.

И действительно, шаги эти принадлежали Орбелии. Стремительно влетев в атрий, она кинулась к Марку. Брат и сестра обнялись.

По мере того, как объятия продолжались, с лица сенатора улетучивался налет доброжелательности. Наконец, не выдержав, Пизон сказал:

— Не будь я мужем… э… милой Орбелии и знай я о вас не больше, чем эта пташка (Пизон показал на большого попугая, сидевшего в клетке у стены), я бы, пожалуй, подумал, что за такими объятиями непременно последуют поцелуи, а там и до любовной лихорадки недалеко. Вернее, столбняка.

Марк и Орбелия отстранились. Щеки Орбелии стали пунцовыми, а Марк, сдерживая свое возмущение воспоминанием о поручении Нарцисса, сказал:

— Надеюсь, Орбелия, твой муж любит тебя так же сильно, как и ревнует… Как у тебя дела?

Орбелия смешалась.

Пизон поспешно произнес:

— Мои слова были просто шуткой, дорогой друг: это надо мной подшутило мое воображение. Я отчего-то вдруг вспомнил Калигулу и Друзиллу — брата и сестру, которые частенько обнимались так же горячо, как и вы, а затем… хе-хе… Прошу простить меня. Что же касается Орбелии, то она чувствует себя неважно: она еще не вполне пришла в себя после смерти вашего отца.

— Да, я знаю, — печально проговорил Марк, решив насчет «шутки» Пизона больше не распространяться. — Я был на вилле.

Повисло тягостное молчание. Ни Марку, ни Орбелии не хотелось изливать свои чувства в присутствии Пизона. Но жизнь дается для того, чтобы жить, и Орбелии спросила:

— А ты, Марк? Ты что, по-прежнему служишь в гвардии? Но ты одет не как преторианец…

— Я оставил гвардию. Император дал мне отставку и… миллион сестерциев в придачу. На днях я купил себе дом на Этрусской улице. У Децима Юлиана — может, слышали о таком?

Пизон заинтересовался:

— Император подарил тебе миллион сестерциев, говоришь? Хотел бы я знать, за какие заслуги… — Пизон немного помолчал и, видя, что Марк не торопится с ответом, продолжил завистливо: — Конечно, о дельце, которое стоит миллион сестерциев, не скажешь вслух: это не то что трудиться на вилле или честно торговать, не так ли?

Пизон явно нарывался на грубость.

Марк сдержанно сказал:

— Думаю, миллион сестерциев — не сумма для хозяина такого дома. — Марк обвел руками вокруг себя. — Я рад, Орбелия, что ты живешь в такой роскоши.

— Отец наш не любил роскошь, — вздохнула Орбелия.

— Потому что не мог позволить себе ее, — отрезал Гней Пизон и, улыбнувшись с видимым усилием, сказал мягче:

— Не будем задерживать твоего брата, милая Орбелия, — кто знает, какие дела он обделывал сегодня. Может, он сильно устал, и ему не терпится прилечь. Но не у меня же!

Марку предлагали удалиться, и он не стал возражать. Дальнейшая беседа могла бы развить возникшую между ним и Пизоном неприязнь в ненависть, а этого он не хотел. Молча кивнув, Марк вышел из атрия.

В вестибуле Марка поджидал раб, проводивший его на улицу.

От Пизона Марк направился домой, по пути соображая, что же ему удалось выяснить. Отношения Орбелии и Пизона‚ похоже, были не такими уж хорошими. С одной стороны это, конечно же, дурно: как любящий брат он желал Орбелии счастья, но, с другой стороны, это позволяло ему продолжить выполнение поручения Нарцисса. Ведь если бы он убедился, что Пизон дорог Орбелии, ему пришлось бы от этого поручения отказаться.

Как только он догадается, чем можно завоевать доверие Пизона, он сразу же наведается к нему.

Увидев, что Марк вошел в дом, человек в желтом плаще повернул к трактиру‚ находившемуся неподалеку. В трактир, однако же, он не вошел — оставшись на улице, он принялся с деланным интересом разглядывать вывеску, бросая косые взгляды на жилище молодого римлянина. На вывеске был изображен подмигивающий поросенок, впившийся зубами в мужской детородный орган: трактирщик, видимо, поставлял своим посетителям помимо закуски и выпивки еще и девиц, чьим основным орудием труда был рот.

* * *
Простояв у трактира битый час, человек в желтом плаще почесал за ухом и зашагал прочь от дома Марка: вероятно, он решил, что Марк, за которым он следил весь день, больше не покажется на улице по крайней мере до следующего утра.

Человек в желтом плаще был сыном фракийца Велеаса — того самого шкипера галеры, убийство которого Марком подстроила Мессалина. Звали его Полиандр. Марк не был виновен в смерти Велеаса — Велеас, повинуясь приказанию Мессалины, напал на него с кинжалом в руке — Марк защищался, но Полиандру до этого не было дела. Его отца убили, и убийцы — Мессалина и ее наемник должны были быть наказаны.

Полиандр знал от отца о поручении Мессалины — о том, что она приказала Велеасу убить Марка, своего, как все видели, любовника. Но умер-то Велеас, а не Марк, и лишь глупец мог считать это простой случайностью.

Нет, случайности тут не было. Полиандр не был глупцом. Если бы Мессалина хотела смерти своему любовнику, то умер бы любовник, а раз умер его отец от руки ее грязного сожителя, значит, она хотела смерти его отцу. Может, Велеас косо посмотрел на нее, или, не заметив ее, отпустил какую-то шуточку в адрес ее похотливости — этого было достаточно, чтобы вызвать ненависть потаскушки. Но убить Велеаса открыто она все же поостереглась, опасаясь бунта команды, вот она и изобрела такой хитроумный способ умертвить его, как будто он сам был виновен в своей смерти. А любовник ее был с нею заодно.

Увидев смерть в глазах своего отца, Полиандр, потрясенный, выбросился за борт. Но зря Мессалина радовалась, что он утонул — нет, он не собирался лишать себя жизни, оставив тем самым убийц отца безнаказанными. Просто ему нужна была свобода, чтобы отомстить.

Полиандр доплыл до берега и добрался до Рима, горя желанием разделаться с убийцами. Но как он, раб, мог отомстить могущественнейшей из женщин империи и ее любовнику-силачу?

Полиандр решил поступить на службу к Каллисту. Судя по слухам, витавшим по Италии, жизнь на Палатине напоминала жизнь пауков в банке — каждый поглядывал на соседей как на ходящую пищу, а если двое и объединялись, то только для того, чтобы позавтракать третьим. Раб, только что поступивший на службу, мог считаться за паука с большой натяжкой — в лучшем случае, за самого маленького паучонка, — но Полиандр рассчитывал со временем откормиться. Пример был перед глазами — всесильный Каллист тоже когда-то был рабом.

Полиандр много слышал о Каллисте от своего отца, некогда кряхтевшего на одной и той же пашне с Каллистом. И даже проданы они были владельцем виллы в один и тот же день и будто бы за одно и то же — за нерадивость. Далее пути их разошлись. Каллиста купил Калигула, и он стал одним из властителей Рима, а Велеаса — Клавдий, у которого Велеас дослужился до шкипера. Полиандр надеялся, что напоминание об отце расположит к нему Каллиста и он будет принят на службу. Ни на что более надеяться Полиандр не мог: он был беглым рабом, и хотя чистая латинская речь и неплохая одежда до поры до времени скрывали его рабское происхождение, угроза разоблачения постоянно висела над ним. От этой угрозы его мог избавить только Каллист. Кроме того, иначе как на службе у Каллиста он не мыслил добраться до своих обидчиков — если не пауком, то паучонком при паучище.

Каллист принял Полиандра неплохо: вероятно, ему нужны были люди, которых еще не знали как его слуг. Каллист дал Полиандру триста сестерциев (на первое время) и велел наведоваться к нему каждый вечер — спрашивать задание.

Некоторое время Полиандр бездействовал — в его услугах не было нужды, но вот однажды для него появилась работенка. Каллист велел ему выяснить, не обзавелись ли Гней Пизон и Нарцисс общим знакомым из римлян. Такого, пояснил Каллист, у них сроду не было, но он должен был вот-вот появиться.

Полиандр стал следить за домом Нарцисса. Первый, кого он увидел у ворот его дома, был убийцей Велеаса, отца Полиандра.

Полиандр возгорелся желанием отомстить убийце тут же, немедленно — кинуться на него, рвать его зубами, топтать ногами… Благоразумие все же взяло верх над чувствами. Комплекция Марка была не такой, чтобы Полиандр мог надеяться одолеть его в одиночку, да и Каллист не оказался бы в восторге от такой «услуги»: Полиандру поручалась слежка, а не убийство.

«А что, если он-то и нужен Каллисту?» — подумал Полиандр и начал следить за Марком. И действительно, наступил день, когда от Нарцисса Марк направился прямиком к Пизону…

Задание Каллиста было выполнено. Но не было выполнено другое задание — задание, диктуемое местью: Полиандр хотел во что бы то ни стало рассчитаться с убийцами своего отца, хотел и не мог этого сделать. Человек, которого, как оказалось, звали Марк Орбелий и чья смерть была нужна ему, интересовал его хозяина Каллиста. Полиандру оставалось только надеяться, что однажды Орбелий станет безразличен Каллисту, вот тогда-то ему и можно будет отомстить. А может, планы Каллиста предусматривали уничтожение человека, за которым он следил? Это было бы еще лучше — тогда бы не пришлось рисковать собой…

Каллисту Полиандр сказал:

— Я выполнил твое поручение, господин мой: я нашел того, кого ты поручил мне отыскать. Это Марк Орбелий, он живет на Этрусской улице. Два дня назад он после свидания с Нарциссом купил особняк у Децима Юлиана, сутки его не было в Риме, а сегодня он наведался к Нарциссу опять и от него сразу же пошел к Гнею Пизону. Пробыв у Пизона около часа, он возвратился домой.

Каллист внимательно посмотрел в глаза Полиандру, словно стараясь измерить глубину его искренности.

— Допустим, это действительно тот человек, который мне нужен. Так ты говоришь, в один и тот же день он был и у Нарцисса, и у Пизона?

— Да, господин.

— А звали его… Марк…

— Марк Орбелий, господин.

— Что-то знакомое.

Каллист еще немного попытал глазами Полиандра и сделал отпускающий знак рукой. Полиандр медленно повернулся и совсем медленно пошел к двери, всем своим видом показывая, что поведение Каллиста его не удовлетворило.

Полиандр добивался поощрения, что косвенно подтверждало его верность. Каллист сделал вид, что спохватился:

— Постой, дружок! Подойди-ка. (Полиандр послушно вернулся к столу вольноотпущенника.) Вот, возьми.

Каллист кинул на стол золотые. Их было всего около десятка, но многие сказали бы, что комната осветилась. Каллист поднял уголки рта, изображая улыбку:

— Это тебе за труды. И вот еще что. Может, сегодня ты мне понадобишься. Захвати с собой это кольцо (Каллист добавил к золотым простенькое колечко из белого металла с гравировкой по кругу). Покажешь его трактирщику Нумиссию, что сидит у меня в подвале. Он тебя накормит, а соснешь уж как-нибудь за столом… Если в тебе возникнет нужда, я пришлю за тобой, если нет — утром можешь отправляться восвояси, а вечерами, как обычно, будешь наведоваться ко мне.

Полиандр, поклонившись до пола, вышел. Каллист встал из-за стола и принялся мерить шагами комнату, бормоча под нос:

— Вот так штука! Опять этот Марк Орбелий на моей дорожке. Но теперь он должен помочь мне. И он поможет, хотя об этом и не узнает. А впрочем узнает, узнает когда-нибудь…

Каллист скупо улыбнулся. Когда-то этот юнец весьма дерзко разговаривал с ним — там, в тюрьме, — а потом сумел избежать уготовленной ему участи. Орбелию удалось убежать из тюрьмы при помощи Гнев Фабия, вероятно, сошедшего с ума. А когда след его отыскался, пришлось позаботиться о его безопасности — так было нужно. Потом Орбелий опять скрылся из виду, и вот — новая встреча. Судьба словно нарочно сводит их. Наверное, ей не терпится узнать, что же сильнее — безрассудное упрямство (его еще называют прямотою, стойкостью, мужеством) или же изворотливость.

В том, что мудрость побеждает всегда, Каллист не сомневался, как бы там ее ни называли — изворотливостью, расчетливостью, беспринципностью, хитроумием… Мудрость побеждает всегда, а это значит, что он должен поступить мудро, чтобы победить.

«Все ли я учел? — подумал Каллист, грызя ноготь. — Правильно ли рассчитал?»

Каллист мысленно вернулся к тому дню, который положил начало всем его расчетам и учетам.

Когда ему сообщили о нападении на Клавдия и о роли в этом нападении Нарцисса, он сразу понял: дело тут нечисто. И «нападение» и «помощь» Нарцисса — все это нарциссовы проделки. Описание внешнего вида нападавшего дополнило картину — о том, что под дудку Нарцисса сыграл именно Сарт, Каллист догадался сразу же, а когда оказалось, что египтянина нигде нет, все сомнения насчет Сарта исчезли. Словом, он выглядел тогда как виртуоз смекалки, вот только выверт Нарцисса он не предусмотрел.

Нарцисс выдвинулся, оттеснив Палланта, и, косвенно, его тоже: ведь чем больше любимчиков, тем труднее быть самым любимым. Что ему оставалось делать? Разве что попытаться уничтожить одновременно и Палланта, и Каллиста тем, что должно было вознести на новую вершину его самого…

На содержании у Каллиста состоял один сенатор, гремевший, как погремушка, своими республиканскими взглядами. Звали его Гней Пизон. Этот Пизон, впав в нужду, сам пришел к нему однажды за подачкой и с тех пор стал его постоянным партнером. Каллист наделял Пизона деньгами, а Пизон сообщал ему обо всем, что ему удалось прослышать подозрительного или неосторожного.

В один прекрасный день Пизон получил письмо от Камилла Скрибониана, старого товарища уже умершего к тому времени отца Пизона. И с этим письмом Пизон прибежал к Каллисту.

В своем письме легат Далмации хвастался, будто бы сумел вымуштровать подчиненные ему три легиона так, что они готовы были в любой момент двинуться на Рим, прикажи он только. И Скрибониан спрашивал сенаторов: не пора ли им, сенаторам, и ему, римскому военачальнику, сокрушить всевластие принцепса? Легат просил сенаторов ответить ему письменно, «а если вы стоите за республику, то быть мне в Риме с войском».

Каллист мог бы сразу же показать письмо императору, тем самым погубив Камилла Скрибониана и возвеличив себя, но он решил иначе. Его заслуга перед императором будет, конечно же, большей, если он разоблачит не хвастуна-одиночку, но большую группу видных обманщиков. То есть должен быть заговор, и этот заговор он должен раскрыть.

Каллист поручил Пизону составить ответное письмо к Камиллу Скрибониану и собрать под ним подписи. Затем, по мысли Каллиста, оба письма попали бы из его рук прямо в руки императора как доказательство его верности, неусыпности, ну и, разумеется, незаменимости.

Письмо к Камиллу Скрибониану, выдержанное в заданных Каллистом тонах, было составлено: сенаторы порицали императора и призывали легата Далмации действовать. Подписи были собраны, и Каллист уже хотел идти к императору, но тут произошла история, весьма неприятная история с Нарциссом. И Каллисту пришла в голову одна мысль…

Если бы в доме Нарцисса при обыске было найдено письмо легата Далмации, Нарциссу было бы трудно отрицать свое участие в заговоре против императора. А для этого только и нужно было, чтобы письмо Камилла Скрибониана оказалось у Нарцисса. А потом — не зевать! — следовало обыскать дом Нарцисса и найти у него это письмо, после чего — наведаться с обоими письмами к императору.

И Каллист пошел к Нарциссу, у которого оказался Паллант…

Каллист усмехнулся. Он предложил двум своим соперникам союз, и они поверили в его искренность! Он предложил им союз, как будто он не в силах справиться с ними… И они проглотили наживку — они не догадались, что предложение союза было для него лишь предлогом, чтобы появиться у них и чтобы рассказать им о письме Камилла Скрибониана к Гнею Пизону. Он хотел вызвать у них желание завладеть этим письмом, чтобы затем погубить их (Нарцисса — в первую очередь), и он этого добился.

Теперь оказалось: за письмом к Пизону был послан его старый знакомец Марк Орбелий. Оставалось только приказать Пизону передать Орбелию письмо легата Далмации, да так, чтобы Орбелию показалось, будто он насилу добыл его, а затем, дождавшись, когда Орбелий передаст письмо Нарциссу, нагрянуть к Нарциссу с обыском. И тогда с Нарциссом будет покончено.

Стемнело.

Каллист встревожился. Пизону давно пора было быть, а он, негодник, все не появлялся.

— От Пизона, господин.

В дверях маячил секретарь Каллиста.

Каллист кивнул, недовольно оттопырив нижнюю губу.

В кабинете появился пожилой воин, которого Марк видел в вестибуле дома Пизона. Это был Клеон, раб Пизона и его доверенное лицо.

Каллист тяжело посмотрел на Клеона. В прошлый раз Пизон тоже не соизволил явиться, прислав вместо себя какого-то раба. Вроде этого же, что стоит сейчас перед ним и смотрит недобро, по-волчьи.

— Ты, никак, забыл передать Пизону, что я хочу видеть именно его — его, а не тебя?

— Господин сказал, что он будет в следующий раз…

— Вот еще! Мне он нужен сейчас, немедленно! — Каллист показал на дверь. — Скажи хозяину, что я буду ждать его до полуночи, а после может не появляться… И пусть тогда не клевещет на судьбу, что она-де предоставила ему слишком мало шансов выжить!

Судорога пробежала по лицу Клеона, и он проговорил с трудом:

— Я передам твои слова хозяину.

Каллист пододвинул к себе какой-то свиток и, развернув, уткнулся в текст.

Клеон не уходил.

Добравшись до конца, Каллист с деланным удивлением посмотрел на Клеона:

— Ты еще здесь?

— И еще господин просил передать… не мог бы ты одолжить ему пару тысяч золотых?

— Нет! Уходи.

Клеон, не поклонившись, вышел.

Каллист нервно забарабанил костяшками пальцев по столу. Как некстати задурил Пизон! Пизона видите ли коробит, что он, сенатор, ходит на поклон к бывшему рабу. Вот она, гордыня-то! Ну ничего, придется ему справиться со своей обидушкой, никуда он не денется.

Без сестерциев, как ни крути, ему не обойтись. Да и так уж сказать, Пизон уже получил куда больше золота, чем промямлил подслушанных слов. Так что за Пизоном должок. И он рассчитается за все, по нраву это ему или нет. Сполна.

Глава четвертая. Храм

Простившись с Марком, Сарт направился к Остийским воротам: его решение покинуть Рим было твердым, тем более что обстоятельства не оставляли пространства для сомнений. Для человека, сумевшего расстроить планы сразу двух влиятельнейших людей Рима — Каллиста и Палланта, — оставаться в Риме было бы самоубийственно… Сарт намеревался по Остийской дороге добраться до Остии, а оттуда по знакомому ему морскому пути податься в Египет, в Александрию.

Для того чтобы оказаться у Остийских ворот, Сарту нужно было пройти сквозь разношерстную толпу, кипевшую вокруг живого товара: у Остийских ворот кляксою расползался невольничий рынок.

Сарт за свою жизнь видел множество смертей, непосредственной причиной части которых являлся он сам, и тем не менее он не был равнодушен к чужим страданиям. Вид людей, которых продавали, словно скот, был неприятен ему. Хмурясь, египтянин принялся торопливо пробираться к воротам, стараясь побыстрее миновать торговцев и их несчастный товар.

В спешке Сарт едва не налетел на высокого худого старика в темном гиматии, как раз в это время торговавшегося с краснощеким толстяком, продавцом чернокожих рабынь. Обогнув старика, Сарт сделал с десяток шагов к Остийским воротам — и остановился.

Сарт вспомнил, кто был этот старик. То был жрец храма Таната, сначала едва не заставивший его стать убийцей, а потом едва не убивший его самого. Сарт содрогнулся, представив и мрачный храм, и жертвенник, и ужас, застывший в глазах распластанной на нем жертвы.

Сарта обожгла догадка: старик на невольничьем рынке выбирал новую жертву своему богу.

Египтянин сделал пару шагов в сторону и, полуобернувшись, принялся следить за стариком. При этом он притворялся, будто рассматривал товар: прямо перед ним стояло десятка два смуглолицых рабов.

Жрец Таната, казалось, не заметил, что на него едва не налетел какой-то торопыга. Даже не покосившись на египтянина, он энергично болтал с торговцем, показывая узловатым пальцем то на рабынь, то на небо — видимо, торговался. Несмотря на усилия жреца, небо осталось равнодушным к торгу: так и не прибегнув к кошельку, жрец отошел от торговца и медленно двинулся вдоль торгового ряда, часто останавливаясь.

Чтобы не потерять из виду жреца, Сарту пришлось пойти за ним. А зачем? Пожалуй, Сарт пока что и сам толком не знал, зачем ему был нужен этот жрец…

Жрец так и не разжился покупкой. Обойдя вместе с египтянином базар, он свернул на улицу Мясников, бравшую начало от рыночной площади и тянувшуюся до Квиринала.

Сарт остановился. Что, преследовать жреца?

И Сарт увидел: жертвенник, залитый кровью, и он сам, склонившийся над ним, с жертвенным ножом в руке. Рядом стоял жрец, и золотой обруч на голове жреца блестел так же лживо, похабно, сально, как блестела на Калигуле одежда триумфатора, шитая золотом. Но жрец был большим злом, чем Калигула: Калигула убивал людей, а жрец Таната — людские души. Калигула убивал, а культ Таната учил убивать.

И Сарту представилось: громада амфитеатра содрогается, подчиняясь восторгу беснующейся черни, а тело умирающего гладиатора бессильно трепещет, остывая.

И Сарт подумал: вот она, возможность отомстить тем, кто годами принуждал его, гладиатора, к убийствам! Этот жрец, словно бушующая толпа в амфитеатре, хочет видеть смерть, боясь смерть. Наверное, ему кажется, что знакомство со смертью в какой-то мере предохраняет его от смерти, как знакомство со злой собакой в какой-то мере предохраняет от ее зубов. Так пусть же он убедится, что смерть, которую он видит на забрызганном кровью жертвеннике, совсем не та, которую он так боится и которую он стремится задобрить. А если он это не поймет, то, по крайней мере, он не будет мешать понять это другим.

«Убью жреца», — решил Сарт. А из Рима еще успеется убежать: даже если его уже принялись искать, для того, чтобы обшарить Рим, ищейкам потребуется гораздо больше времени, чем ему, чтобы убить жреца, а затем смотаться. Правда, его могут опознать случайно — опознать и задержать, но тут уж ничего не поделаешь. Приходится рисковать.

Сарт побежал за жрецом.

Когда расстояние между ними сократилось до достаточного, чтобы не потерять жреца из виду, египтянин сбавил шаг. Сарт мог запросто нагнать жреца, но на людной улице он опасался это делать.

Жрец шел по улице Мясников не менее четверти часа, а затем свернул на улицу Отбросов — эта улица проходила по одному из самых бедных районов Рима. Впрочем, в улицу Отбросов жрец не стал углубляться. Пройдя три трехэтажных доходных дома, он замедлил шаг у четвертого, двухэтажного с облупившейся штукатуркой.

Сарт увидел впереди жреца калитку. Медлить было нельзя. Как раз и улица была безлюдна.

Сарт рванулся к жрецу, и тут услышал какой-то подозрительный шум у себя за спиной. Словно шелест шагов… Сарт не успел оглянуться: что-го тяжелое обрушилось ему на затылок, и он потерял сознание.

* * *
Когда перед глазами перестали лопаться радужные пузыри, Сарт увидел стену. По стене взвивались тени — то горело, чадя, масло в светильнике, висевшем под самым потолком.

Было неудобно, больно. Еще не осознавая, в чем дело, Сарт попробовал подняться. Удалось. И при этом оказалось: ноги его были свободны, а руки заведены за спину и связаны. Причем на рукиверевок не пожалели. Мало того, что одной стянули запястья, но еще и другой обернули Сарта на уровне локтей, так что руками Сарт пошевелить совершенно не мог.

Египтянин досадливо поморщился. Сам виноват, что так получилось. Теперь-то ясно: за жрецом следили свои же, его охраняли на расстоянии… Надо же, попасться на такой малости!

Сарт подошел к наиболее освещенной стене. А ну-ка, что тут у нас? Нет, ничего подходящего. Ни гвоздика, ни бугорка, о который можно было бы хоть сколько-нибудь растрепать стягивавшие его веревки. Так что же его ожидает? Принуждение к убийству или жертвенный нож?

Снаружи заскрипел засов.

В камеру вошел высокий жрец. Тот самый, за которым египтянин бежал от Остийских ворот.

Жрец шагнул прямо к Сарту. Морщины старика осветило пламя светильника: на высохшем лице аскета играла улыбка.

— Я узнал тебя — еще там, на невольничьем рынке… Безумец, ты потащился за мной! — Из горла жреца вылетело хриплое карканье, которое у него, наверное, означало смех. — Ты потащился за мной, и я понял — мне не надо покупать рабыню!

Сарт похолодел. Получается, над ним нависла угроза не то чтобы стать убийцей, но быть убитым… Палачом его сделать, видно, уже не рассчитывали: его бесхитростно решили сделать жертвой. И что же теперь? Можно было попытаться напугать старого паука. Но как? Прошлый раз его спас Гелерий — главарь разбойников отказался выдать его жрецам. Попробовать?

Сглотнув, Сарт произнес, стараясь придать своему голосу необходимую твердость:

— Тебе, старик, я вижу, хочется полакомиться моим мясом? Смотри, как бы тебе не подавиться! Ты знаешь Гелерия — неужели ты думаешь, что сможешь безнаказанно убить человека, который ему служит? Гелерий узнает обо всем, и тогда тебе несдобровать…

— Ты служишь Гелерию? Вот удача! — обрадовался старый жрец. — Танату, небось, надоели рабы и рабыни: для разнообразия не мешает растянуть на его алтаре одного с воли. И ничего‚ что ты разбойник, а не патриций, — начинают всегда с малого. Что же касается Гелерия… Не думаю, что ему известно обо всем, что происходит в этих стенах. А хотя бы ему и известно — так что с того? Неужели ты думаешь, что он решится повздорить со мной ради разлагающегося трупа? Так что не морочь себе голову, сынок. Лучше попроси у Таната легкой смерти — попроси, чтобы на жертвенном ноже не оказалось зазубрин. И не медли: через два часа милость Таната тебе ой как понадобится!

Старик прерывисто задышал, глаза его расширились, как будто он увидел своего бога.

— Ищи милости Таната, смертный! — возопил старый жрец, торжественно воздевая дрожащие руки. Наверное, в суеверную дрожь его бросило упоминание им самим имени грозного бога. — А я попрошу за тебя великую Гею[664]: пусть кровь твоя будет сладка, пусть мясо твое будет нежно, пусть кости твои будут хрупки, чтобы Танат остался доволен тобой и нами, подавшими ему на стол.

Сарт, отступив назад, прислонился к стене. Жрец обрадовался такому проявлению слабости:

— Вот-вот, мой милый… И страх… И пусть страх, словно божественный сильфий, хорошенько пропитает плоть твою…

Сказав это, старый жрец, слегка наклонившись, уставился остекленевшими глазами в лицо египтянина.

Жрец Таната искал страх в лице будущей жертвы — страх, который, видно, был ему не менее нужен, чем его богу.

По тому, с каким наслаждением говорил жрец о нежности человечины, Сарт понял: он имел дело с сумасшедшим. И ничего не было бы удивительного в том, если бы старый сумасшедший, не ограничась просьбами к Гее улучшить вкусовые качества жертвы — то есть его, Сарта, — велел бы подвергнуть его кулинарной обработке.

Сарт тряхнул головой, отгоняя ужасные видения. Как же ему говорить с сумасшедшим? Надеяться напугать старика жреца гневом Гелерия явно не стоило: жрец страшился собственной смерти настолько, что спасался от этого страха, только дурманя себя видом чужих смертей. Угрозы были тут бесполезны. Пока жрец одурманен. Но можно ли привести его в чувство?

«Представление о значимости смерти разрослось у этого старика до размеров вселенских, — подумал Сарт. — Так может, мне удастся привести его в чувство, если мне удастся свести значимость смерти до размеров макового зерна?»

Ничто так не унижает, как насмешка, и Сарт спросил:

— Это какого же Таната должен я молить о легкой смерти? Не того ли размалеванного шута, которого я едва не убил в прошлый раз?

Тогда, в прошлый раз, Сарта хотели сделать убийцей, вложив ему в руку жертвенный нож. Этот нож египтянин запустил в начавшее подавать признаки жизни изваяние, изображавшее Таната. Сарт догадался, что то была не статуя, а человек, раскрашенный под Таната. Жрецы просто выманивали деньги, обманывая людей, вот что хотел сказать Сарт старому жрецу, пытаясь тем самым вернуть к действительности начавшего верить собственному обману обманщика.

В ответ на слова египтянина старик скривился, но глаза его оставались по-прежнему пустыми. Жрец глухо проговорил:

— Догадлив, ничего не скажешь… Да, поклоняясь Танату, мы одному из нас придаем облик Таната. И что ж с того? Глупец, ты думаешь, что мы тем самым только дурачим легковеров, и все? Так знай, ничтожество: когда один из нас облачается в Таната, великий бог говорит его устами и двигает его членами. Правда, все это — лишь отдаленный отклик нашего бога, но наступит час, и Танат предстанет перед нами под храмовыми сводами! Эх, что я тебе говорю… (Жрец истерически рассмеялся.) Что я тебе говорю! Твое дело — обрызгать кровью жертвенник, а не постичь великое.

Продолжая бесновато смеяться, жрец вышел.

«Я попытался образумить сумасшедшего, — горько подумал Сарт. — Было бы странно, если бы мне это удалось… Это было бы чудом. Но теперь, кажется, кроме как на чудо мне не на что надеяться».

На какой-то миг египтянин потерял самообладание. С криком ярости он ударился о дверь, но та, как и следовало ожидать, даже не шелохнулась. А не то чтобы слететь с петель.

Немного постояв у двери, Сарт отошел от нее и в изнеможении опустился на охапку соломы, валявшуюся в углу. Ему оставалось только одно — ждать чуда…

Из оцепенения египтянина вывел скрип засова.

На этот раз его посетили четверо в таких же черных масках, как и у жреца. В отличие от жреца, новые посетители были немногословны, только один из них прошевелил губами:

— Быстрее давайте! Быстрее!

Этим уста вошедших и ограничились. Правда, руки их оказались куда проворнее языков: не успел египтянин изрыгнуть подходящее к случаю ругательство, как был опрокинут на пол и обездвижен. Тюремщики связали ему ноги, а в рот засунули кляп, тогда как о спокойствии рук его они позаботились ранее. После этого четверо в черном приподняли Сарта и не очень-то осторожно опустили его на грязную дерюжку, дерюжку взяли за концы и, крикнув, вместе с египтянином понесли.

Из камеры Сарт попал в темный коридор. Коридор закончился ступеньками. Ступеньки, как оказалось, заканчивались еще одним коридором. В этом коридоре было немного светлее, чем в предыдущем: помимо факелов его освещала луна, заглядывая в высокие и узкие окна. Окна были прорублены в одной стене коридора, а в другой были двери, двери, двери…

Сарту оставили возможность видеть (наверное, считая, что об увиденном он все равно не сможет рассказать). Поэтому Сарт видел окна и, не отдавая себе отчета, зачем, считал их, пока его несли по коридору. Возможно, он слышал от кого-то, что счет успокаивает… Сарт насчитал уже дюжину окон, когда над ним раздался молодой голос — тот самый, который командовал в камере:

— Еще не меньше сотни шагов — давайте передохнем. (Сарта тут же опустили на пол, да так болезненно, что правильнее было бы сказать, — бросили.) Уфф… Ты, Оптимий, конечно же, взял новые веревки — те, которые я принес вчера?

Сарт повернул голову на голос. Лунный свет падал прямо на лицо говоруна, и Сарт увидел молодого человека лет тридцати с ухоженной черной бородкой. У римлян в те времена бороды были непопулярны. «Наверное, он не римлянин, — подумал Сарт. — А если и римлянин, то не из Лациума, это точно». Перед смертью египтянину почему-то не думалось о смерти.

— Какие еще «новые веревки»? — удивился густым басом коренастый человек справа от Сарта, стоявший в тени. — Я взял веревки из среднего шкафа — не знаю, какие уж они.

— Ах болван ты болван! — сокрушенно вздохнул чернобородый. — Ты взял старые, гнилые веревки. Неужели ты думаешь, что этот молодчик (чернобородый пнул Сарта) не справится с ними, когда над ним занесут нож? Представляю, что скажет тогда Блоссорий!

— И что теперь?

— Остается одно — связать его заново. (Чернобородый опять пнул Сарта — больнее.) Беги, дурень, в кладовую — новые веревки в первом шкафчике от окна… Да куда ты, постой! Сначала давай занесем этот дар Таната в мою келью. Мы как раз стоим напротив нее. Не крутить же нам веревки здесь, в коридоре!

В комнате за дверью было теплее, чем в коридоре. Ударившись о пол, Сарт услышал чернобородого:

— Вот теперь — дуй в кладовую, Оптимий! А ты, Луций, сходи за маслом — надо подлить в светильник, а то мы тут ничего не увидим. Запутаемся еще с веревками в потемках. Да и лишний светильник не помешает. Приноси светильник, Вописк!

Сарт услышал шаги, затем хлопанье двери, затем опять шаги. Они с чернобородым остались в комнате одни.

Когда шум шагов стал еле слышен, у Сарта над ухом раздалось:

— Слушай меня внимательно, если хочешь жить. Сейчас я развяжу тебя — не дергаться! — и свяжу заново новыми веревками, веревками гнилыми. Стоит тебе шелохнуться, и ты будешь свободен. Но освобождаться погоди. Когда тебя положат на жертвенник и старик скажет: «Прими жертву свою, Танат!» — тогда будешь пыжиться. А потом встань, повернись к старику и в воздухе нарисуй букву «Т», вот так. (Чернобородый махнул указательным пальцем перед глазами Сарта.) А потом упади, словно обессилел, и не противься тому, что будут делать с тобой. Если сделаешь, как я сказал, — будешь жив и свободен, если начнешь дурить, — погубишь себя, да и меня в придачу.

Чернобородый не стал дожидаться, пока Сарт каким-то образом (то ли мычанием, то ли миганием) прореагирует на его слова. С развязыванием он тоже возиться не стал — нож у него был хороший, острый.

Уже свободный от пут, Сарт продолжал честно лежать на дерюжке, не шевелясь. Ему не хотелось подводить нежданного спасителя, вмешиваясь в его планы, а задавать вопросы он не мог: кляп по-прежнему торчал из рта его, словно морковка из рта объевшегося обжоры (такие бывают на картинках).

Справившись с одними веревками, чернобородый принялся за другие. Он вытащил откуда-то целый клубок и стал быстро накручивать новые веревки на запястья египтянина. Руки чернобородого так и мелькали — словом, когда вдалеке послышались шаги, Сарт опять лежал связанным по всем правилам связывательной науки.

Оптимий, Луций и Вописк возвратились почти одновременно. Вописк начал прилаживать на крюке еще один светильник, а Луций — подливать масло в уже имевшийся. Оптимий протянул чернобородому веревку.

Чернобородый взял веревку, попробовал ее на разрыв, одобрительно поцокал и кинул в угол. Затем сказал:

— Плеснуть немного масла в светильник, конечно же, не помешает, да и ещё один светильник в моей келье не будет лишним… Потуши его, Вописк!

— Ты чего?

— Потуши! Вот так… Теперь объясняю. Твоя веревка не нужна, Оптимий! Тут у себя я нашел моток хорошей веревки — один из тех, которые я купил на днях. Остальные я снес в кладовую, а этот закатился под кровать и поэтому остался у меня; Я только что его обнаружил и сразу же пустил в дело. Пока вы там ходили, я успел поменять веревки. Проблем не было: бедняга сомлел от страха. Ну ничего, для него скоро все кончится. Хватайте его и понесли! Блоссорий уже заждался.

Трое безмолвно внимали четвертому — по всему видать, он был меж ними старшим. И если у кого-то из троих и родилось сомнение, оно не было высказано вслух: после того, как прозвучала команда, дерюжка была поднята вместе с Сартом за концы, и Сарта опять понесли — сначала к двери, а затем по тому самому коридору со множеством окон.

На этот раз египтянина несли так, что он не мог видеть окна: о количестве оставленных позади окон он мог судить только по количеству светлых полосок на потолке, промелькнувших мимо него. Но вот назад убежала очередная полоска, и оказалось — она была последней.

Сарта внесли в высокое помещение, которое он сразу же узнал по лепным украшениям на сводах: он находился внутри того самого храма, где ему однажды уже пришлось побывать с Гелерием и где славили Смерть.

Без остановки Сарт был доставлен в центр зала, и там его сбросили с дерюжки на каменную плиту.

И Сарт увидел: прямо к нему протягивало руки с растопыренными пальцами какое-то разрисованное создание.

То был жрец, загримированный под Таната.

И хотя Танат был фальшивый, жрецы его несли смерть настоящую.

Сарту показалось, что то его смерть стоит рядом с ним, и он с трудом преодолел соблазн немедленно освободиться от пут. Миг, намеченный чернобородым, еще не наступил — нужные слова еще не прозвучали… А может, чернобородый вел с ним нечестную игру — может, он не собирался спасать его, а только хотел использовать последние мгновения его жизни для осуществления каких-то своих планов, расходившихся с планами старого жреца?

— Наконец-то ты доставил нам его, Валерий! — вдруг услышал Сарт голос безумного старика. — Так приступим же.

Послышалось шарканье многих ног, но эти, шаркающие в отдалении, не интересовали Сарта. Египтянин сразу же выделил шаги одного человека — того, который приближался к нему.

Шарканье стихло, и прямо перед собой Сарт услышал голос жреца:

— Слушайте же, повинующиеся Танату! Слушайте и внимайте!

— Сегодня тебе приносят жертву жрецы твои, о великий Танат! («Жрецы твои, о Танат!» — вторили остальные.)

— Яви же милость жрецам своим, о великий Танат! («Милость жрецам своим, о Танат!» — вторили остальные.)

— Мы, рабы твои, любим тебя — так дай же нам себя, дай нам смерть, о великий Танат! («Дай нам смерть, о Танат!» — вторили остальные.)

— Дай нам смерть, ибо смерть — это правда, а жизнь — это ложь, о великий Танат!..

То потрясая воздетыми руками, то прижимая их к груди, то протягивая их в сторону актера, изображавшего Таната, старый жрец заклинал своего бога. Но не о милости просил своего бога старый жрец, хотя и вопил, будто просит о милости — не о милости, а о смерти, величайшем несчастье…

Сарт слегка двинул руками и убедился, что даже от такого малого движения веревка значительно ослабла. Это его успокоило настолько, что он оказался в состоянии отвлеченно думать. Жрец молит своего бога о смерти, а не о жизни, и почему? Видно, он и в самом деле помешался — от страха смерти помешался! И в безумии своем он, возможно, искренне хотел смерти — кроме как в смерти такому безумцу страх собственной смерти не утопить. И Гелерием такого, конечно же, не напугаешь.

Жрец между тем продолжал свои заклятия, и крики его становились все пронзительнее. И вот Сарт увидел, как высохшая рука метнулась к ножу, лежавшему справа от него, и старый жрец возопил:

— Прими же жертву свою, Танат!

Это были те самые слова… Сарт рванулся — веревки, которыми он был опутан, действительно лопнули! Сарт вскочил на ноги и, стоя на жертвеннике лицом к опешевшему жрецу, изобразил указательным пальцем в воздухе «Т» — как это показал ему чернобородый. После этого Сарт, будто ослабев‚ опустился медленно на корточки, затем растянулся на жертвеннике и для пущей достоверности прикрыл глаза.

Внезапно послышался крик — надрывный, долгий, рвущий душу… И звук удара. А затем — голоса, голоса…

— Танат явил себя!

— Танат явил себя!

— Милость Таната на господине нашем!

Если бы Сарт повернул голову на крики (что, как он посчитал, не стал бы делать вконец обессиленный — вот он и не сделал), то он увидел бы около двух десятков одетых в черные мантии людей, толпившихся вокруг какого-то предмета, валявшегося на полу. А если бы еще и освещение в зале было получше, то Сарт узнал бы в этом «предмете» старого жреца.

Здесь Сарт услышал голос чернобородого:

— Блоссорий мертв, жрецы. Так изберем же старшего…

— Тебя, Валерий, тебя! — закричали разом несколько голосов, и после непродолжительной паузы загремело дружное: — Валерия! Валерия!

— Да будет так, братья мои! — торжественно сказал Валерий и, сразу же перейдя на будничный тон, продолжил: — А теперь пусть Вописк, Оптимий и Луций перенесут отмеченного воплощением Таната в мою келью (Сарт нутром почувствовал, как в этом месте в него воткнулся указующий перст), а мы будем готовить к погребению тело господина нашего…

Сарт почувствовал, как осторожно под него подсунули дерюжку и осторожно понесли. Понесли прочь от смерти — к жизни.

* * *
В келье Валерия было прохладно, а на каменном полу кельи холодно, поэтому Сарт сразу же вскочил с дерюжки, как только его носильщики, опустив его вместе с нею на пол, вышли.

— Могли бы закинуть меня и сюда, — проворчал Сарт, забираясь на покрытое шкурами ложе, — раз уж я «отмечен воплощением» их бога!

«Раз они не захотели потревожить ложе чернобородого Валерия ради меня, значит, они боятся его больше, чем меня, — подумал Сарт о своих носильщиках. — Хотя почему мне кажется, что они меня боятся?»

А чем же, если не страхом, объяснить ту неспешность, ту бережливость, с которой его несли, ту осторожность, с которой его опустили на пол? Не любовью же к нему, в конце-то концов! Но что их так пугало в нем?

Сарт чувствовал: это было связано с тем, что произошло в храме.

Там, в храме, освободившись от пут, он махнул пальцем — и главный жрец Таната замертво упал. А потом чернобородый Валерий сказал, что он, Сарт, «отмечен воплощением» Таната, воплощением бога Смерти. А что делает бог Смерти, появляясь? Ясно, убивает.

Если учитывать слова Валерия, выходило — это он убил старого жреца. Пальцем. То есть страхом.

Теперь была понятна заботливость носильщиков: они боялись смерти, какое-то время воплощенной в нем. И все же Валерия они боялись больше (не больше смерти, а больше, чем его): недаром они не посмели положить его на ложе чернобородого.

«Интересно, а дверь они оставили открытой, или все же чем-то приперли ее снаружи?» — подумал Сарт, растягиваясь на ложе Валерия. Несколькими мгновениями позже египтянин уснул, донельзя утомленный пережитым.

Сон Сарта был спокойным, это был сон усталого человека, сон без сновидений, лишенный кошмаров и не радующий поллюциями.

— Может, немного потеснишься ради хозяина, приятель?

Сарт открыл глаза. Перед ним стоял чернобородый.

Потягиваясь, Сарт опустил ноги на пол.

— Ты знаешь, кто я, — произнес жрец, пристально глядя на египтянина. — О тебе же я знаю немного: однажды ты был у нас с ребятами, промышляющими разбоем, а вчера ты увязался за Блоссорием и оказался здесь опять. Мне надо знать о тебе больше. Итак?

Жрец, по всему видать, не претендовал на место рядом с Сартом: он хотел разузнать о нем хоть что-то от него самого, и только. Сарт решил не вредничать:

— Я египтянин Сарт. К Гелерию попал случайно, то есть против своей воли: я был схвачен им в укромном уголке. После того случая в храме мне удалось избавиться от Гелерия благодаря вмешательству одного из его друзей, который немного знал меня. После этого я служил на Палатине, сначала у Каллиста, затем у Палланта. Оба они остались недовольны моей службой, и мне пришлось срочно удирать… Я собирался выбраться из Рима через Остийские ворота, но там увидел старого кровопийцу — вашего, как я понял, главного жреца. И я решил показать ему, где находится смерть, потому что он искал ее не там. А дальше ты знаешь…

— О том, где находится смерть, мы с тобой еще поговорим. А теперь… Вот.

Валерий кинул Сарту на колени холщовый мешок.

— Это твои сто золотых денариев‚ помнишь? (Сарт, не проявляя особой радости, положил на мешок правую руку, из чего Валерий заключил, что египтянин был привычен к большим деньгам.) А теперь, когда я тебе более ничего не должен, поговорим о том, должен ли ты мне.

— Ты спас мне жизнь…

— Верно! — согласился Валерий. — Но я не благодетель: спасая тебя, я рассчитывал на тебя. Сейчас мне без тебя не справиться, вот какая штука… А через полгода ты будешь свободным человеком с тысячью золотых в кошельке — это дополнительно к той сотне, которая у тебя есть.

Сарт вздохнул. Рим все никак не хотел отпускать его… Видно, умереть ему придется в Риме, как ни крути.

— Интересно, чем же ты собираешься меня занять?

— Так ты намерен рассчитаться со мной?

— Да.

— Ну так слушай, — Валерий сосредоточенно наморщил лоб. — Только рассказ мой будет долгим, чтобы потом не пришлось десять раз досказывать… Сразу скажу: то, как Блоссорий основал храм и как я оказался здесь, к тому, что ты будешь делать, отношения не имеет, так что это нечего вспоминать. Теперь начнем.

Тебе известно, где ты находишься: здесь поклоняются Танату, богу Смерти. И здесь зарабатывают на поклонении Танату: немного, но на жизнь хватает. И как ты понимаешь, те, которые зарабатывают, зарабатывают на тех, которые поклоняются.

До недавнего времени мы брали по тысяче сестерциев с каждого, кто переступая порог нашего храма в надежде вымолить у Таната отсрочку от собственной смерти, и по тысяче сестерциев с каждого, кто хотел принести нерушимую клятву…

— Так много? — удивился Сарт.

— Это плата за риск: ведь культ нашего бога не разрешен понтификами. Так вот, получив сестерции‚ мы исполняли обряд моления Танату, и этим обрядом прихожане наши были довольны…

— Потому что вы, исполняя проклятый обряд свой, убивали? — опять перебил Валерия египтянин.

— Вот тут и начинается то, без чего не случилось бы сегодняшнее… Сначала мы не убивали. Один из нас разыгрывал жертву, которую в ходе обряда якобы протыкали ножом на жертвеннике: нож, окрашенный под железо, был сделан из папируса, и крепости его хватало только на то, чтобы проткнуть пузырь из кожи, наполненный бычьей кровью, который мы клали на якобы протыкаемую ножом грудь «жертвы». А под этот пузырь мы подкладывали металлическую пластинку: нож о нее ломался, сделав свое дело оросив кровью жертвенник. Внимающие нашему обману простаки в этом месте, конечно же, охали: от страха и от тайного удовольствия — они получали то, что хотели.

Так было до поры до времени… Однажды старый Блоссорий купил рабыню и, собрав нас, жрецов, зарезал ее на жертвеннике, выкрикивая заклинания. И когда тело рабыни перестало трепетать, он сказал, что видел Таната сквозь свежую кровь и что Танат, мол, за такую славную жертву раскрыл ему секрет бессмертия. И Блоссорий сказал нам этот «секрет»: бессмертен, то есть неподвластен смерти, тот, кто не жив.

Затем Блоссорий спросил нас, предваряя наш вопрос: «Так как же достичь бессмертия?» И сам ответил: «Для этого надо при жизни окунуться в смерть: думать о смерти, видеть смерть, нести смерть». С тех пор смерть на жертвеннике стала явью.

Но Блоссорий не ограничился тем, что сам стал убивать, этого ему показалось недостаточно для бессмертия. Он, видно, решил, что для достижения подлинного бессмертия мало убить, надо еще и заставить убить. «Смерть слишком коварна, чтобы можно было надеяться уберечься от нее, обороняясь, — стал поучать он нас. — Вы не можете быть огражденными от смерти: вы или покоритесь ей, или заставите ее саму повиноваться вам, то есть станете ее властелином». Но что это значит — стать «властелином» смерти? По Блоссорию, это значило излучать смерть, нести смерть, сеять смерть.

И Блоссорий стал поступать согласно своей вере: он открыл двери храма всем без разбору. Ведь он видел свое бессмертие в том, чтобы учить убивать.

— Мне кажется, ваш Блоссорий просто сошел с ума.

— Я знал, что ты все поймешь именно так. Это я понял еще тогда, в тот раз, когда ты вместо того, чтобы перерезать горло жертве, швырнул нож в Таната. Именно поэтому я сегодня и спас тебя. Но слушай, что было дальше.

Когда к нам повалили толпы, я, ставший к тому времени правой рукой Блоссория, понял, что нам осталось недолго молить о смерти. Стоило узнать о нас городским властям, и нам крышка. Какое уж там бессмертие! Блоссорий и в самом деле оказался безумцем. От него надо было избавиться. Но как?

Последнее время Блоссорий косился на меня, словно подозревал. Он даже избегал оставаться со мной один на один, хотя дела храмовой казны требовали этого. Рядом с собой он постоянно держал двух-трех таких же безумцев из жрецов, каким был и сам. Я не мог подобраться к Блоссорию — я был в отчаянии. К счастью, тут подвернулся ты.

Однажды, когда Блоссорий только начал учить нас по-новому, мы, младшие жрецы, спросили его: то бессмертие, к которому он нас ведет, действительно ли, либо существует только в воображении?

Блоссорий ответил: «Малодушные! Бессмертие настолько же действительно, достигни вы его, насколько действительна будет смерть ваша, если вы его не достигнете. Смерть есть переход живого к мертвому, а бессмертие есть переход неживого к немертвому».

Мы ничего не поняли и попросили пояснить.

Блоссорий сказал: «Вы знаете, что бог Смерти Танат делает живого мертвым, — это и называется смертью. Но что значит „живой“? Это значит — осознающий себя отдельно от пустоты, которая стоит за смертью, и боящийся этой пустоты. Ну а если слиться с пустотой, то что тут сможет поделать Танат? Танат может только одно: нести смерть, то есть обращать в пустоту, в ничто все сущее. А что он сможет сделать с вами, если вы уже будете слиты с пустотой разумом? Только одно — сделать эту вашу пустоту действительной, как действительна смерть. То есть Танат, разрушая ваше тело, сделает действительным ваше сознание, то есть даст вам способность жить без докучливой плоти. Разумеется, вы будете жить не как сейчас, поэтому я сказал вам, что в бессмертии вы будете не „живыми“, а „немертвыми“. „Значит. Танат, приносящий смерть, может дать и бессмертие?“ — спросили мы. — „Да“. — „Но как?“ — „Дождитесь появления Таната перед тем, кто стоит на пороге бессмертия, — и увидите“.»

Все поняли: Блоссорий говорил о себе.

Пользуясь тем, что всем запомнился этот разговор с Блоссорием, мне исподволь удалось внушить жрецам, что Танат, безусловно, дарует лучшему из нас (то есть Блоссорию) бессмертие, явившись в осязаемом облике. Мы, мол, достаточно много крови пролили на его жертвеннике, чтобы рассчитывать на это. Блоссорий знал о моих разговорах и одобрял их. Мне же оставалось только одно: подыскать человека, который сумел бы разыграть представление, изобразить, что в него вселился Танат, и «даровать бессмертие» нашему Блоссорию, то есть убить его. Как раз тут появился ты.

Когда ты, лежа на жертвеннике, легким движением разорвал крепкие, как думали все, веревки, всем показалось — в тебя вселился бог. Но никто, кроме Таната, не осмелился бы хозяйничать в его храме — значит, это был Танат, Ты нарисовал в воздухе букву «Т», как это всегда делал тот из нас, кого мы раскрашивали под Таната, и сделал ты это прямо перед Блоссорием, чьего бессмертия мы ожидали. Все поняли этот знак как дарование Блоссорию бессмертия и доказательство этому не замедлило явиться: с Блоссорием что-то сделалось невиданное…

— Невиданное? — удивился Сарт. — А я думал, он просто умер.

Валерий усмехнулся:

— Конечно умер! Но это для нас с тобой и для тех, кого он не успел еще охмурить. Для тех же, кого он успел сделать идиотами (а такие среди жрецов есть — увидишь сам), он достиг бессмертия, его же смерть — только видимость, ибо бессмертие не может прочувствовать смертный. Так, с твоей помощью, Блоссорий стал бессмертным, а я — главным жрецом.

— Так что же тебе нужно от меня еще?

— А вот что: ты должен еще несколько раз разыграть Таната перед жрецами. И это тебе, при моей поддержке, удастся. Жрецы поверили (насколько в них было веры), что в тебя сегодня во время обряда вселился Танат, а я скажу, что поскольку твое тело понравилось Танату, он наверняка им периодически будет пользоваться.

— Но зачем тебе все это нужно?

— Мое положение не столь крепко, сколь крепко было положение Блоссория. Мне нужна поддержка. (Валерий усмехнулся.) Ну а кто лучше бога может поддержать жреца в его споре с другими жрецами?

— И в чем же будет заключаться эта моя поддержка?

Валерий посуровел.

— Насчет спора я пошутил. Спора не будет — безумцев не переспоришь.

Валерий, потупившись, замолчал, и молчание тянулось так долго, что Сарту надоело ожидать. Или чернобородый решил заснуть, или забыл о его присутствии. Надо ему напомнить о себе.

А может, чернобородый задумал такую гадость, что у него не поворачивается язык говорить об этом?

— Должен сказать, я еще не ушел, — произнес Сарт. — А ты хотел рассказать о моей «поддержке». Можешь начинать, только давай поподробнее.

Не поднимая головы, Валерий покачал ею, словно сетуя на такую дотошность, и проговорил:

— Понимаешь ли, из-за того, что Блоссорий в последнее время открыл доступ в храм всем желающим, не разбираясь, сколь надежен их язык, о нас скоро узнают городские власти. И храм сразу же снесут, а нас, жрецов Таната‚ скорее всего казнят: ты знаешь, как строг закон к служителям культов, которые не разрешены. Получается, вскоре погибнем и мы, жрецы храма, и храмовая казна, то есть вскоре погибну и я, и храмовая казна, блюсти которую мне было поручено еще Блоссорием. В казне пять миллионов сестерциев, и мне не хочется дарить их Риму… Понимаешь, к чему я клоню? Я должен спасти храмовую казну, ну и себя заодно, а также тех жрецов, которые еще не совсем обезумели. Однако один я, даже теперь, став главным жрецом, не в силах это сделать: пять миллионов не унесешь в кармане, а вывезти казну из храма явно невозможно шестнадцати жрецам из двадцати пяти Блоссорию все же удалось внушить, что для того, чтобы получить бессмертие, нужно остаться верным смерти до конца. Другими словами, о спасении храма и казны, то есть о жизни, этим безумцам говорить нечего. Они растерзают меня как отступника, если я прикажу им такое. Но с твоей помощью, возможно, мне удастся с ними справиться.

— Это как?

— Так, как мне удалось сегодня справиться с Блоссорием… Я скажу им: поскольку бог вселился в тебя однажды, не исключено‚ то он посетит нас в теле твоем еще не раз. Нужно только повторить обряд, то есть связать тебя, а одному из нас с жертвенным ножом встать перед жертвенником. Мне поверят. Желающих получить удел Блоссория, то есть якобы бессмертие, будет достаточно: это будут те шестнадцать жрецов, которые обезумели. Когда же этих шестнадцати не станет, я смогу без хлопот укрыть казну в безопасном месте.

Чернобородый кончил.

Теперь Сарту стало ясно, что хотел от него чернобородый: он хотел с его помощью расправиться с теми, кто мог бы помешать ему выкрасть храмовую казну. Поэтому чернобородый и спас его.

Сарт нахмурился. Опять его принуждали убивать!.. Но, если вдуматься, кого убивать? Того, кто нес смерть. А разве убийство убийцы есть убийство?

— Ладно, я помогу тебе, — проговорил египтянин. — Только вот что мне непонятно: неужели шевеления в воздухе моего пальца достаточно для того, чтобы тот, перед носом которого произошло это шевеление, помер? Неужели фанатики-жрецы настолько пропитаны страхом к своему богу, что тут же дохнут, лишь только страх этот подкрепляется чем-то, хотя бы даже ложью?

— Не совсем так, дружище Сарт. Не совсем так, — улыбнулся Валерий. — Для верности я буду смазывать ручку ножа особым ядом, как сделал в этот раз. Стоит только мельчайшей крупице этого яда попасть на ранку, как тут же наступает смерть. А ручка у ножа деревянная, занозистая.

Глава пятая. Введение в греховность

Орбелия сняла с себя столу, затем верхнюю тунику и осталась только в легкой тунике из виссона. Огромное ложе на полкомнаты манило усталое тело покоем и одновременно отталкивало, будя воспоминания. Ложе напоминало Орбелии о муже. Ах, как было бы здорово, если бы этой ночью он не пришел!

Некоторую подавленность испытывала Орбелия в присутствии Пизона с самого начала их знакомства, когда он впервые появился в усадьбе ее отца. С недавнего же времени к этой подавленности добавилось еще и иное чувство — сродни тому, которое испытывает одинокий путник, на глазах которого маленькое облачко вдруг превратилось в грозовую тучу, слепящую молниями. А безопасного убежища поблизости нет.

Вначале Пизон с медлительной значительностью своих речей и жестов показался ей бесконечно далеким от нее, росшей среди дубов под звуки пастушеского авлоса. Неудивительно, что до поры до времени Пизон не очень-то интересовал ее: она думала, что он заглядывает к ним на виллу ради бесед с ее отцом, поскольку и в самом деле Пизон, появляясь, почти не разговаривал с ней, зато часами рассуждал о былом величин республики со старым Орбелием. Как же она была удивлена, когда Квинт Орбелий сказал ей, что Пизон просит ее руки…

Своими речами Пизон совершенно очаровал Орбелия, однако старик все же на всякий случай расспросил о нем ближайших соседей из тех, которые часто бывали в Риме. Оказалось: Пизона никогда не видели в обществе Калигулы, наоборот — он терся среди тех, кому Калигула был ненавистен; за Пизоном не числилось ни одною скандала с женщиной; Пизон хотя и позволял себе иногда поигрывать в кости, но никогда не продувался дотла. Словом, жених был хоть куда, а старый Орбелий чувствовал, что не долго ему уже осталось…

Первое время Пизон был довольно ласков с Орбелией, однако после того, как они переехали в Рим, все как-то незаметно переменилось.

Орбелия вспомнила свое первое столкновение с Пизоном. Однажды она услышала дикие крики, доносившиеся из атриума. Пройдя туда, она увидела нечто, заставившее ее похолодеть: Пизон и Клеон, его доверенный раб, а в далеком прошлом — его дядька, ногами избивали человека, валявшегося на мраморных плитах, устилавших пол атриума. Человек этот был одет как раб Пизона.

Тогда она закричала. Орбелии иногда секли своих рабов, но не сами и уж не смертным боем… Пизон и Клеон остановились. И на лице Пизона не было и тени былой значительности…

«Чего тебе? — бросил Пизон. — Или никогда не видела, как учат раба?»

В ответ она сказала что-то дерзкое — тогда она еще не знала Пизона. Кажется, она пригрозила, что уйдет: она-де не собирается жить ни со зверем, ни с безумцем.

Пизон зарычал — да так страшно, так натурально, что она испугалась, как бы он не кинулся на нее. Справившись, Пизон проговорил:

«Оттащи этого негодного раба в барак, Клеон. Освобождаю его от работы на неделю — пусть понежится!»

Развернувшись, Пизон зашагал к двери, ведущей в вестибул, а она вернулась в свои покои.

Пизон появился у нее под вечер. От него несло вином. Блестя бисеринками пота, он просил ее не сердиться и клялся ей в любви, а она молчала… Под конец Пизон, «дабы досадная размолвка поскорее забылась», предложил ей воспользоваться приглашением Постума Долабелла, которое было доставлено утром: Долабелл устраивал великолепное пиршество ближайшей ночью и хотел бы видеть на нем «благородного Пизона с супругой».

В Риме среди богатых было принято набивать себе брюхо по ночам и в компании, об этом Орбелия уже слышала. И она согласилась: не вечно же ей дуться на своего мужа, который к тому же раскаивается.

У Постума Долабелла было шумно всю ночь: кто горланил по-пьяному, кто танцевал, кто блевал, а кто и болтал о республике. Орбелии было непривычно и противно дикое веселье но приходилось терпеть… Под утро один неловкий раб разбил кратер[665], как оказалось, расписанный каким-то известным вазописцем. Хозяин, Постум Долабелл, то ли злясь, то ли веселясь этому (хотя с чего бы?)‚ насмешливо крикнул рабу, склонившемуся над черепками:

— Ну что, негодник, расколол? Лучший мой кратер расколол! Придется мне, видно, развеять огорчение маленьким развлечением… Все в сад, дорогие гости, все в сад!

Возлежавшие за столом у Долабелла кое-как поднялись (кто самостоятельно, кто — с помощью рабов) и, весело гомоня, потащились в сад, который окружал дом хозяина. Орбелии волей-неволей пришлось присоединиться ко всем, хотя она и не понимала смысл такого перемещения. Она попыталась спросить Пизона, но тот только посмеивался.

Гости Долабелла расположились вокруг большого круглого бассейна в центре сада и принялись ждать. Орбелии показалось все, кроме нее, знали, что далее произойдет… Вот послышался голос хозяина: «Не упрямься, Диодор, — мои гости заждались уже», и Орбелия увидела, как к бассейну подвели раба, разбившего кратер. Раб почему-то отчаянно упирался.

«Они что, хотят его утопить? — подумала Орбелия с испугом. — Нет, не может быть. Руки и ноги его свободны, разве что он не умеет плавать… Но почему мы должны смотреть, как будет барахтаться этот несчастный раб? И что же тут веселого?»

«Кидайте его!» — крикнул Долабелл и захлопал в ладоши, как хлопают перед выходом известною актера. Раб оказался в бассейне.

От кромки бассейна раба отделяло шагов пять, не больше. Раб сделал два мощных гребка, перекрывших половину этого расстояния (опасения Орбелии оказались напрасны — он был неплохим пловцом), но тут вода вокруг него забурлила и окрасилась кровью. И Орбелия увидела, как вокруг раба закрутились, змееобразно извиваясь, рыбьи тела: то были хищные мурены. Своими острыми зубами мурены принялись кромсать живую плоть, и раб кричал, захлебываясь, и захлебнулся…

Орбелия потеряла сознание. Она не слышала ни едких реплик гостей Долабелла в свой адрес, ни насмешек, обращенных к Пизону: Пизону говорили, что раз его жена так расчувствовалась, то не иначе как она состояла в любовной связи с этим рабом. У Пизона были светлые волосы, а раб был черноволосым, и Пизону советовали поискать черные волосы на ее лобке…

Орбелия пришла в себя по пути домой. Ее, полулежавшую, несли на носилках рабы, а рядом с ней сидел Гней Пизон. На одном из поворотов полог носилок слегка отогнулся, и Орбелия увидела Марка, своего брата. Ее пронесли совсем рядом от него… Неуверенная, наяву ли это, она все же поманила его рукой. На большее у нее не хватило сил.

Дома Гней Пизон сказал ей:

«Как же это ты так, дорогая? Не следует огорчаться из-за каких-то рабов, это просто смешно. Не будешь же ты горевать о курице и ругать повара, который зарезал ее, чтобы приготовить для тебя прекрасное жаркое!»

«Но это было бессмысленное убийство!» — возразила она, возмущенная той легкостью, с которой убили раба.

«А вот и нет: многие получили удовольствие, глядя, как забавно он барахтался в воде. Что же касается тебя… Я не зря начал с курицы и повара. Помнишь паштет из молок мурен, который так хорошо умеют готовить мои повара? Что‚ слюнки потекли? Так вот: мой управляющий покупает мурен у Долабелла…»

Орбелию стошнило. Пизон принялся хохотать, глядя на ее удрученный вид.

«Поклянись, что никогда не будешь бить рабов», — услышала вдруг Орбелия свой голос. Просто удивительно, как она сумела тогда совладать с собой.

Резко оборвав смех, Пизон, не говоря ни слова, вышел.

А ночью началось… Пизон, как всегда, действовал решительно. Он взял ее, и она заплакала: она поняла, что никогда не будет близка Пизону душой. Пизона слезы разозлили. Он приказал ей замолчать — она зарыдала сильнее… Грязно ругаясь, Пизон удалился на свою половину.

Утром Орбелии показалось, что Пизон ищет с ней примирения: в ее присутствии он отменил уже назначенную двоим рабам порку. Этим, однако же, Пизон и ограничился. Два последующие дня он был сух с ней, две последующие ночи он не трогал ее, а потом в доме Пизона появился Марк.

Пизон встретил Марка возмутительно, и не менее возмутительно проводил. Ей стало ясно: с Пизоном ей не жить. Но правильно ли она сделала, что не рассказала Марку все и не попросила его забрать ее с собой?

Орбелия вспомнила, с каким зверским выражением лица Пизон избивал раба. А что, если он, попроси она Марка о помощи, так же набросился бы и на Марка? От него ведь можно ожидать чего угодно. Конечно, в одиночку он с Марком не справился бы, но в доме около трехсот рабов…

Дверь скрипнула. Орбелия испуганно оглянулась.

— Готов поспорить на сестерций — ты не рада мне, милая Орбелия, — угрожающе произнес Пизон, входя. — И почему? Ну уж, разумеется, не из-за дрянного раба: просто ты не любишь меня, вот и все…

Орбелия заплакала:

— Отпусти меня к брату, Гней… Подумай, ведь тебе не нужна жена, тебе нужна наложница…

Лицо Пизона болезненно дернулось. Обхватив свой лоб рукой, он воскликнул:

— Ну почему, почему ты никак не полюбишь меня? Разве я тебе отказываю в чем-либо? Говори, что тебе надо: платья, драгоценности, — все будет… Или, может, я неловок в постели?

— Нет, не это… — пролепетала Орбелия. — Просто когда ты кого-то бьешь, ты делаешь больно мне… Отпусти меня, прошу тебя!

— Но я учу только рабов — рабов, и никого больше. И как же мне их не учить? Но… если ты хочешь… пожалуй, я могу поклясться тебе, что сам не буду трогать рабов… На рабов рабы найдутся…

Глаза Орбелии высохли.

— Если любишь, отпусти меня, Гней, — тихо попросила она.

Гней Пизон побагровел и застонал, и стон его закончился звериным рыком. Орбелия в страхе отшатнулась.

— Ну уж нет… Знай: если ты не полюбишь меня, то не любить тебе никого! Ты досталась мне по воле богов, и я не стану их гневить, разрывая наш союз. Скорее я убью и тебя, и себя… Ты будешь моя или ничья — запомни!

Прерывисто дыша, Пизон подскочил к Орбелии, опрокинул ее на ложе и одним движением разорвал прикрывавший ее виссон.

— Ты полюбишь меня… ты полюбишь меня… — сквозь зубы рычал Пизон, раздвигая Орбелию, а Орбелия кусала губы, молча рыдая…

В дверь постучали. Орбелия вздрагивала всем телом, и Пизон, рассвирепев, никак не мог попасть в нее.

В дверь постучали сильнее. Соскочив с Орбелии, Пизон стремительно пересек комнату и рывком распахнул дверь:

— Кто там, во имя преисподней?

За дверью стоял Клеон.

— Ну?

Клеон развел руками:

— Каллист не дал ни сестерция, господин. Он требует тебя к себе. Он велел передать, что будет ждать тебя до полуночи.

Бросив быстрый взгляд в сторону Орбелии, скрючившейся на ложе, Пизон шагнул в коридорчик перед спальней и захлопнул за собой дверь. Затем Пизон дал волю своемугневу.

— Значит, ты не просил, раз тебе не дали ни асса! — крикнул он.

Ударом кулака Пизон опрокинул Клеона на пол и принялся топтать его ногами. Клеон только охал. Вдруг, вспомнив, Пизон остановился:

— Так ты говоришь, до полуночи? Значит, я должен спешить. А ты… ты будешь сидеть здесь и охранять Орбелию. Смотри, Орбелия не смеет никуда выходить.

И Пизон в одной неподпоясанной тунике побежал к себе, в свою половину дома.

* * *
Рабы быстро несли носилки с Пизоном на Палатин — к Каллисту.

«Проклятый Каллист, — думал Пизон, недовольно ворочаясь. — Ты отнял у меня достоинство римлянина, ты… и еще жадные жабы — почтенные сенаторы!»

Мысленно Пизон вернулся к тем роковым событиям, которые заставили его обратиться за помощью к Каллисту.

В наследство от отца Пизону достался большой дом в Риме и две небольшие виллы, не чета римскому дому. Получив наследство, Пизон, которого отец всегда ограничивал в средствах, развернулся: накупил рабов, заставил дом роскошной мебелью, начал играть…

Вскоре вся наличность растаяла, и тогда оказалось: доходов с обеих вилл едва хватало на то, чтобы покрыть половину расходов, к которым он себя приучил.

Пизон еще в молодости, еще при отце, частенько бывал на сборищах, устраиваемых другом его отца Камиллом Скрибонианом. Представители лучших всаднических и сенаторских родов там ратовали за республику, и Пизону не были чужды республиканские воззрения: властолюбивый по натуре, Пизон понимал, что та власть, которой при императоре обладал сенат (а вместе с сенатом — и он), была лишь тенью власти, которой обладал сенат в годы республики, а Пизон жаждал власти… И даже когда Камилл Скрибониан был отправлен легатом в Далмацию, приверженцы республики продолжали собираться. А душой их стал Пизон, наследовавший к тому времени состояние своего отца.

Наследство оказалось, увы, не столь внушительным, как мерещилось завистникам. И Пизон влез в долги: чтобы поддержать честь своего рода, как он говорил, или, другими словами, чтобы удержать вокруг себя ту роскошь, которой он себя окружил. Бедность в его среде считалась чем-то позорным, отвратительным — в бедных плевались… Когда же пришло время отдавать долги, то оказалось, что платить Пизону было не из чего. Приятели же долгов его не замечали, хотя бедность они, конечно же, сразу бы заметили.

И Пизон пошел к Каллисту. «В конце концов, Каллист все равно найдет способ узнать то, что ему захочется узнать, — успокаивал себя Пизон. — Что же такого, если он узнает об этом от меня?»

Каллист помог Пизону, и вскоре вместо Пизона у кое-кого из сенаторов появились новые собеседники — крысы подземелья Мамертинской тюрьмы.

Так Пизон стал брать деньги у Каллиста, предоставив в распоряжение Каллиста свои уши и губы. И, сгребая сестерций вольноотпущенника в свой кошелек, Пизон все больше ненавидел дерзкого выскочку.

Он, римлянин древнего рода и сенатор, лижет руки бывшему рабу! Он подчинятся рабу, он выполняет приказания раба, и более того — его содержит раб! Досада и злоба жгли нутро Пизона, и со временем ему стало казаться, что его рабы знают о его унижении, что его рабы перемигиваются у него за спиной: «А что, может, когда-нибудь Пизон кувыркнется в ноги и нам!»

Пизон начал лютовать. Впрочем, кротостью нрава он никогда не отличался, однако до крайностей раньше не доходило. С той же поры, как он стал служить Каллисту, немало рабов получили от него ту свободу, которую приносит смерть.

И вот однажды Пизон увидел Орбелию. И он полюбил ее, всей изломанной душой своею полюбил! По крайней мере, так ему казалось временами. И была свадьба, а потом — приезд в Рим и изматывающая, словно пенье комара над ухом, мысль: «Откуда взять деньги?»

Оставалось только опять идти к Каллисту, и Пизон вспылил: вместе с Клеоном он здорово всыпал рабу, уронившему горящий светильник едва ли не на ногу ему. И ярость его видела Орбелия…

С той поры Пизону стало казаться, что Орбелия догадывается: никакой он не римлянин, он — слуга бывшего раба! А этой ночью Пизону стало окончательно ясно: Орбелия знает его тайну. Поэтому-то она так хочет улизнуть от него, как будто у него открылось вдруг какое-то уродство. Но кто его выдал, кто? Неужели верный Клеон? Ах он собака!.. Нет, не может быть. Значит, какой-то бог шепнул ей обо всем во сне…

Рабы опустили носилки. Пизон вылез. Все правильно, вот и знакомый фонтан… Он всегда велел рабам останавливаться здесь: неподалеку от канцелярии Каллиста, но не у самой канцелярии. Оставшиеся двести шагов до Каллиста он проделывал пешком, приказав рабам дожидаться у фонтана. Он опасался, как бы рабы не узнали об его отношениях с Каллистом, поэтому приходилось прибегать к этой предосторожности…

Проклятье! Они и так все уже знали!

Размахнувшись, Пизон ударил ближайшего раба и медленно пошел к канцелярии Каллиста. Канцелярия находилась за углом.

* * *
— А, старый друг… — протянул Каллист, увидев Пизона. — Давненько тебя не было видно… Ноги, что ли, уже не держат тебя, раз присылаешь ко мне рабов?

Пизон, хмурясь, опустил голову. Надо же, как низко пал он — его отчитывает вольноотпущенник! И ничего не поделаешь, раз явился, приходилось пройти через это.

— Так вот что я скажу тебе, — продолжал Каллист, — то письмо Камилла Скрибониана к сенаторам Рима, которое у тебя, передай Марку Орбелию: он был у тебя сегодня, я знаю… Его подослал к тебе Нарцисс, новый любимчик императора: Орбелий должен выманить у тебя это письмо, ну так и отдай письмо ему… Причем отдай письмо ему так, чтобы он был уверен, что взял его у тебя хитростью, — подумай сам, как это лучше сделать…

— Ты хочешь, чтобы Нарцисс передал это письмо императору? — удивился Пизон.

— Нет, дурачок, нет! — улыбнулся Каллист. — Зачем же! Просто после того, как это письмо окажется у Нарцисса, я наведаюсь к Нарциссу со своими людьми вроде как с обыском. Я найду у него это письмо, и Нарцисс из фаворитов императора сразу же превратится в его врага: во всяком случае, именно так подумает император, когда я предъявлю ему это письмо и скажу, что нашел его у Нарцисса…

Ты спросишь, зачем я все это рассказываю тебе? — Каллист хихикнул. — Очень просто: только для того, чтобы ты уяснил, от кого зависит успех операции: от тебя, дружок! Если Нарцисс сумеет показать письмо Скрибониана императору раньше, чем я нагряну к нему с обыском, — все пропало… И тогда тебе, дружок, не жить — нет, не жить! Потому что это будет означать, что ты подвел меня: ты недостаточно быстро сообщил мне, что уже передал Орбелию письмо Скрибониана…

Выдержав паузу, Каллист отчеканил:

— Так что запомни: как только передашь письмо Скрибониана Марку Орбелию — сразу же ко мне! И нс забудь захватить заодно другое письмо, которое будет у тебя: письмо сенаторов к Скрибониану. Кстати, как там твои друзья сенаторы — не ленятся расписываться под ним?

— Да ничего… Уже двенадцать расписались.

— Не забывай напоминать им, чтобы расписывались разборчивее, — император слаб глазами. Тебе все понятно?

Пизон молча кивнул.

— Вот, возьми, — Каллист бросил Пизону мешок. — Здесь двести тысяч сестерциев. После дела получишь столько же. Иди!

Пизон вышел, не забыв про мешок.

«Что-то он больно угрюм — как будто я срезал его кошелек, а не наполнил монетой, — пробормотал Каллист в нос. — Не хорошо это, нет, не хорошо… Надо бы кликнуть Полиандра».

* * *
Полиандра нашли в трактире, размещавшемся в подвале канцелярии. Этот трактир, как велено было считать, находился в таком тесном соседстве со службами канцелярии для того, чтобы гонцы, прибывшие из провинций, могли спокойно перекусить и переспать в его комнатах, не опасаясь быть обворованными. Действительность же была несколько другой: конечно, и гонцы останавливались в трактире, но в основном его посетителями были лазутчики Каллиста. Каллист не брезговал услугами римской черни, а в трактире слуга Каллиста мог бесплатно переспать и закусить.

Как и велел Каллист, Полиандр дремал в самом темном углу общего зала над кувшином с остатками вина. То, что его растормошили, не огорчило его ничуть — это означало, что он был нужен Каллисту, а раз так, значит, он мог на кое-что рассчитывать… Может, когда-нибудь Каллист поможет ему отомстить Марку Орбелию. А может, то, зачем его вызывает Каллист, как раз и касается Орбелия — а лучше, расправу над ним? Не вечно же за Орбелием следить!

Ожидания Полиандра не оправдались. Каллист сказал:

— Вот что, дружок: последи-ка за Гнеем Пизоном. Он только что вышел от меня и предположительно отправился к себе домой. Ты должен следить за ним до встречи его с Марком Орбелием или же до того момента, когда тебе покажется, что тебе удалось увидеть нечто, заслуживающее моего внимания.

* * *
Когда шум за дверью стих, Орбелия поняла, что Пизон ушел. Выждав некоторое время, она подошла к двери, прислушалась… Все было тихо.

Орбелия попыталась сосредоточиться. Ей оставалось только бежать… Бежать! А что, если дверь спальни чем-то приперли снаружи?

Орбелия толкнула дверь. Дверь поддалась! Но далее ее ожидало разочарование: высунув голову в коридор, она увидела Клеона.

Это был тот самый Клеон, который, тенью следуя за Пизоном, молчаливо выполнял все его приказания. Это был тот самый Клеон, который тогда, на ее глазах, вместе с Пизоном избивал в чем-то провинившегося раба.

Орбелия отступила обратно в спальню. Итак, ее охраняют… Вернее, сторожат. Но что-то в позе Клеона было странное… Орбелия осторожно выглянула в коридор опять.

Клеон сидел на полу, привалившись к стене, в какой-то расслабленной позе, словно спал. Но почему на полу, а не на скамейке? Скамейка стояла рядом с ним… Приглядевшись, Орбелия заметила на лице Клеона что-то темное, какие-то темные пятна. Она поняла — кровь…

Орбелия подбежала к Клеону — он дышал. Клеон был жив, хотя и без сознания… Орбелия кинулась в свою спальню, схватила стоявший на столике у ложа кубок с вином и вернулась к Клеону. Она побрызгала лицо Клеона из кубка — он застонал. Тогда Орбелия приложила кубок к его губам: Клеон глотнул пару раз и открыл глаза.

— А, это ты… хозяин велел мне стеречь тебя… я должен стеречь тебя… — с трудом проговорил Клеон и, привстав, тут же опустился на поспешно пододвинутую к нему Орбелией скамейку.

Орбелии показалось, что Клеон должен был быть благодарен ей:

— Как мне убежать отсюда, Клеон?

— Убежать? — удивленно переспросил Клеон и уже бодрее сказал: — Убежать ты сможешь из спальни только в атрий, не дальше: там, ты знаешь, на ночь выставляется охрана, и Пизон наверняка приказал им не выпускать тебя. Но я, госпожа, прошу тебя остаться здесь: если тебя задержат те рабы, которые сторожат в атрии, хозяин меня убьет.

— Я остаюсь, — немного подумав, сказала Орбелия и скрылась за дверью своей спальни.

* * *
Добравшись до дома, Пизон оставил полученные от Каллиста сестерции в своем кабинете, а затем прошел на половину Орбелии.

Клеон к тому времени уже вполне оправился.

— Все в порядке, господин! — выпалил он, поймав на себе взгляд Пизона, уже взявшегося за ручку той самой двери, которая вела в спальню Орбелии.

Пизон было потянул за ручку, но тут со стороны атрия послышались шаги. То был раб-именователь:

— Господин, Авл Пакуний и Аппий Флакк пожаловали…

Пизон удивленно поднял брови. С чего это занесло к нему двух известных всему Риму шалопаев, отнюдь не республиканцев, да еще и ночью? Правда, он немного был знаком с ними: два, ну три раза они обыграли его в кости (в кости ему никогда не везло), вот и все… И еще не то раз, не то два они вместе сходили в лупанар — в той холостой его жизни…

— Отведи их в триклиний, я сейчас иду, — сказал Пизон рабу, и тот бросился выполнять приказание своего господина. Помедлив, Пизон убрал руку с дверной ручки и зашагал в триклиний.

Авл Пакуний и Аппий Флакк были толсты до безобразия, чему не приходилось удивляться: оба они отличались неуемным чревоугодием. А поскольку они к тому же еще были примерно одинакового роста, человеку, не встречавшемуся с ними ежедневно за столом, запомнить, кто из них кто было совсем непросто. Иное дело — в разговоре, тут уж их спутать было никак нельзя: какой-то шутник сказал, что Авл Пакуний увидит и в сточной канаве величайшее творение человеческого духа, а Аппий Флакк видит и в знаменитейших мыслителях лишь источник нечистот. Короче говоря, один был приторен и пустозвонен, а другой — циничен и хамоват.

— Ах, Пизон, Пизон! — запричитал певуче Авл Пакуний, едва завидев хозяина. — И что за печаль изморщила твой лоб? И что за забота червивит твою душу? Ты мрачен, молчалив — ты не велишь рабам накрывать на стол, хотя пришли твои друзья…

— Мы, наверное, отвлекли его от жены, — предположил Аппий Флакк. — Он, небось, бороздил ее вдоль и поперек, а тут на тебе: гости объявились…

— Но если ты, Пизон, только что собирал мед и нектар с прекрасного цветка любви, ты, конечно же, не откажешь своим друзьям в бокале старого, кислого вина, — сказал Авл Пакуний. — Мы только смочим наши иссохшие глотки и тут же удалимся, поскольку у нас еще много дел… И на прощанье мы пожелаем твоему цветку не увядать, Пизон!

— Нет, лучше мы пожелаем окаменеть его стеблю, — возразил Аппий Флакк. — За такое пожелание он наверняка нальет нам вина, и не только сейчас, но и потом, когда сделается стариком… Так что же ты, Пизон, угощаешь или нет?

Пизон, поборов в себе желание вышвырнуть обоих толстяков из дома, крикнул:

— Эй, кто там! Аристоник, Фед! (То были его виночерпии.) Вина сюда!

Авл Пакуний и Аппий Флакк присели за стол — такие обжоры почему-то не стали забираться на ложа, что Пизона несколько удивило. Пизон сел тоже. Вскоре появились рабы с амфорой вина и кратером. Разбавленное вино было подано гостям.

Хлебнув из своего кубка, Пизон спросил толстяков, уже успевших опорожнить по паре:

— И какие же это дела у вас намечены на эту ночь? (Пизон демонстративно зевнул.)

— О, большое дело! — округлил глаза Авл Пакуний. — Это дело благочестия… Мы идем поклониться Танату, дорогой Пизон, и принести Танату кровавую жертву. Может, тогда он отсрочит немного свой визит к нам, увы, неотвратимый, как ненастье, которое рано или поздно сменяет солнечные дни; неотвратимый, как…

— Как рука вора в твоем кармане в базарный день, — буркнул Аппий Флакк. — Да, смерть ворует у нас жизнь, и ее, будь она проклята, не ухватишь за руку: ее, разве что, можно только задобрить, бросив ей кошелек, или обмануть, подсунув ей под руку карман другого.

Пизон удивился:

— Неужели смерть можно обмануть или задобрить?

— Можно, можно! — закивали враз оба толстяка, и Авл Пакуний пояснил: — Наши мольбы, дорогой Пизон, если они идут от сердца, способны смягчить даже самую неотвратимость. Ведь и вода, как известно, стачивает камень.

— Если вода бьет по камню, а не льется мимо, — уточнил Аппий Флакк. — «Воды» языкатости у каждого из нас наберется на десятерых, а вот к камню «неотвратимости» нужно еще дойти. Сам он не придет, он умеет только сваливаться на голову. Вот мы и идем в храм Таната — молить неотвратимость по имени Смерть об отсрочке.

Пизон заинтересовался:

— Не могли бы вы, дорогие гости, пояснить: где это вы нашли этого Таната? В Риме, насколько мне известно, такого культа нет.

— И культ есть, и храм есть, — опроверг утверждение Пизона Авл Пакуний. — Только, правда, поклонение Танату не разрешено понтификами… И в этом храме, храме Таната, каждую ночь собираются те, кто не хочет огорчить своих родных вынужденным прощанием, кто не хочет оставить без защиты своих рабов и клиентов, кто не хочет оказаться нерасплатившимся должником, кто…

— Словом, кто хочет жить, — перебил расходившегося Пакуния Аппий Флакк. — Те, кто хочет жить, приносят каждую ночь жертву Танату, и вроде бы от этой жертвы есть толк. Во всяком случае, должен быть, ведь она доходит до Таната, а не оседает в сундуках жрецов, это уж точно.

— Может, ты присоединишься к нам? — спросил Пизона Пакуний.

Пизон задумался. Что-то в этом непривычном культе привлекало его…

Пизон кликнул раба, чтобы тот помог ему одеться.

Глава шестая. Призраки

Свернув с улицы Мясников на улицу Отбросов, Гней Пизон, Авл Пакуний и Аппий Флакк прошли три дома, а у четвертого остановились. Рабов при них не было, ровно как и носилок: толстяки сказали Пизону, что поскольку культ Таната не разрешен, обращать внимание ночных прохожих на себя было бы нежелательно — какой-нибудь любопытный мог бы заинтересоваться, что это такие важные господа разгуливают по улице Отбросов ночью, и пронюхать о храме. Правда, ночные прогулки по улице Отбросов были небезопасны, но тут уж ничего не поделаешь, оставалось только положиться на свои мечи.

Авл Пакуний постучался в калитку условленным стуком, и приятелей пропустили во двор. Там Пакуний и Флакк повели себя по-хозяйски: никого не расспрашивая и не плутая, они живо провели Пизона к низкой дверце (таких дверей в доме было несколько) и толкнули ее. За дверью оказался человек в черном плаще. Приятели кинули ему по небольшому мешку (в каждом было по тысяче сестерциев) — человек отступил, открывая проход. Пакуний, Флакк и Пизон пошли петлять по узким коридорам. После нескольких поворотов, подъемов и спусков они вышли в большое помещение округлой формы с высоким потолком. В центре помещения стоял жертвенник, рядом с которым толпилось с полсотни человек. Это и было зловещее святилище Таната.

Гней Пизон огляделся: что за пропасть, ни одного знакомого лица! Только Пакуний и Флакк сопят рядом. Это было странно — ему, выросшему в Риме, были известны все состоятельные люди Рима, а здесь, судя по входной плате, должны были находиться только самые состоятельные… Так почему же он никого не узнает? Может, потому что кругом полумрак и, потому что все, не исключая Пакуния с Флакком, кутаются в свои плащи, пряча лица? Или, может, потому что от всех веет какой-то отрешенностью от жизни, а если он и знал кого-то, то знал по жизни и в жизни?..

Поклонники Таната зашевелились. Пизон увидел: в святилище вошли люди в темных плащах, державшиеся кучкой. Это были жрецы. Один из жрецов отделился от остальных и, подойдя к жертвеннику, воздел руки:

— Внимайте же вы, поклоняющиеся Танату, — смерти внимайте!

Что есть жизнь (те, кто внемлет)?

Жизнь есть страх.

Что есть смерть (те, кто внемлет)?

Смерть есть несть.

Несть печали, несть страха, несть слабости…

Так что же вы страшитесь смерти (те, кто внемлет)?

Так что же вы страшитесь (те, кто внемлет)?

Вы страшитесь — вы живы.

В вашей жизни страх смерти вашей (те, кто внемлет)!

Так умрите в жизни (те, кто внемлет)!

И оживете в смерти (те, кто внемлет)!

Так скажите — «смерть» (те, кто внемлет): смерть внутри, смерть вокруг, смерть везде!..

Хорошо поставленным певучим голосом жрец продолжал поучать, вернее, читать наизусть «Поучение», с которым всякий раз в начале обряда обращались жрецы к прибывшим. И примерно с середины «Поучения» до Пизона стал доходить смысл его.

Жрецы Таната сулили бессмертие. Но не то бессмертие, за которым глупцы отправлялись к пределам земли — не бессмертие, замешанное на чудесных травах или замечательном прахе животных, а бессмертие, достижение которого вроде бы зависело только от того, кто хотел его достичь. За бессмертием не стоило бегать за горы, бессмертие, как утверждали жрецы Таната, было рядом: до него, как и до смерти, было рукой подать. Подружись со смертью — вот тебе и бессмертие…

Это было понятно: подружись со злой собакой — собака не укусит. Однако все же смерть — не собака, ее не задобришь сладким куском, так как же тогда с ней подружиться?

«Разучитесь бояться ее и полюбите ее — это вам и будет дружба со смертью», — говорили жрецы. Это тоже было понятно: считалось ведь, что собака не укусит того, кто от нее не бежит, кто ее не боится. Так что дело было за малым: жаждущему бессмертия надлежало изгнать из себя страх смерти. А изгнать его, поучали жрецы, можно было только одним путем: привыкнув к смерти, — к виду смерти, к упоминанию о смерти, к мысли о смерти.

Но это было еще не все: тому, кто достиг бессмертия в душе, Танат будто бы даровал его в реальности так же, как и достигшему немощных лет Танат даровал смерть.

И Гней Пизон вдруг почувствовал: он нашёл то, что искал всю жизнь. Он нашел путь к величию, которое и есть бессмертие, и этот путь проходил через смерть. Видеть смерть, слышать о смерти, думать о смерти… И идущему по этому пути не нужно притворяться ни щедрым, ни справедливым, ни честным. И пресмыкаться не нужно, а потом страдать, и предавать не нужно, а потом оправдываться — нужно лишь убить в себе все, оставив только хладнокровие и хитрость.

И еще, конечно, нужно оставить то, что созидает смерть: святую ненависть и божественную ярость.

Остальное надлежит разрушить — все эти колебания, сомнения, страхи… На разрушении зиждется бессмертие, которое и есть величие.

Закончив свою речь восхвалением Таната, жрец принялся выкликать на разные лады: «Смерть! Смерть! Смерть!» Присутствовавшие в святилище богачи эхом вторили ему. Многократно отражаясь от стен, слово «смерть» — страшное, горькое слово — звенело в ушах, от частого повторения теряя свой зловещий смысл, становясь привычным.

Наконец жрец посчитал, что к слову уже все привыкли, и приступил к действию. На алтарь грозного бога была возложена жертва, в трепещущую грудь которой он и погрузил жертвенный нож свой.

Когда кровь жертвы хлынула на алтарь, крики поклонников Таната перешли в неистовый рев.

* * *
Стоя среди жрецов, Сарт с отвращением наблюдал за развертыванием гнусного действа, которое иначе как обращением к безумию нельзя было и назвать. Это действо было ему знакомо: ах, как оно напоминало ему гладиаторские бои… Орущие рты и глаза, пожирающие кровь, — это было и там, и здесь. Только поклонники гладиаторских боев, в отличие от поклонников Таната, первопричину зверств своих — безумный страх смерти — прятали глубже… И еще было одно отличие. Гладиаторам давали шанс выжить — хотя, конечно, не для того, чтобы они жили, а для того, чтобы красивее умирали.

Как же ненавидел Сарт этих негодяев, пытавшихся утопить собственные страхи в чужой крови! С каким наслаждением он подтащил бы сейчас к жертвеннику одного из орущих и показал бы на его примере всем, где скрывается смерть их, с которой им так хотелось подружиться, — у них за пазухой, а не за пазухой другого! Но нет, нельзя: он дал слово Валерию не дурить, и он сдержит его. Тем более что потихоньку с его помощью храм Таната все же разрушается.

За две ночи, последовавшие за той, когда был убит главный жрец, Танату в образе Сарта удалось «подарить бессмертие» двум фанатикам-жрецам, то есть убить их. Чтобы храм перестал существовать, по плану Валерия оставалось предоставить «бессмертие» еще четырнадцати. Одному из этих четырнадцати предстояло умереть текущей ночью: представление с участием Сарта должно было состояться после представления, которое жрецы давали одуревшим от страха смерти глупцам.

И было еще одно, что удерживало Сарта от немедленного вмешательства в течение обряда.

С тех пор, как главным жрецом стал Валерий, на жертвеннике, как это было когда-то, не убивали. Просто на груди жреца, изображавшего жертву, находился мешочек с бычьей кровью, в нужный момент орошавшей жертвенник…

* * *
Гней Пизон, Авл Пакуний и Аппий Флакк медленно брели по улице Мясников. Разглагольствовал Авл Пакуний:

— Разве видели вы когда-либо большее великолепие, друзья? Разве видели вы когда-либо более величественное? Вспомните, как заалел жертвенник, — словно взошла заря жизни нашей! А когда жрец провозгласил: «Так будьте же бессмертны!», я едва не полез целовать ему ноги, клянусь богами…

— Никакой зари я не видел — просто на жертвенник брызнула кровь, — буркнул Аппий Флакк. — И про бессмертие мне не заливай — чего молоть пустое! Сколько не кидай жрецам сестерции, бессмертным не станешь, ты уж мне поверь!

— Ну как же… — Авл Пакуний беспомощно замолчал, подбирая слова. — Ты ведь сам говорил, что в храме Таната мы получим бессмертие, если будем хорошо молиться…

Аппий Флакк возмущенно фыркнул:

— Еще чего! Если ты имеешь в виду то, о чем я говорил у Пизона, так знай: у Пизона я говорил лишь об отсрочке, да и то заговорил я о ней не раньше, чем кувшин с вином стал показывать дно.

— Но там, в храме… Неужели ты нс почувствовал на себе силу заклинаний жреца Таната? Неужели ты не почувствовал, как смерть отступает от тебя? И сейчас… неужели сейчас тебе не легче, не свободнее?

— Мне действительно стало легче, — согласился Аппий Флакк, — но это оттого, что я оставил в храме тысячу сестерциев. Что же касается жреца… Не думаю, что его завывания способны отпугнуть смерть или, если будет угодно, подружить со смертью. Иное — страх смерти. Когда только и слышишь, как каркают: «Смерть! Смерть!», и видишь, как убивают, и в самом деле перестаешь ее бояться. Некоторое время.

Пизон шел немного в стороне от закадычных друзей.

— А ты, Пизон? — окликнул сенатора Авл Пакуний. — А ты что думаешь? Получим мы от жрецов Таната бессмертие или только освободимся от страха смерти?

Пизон что-то буркнул себе под нос — что, не разобрать. Он явно не был расположен раскрывать свою душу кому-либо.

Не дождавшись ответа Пизона, Авл Пакуний сказал:

— Клянусь Юпитером, Пизон поверил в бессмертие — он на моей стороне! Разве задумался бы он так глубоко над меньшим? Так что бессмертие, милый Аппий, этот прекрасный цветок на древе вечности, привлекает всех, кроме, разве что, тебя.

— Может, и привлекает, да что толку? Если бессмертие и привлекает какого-нибудь пустоголового мечтателя, это еще не значит, что оно существует в действительности, а не только в воображении.

У ближайшего перекрестка приятели расстались. Гней Пизон свернул к Виминалу, а толстяки пошли дальше по улице. Они сказали, что не могут разойтись по домам, не пожелав спокойной ночи своему приятелю Павзанию, проживавшему как раз на улице Мясников, — такое пренебрежение Павзания наверняка убило бы, узнай он о нем.

* * *
Хмурясь и стискивая зубы, Гней Пизон быстро шагал к своему дому. Противоречивыми чувствами был охвачен сенатор, но все же эти чувства были лишь осколками того великого противоречия, которое терзало его душу до недавней поры, — до того момента, пока он не переступил порог храма Таната.

От отца Гнею Пизону досталось неуемное высокомерие: всю жизнь свою он добивался преклонения и могущества. Во времена республики Гней Пизон, живи он тогда, наверняка стал бы консулом, быть может — великим консулом, но времена были не те: вся власть была у императора, а магистраты из сената теперь ничего не значили. Для того, чтобы стать военачальником или тем же консулом, нужно было долго выслуживаться перед императором, а всякое подобострастие Гнею Пизону было не по душе (кроме тех случаев, когда подобострастничали перед ним). И Пизон пошел по пути отца: стал вожаком одной из группировок сенаторов, настроенных республикански.

А потом как-то вдруг подкатило разорение и долги… И тайное предательство друзей-сенаторов, и Каллист, и гнев на самого себя, и ярость, ярость, ярость…

Вместо того, чтобы вскрыть себе вены, он обратился к Каллисту и стал предателем. Страх смерти, удержав его от самоубийства, привел его к позору и тщательно скрываемому от окружающих отчаянию, и ничто не могло этот страх смерти обуздать. Выручили жрецы.

Теперь, выйдя из храма Таната, Гней Пизон знал, как обуздать этот страх смерти: надо было сойтись со смертью, надо было делать смерть и прежде всего надо было уничтожить то, что напоминало о его предательстве. И тогда не будет не только страха смерти, но не будет и самой смерти — будет бессмертие.

Но что это значит — «уничтожить все, напоминающее о предательстве»? Вероятно, это значит — расквитаться с теми, из-за кого он так долго не мог найти себе места, то есть со знакомыми сенаторами (им и в голову не пришло помочь ему, когда ему было тяжело!) и с Каллистом (этот помог, да так, что лучше бы не помогал).

Но прежде, пожалуй, нужно все же позаботиться о Марке Орбелии — он ближе, доступнее. Надо принести его в жертву Танату, и тогда страх смерти отступит, потому что в смерти страшит тайна, а то, что сделано своими руками, не таинственно.

Но Орбелия…

Гней Пизон замедлил шаг.

Пожалуй, есть нечто, что заслуживает получить смерть вне очереди. И это «нечто» — любовь Орбелии к собственному брату. И смерть этой любви будет просто блестяща, не то что смерть самого Орбелия, которую иначе как простым производством трупа не назвать.

Дело за малым — надо придумать способ, как заставить Орбелию разлюбить родного братца. Разлюбить так, чтобы она от одного только имени его брызгала слюной и шипела, как гадюка на сковородке.

Глава седьмая. Пропасть и твердь

Возвратясь домой, Гней Пизон приказал: Орбелия может покинуть свою спальню, когда захочет, однако дом она покидать не должна. За выполнением приказа господина надлежало следить Клеону… И Пизон завалился спать, и сон его впервые за многие ночи был спокоен, потому что он знал, как ему вернуть утраченное достоинство деспота: он просто должен был убить.

Весь следующий день Пизон, избегая Орбелию, раздумывал, как бы ему опорочить ее любезного братца, Марка Орбелия, в ее глазах. Ответ был найден только под вечер: ему следует, затащив Марка в храм Таната, сделать его одним из приверженцев Таната и организовать затем демонстрацию новых взглядов Марка перед Орбелией. Орбелии, видите ли, не угодно, чтобы он учил иногда зарвавшихся рабов, так пусть же Марк Орбелий собственноручно убьет при ней какого-нибудь раба, заразившись верой в бессмертие за счет смерти других. На этот случай он и своего раба не пожалеет, если уж Орбелий поскупится своим.

Пизон не сомневался в том, что проповедь жрецов дойдет до Марка. Этот Орбелий, конечно же, любит жизнь не менее, чем кто-либо, поэтому за бессмертие он сделает все, что понадобится.

И Пизон начал действовать. Не дожидаясь, пока Марк наведается к нему, он, едва наступила ночь, сам отправился к Марку, горя желанием сделать из Марка подобие себя самого.

* * *
Вчера он был у Пизона. И что же? Пожалуй, с этим Пизоном трудно будет сойтись, даже если сама богиня Согласия вздумает помочь.

Дойдя до стены, Марк развернулся и медленно пошел к другому концу перистиля, маленького внутреннего дворика своего дома.

Одного только родства его с Орбелией оказалось недостаточно, чтобы войти в доверие к Пизону. Наоборот: Пизон так встретил его, что можно было подумать, будто это родство делало его врагом Пизона. Однако то, что у Орбелии был брат, на деле ни в чем не ограничивало Пизона, разве только…

Марк вспомнил, с какой завистью Пизон встретил его слова о покупке дома. Пизон аж потемнел лицом… Вероятно, Пизон не был таким уж богачом — он нуждался, а если завистник нуждается, он всегда ненавидит ненуждающегося. А то, что Марк унаследовал имение своего отца, небось, еще больше распаляло зависть Пизона: если бы у Квинта Орбелия не было других детей, кроме Орбелии, то после смерти Квинта Орбелия имение досталось бы Орбелии, то есть ему, Пизону…

Но как подружиться с завистником тому, кому этот завистник завидует?

Марк подошел к бассейну, сооруженному в центре перистиля: в бассейне, по стенкам которого расползались трещины шириною в ладонь, была не вода, а какая-то мутная зеленоватая жижа. «Надо дать денег управляющему — пусть починит бассейн!» — подумал Марк и вздрогнул. Деньги! Вот что может умиротворить завистника. Он даст Гнею Пизону денег: скажет, что управляющий отца передал ему, будто Квинт Орбелий, умирая, завещал эти деньги… ну, сто тысяч сестерциев Гнею Пизону. Квинт Орбелий велел передать свою последнюю волю сыну, поэтому Орбелия и Пизон ничего об этом не знали.

Марк вздохнул. Получилось маловразумительно, но для того, кому нужны деньги, это объяснение подошло бы.

Но хватит ли ста тысяч сестерциев, чтобы унять зависть? А если не хватит? Ведь завистник не столько сетует на свою бедность, сколько завидует чужому богатству.

Марк опустился на скамью, стоявшую рядом с бассейном. Воздух был недвижим, яркое солнце излучало тепло. Природа после зимнего сна пробуждалась отдохнувшей, помолодевшей. Хотелось простоты и чистоты, а тут принуждали упражняться в коварстве…

Похоже, Пизон перестанет завидовать ему, если только он разорится. А что, быть может, придется пойти и на такое, хотя, возможно, достаточно будет ограничиться лишь инсценировкой разорения. Сначала он передаст Пизону сто тысяч сестерциев, а если этого окажется недостаточно, через пару дней заявится к нему и скажет, что основательно продулся в кости. Пусть Пизон порадуется.

План показался Марку неплохим. Сперва Марк хотел тут же отправиться к Пизону, но, подумав, решил все же отложить его осуществление на несколько дней: надо было дать Пизону время позабыть о зависти к нему.

Остаток дня не принес с собой ничего примечательного. Неожиданность постучалась к Марку ночью. Да и мог ли Марк не изумиться, когда раб сказал, что «господина спрашивает Гней Пизон»? Изумление, однако же, вскоре сменилось тревогой. «Не случилось ли что с Орбелией?» — трепеща, подумал Марк. Только нечто чрезвычайное могло привести Пизона к нему, и только в том случае, если это чрезвычайное было связано с Орбелией, ведь не будь Орбелия женой Пизона, Марк не имел бы к сенатору никакого отношения.

Марк встретил Пизона в атрии.

— Если мой дом показался тебе не вполне гостеприимным, то прошу извинить меня, милый Марк, — улыбаясь, начал Пизон еще у двери. — Все дело в том, что в последнее время я чувствую себя немного нездоровым, ты уж прости… Клянусь Юпитером, когда ты в следующий раз заглянешь ко мне, ты не покинешь мой дом недовольным!

— А Орбелия… как она? — тревожно вглядываясь в лицо Пизона, спросил Марк.

— С Орбелией все в порядке; она велела передать, что через пару дней заглянет к тебе… да что с тобой?

Марк не знал, что и думать. По крайней мере, ничего страшного с Орбелией не произошло… Успокаиваясь, Марк произнес:

— Да нет, ничего, только твой визит ко мне этой ночью для меня несколько неожидан…

Пизон с добродушной улыбкой развел руками:

— Так уж получилось, дорогой мой, так уж получилось… Я шел в храм Таната и, проходя мимо твоего дома, подумал: а что, если ты еще не спишь и захочешь составить мне компанию?

— Что-то я не слышал о храмах, в которые ходят по ночам…

— Это потому что в Риме ты живешь совсем недолго, а Рим велик, — разъяснил Пизон, не уставая улыбаться. — Да и о храме Таната, надо сказать, знают немногие: понтифики, видишь ли, пока что не разрешили жрецам Таната служить своему богу. Однако все же храм Таната действует, хотя и без разрешения, и желающие могут Танату поклониться. Ну так что, пойдешь со мной?

«В этой совместной прогулке в храм мне, может, удастся сойтись с Пизоном, — подумал Марк. — Надо соглашаться». Но поспешное согласие идти куда-то ночью могло показаться подозрительным, и Марк спросил:

— Неужели этот Танат стоит того, чтобы ради него не спать? До старости нам еще далеко — может, погодим Танату молиться?

— Если до старости нам далеко, то это не значит, что нам далеко до смерти. Ведь умирают не только старики — умирают и молодые. Так почему бы нам не позаботиться о себе сейчас? Жрецы Таната, видишь ли, обещают бессмертие — хотя бы поэтому их стоит послушать.

— Обещают бессмертие? — удивился Марк. — Это и в самом деле интересно. А я думал, они только молят Таната отсрочить его визит да собирают сестерции с прихожан… Ради бессмертия я, пожалуй, пожертвую часом-другим.

Пизон еле удержался, чтобы не сказать Марку о той тысяче сестерциев, которая была необходима, чтобы пройти в храм. Молодой скупердяй ничем, кроме как временем, похоже, не был намерен жертвовать, так что не следовало ему говорить про эту тысячу — прогулка могла сорваться.

Тем более что в его кошельке лежали две тысячи сестерциев — лишнюю тысячу он взял как раз на этот случай.

* * *
В храме Таната кричал жрец. Тело его дрожало; дрожали руки, воздетые к сводчатому потолку. «Смерть! — кричал жрец хриплым голосом. — Смерть! Смерть!» Пришедшие поклониться Танату кричали и дрожали тоже — казалось, судороги жреца перебегали на них.

А когда кровь брызнула на жертвенник, Марк, до этого только хмурившийся на происходящее, не выдержал.

Гней Пизон и Нарцисс с его поручением были забыты. Марк отпихнул то ли двух, то ли трех толстяков, призывавших, тряся складками жира, смерть, и подскочил к жертвеннику. В нем все бушевало: эти кретины лишали жизни только для того, чтобы на миг позабыть о собственной смерти. Вернее, чтобы на миг позабыть о собственной жизни: трусы, окружавшие жертвенник, настолько боялись смерти, что боялись и жизни как праоснову смерти. И тем не менее в храме Таната они все же убивали не себя.

Схватив одной рукой жреца, Марк другой рукой ухватился за рукоятку ножа, торчавшего из залитой кровью груди жертвы. Сейчас он докажет им, что все их призывы к смерти — ложь, за которой скрывается смертельный страх смерти, страх, доросший до отрицания жизни. Сейчас…

Марк дернул рукоятку ножа — и опешил. Лезвие ножа было смято, покорежено, как будто его пытались вдавить в стальную плиту. И тут жертва раскрыла глаза и тихо прошептала: «Идиот…»

А потом на Марка накинули сеть, и опрокинули, и скрутили… Оказалось: пока он разглядывал нож, жрецы (а их в храме было около дюжины) успели прийти в себя. Вероятно, возможность подобного вмешательства в течение обряда у них не исключалась, поскольку сеть они хранили в самом святилище (они извлекли ее из какой-то малоприметной ниши), а не где-то еще.

Спеленав Марка сетью, жрецы принялись вопить: «Смерть! Смерть! Помните смерть! Не забывайте о смерти!» Растерявшиеся было поклонники Таната подхватили клич жрецов, хотя и не сразу. Одни из них поспешили забыть о происшедшем на их глазах как о досадной случайности; другие про себя негодовали на негодника, помешавшего обряду (эти завопили громче прочих); третьи подумали, что нападение на жреца, совершавшего жертвоприношение, было предусмотрено обрядом как один из его элементов. О том, что собственная смерть — иная, что собственная смерть жива и на жертвеннике ее не убить, не успел подумать никто.

Когда порядок в храме восстановился, шестеро жрецов, пошептавшись между собой, подхватили Марка и вместе с сетью потащили из храма.

* * *
В келье царил полумрак. Положив Марка на пол, жрецы удалились, кроме одного.

Жрец повозился у двери (похоже, зачем-то запирая ее изнутри), затем подошел к Марку и, присев рядом с ним на корточки, стал распутывать его. Марк почувствовал — оковы стали слабеть. А вот он и сам замахал руками, и вскоре сеть была откинута прочь. Марк всмотрелся в лицо распутавшего его жреца.

— Неужели ты?!

— Что, не ожидал? — хмыкнул Сарт. — Точно, это я. Оказывается, там, у ворот, мы расстались не насовсем… У тебя, конечно, есть ко мне вопросы? Да и у меня к тебе не меньше, но все вопросы — не сейчас, сейчас некогда… Только скажу одно: тому, что происходит в храме, я помогаю так же, как только что «помог» ты… Однако сейчас не время вдаваться в подробности: мне еще надо вывести тебя отсюда, пока обряд не окончен и большинство жрецов в храме. Пойдем!

Схватив Марка за руку, Сарт потащил его к двери.

— Но когда мы сможем увидеться в следующий раз и где, скажи хотя бы это, — попросил Марк, волей-неволей подчиняясь напору своего друга.

— Увидимся мы скоро, скоро, — торопливо сказал Сарт, откидывая засов. — А где… Я сам найду тебя. Ты ведь по-прежнему живешь у Нарцисса?

— А вот и нет — у меня свой дом на Этрусской улице. Бывший дом Децима Юлиана, если будешь спрашивать…

Сарт замер.

— Я хорошо знаю этот дом, спрашивать мне не придется. Но как же ты разбогател? Или… Нарцисс? А впрочем, все это пустое, — спохватился египтянин. — Давай быстрее!

Сарт набросил на Марка темный плащ и велел прятать лицо, а затем повел его по сумрачным коридорам, переходам, лестницам. На пути они не встретили ни единого человека: Сарт знал, как вести.

Когда друзья выбрались из храма, Сарт, опережая вопрос Марка, сказал:

— Это улица Мясников. Иди туда (Сарт махнул рукою в темноту) до первого перекрестка. Там повернешь направо. Потом иди прямо, никуда не сворачивая, — попадешь на Этрусскую улицу, а там, я думаю, тебе все известно не хуже меня… Ну иди!

Хлопнув Марка по плечу, Сарт проскользнул обратно в дверь, только что выпустившую их. Марк пошел по улице, как показал Сарт.

Через тридцать шагов Марк понял, почему сразу не мог сориентироваться: он вышел с Сартом из храма совсем не там, где входил с Пизоном. Точнее даже было бы сказать, что вышел-то он не из храма, а из дома, стоявшего под углом к храму на некотором расстоянии от него, вероятно, сообщавшегося с храмом подземным переходом. А может, именно этот дом и был храмом, а не тот, в который он вошел? А может, святилище располагалось в каком-то из близстоявших домов, а все эти дома были соединены друг с другом подземными переходами?

«В конце концов, все это не так уж и важно, — решил Марк. — Главное — я встретился с Сартом. Правда, то, что я расстался с Пизоном не так, как хотелось бы, тоже не сбросишь со счетов».

Еще через тридцать шагов Марк вышел на перекресток. Ему нужно было поворачивать направо, и, поворачивая, Марк на всякий случай бросил взгляд налево. А там, неподалеку от перекрестка, он увидел ту самую калитку, в которую совсем недавно входил с Пизоном. Из этой калитки выходили темные фигуры: видимо, обряд был завершен.

Марк огляделся, стараясь на всякий случай запомнить расположение храма Таната, и зашагал направо.

Самая пора была вспомнить о Пизоне — о глупце, поверившем жрецам. Расстались они не вполне хорошо: Пизон остался в храме, а его на глазах Пизона жрецы выволокли за дверь. Придется теперь поломать голову, как исправить эту неловкость.

* * *
Увидев, как Марк схватил за шиворот жреца, Пизон досадливо скривился: этот Орбелий был настолько туп, что мысль о бессмертии, даруемом через смерть,оказался не в состоянии постичь. И поссорить его с Орбелией предполагаемым способом не удастся.

Возвращаясь домой, Пизон был угрюм. А он-то радовался, предвкушая, как запоет Орбелия, увидев своего братца, топча того ногами на пару с ним какого-нибудь раба! А то муж, видите ли, не угоден ей — он слишком-де жесток. Но теперь все пропало… Утешало лишь то, что жрецы были настроены решительно. Марка Орбелия они, вероятно, убьют — это приятно, однако это все же не то, что хотелось бы.

Подойдя к перекрестку, Пизон увидел одинокого прохожего, как раз в это время сворачивавшего с улицы Мясников на улицу Мясоедов. Фигура прохожего показалась Пизону знакомой. «Вот те раз… отпустили, значит, — огорошенно подумал Пизон. — То есть вытолкали взашей, и всего-то».

А почему он думает, что Орбелия вытолкали взашей? А может, его с почетом проводили, только что попросив на прощание у них все же больше не появляться?

Ведь Марк мог напасть на жреца вовсе не из ненависти. Почему это он решил, что Марк хотел убить жреца, чтобы прервать обряд? А может, он хотел поддержать обряд своим убийством? Может, он проникся молитвами жреца не менее, а более прочих?

И не все еще потеряно?

Не мешало бы уточнить.

Вместо того, чтобы свернуть налево, Пизон побежал прямо, вознамерившись нагнать Марка.

Пока Пизон рассуждал сам с собою, Марк успел отойти довольно далеко — с перекрестка его уже не было видно. И даже миновав перекресток Пизон не увидел Марка. Он уже было тоскливо подумал, что упустил своего недруга, свернувшего в какую-то подворотню, но тут впереди замаячила спина молодого римлянина.

— Эй, Марк! А ну, скажи-ка, с чего это ты вдруг накинулся на жреца? И как тебе удалось выбраться из храма?

Пизон старался вложить в свой голос как можно больше доброжелательности, но получилось натянуто, фальшиво.

Марк вздрогнул. Хотя он как раз думал о том, что нужно сделать, чтобы опять встретиться с Пизоном, и как вести себя при новой встрече, появление Пизона застало его врасплох. Наверное, поэтому вместо того, чтобы пробормотать что-нибудь маловразумительное, притворное, он брякнул совсем неподходящее:

— Всякому честному человеку было бы противно видеть эту мерзость: как трусы, боящиеся смерти до помутнения разума, убивают, чтобы не бояться. Страх смерти топится в безумии, как будто в безумии его можно утопить.

— О каком это страхе ты говоришь? — удивился Пизон. — Я там слышал о бессмертии, а не о страхе. И в чем ты усмотрел трусость? Какая же это трусость — убить? По-моему, это называется отвагой. Ведь убивая, жрецы рискуют головой — наш закон суров.

— Убить того, кто не может сопротивляться, — разве это отвага? А закон… Наверное, жрецы надеются, что им-то заслуженной кары удастся избежать. Ведь кровавый обряд есть убийство только для тех, кто глазеет на него.

Чувствуя заинтересованность Пизона, Марк выждал немного и уж затем пояснил:

— Вот что мне удалось узнать, когда меня выволокли оттуда, где собрали вас. На алтарь льется кровь, взятая на бойне. Ее наливают в какой-то сосуд, который заранее укрепляют на груди так называемой жертвы. В нужном месте его протыкают ножом из пергамента.

Пизон молчал. Марку показалось, что Пизон, выслушав такое откровение, заколебался, еще немного — и он вслед за ним проклянет обманщиков-жрецов. И Марк решил углубить свою мысль:

— Эти жрецы — самые настоящие обманщики. И не только потому, что они не убивают на жертвеннике, хотя и делают вид, что убивают, но еще и потому, что они лгут, уверяя, будто можно достичь бессмертия убийствами. Бессмертия вообще не достичь! Если бы было иначе, то за тысячелетия существования человеческого рода хоть один достиг бы его, но этого нет…

— Если бессмертных рядом с нами нет, то это еще не значит, что их нет нигде, — тихо сказал Пизон. Он дрожал от ярости: Марк хладнокровно разрушал его веру в бессмертие через смерть, веру, что могла, казалось, вернуть ему душевное спокойствие. — Там, в храме Таната, я чувствовал, как становлюсь неподвластным смерти, — это ли не доказательство того, что бессмертие и в самом деле возможно?

— Некоторые, махая руками, чувствуют себя птицами (особенно это относится к душевнобольным), однако, согласись, им никогда не оторваться от земли, — возразил Марк. — Жрецы Таната своими завываниями немного притупляют страх смерти, вот и появляется обманчивое ощущение бессмертности.

— Так ты хочешь сказать, что в храм Таната его поклонников приводит страх? — с угрозой спросил Гней Пизон.

Марк не услышал угрозы.

— Да! Страх смерти, не обузданный разумом, — вот что толкает на убийства ради призрачного бессмертия, то есть толкает в безумие.

Пизон остановился. Глаза его налились кровью.

— Довольно! — взревел он, и ночное эхо вторило ему, пугая поздних прохожих.

Пизон остановился и схватил Марка за руку, так что Марку пришлось остановиться тоже.

— Мальчишка! — Голос Пизона гремел, как тысячи пустых кастрюль. — Мальчишка, ты будешь говорить о страхе мне — мне, римскому сенатору! Как бы мне хотелось увидеть острие кинжала у твоего горла — интересно, хватит ли всей твоей гордыни и хвастливости, чтобы хоть на мгновение отсрочить смерть? Ты тут болтал о сумасшедших. Когда под ногами разверзается бездна, то кто же, по-твоему, более безумен: тот, кто осознает опасность, или тот, кому мерещится несуществующая твердь? Ты тут болтал и о страхе — ты, мальчишка, который в ужасе отводит глаза от пропасти, тогда как я спокойно смотрю в ее глубины…

— Чего-чего, а спокойствия я в твоем храме не заметил, — вставил Марк. — Если, конечно, не называть спокойствием страх до щенячьего визга.

Пизон, затрепетав, больно сжал плечо Марка. Опасаясь иметь дело с сумасшедшим, Марк рванулся в сторону — у Пизона остался только клочок плаща.

Марк быстро пошел прочь.

Пизон не пытался преследовать молодого римлянина — он топтался на месте, выкрикивая вслед ему проклятия и скрежеща зубами. А потом вдруг разразился хохотом.

«Он ненормален, — вздрогнув, подумал Марк. — Надо избавить от него Орбелию, но как?»

Глава восьмая. Самоубийство

Когда Пизон, бормоча проклятия, подходил к своему дому, наперерез ему из тени выдвинулись трое. Пизон не испугался: злоба на какое-то время потеснила его трусость. Выхватив кинжал, сенатор продолжал идти вперед, не сбавляя шагу.

— Эге, приятель! — насмешливо протянул один из темной троицы, останавливаясь. — Да ты, я вижу, собрался воевать. Уж не со мной ли?

Этот голос Пизону был хорошо знаком — его обладателя он поминал недобрым словом чуть ли не каждый день. Голос принадлежал Каллисту. Пизон спрятал кинжал. Хотя он желал смерти Каллисту не меньше, чем Марку, поскольку именно Каллисту, как он считал, он был обязан своим падением, однако сейчас вымостить свою злобу на Каллисте при помощи оружия он не мог: те двое, что стояли рядом с Каллистом, несомненно, были его рабами-телохранителями, а телохранителей Каллист выбирал себе из лучших гладиаторов, куда более искусных в умении убивать, чем он, Пизон.

Впрочем, если сенатор не имел возможности уничтожить вольноотпущенника силой оружия, то это еще не значило, что он был готов рассыпаться перед вольноотпущенником в любезностях.

Не сказав ни слова Каллисту, Пизон обошел его, как некий неодушевленный предмет собачьего происхождения, и оказался у ворот своего дома. Оставалось только постучать.

— Погоди, дружок! — воскликнул Каллист уже без тени насмешки. Пизон оглянулся. — Погоди! Мне известно, что ты был у Марка Орбелия этой ночью. Отвечай, сделал ли ты все, что должен был сделать?

Вместо ответа Пизон плюнул себе под ноги (сперва он хотел нахаркать прямо в глаза наглому вольноотпущеннику, зачем и оглянулся, но благоразумие все же взяло верх). После этого Пизон принялся колотить в ворота и колотил до тех пор, пока заспанный раб-привратник ни распахнул одну из створок.

Каллист, вытянулся к уху Пизона и со злобой прошептал:

— Так передал ли ты, дуралей, письмо Камилла Скрибониана Орбелию, или нет?

— Нет! — хрипло бросил Пизон и шагнул во двор.

Каллист недоуменно поколупал ворота ногтем — поведение Пизона его удивило и огорошило. Каллист знал, что Пизон недоволен сотрудничеством с ним (сенатор предпочел бы сотрудничать только с его кошельком), однако грек не предполагал, что Пизон осмелится выставить свое недовольство наружу. Что случилось с Пизоном? Вообще-то следовало ожидать, что, получив деньги, Пизон начнет вредничать (поэтому Полиандру и было поручено следить за ним), но кто мог подумать, что это будет в такой возмутительной форме?

Каллист уже было хотел проявить настойчивость и постучаться, но, размыслив так и эдак, передумал. Пизон здорово не в себе, и если на него надавить, то… кто знает? А что, если Пизон порвет оба письма — и Камилла Скрибониана к сенаторам, и сенаторов к Камиллу Скрибониану? Чего не сделаешь со зла! Нет, со штурмом дома Пизона надо повременить.

Каллист отпустил сильное словцо в адрес вздорного сенатора, что он делал крайне редко. Чтоб им провалиться, этим индюкам — сенаторам, с их капризами! Они, видите ли, считают зазорным выполнять распоряжения вольноотпущенника, а вот обжечь руки его сестерциями они не боятся!

Каллист отошел от ворот негостеприимного дома и покивал согнутым пальцем. К нему тут же приблизились оба его телохранителя и еще один человек, стоявший в тени. Этим третьим был Полиандр, соглядатай Каллиста и ненавистник Марка Орбелия и Мессалины.

Полиандр, исполняя приказание Каллиста, следил за Гнеем Пизоном с того самого момента, как Пизон, покинув канцелярию вольноотпущенника, взгромоздился в собственные носилки, и до того момента, как Пизон вошел в дом Марка Орбелия. Слежка эта, длившаяся сутки (от ночи и до ночи), далась Полиандру нелегко. Спал он урывками, а перекусывал на ходу тем, что предлагали крикливые разносчики, и теперь под глазами его, будь светло, были бы заметны темные полукружья. Зато результаты были налицо: Полиандр знал все, что делал Пизон вне стен. А когда Пизон скрылся за воротами дома Марка Орбелия, Полиандр тут же побежал к Каллисту, следуя его указаниям.

— Вот что, Полиандр, — озабоченно проговорил Каллист. — Я должен знать, не заходил ли Пизон куда-то еще после того, как вышел от меня, кроме как домой и к Орбелию. Он, видишь ли, не в себе, а причина мне не совсем ясна.

— Прошлой ночью Пизон от тебя, господин мой, отправился к себе домой. А где-то в начале второй стражи к нему зашли два безобразных толстяка, с которыми он ночью же, без охраны, прогулялся на улицу Отбросов. В одном из домов по этой улице они провели не менее часа, после чего и расстались. Пизон вернулся к себе, а за толстяками я не следил.

— Этот дом, куда шастал Пизон ночью, — двухэтажный, кажется, четвертый от перекрестка? — быстро спросил Каллист.

— Точно, господин…

Каллист нахмурился. Тут был его просчет: он знал о храме Таната, который давным-давно надо было уничтожить, а жрецов, рассеивающих по Риму опасное суеверие, казнить. Каллист слышал в пересказах проповеди жрецов Таната: проповедуя бессмертие через смерть, через уход от страха смерти уход от жизни, они тем самым проповедовали неповиновение властям, поскольку на чем же держаться власти, как не на страхе? Знал Каллист и о силе жреческого слова, но тем не менее медлил, не решался ниспровергнуть зловещий культ бога Смерти, поскольку рассчитывал использовать его в своих целях. Как использовать, он еще не решил: текущие дела все мешали ему как следует заняться культом Таната. Теперь же заниматься Танатом было поздно: надлежало спасти Пизона от него, а для этого следовало разрушить храм.

«Если Пизону перестанут морочить голову жрецы, то он, быть может, еще образумится, — подумал Каллист. — Тем более что сестерции, которые я передал ему в последний раз, со временем кончатся — и кончатся очень скоро, учитывая его потребности». Вслух Каллист сказал:

— Ты неплохо помог мне, Полиандр, и ты не останешься без награды… А теперь иди в канцелярию, отдохни. Возможно, ты скоро мне понадобишься.

Полиандр, поклонившись, отошел. Каллист с телохранителями зашагал к затененному месту, только что покинутому Полиандром.

В тени Каллиста поджидали носилки и четверо рабов-носильщиков. Забравшись в носилки, Каллист скомандовал.

— К префекту города! — И прикрыл глаза. Пока рабы будут нести его к префекту, ему нужно обдумать, как расшевелить префекта, чтобы тот немедленно, не дожидаясь утра, послал городских стражников к дому четвертому по улице Отбросов — все проповедники опасной веры сейчас, конечно же, находятся в своем храме, а днем пойди разыщи их, если они разбредутся по городу.

Э-хе-хе-хе-хе… А когда-то, при Калигуле, ему не приходилось раздумывать над префектом — ему достаточно было только мигнуть. Да, власти у него теперь поубавилось: каждый тянул Клавдия к себе — и он, и Паллант, и Мессалина, и неизвестно откуда взявшийся на его голову Нарцисс. Магистраты из знатных римлян, конечно же, чувствовали это «размывание» власти и поэтому были ему не так послушны, как когда-то. Правда, с недотепой Клавдием он чувствовал себя куда спокойнее, чем с бешеным Калигулой.

* * *
В атриуме ярко горели светильники, и свет этот, отражаясь и в мраморе пола, и в позолоте лепных украшений, и в картинной мозаике, больно слепил глаза. Угрюмо, из-под бровей осмотрев атриум, Пизон дернулся и взревел:

— Клеон! — И, набрав воздуху, громче: — Клеон!

Пизона трясло. Злоба его искала выход и не находила. Скинув тогу прямо на пол, Пизон принялся яростно топтать ее — положение сенатора, имевшего по закону власть и вместе с тем фактически безвластного, стало ему вдруг ненавистно.

Появился Клеон.

— Где ты был, собака? — Пизон сгреб в горсть щеки и губы Клеона, чтобы затем с силой отпихнуть его. — Где ты был?!

— Я охранял Орбелию, как ты и приказывал, господин, — быстро ответил Клеон. — Она в своей спальне.

Сузив глаза, Пизон взором своим уцепился в зрачки Клеона. Клеону стало не по себе: по его опыту, такое внимание господина никогда не предвещало ничего хорошего.

Клеон был прав, хотя и не совсем: Пизон думал не о нем, а об Орбелии. Орбелия, его жена, шла на разрыв с ним: как только он отказался выполнять ее прихоти насчет рабов, она вздумала от него уйти. Но она принадлежит ему, а разве может вещь по своей воле уйти от хозяина? Нет, вещь расстанется со своим хозяином, только если ее украдут или выбросят, однако первое Пизон не собирался допускать, а о втором и не мыслил. Орбелия принадлежала ему, и даже смерти он не позволит разлучить ее с ним.

Пизон жестом приказал Клеону следовать за собой.

Орбелия еще не спала, хотя давно уже легла. Тревожные мысли мелькали, разгоняя сон. Что будет с ней? И с Марком, если…

Близилась полночь. В ночной тишине Орбелия явственно услышала шаги. Шли к ней. Неужели Пизон?

Дернули дверь.

Тяжело дыша, Пизон рухнул на ложе рядом с Орбелией и сжал ее в объятиях. Орбелия заплакала. Одна рука ее поднялась вверх, пытаясь защитить от жадных губ Пизона лицо, а другая опустилась вниз, стараясь сохранить в неприкосновенности лоно.

Если бы Орбелия не сопротивлялась, то Пизон, возможно, утихомирился бы, утолив ее покорностью свою злобу.

Но покорности в Орбелии не было.

Остатки благоразумия, еще кое-где проблескивавшие в душе Пизона, были погашены волною ярости. Мало того, что он был вынужден так долго терпеть насмешки Каллиста, бывшего раба, мало того, что Орбелий, ее братец, обозвал его трусом, так еще и она…

— Клеон! — завопил сенатор. — Клеон!!

В спальню заглянул Клеон.

— Помоги!

Клеон сразу понял, какую помощь хотел получить от него его господин, У него был опыт в подобных делах, приобретенный еще тогда, когда Пизон перебивался рабынями.

Раб быстро подошел к Орбелии, схватил ее за руки и прижал к ложу так, что она не могла пошевелиться.

Менее чем через час Пизон оставил Орбелию, содрогавшуюся в рыданиях. Он побывал за этот неполный час везде, куда только мог заползти червяк.

Приперев с помощью Клеона дверь спальни Орбелии снаружи тяжелым шкафом, Пизон поманил Клеона за собой: Орбелия была наказана, но еще ждали наказания Каллист и Марк Орбелий — наказания за унижение, которое он испытал через них.

Пройдя в свой кабинет, Пизон вытащил из-за большого бронзового зеркала свиток пергамента и сказал, протянув его Клеону:

— Знаешь дом Децима Юлиана? (Клеон кивнул.) Сейчас там живет некто Марк Орбелий, препорядочный мерзавец… Передай ему это в собственные руки и немедленно возвращайся.

Клеон взял свиток и вышел.

По губам Гнея Пизона пробежала судорога: то была улыбка, которой он проводил своего верного раба.

Каллист хотел, чтобы письмо Камилла Скрибониана оказалось у Нарцисса — тогда бы он устроил обыск у Нарцисса и, обнаружив при обыске это мятежное письмо, изобличил бы Нарцисса перед императором как врага империи. А что случится, если Нарцисс успеет показать письмо Скрибониана императору раньше, чем Каллист нагрянет к нему с обыском? В таком случае Нарцисс будет не врагом империи, а чуть ли не спасителем империи — а то как же, ведь он перехватил опасное письмо и тем самым предотвратил развитие заговора! Каллист же будет посрамлен…

Пизон прищурился на огонь. Кажется, он рассуждает правильно… Клеон только что побежал с этим самым письмом Камилла Скрибониана к Марку Орбелию, и скоро, очень скоро оно окажется у Нарцисса. А Каллисту о том, что письмо уже отослано Нарциссу, он сообщать не будет. И Нарцисс утром, а может не дожидаясь утра, покажет императору письмо Скрибониана как верный сын империи.

Жаль, что его, Пизона, не будет рядом с Каллистом, когда Каллисту сообщат, что зловредное письмо уже передано императору Нарциссом!

Но остается еще одно письмо…

Пизон тряхнул головой. Надо же, сколько бед на него свалилось за последние дни — он чуть было не забыл про ответное письмо, письмо сенаторов к Камиллу Скрибониану, хотя сам его составлял.

Пизон потянул за мраморный завиток на стене — из стены выдвинулся ящик. Из ящика Пизон вытащил пергаментный свиток и положил его перед собой.

Вот оно, это письмо… В нем двенадцать сенаторов клянутся Камиллу Скрибониану, что поддержат его, лишь только он со своими легионами подойдет к Риму — ниспровергать императора.

Так что же с ним делать? Уничтожить? Уничтожить и спасти тем самым двенадцать человек?

Пожалуй, этих пустоголовых, безмозглых дураков, поверивших ему, он спас бы, если бы у них не было еще одного порока, помимо глупости, которую он им мог простить. Беднягам не повезло: судьба, обделив их умом, наделила их жадностью. Ни один из них не помог ему, когда ему было тяжело, — ни один… Ни один из них не должен избежать его мести — письмо к Камиллу Скрибониану, их смертный приговор, увидит император.

Жаль, что он не передал Клеону сразу оба письма. Когда Клеон вернется, придется послать его к Марку Орбелию еще раз — с оставшимся письмом. Нарцисс, конечно же, догадается одновременно показать императору и то письмо, и это.

Хотя… Пизон насупился. А не слишком ли много славы получит Нарцисс? А не слишком ли много славы принесет он, Пизон, Нарциссу? Император приблизил к себе Нарцисса всего несколько дней назад, и теперь — новый взлет?! Взлет — за его счет! Он лукавил с сенаторами, он подличал, он лицемерил — и все для того, чтобы обладать этими письмами, а за труды его заплатят Нарциссу? Ну уж нет, не выйдет!

Одно письмо он отослал Нарциссу — это правильно, это нужно, чтобы насолить Каллисту. Как вовремя забыл он про второе письмо! Как хорошо, что оно осталось у него! Это письмо должно ему послужить — с его помощью он отнимет у Нарцисса ту славу, которую принесет Нарциссу предъявление письма Камилла Скрибониана императору.

Пизон нервно сжал рукою свиток. Вот оно, это письмо, которое должно было увенчать его месть, но как им воспользоваться? Как отомстить Нарциссу за то, что он вынужден вначале сыграть на руку Нарциссу — иначе не навредить Каллисту?

Пизон долго думал, то разворачивая свиток, то сворачивая. Нет, он не читал его — пялясь в него, он не видел букв… Пизон умел отлично злиться и завидовать, но вот с хитроумием у него было туговато.

И все же решение было найдено — наверное, его опустил перед Пизоном на ниточке некий бог, разгневанный на людскую удачливость из-за неуспеха у какой-то богини.

Пизон рассмеялся. Как же сразу он до этого не додумался! Ну конечно, если он хочет укусить Каллиста зубами Нарцисса, то ему нужно сделать так, чтобы и Нарцисс испробовал на себе каллистов укус. А сделать это можно — надо только письмо сенаторов к Камиллу Скрибониану, что он держит в руках, не отдавать ни Нарциссу, ни Каллисту, а запустить им вместо кости: пусть вольноотпущенники посоревнуются, кто скорее раздобудет это письмо! Причем им надо дать понять, в какую сторону за письмо надлежит бежать, чтобы они бежали бок о бок, состязаясь тем самым не только в ловкости ног, но и в крепости зубов.

— Я доставил письмо Орбелию, господин…

Пизон поднял глаза — перед ним стоял Клеон.

— И что же Орбелий сказал тебе?

— Я ушел сразу же, господин, не дожидаясь ответа, — ведь ты не велел мне принести ответ.

— Ладно. Теперь вот что. Видишь этот свиток? (Клеон качнул головой.) Этот свиток ты должен доставить Камиллу Скрибониану, легату Далмации, — это мое письмо к нему. Отправляйся немедленно! Вот тебе на дорогу — здесь пять тысяч сестерциев.

Клеон подхватил на лету мешок, брошенный Пизоном, и, не спрашивая ни о чем, вышел. Дорога в Далмацию была ему известна, он уже несколько раз отвозил письма Пизона Камиллу Скрибониану, другу покойного отца сенатора, так что в распоряжении Пизона он не усмотрел ничего удивительного. Разве только сумма, названная Пизоном, была больше обычной — обычно Пизон ограничивался двумя, ну, тремя тысячами сестерциев.

Пизон взял стиль и пододвинул к себе вощеную табличку. То, что письмо сенаторов повез в Далмацию Клеон, должны были узнать оба лукавых вольноотпущенника — и Каллист, и Нарцисс, — чтобы, узнав об этом, устроить меж собой состязание: кто быстрее нагонит Клеона и отнимет у него письмо, тот и получит в виде приза милость императора.

Пизон написал на табличке: «Мой раб Клеон повез письмо сенаторов Скрибониану», а затем вытащил из стола еще одну табличку и написал на ней то же самое. После этого Пизон кликнул двух рабов и передал им по табличке, велев одному бежать к Нарциссу, а другому — к Каллисту. Вольноотпущенники узнают об этих табличках, конечно же, не ранее утра — их рабы не осмелятся потревожить их ночью ради каких-то деревяшек. Письмо же Скрибониана Нарцисс получит еще ночью и наверняка сразу же отправится к императору — он не настолько глуп, чтобы держать такое письмо при себе. Так что сначала Нарцисс испытает радость удачи, а Каллист — горечь поражения, и только потом они ушибутся друг о дружку.

Когда рабы удалились, Пизон поднялся из-за стола.

Итак, с Каллистом и Нарциссом все было решено. Он славно подшутил над Каллистом, настолько славно, что теперь, пожалуй, придется опасаться его мести. Да и Нарциссу перепадет немного радости, хлопот будет куда больше. А отцы-сенаторы?

Кто-то из двоих — или Нарцисс, или Каллист — несомненно нагонит Клеона и отнимет у него письмо к Скрибониану. Письмо попадет на глаза императору, и после этого гнева тех двенадцати, чьи подписи под ним, можно будет не опасаться. Но вся беда в том, что среди сенаторов найдется немало глупцов, не подписавшихся под письмом к Скрибониану, но сочувствующих Скрибониану и мечтающих о республике. Как только эти глупцы узнают, что из-за него, Пизона, мятежные письма попали в руки императора, они возненавидят его, это уж точно. Каллист со своей стороны, конечно, постарается, чтобы они узнали об этом как можно раньше, а заодно поведает им и о тех сестерциях, которые он получал от Каллиста.

Пизон усмехнулся. О, скоро у него будет много врагов! На что — на что, а на врагов его судьба уж не поскупится. И всем им, конечно же, захочется расквитаться с ним.

У него есть только один способ не дать возможности врагам ощутить сладость мести. Он должен бежать из Рима.

Пизон торопливо подошел к большому шкафу, стоявшему у окна, и, согнувшись, зазвякал ключами. В этом шкафу хранились деньги и немногие драгоценности, доставшиеся ему в наследство от отца. Для того, чтобы побег его удался, ему нужны были средства…

— А как же Орбелий? — спохватился Пизон. — Неужели он, обозвавший меня трусом, останется безнаказанным?

Пизон, вставив ключ в замочную скважину, но так и не провернув его, выпрямился. И мало того, что Орбелий не понесет никакого наказания, — его даже наградят, ведь он доставит письмо Скрибониана Нарциссу, то есть выполнит то, что ему было поручено. Как же дотянуться до этого юнца? Разве что… через Орбелию?

Марк Орбелий что-то молол о страхе, о том, что он, Пизон, будто бы боится смерти — ну так ему предоставится возможность убедиться, боится ли смерти Пизон…

— Эй, Клеон! Клеон! — заорал сенатор, выглянув из окна своего кабинета. — Кто-нибудь, Клеона сюда! Не мог же он уже успеть собраться в дорогу и отъехать, чтоб ему пропасть!

В отдалении послышались голоса рабов, выкликавших имя хозяйского любимца, и вскоре Пизон уловил шаги, приближавшиеся к двери. То был Клеон — в панцире и с мечом; когда его позвали, он уже выезжал из ворот, так что удалось задержать его чисто случайно.

Пизон поманил верного раба пальцем — Клеон вошел в кабинет. Закрыв за Клеоном дверь, Пизон навалился на нее, словно опасаясь, как бы Клеон не сбежал. Затем сенатор, выпятив вперед подбородок и сверля Клеона глазами, прошептал:

— Ты был верен мне, Клеон… Ты всегда был верен мне… Ну так сослужи мне еще одну службу… Вот, возьми…

Пизон судорожным движением выхватил из ножен свой кинжал и протянул его Клеону, словно не замечая, что у Клеона был меч.

— Вот, возьми… И убей… Орбелию убей…

Побледнев, Клеон на шаг отступил от своего хозяина. Затем еще на шаг… и остановился. Сзади была стена.

Видя нерешительность Клеона, Пизон попытался улыбнуться, надеясь тем самым ободрить своего слугу — получилось похожее на оскал мертвеца:

— Ну же… возьми… возьми его… (Продолжая держать улыбку, Пизон вложил в руку Клеона рукоять кинжала.) А теперь иди, мой верный Клеон, иди и сделай то, что я велю. Ты ведь никогда не подводил меня: твоя рука не дрогнула даже тогда, когда ты занес ее над старым Пизоном, вставшим между мною и моими деньгами…

Клеон до боли в пальцах сжат рукоять кинжала. А ведь и в самом деле, это он убил когда-то отца Гнея Пизона, который не давал молодому Гнею распоряжаться состоянием Пизонов по своему усмотрению.

Гней Пизон не успел вскрикнуть от испуга: удар Клеона пришелся прямо под левый сосок — как раз в то место, что так беспокоило сенатора последнее время. А потом кричать было поздно. И перед тем, как упасть, Пизон прохрипел:

— Убей Орбелию… Убей!

Упав, сенатор приподнял руку, словно собираясь пригрозить Клеону, но жеста не получилось: рука бессильно упала, а мгновением позже глаза Пизона потускнели. Пизон был мертв.

Клеон посмотрел на лезвие кинжала. Кровь… Кровь была и на тунике Пизона, и на мраморных плитах пола. А рядом с кровью шествовала смерть.

Пизон, его хозяин, его бог, был убит его рукою. Он убил Пизона — того Пизона, которому поклонялся, которого боготворил, как собака боготворит своего господина.

Прерывисто вздохнув, Клеон вытер лоб. Что это? Рука вдруг стала мокрой! Клеон посмотрел на руку — нет, то была не кровь, а пот…

Нет, не Пизона убил он, а его болезнь. Пизон был болен. Справиться с болезнью Пизона могла только смерть, вот он и убил эту болезнь, Пизон же умер сам. Сам!

Он же верен Пизону. Он по-прежнему верен Пизону! Клеон махнул рукой — кинжал, отлетев, ударился о стенку и упал. Побыстрее забыть обо всем этом, побыстрее забыть! Пизон, его хозяин, приказал ему отвезти письмо, и он отвезет его — что с того, что Пизон умер…

Переступив через кровяную лужу, Клеон вышел из кабинета.

Глава девятая. Стойкость

Свиток, который Клеон молчаливо передал Марку, покоился в кожаном футляре. Сняв футляр, Марк удивился. Что это? Какой-то трактат о бессмертии прислал ему Пизон? Или о трусости?

Марк развернул свиток и начал читать.

До середины текста оставалось совсем немного, когда у Марка вспотели ладони. Неужели в его руках то самое письмо Камилла Скрибониана к сенаторам, которое он должен был выманить у Пизона? Похоже, это было именно оно. Пизон сам прислал это письмо ему… Почему?

Перед появлением Клеона с письмом Марк как раз обдумывал, какими словами он будет утром отказываться от поручения, навязанного ему Нарциссом. Претворяться похожим на Пизона, чтобы быть вхожим в сенаторский дом, было выше его сил. Задача, которую поставил перед ним Нарцисс, казалась ему гниющим откровением блудницы, с которым ему приказывали соприкоснуться, — и вдруг все разрешилось.

Нежданно-негаданно письмо оказалось у него.

Дочитав письмо до конца, Марк еще раз бегло просмотрел его. Вне сомнения, это было то самое письмо. Выходит, Пизон знал, что ему было нужно. Однако вместо того, чтобы воспользоваться этим знанием, то есть чтобы задурить голову ему и Нарциссу, Пизон сделал то, что сделать, следуя здравому смыслу, никак не мог…

Но какой здравый смысл найдется в сумасшедшем? А Пизон, несомненно, стал таковым к концу их совместной ночной «прогулки».

Марк обхватил голову руками. Орбелия… Он совсем забыл об Орбелии. Ей-то с сумасшедшим каково? А если сумасшествие Пизона проявляется в том, что он делает прямо противоположное должному, то что же ждать от него по отношению к Орбелии?

Марк вскочил. Сокрушаться нет времени — скорее к Нарциссу! Необходимо избавить Орбелию от Пизона, а без помощи Нарцисса об этом нечего было и думать. Не в одиночку же брать штурмом дом римского сенатора! А заодно можно будет передать Нарциссу письмо Камилла Скрибониана.

* * *
Нарцисса дома не оказалось — он был во дворце, и Марк побежал во дворец. В одной руке молодой римлянин сжимал свиток, а в другой — кусочек пергамента с печатью Нарцисса, который должен был послужить ему пропуском.

На преторианцев, стоявших в вестибуле дворца, этот кусочек пергамента оказал должное воздействие (они, конечно же, были научены Нарциссом, что делать в подобных случаях). Не придираясь, преторианцы вызвали центуриона, а тот — преторианского трибуна. Лицо преторианского трибуна было Марку незнакомо: Секст Силий — преторианский трибун, чья когорта охраняла в эту ночь императорский дворец, — был назначен трибуном совсем недавно, после того, как Марк покинул гвардию.

Секст Силий, рассмотрев пропуск со всех сторон, сказал:

— Нарцисс сейчас у Мессалины и неизвестно, сколько он там еще пробудет, так что придется тебе подождать. Впрочем… Вообще-то, если тебе не терпится, я могу проводить тебя к нему — он, помнится, велел всех, у кого такая штучка (трибун потряс пропуском Марка), сразу вести к нему, где бы он ни находился.

* * *
У двери, ведущей в покои Мессалины, Секст Силий остановился.

— Ожидай! — велел он Марку и покосился на двух преторианцев, которых взял в сопровождение.

Марк кивнул: ждать так ждать, пусть никаких неожиданностей с его стороны нс опасаются.

Секст Силий обернулся удивительно быстро:

— Пойдем!

Сама по себе такая быстрота Марку понравилась, однако при этом показалась она ему немного странной: вряд ли доступ посторонних в покои Мессалины был настолько легок. Получается, Мессалина не считала его за постороннего, а это ничего хорошего ему не сулило. Памятливость Мессалины была ему сейчас ой как некстати, не говоря уж о ее чувственности.

Раздумывать о Мессалине, однако же, не было времени: как только Секст Силий, посторонившись, освободил проход, Марк вошел в галерею, выводившую в обширное помещение, которое можно было бы назвать атриумом покоев Августы. Силий тут же закрыл за ним дверь, оставшись снаружи: видимо, так ему было велено.

Пройдя галерею, Марк оказался в просторном помещении с округлым отверстием в потолке, под отверстием находился мраморный бассейн. В помещении никого не было видно, однако из-за двери, расположенной справа от входа, доносились голоса. В одном из них Марк узнал голос Нарцисса, второй принадлежал Мессалине.

Марк повернул направо — вне сомнения, ему была нужна именно та комната. Тут он услышал крик — слабый, словно приглушенный толщей стен. Настолько слабый, что даже было непонятно, откуда он донесся.

Марк все же остановился. Крик послышался снова. На этот раз Марку удалось определить его источник — кричали в комнате, ему знакомой. Эта комната некогда принадлежала ему — когда он жил при Мессалине как ее охранник и любовник.

Чтобы подойти к ней, нужно было свернуть налево.

Дверь оказалась не заперта.

На ложе, столь знакомом ему, в усилиях вырваться изнемогала Ливия. Над ней трудился чернокожий великан, стоявший рядом с ложем раскорячившись. Было видно, что Ливия сильно ослабла, что каждый рывок давался ей, сжатой ручищами гиганта, с огромным трудом. Злодею оставалось ждать совсем недолго: скоро, скоро конвульсии жертвы должны были прекратиться, и окаянный палец сокрушит прекраснейший из цветков.

Чернокожий не мог не услышать Марка — его шагов, шума открываемой двери, — но тем не менее он продолжал свое гнусное дело, не обратив на Марка ни малейшего внимания.

Похоть была наказана — Марк ухватил насильника за горло.

Чернокожий Суфрат, приставленный Нарциссом к Мессалине вместо Марка и решивший разнообразиться Ливией, понял всю серьезность ситуации. Некогда он разбойничал на море, и поэтому о смертельной опасности захвата сзади ему нечего было толковать. О любви тут не могло идти и речи, так что Ливия тотчас оказалась забытой, а река его страсти, готовая вот-вот выйти из берегов, — враз обмелевшей (что хорошо определялось визуально).

Суфрат напружинил мышцы шеи, откинулся назад и руками стал ловить лицо Марка, норовя пальцами непременно попасть ему в глаза.

Чтобы не оказаться с выдавленными глазами, Марк широко раздвинул локти. Пальцы Суфрата теперь шарили в воздухе. Продолжи Марк и дальше сжимать суфратову шею, наверное, схватка скоро закончилась бы: мышцы шеи не могут долго противостоять силе кисти, однако Марк решил иначе. Удушение в обычае у палачей, воин же должен сражаться с оружием. А если учесть, что нападение на Суфрата было совершено со спины…

Марк бросил Суфрата на пол и кинул ему какой-то меч, валявшийся рядом с ложем вместе с ножнами. Наверное, то был меч самого Суфрата. И как только Суфрат коснулся рукоятки брошенного ему меча, Марк извлек свой меч.

— Мы поспели вовремя, госпожа моя, — раздалось у двери.

Марк оглянулся: в комнату входили Нарцисс и Мессалина. Вероятно, они услышали грохот, произведенный Суфратом в момент падения.

Мессалина сразу догадалась, что к чему: вид обнаженной, хнычущей Ливии говорил сам за себя. Глупышка охала и стонала так, как будто ее хотели изничтожить, а не изнасиловать — то есть насильно пощекотать. Вот дуреха-то! Небось, теперь будет вздыхать неделю. Может, отправить ее из дворца, чтобы не нагоняла тоску?

— Утром переберешься на Виминал, в дом Клавдия, — бросила Мессалина Ливии. — А ты… (Августа смерила глазами Марка.) Пойдем, объяснишь нам кое-что.

Про Суфрата Мессалина ничего не сказала. Можно было подумать, что насильника она хотела оставить опять наедине с Ливией, до утра-то было далеко.

— Не оставляй меня с ним! — с болью воскликнула Ливия, прикрывшись туникой.

Скорее всего, Ливия обращалась к Мессалине (кто же, кроме императрицы, вправе распоряжаться в ее покоях?!), но Марк отнес мольбу бедняжки на свой счет. Ливия уже несколько раз приходила ему на помощь и даже однажды едва не погибла, отвращая от него смерть в образе ядовитой змеи, подосланной коварством. Оставить Ливию наедине с Суфратом Марк никак не мог.

Марк повернулся к Мессалине:

— Прежде, чем я пойду с тобой, госпожа, позволь воспользоваться мечом, раз уж он оказался у меня в руке.

Мессалина посмотрела на Суфрата: тот беспокойно вздрогнул, а затем несколько раз отрицательно качнул головой, явно адресуя это качание ей.

Вообще-то Мессалина любила наблюдать за кровавыми схватками, предвкушая при этом те ласки, которыми ее одаривал победитель, поэтому в обычае Августы было стравливать между собой претендентов на ее ложе. Однако в данном случае победа, которую, несомненно, одержал бы Марк (это понимала она, понимал это и Суфрат, недаром он подавал ей соответствующие знаки), не принесла бы ей ничего нового. В победителях же Мессалина ценила именно эту новизну ощущений, которую они несли ей (она предпочитала, чтобы проигравшим оказывался ее бывший любовник). А кроме того, Марк, по ее представлениям, уступал Суфрату в постели: Суфрат, в отличие от Марка, не только не сопротивлялся буйному потоку ее фантазии, но и вносил в его свою живительную струю.

Мессалина хлопнула в ладоши — в комнату заглянула рабыня.

— Преторианского трибуна сюда! Он не должен был уйти.

Рабыня исчезла. Вскоре появился Секст Силий. Силию Нарцисс приказал дожидаться Марка у двери, что вела в покои императрицы, чтобы затем проводить его. Нарцисс не сказал, куда.

— Доставишь Ливию на Виминал, в дом Клавдия. Немедленно!

Секст Силий покосился на Нарцисса:

— Но, госпожа, я не могу… Я не могу отлучиться из дворца…

— Что это еще такое? — грозно нахмурилась Мессалина.

— Он и в самом деле не может, — поспешил на помощь преторианскому трибуну Нарцисс. — Таков уж приказ Клавдия: трибун, чья когорта охраняет дворец, не смеет отлучаться. Но ты, Секст, можешь отрядить двух-трех человек, чтобы они проводили Ливию.

— Ну так пусть отрядит! — вскричала Мессалина и развернулась к Ливии: — Что же ты разлеглась? Иди!

Слезы Ливии высохли. Мессалина никогда не была добра с ней, хотя никогда не была и зла — Мессалина интересовалась ею настолько, насколько она могла Мессалину развлечь. Развлечения эти до недавнего времени были довольно невинны, но теперь Мессалина переступила черту, отделявшую шутку от издевательства, приказав ей следовать за преторианским трибуном немедленно, — Мессалина это сделала не иначе как для того, чтобы выставить на всеобщее обозрение ее наготу. Ведь она была нага, совершенно нага — от взоров ее заслоняла туника, накинутая, как тряпка, поверх груди.

— Долго тебя еще ждать? — осведомилась Мессалина. — Или, может, ты ожидаешь, когда я прикажу Суфрату прикрыть тебя своим телом?

Ни одна плаксивая морщинка не появилась на лице Ливии. Спокойно, будто находясь в полном одиночестве, она встала, отринула с груди своей тунику и медленно, неторопясь, натянула ее на себя.

Марк был потрясен. От него не скрылась уловка, острая мордочка которой выглядывала из слов Мессалины, словно шип репья. Он понял, что Мессалина так спешила с Ливией только для того, чтобы насладиться ее смущением, ее стыдом, ведь Ливия для того, чтобы пойти с преторианским трибуном, должна была одеться. Приказание немедленно убраться означало приказание немедленно одеться, то есть одеться в присутствии четырех мужчин: Секста Силия, Нарцисса, самого Марка и окаянного Суфрата.

Марк уже собрался закрыть глаза, чтобы соблюсти порядочность, но выражение лица Ливии его остановило. Лицо Ливии было одухотворено бесстрастностью, ибо это была не бесстрастность безумия или же опьянения до бесчувствия, но бесстрастность стойкости.

Как зачарованный, смотрел Марк на облачение Ливии в одежды. И на память ему пришли те три случая, когда Ливия спасла его: на корабле она предупредила его о нападении любовника Мессалины, на Палатине она помогла ему выбраться из эргастула, в доме Клавдия она приняла присланный ему яд. Он, безумец, искал стойкость, он силился понять, что такое стойкость и в чем она заключается, а стойкость-то была перед ним. Он искал стойкость для себя, а стойкость, оказывается, заключалась в том, чтобы, не колеблясь, когда потребуется, прийти на помощь ближнему, близкому… Насколько близкому?

До сих пор Марк относился к Ливии хорошо, по-товарищески, он был благодарен ей за все, что она сделала для него, он, не колеблясь, поспешил ей на помощь, как только в этом возникла нужда, но при всем том Ливия оставалась для него сторонним человеком — человеком, безусловно, хорошим, но не более. Правда, раз или два Марк подумал о ней как о женщине, вернее, как о самке, но подумал так, мимоходом. Теперь же Марк видел перед собой не товарища и не женщину, а богиню. Богиню Стойкости.

— Пойдем, пойдем же…

Марк оглянулся на голос: то Нарцисс тянул его за тунику.

Оказалось, что Ливия вместе с Секстом Силием уже вышла из комнаты, вышла и Мессалина. В комнате оставались только он, Нарцисс и Суфрат, понуро стоявший у окна. Суфрат стоял обнаженным и не торопился одеваться — у него не было комплексов.

— Ну что же ты? — повторил Нарцисс, дергая Марка за тунику. Видимо, он горел желанием узнать, почему же Марку не спалось этой ночью.

— Иду!

Марк взял со столика у двери свиток, который он бросил туда, схватившись за меч (глаза Нарцисса алчно блеснули — можно было подумать, вольноотпущенник догадался, что это был за свиток), и пошел за Нарциссом.

Дверь за ними захлопнулась, а Суфрат все стоял у окна, что-то шевеля своими толстыми губами.

* * *
В комнате Грез всегда было сумрачно: Мессалина велела днем зашторивать окна, а ночью более одного светильника не зажигать. Свет, говорила Августа, рассеивает мысли, эта же комната предназначалась для раздумий, так что в ней должно было быть полутемно. В центре комнаты было установлено чучело большого тигра, которое будто бы содействовало раздумьям, — как символ, изображавший опасность и тем самым призывавший к осторожности.

Мессалина опустилась в кресло, покрытое шкурами леопардов, и вопросительно посмотрела на Нарцисса.

— Что у тебя за свиток, Марк? — спросил Нарцисс.

— Это письмо Камилла Скрибониана к сенаторам Рима.

У Нарцисса пересохло во рту:

— То… то самое?

— Да.

Марк протянул свиток Нарциссу, тот схватил его и быстро развернул.

— Так и есть… Как же ты раздобыл его?

— Пизон сам прислал мне этотсвиток только что. Я не просил его об этом, я даже ни словом не обмолвился, что знаю о письме Скрибониана. Более того: накануне мы расстались с ним, разругавшись.

— Ты говоришь загадками, милый Марк, — сказала Мессалина грозно-ласково.

— Я и сам не знаю, с чего это ему вдруг взбрело в голову передать мне это письмо. У меня единственное объяснение — Пизон сошел с ума. — Видя недоверие в глазах Нарцисса, Марк поспешно продолжил: — Да-да, сошел с ума! В последней нашей встрече он сначала нес какую-то чепуху про бессмертие — что, мол, возможно достичь бессмертие через смерть, — а потом принялся ругаться и хохотать…

— Ладно, понятно. Бред, возбуждение — словом, все признаки сумасшествия налицо, — недовольно подытожил Нарцисс — эта история с помешательством Пизона ему не понравилась. — Неясно одно: как Пизону стало известно, что ты хотел от него получить?

Марк пожал плечами. Нарцисс уставился в пол, теребя ногою краешек ковра.

Немного подождав, будто тоже думая, Мессалина посмотрела на Нарцисса:

— Так откуда же Пизону стало это известно?

— Не знаю, госпожа, — со вздохом отозвался Нарцисс. — О том, что я подослал к Пизону Марка, знал Паллант, а Каллист мог это узнать, ведь про письмо Скрибониана мы с Паллантом узнали от него. Но как бы то ни было, не это сейчас самое главное: главное, что письмо Скрибониана у меня. И в этом письме громадная сила: такая, что всякий, кто соприкасается с ним, будет уничтожен, ошибись он хоть на малость…

— Это еще почему?

— Это письмо слишком много значит, госпожа моя (Нарцисс слегка поклонился Мессалине), и поэтому и Каллист, и Паллант, да и сенаторы захотят его заполучить. Мы же можем уберечься от коварства врагов только одним способом: мы должны как можно быстрее показать письмо императору, тем самым обесценив его.

— И что это значит «быстрее»? — поинтересовалась Мессалина.

— Немедленно.

— Придется разбудить Клавдия…

— Придется.

Нарцисс вдруг увидел Марка: беседа в дальнейшем, похоже, вовсе не нуждалась в его присутствии.

— Ты можешь идти, дружок! — улыбнулся Нарцисс Марку. — Мне ты больше ничего не должен. Забеги только ко мне завтра, и на этом мы с тобой распрощаемся.

— Завтра? А зачем?

— Ну как же, как же! Завтра, благородный Орбелий, мы решим, как ты передашь мне купленный на мои деньги дом — разумеется, ты понимаешь, что я не дарил его тебе, а лишь дал возможность попользоваться им то время, которое было необходимо для выполнения моего задания. Кстати, денег на задание я дал тебе, кажется, больше, чем стоит дом, — поговорим и об этом.

Нарцисс показал взглядом на дверь.

— Погоди, господин мой! — воскликнул Марк. — Еще не все… Я говорил тебе, что Орбелия, жена Пизона, — моя сестра. Пизон прислал мне письмо Камилла Скрибониана — я утверждаю, он и в самом деле безумен! Позволь же мне избавить сестру мою от безумца! Дай людей, господин, и приказ — Орбелию нужно выручать немедленно! — Марк рванулся к Мессалине. — Помоги, госпожа!

Мессалина, уже не испытывавшая к Марку никакого влечения, наслаждалась трудным положением, в которое он попал.

— Клянусь чревом своей матери, я не понимаю, от кого ты просишь спасти свою сестру! — заявила Мессалина. — От мужа — потому что он-де безумен? Безумный муж? Ну и что с того? Это значит только то, что в постели она получает больше, чем другие замужние женщины: ласки безумного, конечно же, безумны…

Мессалина глубоко задышала. Она никогда еще не развлекалась с сумасшедшим — вот, наверное, потрясающее занятие!

— Думаю, госпожа моя, мы не должны отказывать в помощи человеку, который нам так хорошо помог, — произнес Нарцисс тем покорно-повелительным тоном, которым во все времена в совершенстве владели евнухи. — Марк хочет узнать, хорошо ли живется его сестре с мужем — причем незамедлительно, то есть ночью, то есть он хочет узнать, крепко ли они спят. Что ж, хочет так хочет, наше дело — ему помочь. Я дам тебе преторианцев, Марк! Если, конечно, госпожа не возражает… Только помни: за старое ты со мной расплатился, за новое тоже придется платить!

Марк вздохнул:

— Я готов платить…

— Вот и хорошо! Ты, госпожа?

— Похоже, он хочет отбить у мужа свою сестру, — с усмешкой произнесла Мессалина. — Отбить, а потом проделать с ней то, что проделывал с Друзиллой Гай[666]… Ладно, пусть берет солдат!

— Надо кликнуть трибуна, — сказал Нарцисс, направляясь к двери.

* * *
Марк подошел к дому Пизона вместе с небольшим отрядом из тридцати преторианцев. На приказ центуриона отворить раб-привратник ответил, что должен прежде спросить господина, а через некоторое время изнутри задвигались засовы. Первое, что увидел Марк, было лицо впускавшего их раба — лицо вытянутое, напуганное. Из дома донеслись разноголосые крики.

Центурион, вероятно, тоже заметил в привратнике некоторую странность, некоторую избыточность страха (ночных визитов преторианцев боялись господа, а не рабы господ), и наверняка услышал шум, потому что он удивленно бросил привратнику:

— Ну? Что там у вас еще?

— Пизон… э… Пизон мертв. Господин мертв… — трепещущим голосом пробормотал привратник. — Кинжал… убит кинжалом…

Теперь обеспокоенность привратника да и остальных рабов Пизона стала понятна. По староримскому закону, если смерть римлянина наступала в его собственном доме от руки его же раба, все рабы, бывшие в это время в доме, умерщвлялись.

«Вероятно, рабы стали искать Пизона, чтобы уведомить его о появлении преторианцев, и нашли убитым, — подумал Марк. — Поэтому привратник и напуган: если бы Пизона убил кто-либо из римлян явно, то он, возможно, радовался бы. Но что же с Орбелией?»

Вместе с преторианцами Марк вбежал в вестибул, затем в атриум. Всюду в панике метались рабы.

С центурионом Марк заглянул в кабинет Пизона: больше всего рабы суетились именно там. И неудивительно — именно там был найден мертвый Пизон.

Бледный до сини, Пизон лежал, запрокинув голову, в кровавой луже. Рот его был полуоткрыт, глаза полуприкрыты. Левая рука сенатора покоилась на груди (в последние мгновения своей жизни он все пытался зажать дырочку, через которую вытекала жизнь его), а правая рука лежала на полу, скрюченная и безвластная. Он хотел получить бессмертие через смерть, как будто это возможно, как будто смерть оставляет нечто, что может хотя бы рассчитывать на бессмертие. Нет, смерть сокрушает все расчеты — все без исключения.

Мельком взглянув на Пизона, Марк побежал дальше — туда, где, как показали рабы, располагались комнаты Орбелии.

Орбелию Марк нашел в ее спальне. Орбелия спала — если тяжелое забытье, которое обволокло ее сознание, словно мгла — чистое небо, можно было назвать сном. Во сне Орбелия что-то шептала и трясла головой. Прежде чем она открыла глаза, Марку пришлось взять ее за плечи и несколько раз тряхнуть.

Увидев брата, Орбелия сморщилась, словно собираясь заплакать. В первые мгновения пробуждения разум ее не отличал еще действительность от сна, а во сне нередко грустят о приснившемся счастье, осознавая, что оно исчезнет, лишь стоит проснуться. Но Марк не был сном — Орбелия поняла это и просияла. И все же заплакала, прильнув к нему и твердя:

— Забери меня отсюда, забери…

Она не знала, что с Пизоном было все кончено.

Марк поспешил объяснить:

— Я, конечно, возьму тебя отсюда, и сегодня же. А Пизона больше нет — он убит, и, скорее всего, убит собственной рукой.

Орбелия отстранилась от Марка:

— Пизон убит?

— Да. Так что тебе больше не о чем грустить и некого бояться.

Лицо Орбелии прояснилось, но было бы тщетно искать на нем признаки удовлетворения или удовольствия. Смерть слишком страшна, отвратна жизни, чтобы встречи с ней радовали, даже когда она приходит на помощь.

Глава десятая. В дорогу

Занималась заря. Рим пробуждался. В портиках еще мелькали ночные тени, уступая грядущему дню, а торговцы уже открывали свои лавки, шепча обещания Меркурию не поскупиться на его храм; ремесленники плевали на ладони, поминая Минерву — покровительницу ремесел; а бродяги, проведя ночь на ступенях храмов, прочищали глотки, готовясь взмолиться первому попавшемуся кошельку, на чьем бы поясе он ни висел.

Каниний Двухзубый (остальное было утеряно в кабаках и подворотнях), зевая, протирал глаза. Префект обещал устроить сегодня раздачу хлеба вроде как всем желающим, а может, и винца дадут — не забыть бы проверить. Хотя пять сестерциев у него еще есть. Жадный Постумий — чтоб ему сгореть! — не захотел дать больше десяти сестерциев за плащ, великолепный плащ, который не так-то просто было украсть.

Каниний заметил парочку, сворачивавшую с улицы Обжор, где он поминал недобрым словом скупщика краденого, на улицу Согласия (вдоль этой улицы были установлены статуи богини Согласия в разных позах). Молодой великан в плаще, застегнутом на правом плече пряжкой, шел рядом с девицей в белой столе. Пряжка сияла, как серебряная.

Каниний удовлетворенно крякнул. Такие молодчики обычно бывали щедры, опасаясь испугать свою спутницу скупостью. Однако же ему надо торопиться: парочка уже скрылась из виду.

Каниний побежал к перекрестку, прихрамывая на правую ногу, но тут же поправился и захромал на обе ноги, поскольку знал, что ничто так не побуждает к щедрости, как жалость.

Когда Каниний очутился у перекрестка, ему навстречу с улицы Согласия повалила разномастная толпа. В толпе было много таких же убогих, как и он.

— Куда это вы, Ульпий? — окликнул Каниний одноухого детину.

— Солдаты кончают каких-то жрецов, ломают какой-то храм, — может, не вся храмовая казна достанется им, — алчно бросил Ульпий, не останавливаясь.

Каниний, не раздумывая, повернул за одноухим.

Марк и не подозревал, какого умелого попрошайничества ему удалось избежать. Он вел Орбелию к своему дому и был занят тем, что ободрял и утешал ее. Орбелии многое пришлось испытать, многое пережить, — она, конечно, нуждалась в его поддержке, тем более что кроме него у нее никого не осталось. И еще Марка беспокойно теребила мысль — а к своему ли дому он вел ее? Он заплатил за дом из денег Нарцисса, и теперь Нарцисс требовал дом и деньги обратно. Наверное, это было справедливо, ведь не было и разговора о том, что после выполнения задания Нарцисса он по-прежнему будет жить в этом доме. Но когда передача дома состоится, где им жить?

Марк и не заметил, как оказался вместе с Орбелией в довольно густой толпе.

— …и говорят, они зажаривали на медленном огне младенцев, солили, а потом съедали их, — донесся до Марка осколок фразы. То сухощавый римлянин делился своими «знаниями» с толстым коротышкой.

— А теперь их самих подсмолят! — радостно отозвался коротышка. — Я слышал, городские стражники подожгли их проклятое гнездо.

— Городские стражники не такие дураки, чтобы устраивать пожар в Риме, — возразил коротышке пожилой поджарый человек с лицом, обезображенным шрамами, — по виду, бывший воин. — Эти лемуры, небось, сами подожгли свое логово.

Коротышка что-то ответил, но что, Марк не расслышал, потому что говорливая троица отошла уже далеко от него. Однако и услышанного вполне было достаточно для догадки.

— Да что с тобой? — спросила Орбелия, заметив беспокойство брата.

— Подожди… Эй, приятель! Куда это все бегут, словно на пожар?

Человек, к которому обратился Марк, раздраженно махнул рукой, не сбавляя шагу:

— Да ну тебя с твоим любопытством! Городской префект приказал разрушить храм какого-то запрещенного бога — не слышал, что ли?

«Неужели это тот самый храм, куда меня ночью отвел Пизон и где я встретил Сарта?» — подумал Марк. Похоже, было именно так: любопытные направлялись как раз туда, где находился храм Таната.

Марк вспомнил, что говорил ему Пизон: культ Таната не был разрешен понтификами. А может, был даже запрещен?

Но жрецов запрещенных богов убивали.

Марк схватил Орбелию за руку:

— Прошу, пойдем быстрее! Я должен быть там, куда бегут эти люди. Потом все объясню.

Менее чем через четверть часа Марк, препоручив заботы об Орбелии своему управляющему, уже бежал к тому зловещему месту, где он видел египтянина в последний раз.

* * *
Взошло солнце. Солнечные лучи били в дом, куда Пизон провел Марка, и теперь для Марка дом этот и связанные с ним воспоминания уже не отдавали трупной жутью. При свете дня обряд, совершенный жрецами Таната, казался Марку не страшнее любого убийства. Тогда же, во время обряда, его пробирала прямо-таки сверхъестественная дрожь (что уж там скрывать!). Однако вместе с тем у него было желание от этой унизительной дрожи избавиться, без которого он, наверное, и не помешал бы жрецу.

Марк отогнал пытливые мысли. Заниматься сейчас воспоминанием о жрецах Таната и о Танате было пустым делом, следовало думать о Сарте.

Марк огляделся.

Кое-где стояли городские стражники, преимущественно у ворот дома, к которому подошел Марк, а также у ворот нескольких соседних домов (вероятно, было выяснено, что несколько домов соединялись подземными переходами в один храм, и теперь стражники мешали любопытным проникнуть в него). Пожарники тушили пожар, точнее, его дотушивали: тот дом, у которого стоял Марк, изрядно обгорел, однако огня уже не было видно, лишь местами к небу тянулись дымные струйки. И еще кругом сновали люди: в Риме, как известно, было много праздных, которым всякое происшествие развлекательно.

Один из стоявших у ворот стражников что-то негромко объяснял обступившим его зевакам. Марк подошел ближе и прислушался.

— Да какие жрецы, какие жрецы? — устало и нудно тянул пожилой стражник. — Говорю вам, ни одного жреца в храме не осталось. Всех их отправили в Мамертинскую тюрьму.

— А трупы, трупы-то куда вы дели? Покажите хоть трупы! — выкрикнул кто-то из толпы, не то чересчур любознательный, не то охочий до покойницких карманов. — Не будешь же ты, центурион, уверять, что, разрушая храм, вы ни одного жреца не прихлопнули?

Толпа поддержала крикуна.

— Покажите нам их трупы — их, убивавших наших детей!

— Дай я плюну на них, хотя бы мертвых!

— Я слышала, они мазали губы своему богу кровью младенцев, а младенцев живьем резали на куски, нанизывали на вертела и поджаривали на огне жертвенника!

— Поджаривали, а затем ели!

— Выдайте нам их трупы, солдаты, — мы их растерзаем, хотя бы мертвых!

Стражник повысил голос:

— Да говорю вам, в храме нет жрецов — ни живых, ни мертвых! Всех мы отправили в Мамертинскую тюрьму: всех оставшихся в живых и трупы тоже! Трупы могут понадобиться следствию, вот мы и отправили их с живыми — пусть там разбираются!

Стражник сказал как раз то, что и хотел узнать Марк. Значит, Сарта (живого или мертвого) ему следует искать в Мамертинской тюрьме…

У храма грозного бога Марку уже нечего было делать, и он повернул на Капитолий — туда, где находилась Мамертинская тюрьма.

Подходя к тюрьме, Марк вытащил из кошелька кусок пергамента. Правда, этот пергамент дали ему для другого, но он им воспользуется.

* * *
Сарт плюнул на вонючую подстилку — вместе с кровью на подстилке в плевке оказалось и ползуба. Другую половину Сарт выплюнул еще в храме, когда стражники тащили его наружу, предварительно избив.

Стражники ворвались в храм как раз тогда, когда начался ритуальный обряд поклонения Танату с участием Сарта (на этом обряде присутствовали только жрецы, прихожан к тому времени проводили). Жрецы, сторожившие проходы в храм, не предупредили о нападении (как оказалось впоследствии, все они были убиты), так что появление стражников во время жертвоприношения явилось полной неожиданностью для жрецов, собравшихся в храме.

Трое фанатиков тут же покончили с собой (эти, наверное, были даже рады стражникам, которые своим появлением помогли им преодолеть страх смерти), пятеро других кинулись на городскую стражу с кинжалами и после непродолжительной схватки все пятеро были убиты: жрецы не могли тягаться в мастерстве убивать с воинами, хотя им и приходилось убивать, потому что они убивали ради смерти, а воины — ради жизни. Остальных двенадцать жрецов, не оказавших сопротивления, избили (стражникам о храме Таната наговорили всякого) и оттащили в тюрьму. В числе последних оказался и Сарт.

Сарт потер ушибленный бок. При малейшем движении боль в боку резко усиливалась, вероятно, было сломано ребро… Что ждет его теперь? Наверное, казнь. Но когда? А может, сначала будет расследование? Может, он сумеет оправдаться — он ведь был жрецом Таната только для того, чтобы разрушить храм Таната изнутри. Но дадут ли ему возможность сказать что-либо в свое оправдание? Ему и Валерию. Ведь он, Сарт, разрушал храм по указке Валерия.

Сарт сделал усилие, пытаясь вспомнить, где он видел Валерия в последний раз — в храме или в тюрьме, среди мертвых или среди живых. Но то ли память его подвела, то ли Валерия не было при последнем обряде: так ничего определенного о Валерии и не шевельнулось в сознании его.

Так что же его ожидает? Смерть или… оправдание? Нет, зря он надеется, ему не оправдаться. Ведь он участвовал во всех обрядах жрецов последние несколько дней — оставшиеся в живых жрецы подтвердят это, тогда как о его намерениях знал один Валерий. И даже если Валерий в тюрьме, и даже если Валерий расскажет все, как было, то разве поверят ему и Валерию?

Он в чем-то просчитался, и поэтому оказался в тюрьме. Но в чем? Быть может, ему следовало удрать, как только он получил возможность свободно передвигаться по храму и выходить из него, махнув рукой на Валерия? Но это означало предательство — предательство того, кто спас его, а навыков предателя у него не было. Нет, все правильно. И нечего сокрушаться о том, что не изменишь. Лучше подумать о том, что делать теперь.

Итак, что же он имеет? На силу надеяться не приходилось: его отделали так, что раньше, чем через месяц, ему не восстановиться. Оставалось только надеяться на ум, то есть на изворотливость — качество, которым, кажется, не обделили его боги.

Так чем же поможет ему так называемый ум? Хотя бы… напоминанием о Нарциссе. Вообще-то Каллист и Паллант тоже пришли на память, но их пока что лучше отложить в сторону: вряд ли после того, как он надул их обоих с притворным покушением на Клавдия, они будут к нему благосклонны. Другое дело — Нарцисс. Хотя Нарцисс и расплатился сполна за его услугу золотом, тем не менее Нарцисс может ему помочь, надеясь на его помощь в будущем. Но как сообщить Нарциссу, что он нуждается в Нарциссе?

Превозмогая боль, Сарт подошел к двери и стал стучать в нее, сначала руками, а затем и ногами. За дверью — ни шороха. Сарт вернулся на подстилку.

Он никого не заинтересовал своим стуком — что ж, придется ждать, пока им заинтересуются…

Сарт скучал недолго. Прошло, наверное, с полчаса после его безуспешной попытки привлечь к себе внимание, и в камеру вошли трое. Двое были с мечами, а третий помахивал толстым шнуром. Потом в дверях показался четвертый. На нем одном была тога, остальные же были в туниках и надетых поверх туник панцирях.

Нетрудно догадаться, что шнур теребил палач, — в римских тюрьмах практиковали удушение.

— Ты, жрец, уличен в том, что участвовал в человеческих жертвоприношениях, запрещенных понтификами и неугодных богам. На основании эдикта цезаря и согласно воле сената и народа римского ты приговорен к смерти префектом города, — произнес человек в тоге, в котором Сарт еще до того, как он зашевелил губами, заподозрил по его постному лицу служителя Фемиды.

Замолчав, человек в тоге скучно посмотрел на палача. Вероятно, оглашать подобные приговоры было его обязанностью, которая ему уже обрыдла.

Такое равнодушие Сарту не понравилось.

— Подождите! — крикнул египтянин, поднимаясь. — Я — слуга Нарцисса! Я нс был жрецом, я был лазутчиком Нарцисса, переодетым под жреца! Только прикоснитесь ко мне — будете иметь дело с Нарциссом!

Палач замялся. Человек в тоге устало вздохнул:

— И с кем только мне ни приходилось так вот встречаться: и с «дальним родственником» императора, и с его «давним другом», а однажды даже — с императорским «внебрачным сыном». Страх смерти обостряет воображение, тут уж ничего не поделаешь… Не беспокойся, приятель, все будет быстро и хорошо, ручаюсь тебе. Давай, Квинт!

Сарт отступил к стене. Раз уж довелось умереть, то он умрет в сражении, в противоборстве — как воин, а не как обессилевший от страха трус. Стражники, неторопливо вытащив мечи из ножен, стали подбираться к нему с боков, а палач взял свой шнур за концы…

— Вот он! Этого я ищу! — услышал Сарт знакомый голос.

То был Марк, и вместе с Марком в камеру вошел тучный человек в серебряном панцире, размерами и блеском напоминавшем хороший таз. Сарт знал, кем был спутник Марка: он видел его несколько раз на пирах у Калигулы. То был Гай Куриаций, начальник Мамертинской тюрьмы.

Служитель в тоге растерянно оглянулся.

— Все в порядке, Домиций. Я передаю этого человека вот этому (Куриаций показан сначала на Сарта, затем на Марка).

— А как же приказ префекта? — беспомощно пробормотал Домиций.

— Префект приказал казнить жрецов, кстати, не перечислив их поименно, а этот человек — не жрец. Он слуга Нарцисса, — пояснил начальник тюрьмы.

— О чем я только что сказал и за что едва не поплатился жизнью, — быстро подхватил Сарт. — Ведь ты, приятель (Сарт прищурился на бедного Домиция), только потому и заторопился с веревкой, что услышал от меня о Нарциссе, разве нс так? А кому не по нраву один из лучших людей Рима, тому, небось, и император не по душе!

Домиций побледнел. За все время его службы, такой размеренной, подобных недоразумений ни разу не было.

— Я… выполнял приказ…

Тут выступил Марк:

— Ладно, Домиций. Я вижу, ты ошибся, и не более того. Так и быть, Нарцисс не узнает о твоей торопливости.

* * *
Когда рабы подняли и понесли носилки, любезно предоставленные начальником тюрьмы, Сарт спросил:

— Так как же тебе, Марк, удалось вытащить меня?

— А вот, — Марк показал Сарту кусок пергамента. — Вот, читай.

— Повелеваем повиноваться…

— А ниже?

— Печать императора и подпись, а рядом — подпись и печать Нарцисса… А, знакомая штучка. Обладающий этим, как я понимаю, может приказывать, словно он император. Тиберий, помнится, никогда не раскидывался такими, при Калигуле что-то похожее имел только Каллист, а Клавдий… выдал это даже Нарциссу, а тот, очевидно, тебе. Хотя не исключено, что после того случая в саду Нарцисс для Клавдия стал тем же, кем был Каллист для Калигулы… Я не прав?

— В основном прав, — улыбнулся Марк, пряча пергамент. — Клавдий и в самом деле выдал это предписание Нарциссу, а тот передал мне, однако Нарцисс, насколько мне известно, еще не безраздельно властвует в императорском кабинете, хотя и хочет этого достичь.

— А ты, я вижу, достиг при Нарциссе не меньшего, чем Нарцисс при Клавдии, раз уж он передал тебе такое?

Марк покачал головой:

— Нарцисс передал мне этот клочок пергамента с печатями на сутки — завтра утром я должен вернуть его. Так что смотри сам, хожу ли я в любимчиках у Нарцисса или нет.

— И на время заполучить такую штучку, согласись, совсем не просто. Но вот что… (Сарт почесал в затылке.) Что-то я не понимаю… Неужели он дал тебе это предписание для того, чтобы ты спас меня? Но откуда он узнал, что я нуждаюсь в помощи? От тебя?

— Нарцисс не знает о том, что я воспользовался вещицей, которую он дал на время, для твоего спасения. Он мне дал ее для другого…

Марк замялся.

— Надеюсь, я не помешал тебе выполнить это «другое»? — забеспокоился Сарт.

— Нет… Тут вот какая история. Я помог Нарциссу в одном деле, и поэтому он, в свою очередь, взялся избавить мою сестру Орбелию от негодяя, ставшего ее мужем. Речь шла о жизни моей сестры… Нарцисс дал мне солдат и предписание императора, дарующее полную свободу действий: негодяй был сенатором, иначе его нельзя было одолеть. Так думали мы, получилось же иначе. Смерть опередила нас, настигнув Пизона.

Орбелия сейчас у меня дома. Провожая ее ко мне, я случайно услышал, что какой-то храм будто бы разрушает городская стража. Я вспомнил о тебе. Кстати, знаешь, почему тогда, у Остийских ворот, я отказался бежать из Рима вместе с тобой? Как раз в этот день я мельком видел Орбелию, и мне показалось, что она нуждается в помощи. Так и было.

Сарт вздохнул:

— А я-то думал, что ты отказался бежать со мной из-за Нарцисса…

У дома Марка — бывшего дома Децима Юлиана — рабы остановились. Марк помог Сарту выбраться из носилок и повел его в дом, отослав рабов с носилками к их хозяину.

На пороге показалась Орбелия.

— Это мой друг, ему нужна помощь, — объяснил Марк. — Пока он будет жить у нас.

— Я не задержусь у вас, госпожа моя, — сказал Сарт, качнувшись в полупоклоне, и тут же скривился от боли.

— Я помогу! — воскликнула Орбелия, кидаясь к египтянину…

Марк и Орбелия провели Сарта в спальню, и там Сарт с их помощью опустился на ложе. Подошел управляющий. Велев управляющему присматривать за больным, Марк отозвал Орбелию в сторону и сказал:

— Это мой лучший друг, а вернее — единственный друг. Он не раз выручал меня, ему я обязан жизнью… Не спускай с него глаз, Орбелия: отлежавшись, он еще вздумает удрать. Выпускать его из дома ни в коем случае нельзя: кажется, он болен серьезно, а в Риме у него полно врагов.

— Хорошо, — кивнула Орбелия. — Но ты говоришь так, словно куда-то уходишь…

— Точно, ухожу, — Марк покачнулся: он не спал всю ночь и выглядел уставшим. — Смотри же за Сартом!

Перед тем, как выйти из дома, Марк зашел в свой кабинет и взял из суммы, оставшейся от щедрот Нарцисса, сто золотых денариев.

При этом Марк не забывал, что Нарцисс вроде как намеревался потребовать назад эти самые свои «щедроты».

* * *
Напротив дома Клавдия Марк остановился. Он хотел просить приема у Ливии, которую, конечно же, преторианцы уже проводили в дом Клавдия согласно распоряжению Мессалины, но вот захочет ли Ливия его принять?

Выбравшись из дворца, Марк не забывал о Ливии, хотя беспокойство сначала за Орбелию, затем за Сарта временно отодвинуло воспоминания о ней на второй план. Но теперь Орбелия и Сарт были в безопасности, и ничто уже не загораживало от мысленного взора его ту чистоту, к которой он стремился всю жизнь и которая вдруг воплотилась для него в Ливии…

Как же долго он ее не замечал! Занятый тревогой о собственной участи, погруженный в раздумья о собственной честности, да вдобавок ко всему еще и загороженный от мира развесистыми прелестями Мессалины… Она не раз спасала его, а он не замечал ее, как люди не обращают внимание на солнце, когда светло, вспоминая о нем лишь во мраке. Остается только радоваться тому, что хоть теперь-то он прозрел! И теперь, найдя свое солнце, он, не ограничиваясь светом, стремился согреться, вернее, прогреться насквозь его лучами.

И теперь Марк вдруг осознал, как одиноко было Ливии, как тяжело ей приходилось у Клавдиев. И как тяжело ей после последнего случая, происшедшего в императорском дворце.

Своими золотыми денариями Марк нес свободу Ливии — свободу от Клавдиев. Ста золотых хватило бы, чтобы неплохо прожить целый год — конечно, особо не роскошествуя, — вот он и хотел предложить эти деньги Ливии с тем, чтобы она не думала о деньгах, решая, стоит ей покинуть дом Клавдиев или нет. А еще Марк надеялся на то, что сможет помогать Ливии и впредь…

Так было, у дома же Клавдия на Марка напали сомнения: примет ли Ливия его помощь? Правильно ли поймет его? Со стороны могло показаться, что он просто покупает Ливию, как покупают падших женщин… Да и согласится ли Ливия на встречу с ним — захочет ли Ливия посмотреть в глаза тому, кто видел ее унижение?

А было ли оно, это унижение? Похоже, никто не может унизить человека, кроме его самого, ровно как и раздеть. Мессалина раздела себя, приказав обнажиться Ливии, и оказалось: Августа уродлива. А он-то и не подозревал об ее уродстве, катаясь с ней по постели!

Преторианцы, стоявшие у ворот дома Клавдия, зашевелились (они охраняли не только палатинскую резиденцию императора, но и его прежний дом сенатора). Створки ворот раздвинулись, выпуская женщину, закутанную в паллу, и затворились опять. Женщина, что-то сказав преторианцам (наверное, пароль), быстро пошла по улице. И Марку показалось… нет, он знал точно — то была Ливия!

Когда Ливия, свернув за угол, скрылась от взоров преторианцев, Марк нагнал ее.

— Госпожа…

Ливия оглянулась. И остановилась.

— Ты?

— Госпожа, судьбе было угодно несколько раз сводить нас вместе: в самые тяжелые мгновения жизни одного судьба присылала другого… — Марк говорил с трудом, волнуясь. — Нельзя отказываться от помощи, когда ее предлагают от чистого сердца: я хотел бы помочь тебе, госпожа…

Марк, трепеща, замолчал, не в силах взглянуть на Ливию.

Ливия быстро заморгала, слово отгоняя непрошенную слезу, и просто сказала, силясь не выдать свое волнение:

— Я приму твою помощь, Марк.

Марк дотронулся до ее руки, и она не отдернула руку. Пробормотав: «Спасибо», он спросил:

— Так куда ты сейчас направляешься?

— Сам знаешь, что произошло на Палатине, — грустно отозвалась Ливия. — С Мессалиной мне не ужиться. Я твердо решила покинуть дом Клавдия. Иду я в храм Исиды — может, там меня возьмут в прислужницы?

— Храм Исиды не для тебя, милая Ливия. Лучше пойдем на улицу Менял: я слышал, там можно снять неплохую квартиру, — весело сказал Марк, стараясь обернуть Ливию к будущему, ободрить ее. — Пока будешь жить там, а я, если позволишь, буду навещать тебя.

Уголки девичьего рта, манящего Марка, словно пчелку цветок, дрогнули в улыбке.

На улице Менял в одном из доходных домов нашлась и в самом деле неплохая и недорогая квартирка. Марк снял ее для Ливии на год, уплатив за нее десять золотых из имевшихся у него ста. Девяносто золотых Марк оставил Ливии, А потом они простились: просто, без объятий и без слов признательности. И, прощаясь с Ливией, Марк подумал: может, он вскоре решится предложить ей перебраться к нему, и она не откажется и не откажет…

* * *
Как только Марк переступил порог своего дома, ощущение опасности, поддерживавшее его в состоянии бодрствования последние несколько часов, было вытеснено улыбкой Орбелии. Бессонная ночь, полная тревог, дала сразу же знать о себе: стоило Марку добраться до ближайшей спальни (их в доме было несколько) и опуститься на ложе, как Морфей подхватил его и понес на крыльях сна прочь от забот и от усталости.

Разбудило Марка легкое касание — словно мошки бегали по лицу.

Марк открыл глаза.

Орбелия, сидевшая у изголовья, поспешно отдернула руку.

К тому времени уже сгустились сумерки, в комнате было полутемно. Оказывается, он проспал до позднего вечера. Между тем ни один светильник еще не был зажжен.

— Как тебе здесь? Нравится? — спросил он Орбелию.

— Да-да… — еле слышно шевельнула она губами, как бы про себя.

— Надо зажечь светильник. — Он хотел было встать, но она удержала его:

— Подожди. Я должна сказать тебе… Я люблю тебя, Марк!

В ее голосе ему почудилось нечто странное — какое-то напряжение, не соответствовавшее обстановке. О боги, о чем это он? Как он черств! А она, бедняжка, видно, здорово настрадалась, натерпелась от этого Пизона.

Он тронул ее за плечо:

— И я люблю тебя, милая Орбелия! Да и как не любить, ты ведь сестра мне. А помнишь… помнишь старого Азарика, нашего дядьку? И где я только не скрывался от него с его уроками — он всюду меня находил благодаря тому, что у него была маленькая помощница, которая знала все мои места… А помнишь нашу голубятню? Мы вместе…

— Да я не о том, Марк, — мягко перебила Орбелия. — Я хотела сказать, что люблю тебя… что люблю тебя, ну, как женщина… как женщина любит мужчину…

Зарыдав, она упала ему на колени, и руки ее обвили торс его. И, сотрясаясь в рыданиях, она все повторяла свое признание…

Марк похолодел. Какое-то мгновение он медлил, а затем стремительно кинулся от Орбелии и, оказавшись в трех шагах от нее, произнес моляще:

— Поверь, Орбелия, ты любишь меня как брата, я ведь брат тебе и не может быть меж нами иной любви! Тебе только кажется, что ты любишь меня иначе, чем брата: просто к твоей сестринской любви примешивается еще и благодарность за то, что я вытащил тебя из дома Пизона. Хотя в том, что ты избавилась от Пизона, совершенно нет моей заслуги. Когда я пришел тебя освобождать, Пизон был уже мертв, и к смерти его я не причастен!

Судорожно глотнув, Марк продолжал:

— Так пойми: я просто брат тебе, ты же — сестра мне, и не может быть между нами иначе!

Орбелия прекратила рыдать и поднялась.

— Нет, Марк, все как раз иначе. Ты — не брат мне, а я — не сестра тебе!

— Что ты говоришь, Орбелия?!

— Вот послушай…

Орбелия опустила голову и, собравшись с мыслями, начала:

— Незадолго до смерти отец мой, Квинт Орбелий, рассказал мне одну историю, которую разрешил передать тебе только в случае крайней нужды.

Двадцать лет назад (а пожалуй, немного раньше, ведь тебе уже за двадцать, Марк?) Азарик — тот самый, о котором ты только что вспоминал, — нашел на Аппиевой дороге ребенка. Ребенку с виду было всего несколько месяцев — крохотуля, еще не умеющий ходить… На шее ребенка висела на шелковом шнурке золотая булла — это все, что было при нем. Азарик принес ребенка на виллу, собираясь воспитать как собственного сына, и мой отец не препятствовал этому. Днем позже умер мой брат трех месяцев от роду. Кто знает, послали бы боги моему отцу еще сына?.. А отцу нужен был сын, наследник. Он велел произвести замену. Маленькие дети так похожи…

— К… какую замену? — прошептал Марк.

— Найденный ребенок стал сыном Квинта Орбелия, а Азарик получил мертвого, чтобы похоронить. О замене знали только те рабы, которые жили в доме, — всех их, кроме Азарика, быстрехонько распродали, Азарику же было велено молчать. Остальным рабам сказали, что умер ребенок, которого нашел Азарик. Азарик молчал до самой смерти. Помнишь, когда он умер? В то время тебе, его найденышу, было лет восемь или девять.

— Так я… ты хочешь сказать, что я не Орбелий?

— По имени и по закону ты Орбелий, но не по крови. И я рада этому! Ведь это значит, что мы…

Орбелия еще долго говорила, убеждала, но Марк не слушал ее. Он — не Орбелий… Но кто же он?

Марк вспомнил промозглую сырость Мамертинской тюрьмы, и кровавую яркость углей в жаровне палача, и человека, спасшего его тогда, — претора Гнея Фабия. Марк знал, что, устроив ему побег, Гней Фабий был убит. В ту же ночь — в ночь побега. А накануне претор зачем-то расспрашивал его о булле — маленьком детском талисмане, с которым его нашел Азарик…

— …так что меж нами нет пропасти, разделяющей брата и сестру, — донеслись до Марка слова Орбелии.

— Квинт Орбелий усыновил меня, значит, я сын Квинта Орбелия… — медленно и тихо произнес Марк, как бы размышляя сам с собой.

Орбелия прервала свою речь на полуслове. Похоже, Марк не слушает ее… Что ж, его можно понять: когда Квинт Орбелий рассказал ей все, она была растеряна, сметена… Каково же теперь ему?

Наконец Марк увидел Орбелию. И вспомнил Ливию. И помрачнел.

Скрипнула дверь. То был управляющий, в руке он держал светильник.

— Господин, прибыл раб от Нарцисса. Нарцисс требует тебя немедленно к себе. Он даже прислал носилки.

Марк устало провел рукою по лицу:

— Я должен идти. Мы еще поговорим, когда я вернусь. Зажги светильники, Гилас!

* * *
— Пришлось потревожить тебя, не дожидаясь утра. Ты уж прости старика! — добродушно говорил Нарцисс, распахивая перед Марком дверь своего кабинета. — Проходи, голубчик, проходи!

Прошмыгнув в комнату вслед за Марком, Нарцисс прикрыл дверь и озабоченно спросил:

— Тот пергамент с императорской печатью… ты не потерял его?

— Нет. — Марк протянул кусок пергамента Нарциссу. — Вот он.

— Отлично, — облегченно выдохнул Нарцисс, принимая пергамент. — Но я тебя позвал не только ради этого… Помнится, за этот кусочек пергамента ты обещал послужить мне, не так ли?

— Правда, он, по моим сведениям, не пригодился тебе: Орбелию ты мог бы забрать и без него, поскольку Пизон так вовремя умер. Однако ты все равно выполнишь свое обещание насчет службы, верно?

«А вот и нет — твой пергамент все же помог мне, без него я не выручил бы Сарта», — подумал Марк, кивая.

— Так слушай же, что от тебя требуется. — Нарцисс подошел к окну. Небо было звездное, чистое. — А лучше я расскажу тебе все с самого начала, чтобы ты верил мне так, как я верю тебе…

После того, как я вывел тебя из дворца, снабдив преторианцами и волшебным пергаментом, я вместе с Мессалиной пошел к Клавдию — вместе с Мессалиной и письмом Камилла Скрибониана к сенаторам, которое ты передал мне.

Не буду рассказывать, как мы будили Клавдия и как попеременно читали ему письмо, скажу только о результате: Клавдий понял, что против него затевается заговор с Камиллом Скрибонианом во главе; Клавдий понял, что его хотят убить, а не пожурить слегка, как журят маленьких детей за школу; и Клавдий понял, кому он может довериться, — тем, кто помог ему узнать обо всем этом. После того, как Клавдий кое-как унял свой страх (с нашей помощью), он приказал мне (по нашей подсказке) сколотить отряд из сотни наиболее преданных преторианцев, поставить во главе этого отряда какого-нибудь надежного сенатора и отослать этого сенатора с отрядом к Камиллу Скрибониану, передав ему приказ для Камилла Скрибониана, — приказ покончить с собой. Обласканный Клавдием, я полетел выполнять «его» волю…

А на закате Клавдий опять призывает меня к себе. И знаешь, что говорит? «Поторопился ты, Нарцисс, чтоб тебя!» Оказывается, у него только что был Каллист, Каллист сказал ему, что о письме Камилла Скрибониана к сенаторам он-де знал давным-давно, и это письмо он только потому не предоставил императору, что ожидал, пока сенаторами будет написано и подписано ответное: так, мол, можно было точно узнать, кому из сенаторов не по нраву императорская власть. И только после того, как все мятежные сенаторы подписанием возмутительного письма выдали бы себя, он оба эти письма изъял бы…

Продемонстрировав таким образом императору свою мудрость, Каллист сказал далее самое страшное: он сказал, что, по его сведениям, сенаторы, узнав о захвате письма Скрибониана мною, не только не испугались и не уничтожили свое письмо к Скрибониану, но, проклятые в гордыне своей, отослали это письмо с уже имевшимися подписями Скрибониану — то есть дали Скрибониану сигнал наступать на Рим!

Все это Клавдий рассказал мне, от страха и от раздражения дергаясь вроде удильщика при хорошем клеве, — временами я боялся, как бы он не упал. По всему выходило: я не помог императору, а навредил ему, поскольку я, поторопившись, помешал Каллисту выявить противников императора в сенате, и даже более того — я спровоцировал сенаторов на выступление, то есть на отсылку подстрекательского письма к Скрибониану… Мне оставалось одно: в глазах императора пересилить Каллиста в предусмотрительности.

Во-первых, я сказал, что знал о письме Скрибониана к сенаторам не хуже Каллиста. Во-вторых, что я пошел на изъятие письма Скрибониана к сенаторам только тогда, когда мне стало известно об отсылке сенаторами их совместного письма к Скрибониану. Причем об этом письме, заявил я, не стоит-де особенно беспокоиться: я-де послал за сенаторским гонцом, отосланным с письмом к Скрибониану, надежного человека, который сумеет перехватить его.

Клавдий успокоился немного… И еще он заметил расхождение между тем, что говорил ему я, и тем, что говорил ему Каллист: Каллист уверял, что сначала я выкрал письмо у сенаторов, а потом они отослали гонца к Скрибониану, а я — что все было как раз наоборот. Клавдий вызвал Каллиста для объяснений.

Каллист, не глядя на меня, сказал своим обычным вкрадчивым тоном:

«Император узнает правду, кому он может верить сейчас и впредь, а кому — нет. Это просто.

Когда мне стало известно, что сенаторы послали гонца к Скрибониану со своим письмом, я сразу же отрядил погоню. Нарцисс же уверяет, что он тоже отрядил погоню. Я своего человека послал за гонцом сенаторов после того, как письмо Скрибониана попало в руки Нарцисса. Нарцисс же уверяет, что до того, как письмо Скрибониана попало в его руки, он послал за гонцом сенаторов своего человека. Получается, что Нарцисс должен перехватить письмо сенаторов к Скрибониану, а не я, поскольку он послал погоню за гонцом сенаторов раньше моего. Но это в том случае, если Нарцисс говорит правду. А если нет, то письмо доставит на Палатин мой человек».

«Хорошо сказано, дружище Каллист, — обрадовался Клавдий. — Так и порешим: кто принесет мне письмо сенаторов, тот и прав».

Я попытался возразить. «Но, цезарь, быть может, Каллист только говорит, что отправил своего человека за сенаторским гонцом после того, как письмо Скрибониана к сенаторам оказалось у меня — а на самом деле он снарядил погоню еще до того, то есть тогда же, когда и я. Или может статься так, что мой человек встретит на своем пути в погоне за сенаторским гонцом больше препятствий, чем каллистов, и поэтому Каллист получит письмо сенаторов к Скрибониану, а не я, хотя я и снарядил погоню раньше его…» Меня не слушали. Клавдий все расхваливал пробу на правдивость, придуманную Каллистом, а Каллист довольно щерился.

Ты уже, наверное, понял, к чему я клоню: ты должен быть моей погоней. Ты должен настичь сенаторского гонца, отобрать у него письмо к Скрибониану и доставить это письмо мне. И тебе надо торопиться — человек Каллиста уже в пути!

Еще задолго до того, как Нарцисс кончил, Марку стало ясно, что от него Нарцисс потребует. Он должен будет покинуть Рим — и Орбелию, и Ливию, и Сарта… Что ж! Он дал слово Нарциссу. А может, сейчас ему и нужно было бы покинуть Рим — и Орбелию, и Ливию, и Сарта…

Кстати, самое время напомнить Нарциссу о долге.

— Подожди, Нарцисс. А как же тот миллион сестерциев, который ты дал мне? Ты что-то о нем молчишь.

Нарцисс болезненно сморщился.

— Какой там еще миллион? Мне нужно письмо к Скрибониану. Письмо! А сестерции можешь оставить у себя.

Марк был удовлетворен.

— Ладно, попробую достать для тебя это письмо. Только мне должно быть хорошо известно, кто именно его везет в Далмацию. Не можешь ли ты описать,как выглядит гонец сенаторов?

Вместо ответа Нарцисс протянул Марку покрытую воском табличку.

— Вот, смотри.

«Мой раб Клеон повез письмо сенаторов Скрибониану» — было на табличке.

— Откуда это у тебя? — поинтересовался Марк.

— Эту табличку принес ранним утром раб Пизона, но я был всю ночь и весь день во дворце, поэтому попала она ко мне только вечером, когда я вернулся домой. Это написал Пизон — я знаю его почерк.

— Значит, Пизон не только прислал мне письмо Скрибониана, но и предупредил тебя о том, что ответное письмо уже отослано… Но не проще ли было ему просто передать тебе это письмо, чем сообщить об его отсылке, предварительно отослав его?

Нарцисс скривился:

— Ты разве не догадываешься, что все это значит? Неужели ты думаешь, что Пизон возней со всеми этими письмами хотел меня облагодетельствовать? Как бы ни так! Перед тем, как засунуть себе в сердце кинжал, Пизон решил насолить всем, до кого только он мог дотянуться. Ему каким-то образом стало известно, что я через тебя интересуюсь письмом Скрибониана к сенаторам и что Каллист тоже интересуется им, вот он и решил стравить нас друг с дружкой: сначала он делает так, что письмо это оказывается у меня, а потом, послав нам обоим восковые таблички, сообщает, что письмо Скрибониана к сенаторам — это еще не все, есть еще одно письмо — письмо сенаторов к Скрибониану. Он знал, что эта новость будет означать для нас… Так и получилось, как он хотел: он столкнул нас лбами, и от тебя теперь зависит, чей лоб окажется крепче.

— А кто такой этот Клеон?

— О, раз ты однажды был у Пизона, ты наверняка видел его: он всегда крутился рядом со своим хозяином. С виду ему лет пятьдесят, на правой щеке у него шрам, нос так себе, маловат, зато на подбородке крупная бородавка…

— Это он принес мне письмо Скрибониана к сенаторам! — воскликнул Марк.

— Да? Так в путь! — Нарцисс сытым боровком подкатился к двери. — Пойдем, получишь сестерции и коня.

Иван Ефремов Таис Афинская

Т.И.Е. – теперь и всегда

От автора

Роман «Таис Афинская» основан на известном по античным источникам историческом эпизоде: сожжении Персеполиса – одной из столиц персидского царства – знаменитой афинской гетерой, участвовавшей в походе Александра Македонского. Эпизод этот одно время отрицался буржуазными историками, в том числе и столь крупным знатоком эпохи Александра, как В.Тарн.

Современные исследователи – а среди них и такой авторитет, как М.Уилер, восстанавливают достоверность эпизода. М.Уилер в своей недавно опубликованной и только что вышедшей в русском издании книге «Пламя над Персеполисом» дает не лишенное юмора объяснение замалчиванию роли Таис Тарном и ему подобными учеными. Пуританские взгляды Тарна, ханжеская буржуазная мораль не позволили ему придать столь большое значение «жрице любви», как в его времена рассматривали греческих гетер.

Следует отметить, что ранее, в конце восемнадцатого века, в той же Англии взгляды на этот счет были куда свободнее и исторически правильнее. О том свидетельствует, например, картина Дж.Рейнольдса 1781 года, изображающая артистку с факелом в роли Таис, поджигающей Персеполис.

В превосходной художественно-исторической биографии Александра Македонского, написанной Г.Лэмбом, в монографии А.Боннара Таис отводится надлежащее ей место: нет оснований сомневаться в правдивости Плутарха, Арриана, Диодора и других древних авторов, сообщающих о ней.

Почти нет сведений о судьбе Таис после смерти Александра – о ее возвращении в Египет с Птолемеем. А.Боннар, Г.Лэмб и другие утверждают, что Таис «играла роль императрицы в Мемфисе».

Выбор эпохи для настоящего романа сделан не случайно, однако и не без влияния удивительной личности Александра Македонского. Меня интересовало его время как переломный момент истории, переход от национализма пятого – четвертого веков до нашей эры к более широким взглядам на мир и людей, к первым проявлениям общечеловеческой морали, появившимся в третьем веке со стоиками и Зеноном.

В то время человек по месту своего рождения или постоянного жительства получал как бы второе имя: афинянин, аргивянин, беотиец, спартанец. Поэтому в романе читатель будет часто сталкиваться с подобными полуименами.

В эту эпоху произошли также большие религиозные кризисы. Повсеместная замена древних женских божеств на мужские, нарастающее обветшание культа богов-олимпийцев, влияние индийской религиозно-философской мысли повели к развитию тайных вероучений. Уход в «подполье» верований, в которых живая человеческая мысль пыталась найти выход расширяющимся представлениям о вселенной и человеке, скованным требованиями официальных религий, очень мало исследован в исторических работах, которые тонут в датах, сменах царств, войнах и оставляют за бортом духовное развитие человечества.

Мне представилось интересным показать древнейшие религиозные культы – остатки матриархата, связанные с великой женской богиней, которые исчезают, точнее – теряют влияние в эпоху эллинизма. Поэтому главным действующим лицом у меня должна была стать женщина, допущенная к тайным обрядам женских божеств и, разумеется, достаточно образованная, чтобы, не страдая узким религиозным фанатизмом, понимать происходящее.

В эпоху Александра такой женщиной могла быть только гетера высшего класса. Таис, как реальная историческая личность, как нельзя лучше подходит для этой цели. Гетеры, особенно афинские, были женщинами выдающегося образования и способностей, достойными подругами величайших умов и деятелей искусства того времени. Самое слово «гетера» означает «подруга», «товарищ». По новейшим правилам следует писать «гетайра», но мне пришлось оставить прежнее название, а гетайрами именовать близких товарищей Александра Македонского, чтобы избежать путаницы.

Подобно современным гейшам Японии, гетеры развлекали, утешали и образовывали мужчин, не обязательно торгуя телом, а скорее щедро обогащая знаниями.

Плохую услугу гетерам оказал Лукиан Самосатский, известный писатель древности. Вольтер античности, предавший пошлому осмеянию многие древние обычаи и выставивший гетер как вульгарных блудниц, а Афродиту – богиней разврата. К сожалению, с его легкой руки это стало традицией, которой следовали и многие поздние авторы.

Первые главы романа могут произвести впечатление некоторой перегруженности бытовыми деталями и древнегреческими словами, особенно на человека, плохо знакомого с античной историей. Такую же перегрузку впечатлений испытывает каждый, кто впервые попал в чужую страну с неизвестными обычаями, языком, архитектурой. Если он достаточно любознателен, то быстро преодолеет трудности первого знакомства, и тогда завеса незнания отодвинется, раскрывая ему разные стороны жизни. Именно для того, чтобы отдернуть эту завесу в моих произведениях, я всегда нагружаю первые две-три главы специфическими деталями. Преодолев их, читатель чувствует себя в новой стране бывалым путником.

Нашему читателю известна социальная сторона античности, известно, что древнегреческие государства были рабовладельческими демократиями, или деспотиями.

Современному читателю может показаться чрезмерным изобилие храмов, статуй, преувеличенным – значение художников и поэтов. Следует знать, что вся духовная жизнь того времени вращалась вокруг искусства и поэзии, в меньшей степени вокруг философии. Эллин не мог представить себе жизни без любования – долгого и многократного – предметами искусства и созерцания прекрасных построек. Нечто похожее мы видим в современной Японии: созерцание камней, цветов, самоуглубленное слияние с природой в чайных домиках над лотосовыми прудами, под шум журчащей воды и звучание бамбуковых колокольчиков.

Еще большее значение имело для эллина созерцание человеческой красоты, прежде всего в живых людях, а не только в статуях, картинах и фресках. Очень много времени они посвящали своим атлетам, гетерам, танцовщицам. Значение художников как воплотителей красоты и их живых моделей было огромно и не имело аналогий в последующих временах и странах, за исключением Индии в первом тысячелетии Нашей эры.

Количество скульптур в храмах, галереях, на площадях и в садах; не говоря уже о богатых частных домах, трудно вообразить. В каждой декаде века выделялись десятки художников, создававших многие сотни произведений (например, Лисипп с его полутора тысячами скульптур, Пракситель – с 600, Фидий – с 800). Общее количество художественных произведений, преимущественно скульптуры, накопленных за несколько веков процветания эллинского искусства, колоссально. Ничтожная часть этого гигантского художественного наследия дошла до нас лишь в римских мраморных копиях. Металлические скульптуры в позднейшие времена были переплавлены невежественными завоевателями в пушки и ядра. Например, от столь плодовитого скульптора, каким был Лисипп, до нас не дошло ни одной оригинальной статуи, потому что он работал преимущественно в бронзе. Эти особенности истории эллинского искусства следует иметь в виду при чтении моего романа. Знаменитые храмы являлись центрами культов того или иного божества и одновременно как бы школами религиозных учений с особыми мистериями для воспитания смены жрецов и жриц.

Читатели, хорошо знакомые с географией, не должны удивляться отличиям от современности в географических описаниях романа. IV и III века до нашей эры были периодом значительного увлажнения климата. Вся Азия вообще была менее сухой, чем в настоящее время. Этим объясняется, в частности, что битвы и походы множества людей происходили там, где сейчас не хватило бы воды и корма на один кавалерийский полк. В Ливийской пустыне была богатая охота, а могучие древние леса Эллады, Финикии, Кипра и малоазийского побережья еще не были нацело сведены вырубкой и позднее чрезмерными выпасами коз.

Я убежден, что торговые и культурные связи древности гораздо шире, чем мы представляем по неполной исторической документации. В основном наша беда в плохом знании исторической географии Востока, которая еще только начинает открываться европейцам. Каждое крупное археологическое открытие приносит неожиданное «углубление» культур и усложнение связей обмена между отдаленными и труднодоступными областями обитаемой суши – Ойкумены.

Особенные неожиданности таят в себе методы антропологического изучения скелетного материала в погребениях. Безвременно умерший наш антрополог и скульптор М.М.Герасимов положил начало портретным реконструкциям типов древних людей, и это сразу же принесло очень интересные открытия.

Из одного древнейшего парного погребения неолита, содержащего останки мужчины и женщины, М.М.Герасимов восстановил два различных портрета, женщины с тонкими монголоидными чертами, скорее всего – китаянки, и европеоида южного типа – арменоида. Китаянка и арменоид, вместе похороненные в Воронежской области, – прекрасный пример того, как далеко могло заходить смешение народов в самой незапамятной древности. Писателям остается угадать, кто были эти двое: невольники или знатная чета – муж с привезенной издалека женой, и написать интересную историческую новеллу.

Реконструкции М.М.Герасимова из погребений южных зон СССР показали наличие дравидийских и даже малайских обликов людей эпохи верхнего неолита, бронзы и конца I тысячелетия до нашей эры.

Я принимаю гораздо более широкое распространение дравидийских народов (древнейших народов Южной Индии), чем это обычно делается, и причисляю к ним древнейшие народности, некогда населявшие Крит, центральную часть современной Турции, южные области нашей Средней Азии, протоиндийскую цивилизацию. Несомненно, и Восточная Азия в доисторические времена была гораздо более открыта взаимовлиянию, например, Китая и западных окраин, чем позднее, когда произошла самоизоляция Китая.

Имеющаяся в настоящее время историческая документация сохранена в романе полностью. Я домыслил лишь неизвестную судьбу исторических лиц, ввел некоторые новые персонажи, например начальника тессалийских конников Леонтиска, делосского философа, Эрис, Менедема, Эоситея.

Единственное нарушение хронологии в романе: создание статуи Афродиты Милосской (Мелосской) отнесено мною к концу четвертого века до н.э. Традиция датирует ее II или III веком, однако точная датировка не установлена по сие время. Некоторые удивительные находки, неизвестные прежним историкам, я считаю лишь первыми свидетельствами очень больших умозрительных открытий прежних цивилизаций. Счетная машина для планетных орбит существует на самом деле; хрустальные линзы тщательной шлифовки Найдены в Междуречье и даже в Трое; счет времени у индийцев, достижения врачевания, астрономии и психофизиологии известны в исторических свидетельствах и в древних философских книгах.

Описание самого древнего святилища Великой Матери и сопутствующих объектов – обсидиановых зеркал, статуэток, фресок – я заимствовал из новейших открытий неолитических городов Центральной Анатолии: Чатал-Хююка, Хачилара, Алишар-Хююка, возникших в десятом-седьмом тысячелетии до нашей эры, а может быть, и в еще более древние времена. Храм в Гиераполе неоднократно упоминается древними авторами.

Некоторые события романа могут показаться читателю невероятными, например обряд поцелуя Змея. Однако он описан мною документально. Имеется фильм обряда, снятый в тридцатых годах нашего века в северной Бирме известным кинопутешественником Армандом Денисом.

Выносливость и здоровье эллинских и македонских воинов по нашим современным меркам также неимоверны. Стоит поглядеть на статуи Дорифора, Апоксиомена. Дискобола, так называемого «Диадоха» (иначе «Эллинистического принца») или припомнить расстояния, пройденные в непрерывных походах македонской пехотой. Нередко приходится слышать, что марафонский вестник – спартанец царя Леонида, пробежав марафонскую дистанцию, упал мертвым, а наши спортсмены бегают побольше – и живы. Знатоки спорта все же забывают, что юноша бежал свою «дистанцию» не снимая вооружения, после целого дня рукопашного боя, выдержать который уже подвиг. А накануне, как свидетельствуют античные источники, он «сбегал» из Афин в Спарту и обратно, то есть пробежал ровным счетом двести километров!

Короче говоря, суровый отбор многих поколений и жизнь, в которой физическое развитие считалось первейшим делом, создали, может быть, и не чересчур сильных, но чрезвычайно выносливых людей. Сам Александр и его приближенные остались в веках поразительными образцами такой выносливости к ранам и лишениям, жизненной крепости в боях и походах, не говоря уже о мужестве, не уступавшем легендарной храбрости спартанцев.

Согласно новейшему словарю древнегреческого языка С.И.Соболевского (1967), я пишу дифтонги (кроме омикрон-ипсилон = у) двузвучно, без латинизации. Поэтому разночтение с некоторыми общеизвестными словами пусть не удивляет читателя. Везде, где это возможно, я отказываюсь от передачи «теты» звуком «ф». «эты» – «и» и «беты» – «в», как это было принято в старой России, согласно чтению этих букв по церковнославянской традиции, возникшей на основе южнославянских языков. До сих пор мы пишем «Вифлеем», а не «Бетлеем», «алфавит», а не «альфабет», «Фивы», а не «Тебай». Не так давно даже писали вместо «библиотека» – «вивлиофика».

Позволю себе напомнить известный языковедческий анекдот с беотийскими баранами, выступившими в роли филологов. После яростных дискуссий, как читать «бету» и «эту», было найдено стихотворение Гесиода о стаде баранов, спускающихся с гор. Блеянье баранов, переданное буквами «бета» и «эта», положило конец спорам, потому что даже во времена Гесиода бараны не могли кричать «ви».

Наиболее укоренившиеся слова оставлены в прежнем правописании. Я избегал формы женских имен, принятой в целях сохранения поэтического размера в старых переводах, с окончанием «ида» – Лайда, Эрида. Окончания «ида», «ид» аналогичны нашему отчеству, означают принадлежность к роду: Одиссей Лаэртид (сын Лаэрта), Тесей Эрехтеид (из рода Эрехтея), Елена Тиндарида (дочь Тиндара). Окончание географических названий на «эту» со времен, когда она читалась, как «и», заставило придавать названиям множественное число: Гавгамелы, Сузы. На самом деле следует писать русифицированные окончания аналогично всем женским именам, оканчивающимся на «эту»: Елена, Афина, Гера, то есть «Гаргамела», «Суза». Исключение составят названия, оканчивающиеся на дифтонг «ай»: Афины, Фивы. Они ближе всего к русским наименованиям принадлежности: «Афинское», «Фивское» («Тебайское»). Однако, подобно другим укоренившимся словам, исправление их – дело будущих специальных работ.

Я постарался изложить здесь некоторые особенности своих взглядов на описываемую эпоху вовсе не для того, чтобы обосновать роман как научное изыскание. Это литературное произведение со своими возможностями использования материала.

Для чтения слов и понимания терминов, не получивших прямого объяснения в тексте, служит нижеследующая

Справка для читателя

I. Все древнегреческие слова и имена, за малым исключением, следует произносить с ударением на предпоследнем слоге. В двусложных словах и именах ударение ставится, собственно, на первом слоге: Таис, Эрис. Исключения большей частью кажущиеся: в русифицированных или латинизированных словах: гоплит (гоплИтос), АлексАндр (АлексАндрос), МенедЕм (МенедЕмос), НеАрх (НеАрхос), где сняты греческие окончания.


II. Эллинский Новый год – в первое новолуние после летнего солнцестояния, то есть в первую декаду июля.

Календарь по олимпиадам начинается с первой олимпиады в 776 г. до н.э., по четыре года на каждую олимпиаду. Годы называются по олимпиадам от первого до четвертого: первый год 75-й олимпиады – 480 г. до н.э. Чтобы перевести счет по олимпиадам на наш, надо помнить, что каждый греческий год соответствует второй половине совпадающего нашего года и первой половине следующего за ним. Надо умножить число прошедших олимпиад на 4, прибавить уменьшенное на единицу число лет текущей олимпиады и полученную сумму вычесть из 776, если событие совершилось осенью или зимой, и из 775, если весной и летом.

Перечень аттических месяцев года:

Лето.

1. Гекатомбеон (середина июля – середина августа).

2. Метагейтнион (август – первая половина сентября).

3. Боэдромион (сентябрь – первая половина октября).

Осень.

4. Пюанепсион (октябрь – первая половина ноября).

5. Маймактерион (ноябрь – первая половина декабря).

6. Посидеон (декабрь – первая половина января).

Зима.

7. Гамелион (январь – первая половина февраля).

8. Антестерион (февраль – первая половина марта).

9. Элафеболион (март – первая половина апреля).

Весна.

10. Мунихион (апрель – первая половина мая).

11. Таргелион (май – первая половина июня).

12. Скирофорион (июнь – первая половина июля).


III. Некоторые меры и денежные единицы.

Стадия длинная – 178 м; олимпийская – 185 м; египетский схен, равный персидскому парасангу, – 30 стадий, около 5 км; плетр – 31 м; оргия – 185 см; пекис (локоть) – 0,46 м; подес (ступня) – 0,3 м: палайста (ладонь) – около 7 см; эпидама, равная 3 палайстам, – 23 см; кондилос, равный 2 дактилам (пальцам), – около 4 см.

Талант – вес в 26 кг, мина – 437 г; денежные единицы: талант – 100 мин, мина – 60 драхм.

Распространенные аттические монеты: серебряная дидрахма (2 драхмы) равна золотому персидскому дарику. Тетрадрахма (4 драхмы) с изображением совы Афины – главная аттическая расчетная единица (в серебре, золото вошло в обращение в эпоху Александра, когда ценность таланта и драхмы сильно упала).

Меры жидкости – хоэс (кувшин) – около 3 с небольшим литров; котиле (котелок) – около 0,3 литра.


IV. Греческое приветствие «Хайре!» («Радуйся!») соответствует нашему «Здравствуй!». На прощание говорили или «Хайре!», или, при ожидаемой длительной разлуке, «Гелиайне!»: «Будь здоров!» (в нашем просторечии: «Ну, бывай здоров!»).

1. Земля и звезды

Западный ветер крепчал. Тяжелые, маслянистые под вечереющим небом волны грохотали, разбиваясь о берег. Неарх с Александром и Гефестион уплыли далеко вперед, а Птолемей, плававший хуже и более тяжелый, начал выбиваться из сил, особенно когда Колнадский мыс перестал прикрывать его от ветра. Не смея отдалиться от берега и опасаясь приблизиться к белым взметам брызг у мрачно черневших скал, он злился на покинувших его друзей. Критянин Неарх, молчаливый и несговорчивый, непобедимый пловец, совершенно не боялся бури и мог просто не сообразить, что переплыть Фалеронский залив от мыса к мысу опасно в такую погоду для не столь дружных с морем македонцев. Но Александр и его верный Гефестион, афинянин, оба неистово упрямые, стремясь за Неархом, забыли о затерявшемся в волнах товарище.

«Посейдонов бык» – громадный вал, поднял Птолемея на свои «рога». С его высоты македонец заметил крохотную бухточку, огражденную острыми каменными глыбами. Птолемей перестал бороться и, опустив отяжелевшие плечи, прикрыл руками голову. Он скользнул под волну, моля Зевса-охранителя направить его в проход между скал и не дать ему разбиться.

Вал рассыпался с оглушающим грохотом и выбросил его на песок дальше обычной волны. Ослепший и оглохший, Птолемей, извиваясь, прополз несколько локтей, осторожно привстал на колени и наконец поднялся, шатаясь и потирая гудевшую голову. Волны, казалось, продолжали колотить его и на земле.

Сквозь шум прибоя ему послышался короткий смешок. Птолемей повернулся так резко, что не устоял и снова очутился на коленях. Смех зазвенел совсем близко.

Перед ним стояла небольшого роста девушка, очевидно, только что вышедшая на берег. Вода еще стекала по ее гладкому, смуглому от загара телу, струилась с массы мокрых иссиня-черных волос, купальщица склонила голову набок, отжимая рукой вьющиеся пряди.

Птолемей поднялся во весь свой огромный рост, крепко утвердившись на земле. Он посмотрел в лицо девушке и встретил веселый и смелый взгляд серых, казавшихся синими от моря и неба глаз. Некрашеные, ибо все искусственное было бы смыто бурными волнами Эгейского моря, черные ресницы не опустились и не затрепетали перед горячим, властным взором сына Лага, в двадцать четыре года уже известного покорителя женщин Пеллы, столицы Македонии.

Птолемей не мог оторвать взгляда от незнакомки, как богиня возникшей из пены и шума моря. Медное лицо, серые глаза и иссиня-черные волосы – совсем необыкновенный для афинянки облик поразил Птолемея. Позднее он понял, что медноцветный загар девушки позволил ей не бояться солнца, так пугавшего афинских модниц. Афинянки загорали слишком густо, становясь похожими на лилово-бронзовых эфиопок, и потому избегали быть на воздухе неприкрытыми. А эта – меднотелая, будто Цирцея или одна из легендарных дочерей Миноса с солнечной кровью, и стоит перед ним с достоинством жрицы. Нет, не богиня, конечно, и не жрица эта невысокая, совсем юная девушка. В Аттике, как и во всей Элладе, жрицы выбираются из самых рослых светловолосых красавиц. Но откуда ее спокойная уверенность и отточенность движений, словно она в храме, а не на пустом берегу, нагая перед ним, будто тоже оставила всю свою одежду на дальнем мысу Фоонта? Хариты, наделявшие женщин магической привлекательностью, воплощались в девушках небольшого роста, но они составляли вечно неразлучное трио, а здесь была одна!

Не успел Птолемей додумать, как из-за скалы появилась рабыня в красном хитоне, ловко окутала девушку грубой тканью, стала осушать ее тело и волосы.

Птолемей зябко вздрогнул. Разогретый борьбой с волнами, он начал остывать – ветер сегодня был резок и для закаленного суровым воспитанием македонца.

Девушка откинула с лица волосы, внезапно по-мальчишески свистнув сквозь зубы. Свист показался Птолемею презрительным и наглым и совсем неподходящим к девической ее красоте.

Откуда-то появился мальчик, опасливо уставившийся на Птолемея. Македонец, наблюдательный от природы и развивший эту способность в ученичестве у Аристотеля, заметил, как детские пальцы вцепились в рукоять короткого кинжала, торчавшего из складок одежды. Девушка негромко сказала что-то, заглушенное плеском волн, и мальчик убежал. И тут же вернулся и, уже доверчиво подойдя к Птолемею, протянул ему короткий плащ. Птолемей окутался им и, подчиняясь молчаливой просьбе девушки, отвернулся к морю. Через минуту прощальное «хайре!» раздалось за его спиной. Птолемей повернулся и поспешил к незнакомке, затягивавшей пояс не под грудью, а по-критски – на талии, такой же немыслимо тонкой, как у древних жительниц сказочного острова.

Внезапное воспоминание заставило его крикнуть:

– Кто ты?

Веселые серые глаза сощурились от сдерживаемого смеха.

– Я сразу узнала тебя, хоть ты и выглядел как мокрая… птица. Ты слуга македонского царя. Где ж ты потерял его и спутников?

– Я не слуга его, а друг, – гордо начал было Птолемей, но сдержался, не желая выдать опасную тайну. – Но как ты могла видеть нас?

– Вы все четверо стояли перед стеной, читая предложения о свиданиях на Керамике. А ты меня даже не заметил. Я Таис.

– Таис? Ты? – Птолемей не нашелся что сказать.

– Что удивило тебя?

– Я прочитал, что некий Филопатр предлагает Таис талант – стоимость целой триремы, и она не подписала час свидания. Я стал искать эту богиню…

– Высокую, золотоволосую, с голубыми глазами Тритониды, отнимающую сердце?

– Да, да, как ты угадала?

– Не первый ты, далеко не первый. Но прощай еще раз, мои лошади застоялись.

– Постой! – вскричал Птолемей, чувствуя, что не может расстаться с девушкой. – Где ты живешь? Можно прийти к тебе? С друзьями?

Таис испытующе и серьезно посмотрела на македонца. Ее глаза, утратив веселый блеск, потемнели.

– Приходи, – ответила она после некоторого раздумья, – ты сказал, что знаешь Керамик и Царскую Стою? Между Керамиком и холмом Нимф, к востоку от Гамаксита – большие сады. На окраине их найдешь мой дом – две оливы и два кипариса! – Она внезапно оборвала речь и, кивнув на прощанье, скрылась в скалах. Утоптанная тропка вела наверх.

Птолемей нагнулся, вытряс песок из просохших волос, не спеша выбрался на дорогу и скоро оказался совсем недалеко от Длинных Стен Мунихиона. К лесистым склонам гор, уже покрывшимся предвечерней синей мглой, тянулся хвост пыли за колесницей Таис. У юной гетеры были великолепные лошади – так быстро неслась ее пароконная повозка.

Грубый окрик сзади заставил Птолемея отскочить. Мимо него пронеслась другая колесница, управляемая огромным беотийцем. Стоявший с ним рядом щегольски одетый юноша с развевающимися прядями завитых кудрей, недобро усмехаясь, хлестнул Птолемея бичом на длинной рукоятке. Бич пребольно ожег едва прикрытое тело македонца. Оскорбитель не знал, что имеет дело с закаленным воином. В мгновение ока Птолемей схватил камень, каких валялось множество по обеим сторонам дороги, и, бросив его вдогонку, попал афинянину в шею, ниже затылка. Быстрота удалявшейся колесницы смягчила удар. Все же обидчик упал и вывалился бы, если бы возница не схватил его и не осадил лошадей. Он осыпал Птолемея проклятиями, крича, что тот убил богатого гражданина Филопатра и подлежит казни. Разъяренный македонец отбросил плащ и, подняв над головой камень в талант весом, двинулся к колеснице. Возница, оценив могучие мышцы македонца, потерял охоту к схватке. Поддерживая своего господина, уже приходившего в себя, он умчался, изощряясь в угрозах и проклятиях во всю мощь своего гулкого голоса.

Птолемей, успокоившись, отбросил камень, подобрал плащ и быстро зашагал по прибрежной тропинке, наискось поднимавшейся на уступ и спрямлявшей широкую петлю колесной дороги. Что-то вертелось в его памяти, заставляя припомнить: «Филопатр» – так кричал возница, уж не тот ли это, что написал на стене Керамика предложение Таис? Птолемей довольно усмехнулся: оказывается, в лице своего оскорбителя он приобрел соперника. Правда, обещать гетере за короткую связь талант серебра, подобно Филопатру, македонец не мог. Разве несколько мин? Но слишком много он слышал о Таис, чтобы так легко отказаться от нее. Несмотря на свои семнадцать лет, она считалась знаменитостью Афин. За искусство в танцах, образование и особенную привлекательность ее прозвали «четвертой Харитой».

Гордый македонец не стал бы просить денег у родичей. Александр, будучи сыном отвергнутой жены царя Филиппа, тоже не смог бы помочь другу. Военная добыча после битвы при Херонее была невелика. Филипп, очень заботившийся о своих воинах, поделил ее так, что друзьям царевича досталось не больше, чем последнему пехотинцу. И еще отправил Птолемея с Неархом в изгнание, удалив от сына. Они встретились лишь здесь, в Афинах, по зову Александра, когда отец послал его с Гефестионом посмотреть Афины и показать себя. И хотя афинские остряки говорили, что «от волка может произойти только волчонок», настоящая эллинская красота и выдающийся ум Александра произвели впечатление на видавших виды граждан «Глаза Эллады», «Матери искусств и красноречья».

Птолемей считал себя сводным братом Александра. Его мать, известная гетера Арсиноя, была одно время близка с Филиппом и отдана им замуж за племенного вождя Лага (Зайца) – человека ничем не прославившегося, хотя и знатного рода. Птолемей навсегда остался в роду Лагидов и вначале очень завидовал Александру, соперничая с ним в детских играх и военном учении. Став взрослым, он не мог не понять выдающихся способностей царевича и еще более гордился тайным родством, о котором поведала ему мать под ужасной клятвой.

А Таис? Что же, Александр навсегда уступил ему первенство в делах Эроса. Как это ни льстило Птолемею, он не мог не признать, что Александр, если бы хотел, мог первенствовать и в неисчислимых рядах поклонников Афродиты. Но он совсем не увлекался женщинами, и это тревожило его мать Олимпиаду, божественно прекрасную жрицу Деметры, считавшуюся колдуньей, обольстительницей и мудрой владычицей священных змей: Филипп, несмотря на свою храбрость, дерзость, постоянное бражничанье с первыми попавшимися женщинами, побаивался своей великолепной жены и шутя говорил, что опасается в постели найти между собой и женой страшного змея. В народе упорно ходили слухи, без сомнения поддерживаемые самой Олимпиадой, что Александр – вовсе не сын одноглазого Филиппа, а высшего божества, которому она отдалась ночью в храме.

Филипп почувствовал себя крепче после победы при Херонее. Накануне своего избрания военным вождем союза эллинских государств в Коринфе он развелся с Олимпиадой, взяв в жены юную Клеопатру, племянницу крупного племенного вождя Македонии. Олимпиада, проницательная и хитрая, все же сделала один промах и теперь пожинала его плоды.

Первой любовью Александра в шестнадцать лет, когда в нем проснулся мужчина, была никому не ведомая рабыня с берегов Эвксинского Понта. Мечтательный юноша, грезивший приключениями Ахилла, подвигами аргонавтов и Тесея, решил, что встретился с одной из легендарных амазонок. Гордо носила свои корзины эта едва прикрытая короткой эксомидой светловолосая девушка. Будто и не рабыня, а принцесса-воительница шла по обширным садам царского дворца в Пелле.

Встречи Александра не стали тайной – за ним по велению Олимпиады следили соглядатаи, доносившие о каждом шаге юноши. Властная и мечтавшая о еще большем могуществе, мать не могла допустить, чтобы ее единственный сын сам выбрал возлюбленную, да еще из непокорных, не знавших языка варварских понтийских народов. Нет! Она должна дать ему такую девушку, которая была бы послушной исполнительницей ее воли, чтобы и через любовь Олимпиада могла влиять на сына, держа его в руках. Она приказала схватить девушку, остричь ее длинные, не как у рабыни, косы и отвезти для продажи на рынок рабов, в дальний город Мелибою в Тессалии.

Мать недостаточно знала своего сына. Этот тяжкий удар разрушил у мечтательного юноши храм его первой любви, куда более серьезной, чем обычная первая связь знатного мальчика с покорной рабыней. Александр без лишних расспросов понял все, и мать навсегда потеряла ту самую возможность, ради которой погубила любовь и девушку. Сын не сказал ей ни слова, но с тех пор никто – ни красивые рабыни, ни гетеры, ни знатные девушки не привлекали царевича. Олимпиаде не было известно ни про одно увлечение сына.

Птолемей, не опасаясь соперничества Александра, решил, что он придет к Таис вместе с друзьями, в том числе с повесой Гефестионом, знакомым со всеми гетерами Афин, для которого денежная игра и добрая выпивка первенствовали над забавами Эроса, уже потерявшими для него былую остроту чувств.

Но не для Птолемея. Каждая встреча с незнакомой красивой женщиной всегда порождала у него жажду близости, обещала неведомые дотоле оттенки страсти, тайны красоты тела – целый мир ярких и новых ощущений. Ожидания обычно не оправдывались, но неутомимый Эрос снова и снова влек его в объятия веселых подруг.

Не талант серебра, обещанный Филопатром, а он, Птолемей, окажется победителем в борьбе за сердце знаменитой гетеры. И пусть Филопатр назначает хоть десять талантов!.. Жалкий трус!

Македонец погладил рубец от удара, вздувшийся поперек плеча, и оглянулся.

Слева от берега в тревожное гривастое море отходил короткий, окаймленный отмелью мыс – место, куда плыла вся четверка македонцев… Нет, тройка – он выбыл из состязания, а пришел раньше. По суше хороший ходок всегда пройдет быстрее, чем пловец в море, особенно если волны и ветер угнетают находящегося в его власти.

Рабы поджидали пловцов с одеждой и удивились при виде Птолемея, сбегавшего с обрыва. Он смыл с себя песок и пыль, оделся и тщательно свернул женский плащ, данный ему мальчиком, слугой Таис.


Две очень старые оливы серебрились под пригорком, осеняя небольшой дом со слепящими белизной стенами. Он казался совсем низким под кипарисами гигантской высоты. Македонцы поднялись по короткой лестнице в миниатюрный сад, где цвели только розы, и увидели на голубом наддверии входа обычные три буквы, тщательно написанные пурпурной краской: «омега», «кси», «эпсилон» и ниже – слово «кохлион» (спиральная раковина). Но в отличие от домов других гетер имени Таис не было над входом, как не было и обычного ароматного сумрака в передней комнате. Широко распахнутые ставни открывали вид на массу белых домов Керамика, а вдали из-за Акрополя высилась, подобная женской груди, гора Ликабетт, покрытая темным густым лесом – недавним обиталищем волков. Как желтый поток в темном ущелье кипарисов, сбегала вниз к афинской гавани, огибая холм, Пирейская дорога.

Таис приветливо встретила дружную четверку. Неарх – очень стройный, среднего для эллина и критянина роста, казался небольшим и хрупким перед двумя рослыми македонцами и гигантом Гефестионом.

Гости осторожно уселись на хрупкие кресла с ножками, воспроизводившими длинные рога критских быков. Огромный Гефестион предпочел массивный табурет, а молчаливый Неарх – скамью с изголовником.

Таис сидела рядом с подругой Наннион, тонкой, смуглой, как египтянка. Тончайший ионийский хитон Наннион прикрыла синим, вышитым золотом химатионом с обычным бордюром из крючковидных стилизованных волн по нижнему краю. По восточной моде химатион гетеры был наброшен на ее правое плечо и через спину подхвачен пряжкой на левом боку.

Таис была одета розовой, прозрачной, доставленной из Персии или Индии тканью хитона, собранного в мягкие складки и зашпиленного на плечах пятью серебряными булавками. Серый химатион с каймой из синих нарциссов окутывал ее от пояса до щиколоток маленьких ног, обутых в сандалии с узкими посеребренными ремешками. В отличие от Наннион ни рот, ни глаза Таис не были накрашены. Лицо, не боявшееся загара, не носило и следов пудры.

Она с интересом слушала Александра, время от времени возражая или соглашаясь. Птолемей, слегка ревнуя, впервые видел своего друга-царевича столь увлеченным.

Гефестион овладел тонкими руками Наннион, обучая ее халкидикской игре пальцев – три и пять. Птолемей, глядя на Таис, не мог сосредоточиться на разговоре. Он раза два нетерпеливо передернул плечами. Заметив это, Таис улыбнулась, устремляя на него сузившиеся смешливые глаза.

– Она сейчас придет, не томись, морской человек.

– Кто? – буркнул Птолемей.

– Богиня, светловолосая и светлоокая, такая, о которой ты мечтал на берегу у Халипедона.

Птолемей собрался возразить, но тут в комнату ворвалась высокая девушка в красно-золотом химатионе, принеся с собой запах солнечного ветра и магнолии. Она двигалось с особой стремительностью, которую утонченные любители могли назвать чересчур сильной в сравнении со змеиными движениями египетских и азиатских арфисток. Мужчины дружно приветствовали ее к общему удивлению, невозмутимый Неарх покинул свою скамью в теневом углу комнаты.

– Эгесихора, спартанка, моя лучшая подруга, – коротко объявила Таис, метнув косой взгляд на Птолемея.

– Эгесихора, песня в пути, – задумчиво сказал Александр. – Вот случай, когда лаконское произношение красивее аттического.

– А мы не считаем аттический говор очень красивым, – сказала спартанка, – они придыхают в начале слова, как азиаты, мы же говорим открыто.

– И сами открытые и прекрасные, – воскликнул Неарх.

Александр, Птолемей и Гефестион переглянулись.

– Я понимаю имя подруги как «Ведущая танец», – сказала Таис, – оно лучше соответствует лакедемонянке.

– Я больше люблю песню, чем танец! – сказал Александр.

– Тогда ты не будешь счастлив с нами, женщинами, – ответила Таис, и македонский царевич нахмурился.

– Странная дружба спартанки и афинянки, – сказал он. – Спартанцы считают афинянок безмозглыми куклами, полурабынями, запертыми в домах, как на Востоке, без всякого понимания дел мужа. Афинянки же называют лакедемонянок похотливыми женами легкого поведения, плодящими тупых воинов.

– И оба мнения совершенно ошибочны, – засмеялась Таис.

Эгесихора молча улыбалась, в самом деле похожая на богиню. Широкая грудь, разворот прямых плеч и очень прямая посадка крепкой головы придавали ей осанку коры Эрехтейона, когда она становилась серьезной. Но брызжущее веселостью и молодым задором лицо ее быстро менялось.

К удивлению Таис, не Птолемей, а Неарх был сражен лаконской красавицей.

Необыкновенно простую еду подала рабыня. Чаши для вина и воды, изукрашенные черными и белыми полосами, напоминали ценившуюся дороже золота древнюю посуду Крита.

– Разве афиняне едят как тессалийцы? – спросил Неарх, слегка плеснув из своей чаши богами поднеся ее Эгесихоре.

– Я афинянка только наполовину, – ответила Таис, – моя мать была этеокритянкой древнего рода, бежавшей от пиратов на остров Теру под покровительство Спарты. Там в Эмборионе она встретилась с отцом и родилась я, но…

– Эпигамии не было между родителями, и брак был недействительным, – докончил Неарх, – вот почему у тебя столь древнее имя.

– И я не стала «быков приносящей» невестой, а попала в школу гетер храма Афродиты Коринфской.

– И сделалась славой Афин! – вскричал Птолемей, поднимая свою чашу.

– А Эгесихора? – спросил Неарх.

– Я старше Таис. История моей жизни прошла следом змеи, не для каждого любопытного, – презрительно сказала спартанка.

– Теперь я знаю, почему ты какая-то особенная, – сказал Птолемей, – по образу настоящая дочь Крита!

Неарх коротко и недобро засмеялся.

– Что ты знаешь о Крите, македонец. Крит – гнездовье пиратов, пришельцев со всех концов Эллады, Ионии, Сицилии и Финикии. Сброд разрушил и вытоптал страну, уничтожил древнюю славу детей Миноса.

– Говоря о Крите, я имел в сердце именно великолепный народ – морских владык, давно ушедший в царство теней.

– И ты прав, Неарх, сказав, что перед нами тессалийская еда, – вмешался Александр, – если верно то, что критяне родичи тессалийцев, а те – пеласгов, как писал Геродот.

– Но критяне – повелители моря, а тессалийцы – конный народ, – возразил Неарх.

– Но не кочевой, они кормящие коней земледельцы, – вдруг сказала Таис, – поэты издавна воспевали «холмную Фтию Эллады, славную жен красотою»…

– И гремящими от конского бега равнинами, – добавил Александр.

– Потомки повелителей моря, по-моему, – спартанцы, – Неарх бросил взгляд на Эгесихору.

– Только по законам, Неарх! Взгляни на золотые волосы Эгесихоры, – где тут Крит?

– Что касается моря, то я видел критянку, купавшуюся в бурю, когда ни одна другая женщина не посмела бы, – сказал Птолемей.

– А кто видел Таис верхом на лошади, тот видел амазонку, – сказала Эгесихора.

– Поэт Алкман, спартанец, сравнивал лакейских девушек с энетийскими лошадьми, – рассмеялся Гефестион, уже вливший в себя немало вкусного черно-синего вина.

– Тот, кто воспевает их красоту, когда они идут с танцами и пением приносить жертву богине, нагие, с распущенными волосами, подобными густым гривам золотисто-рыжих пафлагонских кобыл, – ответила Эгесихора.

– Вы обе много знаете! – воскликнул Александр.

– Их профессия – они продают не только Эрос, но и знания, воспитанность, искусство И красоту чувств, – сказал с видом знатока Гефестион. – Знаете ли вы, – поддразнил Гефестион, – что такое гетера высшего круга в самом высоком городе искусств и поэзии во всей Ойкумене? Образованнейшая из образованных, искуснейшая танцовщица, чтица, вдохновительница художников и поэтов, с неотразимым обаянием женственной прелести… вот что такое Эгесихора!

– А Таис? – прервал Птолемей.

– В семнадцать лет она знаменитость. В Афинах это выше многих великих полководцев, владык и философов окрестных стран. И нельзя стать ею, если не одарят боги вещим сердцем, кому с детства открыты чувства и сущность людей, тонкие ощущения и знание истинной красоты, гораздо более глубокое, чем у большинства людей…

– Ты говоришь о ней как о богине, – сказал Неарх, недовольный тем, что Гефестион расценил спартанку ниже Таис, – смотри, она сама себя не чувствует такой…

– Это и есть верный признак душевной высоты, – вдруг сказал Александр и задумался, – …длинные гривы… – Слова спартанки пробудили его тоску о черном белолобом Букефале. – Здесь афиняне режут гриву своим лошадям, чтобы она торчала щеткой, как на шлеме.

– Для того чтобы лошади не соперничали с афинянками, среди которых малогустоволосых, – пошутила Эгесихора.

– Тебе хорошо говорить, – вдруг вмешалась молчавшая до сих пор Наннион, – когда волосы спартанок вошли в поговорку, так же как их свобода.

– Если сорок поколений твоих предков ходили бы голобедрыми, в полотняных пеплосах и хитонах круглый год, тогда и у тебя были бы волосы не хуже.

– Почему вас зовут «файномерис» – показывающими бедра? – удивился Птолемей.

– Покажи им, как должна быть одета спартанка по законам своей страны, – сказала Таис Эгесихоре, – твой старый пеплос висит у меня в опистоцелле с той поры, когда мы разыгрывали сцену из Кадмийских преданий.

Эгесихора молча удалилась внутрь дома.

Неарх следил за ней, пока она не скрылась за занавесью.

– «Много странных даров посылает судьба», – пропел насмешник Гефестион, подмигивая Птолемею.

Он обнял застенчивую Наннион, шепча ей что-то. Гетера зарделась, послушно подставив губы для поцелуя. Птолемей сделал попытку обнять Таис, подсев к ней, едва Александр отошел от нее к столу.

– Подожди, увидишь свою богиню, – отстранила она его рукой.

Птолемей повиновался, удивляясь, как эта юная девушка умеет одновременно очаровывать и повелевать.

Эгесихора не заставила себя ждать, явившись в белом длинном пеплосе, полностью раскрытом на боках и удерживавшемся только узкой плетеной завязкой на талии. Сильные мышцы играли под гладкой кожей. Распущенные волосы лакедемонянки струились золотом по всей спине, закручиваясь в пышные кольца ниже колен, и заставляли еще выше и горделивее поднимать голову, открывая крепкие челюсти и мощную шею. Она танцевала «Танец волос» – «Кометике» – под аккомпанемент собственного пения, высоко поднимаясь на кончиках пальцев, и напомнила великолепные изваяния Каллимаха – спартанских танцовщиц, колеблющихся, как пламя, словно вот-вот они взлетят в экстатическом порыве.

Вздох общего восхищения приветствовал Эгесихору, медленно кружившуюся в сознании своей красоты.

– Поэт был прав! – Гефестион оторвался от Наннион. – Как много общего с красотой породистой лошади и ее силой!

– Андраподисты – похитители свободных – хотели однажды захватить Эгесихору. Их было двое – зрелые мужчины… Но спартанок учат сражаться, а они думали, что имеют дело с нежной дочерью Аттики, предназначенной жить на женской половине дома, – рассказывала Таис.

Эгесихора, даже не раскрасневшись от танца, подсела к ней, обняв подругу и нисколько не стесняясь жадно глядящего на ее ноги Неарха.

Александр нехотя поднялся.

– Хайре, критянка! Я хотел бы любить тебя, говорить с тобой, ты необычно умна, но я должен идти в Киносарг – святилище Геракла. Мой отец приказал прибыть в Коринф, где будет великое собрание. Его должны выбирать главным военачальником Эллады, нового союза полисов, конечно, без упрямой Спарты.

– Опять они отделяются! – воскликнула Таис.

– Что ты разумеешь под словом «опять»? Это было много раз…

– Я думала о Херонее. Если бы спартанцы объединились с Афинами, то твой отец…

– Проиграл бы сражение и ушел в Македонские горы. И я не встретился бы с тобой, – засмеялся Александр.

– Что же принесла тебе встреча? – спросила Таис.

– Память о красоте!

– Везти сову в Афины! Разве мало женщин в Пелле?

– Ты не поняла. Я говорю о той, какая должна быть! Той, что несет примирение с жизнью, утешение и ясность. Вы, эллины, называете ее «астрофаэс» – звездносветной.

Таис мгновенно скользнула с кресла и опустилась на подушку около ног Александра.

– Ты совсем еще юн, а сказал мне то, что запомнится на всю жизнь и, подняв большую руку царевича, она прижала ее к своей щеке.

Александр запрокинул ее черную голову и сказал с оттенком грусти:

– Я позвал бы тебя в Пеллу, но зачем тебе? Здесь ты известна всей Аттике, хоть и не состоишь в эоях – Списке Женщин, а я – всего лишь сын разведенной царской жены.

– Ты будешь героем, я чувствую!

– Что ж, тогда ты будешь моей гостьей всегда, когда захочешь…

– Благодарю и не забуду. Не забудь и ты – Эргос и Логос (Действие и Слово) едины, как говорят мудрецы.

Гефестион с сожалением оторвался от Наннион, успев все же договориться о вечернем свидании. Неарх и Эгесихора скрылись. Птолемей не мог и не хотел отложить посещение Киносарги. Он поднял за руку Таис с подушки, привлекая к себе.

– Ты и только ты завладела мной. Свободна ли ты и хочешь, чтобы я пришел к тебе снова?

– Об этом не сговариваются на пороге. Приходи еще, тогда увидим. Или ты уедешь в Коринф тоже?

– Мне нечего делать там! Едут Александр с Гефестионом.

– А тысячи гетер храма Афродиты Коринфской? Они служат богине и не берут платы.

– Я сказал и могу повторить – только ты!

Таис лукаво прищурилась, показав кончик языка между губами удивительно четкого и в то же время детского очерка.

Трое македонцев вышли на сухой ветер и слепящие белизной улицы.

Таис и Наннион, оставшись вдвоем, вздохнули, каждая о чем-то своем.

– Какие люди, – сказала Наннион, – молодые и уже столь зрелые. Могучему Гефестиону всего двадцать один, а царевичу девятнадцать. Но сколько людей они оба уже убили!

– Александр красив. Учен и умен, как афинянин, закален, как спартанец, только… – Таис задумалась.

– Он не как все, совсем другой, а я не умею сказать, – подхватила Наннион.

– Смотришь на него и чувствуешь его силу и еще, что он далеко от нас, думает о том, что нам не придет в голову. От этого он одинок даже среди своих верных друзей, хотя они тоже не маленькие и не обычные люди.

– И Птолемей? Я заметила, он нравится тебе.

– Да. Он старше царевича, а ближе, понятен насквозь.


За поворотом тропинки, огибающей холм Баратрон, показались гигантские кипарисы. Не испытанная прежде радость вошла в сердце Птолемея. Вот и ее дом, теперь, после десятидневного пребывания в Афинах, показавшийся бедным и простым на вид. Порыв ветра словно подхватил македонца – так быстро он взлетел на противоположный склон. У сложенной из грубых кусков камня ограды он остановился, чтобы обрести спокойствие, приличествующее воину. Серебристо-зеленая листва олив шепталась над головой. В этот час окраина города с разбросанными среди садов домами казалась безлюдной. Все от мала до велика ушли на праздник, на высоты Агоры и Акрополя и к храму Деметры – богини плодородия, отождествленной с Геей Пандорой – Землей Всеприносящей.

Как всегда, Тесмофории должны были состояться в первую ночь полнолуния, когда наступало время осеннего посева.

Сегодня праздновалось окончание трудов вспашки – один из самых древнейших праздников земледельческих предков афинян, ныне в большинстве своем отошедших от самого почетного труда – возделывания лика Геи.

Утром через Эгесихору и Неарха Таис передала Птолемею, что он должен прийти к ней на закате солнца. Поняв, что означало приглашение, Птолемей взволновался так, что удивил Неарха, давно признавшего превосходство друга в делах любви. Неарх и сам изменился после встречи со спартанской красавицей. Угрюмость, свойственная ему с детства, исчезла, а под личиной уверенного спокойствия, которую он, бывший заложник, с малых лет очутившийся на чужбине, привык носить, стало проступать лукавое озорство, свойственное его народу. Критяне слыли обманщиками и лжецами потому, что, поклоняясь Великой Богине, были уверены в смертной судьбе мужских богов. Показывая эллинам могилу Зевса, они совершали тем самым ужасное святотатство. Судя по Неарху, эллины оболгали критян сами – не было во всей Пелле человека более верного и надежного, чем Неарх. И переданный им призыв Таис, несомненно, не был шуткой.

Солнце садилось медленно. Птолемею казалось нелепо стоять у ворот сада Таис, но он хотел точно выполнить ее желание. Он медленно опустился на еще теплую землю, опершись спиной о камни стены, стал ждать с неистощимым терпением воина. Последние отсветы зари погасли на вершине Эгалейона. Темные стволы олив расплывались в сумерках. Он взглянул через плечо на закрытую дверь, едва обрисовывающуюся под выступом портика, и решил, что время настало. Предчувствие небывалых переживаний заставило его задрожать, как мальчика, крадущегося на первое свидание с приглянувшейся податливой рабыней. Птолемей взлетел по лестнице, стукнул в дверь и, не получая ответа, открыл ее, незапертую.

В проеме прохода, под висевшим на бронзовой цепи двухпламенным лампионом стояла Таис в темной эксомиде, короткой, как у амазонки. Даже в слабом свете масляной лампы Птолемей заметил, как пылали щеки юной женщины, а складки ткани на высокой груди поднимались от частого дыхания. Глаза, почти черные на затемненном лице, смотрели прямо на Птолемея. Заглянув в них, македонец замер. Лента в цвет хитона, стягивала крутые завитки волос на темени. «Как у Афины Лемнии», – подумал Птолемей и тут же решил, что Таис, серьезная и сосредоточенная, как воин перед боем, с пристальным взглядом и почти угрожающим наклоном гордой головы, в самом деле похожа на грозную лемниянку.

– Жду тебя, милый, – просто сказала она, впервые так назвав македонца и вложив в это слово столько нежного значения, что Птолемей нетерпеливо вздохнул и приблизился, протянув руки.

Таис, отступив на полшага, сняла откуда-то из-за выступа двери широкий химатион и взмахом его загасила светильник. Птолемей озадаченно остановился во тьме, а молодая женщина скользнула к выходу. Ее рука нашла руку македонца, крепко сжала ее и потянула за собой.

– Пойдем.

Они вышли через боковую калитку в кустах и направились по тропинке вниз к речке Илиссу, протекавшей через Сады от Ликея и святилища Геракла до слияния с Кефисом. Низкий полумесяц освещал дорогу.

Таис шла быстро, почти бегом, не оглядываясь, и Птолемею передалась ее серьезность. Он следовал за ней в молчании, любуясь ее походкой, прямой, со свободно развернутыми плечами, придававшей величавость ее небольшой фигурке. Стройная шея гордо держала голову с тяжелым узлом волос на высоком затылке. Она плотно завернулась в темный химатион, при каждом шаге западавший глубоко то с одной, то с другой стороны ее талии, подчеркивая гибкость тела. Маленькие ноги ступали легко и уверенно, и перисцелиды – ножные браслеты – серебристо звенели на ее щиколотках. Тени гигантских платанов перекрыли путь. За этой стеной темноты вспыхнула холодным светом беломраморная площадка – полукруг гладких плит. На высоком пьедестале стояло бронзовое изображение богини. Внизу едва слышно журчал Илисс.

Чуть склонив голову, богиня откидывала с плеч тонкое покрывало, и взгляд ее глаз из зеленых светящихся камней приковывал внимание. Особенное, редкое для изображений божества выражение сочувствия и откровенности поразительно сочеталось с таинственной глубиной всезнающего взора. Казалось, богиня склоняется к смертным, чтобы в тиши и безлюдье звездной ночи открыть им тайну – каждому свою. Левой рукой богиня – это была знаменитая на весь эллинский мир «Афродита Урания, что в Садах», – протягивала пышную розу – символ женской сущности, цветок Афродиты и любви. Сильное тело, облитое складками пеплоса, замерло в спокойном энтазисе. Одеяние, необычно раскрытое на плече по древнему азиатскому или критскому канону, обнажало груди, высокие, сближенные и широкие, как винные кратеры, резко противоречившие своей чувственной силой вдохновенной тайне лица и строгой позе Небесной Афродиты.

Из всех художников Эллады Алкамену впервые удалось сочетать древнюю силу чувственной красоты с духовным взлетом, создав религиозный образ неодолимой привлекательности и наполнив его обещанием пламенного счастья. Богиня – Мать и Урания вместе.

Таис благоговейно подошла к богине и, шепча что-то, обняла ноги знаменитого творения Алкамена. Она замерла у подножия статуи и вдруг отпрянула назад к недвижно стоявшему Птолемею. Опершись на его мощную руку, она молча и пытливо заглянула македонцу в лицо, пытаясь найти нужный отклик. Птолемей чувствовал, что Таис ищет в нем что-то, но продолжал молча стоять, недоуменно улыбаясь. А она столь же внезапно, одним прыжком, оказалась в середине мраморной площадки. Трижды хлопнув в ладоши, Таис запела гимн Афродите с подчеркнутым ритмом, как поют в храмах богини перед выходом священных танцовщиц.

– …Не сходит улыбка с милого лика ее, и прелестен цветок у богини, – в мерном движении танца она опять приблизилась к Птолемею.

– Песню, богиня, прими и зажги Таис страстью горячей! – вдруг загремел Птолемей и схватил девушку.

На этот раз она не отстранилась. Обвив руками его шею, крепко прижалась к нему. Химатион упал наземь, и сквозь тонкую ткань хитона горячее, крепкое тело Таис стало совсем близким.

– Ты, воин, знаешь Афродитины гимны?! Но не нужно просить богиню об огне, смотри сам не сгори в нем, – шепнула девушка.

– Тогда… – Птолемей нашел губы Таис, и оба замерли. Неожиданно юная гетера изо всех сил уперлась в широкую грудь Птолемея и вырвалась.

– Пойдем дальше, – задыхаясь, сказала она, – я нарочно ждала этого дня. Сегодня увели быков в горы…

– И что же? – не понял Птолемей.

Таис, поднявшись на цыпочки, приникла к его уху.

– Я хочу быть твоей. По древнему обычаю афинских земледельцев, на только что вспаханном поле.

– На поле? Зачем?

– Ночью, на трижды вспаханном поле, чтобы принять в себя плодоносящую силу Геи, пробудить ее…

Птолемей сжал плечи девушки, безмолвно соглашаясь, и Таис устремилась вниз по течению речки, затем повернула на север к святой Элевзинской дороге.

В долине Илисса легла глубокая тьма, луна скрылась за гребнем горы, звезды блестели все ярче.

– Как ты видишь дорогу? – спросил Птолемей. – Она знакома тебе?

– Знакома. Мы идем на поле Скирона. Там в ночь полнолуния справляется женщинами праздник Деметры Закононосительницы.

– Разве гетерам позволено участвовать в Тесмофориях? И что же делается на поле Скирона? Я постараюсь попасть туда, если пробуду в Афинах до полнолуния.

– Не попадешь! Только женщинам, только молодым разрешен доступ туда в ночь Тесмофорий после бега с факелами. Но не гетерам!

– Как же ты узнала дорогу?

– Еще не став гетерой. После бега с факелами жрицы Деметры выбрали меня в числе двенадцати. И когда празднество закончилось для непосвященных, мы, нагие, бежали глубокой ночью те тридцать стадий, что отделяют поле от храма.

– И дальше?

– Это нельзя рассказывать. Женская тайна, и все мы связаны ужасной клятвой. Но запоминается на всю жизнь. И бег на поле тоже нельзя забыть. Бежишь под яркой высокой луной, в молчании ночи, рядом с быстрыми и красивыми подругами. Мы мчимся, едва касаясь земли, все тело – как струна, ждущая прикосновения богини. Ветки мимолетно касаются тебя, легкий ветер обвевает разгоряченное тело. И когда минуешь грозные перепутья со стражами Гекаты… – Таис умолкла.

– Говори дальше, ты так хорошо рассказываешь, – нетерпеливо сказал Птолемей.

– Приходит чувство освобождения от всего. Остановишься, а сердце так бьется… раскинешь руки и вздохнешь глубоко, и кажется: еще миг – и унесешься вдаль, в запах травы, леса, моря. Исчезнешь в лунном свете, как соль, брошенная в воду, как дымок очага в небе. Нет ничего между тобой и матерью-Землей. Ты – Она, и Она – ты!

Таис ускорила замедленный было шаг и повернула налево. Зачернела впереди полоса деревьев, ограничивавших поле с севера.

Все молчало кругом, только чуть шелестел ветер, разносивший запах тимьяна. Птолемей ясно различал Таис, но ничего не видел в отдалении. Они постояли, прислушиваясь к ночи, обнявшей их черным покрывалом, потом сошли с тропинки в поле. Много раз паханная земля была пушистой, сандалии глубоко погружались в нее. Наконец Таис остановилась, вздохнула и бросила химатион, знаком дав понять Птолемею, чтобы он сделал то же. Таис выпрямилась и, подняв руки к голове, сняла ленту и распустила волосы. Она молчала. Пальцы ее рук сжимались и разжимались, лаская волосы Птолемея, скользя по его затылку и шее.

От влажной, теплой, недавно перепаханной земли шел сильный свежий запах. Казалось, сама Гея, вечно юная, полная плодоносных соков жизни, раскинулась в могучей истоме.

Птолемей ощутил в себе силу титана. Каждый мускул его мощного тела приобрел твердость бронзы. Схватив Таис на руки, он поднял ее к сверкающим звездам, бросая ее красотой вызов равнодушной вечности.


Прошло немало времени, когда они снова вернулись в окружающий мир, на поле Скирона. Склоняясь над лицом возлюбленной, Птолемей зашептал строчку из любимого стихотворения. Он сожалел сейчас, что знал их мало в сравнении с Александром.

– «Асперос эйсаугазо астер эймос!» («Ты смотришь на звезды, звезда моя!»).

Таис медленно повернула голову, всматриваясь в Птолемея.

– Ты хорошо образован, милый. Глупы мои соотечественники, считающие македонцев дикими горцами. Но я поняла – ты далек от Урании, тебе лучше быть с Геей.

Птолемей увидел ее ресницы, пряди волос на лбу и темные круги вокруг глаз. Он оглянулся. Края поля, во тьме казавшегося необъятным, были совсем близки. Долгая предосенняя ночь кончилась. Таис приподнялась и удивленно смотрела на поднимавшуюся из-за Гиметта зарю. Внизу, в просвете рощи, послышалось блеяние овец. Таис медленно встала и выпрямилась навстречу первым лучам солнца, еще резче подчеркнувшим оттенок красной меди, свойственный ее загорелому телу. Руки поднялись к волосам извечным жестом женщины – хранительницы и носительницы красоты, томительной и зовущей, исчезающей и возрождающейся вновь, пока существует род человеческий. Таис покрылась химатионом, будто озябла, и медленно пошла рядом с гордым Птолемеем, задумчивая, со склоненной головой.

Выйдя на Элевзинскую дорогу, Таис пошла к храму Афродиты Урании прямиком через Керамик.

– Ты снова к своей небесной царице любви, – засмеялся македонец, – будто ты и не афинянка вовсе. Аристотель говорил, что поклоняться Урании под именем Анахиты начали древние народы – ассирийцы, что ли?

– А на Крите еще раньше, потом на Китере, где Урания стоит вооруженной, а потом отец Тесея, Эгей, учредил ее храм в Афинах, – нехотя промолвила Таис, – но ты не должен идти со мной. Пойди к своим друзьям… Нет, подожди, стань слева от меня! – И Таис, не стесняясь прохожих, прижалась к Птолемею, а правой рукой сделала отвращающий знак Гекаты.

Македонец посмотрел в том направлении и увидел лишь старый, заброшенный жертвенник, хотя некогда он был построен богато, с мрачной отделкой из массивного темного камня.

– Что это, могущее напугать храбрую Таис, не боящуюся ночи, звездного неба и грозных перекрестков, где владычествует Геката?

– Жертвенник Антэросу – богу антилюбви, страшной и жестокой ее противоположности. Если сама Афродита страшится могучего Эроса, то тем более мы, ее служительницы, боимся Антэроса. Но молчи, идем скорее отсюда.

– Расскажи мне об Антэросе, – попросил Птолемей, когда они поднялись в мраморное сияние площадей и храмов, выше Керамика и Стой.

– Потом! Гелиайне! – Таис подняла руку прощальным жестом, взбегая по белой лестнице храма Урании.


Птолемей подал Таис простой кедровый ящичек, прикоснувшись к ее колену. Гетера сидела в саду, любуясь поздними бледными розами, и куталась в химатион от пронизывающего ветра. Шуршали сухие листья, будто призраки крались осторожными шагами к своим неведомым целям.

Таис вопросительно посмотрела на македонца.

– Мой анакалиптерион, – серьезно сказал тот, и звонкий смех был ему ответом.

– Не напрасно ли ты смеешься? – сурово сказал Птолемей.

– Почему же? Ты принес мне подарок, который супруг делает после заключения брака, снимая покров невесты. Но свой анакалиптерион ты даришь в день прощания и после того, как много раз снял с меня все покровы. Не поздно ли?

– Пойми, афинянка или уж критянка, так и не знаю, кто ты на самом деле…

– Не все ли равно? Или ты мечтаешь о девушке, чьи предки из эоев – Списка Женщин?

– Как я понимаю, любая истинная критянка более древнего рода, чем все афинские прародительницы, – возразил Птолемей, – мне это вовсе неважно. Другое: я не дарил тебе ничего, и это зазорно. Но что я имею в сравнении с грудами серебра твоих поклонников? А здесь… – Птолемей опустился на пол и раскрыл ящичек на коленях у Таис. Статуэтка из слоновой кости и золота была, несомненно, очень древней; тысячелетие, не меньше, прошло с той поры, как неповторимое искусство ваятеля Крита создало этот образ участницы Тавромахии – священной и смертельно опасной игры с особой породой гигантских быков, выведенных на Крите и ныне исчезнувших.

Таис осторожно взяла ее, погладила пальцами, восхищенно вздохнула и внезапно рассмеялась, столь заразительно, что на этот раз Птолемей тоже улыбнулся.

– Милый, эта вещь стоит ту самую груду серебра, о которой ты мечтаешь. Где добыл ты ее?

– На войне, – коротко ответил Птолемей.

– Что же не отдал ты ее своему другу Неарху, единственному среди вас настоящему сыну Крита?

– Я хотел. Но Неарх сказал, что это женская вещь и мужчине приносит несчастье! Он подвержен древним суевериям своей страны. Некогда там считали, что женская богиня-мать главнее всех небожителей.

Таис задумчиво взглянула на македонца.

– И здесь немало людей верят и верили в это.

– Может быть, и ты?

Не отвечая, Таис закрыла ларец, встала и повела Птолемея во внутреннюю комнату, к теплу и запаху псестионов. Эти ячменные пирожки с медом, зажаренные в масле, были очень вкусны у Таис, которая иногда стряпала сама.

Усадив гостя, Таис принялась хлопотать у стола, приготовляя вино и острую подливку для мяса. Она уже знала, что македонцы не привержены к любимой афинянами рыбе.

Птолемей следил за ее бесшумными движениями. В прозрачном серебрящемся хитоне эолийского покроя из тончайшей ткани, которую ввозили из Персии, среди комнаты, затененной зелеными занавесями, Таис казалась облитой лунным светом, подобно самой Артемиде. Она распустила волосы, как пирейская девчонка, подхватив их к затылку простым шнурком, и была само воплощение веселой юности, дерзкой и неутомимой. Это удивительно сочеталось с уверенной мудростью женщины, сознающей свою красоту, умеющей бороться с ловушками судьбы, – то, что было в ней от знаменитой гетеры самого великолепного города Эллады. Контраст, губительно неотразимый, и Птолемей, вонзив ногти в ладони, едва не застонал. Разлука не могла быть короткой. Скорее всего он терял Таис навсегда.

– Я не могу не уехать. У царевича плохие дела – новая ссора с отцом. Он вместе с матерью бежал в Эпир. Боюсь, жизнь его под угрозой. Александр не покинет мать, которая рвется к власти, – опасная вещь для бывшей жены.

– Разве я упрекаю тебя?

– Нет, но это и плохо, – Птолемей улыбнулся неуверенно и печально.

Таис стало жаль этого молодого и закаленного воина. Она подсела к нему, лаская по обыкновению его жесткие вьющиеся волосы, по-военному коротко остриженные, Птолемей вытянул шею, чтобы поцеловать Таис, и заметил новое ожерелье. Тонкая цепочка из темного золота причудливой вязи соединялась в центре двумя сверкающими звездами из ярко-желтого электрона.

– Это новое? Подарок Филопатра? – ревниво спросил македонец.

Короткий негромкий смешок, отличавший Таис, был ему самым искренним ответом.

– Филопатр и любой другой должен заслужить право подарить мне еще одну звездочку.

– Не уразумел. Какое право? Каждый дарит, что хочет или что может.

– Не в этом случае. Посмотри внимательнее, – Таис сняла цепочку и подала Птолемею.

Каждая звезда в один дактил поперечником имела по десять узких ребристых лучей, а в середине букву «каппа», тоже означавшую цифру десять. Птолемей вернул ожерелье, пожав плечами в знак непонимания.

– Прости, я забыла, что ты из Македонии и можешь не знать обычаев гетер, хотя твоя мать Арсиноя…

– Погоди, припоминаю! Это вроде как отличие?

– В любви.

– И каппа?

– Не только цифра, также имя богини Котитто. Та, что почитается во Фракии и Коринфе и на южных берегах Эвксинского Понта. Ты можешь прибавить сюда третью звезду.

– Афродита Мигонитида! Я не знал и не успею подарить ее тебе.

– Я сделаю это сама.

– Нет. Я пришлю из Пеллы, если боги будут милостивы к Александру и ко мне – наши с ним судьбы сплелись. Выйдем ли мы на простор Ойкумены или сойдем под землю, но вместе.

– Я поверила в Александра. Цель его неизвестна, но у него есть сила, не даваемая обычным людям.

– А у меня нет?

– Такой нет, и я довольна этим. Ты мой сильный, умный, смелый воин и можешь быть даже царем, а я – твоей царицей.

– Клянусь Белой Собакой Геракла, ты будешь ею!

– Когда-нибудь. Я готова, – Таис приникла к Птолемею, и оба перестали заглядывать вперед в неизвестную судьбу.

Из безмерной дали будущего время текло на них медлительным потоком, неизбежно и неумолимо уходя в невозвратимое прошлое. Прошла и их встреча. И вот уже Таис стояла на пороге, а Птолемей, не в силах оторваться от подруги, топтался, подгоняемый необходимостью спешить в Гидафиней, к Неарху, куда должны были привести лошадей. Он не знал, что точный, исполнительный критянин сам еще только пробирался с опущенной головой по переулкам Керамика после прощания с Эгесихорой.

– Ты не сказал мне, что будет, если Александр останется жив и сделается царем после отца, – спросила Таис.

– Будет долгий путь, война и снова путь, помоги нам, Афина Келевтия, богиня дорог. Он мечтает дойти до пределов мира, обиталища богов там, где восходит солнце. И Стагирит Аристотель всячески разжигает в нем стремление к этому подвигу.

– И ты пойдешь с ним?

– До конца. А ты пошла бы со мной? Не как с воином, а с военачальником.

– Я всегда мечтала о далеких странах, но пути недоступны нам, женщинам, иначе как в колесницах победителей. Будь победителем, и, если я останусь мила тебе…

Птолемей уже давно скрылся за дальним домом, а Таис еще долго смотрела вслед, пока ее не вывело из задумчивости прикосновение рабыни, приготовившей воду для купания.

Птолемей, одолевая власть любви, шел скорым шагом и не позволял себе бросить прощальный взгляд на Таис, – оглядываться уходя было плохой приметой. Даже на ее мраморное воплощение – одну из девушек на балюстраде храма Нике Бескрылой. Там одна из Ник в тонком древнем пеплосе, с откинутой назад головой, как бы собирающаяся взлететь или броситься вперед в безудержном порыве, живо напоминала ему его возлюбленную. Македонец, дивясь сам себе, всегда подходил к храму, чтобы бросить взгляд на барельеф.

2. Подвиг Эгесихоры

Метагейтнион, месяц всегда жаркий в Аттике, в последний год сто десятой олимпиады выдался особенно знойным. Небо, столь чистое и глубокое, что его воспевали даже чужеземцы, приобрело свинцовый оттенок. Кристальный воздух, всегда придававший всем статуям и сооружениям волшебную четкость, заструился и заколыхался, будто набросил на Афины покрывало неверной и зыбкой изменчивости, обмана и искажения, столь характерных для пустынных стран на далеких южных берегах.

Таис перестала ездить на купанье – слишком пропылилась дорога – и лишь иногда на рассвете выезжала верхом, чтобы ненадолго ощутить в быстрой скачке веяние ветра на разгоряченном теле.

Послеполуденный зной тяжко придавил город. Все живое попряталось в тень, прохладу храмов и колоннад, темноту закрытых ставнями жилищ. Лишь изредка стучали колеса лениво влекомой повозки или копыта потной лошади со спешившим в укрытие всадником.

Эгесихора вошла по обыкновению быстро и остановилась, ослепленная переходом от света к полумраку спальной комнаты. Не теряя ни минуты, она сбросила легкий хитон и села в ногах распростертой на ложе столь же нагой подруги. По раздувающимся ноздрям и часто вздымавшейся груди Таис поняла, что спартанка злится.

– Что с тобой? – лениво спросила она.

– Не знаю. Злюсь на все. Мне надоели ваши афиняне – крикливые, болтливые, охотники до сплетен. Неужели это те самые великие строители и художники, мудрецы и воины, о которых так гордо писали во времена Перикла? Или с тех пор все изменилось?

– Не понимаю, что на тебя нашло? Отравили чем-нибудь на позавчерашнем симпосионе? Вино мне показалось кислым…

– Тебе – вино, а мне показалась кислой моя жизнь! В Афинах становится все больше народа. Люди озлобляются от тесноты, шума, крика, вечной нехватки то воды, то пищи. В эту жару все глядят на встречных как на врагов. И гинекономы ярятся без причин – скоро красивой женщине нельзя будет появиться на агоре или Акрополе по вечерам.

– В этом согласна с тобой. Тесно в Афинах, да и во всей Аттике, говорят, собралось пятьсот тысяч человек.

– Святая мать Деметра! Во всей Спарте не больше полутораста тысяч. В таком множестве люди мешают друг другу и озлобляются. Видят роскошь, красоту и завидуют, насыщая воздух испарениями черной желчи.

– Не одна теснота, Эгесихора! Последствия прежних войн и особенно прошлогодней. Наш красавец царевич, он теперь царь македонский и, по существу, владыка Эллады, показал волчьи зубы, да славится Аполлон Ликейский! До сего дня на рынке рабов продают фиванцев-мужчин всего по сотне драхм, а женщин по полторы. Сам город стерт с лица Геи. Ужаснулась вся Эллада!

– Кроме Спарты!

– Разве Спарта одна устоит? Дело вашего царя Агиса плохо – он хотел быть один, когда совместный бой привел бы греков к победе, и остался один против могучего врага.

Эгесихора задумалась и вздохнула.

– Всего три года прошло, как македонские мальчишки явились к нам…

– Только ли македонские? А как насчет Крита?

Лакедемонянка вспыхнула, продолжая:

– Убит Филипп, воцарился Александр, стал вместо него главным военачальником Эллады, сокрушил Фивы и теперь…

– Отправляется в Азию на персов, продолжая дело отца.

– Ты получила вести от Птолемея? Давно?

– В один из тяжелых дней гекатомбеона. И с тех пор – ничего. Правда, он посылает мне одно письмо в год. Сначала писал по пять.

– Когда он прислал тебе эту? – Спартанка дотронулась до третьей звезды ожерелья, сверкавшего на медном теле подруги.

Таис опустила ресницы и, помолчав, сказала:

– Птолемей пишет, что Александр поистине показал божественный дар. Подобно Фемистоклу, он всегда умеет мгновенно изобрести новый ход, принять другое решение, если прежнее не годится. Но Фемистокл стремился на запад, а Александр идет на восток.

– Кто же более прав?

– Как я могу знать? На востоке баснословные богатства, неисчислимые народы, необъятные просторы. На западе людей меньше, и Фемистокл даже мечтал переселить афинян в Энторию, за Ионическое море, но умер в изгнании в горах Тессалии. Теперь его могила на западном мысе Пирейского холма, где он любил сидеть, глядя на море. Я была там. Уединенное место покоя и печали.

– Почему печали?

– Не знаю. Разве ты можешь сказать, почему тяжелая тоска, даже страх охватывает людей в руинах Микен? Недоброе, запретное, отвергнутое богами место. На Крите показывают гробницу Пасифаи, и то же, подобное страху чувство приходит к путникам, будто тень царицы со сверкающим именем и ужасной славой стоит около них.

– Ты Пантодаей можешь прозываться, милая, – Эгесихора с восхищением поцеловала подругу, – поедем на могилу Фемистокла, погрустим вместе! Какая-то ярость вскипает во мне против этой жизни, я нуждаюсь в утешении и не нахожу его.

– Ты сама тельктера – волшебница утешающая, как говорят поэты, – возразила Таис, – просто мы становимся старше, и в жизни видится другое, и ожидания делаются больше.

– Чего же ждешь ты?

– Не знаю. Перемены, путешествия, может быть…

– А любовь? А Птолемей?

– Птолемей – он не мой. Он – теликрат, покоритель женщин, но я не буду жить у него затворницей, подобно афинской или македонской супруге, и чтобы меня наказывали рафанидой в случае измены. Меня?! А пошла бы с ним далеко, далеко! Поедем на холм Пирея хоть сегодня. Пошлю Клонарию с запиской к Олору и Ксенофилу. Они будут сопровождать нас. Поплывем вечером, когда спадет жара, и проведем там лунную ночь до рассвета.

– С двумя мужчинами?

– Эти двое настолько любят друг друга, что мы нужны им только как друзья. Это хорошие молодые люди, отважные и сильные. Ксенофил выступал на прошлой олимпиаде борцом среди юношей.


Таис возвратилась домой еще до того, как солнце стало свирепствовать на белых улицах Афин. Странная задумчивость пришла к ней там, на склоне холма выше Фемистоклейона, где они сидели вдвоем с Эгесихорой, в то время как двое их спутников лежали внизу около лодки и обсуждали предстоящую поездку в Парнею для охоты на диких свиней. Эгесихора поверила подруге тайну. Эоситей – младший двоюродный брат Агиса, царя Спарты, уплывает в Египет с большим отрядом воинов, которых нанял египетский фараон Хабабаш для своей охраны. Наверное, он замышляет выгнать персидского сатрапа. Шесть кораблей отплывают сразу. И начальник лакедемонян зовет ее поехать с собой, пророча дивной дочери Спарты славу в стране поэтов и древнего искусства.

Эгесихора крепко прижала к себе Таис и стала уговаривать поехать с нею в сказочный Египет. Она сможет побывать на Крите – с такой надежной охраной можно не опасаться никаких пиратов или разбойников.

Таис напомнила подруге о том, что Неарх рассказывал им обеим о гибели древней красоты Крита, исчезновении прежнего населения, нищете, воцарившейся на острове, разоренном неуемными нападениями и войнами разных племен.

В груды камней, в пожарах и землетрясениях, обратились дворцы Кносса и Феста, исчезло прежнее население, и никто уже больше не может читать надписи на забытом языке. Только кое-где на холмах еще высятся гигантские каменные рога, будто из-под земли поднимаются быки Держателя Земли Посейдона, да широкие лестницы спускаются к площадкам для священных игр. Иногда среди зарослей вдруг наткнешься на обломки тяжелых амфор в два человеческих роста с извивами змей на их толстых боках, а рядом в чистых сверкающих бассейнах плещется вода, еще бегущая по трубам водопроводов…

Таис достала ларец с критской статуэткой – подарок Птолемея, вынула драгоценную скульптуру и, растянувшись на ложе, стала рассматривать ее, как будто увидела впервые. Новые глаза дали ей время и грустные думы последних дней. Больше тысячи лет – огромная даль времени, еще не было великолепных Афин, а герой Тесей еще не ездил в Кносс убивать Минотавра и сокрушать могущество великой морской державы! Из этой неизмеримой глубины, отдаления явилось к ней это живое, тонко изваянное напряженное лицо с огромными пристальными глазами и маленьким скорбным ртом. Согнутые в локтях руки были подняты ладонями вперед – сигнал не то остановки, не то внимания. Длинные ноги, слегка расставленные, девически тонкие, вытянутые и поставленные на пальцы, выражали мгновение толчка от земли для взлета. Одежда из листового золота в виде короткого узорного передника с широким поясом, стянувшим невероятно тонкую талию. Облегающий корсаж поддерживался двумя наплечниками и оставлял грудь открытой. На ключицах, у основания крепкой шеи, лежало широкое ожерелье. Именно лежало – от сильной выпуклости грудной клетки. Повязка, обегавшая подбородок девушки, стягивала высокую коническую прическу. Очень молода была тавропола, четырнадцать лет, самое большее – пятнадцать.

Таис вдруг поняла, что назвала безвестную критскую девочку охотницей на быков – эпитетом Артемиды. Боги завистливы и ревнивы к своим правам, но не может богиня ничего сделать той, которая ушла в недоступное самому Зевсу прошлое и скрылась тенью в подземельях Аида. Правда, Артемида может прогневаться на живую Таис… Что общего у девственной охотницы с нею, гетерой, служанкой Афродиты?

И Таис спокойно вернулась к созерцанию статуэтки. Ничего детского не осталось в лице и фигуре бдительной девочки опасной профессии. Особенно трогал Таис ее скорбный рот и бесстрашный взгляд. Эта девочка знала, что ей предстоит. Очень недолгой была ее жизнь, отданная смертельной игре – танцу с длиннорогими пятнистыми быками, олицетворявшими сокрушительного Колебателя Земли Посейдона. Девушки-таврополы представляли главных действующих лиц в этом священном ритуале, древний, позднее утраченный смысл которого заключался в победе женского начала над мужским, богини-матери над временным своим супругом. Мощь грозного животного растрачивалась в танце – борьбе с невероятно быстрыми прыгунами – девушками и юношами – специально подготовленными для балета смерти знатоками сложного ритуала. Критяне верили, что этим отводится гнев бога, медленно и неумолимо зреющий в недрах земли и моря.

Обитатели древнего Крита будто предчувствовали, что их высокая культура погибнет от ужасающих землетрясений и приливов. Откуда они взялись, эти ее отдаленные предки? Откуда пришли, куда исчезли? Из того, что знала она сама из мифов, что рассказывал Неарх своим двум зачарованным слушательницам, прекрасные, утонченные люди, художники, мореходы, дальние путешественники жили на Крите еще тогда, когда вокруг бродили полудикие предки эллинов. Будто покрытая пряно пахнущими цветами, магнолия внезапно выросла среди распластанных ветром сосен и ядовитых зарослей олеандра. Необъяснима тонкая, поэтическая красота критской культуры среди грубых, воинственных кочевников берегов Внутреннего моря и может быть сравнена только с Египтом…

Встряхивая коротко стриженными жесткими волосами, вошла Клонария – рабыня.

– Там пришел этот, – голос девушки дрогнул от глубоко укоренившейся ненависти к торговцу человеческим товаром.

Таис вернулась к жизни.

– Возьми шкатулку с деньгами, отсчитай на три мины сов и дай ему.

Рабыня засмеялась. Таис улыбнулась и жестом приказала ей подойти ближе.

– Посчитаем вместе. Три мины – сто восемьдесят драхм. Каждая сова – четыре драхмы, всего сорок пять сов. Поняла?

– Да, кирия. Это за фиванку? Недорого! – девушка позволила себе презрительную усмешку.

– Ты мне стоила дороже, – согласилась Таис, – но не суди по цене о качестве. Могут быть разные случаи, и если тебя купили дорого, то могут продать и подешевле…

Не успела Таис закончить фразы, как Клонария прижалась лицом к ее коленям.

– Кирия, не продавай меня, если уедешь. Возьми с собой!

– Что ты говоришь? Куда я уеду? – удивилась Таис, отбрасывая со лба рабыни ее спустившиеся волосы.

– Может быть, ты уедешь куда-то. Так думали мы, твои слуги. Ты не знаешь, как будет ужасно оказаться у кого-нибудь другого после тебя, доброй, прекрасной.

– Разве мало на свете хороших людей?

– Мало таких, как ты, госпожа. Не продавай меня!

– Хорошо, обещаю тебе. Возьму с собой, хотя я никуда не собираюсь ехать. Как фиванка?

– После того как ее накормили, мылась так, что извела всю воду на кухне. Теперь спит, будто не спала месяц.

– Беги, торговец ждет. И не тревожь меня больше, я усну.

Клонария быстро отсчитала серебро и весело, вприпрыжку побежала из спальни.

Таис перевернулась на спину и закрыла глаза, но сон не приходил после ночного путешествия и взволнованных разговоров с подругой.

Они причалили к кольцам Пирейской гавани, когда в порту уже было полным-полно народу. Оставив лодку на попечение двух друзей, Таис с Эгесихорой, пользуясь относительной прохладой Левконота «белого» южного ветра, расчистившего небо, пошли вдоль большой стой, где торговля была уже в полном разгаре. У перекрестка дорог, Фалеронской и Средостенной Пирейской, находился малый рынок рабов. Вытоптанная пыльная площадка, с одной стороны застроенная длинными низкими сараями, которые сдавали внаем работорговцам. Грубые плиты, доски помостов, истертые ногами бесчисленных посетителей – вместо обширного возвышения из светлого мрамора под сенью крытой колоннады и огороженных портиков, какие украшали большой рабский рынок в пятнадцати стадиях выше, в самих Афинах.

Обе гетеры равнодушно направились в обход по боковой тропинке. Внимание Таис привлекла группа тощих людей, выставленных на окраине рынка, на отдельном деревянном помосте. Среди них были две женщины, кое-как прикрытые лохмотьями. Вне сомнения, это были эллины, скорее всего – фиванцы. Большинство жителей разрушенных Фив было отправлено в дальние гавани и давно продано. Эту группу из четырех мужчин и двух женщин, наверное, пригнал на портовый рынок какой-нибудь богатый землевладелец, чтобы избавиться от них. Таис возмутила эта продажа свободных людей некогда знаменитого города.

Перед помостом остановился высокий человек с напудренным лицом, окаймленным густейшей бородой в крупных завитках, видимо, сириец. Небрежным движением пальца он велел торговцу вытолкнуть вперед младшую из женщин, остриженные волосы которой густым пучком лежали на затылке перехваченные вокруг головы узкой синей лентой. По пышности и густоте пучка на затылке Таис определила, каких великолепных кос лишилась фиванка, красивая девушка лет восемнадцати, обычного для эллинок небольшого роста.

– Цена? – важно бросил сириец.

– Пять мин, и это даром, клянусь Афиной Алеей!

– Ты обезумел! Она музыкантша или танцовщица?

– Нет, но девственна и очень красива.

– Сомнительно. Военная добыча… Взгляни на очертания бедер, груди. Плачу мину, ладно, две – последняя цена! Такую рабыню не будут продавать в Пирее, а поставят в Афинах. Ну-ка обнажи ее!

Торговец не шелохнулся, и покупатель сам сдернул последний покров рабыни. Она не отпускала ветхую ткань, и повернулась боком. Сириец ахнул. Прохожие и зеваки громко захохотали. На круглом заду девушки красовались вздувшиеся полосы от бича, свежие и красные, вперемежку с уже поджившими рубцами.

– Ах ты, плут! – крикнул сириец, видимо хорошо говоривший на аттическом наречии. Схватив девушку за руку, он нащупал на ней следы ремней, стягивавших тонкие запястья. Тогда он приподнял дешевые бусы, нацепленные на шею девушки, чтобы скрыть следы от привязи.

Опомнившийся торговец встал между сирийцем и рабыней.

– Пять мин за строптивую девчонку, которую надо держать на привязи! – негодовал сириец. – Меня не проведешь. Годится только в наложницы да еще возить воду. После разгрома Стовратых Фив девушки здесь подешевели, даже красивые, – ими полны дома во всех портах Внутреннего моря.

– Пусть будет три мины – совсем даром! – сказал присмиревший торговец.

– Нет, пусть платит тот, кто захотел избавиться от неудачной покупки этого сброда, – сириец показал на фиванцев, подумал и сказал: – Дам тебе половину, все-таки девяносто драхм. Беру для своих матросов на обратный путь. Я сказал последнююцену! – И сириец решительно шагнул к другой кучке рабов, сидевших на каменном помосте в нескольких шагах от фиванцев.

Торговец заколебался, а девушка побледнела, вернее – посерела сквозь пыль и загар, покрывавший ее измученное гордое лицо.

Таис подошла к помосту, откинула со своих иссиня-черных волос легкий газ покрывала, которым спасались от пыли богатые афинянки. Рядом стала золотоволосая Эгесихора, и даже угрюмые глаза продаваемых рабов приковались к двум прекрасным женщинам.

Темные упрямые глаза юной фиванки расширились, огонь тревожной ненависти погас в них, и Таис вдруг увидела лицо человека, обученного читать, воспринимать искусство и осмысливать жизнь. Теоноя – божественное разумение оставило свой след на этом лице. И фиванка то же самое увидела в лице Таис, и ресницы ее задрожали. Будто невидимая нить протянулась от одной женщины к другой, и почти безумная надежда загорелась в пристальном взгляде фиванки.

Торговец оглянулся, ища колесницу красавиц, ехидная усмешка наползла было на его губы, но тут же сменилась почтением. Он заметил двух спутников Таис, догонявших приятельниц. Хорошо одетые, бритые по последней моде, они важно прошли через расступившуюся толпу.

– Даю две мины, – сказала Таис.

– Нет, я раньше пришел! – вскричал сириец, вернувшийся поглядеть на афинянок и, как свойственно всем людям, уже пожалевший, что покупка достанется другому.

– Ты давал только полторы мины, – возразил торговец.

– Даю две. Тебе зачем эта девчонка – все равно с ней не справишься!

– Перестанем спорить – я плачу три, как ты хотел. Пришли за деньгами или придешь сам в дом Таис, между холмом Нимф и Керамиком.

– Таис! – почтительно воскликнул стоявший поодаль человек и еще несколько голосов подхватили:

– Таис, Таис!

Афинянка протянула руку фиванской рабыне, чтобы свести ее с помоста в знак своего владения ею. Девушка вцепилась в нее, как утопающая за брошенную ей веревку, и, боясь отпустить руку, спрыгнула наземь.

– Как зовут тебя? – спросила Таис.

– Гесиона, – фиванка сказала так, что не было сомнения в правде ее ответа.

– Благородное имя, – сказала Таис, – «Маленькая Исида».

– Я дочь Астиоха – философа древнего рода, – с гордостью ответила рабыня…


Таис незаметно уснула и очнулась, когда ставни с южной стороны дома были распахнуты Ноту – южному ветру с моря, в это время года сдувавшему тяжелую жару с афинских улиц. Свежая и бодрая, Таис пообедала в одиночестве. Знойные дни ослабили пыл поклонников Афродиты, ни одного симпосиона не предстояло в ближайшие дни. Во всяком случае, два-три вечера были совсем свободны. Таис не ходила читать предложения на стене Керамика уже много дней.

Стукнув два раза по столешнице, она велела позвать к себе Гесиону. Девушка, пахнувшая здоровой чистотой, вошла, стесняясь своего грязного химатиона, и опустилась на колени у ног гетеры с неловким смешением робости и грации. Привыкнув к грубости и ударам, она явно не знала, как вести себя с простой, ласковой Таис.

Заставив ее сбросить плащ, Таис оглядела безупречное тело своей покупки и выбрала скромный полотняный хитон из своего платья. Темно-синий химатион для ночных похождений завершил наряд Гесионы.

– Мастодетона – грудной повязки – тебе не надо, я не ношу ее тоже. Я дала тебе это старье…

– Чтобы, не выделить меня из других, – тихо досказали фиванка, – но это вовсе не старье, госпожа. – Рабыня поспешно оделась, умело расположив складки хитона и расправив завязки на плечах. Она сразу же превратилась в полную достоинства девушку из образованных верхов общества. Глядя на нее, Таис поняла неизбежную ненависть, которую вызывала Гесиона у своих хозяек, лишенных всего того, чем обладала рабыня. И прежде всего знаний, какими не владели теперешние аттические домохозяйки, вынужденные вести замкнутую жизнь, всегда завидуя образованным гетерам.

Таис невольно усмехнулась. Завидовали от незнания всех сторон ее жизни, не понимая, как беззащитна и легкоранима нежная юная женщина, попадая во власть того, кто иногда оборачивался скотом. Гесиона по-своему поняла усмешку Таис. Вся вспыхнув, она торопливо провела руками по одежде, ища непорядок и не смея подойти к зеркалу.

– Все хорошо, – сказала, ей Таис, – я думала о своем. Но я забыла, – с этими словами она взяла красивый серебряный пояс и надела его на рабыню.

Гесиона снова залилась краской, на этот раз от удовольствия.

– Как мне благодарить тебя, госпожа? Чем смогу я отдать тебе за твою доброту?

Таис поморщилась смешливо и лукаво, и фиванка снова насторожилась. «Пройдет немало времени, – подумала Таис, – пока это молодое существо вновь приобретет человеческое достоинство и спокойствие, присущее свободным эллинам. Свободным эллинам… Не в том ли главное различие варваров, обреченных на рабство, что они находятся в полной власти свободных. И чем хуже обращаются с ними, тем хуже делаются рабы, а в ответ на это звереют их владельцы». Странные эти мысли впервые пришли ей на ум, прежде спокойно принимавшей мир, каков он есть. А если бы ее или ее мать похитили пираты, о жестокости и коварстве которых она столько наслышалась? И она стояла бы сейчас, исхлестанная бичом, на помосте, и ее ощупывал бы какой-нибудь жирный торговец?..


Таис вскочила и посмотрела в зеркало из твердой бронзы светложелтого цвета, такие привозили финикийцы из страны, державшейся ими в секрете. Слегка сдвинув упрямые брови, она постаралась придать себе выражение гордой и грозной лемниянки, не вязавшееся с веселым блеском глаз. Беспечно отмахнувшись от путаных мыслей о том, чего не было, она хотела отослать Гесиону. Но одна мысль, оформившись в вопрос, не могла остаться без объяснения.

И Таис принялась расспрашивать новую рабыню о страшных днях осады Фив и плена, стараясь скрыть недоумение: почему эта гордая и воспитанная девушка не убила себя, а предпочла жалкую участь рабыни?

Гесиона скоро поняла, что именно интересовало Таис.

– Да, я осталась жить, госпожа. Сначала от неожиданности, внезапного падения великого города, когда в наш дом, беззащитный и открытый, ворвались озверелые враги, топча, грабя и убивая. Когда безоружных людей, только что всеми уважаемых граждан, выросших в почете и славе, сгоняют в толпу, как стадо, нещадно колотя отставших или упрямых, оглушая тупыми концами копий, и заталкивают щитами в ограду, подобно овцам, странное оцепенение охватывает всех от такого внезапного поворота судьбы…

Лихорадочная дрожь пробежала по телу Гесионы, она всхлипнула, но усилием воли сдержала себя и продолжала рассказывать, что место, куда их загнали, в самом деле оказалось скотным рынком города. На глазах Гесионы ее мать, еще молодая и красивая женщина, была увлечена двумя щитоносцами, несмотря на отчаянное сопротивление, и навсегда исчезла. Затем кто-то увел младшую сестренку, а Гесиона, укрывшаяся под кормушкой, на свою беду, решила пробраться к стенам, чтобы поискать там отца и брата. Она не отошла и двух плетров от ограды, как ее схватил какой-то спрыгнувший с коня воин. Он пожелал овладеть ею тут же, у входа в какой-то опустелый дом. Гнев и отчаяние придали Гесионе такие силы, что македонец сначала не смог с ней справиться. Но он, видимо, не раз буйствовал в захваченных городах и вскоре связал и даже взнуздал Гесиону так, что она не смогла кусаться, после чего македонец и один его соратник попеременно насиловали девушку до глубокой ночи. На рассвете опозоренная, измученная Гесиона была отведена к перекупщикам, которые, как коршуны, следовали за македонской армией. Перекупщик продал ее гиппотрофу бравронского дема, а тот после безуспешных попыток привести ее к покорности и боясь, что от истязаний девушка потеряет цену, отправил ее на Пирейский рынок.

– Я была посвящена богине Бирис и не смела знать мужчину раньше двадцати двух лет.

– Не знаю этой богини, – сказала Таис, – она владычествует в Беотии?

– Везде. Здесь, в Афинах, есть ее храм, но мне нет больше доступа туда. Это богиня мира у минийцев, наших предков, берегового народа до нашествия дорийцев. Служение ей – против войны, а я уже была женой двух воинов и ни одного не убила. Я убила бы себя еще раньше, если бы не должна была узнать, что сталось с отцом и братом. Если они живы и в рабстве, я стану портовой блудницей и буду грабить негодяев, пока не наберу денег, чтобы выкупить отца – мудрейшего и добрейшего человека во всей Элладе. Только для этого я и осталась жить…

– Сколько тебе лет, Гесиона?

– Восемнадцать, скоро девятнадцать, госпожа.

– Не зови меня госпожой, – сказала, вставая, Таис, охваченная внезапным порывом, – ты не будешь моей рабыней, я отпускаю тебя на волю.

– Госпожа! – девушка крикнула, и горло ее перехватили рыдания. – Ты, наверное, ведешь свой род от богов. Кто мог бы еще в Элладе так поступить?! Но позволь мне остаться в твоем доме и служить тебе. Я много ела и спала, но я не всегда такая. Это после голодных дней и долгих стояний на помосте у торговца рабами…

Таис задумалась, не слушая девушку, чья страстная мольба оставила ее холодной, как богиню. И снова Гесиона внутренне сжалась и опять распустилась, словно бутон, поймав внимательный и веселый взгляд гетеры.

– Ты сказала, твой отец – знаменитый философ? Достаточно ли он знаменит, чтобы быть известным Элладе, и не только в Стовратых Фивах?

– Бывших некогда Фивах, – горько сказала Гесиона, – но Астиоха-философа знает Эллада. Как поэта, может быть, и нет. Ты не слыхала о нем, госпожа?

– Не слыхала. Но я не знаток, оставим это. Вот что придумала я… – И Таис рассказала Гесионе свой план, заставив фиванку задрожать от нетерпения.

После убийства Филиппа Македонского приглашенный им Аристотель покинул Пеллу и перебрался в Афины. Александр снабдил его деньгами, и философ из Стагиры основал в Ликии – в священной роще Аполлона Волчьего – свою школу, собрание редкостей и обиталище для учеников, исследовавших под его руководством законы природы. По имени рощи учреждение Аристотеля стало называться Ликеем.

Пользуясь знакомством с Птолемеем и Александром, Таис могла обратиться к Стагириту. Если отец Гесионы был жив, то, где бы он ни оказался, молва о столь известном пленнике должна была достигнуть философов и ученых Ликея.

От жилья Таис до Ликея пятнадцать олимпийских стадий, полчаса пешего хода, но Таис решила ехать на колеснице, чтобы произвести нужное впечатление. Она велела Гесионе надеть на левую руку обруч рабыни и нести за ней ящичек с редким камнем – зеленым, с желтыми огнями – хризолитом, привезенным с далекого острова на Эритрейском море. Подарили его Таис купцы из Египта. От Птолемея она знала о жадности Стагирита к редкостям из дальних стран и думала этим ключом отомкнуть его сердце.

Эгесихора почему-то не появилась к обеду. Таис хотела поесть с Гесионой, но девушка упросила не делать этого, иначе ее роль служанки, которую она хотела честно исполнять в доме Таис, стала бы фальшивой и лишила бы ее доброго отношения слуг и рабынь гетеры.

Священные сосны безмолвно и недвижно уносились вершинами в горячее небо, когда Таис и Гесиона медленно шли к галерее, окруженной высокими старыми колоннами, где занимался с учениками старый мудрец. Стагирит был не в духе и встретил гетеру на широких ступенях из покосившихся плит. Постройка новых зданий еще только начиналась.

– Что привело сюда гордость продажных афинских женщин? – отрывисто спросил Аристотель.

Таис сделала знак, Гесиона подала раскрытую шкатулку, и хризолит – символ Короны Крита – засверкал на черной ткани, устилавшей дно. Брюзгливый рот философа сложился в беглой усмешке. Он взял камень двумя пальцами и, поворачивая его в разные стороны, стал разглядывать на просвет.

– Так ты подруга Птолемея? Неталантливым он был учеником, слишком занят его ум войной и женщинами. И тебе надо, конечно, что-то узнать от меня? – Он бросил на Таис острый, пронизывающий взгляд.

Гетера спокойно встретила его, смиренно склонила голову и спросила, известно ли ему что-нибудь об участи фиванского философа. Аристотель думал недолго.

– Слышал, что он не то умер от ран, не то попал в рабство. Но почему он тебя интересует, гетера?

– А почему не интересует тебя, великий философ? Разве участь собрата, славного в Элладе, тебе безразлична? – вспыхнула Таис.

– Девчонка, твоя речь становится дерзкой!

– Помилосердствуй, великий Стагирит! Меня по невежеству удивило твое безразличие к судьбе большого философа и поэта. Разве не драгоценна жизнь такого человека? Может быть, ты мог бы его спасти…

– Зачем? Кто смеет пересекать путь судьбы, веление богов? Побежденный беотиец упал до уровня варвара, раба. Можешь считать что философа Астиоха больше не существует, и забыть о нем. Мне все равно, брошен ли он в серебряные рудники или мелет зерно у карийских хлебопеков. Каждый человек из свободных выбирает свою участь. Беотиец сделал свой выбор, и даже боги не будут вмешиваться.

Знаменитый учитель повернулся и, продолжая рассматривать камень на свет, показал, что разговор окончен.

– Далеко же тебе до Анаксагора и Антифонта, Стагирит! – вне себя крикнула Гесиона. – Ты просто завистлив к славе Астиоха, певца мира и красоты! Мир и красота – вот что чуждо тебе, философ, и ты знаешь это!

Аристотель гневно обернулся. Один из стоявших рядом и прислушивавшихся к разговору учеников с размаху ударил Гесиону по щеке. Та вскрикнула и хотела броситься на кряжистого бородатого оскорбителя, но Таис ухватила ее за руку.

– Дрянь, рабыня, как смеешь ты!.. – вскричал ученик. – Пошли отсюда, порнодионки!

– Философы заговорили без притворства, – озорно сказала Таис, – бежим скорее из обители мудрости!

С этими словами Таис ловко выхватила хризолит у растерявшегося Аристотеля, подобрала химатион и пустилась бежать по широкой тропе между сосен к дороге, Гесиона – за ней. Вслед девушкам кинулось несколько мужчин – не то усердных учеников, не то слуг. Таис и Гесиона вскочили на колесницу, поджидавшую их, но мальчик-возница не успел тронуть лошадей, как их схватили под уздцы, а трое здоровенных пожилых мужчин кинулись к открытому сзади входу на колесницу, чтобы стащить с нее обеих женщин.

– Не уйдете, блудницы! Попались развратницы! – заорал человек с широкой неподстриженной бородой, протягивая руку к Таис.

В этот миг Гесиона, вырвав бич у возницы, изо всей силы ткнула им в раззявленный кричащий рот. Нападавший грохнулся наземь.

Освобожденная Таис раскрыла сумку, подвешенную к стенке колесницы, и, выхватив коробку с пудрой, засыпала ей глаза второго мужчины. Короткая отсрочка ни к чему не привела. Колесница не могла сдвинуться с места, а выход из нее был закрыт.

Дело принимало серьезный оборот. Никого из путников не было на дороге, и злобные философы могли легко справиться с беззащитными девушками. Мальчик-возница, которого Таис взяла вместо пожилого конюха, беспомощно озирался вокруг, не зная, что делать с загородившими путь людьми.

Но Афродита была милостива к Таис. С дороги послышался гром колес и копыт. Из-за поворота вылетела четверка бешеных коней в ристалищной колеснице. Управляла ими женщина. Золотистые волосы плащом развевались по ветру – Эгесихора!

– Таис, малакион (дружочек), держись!

Зная, что спартанка сделает что-то необычайное, Таис схватилась за борт колесницы, крикнув Гесионе держаться изо всех сил. Эгесихора резко повернула, не сбавляя хода, объехала колесницу Таис и вдруг бросила лошадей направо, зацепившись выступающей осью за ее ось. Бородатые, державшие лошадей, с воплями пустились прочь, стараясь избежать копыт и колес, кто-то покатился в пыли под ноги лошадей, закричал от боли. Лошади Таис понесли, а Эгесихора, сдержав четверку с неженской силой, расцепила неповрежденные колесницы.

– Гони, не медли! – крикнула Таис, давая мальчишке крепкий подзатыльник.

Возница опомнился, и гнедая пара помчалась во весь опор, преследуемая по пятам четверкой Эгесихоры.

Позади из клубов пыли неслись вопли, проклятия, угрозы. Гесиона не выдержала и принялась истерически хохотать, пока Таис не прикрикнула на девушку, чувства которой были еще не в порядке после перенесенных испытаний.

Не успели они опомниться, как пролетели перекресток Ахарнской дороги. Сдерживая коней, они повернули назад и направо, спустились к Илиссу и поехали вдоль речки к Садам.

Только въехав под сень огромных кипарисов, Эгесихора остановилась и спрыгнула с колесницы. Таис, подбежав к ней, крепко поцеловала подругу.

– Хорошо вышла аматрохия? В ристалище очень опасно такое сцепление колес.

– Ты действительно наследница Киниски, Эгесихора. Но как ты оказалась на дороге? Слава богам!

– Я заезжала за тобой, чтобы покататься, а ты поехала в Ликей. Не стоило труда понять, что ищешь отца Гесионы, и это встревожило меня. Мы не умеем говорить с мудрецами, а они недолюбливают гетер, если те и красивы, и умны. По их мнению, сочетание этих свойств в женщине противоестественно и опасно, – спартанка звонко рассмеялась.

– И как ты сообразила явиться вовремя?

– Я проехала от Ликейской рощи выше к горам, остановилась там с лошадьми и послала конюха стоять на повороте и следить, когда ты поедешь. Он прибежал с известием, что вас бьют философы. Я едва успела, бросила его на дороге…

– Что будем делать? Надо скрыться, чтобы избежать наказания, – ты же покалечила моих врагов!

– Я проеду к Семи Бронзам, где живет Диорей, отдам ему колесницу, а потом поедем купаться на наше излюбленное место. Пусть твой эфеб едет за мной до поворота, а там ждите!

И отважная спартанка понеслась на своей бешеной четверке.

Они резвились, плавали и ныряли до вечера в уединенной бухточке, той самой, куда два года назад выплыл Птолемей.

Утомившись, Таис и Эгесихора растянулись рядом на песке, гудевшем под ударами волн, как бронзовый лист в полу храма. С визгом и скрежетом катилась галька с уходившего под воду каменного откоса. Благодатный ветер нежно касался усталых от зноя тел. Гесиона сидела у самой воды. Обхватив колени и положив на них подбородок, она напевала что-то неслышное в шуме волн.

– Разгневанный Стагирит подаст на тебя жалобу гинекономам, – сказала Таис, – он не простит нам.

– Меня он не знает, – поддразнила спартанка, – а ты назвалась ему. Скорее всего он пришлет десяток своих учеников разгромить твой дом.

– Придется просить друзей ночевать у меня в саду. Может быть, нанять двух-трех вооруженных сторожей – это будет проще, только подобрать людей похрабрее, – задумчиво сказала Таис. – Они мне надоели, мои афинские друзья.

– Я не боюсь Стагирита, даже если дознаются, кто наехал на философов, – твердо молвила Эгесихора, – ведь я уже решила плыть со спартанцами в Египет. Об этом я и хотела сказать тебе на прогулке.

– Так что же ты молчала? – Таис поднялась, уселась на коленях и, поняв нелепость своего упрека, рассмеялась. И через мгновение снова озабоченно нахмурилась.

– И ты бросаешь меня одну в Афинах?

– Нет, зачем же, – невозмутимо парировала Эгесихора, – ты едешь со мной.

– Я не обещала этого ни тебе, ни себе самой!

– Так решили боги. Я была у прорицателя, того, чье имя не произносят, как и богини, которой он служит.

Таис вздрогнула и побледнела, зябко согнув гибкие пальцы на ногах.

– Зачем ты сделала это, зачем?

– Мне трудно расстаться с тобой, а я должна была дать ответ Эоситею Эврипонтиду.

– Он из древнего рода лакейских царей? И что ты сказала ему?

– Да!

– А что сказал тот, кто видит вдаль?

– Что тебе будет дорога кольцом на много лет. И мне, но мой путь короток, хотя буду вместе с тобой до его конца.

Таис молча смотрела перед собой в каменистую осыпь склона на трепещущие под ветром былинки. Эгесихора следила за ней, и странная печаль углубила уголки полного, чувственного рта спартанки.

– Когда они плывут? – вдруг спросила Таис.

– В двадцатый день боэдромиона. Из Гития.

– А туда?

– За неделю до того надо плыть из Пирея. Его собственный корабль возьмет нас со всем имуществом.

– Времени осталось немного, – молвила Таис, поднимаясь и стряхивая песок с живота, бедер и локтей.

Встала и Эгесихора, разделяя ладонью вьющиеся пряди тяжелых волос. Гесиона подбежала к Таис с куском ткани, служившим для стирания соли, обтерла ее. Почти не разговаривая, подруги доехали до Дома Таис. Эгесихора, скрыв лицо под покрывалом, в сопровождении сильного конюха пошла домой уже в сумерках.

На следующий день вся Агора возбужденно обсуждала происшествие у Ликейской рощи. Афиняне, большие любители судачить и сплетничать, изощрялись в описании случившегося. Число «покалеченных» неуклонно возрастало, к полудню достигнув пятнадцати. Имя Таис повторялось то с восхищением, то с негодованием, в зависимости от возраста и пола говоривших. Но все почтенные женщины сходились на том, что надобно проучить «та метротен Кресса», критянку по матери, в своей наглости не постеснявшуюся нарушить покой обители великого мудреца. Гинекономы уже послали своего представителя к Таис, чтобы вызвать ее в суд для дачи показаний. И хотя сама Таис не обвинялась в серьезном преступлении и, кроме денежной пени, ей ничего не грозило даже при несправедливом обороте дела, ее подруга могла понести суровое наказание. Свидетели видели женщину, несущуюся на колеснице, а весь город знал, что тетриппой – четверкой лошадей, могла управлять только гетера Эгесихора. Ее покровители задержали дело, но вскоре выяснилось, что один из сыновей влиятельного и знатного Аристодема изувечен копытами и колесами. Еще три ученика Стагирита требовали удовлетворения за поломанные ребра, руку и ногу.

В «тяжелые дни» метагейтниона (три последних дня каждого месяца, посвященные умершим и подземным богам) к Таис ночью внезапно явилась Эгесихора в сопровождении своих рабов и целого отряда молодых людей, нагруженных узлами с наиболее ценным имуществом.

– Все кончено, – объявила спартанка, – остальное я продала.

– А лошади?! – испуганно воскликнула Таис.

Хмурое лицо подруги вдруг просияло.

– Они уже на корабле, в Мунихионе. И я сама буду там еще до рассвета. Что же, прорицатель оказался не прав и воля богов разлучает нас?!

– Нет! – пылко сказала Таис. – Я решила тоже…

– Когда решила?

– Сейчас.

Лакедемонянка сжала подругу в сильных объятиях и вытерла слезы радости о ее волосы.

– Но мне нужно время, чтобы собраться. Я не буду продавать дом, оставлю его верному Акесию. И садовник с женой тоже останутся. Других Клонарию, Гесиону и конюха – я возьму с собой. Нужно дня три…

– Пусть будет так: мы плывем в Эгину, а через три дня вернемся за тобой.

– Нет, лучше не возвращайся, а жди меня в Гераклее. Я найду моряков, которые охотно и не привлекая ничьего внимания перевезут меня. Поспеши, мы все решили.

– Таис, милая! – Эгесихора еще раз обняла ее. – Ты сняла камень с моей печени.

И спартанка, напевая, стала спускаться на Пирейскую дорогу во главе своего импровизированного отряда.

«Я сняла, а ты положила», – подумала Таис, глядя ей вслед. В вышине, над черными остриями кипарисов, сияли любимые созвездия, столько раз выслушивавшие ее немые мольбы к Афродите Урании. Гетера почувствовала небывалую тоску, будто она прощалась навсегда с великим городом, средоточием могущественной красоты, сотворенной десятками поколений эллинских художников.

Она послала Клонарию за Талмидом, могучим атлетом, жившим по соседству. Вооруженный кинжалом и медной дубинкой, он не раз сопровождал гетеру, любившую иногда побродить ночью. Таис хорошо платила, и Талмид неслышно крался позади, не мешая девушке чувствовать себя наедине с ночью, звездами, статуями богов и героев.

В эту ночь Таис медленно шла к Пеласгикону – стене из громадных камней, воздвигнутой далекими предками у основания Акрополиса. Может быть, то был могущественный народ, чья кровь текла в жилах полукритянки? Эти камни всегда привлекали Таис. И сейчас она коснулась рукой глыбы, прижалась всем телом к камню, ощущая сквозь тонкий хитон его неиссякаемую теплоту и твердость.

Темнота безлунной яркозвездной ночи была подобна просвечивающей черной ткани. Только в прозрачном и светоносном воздухе Эллады можно было испытать такое ощущение. Ночь одевала все вокруг, как тончайшее покрывало на статуе нагой Анахиты в Коринфе, – скрывая и одновременно открывая неведомые глубины тайных чувств.

Таис тихо взошла по истертым ступеням к храму Победы. Из-за плеча Пникса блеснул далекий огонек – лампада над Баратроном – страшной расселиной, напоминавшей афинянам про гнев Земледержца Посейдона. Туда низвергали жертвы грозным подземным богам и Эриниям. Таис еще не думалось об Аиде, и она не совершила ничего, чтобы опасаться богинь мести. Правда, боги завистливы! Яркая красота, веселье, успех и поклонение – все, чем была избалована Таис с пятнадцати лет, могут навлечь их гнев, и тогда последуют несчастья. Мудрые люди даже нарочно хотят, чтобы удачи перемежались с неудачами, счастье – с несчастьями, считая, что этим они предохраняют себя от более сокрушительных ударов судьбы. Таис это казалось нелепым. Разве можно купить себе счастье, склоняясь перед богами и моля о ниспослании несчастья? Коварные женщины-богини сумеют нанести удар настолько болезненный, что после него любое счастье покажется горьким. Нет, лучше, подобно Нике, подниматься на вершину утеса и, если уж падать с него, то навсегда…

Таис оторвалась от созерцания огонька над Баратроном и подумала, что завтра надо испечь магис – жертвенный пирог Гекате – богине перекрестков, далеко разящей и не пропускающей запоздалых путников. И еще жертву Афине Калевтии – богине дорог. А там не забыть Афродиту Эвплою – богиню благоприятного плавания. Об этом позаботится Эгесихора.

Легкие, быстрые шаги Таис четко отдавались под колоннадой ее любимого храма Нике Аптерос, на ступенях которого она посидела, глядя на крохотные огоньки, кое-где, как разбросанные ветром светлячки, мерцавшие на улицах милого города; на маяк в Пирее и два низких фонаря Мунихии. Наверное, корабль с Эгесихорой уже вышел в Саронский залив, держит путь на юг, в недалекую Эгину.

Таис спустилась к Агоре и, когда шла мимо старого, запустелого храма Ночи – Никтоона, сразу два «ночных ворона» (ушастые совы) пролетели с правой стороны – двойное счастливое предзнаменование. Хотя и вокруг Афин, и в самом городе водилось множество этих священных птиц богини Афины, такое совпадение случилось с Таис впервые. Облегченно вздохнув, она ускорила шаги к угрюмым и массивным стенам древнего святилища Матери Богов. С упадком древней минийской религии святилище стало государственным архивом Афин, но те, кто продолжал верить во всемогущество Реи и женского начала в мире, приходили сюда ночью, чтобы, приложив лоб к угловому камню, получить предупреждение о грозящей опасности. Таис долго прижималась то лбом, то висками к отполированному веками камню, но не услышала ни легкого гула, ни чуть ощутимого дрожания стены. Рея-Кибела не знала ничего, и, следовательно в ближайшее время гетере ничего не угрожало. Таис почти побежала к Керамику, своему дому, так быстро, что недовольный Талмид заворчал позади. Гетера подождала атлета, обняла его за шею и наградила поцелуем. Слегка ошеломленный, богатырь вскинул ее на руки и, несмотря на смешливый протест, понес домой.

В день отплытия, назначенный Таис, погода изменилась. Серые облака громоздились в горах, низко висели над городом, припудрили пеплом золотистый мрамор статуй, стен и колонн.

Эвриклидион, сильный северо-восточный ветер, оправдал свое название «вздымающего широкие волны» и быстро гнал маленький корабль к острову Эгине.

Таис, стоя на корме, повернулась спиной к уходящему назад берегу Аттики и отдалась успокаивающей качке на крупной зыби. Из памяти не выходила вчерашняя встреча с незнакомым ей человеком, воином, со следами ран на обнаженной руке и шрамом на лице, полускрытым бородой. Незнакомец остановил ее на улице Треножников, у статуи Сатира Перибоэтона («Всемирно известного»), изваянного Праксителем.

На нее в упор смотрели проницательные глаукопидные глаза, и гетера почувствовала, что этому человеку нельзя сказать неправду.

– Ты – Таис, – сказал он тяжелым низким голосом, – и ты покидаешь наши Афины следом за Хризокомой-спартанкой.

Таис, дивясь, утвердительно склонила голову.

– Плохо идут дела в Афинском государстве, если его покидает красота. Красота женщин, искусства, ремесел. Прежде сюда стекалось прекрасное, теперь оно бежит от нас.

– Мне кажется, о незнакомец, что мои сограждане куда больше заняты тем, чтобы перехитрить соперников в войне и торговле, а не любуются тем, что создали их предки и их земля.

– Ты права, юная. Запомни – я друг Лисиппа, скульптора, и сам скульптор. Скоро мы отправимся в Азию, к Александру. Тебе не миновать той же цели – раньше или позже мы встретимся там.

– Не знаю. Навряд ли. Судьба влечет меня в другую сторону.

– Нет, так будет. Там Лисипп – он давно хочет повидаться с тобой. И я тоже. Но у него свои желания, у меня – другие…

– Поздно, – сказала гетера, искренне сожалея. Внимание одного из величайших художников Эллады льстило ей. Красивые легенды ходили о любви Праксителя к Фрине, Фидия – к Аспазии.

– А я не говорю: сейчас! Ты слишком юна. Для наших целей нужна зрелость тела, а не слава. Но время придет, и тогда не отказывай. Гелиайне!

Незнакомец, так и не назвав себя, удалился широким, полным достоинства шагом, а смущенная гетера поспешила домой…

3. Бегство на юг

Стоя на палубе легкого судна, Таис думала о незнакомце. Неужели, когда сила жизни слабеет в народе и стране, тогда красота оскудевает в ней и ищущие ее уходят в иные земли? Так случилось с Критом, с Египтом. Неужели пришла очередь Эллады? Сердце сжимается при одном воспоминании о дивном городе Девы. Что перед ним Коринф, Аргос, ныне сокрушенные Фивы?..

Неловко ступая по качающейся палубе, к Таис подошла Клонария.

– Ты хочешь есть, госпожа?

– Нет еще.

– Кормчий сказал, что скоро Гераклея. Смотри, Эгина уже вся встала из моря.

– Где Гесиона?

– «Рожденная змеей» спит, как ее прародительница.

Таис рассмеялась и погладила девушку по щеке.

– Не ревнуй, буди «Рожденную змеей».

Гесиона, наскоро плеснув в лицо морской воды, появилась перед своей хозяйкой. Таис спросила фиванку о ее дальнейших намерениях. Хоть Гесиона умоляла взять ее с собой, гетере казалось, что та совершает ошибку, покидая Аттику, где больше возможностей отыскать отца. Самый большой в Элладе рынок рабов был в Афинах. Ежедневно на его помостах продавали по нескольку сотен людей. Через торговцев, связанных со всеми городами Эллады и окружающих Внутреннее море стран, была надежда узнать что-нибудь о философе Астиохе. Гесиона призналась, что после ночного появления Эгесихоры ходила к прорицателю. Он потребовал какую-либо вещь, принадлежащую ее отцу. Фиванка не без страха вручила ему маленькую гемму на тонкой цепочке, которую она прятала в узле своих волос. На зеленоватом «морском камне» – берилле – искусный камнерез воспроизвел портрет ее отца; тот подарил его дочери в ее нимфейный (невестин) день – всего три года тому назад. Прорицатель недолго подержал гемму в своих странных пальцах с квадратными концами, вздохнул и с непоколебимой уверенностью заявил, что философ мертв и вероятно, та же участь постигла брата Гесионы еще на стенах их города.

– Теперь у меня только ты, госпожа, – сказала Гесиона, упорно называя так Таис, несмотря на запрещение, – как же мне не следовать за тобой и не делить судьбу? Не отвергай меня, хорошо? – девушка прижалась к коленям Таис.

– Видно, судьба! – согласилась Таис. – Но я не жена и не дочь аристократа, не царского рода, всего лишь гетера, игрушка судьбы, всецело зависящая от случая.

– Я никогда не покину тебя, госпожа, что бы ни случилось!

Таис посмотрела на фиванку лукаво и знающе, слегка высунув кончик языка, и девушка вспыхнула.

– Да, да! Власти Эроса страшится сама Афродита, что же делать нам, смертным?

– Я не люблю мужчин, – с отвращением воскликнула Гесиона, – а если полюблю… убью его и себя!

– Ты гораздо больше девочка, чем я думала, глядя на твое тело, – медленно сказала гетера, прищуривая глаза, чтобы разглядеть открывшуюся Гераклейскую гавань.

Их поджидали, верно рассчитав сроки плавания. Таис увидела Эгесихору, окруженную группой воинов, могучая стать которых была заметна издалека. В тот же день корабль, увезший Эгесихору из Афин и стоявший в Гераклее в ожидании Таис, вышел в трехдневное плавание к Гитию, недалеко от устья реки Эврота, в самой глубине Лаконского залива, где снаряжались спартанские суда. Если бы Эвриклидион продолжал дуть, то плавание сократилось бы до двух дней, но в это время года северо-восточные ветры не были устойчивыми.

Друг Эгесихоры находился в Гитии, собирая свой большой отряд. Кораблем командовал его гекатонтарх – сотник, не понравившийся Таис слишком откровенными взглядами, которыми он старался пронизать ее химатион. Но Эгесихора помыкала воином как хотела, не стесняясь откровенного обожания со стороны меньших начальников и простых копьеносцев, исполнявших роль гребцов, и старого кривого кормчего, чей единственный, круглый, как у циклопа, глаз успевал замечать все творившееся вокруг. Малейшая неточность в ударе весла, несвоевременная отдача рулей, чуть-чуть замедлившая ход корабля – все вызывало резкий окрик, за которым следовала ядовитая шутка. Воины прозвали старого кормчего Финикийцем, но относились к нему с почтением.

Воды Лаконского залива, гладкие, как голубое зеркало дочери Лебедя, подаренное ей самой Афродитой, казалось, замедляют ход судна подобно густому напитку. На полпути, против мыса Кипарисов, море стало травянисто-зеленым. Сюда доходили воды Эврота – большой реки, в верховьях которой – в двухстах сорока стадиях от гавани – стояла столица Лакедемонии – Спарта. Слева высился крутой, скалистый и суровый кряж Тайгета – знаменитое на всю Элладу место, куда относили новорожденных, у которых знатоки из старейшин находили недостатки сложения или здоровья. Приблизилось устье Сменоса с пристанью Лас, заполненной множеством маленьких судов. Корабль прошел мимо нее, огибая широкий мыс, за которым находилась главная, гавань Лакедемонии – Гитий.

Причалили к южной бухте, там, где крутой склон мыса загибался на север, запирая внутреннюю часть гавани. Глубокая вода стояла темным зеркалом, хотя несущий дождевые облака Нот – южный ветер – с силой срывался с прибрежной гряды, ударяя в противоположный край залива. Палуба корабля оказалась локтя на четыре ниже пристани и обтертые бревна ее закраины – на уровне голов Таис и Эгесихоры, стоявших на корме. Обеих гетер, одетых в яркие хитоны, Таис – в золотисто-желтый, а спартанка – в черный, как ночь, удивительно оттенявший золотую рыжину ее волос, заметили сразу. С криком «Элелеу!», «Элелеу!» к ним подбежало несколько воинов и впереди всех бородатый гигант Эоситей, протянувший обе руки Эгесихоре. Та отклонила помощь Эоситея и показала ему на переднюю часть корабля, где под навесом из тростника переступали копытами четыре коня. Спартанцы застыли в не меньшем восхищении, чем перед женщинами, когда воины и два конюха начали осторожно выводить косящихся, прядающих ушами жеребцов. Пара дышловых была той редкостной масти, что афиняне зовут левкофаэс – ослепительно белые, а пристяжная пара – левкопирры, или золотисто-рыжие, под цвет своей хозяйки. Сочетание белого с золотым считалось особенно счастливым с тех пор, как от древнего Крита пришло искусство делать хризоэлефантинные статуи богов.

С пристани спустили мостки. Один из дышловых жеребцов, шедший первым, вдруг отказался ступать на гнущееся дерево и прыгнул прямо на пристань. Судно накренилось от мощного толчка, и второй белый конь, последовавший за собратом, не смог выскочить из корабля, а, зацепившись передними копытами за край пристани, остался стоять на дыбах. Корабль начал отходить от причала. Щель между стенкой и бортом стала увеличиваться. Эгесихора увидела, как в усилии удержаться напряглись все мышцы коня, вздулась большая жила на боку живота. Спартанка бросилась к коню, но ее опередил спрыгнувший с причала воин. Судно качнулось, копыта лошади начали соскальзывать с бревна, но воин с удивительной отвагой и силой подтолкнул жеребца под круп, буквально выбросив его на пристань. Он не сумел избежать удара задних ног и упал на шаткую палубу, однако тотчас же поднялся невредимый.

– Хвала Менедему! – крикнул предводитель спартанцев, а Эгесихора наградила силача горячим поцелуем.

– Ха, ха! Смотри, Эоситей, как бы не упустить свою хризокому!

– Нет, не бывать!

Вождь лакедемонян спрыгнул на судно, схватил Эгесихору и в мгновение ока оказался на пристани. По сходням повели золотистых жеребцов, а Таис осталась на корме, смеясь над усилиями подруги освободиться от мощных объятий. Герой Менедем стоял на палубе, замерев от восхищения перед черноволосой афинянкой, чей медный загар и серые глаза подчеркивались желтым хитоном. Спартанец был одет только в эпоксиду – короткий хитон, закрепленный на одном плече. Единственным признаком воина на нем был широкий пояс. В борьбе с лошадью хитон упал с плеча, обнажив спартанца до талии. Таис с любопытством разглядывала его, вдруг вспомнив Поликлетова Копьеносца, моделью которому служил тоже лакейский юноша. Менедем обладал столь же могучим торсом, шеей и ногами, как знаменитая статуя. На выпуклой широченной груди могучими плитами лежали грудные мускулы, нижним краем немного не достигая правильной арки слегка выступающего реберного края. Ниже брюшные мышцы были столь толсты, что вместо сужения в талии нависали выступами над бедрами. Такая броня брюшных мускулов могла выдержать удар задних ног бешеного коня без всякого вреда. Самое узкое место тела приходилось на верхнюю часть бедер, хотя их мускулы и особенно голени вздувались широко выше и ниже колен.

Таис взглянула в лицо смущенному атлету. Он покраснел так, что маленькие уши и детски округлые щеки превратились в сплошное пунцовое пятно.

– Что же, Менедем, – поддразнила Эгесихора, – пожалуй, тебе не поднять Таис. Она – пентасхилиобойон (стоимостью в пять тысяч быков).

Спартанка намекала на цену, назначенную Филопатром на стене Керамика. Старинные серебряные монеты Афин, выпущенные еще Тесеем с изображением быка, когда-то равнялись стоимостью быку и потому так и назывались быками. Выкуп за невесту в древних земледельческих Афинах вносился всегда быками, почему девушка в семье называлась «быков приносящей». Самый большой выкуп равнялся ста быкам – гекатонбойон – примерно стоимости двух мин, и потому чудовищная цена «выкупа» Таис рокотом удивления прошла по группе воинов.

Менедем даже отступил на шаг, а Таис, звонко рассмеявшись, крикнула:

– Лови же!

Инстинктивно воин поднял руки, и девушка прыгнула с кормы. Ловко подхваченная Менедемом, она удобно уселась на широком плече, но тут Гесиона с воплем: «Не оставляй меня, госпожа, с воинами!» уцепилась за ногу афинянки.

– Возьми и ее, Менедем, – под общий смех сказала Таис, и атлет легко понес обеих девушек на пристань.

Весь следующий день, несмотря на налетавший временами дождь с ветром, Эгесихора и Эоситей проезжали, разминая вычищенных и выкупанных коней. Едва погода прояснилась и солнце высушило скользкую грязь, как спартанка предложила Таис съездить в столицу Лакедемонии. Дорога по долине Эврота исстари славилась удобством для конского бега. Двести сорок стадий, разделенные на два перегона, не составили дальней поездки для бегунов Эгесихоры. Колесница, на которой ехали Эоситей и Менедем, все время отставала от бешеной четверки. Весь путь до столицы промелькнул для Таис очень быстро, и, захваченная ездой – надо было крепко держаться на рискованных поворотах, она совсем почти не оборачивалась. Никогда прежде не бывала она в Спарте. Чем ближе они подъезжали к городу, тем большее число людей приветствовало Эгесихору. Вначале Таис думала, что возгласы и взмахи рук относятся к Эоситею, стратегу и племяннику царя Агиса, но люди бежали к ним с не меньшим энтузиазмом и тогда, когда колесница воинов осталась далеко позади. Они въехали в рощу могучих дубов, кроны которых сходились так плотно, что в лесу царствовал полумрак. Сухая земля, покрытая толстым слоем листьев, накопившихся за сотни лет, казалась пустыней. Место носило мрачный характер, почему и называлось у спартанцев Скотита. Миновав рощу, колесница помчалась в город. Эгесихора остановилась лишь у статуи Диоскуров, в начале прямой улицы, или аллеи, называвшейся Дромосом – Бегом. Спартанские юноши постоянно состязались здесь в беге. Прохожие с удивлением разглядывали колесницу с великолепными конями и двумя прекрасными женщинами. Но если в Афинах на такое явление сбежалась бы тысячная толпа, то в Спарте приезжих окружили лишь несколько десятков воинов и эфебов, очарованных красотой девушек и лошадей. Тем не менее, когда спутники догнали их и вместе выехали на широкую аллею, осененную гигантскими платанами, крики и приветствия возобновились с особенной силой.

Эоситей остановился около небольшого святилища, построенного на самом краю Платановой рощи – так называлась аллея. Эгесихора сошла с колесницы. Преклонив колени, она совершила возлияние и зажгла кусочек ароматной смолы лавзониевого кустарника. Менедем объяснил Таис, что этот храм посвящен памяти Киниске, дочери Архидема, спартанского царя, первой из женщин Эллады и всей Ойкумены, одержавшей на Олимпийских играх победу в состязании тетрипп – очень опасном деле, требовавшем великого конного искусства.

– Она разве сестра Агиса? Святилище выглядит древним, – недоуменно спросила Таис.

Спартанец улыбнулся детской, чуть наивной улыбкой.

– Это не тот Архидем, отец нашего царя, а древний. Очень давно это было…

Спартанцы, видимо, признали Эгесихору наследницей своей героини, они несли ей цветы и наперебой звали в свои дома. Эоситей отклонил все приглашения и повез своих прекрасных спутниц в большой дом с обширным садом. Множество рабов разного возраста выбежали принять лошадей, а спартанец повел свою возлюбленную и ее подругу во внутренние, довольно скромно обставленные покои. Когда девушки остались на женской половине, вовсе не так строго отграниченной от мужской, как в Афинах, Таис спросила подругу:

– Скажи, зачем ты не останешься здесь, в Спарте, где ты родная, где нравишься народу?

– Пока у меня есть моя четверка, красота и молодость. А дальше что? Спартанцы бедны – видишь, даже племянник царя едет наемником в чужую страну. Поэтому я – гетера в Афинах. Мои соотечественники, мне кажется, увлеклись физическим совершенством и воинским воспитанием, а это недостаточно теперь для успеха в мире. В древности было иначе.

– Ты хочешь сказать, что лаконцы променяли образованность и развитие ума на физическую доблесть?

– Еще хуже. Они отдали свой мир чувства и разума за боевое военное превосходство и тотчас попали под жестокую олигархию. В беспрерывных войнах они несли смерть и разрушение другим народам, никому не желая ничего уступать. И теперь моих соотечественников в Спарте много меньше, чем афинян в Аттике. И спартанки отдаются даже своим рабам, лишь бы было больше мальчиков, которых рождается очень мало.

– Я понимаю теперь, почему ты не хочешь оставаться здесь, прости меня за незнание, – Таис обняла Эгесихору, и та, растроганная, прижалась к ней подобно Гесионе.

Спартанцы не хотели так быстро отпускать своих очаровательных гостей, день за днем заставляя их откладывать отъезд. Наконец Таис категорически заявила, что ее люди разбегутся и ей пора приводить в порядок наспех собранные в путь вещи.

Обратный путь был гораздо более долгим. Таис хотела хорошенько посмотреть незнакомую ей страну. Поэтому Эгесихора и Эоситей умчались вместе на четверке, а Менедем стал возницей Таис. Они ехали не спеша, иногда сворачивая с главной дороги, чтобы посмотреть легендарное место или старый храм. Таис поразило огромное количество храмов Афродиты, нимф и Артемис. Святилища, скромные по размерам, укрывались в священных рощах, которыми была усеяна буквально вся Лакедемония. Поклонение женским божествам в Спарте соответствовало высокому положению спартанских женщин, свободно разъезжавших и ходивших повсюду без сопровождавших, отправлявшихся в одиночку в дальние поездки. Участие девушек в гимнастических упражнениях, атлетических соревнованиях, общественных празднествах наравне с юношами не удивляло гетеру – она много об этом слышала. Праздники здесь собирали не только показывавших свои достоинства обнаженных юношей, но и девушек, гордо шествовавших мимо толпы восхищенных зрителей в храм для жертвоприношений и священных танцев.

Все гетеры высшей коринфской школы считали себя знатоками танцев и руководили юными ученицами – аулетридами. Древнее сочинение о танцах Аристокла учили наизусть. Но превосходное исполнение танцев множеством людей прямо на улицах Таис впервые в жизни увидела в лакейской столице. В честь Артемис, здесь считавшейся богиней безупречного здоровья, совершенно нагие девушки и юноши танцевали «Кариотис» – очень гордый и величавый танец, или «Лампротеру» – танец чистоты и ясности. Танец «Гормос» исполнялся людьми постарше – обнаженные мужчины и женщины кружились кольцом, взявшись за руки, изображая ожерелье.

Совсем очаровал гетеру «Ялкаде» – детский танец с чашами воды. Слезы восторга подступили к горлу, когда она следила за рядами прелестных спартанских детей, полных здоровья и удивительно владевших собою. Все это воскресило в глазах Таис обычаи древнего Крита и предания о праздниках Бритомартис – критской Артемис.

Влияние древней религии с главенством женских божеств здесь ощущалось гораздо сильнее, чем в Аттике. В Спарте при меньшем числе людей было больше земли, и лаконцы могли отводить места под луга или рощи. Действительно, Таис видела по дороге гораздо больше стад, чем на таком же отрезке пути от Афин до Соуниона – оконечного мыса Аттики, где над страшным обрывом у берегового утеса воздвигается новый храм Голубоокой Девы.

Менедем и Таис доехали до Гитейона лишь после заката и были встречены пожеланием долгой жизни и многих детей, какие раздаются во время нимфия – брачного торжества. Менедема это почему-то рассердило, он хотел было покинуть круг веселых соратников, как вдруг явился маленький мессениец и объявил, что все готово к завтрашней охоте.

Военачальники, от самого стратега Эоситея до последнего декеарха, возликовали.

В обширных камышовых зарослях между Эвротом и Геласом обосновалось стадо громадных кабанов. Их ночные вылазки нанесли немалый урон окрестным полям и даже священной роще, которую всю изрыли голодные свиньи. Охота на кабанов в камышах особенно опасна. Охотник ничего не видит вокруг, кроме узеньких тропинок, протоптанных животными в разных направлениях. Словно высокие стены, стояли камыши локтей в семь высотою, закрывающие полнеба. В безветренной духоте звонко хрустят то там, то сям сухие стебли. В любое мгновение камыш может расступиться, пропуская разъяренного секача с длинными острыми, как кинжалы, клыками или взбешенную свинью. Движения животных подобны молнии. Растерявшийся охотник нередко не успеет сообразить, как оказывается на земле с ногами, рассеченными ударом клыков. Кабан еще не столь злобен: ударив, он пробегает дальше. Свинья хуже – свалив охотника, она топчет его острыми копытами и рвет зубами, выдирая такие куски мяса и кожи, что раны потом не заживают годами. Зато неистовое напряжение в ожидании зверя и короткое, яростное сражение с ним очень привлекают храбрецов, желающих испытать свое мужество.

Воины с таким увлечением принялись обсуждать план завтрашней охоты, что обе гетеры почувствовали себя забытыми. Эгесихора не преминула напомнить о своей великолепной особе. Эоситей прервал совещание, подумал недолго и внезапно решил:

– Пусть наши гостьи тоже примут участие в охоте. Вместе так вместе – и в Египет и в камыши Эврота!

Менедем поддержал его с такой горячностью, что старшие воины невольно рассмеялись.

– Это невозможно, господин, – возразил мессениец, – мы погубим красавиц, и только!

– Подожди! – поднял руку Эоситей. – Ты говоришь, что тут, – он показал на чертеж местности, сделанный на земле, – древнее святилище Эврота. Наверняка оно стоит на холме.

– Совсем небольшой пригорок, от святилища осталось лишь несколько камней и колонн, – сказал охотник.

– Тем лучше. А здесь должна быть поляна: камыши ведь не растут на холме?

Мессениец согласно кивнул, и начальник воинов тут же распорядился изменить направление гона. Главные охотники укроются на окраине камышовой заросли, перед поляной, а обе гетеры спрячутся в развалинах храма. Другая часть воинов будет сопровождать загонщиков на случай нападения зверей. Небольшой щит и копье – вот и все вооружение смельчаков, более опытные прибавили к этому длинные кинжалы.

Кутаясь в светлые, под цвет сухих камышей химатионы, Эгесихора и Таис старались улечься поудобнее на широких глыбах перекрытий, еще уцелевших на шести низких колоннах святилища Эврота. Им строго приказали не подниматься и не шевелиться, когда загонщики погонят кабанов к реке, и обе подруги старались заранее найти удобное положение. Поляна была как на ладони. Отчетливо различались фигуры Эоситея, Менедема и еще двух охотников, укрывшихся за пучками сухого камыша у высокой стены зарослей, к западу от поляны. Чтобы показать презрение к опасности, лакедемоняне были без одежды, как в военных упражнениях, и разрешили себе только боевые поножи. Гетеры понимали, что каждый из них рискует очень многим. Уход из жизни для профессионального воина не представлял ничего ужасного – в каждом эллине было воспитано мудрое и спокойное отношение к смерти. Надгробные памятники и в Аттике, и в Лаконике, и в Беотии говорили о задумчивом прощании, светлой и грустной памяти об ушедших, без протеста, отчаяния или страха. Но для спартанца-воина куда хуже, чем смерть, было увечье, лишавшее его возможности сражаться в рядах своих соплеменников, а свободный лакедемонянин ничего больше не хотел.

Послышался треск камыша, и на поляне показался огромный секач. Подруги замерли, вжавшись в камень. Зверь принюхивался, поворачивая туда-сюда свое тело. Негнущаяся шея не давала возможности кабану вертеть головой, и эта особенность зверей спасла немало охотничьих жизней.

Из-за камышовой кочки медленно поднялся Менедем. Опустив левую руку так, что щит прикрыл нижнюю часть живота и бедра, он слегка свистнул. Кабан мгновенно повернулся и получил удар копья глубоко в правый бок: со звонким хрустом сломав древко, он ринулся на атлета. Клыки глухо лязгнули по щиту, и Менедем не устоял. Оступившись, спартанец полетел вверх тормашками в неглубокую яму. С боевым кличем на зверя набросился Эоситей. Кабан подставил ему левый бок, и все было кончено. Сконфуженный Менедем начал укорять своего начальника за вмешательство. Гораздо интереснее было бы самому прикончить зверя!

А через несколько минут, едва только зашумели-загремели загонщики, от камышей внезапно выскочило сразу не меньше десятка крупных кабанов. Звери опрокинули двух воинов, стоявших у правого угла поляны, понеслись к реке, повернули и напали на Эоситея и Менедема. Менедем отбивался от взбешенной свиньи, а Эоситей сразу же был повержен особенно громадным секачом. Седая щетина высоко вздыбилась на могучем хребте, слюна и пена летели с лязгающих клыков в ступню длиной. Эоситей, потеряв щит, выбитый ударом зверя, бросив копье, вжался в землю и крепко сжимал длинный персидский нож. Секач резким толчком рыла старался подбросить его, чтобы достать клыками, клал на спину спартанца огромную голову и, подгибая передние ноги, силился зацепить клыками. А Эоситей отодвигался, напряженно следя за чудовищем, и все никак не мог нанести ему смертельный удар. Эгесихора и Таис не дыша следили за борьбой, забыв про Менедема, сдерживавшего атаку старой, опытной в сражениях свиньи. Эгесихора вдруг вцепилась в плечо Таис: секач подталкивал Эоситея к выступу кочковатой почвы, еще немного, и стратегу некуда будет подвигаться, и тогда…

– Аи-и-и-и! – издала пронзительный «ведьмин» визг Таис. Хлопая в ладоши, она перегнулась с каменной глыбы.

Кабан резко метнулся в сторону, чтобы взглянуть на нового врага. Этого мгновения хватило Эоситею, чтобы ухватить секача за заднюю ногу и погрузить кинжал в его бок. Кабан вырвался, только Геркулес или Тесей могли бы удержать такого гиганта, и прянул к Таис. Знаменитая танцовщица обладала реакцией амазонки, успела откинуться назад и свалиться по ту сторону каменной плиты. Секач всей тяжестью грянулся о камень, пробороздив на пестрых лишайниках глубокую, забрызганную кровью рытвину. Эоситей, подобрав копье, прыгнул к зверю, который уже изнемог от раны и позволил нанести себе еще удар, закончивший схватку. Слева раздался победный вопль – это товарищи Эоситея и Менедема справились наконец со своими зверями, да и Менедем прикончил свинью. Спартанцы собрались вместе, отирая пот и грязь, восхваляя Таис, получившую все же два порядочных синяка при падении на камни. Загонщики уже миновали заросли перед поляной, и гон ушел к северу туда, где стояли младшие военачальники. Четверо охотников, сражавшихся на поляне, решили идти к Эвроту, омыться и поплавать после битвы, пока слуги будут разделывать добычу и готовить мясо для вечернего пира. Эоситей посадил Таис на свое широкое, порядком исцарапанное плечо и понес к реке, сопровождаемый шутливо-ревнивой Эгесихорой и неподдельно угрюмым Менедемом.

– Смотри, Эоситей, предупредил ли ты наших красавиц об опасных свойствах Эврота! – крикнул Менедем в спину начальнику, широко шагавшему со своей прекрасной ношей. Эллины любили носить обожаемых женщин – это служило знаком уважения и благородства стремлений. Стратег не ответил и, только опустив Таис на землю у самого берега, сказал:

– Эгесихора знает, что Эврот течет из-под земли. В его верховьях, около Фения в Аркадии, где «Девять Вершин», есть развалины города, называвшегося в честь жены Ликаона, пеласга, сына Каллисто. Под девятиглавой горой Ароанией есть ущелье страшной глубины, в котором даже летом лежит снег. Из ущелья небольшим водопадом падает на скалу ручей Стикс. Вода его смертельна для всего живого, разъедает железо, бронзу, свинец, олово и серебро, даже золото. Черная вода Стикса бежит в черных скалах, но потом становится ярко-голубой, когда скалы испещряются вертикальными полосами черного и красного – цветами смерти. Стикс впадает в Критос, а тот – в нашу реку и, растворяясь в ней, делается безвредным. Но в какие-то дни, известные лишь прорицателям, струи Стиксова ручья не мешаются с водой Эврота. Говорят, их можно увидеть – они отливают радугой старого стекла. Того, кто пробудет в этой струе некоторое время, ждет аория – безвременная смерть. Вот почему купанье в нашей реке иногда может причинить беду.

– А как же вы все? Неужели не решаетесь?

– Клянусь Аргоубийцей, мы даже не думаем об этом, – сказал подоспевший Менедем, – всех нас ждет аоротанатос (ранняя смерть).

– Тогда зачем же пугаете нас? – укорила спартанцев Таис, распуская узел ленты под тяжелым пучком волос на затылке. Черные их волны рассыпались по плечам и спине. Словно бы в ответ Эгесихора выпустила на свободу свои золотые пряди, и Эоситей восхищенно хлопнул себя по бедрам.

– Смотри, Менедем, как хороши они рядом. Золотая и черная, им всегда надо быть вместе.

– А мы и будем вместе! – воскликнула Эгесихора.

Таис медленно покачала головой.

– Я не знаю. Я не договорилась еще с Эоситеем о навлоне – цене моего проезда в Египет. У меня не так много серебра, как сплетничают в Афинах. Мой дом там стоил немало.

– Зачем же ты поселилась вблизи Пеларгикона! – сказала Эгесихора, – я давно говорила тебе…

– Как ты сказала? – невольно рассмеялась Таис.

– Пеларгикона – Аистового склона. Так шутя называют лакедемоняне ваш Пеласгикон в Акрополе. Ну, пойдем выше по течению. Я вижу там ивовую рощу.

Ивы особенно почитались гетерами, как деревья, посвященные могучим и смертоносным богиням – Гекате, Гере, Цирцее и Персефоне. Ивы играли немалую роль в колдовских, в лунные ночи, обрядах Богини-Матери.

Низко нависшие над водой стволы старых деревьев купали свои ветви в быстрых светлых струях, как бы отгородивших занавесью глубокую заводь. Таис, закрутив натуго волосы, поплыла к другому берегу, оставив позади хуже плававшую и осторожную на воде подругу. Белые водяные лилии – ненюфары сплошь покрыли своими листьями глубокий омут под берегом, весь залитый полуденным солнцем. Таис с детства любила заросли ненюфар: казалось, в темной и глубокой воде они скрывали какую-то тайну – или обиталище прекрасных нимф реки, или утонченную драгоценную вазу, или сверкающий перламутр раковины. Таис быстро научилась нырять. Как ей нравилось уходить вглубь, под кувшинки, и любоваться солнечными столбиками, просекающими сумрачную воду! И вынырнуть вдруг на ослепительный зной среди плавающей зелени и цветов, над которыми вьются радужнокрылые стрекозы!..

И сейчас, как в детстве, Таис вынырнула средь лилий. Нащупав ногой ослизлый корявый ствол на дне, она стала на него, широко раскинув руки поверх листвы и озираясь вокруг. Было тихо. Только журчанье струй по камешкам и ветвям нарушало знойную тишину боэдромиона – последнего месяца лета. В подмыве берега чернели гнезда щурков. Красивые, зеленые с золотом, птицы уже давно вывели птенцов и научили их летать. Остроносые нарядные и быстрые щурки сидели в ряд на сухой ветке, греясь на солнце после ночной прохлады. «Скоро, совсем скоро они улетят на юг, в Либию, откуда появляются каждый год, – подумала Таис, – а еще раньше поплыву туда я». Она оглянулась на тихую, горящую в солнце заводь, железно-зеленую листву старых ив и заметила двух гальцион-зимородков. Они мелькали ярко-синей пестрядью своих коротких крыльев над сломанным деревом. В детстве Таис жила на небольшой реке. Милые воспоминания подступили к ней, пробежали грустной радостью и умчались вдаль. Светлый и горький опыт жизни! Она узнала необъятное море, его власть и мощь, так же как и людское море жизни. Но оно не страшило молодую гетеру. Полная сил и уверенности в себе, она стремилась дальше в Египет, всегда бывший для эллинов страной мудрости и тайны…

В протоке, казавшейся сумрачным коридором из деревьев, сплетавших свои ветви-руки с противоположных берегов, она не сразу нашла Эгесихору. Спартанка удобно устроилась над водой на толстом изгибе ствола, распустив, свои великолепные волосы по обе стороны дерева, подобно покрывалу золотистого шелка. Ее белая кожа, оберегаемая от загара, отливала молочно-опаловым блеском, свойственным только истинным хризеидам, золотоволосым. Таис, смуглая наперекор аттической моде, выбралась на дерево и в тени, с иссиня-черными волосами критянки, показалась сожженной солнцем жительницей южных стран.

– Довольно нежиться, слышишь, нас зовут, – сгибая пальцы, как когти хищника, Таис угрожающе подбиралась к ступням подруги.

– Не боюсь, – сказала спартанка, толкнув ногой Таис, которая не удержалась на стволе и сразу полетела в воду. Эгесихора тоже скатилась с дерева и с негодующим воплем: – Волосы! Напрасно сушила! – окунулась с головой в глубокий омут.

Обе гетеры дружно поплыли на берег, оделись и принялись расчесывать друг другу косы.

Купанье, пробудившее детские воспоминания Таис, вызвало приступ грусти. Как бы ни манили далекие страны, надолго покидать родину всегда печально. И афинянка спросила у подруги:

– Скажи, тебе не хотелось бы вернуться в Афины сейчас, без промедления?

Эгесихора удивленно и насмешливо сощурила один глаз.

– Что тебе взбрело в голову? Меня схватят при первом появлении…

– Мы можем причалить к Фреатто и вызвать туда судилище. – Таис напомнила спартанке о древнем обычае афинян. Каждый изгнанник или беглец мог причалить на корабле к берегу около. Пирея, где находился колодец, и с борта корабля оправдываться перед судом в возведенных на него обвинениях. Место считалось священным, и, даже если изгнанник признавался виновным, ему не грозила погоня, пока он был на своем корабле.

– Я не верю в святость этого обычая. Твои соотечественники стали вероломны за последние века, после Перикла, – ответила Эгесихора, – впрочем, я не собираюсь возвращаться. И тебе нечего бояться – мои спартанцы довезут до самого места…

Опасения Таис, что ей не хватит серебра на уплату за проезд, не оправдались. Эоситей позволил, не без участия Эгесихоры, ей взять всех слуг и обещал доставить не до Навкратиса, а прямо до Мемфиса, где в бывшем тирском стратопедоне – военном лагере – должен был разместиться отряд спартанских наемников.

Таис отлично переносила морскую качку. Навсегда запомнился ей энатэ фтинонтос – девятый день убывающего боэдромиона, когда корабль стратега и наварха Эоситея вплотную подошел к берегам Крита. Они плыли, не заходя на Китеру, прямиком по Ионическому морю, пользуясь последними неделями предосеннего затишья и стойким западным ветром. Лакедемонцы всегда были отличными мореходами, а вид их судов внушал ужас всем пиратам Критского моря, сколько бы их ни было. Корабли прошли близ западной оконечности Крита, обогнули Холодный мыс, иначе Бараний лоб, на юго-западе острова, где в дремучих лесах, по преданиям, еще обитали древние демоны. Леса покрывали весь остров, казалось, состоящий из одних гор, почти черных вдали и светлых, белеющих обрывами известняков у побережья.

Корабль Эоситея вошел в широкий, открытый всем южным и западным ветрам Срединный залив. Над ним расположились сразу три древних города, и среди них самый старый, не уступающий Кноссу – Фест, чье основание тонет во тьме прошедших времен. Перед тем, как идти к Прекрасным Гаваням, где надлежало запастись водой для долгого перехода к Египту, корабли причалили у Маталы. Здесь они должны были пробыть несколько дней.

Темные закругленные выступы горных склонов, покрытых лесом, спускались к воде, разделенные серповидными вырезами светлых бухт, сверкающих на солнце пеной наката и колеблющимися зеркалами прозрачной воды. Сияющая синева открытого моря у берегов Крита превращалась в лиловую, а ближе к берегу в зеленую кайму, с упорным равнодушием моря плескавшуюся на источенные черными ямами и пещерками белые известняки.

Туманная синева плоскогорий укрывала развалины громадных построек невообразимой древности. Неохватные тысячелетние оливковые деревья выросли из расселин разбитых землетрясениями фундаментов и лестниц, из исполинских камней. Мощные, расширявшиеся кверху колонны еще подпирали портики и лоджии; угрюмо и грозно чернели входы в давно покинутые дворцы. Платаны и кипарисы, поднявшиеся высоко, затеняли остатки стен, где из-под обрушенных обломков, там, где уцелевшие перекрытия защищали внутренние росписи, проступали человеческие фигуры в красках ярких и нежных.

У одного из хорошо сохранившихся зданий Таис, повинуясь неясному влечению, взбежала на уцелевшие ступени верхней площадки. Там, в кольце растрескавшихся колонн, местами сохранивших темные пятна, – следы пожарища, под уложенными ступенчатыми плитами кровли оказался круглый бассейн. Великолепно притесанные глыбы мрамора с зелеными прожилками слагали верхнее кольцо глубокого водоема. Вода просачивалась через пористый известняк, заградивший выход источника, фильтруясь, приобретала особенную прозрачность и стекала по отводной трубе, поддерживавшей постоянный уровень водоема уже в течение многих столетий. Яркая синева неба через центральное отверстие кровли высвечивала голубизной священную воду. Бассейн предназначался для ритуальных омовений жрецов и жриц, перед тем, как приблизиться к изображениям грозных божеств – Великой Матери и Потрясателя Земли (Посейдона), погубившего критское царство и великий народ.

Странный запах почудился Таис. Возможно, камни бассейна еще хранили аромат целебных трав и масел, которыми некогда славился Крит. Стены водоема впитали навсегда аромат священных омовений, совершавшихся здесь тысячелетиями… Таис вдруг сбросила одежду и погрузилась в чуть слышно журчавшую воду, как бы прикоснувшись к чувствам своих далеких предков. Встревоженный зов Эгесихоры вернул ее к действительности.

Спартанка поддавалась смутному ощущению страха, внушенного величественными развалинами непонятного и неизвестного назначения. Таис оделась и поспешила навстречу подруге.

Эгесихора остановилась около изображения женщины в светло-голубой одежде, с развевавшимися крупными завитками черных волос, и поманила к себе спутников.

Большой глаз, смотревший открыто и лукаво, гордые – тонкой чертой – брови, прямой нос, немного длинный и не с такой высокой переносицей, как у эллинов, особая форма рта, соединившая чувственность с детским очерком короткой верхней губы, чуть выступающая нижняя часть лица…

Эгесихора обняла ладонями необычайно тонкую талию подруги, стянув складки хитона, и спартанцы с восторгом захлопали в ладоши: если не сестра, то родственница изображенной на стене дворца женщины стояла перед ними в образе Таис.

Странное чувство тревоги проникло в душу Таис. Слишком велика была древность смерти, откуда выступила эта критская женщина, слишком давно ушли в подземное царство те, кто строил эти дворцы, писал портреты красавиц, сражался с быками и плавал по морям. Таис поспешила на солнечный свет, зовя за собой притихших спутников и смущенную, словно она заглянула в запретное, Эгесихору.

На южном берегу Крита солнце заливало землю ярким, ослепительным светом, но не было дивной прозрачности воздуха, свойственного Элладе.

Голубоватая дымка задергивала дали, и зной казался злее и сильнее, чем на аттических берегах.

По слабо всхолмленному плоскогорью от развалин протянулась полоса каменных плит, углубившихся в почву, заросших высокой сухой травой и покрытых лишайниками. В конце этой древней дороги, там, где она скрывалась во впадине, стояла громадная глыба, а на ней высеченные высокие бычьи рога, словно один из подземных быков Посейдона начал выбираться на поверхность, напоминая людям, что они всего лишь эфемерные обитатели Геи и ходят по зыбкой почве, под которой гнездятся, зреют и готовятся к ужасным потрясениям невидимые стихии.

Длинные тени пролегли от рогов и протянулись к Таис, стараясь захватить ее между своими концами. Так, должно быть, священные пятнистые быки Крита нацеливались на девушек – исполнителей ритуального танца – игры. Гетера быстро прошла между полосами теней до залитой солнцем вершины второго холма, остановилась, посмотрела кругом и всем своим существом поняла, что земля ее предков – это область мертвых, стертых временем душ, унесших свои знания, мастерство, чувство красоты, веру в богов, песни и танцы, мифы и сказки в темное царство Аида. Они не оставили после себя ни одного надгробия, подобного эллинским, в которых лучшие ваятели отражали живую прелесть, достоинство и благородство ушедших. Глядя на них, потомки стремились быть похожими на предков или превзойти их. Таис не могла забыть чудесные надгробия Керамика, посвященные молодым, как она сама, женщинам, вроде столетней давности памятника Гегесо, сохранившего образ юной женщины и ее рабыни. А здесь не было видно некрополей. Замкнувшись на своем острове, недоступном в те времена никому, критяне не передавали своего духовного богатства окружавшим народам.

Богоравные дети моря, они закрыли свой остров завесой морской корабельной мощи, не опасаясь нападений диких народов. Никаких следов укреплений не видела Таис, не описывали их и путешественники. Прекрасные дворцы у самых гаваней, богатые города и склады, настежь открытые морю и незащищенные с суши, наглядно говорили о силе морского народа.

Непостижимо прекрасное искусство критян совсем не изображало военных подвигов. Образы царей-победителей, избиваемых жертв, связанных и униженных пленников отсутствовали во дворцах и храмах.

Природа – животные, цветы, морские волны, деревья, и среди них красивые люди, преимущественно женщины, жертвоприношения и игры с быками, странные звери, невиданные ни в Элладе, ни на финикийских побережьях. Высота их вкуса и чутья прекрасного удивляла эллинов, считавших себя превыше всех народов Ойкумены.

Легкая радостная живопись, полная света и чистых красок. Изваяния, посвященные женщинам, зверям и домашним животным, удивительные раковины, сделанные из фаянса, и… никаких могучих героев, размахивающих мечами, вздымающих тяжкие щиты и копья.

Разве была еще где-нибудь в мире такая страна, отдавшая все свое искусство гармонической связи человека и природы и прежде всего женщине? Могущественная, древняя, существовавшая тысячелетия? Разве не знали они простого закона богов и судьбы, что их нельзя искушать длительным процветанием, ибо следует расплата, страшное вмешательство подземных божеств? Вот боги и покарали их за то, что дети Миноса забыли, в каком мире они живут. Обвалились великолепные дворцы, остались навсегда непрочитанными письмена, утратили свой смысл фрески тончайшей живописи… И заселили остров чужие племена, враждующие между собой и со всеми другими народами, которые так же относятся к истинным обитателям Крита, как варвары гиперборейских лесов к эллинам и их предкам пеласгам.

Спартанцы шли позади задумчивой Таис, с удивлением взирая на нее, не решаясь нарушить ее размышлений.

Неужели и солнечная красота, созданная и собранная Элладой, тоже исчезнет в Эребе, как сверкающий поток исчезает в неведомой пропасти? А Египет, куда она так стремится! Не будет ли он тоже царством теней, растворяющейся в новой жизни памятью о былом? Не поступила ли она легкомысленно, оставив Элладу? Что ж, назад путь не закрыт, в Афинах остался ее дом и…

Таис не додумала. Беззаботно тряхнув головой, она побежала вниз по вьющейся меж горных отрогов тропинке, не слушая удивленных спутников. Она остановилась только в виду бухты с мерно качавшимися кораблями. Скоро великое море разделит ее и все то родное, что осталось в Элладе. Единственно близким человеком с ней будет Эгесихора – подруга полудетских грез и взрослых разочарований, спутница успеха…

Кормчий говорил, что до берега Либии отсюда четыре тысячи стадий. И еще плыть тысячу стадий вдоль берегов до Навкратиса. При благоприятном ветре дней десять пути. На других кораблях египтяне повезут их по одному из рукавов великой дельты Нила. Не меньше тысячи стадий надо проплыть до Мемфиса вверх по реке.

Афродита Эвплоя – богиня моряков – была милостива к Таис необыкновенно. Очень редко в конце боэдромиона стояла погода, похожая на гальционовые, зимородковые дни перед осенним равноденствием. В самую середину шумно-широкого моря вошли корабли, когда безветрие вдруг сменилось знойным и слабым Нотом. Гребцы выбились из сил, гребя против ветра, и Эоситей велел отдохнуть до вечера, щадя силы свободных воинов. Он намеренно не взял рабов, чтобы корабли вместили весь большой отряд.

На синей поверхности моря, распыляющейся вдали голубой дымкой, ходили плавные волны мертвой зыби, раскачивавшей неподвижные корабли, словно уток на ветреном озере. С либийских берегов дул несильный, но упорный горячий ветер, приносивший сюда, за две тысячи стадий, на середину моря, дыхание яростных пустынь. Такое же расстояние отделяло корабли и от критских берегов.

Эгесихора со страхом вглядывалась в темно-синие впадины между волнами, стараясь представить себе страшную, никем не измеренную бездну морской глубины. Таис лукаво поглядывала на подругу, распаренную и утратившую свой обычный вид победоносной богини. На палубе под навесом и в трюме лениво разлеглись люди. Более крепкие или более нетерпеливые, стояли, прислонившись к ивовым плетенкам над бортами, и пытались найти прохладу в веянии либийского Нота, под легким напором которого корабли едва заметно отступали назад, к северу.

Хмурый Эоситей, недовольный задержкой, сидел в кресле на корме. Около него в различных позах развалились на тростниковой циновке, подобно простым воинам, его помощники, снявшие с себя одежду.

Таис незаметно поманила Менедема.

– Ты можешь подержать мне весло? – и объяснила недоумевающему атлету, что она хочет сделать.

Менедем втащил огромное весло поглубже в отверстие уключины, чтобы его лопасть стала перпендикулярно борту. Под удивленными взглядами всех находившихся на палубе Таис сбросила одежду, прошла по обводному брусу снаружи, держась за плетеную стенку, ступила на весло, немного постояла, примеряясь к размахам качки, и вдруг оттолкнулась рукой от борта. С ловкостью финикийской канатоходки Таис пробалансировала на весле, мелкими шажками пробежала до конца и бросилась в воду, скрывшись в глубине темноцветной маслянистой волны.

– Она сошла с ума! – крикнул Эоситей, а Гесиона с горестным воплем кинулась к борту.

Черная голова Таис, туго обтянутая традиционной лентой лемнийской прически, уже появилась на вершине волны. Гетера поднялась из воды, посылая смотревшим на нее спартанцам поцелуй и звонко хохоча.

Эоситей, забывший обо всем, удивленно вскочил и подошел к борту в сопровождении Эгесихоры.

– Это еще что такое? Уж не дочь ли самого Посейдона твоя черноволосая афинянка? Ее глаза не голубые, однако!

– Не нужно искать потомков богов среди нас, смертных, – засмеялась спартанка, – ты видел ее таинственное сходство с теми, кто покинул критские дворцы тысячу лет назад? От матери-критянки в ней возродились ее предки. Критянин Неарх рассказывал мне, что они нисколько не боятся моря.

– Мы, спартанцы, тоже владеем морским искусством лучше всех других народов!

– Но не лучше критян! Мы боремся с морем, опасаемся его, избегаем без крайней нужды его коварных объятий, а критяне дружат с морской стихией и всегда готовы быть с ней – в радости и в печали. Они понимают море как любовника, а не изучают как врага.

– И все это тебе открыл Неарх? Я что-то слышал, будто вы обменялись клятвой Трехликой Богини? Он бросил тебя как ненужную игрушку и ушел в море, а ты ночами рыдала на берегу. Если мы встретимся…

Начальник воинов не кончил, встретившись с потемневшим взглядом гетеры. Она вскинула голову, раздув ноздри, и вдруг рванула головную повязку, сбросив на спину всю массу своих золотистых волос. Едва она поднесла руки к застежкам хитона, как Эоситей остановил ее.

– Что ты хочешь делать, безумная?! Ты плаваешь хуже Таис…

– И все же последую за ней, доверяясь критскому чутью, если никто из храбрых моих соотечественников не может одолеть своего страха. Они больше любят сплетничать, как афиняне!

Эоситей подпрыгнул, как от удара бичом, метнул на свою возлюбленную яростный взгляд и, не сказав ни слова, ринулся за борт. Огромное тело спартанца упало неловко в провал между волнами, издав тупой и громкий всплеск. Таис, издалека наблюдавшая сцену между подругой и начальником, стрелой скользнула под волнами на помощь Эоситею. Она поняла, что лаконский начальник, хоть и отличный пловец, не умеет прыгать с высоты в волнующееся море.

Эоситей, оглушенный и опрокинутый волной, почувствовал, что кто-то подтолкнул его из глубины. Вынырнув, он очутился на гребне встающего вала, набрал воздуха и опомнился, увидев рядом веселое лицо Таис. Рассерженный собственной неловкостью, еще более уязвленный при воспоминании о великом пловце Неархе, спартанец оттолкнул протянутую руку афинской гетеры, окончательно справился с собой и поплыл прочь с каждым взмахом рук все увереннее. С боевым кличем следом за начальником с его корабля и других в шумящую синюю воду посыпались десятки тел.

– Лови ее! – кричали воины, строясь в цепочку наподобие невода и окружая Таис, будто легендарную морскую нереиду. Афинянка легко скользя, уплывала все дальше, а воины старались догнать ее.

Эоситей, охладившись в море, снова стал энергичным навархом.

– Остановите ее! Шалая девчонка перетопит моих воинов! – завопил он, поднимаясь над водой и делая энергичные жесты, приказывая Таис вернуться.

Она поняла и повернула назад, прямо в полукруг гнавшихся за ней спартанцев. Те остановились, поджидая, чтобы с торжеством схватить беглянку. Под ликующие крики Таис оказалась в тесном кольце преследователей, десятки рук протянулись к ней со всех сторон, и тут гетера исчезла. Воины заметались, ныряя в разные стороны, но Таис, нырнувшая глубже всех, успела проплыть под водой четверть стадии и появилась далеко за линией преследователей. Пока они поворачивали и набирали скорость, афинянка была уже у корабля и уцепилась за брошенный канат. Менедем вытащил ее на палубу, к разочарованию «охотников». В довершение позора многие из пловцов ослабели в погоне и борьбе с волнами, и их пришлось поднимать на корабли. Эоситей, запыхавшийся, усталый, но незлой, вылез по сброшенной ему лестнице и первым делом подошел к афинянке, которую Гесиона уже обернула простыней, осушая волосы египетским полотенцем.

– Тебя следовало бы оставить посреди моря! – воскликнул лакедемонянин. – И клянусь Посейдоном, в следующий раз я принесу ему эту жертву!

– И ты не побоишься мятежа? – спросила Эгесихора, вступаясь за подругу. – Впрочем, я уверена, что она приплывет верхом на дельфине раньше нас. Вот они, явились, – спартанка показала на белые пятна пены, сопровождавшие мельканье стремительных черных тел, привлеченных игрой своих собратьев-людей.

– Где научилась она так плавать? – буркнул Эоситей. – И еще ходить по веслу в качку: это потруднее, чем по канату!

– Нас всех учили искусству равновесия в школе гетер Коринфа – без этого нельзя исполнять танец священных треугольников. А искусству плавать так не научиться, надо родиться нереидой!..

Гесиона, осторожно массируя голову Таис, робко выговаривала ей, упрекая в искушении судьбы.

– И как не боишься ты, госпожа, предстать обнаженной перед таким сборищем воинов. Они ловили тебя, как дельфина! – закончила девушка, оглядываясь кругом и как бы опасаясь нового нападения.

– Если вокруг тебя много истинно храбрых и сильных мужчин, ты можешь считать себя в полной безопасности, – смеясь, отвечала ей гетера, – они ведь эллины и, особенно, спартанцы. Запомни это, пригодится. Кроме всего, помни, что мужи обычно застенчивее нас. Если мы следуем обычаям, то оказываемся гораздо смелее, а они смущаются.

– Почему же именно спартанцы?

– Потому что спартанцы – гимнофилы, любящие наготу, как тессалийцы, в противоположность гимнофобам – вам, беотийцам, македонцам. Тут спартанцы стоят против моих афинян, как в Ионии эолийцы против лидийцев.

– Про эолийиев я читала. У них даже наш месяц мунихион называется порнопионом.

– Впрочем, все эллины не считают одежду признаком благовоспитанности. А спартанцы и тессалийцы взяли обычаи и законы древних критян. У тех появляться нагими на праздниках и пиршествах было привилегией высшей аристократии.

– Наверное, отсюда родилась легенда о тельхинах – демонах обольщения, до сих пор живущих на Крите и в глухих местах Ионии?

– Может быть… Мне только кажется, что нагота в Египте была вначале уделом подневольных людей и рабов, в Ионии – правом сильных, на Крите – привилегией царей и высшей аристократии, в Элладе – богов… Пойдем за нашу загородку, мне хочется отдохнуть после моря. Клонария разотрет меня.

– Я, госпожа, позволь мне!

Таис кивнула головой и, закутанная в простыню, удалилась в крошечное отделение под рулевой палубой, отведенное ей, Эгесихоре и их рабыням.

Растирая Таис душистым маслом, Гесиона спросила, вновь возвращаясь к беспокоившей ее теме.

– А египтяне, они кто: гимнофилы или нет?

– Гимнофилы, самые древние из всех народов, а слыхала ли ты об Афродите Книдской?

– Той, что изваял Пракситель, твой соотечественник?

– Он создал две статуи Афродиты с одной и той же модели, гетеры Фрины, – одетую в пеплос и нагую. Обе одновременно выставил для продажи. Одетую купили строгие правители острова Коса, а совершенно нагую за ту же цену взяли жители Книда. Она стояла в открытом алтаре, светясь желтовато-розовым мрамором своего тела, и, говорят, сама Афродита, спустившись с Олимпа в храм, воскликнула: «Когда же это Пракситель видел меня голой?!»

Прозрачная поверхность статуи придавала ей особое сияние, окружая богиню священным ореолом. Уже много лет поэты, художники и военачальники, ремесленники и земледельцы переполняют корабли, идущие в Книд. Афродита Книдская почитаема несравненно больше Косской, ее изображение выбито на монетах. Какой-то царь предлагал за статую простить все долги острова, но книдцы отказались.

Славу Праксителя разделила его модель – гетера Фрина. Благодарные эллины поставили ее портретную статую из покрытой золотом бронзы на лестнице, ведущей к святилищу Аполлона в Дельфах. Такова сила божественно прекрасной наготы, и ты не опасайся гимнофилов. Именно они настоящие люди!

4. Власть зверобогов

В Мемфисе, называвшемся египтянами Весами Обеих Земель, было много эллинов, издавна живших здесь. Таис полюбила этот город, один из самых старых городов древней земли, стоявший на границе Дельты и Верхнего Египта, вне дождливой зимы низовий Нила и летнего зноя южной части страны.

Греки Мемфиса, в особенности молодежь, были взбудоражены приездом двух красавиц из Афин. Поэты, художники и музыканты пытались завоевать сердце Таис, посвящая ей стихи и песни, умоляя стать моделью, но афинянка появлялась везде или в паре с Эгесихорой, или в сопровождении застенчивого богатыря, при одном взгляде на которого отпадала охота с ним соперничать. А царственная спартанка прочно связала себя с начальником лаконских наемников и не увлекалась ничем, кроме своих неслыханно быстрых лошадей. Впервые здесь видели женщину, управлявшую тетриппой. Молодые египтянки поклонялись Эгесихоре почти как богине, видя в ней олицетворение той свободы, которой они, даже в самых знатных домах, были лишены.

Таис соглашалась иногда выступать на симпосионах как танцовщица, но покидала их, когда общество становилось буйным от сладкого вина Абидоса. Гораздо чаще она оставляла Мемфис для поездок в знаменитые города и храмы, спеша познакомиться со страной, множество легенд и сказок о которой с детства прельщало эллинов. С беспечностью, удивлявшей Эгесихору и Гесиону, продолжавшую считать себя рабыней Таис, она не спешила обзавестись богатым любовником и тратила деньги на путешествия по стране.

Мнема, мать всех муз, к дарам Афродиты прибавила Таис еще и великолепную память. Память, вбиравшая в себя все подробности мира, неизбежно породила любознательность, подобную той, какой обладали знаменитые философы Эллады. Сколько бы ни встречала Таис нового и необычного в Египте, столь отличавшегося от греческого мира, первое впечатление во время плавания от моря по дельте и первых дней, проведенных в Мемфисе, не изменилось. Перед Таис упорно возникало одно из ярких воспоминаний детства.

Мать привезла ее в Коринф, чтобы посвятить храму Афродиты и отдать в школу гетер. В городе, раскинувшемся у подножия огромной горы, стояла сильная жара. Маленькой Таис очень хотелось пить, пока они с Матерью поднимались в верхнюю часть Коринфа. Навсегда запомнилась очень длинная узкая галерея – стоя, которая вела к священному источнику, знаменитому на всю Элладу. Внутри чуть притененной галереи веял слабый ветерок, а по обе стороны высокое солнце обрушивало на каменистые склоны море света и зноя. Впереди, под круглой крышей, державшейся на двойных колоннах, ласково журчала, переливаясь, чистая и прохладная вода. А дальше, за бассейнами, где начинался крутой отрог, слепил глаза отраженный свет. Жар и запах накаленных скал были сильнее влажного дыхания источника.

Вот и египетская галерея воды и зелени между двумя пылающими пустынями, протянувшаяся на десятки тысяч стадий, – расстояние, колоссальное для небольших государств Эллады. Сады и храмы, храмы и сады, ближе к воде поля, а с внешнего западного края этой полосы жизни бесконечные некрополи – города мертвых – с неисчислимыми могилами. Здесь не было памятников, но зато строились дома усопших: в размер обычного жилья человека – для богатых и знатных; с собачью конуру – для бедняков и рабов. И уж совсем подавляли воображение три царские гробницы – пирамиды с титаническим сфинксом, в семидесяти стадиях ниже Мемфиса. Таис немало слышала об усыпальницах фараонов, но и представить не могла их подлинного величия.

Геометрически правильные горы, одетые в зеркально полированный камень, уложенный так плотно, что следы швов между отдельными глыбами были едва заметны. В утренние часы каждая из больших пирамид отбрасывала в серое небо вертикальную колонну розового света. По мере того как поднималосьсолнце, зеркальные бока каменных громад горели все ярче, пока в полуденные часы пирамида не становилась звездой – средоточием четырех ослепительных лучистых потоков, бивших над равниной во все стороны света. А на закате над могилами фараонов вставали широкие столбы красного пламени, вонзавшиеся в лиловое вечернее небо. Ниже их резкими огненными лезвиями горели ребра усыпальниц царей-богов Черной Земли, как называли египтяне свою страну. Эти ни с чем не сравнимые творения казались делом рук титанов, хотя знающие люди уверяли Таис, что пирамиды построены самыми обыкновенными рабами.

– Если человека крепко бить, – цинично усмехаясь, рассказывал гелиопольский жрец, знаток истории, – он сделает все, что покажется немыслимым его потомкам.

– Самые большие постройки в Египте – значит, здесь людей били крепче всего, – недобро сказала Таис.

Жрец остро глянул и поджал губы.

– Разве эллины не бьют своих рабов?

– Бьют, конечно. Но тот, кто много бьет, пользуется недоброй славой!

– Ты хочешь сказать, женщина… – начал жрец.

– Ничего не хочу! – быстро возразила Таис. – В каждой стране свои обычаи, и надо долго жить в ней, чтобы понять.

– Что же ты не понимаешь?

– Великую сложность власти. У нас все просто: или свободен, или раб. Если свободен, то или богат, или беден: славен или искусством, или знаниями, воинской или атлетической доблестью. А у вас каждый свободный на какую-то ступеньку выше или ниже другого. Одному что-то позволено, другому меньше, третьему совсем ничего, и все преисполнены зависти, все таят обиду. Кажется, будто здесь только рабы, запертые между двух пустынь, как в большой клетке. Я почти не встречала людей, побывавших в других странах Ойкумены. Правда, я здесь недавно…

– Ты наблюдательна, эллинка, даже слишком, – угроза проскользнула в словах жреца, говорившего по-гречески с легким прищелкиванием. – Я лучше удалюсь…

Храмы Египта поразили воображение Таис резким контрастом с Элладой.

Каждый греческий храм, за исключением разве самых древних, стоял на возвышенном месте, открытый, легкий и светлый, он как бы улетал в пространство, в море и небо. Изваяния богинь, богов и героев привлекали к себе волшебством красоты. Грань, отделявшая богов от смертных, казалась совсем тонкой, незаметной. Верилось, что боги, склоняясь к тебе, внимают мольбам и вот-вот сойдут со своих пьедесталов, как в те легендарные времена, когда они одаряли вниманием всех людей, от земледельцев до воинов, а не только общались со жрецами, как ныне.

Храмы Египта! Сумрачные, стиснутые толстыми стенами, чащей массивных колонн, исписанных и исчерченных множеством рисунков и знаков. Святилище укрывало от просторов земли и неба, от ветра и облаков, журчания ручьев и плеска волн, от людских песен и голосов. Мертвое и грозное молчание царило в храмах, незаметно переходивших в подземелья. С каждым шагом мерк умирающий свет, сгущался мрак. Человек как бы погружался во тьму прошедших веков. Если в храмах Эллады только грань отделяла смертного от обитателей светоносной вершины Олимпа, то здесь, чудилось, всего один шаг до царства Аида, где с незапамятных времен бродят во мраке души умерших. Это ощущение бесконечной ночи смерти угнетало юную женщину. Таис устремлялась прочь, к свету и жизни. Храмы и дворцы стерегли ряды страшных в своей одинаковости статуй львов с человеческими или бараньими головами. Образ сфинкса, ужасной душительницы из мифов Эллады, здесь, в Египте, приняв мужское обличье, стал излюбленным символом власти и силы. Не только сфинксы – все боги Египта, вплоть до самых высших носили облик зверей и птиц, удивительно сочетали человеческие и животные черты. Таис и раньше видела египетские амулеты, статуэтки и драгоценности, но всегда думала, что египтяне хотели выразить в образе животного лишь особенное назначение талисмана или безделушки. На деле оказалось, что образы богов лишь в редких случаях носили человеческое обличье. Гораздо чаще верующие склонялись перед полулюдьми-полузверями или птицами, иногда уродливыми до гротеска, подобно бегемотообразной Туэрис. Бегемоты и крокодилы внушали Таис отвращение и страх, воздавать им божеские почести казалось афинянке недостойным. Некрасивы были и шакалоголовый Анубис, Тот с длинным клювом ибиса, злая львица Сехмет, корова Хатор, баранье воплощение Хнума. Огромные изваяния хищных птиц – коршун Ра и сокол Гор, какими их изображали в самые древние времена, производили куда более величественное впечатление. Сложная иерархия богов осталась столь же непонятной афинянке, как и множество чинов и званий и сложнейшая лестница общественных отношений египтян. В каждом мало-мальски значительном городе главенствовал свой бог, а большие храмы, владевшие огромными землями и множеством рабов, также отдавали предпочтение одному из сонма божеств, за тысячелетия существования страны много раз сменявших и терявших свое главенство.

Больше всего удивляло Таис звероподобие богов у народа, перед мудростью и тайными науками которого эллины преклонялись! Она знала, что в Саисе учились великие мудрецы Эллады – Солон, Пифагор и Платон. Обширные знания почерпнул в Египте и Геродот. Как же мог житель Египта склоняться перед чудовищами вроде крокодила – бессмысленной и гнусной твари? Неужели нельзя было выразить характер бога иначе, чем насадив на человеческое тело голову шакала или ястреба? Если бы египтяне не были столь искусными художниками, можно было бы подумать, что они не умеют иными способами выразить дух божества.

Но вскоре Таис увидела и живое божество – священного быка Аписа, воплощение Пта – главного бога Мемфиса. Руководствуясь двадцатью девятью признаками, жрецы находили Аписа среди тысяч быков, мирно пасшихся на лугах страны, и воздавали ему божеские почести до самой смерти. Затем искали новое воплощение, а умершего бальзамировали, подобно другому живому богу – фараону. Мумии священных быков погребали в огромном храме – Серапейоне, охраняемом сотнями каменных сфинксов.

По таблицам, начертанным на стенах погребальных камер, можно было проследить множество поколений богов – быков со столь древних времен, что Серапейон был уже наполовину засыпан песками.

Поклонение черному быку с белым пятном на лбу и теперь процветало в Мемфисе. Местные греки пытались очеловечить культ Аписа, слив его в одно божество с Осирисом, под именем Сераписа. Религия эллинов далеко ушла от первобытного зверобожия, даже на Крите, древностью почти равнявшемся с Египтом, гигантские священные быки почитались лишь как символы Посейдона. Их убивали, принося в жертву на алтарях или игровых площадках. В Египте же Апис считался настоящим божеством, как и мерзкий крокодил или воющий по ночам камышовый кот. Все это не совмещалось с укоренившейся верой в особенную мудрость египтян. Афинянка осмелилась высказать свои сомнения главному жрецу Пта на приеме эллинских поклонников Сераписа. В пылу спора она довольно резко выразила отвращение к Себеку, богу-крокодилу. Двое служителей этого бога, присутствовавшие при споре, возмутились. И Таис стало стыдно. В Коринфе ее воспитывали в уважении к религиям восточных стран. Только годы жизни в Афинах посеяли в ней презрение ко всему чуждому и непонятному для эллинов. Таис и не подозревала, как тяжко ей придется расплатиться за это несвойственное ей выражение афинского превосходства над всей остальной Ойкуменой. Она уговаривала Эгесихору поехать в ном Белой Антилопы, вверх по Нилу, чтобы посмотреть второе чудо света, описанное Геродотом, – египетский Лабиринт. Подруга отказалась наотрез, и Таис отправилась в сопровождении Гесионы и верного Менедема, отпущенного стратегом по просьбе Эгесихоры.

Они плыли недолго, всего четыреста стадий [667] вверх по реке и около сотни по каналу, в сторону знаменитого озера Мерида. В это время года соединительный канал и рукав реки заполнялись илом, а дорога становилась непроезжей. Таис со спутниками пришлось оставить судно и продираться по мелководью в легкой лодке, лавируя между зарослями тростников.

К счастью, в это осеннее время отсутствовали комары – бич речных зарослей и озер Египта.

Специально нанятый на поездку переводчик – мемфисский грек тревожно оглядывался, уверяя, что в окрестностях Крокодилополиса великое множество зухосов – воплощений бога Себека, некоторые из них по двадцать локтей в длину. А два серых крокодила по тридцать локтей живут здесь с незапамятных, времен.

Менедем наивно осведомился, почему за столько лет не убили вредных чудовищ. Он узнал, что, если во время неожиданных спадов воды крокодилы, особенно молодые, гибнут, завязая в пересыхающем иле, их трупы бальзамируют. Целые склады крокодиловых мумий хранятся в особых помещениях храмов Себека в Крокодилополисе, древнем Хетеп-Сенусерте и даже в Лабиринте.

Как ни спешили лодочники доставить путников к Лабиринту пораньше, чтобы осмотреть его дотемна, они прибыли туда только в середине дня. Здесь, на священной земле, чужеземцам ночевать не позволяли, разрешалось останавливаться лишь в ксеноне – гостинице – в восьми стадиях к северу, на том же перешейке между болотом и рекой, где стояли Лабиринт и две пирамиды. Ученый жрец из Гераклеополиса сказал Таис, что Лабиринт воздвиг как заупокойный храм себе Аменемхет Третий. Великий фараон умер, по исчислению жреца, за четыреста лет до разрушения Кносса и воцарения Тесея в Афинах, за шесть веков до Троянской войны и за полтора тысячелетия до рождения самой Таис.

Не мудрено, что неробкая гетера с трепетом вступила в бесконечные анфилады комнат Лабиринта, примыкавшего к белой пирамиде, вдвое меньшей, чем мемфисские. Огромный коридор разделял Лабиринт на две половины. Стены его были украшены изумительными росписями, яркие краски которых ничуть не поблекли за пятнадцать веков. Здесь не было обычных канонических фигур богов и фараонов, принимавших дары, избивавших врагов, унижавших пленников. Вместо них – сцены быта, совсем естественные, написанные с поразительной живостью и изяществом: охота, рыбная ловля, купанье, сбор винограда, пастьба животных, танцы и праздничные собрания с музыкантами, акробатами и борцами.

Таис словно очутилась в Египте того времени, запечатленном талантливыми художниками по повелению мудрого царя.

Из зала в зал без устали бродили Таис, Менедем и Гесиона между белых колонн, покрытых рельефными изображениями в обычном египетском стиле, по расписанным коридорам, по комнатам, украшенным фризами и орнаментами необычайной красоты – синими зигзагами, белым и лиловым узором, похожим на груботканые ковры, еще более сложными многокрасочными росписями. Утомленные глаза отказывались разбираться в хитросплетениях спиралей, завитков колес с двенадцатью спицами, сказочных лотосов с красными чашами на высоких стеблях. Искусно сделанные прорези под каменными плитами потолков давали достаточно света, чтобы в верхних помещениях Лабиринта не пользоваться факелами. По словам переводчика, верхней части храма соответствовал такой же лабиринт нижних помещений, где хранились мумии священных крокодилов и находились особенно интересные древние святилища, расписанные изображениями ныне уже исчезнувших животных – гигантских гиен-бориев и единорогов. Священнослужитель, ведший их по Лабиринту, нижние помещения показывать не стал, объяснив это древним запретом: чужеземцев туда не пускали. День начал меркнуть. В залах и особенно в коридорах стало темно. Пора было выбираться из тысячекомнатного строения. Жрец повел их к выходу, и усталые путешественники охотно подчинились. Недалеко от северной главной лестницы, где в широкие прорези стен свободно проникал вечерний красноватый свет, Таис остановилась, чтобы рассмотреть рельефное изображение молодой женщины, высеченное в желтоватом камне с необычайным даже для Египта искусством. Одетая в тончайшее, прозрачное одеяние, завязанное узлом под обнаженной грудью, женщина держала неизвестный музыкальный инструмент. В ее лице, обрамленном густой сеткой схематически изображенных волос, несомненно, были эфиопские черты и в то же время такое благородство, какого Таис не видела и у знатнейших египтянок. Пока гетера размышляла, к какому народу причислить древнюю музыкантшу, ее спутники прошли вперед. Легкое прикосновение к обнаженной руке заставило ее вздрогнуть. Из полумрака темного прохода чуть выступила женщина в обычной для египтянок белой полотняной столе – длинной одежде. Позади нее стоял жрец в ожерелье из синих фаянсовых и золотых бус. Он тряхнул стриженой головой и прошептал на ломаном языке: «Вниз туда можно, я проведу». Таис подошла к женщине, согласно кивнула ей и обернулась, чтобы позвать Менедема и Гесиону: те дошли уже до конца галереи. Но не успела – сзади ее обхватили сильные руки, заткнули рот тряпкой, заглушили крик, понесли. Таис отбивалась отчаянно, но ее подхватили другие, скрутили, связали полосами ее же разорванной одежды, и она сдалась, позволив без сопротивления тащить себя дальше. Похитители, очевидно, знали дорогу и рысцой спешили в беспросветную тьму, не нуждаясь в факелах…

Слабый свет рассеивал мрак впереди, запахло влажной травой и водой. С нее наконец сорвали душившую ее тряпку и подтащили к каменной стене. Поблизости, не далее полуплетра [668], в последних лучах зари блестела неподвижная темная вода. Обретя возможность говорить, Таис гневно и удивленно спрашивала похитителей на греческом и ломаном египетском, чего они хотят от нее. Но темные фигуры – их было шесть, все мужчины с неразличимыми в скудном свете лицами, упорно молчали. Заманившая Таис женщина куда-то исчезла.

Афинянку поставили на ноги у самой стены, освободили от пут и заодно сорвали с нее последние остатки одежды. Таис попыталась обороняться и получила удар в живот, лишивший ее дыхания. Похитители распутали звенящие предметы, которые принесли с собой, – тонкие, но крепкие ремни с пряжками, как на конской сбруе. Запястья Таис привязали к вделанным в стену кольцам на уровне груди, обвили талию и, пропустив ремень между ног, притянули к скобе за спиной. Полная недоумения, гетера снова стала спрашивать, что они собираются с ней делать.

Тогда один из людей приблизился к ней. По голосу Таис узнала жреца, бывшего вместе с женщиной и говорившего на греческом.

– Братья велели тебя, богохульствовавшую в собрании, поставить перед лицом бога. Да познаешь ты его мощь и склонишься перед ним в свой последний час!

– Какого бога? О чем говоришь ты, злодей?

Жрец не ответил, повернулся спиной и сказал несколько непонятных слов своим спутникам. Все шестеро прошли по направлению к воде, опустились на колени и подняли руки. Из громких, произнесенных нараспев, наподобие гимна, слов Таис поняла лишь одно: «О Себек… приди и возьми…», но и этого было достаточно. Внезапная догадка заставила ее онеметь. Почти теряя сознание, она закричала хрипло и слабо, потом все сильнее и звонче, призывая на помощь Менедема, любых людей, неподвластных этим темным фигурам, склоненным у воды в торжественном песнопении. Жрецы встали. Говоривший по-гречески сказал:

– Кричи громче, Себек услышит. Придет скорее. Тебе не придется мучиться ожиданием.

В словах жреца не было ни насмешки, ни злорадного торжества. Полная безнадежность овладела Таис. Молить о пощаде, грозить, пытаться убеждать этих людей было столь же бесполезно, как и просить жуткое животное, которому они служили, полузверя-полурыбу, не подвластное никаким чувствам. Жрец еще раз оглядел жертву, сделал знак спутникам, и все шестеро бесшумно исчезли. Таис осталась одна.

Она рванулась, ощутила несокрушимую крепость ремней и в отчаянии склонила голову. Распустившиеся волосы прикрыли ее тело, и Таис вздрогнула от их теплого прикосновения. Впервые испытывала она смертную муку. Близость неизбежной гибели обратила весь мир в крохотный комочек надежды. Менедем! Менедем – опытный бесстрашный воин и пылкий влюбленный, он не может оставить ее на произвол судьбы!

Глаза Таис обладали свойством хорошо видеть в темноте. Она присмотрелась и поняла, что привязана у пьедестала какой-то статуи в полукруглом расширении подземного хода, выходящего к озеру или рукаву реки. Поодаль, справа, различалось гигантское изваяние. Это была одна из двух колоссальных сидящих статуй, возвышавшихся на тридцать локтей над водой, недалеко от пирамиды. Таис сообразила, что галерея обращена на северо-запад и находится недалеко от северного входа. Согревший ее огонек надежды стал было разгораться. Гнет ужасной опасности притупил его, едва афинянка вспомнила, что в Лабиринте три тысячи комнат. Найти к ней путь если и возможно, то много времени спустя, после того как чудовища-зухосы разорвут ее на куски и, пожрав, исчезнут в зарослях.

Таис забилась, стараясь освободиться от пут, вся ее юная плоть протестовала против надвигающейся смерти. Жесткие ремни отрезвили ее болью. Стиснув зубы, она сдержала рыдания и снова принялась осматриваться в инстинктивных поисках избавления. Пол расширенного конца галереи полого спускался к узкой полоске мокрого берега. Два тонких столба подпирали выступ кровли, из-за которой нельзя было видеть небо. Очевидно, портик выходил к воде. Но почему без ступеней? Снова первобытный ужас пронзил Таис. Она сообразила, для чего этот наклонный пол, подходивший к воде.

– Менедем, Менедем! – звонко, изо всей силы закричала Таис. – Менедем! – И похолодела, вспомнив, что на крики придет тот, которому она предназначена. Она замерла, повиснув на ремнях. Камень леденил спину, ноги онемели.

Когда погасли последние отсветы зари на черной воде, Таис потеряла счет времени.

Ей почудился слабый всплеск в непроглядной тьме тростников, где-то там, где обрывалось тусклое мерцание отраженных звезд. Глухой, низкий, подобный мычанью рев пронесся по болоту. Далекий и негромкий, он был отвратителен особой, таившейся в нем угрозой, непохожестью на все звуки, издаваемые животными, привычными человеку. Трепеща, сжав кулаки, Таис напрягла все свои силы, чтобы не дать темному страху овладеть собой. Беспредельной была храбрость ее боровшихся с быками предков; неподвластных ранам амазонок; стойких как Леэна [669], афинянок. Но ведь все они сражались свободными, в открытом бою!.. Кроме Леэны, связанной, как и она, и не сдавшейся людям, лживо изображавшим закон…

А здесь, в одиночестве и холодном молчании болота, в ожидании чудовища, Таис снова принялась биться в своих путах, пока, укрощенная, теряя сознание, не прислонилась опять к сырому камню. Ночь молчала, более не доносилось всплесков с болота.

Таис очнулась от судорог в затекших ногах. Сколько еще прошло времени? Хотя бы увидеть небо над головой, движение созвездий. Переминаясь, изгибаясь, она восстановила кровообращение. Позади, в подземной галерее, ей почудились едва слышные медленные, крадущиеся шаги. Кровь прихлынула к голове Таис, радостная надежда обожгла ее. Менедем? Но нет, разве Менедем будет подкрадываться, замирая после каждого шага, он примчится, как бешеный бык, сокрушая все на пути! И звонкий вопль опять понесся над ночным болотом. Что это? Будто слабый отклик. Таис затаила дыхание. Нет, ничего! А шаги позади? Подножие статуи скрывало вход в галерею. Таис прислушалась и поняла, что в проходе нет никого: звуки доносились с болота и отражались эхом в подземелье. О могучая Афродита и Зевс-охранитель! Поступь тяжелых лап на мягкой илистой почве, там, за столбиками портика, выходившего к озеру. Редкое и неравномерное хлюпанье с долгими паузами. Под самым берегом всплыла гребнистая спина, загорелись красным тусклым светом два глаза под костяными надбровными буграми. Очень медленно, так, что минутами чудовище казалось неподвижным, на узкий берег вползло бесконечно длинное тело, извивавшееся налево-направо в такт шагам широко распяленных лап. Огромный хвост еще был в воде.

Особенный шипящий звук скольжения тяжелого тела по влажной почве или мокрому камню. Красные огоньки исчезли. Это раскрылась пасть более трех локтей в глубину, обрамленная смутно белевшими могучими зубами. Несмотря на предсмертный страх, Таис заметила, что крокодил не опустил нижнюю челюсть, как делают, открывая пасть, все животные, а поднял вверх голову, закрыв самому себе спереди весь обзор. Оттого и погасли красные огни глаз. О, если бы не держали ее ремни, она знала бы, как ускользнуть от исполинского зухоса! Крокодил захлопнул пасть со стуком, красные глаза вспыхнули снова. Таис почувствовала их взгляд на себе – холодный, равнодушный, как будто даже незаинтересованный близкой добычей. Крокодил не торопился, вглядываясь в темноту галереи, он словно изучал Таис. Множество раз на протяжении своей долгой жизни здесь пожирал он привязанную, беспомощную жертву. Зухос приподнялся на лапах, с громким чмоком оторвав брюхо от ила. Мерзкие твари и по земле бегали быстро, что стоит ему пробежать расстояние чуть больше длины собственного тела… Таис завизжала на такой высокой ноте, что чудовище снова плюхнулось на брюхо и вдруг повернулось направо. Шлепанье быстрых ног заглушил грозный, нечеловеческий крик:

– Таис, я здесь!..

– Менедем!

На миг его силуэт мелькнул перед входом между озадаченным чудовищем и его жертвой. Менедем заглянул в подземелье. Будто во сне, Таис позвала его. В одно мгновение лакедемонянин оказался у подножия статуи, нащупал привязанные ремни и рванул их с неистовой силой. Раз – лопнул ремень на левой руке, два – правый ремень устоял, зато вырвалось древнее бронзовое кольцо. Менедем разъярился еще сильнее и третий ремень разорвал, как нитку. Таис освободилась. Она упала на колени от внезапной слабости, а Менедем повернулся к чудовищному врагу. Без всякого оружия, покрытый с головы до ног грязью, без одежды, которую он сбросил, чтобы бежать быстрее. Ярость воина была так велика, что он сделал два шага к чудовищу, расставив безоружные руки, будто собираясь придушить крокодила, как собаку. Еще плеск по грязи бегущих ног, багровая дорожка побежала по воде вдоль берега. Свет вспыхнул ярче, когда Гесиона, полумертвая от непосильного бега и страха, замерла у портика, подняв факел. Крик ужаса вырвался у девушки. Крокодил не обратил внимания на ее появление, сосредоточив упорный взгляд на Менедеме. Факел в руке Гесионы задрожал, и она упала на колени, подобно своей хозяйке.

– Свети! – гаркнул Менедем. Он косился по сторонам в поисках чего-либо, с чем встретить нападение чудовища.

При мерцающем свете факела Таис видела взбугрившуюся мышцами широкую спину спартанца, упрямо наклоненную голову, твердо упертые в каменный пол ноги. Вдруг Менедем решился. Одним прыжком он вырвал у Гесионы факел, ткнул его в направлении зухоса, и тот попятился. Менедем швырнул факел обратно Гесионе, но подхватила его уже поднявшаяся на ноги Таис. Спартанец рванул деревянный столб портика, раздался треск. Менедем нажал во всю мочь. Старое сухое дерево поддалось. Все последующее произошло так быстро, что оставило лишь смутное воспоминание у Таис. Крокодил двинулся на Менедема, а тот нанес ему удар по рылу. Чудовище не отступило, а, распахнув пасть, бросилось на воина. Этого только и ждал Менедем. Изо всей силы, содрав кожу с ладоней, он всадил столб в глотку гигантского пресмыкающегося. Он не смог, конечно, остановить двадцатипятилоктевого зухоса и упал, успев, однако, толчком ноги направить свободный конец бревна на стену пьедестала. Крокодил с размаху ткнулся столбом в несокрушимый камень, засадив себе дерево в пасть еще глубже. Ужасные удары хвоста потрясли галерею, сломали второй столб портика. Навесная крыша рухнула, и это спасло Гесиону от верной смерти, ибо удар хвоста чудовища переломал бы кости льву, не только человеку. Крокодил, корчась, повалился на бок, но тут же привстал и, взметнув хвостом целый каскад грязи, ринулся в болото.

Менедем и Таис стояли, сотрясаемые нервной дрожью. Опомнившись, Таис бросилась к Гесионе. Девушка лежала ничком у самого входа в подземелье, вся в липкой грязи, закрыв руками лицо и уши. Едва Таис притронулась к ней, Гесиона вскочила с воплем, но, увидев хозяйку невредимой, бросилась к ней.

Менедем взял их за руки.

– Бежим! Это злое место. Еще зухос вернется или придет другой. Или жрецы…

– Куда?

– Как я пришел: вдоль берега, в обход храма.

Все трое быстро пошли по грязи под стеной Лабиринта. Скоро полоска берега расширилась, почва стала сухой, идти стало легче, но тут силы оставили Таис. Не в лучшем состоянии была и Гесиона. Понимая, что оставаться здесь опасно, Менедем подхватил обеих женщин род бедра, ловко вскинул их себе на плечи и, погасив факел, неспешной рысцой побежал от мрачной громады Лабиринта туда, где издалека чуть поблескивал огонек Дома Паломников, давно превратившегося в ксенон – гостиницу.

…Чтобы не привлекать внимания, Таис, на которой из всех одеяний остались грива волос и сандалии, укрылась за пальмами. Менедем и Гесиона, наскоро помывшись у поливного колодца, принесли ей одежду из вещей, заранее доставленных в ксенон проводниками. Грек-переводчик, напуганный исчезновением Таис и яростью Менедема, куда-то исчез.

Гесиона, натирая целебной мазью раны Таис, рассказывала ей, что спартанец после бесплодных поисков в верхних комнатах Лабиринта схватил какого-то жреца и, ударив о колонну, поклялся Эребом, что изувечит его, если тот не объяснит, как могла исчезнуть эллинка и где ее можно искать. Ему удалось вырвать полупризнание-полупредположение, что Таис украли те, кто служит Себеку. Они приносят жертвы в подземельях, там, где они выходят к озеру, в западной части святилища. Если обойти Лабиринт с его озерной стороны и идти налево от главного входа, то можно наткнуться на выходы галерей нижнего яруса. Не теряя ни мгновения, Менедем сорвал с себя одежду, чтобы легче бежать по воде, и понесся вдоль массивных стен храма. Оружие взять было негде – свое он оставил перевозчикам, чтобы не нарушать законов храма. Ему вдогонку крикнули, что надо обязательно взять светильник, но Менедем был уже далеко. Тогда Гесиона схватила два факела, стоявших наготове в бронзовых стойках, прикоснулась одним к пламени ниши-светильника и унеслась вдогонку за Менедемом, легкая и быстрая, как антилопа. Так бежала она в сгущавшихся сумерках, ориентируясь по угрюмой стене слева, неуклонно поворачивавшей с запада на юг. Остальное известно госпоже…

Таис крепко расцеловала верную Гесиону. Еще более нежной награды удостоился Менедем, к кровоточащим ладоням которого были привязаны пучки лекарственной травы, отчего его руки стали похожи на лапы того самого зухоса, который едва не погубил Таис.

Спартанский воин долго посматривал на Лабиринт, возвышавшийся поодаль в первых лучах рассвета. Угадав его мысли, Таис сказала:

– Не надо ничего, милый. Кто сможет найти негодяев в трех тысячах комнат, среди переходов и подземелий?

– А если придет весь отряд Эоситея? Мы выкурим их оттуда, как пустынных лис из нор.

– Зачем? И без того мы, чужеземцы, едящие коров, нечисты в глазах коренных жителей Египта. Только нанесем великое осквернение их святыне. Те, кто виноват, убегут, если уже не убежали, а расправа, как всегда, свершится над теми, кто ничего не знает и ни к чему не причастен. Прежде всего виновата я сама. Нельзя было спорить со жрецами, выказывая эллинское презрение к чужеземцам и их религии, и потом – надо осторожнее странствовать по храмам, полным ловушек, злых людей, страшных божеств, которым еще тайно продолжают приносить человеческие жертвы.

– Наконец я слышу правильные слова. Давно пора, моя возлюбленная! Ты не радовала нас танцами уже больше месяца, а верховую езду забыла с самого приезда сюда.

– Ты прав, Менедем! И танцы, и езда верхом требуют постоянного упражнения, иначе станешь неповоротливой, как Туэрис.

– Туэрис!

Представив себе эту египетскую богиню, сидящую на толстых задних лапах, с непомерно отвислым животом и безобразной головой бегемота, Менедем долго смеялся, утирая слезы тыльной стороной завязанной руки.

В Мемфисе Таис ожидали новости с востока. Произошло сражение Александра с Дарием у реки Исс на финикийском побережье. Полная победа македонцев. Великий царь персов оказался трусом. Он бежал в глубь страны, бросив все имущество, свои шатры и своих жен. Александр движется на юг по Финикии, захватывая город за городом. Все склоняется перед победоносным героем, сыном богов. Необыкновенные слухи обгоняют македонцев. В Нижнем Египте появились богатые купцы, бежавшие из приморских городов. Они образовали союз и покупают корабли, чтобы плыть в далекий Карфаген. Сатрап Египта Мазахес перепуган, а самозваный фараон Хабабаш приказал спартанским наемникам быть наготове. Отряд послан в Бубастис, где начались волнения среди сирийских воинов.

Приверженцы молодого македонского царя видят в нем избавление от власти персов. Он могучей рукой поддержит слабого, согнутого перед Дарием сына наследственного фараона Нектанеба.

Эгесихора, пылая от волнения, по секрету сообщила Таис, что флотом Александра командует Неарх и его корабли у Тира. Древний Библос со знаменитым храмом Афродиты Ливанской, или Анахиты, сдался почти без промедления, как и Сидон. Все говорят, что Александр обязательно придет в Египет. Эоситей мрачен, подолгу совещался со своими приближенными и послал гонца в Спарту…

Таис проницательно посмотрела на подругу.

– Да, я люблю его, – ответила Эгесихора на невысказанный вопрос, – это особенный человек, единственный среди всех.

– А Эоситей?

Эгесихора сложила пальцы в жесте, означавшем у гетер равнодушие к поклоннику: «Не тот, так этот».

– И ты ждешь его?

– Жду! – призналась Эгесихора.

Таис задумалась. С Александром явится Птолемей – по слухам, он теперь в числе лучших полководцев македонского царя, чуть ли не самый близкий к нему человек, исключая разве Гефестиона. Птолемей!.. Сердце Таис забилось сильнее, подруга была не менее наблюдательна и спросила без промедления:

– А Менедем?

Таис не отвечала, стараясь понять свои ощущения – память о прежнем, смятение чувств в последний афинский год, новое, что пришло с беззаветной любовью лаконского атлета, доверчивого, как дитя, и мужественного, подобно герою мифов.

– Не можешь решить? – поддразнила Эгесихора.

– Не могу. Знаю лишь одно: или тот, или другой. Никогда не смогу обманывать.

– Ты всегда была такая. Потому не было и не будет у тебя богатства, как у Фрины или у Теро. Тебе оно и не нужно – ты просто не умеешь тратить деньги. Мало прихотей и воображения.

– В самом деле, мало! Ничего не могу придумать, чем потрясти соперниц или поклонников. Зато легче, когда…

– Да, Менедем небогат, если не сказать – просто беден!

С бедностью Таис столкнулась, когда задумала купить верховую лошадь. Продавалась редкая чагравая кобыла из Азиры – той породы либийских коней, которые якобы завезены еще гиксосами. Лошади из Азиры славились своей выносливостью в жару и безводье. Салмаах, как звали лошадь, не была очень красивой – пепельного цвета, с длинными передними бабками и вислым задом. Однако это означало мягкую для всадника переступь, и даже мельканье белков в углах глаз – знак недоброго нрава – не отпугивало покупателей. Когда же выяснилось, что Салмаах – триабема, то есть ходит особой «трехногой» рысью, то ее немедленно за высокую цену купил танисский торговец. Таис понравилась диковатая либийка, и Салмаах, видимо, распознала в афинянке ту спокойную, покоряющую и добрую волю, к которой чувствительны животные, в особенности лошади. В конце концов Таис удалось обменять лошадь на хризолит – тот самый, предназначавшийся Аристотелю за помощь отцу Гесионы.

Менедем достал шкуру пантеры, чтобы закрыть бока лошади сверх маленького потника, употреблявшегося для всадников в боевых поножах или узких азиатских штанах. Таис ездила голоногой, как древние женщины Термодонта, и неминуемо испортила бы себе голени. Конский пот при езде в жару, попадая на кожу человека, вызывает воспаление и язвы.

Мягкая шкура хищной кошки, приятная на ощупь, все же затрудняла езду. Амазонская посадка Таис с сильно согнутыми ногами, так что пятки лежали почти на почках лошади, упираясь в маклаки, требовала особой силы в коленях. Всадница держалась, сжимая ногами верхнюю часть конского туловища. Мягкая, уступчивая шкура пантеры заставляла удваивать усилия ног на скачке. Впрочем, Таис была даже довольна этим. После двухнедельных страданий к ней вернулась прежняя железная хватка колен, за которую учитель верховой езды, пафлагонец, называл ее истинной дочерью Термодонта. Хотя рысь Салмаах была нетряской, Таис предпочитала носиться вскачь, соревнуясь с неистовой четверкой Эгесихоры, процветавшей в благодатном сухом климате Египта. На главных дорогах вокруг Мемфиса всегда было тесно от медлительных ослов, повозок, процессий паломников, нагруженных корзинами рабов-носильщиков. Но им посчастливилось открыть шедшую на юг, вдоль Нила, священную дорогу, лишь кое-где занесенную песками. На чистых участках протяженностью в сотни стадий можно было ездить беспрепятственно, и Эгесихора с упоением предавалась бешеной езде. Когда Таис выезжала на своей Салмаах, Эгесихора брала на колесницу Гесиону.

Кончался четвертый год сто десятой олимпиады. В Египте наступило время пятидесятидневного Западного ветра – дыхания свирепого Сета, иссушающего землю и озлобляющего людей.

Незнакомые с ветром Сета эллинки продолжали свои поездки. Однажды на них налетела красная туча, дышавшая печным жаром. Закружились, заплясали песчаные вихри, свет померк, испуганные кони Эгесихоры взвились на дыбы. С трудом удалось справиться с жеребцами, и то лишь после того, как Гесиона, спрыгнув с колесницы, отважно схватила двух дышловых за удила и помогла Эгесихоре повернуть их на север, к городу. Салмаах осталась совершенно спокойной, послушно повернулась спиной к буре и побежала своей мягкой рысцой рядом с колесницей, которая вскоре начала скрипеть от насыпавшегося во втулки песка.

Лошади постепенно успокаивались, их бег стал равномерным. Эгесихора неслась в шуме и свисте ветра, обгоняя пыльные тучи, подобно воительнице Афине. Они достигли места, где дорога огибала темное ущелье. Здесь стоял полуразвалившийся заупокойный храм, на ступенях которого они иногда делали привал. Таис первая заметила на белых камнях человека в длинной полотняной египетской одежде. Он лежал, уткнув лицо в согнутую руку, и прикрывал левой голову. Афинянка спрыгнула с лошади и наклонилась над тяжко дышавшим стариком. Немного разведенного водой вина, и он сел согнувшись. К удивлению подруг, на чистейшем аттическом наречии старик объяснил, что ему сделалось худо от пыльной бури и он, не видя помощи, решил ждать.

– Скорее своей кончины, так как ветер Сета дует с упорством, достойным этого бога, – закончил старик.

Три пары сильных женских рук водрузили его на колесницу, Гесиона уселась на Салмаах позади Таис, и все четверо благополучно добрались до Мемфиса.

Старик попросил отвезти его к храму Нейт, стоявшему около большого парка на берегу реки.

– Разве ты жрец этого храма? – спросила Эгесихора. – Ведь ты эллин, несмотря на египетскую одежду.

– Я здесь гость, – ответил старик и повелительным жестом поманил к себе Таис. Афинянка послушно подъехала к ступеням, по которым медленно поднимался старик.

– Ты афинская гетера, брошенная крокодилам и спасшаяся? Что ищешь ты в храмах Черной Земли?

– Теперь – ничего. Думала найти мудрость, утоляющую душу больше, чем философические рассуждения о политике, войне и познании вещей. Я их наслушалась в Аттике, но мне не нужна война или устройство полиса.

– И не нашла здесь ничего?

Таис презрительно рассмеялась:

– Здесь поклоняются зверям. Что ждать от народа, боги которого еще не стали людьми?

Старик вдруг выпрямился, выражение его глаз изменилось. Таис почувствовала, как взгляд незнакомца проник в сокровенные глубины ее души, беспощадно обнажая тайные мысли, надежды и мечты, казалось бы надежно скрытые. Афинянка не испугалась. В короткой ее жизни, несмотря на обилие впечатлений и встреч, не совершилось ничего постыдного или недостойного, не было ни подлых поступков, ни злобных мыслей. Эрос, радость сознавать себя всегда красивой, всегда желанной, неуемная любознательность… Ее серые глаза бесстрашно раскрылись навстречу копьеподобному взгляду, и старик впервые улыбнулся.

– По соображению своему ты заслужила немного больше знания, чем дали бы тебе жрецы Египта. Будь благодарна своему имени, что они снизошли до бесед с тобой.

– Мое имя? – воскликнула гетера. – Почему?

– Разве ты не знаешь, что для дочери Эллады носишь очень древнее имя. Оно египетское, обозначает «Земля Исиды», и вдобавок пришло с древнего Крита. Слыхала ли ты о Бритомартис, дочери Зевса и Кармы? Ты напомнила мне ее изображение.

– Как интересно говоришь ты, отец! Кто ты, откуда?

– Я с Делоса, эллин, философ… Но смотри, твоя подруга едва сдерживает коней, да и Салмаах пляшет на месте.

– Ты знаешь даже имя лошади?

– Не будь наивной, дитя. Я еще не потерял слуха, а ты раз двадцать окликала ее.

Покраснев, Таис засмеялась и сказала:

– Я хотела бы увидеть тебя.

– Это необходимо. Приходи в любой день ранним утром, когда слабеет свирепость Сета. Войдешь под сень портика, хлопни в ладоши три раза – и я выйду к тебе. Хайре!

Рыжие и белые кони бешено понеслись по бесконечной пальмовой аллее в северную часть города. Салмаах, облегченная от двойной ноши, весело скакала рядом. Таис задумчиво смотрела на свинцовую воду великой реки, чувствуя, что встреча со старым философом будет в ее жизни важной.

Эгесихора полюбопытствовала, чем так заинтересовал подругу слабый и ничтожный старик. Услышав о намерении Таис вновь «бродить по храмам», как выразилась спартанка, она заявила, что Таис добьется в конце концов своей погибели. Пожаловаться Менедему, чтобы он или не пускал ее в храмы, или не спасал больше, когда ее бросят льву, бегемоту, гигантской гиене или еще какому нибудь из божественных чудовищ? Но и это средство не поможет: атлет, несмотря на свой грозный вид, – влажная глина в пальцах своей красотки!

Эгесихора была права. Встреча с философом разожгла любопытство Таис. На следующий же день она пришла в храм Нейт, едва загорелось красноватыми отблесками свинцовое небо.

Философ, или жрец, явился, как только хлопки маленьких ладоней прозвучали под сенью портика. Философ был одет в прежнее белое льняное одеяние, какое отличало египтян и особенно египтянок от всех других чужеземцев. Приход Таис почему-то обрадовал его. Снова пронзив ее своим копью подобным взглядом, он сделал знак следовать за ним. В глубь стены, из огромных глыб камня, слева шел проход, освещенный лишь узенькой щелью сверху. Надоевший свист ветра здесь не был слышен, покой и уединение сопутствовали Таис. Свет впереди показался ярким. Они вошли в квадратную комнату с узкими, как щели, оконными проемами. Здесь не чувствовалось привкуса пыли, как сейчас во всем городе. Высокий потолок, расписанный темными красками, создавал впечатление ночного неба. Таис, осмотревшись, сказала:

– Странно строили египтяне!

– Строили давно, – поправил философ, – без совершенства, но заботились о тайне уединения, загадке молчания и секретах неожиданности.

– Наши храмы, настежь открытые и светлые, во сто крат прекраснее, – возразила афинянка.

– Ты ошибаешься. Там тоже тайна, только не уходящая во мрак прошлого, тайна единения с небом. С солнцем – днем, звездами и луной – ночью. Разве не ощущала ты просветления и радости среди колонн Парфенона, в портиках Дельф и Коринфа?

– Да, да!

Свитки папируса, пергамента, исчерченные дощечки лежали поверх массивных ящиков. Середину комнаты занимал большой широкий стол с пятиконечными звездами и спиралями, ярко-голубыми на фоне серой каменной столешницы. Делосский философ подвел афинянку к столу и усадил напротив себя на неудобный египетский табурет. Философ долго молчал, упорно глядя на Таис. И странное дело, удивительное спокойствие разлилось по всему ее телу. Таис сделалось так хорошо, что она всем сердцем потянулась к серьезному, неулыбчивому, скупому на слова старику.

– Ты удивила меня замечанием о зверобогах Египта, – сказал философ, – что ты знаешь о религии? Тебя посвящали в какие-нибудь таинства?

– Никогда. Я ничего не знаю, – Таис хотелось быть скромной перед этим человеком, – я гетера с юности и не служила ни в каком храме, кроме Афродиты Коринфской.

– Откуда же знаешь ты, что боги возвышаются вместе с человеком? Ведь это означает, что человек изыскивает богов в себе, а за такие убеждения ты подверглась бы опасности, и очень серьезной.

– Ты напрасно считаешь меня столь умной, мудрец. Просто я…

– Продолжай, дочь моя. Мне, не имевшему потомства, неспроста хочется назвать тебя так. Это свидетельствует о близости наших душ.

– Я, изучая мифы, увидела, как боги Эллады от древности до наших дней делались постепенно добрее и лучше. Артемис, охотница и убийца, стала врачевательницей. Аполлон, ее брат, начал издревле беспощадным карателем, убийцей, жадным и завистливым, а сейчас это лучезарный бог-жизнедатель, перед которым радостно склоняются. Моя богиня – Афродита – в древних храмах стояла с копьем, как Афина. Теперь есть Урания, несущая людям святую небесную любовь, – щеки Таис вспыхнули.

Жрец-философ посмотрел на нее еще ласковее, и Таис осмелела.

– И я читала Анаксагора. Его учение о «Нус» – мировом разуме, о вечной борьбе двух противоположных сил: злого и доброго, дружественного и враждебного. Антифонта, учившего, что люди равны, и предостерегавшего эллинов от пренебрежения к чужеземным народам… – Таис запнулась, вспомнив собственные ошибки, за которые чуть не расплатилась жизнью.

Философ догадался.

– А сама не смогла преодолеть этого пренебрежения, – сказал он, – за что и попала к крокодилам.

– Я не смогла и не смогу принять нелепого поклонения богам в зверином облике: безобразным бегемотам, мерзким зухосам, глупым коровам, бессмысленным птицам. Как могут мудрые люди, да любые люди со здравым умом…

– Ты забыла, скорее, не знаешь, что религия египтян на несколько тысячелетий старше эллинской. Чем глубже во тьму веков, тем темнее было вокруг человека и в его душе. Тьма эта отражалась во всех его чувствах и мыслях. Бесчисленные звери угрожали ему. Находясь во власти случая, он даже не понимал судьбы, как понимаем ее мы, эллины. Каждый миг мог бытьпоследним. Нескончаемой чередой шли перед ним ежечасные боги-звери, деревья, камни, ручьи и реки. Потом одни из них исчезли, другие сохранились до наших дней. А давно ли мы, эллины, поклонялись рекам, столь важным в нашей маловодной стране?

– Но не зверям!

– Деревьям и животным тоже.

К удивлению Таис, жрец-философ рассказал ей о культе священных кипарисов на Крите, связанных с Афродитой. Но более всего поразило ее древнее поклонение богиням в образе лошадей. Сама Деметра, или Критская Рея, в святилище Фигалия на реке Неда в Аркадии изображена с лошадиной головой. Священная кобыла обладала особой властью по ночам и служила вестницей гибели. Ни философ, ни Таис не могли подозревать, что более двух тысяч лет после их встречи, в одном из самых распространенных языков мира страшное ночное видение, кошмар будет по-прежнему называться «ночной кобылой».

Богиня-кобыла превращалась в трехликую богиню-музу. Ее три лика соответствовали Размышлению, Памяти и Песне. Лишь впоследствии, когда женские божества уступили мужским, трехликая Муза стала Гекатой, а Девы-Музы умножились в числе до девяти и находились в подчинении у Аполлона – водителя Муз.

– Теперь я понимаю, отчего древние имена нимф и амазонок звучат так: Левкиппа – белая кобыла, Меланиппа – черная, Никиппа – победоносная, Айниппа – милосердно убивающая кобыла.

– А позднее, когда животные божества утратили свое значение, имена переменились, – подтвердил философ. – Уже при Тесее была Ипполита, Ипподамия – властительница, укротительница лошадей, то есть героини-люди, а не нимфы с обликом животного. Здесь тоже произошло возвышение религии, как ты верно заметила.

– Но тогда… – Таис запнулась.

– Говори, мне ты можешь сказать все.

– Тогда почему облик Богини-Матери, Великой Богини, нежен и ласков, хотя он гораздо древнее мужских богов-убийц?

– Ты опять ошибаешься, принимая ее лишь как богиню любви и плодородия. Разве не слышала ты о бассаридах – опьяненных священными листьями полубезумных женщинах Тессалии и Фракии, в своем неистовстве раздиравших в клочья ягнят, козлят, детей и даже мужчин. Женщины бесились, размахивая пихтовыми ветвями, обвитыми плющом – знаком Артемис или Гекаты. То же было и в Афинах на Ленеях – празднестве «диких женщин» в дни зимнего солнцестояния месяца посидеона. Лик богини-разрушительницы, богини-смерти противополагался облику матери. Соединительным звеном между ними служил образ любви – единственный, который ты знаешь.

Таис поднесла пальцы к вискам.

– Слишком мудро для меня. Неужели в далекие темные времена даже женские богини были столь же свирепы, как позднее мужчины-боги?

– Свирепы – нет. Беспощадны – да, как сама жизнь, ибо чем же они были, как не отражением жизни, высших сил судьбы, властвующих однозначно и над богами, и над людьми… Беспощадны и милосердны одновременно.

Таис сидела, смятенная и притихшая. Философ встал и положил большую теплую ладонь на завитки непокорных волос на ее лбу. Снова необычайное успокоение разлилось по телу гетеры, доверие и чувство полной безопасности усиливали остроту восприятия.

– Слушай внимательно, Таис-афинянка. Если поймешь, что я скажу тебе, станешь моей духовной дочерью… Верить можно во все, что угодно, но вера становится религией только тогда, когда сплетается с правилами жизни, оценкой поступков, мудростью поведения, взглядом в будущее. Мы, эллины, еще очень незрелы – у нас нет морали и понимания людских чувств, как на далеком Востоке. Никогда не созреет до религии вера египтян, но и у нас есть философы, ты сама назвала двух, забыв Платона и еще нескольких мудрецов…

– Платона я не забыла. Но великий мудрец, создавая свой план идеального государства, забыл о женщинах и их любви. Мне кажется, он признавал только любовь между мужчинами, и потому я не считаю его нормальным человеком, хотя он и знаменитый философ, олимпийский борец и государственный муж. Но ты прав, я забыла Аристотеля, хотя с ним знакома лично, – загадочно улыбнулась Таис.

Делосец поморщился.

– Нет. Этот знаток явлений природы не менее дик в моральных вопросах, чем египтяне. Можешь исключить его. Важнее другое: только в начале своего возникновения любая религия живет и властвует над людьми, включая самых умных и сильных. Потом вместо веры происходит толкование, вместо праведной жизни – обряды, и все кончается лицемерием жрецов в их борьбе за сытую и почетную жизнь.

– Что ты говоришь, отец?!

– То, что ты слышишь, Таис! Не все ли равно – женская богиня или Аполлон, Артемис или Асклепий? Жизнь на земле без боязни, красивая, простирающаяся вдоль и вширь, как светлая, устланная мрамором дорога, – вот что сделалось моей мечтой и заботой.

– И ты пришел с Делоса в Египет…

– Чтобы узнать корни нашей веры, происхождение наших богов, понять, почему до сих пор эллины живут без понимания обязанностей и целей человека среди других людей и в окружающей Ойкумене. Ты поняла уже, что в Египте нечего искать законов морали – их нет в религии древних охотников, сохранившейся у земледельцев Нила. Но есть другие народы… – философ умолк, проведя рукой по лбу.

– Ты устал, отец, – Таис поднялась, прикоснулась с поклоном к его коленям.

– Ты поняла! Силы мои убывают. Я чувствую, что не увижу своего Делоса и не напишу всего, что узнал в Египте.

– Не утруждай себя, отдохни, ешь здешний розовый виноград и вкусные плоды колючих пальм, – заботливо сказала гетера, и старик улыбнулся. – Да, да, я принесу тебе в следующий раз. Когда ты позволишь мне посетить тебя снова?

Не получив ответа, Таис одиноко пошла по темным проходам, жутковато напоминавшим ей пережитое в Лабиринте.

Свет и зной полудня ощутимо ударили в нее горячей волной, унылый гул «пятидесятидневника» показался сначала даже приятным. Но уже к вечеру в своем насквозь продуваемом доме, в тревожном беге теней от колеблемых сквозняком светильников Таис опять потянуло в темноту храма, к странному старому эллину, давшему ей впервые в жизни светлый покой отрешения. Юной девушкой Таис видела во сне Афродиту Уранию. Сон, повторявшийся несколько раз в последние годы, вспоминался так: Таис, босая и нагая, поднималась по лестнице необъятной ширины к зеленой стене из густых миртовых деревьев, проскальзывала между их переплетавшимися ветвями и выходила на свет – яркий, но не пронизывающий, теплый, но не знойный. Она приближалась к статуе Афродиты Урании. Богиня из полупрозрачного розового родосского мрамора, пронизанная светом неба, сходила с пьедестала и обвивала плечи Таис сияющей рукой немыслимой красоты. Урания заглядывала в лицо Таис. Чувство необычайной отрады и покоя переполняло юную гетеру. Но она не любила этот сон – с течением лет все резче был контраст между чистым покоем любви, исходившим от Урании, и исступленным искусством и трудом той любви, которая составила славу Таис, образованной гетеры и знаменитой танцовщицы самого знающего народа в мире, каким считали себя афиняне. И вот радостный покой, испытанный прежде только в полудетских снах об Урании, пришел к Таис наяву при встрече с философом.

А в Мемфисе ширились слухи о божественном сыне македонского царя Филиппа. Александр осаждает Тир, его жители упорствуют, но искусные механики македонцев решили создать перешеек между материком и островом, на котором стоит город. Гибель древнего финикийского порта неминуема. Когда Тир падет, то, кроме Газы, больше некому будет сопротивляться победоносному Александру. Его надо ждать в Египте.

Флот Александра, отрезая Тир, проникает все дальше на юг, и недавно эллинский корабль, шедший в Навкратис, встретил пять судов якобы под командой самого Неарха.

Эгесихора сделалась дерзкой и беспокойной, чего прежде не случалось с лакедемонянкой. Может быть, горячий либийский ветер со своей неослабной силой проникал в душу людей, делая их нетерпеливыми, скорыми на расправы, нечуткими и грубыми. Таис давно заметила, что переносит жару легче, чем Эгесихора. Ветер Сета меньше влиял на нее, и она старалась реже встречаться с подругой, чтобы ненароком не вызвать ссоры. Вдвоем с верной Гесионой или с Менедемом Таис ходила на берег реки. Там она подолгу сидела на плавучей пристани. Обилие текучей воды гипнотизировало эллинов, и каждый погружался в свои думы, глубокие, затаенные, неясные…

Однажды Таис получила приглашение от делосского жреца, переданное устно мальчиком – служителем храма Нейт. С волнением собиралась Таис на рассвете следующего дня, надев скромную одежду.

Делосский философ сидел на спускавшихся к Нилу ступенях храма, погруженный в созерцание удивительно тихого рассвета.

– Ты была в Фивах, которые мы, эллины, называем Диосполисом? – встретил он афинянку вопросом и на утвердительный наклон ее головы продолжал: – Видела ли ты там основание золотого круга, украденного Камбисом два века назад при завоевании Египта?

– Видела. Мне объяснили, что круг был из чистого золота, тридцать локтей в поперечнике и локоть в толщину. Могло ли быть такое?

– Да. Круг весил около тридцати тысяч талантов. Камбису потребовалось пять тысяч верблюдов, чтобы увезти его разрубленным на десять тысяч кусков в Персию.

– Зачем отлили столь бессмысленную массу золота?

– Глупо, но не бессмысленно. Величайший фараон-завоеватель хотел доказать всей Ойкумене вечность Египта, его власти, его веры в великом круговороте вещей. Воцарение владык-мужчин, богов и героев, привело к отчаянному желанию увековечения. Женщины знают, как хрупка жизнь, как близка смерть, а мужчины мечтают о бессмертии и убивают без конца по всякому поводу. Таково древнее противоречие, оно неразрешимо. И человек создает для себя, для других, если может, для всей страны замкнутый круг, где он – в центре, а наверху – всемогущий и грозный бог.

– Чего хотят этим добиться?

– Неизменности владычества и благополучия для царей и вельмож, крепости веры для жрецов, устойчивости в мыслях народа, безропотной покорности рабов.

– И потому Египет пронес свою веру сквозь тысячелетия?

– Не только Египет. Есть страны, замкнувшиеся в себе для сохранения своих царей, богов, обычаев и жизни на тысячелетия. Я называю их круговыми. Таков Египет, еще есть Персия, Сирия. На западе Рим, а очень далеко на Востоке – Срединная страна желтокожих раскосых людей.

– А мы, Эллада? У нас есть понимание, что все течет?!

– Начиная с Крита, вся Эллада, Иония, а с нами и Финикия – открытые страны. Нет для нас круга, запирающего жизнь. Вместо него – спираль.

– Я слыхала про серебряную спираль…

– Ты знаешь? Еще не время говорить об этом. Огромна область наследия исчезнувших детей Миноса. В Либию на запад простирается она и гораздо дальше на восток, где в десятках тысяч стадий за Гирканией лежат древние города. И за Парапамизами, за пустыней Арахозией, до реки, называемой Инд. Говорят, что от них остались лишь развалины, подобно Криту, но открытая душа этих народов живет в других людях тысячелетия спустя.

– Зачем открываешь ты мне это знание, отец? Чем могу я, служительница Афродиты, помочь тебе?

– Ты служишь Эросу, а в нашем эллинском мире нет более могучей силы. В твоей власти встречи, беседы, тайные слова. Ты умна, сильна, любознательна и мечтаешь возвыситься духовно…

– Откуда ты знаешь, отец?

– Мне многое открыто в сердцах людей. И думается, что ты скоро пойдешь на восток с Александром, в недоступные дали азиатских степей. Каждая умная женщина – поэт в душе. Ты не философ, не историк, не художник – все они ослеплены, каждый своею задачей. И не воительница, ибо все, что есть в тебе от амазонки – лишь искусство ездить верхом и смелость. Ты по природе не убийца. Поэтому ты свободнее любого человека в армии Александра, и я выбираю тебя своими глазами. Ты увидишь то, что я никогда не смогу. Скорая смерть ожидает меня.

– Как же я расскажу тебе?

– Не мне. Другим. Около тебя всегда будут умные, значительные люди, поэты, художники, ибо их привлекает твоя сущность. И это будет еще лучше, чем рассказывал бы я. Останется в памяти людей, войдет в песни поэтов, в писания историков, в легендах разойдется по Ойкумене и достигнет тех, кому следует знать.

– Боюсь, ты делаешь ошибку, отец. Я не та, которая нужна тебе. Не мудра, невежественна, кружит мне голову Эрос, танец, песня, поклонение мужчин, зависть женщин, неистовство скачки.

– Это лишь преходящие знаки твоей силы. Я посвящу тебя, научу внутреннему смыслу вещей, освобожу от страха.

– Что я должна сделать?

– Завтра ты придешь вечером, одетая в новую линостолию, в сопровождении спутника и подождешь на ступеньках, пока Никтур, Страж Неба, не отразится в водах Нила. Устроишь свои дела так, чтобы отсутствовать девять дней.

– Слушаю, отец. Но кто же спутник?

– Появится в назначенное время. Твои месячные в соответствии с Луной?

– Да, – с запинкой, после некоторого колебания призналась Таис.

– Не смущайся. Нет тайны и недостойного в здоровом теле женщины, разве лишь для глупцов. Дай мне левую руку.

Таис повиновалась. Делосец положил ее ладонь на стол, раздвинул пальцы и несколько секунд рылся в небольшом ларце из слоновой кости. Он извлек кольцо из электрона с красным гиацинтом необыкновенного густо-розового отлива. На плоском камне был вырезан равнобедренный треугольник с широким основанием, вершиной вниз. Надевая его на указательный палец Таис, философ сказал:

– Это знак власти великой женской богини. Теперь иди!

5. Муза храма Нейт

Рано возвратившаяся из храма, Таис лежала ничком на своем широком ложе, положив голову на руки и болтая в воздухе пятками, в то время как Клонария растирала ей спину ореховым маслом, а обиженная Гесиона молча возилась в углу, подгоняя по фигуре только что купленную льняную одежду – линостолию.

Как всегда, Эгесихора не вошла, а ворвалась, распространяя запах розового масла и сладкой аравийской смолки.

– Ты опять бегала в храм Нейт, – вызывающе спросила она подругу, – скоро это кончится? Жду не дождусь приезда македонцев – они сумеют взять тебя в руки.

– Спартанцы не сумели? – поддразнила Таис.

– Сегодня эллинские художники и поэты Мемфиса устраивают симпосион, – игнорируя выпад подруги, заявила Эгесихора, – попробуй не быть на нем.

– Что тогда?

– Тогда я тебе не завидую. Они умеют ославить в песнях и рисунках так, что надолго запомнишь.

Таис посерьезнела.

– Ты права. Я пойду.

– То-то. И плясать придется так, что отдохнем получше!

Эгесихора растянулась рядом с Таис, жестом подозвав Гесиону. Та, просияв, отбросила льняную столу и, щедро поливая маслом спартанку, принялась усердно массировать ее.

Обе подруги пришли в полудремотное расслабленное состояние и заснули, укрытые общим одеялом из мягкой каппадокийской шерсти.

Симпосион в просторном доме с большим садом, принадлежавшем самому богатому греческому купцу Мемфиса, собрал невиданное для плохого времени года число гостей. Надменная персидская знать, недавно презиравшая эллинов, затем сторонившаяся их после вторжения Александра и битвы на Гранике, теперь, когда царь царей потерпел жестокое поражение на Иссе, стала искать общества влиятельных греков. Появление Хризосфиры и Аргиропесы («Златоногой» и «Среброногой»), как прозвали Таис и Эгесихору их поклонники-поэты, вызвало крики восторга. Обе подруги явились в сопровождении спартанских военачальников во главе с самим стратегом Эоситеем.

В стеклянных кратерах с причудливыми извивами разноцветных полос виночерпии смешивали с водой густое фиолетовое вино верхнеегипетских виноградников и ярко-розовое, доставлявшееся из Сирии, через Навкратис. Звучала негромкая музыка, соединяя в одно печаль двойных эллинских флейт и резкие стоны египетских, загадочный, как бы зовущий издалека, звон систров, гудение струн китары, лиры и большой арфы. Изредка вступали хором египетские мандолины с длинным грифом и колокольчиками, заглушавшиеся ударами бубнов-киклом. Подчиняясь искусному руководителю, все собрание разноголосых инструментов создавало печальный ритмический хор со звонкими, восторженными всплесками высоких нот и грубоватыми звенящими ударами, под который так хорошо и проникновенно плясали танцовщицы Эллады, Египта и Финикии.

Обе знаменитые гетеры явились в одинаковых прозрачных серебристо-белых хитонах, но с различными украшениями, по-особому подчеркивавшими и смуглую черноту Таис, и божественно золотую прическу Эгесихоры. Ожерелье из огненно-красного граната (пиропа, или Нофека) – камня весеннего равноденствия – облегало высокую шею афинянки, а длинные серьги из крупных аметистов – амулеты против опьянения – сверкали по обе стороны ее круглого веселого лица. У Эгесихоры такие же серьги были из берилла – морского камня, а широкое египетское ожерелье из ляпис-лазури и белого сирийского агата-яхалема знаменовало скорый приход лета для того, кто понимал язык драгоценностей.

Симпосион начинался, как принято в Элладе, с легкого ужина, затем танцев, выступлений певцов, поэтов и рассказчиков с постепенно нарастающим опьянением и разгулом, когда респектабельные гетеры и артистки покидали распаленную мужскую компанию. Но было еще далеко до утраты чувства меры и красоты. Гости жадно слушали и смотрели, забывая допивать свои чаши. Эллины считали себя выше варваров, то есть всех чужестранцев, еще и потому, что чуждались обжорства. Дикими и нелепыми казались грекам обычаи сирийцев и персов – все время что-нибудь есть или пить, щелкать орехи и семечки, грязно шутить и болтать, обнимать первых попавшихся женщин вместо спокойного раздумья, углубления в себя, радостного любования красотой.

Под звон колокольчиков и систр медленно и плавно развертывался звездный танец египетских девушек: с красными венками в крупновьющихся волосах, в длинноскладчатых одеждах тончайшего льна, они шли чередой, тонкие, как стебельки, сосредоточенные и важные. Их строй поворачивал направо, по солнцу, «строфе», показывая движение звезд. Разрывая ряд, двигались в «антистрофе» налево более быстрые девушки, все одеяние которых состояло из пояска разноцветных стеклянных бус. Танцовщицы в белом склонялись, доставая пол вытянутыми руками, а между ними, подняв сомкнутые над головами руки, изгибались плавными змеиными движениями смуглые тела. Тщательно и благоговейно исполнялись древние египетские танцы – ни одного некрасивого, резкого, даже просто лишнего движения, ничто не нарушало прелести этих струящихся и клонящихся юных тел. Эллины замерли в немом и почтительном восхищении.

Но когда под стремительные раскаты струн и удары бубнов на смену египтянкам ворвались аулетриды и принялись кружиться, извиваться и вертеть бедрами в движениях апокинниса – любимого гетерами танца эротической отваги и смелости, сила Эроса воспламенила эллинов. Послышались восторженные крики, выше поднялись чаши с вином, сплескиваемые на пол в честь Афродиты.

– Гречанки здесь превосходно танцуют, – воскликнул Эоситей, – но я жду твоего выступления! – и властно обнял Эгесихору.

Та послушно прильнула к его плечу, возразив:

– Первая будет Таис. И ты ошибаешься, думая, что аулетриды танцуют хорошо. Смотри, наряду с полными совершенства движениями у них немало грубых, некрасивых поз, рисунок танца беспорядочен, чересчур разнообразен. Это не самое высокое искусство, как у египтянок. Те выше похвал.

– Не знаю, – буркнул Эоситей, – я, должно быть, не люблю танца, если в нем нет Эроса.

– И в тех есть, только не в той форме, какую ты понимаешь, – вмешалась Таис.

Перед пирующими появились несколько разнообразно одетых юношей и зрелых мужей. Предстояло выступление поэтов. Эоситей развалился на ложе и прикрыл рукою глаза. Таис и Эгесихора сошли со своих мест и сели с внешней стороны стола. Поэты принадлежали к кикликам, посвятившим себя кругу гомеровских сказаний. Они собрались в круговой хор и пропели поэму о Навзикае под аккомпанемент двух лир. Уподобляясь Лесху Митиленскому, поэты строго следили за напевностью гекзаметрической формы и увлекли слушателей силою стихов о подвигах Одиссея, с детства близких каждому автохтону – природному эллину. Едва замерли последние слова ритмической декламации, как вперед выступил веселый молодой человек в серо-голубой одежде и черных сандалиях с высоким, «женским» переплетом ремней на щиколотках. Он оказался поэтом-рапсодом, иначе певцом-импровизатором, аккомпанирующим себе на китаре.

Рапсод приблизился к Таис, склонился, коснувшись ее колен, и важно выпрямился. Сзади к нему подошел лирник в темном хитоне, со старомодной густой бородой. Повинуясь кивку юноши, он ударил по струнам. Сильный голос рапсода разнесся по залу, построенному с учетом законов акустики. Поэма – воспевание прелестей Таис – вызвала веселое возбуждение гостей. Рапсоду стали подпевать, а поэты-киклики снова собрались дифирамбическим кругом и служили голосовым аккомпанементом. Каждый новый эпитет в конце строфы импровизированного гимна, подхваченный десятками крепких глоток, гремел по залу. Анаитис – зажигающая, Тарготелея, Анедомаста – дерзкогрудая, Киклотомерион – круглобедрая, Тельгорион – очаровательница, Панторпа – дающая величайшее наслаждение, Толмеропис – дерзкоглазая…

Эоситей слушал, хмурился, поглядывая на Эгесихору. Спартанка смеялась и всплескивала руками от восторга.

– Волосы Таис, – продолжал поэт, – это дека оймон меланос кианойо (десять полос черно-вороной стали) на доспехах Агамемнона! О сфайропигеон тельктерион (полная обаяния)! Киклотерезоне…

– О моя Хризокома Эгесихора! – перебил его могучим басом Эоситей. – Левкополоя – несущаяся на белых конях! О Филетор эвнехис – прекрасноплечая любимая! Мелибоя – услада жизни.

Гром рукоплесканий, смех и одобрительные выкрики заглушили обоих. Растерявшийся рапсод замер с раскрытым ртом. Таис вскочила, хохоча и протягивая обе руки поэту и аккомпаниатору, поцеловала того и другого. Бородатый лирник задержал ее руку, глазами указывая на кольцо делосского философа.

– Завтра вечером ты будешь в храме Нейт.

– Откуда ты знаешь?

– Я буду сопровождать тебя. Когда прийти и куда?

– Потом. Сейчас я должна танцевать для всех.

– Нет, не должна! – властно заявил бородатый аккомпаниатор.

– Ты говоришь пустое! Как я могу? Мне надо отблагодарить за рапсодию, показать поэтам и гостям, что не зря они пели. Все равно заставят…

– Я могу избавить тебя. Никто не попросит и не заставит!

– Хотелось бы мне увидеть невозможное.

– Тогда выйди, будто для того, чтобы переодеться, постой в саду. Можешь не менять одежду, никто не захочет твоего танца. Я позову тебя…

Настойчивые крики «Таис, Таис!» усиливались. Сгорая от любопытства, афинянка выбежала в боковой ход, задернутый тяжелой занавесью. Вопреки совету бородатого она не спустилась на четыре ступени в сад, а осталась наблюдать, чуть отодвинув плотную ткань.

Бородатый отдал лиру и сделал знак подбежавшим помощникам.

– Пока Таис готовится, я покажу вам чудеса восточных стран, – громко объявил он.

Вблизи столов поставили два стеклянных шара. Круглые зеркала отбросили на них пучки лучей от ярких светильников. Загоревшись золотым светом, шары стали вращаться от ремешков, приводимых в движение помощниками. Легкие удары по металлическим зеркалам заполнили зал равномерно вибрирующим долгим звоном, будто доносящимся издалека. Бородатый распростер руки, и тотчас его помощники поставили две огромные курильницы справа и слева. Он устремил на гостей блестящие глаза и сказал:

– Кто хочет увидеть Тихе, богиню счастья, и попросить у нее исполнения желаний, пусть смотрит не отрываясь на любой из шаров и повторяет ее имя в такт звучанию зеркал.

Вскоре весь зал хором твердил: «Тихе, Тихе!» Шары завертелись быстрее. Вдруг бородатый сунул обе руки в свой кожаный пояс и высыпал две горсти курений на угли. Резко пахнущий дым, подхваченный легким током воздуха, быстро распространился по залу. Бородатый отступил назад, оглядел толпу пирующих и воскликнул:

– Вот перед вами Тихе в сребротканой одежде, с зубчатой золотой короной на рыжих волосах! Видите ее?

– Видим!

Мощный хор голосов показал, что в странной игре приняли участие все гости.

– Так что же: танец Таис или милость Тихе?

– Тихе, Тихе! – столь же дружно заревели гости, протягивая руки к чему-то невидимому для Таис.

Бородатый снова бросил курения на угли, сделал несколько странных жестов – и люди оцепенели. Тогда он резко повернулся и шагнул за занавес. Таис едва успела отшатнуться. Бородатый коротко сказал:

– Идем.

– А они? – тихо спросила она загадочного человека.

– Очнутся скоро. И те, что стояли поодаль, засвидетельствуют, что тебя отвергли, взывая к Тихе.

– Она на самом деле явилась им?

– Они видели то, что я приказал.

– Где ты овладел искусством так повелевать толпой?

– Сэтеп-са давно знали в Египте, а я побывал еще в Индии, где владеют этим искусством лучше.

– Кто же ты?

– Друг того, кто ждет тебя завтра после заката солнца. Пойдем, я доведу тебя домой. Не годится Таис разгуливать по ночам одной.

– Чего мне бояться рядом с таким повелителем людей?

– Вовсе не так, но пока ты не поймешь этого. Моя власть заключена лишь в развитой леме (воле), а ее можно употребить лишь в подходящий и подготовленный момент.

– Теперь я понимаю. Твое чародейство – лишь неизвестное нам искусство. А я подумала, что ты сын Гекаты, богини ночного наваждения.

Бородатый коротко засмеялся. Он молча довел Таис до ее дома и, условившись о встрече, исчез. Служанки спали, кроме Гесионы, которая устроилась у светильника с шитьем и ждала госпожу. Она ожидала, что Таис явится на рассвете, с факелами и шумной толпой провожатых. Услышав ее голос в ночной тиши, Гесиона в тревоге и недоумении выбежала на крыльцо. Таис успокоила свою добровольную рабыню, выпила медового напитка и улеглась в постель. Подозвав к себе Гесиону, она объявила об отъезде на декаду и дала фиванке распоряжения на время отсутствия. Девушка попросилась поехать с Таис, и отказ хозяйки поверг Гесиону в отчаяние.

– Ты отвергаешь меня, госпожа, уходишь от меня. У меня нет никого на свете, кроме тебя, а теперь я тебе не нужна. Что я буду делать, если люблю тебя больше жизни? Я убью себя!..

До сих пор Гесиона плакала редко. Сдержанная, чуть суровая, она наотрез отказывалась участвовать в танцах или симпосионах, отвергала мужские домогательства.

Таис велела Гесионе лечь с нею рядом, гладила по голове и щекам и, когда рыдания стихли, объяснила фиванке причину, по которой она не могла ее взять с собою ни в прошлый, ни в этот раз. Гесиона успокоилась, села на постель, глядя на госпожу с восхищением и некоторым страхом.

– Не бойся, я не изменюсь, – рассмеялась Таис, – и ты будешь со мной, как и прежде. Но не всегда же – придет твой черед, появится тот, за которым ты пойдешь куда глаза глядят. Познаешь сладость и горечь мужской любви.

– Никогда! Я их ненавижу!

– Пусть так, пока ты не излечишься от потрясения войны. Любовь возьмет свое. Ты здорова и красива, отважна, не может быть, чтобы ты избежала сетей Афродиты!

– Я буду любить только тебя, госпожа!

Таис, смеясь, поцеловала ее.

– Я не трибада, смятением двойной любви не одарила меня богиня. И тебя тоже. Поэтому Эрос мужской любви неизбежен для нас обеих. Женщин он непременно разделит, а судьба разведет. Будь готова к этому! Но наши с тобой имена означают слуг Исиды. Может быть, нам и суждено быть вместе?

Гесиона соскользнула на пол, упрямо хмуря брови, счастливая сознанием, что Таис не отвергает ее. А та заснула почти мгновенно, усталая от впечатлений длинного дня.


В сумерках Таис и вчерашний поэт-чародей сидели на ступенях храма Нейт над темной рекой, ожидая восхода Стража Неба.

Бородатый поэт сказал, что делосский философ запретил узнавать его имя. Это великий мудрец, хотя известен лишь тем, кто познал учение орфиков, пифагорейцев и гимнософистов. Несколько лет он жил на западе Ливийской пустыни, где обнаружил опустелые развалившиеся древнекритские святилища. Именно оттуда прошел сквозь все эллинские страны культ тройной богини Гекаты, змеи-богини Крита и Ливии. Ее прекрасные жрицы-обольстительницы, или Ламии, в Элладе стали страшными демонами ночи. Демоном сделалась и богиня-сова, превратившаяся у обитателей Сирии в Лилит – первую жену первого человека. Сирийская лунная богиня тоже изображалась с телом змеи, а в Египте иногда с львиной головой. Нейт, в сущности, та же трехликая змея – богиня Ливии. Главная богиня Аттики – Афина Мудрость – родилась на берегах озера Тритон в Ливии, как тройная змея-богиня. Повсюду в древних религиях главной является тройственная богиня Любви, отсюда три Музы, три Нимфы. В поздних мифах она обязательно побеждается мужчиной-богом или героем, вроде Персея.

Делосец говорит, что богини и боги древних религий, переходя к новым народам, всегда превращаются в злых демонов. Надо опорочить прежнее, чтобы утвердить новое. Таковы, к сожалению, люди…

Великая Богиня-Мать, или Ана, соединяющая в себе лики Мудрости, Любви и Плодородия, повернулась ныне к людям другой стороной: стала богиней Зла, Разрушения, Смерти. Но память чувства сильнее всего, древние верования постоянно всплывают наверх из-под спуда новых. Образы Аны разделились, стали богинями Эллады: Ур-Ана – Афродита, Ди-Ана – Артемис, Ат-Ана – Афина. Лунная богиня Артемис, самая древняя из всех, сохранила свой тройной облик и стала Гекатой, богиней злых чар, ночного наваждения, водительницей демонов ночи, а ее брат Аполлон Убийца стал светлым богом солнца и врачевания…

– И ты не боишься говорить о богах, будто они люди? – тревожно спросила Таис, слушавшая бородатого не прерывая.

– Делосский учитель уже сказал тебе… кроме того, я поэт, а все поэты поклоняются женской богине. Без нее нет поэта, он обращается только к ней. Она должна покориться правде его слов. Ибо поэт ищет истину, познает вещи, которые не интересуют ни Музу, ни Любовь. Она богиня, но и женщина тоже, как ты!

– Ты говоришь мне, как будто я…

– Потому он и поэт! – раздался позади их слабый, но ясный голос.

Оба вскочили, склонившись перед делосским жрецом.

– Вы даже забыли, что Никтурос уже отразился в воде реки.

Бородатый, сразу утративший важность, пробормотал что-то в оправдание, но делосец знаком остановил его:

– Поэт всегда должен быть впереди, в этом его сущность. Если нечто еще могучее перезрело, омертвело – его надо разрушить, и поэт становится разрушителем, направляет сюда удар осмеяния. Если что-то милое еще слабо, не окрепло или даже уничтожено – его надо создать вновь, влить в него силу. Тут поэт – мечтатель, восхвалитель и творец! Потому у него постоянно два лица, еще лучше, если три, как у Музы. Но горе ему и людям, если только одно. Тогда он сеятель вреда и отравы.

– Осмелюсь возразить тебе, мудрец из Делоса, – бородатый поднял голову, – почему ты говоришь только о поэте? Разве философы не в равной мере ответственны за свои слова?

– Я не говорю о мере, которая равна для всех. Ты знаешь, насколько магия слова и звука сильнее тихого голоса софистов. Власть поэта над людьми гораздо большая, оттого и…

– Я понял, учитель, и опять склоняюсь перед твоей мудростью. Не трать больше слов.

– Нет, я вижу, ты еще не достиг всей глубокой силы поэта, хотя и посвящен Пятью Лепестками Лотоса. Понятие стиха происходит от корня слова «борьба», но поэт в своем другом обличье еще непременно разделяет воюющих. Он примиритель, как велось издревле. Почему так?

Бородатый смущенно растопырил пальцы, выдавая этим жестом, что он из Митилены, и делосец улыбнулся.

– Тогда слушай и ты, Таис, ибо это поможет тебе понять многое. После воцарения мужских богов, пришедших с севера вместе с ахейцами, данайцами и эолийцами, племенами, покорившими пеласгов, «Народ Моря», пятнадцать веков назад беспокойный, самоуверенный мужской дух заменил порядок и мир, свойственный женскому владычеству. Герои-воины заменили великолепных владычиц любви и смерти. Жрецы объявили войну женскому началу. Но поэт служит Великой Богине и потому является союзником женщины, которая хотя и не поэт сама, но Муза.

Новые народы отделяют Солнце от Луны, мужского бога от Анатхи-Иштар, наделяя его полнейшим могуществом, считая началом и концом всего сущего… Ты только что говорил Таис, и правильно, что боги старой религии становятся злыми демонами в новой. Я прибавлю еще, что богини, как владычицы злых чар, все больше оттесняются прочь. Это происходит и на востоке, и на западе, и в Элладе. Вместе с богинями уходит поэзия, уменьшается число и сила поэтов. Я предчувствую беды от этого далеко в будущем.

– Почему беды, могу я спросить тебя, отец? – сказала Таис, до сих пор, стоявшая молча.

– Единая сущность человека разрывается надвое. Мыслитель-поэт встречается все реже. Преобладает все сильнее разум – Нус, Фронема, более свойственный мужчинам, вместо памяти – Мнемы, Эстесиса и Тимоса – чувства, сердца и души. И мужчины, теряя поэтическую силу, делаются похожими на пифагорейских считальщиков или на мстительные и расчетливые божества сирийских и западных народов. Они объявляют войну женскому началу, а вместе с тем теряют духовное общение с миром и богами. Расплачиваясь с божеством, они считают, как деньги, свои заслуги и грехи и вместо очищения получают роковое чувство вины и бессилия.

– Когда же это началось, отец? Почему так случилось?

– Очень давно! Когда впервые человек взял в руки инструмент, оружие, создал колесо, он потерял веру в себя и стал надеяться на изобретенные им инструменты, все более отдаляясь от естества и ослабляя свои внутренние силы. Женщина жила по-иному и больше сохранила себя, стала сильней мужчины в душе, в любви и знании своей сущности. Так считают орфики… Но довольно об этом, ночь наступила, пора идти…

Волнение участило дыхание Таис. Она пошла следом за мужчинами через небольшой дворик к каменному пилону, возведенному над уходящей в склон холма галереей. Некоторое время они шли молча, осторожно ступая в темноте. Затем Таис услышала, как бородатый поэт спросил делосского философа:

– Надо ли понимать сказанное тобой, что мы, эллины, несмотря на огромные знания и великое искусство, нарочно не стремимся создавать новые орудия и машины, чтобы не расстаться с чувствами Эроса, красоты и поэзии?

– Мне думается, что да, хотя, может быть, мы и не сознаем этого.

– Мудро ли это?

– Если весь мир идет к разрыву поэта и философа, чувства и разума, к приятию всеразумного и всемогущего, карающего бога, от живой природы – в полисы, под защиту стен и машин, тогда наш путь приведет к гибели.

– Но будет славная гибель! Нас воспоют в веках!

– Ты прав. На тысячи будущих лет Эллада останется прекрасной грезой для всех чего-нибудь стоящих людей, невзирая на все наши недостатки и ошибки! Мы пришли!

Делосец остановился и обернулся к Таис. Гетера замерла. Философ ободряюще улыбнулся и взял ее за руку, что-то шепнув поэту. Тот исчез в боковом проходе, а философ провел Таис в очень высокое круглое помещение, освещенное дымящимися факелами ароматического дерева. Он взмахнул рукой – и тотчас загрохотали невидимые барабаны. Они били громко, ускоряя темп, вскоре грохочущие каскады звуков, обрушиваясь на Таис, заставили ее вздрагивать всем телом, увлекая ее ритмом и мощью. Философ наклонился к афинянке и, повысив голос, приказал:

– Сними с себя все. Сандалии тоже.

Таис повиновалась не раздумывая. Делосец одобрительно погладил ее по волосам, велел вынуть гребень и снять ленты.

– В тебе видна кровь Великой Богини. Стань в центре круга.

Таис стала в центре, все еще вздрагивая от грохота, а делосский мудрец исчез. Внезапно, как будто из стен, вышли девять женщин с венками из красных цветов на распущенных волосах, нагие, как Таис, не египтянки, но и не эллинки, неизвестного Таис народа. Одна из них, старшая возрастом, крепкая, широкогрудая, с целой шапкой мелко вьющихся волос, с темно-бронзовой кожей, подбежала к Таис. Остальные построились кольцом вокруг.

– Делай, как мы! – приказала старшая на хорошем греческом, взяв афинянку за руку.

Женщины пошли цепочкой, высоко приподнимая колени и держа друг друга за распущенные волосы. Темп, ускоряясь, перешел в бег. Разъединившись, они закружились волчком – стробилосом, замерли, потом, извиваясь в игдибме – диком танце троянской богини, неистово завращали бедрами; снова понеслись, запрокидывая головы и простирая руки, словно готовы были обнять всю Ойкумену. Грохот барабанов превратился в сплошной рев, танцовщицы выделывали замысловатые движения, изредка хрипло выкрикивая что-то пересохшими ртами. Одна за другой женщины падали на пол и откатывались к стене – из-под ног танцующих. Таис, отдавшая себя всю дикому ритуалу, не заметила, что осталась вдвоем со старшей танцовщицей. Восемь других валялись на полу в изнеможении. Старшая продолжала плясать, залитая потом, с удивлением глядя на Таис, не отстававшую от нее и лишь пламеневшую жарким румянцем. Неожиданно танцовщица остановилась, высоко подняв руки. Музыка, если можно было назвать ею этот неимоверный грохот, так же внезапно смолкла. Старшая низко поклонилась Таис и издала резкий вопль. Лежавшие на полу танцовщицы разом поднялись. Афинянка осталась одна, все еще трепеща от возбуждения.

Откуда-то сверху раздался голос делосского философа:

– Очнись, иди направо.

Таис заметила узкий, как щель, выход из круглого зала и пошла туда, чуть пошатываясь, как в тумане. Позади с тяжелым лязгом захлопнулась дверь, и стало совершенно темно. Таис вытянула руки, сделала несколько осторожных шагов. Вдруг на нее сверху обрушилась масса соленой воды, пахнувшей морем. Ошеломленная афинянка отступила, но вспомнила про закрытую позади дверь и снова пошла. Проход поворачивал под прямым углом раз, другой. После второго поворота едва заметный свет мелькнул в углу. Мокрая с головы до ног, еще не остывшая, Таис с чувством облегчения устремилась было вперед и остановилась, окаменев от страха. Она очутилась в высоком, без крыши зале, колодцем поднимавшемся в звездное ночное небо. Всю площадь пола занимал бассейн с водой. Только там, где стояла Таис, была неширокая насыпь из настоящей морской гальки, наклонно уходившая в воду. Волна тихо плескалась на гальке, откуда-то дул ветер, крутил, пытался загасить пламя единственного факела, бросавшего красные блики на черноту воды. Зубы Таис стукнули несколько раз, она зябко передернула плечами, стараясь унять дрожь, но гнетущее чувство страха, непонятного и неосознанного, не проходило.

– Не бойся, дочь моя! Я с тобою, – делосский философ показался на противоположной стороне бассейна и медленно стал обходить его по обложенному гранитом краю.

– По ритуалу надо еще приковать к скале, и чтоб морское чудовище пожрало тебя. Однако ты уже подверглась куда более страшному испытанию в Лабиринте, и мы решили отменить первую ступень. Здесь я рассыплю уголь трех священных деревьев – дуба, орешника и ивы, они употребляются для погребального костра и знаменуют власть, мудрость и очарование. На углях, как на ложе мертвых, ты и будешь ночевать. Возьми, – философ взял из ниши в стене охапку черной овечьей шерсти и подал Таис, – ты проведешь здесь в одиночестве, лежа ничком, ночь до первых признаков рассвета. Начнет светать, иди обратно в галерею, повернешься налево, на мерцание светильника, и войдешь в темную пещеру, где проведешь день. Когда услышишь звон, иди снова на гальку – до следующего рассвета. На этот раз лежи на спине, созерцай небо и повторяй древний гимн Гее. Так будет еще две ночи. Я приду за тобой. Придется поститься. Вода для питья в пещере – в амфоре у ложа. Хайре!

Таис, дрожа в ознобе, расстелила часть шерсти на гальку и, не сразу устроившись на этом необычном ложе, постаралась накрыть себя сверху. Чуть слышный плеск волны нагонял сон…

Она очнулась от холода, чувствуя боль от впившихся в тело галек. Пахло овцой, черная вода в бассейне казалась нечистой, волосы пришли в беспорядок и слиплись от соленого душа. Таис подняла голову и увидела, что небо утратило бархатную черноту и начинает сереть. Вспомнив приказ делосца, она собрала шерсть в кучу, растерла занемевшее тело и пошла в подземелье. Она испытывала голод, рот ее пересох, ей казалось, что она очень грязная. Таис недоумевала. Неужели в этих столь простых неудобствах и состоит испытание посвящения? Посвящения во что? Внезапно афинянка припомнила, что философ ничего не сказал ей об этом. И она ничего не спросила, проникшись детским доверием к удивительному старику. Раз он считает необходимым посвятить ее, значит, так нужно! Но неудобства ночи, после которой ничего не произошло, настроили ее скептически. Она просто спала, правда, спала на скверном ложе, в мрачном нелепом колодце. Зачем? Что изменилось в ней?

К своему удивлению, афинянка нашла в подземелье чашу для умывания и все необходимое для туалета. Умывшись, с трудом расчесав свои густые волосы, Таис напилась и, несмотря на голод, почувствовала себя гораздо лучше. Светильник догорел и погас. Наступила полнейшая темнота. Таис ощупью добралась до ложа, покрытого мягкой тканью, и долго лежала в глубокой задумчивости, пока сон не овладел ею. Проснувшись от звенящего медного удара, она направилась к бассейну, расстелила шерсть поудобнее и улеглась на скрипящей гальке, обратив взгляд в яркозвездное небо.

Выспавшись еще днем, она лежала без сна всю ночь, не отрывая глаз от звезд. Странное чувство взлета незаметно пришло к ней. Сама земля вместе с ней устремилась к небу, готовому принять ее в свои объятия. «Радуйся, матерь богов, о жена многозвездного неба!» – пришли ей на память по-новому понятые слова древнего гимна. Таис казалось, что она слилась со щедрой, широкой Геей, ждущей соединения с черной, сверкающей звездами бесконечностью. Великая тайна мира вот-вот должна была открыться ей. Таис раскинула руки, все тело ее напряглось, стон мучительного нетерпения сорвался с губ. А черное покрывало ночи по-прежнему висело над ней неизмеримой бездной, загадочное мерцание светил не приближалось. Резкий спад ее порыва не огорчил, а оскорбил афинянку. Она увидела себя со стороны, жалкую, маленькую, обнаженную, на дне колодца, в безысходном круге высоких и гладких каменных стен. Ее мнимое слияние с Геей было дерзким святотатством, непостижимое осталось прежним, будущее не сулило великого и светлого. Таис захотелось вскочить и убежать прочь, как самозванке,вторгшейся в запретное и наконец понявшей свое ничтожество. Что-то, может быть воля делосца, еще удерживало ее на месте.

Постепенно Таис подчинилась покою звездной ночи, и ощущение уверенности в себе заменило прежнее смятение. Однако, когда она пришла в пещеру, чтобы забыться тревожным сном, беспокойство вернулось, усиленное голодом и непониманием, зачем ее заставляют проделывать все это.

Третья ночь наедине со звездами на берегу символического моря началась по-иному. После двух дней в темноте звезды виделись особенно яркими. Одна из них приковала внимание Таис. Острый луч ее через глаза проник в сердце, разлился по телу голубым огнем колдовской силы. Устремив свой взгляд на звезду, сосредоточившись, она вспомнила волшебные возгласы ритуальных танцев, что помогают собирать воедино силы и чувства, и стала повторять: «Гея-Таис, Гея-Таис, Гея-Таис…» Беспорядочный поток мыслей замедлился, почва под Таис покачнулась, и ее понесло неощутимо, плавно, подобно кораблю в ночном море.

Наконец-то Таис поняла цель и смысл своего испытания. Конечно, там, на островах Внутреннего моря, человек, оставленный наедине с морем в ночной тиши, легче проникался первобытным слиянием с природными силами Геи, растворяя себя в вечном плеске волн.

Жалкая символика не позволила ей быстро настроить себя на глубокое чувство, войти в поток времени, подобно Ахелою-Аргиродинесу [670], катящему серебряные волны из неизвестности будущего во мрак подземелий прошлого. Если стремления с самого начала были искренни и сильны, то сосредоточение и подъем духа могли достигаться и среди этой почти театральной декорации.

Протекла будто совсем короткая ночь, и разноцветье звезд стало холодеть, серебрясь признаком близкого рассвета. Повинуясь внезапному желанию, Таис встала и, потянувшись всем телом, бросилась в глубину черной воды. Удивительным теплом обдало ее, вода, прежде казавшаяся ей застойной, нечистой, спорила свежестью с морской. Едва ощутимое течение ласковой рукой гладило, успокаивало раздраженную кожу. Таис перевернулась на спину и опять устремила взор в небо. Рассвет катился из восточной пустыни, а Таис не знала, следует ли ей снова удаляться во тьму пещеры или ожидать знака здесь. Ее недоумение прервалось знакомым медным ударом. На галечной насыпи появился старый философ.

– Иди ко мне, дочь! Пора приступать к обряду.

Почти одновременно с его словами буйная заря ясного дня взвилась в высоту сумрачного неба, отразилась от гладкой стены колодца, и Таис увидела себя в кристально прозрачной воде бассейна из полированного темного гранита. Перевернувшись, она быстро доплыла до галечной насыпи. Ослепленная после долгого пребывания в пещере и сумраке ночей, она вышла из воды и прикрылась мокрыми вьющимися прядями волос.

За спиной делосца появился бородатый поэт с каким-то черным камнем в руке.

– Ты должна быть символически поражена громовым ударом и очищена им – он ударит тебя камнем, упавшим с неба. Откинь назад волосы, склони голову.

Таис безропотно повиновалась – так возросло ее доверие к старому философу.

Удара не последовало. С шумным вздохом поэт отступил, прикрывая лицо свободной рукой.

– Что с тобой, митиленец? – повысил голос старик.

– Не могу, отец, столь прекрасно это создание творческих сил Геи. Взгляни на ее совершенство; я подумал, что оставлю рубец, и рука моя опустилась.

– Понимаю твои чувства, но обряд следует выполнить. Догадайся, где рубец менее всего будет заметен.

Видя нерешительность поэта, делосец взял камень сам.

– Заложи руки за голову, – отрывисто приказал он Таис и нанес резкий удар острой гранью камня по внутренней стороне руки, выше подмышек. Таис слегка вскрикнула, потекла кровь. Жрец собрал немного крови и размешал в воде бассейна. Забинтовав руку афинянки полотняной лентой, он удовлетворенно сказал:

– Видишь, про этот рубец будет знать только она да еще мы двое.

Поэт со склоненной головой подал Таис чашу козьего молока с медом – напитка, которым вспоила Зевса в пещере Крита божественная коза Амальтея. Таис осторожно выпила ее до дна и почувствовала, как отступил голод.

– Это знак возрождения к жизни, – сказал философ.

Поэт надел на голову Таис венок из сильно пахнувших белых цветов с пятью лепестками и поднес светло-синюю столу, по подолу которой вместо обычной бахромы бежал узор из крючковатых крестов, показавшийся афинянке зловещим. Делосский философ, как всегда, угадал ее мысли.

– Это знак огненного колеса, пришедший к нам из Индии. Видишь, концы крестов отогнуты противосолонь. Такое колесо может катиться лишь посолонь (по вращению солнца), знаменует добро и благосклонность. Но, если ты увидишь похожие колеса-кресты с концами, загнутыми посолонь так, что колесо катится лишь против вращения солнца – знай, что имеешь дело с людьми, избравшими путь зла и несчастья.

– Как танец черного колдовства, который танцуют ночью противосолонь вокруг того, чему хотят повредить? – спросила Таис, и делосец кивнул утвердительно.

– Вот три цвета трехликой богини-музы, – сказал поэт, обвязывая Таис поясом из продольно-полосатой бело-сине-красной ткани. Он отдал афинянке низкий египетский поклон, коснувшись ладонью своего правого колена, и безмолвно вышел.

Делосец повел Таис из подземелья через залитый ослепительным светом дворик в верхний этаж надвратного пилона.

Последовавшие семь дней и ночей заполнили странные упражнения в сосредоточении и расслаблении, усилиях и блаженном отдыхе, чередовавшемся с откровениями мудреца о таких вещах, о каких хорошо образованная Таис никогда и не подозревала. Казалось, в ней произошла большая перемена – к лучшему или к худшему, она еще не могла оценить. Во всяком случае, из храма Нейт на волю выйдет другая Таис, более спокойная, мудрая. Она никогда никому не рассказывала о суровых днях, необыкновенных чувствах, вспыхнувших подобно пламени, пожиравшему обветшалые одежды детской веры. О страдании от уходящего очарования успехов, казавшихся столь важными, о постепенном утверждении новых надежд и целей она могла бы рассказать лишь дочери, на нее похожей. Жизнь не лежала перед ней более прихотливыми извивами дороги, проходящей бесчисленными поворотами от света к тьме, от рощ к речкам, от холмов до берегов моря. И везде ждет неведомое, новое, манящее…

Жизненный путь теперь представлялся Таис прямым, как полет стрелы, рассекающим равнину жизни, вначале широким и ясным, далее становящимся все более узким, туманящимся и в конце концов исчезающим за горизонтом. Но удивительно одинаковым на всем протяжении, будто открытая галерея, обставленная одинаковыми колоннами, протягивалась туда, вдаль, до конца жизни Таис…

Дейра, «Знающая», как тайно именовалась Персефона, вторглась в душу, где до сей поры безраздельно властвовали Афродита и ее озорной сын. Это необыкновенное для юной, полной здоровья женщины чувство не покидало афинянку во время всего ее пребывания в храме Нейт и странным образом способствовало остроте восприятия поучений делосского философа. Старик открыл ей учение орфиков, названных так потому, что они считали возможным выход из подземного царства Аида, подобно Орфею, спасшему свою Эвридику.

Учение, возникшее в глубине прошлых веков из сочетания мудрости Крита и Индии, соединило веру в перевоплощение с отрицанием безысходности кругов жизни и судьбы. Великий принцип «все течет, изменяется и проходит», отраженный в имени великой критской богини Кибелы-Реи, натолкнулся на вопрос – будет ли возвращение к прежнему?

– Да, будет всегда! – отвечали мудрецы Сирии и Пифагор – знаменитый ученик орфиков, пеласг с острова Самоса, который увел орфиков в сторону от древней мудрости, предавшись игре чисел и знаков под влиянием мудрецов Ур-Салима.

– Не будет, – говорили философы староорфического толка. – Не Колесо, вечно совершающее круг за кругом, а Спираль – вот истинное течение изменяющихся вещей, и в этом спасение от Колеса.

«Боги не создавали Вселенную, она произошла из естественных физических сил мира, – так учили орфики. – Космос – это прежде всего порядок. Из Хаоса, Хроноса (Времени) и Этера (пространство эфира) образовалось яйцо Вселенной. Яйцо стало расширяться, одна его половина образовала небо, другая – землю, а между ними возникла Биос – жизнь».

Удовлетворяя потребности мыслящих людей своего времени, орфики не подозревали, конечно, что двадцать шесть веков спустя величайшие умы гигантски возросшего человечества примут подобную же концепцию происхождения Космоса, исключив лишь Землю из главенства во Вселенной.

В Газе, критской колонии на сирийском берегу, основанной за двенадцать веков до Таис, родился миф о Самсоне – ослепленном богатыре, прикованном к мельнице и осужденном вечно вращать ее колесо. Он спасся благодаря колоссальной силе, сломав колонны и обрушив на всех крышу храма. Издревле вращающийся небосвод сравнивался людьми с мельницей. Смысл содеянного героем сводился к тому, что надо разрушить мир и убить всех, чтобы уйти от вечного круговращения.

Орфики решили эту проблему по-своему. До сей поры можно найти их наставления на золотых медальонах, которые они надевали на шеи своим умершим. Когда томимая жаждой душа умершего плелась по подземному царству через поля белых лилий – асфоделей, она должна была помнить, что нельзя пить из реки Леты. Ее вода, темная от затенявших берега высоких кипарисов, заставляла забывать прошедшую жизнь. Душа становилась беспомощным материалом для цикла нового рождения, разрушения, смерти, и так без конца. Но если напиться из священного ключа Персефоны, скрытого в роще, тогда душа, сохраняя память и знание, покидает безысходное Колесо и становится владыкой мертвых.

Вместе с пришедшим из Азии учением о перевоплощении орфики сохранили древние местные обряды.

– От тебя, – сказал делосский философ, – учение орфиков требует помнить, что духовная будущность человека находится в его руках, а не подчинена всецело богам и судьбе, как верят все, от Египта до Карфагена. На этом пути нельзя делать уступок, отступлений, иначе, подобно глотку воды из Леты, ты выпьешь отраву зла, зависти и жадности, которые бросят тебя в дальние бездны Эреба. Мы, орфики Ионии, учим, что все люди однозначны на пути добра и равноправны в достижении знания. Разность людей от рождения огромна. Преодолеть ее, соединить всех, так же как и преодолеть различие народов, можно только общим путем – путем знания. Но надо смотреть, что за путь объединяет народы. Горе, если он не направлен к добру, и еще хуже, если какой-нибудь народ считает себя превыше всех остальных, избранником богов, призванным владычествовать над другими. Такой народ заставит страдать другие, испытывая всеобщую ненависть и тратя все силы на достижение целей, ничтожных перед широтою жизни. Мы, эллины, не так давно стали на этот дикий и злой путь, раньше пришли к нему египтяне и жители Сирии, а сейчас на западе зреет еще худшее господство Рима… Оно придет к страшной власти. И власть эта будет хуже всех других, потому что римляне – не эллинского склада, темные, устремленные к целям военных захватов и сытой жизни с кровавыми зрелищами.

Вернемся к тебе, – оборвал сам себя старый философ, – нельзя быть орфиком нашего толка, если, помимо цели, забывать о цене, какой досталось всё людям. Я не говорю о простых вещах, доступных рукам ремесленника, а думаю о больших постройках, храмах, городах, гаванях, кораблях, обо всем, что требует усилий множества людей. Никакой самый прекрасный храм не должен пленять тебя, если он выстроен на костях и муках тысяч рабов, никакое величие не может быть достойным, если для его достижения были убиты, умерли с голоду, потеряли свободу люди. Не только люди, но и животные, ибо их страдания тоже отягощают чашу весов судьбы. Потому многие орфики не едят мяса…

– Отец, а почему боги требуют кровавых жертв? – спросила Таис и вся подобралась, увидев огонь гнева в глазах учителя.

Он помолчал, затем сказал грубо и отрывисто, совсем непохоже на прежнюю спокойную речь:

– Дикие жертвы диким богам приносят убийцы…

Таис смутилась. Не однажды во время бесед делосца приходило к ней чувство, что она вторгается в запретное, кощунственно отстраняет завесу, отделяющую смертных от богов.

– Не будем говорить о том, к чему ты еще не готова!

И делосский философ отпустил Таис.

В последующие дни он учил ее правильному дыханию и развитию особенной гибкости тела, позволяющей принимать позы для сосредоточения и быстрого отдыха. С детства вышколенная физически, великолепно развитая, воздержанная в пище и питье, она оказалась настолько способной ученицей, что старик от удовольствия хлопал себя по колену, воодушевляя афинянку.

– Я могу лишь научить тебя приемам. Дальше, если захочешь и сможешь, ты пойдешь сама, ибо путь измеряется не одним годом! – приговаривал он, проверяя, насколько хорошо запоминает Таис.

На шестой день – цифре жизни пифагорейцев – старик подробнее рассказывал Таис о праматери всех религий – Великой Богине. Вероучители лгут, стараясь доказать, что изначален бог-мужчина. Тысячелетия тому назад все народы поклонялись Великой Богине, а в семье и роде главенствовали женщины. С переходом главенства к мужчине пути стали расходиться. Древние религии были стерты с лица Геи или целиком предались вражде с женщиной, назвав ее источником зла и всего нечистого.

На Востоке, в безмерной дали отсюда, есть огромная Срединная страна, современница уничтоженной критской. Там желтолицые и косоглазые люди считают мужское начало Янь олицетворением всего светлого, а женское начало Инь – всего темного в небе и на земле.

В знойных долинах Сирии обитает не менее древний, мудрый народ, вначале поклонявшийся Рее-Кибеле, как и критяне. Затем женское имя богини превратилось в мужское – Иегову. Еще совсем недавно в Верхнем Египте существовал культ Иеговы и двух богинь, его жен: Ашима-Бетхил и Анатха-Бетхил. Затем жены исчезли, и бог остался единым. На Востоке совместное поклонение великой богине Ашторет, или Иштар, и Иегове раскололось на две различные веры. Первая взяла многое от обожествлявшего женщину Крита, из критской колонии Газы и древнего города мудрости Библоса. Знаменитый храм Соломона построен по подобию критских дворцов с помощью строителей Гебала-Библоса.

Вера поклонников Иеговы объявила женщину нечистой, злодейской, своими грехами вызвавшую изгнание людей из первобытного рая. Под страхом смерти женщина не смеет показаться даже мужу нагою, не смеет войти в храм… Чем нелепее вера, тем больше цепляются за нее непросвещенные люди, чем темнее их душа, тем они фанатичнее. Непрерывные войны, резня между самыми близкими народами – результат восшествия мужчины на престолы богов и царей. Все поэтическое, что связано с Музой, исчезает, поэты становятся придворными восхвалителями грозного бога, философы оправдывают его действия, механики изобретают новые боевые средства.

А если царь становится поэтом и поклоняется Музе в образе прекрасной возлюбленной, то ее убивают. Такова была история комагенского царя Соломона и Суламифи. Ее должны были убить еще и за то, что она нарушила запрет и не скрывала своей наготы.

– Но у нас в Элладе так много поэтов и художников воспевают красоту женщин, – сказала Таис.

– Да, у нас женские и мужские боги не разошлись далеко, и в этом счастье эллинов, на вечную зависть всем другим народам. В Элладе женщинам открыт мир, и потому они не так отличаются невежеством, как у других народов, и дети их не вырастают дикарями. Тех, кто во всей красоте позирует художникам и скульпторам, у нас не убивают, а прославляют, считая, что отдать красоту людям не менее почетно, чем мастеру перенести ее на фреску или в мрамор. Эллины поняли силу Эроса и важность поэзии для воспитания чувств. Мы не сумели сделать так, чтобы женщины сочетали все свои качества в одном лице, но, по крайней мере, создали два вида женщин, в двух ее важнейших обликах: хозяйки дома и гетеры-подруги.

– Какой же из них важнее?

– Оба. И оба едины в Великой Богине-Матери, Владычице Диких Зверей и Растений. Но помни, что Великая Богиня не живет в городах. Ее обиталище – холмы и рощи, степи и горы, населенные зверями. Еще – море, она и морская богиня. Пророки Сирии считали море прародиной всего греховного, с ним связана Рахаб – соблазнительница и наследница вавилонской богини Тиамат. Они восклицали: «Не будет больше моря!» И египтяне тоже боятся моря…

– Как странно! Мне кажется, я не смогла бы долго жить без моря, – сказала Таис, – но меня не пугает город, когда он стоит на морском берегу.

– А разве ты не знаешь, какому облику следовать? – усмехнулся философ. – Не задумывайся! Сама судьба поставила тебя гетерой, пока ты молода. Будешь старше – сделаешься матерью, и многое изменится в тебе, но сейчас ты – Цирцея и обязана выполнять свое назначение.

На вопрос Таис – какое назначение, делосец объяснил ей, что женская богиня – Муза, хотя и не кровожадна, но вовсе не так добра, как это видится влюбленным в нее поэтам. Среди обычных людей существует поговорка о том, что быть поэтом, любить поэта или смеяться над ним – все одинаково гибельно. Древние лунные богини Крита и Сирии были украшены змеями для напоминания, что их прекрасные образы скрывают Смерть, а львы сторожат свои жертвы у их ног. Таковы же их сестры: богиня-сова с горящими мудростью глазами, – летающая ночью, возвещая смерть, подобно «Ночной кобылице» Деметре, или беспощадная соколиха Кирка (Цирцея), вестница гибели, владычица острова Плача – Эа на севере Внутреннего моря. Кирка – волшебница любви, превращавшая мужчин в зверей соответственно их достоинству – свиней, волков или львов. Артемис Элате (Охотница), следящая за здоровьем всех диких зверей и людей, уничтожая слабых, больных, малоумных и некрасивых.

Великая богиня Муза обнажена, как дарящая истину, как не приверженная ни к месту, ни к времени. Она не может быть домашней женщиной, она всегда будет противостоять ей. Женщины не могут сколько-нибудь долго выдержать ее роль.

– Я знаю, – грустно и тревожно сказала Таис, – сколько менад кончают самоубийством на празднествах любви.

– Я доволен тобою все больше! – воскликнул философ. – К твоим словам добавлю, что та, которая родилась быть музой, но вынуждена быть домашней хозяйкой, всегда живет под искушением самоубийства. Твоя роль в жизни – быть музой художников и поэтов, очаровательной и милосердной, ласковой, но беспощадной во всем, что касается Истины, Любви и Красоты. Ты должна быть бродильным началом, которое побуждает лучшие стремления сынов человеческих, отвлекая их от обжорства, вина и драк, глупого соперничества, мелкой зависти, низкого рабства. Через поэтов-художников ты, Муза, должна не давать ручью знания превратиться в мертвое болото.

Предупреждаю тебя – это путь нелегкий для смертной. Но он не будет долог, ибо только молодые, полные сил женщины могут выдержать его.

– А дальше? Смерть?

– Если осчастливят тебя боги умереть еще молодой. Но если нет, то ты повернешься к миру другим лицом женщины – воспитательницы, учительницы детей, сеятельницы тех искорок светлого в детских душах, что потом могут стать факелами. Где бы ты ни была и что бы с тобой ни случилось, помни, ты – носительница облика Великой Богини. Роняя свое достоинство, ты унижаешь всех женщин – и Матерей, и Муз, даешь торжествовать темным силам души, особенно мужской, вместо того чтобы побеждать их. Ты – воительница. Поэтому никогда не падай перед мужчиной. Не позволяй силе Эроса делать противное тебе, разрешать унижающие тебя поступки. Лучше Антэрос, чем такая любовь!

– Ты сказал, отец, Антэрос?

– Ты побледнела. Чего ты испугалась?

– С детства нам внушали, что самое худшее несчастье, которого боится сама Афродита, это неразделенная любовь. Она обрекает человека на невыносимые муки, мир становится для него Нессовой одеждой [671]. Бог такой любви Антэрос изобретает все новые уязвления и мучения. И я не могу преодолеть детского страха.

– Теперь ты посвящена в знание орфиков и Трехликой богини и победишь этот страх. Ты видела людей, подобных нашему поэту, владеющих даром подчинять людей своей воле? Таких немало. Есть среди них тираны, демагоги, стратеги. Беда, если они служат силам зла, причиняя страдания. Следует избегать всякого общения с подобными людьми, распространяющими вокруг себя вредное дыхание недоброй магии, называемой черной. Знай, что есть способы влиять на людей через физическую любовь, влечение полов, через красоту, музыку, танцы. Подчиняясь целям и знанию черного мага, женщина, обладающая красотой, во много раз увеличивает власть над мужчинами, а мужчина над женщинами. И горе тем, которые будут ползать у их ног, презираемые и готовые на все ради одного слова или взгляда. Вот это и есть истинный Антэрос! Бесконечно разнообразны жизнь и люди. Но ты владеешь силой не подчиняться слепо ни людям, ни любви, ни обманным словам лживых речей и писаний. Зачем же тебе бояться неразделенной любви? Она только укрепит твой путь, возбуждая скрытые силы. Для того я и обучал тебя!

– А грозные спутники Антэроса – месть и расплата?

– Зачем тебе следовать им! Нельзя унижать и мучить мужчину, так же как унижаться самой. Держись тонкой линии мудрого поведения, иначе опустишься до положения унижаемого, и оба будете барахтаться в грязи низкой жизни. Вспомни о народах, считающих себя избранными. Они вынуждены идти на угнетение остальных военной ли силой, голодом или лишением знаний. Неизменно в их душах растет чувство вины, непонятное, слепое и тем более страшное. Поэтому они мечутся в поисках божества, снимающего вину. Не находя такого среди мужских богов, бросаются к древним женским богиням. А другие копят в себе вину и, озлобляясь, делаются мучителями и палачами других, топча достоинство и красоту человека, стаскивая в грязь, где тонут сами. Эти наиболее опасны. Некогда у орфиков были неметоры – тайные жрецы Зевса Метрона, Зевса Измерителя, обязанностью которых было своевременно с помощью яда уничтожать подобных злых людей. Но давно уже нет культа Зевса Измерителя, нет и тайных жрецов его. А число мучителей растет в Ойкумене. Иногда мне кажется, что дочь Ночи, Немесия [672], надолго уснула, одурманенная своим венком из дающих забвение наркисов.

– А ты знаешь тайну яда?

– Нет. И если бы знал, то не открыл тебе. Назначение твое иное. Совмещать разные пути нельзя. Это приведет к ошибкам.

– Ты сам меня учил: орфики не губят людей. Хотелось узнать, на случай…

– Случаев нет! Все нуждается в Понимании и Разоблачении – двух великих составляющих Справедливости. Что бы ни встречалось тебе в жизни, никогда не ступай на черную дорогу и старайся отвращать людей от нее. Для этого ты вооружена достаточно! Можешь идти домой. Я устал, дочь моя. Гелиайне!

Таис упала на колени перед учителем. Благодарность переполняла ее, и успокоение отразилось на лице делосского философа, когда она поцеловала его руку.

– Если ты научилась здесь скромности… нет, ты родилась с этим счастливым даром судьбы! Я рад за тебя, прекрасная Таис! – делосец с трудом поднялся с кресла.

Острая тоска, предчувствие долгой разлуки с полюбившимся наставником заставили Таис медлить с уходом. Она пошла к главному входу, но вспомнила про свой странный и яркий наряд и остановилась. Нельзя же в нем идти по улице. А может, эту одежду ей дали лишь на время? Как бы в ответ навстречу ей перебежал дворик знакомый мальчик-служка этого безлюдного храма. Низко поклонившись, он повел ее в боковой притвор, куда она приходила в первый раз. Там она нашла свою одежду и сандалии. Мальчик сказал:

– Я провожу тебя домой.

6. Нить Лаконской судьбы

Голова ее слегка кружилась от простора после девятидневной тесноты и темноты храмовых комнат. Ветер Сета прекратился. В прозрачном воздухе снова виднелись гигантские пирамиды в восьмидесяти стадиях на севере. За храмом два узких озерка почти обмелели. Таис, подобрав подол своей льняной столы, перешла по утоптанной глине между прудами, напрямик в большой парк, избегая шумной улицы. Она чувствовала себя неуверенно среди толпы.

Едва она вышла за ограду парка и повернула вдоль нее к набережной, как услышала за спиной быстрый и четкий военный бег. Еще не обернувшись, узнала Менедема.

– Откуда ты, милый? – ласково приветствовала она спартанца.

– Бродил вокруг храма. Сегодня десятый день, и конец твоего плена. Я поздно догадался, что ты пойдешь через пруды. Истосковался без тебя. Я ведь тогда даже не успел попрощаться: проклятый чародей отвел нам глаза на симпосионе. Спасибо фиванке, объяснила мне все, а то бы я переломал кости этому митиленцу.

– Не ревнуй! – Таис положила руку на тяжелое плечо воина.

– О нет, совсем нет! Я знаю теперь, кто ты, госпожа!

Таис даже остановилась.

– Да, да! – продолжал спартанец. – Вот! – он взял ее за руку, склонился и поцеловал кольцо со знаком треугольника на ее пальце.

– Ты орфик? – с изумлением воскликнула Таис. – Ты тоже посвящен?

– О нет. Мой старший брат – жрец Реи. От него я узнал тайны, понять которые не способен. Однако они манят меня, как манит завеса между жизнью и смертью, между любовью и красотой. И я могу чувствовать, хоть и не понимаю, я всего-навсего простой воин и воспитан для сражений и смерти. А истинный орфик не убивает даже зверей и птиц, не ест мяса…

Таис вдруг ощутила прилив необыкновенной нежности к этому могучему мужчине, как мальчику, нежному и чувствительному в делах богов и любви.

– Пойдем ко мне, – сказал Менедем, – я хотел отпраздновать твое посвящение.

– Пойдем, – согласилась Таис, – хорошо, что ты встретил меня!

Менедем для свиданий с Таис нанимал глинобитный домик на западной окраине, среди редких пальм и огородов. Здесь долина реки суживалась, и домик стоял недалеко от третьей главной аллеи. Обставленное бедно даже для спартанца, жилище Менедема всегда приводило в умиление Таис. Она забывала, что с лаконской точки зрения Менедем еще не достиг полного совершеннолетия, не стал андросом, то есть тридцатилетним, и все еще подчинялся мужской дисциплине, куда более жестокой, чем общественный режим свободных спартанок.

Два-три красивых сосуда, несколько звериных шкур – вот и все, чем мог украсить свое жилище скромный воин. А за эти дни в доме появился бронзовый треножник старинной работы.

Менедем предложил Таис сбросить длинную линостолию, а потом поднял ее и усадил на треножник, как жрицу-прорицательницу или богиню. Удивленная афинянка подчинилась, любопытствуя, что будет дальше.

Спартанец принес из кухни горящих углей, насыпал в две курительницы, стоявшие по бокам, и аромат драгоценных аравийских смол дымными струями стал подниматься рядом с Таис.

Менедем взял ее за руку, еще раз приложился губами к кольцу с треугольником и, склонив голову, медленно опустился на колени. Он оставался в этой позе так долго, что Таис почувствовала неловкость – и от торжественности его позы, и от неудобного положения на высоком треножнике. Она шевельнулась осторожно, боясь обидеть Менедема. Спартанец заговорил:

– Ты так умна и прекрасна! Я верю, что ты – не простая смертная. Благодарю тебя за божественную радость! Я не могу выразить свое великое счастье, язык не повинуется мне, но даже во сне я вижу ласковую улыбку Афродиты. Мне нечего отдать тебе, кроме своей жизни, это ведь так мало – жизнь воина, предназначенного смерти!

– О, ты лучше всех для меня, мой Сотер (спаситель)! Радуюсь под крылом твоей силы и люблю тебя, – Таис наклонилась к спартанцу, положила обе руки на его кудрявую голову, – встань скорее!

Менедем поднял глаза, и Таис ощутила в них восхищение и радость чистой и мужественной души. Смущенная, счастливая и встревоженная великой ответственностью за возлюбленного, для которого она стала и богиней, и глазами жизни, афинянка постаралась весельем отогнать набежавшую откуда-то тревогу.

Этот день показался им столь коротким, что Менедем едва успел собраться на ночную стражу, в Стратопедоне.

Менедем, не слушая возражений, посадил ее на плечо и побежал с нею вниз к набережной, нанял там лодочника и велел отвезти к северному концу города. Лишь после того он понесся в лагерь. Неутомимый бегун всегда поспевал вовремя.

Усталая Таис сидела в лодке, глядя на прозрачную и прохладную воду – в это время года Нил был особенно чистым. Может быть, грусть навеяли слова Менедема о предчувствии их близкой разлуки? Голос воина был глух и печален, когда он рассказал Таис о письме, полученном Эоситеем от царя Агиса, в котором тот призывал его назад в Спарту. Приход македонского царя Александра в Египет и покорение им этой страны неизбежны. Бессмысленно кучке спартанцев сопротивляться победителю персов. Отпадала и надобность в дальнейшем пребывании в Египте. Фараон – слуга жрецов, он отправился в Элефантину, а его казначей уже намекал Эоситею, что выплата денег скоро может прекратиться. Сатрап Дария тоже не давал никаких повелений. Страна сейчас в руках жрецов.

– И ты должен уехать со своими? – испугалась Таис.

– Это неизбежно. Но как я могу расстаться с тобой? Лучше чаша конейона… [673]

Таис положила палец на губы воина.

– Не говори так. Хочешь, я поеду с тобой? Вернусь в Элладу?

– Это выше всего, о чем я могу мечтать. Но… – спартанец замялся.

– Что же?

– Если бы я возвратился домой после окончания войны, а то… Только ты никому не говори об этом: мне думается, будет война.

– Против эллинского союза и Александра?

– Против кого же еще?

– Вы, спартанцы, отчаянно смелы и тупо упрямы. И кончите плохо. Но ты можешь остаться здесь, со мной?

– Кем? Конюхом Салмаах? Или плести венки?

– Зачем так жестоко? Подумаем, найдем выход. Еще есть время. Эоситей поплывет не скоро?

– Не раньше прихода Александра.

– Как жаль, что ты не можешь пойти к Александру.

– А, ты понимаешь!.. Да, будучи спартанцем, которых он не любит, ты знаешь, он даже отверг имя Спарты на трофее…

– Это преодолимо. Он мой друг.

– Твой друг?! Да, конечно же, я забыл про Птолемея. Но я должен быть со своими, и в славе, и смерти – одинаково.

– Я понимаю. Потому и не думаю, что ты пойдешь на службу к македонцам.

Таис всю дорогу пыталась что-нибудь придумать для Менедема, но так ничего и не нашла.

Наверное, от бессилия грусть все сильнее одолевала ее на коротком пути до дома.

Как только Таис появилась среди персидских яблонь своего садика, Гесиона бросилась к ней с радостным воплем, и она обняла фиванку, как сестру. Прибежала и Клонария, ревниво поглядывая на «Рожденную змеей» и стараясь оттеснить ее от хозяйки.

Без промедления они заставили Таис улечься на жесткую скамью для массажа. Обе девушки принялись хлопотать, укоряя, что она совсем запустила себя.

– Теперь придется возиться всю ночь, чтобы привести тело госпожи в должный вид, – говорила рабыня, умело орудуя бронзовыми щипчиками и губкой, смоченной настойкой корня брионии, уничтожающей волосы и восстанавливающей гладкость кожи.

Гесиона в это время приготовляла ароматную жидкость с любимым запахом Таис – ирисом и нейроном. Тонкоперистые листья нейрона с их острым запахом горьковатой свежести здесь в Египте можно было доставать в изобилии. В Элладе же они распускались только на короткое время в месяце элафеболионе.

Превращение Таис в гладкую, как статуя, и душистую жрицу Афродиты прервал приезд ликующей Эгесихоры. Расцеловала подругу, но ее ждали кони, и она умчалась, пообещав прийти ночевать…

Пламя люкносов [674], притушенное пластинками желтого оникса, освещало спальню слабым золотистым мерцанием. У ложа горел ночник, и четкий профиль Таис на его фоне казался Эгесихоре вырезанным из темного камня. Таис подняла высоко руку, и блеснувшее кольцо привлекло внимание спартанки.

– Ты носишь его недавно. Чей дар, скажи? – сказала Эгесихора, разглядывая резной камень.

– Не дар, а знак! – возразила Таис.

Спартанка насмешливо фыркнула.

– Мы все аулетридами носили такие знаки. Было удобно. Повернешь вершиной треугольника от себя – всякий понимает: занята. Вершиной к себе – свободна. Правда, кольца были бронзовые, и камень – синее стекло.

– А рисунок тот же? – лукаво улыбнулась Таис.

– Тот же – треугольник великой богини… Нет, наши были узкими, острее. На твоем кольце широко разведены боковые стороны, как у Астарты. Да еще камень – правильный круг. А ты понимаешь смысл этого знака?

– Не совсем, – неохотно ответила Таис, но Эгесихора, не слушая ее, подняла голову. Откуда-то из глубины дома доносились слабые звуки, складывалась печальная мелодия.

– Гесиона, – пояснила афинянка, – она сама сделала сирингу из тростника.

– Странная она. Почему ты не выдашь ее замуж, если не хочешь учить, как гетеру?

– Надо, чтобы она опомнилась от всего того ужаса, насилия и рабства.

– Сколько же времени она будет приходить в себя? Пора бы!

– Разные люди вылечиваются в разные сроки. Куда ей спешить? Когда Гесиона станет подлинной женщиной и полюбит, взойдет новая звезда красоты. Берегись тогда, золотоволосая!

Эгесихора презрительно усмехнулась.

– Не со мной ли она будет соперничать, твоя несчастная фиванка?

– Все может быть. Вот появится здесь войско Александра…

Эгесихора внезапно стала серьезной.

– Ложись рядом, щека к щеке, чтобы никто не подслушал!

Спартанка рассказала подруге уже известное: Эоситей собирается покинуть Египет. Стратег спартанцев требует, чтобы Эгесихора уехала с ним. Он не хочет и не может расстаться с ней.

– А ты?

– Надоел он своей ревностью. Я не хочу разлучаться с тобой и хочу подождать Неарха.

– А если Неарх давно забыл тебя? Что тогда?

– Тогда, – лакедемонянка загадочно улыбнулась, одним прыжком вскочила с ложа и вернулась с небольшой корзинкой, сплетенной из листьев финиковой пальмы.

С такими корзинками ходили на рынок богатые покупательницы косметики. Эгесихора уселась на край ложа, подогнув под себя ногу, воспетую мемфисскими поэтами как «среброизваянную», и извлекла ящичек из незнакомого Таис дерева. Заинтересованная, она тоже села и коснулась пальцами гладкой сероватой крышки.

– Дерево нартекс, в стволе которого Прометей принес огонь с неба людям. У Александра есть целый ларец из нартекса. Он хранит там список «Илиады», исправленный твоим другом Аристотелем, – и Эгесихора весело захохотала.

– А кто бежал из Афин из-за этого друга? – парировала Таис. – Но откуда тебе известны такие подробности об Александре?

Спартанка молча извлекла из шкатулки листок папируса, исписанный с двух сторон мелким аккуратным почерком Неарха.

– «Неарх, сын Мериона, шлет пожелания здоровья Эгесихоре и прилагает вот это», – спартанка высыпала на кровать горсть драгоценных камней и два оправленных в золото флакона из искрящегося огоньками «тигрового глаза».

Гетеры высшего класса понимали в драгоценностях не хуже ювелиров. Таис вынула лампион из ониксового экрана, и подруги склонились над подарком. Пламенно-красные пиропы («огненные очи»), огромный рубин с шестилучевой звездой внутри, густо-синий «царский» берилл, несколько ярких фиолетовых гиацинтов, две розовые крупные жемчужины, странный плоский бледно-лиловый камень с металлическим отблеском, неизвестный гетерам, золотистые хризолиты Эритрейского моря. Неарх понимал толк в камнях и поистине царский дар сделал столь давно разлученной с ним возлюбленной.

Эгесихора, раскрасневшись от гордости, подняла самоцветы на ладони, наслаждаясь их игрой. Таис обняла ее, целуя и поздравляя.

– О, чуть не забыла, прости меня, я становлюсь сама не своя при виде подарка.

Спартанка развернула кусочек красной кожи и подала Таис маленькую, с мизинец, статуэтку Анаитис, или Анахиты, искусно вырезанную из цельного сапфира. Богиня стояла в живой позе, резко отличавшейся от обычной, скованно-неподвижной, закинув одну руку за голову, а другой поддерживая тяжелую сферическую грудь. Синий камень на выпуклых местах отливал шелком.

– Это Неарх передает тебе, просит помнить.

Афинянка взяла драгоценную вещицу со смешанным чувством досады и облегчения. Птолемей также мог бы прислать ей что-нибудь в знак памяти, и если не прислал, то забыл. Хвала Мигонитиде, если Александр и его полководцы явятся сюда, ей не нужно будет решать задачу, как отделаться от прежнего возлюбленного, ставшего полководцем могущественного завоевателя.

– Задумалась о Птолемее? – по-женски проницательная спартанка приложила горячую ладонь к ее щеке.

– Нет! – встряхнулась Таис. – А ты что будешь делать?

– Ждать Неарха! – убежденно ответила Эгесихора.

– А Эоситей?

– Пусть отправляется в Спарту, в Македонию, хоть в Эреб.

– И ты не боишься его ревности?

– Я ничего не боюсь!

– Я знаю, что ты тимолеайна – отважная, как львица, но мой тебе совет: храни эту шкатулку у меня.

– Совет мудр!

В конце последнего аттического месяца весны – скирофориона – Египет встревожился необычайно. Механики Александра построили огромный мол и взяли неприступный Тир после семи месяцев осады. Восемь тысяч защитников города было убито, тридцать тысяч жителей продано в рабство. Три тысячи, страдая от недостатка воды, бичуемые, под жестоким солнцем, громоздили насыпь песка под стенами Газы. Город решил сопротивляться, несмотря на урок могучего Тира, обманутый уверениями посланцев Дария, что царь приближается с неисчислимой армией.

Не Дарий пришел к стенам Газы, а вал песка выше ее башен, с гребня которого македонцы поражали защитников, как на равнине. Хитрость механиков этим не ограничилась. Из-под вала македонцы провели подкопы, и стены Газы рухнули. В яростном последнем сражении Александр получил тяжелую рану. Прорицатель Аристандр предупреждал полководца, что он подвергнется большой опасности, если примет участие в бою. Горячая кровь помешала Александру послушаться его совета Каменный валун из «аппарата», как назывались боевые метательных машины, пробил его щит и ударил в левое плечо, сломав ребро и ключицу. Несомый из боя под горестные клики, Александр улыбался и приветствовал своих воинов поднятием правой руки.

Защитники Газы – мужчины – были истреблены до последнего человека, женщины и дети проданы в рабство. Александр приказал разрушить все храмы. В Тире он ограничился тем, что поставил в главном храме Бела боевую осадную машину, а на центральную площадь по его приказу приволокли корабль Неарха.

Путь на Египет лежал открытым, Александра ожидали в Мемфисе к концу лета – в боэдромионе, как только он оправится от раны. Немало богатых людей бежало за море. Красивые дома с обширными садами в северной части Мемфиса продавались задешево.

Спартанцы собирались в дорогу. Два корабля стратега Эоситея пришли из Навкратиса. Они стояли у причалов, готовые поднять сотню гоплитов охраны, имущество стратега и коней Эгесихоры. Спартанка ходила как потерянная, узнав о решении подруги возвратиться в Элладу. После двух бессонных ночей Таис придумала для спартанца занятие в Афинах. Дом Таис пока был цел, со всеми оставшимися в нем вещами. Она предлагала Эгесихоре поселиться у нее. Срок преследования за расправу с философами окончился в метагейтнионе этого года.

Лакедемонянка умоляла Таис и Менедема не бросать ее одну в Мемфисе.

– Почему ты хочешь остаться? – недоумевала афинянка. – Поплывем вместе с Эоситеем на спартанских кораблях.

– Нельзя. От любви к Менедему тебе изменило прежнее соображение, – возражала Эгесихора, – в Спарте я не вырвусь от Эоситея. И у него планы большой войны…

– Опять? Неужели мало твоим соотечественникам? Как надоела их воинственная жестокость. Даже с нежной юности молодые спартанцы занимаются тайной облавой на илотов.

– Что ж тут плохого? Их учат мужественной свирепости в обращении с рабами. Подавлять у рабов даже мысли об освобождении.

– Рабовладелец сам раб, худший, чем илоты!

Эгесихора пожала плечами.

– Я давно привыкла к афинскому вольнодумству, но вы поплатитесь за него!

– Спарта падет раньше, как состарившийся лев, и станет пищей дрянных гиен.

– Мы спорим о вещах внешних, будто мы мужчины, – нетерпеливо сказала Эгесихора, – и ты не отвечаешь на мою просьбу. Останься вместе с Менедемом и со мной до прихода македонцев. Они ничего не сделают твоему возлюбленному, я могу поручиться.

– Я тоже сумею охранить его.

– Тогда сделай это для меня!

– Хорошо, я уговорю Менедема!

Лакедемонянка принялась, душить подругу в крепких объятиях, поцелуями благодарности покрывая ее смуглые щеки.

Катастрофа разразилась, как всегда, неожиданно, подобно удару молнии.

Обе подруги прогуливались по набережной, привычные к возгласам восхищения встречных горожан и горожанок, высыпавших к реке в мягкое предвечерье конца египетского лета.

Полноводный Нил тек быстрее. На его помутневшей воде сновало меньше лодок с катавшимися, чем в маловодье.

Менедем остался в лагере спартанцев в карауле. Вместо него на шаг позади Таис шла мелкой поступью Гесиона, прикрывая лицо от нескромных взглядов складкой наброшенного на голову шелка. Нескончаемая процессия пешеходов медлительно двигалась в обоих направлениях, обозревая мемфисских знаменитостей. Одевались здесь несравненно скромнее, чем в Афинах и особенно в богатых городах малоазийского и сирийского побережий. Позади подруг, привлекая внимание ростом – более четырех локтей, шествовал Эоситей в компании трех огромных лохагосов – начальников отрядов. Спартанцы, надев военные пояса, плащи и боевые шлемы с высокими гребнями-щетками из конских волос, возвышались над толпой как грозные боги. Ни египетских, ни персидских воинов не было видно.

Там, где Нил огибал древнюю дамбу, служившую для наведения наплавного моста, набережная расширялась в просторную площадь, обсаженную громадными деревьями. Две пальмовые аллеи расходились развилкой от западной стороны площади, украшенной двумя блестевшими полировкой обелисками.

Пыль клубилась по правой аллее. Навстречу ехал всадник в голубом плаще ангарейона – персидской верховой почты. На его копье висел пучок волос наподобие львиного хвоста, означавший, что он послан со специальным поручением. Всадник осадил коня между обелисками и стал всматриваться в гуляющую толпу. Его опытныйвзгляд быстро нашел кого следовало. Спрыгнув с лошади, неловкой походкой человека, проводящего, жизнь в верховой езде, он пошел наперерез людскому потоку и, небрежно растолкав любопытных, предстал перед гетерами. Эгесихора побледнела так, что Таис испугалась за подругу и обняла ее, привлекая к себе извечным женским жестом опеки. Голубой вестник низко поклонился.

– Я еду от твоего дома, госпожа. Там мне сказали, что я найду тебя на прогулке, у реки. Кто же может ошибиться, увидев тебя? Ты – Эгесихора, спартанка!

Гетера молча кивнула, облизнув губы.

Вестник извлек из-за пояса пакет тонкой красной кожи.

– Неарх, критянин, флотоводец божественного Александра шлет тебе это письмо и требует немедленного ответа.

Эгесихора схватила маленький пакет, в нерешительности сжимая его тонкими пальцами. Таис пришла ей на помощь.

– Где найти тебя вечером для ответа и награды?

Посланный назвал ксенон почтовой станции, где он остановился, и Эгесихора махнула рукой, отпуская его. И вовремя. Эоситей сделал попытку схватить письмо, но Эгесихора уклонилась, спрятав кожаный сверток под поясом хитона.

– Эй, поди сюда! – заорал стратег в спину уходившему вестнику.

Человек в голубом плаще повернулся.

– Отвечай, откуда письмо? Кто послал тебя? Или ты будешь схвачен и ответишь под свист бича.

Вестник побагровел, вытер запыленное лицо углом плаща.

– Военачальник, ты грозишь мне вопреки обычаю и закону. Письмо пришло издалека от могущественного человека. Все, что я знаю, – это слова, какие надлежало сказать, отдавая пакет. Тебе придется скакать много парасангов через десятки почтовых статмосов [675], прежде чем ты узнаешь, откуда послано письмо златокудрой…

Эоситей опомнился, отпустил вестника и подошел вплотную к Эгесихоре. Он смотрел исподлобья тяжелым и злым взглядом.

– Боги проясняют мне разум. Твое нежелание уезжать… Отдай мне письмо! Оно важно и для военных путей моего отряда.

– Сначала я прочту сама. Отойди!

Тон Эгесихоры был непреклонен. Эоситей отступил на шаг, и гетера мгновенно развернула пакет. Наблюдавшая за ней Таис увидела, как разгладилась суровая морщинка между бровей и легкая, беззаботная улыбка прежней афинской Эгесихоры тронула губы подруги. Она шепнула что-то Гесионе. Девушка шагнула в сторону, наклонилась и подала спартанке увесистый камешек. Прежде чем стратег сумел сообразить, Эгесихора завернула камень в письмо и не по-женски сильно и ловко метнула его в реку. Пакет исчез в глубине реки.

– Ты поплатишься за это! – сказал стратег под смех и шутки наблюдавших эту сцену мемфисцев.

Эоситей хотел было схватить ее за руку, но Эгесихора уклонилась и тут же скрылась в толпе. Военачальник счел ниже своего достоинства преследовать женщину и надменно повернул к лагерю в сопровождении помощников. Таис и Гесиона нагнали разрумянившуюся Эгесихору. Веселая, с блестящими от возбуждения глазами, она казалась столь красивой, что все оборачивались на нее.

– Что в письме? – коротко спросила афинянка.

– Неарх в Навкратисе. Предлагает плыть ему навстречу или ждать в Мемфисе. Еще раньше сюда придет Александр… – слегка задыхаясь, сказала Эгесихора.

Таис молчала, разглядывая подругу, будто незнакомку. Солнце быстро опускалось за обрывы Ливийской пустыни, мягкий свет предсумеречного покоя ясно очертил всю фигуру Эгесихоры. Таис почудилась странная тень, набросившая покров обреченности на лицо спартанки. Черные круги легли в глазницах, темные борозды подрезали тонкие крылья носа, затемнили очерк смелых губ. Словно подруга стала чужой, отдалилась и постарела на десятки лет. Таис вздохнула, поднося руку к прядям золотых волос лакедемонянки, поняла, что это лишь игра теней быстрого египетского заката, и облегченно вздохнула. Охваченная весельем, Эгесихора рассмеялась, не понимая настроения приятельницы. Смутное ощущение беды омрачило настроение Таис.

– Дружочек, тебе надо на время исчезнуть, – она схватила подругу под руку, – пока не отчалит спартанский отряд.

– Никто не посмеет, особенно теперь, под сенью непобедимого, – возразила Эгесихора.

Таис не согласилась.

– Эоситей и его спартанцы – люди особенного мужества. Они не боятся ни смерти, ни судьбы. Если ты не хочешь уплыть из Египта в трюме корабля связанной, советую подумать. Я найду такое убежище, что лазутчики не разыщут тебя.

Эгесихора засмеялась снова.

– Не могу представить, чтобы главный стратег, закаленный воин, родственник царя, в такой решительный час мог думать о женщине, о гетере, хотя бы и столь великолепной, как я.

– Ошибаешься. Он хочет владеть тобой безраздельно именно потому, что ты великолепна, как богиня, окружена всеобщим вниманием и поклонением. А расстаться, тем более отдать кому-нибудь, будь то сам Аргоубийца, для него – унижение, худшее, чем смерть. Его или твоя… сначала твоя, но не прежде, чем ты до дна осушишь чашу унижений, которыми он воздаст тебе за власть над ним и непокорство.

Таис умолкла. Молчала и Эгесихора, не замечая ни прохожих, ни зажженных у пристани факелов.

– Пойдем домой к тебе, – встрепенулась она, – я должна написать ответ.

– Какой?

– Буду ждать здесь. Боюсь кораблей – мои соотечественники могут подстеречь меня в любом месте выше Навкратиса. Боюсь оставить лошадей куда я их спрячу? Тем более, что ты согласилась остаться – здесь со мною до времени, – и Эгесихора обняла, прижимая к себе верную подругу детских лет.

Спартанка попросила Таис ее четким почерком написать короткий, исполненный любви ответ, приложила печать присланного Неархом перстня и заняла у подруги два золотых дарика, чтобы заставить вестника немедля отправиться в обратный путь до следующей станции.

Раб-садовник, спрятав письмо в набедренной повязке, тут же побежал в ксенон почтовой станции, недалеко от древнейшей ступенчатой пирамиды фараона Джосера.

Эгесихора допоздна дожидалась возвращения посланца и, лишь узнав, что вестник-почтальон согласился выехать поутру, отправилась домой с факелами и двумя сильными спутниками.

Вряд ли кто в Мемфисе осмелился бы тронуть возлюбленную самого стратега, но ночью все никтериды (летучие мыши) одинаковы.

Уснувшая поздно, Таис проспала дольше обычного. Ее разбудила Клонария, ворвавшаяся, с криком: «Госпожа, госпожа!»

– Что случилось? – Таис выпрыгнула из постели.

– Мы только что с рынка, – торопилась рассказать рабыня, – и там все говорят об одном – убийстве вестника, прибывшего вчера из Дельты. Его нашли на рассвете у ворот станции…

– Беги за Гесионой! – прервала Клонарию афинянка.

Гесиона примчалась из сада и тотчас была послана с наказом привести Эгесихору. Таис приказала приготовить широкие белые египетские плащи и взнуздать Салмаах. Надев короткий хитон для верховой езды, она нетерпеливо ходила перед террасой в ожидании подруги. Наконец, встревоженная задержкой, она велела Клонарии сбегать к Эгесихоре. Расстояние в четверть схена было пустяковым для здоровой девушки. Когда запыхавшаяся рабыня вернулась одна, Таис поняла, что ее опасения сбываются.

– Хризокома и «Рожденная змеей» уехали вместе на четверке, – сообщила Клонария.

– Куда?

– Никто не знает. Вот по той дороге. – Рабыня показала на юг.

Эгесихора, очевидно, решила укрыть своих драгоценных лошадей в садах, близ могил древнейших царей, у Тупой Пирамиды. Владелец садов был эллином по отцу и одним из ярых поклонников Золотоволосой.

Таис вскочила на Салмаах и пропала в пыли, прежде чем рабыня смогла сказать хоть слово.

Обрыв западных скал приближался к самой реке. Обогнув его, Таис осадила Салмаах. Из-за кустов показалась четверка Эгесихоры, медленно ехавшая навстречу. Одного взгляда было достаточно: случилось что-то ужасное!

Привалившись к арбиле – передней стенке колесницы, с опущенной головой стояла Гесиона. Ее волосы раскосматились на ветру, хитон сполз, обнажая плечо. Послав Салмаах вперед, Таис с пронзительной ясностью поняла, что пыльно-золотые пряди, колеблемые ветром в прорезях правого борта колесницы, – концы волос ее подруги. Подскакав ближе, она увидела залитый кровью хитон Гесионы, темные пятна на желтой краске и медленные страшные капли, падавшие в пыль позади лошадей.

Гесиона, белее афинских стен, намотала вожжи на выступ арбилы, поддерживавший верхний дышловой стержень. Девушка почти не управляла конями, лишь удерживая их. Салмаах пятилась от колесницы, чувствуя кровь и смерть. Таис спрыгнула с кобылы, бросив поводья, и бегом догнала колесницу. Эгесихора лежала, опершись боком на арбилу, низко свесилась отягощенная косами безжизненная голова. Перешагнув через ноги спартанки, Таис обняла находившуюся в полузабытьи Гесиону, отняла вожжи и остановила тетриппу.

Гесиона очнулась. С трудом разомкнув губы, она выдавила: «Нельзя, позади убийцы». Не отвечая, Таис склонилась над милой подругой, подняла ее голову, увидела серые губы и блестевшие сквозь полузакрытые веки белки остановившихся глаз. Широкая рана ниже левой ключицы, нанесенная сверху боевым дротиком, была смертельной. Таис повернула еще теплое и гибкое тело подруги на бок, уложила на дно колесницы. На миг ей показалось, что Эгесихора, живая и невредимая, устроилась уютным клубком, заснув на пути. Вырвавшееся рыдание сотрясло все тело афинянки. Осилив горе, Таис занялась Гесионой. По правому боку шел длинный разрез от нанесенного удара. Убийца промахнулся и рассек только кожу и поверхностные мышцы, однако кровь широкой лентой продолжала медленно стекать на бедро. Таис затянула рану головным покрывалом и тронула лошадей, свистнув Салмаах, которая затрусила рядом. Они доехали до ручейка чистой воды, так и не обменявшись ни словом с Гесионой. Напоив девушку, обмыв ее лицо и окровавленные руки, Таис застыла в задумчивости. Гесиона, порываясь что-то сказать, не посмела нарушить ее молчания. Лицо гетеры, искаженное горем и отчаянием, становилось все более грозным, при этом странным образом светлея.

Внезапно Таис рванулась к колеснице, осмотрела ее, поправила перекосившийся кринон – кольцо на дышловом стержне. Гесиона последовала за ней, но Таис молча показала ей на Салмаах. Гесиона вышла из оцепенения и неожиданно легко вскочила на лошадь. Разбирая вожжи, Таис искоса взглянула на фиванку и убедилась, что та может держаться в седле. Позади на прямом участке дороги показались подозрительные, бежавшие мелкой трусцой фигуры в белых египетских накидках. Таис недобро усмехнулась и издала пронзительный визг. Кони бешено рванули с места. Испуганная Салмаах отпрыгнула в сторону, едва не сбросив Гесиону. Фиванка распростерлась на ней, вцепившись в гриву. Таис понеслась очертя голову, как никогда не делала бы даже в присутствии Эгесихоры, которая иногда учила ее управлять четверкой.

Эгесихора, златоволосая, среброногая, прекрасноплечая… Ее неразлучная подруга, поверенная всех тайн, спутница всех дорог… Рыдания снова сотрясли Таис, но мысль об убийце и мщении, гнев и ярость перекрыли все другие чувства. Она неслась, как воплощенная Эриния, окаменевшая в стремлении достичь цели. Она не успела научиться у Эгесихоры той музыкальной работе пальцев, какая требуется для гармонизации действий всех четырех лошадей. Таис помнила, что между большими и указательными пальцами правой и левой руки держат вожжи дышловой пары, а средние и безымянные – захватывают вожжи наружных пристяжек, пропущенные через кольца на холках. Повороты тетриппы в ее руках были неуклюжи, и Таис мчалась напролом, едва успевая избегать серьезных препятствий.

Порыв Таис передался Гесионе, которая скакала рядом на Салмаах. Кобыла то настигала колесницу, то опережала ее, то оставалась позади, когда дорога становилась прямой и ровной, как поле стадиона.

Догоняя Таис, Гесиона пыталась рассказать о случившемся. Таис не нуждалась в разъяснениях. Случилось то, чего она все время опасалась, и она неслась во весь опор к виновнику смерти Эгесихоры.

Из отрывистых, полубессвязных выкриков Гесионы Таис поняла, что подругу подстерегли на дороге к садовому хозяйству, отстоявшему на три схена от центра Мемфиса. Эгесихора попросила Гесиону сопровождать ее, чтобы помочь управиться с лошадьми, если ее приятеля не окажется на месте. Таис поняла, что Эгесихора чувствовала нависшую над собою опасность и не хотела быть одной.

Проехав более двух схен, они достигли маленькой рощи, деревья которой наклонялись над дорогой. Два человека с копьями преградили дорогу колеснице. Эгесихора помчалась прямо на них… Люди отпрыгнули в сторону, а в это время кто-то скрывавшийся в ветвях большого дерева бросил копье в Эгесихору. Она упала мгновенно, сраженная насмерть. Гесиона плохо помнит дальнейшее. Она думала только об одном – увезти Эгесихору в город, к госпоже. Наверное, она остановила разбежавшуюся четверку, развернула ее на узкой дороге, когда убийцы явились снова. Кто-то ранил ее, метнув нож.

Она умчалась, несмотря на льющуюся кровь. Оставив далеко позади своих преследователей, она замедлила бег лошадей и намотала вожжи на выступ арбилы, чтобы вытащить копье из тела Эгесихоры. С усилием она вырвала оружие, и тут ей стало дурно.

В этом состоянии и нашла ее Таис. Сами боги привели госпожу сюда, иначе убийцы настигли бы колесницу.

Бешеным галопом пронеслись они по людным улицам под испуганные крики и угрозы разбегавшихся прохожих и носильщиков. Вихрем подлетела четверка к воротам Стратопедона. Воин на страже, одуревший на солнцепеке, сначала даже не двинулся, узнав четверку Эгесихоры. Потом, заметив неладное, нерешительно наклонил копье, преграждая путь. Таис и не подумала сдерживать озверелых коней. Со стуком полетел выбитый из рук щит, хрустнуло под колесами копье, отброшенный к столбу спартанец дико завопил, поднимая тревогу. Колесница промчалась через обширный двор для военных упражнений к огороженному решетчатым барьером навесу. Здесь обычно сидел стратег Эоситей. В глубине навеса помещалось его жилье. Эоситей, привлеченный криками, выскочил из-под навеса. Не в силах остановить тетриппу, Таис заставила ее вильнуть в сторону и зацепила осью за решетку. С треском полетели куски сухого дерева, колесница сокрушила ограду и, задев за столб, остановила лошадей, которые взвились на дыбы, размахивая передними копытами и закидывая оскаленные морды.

Со всех сторон сбегались переполошившиеся военачальники. Из барака около ворот высыпал и построился отряд гоплитов – воинов в металлической броне. Гесиона проскочила в ворота следом за колесницей и подскакала на помощь к Таис.

Афинянка спрыгнула с колесницы прямо под ноги остолбеневшему стратегу.

– Убийца, гадкий трус! – закричала она, вытягиваясь перед гигантом во весь свой небольшой рост и тыча в него пальцем. – Иди смотри на дело твоих рук! – Таис показала на колесницу.

От удара о столб тело Эгесихоры перекатилось назад и сползло по подножке. С головой, улегшейся на массу золотых волос, с широко раскинутыми руками спартанка казалась спящей в неудобной позе после утомительной поездки. Ее жизненный путь оказался коротким – всего двадцать пять лет прожила она на свете, и ее изумительная красота недолго радовала людей.

– Обвинять меня, потомка спартанских царей, знаменитого воина?

– Вы слышали лживые слова гиены?! – обратилась Таис к собравшимся у сломанной решетки потрясенным воинам. Она презрительно расхохоталась. – Подосланные им убийцы схвачены, они уже сознались во всем!

Таис говорила с такой непоколебимой уверенностью, что Эоситей посерел от злобы.

– Умолкни, скверная блудница! – взревел он, зажимая рот Таис огромной ладонью.

Гетера укусила его за пальцы, и стратег заорал от боли и отнял руку.

– Золотоволосая не хотела больше быть с ним, а вам надо покидать Египет, – торопливо объясняла Таис, – тогда он подкупил трех…

Афинянка едва успела отклониться от могучего кулака.

Тут Гесиона, полунагая, с воплем: «Я свидетельница!» – прыгнула на плечи Эоситею, вцепившись ему ногтями в глаза. Стратег сорвал ее, как кошку, отшвырнув в угол, и, не помня себя, устремился на Таис, выхватив широкий киликийский нож. Таис поняла, что сейчас будет убита. Не испытывая страха, она стояла перед гигантом, гневно и мстительно глядя ему в глаза.

В последний миг Таис прикрыл собою неведомо откуда взявшийся Менедем.

– Прочь, щенок, раб потаскухи! Эй, хватайте гнусную бабу!

Никто из воинов не двинулся, несмотря на знаменитую спартанскую дисциплину. Все любили Эгесихору и Таис, и слишком похоже было на правду обвинение.

Эоситей понял, что нерешительность грозит ему разоблачением. Оттолкнув Менедема, он схватил Таис за хитон, потянул к себе, ткань затрещала, и тут Менедем нанес ему такой удар в грудь, что стратег отлетел на несколько шагов и упал, ударившись головой о стену. Когда он вскочил, на его лице не было ни страха, ни злобы. Искусный воин, он обманул безоружного силача боковым выпадом кинжала и, внезапно извернувшись, припадая на согнутую ногу, нанес страшный удар снизу в печень.

Точно в тяжком беспробудном сне Таис увидела, как обмякли могучие мышцы верного ее атлета. Будто сломавшись, сцепив руки над раной, Менедем упал на колени, изо рта его хлынула темная кровь. Эоситей нагнулся, стараясь вытащить глубоко вонзившееся оружие. В этот момент Менедем из последних сил нанес Эоситею удар по темени обеими, сомкнутыми в пальцах руками. Последних сил в теле умирающего атлета осталось еще столько, что шея стратега хрустнула, и он свалился к ногам Таис, вытянув вперед, как для последнего удара, руку с окровавленным кинжалом.

Таис склонилась над Менедемом. Воин успел улыбнуться ей. Каждый истинный эллин умирал с улыбкой, всегда потрясавшей иноземцев. Губы Менедема шевельнулись, но Таис не разобрала ни слова. Свет погас для нее, и она в беспамятстве упала на широкую грудь Менедема, прижавшись к нему щекой.

Военачальники спартанцев молча подняли Таис, передав ее на попечение Гесионы. Менедем был мертв, а Эоситей глухо мычал, мотая головой, не в состоянии двинуть парализованными ногами и руками.

Главный помощник стратега, спартанец знаменитого рода, подошел к Эоситею, вынул меч и показал ему. По освященному веками обычаю лаконцы всегда добивали своих смертельно раненных – с их согласия, если они были в сознании. Стратег глазами попросил смерти, и через мгновение его не стало.

Гесиона привела в чувство свою госпожу и умоляла ее обождать, пока заместитель стратега не даст повозку. Гетера оттолкнула фиванку и вскочила.

– Надо ехать. Пусть приведут Салмаах! – ответила она на испуганный взгляд Гесионы. – Я должна похоронить Эгесихору и Менедема, как древних героев Эллады. Сама! И это надо сделать немедленно, пока они прекрасны, – шепотом добавила Таис. – Где Архимах – заместитель стратега?

Гесиона все же задержала госпожу, чтобы немного причесать и зашпилить одежду. Таис отыскала в толпе возбужденных военачальников хорошо ей знакомого Архимаха, заместителя стратега, сурового пожилого воина, и договорилась с ним о процедуре похорон. А потом с двумя младшими военачальниками поехала в город, послав в дом Эгесихоры Гесиону с закрытой повозкой. Внутри нее на груду плащей положили тела Златоволосой и Менедема. Архимах дал целый отряд, а лесоторговец прислал тридцать рабов с шестьюдесятью повозками брусьев душистого кедра. Таис отдала за них и за пять стволов аравийских ароматных деревьев все оставшиеся деньги, половину драгоценностей и ложе из черного дерева со слоновой костью…

Разложение еще не коснулось двух самых дорогих афинянке людей, а они уже лежали, соединенные смертью, рядом на гигантском костре, головами на север, одетые в праздничные одежды. Рыжие кони, убитые, как в древности, чтобы сопровождать Эгесихору в ее пути по полям асфоделей Аида, лежали по левую сторону. Их гривы и яркая шерсть оттеняли длинные косы спартанки, струившиеся вдоль ее тела почти до ступней босых ног. С правой стороны Менедема уложили белых дышловых жеребцов, а в ноги обоим поставили колесницу.

Костер высился на уступе под стеной западного обрыва, почти напротив дома Эгесихоры. Таис взобралась на высоту пяти локтей, на угол костра, и застыла в прощальной тоске, глядя в последний раз на прекрасные лица безвременно ушедших дорогих ей людей. В полном боевом вооружении стояли вокруг товарищи Менедема, молчаливые, хмурые, ощетинившись наклоненными вперед копьями. Час назад они похоронили своего стратега за стеной маленького эллинского кладбища на восточном берегу Нила. Рыдали рабыни обеих гетер, сдерживая крики, как приличествовало в Элладе. Двух слуг, завопивших по египетскому обычаю, быстро удалили. Теперь только резкие вопли деревянных похоронных флейт-гингр нарушали беспокойную тяжелую тишину. Жрец готовился совершить последнее возлияние и негромко возносил мольбы владыке подземного царства. В почтительном отдалении стояла огромная толпа мемфисцев – поклонников золотоволосой укротительницы коней и просто любопытных.

Спокойны и прекрасны казались лица Эгесихоры и Менедема. Слегка приподнятые брови спартанки придавали несвойственное ей выражение милого недоумения. А Менедем улыбался той слабой улыбкой, которую он послал Таис с последним вздохом.

Таис еще не успела осознать глубину своей утраты. Сейчас острее всего чувствовала она уходящую красоту своих близких, лежавших на общем погребальном ложе, во всем подобных древним героям Эллады.

Таис оглянулась. Ряды спартанцев стояли по-прежнему неподвижно, воины смотрели на погибших. Одним прыжком афинянка соскочила с костра. Тотчас же ей подали горящий факел. Подняв его высоко над головой, Таис замерла на несколько мгновений. Воины через одного, отдав свои копья товарищам, стали брать смолистые палки, зажигать их в жаровнях, дымившихся в четырех углах костра.

Таис обошла костер, стала в головах и сунула факел под груду тонких кедровых щепок. Пламя, почти незаметное на солнце, дохнуло жаром, поднялось до края помоста, взвился редкий голубой дым. Лаконские воины быстро подожгли костер со всех сторон, затрещали конские хвосты и гривы, потянуло резким запахом паленого волоса. Таис сквозь пляшущее пламя взглянула в последний раз на лежавших. Ей показалось, что Менедем шевельнул рукой, как бы прощаясь, и афинянка отвернулась. Опустив на лицо легкий египетский шарф, служивший здесь летом вместо химатиона, Таис, не оглядываясь, пошла домой вместе с Гесионой.

Завтра, когда остынет жар огромного костра, спартанцы соберут пепел от тел Эгесихоры и Менедема, смешавшийся с пеплом ее лошадей, и бросят на середине Нила, стремящегося к Внутреннему морю, на северных берегах которого выросли оба. А еще через день спартанцы поплывут вниз по реке к Навкратису, откуда лежит путь в Лакедемон. Спартанцы настаивали, чтобы Таис уезжала с ними, но гетера отказалась. Она не могла сразу уехать из Мемфиса. Да и возвращаться в Элладу теперь было незачем. Из Афин доходили тревожные слухи о смутах, вызванных речами Демосфена, и весь эллинский мир, растревоженный неслыханными победами македонского царя, казалось, готовился двинуться на восток, в запретные ранее пределы.

7. Пробуждение Гесионы

Таис провела взаперти пять дней. Она лежала, распростершись ничком, в полумраке спальни и допускала к себе только Гесиону, которая старалась заставить госпожу хоть немного поесть. Дружеские чувства к фиванке, крепнувшие исподволь, несмотря на нарочитое старание Гесионы держаться служанкой, теперь, в эти горькие дни, усилились и превратились в настоящую привязанность. Трудно было не полюбить отважную, чистую и красивую дочь Беотии.

Лишь на шестой день Таис вышла из дома вечером, чтобы дойти до храма Нейт. Но, к своему огорчению, узнала, что делосский философ и его ученик-поэт уехали в Элладу еще до новолуния. Уехали и спартанцы. Мемфис, взбудораженный было тройным убийством, быстро позабыл о нем: новые события, связанные с приближением Александра, занимали равно и эллинов и египтян.

Таис наняла лошадь для Гесионы, и теперь почти каждый день обе совершали далекие верховые прогулки. Таис дрессировала Салмаах. Гесиона никогда не думала, что возможны такие трюки и такое взаимное понимание всадницы и лошади. Таис понравилось спускаться по немыслимой круче на песчаных обрывах нильских берегов. Салмаах сползала, поджав задние ноги, а всадница запрокидывалась назад, касаясь затылком крупа лошади; колени Таис сходились на высокой холке. Казалось, еще мгновенье, и лошадь перевернется через голову и полетит вниз, ломая кости наездницы. Уступая мольбам Гесионы, Таис выбирала удобную ровную площадку и принималась за танцы. Гесиона привязывала своего коня, становилась у края площадки и запевала протяжную тессалийскую мелодию, сопровождая ее ударами в небольшой бубен. Салмаах вначале упрямилась, пока через несколько дней не уразумела, что от нее требуется. Чувство ритма у всех породистых лошадей врожденное, оно выработано миллионом лет приспособления к правильному бегу. Без четкого ритма нельзя держать продолжительной рыси. Удары копыт хорошего бегуна должны быть подобны размеренному звону капель в клепсидре – водяных часах. Требование мерного ритма относится и к человеческому бегу. Оно необходимо везде, где от живого тела требуются длительное напряжение и особенная выносливость.

Скоро Салмаах плясала под бубен Гесионы, как заправская танцовщица, и не мудрено – ведь ею управляла сама «Четвертая Харита» Эллады. Архаический танец женщин на лошади – иппогиннес, по преданию, был создан амазонками. Легендарные женщины Термодонта исполняли его на равнине Темискиры [676] – на пафлагонском побережье Эвксинского Понта. Это всегда происходило в полнолуние, под ярким светом высокой луны, в дни эллотий – празднеств в честь Артемис. Ныне иппогиннес почти исчез, лишь изредка отважные тессалийки, профессиональные акробатки на лошадях, исполняют его в Аттике или Спарте по особому приглашению богатых устроителей празднеств. В этих занятиях Таис безуспешно пыталась найти забвение и заполнить пустоту жизни, с каждым днем не уменьшавшуюся, а, наоборот, ширившуюся. Для эллина нет веры в радостное загробное существование, каким наполняют скудость жизни народы иных вер, ожидая воздания и встреч с утраченными близкими там, по ту сторону смерти. Достоинство, с каким сыны и дочери Эллады встречают свой конец, основывается на чувстве выпитой полной чаши собственной жизни, горячей любви к земле и морю, телу и страсти, красоте и уму.

Необычайная доблесть и физическое совершенство спартанцев, удивительная тонкая связь с морем у критян, изобретательность, предприимчивость и вечная жажда нового у афинян вошли в поговорки и прославились по всей Ойкумене.

А сейчас у Таис не осталось ни полноты, ни радости. Ее прежний задор угас, уступив место печальным раздумьям о дальнейшем пути. Наступила очередь и Гесионе размышлять о том, как излечить душевную рану ее госпожи и подруги. Она даже стала жалеть об отъезде таинственного учителя Таис, к которому раньше так ревновала. Делосский философ ускорил бы «выздоровление» госпожи, тяжело раненной незримым оружием судьбы и богов. Гесиона женским чутьем предугадывала это неизбежное возрождение Таис. Слишком много сил было в молодом теле, слишком много живого интереса ко всему на свете она унаследовала от своих афинских предков.

Упали воды великой реки, Нил стал прозрачным и медлительным, как зимой. Таис делила время между Салмаах и узкой, легкой лодкой. Они катались втроем – хозяйка дома, «Рожденная змеей» и Клонария. Ни одному из становившихся все более настойчивыми ухаживателей не ответила гетера. Гесиона вообще отвергала все мужское, и только Клонария влюбилась в пожилого греческого купца. Он предлагал выкупить ее у Таис, но рабыня сама отказалась из боязни покинуть дом Таис, где она чувствовала себя в безопасности и привыкла к ласковому обращению. Таис призвала купца и заявила, что отдаст Клонарию без выкупа, но с условием заключения брака. Купец обещал подумать. Он был вдов, но между Родосом, откуда была Клонария, и его родной Лидией не было эпигамии. Однако ничто не препятствовало заключить особое соглашение на «взятие» Клонарии, и Таис решила настаивать. С домом приходилось расстаться. Его владелец захотел было повысить и без того непосильную плату. Только неопределенность положения в Египте накануне прихода Александра мешала хозяину переменить Таис на более богатых жильцов.

Гесиона с тревогой смотрела, как одно за другим исчезали из большой шкатулки украшения госпожи. Даже в самые богатые периоды своей жизни Таис жила скромно в сравнении с безудержной расточительностью других выдающихся гетер. Смерть Эгесихоры отняла половину ее сердца, а гибель Менедема лишила любви и надежной опоры. Таис, как запнувшаяся на скаку лошадь, потеряла из виду дорогу и вертелась в круге медленных дней, утратив желания, не видя смысла дальше жить в Египте и не зная, куда направиться, чтобы скорее заполнить душевную пустоту. Только скачки и головоломные трюки с Салмаах на время возвращали прежнюю Таис, с горящими щеками и блеском озорных и в то же время серьезных глаз, – в той самой смеси вдохновенного достоинства и девичьего задора, которая придавала ей неотразимую привлекательность.

В дни «мертвых», «тяжелые дни» (три последних дня каждого месяца) пианепсиона, Таис особенно остро почувствовала, что прежний мир утрачен навсегда. Никогда более не вернется та безмятежная и спокойная жизнь, с непременным ожиданием еще лучшего, еще более прекрасного, божественная уверенность в своей красоте; ощущение здоровья, счастливой судьбы, какая бывает лишь в расцвете юности. Таис исполнилось двадцать три года – для эллинской женщины и даже для танцовщицы возраст полного расцвета. И все же казалось, что вместе с юностью уходит ее прежняя красота, она утрачивает свои непобедимые чары без всякого желания испробовать их на ком-нибудь снова. Именно это отсутствие желаний пугало Таис призраком будущей старости. Если бы здесь был мудрец из Делоса… она скорее нашла бы себя и ожила для новой жизни.

Как ей нужен был сейчас друг-наставник! Она скорее бы нашла в себе силы и ожила для новой жизни.

Таис, оставив дом на попечение Гесионы, снова уединилась в храме Нейт. Жрецы приняли ее благосклонно, очевидно предупрежденные делосцем. Гетера облюбовала комнату-библиотеку в верхнем этаже пилона и среди греческих книг разыскала платоновского «Горгия». Таис помнила ироническую усмешку делосского учителя в ответ на ее пренебрежительный отзыв о Платоне. Она почувствовала, что сделала промах, и тогда же решила при случае перечитать великого философа. И действительно, в его диалогах Таис увидела не понятую ею прежде глубину заботы о людях Афин, старание возвысить эллинов Аттики так, чтобы каждый соответствовал духу города Девы. Она ощутила близкую теперешним ее настроениям печаль мудреца о прошлом Афин, от которого после войны со Спартой остался лишь опустелый сосуд былого великолепия. Там, где прежде ей виделось лишь нудное наставление, оказалась твердая вера в то, что только высокая мораль и душевное отношение людей друг к другу могут создать подлинное архэ-государство. Задача улучшения людей, по мнению Платона, была самой главной. Правителям, ввергавшим эллинов в бесправие, учившим подданных только злобе и предательству, ничего не удавалось, кроме позора и бесславия. Интересно, к чему стремится Александр? Куда направит он дальше свою сокрушительную армию? К чему приложит он свою великую мудрость и неотступное покровительство богов? Впрочем, что за дело до этого Таис? Куда она направится сама, что принесет ей любовь к приключениям и перемене мест? Пора покинуть Мемфис, хотя бы для того, чтобы сгладилась утрата Эгесихоры и Менедема. В последние дни к ней настойчиво стремится некто Стемлос, единственный сын одного из самых богатых купцов Мемфиса. Только вышедший из возраста эфеба, он вряд ли старше самой Таис. Чувствует себя мальчиком перед богиней. Но ведь могучий Менедем тоже зачастую был как мальчик! Добрый, доверчивый, бесстрашный! Неужели придется принять предложение Стемлоса? О нет, никого не надо!

Читая седьмое письмо Платона, Таис живо почувствовала, что мудрец преклоняется перед древней и святой, по его словам, религией орфиков. И все же прежняя неприязнь к учению Платона осталась. Именно потому, что в его проповеди было унижение физического, естественного начала в человеке; древние узы ума и чувств закоренелого рабовладельца отвращали ее, обладавшую более широким взглядом на мир и людей. Несколько дней, не покидая храма, Таис предавалась размышлениям и читала, пока не пресытилась и не отказалась от попыток предугадать свое будущее. С облегчением и почти прежним озорным ощущением здоровья и силы она услышала зов служителя, возвещавшего о том, что «прекрасная девушка в розовом хитоне просит Таис выйти к воротам внутреннего двора».

«Прекрасной девушкой» оказалась Гесиона в ярком наряде, не свойственном суровой фиванке. Гесиона неузнаваемо переменилась и очень похорошела с тех пор, как с рынка рабов попала в дом Таис.

Гесиона заметила удивление своей хозяйки и залилась румянцем.

– Всем жителям Мемфиса велено нарядиться в лучшее платье.

– Что? Александр?

– Да!

Таис хлопнула в ладоши, подзывая мальчика-служку.

– Скажи почтенным жрецам, что я благодарю их за гостеприимство. Я должна уйти. Но скоро вернусь…

Таис не могла себе и представить, как она ошибалась. Лишь через девять лет, уже став царицей Египта, она снова переступит порог храма Нейт.

Давно уже улицы Мемфиса не были столь оживленными. Таис с Гесионой с трудом пробивались к дому через взбудораженные толпы. Египтян, обычно на улицах сдержанных и учтивых, – в этом они были похожи на спартанцев – сегодня нельзя было узнать. Они не уступали дороги старшим и женщинам, толкались, как афиняне на агоре. Таис, неузнанная, даже подверглась оскорбительным замечаниям за свой не новый и не яркий наряд. Она не отвечала, склонив голову и прикрыв лицо шарфом.

Мемфисцы восторженно встретили Александра и хотели было учредить всеобщий праздник в его честь. Но великий победитель исчез так же внезапно, как и появился, едва только принял знаки покорности от сатрапа и жрецов, объявивших о низложении фараона.

Таис не хотела видеться с Александром, и судьба пошла ей навстречу. Поздно вечером на второй день возвращения Таис ее отыскал Неарх. Афинянка сразу узнала морехода, хотя он заметно изменился, в речи его появились властные и резкие нотки. Его борода, вопреки моде полководцев Александра, вызывающе торчала. Критянин будто и не удивился давней приятельнице, шагнул к выбежавшей навстречу Таис, крепко взял ее за руку и промолвил единственное слово: «Эгесихора?»

Губы гетеры задрожали, глаза налились слезами. Задержав дыхание, она склонила голову. Так они молча стояли друг перед другом. Руки Неарха сминали браслеты из мягкого золота на ее запястьях. Наконец Таис опомнилась, позвала Гесиону…

– Сядь, выпей вина.

Неарх послушно, с несвойственной ему медлительностью опустился в тяжелое резное кресло, машинально налил неразбавленного вина.

Гесиона, смущенная, с опущенным взглядом, принесла ларец с драгоценностями Эгесихоры, так и оставшийся у Таис.

Критянин вздрогнул, увидев свои дары. Таис схватила хотевшую удалиться Гесиону и толкнула ее к Неарху.

– Вот свидетельница последнего часа Эгесихоры! Рассказывай!

Та залилась слезами, скользнула на ковер, но быстро овладела собой и довольно связно передала Неарху все, что он хотел знать.

Из-под опущенных век молодого флотоводца скатилось несколько слезинок. Критянин оставался недвижимым, только опущенная на боковину кресла рука вздрагивала, а тонкие пальцы сдавливали шею резному льву. Повинуясь внезапному порыву, Гесиона приподнялась с ковра и прильнула щекой к этой руке. Неарх не отнял ее, а, протянув другую руку, стал гладить волосы фиванки, вполоборота следя за Таис, которая дополнила ее рассказ.

– И мой Менедем ушел сопровождать Эгесихору в подземелья Аида… – Таис расплакалась.

– И проклятый Эоситей тоже там! О спартанцы! – глухо, с ненавистью и угрозой воскликнул Неарх, вставая.

– Эгесихора тоже лакедемонянка! – тихо возразила Таис, и критянин не нашел что ответить.

– Завтра на рассвете принесу жертву в память ее. Я приглашаю тебя, – сказал Неарх после некоторого молчания. – И тебя, – он обратился к Гесионе. – Пришлю колесницу или носилки…

– Хорошо, – ответила Таис за обеих, – но ты забыл про это. – Она протянула ларец Эгесихоры.

Неарх отступил на шаг, отстраняя ящичек рукой.

– Нет, не надо. Отдаю той, которая увезла Эгесихору от убийц, – твоей подруге.

Потрясенная Гесиона от волнения сделалась пунцовой.

– Что с тобою, наварх? Разве можно дарить столь дорогие вещи нищей девушке, ведь я не рабыня только по доброте госпожи? Я не могу взять этого!

– Возьми! На память об ужасном часе, пережитом вместе с моей золотой милой. А о своих достоинствах предоставь судить мне!

Гесиона неуверенно взглянула на Таис. Гетера повела бровями: мол, надо взять; и фиванка низко склонилась, принимая ларец из ее рук под угрюмым взглядом критянина.

Неарх остановился у порога.

– Есть еще у меня к тебе слова Птолемея. Он искал тебя в первый же день, а теперь уплыл с Александром к морю. Он не забыл тебя. Если ты хочешь увидеть его, Александра и Гефестиона, то поплывем вместе. Я жду посланного из Залива Героев и должен присоединиться к Александру. Наш божественный полководец и друг хочет основать новый город – может быть, будущую столицу своего царства. Есть подходящее место, там, где был тысячелетие тому назад критский порт.

– Где же это? – заинтересовалась Таис.

– На побережье. Отсюда плыть на Навкратис и дальше на Канопус, потом вдоль берега моря, на запад. Впрочем, ты знаешь об этом месте из Гомера: обитель морского старца Протея.

– «На море в шумном прибое находится остров, лежащий против Египта. Его называют там жители Фарос», – моментально вспомнила и речитативом напела Таис.

– Да, Фарос. И это гомеровское место особенно нравится Александру. Знаешь, как он любит Гомера. Так едем?

Таис смутилась.

– Большой ли у тебя корабль?

Неарх впервые за весь вечер усмехнулся.

– Самый большой мой корабль стоит в Тире, на площади перед главным храмом. В знак победы. Так же, как осадная машина Деиада, начальника всех механиков Александра, в знак победы водружена внутри храма в Газе.

Таис всплеснула руками в восхищении.

– Зачем тебе знать размеры моего корабля? – продолжал критянин. – Я дам тебе отдельный корабль, два, три, сколько захочешь.

Пожалуй, впервые афинянка ощутила могущество молодого македонского царя и его не менее молодых сподвижников.

– Так ты согласна плыть к Фаросу? Но зачем тебе большой корабль? Здесь меньше имущества, чем в Афинах. – И Неарх окинул взором небогатую обстановку скромного дома Таис.

– Мне нужно взять с собой мою лошадь, – стесняясь, ответила Таис, – я не могу с ней расстаться надолго.

– Понимаю. Только-то? А еще?

– Кроме меня, конюх и еще две женщины.

Неарх гордо сказал:

– В твоем распоряжении будет целый корабль с опытными моряками. Я ожидаю своего посланца через два дня. Тогда мы поплывем на Эшмун и Малый Гермополь, мимо Навкратиса. Ты ведь была там?

В воспоминании Таис пронеслись унылые, равнины с бесчисленными засоленными озерами, песчаными грядами, необъятными зарослями тростников – весь тот угрюмый барьер Дельты, который отделял Египет от сияющей синевы моря.

Приняв молчание афинянки за нерешительность, Неарх сказал:

– Птолемей просил меня дать тебе столько дариков, сколько ты захочешь. Я пришлю завтра.

Таис задумчиво покачала головой.

– Нет, не надо. Я еще не видела Птолемея. И он меня.

Неарх усмехнулся.

– Напрасно ты сомневаешься. Птолемей будет у твоих колен в тот же час, как увидит тебя!

– Я сомневаюсь в себе. Но я возьму у тебя в долг три сотни дариков.

– Конечно, бери, я привез много денег…

Едва стихло бряцание оружия его охраны, Гесиона стремительно бросилась к Таис и по своей привычке скользнула на пол, обняв ее колени.

– Госпожа, если ты любишь меня, то возьмешь этот царский дар, – она показала на ларец Эгесихоры.

– Я люблю тебя, Рожденная змеей, – с нежностью ответила Таис, – но не возьму того, что отдано. По воле судьбы и богов, оно принадлежит тебе.

– Мне негде хранить драгоценности!

– Спрячь пока у меня. Кстати, пора тебе обзавестись своей комнатой. Хочешь, я отдам тебе маленькую?

– О госпожа, я хотела бы спать на ковре перед твоей постелью!

– Я буду тебя бить всякий раз за это обращение, и Таис в самом деле крепко ее шлепнула. – Спать нам в одной комнате не годится. Чувствую, что ты скоро проснешься…


Печальный обряд памятного жертвоприношения под скорбные греческие песни длился недолго. Все ушли, и даже Таис, а Неарх долго еще оставался на месте сожжения Эгесихоры.

Критянин вновь явился к Таис только через два дня.

– Прибыл гонец от Александра, – сразу заговорил Неарх, – и теперь мы можем не спешить к Фаросу. Там уже основана Александрия, а сам великий стратег с Птолемеем, Гефестионом и другими приближенными отправляется в Ливийскую пустыню, к оазису, где находится знаменитый оракул Аммона и его священный дуб.

– Это далеко?

– Больше трех тысяч стадий по пустыне.

– И три тысячи назад? Так это месяц пути!

– Для Александра меньше.

– Тогда вообще зачем плыть к Фаросу?

– Тебе-то не нужно. А мне Александр велит осмотреть место для гавани. Я поеду. Ненадолго.

– Возьмешь меня с собой? На свой корабль? Без лошади, только меня и Гесиону?

– Охотно. Только зачем тебе?

– Посмотреть Фарос. Я хотела повидаться с морем, а вовсе не с Птолемеем. Лошадь останется здесь, и рабыня также.

Клонария рассказала своему купцу про скорый отъезд, и он заторопился «взять» ее в свой дом и подписать брачное условие. В хозяйстве купца на время найдется место и для Салмаах.

Быстроходный корабль начальника флота понес Таис и Гесиону вниз по западному рукаву Нила. Неарх плыл с военной поспешностью, не задерживаясь нигде, делая остановки только для пополнения свежей провизии. Большую часть пути Таис проводила на палубе, сидя под кормовым навесом рядом с критянином и кутаясь от резковатого ветра в персидский голубой плащ тонкойшерсти, привезенный Неархом для Эгесихоры. Гесиона сидела тут же в излюбленной своей позе, поджав ноги, на мягких коврах в три слоя – роскошь, невиданная в Афинах того времени, да и в Египте доступная разве вельможам и жрецам самого высшего круга. Трое рабов – два рослых мизийца и худощавая злая финикиянка – держались поодаль, готовые исполнить любое повеление.

Неарх рассказывал о приключениях в походе Александра. Не столько военный по душе, сколько исследователь и мореплаватель, он больше вспоминал о разных местах ионийского и финикийского побережья, чем о боях. Столь похожие на Крит и Элладу горы и бухты, однако более просторные и более безлюдные, с нетронутыми обширными лесами сосен и кедров, светлые и чистые, продуваемые ветрами гор. На холмах пониже, будто сады богов, простирались рощи смоковниц с клубящимися, как зеленые облака, пузатыми кронами; посаженные титанами ряды каштанов, могучих орехов и гранатных деревьев. Еще ниже, к самому побережью, подходили заросли миндаля, гигантские, как дома, кусты съедобного орешника, ароматного мирта и лавра, фисташек, рожкового дерева с черными стручками, равными по сладости финикам. Все это богатство пищи, мало тронутое человеком даже в небольшом удалении от городов, помогало людям жить в привольном уединении. Если бы не постоянные нападения пиратов, то жизнь была бы там куда более легкой, чем на родных берегах Пелопоннеса или Крита. Но города-полисы требовали новых и новых рабов для построек и ведения хозяйства, и азиатские побережья обезлюдели, опустошенные охотниками за «живыми орудиями».

Неарх вспоминал бухты в белых известняковых обрывах, точно мраморные чаши, налитые синей, хрустально-прозрачной водой; глубокие заливы среди красных гор с таинственно черневшими подводными скалами, поросшими огромными губками или кроваво-красными кораллами.

Окаймленные кустарниками тимьяна, лаванды и ладанника, в безветренные и жаркие дни берега источали резкий аромат, умерявшийся свежим запахом моря. Дальше на юг, в Киликии, узкие горные долины, осененные исполинскими платанами, во время цветения были пропитаны ядовитыми испарениями олеандров и магнолий. Горе тем, кто задерживался для отдохновения у журчащих речек, бежавших по дну долин. На выходах к морю погребальными колоннами высились кипарисы по шестидесяти локтей высоты, невиданной в Элладе.

Целые острова серебристо-серой листвы маслин раскидывались вокруг городов и больших поселений.

На финикийских побережьях, более сухих и бедных, много дубов и кустарников, но в горах теснились такие же титаны – кедры и пихты, как в Киликии или Карий.

Неарх рассказывал о городах. Одни радостно открывали ворота победителям – македонцам. Другие отчаянно оборонялись и за это были разграблены и вырезаны до последнего мужчины: Милет, Галикарнасс, Тир, тем более Газа.

Всякий раз как заходила речь о взятых городах и сражениях, Неарх говорил об Александре. Товарищ детских игр, юношеских приключений, опальный царевич на глазах своих близких друзей, не говоря уже о преданных гетайросах-товарищах – цвете македонской конницы из знатных родов, превращался из неопытного воина в божественного полководца. Александр свершил такое, о чем не мог мечтать никто из эллинов, даже его отец Филипп, давно думавший о войне с Персией. Вопреки советам опытных в политике мужей Александр отверг коварные приемы своего отца и действовал всегда прямо, держал свое слово, точно исполнял обещания. Его способность к молниеносным решениям превосходила даже способности Фемистокла. Он не отступал от задуманного, действовал с такой уверенностью в успехе, что это казалось его полководцам божественной проницательностью. В первой большой битве – при Гранике – старшие военачальники могли еще порицать его за неосторожность. Но после гигантской битвы при Иссе, когда Александр с тридцатью пятью тысячами македонцев и тессалийских всадников разгромил сотни тысяч воинов Дария с ничтожными для себя потерями, его приближенные стали относиться к Александру с благоговейным страхом. Прежняя простота и даже фамильярность отношений с ним сменилась преклонением. Манера Александра внезапно бросаться в самые опасные места битвы делала его похожим на Ахиллеса, которого он числил в своих предках. И бился он с той же яростью: за короткий срок он получил две тяжелые раны – в бедро и в плечо, от которых оправился нечеловечески быстро.

– Наверное, его окружают лучшие красавицы Ионии, Сирии, Египта? – спросила Таис.

Неарх расхохотался добрым смешком.

– Ты удивишься! Представь, у Александра никого нет, если не считать какой-то невзрачной вдовы, которую он взял к себе в палатку после того, как старшие полководцы посоветовали ему не возбуждать недоумение среди воинов и обзавестись любовницей… Десятки тысяч молодых женщин проданы в рабство – бери любую. В битве при Иссе он захватил все имущество – Дария и его семью, включая мать, жену и двух дочерей. Жена Дария Статира считалась первой красавицей Азии, да и царевны красивы.

– И он не взял ее?

– Нет. И не позволил никому из приближенных, сказав, что эти женщины будут заложницами.

Таис взяла с глиняного блюда горсть карийского миндаля – обычной в Элладе еды, по которой соскучилась в Египте.

– Так он совсем не любит женщин? – спросила она.

– Я бы не сказал. Когда Птолемей намекнул ему, что персиянки царской семьи прекрасны, Александр почти с ожесточением ответил: «Да – и это мученье для моих глаз!» Нет, он чувствует женскую красоту и преклоняется перед ней!

– Тогда почему он избегает женщин?

– Мне думается, Александр не совсем обычный человек. Он безразличен к еде и питью. Я видел, как ему претит обжорство товарищей, устраивавших пиры после каждой победы. Он не алчен, хотя ни один человек в Элладе не владел еще такими сокровищами. Любимое занятие у него – читать по ночам, а днем общаться с криптосами – разведчиками пути, и беседовать с философами.

– А вдова?

– Она не любит Александра и боится его, укрываясь в заднем отделении шатра, будто мышь.

Наступила очередь засмеяться Таис.

– Ты сам как понимаешь его, близкий друг? Или есть еще ближе? Птолемей? Гефестион?

– Гефестион, пожалуй, но как раз потому, что полностью противоположен Александру. Птолемей себе на уме, хотя сообразительность и быстроту его решений Александр ценит высоко. Я знаю море, а он от него далек. Мы, его ближайшие друзья, в последнее время как-то отошли от него. Решения Александра трудно предвидеть, его поступки часто необъяснимы.

– Например?

– Иногда Александр ведет себя как мудрый правитель, милостивый к побежденным, уважающий чужие обычаи и храмы, исполненный добрых намерений к жителям завоеванных городов. А иногда подобен дикому, необузданному варвару. Разрушает города до основания, устраивает кровавую резню. Македонцы еще в Фивах показали, на что они способны.

– О да! – вырвалось у Гесионы.

Неарх пристально взглянул на нее и продолжал:

– Той же участи подверглись Милет и Галикарнасс, не говоря уже о Газе. Сопротивление приводит Александра в бешенство, он расправляется с противником, как дикарь, забывая все свои прекрасные слова о равенстве людей Азии и Эллады. Мне кажется, мужество и отвага заслуживают хотя бы уважения. Ведь мужество живет в лучших людях. Как же можно убивать мужественных и отважных, оставляя жить лишь слабых душой и телом? Ни один хороший хозяин-скотовод не поступит так с животными, не то что с людьми.

– Есть в этой дикости еще худшая сторона, – внезапно, густо покраснев, сказала Гесиона, – среди избиваемых и продаваемых, подобно скоту, людей есть совсем неповторимые: художники, врачи, философы, певцы, артисты. Каждый полис, город-государство, славен своими мастерами, достижениями в создании прекрасного, в знаниях и ремеслах. Надо ли тебе говорить, что все это требует веков постепенного совершенствования, даже тысячелетий, как Египет, Эллада, погибший Крит. Уничтожая город-островок со всеми носителями искусства и знания, мы обкрадываем сами себя и всю Ойкумену, лишаемся создававшейся веками мудрости и красоты…

Неарх поднял брови, подумал и энергично закивал в знак согласия.

– Скажи, пробовал ты говорить об этом с Александром? – спросила Таис.

– Пробовал. Сначала он слушал меня, зная, что я вообще редко говорю и только о важном.

– А потом?

– Забывал все в очередной ахиллесовой ярости. Он похож не на Филиппа, а гораздо больше на свою мать Олимпиаду.

– Какая она была?

– Почему была? Она жива – ей немногим больше сорока, и она по-прежнему красива – особенной, диковатой красотой. Знаешь ли ты, что она царевна древнего рода из горной Тимфеи, сирота, посвященная Дионису, ставшая жрицей его и, конечно, менадой.

– Значит, она подвержена бешеному экстазу? И Александр унаследовал эту способность. Теперь я больше понимаю его необъяснимое поведение.

– Вероятно, так! Он впадает в неистовство, наталкиваясь на сопротивление, будь то столкновение с врагом или спор с друзьями. Пытается преодолеть препятствие буйным наскоком, не щадя ни своей, ни чужих жизней, не считаясь с достоинством человека, о котором в спокойные минуты он немало говорит, возражая своему учителю Аристотелю.

– Так бывает с очень удачливыми людьми, возлюбленными Тихе, судьбы, – задумчиво сказала Таис.

Собеседники долго молчали, слушая журчание воды под рулевыми веслами.

Корабль шел под парусами. Стойкий восточный ветер ускорил путешествие. Заунывный крик погонщиков и рев ослов доносились издалека. Насколько хватал глаз, простирались заросли донакса – камышей, волновавшиеся под ветром подобно буровато-зеленому морю. Ближе к берегам проток и стариц росли тростники с пышными метелками, трепетавшими в такт течению.

– А эту, прекраснейшую из всех, жену Дария, ты видел? – вдруг спросила гетера.

– Видел. Она очень красива.

– Лучше меня? И… Эгесихоры?

– Вовсе нет. Высокая, тонкая. Мрачные черные глаза под широкими черными бровями. Рот большой, тонкогубый, щеки чуть впалые, шея длинная, ноги не разглядишь в их плотной одежде. Еще черные косы, тонкие, как змеи, вот тебе весь ее облик. На мой взгляд, куда хуже, чем ты или… Взгляд Неарха остановился на фиванке, покрывшейся жарким румянцем, чем Гесиона.

«Рожденная змеей» спрятала лицо в ладонях, а Таис весело вскочила, обняла Неарха и поцеловала ниже глаза, избегая колючей бороды.

– Ты заслуживаешь награды. Я буду танцевать для тебя. Зови музыкантшу. Кажется, здесь есть флейтистка, а с китарой управится Гесиона.

Неарх и все спутники были в восторге от неожиданного представления, ибо для эллинов, финикийцев и египтян нет в жизни большего удовольствия, чем танцы красивых женщин.

…Тихие «зимородковые» дни окончились с наступлением зимнего солнцеворота, но погода оставалась спокойной и тогда, когда корабль Неарха вышел из рукава Нила и повернул вдоль берега моря на запад, гонимый стойким восточным ветром. Двое искусных кормчих не отходили от рулевых весел. В этой широкой полосе желтоватой воды, взмученной накатистым прибоем, отмели все время изменяли свое расположение. В жидком песке с примесью нильского ила днище корабля могло прилипнуть к мели так, что никакие усилия гребцов и паруса не смогли бы сдвинуть плененное судно. Поэтому ночью кормчие не решались плыть и останавливались в маленьких заливах.

Таис и Гесиона находились под покровительством Афродиты: богиня сделала плавание легким и быстрым. Вскоре корабль вышел на чистую воду, вне несомых Нилом песков, и подходил к видной издалека белой полосе пены за островом Фарос. На косе между лиманом Мареотидой и широким проливом, там, где всего месяц назад стояло жалкое селение рыбаков Ракотис, скопилось восемь кораблей с лесом и камнем. В этот утренний час густо поднимался дым от кухонь в лагере воинов и хижинах рабов; подхватываемый ветром, он уносился на запад, по пустынному либийскому побережью.

Архитектор Александра Динократ успел многое. На месте будущего города пролегали канавки и ряды вколоченных в землю реек, означавшие контуры будущих зданий, храмов, улиц и площадей.

Начальник города, пожилой македонец, иссеченный шрамами, встретил Неарха с большим почетом. Под защитой стены, еще пахнувшей сырой известью, поставили две палатки, сотканные из тонкой шерсти памфилийских горных коз. В ложах, подушках, занавесях не было недостатка на корабле командующего флотом. Под всемогущей его опекой Таис и Гесиона разместились роскошно.

Свидание с морем всколыхнуло в Таис память прошлых лет. Чуть печальная, она вновь переживала незабвенные мгновения своей короткой, но богатой впечатлениями жизни под родной шум моря, всплески широких накатов и вечно изменяющиеся извивы пенных полос. Здесь собралось много чаек, их качающийся полет и резкие, тревожные крики наводили на мысли об Эа – острове плача, обиталище Кирки посреди пустынного Ионического моря.

Чтобы развеять нежданно пришедшую грусть, Таис попросила у Неарха лодку и гребцов. Критянин вызвался сопровождать своих гостей, и они поплыли через пролив к легендарному обиталищу морского старца. Солнце перевалило за полдень, и ветер внезапно утих. С высоты повеяло жаром, сверкающие блики медленно закачались на успокаивающейся воде. Лодка подходила к острову – низкому, песчаному и совершенно пустому. Даже чайки утихли. Неарх повернул налево, к западному концу Фароса. Нос лодки ткнулся в песчаный откос. Неарх, став в воду, перебросил обеих женщин на берег. Приказав гребцам ожидать, он повел Таис и Гесиону через отдающие жаром песчаные холмики, поросшие сухой колючкой. За буграми широкая полоса утрамбованного прибоем песка со стороны моря ограничивалась прямой каменной стеной. Гигантские глыбы, еще более крупные, чем в афинском Пеласгиконе, здесь были пригнаны с тщательностью, напоминавшей египетские или критские постройки.

– Что это? Кто жил здесь в давние времена? – вполголоса спросила Таис у Неарха.

Не отвечая, Неарх подвел афинянку к краю стены и показал на раскиданные землетрясением глыбы, лежавшие в прозрачной воде. На ровной поверхности глыб виднелся рисунок в виде клеток, обозначенных правильными глубокими бороздками. Часть квадратов была углублена, часть оставлена вровень с поверхностью камня. Получился сетчатый рисунок темных и светлых квадратов.

Таис сразу вспомнила, где она видела похожее.

– Крит, правда? – с загоревшимися глазами воскликнула она.

Неарх ответил широкой довольной улыбкой.

– Там поглубже есть развалины. Гляди: будто колонна!

– Я хочу это посмотреть, – сказала Таис, – вода не холодная, несмотря на зимнее время. Не то что у нас в Элладе.

– Здешних окунуться не заставишь! – весело сказал Неарх и внезапно помрачнел.

Таис догадалась: вспомнил Эгесихору. Она ласково погладила его по руке.

– Я нырну. – Она побежала к берегу.

Гесиона понеслась за ней, но обеих обогнал Неарх.

– Если уж так, то вперед пойду я. А-э-о!.. – закричал он, продувая легкие, как это делают ловцы губок.

Сбросив одежду, критянин нырнул, а за ним последовала Таис, и, к удивлению ее, Гесиона также оказалась рядом, Таис знала, что фиванка неплохо плавает, но не считала ее способной на большее. Встревоженная, она подала Гесионе знак подниматься, но девушка упрямо мотнула головой и ушла еще глубже, в сумрачную тень, куда Неарх подзывал их жестом. На косой плоскости очень крупной каменной глыбы в полосе света четко виднелось большое изображение осьминога с причудливыми изгибами щупалец. Упавшая широкой капителью вниз колонна суживалась к основанию по критскому образцу. На ее осмотр не хватило дыхания. Таис пошла наверх. Гесиона вдруг отстала. Движения ее рук замедлились. На помощь кинулся Неарх, энергично толкнувший фиванку наверх и подоспевший как раз вовремя, чтобы подхватить ее на поверхности моря. Придя в себя, Гесиона виновато опустила глаза и более не пыталась состязаться с пловцами, подобными Неарху и Таис. А те ныряли, пока не замерзли. Выбравшись на сухую плиту, нагретую солнцем, Таис вторично в этот день удивилась. Гесиона не торопилась одеться, а безмятежно сушила волосы, почему-то не стесняясь Неарха, который прыгал и поднимался на руках, чтобы согреться, исподволь рассматривая своих спутниц, как и подобало вежливому гимнофилу.

Вызывающий загар Таис, некогда поражавший афинских модниц, побледнел в Египте, медная ее кожа стала светлее. Чуть позолоченная солнцем Гесиона выглядела прелестной даже рядом со знаменитой гетерой. Ее ноги, такие же сильные, как у Таис, могли бы показаться чересчур крепкими, не будь они так прекрасно очерчены. Волосы распушились от ветра и окружали голову пышной копной, слишком тяжелой для тонкой девичьей шеи. Гесиона и впрямь склонила голову набок. Глубокие тени, скрыв ее большие глаза, придали лицу девушки выражение усталой печали. Она уперла одну руку в крутой изгиб бедра, а другой стряхивала песок с тела медленными плавными поглаживаниями. Короткий вздох берегового ветра набросил волосы на лоб Гесионы, и она, вздрогнув от холода, вздернула голову. Вдруг смутившись и закрываясь волосами, она убежала под сомнительную защиту высоких пучков сухой травы.

Неарх ощутил странное чувство жалости и влечения к трагической, нежной и пылкой Гесионе. Чем-то сродни ему, изгнаннику и заложнику с детства, показалась эта девушка, в которой чувствовалась тонкая, светлая Душа. По блеску глаз Таис догадалась о переживаниях критянина и негромко сказала, набрасывая одежду:

– Не спеши, мореход, и она будет тебе хорошей подругой.

– Не буду спешить. Я понимаю, что ее надо разбудить. А ты отдашь Гесиону?

– Как я могу не отдать? Она не рабыня, а свободная и образованная женщина. Я люблю ее и рада буду ее счастью. Только смотри и ты. Один неверный шаг, и… ты имеешь дело не с обычной судьбой и не возьмешь ее, как других.

– А ты поможешь мне?

– Прежде всего не буду мешать.

Неарх привлек к себе Таис и поцеловал ее в обнаженное плечо.

– Не спеши с благодарностями, – засмеялась Таис и, вспомнив что-то, слегка оттолкнула Неарха.

Подозвав Гесиону, Таис резким движением разогнула браслет на ее левой руке, знак рабыни, и, сорвав его, бросила в море. Фиванка не успела ничего сказать, а Неарх трижды хлопнул в ладоши, выражая одобрение.

Они переехали через пролив, правя на высокий столб, намечавший место будущего волнореза, и у западного конца пролива нашли еще остатки критских построек.

Неарх сказал, что его снова и снова удивляет верное чутье Александра. Порт, выстроенный столь основательно тысячелетия тому назад, конечно, был важной гаванью на торговых путях великой критской морской державы. А теперь послужит и для государства сына Филиппа.

Таис гостила в будущей Александрии до новолуния, плавая в море даже в ветреные дни. Прибыла часть отряда македонцев, сопровождавших Александра в оазис Аммона. К удивлению всех, Александр из оазиса пошел напрямик к Мемфису – трудным и опасным путем через Ливийскую пустыню. С ним остались Птолемей, Гефестион и брат няни Александра Клейт, по прозвищу Черный, гигант неимоверной силы. Поход к святилищу Аммона в зимнее время оказался не столь уж труден – воду находили в каждой большой впадине. Путь на восток, к Мемфису, более опасен и тяжел. Громадные горы песка дымились и пересыпались под ветром, бесконечным чередованием гряд пересекая все четыре тысячи стадий пути.

Непонятно, зачем Александр решился на этот подвиг, мало что прибавлявший к его славе.

Неарх пожал плечами:

– А мне понятно.

– А мне нет. Объясни.

– Александру надо идти в глубь Азии за Дарием, через пустыни и степи, наполненные зноем. Он хочет испытать и закалить себя.

– А что сказал оракул Аммона?

– Ничего никому не известно. Жрецы оракула и гараманты, хранители дуба, встретили Александра с величайшим почетом. Утром он один вошел в храм, а сопровождающие ожидали его день и всю ночь. На рассвете Александр покинул убежище Аммона, сказав, что узнал от бога все, что хотел и в чем нуждался.

– Что же теперь делать?

– Поплывем в Мемфис. Сегодня же. Или ты хочешь еще побыть у моря?

– Нет! Я соскучилась по Салмаах.

И снова потянулись бесконечные равнины Дельты, показавшиеся еще более унылыми после чистых просторов моря. Критянин опять рассказывал о походах Александра. Только теперь Таис часто уходила на носовую палубу, оставляя его вдвоем с фиванкой. Она замечала, что взгляды Гесионы, обращенные к Неарху, становятся нежнее и мечтательнее. Однажды вечером Гесиона скользнула потихоньку в их общую каюту, куда Таис удалилась раньше и лежала без сна. Услыхав, что девушка сдерживает смех, Таис спросила, что случилось.

– Посмотри, – Гесиона поднесла к свету люкноса морскую губку гигантских размеров.

– Подарок Неарха, – догадалась Таис, – редкая вещь, под стать этой чаше.

В углу их каюты стояла огромная, выстланная серебром, круглая плоская чаша (или бассейн) для омовений, носить которую было под силу лишь двум крепким рабам.

– Попробуем? – весело предложила Гесиона. Она выкатила чашу, как колесо, и опрокинула на пол.

Грохот сотряс корабль, и испуганный помощник кормчего вбежал в каюту. Очарованный улыбками женщин, он тут же прислал двух моряков, наполнивших чашу водой.

Таис погрузила в бассейн губку, вобравшую почти всю воду, велела Гесионе стать в него и, с усилием подняв губку, обрушила ее на фиванку. Восторженный вопль вырвался из уст Гесионы, дыхание ее перехватило от целого каскада холодной воды.

– Смотри, чтобы любовь Неарха не утопила тебя, как эта губка, – пошутила Таис, а девушка отчаянно замотала головой.

Однако на четвертый день плавания Гесиона не вышла на корму и осталась в каюте. Таис потребовала командующего к ответу.

– Я полюбил ее. А она… Боюсь, что Гесиона так и не оттает. Как бы я не испортил всего. Помоги чем-нибудь. Вы, искусные жрицы Афродиты, должны знать такие вещи.

– Положись на меня, – успокоила его Таис. – Хоть и странно мне быть союзником мужчины, но уверена, что ты не обидишь мою Гесиону.

– Надо ли говорить?

– Не надо! – И Таис вошла под навес в каюту и оставалась там до самой ночи.

Прошло еще два дня. Судно подходило к Эшмуну во мраке безлунной ночи. Таис лежала в каюте без сна, обдумывая слова Неарха о том, что Александр хотел идти к пределам мира на востоке. А что теперь делать ей?

Неожиданно в каюту ворвалась Гесиона, с размаху бросилась на ковер перед ложем и, пряча лицо, протянула руки к Таис по шелку покрывала.

Таис сильно потянула Гесиону к себе, несколько раз поцеловала в пылающие щеки и, слегка оттолкнув от себя, с безмолвным вопросом взглянула в ее каштановые глаза.

– Да, да, да! – страстно зашептала фиванка. – И он надел мне этот браслет и это кольцо. Он сам купил их в Навкратисе, не думай, это не те, не Эгесихоры!

– И ты пойдешь к нему опять?

– Пойду. И сейчас!

– Подожди немного. Я научу тебя, как стать еще более прекрасной. Хоть ты и так неплоха… Сними эпоксиду!

Таис достала набор красок для тела и душистые эссенции. Она критически осмотрела подругу и спросила лукаво:

– Так ли уж плоха мужская любовь?

– О нет! – горячо воскликнула фиванка, покраснела и добавила: – Только не знаю, как надо, чтобы было хорошо ему.

– Как к поэту, ты должна нисходить к нему богиней, готовой отдаться священному обряду, без опаски и без нетерпения. Служить ему, как перед Афродитой на морском берегу, без края и предела. Если у тебя так…

– Да, да! Я знаю, он начальник флота у великого Александра, а я? Но все равно я счастлива, а там что пошлет судьба! Кто может спорить с ней?

– Сами боги не могут и не смеют, – согласилась Таис. – Только мы, смертные, чтобы не погибнуть, должны быть сильны душевно.

– А что дает силу?

– Долгая подготовка, крепкая закалка, строгое воспитание.

– И для гетер тоже?

– Для нас – в особенности. Немало девушек, одаренных Афродитой превыше многих, возвысилось, принимая поклонение, как царицы, а кончали жалкими рабынями мужчин и вина, сломленными цветами. Любая гетера, ставшая знаменитой, погибнет, если не будет заранее душевно закалена, – в том и смысл учения в храме Афродиты Коринфской.

– Я не понимаю.

– Скоро поймешь. И когда постигнешь, что нельзя стать знаменитой только одной любовью, будет не поздно заняться танцами, искусством веселого собеседника-рассказчика.

– Как бы я хотела стать танцовщицей, как ты!

– Что ж, увидим. Я знаю в Мемфисе одну финикиянку, она научит тебя тайнам.

– О, мне не нужно тайн. Я люблю Неарха и, кроме него, никогда любить никого не буду.

Таис пристально посмотрела на фиванку.

– Бывает и так, только редко!

8. Рыжий иноходец

Птолемей увидел Таис верхом на темно-пепельной лошади, когда возвращался вместе с Александром, Гефестионом, Черным Клейтом и Леонтиском, начальником тессалийской конницы, с прогулки к пирамидам. Александр ехал на Букефале, проезжая любимого коня в ранний час дня. Обычно он ездил на нем только в бою, избегая перегревать вороного в дальних поездках под палящим солнцем Азии. Букефал поднял умную широколобую голову с пятном-отметиной и продолжительно заржал, приветствуя кобылу. Салмаах кокетливо затанцевала, сдерживаемая крепкой рукой Таис.

Три возгласа удивления прозвучали почти одновременно. Три друга безошибочно узнали «Четвертую Хариту». Тессалиец замер, рассматривая небольшую, одетую без роскоши женщину, перед которой остановились три могущественных человека и в их числе сам божественный полководец.

– Она, моя мечта – афинянка! – вскричал Птолемей, спрыгнув с коня и хватая под уздцы Салмаах.

– Самоуверенность! – насмешливо заметил Гефестион. – Твоя без тебя?

– Я сказал мечта! – упрямо повторил Птолемей, испытующе глядя на Таис.

Она положила обе руки на холку лошади, подняв высоко голову, и смотрела только на Александра, словно завороженная его взглядом. Чуть сведя брови, Таис закинула ногу и соскользнула с левого бока лошади на землю. Она казалась совсем небольшой перед тремя гигантами на огромных конях. Александр, Гефестион и Клейт были выше четырех локтей на целую палесту (ладонь), а рост Таис три локтя, три палесты. Тем не менее гетера не теряла достоинства и даже дерзкой независимости, удивившей Птолемея еще в Афинах. Теперь он во все глаза смотрел на нее. В расцвете женской силы, утратившая прежнее мальчишеское, она стала необъяснимо привлекательной, далекой и еще более желанной. Лошадь Таис отступила в сторону, и Птолемею пришлось смотреть на нее против солнца. Могучий золотой свет проник сквозь легкое одеяние гетеры и облек все ее тело сияющим огнем, словно сам Гелиос принял в свои объятия прекрасную дочь Эллады и Крита. По манере смотреть вдаль, словно она видела нечто неведомое остальным, Таис вдруг напомнила ему Александра. Птолемей задрожал и опустил взгляд, чтобы не выдать себя.

Александр, спешившись, бросил поводья Букефала Клейту и подошел к Таис.

Александр держал голову еще выше, чем при первой встрече, и прищуривал нижние веки с выражением гордым и проницательным.

– Хайре, – сказала Таис, поднимая ладонь к подбородку полководца.

– О чем ты хочешь просить меня?

– Ни о чем, царь, – ответила Таис, называя Александра титулом владык Персии. – За прошедшие годы ты стал так величествен, что мы, простые смертные, перед тобой невольно застываем в молитве.

Александр прислушался к словам Таис, нет, они не отдавали лестью.

– Пусть простит меня мой прародитель Ахиллес, право, ты стала прекраснее Елены Троянской, дочери Тиндара!

И царь македонцев еще раз оглядел гетеру, но как-то по-иному ощутила его любопытство афинянка в сравнении с Птолемеем.

«Ее глаза кристально чисты, как источник Артемис, – думал Александр, – серые, с проблесками золота и лазури, спокойные и доброжелательные. А губы будто вырезаны из пурпурного камня – так четок их рисунок, резкий, как и длинный разрез век под узкими бровями. Кожа – светлой меди, прозрачная и шелковистая, будто тонкая пелена огня, горящая на алтаре в ясный полдень…»

После некоторого молчания, нарушавшегося лишь бряцанием уздечек и ударами копыт лошадей, Александр сказал:

– Помнишь мои слова в Афинах: «Ты будешь моей гостьей, когда захочешь»? Так хочешь ли?

– Конечно, хочу! Особенно когда ты удивил меня памятью о короткой встрече с девчонкой-гетерой…

– Я давно собирался позвать тебя, – вмешался Птолемей, – к твоим услугам любые лошади, палатка, рабы – всего этого у меня в изобилии…

Птолемей осекся под взглядом Александра. Полководец смотрел на своего соратника без гнева, а с сожалением, – так показалось Таис.

– Путь мой только еще начинается, – сказал царь, – но ты можешь сопровождать нас. Не в боях и погонях, а следуя в мирной половине моего войска – с художниками, философами, артистами. Птолемей позаботится о тебе – он умеет это делать, – легкая улыбка рассеяла смущение спутников царя.

Таис склонила голову с тяжелым узлом высоко зачесанных волос и по-детски поджала губы дужкой.

– Благодарю тебя, царь!

– Зови меня по-прежнему Александром. И приходи на праздник, который я устраиваю для города. Покажи там высокое искусство эллинских женщин.

Александр с удивительным для его мощной фигуры проворством вскочил на своего вороного, покрытого по персидскому образцу потником, укрепленным тремя ремнями, и блиставшего золотой персидской уздечкой в виде лежачей буквы Χ (хи), с золотыми розетками на скрещении ремней и под ушами. Таис взвилась на потертую шкуру пантеры, заставив Салмаах подняться на дыбы и ловко повернуться вслед ускакавшим македонцам. Затем снова повернула лошадь и медленно поехала к месту, где ее ждала Гесиона, расставшаяся на несколько дней с Неархом. Начальник флота обещал вернуться к большому симпосиону, их разлука не могла быть долгой.

Мемфис был во власти праздничных настроений. Люди приветствовали молодого «фараона» Александра, восхищаясь его красотой, силой, чувством превосходства и власти, исходившими от обожествленного полководца.

Как всегда, народ надеялся на большие перемены в своей судьбе, долженствующие изменить печальную жизнь по мановению нового царя, испокон веков надеясь на лучшее и не понимая, что ход истории медлителен и тяжек. Ничего для этих ныне живущих людей измениться к лучшему не могло. Только военные беды, погромы, пожары и наводнения вторгались в неизменно бесцветное существование людских толп с ошеломляющей внезапностью. Опыт истории существовал только для мудрецов.

Среди тех, кто приветствовал победоносных македонцев и эллинов, было немало подобных Таис, веселых крупиц жизни, с телом и мускулами как из бронзы, с твердой душой, мнящих, себя хозяевами Ойкумены.

– Ты поможешь мне, Гесиона? – спросила гетера накануне симпосиона, устраиваемого Александром для знати Мемфиса в так называемых Южных Садах.

– Ты очень храбрая, если хочешь выступать перед таким скопищем людей. Не испугается ли Салмаах?

Таис лениво потянулась и достала флакон мутного древнего стекла. Из него она насыпала в маленькую чашку щепотку зеленоватого, неприятно пахнущего порошка.

– Я добавлю в воду и напою завтра Салмаах. Этой азиатской травы надо очень немного, чтобы человек или животное сбросили с себя цепи застенчивости или страха. Чуть больше – и тело выйдет из-под власти сердца, потому я, не имея опыта, дам лишь капельку…

Из наполненных смолой каменных сосудов на столбах пламя вырывалось в темное небо дымными крутящимися колоннами. Глубокий навес укрывал собравшихся от северного ветра. На гладких плитах двора музыканты и греческий хор с артистами исполнили «Трагедию» («Песнь козлов») – отрывок из приключений Диониса в его индийском странствовании. Эту легенду особенно любил Александр.

Великий победитель полулежал в окружении своих приближенных, хмельных и заносчивых. Только Неарх и Леонтиск уселись немного в стороне, слушая великолепную тиносскую певицу. Высокая, в черном, как ночь, пеплосе, она походила на Гекату. Только вместо мрачных собак, спутниц богини, – две веселые, обнаженные, как полагалось, флейтистки аккомпанировали ее низкому голосу, силе которого могли бы позавидовать военачальники. Широкий разлив песни смывал, подобно морю, человеческие огорчения, повелевая быть спокойней, внимательней и добрее.

Загудели барабаны. Ритм заострила дробь деревянных палок. Рабы раздули курильницы, извилистые ленты тяжелого ароматного дыма потянулись над плитами импровизированной сцены.

Нагие финикийские танцовщицы, все на подбор тонкие, узкобедрые, смуглые и низкогрудые, извиваясь, завертелись в дыму курений. Их было шесть. То разъединяясь, то бешено бросаясь навстречу одна другой, они дерзко, грубо и недвусмысленно изображали ярость овладевшего ими желания. Жертвы богини Котитто, одержимые одной целью – быстрее освободиться от ее мучительной власти.

Хриплые крики одобрения понеслись со всех сторон. Только сам Александр и угрюмый Черный Клейт не выразили восхищения. Неарх с Леонтиском тоже остались спокойными. Рабы обнесли всех новыми чашами вина. Угасли курильницы, тела танцовщиц заблестели от пота, пронзительная дробь смолкла. Под замирающие удары барабанов финикиянки скрылись.

Тотчас же, без всякого перерыва, перед дворцом-сценой упала завеса тончайшей серебрящейся ткани, протянутая от одного факельного столба до другого. За ней поставили большие зеркала из посеребренных листов меди, отразившие яркий свет больших масляных лампионов.

Зазвенели струны, протяжно запели флейты, и еще восемь нагих девушек появились в полосе света от зеркал, стоявших за тканью. Все небольшого роста, крепкие и полногрудые. Их волосы не метались тонкими косами-змеями по плечам, как у финикиянок, а были коротко острижены, как у мифических амазонок. Маленькие ноги ступали дружно, одним слитным движением. Тессалийки – дочери древней страны колдуний, и танец их казался волшебным действом, тайной мистерией.

Слабо колышущаяся серебристая ткань дымкой отделяла танцующих от полутьмы пиршественного навеса. Гибкие тела тессалиек подчинялись иному музыкальному напевному ритму. Танец был широким, плавным, в убыстрявшемся темпе, юные танцовщицы, одержимые не менее финикиянок, словно бы неслись по просторам коннобежных равнин Тессалии. Зрители оценили полет их фантазии, смотрели в молчании, захваченные чувствами тиноэстезиса – ощущения через сердце, для эллинов олицетворявшего душу. Леонтиск наклонился к Неарху, чем-то опечаленный, и негромко сказал:

– Когда-то давно я видел тессалиек, исполнявших танец амазонок. Как это было прекрасно!

– И ты хотел бы увидеть? – загадочно улыбаясь, спросил критянин. Он-то знал обо всем через Гесиону.

– Я готов заплатить талант той, которая сможет исполнить танец амазонок.

– Что ж, плати, – невозмутимо сказал Неарх, протягивая сложенную горстью ладонь.

Начальник тессалийской конницы удивленно рассмеялся. В это время убрали занавес. Красноватые блики смоляных факелов вновь побежали по плитам двора. Девушка в очень короткой эксомиде, открывавшей левое плечо и грудь, с распущенными волосами, появилась у левого факельного столба. Неарх узнал Гесиону. Сначала на нее не обратили внимания. Фиванка подняла над головой бубен и резкими ударами привлекла внимание пирующих. Зазвенели звонки, прикрепленные к ободку инструмента, и в ярко освещенный круг ворвалась Таис верхом на Салмаах. Ничего, кроме уздечки, не было на лошади и, кроме боевого браслета амазонки, на всаднице. Грациозной переступью лошадь пошла боком от одного столба до другого, поднялась на дыбы, склонив набок маленькую сухую голову и приветственно размахивая передними копытами. Отсюда Салмаах, в такт ударам бубна, двинулась обратно, поочередно забрасывая в сторону то зад, то перед, а Таис сидела прямо, с неподвижными плечами.

Протанцевав три круга, афинянка внезапно послала Салмаах вскачь. Гесиона бешено забила в бубен, а македонцы, все отличные наездники, заорали в ритме скачки.

Подражая легендарным стиганорам [677], Таис на всем скаку становилась на одно колено, переворачивалась лицом к хвосту, растягивалась на спине, обнимая широкую крутую шею кобылы. Потом снова поднимала лошадь на дыбы, Салмаах вертелась быстро и красиво, делая по два оборота в разные стороны. Подгоняемая восторженными криками зрителей, Таис пустила лошадь равномерной рысью и встала во весь рост на ее спине, придерживаясь за прядь длинной гривы и безукоризненно балансируя.

Рабы незаметно настелили на дворе тяжелые пальмовые доски. Таис снова села верхом, перестала улыбаться, лицо ее посерьезнело. Бубен Гесионы, рассыпаясь в ритме горделивого танца, повел перекличку с ударами копыт. Салмаах, подчиняясь коленям гетеры, отстукивала всеми четырьмя копытами по гулкому дереву. Два, четыре удара передними ногами, затем шаги назад, снова гулкая дробь передних. Два, четыре, восемь, двенадцать – спаренные удары учащались, лошадь то устремлялась вперед, то приседала назад. Таис откидывалась, выгибаясь дугой и устремляя груди к темному небу.

Гесиона, не в силах стоять спокойно, танцевала на месте, изо всех сил потрясая бубном. Возбужденная лошадь тоже начала подпрыгивать, как в галопе, ударяя сразу тремя ногами, подбрасывая круп и задирая голову.

Внезапно Таис спрыгнула со спины Салмаах. Опираясь на лошадь правой рукой, она стала исполнять странный обрядовый танец. Поднимаясь на пальцы правой ноги, гетера высоко поднимала левую, обхватывала ее щиколотку протянутой вперед левой рукой. Изогнутое луком медное тело Таис обрисовывало треугольник, как бы замкнутую вверху букву «гамма» на темно-пепельной шерсти лошади. Затем обе руки простерлись на уровне плеч в такт сильному прогибу тела, а правая нога перешла в положение левой. И снова на миг обрисовался треугольник. Салмаах, подпрыгивая, продвигалась по кругу, готовая повернуться другим боком. Таис взлетела на спину лошади и соскользнула с другого ее бока, повторяя треугольник странного танца. Сплошной рев стоял под навесом. Леонтиск ринулся было вперед. Его остановил Неарх. Птолемей казался внешне спокойным. Крепко сцепив руки, он прижимал их к груди, бросая взгляды на тессалийца. Даже Александр поднялся и чуть было не сбил с ног широкоплечего сутуловатого человека, стоявшего рядом с ним, который следил за танцем Таис так, как будто от этого зависела вся его жизнь. Последний прыжок Салмаах. И снова Таис на ее спине; поднятая на дыбы лошадь поклонилась на обе стороны. Затем Таис поставила кобылу на колени, головой к Александру, и сама, спрыгнув на землю, под восторженные крики зрителей приветствовала его. Толпа неистовствовала. Салмаах испугалась, вскочила, заложив уши и кося глазом, стала пятиться к заднику «сцены». Ее подхватила под уздцы Гесиона.

Александр поманил Таис. Но гетера накрылась бахромчатым египетским плащом и убежала. Надо было как можно быстрее смыть едкий конский пот. Да и одеться для пира.

Через несколько минут Таис появилась под навесом в оранжевом хитоне с тремя лентами – синей, белой и красной, вплетенными в черную чащу ее волнистых волос.

Прежде чем Птолемей или Леонтиск успели что-либо сказать, гетера подошла к Александру. Царь македонцев взял ее за обе руки, поцеловал и усадил за трехногий греческий столик между собой и широкоплечим сутуловатым человеком с короткой бородой на худом лице, с умным и усталым взглядом.

– Посмотри на нее хорошенько, Лисипп!

Таис вздрогнула. Она впервые видела знаменитого ваятеля, покинувшего Элладу, чтобы сопровождать победителя персов. Скульптор обнял Таис за плечи и стал рассматривать ее лицо с бесцеремонностью художника или врача. Гетера увидела, что он вовсе не сутул, а лишь кажется таким из-за привычки наклоняться вперед, всматриваясь пристально.

– Зачем, царь? – Таис не смогла назвать македонца по имени, хотя и знала, что Александру всего двадцать четыре года, всего на год старше ее: фамильярность была не в ее характере.

– Александр хочет, – ответил за царя Лисипп, – чтобы я когда-нибудь сделал твою статую в образе царицы амазонок. С детства он мечтал повторить историю Тесея и Ипполиты, но с огорчением узнал, что всадницы Термодонта давно исчезли, осталась лишь легенда. Однако ты сегодня явилась истинной их наследницей. Смотри, как пожирает тебя глазами наш герой Леонтиск!

Таис склонилась перед Александром в преувеличенной мольбе.

– Пощади, о царь! Уже триста лет художники изображают, как доблестные эллинские воины расправляются с амазонками, убивают их, тащат в плен. Примечал ли ты, что амазонки по большей части даже пешие, чтобы никак не возвышаться над мужчинами?

– Что ты подразумеваешь? – с любопытством спросил Лисипп.

– Любые сосуды: краснофигурные, чернофигурные, времен первой олимпиады и даже до того. Художники всякие – знаменитые и незнаменитые: Ефроний, Евхаридес, Андокидес, Архесилай, да разве их упомнишь? И везде герои Тесей, Геракл, Ахиллес тащат за волосы несчастных амазонок, бьют дубинами упавших на колени, вонзают им в грудь мечи и копья. Я почти не видела рисунков, где бы амазонки изображались верхом на лошадях, как им и следует быть, еще меньше – где они поражают мужчин в бою.

– Ну это на сосудах, да еще старинных! – возразил Лисипп.

– Отнюдь нет! Вспомни сцены похищения Антиопы на барельефах храма Аполлона! А наш Парфенон! Да неужели ты забыл огромную картину Микона в пинакотеке Афин, в левом крыле Пропилеи, где эллинские воины беспощадно избивают амазонок. Она написана столетие назад или больше.

– Что же ты хочешь этим сказать? – нахмурился Александр.

– Когда мужская гордость уязвлена, вы начинаете выдумывать для своего оправдания небылицы. А художники стараются изобразить эту ложь как можно правдивее.

– Зачем это художникам? – сказал Лисипп.

– Так ведь они мужчины тоже! И им тоже нестерпима даже мысль о женском превосходстве.

Незаметно подошедший Леонтиск захлопал в ладоши.

– Чем ты восторгаешься? – недобро спросил Птолемей.

– Умом амазонки. И правдой.

– Ты видишь правду?

– Хотя бы в том, что только у амазонок все эти поражения, которые с такой охотой изображали афиняне, не отняли мужества, как у беотийцев и афинян. Темискиру, их столицу, взял Геракл, часть амазонок погибла под Афинами, и все же они пришли к стенам Трои сражаться против эллинов. Им не могут простить этого потомки тех, кого амазонки били, вселяя страх своей нечувствительностью к ранам!

Александр весело рассмеялся, а Птолемей не нашел что возразить тессалийцу. Лисипп спросил Таис:

– Скажи, почему тебе пришло в голову выступать в иппогиннесе нагой?

– Прежде всего – соответствие легендам. Истинные амазонки, посвященные Артемис девушки Термодонта, жившие за тысячу лет до нас, всегда сражались нагими и ездили на лошадях без потников. То, что будто бы они выжигали себе одну грудь для стрельбы из лука – нелепая выдумка, хотя бы потому, что нет ни одного древнего изображения безгрудой амазонки. Стиганоры стреляли или прямо перед собой над ушами лошади, или, когда проскакивали мимо врага, поворачивались и били с крупа коня. Настоящих амазонок вы можете видеть на старых клазоменских вазах и кратерах. Это крепкие, даже очень плотные нагие девушки, верхом на сильных лошадях, в сопровождении бородатых конюхов и собак. Ионийские и карийские женщины, привыкшие к свободе, не могли смириться с грубыми дорийскими завоевателями. Самые смелые, сильные, юные уходили на север, к Эвксинскому Понту, где образовали полис Темискиры. Это не народность, а священные девы Артемис, потом Гекаты. Невежественные историки и художники спутали их со скифскими женщинами, которые также прекрасные воительницы и наездницы. Поэтому очень часто амазонок изображают одетыми с ног до головы, в скифской одежде или каппадокийками с их короткими эксомидами.

– Ты должна учить истории в Ликее или Академии! – воскликнул удивленный Лисипп.

Веселые огоньки заиграли в глазах Таис.

– Из Ликея я едва унесла ноги, познакомившись с Аристотелем.

– Мне он ничего об этом не рассказывал, – прервал ее Александр.

– И не расскажет – по той же причине, по какой рисуют избиения амазонок. Но скажи, о ваятель, слышал ли ты, чтобы женщина чему-нибудь учила взрослых людей, кроме любви? Разве Сапфо, но как с ней разделались мужчины! А мы, гетеры-подруги, не только развлекаем, утешаем, но также учим мужчин, чтобы они умели видеть в жизни прекрасное…

Таис умолкла, успокаивая возбужденное дыхание. Мужчины с нескрываемым интересом смотрели на нее, каждый по-своему осмысливая сказанное.

– И еще, – заговорила Таис, обращаясь к скульптору, – ты, чье имя неспроста «Освобождающий лошадей», поймешь меня, как и все они, – гетера показала в сторону Леонтиска и македонцев, – властители коней. Когда ты едешь верхом по опасной дороге или мчишься в буйной скачке, разве не мешают тебе персидский потник или иная подстилка? А если между тобой и телом коня нет ничего, разве не сливаются в одном движении твои жилы и мышцы с конскими, работающими в согласии с твоими? Ты откликаешься на малейшее изменение ритма скачки, ощущаешь нерешительность или отвагу лошади, понимаешь, что она может… И как прочно держит тебя шерсть при внезапном толчке или заминке коня, как чутко отвечает он приказу пальцев твоих ног или повороту колен!

– Хвала подлинной амазонке! – вскричал Леонтиск. – Эй, вина за ее здоровье и красоту! – И он поднял Таис на сгибе руки, а другой поднес к ее губам чашу с драгоценным розовым вином.

Гетера пригубила, погрузив пальцы в его короткие остриженные волосы.

Птолемей деланно рассмеялся, еле сдерживая готовую прорваться ревность.

– Ты хорошо говоришь, я знаю, – сказал он, – но слишком увлекаешься, чтобы быть правдивой. Хотел бы я знать, как можно заставить яростного коня почувствовать эти маленькие пальцы, – он небрежно коснулся ноги гетеры в легкой сандалии.

– Сними сандалию! – потребовала Таис.

Птолемей повиновался недоумевая.

– А теперь опусти меня на пол, Леонтиск! – И Таис напрягла ступню так, что, опершись на большой палец ноги, завертелась на гладком полу.

– Понял теперь?! – бросила она Птолемею.

– Таким пальчиком, если метко ударить, можно лишить потомства, – засмеялся Леонтиск, допивая вино.

Симпосион продолжался до утра. Македонцы становились все шумнее и развязнее. Александр сидел неподвижно в драгоценном кресле фараона из черного дерева с золотом и слоновой кости. Казалось, он мечтал о чем-то, глядя поверх голов пирующих.

Птолемей тянулся к Таис жадными руками. Гетера отодвигалась по скамье к креслу Александра, пока великий повелитель не опустил на ее плечо свою тяжелую и надежную руку.

– Ты устала. Можешь идти домой. Лисипп проводит тебя.

– А ты? – внезапно спросила Таис.

– Я должен быть здесь, как должен еще многое, независимо от того, люблю я это или нет, – тихо и, как показалось, досадливо ответил Александр. – Я хотел бы иного…

– Царицу амазонок, например! – сказал Лисипп.

– Я думаю, что амазонки, посвятившие себя Артемис и единственной цели – отстоять свою самостоятельность, были никуда не годными возлюбленными. И ты, о царь, не узнал бы ничего, кроме горя, – сказала гетера.

– Не то что с тобой? – Александр склонился к Таис, вспыхнувшей, как девочка.

– Я тоже не для тебя. Тебе нужна царица, повелительница, если вообще может женщина быть рядом с тобой.

Победитель персов пристально посмотрел на Таис и, ничего не сказав, отпустил ее движением руки.

Едва они очутились в тени деревьев, как Лисипп негромко спросил:

– Ты посвященная орфиков? Как твое имя в посвящении? Много ли открыто тебе?

– Мало, – откровенно призналась гетера. – А орфическое имя мое – Тию…

Узнав о делосском философе, Лисипп утратил свою недоверчивость и стал рассказывать ей о том, что в глубине Персии он встретил близкий орфикам культ Зороастры. Сторонники Зороастры поклоняются доброте в образе мужского божества Ормузда, вечно борющегося со злом – Ариманом. Одежда Ормузда – те же три цвета Музы: белый, красный и синий. Лисипп посоветовал и Таис, если она поедет в Персию, носить там трехцветные ленты.

– Я должен встретиться с тобой, как только Дарий будет окончательно побежден, и я устрою себе в Персии постоянную мастерскую. Ты – нелегкая модель для художника. В тебе есть что-то редкое.

– А не состарюсь я до той поры? – рассмеялась Таис.

– Глупая, ты не знаешь Александра! – ответил Лисипп. Он был убежден, что окончательная победа над персами – дело скорое, что Александр непреклонен в достижении этой гигантской цели.


Дома ждала Гесиона вместе с Неархом. Восторженный критянин поздравил Таис с небывалым успехом.

– Этот предводитель конницы, он совсем-совсем поражен Эросом! – с хохотом вспомнила Гесиона. – Ты покорила знаменитого героя, подобно Ипполите!

Таис попросила Неарха рассказать, чем прославился Леонтиск.

В битве при Иссе армия Александра оказалась зажатой в прибрежной долине огромными силами персов. Их конница, в несколько раз превосходившая числом конницу македонцев, бросилась с холмов на берег, перешла речку и атаковала правое крыло Александра, состоявшее из тессалийской конницы. Александр бросил на помощь фракийских всадников и великолепных критских лучников под командой очень опытного полководца Пармения.

Тессалийская конница сумела удержать берег моря до тех пор, пока гвардия Александра – тяжелая конница «товарищей»-гетайров и щитоносцы – не подготовила страшный удар в центр персидских сил, обратив в бегство Дария и обеспечив победу.

За геройство в битве на морском берегу тессалийские конники удостоились права первыми грабить Дамаск. В Дамаске оказалось собранным все снаряжение персидской армии: повозки, рабы, деньги и сокровища. Поэтому Леонтиск сейчас владеет немалыми богатствами. Его Александр наградил и среди других, отличившихся в битве, разделив между ними три тысячи талантов, захваченных на поле битвы в лагере персов.

– Правда, наверное, у Птолемея богатств еще больше. Этот военачальник мудр и терпелив, умеет собирать и выжидать. Я полагаю, что он будет владеть тобой, а не пламенный, подобно Александру, Леонтиск, – заключил свой рассказ критянин.

Таис только вздернула голову под лукавым и любящим взглядом Гесионы.


Еще не наступил первый месяц весны – мунихион, а Таис снова оказалась на корабле Неарха вместе со своей подругой и Салмаах. Они плыли по восточному рукаву Нила через Бубастис до прорытого по указу Дария Первого канала, соединявшего Египет с Эритрейским морем и Персией. Триста лет назад канал приказал рыть египетский фараон Нехо, тот самый, по чьему указу финикийские моряки совершили беспримерный подвиг, обошли кругом всю Либию, от Египта до Геркулесовых Столбов, и прибыли снова в Египет. Однако труд египетских рабов остался незавершенным. Лишь через два столетия Дарий Первый, располагая огромным числом военнопленных, закончил путь от рукава Нила до Суккота, лежащего на Горьких озерах в преддверии Залива Героев – узкого ответвления моря между Аравийской и Синайской пустынями. В Суккоте Таис покидала судно Неарха, впервые расставаясь с Гесионой надолго, может быть, навсегда. Неарх отправился на Евфрат строить флот, чтобы в случае необходимости двинуться на Вавилон. В глубоко продуманных планах великого полководца учитывалась и возможность поражения. В этом случае Александр не хотел повторять тяжкого Анабазиса [678] – похода греков к морю через горы и степи Каппадокии и Армении. Греческих наемников тогда никто не преследовал, и все равно они потеряли многих. А тут на плечах будет огромная армия персов. Александр считал лучшим исходом отступать к Евфрату, посадить войско на суда и уплыть от преследователей. В случае победы Неарх тоже должен был явиться в Вавилон. Там-то и рассчитывали встретиться обе подруги.

Последнюю ночь перед Суккотом они провели без сна в помещении Таис. Холодноватый синайский ветер проникал сквозь плотные занавеси, колебля тусклое пламя светильника и заставляя подруг теснее прижиматься друг к другу. Гесиона вспомнила годы, проведенные у Таис. Обе вдоволь поплакали, горюя и о Эгесихоре, и о собственной разлуке.

Из-за низких и унылых восточных холмов встало слепящее солнце, когда на пристань были брошены причальные канаты. Появился Птолемей в шитом серебром финикийском плаще, с целой толпой своих товарищей. Они приветствовали прибывших громкими криками, напугавшими Салмаах, как на мемфисском симпосионе. Храпевшую, бьющую передом и задом кобылу сама Таис перевела на пристань и передала опытным конюхам. Таис и Гесиону повезли на колеснице по северному берегу небольшого соленого озера, на восток, где на уступе долины располагался стан высших начальников Александра. Неизбежный симпосион окончился рано – Неарх спешил. К полуночи Таис с припухшими от слез глазами вернулась с проводов в приготовленную ей роскошную палатку, принадлежавшую прежде какому-то персидскому вельможе.

Никогда не думала гетера, что так сильно будет горе разлуки со своей бывшей рабыней.

Еще не залечилась рана от потери Эгесихоры и Менедема. Афинянка чувствовала себя особенно одинокой здесь, на пустынном склоне, перед походом в неизвестность. Как бы угадав ее состояние, несмотря на поздний час, к ней явился Птолемей. Он увлек Таис рассказами о Персии, и она снова подпала под обаяние его ума, искусной речи, удивительной наблюдательности. С начала похода македонец вел путевой дневник, скупо, точно запечатлевая удивительные события. Если критянин Неарх замечал главным образом природу морских побережий, то Птолемей оказался на высоте не только как военный, но и как исследователь обычаев и жизни народов покоренных стран. И конечно, большую долю внимания Птолемей уделял женщинам, обычаям любви и брака, что также сильно интересовало и Таис. Он рассказывал о странных народах, обитавших в глубине Сирии и Аравии. Они очень низко ставят женщин, считают Афродиту Пандемос богиней разврата, не понимая ее высокого дара людям. Не понимают потому, что боятся любви, перед которой чувствуют себя неполноценными и, очевидно, уродливыми, так как странно боятся обнаженности тела. Именно у них женщина не смеет даже перед мужем показаться нагою. Неполноценные в Эросе, они жадны до пищи и драгоценностей и очень страшатся смерти, хотя их жизнь глуха и некрасива. Подумать только, они не понимают рисунков и картин, не в силах распознать изображения. Бесполезно толковать им о красоте, созданной художником. Так и живут они на окраинах пустынь, без радости, в войнах и раздорах.

– Что ж, они совсем отвергают женщин? – удивилась Таис.

– Отнюдь нет! Они жаждут иметь их как можно больше. Но все это оборачивается скотством и грубостью. Их жены – рабыни, они могут воспитывать только рабов. Такова расплата за темных и запуганных их женщин.

– Ты прав! – загорелась Таис. – Очень свободны лакедемонянки, а храбрее спартанцев как народа нет на свете. Героизм их легендарен, как и слава женщин.

– Может быть, – с неохотой согласился Птолемей и, заметив золотую цепочку на шее гетеры, спросил сурово: – Прибавилось ли звездочек после моей?

– Конечно. Но мало – всего одна. Я постарела.

– Хорошо бы все так старели, – буркнул Птолемей, – покажи! – И, не дожидаясь, сам вытащил цепочку наружу.

– Двенадцать лучей! И «мю» в Центре – тоже двенадцать, или это имя?

– Имя и цифра. Но не пора ли – за холмами начинает светать?

Птолемей вышел не прощаясь. Таис еще не видела его таким угрюмым и недоуменно пожала плечами, ныряя под легкое, теплое покрывало и отказавшись даже от массажа, который собиралась сделать ей новая рабыня За-Ашт – финикиянка. Злая и гордая, похожая на жрицу неведомого бога, она сумела завоевать уважение своей госпожи и, в свою очередь, стала выказывать ей симпатию. Мрачные глаза За-Ашт заметно теплели, останавливаясь на Таис, особенно когда госпожа не могла видеть ее взгляда. Весь следующий день Таис провела в своем шатре. Унылая равнина вокруг не возбуждала любопытства, а весь большой отряд македонской конницы был в горячке подготовки к дальнейшему походу. Все время подходили новые сотни, собранные из македонцев, временно расселившихся в Дельте на захваченных участках плодородных земель.

По древней дороге, через Эдом в Дамаск, войска шли до Тира – главного места сбора армии. Начинался первый этап пути, в четыре с половиной тысячи стадий, как насчитывали опытные проводники и разведчики дорог.

Через пустынные плоскогорья, горы, покрытые дремучими лесами, долины и побережья пролегала эта дорога – свидетельница походов множества народов, забытых кровавых сражений и скорбного пути увлекаемых в рабство. Гиксосы, ассирийцы, персы – кто только не стремился на протяжении тысячелетий попасть в плодородный и богатый Египет. Даже скифы с далекого Востока, от кавказских владений, и те проходили здесь, достигнув границ Египта.

Пешие отряды отборных воинов, пользуясь сотнями колесниц, захваченных у персов, не желая расставаться с полученными богатствами, уже отправили свое имущество в Тир и сами шли туда. Александр со свойственной ему стремительностью опередил Птолемея и находился уже в Тире.

Таис сказала Птолемею, что не хочет пользоваться колесницей. Зубодробительная тряска этих экипажей по каменистым горным дорогам омрачила бы весь путь. Македонец согласился и приказал привести Салмаах, чтобы знатоки осмотрели кобылу перед долгой поездкой. Явился и Леонтиск – едва ли не лучший знаток лошадей во всей армии Александра. Несколько дней, считая и проведенные на корабле, в корм Салмаах добавляли льняное семя, чтобы очистить кишечник. Теперь ее чегравая шерсть, отлично вычищенная пафлагонскими конюхами, блестела темным шелком.

Леонтиск провел ногтями по спине Салмаах, сильно надавливая. Лошадь вздрогнула и потянулась. Тессалиец вскочил на нее и понесся по равнине. Ровный стук копыт заставил знатоков одобрительно закивать, однако начальник тессалийской конницы возвратился недовольный.

– Тряская рысь! Смотри – передние копыта, хотя и круглее, но не больше задних. Бабки слишком крутые – скоро стопчет копыта на каменистых дорогах Сирии…

Таис, подбежав к кобыле, обняла ее за шею, готовая защищать свою любимицу.

– Неправда! Она хороша, ты сам восторгался ею на празднике. Смотри, как она стоит – нога в линию ноги.

– Ноги длинноваты, лучше бы покороче…

– А какая широкая грудь!

– Да, но узковат зад. Потом смотри – у нее длинный и вытянутый пах, на всю ладонь и еще два пальца. Хоть ты и легка, но если делать по двадцать парасангов, то у нее не хватит дыхания.

– Прежде всего не хватит у меня. Иль ты равняешь меня с собой?

Тессалиец расхохотался, вертикальная морщина под его переносьем разгладилась, насупленные непреклонные брови поднялись, и афинянка увидела в грозном воине совсем молодого человека, почти мальчика. В противоположность спартанцам, считавшим зрелость лишь с тридцати лет, македонцы начинали служить воинами с четырнадцати-пятнадцати лет и к двадцати пяти годам становились закаленными, все испытавшими ветеранами. Начальник тессалийской конницы, видимо, тоже был юным ветераном, как многие высшие начальники Александра.

– Прости меня. Ты привязана к своей лошади, как истинный конник. И Салмаах совсем неплохая лошадь. Все же, если поедешь в Азию с нами, тебе следовало обзавестись другим конем, а Салмаах останется при тебе, хотя бы для танцев.

– Откуда я возьму другую лошадь! – сказала обиженная за свою кобылу Таис. – Да еще лучше моей красавицы.

Она похлопала Салмаах по крутой шее, а та покосилась недобрым глазом на Леонтиска, будто понимала, что ее унижают.

Леонтиск переглянулся с Птолемеем, и македонец махнул кому-то рукой.

– Эй, привести коня госпоже Таис!

Гетера не успела ничего спросить, как откуда-то послышался чеканный дробный топот. Мальчик, сдерживая рыжего с медным отливом коня, вынесся вперед и едва осадил горячую лошадь, запрокинувшись назад и налегая на поводья.

Этот конь был весь медно-рыжий, без единого пятнышка, блестящий, переливающийся искрами. Подстриженная грива и пышный, тонкий у репицы хвост, совсем черные и отливающие синим глаза удивительно украшали животное. Афинянка никогда не видела лошадей такой масти.

Таис сразу бросились в глаза удлиненное тело с крутыми боками и более короткие, чем у Салмаах, ноги, передние с большими, чем у задних, копытами. Длинная отлогая лопатка, длинная холка, широкий круп – все эти достоинства были очевидны и не знатоку. Поднятая голова и высоко несомый хвост придавали коню особенно гордый вид. Из-за широко раздутых ноздрей морда лошади казалась серьезной, почти злой. Но стоило поглядеть в большие добрые глаза животного, как опаска исчезала. Таис смело подошла к коню, приняв поводья из рук мальчика, потрепала его по шее, и рыжий жеребец издал короткое, легкое ржание.

– Он признает тебя! – довольно воскликнул Птолемей. – Ну что ж, владей! Я давно присматривал для тебя энетского коня таких качеств, что встречаются у одного на сотню самых чистокровных.

– Как зовут его?

– Боанергос (Дитя Грома). Ему шесть лет, и он хорошо выезжен. Садись попробуй.

Таис сбросила военный плащ, в который куталась от ветра, еще раз погладила рыжего жеребца и вскочила ему на спину. Конь, словно ожидал этого, сразу пошел широкой, размашистой рысью, все сильнее ускоряя ход. Удивительное дело – после рыси Салмаах Таис почти не чувствовала толчков. Лошадь покачивалась из стороны в сторону, ударяя двумя копытами одновременно. Заинтересовавшись, афинянка заметила, что лошадь переставляет сразу обе ноги одной стороны – переднюю левую с задней левой, переднюю правую с задней правой. Это был иноходец – род лошадей, на которых Таис еще не ездила.

Восхищенная бегом иноходца, Таис обернулась, чтобы послать улыбку великим знатокам лошадей, и невольно крепче свела колени. Чуткий конь рванулся вперед так, что афинянка откинулась назад, и ей пришлось на мгновение опереться рукой о круп лошади. Ее сильно выступившая грудь как бы слилась в одном устремлении с вытянутой шеей иноходца и прядями длинной гривы. Волна свободно подвязанных черных волос заструилась по ветру над развевающимся веером хвостом рыжего коня. Такой навсегда осталась Таис в памяти Леонтиска.

Как бы желая показать, на что он способен, рыжий иноходец помчался быстрее ветра, ровно неся туловище и раскачиваясь из стороны в сторону. Все чаще становилась дробь копыт, но не уменьшался размах хода, и Таис казалось, что земля сама мчится под ноги коня. Чуткое ухо танцовщицы не могло уловить ни одной ошибки в точном ритме, который напомнил темп танца менад в празднество Диониса, – два удара на один звон капель быстрой клепсидры, употреблявшейся для расчета времени в танцах.

Рыжий иноходец сильно выбрасывал передние ноги, будто стремясь захватить побольше простора. Таис, преисполнившись нежностью, гладила его шею, а затем стала осторожно сдерживать порыв коня. Боанергос понял умение и силу всадницы и подчинился ей без дальнейшего промедления. Когда иноходец пошел шагом, она почувствовала, что его походка менее удобна для такой езды, и она пустила иноходца во весь мах к лагерю, подлетела к группе знатоков и осадила коня как раз в тот момент, когда они собирались отпрыгнуть в сторону.

– Как нравится тебе Боанергос? – спросил Птолемей.

– Очень!

– Теперь ты понимаешь, что такое конь для дальних походов? Пройдет рысью тридцать парасангов. Хотя у сирийцев есть пословица, что кобыла лучше жеребца, ибо подобна змее – от жары только делается сильнее, но не та у нее стать.

– Да! Посмотри на ширину его горла, погляди, как высоко он несет хвост, – в нем до краев налита сила жизни, – сказал один из знатоков, – такого коня не купишь за целый талант, потому что он – редкость.

– Таис тоже редкость! – сказал Леонтиск. – Кстати, кто заметил…

– Я, – выступил вперед молодой лохагос, – и госпожа, и конь одномастны! Только глаза разные!

– Заслужил ли я прощенье? – спросил Птолемей.

– За что? – удивилась гетера. – Впрочем, если виноват, про то знаешь сам. Все равно заслужил. Лови! – И Таис спрыгнула прямо с лошади в объятия Птолемея, как не раз делала так с Менедемом. Но если могучий спартанец стоял скалой, то Птолемей, несмотря на всю его силу, пошатнулся и чуть не выронил гетеру. Она удержалась, лишь крепко обхватив его шею.

– Дурное предзнаменование! – засмеялась Таис. – Не удержишь.

– Удержу! – самоуверенно бросил Птолемей.

Таис освободилась из его рук, подбежала к иноходцу и, нежно лаская, поцеловала в теплую, мягкую морду.

Боанергос переступил несколько раз, выгнул шею и с коротким приглушенным ржанием слегка толкнул Таис головой. Нельзя было выразительнее дать понять, что новая хозяйка ему нравится. По знаку Птолемея раб подал Таис кусок медовой ячменной лепешки, и она, разнуздав иноходца, накормила его лакомством. Поев, конь потерся о ее плечо, и, когда его уводили, Таис показалось, что он, оглянувшись, подмигнул ей, настолько лукавой была его морда.

Несмотря на все старания Птолемея, прежние отношения с Таис не возрождались. Горячая, шаловливая и отважная девчонка, казавшаяся македонцу идеальной возлюбленной, уступила место женщине, не менее отважной, но с большей внутренней силой, загадочной, непонятной. Ее интересы не совпадали с интересами самого Птолемея, зоркого практика и хорошего стратега. По жадности к знаниям Таис напомнила ему самого Александра. Надолго запомнился Птолемею один ночной разговор, когда он пытался увлечь Таис политикой.

Распространяясь об идеях Платона, Аристотеля, афинской демократии, спартанском военном государстве, он говорил о необходимости создания нового города, более блестящего и славного, чем Афины. Владения Александра уже превратились в прочную империю, захватывая все побережье Внутреннего моря от Геллеспонта до либийских берегов. Ни одно из прежних государственных установлений: полис (город-государство), монархия, олигархия не подходили этому царству, – ничто, кроме тирании, то есть правления одного человека, властвующего военной силой. Но тирания недолговечна, военное счастье изменчиво, еще случайнее жизнь полководца, в особенности столь ярого бойца, как Александр. Необходимо теперь же составить четкий план построения империи Александра, а царь даже не подумал о названии своего государства…

Птолемей заметил, что Таис скучает и слушает только из вежливости. В ответ на его нарочитое негодование Таис спокойно сказала, что все эти мысли кажутся ей незрелыми. Нельзя фантазировать о будущем, о несбыточном, а надо делать то, что лучше для людей сейчас, в настоящий момент.

– Людей? Каких людей? – раздраженно спросил Птолемей.

– Всех!

– Как так всех?! – Македонец осекся, увидев снисходительную улыбку, мелькнувшую на ее лице, и вдруг вспомнил, что то же самое говорил ему Александр в своих рассуждениях о гомонойе – равенстве в разуме всех людей.

Дорога неуклонно шла на север. Посреди сероватого моря кустарниковых зарослей на склонах все чаще стали встречаться зеленые острова лесов. Таис с детства привычны были жесткие, царапающие чащи кустарникового дуба, фисташки, мирта. Как и в Элладе, встречались заросли черноствольного земляничного дерева, темные рощицы лавра, где становилось душно даже в свежие дни. Таис любила высокие сосны, раскидистые, длинноиглые, с мягким ковром хвои и косыми лучами солнца, пробивавшегося сквозь кроны. Когда дорога пошла через гребни и плоские вершины горных кряжей, войско обступили первобытной мощью древние кедровые и пихтовые леса. Толстенные, буграстые стволы пихт, с прямыми, опущенными, как у елей, ветвями, загораживали весь мир, создавая глухое, полутемное царство тишины и отчуждения. Сквозь их блестящую жесткую и короткую хвою едва проникало могучее сирийское солнце. Неизгладимое впечатление произвела на афинянку первая же встреча с рощей ливанских кедров. До сих пор только дубы и очень большие сосны, росшие в священных местах, внушали Таис чувство благоговения. В рощах и лесах, как бы велики ни были подчас деревья, они утрачивали свою особость, становились толпой, из которой глаз выхватывал лишь отдельные черты, в сумме составлявшие образ дерева.

Здесь же каждый кедр был «личностью», и множество колоссальных деревьев не сливалось в одно впечатление леса. Ряд за рядом замечательные, неповторимые гиганты приближались, позволяя обозреть себя, и скрывались позади за поворотами дороги. Стволы толщиной до десяти локтей, с чешуей грубой, но нетолстой коры, цвета шерсти Салмаах словно оплывали от собственной тяжести, буграми и вздутиями внедряясь в каменистую почву. Кедры начинали ветвиться очень низко, извиваясь громадными ветвями самой замысловатой формы. Змеи, гидры, драконы вырисовывались на слепящем небе. Деревья напомнили Таис гекатонхейров – сторуких порождений Геи, восставших против неба со всей своей тяжкой силой.

Ниже по склонам виднелись более стройные деревья, уцелевшие от топоров финикийских судостроителей и библосцев, заготовлявших дерево для Соломонова храма. Эти исполины стояли прямо, нередко разветвляясь на две вершины и раскидывая могучие ветви в необъятную ширь. Миллионы мелких веточек, опушенные короткой темно-зеленой, иногда голубоватой хвоей, простирались горизонтально, образуя плоские узорные слои, ряд за рядом, подобно лестнице древожителей – дриад, вздымавшихся ввысь.

Птолемей объяснил, что это лишь остатки некогда могучих лесов. Севернее они становятся все обширнее и величественнее, особенно в таврских горах Киликии, в Южной Каппадокии и во Фригии. Таис, услыхав об уничтоженных здесь лесах, внезапно подумала, несмотря на свою любовь к красивым кораблям, что даже эти важнейшие изделия человеческих рук не стоят срубленного великана. Уничтожить колоссальное дерево казалось посягательством человека на святые права Геи, кормилицы всеприносящей. Несомненно, это должно караться особой немилостью матери-Земли. Здесь Наказание проявилось в бесчисленных грядах выжженных солнцем хребтов, раскаленные камни которых днем и ночью источали душный жар.

Миновав рощу кедров, дорога вывела македонский отряд на уступ обрывистых светлоскальных гор со скудной растительностью, исполосованных вертикальными темными ребрами, как выступы на стенах города. Путь приближался к морю.

– И здесь нет зверей? – спросила Таис. – Можно не опасаться за коня?

– Кое-где в горах попадаются львы и пантеры, но они стали редкими из-за постоянной охоты на них. Несколько веков назад на равнинах и холмах Сирии водились слоны мелкой породы. На них охотились египтяне. Финикийцы добывали слоновую кость для Крита и окончательно истребили слонов.

Таис легко совершала переходы по триста стадий в день. Птолемей не торопился, чтобы дать подтянуться последним отрядам из Дельты. Леонтиск со своими тессалийцами умчался вперед. Прощаясь, он научил Таис пользоваться персидским потником с широкими ремнями и боевым нагрудником. Афинянка вскоре оценила его удобства в дальнем походе. Леонтиск подарил Таис сосуд с настойкой из листьев и зеленой скорлупы грецкого ореха, варенных в уксусе. Ею обтирали лошадей – ее запах отгонял кусачих насекомых. Тессалиец объяснил Таис правила обтирания вспотевших коней, и теперь гетера неуклонно наблюдала за тем, чтобы конюхи обтирали лошадь, всегда начиная с ног. Если лошадь утомлялась, у нее холодели уши. Леонтиск рассказал, как надо их растирать, возвращая коню силы. И еще много мелких, очень нужных секретов узнала Таис от Леонтиска в течение тех пяти дней, пока тессалийцы шли вместе с отрядом Птолемея. Теперь, после декады пути, около трех тысяч стадий отделяло отряд от границы Египта.

Перевалив невысокие горы, они вышли к равнине. В восточной ее части над беспорядочно стеснившимися домишками обитаемого городка приметно возвышались развалины древних массивных строений. Это был Армагеддон, один из «колесничных» городов древнего царя Соломона, с конюшнями, семь веков тому назад вмещавшими несколько сот лошадей. Птолемей рассказал Таис о древнем пророчестве еврейских мудрецов. Именно здесь, на равнине Армагеддона, произойдет последняя решающая битва между силами зла и воинством добра. Пророки не назвали сроков битвы. Позднее Таис узнала, что философы Индии предсказали время решающего сражения Света и Тьмы, но не назвали места. Считалось, что великое сражение, затеянное полубожественными властителями в утеху тщеславию и властолюбию, погубило цвет их народов и открыло новую историческую эпоху накопления злобы и деспотизма – Калиюгу. После окончания Калиюги и должна была произойти ужасающая битва.

Соединив в единое оба пророчества. Таис определила, что битва у Армагеддона произойдет только через двадцать три с половиной века после года ее рождения, и удивилась, как могли люди интересоваться тем, что может случиться в невероятно далеком грядущем. Однако вспомнила, что индийцы еще сильнее, – чем орфики, верят в перевоплощение и череду повторных рождений, и поняла: если человек верил в бесконечную длительность – своего обитания на земле, то не мудрено, что его интересовали события и столь отдаленного будущего. Однако сама Таис не верила в возможность бесконечных перевоплощений. Откровения орфиков еще не преодолели всосанных с молоком матери эллинских представлений о бренности земной жизни. Бесконечное же блуждание во мраке Аида никого не привлекало…

Дорога спустилась к морю и пошла вдоль берегов до самого Тира. Птолемей вдруг заторопился, и они проскакали оставшиеся четыреста стадий за день и часть лунной ночи. Для Таис, закалившейся уже достаточно, с ее превосходным конем, этот последний бросок не доставил особых затруднений. Финикиянке За-Ашт Таис поручила повозку со своими вещами и Салмаах. Примчавшись в громадный лагерь около Тира, гетера узнала причину спешки Птолемея. У Александра произошла первая крупная стычка с наиболее опытными и старыми военачальниками македонского войска. Дарий прислал письмо, в котором предлагал мир, гигантский выкуп и отдавал всю прибрежную часть Азии с Египтом. Александр отверг предложение, отметив, что до тех пор, пока Дарий не явится сюда для решительного сражения или же для того, чтобы сложить свой титул к ногам Александра, он будет преследовать его до конца Ойкумены.

Старейший из македонских военачальников, Пармений, сподвижник Филиппа, первый возроптал против столь заносчивого ответа. «Если бы я был Александром, я принял бы условия персов», – сказал Пармений. «И я бы принял, – согласился Александр, – если бы я был Пармением». Старшие полководцы считали, что нельзя без конца испытывать военное счастье, особенно когда у противника еще есть огромные силы. Удаление от моря в глубь страны, в беспредельные равнины опасно. Армия македонцев может оторваться от путей снабжения: совершенно неизвестно, где Дарий собирает свои войска и когда нанесет решительный удар. Хотя армия отдохнула за зиму, но впереди знойное лето, напряженный поход в неизмеримую даль. Войско измотается, особенно главная сила македонцев – пехота: фаланга и щитоносцы. Последние теперь назывались аргироаспидами – «серебряными щитами»; они получили эти украшения за неслыханную отвагу при Иссе. Соображения, подкрепленные подсчетом невиданной добычи, завоеванных земель и захваченных рабов, были настолько вескими, что старший, более осторожный, состав начальников принял сторону Пармения. Молодые военачальники, среди которых не хватало одного Птолемея, решительно стали за продолжение похода, окончательный разгром Дария и захват земель до края Ойкумены.

Александр понимал, что молодежью руководят азарт битв и любовь к приключениям больше, чем какие-либо другие соображения. Сам великий стратег понимал грозную опасность дальнейшей войны, но в отличие от старших видел еще и невозможность прекратить ее. После битвы при Иссе, разгрома финикийских городов и захвата Египта уже нельзя было остановиться на полдороге. Через несколько лет его великолепная армия, рассредоточенная по гарнизонам, перестанет быть той надежной боевой силой, с которой можно было бы противостоять полчищам персов. Даже если не будет новых сражений, все равно тридцать тысяч македонцев растворятся на этих землях, как соль в воде. Для Александра не было выбора. А главное, он с упорством, унаследованным и от матери и от Филиппа, хотел осуществить свою давнюю, юношескую мечту: пройти на восток, туда, где вздымается на небо колесница солнца из-за края земли и вод океана – предела смертной жизни, до мыса Тамар древних карт…

С последнего перевала лагерь македонцев раскинулся россыпью огоньков. Несмотря на поздний час, костры еще горели, освещая круги оживленно беседовавших воинов. Другие, почему-либо не поевшие, ожидали, пока испекутся лепешки и поджарится мясо, всю зиму в изобилии доставлявшееся армии по распоряжению Александра.

Птолемей сдержал утомленного коня и повернулся, чтобы оказаться лицом к лицу с Таис. Гетера подъехала вплотную, видя намерения Птолемея сказать нечто тайное.

– Слушай, орфеянка! Иногда ты обладаешь даром прозрения, подсказываешь верные решения. Как бы ты посоветовала Александру – мириться с Дарием или идти на него?

– Царь не нуждается в советах, тем более моих!

– Я понимаю это более, чем кто другой. Вопрос касается тебя, если бы тебя спросили?

– Я отвечу: вперед, только вперед! Нельзя останавливаться! Это гибель!

– Так и знал! – восхищенно воскликнул Птолемей. – Ты истинная подруга для полководца и, может быть, царя!

С этими словами Птолемей обнял Таис, привлекая к себе, чтобы поцеловать, и вдруг с криком отпрянул. Пришпоренный пятками конь его прыгнул в темноту. Озадаченная исчезновением македонца, Таис оглянулась и, сообразив, что произошло, начала громко смеяться. Боанергос, ревниво охранявший свою всадницу, больно укусил Птолемея. Через мгновение македонец явился снова.

– Поехали вниз! – И, не посмотрев на гетеру, дал поводья своей лошади.

В боковом приделе шатра Александра горели неяркие светильники. Утомленный полководец лежал на широкой и жесткой постели, слушая Таис. Он призвал к себе гостью накануне выступления, после того, как запретил ей танцевать для военачальников. Таис любовалась вспышками внезапного стремительного любопытства в его глазах под массивным покатым лбом, когда он поднимал тяжелую голову от подложенного под нее локтя. Черный от времени щит Ахиллеса висел над его ложем. Александр не расставался с ним с тех пор, как взял его в храме на развалинах Трои, а там повесил вместо него свой. Тяжесть щита свидетельствовала о принадлежности могучему герою, образ которого с детства увлекал македонского царевича. Но Александр носил в своей душе обидное разочарование, испытанное им и многими до него на холме Илиона. Здесь сражались все герои Илиады. Это трудно было представить себе, стоя перед небольшим холмом. Конечно, прошло почти тысячелетие, однако гигантские храмы Египта, дворцы Крита и города Финикии еще старше! Александр примирился с утратой детских фантазий о Трое, лишь когда понял, что с каждым столетием увеличивается число людей на лике Геи, ширятся просторы Ойкумены и все больших свершений требуют истинно величественные дела. Он с лихвой исполнил мечту своего отца Филиппа и воинственного Изократа [679]. Теперь, если удастся полностью разгромить Дария и завоевать Персию…

Таис как будто угадала его мысли, спросив:

– А когда ты уничтожишь Дария и откроешь путь в Азию, что тогда?

– На восток, до океана! – ответил Александр, испытывавший необъяснимое доверие к афинской гетере.

– Далек ли путь?

– Имеешь ли ты понятие о диафрагме хребтов, разделяющих сушу?

– Немного знаю.

– Отсюда до восточной оконечности ее – мыса Тамар на дальнем краю суши – тридцать тысяч стадий.

– Иохеэра! («Стрелометательница» Артемис.) И это пройти, непрерывно сражаясь?

– Не так уж много. Чтобы добраться сюда из Мемфиса, ты уже проехала больше четырех тысяч стадий. Я думаю, что после победы над Дарием там не останется большого войска. За год-полтора я дойду до берегов океана, где не был еще ни один смертный и даже бессмертный, кроме Гелиоса…

Проницательный взгляд Александра не уловил в лице Таис ожидаемого восхищения. Казалось, гетера впала в задумчивость.

– Это и есть твоя заветная мечта? – тихо спросила она, опустив голову.

– Да! С юности она преследует меня. Теперь я стою у порога ее осуществления.

– А сколько тысяч человек погибнет, устилая твой путь трупами? Стоит ли того таинственный мыс? Наверное, голая скала на берегу мертвого океана?

Великий полководец расхохотался – неожиданно и радостно.

– Женщина, даже самая умная, останется всегда короткомыслящей. Такова была и Аспазия у Перикла!

– Если бы он послушал ее, не кончил бы дни в позоре!

– Не будем вспоминать ошибки великих. Ты же считаешь только потоптанную траву, не видя табуна, на ней вырастающего!

– Мой ум действительно мал. Я не понимаю тебя, царь!

– Это так просто! Я убью лишь тех, кто противится продвижению моего войска. Оно пройдет, как борона, ровняющая людей. Разве не говорила ты сама о том, что хорошие люди повсюду похожи, разве не восхищалась моим противодействием учителю Аристотелю? Я думаю, что умные люди – всюду достойны, и гомонойа, равенство в разуме, должно соединить Персию, Индию, Элладу и Египет, Италию и Финикию. Сделать это можно только военной силой…

– Почему?

– Потому что владыки и тираны, полководцы и архонты боятся потерять свои права в новом государстве, раствориться среди множества достойнейших. Они заставят свои народы сражаться. Принудить их к повиновению можно, только сломав их крепости, убив военачальников, забрав богатства.

– И ты в силах сделать это в громадной необъятности Ойкумены?

– Только я. Боги сделали меня непобедимым до самой смерти, а Ойкумена не столь уже необъятна, как я говорил тебе. Пройду к Парапамизу за Крышу мира, до Инда и дальше на юг до океана, а Неарх обмерит берега от Вавилона до встречи со мною на краю земли.

– Слушая тебя, веришь учению еврейских мудрецов! – воскликнула Таис. – У них Сефирот – Разум, иначе Сердце, Вина – женское начало. Мудрость, или Хокма, – мужское. С тобой я понимаю, что если женщины – это разумный порядок, то мудрость, его разрушающая, истинно мужская!

Философические рассуждения Таис были прерваны появлением Черного Клейта. Он оглянулся на афинянку, уловил едва заметный кивок полководца и сказал:

– Тебя домогается некий мудрец. Он говорит, что владеет важным аппаратом (под этим именем македонцы подразумевали боевые машины) и может рассказать о нем только тебе. А ты завтра покидаешь лагерь…

– Вот как! Они знают даже раньше меня! Пожалуй, это в самом деле мудрец или великий механик. Пусть войдет.

Полноватый человек небольшого роста, с быстрыми глазами вошел, низко кланяясь, настороженно осмотрел Таис, нашел, очевидно, что столь красивая женщина, несомненно, глупа, как беотийская овца, и опустился на колени перед Александром.

– Каков же твой аппарат и где он? – спросил царь.

– Пока только здесь, – пришелец показал на лоб и сердце.

– Как же ты смел!..

– Не гневайся, о царь! Идея настолько проста, что создать аппарат можно за полчаса. – Изобретатель извлек из складок одежды массивный, очень острый и заершенный медный гвоздь в эпидаму [680] длиной. – Надо взять широкие кедровые доски и усеять их этими гвоздями. Сотня таких досок, разбросанная перед защищающимися, остановит любую, самую бешеную атаку конницы, а ведь можно изготовить не одну, а многие сотни. Они легки для перевозки и просты в обращении. Представляешь, насколько действенна такая защита? Лошадь, наступившая на гвоздь, оторвет ногу, лишь оставив копыто, а наступив обеими ногами, упадет и сбросит своего всадника. А тот, если доски будут настелены достаточно широко, тоже упадет на гвозди, и – конец, более уже не подымется с заершенных гвоздей, умрет страшной смертью. Твоим воинам останется лишь подобрать оружие и украшения… Очень простая и очень действенная защита!

– Действительно, очень простая и действенная, – медленно сказал Александр, пристально оглядывая изобретателя.

Уголком глаза царь увидел отвращение на лице Таис, которого афинянка и не пыталась скрывать.

– Ты один придумал такое? Больше никто не знает?

– Нет, нет, великий победитель! Я – только тебе… Думал, что только ты сможешь оценить, все значение придуманного мною! И – наградить…

– Да… наградить, – задумчиво и тихо сказал Александр, и вдруг глаза его загорелись гневом. – Есть вещи, которых не позволено переступать ни смертному, ни даже богам. Истинная судьба решается в честном бою лучших с лучшими… Клейтос! – крикнул он так, что поднявшийся было с колен изобретатель вновь упалперед царем.

Гигант вихрем ворвался в шатер.

– Возьми его и убей, заткнув рот, немедленно!

Вопли изобретателя за палаткой оборвались. В наступившем молчании Таис опустилась к ногам Александра, восхищенно глядя на него снизу и поглаживая ладонями глубокие шрамы на его обнаженных коленях. Александр положил руку на ее затылок, под тяжелый узел волос, и хотел приподнять афинянку для поцелуя. За шатром послышались веселые голоса. Кого-то окликнул Черный Клейт. Вошли приближенные Александра, и среди них Птолемей.

Оказывается, прибыл посланный от Лисимаха: мост через Евфрат у Тхапсака готов. Передовой отряд агриан уже перешел на левый берег. Сведения от криптиев-тайноглядов путаны и противоречивы, поэтому переправа приостановлена…

Александр поднялся во весь рост, забыв о Таис. Гетера выскользнула из шатра, сделала прощальный знак Черному Клейту, восседавшему, подобно статуе, на крепком сундуке в первом отделении царского шатра, вышла под крупные звезды сирийской ночи. Осторожно спустившись по сыпкой щебнистой тропке к ручейку, у которого стояла ее палатка, Таис в задумчивости остановилась у входа. За-Ашт позвала ее для вечернего омовения. Гетера отослала финикиянку спать и уселась на дамасской кожаной подушке – слушать слабый плеск ручья и посмотреть на небо. За последнее время ей редко удавались свидания с небом, необходимые для восстановления душевного мира. Колесница Ночи склонялась за холмы, когда на тропе посыпались камешки от твердых, тяжелых шагов Птолемея.

– Я пришел проститься! – сказал македонец. – Завтра мы помчимся впереди всех на Дамаск и оттуда на север, через Хамат, на евфратскую переправу.

– Как далеко?

– Три тысячи стадий.

– Артемис агротера! – вырвалось у Таис. От неожиданности она всегда призывала Артемис.

– Пустяки, милая, в сравнении с тем, сколько еще предстоит пройти. Тебя я поручаю начальнику отряда, назначенного охранять переправу. Ты переждешь тут решение судьбы.

– Где? В воинском лагере, на реке?

– Нет. Сам Александр посоветовал… Он почему-то заботится о тебе.

– Разве ты забыл, что он пригласил меня еще в Афинах?

– Забыл! Он поступает, как будто ты…

– Может быть, я и хотела бы, но это не так. Что же советовал Александр?

– В трехстах стадиях на север от переправы, на царской дороге из Эфеса в Сузу, в сосновых рощах на священных холмах лежит Гиераполь с древними храмами Афродиты Милитис. Ты передашь главной жрице этот серебряный ларец с печатью Александра, и они примут тебя, как посланницу бога!

– Кто не слыхал о гиерапольском святилище! Благодарю и завтра же тронусь в путь!

– До переправы тебе не нужно охраны, а потом это будет обязанностью одноглазого Гигама – у него триста воинов… Но довольно о делах – все решено! Ты подождешь меня или посланного за тобой, или иного известия!

– Не хочу «иного известия», верю в победу! – Таис обняла Птолемея, привлекая к себе. – Потния Терон (владычица зверей) будет за вас. Я принесу ей богатые жертвы, ибо все уверены, что она владычествует на равнинах за рекой и дальше…

– Это будет хорошо, – сказал македонец. – Неизвестность лежит перед нами, пугая одних, разжигая других. Только что мы с Александром вспомнили, как в Ливийской пустыне охотились на бория – зверя, которого никто из жителей Египта не видел, а либийцы страшились настолько, что опасались даже упоминать о нем. Мы не нашли бория – не повторится ли с Дарием то же самое?..

Македонец покинул Таис, когда начинало светать и бряцание конской сбруи разнеслось по лагерю. Отбросив занавесь, Птолемей остановился у входа, глаза его горели, ноздри раздувались.

– «Кинюпонтай фонон халинои!» – произнес он звучно строфу известной поэмы: «Удила коней звенят о смерти!»

Таис сделала пальцами охранительный знак, занавесь упала, и македонец поспешил к шатру полководца, где собирались его приближенные. Гетера по своему обыкновению простерлась на ложе, раздумывая и прислушиваясь, пока шум в лагере не прекратился и звук копыт не затих вдали.

9. У матери богов

Странен и диковат был храм Великой, или Превышней, Богини, Ашторет, Владычицы Нижней Бездны, Женственной Триады: Аны, Белиты и Давкипь, Царицы Земли и Плодородия, Кибелы и Реи Всеуносящей, Матери богов, Властительницы Ночей. Вовсе не Афродиты, как ошибочно назвал его Александр, а за ним и Птолемей.

На опушке рощи громадных сосен двойные стены с кубическими башнями очерчивали квадрат обширного двора с рядами низких раскидистых деревьев, неизвестной Таис породы. К ее изумлению, между деревьями ходили и лежали огромные пятнистые быки, лошади и львы, а на стенах восседали черные орлы.

Стража в позолоченной броне с копьями длиной в десять локтей пропустила только Таис и За-Ашт, оставив в междустенье всю охрану гетеры. Прядая ушами, кони чуяли присутствие хищников, в то время как их собратья во дворе храма не обращали на львов никакого внимания. Даже сюда достигал аромат аравийских благовоний, струившихся из раскрытых дверей храма, стоявшего на платформе неотесанных камней. Таис поспешила дойти до лестницы, но странная компания зверей не удостоила женщин и провожатых даже взглядами.

Столбы черного гранита по сотне локтей вышины, по преданию воздвигнутые якобы Дионисом, охраняли вход в южную часть двора с широко раскинувшимися крыльями храма из крупных зеленых кирпичей. На крышах боковых пристроек росли сливы и персидские яблоки. С платформы белокаменная лестница вела к главному входу над широким кубическим выступом, облицованным блестевшей на солнце глазурованной темно-красной керамикой. Вход разделялся двумя колоннами на три проема в широкой раме из массивных глыб черного камня, по сторонам которой по семь квадратных колонн поддерживали плоскую крышу с садом и прогулочной площадкой. Центр крыши увенчивала прямоугольная надстройка без окон и дверей.

Кто-то из могущественных покровителей Таис предупредил о ее приезде. Едва гетера ступила на площадку у входа, как перед ней очутилась целая толпа женщин. В центре группы стояли мужчина и женщина в тяжелых расшитых одеяниях одинакового покроя, но разного цвета – белого у мужчины, черного у женщины.

Таис передала ящичек от Александра и удостоилась низкого поклона. Жрица в черном пеплосе взяла ее под руку и повела в глубь храма. За дверями, обитыми зеркально полированным электроном, находилось святилище с потолком из листового золота.

На прямоугольной глыбе белого камня восседала небольшая в два с небольшим локтя вышины статуя Великой Матери, Астарты или Реи. Очень древнее изображение (по преданию, ему было несколько тысяч лет) нагой женщины из терракоты, покрытой светло-коричневой глазурью цвета очень загорелой кожи. Женщина сидела на подогнутых под себя ногах, слегка повернув туловище направо и подбоченившись, упиралась ладонями в свой выпуклый живот. Необъятные бедра, куда шире массивных плеч, служили пьедесталом могучему телу с тяжелыми руками, большими и правильными полусферическими грудями. Шея, прямая и высокая, почти равная по окружности узкой удлиненной голове с едва намеченным лицом, придавала статуе гордую напряженность – энтазис.

Сетчатые цепочки из золота, унизанные фиолетовыми гиацинтами и изумрудами, спускались с плеч статуи, а на ее лбу горел живым огнем какой-то невиданный камень. Позднее Таис узнала, что камень ночью светится ярко, озаряя святилище.

На шаг позади в тени ниши на такой же глыбе стояло изваяние бога-мужчины с грубо нарезанной лопатообразной бородой. Бронзовые колеса с широкими ободьями подпирали оба пьедестала. В большие лунные празднества эти тяжкие колесницы как-то спускались во двор храма. Дальше Рею-Астарту везли львы, а бога-мужчину, имя которого Таис не разобрала, – священные быки.

Главная жрица, не хотевшая или не умевшая говорить на койне [681], молча расстегнула застежки хитона Таис, опустив его до пояса. Из темной глубины святилища быстро и бесшумно вышли две группы жриц, молодых, с сосредоточенными, хмурыми, почти грозными лицами, удивительно подобранные по росту и цвету волос. Они выстроились по правую и левую стороны статуи Кибелы-Реи, и Таис смогла их рассмотреть вблизи. Те, что стояли направо, все имели темно-рыжие «финикийские» волосы и вместо одежды были обтянуты от шеи до колен сеткой, вроде рыболовной, из толстых нитей красного цвета, сплетенной точно по фигуре. Черная цепь с квадратными звеньями-пряжками стягивала вместо пояса этот необыкновенный наряд. У основания шеи сетка прикреплялась к черному же широкому ремню с металлическим набором. Черные браслеты закрепляли сеть выше колен и на запястьях. Волосы, подрезанные как у рабынь, отброшенные назад и скрученные тугим узлом, обрамляли низкие широкие лбы, подчеркивая недоброе пламя темных глаз.

Жрицы принадлежали к разным народностям, но походили одна на другую не только цветом волос, но и строгой правильностью лиц, совершенством сильных тел, одинаковым ростом не выше средней эллинки…

Слева стояли женщины с темно-бронзовой кожей, черноволосые, в черных, более толстых сетках, с поясами, браслетами и шейными перевязями из красной бронзы. Диким пламенем горели их блестящие упорные глаза. В тяжелых узлах их длинных волос торчали золотые рукоятки кинжалов. Жрицы с любопытством разглядывали меднотелую знаменитую гетеру. Таис было улыбнулась им, но даже тени ответной усмешки не промелькнуло в сумрачных взорах служительниц Астарты-Реи-Кибелы.

Красные жрицы стояли, держа кисти рук на уровне плеч, с ладонями, направленными вперед. Черные – уперев прижатые к телу руки ладонями в крутые бедра и отставив в стороны пальцы.

Самая правая, красная, осторожно подала верховной жрице маленький золотой сосуд. Та обмакнула в него мизинец и помазала Таис над бровями красным маслом с запахом жгучим и свежим. Голова афинянки слегка закружилась. Она смутно припомнила где-то слышанный рассказ о красном масле Ашторет, одна драхма которого стоила баснословных денег.

Черная жрица слева подала чашку из халцедона. Только сейчас Таис заметила, что у всех, черных и красных, ногти были покрыты заостренными пластинками электрона, сверкавшими маленькими зеркальцами. Верховная жрица вынула из чашки немного темной мази, крестообразно прочертила ею Таис между грудей, под ними и обвела соски. На коже выступила синеватая окраска. Таис встревожилась, не останутся ли пятна.

По-прежнему молча жрица расстегнула ожерелье с золотыми звездами, рассмотрела их и впервые улыбнулась. Она сняла с себя необычайной красоты ожерелье из ярко-голубых, как небо, бериллов, заделанных в светлое золото. Таис сделала протестующий жест, жрица не обратила на него внимания, обвивая шею афинянки бериллами. Она обхватила руками тонкий стан гетеры, еще раз улыбнулась и застегнула звездное ожерелье на ее талии. Еще один взмах тонких пальцев, и синяя стрела обозначилась вдоль живота Таис. Жрица отступила, хлопнула в ладоши. Тотчас ей поднесли кратер с каким-то напитком. Она пригубила, велела отпить Таис, и чаша обошла всех красных и черных жриц, которых Таис насчитала восемнадцать, по девять с каждой стороны. Таис стало не по себе от пристальных глаз, со всех сторон устремленных на нее, без осуждения или одобрения, симпатии или вражды.

– Случилось знаменательное, – внезапно заговорила по-эллински главная жрица с четким эолийским произношением, – наша гостья носит древний знак женской тайны и силы букву «мю», – она показала на звездное ожерелье, перекочевавшее на талию гетеры. – Поэтому я посвящаю ее в высший разряд. Отведите ее в жилье, приготовленное заранее, – с этими словами жрица поцеловала Таис горячими и сухими, как в лихорадке, губами и повторила сказанное на языке, афинянке неизвестном.

Две стоявшие с внешних сторон шеренги, черная и красная, подошли к Таис, почтительно поклонясь, застегнули хитон и осторожно взяли ее под руки. Рассмеявшись, Таис освободилась и пошла между двумя женщинами, не забыв поклониться статуе Реи.

Очень длинный коридор в толще стен полого спускался вниз. Он напомнил гетере египетские храмы. На миг тоска по минувшему, еще столь живому в памяти, резанула ее по сердцу. В конце коридора масляный светильник тускло озарял массивную медную решетку, перекрывавшую проход. Черная жрица издала шипящий свист. Звякнула цепь, у решетки появилась женщина, очень похожая на черную жрицу, но без сетки, пояса и браслетов, с растрепанными волосами. Она распахнула решетку, прикрывая лицо, и отскочила к стене. Таис увидела, что женщина прикована к стене легкой цепью.

– Разве это рабыня? – спросила гетера, забыв, что ее спутницы могут не знать языка эллинов. – Она похожа на… – Таис показала на черную жрицу.

Легкая усмешка впервые мелькнула у черной, но ответила красная, с трудом подбирая слова койне:

– Она жрица, наказана…

Тяжелая дубовая дверь преградила выход из коридора. Красная жрица трижды постучала, и дверь открылась, ослепив дневным светом. Ее отворила За-Ашт, обнаженная и с распущенными волосами.

– Прости, госпожа, я не успела одеться. Они привели меня сюда через нижний храм и сняли одежду…

– Зачем?

– Стали меня рассматривать, как на рынке.

Как бы в подтверждение ее слов красная жрица подошла к финикиянке, прощупала ее плечи и руки. Таис негодующе оттолкнула бесцеремонную женщину, красноречивым жестом приказывая убираться.

Все вещи гетеры уже лежали на коврах во второй комнате, выхолившей на открытую террасу. Лестница спускалась к дороге под высокими соснами. Отведенное Таис жилье находилось с внешней стороны храмовых стен, а проход с решеткой, очевидно, пронизывал их толщу.

Таис глубоко вдохнула сухой, насыщенный запахами сосновой смолы и полыни воздух. Она чувствовала себя заболевшей – такого с ней еще не бывало. Непрерывно кружилась голова, горели грудь и живот, намазанные синим снадобьем. Во рту остался терпкий вкус храмового напитка. Озноб пробегал по спине. Таис вернулась в комнаты. Смутно, будто в дремоте, она заметила странный блеск глаз За-Ашт, хотела спросить, давали ли ей что-нибудь в храме, но, объятая внезапной истомой, повалилась на ложе среди подушек и покрывал с чужим запахом. Таис заснула мгновенно, вскакивала в тревоге, падала, объятая снова дремой. Череда видений и ощущений неиспытанной силы, более ярких, чем сама жизнь, была мучительна. Колдовская мазь или напиток, или то и другое вместе вызвали в гетере любовное стремление неодолимой мощи. Таис с испугом ощутила собственное тело как нечто отдельное, наполненное дикими желаниями, сковавшими разум и волю, сосредоточившими все силы и чувства тела в едином фокусе женской его природы. Глубочайшая жаркая тьма, без проблеска света и прохлады, окутала Таис. Она металась, стонала и вертелась в чудовищных сновидениях, каких прежде не могла представить даже в самой горячей грезе. Ужас перед раскрывшейся в ней самой бездной заставлял ее несколько раз просыпаться. Таис не знала противоядия данной ей жрицей отравы. Дурман одолевал ее, пламя бушевало в горящем от мази теле. Таис опускалась все ниже в своих желаниях, воплощаясь в первобытных мифических героинь – Леду, Филаррениппу, Пасифаю. Гетера изнемогала под бременем темных сил Антэроса. Если бы не духовная закалка, приобретенная у орфиков, она бросилась бы в храм Реи молить богиню об освобождении. В очередное пробуждение она, шатаясь и дрожа, добралась до ларца с лекарственными снадобьями и кое-как растолкла в вине кусочки сухого сока маковых головок. Осушив целую чашку, Таис вскоре забылась в глухой пелене сна без памяти и видений…

Ветер, чистый и холодный, на рассвете прилетел из восточных равнин, ворвался в раскрытую дверь исконные проемы и заставил проснуться окоченевшую афинянку. Таис едва сдержала стон, чувствуя боль во всех мышцах будто после непрерывной скачки в двадцать парасангов. Искусанные губы распухли, до грудей нельзя было дотронуться. Таис нашла За-Ашт в соседней комнате на ковре из плетеного тростника, разметавшейся словно в лихорадке. Разбуженная, она никак не могла прийти в себя, поглядывая на госпожу не то с испугом, не то с яростью. Холодная злость нарастала и в самой Таис, мысленно посылавшей к воронам столь интересовавшие ее прежде храмовые обычаи и коварных жриц Астарты, нарочито давших ей сильного зелья, чтобы поклонница Афродиты испытала силу Великой Матери.

Она напоила финикиянку, растерла ей виски освежающим маслом. Наконец, За-Ашт, едва передвигаясь, достала теплой воды, выкупала и растерла Таис и сама очнулась окончательно. Из храма принесли еду, по счастью очень простую, – мед, молоко, лепешки, сухой виноград, куда нельзя было подмешать еще какой-нибудь отравы.

Поев, Таис окрепла, спустилась к роще и пошла проведать свою охрану, поселенную вне пределов храма. Она ускоряла шаг, ощущая возрождение сил и, наконец, радуясь всем телом, пустилась бежать. За поворотом дороги гетера едва не попала под копыта лошадей. Пять всадников мчались навстречу, ведя в поводу двух покрытых персидскими потниками лошадей. Одна из них взвилась на дыбы с пронзительным ржанием. Таис узнала Салмаах лишь после того, как кобыла позвала хозяйку, и удивилась своей рассеянности, приписав ее действию отравы. Бежавший рядом с Салмаах Боанергос тихо заржал, как будто стесняясь проявления чувств. Салмаах, заложив уши, попыталась его лягнуть, мешая ему подбежать к хозяйке. Иноходец пропустил кобылу вперед и вдруг укусил ее за круп. Салмаах рванулась вперед и проскочила мимо, а Боанергос остановился прямо перед афинянкой. Без долгого раздумья Таис взвилась ему на спину, выдернула повод у коновода. Боанергос тронулся с места с такой быстротой, что сразу оставил позади всю компанию. Таис промчалась около схена, углубившись в рощу, и остановила рыжего, крепко сжав его коленями, оглаживая широкую шею. Начальник охраны – лохагос (сотник), догнав ее, сурово заметил, что здесь, в неизвестной стране, нельзя ни ходить, ни ездить одной. На веселую шутку гетеры македонский ветеран печально ответил, что хвалит ее смелость. Однако ему придется вскоре расстаться с жизнью, так и не оправившись как следует от ран и не побывав в новой славной битве.

– Почему? – воскликнула Таис.

– Потому что тебя украдут или убьют. Тогда мне останется лишь попросить товарищей заколоть меня от позора, что я не сумел оберечь тебя, и чтобы избежать казни, которую придумает Птолемей… да что он, сам божественный наш Александр!

Искренность старого воина пристыдила гетеру. Она поклялась стиксовой водой, что будет послушна. Она не собирается удаляться от храма даже на лошади: «В таком случае достаточно одного воина, – решил начальник, – он сумеет прикрыть отступление, пока Таис поскачет за подмогой». Тут же юный гестиот Ликофон, красивый, как Ганимед, пересел со своего коня на Салмаах, покорившуюся наезднику, и помчался к дому македонцев за оружием. Четверо товарищей дождались его возвращения и с пожеланием здоровья прекрасной подопечной поскакали на соединение с семью другими македонцами, проезжавшими коней к югу от храма. Таис знала провожатого по совместному пути в Гиераполь и не раз замечала его восторженные взгляды. Улыбнувшись ему, ока направила иноходца на восток, где сосны мельчали, редея, и начинались холмы песка с шапками тамарисков. В нескольких стадиях впереди волны песчаных бугров окружали крупную рощицу незнакомых, сходных с тополями деревьев. Таис вдруг захотела заглянуть в уединенную заросль, казалось скрывавшую нечто запретное. Лошади добросовестно трудились, увязая в песке, пока не приблизились к особенно большому холму. Едва всадники достигли его вершины, как у обоих вырвался возглас изумления. Синим серпом прилегая к подножию холма, блестело маленькое озеро чистейшей воды. Там, где озеро углублялось и тень высоких деревьев стелилась по водной глади, густой бирюзовый цвет очаровывал взгляд. Ветер с востока не залетал сюда, и тростники, зеленым полукругом обнимавшие синюю воду, чуть покачивали тонкими вершинками. Пришельцы не заметили признаков человека, Таис загорелась желанием искупаться в этом прекрасном месте. Растительность указывала на пресную воду. У северо-восточной оконечности озера, «рога серпа», кипели выходившие там ключи.

– Поезжай вниз, только недалеко, – сказала Таис Ликофону, – покормить лошадей, а я искупаюсь и приду к тебе.

Молодой тессалиец отрицательно покачал головой.

– Там растет иппофонт – трава-конеубийца. Надо будет предупредить товарищей, чтобы не гоняли туда лошадей.

За буграми на пологой равнине колыхалась бледно-зеленая тонкостеблистая трава, прорезаясь полосами между кустиками полыни и высокими пучками чия. Заросль тянулась до опушки удаленного соснового леса по краю покрытых дубняком предгорий.

– Тогда держи коней, не давай спускаться к озеру. Мы не знаем, какая там вода…

– А для тебя, госпожа Таис…

Афинянка успокоительно подняла руку.

– Я попробую, прежде чем нырять. Ты лучше привяжи лошадей к дереву.

И Таис скользнула по крутому песчаному склону, едва остановившись у края воды, сбросила сандалии, попробовала ногой, потом плеснула себе в лицо. Чистая холодноватая, ключевая вода. Давно Таис не видела такой воды после мутных рек Нила и Евфрата. Как истая эллинка, она очень ценила хорошую воду. С радостным визгом гетера кинулась в стеклянистую бирюзовую глубь, переплыла узкое озерко, выскочила на отмель белого песка, снова стала плескаться, наконец устремилась к северному «рогу». Здесь восходящее течение подземных ключей подбросило ее, затем, будто переваливая в мягких огромных лапах, потащило вниз. Таис не испугалась, а всплыла, откинувшись на спину и широко взмахивая руками. Ключи оказались не холодными. Таис поиграла на бурлящих водяных куполах, потом, утомившись, вернулась на глубину и снова легла на спину. Так она плавала, ныряла и плескалась, смывая все кошмары Антэроса, пока нетерпеливое ржание иноходца не напомнило ей о времени. Освеженная и счастливая, Таис взобралась на холм, где под деревом приютились кони и ее провожатый. По румянцу щек и легкому смущению Таис поняла, что молодой воин любовался ею.

– Ты наслаждалась водою, как лучшим вином, госпожа, – сказал Ликофон, – и мне захотелось тоже…

– Иди, и убедишься, насколько это лучше вина. Я побуду у лошадей, – гетера потрепала по шее Боанергоса, в то же время поглаживая морду ревниво косившейся Салмаах.

Тессалиец расстался с оружием и военным поясом только на самом берегу. Таис одобрительно осмотрела его отлично сложенную мускулистую фигуру, гармонировавшую с красотой лица.

– Ты не женат? – спросила она Ликофона, когда воин, накупавшись, взобрался на вершину холма.

– Нет еще! У нас не женятся раньше двадцати пяти лет. До войны я не мог, а теперь не знаю, когда попаду домой. Может быть, совсем не попаду…

– Все в руках богов, но, мне думается, они должны быть милостивы к тебе. От тебя пойдут хорошие дети!

Воин покраснел, как мальчик.

– Но я не хочу накликать беду, – спохватилась афинянка, – бывают завистливы боги… Поедем?

Салмаах и Боанергос понеслись во весь опор, как только выбрались из песков. Чтобы хорошенько размять лошадей, Таис повернула по дороге на север и, проехав около парасанга, поднялась на перевал в поперечную долину притока Евфрата. Корявые раскидистые дубы окружили замшелый портик с четырьмя колоннами, приютивший статую Иштар Кутитум из гладко полированного серого камня. Зелено-золотистые хризолитовые глаза блестели в тени. Слегка скуластое скифское лицо, обрамленное спускающимися на плечи подстриженными волосами, хранило презрительное выражение.

В глубине портика за статуей узкий проход вел в маленькую келью, хорошо освещенную широкими проемами под крышей. В нише восточной стены над почерневшим деревянным алтарем была вделана плитка обожженной глины с очень выпуклыми скульптурными изображениями. Обнаженная богиня стояла, тесно сомкнув оканчивавшиеся когтистыми совиными лапами ноги и подняв на уровень лица руки с обращенными вперед ладонями. В левой руке отчетливо изваян был узел веревки. За спиной изображения совиные крылья спускались до половины бедер, следы оперения виднелись над щиколотками.

Богиня стояла на спине льва, позади которого возлежал еще один лев, головой в другую сторону, а по сторонам нижние углы плитки занимали огромные совы, значительно больше львов. По нижнему краю чешуйчатые выступы символически означали горный кряж. Все изваяние было раскрашено в яркие цвета: красный для тела богини, черный – для львиных грив. В оперении ее крыльев и сов чередовались черные и красные перья.

В энтазисе выпрямленного струной тела богини, ее грозных спутниках, ужасных лапах и крыльях для Таис промелькнуло что-то пугающее, сразу же исчезнувшее в восхищении телесной красотой ее. Стройные сильные ноги, очень высокие полусферические груди, подобные которым Таис видела лишь на критских или позднеэллинских изваяниях, узкий стан и крутые бедра – все было слито в гармонический образ, полный чувственной силы. Богиня была обольстительней Ашторет-Иштар, агрессивной в женской власти над зверями и людьми, грознее Реи-Кибелы, таинственнее Артемис и Афродиты.

Таис низко поклонилась древнему изваянию, пообещала принести ей цветов.

Позднее, когда афинянка расспросила главную жрицу о странной крылатой богине, она узнала, что при храмах Матери Богов во времена древних царей Месопотамии около полутора тысяч лет тому назад существовали отдельные святилища Иштар-Кутитум, которой поклонялись вместе с царицей ночей, богиней Лилит, которая всего лишь одно из обличий Великой Матери: Лилит – богиня служения мужской любви, и веревка в ее руке – символ этой обязанности. Таис вспомнила рассказ Геродота о вавилонских обычаях служения Великой Богине, когда лучшие женщины города отправлялись в храмы Ашторет, чтобы там отдаваться чужеземцам. В знак своего служения они обвязывали толстую веревку вокруг головы. Наверное, Иштар-Кутитум дала начало сирийской и финикийской богине Котитто, почитавшейся владычицей безумной страсти.

Но при первой встрече Лилит не показалась ей благожелательной. Стараясь отогнать вещее чувство недоброго, Таис погнала иноходца бешеной рысью вниз, в сосновую рощу. Наслаждаясь быстротой, теплым ветром и свежестью омытого тела, Таис подъехала к храму Великой Матери, отдала поводья Ликофону и поблагодарила воина. С того момента, как они выбрались из озера Прибывающей Луны, как прозвала его Таис, тессалиец хранил молчание, словно под заклятием.

За-Ашт сказала, что явилась посланница верховной жрицы и оставила бронзовый диск. Как только госпожа отдохнет, то пусть ударит в него. Посланная придет снова и поведет в храм. Гетера поморщилась. Ей вовсе не хотелось идти в обиталище могучей богини. Она предчувствовала новые испытания.

Прекрасная, ясная и шаловливая радость богов и людей Афродиты отличалась от грозной необоримой Матери Богов, не противостоя ей, но и не соглашаясь. Одна была глубью плодоносящей Земли, а другая – как полет ветра на облаках…

Таис обедала по обыкновению вместе с рабыней. Финикиянка, любившая поесть, почти не притронулась к пище. Молчаливая, с опущенными глазами она уложила гетеру и принялась массировать ей утомленные скачкой ноги. Таис исподтишка присматривалась к рабыне и наконец спросила:

– Что с тобой, За-Ашт? Со вчерашнего вечера ты сама не своя. Или много выпила отравы?

Финикиянка вдруг бросилась на пол и, крепко сжимая колени хозяйки, страстно прошептала:

– Отпусти меня в храм, госпожа. Они говорят, что после года испытаний я сделаюсь жрицей – служить Ашторет-Кибеле, как они.

Удивленная Таис села.

– Называли ли жрицы испытания? Может быть, они таковы, что ты не захочешь даже думать о храме? Наверное, тебя заставят служить Кибеле с низшей ступени, отдаваться каждому пришельцу…

– Мне все равно! Я ничего не боюсь! Только бы остаться здесь и служить той, власть которой я испытала вчера и чьей силе покорилась!

Афинянка пристально рассматривала свою рабыню, прежде язвительную, злую и скептическую, а теперь вспыхнувшую пламенем и верой, как в четырнадцать лет. Может быть, мойра – судьба финикиянки привела ее для служения в храме? Если она нашла здесь себя, это все равно что встреча с любовью. В таких случаях Таис никогда не препятствовала, теряя красивых рабынь и вновь находя их, с радостью готовых служить ей. Таис заколебалась. Она всегда была осторожной при решении судьбы своих людей. Кроме того, сейчас За-Ашт у ней одна. Можно ли будет здесь в уединенном храмовом городке найти замену За-Ашт? И Таис покачала головой, не отказывая и не соглашаясь.

– Подожди. Сначала я узнаю, как поступят с тобой, потом поищу, кем заменить тебя.

– Ты не отказываешь, о благодарю тебя, госпожа!

– Не спеши радоваться! Еще ничего не решено, – предостерегла Таис финикиянку, которая принялась растирать ее с удвоенной энергией. – Скажи, За-Ашт, – задумчиво спросила, переворачиваясь на спину, Таис, – неужели не видишь ты иного пути в жизни, кроме служения Матери Богов? Ты умна и хороша собой, а что судьба сделала тебя рабыней, это может измениться… в храме же рабство худшее, ибо безгранична власть Кибелы.

– Ты не знаешь, госпожа, как ревнивы финикийцы, сирийцы и другие здешние народы! Мы, женщины, не любим красоты в других женщинах, а Великая Мать уравнивает всех в своей руке.

– Мне кажется, и ей служат по-разному? – возразила Таис. – Правильно ли я поняла? Ты совсем не любишь меня?

– Да, госпожа! Ты слишком прекрасна. Я давно ищу и не могу найти в тебе порока. Ты столь же гибкая, как наши тринадцатилетние девочки-танцовщицы, сильна, как кобылица, груди твои тверды, как на заре юности у нубиек…

– Перечисление, достойное любовника, – рассмеялась гетера, – но что же обижает тебя?

– Ты лучше всех вокруг и меня тоже!

– И из-за этого ты готова на рабство в храме?

– Да, да!

Таис пожала плечами, так и не поняв свою рабыню. После долгого молчания За-Ашт сказала:

– Как красивы голубые камни на твоей медной коже, госпожа! И твои серые глаза становятся еще глубже. Тот, кто подарил тебе ожерелье, понимает красоту вещей.

– Это главная жрица Кибелы-Реи, Ашторет, или Иштар, многоименной Матери Богов.

– А прежнее ожерелье ты теперь будешь носить пояском?

– Да, как Ипполита, царица амазонок! – Таис критически осмотрела золотой поясок и решила снять все звезды, кроме одной. Давно ушли в прошлое первые победы и успехи, ничего не значила для нее и подаренная Птолемеем звезда. Только последняя с буквою «мю»… жрица сказала М – женский символ с незапамятных времен…

– Поищешь мастера снять звездочки, кроме одной? – вслух сказала гетера.

– Позволь мне. Я ведь дочь ювелира и кое-что умею…

Финикиянка сняла поясок и, отойдя в угол комнаты, извлекла из своих вещей маленькие щипчики, поколдовала с ними и с торжеством надела на Таис цепочку с одной звездой.

– Теперь равновесие в центре, – поправила она бывшее ожерелье и подала Таис остальные звезды.

– Положи в шкатулку. Ты, оказывается, мастерица, разве я могу расстаться с тобой?

Финикиянка было огорчилась, но поняла, что Таис дразнит ее, и побежала за шкатулкой.

– Хочешь, завтра я возьму тебя с собой? – сказала гетера, лениво устраиваясь в подушках, – поблизости есть озерко синей воды, подобное серпу Луны. Я купалась там сегодня и давно не получала такого удовольствия.

– Что ты сделала, госпожа? – лицо За-Ашт исказилось от страха.

Таис недовольно приподнялась на локте.

– Ты кричишь, как на сирийском базаре! Что случилось?

– Мне сказали, что на востоке от храма есть священное озеро Иштар в форме лунного серпа. Там уединенно от всех совершается омовение Ашторет в дни празднества… Артемис, кажется, так зовут ее эллины. Всякого, кто посмотрит священное действо, жрецы с длинными копьями убивают на месте. Я боюсь за тебя, госпожа. Ашторет мстительна, а ее служители не меньше.

Таис призадумалась.

– Пожалуй, следует молчать о моем поступке. И я не возьму тебя с собой, хотя и поеду купаться снова.

– О, госпожа… – начала За-Ашт и метнулась к двери на террасу, откуда послышалось бряцание оружия. Таис потянула на себя серебристое покрывало. Немного спустя в комнату вошел Ликофон.

– Прости, госпожа, что потревожил тебя без времени, – поклонился он.

– Что-нибудь случилось? Боанергос или Салмаах?

– Нет, лошади живы и здоровы. Примчался посланец из войска и привез тебе письмо стратега Птолемея. Вот, – воин протянул зашнурованный пакет из тонкой кожи с привязанным к нему дельторионом – писчей дощечкой, на которой было обозначено имя Таис и приказание доставить без промедления.

Таис положила пакет на подушку, приказала воину сесть и выпить вина. Финикиянка, давно очарованная красотой Ликофона, мигом разбавила и подала розовое вино, вся извиваясь и бросая на тессалийца короткие и острые взгляды. Молодой воин приосанился, выпил чашу, и тотчас же За-Ашт налила вторую. Ликофон махнул рукой, отказываясь, и сбросил лежавший на краю стола бронзовый диск. Ударившись о плиты пола, бронза зазвенела громко и протяжно. Очень скоро в дверь из храмового прохода раздался стук. По знаку Таис финикиянка отодвинула засов. В комнате появилась жрица в черной сетке. Поднеся руку ко лбу, она выпрямилась и бесстрастно окинула взглядом присутствующих.

– Ах! Что ты наделал! – сказала Таис воину. – Теперь я должна идти!

Ликофон не заметил укора, медленно поднимаясь с сиденья. Он смотрел, не отрываясь, на черную жрицу, как будто сама Афродита явилась ему в пене моря и блеске звезд. Даже афинянку встревожило ощущение чуждой силы, нечто не совсем человеческое. Исходившее от диковинной женщины, будто она была ореадой – горной нимфой или мифическим оборотнем, титанидой. Жрица не осталась равнодушной к восхищению тессалийца, слегка склонила голову, и будто темные молнии вылетели из ее огромных глаз, добивая жертву. Юноша покраснел, вся кровь бросилась ему в голову. Он опустил взгляд, задержавшись на сильных ногах с удивительно правильными ступнями. Жрица, сверкая острыми зеркально-металлическими ногтями, откинула черную прядь, открывая, как перед боем, свое хмурое и прекрасное лицо.

Таис, обычно далекая от ревности, не могла перенести, чтобы одного из ее воинов при ней сгибали как тонкую веточку.

– За-Ашт, ты предложишь Ликофону еще вина? Может быть, он захочет поесть? Пойдем, – небрежно кивнула она черной жрице, которая улыбнулась бегло и снисходительно, послав молодому воину, еще один долгий, все обещающий взгляд.

Таис хотела пройти вперед, но жрица, так и не сказав ни слова, скользнула в проход и быстро пошла не оглядываясь. Только у заграждавшей коридор решетки она подождала гетеру, призывая прикованную привратницу, валявшуюся в едва освещенной нише на охапке сухой травы. Провожатая не пошла прямо в святилище, а повернула направо, в боковой ход, ярко освещенный и кончавшийся лестницей наверх. Они вышли на верхний этаж, поднялись еще по одной лестнице и оказались на веранде. Позади них высилось самое верхнее помещение без окон, с единственной бронзовой дверью огромной тяжести и прочности. Таис угадала сокровищницу и подумала, как неосторожно хранить драгоценности на высоте. Вдруг приключится пожар… Конические выступы красной плотной терракоты облицовывали стены сокровищницы и верхнего этажа.

– Что ты рассматриваешь, дочь моя? – окликнула главная жрица.

Обернувшись Таис увидела ее в кресле слоновой кости рядом с мужчиной, вероятно главным жрецом. Афинянка подошла к ней, присела на скамью, тоже отделанную слоновой костью, и поделилась своими опасениями.

– Я знаю, что ты умна, служительница Афродиты. Но и те, кто строил это святое место, не были глупцами. Весь храм состоит только из кирпичей, изразцов, плит гранита и мрамора, перекрывающих потолки. Строители сделали так, чтобы даже при намеренном поджоге ничего не могло сгореть, кроме нескольких занавесей и кресел.

Заинтересованная Таис ответила, что подобные приемы вечного строительства из одного камня она увидела в Египте. Главная жрица задала ей несколько вопросов и замолчала. Таис с высоты любовалась искусным расположением храма. В Элладе храмы строились на естественном возвышении – вершинах высоких холмов, на краю обрывов, на гребнях склонов. Поднимаясь к храму, человек возвышался сам, готовясь встретить образы богов.

Этот храм (как объяснила жрица, построенный по образцам древнейших святилищ Междуречья – равнинной страны) стоял в центре округлой равнины, замкнутой горами с юга, запада и севера и открытой только на восток, к Евфрату. С верхней надстройкой и пьедесталом храм вздымался на порядочную высоту. Люди, подходившие и подъезжавшие с равнины, издалека видели святилище. По мере приближения здание громоздилось, наплывая на людей и угнетая их чувством ничтожества перед могучей богиней и ее слугами…

Таис с особенным наслаждением разглядывала окрестности, может быть, впервые ощутив влияние высоты на сознание человека. Отрешенность от всего копившегося внизу, чувство собственной недоступности, возможности охватить взглядом большее пространство – все было иначе, чем в горах. Там человек, поднявшийся на высоту, был частью окружавшей его природы, а здесь искусственное сооружение надменно выпячивалось посреди равнины, отрываясь от естественной почвы и наделяя находившихся в нем людей чувством превосходства, чистоты и независимости. Далеко на востоке, за пыльной дымкой пролегала долина Евфрата, а на севере темнело ущелье его притока – большой речки, на перевале к которой стоит маленький храм Иштар Персидской.

Молчание нарушил главный жрец, сказавший что-то на неизвестном гетере языке. Жрица небрежно потянулась в своем глубоком кресле и спросила, не хочет ли гостья продолжить ознакомление с тайнами Матери Богов. На ответ Таис, что она ночью чувствовала себя отравленной и если «знакомство» пойдет так и дальше, то она не выдержит, жрица усмехнулась сурово и одобрительно, признав, что ей дали слишком сильную мазь, не сообразив, что вряд ли эллинка привыкла к подобным втираниям. В дальнейшем они будут осторожнее.

Чтобы повременить с ответом (прямой отказ хозяевам священного места был недопустим), Таис спросила о смысле одеяния высших Жриц и их разделения на две группы.

– Это не составляет тайны, – сказала главная жрица, – красные жрицы служат днем и олицетворяют дневные силы Кибелы, а черные – ночные. В Либии и Элладе их назовут Ламиями – спутницами Гекаты. Считается, что снискавший любовь такой жрицы приобщается к силам Кибелы-Реи, по-вашему – Геи. Всю жизнь ему сопутствуют здоровье, удача и славное потомство. Искусство жриц, особенно черных, выше всего, что может дать смертная женщина, вдохновлено Великой Матерью и укреплено ее могучей силой.

– И любой человек может добиться этого?

В глазах главной жрицы зажглось пламя как у дикого зверя. Дрожь пробежала по спине Таис, но она не опустила взгляда.

– Любой! – отвечала жрица. – Если он не урод, здоров и достаточно силен.

– Как определить, достаточно ли?

– Для этого и служит одеяние-сеть. Она очень прочна и, чтобы овладеть жрицей, надо разорвать сеть руками. Только необычайно сильный человек в огне неистовых чувств способен на это.

– А если не способен и не разорвет?

Главная жрица склонилась к Таис и тихо сказала:

– Тогда кара Кибелы обрушится на него. Если он захотел красную жрицу дня, она крикнет, и неудачника схватят, оскопят на жертвеннике перед Кибелой и превратят в храмового раба, если останется жив. Черная жрица – Ламия никого не зовет. Крепко обняв незадачливого мужа, она дает ему поцелуй Кибелы, вонзая нож вот здесь, – жрица положила пальцы на ямку за левой ключицей.

– Какой смысл вложен Великой Матерью в подобную жестокость?

– Только очень сильные, красивые, уверенные в себе герои приходят, чтобы стать возлюбленными Дня и Ночи. Рождаются дети, и девочки становятся высшими жрицами, а мужи – стражей и охранителями святилища. Заметила ли ты, какие они могучие, как велики их копья и тяжелы мечи?

– Заметила, что прекрасны и высшие жрицы – все на подбор. Но неужели смысл только в получении потомства для храма? Среди тысяч можно найти и выбрать не худших, – возразила Таис.

– Ты, пожалуй, слишком умна для непосвященной, – с легкой насмешкой («Как Иштар», – подумала Таис) сказала жрица, – разумеется, истинный смысл не в этом. С веками слабеет порода людей, и страстное безумие Кибелы-Ашторет-Атаргатис уже не захватывает их, как в прежние времена. Кибеле угоден пламень чувственной ярости, так же как любовь – Афродите…

Таис подумала об Урании. Жрица продолжала:

– Служение наших девушек погружает людей в природу, объединяя их со всем живущим, вскормленным Реей-Кибелой. В этом счастье и судьба мужа, иного пути не дано богами. Мужи находят себя и делают то, для чего предназначены. Если же они оказываются непригодными, Великая Мать призывает их обратно к себе, чтобы возродить к жизни лучшими. И мужи идут к ней, не познав горечи старения, в пламенной юности.

– Почему ты уверена, что слабеют люди? – в свою очередь скрывая насмешку, спросила Таис, и жрица вдруг рассмеялась.

– Посмотри еще раз на облик Кибелы-Реи в древней статуе и поймешь, что только ненасытное желание может искать такой образ, и только необычайная сила и крепость может надеяться быть ее парой…

Таис вспомнила необычайную мощь в пределах гармонического сложения, излучаемую статуей Реи, и не смогла возразить.

– А где живут черные и красные? – спросила она, меняя тему.

– Они не покидают храма, пока молоды. Нередко они выходят замуж за немаленьких людей или странствуют, занимая высокие должности в других, менее значительных храмах Реи. В определенные дни месяца они ходят купаться на священное озеро, и горе тем мужам, какие окажутся нарушителями их покоя.

– А если встретится женщина? – гетера сообразила, о каком озерке идет речь.

– С женщиной нечего делать. Лишь в том случае, если несчастная нарушила чистоту священной воды, ее ждет смерть!

– А жрицы живут там? – поспешила спросить Таис, показывая на южное крыло храмовой постройки, плоская крыша которого приходилась на уровне пола главного храма.

– Ты угадала! Хочешь посетить их?

– О нет! А что находится в северном крыле?

Снова дикий блеск мелькнул и угас во взгляде жрицы.

– Туда я и хочу повести тебя на закате. Но прежде ты принесешь клятву на алтареКибелы-Реи, клятву молчания. Древние тайны Великой Матери сохраняются нами. Обряды незапамятных времен, перенесенные сюда тысячелетия назад из Ликаонии и Фригии, дают силу служителям Ашторет.

В святилище, совершенно безлюдном в этот час, гетера поклялась хранить тайну. Хозяйка храма налила ей напитка. Таис отступила с опаской.

– Не бойся, это не вчерашнее! Тебе понадобится мужество, когда увидишь тайну. Помни, что Великая Мать – владычица зверей… – Последние слова, сказанные напряженным шепотом, вселили в гетеру неопределенный страх. Она выпила чашу залпом.

– Отлично! Теперь прими дар, – и жрица протянула Таис два лекитиона – флакончика из молочно-белого стекла, плотно закрытых пробками из драгоценного густо-розового индийского турмалина. На одном из лекитионов был вырезан серп луны, на другом – восьмиконечная звезда.

– Как можно! Я не могу принять такие дорогие вещи! – воскликнула Таис.

– Ветерок (пустое)! – ответила главная жрица. – Храм Великой Матери богат и может делать и не такие дары наиболее прекрасным женщинам, ибо они сами – драгоценности, созданные Реей для ее собственных целей. Но ты не спросила – что во флаконах. В этом, – она показала лекитион со звездою, – средство, растворенное в питье, данном тебе вчера. Если ты захочешь когда-нибудь и с кем-нибудь испытать всю мощь Ашторет-Кибелы в облике Анаитис – шесть капель в чашку воды и пейте пополам. Этот – с Луной – освободит тебя от действия первого. Если выпить только его, он сделает тебя холодной, как далекая Луна. Не больше трех капель, а то можешь похолодеть навсегда… – жрица рассмеялась резко и недобро, подвела гетеру к нише в боковой стене и вынула оттуда блестящий черный круг, как показалось сначала Таис, из стекла. Она увидела в нем свое отражение так же четко и ясно, как в обычном зеркале из покрытой серебром бронзы.

– Это зеркало не стеклянное, а каменное и сделано в те времена, когда люди знали лишь камень. Руды металлов служили им только для вечных красок, ибо и тогда уже писали картины на стенах. В это зеркало смотрелись женщины много тысяч лет назад, когда не существовало ни Египта, ни Крита… Возьми и его в дар!

– Ты даришь мне вторую бесценную вещь, зачем? – спросила Таис.

– Вместе с лекитионами, хранящими яд. Красота и смерть всегда вместе, с тех пор как живет человек.

– Смерть для кого?

– Или для того, у кого красота, или тому, кто берет ее, или обоим вместе.

– Разве нельзя иначе?

– Нельзя. Таково устроение Матери Богов, и не нам обсуждать его, – сурово, почти угрожающе сказала владычица храма.

– Благодарю тебя! Твой дар поистине превыше всех драгоценностей!

– И не боишься?

– Чего?

– Тайн Великой Матери, нет? Тогда идем!

С северной стороны святилища в полу темнело огромное отверстие, в центре занятое толстой колонной. По ее окружности спускалась спиралью каменная лестница. Скудно освещенный проход вел в храм никогда не виданной Таис обстановки. По обе стороны прохода широкие кирпичные скамьи были густо усажены настоящими рогами исполинских быков – туров, изогнутыми круто, со сближающимися вверху вертикальными концами. Квадратное низкое помещение святилища в простенках между грубыми полуколоннами из красной терракоты украшали великолепно исполненные головы быков из камня или глины с настоящими рогами. Рога бычьих голов на западной стене торчали вверх по-турьему, на северной – были загнуты вниз, а на восточной – широко расходились горизонтально-волнистыми остриями, как у диких быков Месопотамии. Странное, зловещее, даже пугающее впечатление производило это святилище незапамятных времен. Огромные рога торчали повсюду: на невысоких квадратного сечения столбиках и длинных скамьях, затрудняя передвижение по храму. Контурные фрески красной охры обрисовывали бычьи фигуры на ближайших к входу стенах. Между головами быков были прикреплены слепки женских грудей кроваво-красного цвета, в соски которых зачем-то вставили клювы черных грифов или оскаленные черепа куниц. За первым помещением находилось второе, меньшее, с остроконечной нишей в северной стене. Три рогатых бычьих головы, вертикально расположенные одна над другой, увенчивались фигурой богини, парящей над ними, широко раскинув руки и ноги. По обе стороны ниши чернели два прохода.

Рога чем-то тревожили Таис, и вдруг яркое воспоминание осветило ее память. Те же символы, только каменные, увеличенные до титанических размеров, отмечали священные места на Крите. Афинянка видела на одной из хорошо сохранившихся фресок изображение святилища, очень похожего на то, в котором она находилась сейчас. Там тоже рога разных размеров отгораживали какие-то отделы комнаты жертвоприношений, изображенной на фреске. Но здесь натуральные рога диких быков казались особенно зловещими и в силе впечатления не уступали исполинским каменным рогам, вздымавшимся из-под земли на Крите. Для Таис стало совершенно ясной глубокая связь древнейшей религии Великой Матери в Азии и веры ее предков на Крите.

Скульптуры быков в святилище казались особенно страшными. Они не были похожи на тупомордых критских великанов с их высокими, устремленными вверх рогами.

Быки древнейшего святилища изображались с опущенными низко длинными головами, с громадными рогами, направленными вперед. Они или сходились надо лбом с жутко загнутыми кверху остриями, или же были широко разведены и загнуты наподобие кривых ножей. Без сомнения, это была иная порода, и афинянка подумала, что с этими грозными существами, как бы целиком устремленными в бой, вряд ли успешной стала бы священная критская игра с быками.

Главная жрица остановилась, прислушиваясь. Глубокие низкие, ритмические звучания гипат – крайних струн самого низкого тона в китарах – доносились издалека, переплетаясь с женскими голосами, стонами и криками. Сердце Таис тревожно забилось в предчувствии чего-то ужасного. Жрица подняла с рогатой тумбы факел, зажгла его о тлевшие на жертвеннике угли и вступила в левый проход. Еще один длинный темный, как подземелье, коридор, и Таис очутилась в просторном здании на уровне храмового сада.

Никогда никому не рассказала Таис об увиденном здесь, хотя каждое мгновение навсегда осталось в памяти. В Египте ее потрясли фрески в подземелье Мертвых, изображавшие Тиау, или Тропу Ночного Солнца, – ад египтян, помещенный на обратной, невидимой стороне Луны. Но то были лишь изображения, а здесь, в храме, соперничавшем древностью с каменным зеркалом, необычайные обряды Великой Матери тоже давностью в десять тысячелетий происходили наяву, исполнялись живыми людьми.

Укрепленная напитком Реи, Таис выдержала зрелище до конца. Все четыре ступени невероятного действа прошли перед ее глазами, постепенно проясняя их сокровенный смысл. Корни Земли-Геи и всего на ней обитающего спускаются в бездну хаотических вихрей, беснующихся под Тартаром в ужасном мраке Эреба. Подобно этому корни души тоже поднимаются из тьмы первобытных чувств, вихрями крутящихся в лоне Кибелы. Эти чувства, мрак и страхи нужно пережить, чтобы освободиться от их тайной власти, выпуская на волю перед глазами женщин одновременно жертв и участниц великого слияния с корнями всей природы в ее облике Ананки – неотвратимой необходимости. Но понимая смысл древних обрядов, Таис не могла принять их. Слишком далеко расходились стремления Урании с темной властью Кибелы-Анаитис.

Поздно ночью, провожаемая черной жрицей, она явилась в свой временный дом, потрясенная, усталая и подавленная. За-Ашт не спала, поджидая госпожу. Глаза рабыни припухли от слез, пораненные ногтями ладони тоже не ускользнули от внимания Таис. Она была не в силах расспрашивать, а повалилась ничком на ложе, отказавшись даже от омовения. И письмо Птолемея осталось непрочитанным до утра.

Таис не удалось уснуть. Финикиянка тоже ворочалась, вздыхала, пока гетера не позвала ее к себе.

– Сядь и расскажи, что случилось. Тебя обидел Ликофон? – За-Ашт молча кивнула, и темная глубь ее глаз загорелась злобой.

– Я позову его, когда настанет день, и попрошу лохагоса наказать тессалийца.

– Нет, нет, госпожа! Он не сделал ничего, и я не хочу больше видеться с ним.

– Неужели? Странный юноша! Ты красива, и я не раз видела, как он смотрел на тебя… ты давала ему еще вина?

– Он выпил чашу залпом, будто плохую воду пустыни. К еде не притронулся и молчал, глядя на дверь, в которую ушла эта ламия, дочь тьмы! Так продолжалось без конца, пока, потеряв терпение, я не выгнала его. И он ушел, не поблагодарив и не попрощавшись, как упившийся просяного пива…

– Вот чего не ожидала! – воскликнула Таис. – Неужели Ламия так сразила его Эросом? Почему? Он смотрел, как ты пляшешь балариту, как гибок твой стан и стройны ноги!

– Ты добра ко мне, госпожа! – ответила финикиянка, сдерживая набегавшие слезы. – Но ты женщина и не поймешь силу черной ламии. Я ее рассмотрела как следует. У нее все противоположно мне.

– Как так?

– Все, что у меня узко, – у ней широко: бедра, икры, глаза, а что широко – плечи, талия, то у ней узко, – финикиянка огорченно махнула рукой. – Она сложена как ты, госпожа, только тяжелее, мощнее тебя! И это сводит с ума мужчин, особенно таких, как этот мальчишка…

– Так он отверг тебя и думает о ней? Ничего, скоро мы поедем дальше, и ламия сотрется из памяти Ликофона… Да, я забыла – ты хочешь остаться? По-прежнему хочешь?

– Теперь еще больше, госпожа! У нас, финикиян, есть учение Сенхуниафона. Оно говорит, что желание уже творит. И я хочу заново сотворить себя!

– И у нас желание, Потос, есть творчество. Неистовое желание порождает или нужную форму, или кончается анойей – безумием. Исполнится время – увидим. Дай мне письмо!

Птолемей посылал привет, просил помнить и ни в коем случае не ехать дальше, пока не явится посланный за ней отряд во главе с его другом. Если придут плохие вести, Таис не следовало оставаться в храме, а со своей охраной из выздоравливающих воинов мчаться к морю, в бухту Исса, всего в пятнадцати парасангах через горы на запад. Там стоят три корабля, начальник которых примет Таис и будет ждать еще полмесяца. Если Птолемей с Александром не появятся к этому сроку, надлежит плыть в Элладу.

Таис подумала, что Птолемей в глубине души благороднее, чем сам хочет казаться среди грубых македонских полководцев. Она поцеловала письмо с нежностью. Птолемей писал о походе через жаркую степь – море высокой травы, уже поблекшей от летней сухости. Они ехали и ехали день за днем, все дальше уходя за бесконечно расстилающийся на восток горизонт. Смутное опасение тревожило всех и даже Александра. Птолемей видел, как подолгу горел ночами светильник в его шатре. Полководец совещался с разведчиками, читал описания – периэгеск. Постепенно Александр отклонял путь армии левее, дальше к северу. Проводники убедили его в скором наступлении еще большей жары. Выгорит трава, и пересохнут мелкие речки и ручьи, пока в достатке снабжавшие войско водой. Тридцать пять тысяч человек теперь шло за Александром, но здесь, в необъятных равнинах Азии, полководец впервые почувствовал, что для этих просторов его армия невелика. Жаркие ветры дули навстречу дыханием гибельных пустынь, простиравшихся за степью. Как демон, носились вихри пыли, а на горизонте горячий воздух как бы приподнимал землю над мутными голубыми озерами призрачной воды.

Когда повернули на север, трава стала выше и гуще, а желто-мутные речки приняли серый цвет. Случилось полное затмение Луны. (Как она пропустила его? – подумала Таис). Знающие люди возвестили, что армия пришла в страну, где царствует Владычица Зверей. Всех – небесных, земных и подземных, та, которую зовут Ашторет, Кибелой или Реей, а эллины считают еще Артемис или Гекатой. Если она появится верхом на льве, то всем не миновать гибели.

Александр обратился к воинам с речью, убеждая не бояться. Он знает предначертанное наперед и ведет их к концу войны и несметным сокровищам…

Таис читала между строк Птолемея – прирожденного писателя – новое, незнакомое прежде македонцам чувство. Это чувство скорее всего было страхом.

Впервые серьезно задумалась гетера, насколько безумно смелым было предприятие Александра. Каким божественным мужеством надо обладать, чтобы удалиться от моря в глубь неизвестной страны навстречу полчищам Царя Царей. Представив себе дерзость задуманного, афинянка поняла, что в случае поражения македонская армия будет стерта с лица земли и ничто не поможет ей. Перестанут существовать и божественный полководец, и Птолемей, и Леонтиск… Может быть, только Неарх спасет свой флот и вернется к родным берегам. С какой злобой и нетерпением ждут этого бесчисленные враги, крупные и мелкие, пылающие справедливой местью и трусливым торжеством гиены… Да, ждать пощады всем ее друзьям не придется, и мудр Птолемей, оставивший про запас вторую возможность спасения Александра и себя. Первая заключена во флоте Неарха, ожидающем в низовьях Евфрата, если встреча с Дарием произойдет не на севере, а на юге. Птолемей писал о слухах, что Дарий собрал все свои силы, всадников без числа от знаменитой персидской гвардии Бессмертных до бактрийцев и согдов.

Удивительное дело, несмотря на тревогу, проскальзывающую в письме Птолемея, оно наполнило Таис уверенностью в скорой победе. Тем с большим нетерпением она будет ждать новых вестей…

На следующий день вместо Ликофона лохагос прислал рябого македонца с еще не зажившими рубцами на плече и шее.

– Вместо гестиота, – осклабился воин, очевидно довольный поездкой со знаменитой красавицей Афин, города баснословной элегантности и учености.

– А Ликофон?

– Ушел в городок купить лекарство, что ли. Он вроде заболел…

Таис хлопнула в ладоши, вызывая За-Ашт, послала воина за его лошадью. Финикиянка уселась на Салмаах, как не раз делала на пути от границы Египта, и печальное ее лицо осветилось мальчишеским задором. Обе стали состязаться в быстроте коней, то и дело оставляя далеко позади охранника, сдерживаемые только его сердитыми окриками. Выехав на окраину пустынной степи, обе женщины остановились очарованные. Степь цвела необычно яркими цветами, невиданными в Элладе.

На высоких голых стеблях качались под ветром шарики дивного небесно-голубого цвета с яблоко величиной. Они росли разбросанно со столь же редко растущими солнечно-желтыми, совсем золотыми шаровидными соцветиями высоких растений с узкими и редкими листьями. Золотой с голубым узор расстилался вдаль по пыльно-зеленому фону в прозрачном утреннем воздухе.

– Небылица, а не цветы! – воскликнул македонец, пораженный сказочной пестротой. Жаль было мять их красоту копытами лошадей.

Они повернули направо, дабы объехать стороной, и снова остановились перед порослью еще более диковинных цветов. До ног всадников доставала трава с жесткими вершинками, усеянными крупными пурпурными цветами в форме пятиконечных звезд с сильно расширенными кнаружи и прямо срезанными по концам лепестками. Таис не выдержала. Соскочив с иноходца, ока нарвала охапку пурпурных цветов, а финикиянка собрала золотые и голубые шары. Стебли последних оказались очень похожими на обычный лук с резким луковым запахом.

Таис помчалась во весь опор назад и поднялась на северный перевал к маленькому храму неласковой, насмешливой, чужеземной Иштар. Стараясь не смотреть в узкие зелено-золотистые глаза, она поспешно разложила цветы на жертвеннике, постояла с минуту и прокралась в святилище к горельефу грозной Лилит. Там она отстегнула заколку и вонзила ее в палец левой руки, помазала брызнувшей кровью алтарь и, зализывая ранку, ушла не оглядываясь. На пути домой веселость покинула ее, и она загрустила, как в прошлый день тессалиец. Иль таково уж было волшебство богини персов?

Скоро Таис нашла причину своей задумчивости. Почему-то после посещения Иштар родились опасение за красивого воина. Что, если юноша решился просить любви черной жрицы, не зная ничего о законах Кибелы? Но должны же они предупреждать неофита, что ему грозит? Иначе это не только жестоко, но и гадко! Таис решила без зова пойти к главной жрице и расспросить се. Однако увидеться с ней оказалось непросто.

После вечерней еды гетера открыла внутреннюю дверь своего дома в длинный коридор, восходивший к святилищу. Она дошла лишь до запертой бронзовой решетки и постучалась, вызывая прикованную привратницу. Падшая жрица выглянула из своей ниши, приложила палец к губам и отрицательно замотала головой. Таис улыбнулась ей и послушно повернула назад, запомнив голодный блеск глаз осужденной, ее впалые щеки и живот. Она послала финикиянку с едой. За-Ашт пришла не скоро. Лишь после долгих уговоров, поняв, что ее не подкупают и не предадут, привратница взяла еду. С тех пор финикиянка или сама Таис кормили ее по два раза в день, узнав время, в какое не было риска попасться служителям храма.

Прошло несколько дней. В храме как будто забыли о гостье, и Таис приписала это разочарованию главной жрицы. Ей не удалось покорить гетеру и привлечь к служению Кибелы-Ашторет, не удалось и заинтересовать ее тайнами Матери Богов. Тьма, жестокость и мучения вызывали непреклонное сопротивление в душе Таис. Она по-прежнему отправлялась на поездки то с рябым воином, которого товарищи почему-то прозвали Онофорбосом – пастухом ослов, то с самим начальником – лохагосом. Несмотря на искушение, Таис только раз решилась искупаться в чудесном озерке Прибывающей Луны, не из-за боязни быть схваченной – от этого ее спасла бы быстрота Боанергоса, а чтобы не наносить оскорбления служительницам Реи. За-Ашт всегда просилась сопровождать хозяйку и с каждым днем становилась все молчаливее. Таис уже решила отпустить рабыню.

Дни шли, а вестей с востока не приходило. Где-то там, в необъятно просторных степях и лабиринтах холмов, затерялось войско Александра. Таис успокаивала себя соображениями, что попросту не случилось оказии для письма. И все же даже слухов, всегда каким-то образом достигавших воинов, не доходило из-за Евфрата. Таис даже перестала выезжать, не ходила в храм и почти ничего не ела. Ночью она часто лежала без сна, засыпая лишь на рассвете. Столь сильное беспокойство было не свойственно полной здоровья афинянке. Она приписывала его зловещей атмосфере святилища Кибелы. Если бы не предупреждение Птолемея, Таис давно бы покинула это «убежище», тем более что храм Реи вовсе не был убежищем ни для кого. Стоило только ознакомиться поближе с ее служительницами, чтобы понять, какая судьба ожидает «знатную гостью» при поражении и гибели войска Александра. Горсточка конвоя будет перебита могучими стражами внезапно, во время сна, а сама Таис отправлена в нижний храм зарабатывать деньги Матери Богов. При сопротивлении – что же, здесь много мест, где требуется прикованный сторож. И это еще лучший исход. В худшем же… Таис с содроганием вспомнила таинства Анантис, и дрожь пробежала по ее спине. Как бы отвечая ее мыслям, раздался слабый частый стук в дверь из храмового коридора. Таис вскочила, прислушалась. Позвав За-Ашт, Таис осторожно спросила, приблизив лицо к притолоке:

– Кто?

– Госпожа… открой… во имя… – голос прервался.

Таис и рабыня узнали Ликофона. Гетера мотнулась за лампионом, а финикиянка распахнула дверь. За порогом не в силах поднять головы, залитый кровью, лежал молодой воин. Таис втащила Ликофона в комнату, а За-Ашт заперла дверь и по приказанию Таис помчалась во весь дух за македонцами.

Ликофон открыл глаза, слабо улыбнулся, и эта улыбка умирающего резанула ее нестерпимым воспоминанием о смерти Менедема.

Из левого плеча воина торчал знакомый Таис кинжал жрицы Ночи, безжалостной и твердой рукой вогнанный по самую рукоятку. Кинжал пробил заодно с одеждой и широкое золотое ожерелье, застряв между звеньями. Таис, как всякая эллинская женщина, кое-что смыслила в ранах. Ликофон не мог жить с такой раной, тем более проползти по длинному проходу, хотя и под спуск. Что-то было не так! Несмотря на кровь, продолжавшую медленно струиться из-под кинжала, Таис не решилась вынуть оружие до прихода лохагоса, который, как опытным воин, был и хирургом и коновалом своего отряда.

Воины не заставили себя ждать. Следом за финикиянкой ворвалась целая декада (десятка) с обнаженными мечами и копьями. Воины подняли тессалийца, положили на ложе, и лохагос, сумрачно покачав головой при виде раны, принялся ощупывать плечо Ликофона. Раненый застонал, не открывая глаза, а ветеран вдруг осклабился радостной усмешкой.

– Что, не смертельно? – задыхаясь от волнения, спросила Таис.

– Красивый воин всегда любимец Афродиты! Видишь, кинжал ударил сюда и, если бы пошел прямо, то пронзил бы сердце. Но Ликофон нарядился, надел тяжелое ожерелье. Кинжал, раздвинув одно из колец, отклонился к спине и прошел между ребрами и лопаткой. Если бы не разрезанная жила, то с такой раной можно сражаться правой рукой. Но мальчик потерял слишком много крови. Готовь побольше вина с теплой водой! Дай скорее чистого полотна.

Не теряя времени, лохагос велел двум воинам держать Ликофона за плечи, обтер рукоять кинжала от крови, удобно взялся и, упершись левой рукой в плечо, мощным рывком вынул оружие. Пронзительный вопль вырвался у юноши, он приподнялся, вытаращив глаза, и снова рухнул без памяти на промокшую кровью постель. Лохагос свел края раны пальцами, смоченными в уксусе, обмыл вокруг кровь и натуго забинтовал полосками разорванной льняной столы, привязав руку к туловищу. Тессалиец лежал немо и безучастно, шевеля сухими почерневшими губами. По знаку сотника За-Ашт принялась поить Ликофона, который глотал воду с вином без конца. Начальник воинов выпрямился, отер с лица пот и принял чашу вина, поднесенную Таис. Кувшин пошел по кругу.

– Кто это его? – задал один из воинов вопрос, интересовавший всех.

Таис постаралась объяснить обычаи храма, встречу Ликофона с черной жрицей и очевидную недостаточность сил юноши. Возможно, тессалиец не сообразил, что только недавно оправился от ранения.

– Что ж, виноваты обе стороны и никто. Условие есть условие! – сказал лохагос. – Взялся – исполняй, не можешь – не берись! А он жив остался, осел молодой. Для меня это радость. Ликофон хороший воин, только слабоват насчет женщин. А я-то думал, что мальчишка около нее кружится, – ткнул он пальцем в За-Ашт.

– Нет, нет, нет! – финикиянка выскочила вперед, сверкая глазами.

– Оставь, кошка! Влюбилась, так молчи! – оборвал ее начальник воинов.

За-Ашт хотела ответить, как вдруг раздался резкий стук чем-то твердым в дверь из храма.

– Идет погоня! – почему-то весело ухмыльнулся лохагос. – Открой дверь, Пилемен!

Воин, стоявший ближе к двери, повиновался. Ворвалась целая группа черных жриц с факелами под предводительством увенчанной золотой диадемой старшей. Рядом с ней в слезах шла та черная жрица, что приходила за Таис и покорила Ликофона.

– Видишь, Кера, сколько крови? Я не жалела, я ударила верно, и что спасло его, не знаю.

– Ты ударила верно, – ответил вместо старшей начальник македонцев, – а спасло его золотое ожерелье, надетое молодым ослом для тебя!

– Вижу! – согласилась старшая. – С тебя снята вина, Адрастея. Мы не можем добить его, – она качнула диадемой в сторону македонцев, взявшихся за мечи, – пусть рассудит великая жрица. Но за свое второе преступление Эрис должна быть убита. Или, если хочешь, пошлем ее исполнять обряды в святилище Анахиты!

Тут только Таис вспомнила о привратнице в коридоре и сообразила, что, не сжалься она над воином, Ликофон истек бы кровью у запертой решетки и никогда не добрался бы до ее двери!

Позади во мгле коридора одна из жриц держала за волосы осужденную. Ее освободили от цепи, связав руки назад. Старшая пошла назад в коридор, равнодушно окинув взглядом македонцев и злорадно усмехнувшись ужасному виду окровавленного пепельно-бледного юноши.

– Остановись, Кера! – воскликнула Таис, запомнив грозное имя этой совсем еще молодой женщины. – Отдай мне ее! – она показала на связанную привратницу.

– Нет! Она провинилась дважды и должна исчезнуть из жизни!

– Я дам за нее выкуп! Назначь цену!

– Нельзя ценить жизнь и смерть, – отказала старшая жрица и вдруг остановилась раздумывая. – Можешь отдать жизнь за жизнь, – продолжала она.

– Не понимаю тебя!

– Жаль. Это просто. Я отдам тебе Эрис, а ты свою финикиянку.

– Невозможно! Ты ее убьешь!

– За что? Она ни в чем не повинна. Я сужу так – если мы теряем жрицу, упавшую непозволительно низко, то приобретаем другую, годную для начала.

– Но убив, вы все равно потеряете, если и получите взамен, – возразила Таис.

– Для Великой Матери смерть или жизнь без различия!

Таис нерешительно оглянулась на свою рабыню. Та стояла бледная, как меленая стена, подавшись вперед и прислушиваясь к разговору.

– Смотри, За-Ашт, ты хотела служить в храме. Сейчас предоставляется случай, и я отпускаю тебя. Я не меняю и не отдаю тебя. Следуй только своему желанию!

Финикиянка упала на колени перед Таис, поцеловав ей руку.

– Благодарю тебя, госпожа!

За-Ашт выпрямилась, гордая и стройная, добавив:

– Я иду.

– Возьми свои вещи и одежду, – напомнила Таис.

– Не нужно! – сказала старшая и подтолкнула финикиянку к Адрастее. За-Ашт слегка отшатнулась, но черная жрица обняла ее за талию и повела во тьму коридора. Жрицы расступились, и та, что держала связанную за волосы, пнула ее ногой в спину. Привратница влетела в комнату и растянулась лицом вниз на окровавленном ковре. Дверь захлопнулась, наступила тишина. Озадаченные воины стояли, пока один из них не поднял упавшую, разрезал ремни на запястьях и пригладил упавшие на лоб волосы.

– Сядь, Эрис, – ласково сказала Таис, – дайте ей вина!

– Какие странные имена, – воскликнул лохагос, – беда, мщение, раздор.

– Я слышала, как двух других назвали Налия и Ата: демон и безумие, – сказала Таис, – очевидно, страшные эллинские имена даются всем черным жрицам. Так, Эрис?

Привратница молча наклонила голову.

– Делайте носилки, мы понесем Ликофона, – прервал лохагос наступившее молчание.

– Надо оставить здесь! – возразила Таис.

– Нет! Главная их начальница может изменить решение. Тессалийца надо убрать отсюда. Но как оставить тебя одну, госпожа Таис?

– У меня есть новая служанка.

– Она зарежет тебя, как Ликофона, и удерет.

– Удирать ей некуда. Она спасла уже две жизни, рискуя своей.

– Вот оно что! Молодец девчонка! И все же я оставлю двух стражей на веранде, – сказал начальник.

Воины удалились. Таис заперла храмовую дверь на оба засова и принялась убирать испачканную кровью комнату. Эрис вышла из своего оцепенения, помогала скоблить и мыть. Не придавая никакого значения своей полной наготе, она сбегала несколько раз к цистерне за водой и успела вымыться, яростно отскребывая грязь после своего житья в грязной нише у решетки. Рассвело. Утомленная событиями гетера закрыла входную дверь и задернула тяжелую занавесь оконной решетки, затем показала Эрис на второе ложе в своей комнате, так как постель финикиянки была испачкана кровью.

Таис улеглась и вытянулась во весь рост, изредка взглядывая на Эрис, неподвижно сидевшую на краю ложа, сосредоточенно и ожидающе глядя вдаль широко раскрытыми глазами. Теперь гетера рассмотрела свое новое «приобретение». «Кажется, она меласхрома – чернокожая, – мелькнуло в уме афинянки, – нет, она просто мелена, очень темно-бронзовая, с примесью африканской крови». Черная жрица без сетки, браслетов, пояса и ножа оказалась совсем юной женщиной с громадными синими глазами, в которых все же отражалось темное упорство, как и у других жриц. Ее волосы вились мелкими кудрями, круглые щеки казались нежными, как у ребенка. Только очень полные полураскрытые губы и очевидный для Таис отпечаток большой чувственности на всем ее юном и уже женски мощном теле говорили о том, что эта юная девушка действительно могла быть черной служительницей Ночи и Великой Матери.

Глядя на синеглазую темнокожую Эрис, Таис вспомнила эфиопок с синими глазами, высоко ценимых в Египте и происходивших из очень далекой страны за верховьями Нила. Освобожденная привратница могла быть дочерью такой негритянки и человека светлой кожи.

Афинянка встала, подошла к Эрис и погладила ее по плечам. Черная жрица вздрогнула и вдруг приникла к Таис с такой силой, что та чуть не упала и обхватила рукой стан Эрис.

– Ты будто из камня! – удивленно воскликнула Таис. – Вы все, что ли, такие?

– Все! Тело из камня и медное сердце! – вдруг сказала девушка на ломаном койне.

– О, ты заговорила! Но у тебя сердце женщины, не ламии! – сказала Таис и поцеловала Эрис. Та задрожала, чуть заметно всхлипнув. Таис, шепча успокоительные слова, велела ей ложиться спать. Девушка показала на дверь, прикладывая палец к губам. Таис поняла, что ей надо пробраться к решетке за какой-то очень важной вещью, пока там не прикуют другую привратницу. Гетера и черная жрица бесшумно приоткрыли дверь, и Эрис, прислушавшись, скользнула в непроглядную темноту. Она вернулась, тщательно заперла засовы. В ее руке блестел золотой рукоятью священный кинжал жриц Ночи. Эрис опустилась на колени и положила кинжал к ногам Таис, потом прикоснулась им к своим глазам, губам и сердцу. Через, несколько мгновений Эрис спала, вольно разметавшись поверх покрывала и приоткрыв рот. Таис полюбовалась ею и сама погрузилась в крепкий сон.

Начальник охраны Таис оказался прав. Ликофон не погиб. Кинжал жрицы не был отравлен, как опасался лохагос, и глубокая рана быстро заживала. Только после потери крови воин был слабее котенка. Верховная жрица не посылала за Таис и не требовала недобитого воина. Весь городок и храм Великой Богини как будто насторожился в ожидании вестей об Александре. Таис велела конвою готовиться к выступлению.

– Куда? – спросил настороженно лохагос.

– К Александру!

Но не прошло и трех дней, как все изменилось. Поздно вечером, когда Таис уже собиралась спать, и Эрис расчесывала ее тугие вьющиеся волосы, со стороны городка послышались крики, замелькали факелы. Таис выскочила на веранду в коротеньком хитониске, не обращая внимания на северный ветер, дувший уже несколько дней. Бешеный топот копыт разнесся по сосновой роще. Лавина всадников на массивных парфянских лошадях, высоко держа факелы над головами, примчалась к дому Таис. Среди них были и македонцы ее отряда, отличавшиеся от запыленных, сожженных солнцем приезжих своей чистотой и тем, что вскочили на лошадей спросонок, неодетыми.

Сверкавший золотом всадник на белоснежной кобыле подъехал к самым ступенькам веранды.

– Леонтиск, о Леонтиск! – Таис бросилась к нему. Начальник тессалийской конницы ловко подхватил ее и поднял к себе на лошадь, отбросив задымивший факел.

– Я за тобой, афинянка! Да здравствует Александр!

– Победа, значит, победа, Леонтиск! Я знала! – невольные слезы вдруг покатились по щекам Таис. Она обняла тессалийца за шею и осыпала поцелуями. Леонтиск поцеловал ее сам и, подняв могучими руками, посадил себе на плечо. Вознесенная над всеми, Таис смеялась, а воины восторженно завопили, ударяя в щиты и размахивая факелами.

Огромный воин с гривой рыжих, развевавшихся на ветру волос, на высоком сером жеребце увидел на веранде недоумевающую Эрис, подъехал к ограде и зычно пригласил к себе. Эрис посмотрела на хозяйку, та кивнула, и девушка смелым прыжком оказалась в объятиях всадника. Подражая Леонтиску, гигант посадил Эрис на плечо. Бывшая жрица поднялась выше Таис под новый взрыв восторга.

Тессалийцы поскакали вокруг святилища, горланя, махая факелами под бряцание оружия, грохот копыт и щитов. На крышу святилища выбежали все служительницы храма во главе с верховной жрицей. Радостная, торжествующая Таис успела заметить волнение, какое вызвало среди жриц появление Эрис на плече у воина. Владычица храма сделала какие-то резкие движения руками, и вдруг веранда опустела. Таис лишь усмехнулась, понимая разочарование властительницы, перед глазами которой ее жертву, осужденную на унижение и рабство, несли перед храмом будто богиню! Шествие вернулось к дому Таис, и обеих женщин, не спуская на землю, бережно передали на руках в дом. Сюда же вошел Леонтиск, всадники были отпущены. Только двое приближенных остались ждать.

– Так победа, милый?

– Полная и окончательная! Дарий разбит наголову, огромное войско его рассеяно. Мы убили десятки тысяч, пока не изнемогли и валились на трупы, не выпуская из рук мечей и копий. Вся Персия лежит перед нами открытая. Царем Царей теперь – Александр, сын бессмертных богов!

– Я только недавно поняла, что завоевать Азию под силу лишь избраннику судьбы, титаноподобному герою, как Ахиллес.

– А я это увидел! – тихо сказал тессалиец, тяжело опускаясь в кресло.

– Ты очень устал? Отдохнешь здесь? Эрис даст вина и орехов в меду со сливками – самая подкрепляющая еда!

– Поем и поеду. Мне поставили палатку на опушке рощи, там, где все мои люди.

– Сколько их?

– Шестьдесят всадников, сто пятьдесят лошадей.

– Неужели ты приехал только за мной?

– Только. После великой битвы, где снова отличились мои конники, я лежал два дня будто во сне. Александр решил, что я нуждаюсь в отдыхе, и послал сюда за тобой.

– А сам?

– А сам идет со всем войском прямо на Вавилон. – И мы поедем туда?

– Разумеется. Только дадим отдохнуть лошадям – я ведь скакал весь путь, так хотелось увидеть тебя.

– Далеко?

– Сотня парасангов!

Таис без слов поблагодарила воина долгим поцелуем, спросив:

– Александру далеко идти до Вавилона?

– Немного больше…

– Вот, Эрис! Ешь и пей. Я выпью с тобой за победу!

– Тебе стало служить подземное царство? – спросил Леонтиск, прихлебывая вино и рассматривая новую рабыню.

– Эта история интересна, но длинна. Надеюсь, в пути будет время рассказать ее и послушать самой о великой битве.

– Будет! – заверил тессалиец, наскоро прожевал горсть варенных в меду орехов и поднялся. Таис проводила его до ступенек веранды.

Леонтиск появился снова после отдыха в таком роскошном вооружении, какое не описывал и сам Гомер. Сверкающий золотом, загорелый всадник в белых шелках на чудесной белой лошади казался полубогом. И хотя глубокая морщина пересекала лоб между бровей, а углы рта окружала двойная борозда, прищуренные глаза, светлые и бесстрашные, смеялись.

– Какая красивая у тебя лошадь! Будто титанида – оборотень Левкиппа! И как зовут ее? – восклицала восхищенная гетера.

– Мелодия.

– Песня! Кто назвал так красиво?

– Я. Помнишь, есть река Мелос, которая поет, протекая по звенящим камням. Моя Мелодия бежит, будто льется и журчит река…

– Ты поэт, Леонтиск!

– Просто любитель лошадей! А это тебе, – тессалиец развернул и подал Таис наряд персидской царевны. Гетера отвергла его, сказав, что не хочет рядиться в чужеземный наряд, и надела лишь диадему из редкостных камней, искрившихся на солнце тысячами огоньков. На шее она оставила голубое ожерелье храма Реи, а щиколотки, как для танца, украсила звенящими перисцелидами из электрона с бирюзой.

Она попросила подать ей Салмаах вместо Боанергоса и ахнула, когда увидела свою кобылу – в золотой сбруе, с форбеей, украшенной крупными турмалинами, такой же дивной розовой окраски, как на подаренных ей флаконах Кибелы. На потнике лежала шкура редкостного рыжего с черными полосами зверя – тигра.

Кинеподы – ножные щетки лошади украшали сверкающие на солнце серебряные браслеты с бубенчиками. Салмаах как будто чувствовала красоту своего наряда и гордо выступала, перезванивая копытами, так же как и подходящая к ней Таис, чьи ножные браслеты звенели при каждом шаге.

Кортеж из тридцати воинов сопровождал Леонтиска и Таис, ехавших бок о бок по широкой дороге к главному входу в святилище Кибелы. Тессалийцы пели, и Таис попросила их ударять в щиты в такт боевой песне. Как в день большого праздника, стражи распахнули ворота в обеих стенах. Воинственная кавалькада вступила в первый двор. Здесь Таис и Леонтиск спешились и, встреченные жрецами-копьеносцами, пошли к калитке в низкой ограде, отделявшей мощеный двор от аллеи кипарисов, в конце которой находился горбатый мостик и лестница, перекинутая над бассейном сада прямо на нижнюю террасу. По ту сторону калитки к ним приблизилась нагая привратница. Она собрала в горсть свои густые волосы, окунула их в серебряную чашу с ароматной водой и брызнула на входящих. Внезапно она вскрикнула и закрыла лицо руками. Таис узнала свою финикиянку.

– О Леонтиск! Задержи их на минуту! – кивнула она на суровых жрецов, подошла к За-Ашт и с усилием отвела ее ладони от пунцового лица.

– Они тебя уже наказали? За что? Тебе плохо? Говори скорей!

Из бессвязно торопливых слов Таис поняла, что финикиянку заставили делать что-то невыносимое, она отказалась, ее послали в храм Анаитис и после вторичного бунта приставили сюда – привратницей и первой утехой усталых паломников.

– Что было в храме Анаитис? Первая ступень таинств?

– Да. Они хотели заставить меня участвовать во второй. – За-Ашт снова спрятала лицо, вздрогнув от нетерпеливого стука копий, резко опущенных жрецами на землю.

– Бедная ты! Плохая из тебя жрица! Надо выручать тебя!

– О госпожа! – в голосе финикиянки теперь было гораздо больше мольбы, чем в ее просьбах отпустить в храм.

Таис, не рискуя больше задерживать жрецов, пошла дальше. Верховная жрица вместе со жрецом встретила их не в храме, а на нижней веранде – новый знак почтения. Леонтиск поклонился ей и, подражая Таис, принял на лоб мазок душистого масла. Затем он развязал большую кожаную сумку, которую бережно нес сам всю дорогу, и подозвал копьеносца, тащившего вторую. На широкий выступ цоколя храма высыпалась груда золотых и серебряных цепей, браслетов, крупных драгоценных камней, искусно выкованных бесценных диадем. Из второго мешка с глухим тяжким стуком высыпались золотые слитки.

– Это только часть. Сейчас принесут еще четыре таланта – жрецы не привыкли носить такие тяжести.

Верховная жрица глубоко вздохнула, и глаза ее заблестели от жадности – воистину дар Александра был царским.

– Мы заботились здесь о нашей прекрасной гостье, – ласково сказала она, – надеюсь, что она довольна?

– Довольна и благодарна, хвала Великой Матери, – отозвалась гетера.

– Могу ли я еще что-нибудь сделать для тебя?

– Можешь, властительница храма! Отдай мне назад мою рабыню, финикиянку За-Ашт.

– Ведь ты обменяла ее…

– Да, так. Но сейчас видела ее на цепи у ворот. Она не прижилась в храме.

– Поэтому несет наказание.

Таис посмотрела на Леонтиска, и тот без слов понял ее.

– Пожалуй, я верну тех, что несут золото, – как бы в раздумье сказал он.

– Не возвращай! – подняла руку верховная жрица. – Негодная финикиянка не стоит и сотой части. Можешь получить свою строптивую рабыню назад!

– Благодарю тебя! – снова поклонилась Таис и, скрыв улыбку, попрощалась с властительницей знаменитого храма.

За-Ашт, забыв обо всем, с криком «Ты здесь, моя красавица!» бросилась к Салмаах, оросив ее шею слезами. Один из воинов дал ей нарядную хламиду и посадил за спину. Тем же порядком тессалийцы выехали со двора, и Таис навсегда покинула обитель Кибелы, Великой Матери и Владычицы Зверей.

10. Воды Евфрата

Пыльное небо раскаленным медным котлом опрокинулось над выгорающей степью. Конный отряд Леонтиска переправился на левый берег Евфрата, и пошел на юг наперерез большой излучине, параллельно древней «царской дороге» из Эфеса в Сузу. Восемьсот стадий было до устья реки, впадающей в Евфрат с востока. Там их ожидали большие лодки. Евфрат мог нести целые корабли, и единственным недостатком плавания была извилистость реки. Расстояние до Вавилона более чем удваивалось, однако можно было плыть безостановочно, целыми сутками, сберегая силы лошадей, которых тоже погрузили на корабли. Даже такие ярые конники, как тессалийцы, и те согласились с планом своего начальника.

Ликофон еще не мог совершить конный переход. Товарищи решили довезти его до Вавилона и добыли повозку. Таис приказала За-Ашт сопровождать тессалийца. Финикиянка сверкнула глазами на Эрис, вытеснившую ее из сердца госпожи. Но Таис притянула к себе обиженную финикиянку и шепнула ей несколько слов. Та вспыхнула, опустила глаза и послушно стала собирать удобную постель для перевозки юноши.

Больше всего Таис беспокоилась за Эрис, жрица Кибелы плохо ездила верхом. Хмуря брови, Эрис клялась не подвести хозяйку. Поколебавшись. Таис решила уступить Боанергоса рабыне, а самой ехать на Салмаах. Она посоветовала Эрис поддерживать ноги в согнутом положении с помощью ремня, накинутого на плечи и прикрепленного к обеим щиколоткам. Персидский потник накрыли тонкой шершавой тканью, сохраняющей разгоряченную кожу всадницы. Конические афинские солнечные шляпы здесь не годились из-за ветра. Женщины решили замотать головы тюрбанами из черной материи. Этот совет дали Таис освоившиеся со зноем месопотамских равнин воины Леонтиска.

Жара угнетала даже дружных с солнцем эллинов и закаленных походами македонцев. Как всегда, сборы и неполадки оттянули выступление. Отряд тронулся вперед при высоко стоящем солнце, которое, как гневный владыка, стремилось согнуть неугомонных людей в рабской покорности.

Таис на Салмаах и Леонтиск на своей белоснежной Песне ехали рядом. Ноздри гетеры раздувались, вдыхая знойный и горький сухой воздух.

Дерзкая радость переполняла Таис, как выпущенную на свободу узницу. Победа! Под Гавгамелой Александр разбил новые полчища Дария! Хотелось петь, гарцевать, подняв Салмаах на дыбы, учинить какую-нибудь шалость. Сдерживая смех, она слушала Леонтиска. Начальник конницы сперва рассказывал разные смешные приключения, случившиеся во время похода к Гавгамеле, а потом увлекся описанием великой битвы.

Македонская армия вначале шла по вымершей стране. На севере Междуречья равнины были почти безлюдными. Немногочисленные скотоводы, кочевавшие на этом пути, или разбежались, или скорее всего ушли в горы перед наступлением летней жары. Разведчики доносили о скоплении врагов за Тигром. Верный своей стратегии, Александр поторопился перейти реку. Прошли мимо полуразрушенной Ниневии, одного из древнейших городов всей Ойкумены. С высоких стен кучка людей наблюдала за армией. Среди них пестрым одеянием выделялись жрецы древних богов. Александр не велел трогать город. Его ничтожное население не представляло опасности. Грозный враг стоял впереди. От Ниневии македонцы отклонились еще к северу – тамбыли холмы с хорошими кормами и не пересохшие пока ручьи чистой воды. Александр стремился дойти до текущей с севера речки, где хватало воды напоить всю армию. Речка впадала в приток Тигра, текущий с северо-востока. На этом притоке и собрал Дарий свою громадную армию. Когда войско македонцев, двигавшееся без спешки (великий полководец не хотел утомлять воинов), подошло к речке у маленького поселения Гавгамела, Птолемей обратил внимание, что дуга низких холмов с севера походила на передок колесницы – арбилу. Записанное в летописях похода прозвище тысячелетия спустя путало историков: по южной дороге, в двухстах стадиях от Гавгамелы, между пустой равниной и скалами находилось укрепление Арбила.

Александр дал трехдневный отдых своей армии, прошедшей уже не одну тысячу стадий. Конные разъезды доставляли пленников. Разведчики доносили об огромном скоплении вражеской конницы, которая собиралась тучей всего в нескольких парасангах. Александр не торопился. Он хотел нанести окончательный удар всей армии персов, а не гоняться по бесконечным равнинам за отдельными ее отрядами. Если Дарий не понимает, что нужно было решительно сражаться еще у Евфрата, если он по примеру своих предков надеется на многочисленность своих полчищ тем лучше. Судьба решится в этом бою. Для македонцев во всяком случае, ибо поражение означает гибель всей армии.

– Разве нельзя было бы отступить? – спросила внимательно слушавшая гетера. – Спаслись же десять тысяч эллинских воинов примерно из тех же мест?

– Ты имеешь в виду «Анабазис» Ксенофонта? Тогда греческие наемники отступали, не будучи окружены врагами, да еще столь многочисленными, как персы под Гавгамелой.

– Значит, опасность была велика?

– Очень. В случае поражения – смерть или рабство всем нам.

Гигантское скопление конницы перед лагерем македонцев изумило и испугало самых бывалых воинов. Издалека серыми призраками маячили боевые слоны, впервые встреченные македонцами. Сверкала на солнце позолоченная броня и копья «Бессмертных» – личной гвардии Дария, проезжавших тесно сомкнутым строем на удивительно высоких конях. По пестрым одеждам опытные люди узнавали парфян, согдов, бактрийцев, даже скифов-массагетов из-за великой реки Азии Оксоса. Казалось, что полчище пронесется бурей, и под копытами бесчисленных коней найдет свою гибель дерзкая армия, осмелившаяся вторгнуться так далеко в чужую страну, на границу степи и лабиринта горных хребтов.

К вечеру поднялся ветер, всю равнину затмило красной пылью, и страх еще сильнее овладел македонцами. На военном совете Пармений, командир всей конницы, и другие военачальники стали просить Александра ударить ночью, когда конница персов не будет иметь преимущества над македонской пехотой. Александр отклонил предложение и назначил бой сразу после рассвета, но не раньше, чем воины будут накормлены. Птолемей поддержал друга, хотя великий стратег и в одиночестве оставался непоколебим. Улегшись спать, он быстро и крепко заснул. Позже Гефестион рассказал Леонтиску о соображениях Александра. Полководец видел и чувствовал, что страх все сильнее овладевает воинами, но не сделал ничего, чтобы его рассеять. Александр проявил необычайное для него спокойствие. Он знал, что человек опаснее всего для врага, именно когда он испуган, но многолетняя тренировка и воинская дисциплина заставляют его держать свое место в рядах товарищей. Армия знала, что будет в случае поражения. Александру это заменило и зажигательные речи, и громкие обещания.

Ночью же, когда люди не чувствуют общей поддержки, не видят полководцев, страх мог сыграть на руку персам и расстроить тот отчаянный боевой порыв, каким отличаются пехота и конница македонцев. Расчет Александра полностью оправдался.

Не испытанная в сражениях, не сплоченная в совместных боях, гигантская армия Дария, бросившись на македонцев, создала в центре невероятную толчею и хаос. Левое крыло Александра под начальством Пармения, где сражался Леонтиск со своими тессалийцами, было смято персидской конницей, разорвано на две части и частично отступило за временные укрепления македонского лагеря. Пармений два раза просил помощи, Александр не отзывался. Леонтиск почувствовал, что приходит конец. Тессалийские конники, решив дорого продать свои жизни, сражались отчаянно, отражая натиск конных сил персов. Крепкие, широкогрудые тессалийские кони бешено грызлись со степными лошадьми, толкали и били их копытами. В это время в центре битвы в ужасной сумятице македонская пехота-фаланга шаг за шагом продвигалась вперед, клином врезаясь в массу противника, настолько плотную, что Дарий не смог использовать ни слонов, ни колесниц с серповидными ножами, предназначенными косить врагов на быстром ходу. Александр тоже не мог ввести в бой свою тяжелую конницу – гетайров – и, уже сев на Букефала, что обычно означало атаку, вынужден был выжидать, не отвечая на призывы Пармения.

Наконец фаланге удалось глубоко внедриться в центр. Легкая конница персов отхлынула вправо, и в образовавшийся прорыв ударили гетайры. Они смяли «Бессмертных» и опять, как в битве при Иссе, оказались перед ближайшим окружением персидского царя.

Аргироаспиды, Серебряные щиты, оправдывая свою боевую славу, бегом ринулись на ослабевший строй персов. Все на подбор люди выдающейся силы, щитоносцы с ходу ударили в противника своими щитами. Персы нарушили строй, открывая незащищенные бока для мечей македонцев.

Дарий, увидев прорыв гетайров, понесся на колеснице прочь от центра битвы. Следом повернули «Бессмертные». На флангах сражение продолжалось с неослабевающей яростью. Александр с частью гетайров пробился к Пармению на левое крыло, сразу улучшив положение тессалийских конников Леонтиска. Бок о бок с неистовым в бою Александром Леонтиск смял и отбросил противника.

В тучах пыли никто не заметил постепенного отступления персов. Неожиданно началось их повальное бегство. Конная армия бежит куда быстрее пехоты. Где-то на правом фланге фракийцы и агрианегорцы Александра еще бились с наседавшими согдийцами и массагетами, а главные силы персов уже бежали на юго-восток мимо левого крыла македонской армии. Александр приказал Пармению и Леонтиску, как наиболее потрепанным в битве, остаться на поле боя, собирая раненых и добычу, а сам с частью резерва помчался преследовать бегущих. Измотанные страшной битвой воины смогли гнаться за ними лишь до реки. Полководец сам остановил погоню, которая хотя и не уничтожила отступавших, все же заставила их в панике побросать все сколько-нибудь отягощавшее лошадей. Военная добыча оказалась еще большей, чем при Иссе. Помимо ценностей и оружия, одежд, палаток и великолепных тканей, македонцы впервые захватили боевых слонов, колесницы с серпообразными ножами, шатры из белого войлока, изукрашенные серебром.

Не давая времени отпраздновать победу, Александр после пятичасового отдыха устремился дальше к югу, приказав Пармению идти позади со всем колоссальным обозом и пленниками. Тут-то Леонтиск и свалился от истощения сил. Но Дарий пошел не на юг, к главным городам своего царства, а убежал на северо-восток, в горы. Вторично Александр наткнулся на его брошенную колесницу и оружие, но не стал преследовать его в лабиринте хребтов и ущелий, а повернул на юг к Вавилону, Сузе и Персеполису, дав армии несколько дней отдыха и распределив добычу. Птолемея отправили с отрядом на разведку, и тогда он попросил Леонтиска послать за Таис.

– Пармений хотел оставить меня в лагере раненых на отдых, а я приехал сам!

Таис подъехала вплотную. Всадники соприкоснулись коленями. Обняв могучие плечи Леонтиска, она притянула его к себе для поцелуя. Начальник конницы поспешно оглянулся и слегка смутился, встретив насмешливую улыбку афинянки.

– Побаиваешься Эрис?

– Смешно, но ты права! Ее взгляд так упорен и немилосерден, что в душе возникает какой-то не то чтобы страх, но…

– Скажи: опасение, – засмеялась Таис.

– Именно так! Боюсь не кинжала в прическе и не изящного ножичка для распарывания живота, который она прячет за браслетом, боюсь ее самой.

– А я боюсь только, что она устанет с непривычки верхом.

– Ты всегда возишься со своими рабынями больше, чем они с тобой!

– Как же иначе? Я хочу, чтобы они не оставались мне чужими. Разве можно, чтобы меня касались злобные пальцы и смотрели ненавидящие глаза? Это принесет болезни и несчастье. Ведь люди живут в моем доме, знают каждый час моей жизни!

– Ты говоришь – люди! А множество других эллинок сказали бы: варвары, и предпочли бы в обращении с ними шпильку, палку, а то и плетку.

– Ты сам попробовал бы плетку на Гесионе?

– Конечно, нет! Гесиона знатная эллинка и очень красива. Настолько, чтобы заставить менее прекрасную, чем ты, хозяйку мучить ее.

– А что ты знаешь о достоинствах других, ну той же Эрис?

– Собьет она спину Боанергосу, тогда…

– Не собьет! Эрис поклялась сидеть как надо.

– Устанет, ехать далеко!

– Я смотрю за ней. Но расскажи мне еще о битве! Если я поняла верно, то ошибка Дария в том, что он напал на вас сразу всеми силами. Персидская армия стеснилась так сильно, что не смогла сражаться как надо. А если бы он этого не сделал? Как пошло бы сражение?

– Наверное, хуже для нас. Но я не Александр, он нашел бы выход из любого положения. Хотя… – Леонтиск задумался.

– Что ты хотел сказать?

– Я вспомнил один случай. Пленных вождей и начальников всегда приводили к Александру. Он разговаривал с ними через переводчиков, расспрашивал главным образом о том, как оценивают они свое поражение. Молодой массагет, предводитель скифской конницы, связанный, несмотря на рану, ответил на вопрос Александра коротко: персы поплатились за неумение воевать!

«А ты бы сумел?» – с любопытством спросил победитель.

«С моими силами в пятьсот всадников смешно и подумать! Но обладай я половиной царского войска, я покончил бы с тобой в два-три месяца».

«Каким образом?»

«Вооружил бы свою конницу тяжелыми луками. Засыпал бы твою пехоту стрелами, не приближаясь на удар копья. Отряды прикрытия отражали бы твою конницу, которой у тебя в семь раз меньше, я подсчитал».

«А что бы ты смог поделать со щитоносной пехотой?» – серьезно и сурово спросил Александр.

«Когда она в строю – почти ничего! Можно нанести ей малый урон и так понемногу, день за днем, месяц за месяцем. Но не может же она вечно стоять в строю. Не знаю, успела бы твоя пехота унести ноги за Евфрат, так и не завязав большого решающего боя».

Александр помолчал и спросил, загораясь гневом:

«Так вы воевали с персами двести лет назад, когда убили их царя Кира?»

«Я не знаю. Если ты сам думаешь так, тем лучше», – гордо ответил массагет.

Александр пристально разглядывал скифа и наконец сказал, обращаясь к окружавшим его военачальникам:

«Он умен и смел и потому очень опасен! Но он – дитя! Кто же раскрывает опасную тайну, стоя связанным перед победителем? Убейте его, и без промедления!»

– И убили? – тихо спросила Таис.

– Тут же! – ответил Леонтиск.

Долгое время они ехали в молчании. Изредка Таис оглядывалась на Эрис, мерно покачивающуюся на иноходце в стороне от воинов, которых она дичилась. Природа покровительствовала любимице Афродиты. К полудню небо закрылось туманной мглой, не сулившей дождя и не позволившей солнцу свирепствовать и наказать путников за поздний выезд.

В зеленой травянистой долинке, в тринадцати парасангах от переправы, для Таис был поставлен легкий шатер. Воины, расседлав и стреножив лошадей, устроились как попало, разостлав свои хламиды прямо на земле, не боясь скорпионов и больших прыгающих пауков-фаланг, внушавших Таис омерзение и в Элладе, где они куда мельче.

Укрывшись в шатре, гетера принялась разминаться от долгого перехода. От тряской рыси Салмаах у нее заболели отвыкшие от напряжения ноги. Вошла Эрис, неся воду для омовения. Она держалась так прямо, что напомнила Таис девушек на Празднике Кувшинов, справлявшемся в Афинах на второй день Антестериона – Празднества Цветов. Чуткая афинянка заподозрила неладное, велела Эрис раздеться и ахнула. Нежная кожа на внутренних сторонах бедер вздулась и покрылась ссадинами, икры и колени распухли а большие пальцы ног кровоточили, стертые о потник. Девушка едва держалась на ногах. Только уступая категорическому приказу хозяйки, она отдала сосуд с водой и опустилась на расстеленный для нее самой ковер.

– Не бойся, госпожа, спина лошади невредима!

– Зато ты искалечилась, – сердито сказала Таис и вышла, чтобы найти среди вещей лекарства и ткань для повязок. Целебная египетская мазь уничтожила боль. Эрис уснула почти мгновенно. Таис вымылась и, освеженная, пошла к небольшому костерку, где уже расселись Леонтиск с лохагосом и старшим из десятников в ожидании шипевшего на угольях жаркого. По ее просьбе привели Боанергоса. Тессалийцы тщательно обследовали спину коня. Эрис сдержала слово, однако для Таис стало очевидным, что второй половины пути девушка не вынесет или, принимая во внимание ее огромную физическую и духовную крепость, выдержит, но повредит драгоценную лошадь. Гетера решила устроить Эрис на одну из повозок, которые должны были догнать отряд ночью. Когда афинянка вошла в свою палатку, Эрис очнулась. Таис объявила, что ее повезут отсюда вместе с За-Ашт. Черная жрица ничего не ответила, но отказалась от пищи. Гетера уснула крепко и беззаботно, как давно уже не спала. Ее разбудил Леонтиск, позвавший к утренней еде – куску соленого сирийского сыра и горсти очень вкусных, почти черных фиников. Лошади стояли поодаль, уже взнузданные и покрытые потниками. У повозок люди еще спали, и Таис не стала будить финикиянку. Поискав глазами Эрис и не найдя ее ни у лошадей, ни у повозок, она недоуменно спросила Леонтиска – не видел ли он ее рабыни. За начальника конницы ответил лохагос, чему-то улыбнувшийся:

– Эта черная сказала, чтобы я не тревожил тебя раньше времени. Она просит тебя простить ее, но она не вынесет позора: ехать на повозке вместе с финикиянкой!

– Так что же она сделала? – встревожилась Таис.

– Не беспокойся за нее, госпожа. С такой фармакис (колдуньей) ничего не случится. Просто она убежала вперед и сейчас уже далеко.

– Когда она сказала тебе?

– За полсмены первой ночной стражи. Примерно шесть часов тому назад.

– Артемис агротера! Одна ночью на безлюдной тропе, среди шакалов и гиен. К тому же совсем разбитая дневной ездой?!

– Ничего не случится с твоей черной! Как пустилась она бежать! Я смотрел ей вслед – бежит не хуже иной лошади!

Леонтиск принялся хохотать. Таис озабоченно покусывала губы, крепилась и вдруг тоже облегченно прыснула, почему-то уверенная, что приключения Эрис кончатся хорошо.

И действительно, они нагнали беглянку всего в двух парасангах от конечной цели путешествия. С низкого увала, откуда начинался спуск в широкую долину притока Евфрата, Таис увидела вдали бегущую Эрис. Белый хитониск выше колен – ее единственное одеяние – развевался попутным ветром, замотанная черной тканью голова гордо поднята. Черная жрица плавно покачивалась, и видно было, что она знает приемы ровного, продолжительного бега. Таис пожалела, что не увидела, как она бежала ночью, под поздней луной, подобная бесстрашной богине, самой Артемис. Слегка суеверное отношение к своей новой служанке овладевало гетерой.

Таис с Леонтиском быстро догнали Эрис и велели сесть на Боанергоса. За ночь и полдня Эрис пробежала около четырнадцати парасангов, и, странное дело, ее вчерашние раны закрылись и были почти незаметны. Она успела отдохнуть около четырех часов под кустом тамариска, пока ее догнали всадники, и только истертые сандалии показывали, какой путь она преодолела.

Таис так обрадовалась, что обняла черную жрицу, которая не ответила на ласку, только странная дрожь пробежала по всему ее крепкому, разгоряченному телу.

В назначенном месте лодки ожидали всадников. «Какие это лодки – целые корабли! – подумала Таис. – Неуклюжие плоскодонные сооружения». В самую большую из лодок свободно помещалось двенадцать лошадей. Леонтиск решил взять с собой своих коней и конвой с лошадьми. Лохагос с остальными всадниками поехал налегке берегом, к большой радости сурового сотника, которому надоела опека над ранеными. На носовом помосте передовой лодки поставили рядом легкие навесы для Леонтиска и Таис.

– Нельзя ли устроить твою богиню раздора подальше? – смешливо спросил Леонтиск, обнимая за талию афинянку, следившую за погрузкой своих лошадей.

– Нельзя! Она не пойдет на корму, где конюхи и лодочники.

– А если я захочу поцеловать тебя? Она убьет?

– А ты потихоньку, – посоветовала Таис.

Три дня лодки шли мимо сплошных садов, широко окаймлявших берега реки. Но сады самого Вавилона вскружили голову даже испытанным ветеранам. Деревья взбегали на крыши целых кварталов и высоко поднятые над рекой улицы и площади. Знаменитые висячие сады Семирамис!

Леонтиск приказал выгрузиться на торговой пристани вне пяти рядов городских стен. Застоявшиеся в лодках кони нетерпеливо били копытами, требуя проездки, и афинянка с тессалийцем проскакали около парасанга, пока их лошади успокоились настолько, чтобы идти шагом по переполненным народом улицам.

Они въехали в город по Аккадской дороге через двойные ворота Иштар (гетера увидела в этом счастливое предзнаменование), башни которых были сплошь облицованы синими изразцами. Изображения драконов, чередовавшиеся с изображениями длинноногих диких быков из желтого и белого кафеля, украшали блестевшую на солнце синюю гладь. Прямая Дорога Процессий из белых и красных плит, шириной в пятнадцать локтей, шла к Эсагиле, бывшему священному внутреннему городу, где помещался громадный храм Мардука – главного бога Вавилона. От Таис храм закрывала гигантская башня Этеменанки, сильно поврежденная временем, но все еще знаменитая на всю Ойкумену, из семи разноцветных ступеней, увенчанная маленьким синим храмом. Она господствовала над всем городом, как бы напоминая каждому жителю, что недремлющее око бога смотрит на него с высоты в двести локтей.

Направо располагался обширный дворец, ныне никем не занятый и развалившийся, дальше за стенами – второй дворец, а слева – маленькие сады Семирамис на высоких арках, такие же ступенчатые, как почти все постройки Вавилона. Удивляло обилие зелени в удаленности от реки. У южной стены дворца протекал глубокий канал, но, чтобы поливать высоко расположенные сады старого города, нужны были тысячи и тысячи рабов. Похоже на Египет. Однако там старые насаждения у заупокойных храмов царей и древних дворцов давно погибли под песком. Лишь у больших и богатых храмов, владевших множеством рабов, остались большие сады на недоступных разливу высотах, все остальное зеленое убранство египетских городов произрастало в низинах, на уровне Нила. Здесь, в Вавилоне, еще сохранялось древнее устройство, может быть, из-за тесной собранности города, не в пример Египту. Во всяком случае, башня Этеменанки произвела на гетеру куда большее впечатление, нежели сады легендарной царицы.

Посланный вперед конник вернулся на взмыленной лошади с известием, что Птолемей отправился в Сузу, а главные военачальники разместились во дворцах Старого Города. Леонтиск обрадовался. Таис обещала ему устроить маленький симпосион – отпраздновать окончание длинного пути.

Дорога Процессий заполнилась тессалийцами, встречавшими своего начальника. В их толпе Таис и Леонтиск поехали дальше, миновали большую синюю стену, украшенную глазурованными рельефами львов с белыми и красными гривами, пересекли несколько шумных улиц и, повернув направо, через священный город снова выехали к берегу Евфрата.

Здесь был наплавной мост, соединявший Старый Город, восточную половину Вавилона, и западную – Новый Город, с меньшим количеством храмов, внутренних стен и укреплений, еще более зеленый. В его северной части, между воротами Лугальгиры и рекой, нашелся прекрасный домик.

Как во многих городах Азии, Таис всегда немного ошеломлял резкий переход от шумных, грязных и пыльных улиц, изнывающих в зное и жужжании мух, к спокойной прохладе затененных садов-дворов с каналами журчащей проточной воды за толстыми, глухими стенами. Вскоре прибыла Эрис со всеми вещами, а немного позднее явилась и За-Ашт. Таис с ее умением устраиваться быстро нашла хорошего конюха (садовник жил при доме), рабыню, умеющую приготовить блюда, приятные на эллинский вкус, и вечером танцевала для своих тессалийцев на импровизированном симпосионе.

Молва о появлении в Вавилоне знаменитой афинской гетеры разнеслась молниеносно. Дом близ Лугальгиры стал осаждаться любопытными, будто и не было войны, словно в городе и не находилась чужая победоносная армия. Леонтиску пришлось прислать воинов для охраны ворот от назойливых вавилонян. Рассказы о военном могуществе македонцев и непобедимости божественного Александра распространялись все дальше. Суза, куда отправился Птолемей, и даже находившаяся вдали, на севере, Экбатана – летняя резиденция персидских царей и одна из главных сокровищниц – изъявили покорность, сдавшись без боя и вручив все ключи посланцам Александра.

Несмотря на осень, жара приносилась к Вавилону ветрами из необъятных просторов Персии и каменистых плоскогорий Сирии, Элама и Красноморских пустынь. Ночи тонули во влажной духоте. Но особенно утомляла Таис скрытая вражда между служанками – ей всегда хотелось мира и покоя в своем доме. Хорошо еще, что финикиянка отчаянно боялась «колдуньи» и не смела выказывать своей дикой ревности открыто.

Постепенно рабыни разделили обязанности. К большой радости За-Ашт, Эрис уступила ей непосредственный уход за Таис, взяв на себя наблюдение за домом, лошадьми и охрану госпожи. Последнее, несмотря на протесты Таис, она считала своим первейшим долгом.

Финикиянка призналась, что Ликофон, молодой воин из отряда Леонтиска, хочет выкупить ее у госпожи, как только окончится война и он поедет на родину. Тогда они вступят в брак. Таис усомнилась – есть ли эпигамия между Финикией и Тессалией, и с удивлением узнала о распространении законности брака на всю новую империю Александра и союз эллинских государств-полисов. Великий полководец продолжал именовать себя их верховным стратегом, фактически царствуя.

– Ты мечтаешь уйти от меня, – полушутливо укоряла Таис свою рабыню, – а почему-то злишься на Эрис?!

– Я никогда бы не рассталась с тобой, госпожа, но Ликофон прекрасен и полюбил меня. И ты всегда отпускала своих рабынь для замужества…

– Отпускала, – согласилась Таис, слегка хмурясь. – Афродита не позволяет мне удерживать их. А жаль – ведь я тоже привыкаю и привязываюсь!

– И ко мне, госпожа? – внезапно спросила Эрис, перебирая цветы, только что принесенные садовником.

– И к тебе, Эрис.

Синие глаза под мрачными бровями вдруг осветились. Необычное выражение совершенно изменило лицо черной жрицы, промелькнуло и исчезло.

– И ты тоже покинешь меня для любви и семьи! – улыбнулась Таис, желая поддразнить странную рабыню.

– Нет, – равнодушно ответила Эрис, – мужчины мне надоели в храме. Единственное, что есть у меня на свете, – ты, госпожа. Бегать за любовью, как За-Ашт, я никогда не буду.

– Слыхала такие речи! – сверкнула черными глазами финикиянка.

Эрис величественно пожала плечами и удалилась.

В одну из особенно жарких ночей Таис захотела поплавать в Евфрате. От сада, через узкий проулок между глухих глинобитных стен, тропинка вела к маленькой пристани. Таис ходила туда в сопровождении Эрис, но настрого запретила ей купаться вместе с ней: дочь южной страны могла жестоко простудиться. Эрис, поплескавшись чуть, послушно вылезла и терпеливо ждала хозяйку в ночной тишине спящего города, нарушаемой лишь лаем собак да взрывами шумных голосов какой-нибудь веселой компании, отчетливо доносившимися во влажном речном воздухе.

Когда чуть-чуть прохладная вода снимала одурь жаркой ночи, Таис чувствовала возвращение обычной для нее энергии. Тогда она плыла, борясь с течением, к Старому Городу, выбиралась на ступени какого-нибудь забытого храма или маленького дворца и сидела, наслаждаясь одиночеством, надежно укрытая тьмой глухой безлунной ночи. Думала об Александре, живущем где-то поблизости, в южном дворце Старого Города, о Птолемее, может быть в этот момент мирно спавшем в пути. Три тысячи стадий песков и болот отделяло загадочную Сузу от Вавилона. Птолемей должен скоро явиться. Таис узнала от Леонтиска, что отдан приказ готовиться к выступлению всей армией неизвестно куда.

Афинянка мечтала подробнее познакомиться с Вавилоном – древнейшим городом, столь непохожим на Афины и на Мемфис. Скоро уйдет на восток армия, а с ней и воины, которые переполняют сейчас Вавилон, приветствуют ее на каждом шагу, узнавая приятельницу своего вождя, подругу Птолемея, любимую «богиню» Леонтиска. Всего на второй день ее приезда в Вавилон, когда Таис шла по Дороге Процессий к храму Иштар, навстречу попался отряд аргироаспидов – Серебряных щитов. Начальник узнал афинянку, впрочем, ее запомнили и другие воины еще в стане Александра под Тиром. Таис не успела опомниться, как ее окружили, подняли на сомкнутые щиты и, расталкивая толпу, к изумлению вавилонян, с торжеством понесли по Дороге Процессий к храму. В погоню устремилась встревоженная Эрис. Под пение хвалебного гимна Харитам хохочущую Таис принесли ко входу в святилище Иштар и отпустили прежде, чем перепуганные служительницы богини успели захлопнуть решетку.

Естественно, из посещения храма ничего не вышло. Гетера гадала, не разгневалась ли богиня?

На следующий день она пыталась жертвой и молитвой убедить богиню, что вовсе не смеет соперничать с нею, а поклонение мужей в обычае Эллады, где женская красота ценится превыше всего на свете… «Холмную Фтию Эллады, славную жен красотою», – вспомнился ей милый распев поэмы тогда, в безмерно далеких Афинах…

Аргест, восточный ветер, пронесся над крышами Старого Города. Зашумели прибрежные аллеи, чуть слышно заплескалась вода на нижней ступеньке лестницы. Таис бросилась в темную воду ночной реки. Внезапно она услыхала мерные четкие всплески сильного и умеющего хорошо плавать человека. Гетера нырнула, рассчитывая под водой выйти на середину стрежня и, миновав его, вторым нырком уйти в заводь, где находилась тростниковая пристань и ждала ее терпеливая, как хищник, Эрис. В глубине вода оказалась прохладнее. Таис проплыла меньше, чем думала, поднялась на поверхность и услышала негромкое: «Остановись, кто ты?», сказанное с такой повелительной силой, что афинянка замерла. Голос как будто негромкий, но глубокий и могучий, словно приглушенный рык льва. Не может быть!

– Что ты молчишь? Не вздумай нырять еще раз!

– Ты ли это, царь? Ты ночью один в реке? Это опасно!

– А тебе не опасно, бесстрашная афинянка? – сказал Александр.

– Кому я нужна? Кто будет искать меня в реке?

– В реке ты не нужна никому, это верно! – рассмеялся великий македонец. – Плыви сюда. Неужели только мы с тобой изобрели этот способ отдыха? Похоже!

– Может быть, другие просто хуже плавают, – сказала Таис, приближаясь на голос царя, – или боятся демонов ночи в чужой стране.

– Вавилон был городом древнего волшебства задолго до персидских царей, – Александр протянул руку и дотронулся до прохладного плеча гетеры. – В последний раз я видел тебя нагой лишь на симпосионе, где ты поразила всех амазонским танцем.

Таис перевернулась на спину и долго смотрела на царя, едва пошевеливая раскинутыми руками и забросив на грудь массу тяжелых, будто водоросли, черных волос. Александр положил на нее ладонь, источавшую теплую силу.

– Отпусти себя хоть раз на свободу, царь, – помолчав, сказала Таис, в то время как течение реки сносило их к мосту.

– С тобой? – быстро спросил Александр.

– И только со мной. После поймешь почему…

– Ты умеешь зажигать любопытство, – ответил завоеватель Азии с поцелуем, от которого оба ушли под воду.

– Плывем ко мне! – приказал Александр.

– Нет, царь! Ко мне! Я – женщина и должна встретить тебя убранной и причесанной. Кроме того, за тобой во дворце слишком много глаз, не всегда добрых. А у меня – тайна!

– И ты сама – тайна, афинянка! Так часто оказываешься ты права, будто ты мудрая пифия, а не покорительница мужчин!

Они вовремя отвернули от течения, несшего их на наплавной мост, и приплыли в тихую заводь, где Эрис, мечтавшая, глядя на звезды, вскочила с шипением и быстротой дикой кошки.

– Эрис, это сам царь-победитель! – быстро сказала гетера. Девушка опустилась на колени в почтительном поклоне.

Александр отказался от предложенной накидки, пошел через проулок и сад, не одеваясь, и вступил в слабо освещенную переднюю комнату во всем великолепии своего могучего тела, подобный Ахиллу или иному прекрасному герою древности. Вдоль стен здесь по вавилонскому обычаю были пристроены удобные лежанки. Таис приказала обеим служанкам вытереть, умастить и причесать царя, что и было выполнено с волнением. Афинянка удалилась в свою спальню, бросила на широкое ложе самое драгоценное покрывало из мягкой голубой шерсти таврских коз и скоро явилась к царю во всем блеске своей удивительной красоты – в прозрачном голубом хитоне, с бирюзовым венчиком-стефане в высоко зачесанных волосах, в берилловом ожерелье храма Кибелы.

Александр привстал, отстраняя За-Ашт. Гетера подала обеим рабыням знак удалиться.

– Ты хочешь есть? – спросила она, опускаясь на толстый ковер. Александр отказался. Таис принесла вычурную персидскую чашу с вином, разбавила водой и налила два походных потериона из зеленого кипрского стекла. Александр со свойственной ему быстротой поднял кубок, чуть сплеснув.

– Афродите! – тихо сказал он.

– Подожди, царь, одно мгновение! – Таис взяла с подноса флакон с пробкой из розового турмалина, украшенный звездой, – это мне, – шепнула она, отливая три капли в свое вино, – а это тебе – четыре…

– Что это? – без опаски, с любопытством спросил македонец.

– Дар Матери Богов. Она поможет тебе забыть на сегодня, что ты царь – владыка и победитель народов, снимет бремя, которое ты несешь с той поры, как снял щит Ахилла в Трое!

Александр пристально посмотрел на Таис, она улыбнулась ему с тем неуловимым оттенком превосходства, который всегда привлекал царя. Он поднял тяжелый стеклянный сосуд и без колебаний осушил жгучее и терпкое питье. Таис налила еще, и они выпили во второй раз.

– Отдохни немного! – Таис повела Александра во внутреннюю комнату, и он растянулся на необычной для женщины постели, с тюфяком, сшитым из шкур леопардов.

Таис села рядом, положив горячую ладонь на его плечо. Оба молчали, чувствуя неодолимость Ананки (судьбы), привлекавшей их друг к другу.

Таис испытала знакомое ей ощущение пламени, бегущего вверх по ее спине, растекающегося по груди и животу. Да, это было то страшное зелье Реи-Кибелы! На этот раз она не испугалась.

Стук собственного сердца отозвался в голове гетеры ударами дионисийских бубнов. Ее сознание начало раздваиваться, выпуская на свободу иную Таис, не человеческое существо, а первобытную силу, отдельную и в то же время непостижимо слитую со всеми, до крайности обостренными чувствами. Таис, застонав, выгнулась дугой и была подхвачена мощными руками Александра…

Сквозь глухое покрывало сна Таис слышала неясный шум, сдержанные восклицания, удаленный стук. Медленно приподнялся на локте, открывая глаза, Александр. Голоса слышались все громче. Леонтиск, Гефестион, Черный Клейт – гетера узнала их всех. Друзья и охранители царя замерли на пороге, не смея войти в дом.

– Гефестион! – зычно позвал вдруг Александр. – Скажи всем, чтобы шли к воронам! [682] И ты тоже! Не сметь тревожить меня, хотя бы Дарий шел к городу!

Торопливые шаги по лестнице были ответом.

Великий полководец опомнился лишь поздно вечером. Он потянулся, глубоко вздохнув, потряс головой. Таис выскочила из комнаты и вернулась с охапкой одежды, которую молча положила перед царем.

– Моя! – с удивлением воскликнул Александр. – Кто привез?

– Они! – коротко ответила Таис, молчаливая и сосредоточенная, подразумевая примчавшихся на взмыленных конях друзей македонца, носившихся по всему городу в поисках своего царя.

Эрис и За-Ашт успели рассказать ей о страшном переполохе, поднявшемся поутру, когда Александр не вернулся с купания.

– Как же сумели разыскать меня тут? – недоумевал Александр.

– Это Леонтиск догадался. Он знал, что я купаюсь по ночам в Евфрате, услыхал, что ты тоже плаваешь в реке…

Александр негромко рассмеялся.

– Ты опасна, афинянка. Твое имя и смерть начинаются с одной и той же буквы. Я чувствовал, как легко умереть в твоих объятиях. И сейчас я весь очень легкий и как будто прозрачный, без желаний и забот. Может быть, я – уже тень Аида?

Таис подняла тяжелую руку царя и прижала к своей груди.

– О нет, в тебе еще много плоти и силы! – ответила она, опускаясь на пол к его ногам.

Александр долго смотрел на нее и наконец сказал:

– Ты – как я на поле битвы. Та же священная сила богов наполняет тебя. Божественное безумие усилий. В тебе нет начала осторожности, сберегающего жизнь…

– Только для тебя, царь!

– Тем хуже. Я не могу. Один раз я позволил себе побыть с тобой, и сутки вырваны из моей жизни начисто!..

– Я понимаю, не говори ничего, милый, – впервые Таис назвала так царя, – бремя Ахиллова щита!

– Да! Бремя задумавшего познать пределы Ойкумены!

– Помню и это, – печально сказала Таис, – я больше не позову тебя, хоть и буду здесь. Только и ты тоже не зови. Цепи Эроса для женщины куются быстрее и держат крепче. Обещаешь?

Александр встал и, как пушинку, поднял Таис. Прижав к широкой груди, он долго держал ее, потом вдруг бросил на ложе. Таис села и, опустив голову, стала заплетать перепутавшиеся косы. Внезапно Александр нагнулся и поднял с ложа золотую цепочку со звездой и буквой «мю» в центре.

– Отдай мне на память о том, что случилось, – попросил царь. Гетера взяла свой поясок, задумалась, затем, поцеловав украшение, протянула Александру.

– Я прикажу лучшим ювелирам Вавилона в два дня сделать тебе другую. Из драгоценного красного золота со звездой о четырнадцати лучах и буквой «кси».

– Почему «кси»? – недоумевающе вскинулись длинные ресницы Таис.

– Запомни. Никто не объяснит тебе, кроме меня. Древнее имя реки, в которой мы встретились, – Ксаранд. В эросе ты подобна мечу – ксифосу. Но быть с тобой мужу – эпи ксирон эхестай, как на лезвии бритвы. И третье: «кси» – четырнадцатая буква в алфавите…

Глаза афинянки опустились под долгим взглядом царя, а побледневшие щеки залились краской.

– Посейдон-земледержец! Как я хочу есть! – сказал вдруг Александр, с улыбкой глядя на притихшую гетеру.

– Так идем, все готово! – встрепенулась афинянка. – Потом я провожу тебя до Южного дворца. Ты поедешь на Боанергосе, я – не Салмаах…

– Не надо. Пусть едет со мной один из твоих стражей – тессалийцев.

– Как тебе угодно!..

…Уединившись в своей спальне, Таис вышла лишь к вечеру и приказала Эрис принести киуры из запасов, которые они сделали с незабвенной Эгесихорой еще в Спарте.

Эрис протянула руку и слегка коснулась горячими пальцами запястья афинянки.

– Не трави себя, госпожа, – сказала черная жрица.

– Что ты знаешь об этом? – грустно и убежденно ответила гетера. – Когда бывает так, то Гея неумолима. А я не имею права позволить себе иметь дитя от будущего владыки Ойкумены.

– Почему, госпожа?

– Кто я, чтобы родившийся от меня сын стал наследником великой империи? Кроме плена и ранней смерти, он ничего не получит от судьбы, игравшей всеми, кто таит думы о будущем, все равно – темные или светлые.

– А девочка?

– Нельзя, чтобы божественная кровь Александра испытала жестокую судьбу женщины!

– Но дочь должна быть прекрасной, как сама Афродита!

– Тем хуже для нее.

– Не опасайся, госпожа, – меняя тон, твердо сказала Эрис, – у тебя ничего не будет. И не пей киуры.

– Как ты можешь знать?

– Могу и знаю. Все мы посвящены в древнее знание Кибелы о тайне влияния луны на человека. От нее зависит все в женском тело. У тебя ничего не будет – ты встретилась с царем как раз в такое время, когда все позволено.

– Почему же мы, обучаемые всей мудрости женского искусства, не знаем этого? – изумленная Таис даже привскочила.

– Потому что знание это тайное. Нельзя освободить женщину от власти Геи-Кибелы, иначе прекратится род человеческий.

– Может быть, ты откроешь мне эту тайну?

– Тебе можно. Ты служишь другой богине, но цели ее те же, что у Великой Матери. Однако, пока я с тобой, я всегда скажу тебе, какие дни будут без последствий.

– Пока ты со мною. Но когда тебя не будет…

– Я буду с тобой до смерти, госпожа. Умирая, расскажу тебе все…

– Кто это собирается умирать? – прозвенел веселый голос.

Таис, взвизгнув от радости, бросилась навстречу Гесионе. Женщины обнялись и долго не отнимали рук. Каждая ждала этой встречи, после того как разошлись в противоположные стороны пути всадницы Таис и морехода Гесионы.

Афинянка потащила подругу на солнечный свет веранды.

«Рожденная змеей», как некогда прозвала ее ревнивая Клонария, очень похудела, лицо и руки ее обветрились, она остригла волосы, как наказанная за неверность жена или беглая рабыня.

– На кого ты стала похожа! – воскликнула Таис. – Неарх возьмет другую, здесь, в Вавилоне, полно обольстительниц.

– Не возьмет, – с такой уверенностью и спокойствием ответила фиванка, что гетера почувствовала: действительно не возьмет.

– Надолго? – спросила Таис, ласково гладя загрубевшую руку подруги.

– Надолго! Неарх после победы у Гавгамелы устроит здесь верфь и стоянку кораблей. Будет плавать к Арабии, но ненадолго и без меня. Как хорошо, звезда моя! Победа, окончательная!

– Не все так. Не все еще кончено с Персией. А потом, насколько я понимаю Александра, предстоит еще долгий поход до края Ойкумены. Мы-то с тобой не пойдем туда, останемся где-нибудь здесь…

– Мне Вавилон не нравится! Обветшалый город былой славы… А мне еще не нашли здесь жилья!

– С Неархом?

– Неарх будет жить около кораблей, приезжая сюда.

– Тогда поселись у меня. Места достаточно.

– Таис, филэ, лучшее, о чем я могла думать, – найти тебя и жить с тобой!.. У меня пока нет и городской служанки.

– Найдется. У меня они тоже не вавилонские, а издалека.

– Очень интересна эта, черная. Как ее зовут?

– Эрис.

– Жуткое имя: богиня раздора из темного мира.

– У них у всех такие имена. Она ведь бывшая жрица, как и ты, только павшая, а не плененная. Служила куда более грозной Матери Богов. Я расскажу тебе о ней потом, сначала мне надо узнать о вашем плавании.

– Хорошо. Знаешь, у Эрис странные глаза.

– А, ты заметила!

– Мне показалось, что в ней вся женская глубина, темная, как в мифической древности, и в то же время жадная к новому и прекрасному.

– Но довольно о рабыне, рассказывай о себе.

Повествование Гесионы не затянулось. Все было куда проще, чем у Таис. Вначале она сопутствовала Неарху до верхнего течения Евфрата, где были спешно устроены заготовки леса для кораблей. Затем они объехали несколько городов Сирии, где можно было найти запасы сухого, выдержанного дерева. Бесчисленные обозы свозили дерево к «царской дороге», а потом по реке его сплавляли до нижней переправы через Евфрат. Там Неарх устроил верфи для боевых судов.

– Подумать только! Я проплывала мимо них ночью, – воскликнула Таис, – и не подумала о тебе!

– А меня и не было там. После вести о великой победе Неарх поплыл вниз, и мы с ним побывали у самого слияния обеих рек, там, где болота занимают громадное пространство. Туда, наверное, придется ехать еще раз, а это очень плохое место…

– Кто же направил тебя сюда, в Лугальгиру?

– Твой герой – тессалиец Леонтиск. Как он влюблен в тебя, милая Таис!

– Знаю и не могу ответить ему тем же. Но он согласен на все, лишь бы быть около меня.

– На эти условия согласятся еще тысячи мужчин. Ты все хорошеешь и, пожалуй, никогда еще не была столь красива.

К великому удивлению Гесионы, Таис разрыдалась.


В большом тронном зале Южного дворца из темно-синих глазурованных кирпичей с орнаментом в виде желтых столбиков Александр председательствовал на совете военачальников. Только что прибывший Птолемей, едва успев смыть пот и пыль знойной дороги, доложил о сокровищах, захваченных в сдавшейся без боя Сузе. Помимо серебра, золота, драгоценного вооружения, в Сузе хранились статуи, вывезенные Ксерксом из разграбленной им Эллады, и особенно афинская бронзовая группа тираноубийц Гармодия и Аристогейтона. Александр велел немедленно отправить скульптуру в Афины. Эта пара мощных воинов, делающих совместный шаг вперед, подняв мечи, на тысячелетия вперед будет вдохновлять скульпторов, как символ боевого братства и вдохновенной целеустремленности.

Птолемей оставил сокровища на месте под охраной всего своего отряда, слишком малочисленного, чтобы сражаться в открытой степи, но достаточного, чтобы защитить добычу в укрепленном городе. Пятьдесят тысяч талантов лежало в Сузе – столько серебра рудники на родине Александра могли добыть разве за полвека. Но, по сведениям персов, главная газафилакия – казна персидской державы – собрана в области Парсы, в столице царей Ахеменидов, названной греческими географами Персеполисом. Больших скоплений войск в Парсе нет, Дарий пока находится на севере.

Александр действовал, как всегда, молниеносно. В семидневный срок он приказал собраться лучшим отрядам конницы, а пехоте через три дня выступать на Сузу. Обозы с продовольствием отправить немедленно. Главные силы и весь обоз под командой Пармения должны были идти следом, не спеша. По уверению вавилонян, жара спадет через несколько дней. В долинах Сузы и Парсы прохладная зима – лучшее время походов. Корма для коней и воды везде вдоволь. Александр настрого приказал оставить в Вавилоне всю многотысячную массу сопровождающих армию артистов, художников, женщин, слуг и торговцев. Никто не смел следовать за передовым отрядом. Только после выхода в путь главных сил и обозов Пармения неизбежные спутники войска получали право двигаться на Сузу и Персеполис.

После совещания Александр отправился в храм Мардука, где жрецы древних богов Вавилона устроили в его честь священное действо. Великий победитель сидел на почетном троне рядомс верховным жрецом, не старым еще человеком с длинной и узкой, тщательно ухоженной бородой.

Процессия жриц в красных одеяниях, настолько легких, что малейшее дуновение взвивало их наподобие вспышек прозрачного огня, несла на головах золотые сосуды, из которых струились столбики ароматных голубых дымков.

Александр выглядел усталым и мрачным. Верховный жрец поманил молодого служителя храма, хорошо говорившего на койне, чтобы переводить.

– Победитель царей, обрати благосклонный взор на ту, что идет впереди, неся серебряное зеркало. Это дочь знатнейшего рода, более благородного, чем Ахемениды. Она изображает Шаран – приближенную богини Иштар.

Александр еще раньше заметил высокую девушку с удивительно белой кожей и змеистыми тонкими черными косами почти до пят. Он кивнул жрецу, отвлекаясь от дум и тот улыбнулся вкрадчиво и многозначительно.

– Скажи слово желания, о победитель и владыка! Она этой же ночью будет в час летучей мыши ожидать тебя на роскошном ложе славы Иштар в верхних комнатах храма. Тебя приведут… – жрец умолк, увидев отрицательный жест Александра.

– Неужели любовь благородной служительницы Иштар не привлекает тебя? – помолчав, сказал жрец, явно обманувшийся в своих чаяниях.

– Не привлекает! – ответил македонец.

– Прости, о владыка, если осмелюсь спросить запретное по неведению твоих божественных путей… – жрец умолк в нерешительности, и переводчик остановился, будто споткнувшись.

– Продолжай, я не наказываю за неудачные слова, – сказал Александр, – мы с тобой из разных народов, тем важнее понять друг друга.

– Говорят, единственная женщина, которую ты здесь избрал, это афинская блудница. Неужели ничего не значит для тебя знатность, целомудрие, освященное божеством?

– Та, о ком говоришь ты, не блудница в вашем понимании, то есть не доступная любому за определенную плату женщина. В Элладе все свободные женщины разделяются на жен, хозяек дома и матерей и, с другой стороны, на гетер – подруг. Гетеры знают много разных искусств: танца, умения одеться, развлечь разговором, стихами, могут руководить пирушкой-симпосионом. Гетеры окружены художниками и поэтами, черпающими вдохновение в их красоте. Иначе говоря, гетеры дают мужу возможность приобщиться к красоте жизни, стряхнуть с себя однообразие обычных дел.

– Но ведь они берут деньги и отдаются!

– И немалые деньги! Искусство и долгое обучение стоят много, врожденный талант – еще больше, и мы это хорошо понимаем. А в выборе мужчин гетера свободна. Может отдать себя за большую цену, может отказать, может не взять никакой цены. Во всяком случае, Таис нельзя заполучить на ложе так, как ты предлагаешь свою «целомудренную» Шаран.

Жрец быстро опустил глаза, чтобы не выдать вспышки гнева.

Разговор прервался, и Александр до конца действа-церемонии оставался таким же мрачным и безразличным, как и вначале.

Всю неделю Таис убеждала Птолемея взять ее в поход. Птолемей пугал гетеру невероятными опасностями пути через неведомые горы, населенные дикими племенами, трудностью непрерывного марша с излюбленной Александром быстротой. Все эти тяготы ни к чему: ведь она сможет поехать с удобствами в обозах Пармения. Таис считала, что хоть одна женщина-афинянка должна присутствовать при захвате священной и недоступной до сих пор столицы персов, тех самых, кто безнаказанно разорил Элладу и продал в рабство десятки тысяч ее дочерей. Мужи, они сами по себе и за себя, а из жен лишь она одна способна совершить этот поход, закалившись в пути и обладая великолепным конем.

– Для чего тогда ты подарил мне такого замечательного иноходца? – лукаво и задорно спрашивала она Птолемея.

– Не о том я мечтал! – сердился Птолемей. – Все получилось не так, не предвидится конца походу!

– Разве Александр не будет зимовать в теплой Парсе?

– Так ведь «зима» здесь всего два месяца! – ворчал Птолемей.

– Ты стал совсем несговорчивым. Скажи лучше, что боишься гнева Александра!

– Приятного мало, когда он приходит в ярость…

Таис задумалась и вдруг оживилась.

– Я поеду с тессалийской конницей. Там есть друзья, и они укроют меня от глаз Александра. А Леонтиск, их начальник, только воин, не полководец, и не боится ничего и никого! Решено: ты ничего не знаешь, а встречу с Александром в Персеполисе я беру на себя!..

Птолемей в конце концов согласился. Гораздо труднее было уговорить Эрис остаться без нее в Вавилоне. Помогла Гесиона. Две бывшие жрицы, должно быть, нашли что-то общее друг в друге. С помощью фиванки мрачное упорство Эрис было преодолено. Гесиона обещала приехать к подруге, если она останется в Персеполисе, и привезти с собой обеих рабынь и Салмаах. На сборы оставались считанные дни, надо было предусмотреть многое. Она ничего бы не сумела, если б не Леонтиск и ее старый приятель лохагос, ныне вступивший в строй во главе своей сотни, именно той, с которой предстояло ехать Таис.

Прежде ускоренный поход такой дальности, наверное, устрашил бы ее. Но сейчас, проехав на своем иноходце еще большее расстояние, Таис ни на минуту не колебалась и ни о чем не тревожилась. И вот поздним осенним утром она поцеловалась с Гесионой, обняла безмолвную Эрис, и Боанергос, высоко расстилая по ветру черный хвост, понесся по пустынным улицам Вавилона – за воротами Ураша по дороге в Ниппур Таис должна была присоединиться к отряду тессалийцев…

11. Рок Персеполиса

Суза, построенная на холмах, с центральной высокой частью наподобие афинского Акрополя, напомнила Таис о родине. Хотя бы один день подышать благословенным воздухом Эллады, взойти на мраморные лестницы храмов, укрыться от солнца в афинских галереях-стоях, продуваемых чистым дыханием моря! Еще больше напоминали о прошлом празднество и бег с факелами, разрешенные Александром, несмотря на его нетерпение двигаться дальше на юг, к Персеполису, где находилась главная казна персидской державы. Александру необходимо было прийти к Персеполису раньше, чем Дарий успел бы собрать и подвести туда войска. И полководец показывал пример неутомимости и в седле, и в пешем походе, изредка покидая коня, чтобы пройти один-два парасанга рядом с пехотинцами.

Когда слева, на востоке, показались покрытые снегом горные пики, а долины стали более крутыми и изрезанными, македонцы столкнулись с яростным сопротивлением персидских войск. На перевале, с обеих сторон стесненном крутыми склонами, называемом Воротами Парсы, войско Александра задержала наскоро возведенная каменная стена. Атаки македонцев персы отразили одну за другой. Александр остановился. Верхняя короткая дорога оказалась непроходимой.

Великий полководец отправил Филотаса и Кеноса с частью войска по нижней дороге, чтобы захватить переправу и навести мосты через реку Аракс – последнее крупное препятствие на походе к Персеполису. А сам при дружеском содействии местных горных племен, которых он не тронул и даже простил им первое нападение на македонцев, прошел горными тропами с гетайрами, тессалийской конницей, агрианегорцами и критскими лучниками в тыл отряду, оборонявшему Ворота Парсы. Атакованные с двух сторон персы разбежались. Путь к реке лежал открытым.

Таис вместе с двумя сотнями тессалийских конников попала в отряд Филотаса, подвергшийся нападению невесть откуда взявшейся азиатской конной орды. Македонцы сначала даже не поняли, с кем имеют дело.

В предрассветном сумраке Таис въехала на бугор в сопровождении лохагоса и второго сотника. Они остановились, увидев расстелившуюся впереди равнину. Вдруг обоих сотников точно сдуло ветром. Они поскакали вниз, призывая боевыми воплями свой отряд от подножия холма. Не сразу заметила афинянка орду полуголых всадников, бешено мчавшихся по серой, сумеречной равнине. Лошади расстилались среди зыблющейся травы, мчась бок о бок плотной лавиной. Их серые контуры казались волнами на реке, поднявшейся в половодье, среди клонящейся под ветром высокой сухой травы.

Страх закрался в мужественное сердце гетеры. Призрачная орда, молча несущаяся навстречу македонцам, как будто выходцы из подземных далей Аида, воскрешенные колдовством здешних жрецов-магов!

Навстречу грозному потоку ринулись конники Александра. Дикий вой поднялся к небесам и отрезвил Таис. И как бы в ответ на крики из-за гор брызнули лучи рассвета, озаряя вполне реальное побоище. Тессалийцы бросились слева, отрезая орду от гор, справа ударили агриане, а в середину устремилась пехота с гигантскими – в четырнадцать локтей длины – копьями-сариссами. Бой окончился, как все схватки конных сил, очень быстро. С криками злобы и ужаса нападавшие, вернее, те, кто уцелел, повернули обратно. Македонцам досталось много превосходных, хотя и плохо объезженных, низийских лошадей.

Больше до самого Аракса никто не встретился на пути отряда. Мосты наводились с исключительным рвением. Все знали, что Александр не замедлит явиться, как только покончит с персидским отрядом на перевале.

Задержка оказалась продолжительней, чем ожидали Филотас и Кенос. Мосты были готовы, а войско с Александром не подходило. Как выяснилось, битва на горной дороге превратилась в массовое избиение. Гонимые беспощадными врагами, персы низвергались с крутых обрывов в загроможденные камнями русла речек. Некоторые сами бросались со скал, предпочитая вольную смерть – рабству или мучительной гибели от мечей и копий.

Александр не ожидал столь упорного сопротивления персов и был в ярости. Однако, увидев, что все приготовлено к переправе, у мостов горят факелы, а передовой отряд стоит на том берегу, ожидая приказаний, Александр смягчился. Он велел гетайрам, тессалийцам и агрианам немедленно переправляться на другой берег. А сам выехал на верном Букефале (он не сражался на нем в горном проходе, а брал более легкую, привыкшую к крутым горам лошадь) на высокий берег Аракса, чтобы проследить за переправой и построением отрядов. Внимание Александра привлек закутанный в плащ всадник маленького роста на длиннохвостом и долгогривом коне: он так же, как и царь, следил за переходившими мосты воинами, одинокий и неподвижный. Александр по всегдашнему своему любопытству подъехал к всаднику, властно спросил:

– Кто ты?

Всадник откинул плащ, открыв закрученные вокруг головы черные косы, – это была женщина. Александр с удивлением стал всматриваться в ее плохо различимое в темноте лицо, стараясь угадать, что это за женщина могла очутиться здесь, в пяти тысячах стадий от Вавилона и трех тысячах от Сузы?

– Ты не узнал меня, царь?

– Таис! – вне себя от удивления воскликнул Александр. – Как! Я же приказал всем женщинам остаться в Вавилоне!

– Всем женщинам, но не мне, я твоя гостья, царь! Ты забыл, что трижды приглашал меня: в Афинах, в Египте и Тире?

Александр промолчал. Поняв его, афинянка добавила:

– Не думай обо мне плохо. Я не желаю пользоваться нашей встречей на Евфрате и не бегу за тобой, чтобы вымолить какую-нибудь милость.

– Тогда зачем же ты пустилась в столь трудный и опасный путь?

– Прости, царь! Мне хотелось, чтобы хоть одна эллинская женщина вошла в сердце Персии наравне с победоносными воинами, а не влачась в обозах среди добычи, запасов и рабов. У меня великолепный конь, ты знаешь, я хорошо езжу. Прими меня: я здесь только с этой целью!

Не видя лица Александра, Таис ощутила перемену его настроения. Ей показалось, что царь улыбается.

– Что же, гостья, – совсем иным тоном сказал он, – поедем, пора!

Букефал и Боанергос спустились с откоса. До рассвета Таис ехала около Александра, пустившего Букефала широкой рысью, пренебрегая усталостью своих воинов, считавших, что божественный полководец не поддается человеческой слабости.

Горы понижались от реки и на юго-востоке переходили в широкую равнину. Легендарная Парса ложилась под копыта македонской конницы. Леофорос – так звали эллины удобную дорогу, приспособленную для тяжелых повозок, – вел к заветному Персеполису, самой большой газафилакии, сокровищнице Персии, священному месту коронаций и тронных приемов Ахеменидской династии.

На рассвете в нескольких часах пути от Персеполиса македонцы увидели на дороге огромную толпу. Пожилые люди с зелеными ветками – в знак мира и преклонения – шли им навстречу. Это были эллины, захваченные в плен или уведенные обманом для работы в столице Персии. Искусные ремесленники и художники, они все без исключения были жестоко и намеренно искалечены: у кого отрублены ступни, у других кисти левых рук, у третьих обрезаны носы или уши. Калечили людей с расчетом, чтобы они могли выполнять работу по своему умению, но не могли бежать на родину в столь жалком или устрашающем виде.

У Александра навернулись слезы негодования. А когда калеки, упав перед его конем, стали просить о помощи, Александр спешился. Подозвав к себе нескольких безносых предводителей толпы, он сказал, что поможет им возвратиться домой. Вожаки посоветовались и, вновь подойдя к терпеливо ожидавшему их Александру, стали просить о позволении не возвращаться на родину, где они будут предметом насмешек и жалости, а поселиться всем вместе по их выбору. Александр одобрил их решение, велел им идти навстречу главным обозам Пармения и далее в Сузу, где каждому выдадут по три тысячи драхм, по пяти одежд, по две запряжки волов, по пятьдесят овец и пятьдесят мер пшеницы. Со счастливыми криками, славя царя, калеки двинулись дальше. Александр понесся к самому ненавистному городу Азии, как он назвал Персеполис.

К Александру и Таис, которая ехала чуть приотстав, потрясенная увиденным, подъехал взволнованный Птолемей.

– Как они могли разрушить прекрасные Афины – храмы, стои, фонтаны! Зачем? – спросила в свою очередь Таис.

Александр искоса глянул на Птолемея.

– Что тут ответит мой лучший наблюдатель стран и государств?

– Очень просто, великий царь!

Непривычное титулование не ускользнуло от гетеры.

– Очень просто, – повторил Птолемей, – прекрасное служит опорой души народа. Сломив его, разбив, разметав, мы ломаем устои, заставляющие людей биться и отдавать за родину жизни. На изгаженном, вытоптанном месте не вырастет любви к своему народу, своему прошлому, воинского мужества и гражданской доблести. Забыв о своем славном прошлом, народ обращается в толпу оборванцев, жаждущих лишь набить брюхо и выпить вина!

– Отлично, друг! – воскликнул Александр. – Ты разве не согласна? – обратился он к гетере.

– Птолемей прав, как обычно, но не во всем. Ксеркс прошел с разрушениями и пожарами через всю Аттику и сжег Акрополь. На следующий год его сатрап Мардоний пришел в Афины и сжег то, что уцелело от Ксеркса. Птолемей прав – Мардоний жег и разрушал прежде всего храмы, стои и галереи скульптур и картин. Но мои соотечественники не стали ничего восстанавливать: обрушенные стены, почерневшие колонны, разбитые статуи, даже головешки пожарищ оставались до той поры, пока персы не были изгнаны из Эллады. Черные раны на нашей прекрасной земле укрепляли их ненависть и ярость в боях с азиатскими завоевателями. И в битве при Платее они сокрушили их – через долгих тридцать лет! И вот появились Перикл, Аспазия, Фидий, и был создан Парфенон!

– Ты хочешь сказать, что не только само прекрасное, но и лицезренье его поруганья укрепляет душу в народе? – спросил Александр.

– Именно так, царь, – ответила Таис. – Но только в том случае, если народ, сотворивший красоту своей земли, накопивший прекрасное, понимает, чего он лишился!

Александр погрузился в молчание.

Лошади, будто предчувствуя близкий конец пути, приободрились и резво побежали по дороге, спускавшейся в густой лес. Толщина древних дубов указывала, что лес исстари был заповедным, защищая равнину Персеполиса от северных ветров. Дальше пошли возделанные поля, заботливо орошенные горными ручьями. Мирные земледельцы, скорее всего, рабы царских хозяйств, вспахивали землю на могучих черных быках огромного размера, апатичных и медлительных, с рогами, загнутыми внутрь. Македонцы уже познакомились с этими животными, их необыкновенно жирным молоком и вкусным мясом. Далеко впереди на плоской равнине как бы плавали над землей белые дворцы Персеполиса. Даже с большого расстояния нестерпимо сверкали на солнце их крыши из чистого серебра.

Пехотинцы и лучники перешли на бег, из последних сил стараясь не отстать от конницы. Войско развернулось широким фронтом. Разбившись на маленькие отряды, македонцы пробирались среди садов, оросительных канав и бедных домов городской окраины. Жители с ужасом и криками прятались где попало, ворота запирались или оставались распахнутыми. Александр знал, что его план внезапного захвата Персеполиса удался. Никто не подозревал о спешном подходе крупных македонских сил. Поэтому он не построил плана сражения и боевого порядка, предоставив инициативу начальникам отрядов и даже сотникам. Сам он с наиболее выносливыми гетайрами и тессалийцами поскакал к сокровищнице, прежде чем ее хранители могли что-либо предпринять для сокрытия серебра, золота, драгоценных камней, пурпурной краски и благовоний.

Пока в вишневых и персиковых садах пехотинцы вступали в бой с наскоро сбежавшимися воинами слабой персидской охраны города, покрытые грязью от пота и пыли всадники ринулись к стоявшим на высоких платформах дворцам.

Легкие, белые, покрытые тонкими бороздками колонны по сорок локтей высоты стояли целым лесом, скрывая таинственное обиталище персидских владык. В северном углу дворцовой платформы лестница, ведшая в ворота. Ксеркса, защищалась лучниками и отрядом избранной царской охраны «Бессмертных» в сверкающей позолотой броне. Большая часть этих храбрых воинов погибла при Гавгамеле, часть ушла с Дарием на север. Оставшиеся в Персеполисе смогли оказать лишь короткое сопротивление бешеному напору отборнейшей македонской конницы. Не успели опомниться дворцовые служители, как копыта коней затопали, проскочив незапертые ворота Ксеркса с их огромными изваяниями крылатых быков. Яростные кони влетели на огромную северную лестницу, ведшую с плит платформы через портик из 12 круглых колонн в ападану – Залу Приемов, квадратное помещение в 200 локтей по каждой стене, высокая крыша которого была подперта массивными квадратными колоннами, стоявшими правильными рядами по всей зале, как и во всех других гигантских залах персепольских дворцов.

Спешившись, Александр остался в прохладной ападане, в то время как Птолемей, Гефестион, Филотас разбежались во главе своих воинов по залам в поисках сокровищницы, разгоняя во все стороны перепуганных мужчин и женщин дворцовой прислуги. Они достигли отдельно стоявшей в восточной части дворца сокровищницы через тройной пилон и южный фасад, обращенный к равнине. Там, в залах «Ста колонн», «Девяноста девяти колонн» и запутанных коридорах восточного угла дворцовой платформы, размещалась знаменитая газафилакия. Последний короткий бой македонцы выдержали в узком проходе между сокровищницей и южным дворцом. Герой сражения в Персидских Воротах Кратер в это время успел захватить помещения для стражи, расположенные рядом с сокровищницей за Тронным Стаколонным залом. Через несколько минут царские казначеи в ападане на коленях протягивали Александру хитроумные ключи, с помощью которых отпирались двери комнат с казной. Опечатанные, с надежной охраной, они перешли во владение великого полководца.

Вымотанные до предела, македонцы повалились отдыхать тут же, в залах дворцов, поручив лошадей дворцовой прислуге. Воины не имели сил даже для грабежа. Александр не хотел трогать местных жителей, по примеру Сузы, хотя Персеполис не сдался и не выслал заранее парламентеров. Оправданием служило внезапное появление македонцев, ворвавшихся в город, когда решать что-либо было уже поздно.

Леонтиск и Кратер объехали площади и главные улицы, расставляя стражу – предосторожность неизлишняя, так как в городе могли затаиться немалые отряды вражеских воинов. Везде, на улицах и в садах, в тени деревьев и у стен, лежали спящие македонцы, кто как мог – на коврах, одеялах и циновках, отобранных у жителей.

В это сонное царство Таис, дожидавшаяся в загородном саду с небольшой охраной, вступила уже под вечер. По условию она подъехала к западной лестнице, где служители дворца усердно смывали кровь, обильно растекавшуюся по белым ступеням. Трупы погибших защитников дворца были уже убраны, но резкий запах крови еще стоял в предзакатном безветрии.

Эту ночь Таис провела в богатом доме бежавшего царедворца, где рабы и рабыни со страхом старались исполнить любые желания чужеземки, усталой, черной от солнца и пыли, казавшейся им грозной, несмотря на красоту и небольшой рост. Видно, страху им прибавили выразительные жесты Леонтиска и Птолемея, которые, водворив сюда Таис, тут же исчезли. А может, еще больше они боялись соседства отряда конников, который расположился на отдых в саду, а своих лошадей устроил не только в опустелых конюшнях, но и в доме. Простившись с македонскими военачальниками, Таис почувствовала себя одинокой перед целой толпой слуг, брошенных хозяевами на произвол судьбы, но добросовестно сохранявших их имущество. Первым делом она потребовала ванну. А когда ей знаками показали, что ванна готова и можно идти, она прошла в большое круглое помещение, заткнув кинжал за пояс коротенького хитониска. Там ее встретила старая рабыня, гречанка из Ионии, заговорившая на понятном Таис диалекте. Взволнованная встречей с первой за долгие годы свободной эллинской женщиной, примчавшейся в сердце Персии вместе с непобедимым войском страшных завоевателей, она по-матерински взялась опекать Таис. После ванны старая гречанка старательно растерла все тело гетеры, а загрубевшие, покрытые ссадинами колени смазала каким-то коричневым, резко пахнущим составом. Она объяснила, что это драгоценное лекарство дороже серебра. Его собирают в пустынных горах за Персеполисом, где оно встречается натеками на голых скалах.

– Может быть, это горючее зеленое масло? – спросила Таис.

– Нет, госпожа. Горючего масла сколько угодно на востоке и севере, на берегах Гирканского моря. А это редкостный дар Геи, имеющий силу излечивать все, особенно раны. Увидишь, что завтра все твои царапины исцелятся.

– Благодарю тебя! Приготовь на завтра этот состав для лечения ран моих друзей, – сказала Таис. В схватке у ворот получили легкие раны Птолемей и старый лохагос.

Рабыня согласно закивала, заворачивая Таис в редкую ткань, чтобы не остудить после растирания, и кликнула двух служанок, которые стали расчесывать гребнями слоновой кости блестящие после мытья черные волосы афинянки. А Таис уже ничего не чувствовала. Она крепко спала, запрокинув голову и чуть приоткрыв небольшой рот с детской верхней губой.

Старая рабыня, едва чесальщицы кончили свое дело, укрыла эллинку с нежностью, как собственную дочь.

На следующий день Александр, чистый и свежий, как юный бог Эллады, в золотой броне, принял кшаттру, или, по-гречески, сатрапа, Парсы и его приближенных вельмож в тронном зале дворца, который совсем недавно занимал несчастный «царь царей». Персы принесли списки находившегося в городе ценного имущества и благодарили за то, что великий завоеватель не позволил разграбить Персеполис. Александр загадочно улыбался, переглядываясь со своими военачальниками. Они знали, что удержать воинов от грабежа легендарной столицы смогла только неимоверная усталость, сморившая их у самой цели. Навести порядок теперь, когда миновал боевой азарт, было легко, и Александр на самом деле отдал приказ ничего не трогать в городе.

Македонцы как бы надломились в этом последнем рывке и апатично взирали на неслыханную роскошь дворцов и богатство жилых домов жрецов и царедворцев. Старые ветераны, утомленные чередой походов и ужасающих сражений, плакали от счастья, лицезрея своего божественного вождя на троне персидских владык. Война закончена, цель похода достигнута! Жаль погибших товарищей, которые не дожили до такой славы.

Александр считал, что, овладев Азией, он может идти на восток до края мира, но свои планы пока держал в тайне даже от самых близких друзей. Предстоял неизбежный поход в погоню за Дарием, ибо, пока царь персов не был уничтожен, Александр, несмотря на всю покорность народа, не мог занять место владыки. Всегда оставалась опасность внезапного удара, если Дарию удастся собрать достаточно войска. Как только весна придет в северные горы, настанет время двинуться в погоню и заодно перенести резиденцию в Экбатану.

Экбатана, расположенная в пяти тысячах стадий на север от Персеполиса и выше его в горах, была прохладной летней столицей Ахеменидов и в то же время укрепленным городом, совсем не похожим на надменно открытый во все стороны Персеполис. Александр решил перенести туда сокровища трех газафилакий – Сузы, Персеполиса и Вавилона. Туда же он приказал повернуть и гигантский обоз Пармения, ибо вознамерился сделать Экбатану и Вавилон своими двумя столицами, а первую еще и лагерем для подготовки похода на восток.

Неожиданно явилась Эрис, опередившая даже вспомогательные отряды пехотинцев. Она привезла Таис письмо от Гесионы, которая вместо Персеполиса поехала в Экбатану с Неархом, решившим дожидаться там Александра и отдохнуть от великих трудов подготовки флота. Неарх пообещал найти дом и для Таис. Птолемей настойчиво советовал афинянке обосноваться в Экбатане на все время похода на восток. Гетера не спешила, еще не оправившись как следует от убийственной скачки к Персеполису.

Черная жрица приехала, на Салмаах и теперь сопровождала Таис в ее прогулках по городу вместе с двумя старыми друзьями – Ликофоном и лохагосом, вновь назначенными для охраны прекрасной афинянки. За-Ашт, неохотно расставшаяся с молодым тессалийцем, была увезена Гесионой в Экбатану для устройства жилья Таис.

И афинянка подолгу бродила с ними по огромным залам дворцов, лестницам и порталам, удивляясь тому, как мало истерты ступени, сточены острые ребра дверных и оконных проемов квадратных колонн. Дворцы Персеполиса, огромные залы приемов и тронных собраний посещались малым числом людей и выглядели совсем новыми, хотя самые ранние дворцовые постройки возведены были почти два века назад. Здесь, у подножия гор Милости, владыки Персии построили особенный город. Не для служения богам, не для славы своей страны, но единственно для возвеличения самих себя.

Гигантские крылатые быки с человеческими лицами, с круглыми, выпирающими, как у детей, щеками считались портретами пышущих здоровьем и силой царей. Великолепные барельефы львов, поставленные у основания северной лестницы, прославляли мужество царей-охотников. Кроме крылатых богов и львов, барельефы изображали только вереницы идущих мелкими шажками воинов в длинных неудобных одеждах; пленников, данников, иногда с колесницами и верблюдами, однообразной чередой тянувшихся на поклонение восседавшему на троне «царю царей». Таис пробовала пересчитать фигуры с одной стороны лестницы, дошла до ста пятидесяти и бросила. В гигантских дворцовых помещениях поражал переизбыток колонн: по пятьдесят, девяносто и сто в тронных залах – подобие леса, в котором люди блуждали, теряя направление. Было ли это сделано нарочно или от неумения иным способом подпереть крышу, Таис не знала. Ей, дочери Эллады, привыкшей к обилию света, простору храмов и общественных зданий Афин, казалось, что залы для приемов выглядели бы куда величественнее, не будь они так загромождены колоннадой. Тяжелые каменные столбы в храмах Египта служили иной цели, создавая атмосферу тайны, полумрака и отрешенности от мира, чего нельзя было сказать про белые, в сорок локтей высоты, дворцы Персеполиса. И еще одно открытие сделала Таис: ни одного изображения женщины не нашлось среди великого множества изваяний. Нарочитое отсутствие целой половины людского рода показалось афинянке вызывающим. Подобно всем странам, где Таис встречалась с угнетением женщин, государство персов должно было впасть в невежество и наплодить трусов. Гетере стали более понятны удивительные победы небольшой армии Александра. Гнев богинь – держательниц судеб, плодородия, радости и здоровья неотвратимо должен был обрушиться на подобную страну. И метавшийся где-то на севере царь персов и его высшие вельможи теперь испили полную чашу кары за чрезмерное возвеличение мужей!

Персеполис не был городом в том смысле, какой вкладывали в это слово эллины, македонцы, финикийцы. Не был он и местонахождением святилищ, подобных Дельфам, Эфесу или Гиераполю.

Персеполис создавался как место, где владыки Ахеменидской державы вершили государственные дела и принимали почести. Оттого вокруг платформ белых дворцов стояли лишь дома царедворцев и помещения для приезжих, опоясанные с южной стороны широким полукольцом хижин ремесленников, садовников и прочей рабской прислуги, а с севера – конюшнями и фруктовыми садами. Странный город, великолепный и беззащитный, надменный и ослепительный, вначале покинутый персидской знатью и богачами, быстро заполнялся народом. Любопытные, искатели счастья, остатки наемных войск, посланники дальних стран юга и востока съезжались невесть откуда, желая лицезреть великого и божественного победителя, молодого, прекрасного, как эллинский бог, Александра.

Царь македонцев не препятствовал сборищу. Главные силы его армии тоже собрались здесь, готовясь к празднику, обещанному Александром перед выступлением на север.

Таис почти не видела Птолемея и Леонтиска. Занятые с рассвета до поздней ночи, помощники Александра не имели времени для отдыха или развлечений. Время от времени в дом Таис являлись посланные с каким-нибудь подарком – редкой ювелирной вещицей, резным ящиком из слоновой кости, жемчужными бусами или стефане (диадемой). Однажды Птолемей прислал печальную рабыню из Эдома, искусную в приготовлении хлеба, а с ней целый мешок золота. Таис приняла рабыню, а золото отдала лохагосу для раздачи тессалийским конникам. Птолемей рассердился и не подавал о себе вестей до тех пор, пока не приехал со специальным поручением от Александра. Царь пригласил афинянку по срочному делу. Он принял ее и Птолемея на южной террасе, окруженной сплошной бело-розовой чашей цветущего миндаля. Таис не видела Александра после переправы через Аракс и нашла, что он изменился. Исчез неестественный блеск глаз, они стали, как обычно, глубокими и пристально глядящими вдаль. Исхудавшее от сверхчеловеческого напряжения лицо вновь обрело цветущий румянец и гладкость молодой кожи, а движения стали чуть ленивыми, как у сытого льва. Александр весело приветствовал гетеру, усадил рядом, велел принести лакомств, приготовленных местными мастерами из орехов, фиников, меда и буйволиного масла. Афинянка положила пальцы на широкую кисть царя и вопрошающе улыбнулась. Александр молчал.

– Погибаю от любопытства! – вдруг воскликнула гетера. – Зачем я понадобилась тебе! Скажи, не томи!

Царь сбросил маску серьезности. В эту минуту Александр напомнил Птолемею давнюю пору, когда они были товарищами по детским проказам.

– Ты знаешь мою мечту о царице амазонок. Сама же ты постаралась убить ее в Египте!

– Я ничего не убивала! – вознегодовала Таис. – Я же хотела сказать правду.

– Знаю! Иногда хочется видеть осуществленной мечту, пусть в сказке, песне, театральном действе…

– Начинаю понимать, – медленно сказала Таис.

– Только ты, наездница, артистка, прелестная, как богиня, способна выполнить мое желание…

– Видеть у себя царицу амазонок? В театральном действе? Зачем?

– Угадала! Но это не будет игрой в театре, нет! Ты проедешь со мной через толпы собравшихся на праздник. Пойдет слух, что царица амазонок приехала ко мне, чтобы стать моей женой и подданной. Возникнет легенда, которой поверят все. Сотня тысяч очевидцев разнесет весть по всей Азии.

– А дальше? Куда денется «царица»?

– Уедет в «свои владения» на Термодонт. А ты, Таис, придешь гостьей ко мне на пир во дворец.

Гетера фыркнула.

– Согласна. Но где взять спутниц-амазонок?

– Найди двух, больше не надо. Ведь ты поедешь около меня.

– Хорошо, я возьму одну – свою Эрис, она будет моей «военачальницей». Ее грозный вид убедит кого угодно.

– Благодарю тебя! Птолемей, прикажи, чтобы лучшие мастера сделали Таис золотой шлем…

– А Эрис – серебряный. И круглые щиты с изображением змеи и сокола. И луки с колчанами и стрелами. И короткие копья. И маленькие мечи с золотыми рукоятками. Еще – хорошую леопардовую шкуру!

– Ты слышал, Птолемей? – сказал очень довольный Александр.

– Конечно! Но как быть с броней? Ее не сделают так быстро. И не подобрать на женщин. Если броня не придется совершенно по мерке, получатся ряженые.

– Ничего, – сказала Таис. – Мы поедем, как настоящие амазонки, нагими, только в поясах для мечей и ремнях для колчанов.

– Великолепно! – воскликнул Александр, обнимая и целуя Таис…

Афинянка вместе с Эрис и целой сотней тессалийской конницы – почетным эскортом будущей «царицы амазонок» – отправилась в царские купальни на одном из больших озер в десяти парасангах к югу от Персеполиса. Туда впадал быстрый Аракс. Принесенная его вешними водами муть успела осесть, и голубое зеркало озер снова приняло девственную чистоту и прозрачность. Белые строения маленького дворца, веранды на берегу, лестницы, нисходящие к воде, и удаленные берега, пропадающие в синей дымке полуденных испарений, были совершенно безлюдны. Это место могло быть обиталищем богини или бога. Здесь, как в родной Элладе, строения, созданные человеком, сливались с окружающей природой, становились ее неотъемлемой частью. Строители дворцов и храмов Египта, Вавилона и Персии стремились отгородиться от природы. Тут было исключение. На этом тихом озере Таис впервые за несколько лет испытала умиротворение и покой, растворяясь в чистом горном воздухе, сиянии солнца, едва слышном плеске волн и шуме раскидистых сосен.

Обе женщины облюбовали квадратную беседку. Ведущая к воде лестница ограждалась высоким парапетом, полностью скрывавшим их от постороннего взгляда. Таис подолгу лежала на мраморе у самой воды, выравнивая свой медный загар, а Эрис сидела около ступени, задумчиво глядя на воду и слушая ветер. Когда спадала жара, на легкой лодке из белого дерева приплывал старый служитель, раб из далекой Кадусии.

Он привозил свежие фрукты и катал Таис по озеру. Когда-то старый кадусиец служил у греческого наемника и выучился говорить на койне. Простыми и убедительными словами он рассказывал предания об озерах, о прекрасных пери – нимфах огня, любви и мудрости, обитавших в окрестных горах, о мрачных и злобных джиннах – мужских божествах пустынных ущелий, которые были в подчинении у пери.

Лодка медленно скользила по прозрачной воде, размеренно всплескивало весло. Под негромкий рассказ старика Таис грезила с открытыми глазами. Воздушные, с проблесками огня, в легких одеждах, беззаботные красавицы скользили над водой, обольстительно изгибаясь в полете, манили к уступам голых обветренных скал, стоявших стеною на страже запретных обиталищ духов пустыни. И Таис хотелось стать такой же пери, ни человеком, ни богиней, – свободной от тревог, увлечений, раздоров и соперничества, обуревавших равно людей и богов Олимпа. Пробуждаясь от грез, Таис с грустью и смехом ощупывала свое плотное, гладкое, очень земное тело и, вздохнув, бросалась в холодную глубь озера, недоступную огненным красавицам.

Шесть дней прошли быстро, наступил канун праздника. Посоветовавшись с тессалийцами, афинянка решила появиться в городе вечером. С гиканьем и свистом, ударяя в щиты, под бряцание оружия и сбруи, топот и ржанье лошадей бешеная орда с факелами ворвалась в город и промчалась на северо-восточную окраину в заранее приготовленный просторный дом. Слух о прибытии царицы амазонок разнесся по городу мгновенно. Сотни людей, потрясенных шумным вторжением, рассказывали о событии. Приняв тессалийцев за амазонок, они насчитали чуть не тысячу свирепых всадниц с метательными ножами в зубах.

Больше никто не видел ни одной женщины Термодонта, пока на заполненную народом площадь, у южной стороны дворцов, не выехал сам божественный победитель «царя царей», новый владыка Азии Александр, в сопровождении знаменитых военачальников. Яркое солнце играло на золотой броне и шлеме в форме львиной головы огромного и прекрасного македонца. Золотая уздечка резко выделялась на черной шерсти могучего боевого коня Букефала, не менее знаменитого, чем его всадник.

По левую, почетную сторону Александра ехала царица амазонок, тоже в золотом вооружении. Народ затаив дыхание смотрел на Александра и его прекрасную, как богиня, спутницу. Амазонка в чистой и презрительной наготе сидела на неслыханно красивом коне – золотисто-рыжем, с длинным черным хвостом и гривой, в которые были вплетены золотые нити. Иноходец, небольшой и гибкий, казался ящерицей рядом с громадным Букефалом. Меднокожее тело царицы амазонок стягивал пояс из золотых квадратиков с коротким мечом, спину прикрывала леопардовая шкура, на которой размещались лук и колчан в обрамлении длинных золотистых кос, спадавших из-под назатыльника нестерпимо сверкавшего шлема. Лицо царицы охватывала толстая перевязь шлема, что вместе с низким козырьком придавало ей воинственный и непреклонный вид. На левой руке, над сгибом локтя, амазонка несла щит с изображением золотого сокола Кирки в центре.

На шаг позади царицы ехала на темно-пепельной кобыле другая амазонка, темнокожая, в серебряном шлеме, с серебряным вооружением. В центре ее щита извивалась серебряная змея, а из-под шлема горели дикие синие глаза, внимательные и недобрые. В правой руке темнокожая амазонка держала короткое посеребренное копье. Ее лошадь перебирала ногами, приседала, танцуя, взмахивала украшенным серебряными нитями хвостом.

Александр с полководцами и амазонками медленно ехал сквозь толпы народа к южной окраине Персеполиса. Там, на гладком участке степи, построили сиденья и навесы, выровняли площадку для состязаний атлетов, сделали сцену для актеров и танцовщиц. Казалось поразительным, как быстро съехались сюда фокусники, знаменитые музыканты и акробаты…

На перекрестке двух больших улиц знатные персы выделялись пестротой одежд и отсутствием женщин. Состоятельные горожанки, закутанные в легкие покрывала, жались к стенам домов и оградам, а рабыни, опережая мужчин, едва не лезли под копыта. Персидская знать восхищенно рассматривала превосходных лошадей и величественных всадников царского окружения.

– Смотри! – воскликнул высокий, воинственного вида человек, обращаясь к приятелю, черты лица которого выдавали примесь индийской крови. – Я считал, что легенда об амазонках лжива хотя бы потому, что они должны быть столь же кривоноги, как женщины массагетов, от езды верхом с детских лет.

– А теперь ты понял, что посадка амазонок…

– Совсем другая!

– Да, голени их не спущены, а лежат на спине коня, сильно согнуты в коленях, пятки отведены к хребту…

Полуиндиец, замерев, провожал глазами царицу амазонок, удалявшуюся вместе с Александром в другой квартал, где улица была еще шире и многолюдней.

– Эн аристера! (Слева!)

Люди вздрогнули от резкого вопля темнокожей амазонки. Царица мгновенно прикрылась щитом. Громко стукнул тяжелый, с силой брошенный нож. Лошадь черной амазонки сделала рывок налево, раздвинув толпу. Прежде чем кто-либо успел схватить нападавшего, он уже лежал на земле с копьем, глубоко всаженным в ямку над левой ключицей – удар, от которого не было спасения. Таис узнала выучку храма Кибелы.

Еще мгновение – и разъяренные гетайры ворвались в толпу, давя лошадьми всех, кто не успел увернуться. Они окружили веревкой группу зрителей около убитого и погнали в боковую улицу. Двух, которые попытались перепрыгнуть веревку, тут же закололи. Ни малейшего испуга не отразилось на лице царицы. Она беспечно улыбнулась Александру. Царь бросил несколько слов Птолемею, который повернул коня и поскакал за гетайрами.

Торжественное шествие не замедлилось ни на минуту. За пределами города, выстроенные многорядными шпалерами воины встретили царя громовым кличем. Аргироаспиды в первых рядах стали ударять в свои звенящие серебряные щиты. Зарокотали барабаны. Лошадь черной амазонки неожиданно заплясала, отбивая такт копытами и кланяясь направо и налево. Тогда охапки синих, розовых и желтых цветов полетели под ноги лошадей. Обеих амазонок забрасывали цветами, а те, смеясь, прикрывались щитами от душистых пучков, вызывая еще больший восторг.

Птолемей догнал Александра уже недалеко от построек импровизированного театра.

– У чернокожей слишком верная и быстрая рука! – недовольно сказал он, обращаясь к царю.

– Удалось все же узнать причину нападения? – не оборачиваясь, спросил Александр. – Зачем и кому понадобилось убивать красоту, безвредную в войне и не вызывающую мести?

– Эти народы на окраине пустынь презирают женщин, не чувствуют красоты и, загоревшись идеей, готовы на любое убийство, не боясь последствий и все же нападая из-за угла.

– Что же сделала им царица амазонок?

– Говорят, что метнувший нож – родственник какой-то красавицы, которую предназначали тебе в жены…

– Не спросив меня, – рассмеялся Александр.

– Говорят, они знают особую магию. Никто не может устоять перед чарами их женщин.

Александр сказал презрительно:

– И, увидев великолепие царицы амазонок, ее решили убить хотя бы ценой жизни?

– Они живут плохо и не ценят ничего, кроме служения своим богам, – сказал Птолемей, выглядевший на этот раз слегка растерянным.

– Прикажи убить всех, кто помогал этому, а его красавицу выдать замуж за одного из конюхов при гетайрах!

Александр спешился и принял спрыгнувшую с Боанергоса «царицу амазонок». Взяв за руку, он повел ее на самый высокий ряд скамей под навесом из драгоценной пурпуровой ткани, взятой из кладовых Восточного дворца…

Солнце скрылось за холмами, когда Александр покинул празднество. Они ехали все в ряд: Таис, по-прежнему в обличье амазонки, Птолемей, Гефестион и Кратер. Остальные полководцы следовали на несколько шагов позади, а по сторонам двойной цепочкой ехала охрана из одетых в броню гетайров.

Гефестион вполголоса говорил что-то Кратеру, тот внимательно слушал его и вдруг захохотал. Таис покосилась, удивляясь неожиданной веселости всегда серьезного Кратера.

– Они вспоминают конец представления, – пояснил Птолемей.

Да, Таис тоже запомнился в конце удивительный танец со змеей. Высокая,тонкая, необыкновенно гибкая нубийка и вавилонянка – бледнокожая, с пышными формами; было такое впечатление, будто кольца черного змеиного тела в самом деле обвивают белую девушку. Черная «змея», казалось, то поднималась из-за спины своей «жертвы», кладя голову на ее плечо, то вздымалась от земли, проскальзывая между ног вавилонянки.

– Ты говоришь о танце со змеей? – спросила Таис.

– Вовсе нет. Разве это тонкое искусство может пронять Кратера? Нет, он вспоминает компанию вавилонских акробатов, изобразивших пантомиму любви.

– Что же тут хорошего? – удивилась гетера. – Изображали гадость! Правда, девушки были очень красивы, но мужчины…

– Но как они искусны в позах! Такое не придет в голову и служителям Котитто!

– Ты тоже восхищен этим представлением? – спросила Таис.

– Ты мало знаешь меня! Или притворяешься?

Таис хитро прищурилась, поправляя за спиной цепочку, соединявшую ее «заемные» косы.

– Любой мужчина не может смотреть на это иначе как с негодованием! Другое дело – евнухи! – рассердился Птолемей.

– Интересно, почему? Я, например, негодую оттого, что святое служение Афродите и Кибеле, тайна, которую знают лишь богиня и поднявшиеся до нее двое, выставляется напоказ, унижает человека до скота и служит порождению низших чувств, осмеянию красоты. Мерзкое нарушение завета богов! – негодующе сказала Таис.

– Это я хорошо понимаю. Но к тому же еще чувствую, что меня обокрали, – улыбнулся Птолемей.

– А, тебе хотелось быть на месте этих акробатов! – догадалась Таис.

– В самом деле! Не на подмостках, конечно! Если красивую женщину обнимают и ласкают у меня на глазах, это оскорбляет меня. Не могу принять такого зрелища!

Александр с интересом прислушался к разговору, одобрительно кивая.

– Мне хочется задать тебе вопрос, – обратился он к Таис.

– Слушаю тебя, царь.

По знаку Александра афинянка подъехала вплотную.

– Хотела бы ты быть царицей амазонок на самом деле? – вполголоса спросил Александр.

– Для тебя – да, для себя – нет! Ты не можешь продолжать придуманную тобою сказку.

– Пожалуй! Почему ты знаешь?

– Сказку можно осуществить только через женщину. А ты не мог быть со мной больше суток. И ушел.

– Ты взяла меня всего и столь же неистово, как и я.

– Жрица Кибелы сказала, что Красота и Смерть неразлучны. Я тогда не поняла ее, а теперь…

– Что теперь?

– А теперь поцелуи великого Александра памятны мне с той евфратской ночи. Я еду с тобой, на миг осуществилась легенда о твоей любви… не ко мне, а к царице амазонок! А царица исчезла! – И Таис послала Боанергоса вперед в темноту, не обращая внимания на предостерегающий возглас Птолемея…

Дома при свете трех лампионов рабыни поспешно расчесывали Таис. Ее волосы утром пришлось высоко взбить под шлем, чтоб превратить ее в белокурую амазонку. Спутанная вьющаяся масса прядей едва поддавалась скользким гребням из слоновой кости. Афинянка нетерпеливо притоптывала ногой, глядя сквозь щель в занавеси на освещенную платформу дворца. Гости Александра уже собрались. Последняя ночь перед выступлением полководцев на север!

Все же к приходу Леонтиска, явившегося проводить гетеру на пир, Таис была совершенно готова. Тессалиец с удивлением смотрел на ее скромный девический наряд. Короткая снежно-белая и прозрачная эксомида не скрывала ни одной линии тела, обнажая левое плечо, грудь и сильные ноги в серебряных сандалиях с высоким переплетом. Черные волосы Таис заплела в две толстые косы, спускавшиеся до подколенок. Никаких других украшений, только простые золотые, кольцами, серьги и узкая диадема надо лбом с крупными сверкающими топазами золотистого цвета.

Контраст с «царицей амазонок» показался Леонтиску настолько сильным, что воин замер, оглядывая афинянку. Она приходилась Леонтиску чуть выше плеча, и тем не менее он не мог отделаться от чувства, что смотрит на нее снизу вверх.

Эрис неотступно сопровождала хозяйку и спряталась где-то в нише платформы с твердым намерением дождаться рассвета и окончания пира.

Александр позвал на пир, кроме своих друзей – военачальников, избранных гетайров, историков и философов, – еще восемь человек высшей персидской знати.

Странным образом, никого из женщин, кроме Таис, не пригласили сюда, в тронный зал Ксеркса, где за столом собралось все командование победоносной армии.

Платформа с громадами белых дворцов темнела утесом в тридцать локтей высоты под звездами ранней южной ночи. Сквозь зубчатое ограждение террасы пробивались широкие лучи света от плясавших в бронзовых котлах языков пламени горящего масла.

Поднимаясь по широкой белой лестнице в сто ступеней, Таис чувствовала, как нарастает в ней смешанное с тоской лихое возбуждение, точно перед выходом в священном танце. Она увидела стену восточных гор в отсвете звездного безлунного неба. Словно завеса спала перед ее мысленным взором. Она перенеслась в напоенную золотом солнца и сосен Элладу, услышала журчанье и плеск чистых ручьев в обрывистых мшистых ущельях: белые, розовые, бронзовые статуи нагих богинь, богов и героев, дикие четверки вздыбленных, замерших в скульптурах коней, яркие краски фресок и картин в стоях, пинакотеках, жилых домах. Прошла босыми ногами по теплой пыли каменистых тропинок, спускающихся к лазурному морю. Кинулась, как в объятия матери в детстве, в волны, несущие к благоуханным пестрым берегам то ласковых нереид – девушек моря, спутниц Тетис, то бешеных коней Посейдона, развевающих пенные гривы в шуме ветра и грохоте валов.

– Таис, очнись! – ласково притронулся к ее обнаженному плечу Леонтиск.

Афинянка вернулась на платформу дворцов Персеполиса, под сень огромных крылатых быков Ксерксова павильона.

Вздрогнув, она поняла что простояла здесь несколько минут, пока терпеливый тессалиец решился напомнить, что все собрались в Стоколонном зале Ксеркса…

Таис прошла насквозь привратную постройку с четырьмя колоннами и тремя входами по 25 локтей высоты, минуя выход направо, к ападане и дворцам Дария. Она направилась по дорожке снаружи стены, к северо-восточной части платформы, где располагались Ксерксовы дворцы и сокровищница. Здесь она не боялась, что на ее чистейший белый наряд попадет копоть от огромных пылающих чаш. Ночь выдалась тихая, клубы черного дыма взвивались вертикально, и сажа не летела по сторонам. Леонтиск пошел направо по дорожке из плит сверкающего известняка, через незаконченный постройкой четырехколонный павильон на площадке перед тронным залом Ксеркса. Широкий портик с шестнадцатью тонкими колоннами также освещался чашами. Тут горел бараний жир, не дававший ни запаха, ни копоти и употреблявшийся персами для светильников во внутренних помещениях.

Таис вошла в мягкий полусвет гигантского зала и остановилась у одной из ста колонн, которые, несмотря на пропорциональную стройность, теснились в зале, как пальмовые стволы в роще. Западный угол зала, ярко освещенный и уставленный столами, заполняла шумная толпа слуг и музыкантов, из-за которых Таис не сразу увидела пирующих. Группа девушек-флейтисток расположилась между колоннами. Другие музыканты устроились в конце линии столов, у крайнего ряда колонн, за которыми виднелись колыхаемые сквозняком тяжелые занавеси на высоких трехстворчатых окнах. Таис глубоко вздохнула и, подняв голову, вышла на свет множества лампионов и факелов, прикрепленных к стенам. Приветственные крики и хлопанье в ладони взорвались бурей, когда хмельные сподвижники Александра увидели ее. Она стояла неподвижно несколько минут, как бы предлагая всем полюбоваться собою без надменного величия, всегда требующего унижения и умаления другого человека. Таис предстала перед пирующими с великолепным чувством внутреннего покоя и достоинства, которое дает возможность не бояться хулы и не преодолевать смущение заносчивостью.

Гости Александра были пресыщены и избалованы доступностью женщин. Огромное количество пленниц, рабынь, музыкантш-аулетрид, вдов перебитых персов – любого возраста, нации, цвета кожи, на любой вкус – неизбежно испортило отношение к женщине как к драгоценности, воспитанное в Элладе и перенимаемое македонцами. Но Таис, известная гетера, была куда более недоступной, чем все женщины в окружении македонской армии. Перед лампионами, освещенная насквозь через тончайший хитон, улыбаясь, она поправила непокорные волосы и затем неторопливо пошла к подножию трона Ксеркса, где восседал великий полководец.

В ее походке торжество женской красоты и наслаждение собственной гибкостью сочетались с той стройностью линий фигуры, которую воспел поэт в гимне о Каллирое [683].

Плавные изгибы струились от плеч к ступням, словно стекая по твердому полированному камню ее тела, и «пели движением», как волны источника Каллирои.

Персы, никогда не видевшие Таис, сразу поняли, что перед ними – сокровище Эллады, где множество поколений, преданных здоровью и нелегкому труду земледельца на скудных морских побережьях, живя в слиянии с близкой людям природой, создали великолепный облик человека. Они не знали, что в Таис была примесь еще более древней, тоже здоровой и сильной крови людей морского Крита, родственников и современников прародителей народов Индии.

Таис уселась у ног Александра, рядом с Птолемеем. Прерванный ее появлением пир возобновился. Только что гонец привез донесение, что казна, захваченная в Сузе, Пасаргадах и Персеполисе, прибыла благополучно в Экбатану. По предварительным подсчетам, в распоряжении Александра оказалось больше ста пятидесяти тысяч талантов. О таком богатстве не могла мечтать вся Эллада. Если все это богатство перевезти в страны Эллады, Македонию, Ионию, то оно обесценило бы все состояния и разорило бы всех имущих. Александр решил хранить добычу за семью стенами Экбатаны.

Еще одна радостная весть: криптии-разведчики донесли, что Дарию не удалось собрать большого войска. Две тысячи наемников, три-четыре тысячи легкой кавалерии не составляли угрозы для победоносной армии. Добить врага и покончить с бывшим «царем царей» теперь было сравнительно простой задачей.

И, опьяненные неслыханными победами, восхищенные гигантской добычей, множеством рабов и просторами лежавшей в покорности страны, молодые воины и пожилые ветераны македонской армии неустанно поднимали чаши, славя великого Александра, хвастая победами, проливая внезапные слезы о погибших товарищах.

А двадцатишестилетний герой, повелитель Египта, Финикии, Сирии, Малой и Великой Азии, опьяненный своей славой, успехом, вином и еще более – великими замыслами, с любовью смотрел на шумных товарищей, положив могучие руки на золотые с синей эмалью подлокотники трона грозного опустошителя Эллады. С беспечной улыбкой склонившись к Таис, он спросил вполголоса, почему она в простом наряде.

– Разве ты не понял? Я только что похоронила…

– Кого? Что ты говоришь!

– Царицу амазонок и ее любовь, – едва слышно прошептала афинянка.

Александр нахмурился, откинулся на спинку трона. Птолемей подумал, что царь разгневался, и, чтобы перебить разговор, стал громко просить Таис станцевать.

– Здесь негде. Я лучше спою, – ответила гетера.

– Спеть, спеть, Таис будет петь! – закричали со всех сторон.

Шум стих, сильно опьяневших утихомирили соседи. Таис взяла у музыканта семиструнную китару с колокольчиками и запела ударным гекзаметром старинный гимн о персидской войне, о сожженных Афинах и боевой клятве не служить ничему, кроме войны, пока последний перс не будет выброшен в море. Яростную мелодию Таис пропела с таким диким темпераментом, что многие повскакали с мест, отбивая ногами такт и раскалывая о колонны ценные чаши. Вскоре весь зал загремел боевым напевом. Сам Александр встал с трона, чтобы принять участие в песне. С последним призывом всегда помнить злобу врагов и особенно сатрапа Мардония Таис швырнула китару музыкантам и села, прикрыв лицо руками. Александр поднял ее за локоть вровень со своим лицом. Целуя, он сказал, обращаясь к гостям:

– Какую награду присудим прекрасной Таис?

Перебивая друг друга, военачальники стали предлагать разные дары, от чаши с золотом до боевого слона. Таис подняла руку и громко обратилась к Александру:

– Ты знаешь, я никогда не прошу наград и подарков. Но если тебе хочется, разреши сказать речь и не гневайся, если она тебе не понравится.

– Речь! Речь! Таис, речь! – дружно заорали воины.

Александр весело кивнул, выпил неразбавленного вина и снова опустился на трон. Леонтиск и Гефестион расчистили место на столе, но Таис отказалась.

– Человек не должен становиться ногами туда, где он ест. Это привычка варваров! Дайте мне скамью!

Услужливые руки мигом поставили тяжелую скамейку, отделанную слоновой костью. Таис вскочила на нее, похлопала в ладоши, призывая к вниманию. Она могла бы и не делать этого. Все глаза были прикованы к ней.

Гетера начала со слов благодарности Александру за приглашение, Птолемею и Леонтиску за помощь в странствовании и за чудесного коня. Этот конь дал ей возможность не только проехать десять тысяч стадий через страны Сирии и Финикии до Вавилона, но и единственной из эллинских женщин совершить поход в пять тысяч стадий до Персеполиса.

– Этот город, – продолжала Таис, – сердце и душа Персии. К моему великому удивлению, кроме сокровищ и роскошных дворцов, здесь нет ни храмов, ни собрания ученых и философов, ни театров, ни гимнасионов. Не созданы статуи и не написаны картины, прославляющие красоту и подвиги богов в образе людей и божественных героев. Кроме надменных толстомордых быков-царей, принимающих дары, и процессий раболепствующих и пленных, здесь нет ничего. Чащи колонн по сорок локтей на платформе в тридцать локтей высоты – все это лишь для того, чтобы возвысить владык унижением подданных. Ради этого здесь трудились искалеченные эллины, ионийцы, македонцы и фракийцы, толпу которых мы встретили? Ради этого Ксеркс со своим злым сатрапом принес кровь и смерть в Элладу, дважды сжигал мои родные Афины, увел в плен тысячи и тысячи искусных мастеров нашей страны? Я здесь одна с вами, герои-победители, повергшие в прах могущество недобрых владык. Я служу богине красоты и знаю, что нет хуже преступления, чем поднять руку на созданное человеком прекрасное. Но, если это служит злой власти? Тогда оно всего лишь обман, ибо нет красоты без добра и света!

Таис простерла вперед руки, как бы спрашивая весь зал. Воины одобрительно и грозно загудели. Гетера вдруг выпрямилась, как спущенная тетива.

– Завтра вы уходите на север, оставляя в неприкосновенности обиталище сокрушенной вами деспотии! Неужели я одна ношу в своем сердце пожарище Афин? А мучения пленных эллинов, длившиеся до сих пор, слезы матерей, хотя бы это и было восемьдесят лет назад?! Неужели божественный Александр нашел удовольствие усесться на троне разорителя Эллады, будто слуга, забравшийся в покои господина?

Голос афинянки, высокий и звенящий, хлестнул словами, как бичом. Александр вскочил будто ужаленный. Люди оцепенели.

Александр молчал, глядя на Таис, склонившую голову, как в ожидании удара.

– Что же ты хочешь, афинянка? – спросил царь таким львиным рыком, что закаленные воины вздрогнули.

Вся напрягшись в волевом усилии, Таис поняла великую власть полководца над людьми, магическую силу его голоса, подчинявшего громадные толпы людей.

Таис подняла на Александра огромные горящие глаза и протянула руку.

– Огня! – звонко крикнула она на весь зал.

Александр обхватил ее за талию, сорвал со скамьи и подвел к стене.

– Возьми! – он снял факел и подал гетере, сам взял второй.

Таис отстранилась в почтительном поклоне. – Не мне первой! Начать приличествует тому, чей божественный разум и сила привели нас сюда!

Александр повернулся и повел вдоль стен Таис за руку. Два факела мгновенно подожгли занавеси на окнах, подвески и шнуры, легкие деревянные переплеты для цветов.

Безумие разрушения охватило сподвижников Александра. С воплями восторга и боевыми кликами воины хватали факелы и разбегались по дворцам, поджигая все, разбивая лампионы, опрокидывая чаши с горящим жиром и маслом.

Через несколько минут зал Ксеркса, пустая сокровищница и помещения охраны были в огне. Подожгли и ападану, откуда огонь перекинулся (или был перенесен) на жилые дворцы Дария и Ксеркса в юго-западном углу платформы. Оставаться на ней дольше не было возможности. Александр, не отпуская руки Таис, сбежал по северной лестнице на городскую площадь. Здесь, окруженный военачальниками, он стоял, зачарованно глядя на титаническое пламя, взвивающееся в почерневшее небо. Балки крыш и потолков, простоявшие столетия на сухой жаре, вспыхивали, как облитые горючим маслом. Серебряные листы кровли плавились, низвергаясь ручьями жидкого металла на лестницы и плиты платформы, и, застывая, летели звонкими раскаленными лепешками в пыль городской площади. Пламя ревело и свистело, перекрывая вопли жителей, столпившихся у края площади, боясь приблизиться.

Звездное небо, казалось, потухло. Никто никогда не видел более черной ночи, окружавшей слепящий жар исполинского костра. Люди взирали на пожар с суеверным ужасом, будто не руки Александра и маленькой афинянки сделали это, а силы подземного мира и ввергнутых туда титанов вырвались на поверхность Геи. Жители города попадали на колени в предчувствии большой беды. И действительно, ни Александр, ни его военачальники не стали сдерживать воинов, для которых пожар послужил сигналом к грабежу. Толпа ошеломленных горожан стала разбегаться, надеясь спасти имущество от распалившихся македонцев.

С раздирающим уши треском одно за другим стали проваливаться перекрытия, выбрасывая вихрящиеся столбы искр.

Александр вздрогнул и, очнувшись, выпустил руку Таис, онемевшую в крепкой ладони царя. Он устремил на гетеру пристальный взгляд, как после речи в зале, и вдруг вскрикнул:

– Уйди!

Таис подняла руку перед лицом, будто защищаясь.

– Нет! – еще решительнее сказал царь. – Не навсегда. Я позову тебя.

– Не позовешь! – ответила Таис.

– Как можешь ты знать?

– Ты знаешь свои слабости, побеждаешь их, и это дает тебе силу и власть над людьми.

– Так моя слабость – женщины? Никто не говорил мне этого!

– И не мудрено. Не в женщинах, а в божественно-безумном стремлении ко всему недостижимо далекому твое сердце. Ничего нет в мире неуловимее женской красоты. И ты уклоняешься от этой безнадежной борьбы, вести которую обречены лишь поэты и художники. Красота ускользает, как черта горизонта. Ты выбрал горизонт и уйдешь туда.

– А когда вернусь?

– О том знают лишь мойры Гелиайне, великий царь.

– Прошу тебя, останься пока здесь. Я покидаю больным Черного Клейта и хотел бы…

– Я поняла.

– Только поберегись, не выходи без охраны. Весть о той, кто сжег Персеполис, разнесется скорее и шире, чем сказка об амазонках!

Таис, не ответив, повернулась и медленно пошла в темноту. В нескольких шагах позади, зорко глядя по сторонам, неслышно кралась Эрис.

12. Наследники Крита

Горный ветер, прохладный даже в сверкающий полдень лета, подхватил лежавший перед Таис лист пергамента. Она придавила письмо золотой рукояткой кинжала.

Мысленный образ подруги отдалился, исчез в знойной равнине, распростершейся на восток от семи стен Экбатаны.

Гесиона, после двух лет молчания, прислала длинное письмо! Верной подруге Неарха пришлось испытать немало, чтобы быть рядом с возлюбленным. Можно позавидовать критянину, нашедшему в фиванке такую любовь и терпенье. Грандиозные замыслы Александра потребовали большого флота. Корабли строились в устье Евфрата и на Тигре. Там распоряжался новый помощник Неарха – подвижный, как жидкое серебро, полукритянин-полуфиникиец Онесикрит.

Кедры, черные сосны, дубы и вязы с гор от истоков Евфрата и Тигра сплавлялись до верфей Неарха. Гесиона со свойственным фиванке эпическим стилем описывала свои скитания между Вавилоном и маленькими городками кораблестроителей, оазисами пальм, одинокими храмами и бедными селениями рыбаков, затерявшихся среди моря тростниковых зарослей.

Мухи – бич Вавилона и Суз, черными роями кишевшие на рынках, в жилищах и даже в храмах, оказались пустяком перед бедствием мириад кусающихся кровопийц, тучами реявших над тихими водами. Ветер, к счастью, не столь уж редкий, приносил избавление. Все остальное время люди проводили в дыму, и Гесиона уверяла подругу, что прокоптилась насквозь и стала нетленной, как мумия Египта.

Таис огляделась. В чистом воздухе Экбатаны мухи не доставляли беспокойства. Гесиона была бы счастливее в этом городе, напоминавшем ей родные разрушенные Фивы.

На мраморных плитах высокой террасы звонко зашлепали босые детские ноги. Сын Птолемея походил больше на мать, чем на отца. Военачальник убедил Таис вступить с ним в официальный брак, как только македонцы вернулись после погони за Дарием. Хромая и ворча, появился в конце террасы искалеченный тессалиец, оставшийся в Экбатане у Таис смотрителем дома и лошадей, после того как тессалийские конники вместе с другими эллинскими воинами были отпущены Александром на родину. Теперь Ройкос приглядывал и за мальчиком, которому требовалась мужская рука и умение воина. Не вернулся на родину и начальник конников Леонтиск, отправившийся на восток вместе с Александром. Таис не любила вспоминать об этом – рана еще болела.

Мальчик выпрашивал позволения покататься на Боанергосе. Ройкос уверял, что лучше обождать, пока не будет окончательно объезжен маленький конь из-за гор Иберии, присланный Птолемеем. Таис примирила обоих обещанием самой прокатить сына на вечерней поездке, которую она свято соблюдала, чтобы оставаться в форме на случай внезапного отъезда.

Леонтиск поскакал по широким ступеням вниз в сад к павильону из грубого серого камня, облюбованному Эрис для уединения. Никто не смел нарушать ее покой в те часы, когда бывшая черная жрица сидела и грезила неизвестно о чем с открытыми глазами. Сыну Таис позволялось прибегать к павильону и окликать Эрис, вызывая на борьбу и состязание в беге. В дикой возне нередко принимала участие и мать, в упоении носившаяся по просторной площадке перед домом. Финикиянка За-Ашт все-таки уехала в Тессалию со своим Ликофоном. В доме появилась Окиале – печальная, добрая и застенчивая девушка из северной Сирии. Для Окиале не существовало никого выше Леонтиска. Она баловала мальчика свыше всякой меры, не слушаясь даже Эрис, которую страшно боялась. Впрочем, единственный ребенок в окружении бездетных женщин не мог не быть баловнем, тем более такой живой, сообразительный и хорошенький, как сын Таис. Главную опасность представляла повариха, всегда готовая перекормить мальчишку в укромном уголке. Только теперь Таис поняла смысл обычая, распространенного по всей Элладе: обязательно отдавать сыновей на воспитание многодетным родственникам. Или же мальчики объединялись в группы под руководством умелых воспитателей. Во всяком случае – вон из материнского дома, особенно если дом богатый, с многочисленными рабынями и слугами. Спартанцы считали, что воинами могут сделаться лишь дети, выросшие отдельно от родных в специальных военных общежитиях. Более просвещенные афиняне, беотийцы, тессалийцы применяли воинское воспитание, сочетая его с необходимой образованностью. Наблюдая за подрастающим сыном, наделенным энергией и живостью обоих его родителей, Таис с нетерпением ждала возвращения Птолемея, чтобы отец устроил воспитание мальчика в окружении сверстников и умелых учителей. Почему-то ни разу не приходила мысль, что Птолемей в безвестных далях востока, у края земли и на Крыше Мира, может погибнуть, как погиб Леонтиск у Александрии Эсхаты – Самой Дальней, там, за Согдианой и Рекою Песков – Яксартом, после ожесточенной битвы со скифами. Его тело укрыто надежной плитой в городе-крепости Александрии Эсхате, прозванной македонскими воинами «Нимфе Танатон» – Невестой смерти. Много жертв унесли стрелы слишком быстрых для тяжелой македонской конницы всадников с длинными мечами и круто изогнутыми луками. Сам Александр долго хромал от стрелы, перебившей ему малую берцовую кость. Он охлаждал свой гнев бешеной отвагой, бросаясь на врагов впереди всех. И получил такой удар по черепу камнем из пращи, что двенадцать дней плохо видел и до конца похода не мог мыслить так божественно ясно и быстро, как прежде. Последние сражения со скифами надорвали его силы. От Александрии Эсхаты царь возвращался на носилках уже после заключения мира с этими удивительными племенами из степей, простиравшихся далеко в холодную страну мрака за Море Птиц, Танаис и Эвксинский Понт. Кто мог бы подумать, что через несколько столетий на месте Александрии Эсхаты вырастет прекрасный город и его назовут на языках будущих народов «Тирози Чахон» – Невестой мира!

Не однажды вспоминала Таис рассказ Леонтиска о массагете, казненном Александром после битвы при Гавгамеле. Молодой вождь оказался пророком. Способы сражения, о которых он говорил Александру, были применены скифами и в конце концов остановили непобедимую армию в ее движении на восток. Александр повернул на юг, вверх по течению Реки Песков, к гигантским ледяным хребтам Крыши Мира и Парапамиза, которые мерцали на горизонте еще в начале похода, почти три года назад. Безмерно отважный, скромный и мечтательный, как всякий тессалиец, Леонтиск ушел из ее жизни… Он умер от раны на третий день после сражения, улыбаясь, как положено эллину. Призвав Гефестиона, он передал Таис последний привет и все имущество, оставленное в Экбатане – немалое количество золота и драгоценностей. Через год, по поручению Таис, разыскали родственников начальника конницы в селенье близ Фтии, которым афинянка отправила все, за исключением памятных вещей.

Птолемей – храбрый и осторожный, очень дальновидный, не стремящийся к показному блеску, знающий себе цену, но отнюдь не хвастливый, постепенно выдвинулся перед остальными шестью полководцами Александра как наиболее надежный и всесторонне осмотрительный. Он вел дневник похода и в подробных письмах Таис проявил талант писателя. Его жене казалось, что ничего не может случиться с этим умным воином, которого судьба вела к высокому взлету. Только близость сверхчеловеческого Александра оставляла его в тени…

Таис вернулась к прерванному чтению письма Гесионы.

Фиванка звала ее в Вавилон, в свой дом, приобретенный Неархом накануне его отъезда. Александр призвал его на помощь другому моряку – Онесикриту, заместителю Неарха в определении путей и чтении карт. Неарх отправился в Бактриану с отрядом корабельщиков для участия в походе за Индию к тем самым пределам мира на краю океана, до которых не удалось дойти через степи. За колоссальными горами Парапамиза и Гиндукуша протекала река Инд, где-то на западе сливавшаяся с Нилом. Дальше на юг всего в нескольких тысячах стадий находились пределы суши.

Неарх надолго простился с Гесионой. «И представь себе… – Таис мысленно услышала заливистый смех Гесионы… – последнее известие от Неарха! Отважный мой моряк назначен командовать агрианской конницей, кроме своих соплеменников, критских лучников, которых осталось совсем немного…»

«Мне тоже, видимо, надо оставить надежду на скорое возвращение Птолемея и самой позаботиться о воспитателях сына», – подумала Таис и быстро пробежала конец письма. Гесиона писала о строящемся в Вавилоне большом театре. Для ускорения доставки материалов Александр приказал разломать и снести башню Этеменанки, содеяв варварство, для истинного эллина немыслимое, даже если башня была сильно повреждена временем.

Статуя Александра, созданная Лисиппом, поставлена во дворе одного из храмов. Нашлись жрецы нового культа, совершают перед ней богослужение… Пряча письмо под кинжал, Таис долгое время сидела в раздумье, слушая ветер в жесткой листве деревьев, затенявших террасу. Резко выпрямилась, ударила в серебряный диск, на восточный манер призывая рабыню, и велела принести принадлежности для письма.

«Первый год сто тринадцатой олимпиады. Гесиона, радуйся. Думается, надлежит тебе приехать в Экбатану и здесь ожидать возвращения армии из индийского похода. Я живу в этом городе уже три года. Однажды зимой несколько минут падал снег! Так вспомнились родные Афины, где бывают суровые зимы, и снег раз в год ложится почти на целый день! Сходство с твоими Фивами ты заметила еще в первый приезд! И воздух здесь, на возвышенности, немного схож с лучезарным, тонким и животворным воздухом нашей Эллады, дуновением Олимпа и крыльев священных птиц. Повсюду в Азии, за исключением трех благословенных городов Ионии: Хиоса, Клазомен и Эфеса, солнце тяжелое, слепящее, угнетает ум и чувства, а пыль застилает горизонт. Даже в Египте свет слишком силен, а воздух не искрится, переливаясь волшебными лучами, в которых так четки все предметы, так облекаются очарованием женщины и статуи, что каждый эллин становится художником. Пора тебе отдохнуть от влажной жары и мух Вавилона. Я боюсь за Александра, Птолемея, Гефестиона и всех наших людей, проведших эти три года в боях и походах за пределами Персии, от Гирканского Моря Птиц, в степях и горах, где зима несет снежные ветры и холода, никогда не испытанные в Элладе. Сопротивление бактрийцев, согдиан и особенно скифов превысило воображение Александра и возможности его армии. Пробиваясь дальше на восток, армия испытанных ветеранов постепенно тает, а жители покоренных стран, составившие почти половину войска, куда менее надежны.

Возвеличенный неслыханными в истории победами, Александр, божественный фараон Египта, которому уже поклонялись, как богу в древнейших городах Месопотамии – Матери Народов, стал ревниво относиться ко всякому противоречию. Прежде уверенный в своей мудрости и силе, он спокойно выслушивал споривших с ним товарищей. Теперь это кажется ему унижающим достоинство великого царя и завоевателя. К несчастью, азиаты оказались искусными льстецами, готовыми на любые унижения. Мой учитель в Египте как-то сказал, что самая страшная отрава даже для очень мудрого и сильного человека – это постоянное восхваление его и его деяний. Александр выпил полную чашу этой отравы и стал способен на прежде несовместимое с его действительно великой личностью. Ты знаешь уже об убийстве доблестного, хотя и глупо тщеславного Филотаса, начальника гетайров и личной охраны Александра. Прикончив Филотаса, Александр немедленно послал убийц сюда, в Экбатану, где начальствовал старый испытанный его воин Пармений, и того убили, прежде чем он услышал о казни сына. Обвинения в заговоре против Александра, мне кажется, придуманы услужливыми советниками, дабы оправдать убийства. За этими проявлениями несправедливости последовали другие. Вряд ли ты слышала об избиении бранхид? Когда наше войско с большим трудом и опасностями переправилось через многоводный и быстрый Оксос, называемый еще Рекой Моря, навстречу появилась огромная толпа оборванных, диких и грязных людей. Они размахивали зелеными ветвями-бранхиями (отсюда их прозвище), плясали и вопили от радости на искаженном до неузнаваемости койне. Так выглядели потомки, внуки и правнуки эллинских пленников, вывезенных Ксерксом в самую глубь Персии для работ на восточных ее границах. Александр, отъехав в сторону, хмурясь, рассматривал одичалых оборванцев и, внезапно рассвирепев, приказал перебить всех до единого. Жалкая толпа не успела разбежаться.

В начале похода через богатые зверями леса и степи на окраине Моря Птиц Александр охотился на львов, тигров и медведей, поощряя своих друзей к единоборству с могучими зверями на коротких копьях. Один Птолемей не принимал участия в диких забавах, спокойно снося насмешки самого Александра. Однако, когда Кратер был жестоко искусан медведем, Александр прекратил охоту…»

Таис устала писать. Позвав Ройкоса, она велела приготовить лошадей: Боанергоса для себя и Салмаах для Эрис. Черная жрица не мыслила прогулки своей госпожи иначе, как под своей охраной.

– Все равно нам придется когда-нибудь разлучиться, – выговаривала ей Таис, – не можем же мы умереть вместе в одно и то же мгновение.

– Можем! – спокойно отвечала Эрис. – Я пойду за тобой, – она многозначительно притронулась к узлу волос на затылке.

– А если ты умрешь первая? – спросила афинянка.

– Я подожду тебя на берегу Реки Смерти. Рука об руку мы пойдем в царство Аида. Я уже просила Великую Мать оставить меня дожидаться на полях асфоделей.

Таис внимательно рассматривала эту странную не то рабыню, не то богиню, сошедшую к смертным для ее охраны. Чистое и твердое ее лицо вовсе не выражало кровожадность, смертельную угрозу для врагов, как некогда казалось Таис. Вера во что-то такое, чего не знала вольнодумная афинянка, победа над страхом и болью как некогда у девственных жриц Артемис в Эфесе, породивших легенды об амазонках. Но те впадали в священное неистовство менад, сражаясь с яростью диких кошек. А для Эрис характерно выражение, которое скульпторы Афин должны были придать статуе подруги тираноубийц, героини Леэны, а не изображать символическую львицу с отрезанным языком. Суровое поведение Эрис, очевидно, лишь отражение ее сосредоточенности и серьезности, в прямом взгляде ее кристально-чистых синих глаз, слегка сведенных вместе бровей, в ясном, чуть-чуть металлическом звуке ее голоса. И только темнота ее кожи, волос и губ напоминали о том, что это – дочь Ночи, владеющая темным знанием Геи-Кибелы.

Эллины особенно почитали тех своих атлетов-победителей на олимпийских играх, которые одолевали соперников качеством, отсутствующим у простых смертных, – спокойствием, даром и свойством богов.

Поэт говорил, что «все свои годы они хранили медовое спокойствие, самое первое из их высоких дел. Ничего нет выше этого благородства, украшающего каждый прожитый день…»

Спокойствие олимпийского победителя отличало и Эрис, придавая особенный оттенок каждому ее жесту и слову. И сейчас Таис с удовольствием смотрела на ее прямую посадку на пляшущей, по обыкновению, капризной Салмаах. Бережно, как хрупкую милетскую вазу, передала рабыня-сирийка брыкающегося и повизгивающего от восторга Леонтиска. Обе женщины поехали по замощенным улицам, выбирая короткие и крутые спуски и не обращая внимания на восторженные взгляды прохожих. Таис и Эрис давно привыкли к ним. Действительно, эта пара, как в свое время Таис с Эгесихорой, не могла не привлекать внимания. А у юношей попросту захватывало дух, и они долго провожали глазами прекрасных всадниц.

После буйной скачки по полю ристалищ, пустынному и заброшенному после того, как прекратились персидские гонки колесниц, еще не возобновленные македонцами, Таис вернулась умиротворенная. Смыв пыль и уложив усталого сына, она вернулась к письму в другом настроении.

«Александр, – писала она, – все более отдаляется от своих воинов и даже военных советников, философов, географов и механиков.

Великий македонец совершил подвиг, превосходящий деяния мифических героев – Геракла, Тесея и Диониса. Эллада всегда была обращена более к востоку, чем к темному и дикому западу. Она как бы тянулась к древним искусствам и великому знанию, накопленному в исчезнувших царствах, через зацепившуюся за край Азии Ионию, через легендарный Крит. Александр широко распахнул ворота Востока. Туда, на свободные или опустошенные войной земли, хлынул поток предприимчивых эллинов: ремесленников, торговцев, художников, учителей. Македонцы со своими награбленными в войне деньгами и рабами получали обширные имения и селились в местах, куда более плодородных и теплых, чем их гористая родина. Новые города требовали съестного, дерева и камня для построек. Воины жили в достатке и быстро обогащались. Так велики оказались завоевания страны, что в Элладе стали чувствовать недостаток людей, подобно тому как это ранее случилось в Спарте, отдавшей своих мужчин в качестве наемников и окончательно сникшей в последнем усилии борьбы против Александра. Вся Эллада постепенно обезлюдеет, устремляясь в Азию, рассеиваясь среди масс ее населения и по необъятным просторам степей и гор. Если так пойдет, то в какую Элладу мы вернемся?..»

Таис задумалась, пощекотала подбородок тростинкой.

«…Александр и все македонцы ожесточились в тяжелой войне, – продолжала афинянка письмо, – взаимные отношения подчиненных и властителя сделались натянутыми, как никогда прежде. Униженная покорность новых соратников сделала полководца еще чувствительнее. Забылась прежняя мечта о гомонойе – равенстве людей в разуме. Божественность великого македонца стала доказываться способами, более приличествующими вождю дикого племени, нежели владыке мира. Александр с помощью персидских советников вздумал ввести обычай простираться перед ним на земле, но натолкнулся на резкое сопротивление старых сотоварищей. Когда ветераны – полководцы и воины личного окружения Александра – гетайры увидели своего вождя, восседающего на троне из золота, в длинном персидском одеянии, с высокой тиарой на голове, они сначала рассмеялись, спрашивая Александра, какой маскарад или игру он затеял. Каллистен, афинский философ, присланный Аристотелем, полный энтузиазма, вначале поверил в божественность Александра и начал писать „Анабазис“ – историю, прославляющую его походы. Теперь он первый заявил, что обожествление никогда не имело места при жизни любого героя, даже сына бога. Геракл с его величайшими подвигами, Дионис, совершивший первый поход в Индию, были возведены в божественное достоинство лишь после смерти. В своей земной жизни Дионис был фиванцем, а Геракл – аргивянином. Поклонение живому человеку, хотя бы и сыну бога, противоречит духу эллинизма и является не более как варварством.

„Александр не бог, – публично заявил философ, – не сын Зевса от земной женщины. Он самый храбрый среди храбрых, самый умнейший из всех талантливых полководцев. Только деяния его, божественные по значению, могут создать ему славу героя и возвеличить до полубога“.

Александр затаил злобу на Каллистена. Философа поддерживали македонские ветераны, но он не имел влиятельных друзей. В конце концов вместе с юношами из ближайших прислужников царя его осудили за намерение убить Александра и еще за какие-то преступления. Юношей побили камнями собственноручно военачальники Александра, а Каллистена заковали в цепи, посадили в клетку и, по последним слухам, повесили в Бактриане. Однако простирание перед собой Александр отменил. Еще до того, отступив от Реки Песков в Мараканду, Александр много пил, стремясь облегчить страдания – головные боли после ранения камнем. В припадке ярости он убил Черного Клейта, верного, туповатого гиганта, дважды спасавшего его жизнь, брата Ланисы, няни Александра в Пелле. После тяжких приступов меланхолии и раскаяния Александр отправился штурмовать заоблачную крепость Бактрианы. Там он женился на дочери бактрианского вельможи Роксане, схваченной как военная добыча.

Птолемей писал, что брак не смягчил порывов жестокости, повторявшихся все чаще. Даже им, ближайшим друзьям, надлежало соблюдать большую осторожность в отношениях с царем.

Еще в начале странствования по восточным степям Александр заменил свой шлем с львиной головой на другой, украшенный крыльями большой птицы. Местные жрецы уверяли, будто в царя вселился Симург – дух высоких холмов, спускающийся на землю в образе грифа, чтобы помочь людям в их бедах.

Не знаю, чем помогал Александр жителям восточных степей…»

Таис оборвала начатую фразу, тихо засмеялась и дописала: «видишь, я попала под влияние Птолемея. Мудрый воин любит предсказывать беды и перечислять прошлые несчастья, хотя это нисколько не мешает его храбрости и веселому нраву. Слишком веселому в том, что касается женщин! Тут он поистине равен Александру в неутомимости исканий. Впрочем, ты это знаешь. Давно, еще в Египте, ты предсказала ему, что женщин у него будет много, а богиня одна. Теперь эта „богиня“ – его жена и что же дальше?

Довольно, я устала писать, а ты утомишься читать. Приезжай сюда в Экбатану, и мы с тобой наговоримся вдоволь, покатаемся на лошадях, потанцуем. Здесь собралось много поэтов, философов, художников, музыкантов и артистов. Здесь и Лисипп со своей мастерской, и эвбеец Стемлос, славный статуями коней, знаменитая певица Аминомена… много прекрасных людей. Сюда же в ожидании Александра прибывают путешественники из очень далеких стран Индии, Иберии. Приезжай, тебе будет веселее, чем одной в Вавилоне! Не будем слишком страдать за наших мужей. Помимо боевых и походных тягот, у них есть своя доля счастья. Птолемей писал о необъятных равнинах, поросших ароматным сильфием, о захватывающем дух зрелище исполинских снежных гор, ряд за рядом, вершина за вершиной заграждающих путь на юг и восток. О горных озерах волшебной голубизны, таких же глубоких, как небо. О невообразимом просторе степей, где плоские холмы, увенчанные странными изваяниями плосколицых и широкобедрых женщин, вздымаются бесконечной чередой, как волны моря между Критом и Египтом. И наверное, выше всего для них чувство каждодневных перемен, ожидание неслыханных чудес по мере приближения к пределам суши…

Птолемей писал, что чем ближе они продвигаются к Индии, тем больше становится деревьев, одинаковых с нашими в Элладе. Ели и сосны в горах за Парапамизом совсем такие же, как в горах Македонии, иногда кажется, приходишь снова на родину. Этому нет объяснения…»

Таис закончила письмо, запечатала и, чтобы оно ушло поскорее, велела отнести в дом начальника города и казначея Гарпала, заменившего убитого Пармения. Четыре тысячи пятьсот стадий – немалое расстояние отделяло Экбатану от Вавилона, но ангарейоном – государственной почтой письмо шло всего шесть дней.

Утомившись писанием (Птолемей поставил Таис условие не пользоваться искусными писцами, раскрывателями всех секретов), она опустилась к бассейну у лестницы, куда Птолемей провел воду горного источника, холодную даже в жаркую пору. С веселым воплем она кинулась в раковиноподобное углубление, через которое, журча, переливалась чуть зеленоватая вода. На Крик прибежала Эрис, никогда не упускавшая случая поплескать и потом растереть меднокожую госпожу толстым и жестким покрывалом.

Едва Эрис успела набросить покрывало на Таис, как появился посланный Лисиппа. Великий ваятель звал Таис почему-то вместе с Эрис посетить его дом завтра в утренние часы.

Таис протянула письмо черной жрице со словами:

– Приглашают и тебя!Кто-то хочет делать с тебя статую. Давно пора, я удивлялась ваятелям, хоть раз увидевшим тебя… хотя сам Лисипп и его ученики любят изображать мужей, военные сцены, лошадей и мало интересуются красотою жен!

Эрис отвела руку афинянки с письмом.

– Ты забыла, я не умею читать на твоем языке, госпожа. И разве почтенный Лисипп тоже забыл, что я обязана идти с тобой?

– Ты всегда сопровождаешь меня, верно. Если Лисипп упоминает тебя в приглашении, значит, до тебя есть какое-то дело. Какое? У скульптора прежде всего – ваяние. Превыше всего в жизни мы, эллины, считаем совершенство человека, гармонию его развития, физического и духовного, каллокагатию, как мы говорим. А в искусстве – изображение человека. Оттого неисчислимо количество статуй и картин в наших городах и храмах, каждый год прибавляются новые. Ты хотела бы, чтобы с тебя сделали статую богини или нимфы?

– Нет. Вернее – мне безразлично. Но если ты прикажешь…

– Конечно, прикажу. Имей это в уме, если будет предложено… и не три меня с такой силой! Я ведь не статуя.

– Ты лучше всех изваяний в мире, госпожа.

– Много ли ты видела их? И где?

– Много. Мне пришлось путешествовать девочкой в свите главной жрицы.

– Я ничего не знаю об этом!

Черная жрица позволила улыбке на мгновение осветить свое лицо.

Александр велел построить для Лисиппа огромную мастерскую при дворце персидского вельможи, подаренном скульптору для жилья. В комнатах за толстыми стенами из красного камня всегда царствовала прохлада, а зимой приходилось топить. В полукруглых нишах горели сухие кедровые поленья с добавлением ароматических веток тимьяна, лаванды, розмарина или ладанника.

Лисипп принял гостей на веранде под высокой крышей, подпертой пальмовыми столбами и обнесенной барьером из розового гранита. Веранда служила и мастерской и аудиторией для учеников, съехавшихся из Эллады, Ионии, Кипра и даже Египта, чьи мастера стали перенимать приемы своих прежних учеников – эллинов, около семи веков назад начавших учиться у египтян.

Обычно присутствовали несколько философов, богатые ценители искусства, поэты, черпавшие вдохновение в мудрых беседах, путешественники из дальних стран, до которых дошла весть об открытом доме знаменитого художника.

Лисипп, давний друг афинянки, орфик высокого посвящения, обнял Таис за плечи. Оглядевшись, он поманил замершую у входа Эрис и молча указал на широкую скамью, где сидели двое его учеников. Эрис блеснула глазами в их сторону и уселась на краешке, подальше от веселых молодых, людей. Те посылали ей восхищенные и многозначительные взгляды, дополненные жестами. Тщетные попытки! С таким же успехом они могли привлечь внимание любой из статуй, в изобилии украшавших мастерскую, дом и сад Лисиппа!

– Пойдем, афинянка, я покажу тебе старого друга и твоего соотечественника скульптора Клеофрада. Он презирает войну, не делает статуй царей и полководцев, только лишь жен, а потому не столь знаменит, как того заслуживает. К тому же он знает тебя…

Таис собралась возразить, но слова застряли у нес в горле. Эти жесткие голубые (глаукопидные, как у самой Афины) глаза, шрамы на лице, под густой седой бородой и на руке воскресили в памяти мимолетную встречу у Тесейона на пути к холму Нимф!

– Я пообещал увидеть тебя через несколько лет, – сказал Клеофрад своим низким голосом, – что ж, прошли две олимпиады, и я вижу не девчонку, а женщину в расцвете сил и красоты. Тебе, должно быть, сейчас лет двадцать шесть, – ваятель бесцеремонно оглядел Таис, – ты рожала?

– Да, – почему-то послушно ответила Таис, – один раз.

– Маловато – надо бы два. У женщины такой, как у тебя, силы и здоровья это только улучшит тело.

– Гнезиотес апамфойн, – сказал Лисипп на аттическом наречии, указывая на Таис, и она вдруг покраснела от прямого взгляда одного и прямых слов второго художника.

– Да, ты прав! – согласился суровый Клеофрад. – Чистота происхождения по обеим линиям – отца и матери. Ты будешь моей моделью, афинянка! Судьба назначила тебя мне! Я ждал терпеливо твоей зрелости, – он вперил в Таис повелительный взгляд.

Помолчав, Таис кивнула.

– Ты выбираешь опять то, что не принесет тебе богатства, – задумчиво сказал Лисипп, – Таис слишком обольстительна для образа богини, слишком мала и гибка для коры, не грозна для воительницы. Она – женщина, а не канон, образ, веками установившийся в эллинском искусстве.

– Мне думается, ты прав и не прав, великий мастер. Когда ты создавал своего Апоксиомена [684], образ атлета, ты смело отошел от Поликлетова канона и прежде всего от Дорифора. И я понимаю почему. Дорифор – канон могучего спартанца, воина, который создавался у лакедемонян за тысячелетие выбора родителей, убиения слабых и труднейшего воспитания силы и выносливости. Огромная грудная клетка, брюшные мышцы, в особенности косые боковые, неимоверной толщины. Такой человек может бежать в тяжелой броне много стадий, вести бой с массивным щитом и копьем дольше любого воина любого народа, останется невредим под колесами тяжелой повозки. До появления сильных луков и камнеметов спартанцы били всех врагов без исключения.

– Ты очень верно понял меня, Клеофрад, хоть ты и ваятель жен. Мой Апоксиомен легче и подвижнее. Однако ныне снова все переменилось. Воины пересели на коней, а пехота бьется не один на один, как прежде, а сотнями бойцов, скованными в единую машину дисциплиной и умением сражаться совместно. Отошли времена и Дорифора, и Апоксиомена!

– Не совсем, о Лисипп, – сказала Таис, – вспомни гипаспистов Александра, завоевавших звание «Серебряных щитов». Им понадобились и тяжелое вооружение, и стремительный бег, и сила удара.

– Правильно, афинянка. Но это особая часть войска, вроде боевых слонов, а не главная масса воинов.

– Боевых слонов, какое сравнение! – засмеялась Таис, умолкла и добавила: – Все же я знала одного спартанца. Он мог служить моделью для Дорифора…

– Конечно, такие мужи еще есть, – согласился Лисипп, – они стали редкостью именно потому, что более не нужны. Слишком многое надо для создания их, слишком это долго. Войско теперь требует все больше людей и поскорее!

– Мы говорим о мужчинах, – пророкотал Клеофрад, – разве для того мы позвали Таис?

– Да! – спохватился Лисипп. – Таис, помоги нам. Мы начали спор о новой статуе и с нашими гостями, – ваятель показал на группу из четырех человек с густейшими бородами и в странных головных повязках, стоявших особняком от завсегдатаев дома, – индийскими ваятелями, и разошлись в главных критериях женской красоты. Они отрицают выдающуюся прелесть статуи Агесандра, и вообще модная ныне скульптура жен им кажется стоящей на неверном пути, не так ли? – Он повернулся к индийцам, и один из них, видимо переводчик, быстро проговорил что-то на красивом певучем языке.

Один из гостей с самой дремучей бородой энергично закивал и сказал через переводчика:

– Наше впечатление: эллинские художники перестали любить жен и теперь больше любят мужей.

– Странное впечатление! – пожал плечами Лисипп, а Клеофрад впервые широко, с оттенком злорадства, улыбнулся.

– Я ничего не знаю! – сказала Таис. – Кто такой Агесандр и что за статуя?

– Новый скульптор появился, великий мастер. Его статуя Афродиты для храма на Мелосе, – пояснил Лисипп, – прославилась среди ваятелей, хотя, мне кажется, она больше похожа на Геру.

– Моделью служила явно не эллинка, а скорее сирийка. У этих женщин прекрасные груди и плечи, но отсутствует талия, зад плоский и вислый. Ноги всегда негармонично тонкие, – перебил Клеофрад.

– Все это Агесандр умело задрапировал, – сказал Диосфос, еще один ваятель, знакомый Таис.

– Но не сумел скрыть неуклюжей средней части тела, – возразил Лисипп, – и плохо развитой нижней части живота.

– Не понимаю восторгов, – спокойно сказал Клеофрад, – я не обсуждаю мастерства Агесандра, и нет у меня зависти к его великому умению, а только неприятие выбора модели. Разве у его богини эллинское лицо? Он придал ей канонический профиль, но кости головы покажутся хрупкими и узкими, как и следует для сириянки или иной женщины из народов восточного берега. Разве никто не заметил, как сближены ее глаза и узки челюсти?

– Что же в этом плохого? – усмехнулся Стемлос.

– Плохо даже для твоих лошадей, – парировал Клеофрад, – вспомни широкий лоб Букефала. А для нас, эллинов, древних критян и египтян самый излюбленный образ – это Европа, переводи, как хочешь это древнее имя: эвриопис – широкоглазая или эвропис – широколицая, а вернее, и то и другое. До сих пор кости Европы носят на празднике Эллотии на Крите в огромном миртовом венке. Следовало бы и нам, художникам, больше смотреть на своих жен и их прародительниц, а не щеголять поисками чужеземных моделей, которые, может быть, и хороши, но наши прекрасней.

– Здоровья тебе, Клеофрад! – воскликнул Лисипп. – Одно из многих прозвищ моей приятельницы Таис как раз широкоглазая. Разве ты не заметил, как похожа она лицом на Афину Партенос Фидия? Знаешь, та парадигма – модель для нескольких копий, в короне и с глазами из хризолита?

К удивлению присутствующих, индийцы стали кланяться, складывая руки и восклицая что-то одобрительное.

– Тебе-то хорошо, Эвриопис, – улыбнулся Лисипп Таис, посмотрел на Эрис и добавил: – Мы звали тебя послужить моделью для спора. Придется тебе и Эрис постоять обнаженными. Мы хотим увидеть в тебе сочетание древней критской и нашей эллинской крови. А в Эрис тоже слились древняя нубийская и другая, либийская, что ли. – Он показал на тяжелый широкий табурет для модели. Таис послушно сбросила одеяние на руки не терявшей спокойствия Эрис. Общий вздох восхищения пронесся по мастерской. Здесь все преклонялись перед женской красотой, ценя ее как величайшую драгоценность природы.

– Морфе телитерес гоэтис! О чарующие, обворожительные женские формы! – воскликнул один из молодых поэтов, хиосец. Клеофрад замер, приложив ладонь щитком к левому виску, и не сводил глаз с меднозагорелой фигуры, стоявшей непринужденно, как будто наедине с зеркалом, а не на подставке перед собравшимися. Спокойная уверенность в собственном совершенстве и в том, что она не может вызвать среди художников ничего, кроме благоговения, окружили молодую женщину ощутимым покровительством бессмертных.

– Нашел ли то, что искал? – спросил Лисипп.

– Да! – почти крикнул Клеофрад.

Индийцы вздрогнули, с удивлением взирая на загоревшегося вдохновением эллина.

– Вот древнейший облик жены, – с торжеством сказал Лисипп, – крепкая, невысокая, широкобедрая, круглолицая, широкоглазая – разве она не прекрасна? Кто из вас может возразить? – обратился он к ученикам.

Лептинес, ваятель из Эфеса, сказал, что именно этот облик два века назад воссоздавали художники Ионии, хотя бы Экзекиас или Псиакс.

– Они будто копировали ее лицо и тело, – ваятель показал на Таис.

– Я не могу пояснить тебе причину, – сказал Лисипп, – всего два канона скульптур модны с прошлого века. Один – в подражание непревзойденным Корам Акрополя – воспроизводит высокую жену с могучей грудной клеткой, с широко расставленными грудями, широкими плечами и брюшными мышцами, подобную атлетам – мужам. Они малоподвижные и не нуждаются в сильном развитии задних мышц, поэтому более плоски позади. Другой канон, введенный Поликлетом, Кресилаем, может быть, даже Фрадионом, – это широкоплечая, узкобедрая, малогрудая жена, без талии, более похожая на мальчика, также с неразвитыми позади мышцами. Таковы бегуньи, амазонки, атлетки этих художников. Ты, эфесец, знаешь статуи, что создали для святилища Артемис в твоем городе названные мною ваятели сто или больше лет?

– Они испортили облик Артемис и амазонок! – воскликнул Лептинес. – Влюбленные в юношей-эфебов, они старались в жене найти тот же образ мальчика. А зачем истинному мужу мальчик вместо жены? Простая и суровая жизнь моих предков, бежавших от дорийских завоевателей на берега Малой Азии, создала крепких, сильных, гибких жен небольшого роста. От них и карийских и фригийских жен, что ушли дальше к северу и добрались до Понта на реке Термодонт, возник город амазонок. Они служили Артемис с девизом «Никакого подчинения никакому мужу».

– Как интересно ты говоришь, ваятель, – воскликнула Таис, – так я – жена для нелегкой жизни?

– Из чистого древнего рода, тех, кто жил трудно, – отвечал Лептинес.

– Эфесец, ты увлек нас в сторону, – вмешался Лисипп, – хотя и говоришь интересно. Эрис, становись сюда! – Он показал на второй табурет рядом с Таис.

Черная жрица вопросительно посмотрела на хозяйку.

– Становись, Эрис, и не смущайся. Это не обычные люди, это художники. И мы здесь не просто жены, а воплощение богинь, нимф, муз – всего, что возвышает мужа-поэта, устремляя его мечты в просторы мира, моря и неба. Не сопротивляйся, если они будут ощупывать тебя. Им надо знать, какие мышцы скрыты под кожей, чтобы изобразить тело правильно.

– Я понимаю, госпожа. Почему здесь только мужи, а нет жен ваятельниц?

– Ты задала глубокий вопрос. Я спрошу Лисиппа. Самой мне думается, что между нами нет такой любви и стремления к облику жены, как у мужей. А до понимания красоты вне личных отношений мы еще не доросли… может быть, из последовательниц Сапфо лесбосской есть и ваятели жены?

Эрис стала рядом, темная, как египетская бронза, без того уверенного кокетливого превосходства, какое переполняло Таис, но с еще большим спокойствием равнодушной к земным хлопотам богини, лишь юная живость которой избавляет от впечатления суровой, даже печальной судьбы.

– Бомбакс! – издал возглас изумления Лептинес. – Они похожи!

– Я так и полагал, – сказал Лисипп, – одинаковое назначение их тел и равная степень гармонии ведут к неизбежному сходству. Но разберем эти черты по отдельности, чтобы понять Агесандра и его предшественников, повернувших моду эллинской скульптуры к чуждым образам и моделям. Ты, Клеофрад, и ты, Лептинес, хотя и молодой, но, видимо, смыслящий в истинном языке форм тела, будете поправлять или дополнять меня, не слишком большого знатока женской красоты.

Не следует повторять распространенной ошибки художников Эллады, от которой были свободны ваятели и живописцы Египта и Крита. Особенно это важно, когда вы стараетесь создать собирательный образ назначенный донести красоту до всего народа, а не только сделанный для одного заказчика и рождающийся служить лишь двум: ему и самому художнику. Часто боги, одаряя художника даром видения и повторения, вкладывают ему нежную, чувствительную душу, отнимая за это часть мужества…

Лисипп заметил, как вспыхнули щеки и сошлись брови у его слушателей.

– Я не хочу обвинить художников в малой мужественности в сравнении со средним обычным человеком. Я говорю о геракловом мужестве в гневной душе, наполняющем героев и людей выдающихся. По сравнению с ними вы нежны…

– И что же в этом плохого? – не стерпел Лептинес, перебив учителя.

– Ничего. Но спрос с большого художника, как с героя, не меньше, если он задался созданием великого произведения искусства! А малое мужество ведет нас к ошибке в выборе модели и образа жены, мы говорим о женах, и здесь это важнее всего. Как часто художник выбирает модель и создает изваяние девы или богини с крупными чертами лица, мужеподобную, широкоплечую и высокую. Герой никогда не выберет такую, не выберет ее и сильный, мужественный человек, водитель людей. Герою нужна жена, полная женственной силы, способная быть ему подругой и могучее потомство вырастить. Такие избранницы были ведомы художникам ранних времен, ибо сами они были одновременно и воинами, и земледельцами, и охотниками…

Смотрите и слушайте! Рост обеих, как и полагается Харитам, невысок и почти одинаков. У Таис он, – Лисипп прищурил безошибочный глаз, – три локтя три палесты, у Эрис на полпалесты выше. Это меньше современного нашего канона персидских и финикийских жен в жизни.

Вторая важная особенность – сочетание узкой талии с крутизной бедер, образующих непрерывные без малейших западинок линии амфоры, издревле воспетые нашими поэтами и когда-то столь ценившиеся ваятелями. Теперь, с Поликлета до новомодного Агесандра, – у жен брюшные мышцы такие же, как у мужей, а бедра – про них забыли. Глубокая ошибка! Вот смотрите, – он подошел к Таис, проводя ладонями по ее бедрам, – широкий таз жены-родительницы требует уравновешивания. Чем? Конечно, развитием тех мышц, которые слабы у мужей и менее им нужны. Вместо толстого слоя верхних мышц живота хорошо сложенная жена имеет глубоколежащие мышцы, вот эти, – Лисипп надавил на бок Таис так, что у нее вырвался полувздох, полустон.

И Лисипп перешел к Эрис, кладя свои шершавые, высветленные работой в мокрой глине руки на ее темную кожу.

– Вот видите, и у нее тоже очень сильна мышца, скрытая под косой брюшной. Она широким листом распространяется отсюда, от нижних ребер до костей таза и до лобка. К средней линии от нее лежит еще одна в форме пирамиды. Смотрите, как резко она выделяется под гладкой кожей.

Эти мышцы поддерживают нижнюю часть живота и вдавливают ее между выпуклыми передними сторонами бедер, у паха. Это также результат их усиленного развития. Запоминайте лучше, ибо тут очень наглядны отношения, обратные статуе Агесандра, у которой живот внизу слишком сильно выступает. Насколько я понимаю, восхитительную выпуклость бедер спереди дают упражнения мышц, поднимающих ноги вперед. Но этого мало. У нее, – ваятель перешел к Таис, – чрезвычайно сильны те глубокие мышцы, что притягивают ногу к тазу. И у крито-эллинки, и у нубийки нет ни малейшей западинки против сочленения ноги с тазом. Это тоже не случай. Многие обладают этим даром Харит от рождения. У Таис очертания бедер еще круче от упражнения идущих сзади и вверх мышц: вот этой, посредине между двух больших, и других, которых не прощупать, но они приподнимают слой верхних. Все они соединяют таз и бедро, поворачивают ногу, отводят ее назад и в сторону, выпрямляют туловище. Я бы назвал их танцевальными, а те, что сводят ноги, – наездническими! Запомните, жены должны развивать свои глубокие мышцы, а мужи – наружные. Имейте это перед собой, когда создаете образ прекрасный, здоровый и гармоничный, сильный без грубости, какими и надлежит быть дочерям Эллады. И не только Эллады – всей Ойкумены! Гибкость без утраты силы Эроса и материнства! Вот идеал и канон, далекий от милосской статуи Агесандра и в равной степени от бегуний и амазонок Поликлета. Жена не есть нежный юноша, она противоположна и более сильна. У жен всех народов распространены танцы с извивами талии, виляниями и покачиванием бедрами. Это естественные для них движения, упражняющие глубокие мышцы, создающие гибкую талию и полирующие внутренние органы ее чрева, где зачинается и создается дитя. Там, где нет этих танцев, ибо, как я слышал, некоторые народы их запрещают, там деторождение мучительно и потомство слабее.

Великий ваятель закончил речь и отступил довольный, а бурный восторг учеников, слушавших затаив дыхание, выразил общее согласие.

Клеофрад перешел со своего места и встал между Таис и Эрис.

– Никто не мог сказать более ясно и мудро, чем ты. Я добавлю только одно, может быть потому, что агесандровская Афродита запомнилась как пример, мне антагонистичный. Взгляните, перед вами две прекрасные жены очень разных народов. Великий Лисипп сразу показал нам, насколько они похожи, созданы богами по одному канону. Но он забыл об очень важной черте красоты – у обеих груди расположены высоко, широкочашные и более округлы, чем у модели Агесандра. У его Афродиты, несмотря на зрелость тела, груди приострены, как в юности, и в то же время их метрические средоточия по меньшей мере на целый дактиль опущены ниже, чем у Таис и Эрис. Это не ошибка мастера, а лишь слепое следование модели – у сириек нередки такие пропорции.

– Ты прав, Клеофрад, я хуже тебя запомнил творение Агесандра, и я согласен с тобою, – ответил Лисипп.

И великий скульптор Эллады, и оставшийся безвестным мастер немногих изваяний женщин, если бы смогли прозревать будущее, огорчились бы куда сильнее, узнав, что тысячелетия спустя неправильная трактовка Агесандром женского тела будет принята художниками грядущего за истинный канон эллинской красоты…

– Ты тоже хочешь добавить что-то, Лептинес? – спросил Лисипп.

Эфесский ваятель простер руку, призывая к тишине.

– Ты также ничего не сказал о задней стороне тела.

– Там нет особенностей в сравнении с Агесандром, то есть со статуей, пробудившей спор между нами, – нахмурился Лисипп.

– Нет, великий мастер, есть! И ты сам сказал об опущенных и плоских ягодицах сирийской модели Агесандра. Как видишь, наша модель сфайропигеон (круглозадая), – он провел ладонью по воздуху, повторяя очертания Таис и не смея коснуться ее тела.

– Да, конечно! Причина та же – развитие танцевальных мышц, выгибающих тело назад и вперед. Их наибольшая выпуклость перемещена выше и сильнее выступает, образуя резкую округлость. Милосская статуя плоска в верхней части, модели Поликлета и Кресилая вообще плоскоспинные. Глядя на эти модели, ясно видишь, что, танцуя не только балариту, но даже эвмелейю, они не достигнут первенства. А наши гостьи способны на любой самый трудный танец, не правда ли, Таис?

– Зачем спрашивать у «четвертой Хариты»? – воскликнул Лептинес. – Может ли она? – он указал на Эрис.

– Покажи им, Эрис, прошу тебя, что-нибудь из танцев Великой Матери, – сказала Таис. – Это нужно для них.

– Зачем?

– Для понимания женской силы и красоты, для создания изображении богинь, захватывающих воображение тех, кому не пришлось в жизни встретить тебе подобных.

– Хорошо, госпожа!

Эрис вынула из волос кинжал и благоговейно подала его Таис. Лептинес попытался было посмотреть оружие, но Эрис так сверкнула на него глазами, что он отдернул руку. Зато Лисиппу она позволила взять кинжал. Великий художник замер при виде древней драгоценности. Узкий клинок из твердейшей черной бронзы, отделанный параллельными золотыми бороздками, увенчивал рукоятку из электрона в форме «тау» очень тонкой работы. Верхняя горизонтальная перекладина, слегка выгнутая, с головами грифов на обоих концах, была отлита заодно с утолщенной посередине цилиндрической ручкой, пересеченной поперек кольцеобразными бороздками. Между бороздками с внешней стороны ручку украшали три круглых черных агата. У клинка рукоятка разветвлялась надвое, охватывая утолщенное основание двумя когтистыми лапами грифов. Оружие создавали мастера, умершие немало веков тому назад. Оно стоило больших денег, однако все черные жрицы были вооружены точно такими кинжалами. Таис взяла нож у Лисиппа, и Эрис облегченно вздохнула. Повернув голову к Таис, она попросила напеть утренний гимн Матери Богов.

– Начни медленно, госпожа, и ускоряй ритм через каждую полустрофу.

– «Ранней весной я иду по белым цветам асфоделей, – начала Таис, – выше встает солнце, ускользает тень ночи…»

Эрис подняла руки над головой, сложив их особенным способом – ладонями вверх, и медленно стала выгибаться назад, устремив глаза на свою грудь. Когда темные кончики ее широких, как степные холмы, грудей встали вертикально, будто указывая в зенит неба, Эрис повернула лицо направо и, отбивая ритм правой ногой, начала поворачиваться справа налево, поднимая и вытягивая для равновесия правую ногу. Между полузакрытыми веками ее глаз просвечивали полоски ярких голубых белков, а рот сложился в недобрую белозубую усмешку.

Таис ускорила ритм напева. Не меняя позы, Эрис вращалась то в одну, то в другую сторону, неуловимо перебрасывая ступни босых ног.

Лисипп радостно показывал на нее – кто еще мог бы сделать такое?

Таис хлопнула в ладоши, останавливая Эрис, и та, распрямившись рывком, замерла.

Фрагмент танца произвел сильнейшее впечатление на индийских художников. Старший из них склонился вперед, простирая руки, Эрис остановилась. Он сорвал драгоценный камень, сверкавший над его лбом в головной повязке, и протянул Эрис, проговорив что-то на своем непонятном языке. Эрис посмотрела на хозяйку, та – на переводчика.

– Наш прославленный мастер подносит свою единственную драгоценность в знак предельного восхищения совершенством души, тела и танца: всех трех главных составляющих читрини, – сказал переводчик.

– Видишь, Эрис? Придется взять дар. От такого знака уважения не отказываются. Чужеземец разглядел в тебе совершенство души. Как сказал индиец? Читрини? Что это такое? – громко спросила она.

– Попросим почтенного гостя разъяснить, – поддержал Лисипп.

Пожилой индиец попросил доску с нанесенным на нее слоем алебастра. Такие употреблялись художниками для больших эскизов. Переводчик выступил вперед, поклонился, воздел руки и сложил их передо лбом в знак готовности служить гостю и хозяину.

– Поклонение женщине, ее красоте у нас, мне кажется, сильнее, – начал индиец, – и сила прекрасного в нашей стране больше, чем у вас. Мы считаем, что любовное соединение мужчины и женщины в должной обстановке увеличивает духовность обоих и улучшает Психею – душу зачинаемого потомства. Сами великие и величайшие боги не только покорны чарам небесных красавиц – апсар, гетер в вашем понимании, но и пользовались ими, как могущественным оружием. Главная гетера небес Урваши назначена соблазнять мудрецов, когда они достигают слишком высокого совершенства в могуществе с богами. У нас физическая любовь возвышена не только до служения красоте и тайнам природы, как в Элладе, но и до служения богам, как это было у предков индийского народа на Крите, в Азии и Финикии.

В сонме богов и богинь многочисленны солнечные красавицы небес – сурасундари или апсары, помощницы Урваши. Одно из главных дел их – вдохновлять художников на создание прекрасного для понимания и утешения всем людям. Солнечные девушки несут нам, художникам, собственный образ, и потому называются читрини: от слова читра – картина, изваяние, словесное поэтическое описание. Наделяя волшебной силой искусства, способностью творить чудо красоты, читрини подчиняют нас всеобщему закону: кто не выполнит своей задачи, теряет силу и слепнет на невидимое, становясь простым рукоделом…

– Как это похоже на орфическое учение о музах, – шепнул Лисипп Таис, – недаром, по преданию, Орфей принес свои знания из Индии.

– Или Крита, – чуть слышно ответила афинянка.

– Один из главных секретов мастерства художников, – продолжал индиец, – неисчерпаемое многообразие красок и форм мира. Душа любого человека всегда найдет отклик на свой зов (если позовет), а тайна разожжет интерес. Но есть главные формы, как и главные боги. Выражение их – самое трудное и требует от мастера возвышенного подвига. Зато созданное переживет горы и реки на лике Земли, уподобившись вечной жизни высшего мира.

Вот почему весь сонм читрини отличается общими, свойственными им всем чертами. Женский облик этот описан поэтом за полторы тысячи лет до нас.

Индиец простер руки, заговорил нараспев на каком-то другом языке, очевидно цитируя. Переводчик беспомощно оглянулся. Тогда другой индиец стал переводить ему на обычный, доступный для его понимания язык.

– «Эта женщина – радостная танцовщица, смелая возлюбленная, гибкая и сильная читрини – невысокого роста, с очень тонкой талией и круто выгнутыми бедрами, с сильной стройной шеей, с маленькими руками и ногами. Ее плечи прямые, уже чем бедра, ее груди очень крепкие, высокие, сближены между собой, потому что широки в основании. Лицо ее кругло, нос прямой и маленький, глаза большие, брови узкие, волосы чернее индийской ночи. Ее естественный запах – меда, уши маленькие и высоко посаженные…» – индиец перевел дух. – А теперь взгляните на них, – вдруг сказал он, простирая руку к Таис и Эрис, – вдохновленный богами поэт, столь давно умерший, описал и ту и другую. Разве нужно другое доказательство бессмертия красоты читрини?

Эллины разразились шумными возгласами одобрения и восторга.

Лисипп, который несколько времени назад велел принести ларец из другой комнаты, подошел к оратору, бережно неся статуэтку из слоновой кости и золота в один подес высотой.

– Дар тебе, индиец, в подтверждение сказанного тобой. – Лисипп поднял изваяние на ладони.

Статуэтку полуобнаженной женщины время повредило немного, попортив лицо, головной убор и правую руку. Левой женщина придерживала широкую до пят юбку с двумя набегающими сверху волнами, глубокими клиньями, опущенными вниз по средней линии, подобно букве «мю» с удлиненной и острой серединой. Свободный широкий пояс отвисал косо, открывая почти весь живот, осиную талию и верхнюю часть крутого изгиба бедер. Большие, полушариями выдающиеся, высоко и тесно посаженные груди казались чрезмерно развитыми для узкого торса и нешироких плеч. Лицо, поврежденное временем, сохранило круглое очертание и упорный взгляд длинных, широко расставленных глаз.

– Читрини? – спросил, улыбаясь, Лисипп.

– Читрини! – закивал индиец. – Откуда?

– С острова Крит. Знатоки считают, ей тысяча пятьсот лет. Значит, она – ровесница твоего поэта. Возьми.

– Мне? – индиец отступил в благоговейном ужасе.

– Тебе! Отвези в свою страну, где верования, каноны искусства и отношение к женам так перекликаются с великим погибшим искусством Крита.

Индиец что-то сказал сотоварищам, и те заговорили громко и возбужденно, взмахивая руками, будто афиняне на агоре.

– Сегодня для нас в твоем доме поистине празднество, о мудрый учитель, – снова заговорил старший индиец, – мы давно слышали о твоей славе, самого неподкупного и самого великого художника Эллады, пришедшего в Азию вместе с Александром. И убедились в том, что куда больше славы в глубине и щедрости твоих знаний, увидели в твоем доме сразу двух сурасундари – читрини. Но этот твой дар совершенно особенный. Возможно, при всей твоей мудрости ты не знаешь о предании, что на западе существовала страна, погубленная страшными землетрясениями, подводными извержениями вулкана…

– Знаю, знает и она, – ответил Лисипп, указывая на Таис, – и те из моих учеников, что читали «Критий» и «Тимей» Платона. На западе лежала богатая и могущественная морская держава со столицей – Городом Вод, погибшая от гнева Посейдона и Геи. Египетские жрецы, от которых узнал предание Платон, не дали точного нахождения этой страны, прозванной Атлантидой. Последователи Платона считают Атлантиду лежавшей западнее Геркулесовых Столбов в великом океане. Правда, «Критий» остался неоконченным, и мы не знаем, что еще сказал бы нам сам мудрец.

– Тогда тебе известно другое. Наша легенда говорит, будто морская держава находилась в вашем море. Ее положение, описание и время совпадают с островом Крит. Время гибели – не страны, а ее мудрости и цвета народа – совершилось одиннадцать веков тому назад.

– Как раз время падения Критской державы при страшном извержении и наводнении, – сказал Лисипп, обращаясь к Таис.

– Некоторые из наиболее умелых и знающих людей Крита, уцелевших от гибели и пленения народами, напавшими на Крит, едва рухнуло его могущество и погиб флот, бежали на восток, на свою прародину в Ликаонию и Киликию, а также Фригию. Найдя места для поселения занятыми, они продолжали странствовать. Предание не говорит ничего о том, как достигли они реки Инд, где основали свои города, найдя родственные им народы, дравидов и научив их искусствам. Прошли они сухим путем через Парфию, Бактрию и горы или сумели сплыть вниз по Евфрату и попасть в устье Инда морем, пользуясь умением выдающихся мореплавателей, в предании нет ни слова. Теперь ты видишь, что дар твой – священен, ибо сквозь тысячу лет передает нам изделие ваятеля из тех, что основали искусство нашей страны. Нет слов благодарности тебе, Лисипп!

Индийцы, как один, согнулись в низком поклоне перед несколько ошеломленным великим ваятелем. Затем старший индиец приблизился к Таис и Эрис, ослепительно красивым в солнечно-желтой и темно-голубой эксомидах. Взяв руку каждой поочередно, он приложил их ко лбу и сказал непонятные, похожие не то на молитву, не то на заклинание, слова, оставшиеся без перевода.

Затем четверо индийских гостей, накрыв статуэтку белоснежной тканью, благоговейно понесли ее домой. Эрис стояла потупив взгляд, еще более смуглая от жаркого румянца. Лисипп, глядя вслед гостям, только развел руками.

– Я согласен с индийским мастером, что в жизни редко выпадают такие интересные дни встреч и бесед, – заявил он.

– Хотелось бы встретиться с ним еще, – сказала Таис.

– Ты скоро увидишься с путешественником из еще более далекой и странной Срединной империи, только что прибывшим в Экбатану.

– Я приглашу его к себе?

– Нет, у них это, может быть, не принято. Лучше приходи ко мне. Я устрою так, чтобы избежать сборища и беседовать наедине. Уверен, что тебя, да и меня, ожидает немало нового.

Таис обрадованно хлопнула в ладоши и нежно поцеловала своего друга, заменившего ей мемфисского учителя.

Однако новости начались совсем в другом виде, чем ожидала этого Таис.

Через день после знакомства с Клеофрадом к Таис явился один из участников собрания в доме Лисиппа, ценитель искусства – богатый молодой лидиец, умноживший свое состояние на торговле рабами и скотом. Он приехал в сопровождении писца и сильного раба, тащившего тяжелый кожаный мешок.

– Ты не откажешь мне в просьбе, госпожа Таис, – начал он без промедления, обмахиваясь душистым лиловым платком.

Афинянке сразу не понравился тон полупросьбы, полуутверждения, небрежно оброненного с красивых губ лидийца. Не понравился и он сам. Все же по законам гостеприимства она спросила, в чем состоит просьба.

– Уступи мне свою рабыню! – настойчиво сказал лидиец, – она прекрасней всех, кого я видел, а через мои руки прошли тысячи…

Таис облокотилась на балюстраду веранды, уже не скрывая презрительной усмешки.

– Ты напрасно усмехаешься, госпожа. Я принес тебе, зная цену хорошей вещи, два таланта, – он показал на могучего раба, вспотевшего под тяжестью небольшого мешка с золотом. – Цена неслыханная для темнокожей рабыни, но я не привык себе отказывать. Увидев ее, я воспылал необоримым желанием!

– Не говоря о том, что в этом доме ничего не продается, – спокойно сказала Таис, – о том, что Эрис не рабыня, эта жена тебе не под силу, она не для обычного смертного.

– А я и есть не обычный смертный, – важно сказал лидиец, – и понимаю толк в любви. И если она не рабыня твоя, то кто же?

– Богиня! – серьезно ответила Таис. Лидиец захохотал.

– Богиня у тебя в услужении? Это слишком даже для такой знаменитой и красивой гетеры, как ты.

Таис выпрямилась.

– Пора тебе уходить, гость! Невоздержанного на язык и не знающего правил приличия у нас в Афинах скидывают с лестницы!

– А у нас помнят слова и добывают желаемое любыми способами. Цель оправдывает средства! – с угрозой сказал богач, но Таис, не слушая, взбежала на верхний балкон.

Спустя день, когда Эрис пошла в сопровождении Окиале для каких-то покупок, лидийский знаток женщин остановил ее и соблазнял всяческими обещаниями. Эрис, не дослушав, пошла дальше. Разъяренный торговец рабами схватил ее за плечо и застыл перед острием кинжала.

Эрис со смехом рассказала хозяйке о неудачном поклоннике, и афинянка смеялась вместе с ней. К несчастью, обе молодые женщины оказались легкомысленными, не зная тяжелой и мелочной злобы азиатских торговцев живым товаром.

Прибыл очередной караван из Бактрии. Таис прихорашивалась, собираясь повидать начальника и узнать последние военные новости. К своей досаде, она обнаружила, что кончилась темно-пурпурная краска из кипрских раковин для подкрашивания кончиков грудей и пальцев ног. Эрис взялась пробежать до рынка. Быстрее нее мог съездить лишь верховой, но не в рыночной тесноте. Таис согласилась.

Эрис отсутствовала гораздо дольше. Обеспокоенная афинянка послала быстроногую девчонку, падчерицу Ройкоса, узнать, не случилось ли чего. Девочка примчалась, едва дыша, бледная, потеряв поясок, и сообщила, что Эрис связана, окружена толпой мужчин и ее собираются убить.

Таис предчувствовала недобрую тень над Эрис, и вот несчастье пришло. Ройкос уже вывел Боанергоса и Салмаах, вооружился щитом и копьем. Таис вспрыгнула на Салмаах. Сломя голову понеслись они по узкой крутой улице. Эрис всегда ходила этим путем. Таис не ошиблась. В широком полупортике – углублении высокой стены она увидела небольшую толпу, обступившую пятерых здоровенных рабов, схвативших Эрис. Руки ее были нещадно закручены назад, шею под горлом оттягивала толстая веревка, а один из рабов старался поймать ее ноги. На солнце в уличной пыли перед Эрис валялся знакомый уже Таис лидиец с распоротым животом. В мгновение Таис сообразила, как действовать.

– И-и-и-эх! – дико взвизгнула она над ухом Салмаах. Кобыла, точно взбесившись, ринулась на людей, брыкаясь и кусаясь. Ошеломленные люди выпустили из рук Эрис. В тот же миг Таис перерезала левой рукой веревку, а Салмаах опустила передние копыта на спину согнувшегося к ногам Эрис человека. Ройкос тоже не бездействовал. От крепкого удара щитом прямо в лицо упал навзничь один из крутивших руки Эрис рабов, другой отскочил, хватаясь за нож, но старый воин занес копье. Со всех сторон с криком сбегались люди. Таис подала руку Эрис, повернула вздыбившуюся кобылу. Черная жрица легко вспрыгнула на круп позади Таис. Лошадь вынесла женщин из толпы. Ройкос прикрывал бы отступление, если бы это понадобилось. Рабы не посмели преследовать Таис и Эрис, сочувствие толпы полностью было на их стороне.

Таис велела Ройкосу сказать обступившим раненого людям, чтобы его не трогали до прихода помощи, и привезти к нему самого знаменитого врача Экбатаны.

Афинянка помчалась домой, осмотрела Эрис, велела искупаться в бассейне, и принялась смазывать лекарством многочисленные царапины на ее необычайно плотной и упругой темной коже. Эрис, чрезвычайно довольная, что ее священный кинжал остался неприкосновенным, рассказала хозяйке о приключении.

Лидиец с пятью силачами-рабами подкарауливал Эрис, выследив ее дорогу. Они схватили ее так, что она не смогла вырваться, и повели в портик. Лидиец постучал. Дверь в глубине приоткрылась. Вероятно, Эрис затащили бы внутрь и накрепко связали. На свою беду, лидиец рано восторжествовал, пожелав сорвать одежду черной жрицы.

– На случай насилия над нами мы носим в сандалии… – Эрис подняла правую ногу. На подошве, впереди межпальцевого ремня, выступал продольный валик кожи. Передвинув большой палец в сторону, Эрис стукнула носком по полу, и выскочило скрытое в коже, подобно когтю леопарда, отточенное, как бритва, острие. Взмах страшного когтя мог нанести огромную рану. Выпущенные кишки лидийца служили наглядным примером.

Таис покончила с лечением Эрис, дала ей отвара мака и, невзирая на протесты, уложила. Явился Ройкос с запиской от врача, которому уже стало известно все происшествие.

«Я зашил живот негодяя толстой ниткой, – писал Алькандр, – если не помешает жир, будет жить». И лидиец действительно выжил. Три недели спустя он появился у Лисиппа с жалобой на Таис, показывая отвратительный рубец, косо и криво рассекавший его изнеженное тело. Таис сочла необходимым рассказать все начальнику города. Лидийца выслали с запрещением появляться в Экбатане, Сузе и Вавилоне.

На следующий день после нападения Таис призвала к себе Эрис и встретила рабыню стоя, необычайно серьезная и строгая.

В удобных креслах вавилонской работы восседали с видом судей Лисипп и Клеофрад. По трепету ноздрей Таис заметила скрытое беспокойство черной жрицы.

– Я свидетельствую перед двумя уважаемыми и всем известными гражданами старше тридцати лет, – произнесла афинянка установленную формулу, – что эта жена по имени Эрис не является моей рабыней, а свободна, никому ничем не обязана и в своих действиях сама себе госпожа!

Эрис вздрогнула. Белки ее глаз казались громадными на бронзовом лице.

Клеофрад, как старший, встал, скрывая усмешку в серо-черной бороде.

– Мы должны осмотреть ее, дабы установить отсутствие каких-либо порочащих отметин и клейм. Но в этом нет надобности, ибо не далее как пять дней назад мы оба видели ее без одежды. Я предлагаю подписать, – он склонился над заготовленным заранее документом и черкнул свой знак вечными чернилами дубовых орешков. Подписавшись в свою очередь, Лисипп и Таис подошли к окаменевшей Эрис. Лисипп мощными пальцами ваятеля разогнул и снял серебряный браслет выше левого локтя.

– Ты прогоняешь меня, госпожа? – печально сказала Эрис, бурно дыша.

– Нет, совсем нет. Только ты не можешь больше считаться моей рабыней. Довольно напрасного ношения маски. Рабыней считала себя Гесиона, тоже бывшая жрица, как и ты, только другой богини. А теперь, ты знаешь, «Рожденная змеей» – моя лучшая подруга, заменившая мне прекрасную Эгесихору.

– Кого же заменю я?

– Тебе не нужно никого заменять, ты сама по себе.

– И я буду жить здесь с тобой?

– Сколько захочешь! Ты стала мне близким и дорогим человеком, – афинянка крепко обняла за шею и поцеловала, почувствовав что тело черной жрицы дрожит.

Две крупные слезинки скатились по темным ее щекам, плечи обмякли, и вздох вырвался следом за исчезающей, как проблеск зарницы, улыбкой.

– А я подумала, что пришел мой смертный час, – просто, без всякой позы, сказала Эрис.

– Каким образом?

– Я убила бы себя, чтобы ждать на берегу Реки!

– А я догадался о твоей ошибке, – сказал Клеофрад, – и следил, чтобы помешать тебе.

– Не все ли равно – раньше или позже? – пожала плечами Эрис.

– Не все равно. Позже ты поняла бы все, что не сумела сообразить сейчас, и подвергла бы Таис и нас тяжким переживаниям от глупой неблагодарности.

Эрис с минуту смотрела на ваятеля и вдруг склонилась на колено и поднесла к губам его руку. Клеофрад поднял ее, поцеловал в обе щеки и усадил в кресло рядом с собой, как и полагалось свободной женщине. Таис встала и, кивнув Эрис: «Сейчас вернусь», вышла.

– Расскажи нам о себе, Эрис, – попросил Лисипп, – ты должна быть дочерью известных родителей, хорошего рода по обеим линиям – мужской и женской. Такое совершенство, каллокагатия, приобретается лишь в долгой огранке поколений. Это не то что талант.

– Не могу, великий ваятель! Я не знаю ничего и лишь смутно помню какую-то другую страну. Меня взяли в храм Матери Богов совсем маленькой.

– Жаль, мне было бы интересно узнать. Наверняка подтвердилось бы то, что мы знаем о наших знаменитыхкрасавицах: Аспазии, Лаис, Фрине, Таис и Эгесихоре…

Таис вернулась, неся на руке белую, отороченную голубым эксомиду.

– Надень! Не стесняйся, не забывай, это – художники.

– В первое же посещение я почувствовала, что они другие, – ответила Эрис, все же укрываясь за хозяйку.

Таис причесала Эрис и надела ей великолепную золотую стефане. Вместо простых сандалий, хотя бы и с боевыми когтями, афинянка велела надеть нарядные, из посеребренной кожи, главный ремешок которых привязывался двумя бантами и серебряными пряжками к трем полоскам кожи, охватывающим пятку, и широкому браслету с колокольчиками на щиколотке. Эффект получился разительным. Художники стали хлопать себя по бедрам.

– Так ведь она – эфиопская царевна! – воскликнул Лисипп.

– Я отвечу тебе, как и тому одержимому злобой лидийцу. Она не царевна – она богиня! – сказала Таис.

Великий ваятель испытующе посмотрел на афинянку – шутит или говорит серьезно, не понял и на всякий случай сказал:

– Согласится ли богиня служить моделью для моего любимого ученика?

– Это непременная обязанность богинь и муз, – ответила вместо Эрис Таис.

13. Кеосский обычай

Жизнь Таис в Экбатане после того, как Клеофрад начал лепить ее, а Эхефил – Эрис, приняла однообразное течение. Обеим пришлось вставать с первыми лучами рассвета. Ваятели, как и сам Лисипп, любили утренние часы, едва солнце вставало из-за восточных холмов и облака над гигантским гранитным хребтом на западе розовели и разбегались от мощи Гелиоса. Эхефил не торопился, работал медленно – и не слишком утруждал Эрис. Зато Клеофрад, будто одержимый священным безумием, трудился яростно. Выбранная им поза была очень нелегкой даже для столь хорошо развитой физически женщины, как Таис.

Лисипп, отгородивший ваятелям часть веранды, неоднократно являлся выручать приятельницу.

От Птолемея приходило удивительно мало вестей. Он перестал писать длинные письма и только два раза сообщил о себе устными донесениями возвращавшихся в столицу Персии заболевших и раненых военачальников. Все шло благополучно. Оба отряда, на которые разделилась армия, – Гефестиона и Александра, разными дорогами одолели ледяные перевалы ужасной высоты, где человек не мог согреться и страдал сонной одурью. Теперь войска спускались к желанному Инду.

Однажды Лисипп увел Таис в свои покои. Там, за тщательно скрытой дверью, находилась абсида с высоким, щелью, окном, напоминавшим Таис мемфисский храм Нейт. Узкий луч полуденного солнца падал на плиту чистого белого мрамора, отбрасывая на Лисиппа столбик света. Суровая серьезность и этот свет на голове ваятеля придавали ему вид жреца тайного знания.

– Наш великий и божественный учитель Орфей открыл овомантию, или гадание по яйцу. В желтке и белке иногда удается распознать заложенное в него будущее птицы. То, что она, родившись, должна перенести в своей жизни. Разумеется, только посвященные, умеющие найти знаки и затем разгадать их посредством многоступенчатых математических исчислений, могут предсказывать. Разные птицы имеют разное жизненное назначение. Для того, что я хочу узнать, необходимо яйцо долго живущей и высоко летающей птицы, лучше всего грифа. Вот оно, – ваятель взял из овечьей шерсти большое серое яйцо, – в помощь ему будет второе, от горного ворона! – Лисипп ловко рассек острым кинжалом яйцо грифа вдоль и дал содержимому растечься по мрамору. Яйцо ворона он вылил на черно-лаковую плитку. Зорко вглядываясь в то и другое, сопоставляя, он что-то шептал и ставил непонятные значки на краях мраморной плиты. Не смея пошевелиться, Таис, ничего не понимая, наблюдала за происходящим.

Наконец Лисипп принялся подсчитывать и соображать. Таис, наслаждаясь отдыхом после нелегких сеансов у беспощадного Клеофрада, и не заметила, как солнечный луч сдвинулся влево, сползая с доски. Лисипп резко встал, отирая пот с большого лысоватого лба.

– Индийский поход ждет неудача!

– Что? Все погибли там? – очнулась Таис, до нее не сразу дошел смысл слов, сказанных ваятелем.

– На это нет и не может быть указаний. Течение судьбы неблагоприятно, и пространство, которое они рассчитывают преодолеть, на самом деле непреодолимо.

– Но ведь у Александра карты, искусные географы, криптии, кормчие – все, что могли ему дать эллинская наука и руководство великого Аристотеля.

– Аристотель оказался слеп и глух не только к древней мудрости Азии, но даже к собственной науке эллинов. Впрочем, так всегда бывает, когда прославленный, преуспевший на своем пути забывает, что он – всего лишь ученик, идущий одним из множества путей познания. Забывает необходимость оставаться зрячим, храня в памяти древнее, сопоставляя с ним новое.

– Что же он забыл, например?

– Демокрита и Анаксимандра Милетского, пифагорейцев, Платона, учивших, согласно с нашими орфическими преданиями, что Земля полушарие и даже шар. Потому все исчисленные для плоской Земли расстояния карты Гекатея неверны. Эвдокс Книдский, живший в Египте, исчислил по звезде Канопус размеры шара Геи в 330 тысяч стадий по окружности. Мудрецы эти писали, что до звезд расстояния непостижимо велики для человеческого ума, что есть темные звезды и есть множество земель обитаемых, подобно нашей Гее. Что, кроме известных планет, есть еще далекие, и мы их не можем видеть своим зрением, как не всякий видит рога планеты Утра, посвященной твоей богине.

Таис оглянулась встревоженно, словно боялась увидеть за спиной кого-нибудь из разгневанных олимпийцев.

– Как же мог узнать Демокрит о планетах, невидимых для него?

– Думаю, от учителей, владевших познаниями древних. В одном вавилонском храме мне показали маленькую башню с медным куполом, вертящимся на толстой оси. В купол было вделано окно из выпуклого куска прозрачного горного хрусталя, великолепно полированного. Круглое это окно, в три подеса диаметром, называлось издревле, еще халдеями, Око Мира. Через него в ночном небе жрецы разглядели четыре крохотные звездочки у самой большой планеты и увидели зеленоватую планету дальше мрачного Хроноса. Видел ее и я…

– И Аристотель не знал ничего об этом?

– Не могу сказать тебе: пренебрег или не знал. Первое хуже, ибо для философа преступно! Что Земля шар – он пишет сам, однако оставил Александра в невежестве.

– Чего же еще не знает учитель Александра?

– Ты задаешь вопрос для орфика, верящего в безграничность мира и познания, недопустимый!

– Прости, учитель! Я невежественна и всегда стараюсь черпать из источника твоих знаний.

– Аристотель должен был знать, – смягчился Лисипп, – что несколько столетий назад финикийцы по приказу фараона Нехо совершили плавание вокруг берегов Либии; затратив на этот подвиг два с половиной года, они доказали, что Либия – остров, величиной превосходящий всякое воображение. Они не встретили края мира, богов или духов, только солнце стало выделывать странные вещи на небе. Оно поднималось в полдень прямо над головой, дальше тень опять с наклоном, хотя мореплаватели по-прежнему направлялись к югу. Потом солнце стало вставать не по левую, а по правую руку.

– Не понимаю, что бы это значило?

– Прежде всего что они обогнули Либию и, плывя все время вдоль берегов, повернули на север. Изменение же полуденной точки солнца по мере их плавания то к югу, то к северу говорит об одном, что давно уже знали орфики и жрецы Индии и Вавилона, избравшие символом мира колесо.

– Но колесом выглядит Земля и на картах Гекатея!

– Плоским. Орфики давно знают, что это колесо – сфера, а индийцы давно считают Землю шаром.

– Но если так, то Александр старается достичь пределов мира, не зная его истинного устройства и размеров. Тогда Аристотель…

– Тысячи мнимых пророков обманывали тысячи царей, уверенные в истинности своих жалких знаний.

– Их надо убивать!

– Разве ты столь кровожадна?!

– Ты знаешь, что нет! Те, кто проповедует ложные знания, не ведая истины, принесут страшные бедствия, если им следуют такие могущественные завоеватели и цари, как Александр.

– Пока Аристотель не принес Александру беды. Даже обратное. Убедив его в близости пределов мира, он заставил его рваться изо всех сил к этой цели. У Александра есть доля безумия от вакхической матери. Он вложил ее в свои божественные силы и способности полководца.

– А когда истина откроется? Простит ли ему Александр невежество в географии?

– Частично оно уже раскрыто. Недаром Александр повернул в Индию путем Диониса. Может быть, он узнал о Срединной империи?

– Ты хотел показать мне человека оттуда!

– Хорошо! Завтра! А сейчас иди к Клеофраду, или он разнесет все мое собрание египетских статуэток. Я неосторожно оставил их в мастерской.

Действительно, афинский ваятель, дожидаясь ее, метался по веранде подобно леопарду. Таис была наказана позированием до вечера. Эрис, давно освободившись, заждалась ее в саду Лисиппа.

– Скажи, госпожа, – спросила Эрис на пути к дому, – что заставляет тебя послушно служить моделью, утомляясь сильнее, чем от любого дела, теряя столь много времени? Или они дают много денег? Я не верю, что Клеофрад богат.

– Видишь ли, Эрис, каждый человек имеет свои обязанности, соответственно тому, как одарила его судьба. Чем дар выше, тем больше должны быть обязанности. У царя – забота о своих подданных, о процветании своей страны, у художника – сотворить такое, что доставило бы радость людям, у поэта…

– Я все поняла, – перебила Эрис, – меня учили, что если дана красота большая, чем у подруг, то служение мое должно быть тоже большим и трудным.

– Ты сама ответила на свой вопрос. Мы одарены Афродитой, и мы обязаны служить людям, иначе исчезнет божественный дар прежде исполнения предназначенного. Есть немало ваятелей и художников, которые заплатили бы нам горсть золота за каждый час позирования, но я без единого обола буду покорной моделью Клеофрада. А ты?

– Эхефил спрашивал меня, и я отказалась, я понимаю, что служу Великой Матери, а за это, как ты знаешь, нельзя брать деньги. Хотя иногда мне хочется много денег!

– Зачем? – удивилась Таис.

– Чтобы сделать тебе подарок, дорогой-дорогой, красивый-красивый!

– Та давно это сделала, подарив мне себя.

– Вовсе нет. Ты купила, вернее обменяла меня, приговоренную.

– Разве ты не понимаешь, жрица Превышней Богини, Царицы Земли и Плодородия? Как я тебя нашла и приобрела – это случайность. Так могла быть добыта любая рабыня. Но ты не стала рабыней, а совсем другой, неповторимой и не похожей ни на кого. Тогда я и приобрела тебя вторично, а ты – меня.

– Я счастлива, что ты понимаешь это, Таис! – она назвала ее по имени в первый раз за все годы их совместной жизни.

Бывали случаи, когда Клеофрад был просто человеком: подлинным афинянином, общительным, веселым, жадным до новостей. Таким, несомненно, оказался он в день приема гостя с далекого Востока, желтолицего, с глазами еще более раскосыми и узкими, чем у обитателей восточных далей Азии. Его лицо с тонкими чертами напоминало вырезанную из древесины барбариса маску. Одежда, потертая и выгоревшая, была сшита из особого толстого и плотного материала, серики или шелка, чрезвычайно редкого и дорогого на берегах Малой Азии и Финикии. Свободная блуза болталась на тощем теле, а широкие штаны, хотя и составляли принадлежность одеяния варвара, сильно отличались от скифских, обтягивавших тело. Глубокие морщины выдавали и возраст путешественника, и усталость от бесчисленных тягот странствия. Темные глаза смотрели зорко, остро и умно, пожалуй, с несколько неприятной проницательностью. Сложное имя с непривычными интонациями не запомнилось Таис. Гость довольно свободно изъяснялся на старом персидском языке, забавно возвышая голос и проглатывая звук «ро». Друг Лисиппа, ученый перс, легко справился с обязанностями переводчика, да и сами Лисипп и Таис уже научились понимать по-персидски.

Путешественник уверял, что исполнилось восемь лет, как он покинул родную страну, преодолев за это время чудовищные пространства гор, степей, пустынь и лесов, населенных разными народами. По его подсчетам, он прошел, проехал и проплыл расстояние в три раза больше, чем пройденное Александром от Экбатаны до Александрии Эсхаты.

Таис и Лисипп переглянулись.

– Если я правильно понял почтенного путешественника, он утверждает, что за Александрией Эсхатой населенная суша – Ойкумена – простирается гораздо дальше, чем на карте Гекатея, по которой до мыса Тамар, там, где огромная стена снежных гор достигает берега Восточного океана, всего двадцать тысяч стадий, и то ненаселенных.

Лицо гостя отразило сдержанную улыбку.

– Моя Страна Небес, как мы ее зовем иначе Срединная, лежит по вашей мере на двадцать тысяч стадий восточнее Реки Песков. Нас, жителей ее, больше, чем я видел по всему пути, включая Персию.

– А что вы знаете о Восточном океане?

– Наша империя простирается до его берегов, и мои соотечественники ловят рыбу в его водах. Мы не знаем, как велик океан и что лежит за ним, но до его берегов отсюда примерно шестьдесят тысяч стадий.

Лисипп, не скрывая удивления, раскрыл рот, а Таис почувствовала холодок, бегущий по спине. Только вчера Лисипп рассказал о колоссальных пространствах Либии, простершихся к югу, а сегодня странный желтолицый человек с несомненной правдивостью говорит о невообразимо огромной населенной суше – Ойкумене. Путешествие Диониса в Индию, с детства воспринятое как деяние могущественного бога, оказалось малым перед тем, что содеял этот среднего роста пожилой тонкокостный человек с изборожденным морщинами желтым лицом, пришедший из стран далеко за мнимыми обиталищами богов.

И сердце Таис переполнилось острой жалостью к Александру, со сверхчеловеческим героизмом пробивавшемуся через сонмы врагов, находясь от цели на все еще вдвое большем расстоянии, чем до сих пор пройденное. Ученик великого философа не подозревал, что его ведет невежественный слепец. Может быть, овомантия Лисиппа наполнила Таис уверенностью, что и в Индии пределы Ойкумены окажутся гораздо дальше показанных на эллинских картах.

Мир, оказывается, устроен гораздо сложнее и куда более огромен, чем это думали сподвижники Александра и его философы. Как передать это Александру, не желавшему слушать даже собственных криптий, разведавших про большую пустыню и длинные ряды гор, находящиеся на восток от Крыши Мира. Если бы не яростные в битвах скифы, он пошел бы дальше к востоку, за Александрию Эсхату. Невесту Смерти, унесшую Леонтиска! Отнять у Александра мечту – первым из смертных достичь пределов мира – нельзя. И где эти пределы? Миллионы желтокожих обитателей империи Неба на Восточном океане, судя по путешественнику с непроизносимым именем, обладают высокими для варваров познаниями и искусством.

Так думала афинянка, глядя на гостя, который, сложив тонкие пальцы, отдыхал в глубоком персидском кресле. Он с охотой принял приглашение остановиться в доме Лисиппа перед тем, как уехать в Вавилон, где рассчитывал познакомиться со столицей мудрецов и магов западной Азии, а затем встретиться с Александром.

За несколько дней, пока путешественник гостил у Лисиппа, Таис узнала множество вещей, которые у себя на родине посчитала бы за сказку. Небесная империя возникла в древности не менее глубокой, чем Египет, Крит и Месопотамия. Путешественник говорил о точном календаре, рассчитанном за две тысячи лет до постройки Парфенона. По его уверениям, основание государства произошло еще за две тысячи лет до установления этого календаря. Он рассказывал об искусных ремесленниках и художниках, об астрономах, составивших карты неба, о механиках, создавших сложные водоразборные устройства, необыкновенные высокие мосты, башни храмов из железа, фарфора и бронзы, о дворцах на холмах, насыпанных человеческими руками, об искусственных озерах, выкопанных тысячами рабов.

Мудрецы Небесной страны придумали машину для предсказаний землетрясений и узнавания мест, где они случались. Путешественник красочно описал украшенную трудами людей природу, горы с храмами на вершинах, к которым построили широкие лестницы в тысячи ступеней, обсаженные вековыми деревьями; дороги из политого голубой глазурью синего кирпича, ведущие к священным местам, аллеи высокоствольных сосен с белой корой, одинаковой высоты и возраста, протянувшиеся на сотни стадий.

Сын Небесной страны говорил об искусных врачах, исцеляющих при посредстве золотых иголочек, вонзаемых в больное место. Невероятным показалось эллинам упоминание о двух зеркалах из стекла и металла, находившихся во дворце императора. С помощью их врач якобы мог рассматривать человека насквозь и находить внутри тела места, пораженные болезнью. Таис, заслужившая уважение путешественника неуемным любопытством и умными вопросами, получила в подарок маленькую фарфоровую чашку с необыкновенным синим рисунком камышей и летящих птиц, завернутую в кусок шелка изумительного золотого цвета.

Афинянка не поскупилась отдарить раскосого мудреца, поднеся ему блюдце черного фарфора, какого он не видел никогда, несмотря на множество пройденных стран. С догадливостью заботливой женщины Таис заставила путешественника принять кедровую шкатулку с золотыми статерами, только что отчеканенными, с профилем Александра по модели Лисиппа. Мудрец, явно стесненный в деньгах и, очевидно, надеявшийся на помощь Александра, очень растрогался. Следом за Таис Лисипп тоже дал ему немалую сумму для окончания путешествия. Теперь желтолицый мог спокойно ехать в Вавилон и дожидаться Александра хоть два-три года.

Тогда он принес Таис серьги изумительной работы, видимо последнюю драгоценность, уцелевшую за дальний путь. Серьги из прозрачного бледно-зеленого камня необычайной прочности состояли из колец и миниатюрных шариков – одни внутри других, выточенных из цельного куска, без нарушения монолитности камня. Подвешенные к ушам на золотых крючках, серьги нежно и тихо звенели отзвуком далекого ветра по сухим тростникам. Заключенные внутри шариков крошечные розетки из ограненных кусков камня, называемого в далекой империи «глазом тигра», переливались сквозь прорези таинственным лунным светом. Искусство камнерезов страны желтолицых превосходило все виденное до сих пор эллинами и заставляло верить рассказам путешественника. Афинянка подолгу любовалась изделием из неслыханно далекой страны, боясь часто надевать такую редкость.

Желтолицый удивил Лисиппа и Таис легендой о рождении первых существ из яйца, которое Бог Неба Тьянь уронил в Великие Воды с небес на землю. Эта легенда близко напоминала орфические учения о начале начал.

Гуань-Инь, матерь милосердия и познания, могуществом равная мужским божествам Неба и Грома, очень походила на Великую Матерь Крита и Малой Азии. Под конец путешественник огорчил Таис убеждением, что все в мире имеет два начала – Янь и Инь. Все светлое, дневное, небесное связано с мужским началом Янь, все темное, ночное, земное – с женским Инь. Инь должна находиться в строгом подчинении Янь. Тогда жизнь будет направляться к свету и небесам. Возмущенная Таис предсказала желтолицему, что его империя будет всегда на более низком уровне духовного развития, чем те страны, где женское начало признается благотворным и созидающим. Кроме того, страны с угнетенной женской половиной человеческого рода никогда не отличались доблестью и мужеством в войне и борьбе с врагами. Порабощение женщины неизбежно влечет за собой рождение рабских душ и у мужчин.

Лисипп напомнил разгорячившейся афинянке о некоторых именах Кибелы, Великой женской богини, например, Владычица Нижней Бездны, Царица Земли, совпадавших с аспектом Инь. На это Таис сердито ответила, что обликов у Великой Матери много, но дело не в них, а в тех последствиях общественного устройства, какие созданы мужчинами и чем пытаются они доказать свое главенство. К удивлению афинянки, желтолицый внезапно сник. Острые огоньки его узких глаз потухли от печали. Несмотря на все могущество страны, искусство мастеров, трудолюбие народа, Небесное государство, оказывается, раздираемо междоусобными войнами и частыми нападениями извне умелых в битвах кочевых племен.

Жестокость правителей, далеких от жизни народа и равнодушных к постоянным бедам – неурожаям, наводнениям или засухе, делает жизнь невыносимой. Его соотечественники давно бы взбунтовались, свергли бы злобных правителей и уничтожили жестокие законы, имей они больше храбрости, хотя бы столько, сколько самый слабый воин в армии Александра. Или совсем немного мужества для того, чтобы попросту разбежаться из страны, где они живут в тесноте, терпя нищету и несправедливость именно из-за многолюдия.

Эллины поняли, что сказочная империя, хотя и носит гордое название, нисколько не лучше всех тех многочисленных стран, где процветает тирания. Окончательно расстроила Таис еще одна откровенность путешественника. Его побудила идти на запад легенда о рае, населенном Драконами Мудрости, находившемся где-то в центре Азии, в кольце высочайших гор. Он прошел насквозь Центральную Азию, все ее каменистые пустыни и явился сюда, в Месопотамию, где западные предания помещали другой рай безоблачного счастья. И тут не оказалось ничего похожего. Просто сказка, придуманная европейскими мудрецами, чтобы вывести свой народ из рабской жизни в Египте и повести на восток.

Пусть он не нашел рая, зато встретился с мудростью, сильно отличающейся от всего строя мысли его родного народа, – так утешался желтолицый.

Таис с неохотой рассталась с путешественником. Он отказался начертить какие-либо карты и обозначить расстояния до того, как увидится с Александром.

И снова непобедимое очарование афинянки сломило сдержанность путешественника. Он доверительно сообщил ей, что вместо рая и Драконов Мудрости он встретил приветливых, добрых людей, живших в каменных постройках на уступах высочайших гор, в истоках самой большой реки Небесной страны – Голубой. Эти люди считали себя последователями великого индийского мудреца, учившего всегда идти срединным путем между двумя крайностями, между добром и злом, между светом и тенью, ибо все в мире меняется со временем. То, что хорошо, становится плохим, и, наоборот, зло оборачивается добром. Он хотел остаться учеником мудрецов, но они послали его дальше на запад, туда, где ничего не знают о великих странах Востока, но появился человек, которому под силу соединить Восток с Западом вершинами мудрости того и другого. Ему надлежит увидеть этого человека, великого полководца Александра, поведать ему о путях и странах, лежащих дальше Крыши Мира, если он окажется столь мудрым и прозорливым, как об этом слышали последователи Среднего пути!

– А если нет? – быстро спросил Лисипп.

– Тогда не открывать ничего, – бесстрастно ответил путешественник.

– Могут выведать силой, – настаивал ваятель.

Желтолицый презрительно усмехнулся.

– Дорога велика, расстояния громадны, горы и пустыни без воды, со страшными ветрами. Малая неточность в указаниях объявится лишь годы спустя, а уведет на тысячи стадий в сторону, на погибель, – и путешественник вдруг засмеялся визгливым дробным смешком.


Внезапно в Экбатане появился огромный караван, присланный Александром из-за высочайшего хребта Парапамиза. У подножия сверкающих льдом вершин, вдвое выше Олимпа или даже еще более грандиозных, ко всеобщему ликованию, македонская армия, вернее, та ее часть, которая возглавлялась самим Александром и Птолемеем, наткнулась на поросшие плющом холмы. Среди них расположился город Ниса. И плющ, и название города доказывали, по мнению Александра, что здесь остановился бог Дионис, в конце его пути в Индию. Обитатели здешних мест, не темные, а с легким медным оттенком кожи, не похожие на другие племена, несомненно, пришли с запада. Поразили македонцев и многочисленные стада прекрасного скота, в особенности быки – длиннорогие, огромные и пятнистые. Караван этих быков царь немедля отправил на запад для Македонии. Посланные прибыли в Экбатану, сохранив три четверти животных. С замиранием сердца Таис бегала смотреть быков, взволнованная ими больше, чем письмом от Птолемея. Таис с трудом оторвалась от созерцания великолепных быков. Они будут два месяца отдыхать на горном экбатанском пастбище перед дальнейшим переходом до Тира и плавания на родину Александра.

Быки походили на знаменитую критскую породу, употреблявшуюся для священных игр. Пришельцы с запада, согласно преданию индийского ваятеля, могли быть критянами. Лисипп согласился с возможностью подобного истолкования. Мифы о Дионисе имеют начало в древности, столь же глубокой, как и Крит. Великий художник прибавил, что, может быть, и само путешествие Диониса в Индию было не чем иным, как исходом спасшихся с Крита людей. Афинянка запрыгала от восторга и расцеловала Лисиппа за интересное соображение.

Она поехала домой читать письмо Птолемея. Его послания из Согды и Бактрианы отзывались накопившимся раздражением и усталостью. Последнее письмо, наоборот, напоминало прежнего Птолемея. Без радужных мечтаний, предчувствуя грядущие труды, военачальник, сделавшийся главой советников Александра, ожидал скорого конца похода.

В самом деле, после празднеств в Нисе и молниеносного взятия горной крепости Аорнос они миновали трехвершинную гору Меру, согласно вычислениям географов и кормчих очень близкую к границам Ойкумены, и спустились в Сват. Сюда прибыл гонец от Гефестиона, проведшего свои конные и пешие силы и обозы под начальством Кратера на берег Инда. Гефестион приступил, как обычно, к постройке наплавного моста через не очень широкую здесь реку, по мнению Аристотеля и Александра, протекавшую к Восточному океану. Неарх с кавалерией агриан поспешил туда, собрав всех искусных в кораблестроении финикийцев, ионян и киприотов, дабы построить суда для плавания на восток.

План Александра прост: перейдя Инд, армия пройдет еще две-три тысячи стадий суши, ненаселенных до берегов океана, а флот Неарха будет готов к перевозке всех океаном на запад, в Нил и Александрию на Внутреннем море. «Жди нас теперь не с востока, а с запада, – писал Птолемей, – мы приплывем в Тир, а через Дамаск, „царской дорогой“, явимся в Вавилон. Не больше полугода потребуется для этого, хотя возможны остановки по дороге. Милостью Афродиты, через восемь месяцев после получения моего письма выезжай встречать в Вавилон. Это будет конец азиатских походов, совсем, навсегда. Потом мы будем воевать только на Внутреннем море, завоевывая Либию, Карфаген, италийские города – все до Геракловых Столбов!

С нами согласны плыть в Египет и новые отряды конницы из персидской аристократии, и превосходные конные лучники из Согдианы и Бактрианы. Нам удалось сформировать конницу не хуже доблестных тессалийцев. Твои поклонники аргироаспиды так истощились в боях со скифами и бактрийцами, что теперь перешли в охранные силы Александра, войдя в состав Агемы и гетайров… Только пехота – фаланга из ветеранов осталась прежней, однако армия, выросшая до ста тысяч, наполовину состоит из кавалерии, и значение пехоты, когда-то важнейшей опоры в боях, сильно уменьшилось. Несокрушимая изгородь из щитов и длинных копий, сминавшая ряды самого отважного врага, здесь, на бесконечных равнинах или в лабиринте горных долин, подвергалась обстрелу издалека быстрыми, как ветер, конными лучниками».

Александр сумел всего за полтора года перестроить армию применительно к условиям войны в Азии.

Выдвинулись новые военачальники, среди них Селевк, громадного роста и превосходящий силой Черного Клейта, но веселый и куда более умный, чем несчастный брат Ланисы.

Птолемей писал, что по мере продвижения в Индию горы становятся все выше, все больше снегов и ледников встречается на труднопроходимых перевалах, все бурнее реки, заваленные огромными валунами. Александр видел в увеличивавшихся затруднениях предзнаменование близкого конца похода. Именно так должны были быть заграждены пределы Мира, недоступные простым смертным. За этими препятствиями обитают полубоги – в садах, где растут деревья с плодами Вечной Мудрости, на берегах Вод Жизни, в лоне которых отдыхает, солнце. Эти воды давали бессмертие богам или титанам. Да и не были ли титанами сами жители последних пределов мира?

Аристотель прислал со специальными гонцами свои новые рассуждения для ученика. Александр, конечно, не успел их прочесть во время тяжелого похода на высоты Парапамиза и Бактрии. Теперь он размышлял над писаниями великого философа и делился сомнениями с Птолемеем. Аристотель прежде всячески поощрял стремления полководца на восток, навстречу колеснице Гелиоса, а в последних трудах он остерегал Александра от безоговорочной веры в древние мифы, к которым был так склонен сын Олимпиады. Аристотель писал, что вряд ли Александр встретится со сверхъестественными существами, ибо никто из серьезных путешественников не встречал богоподобных людей или человекоподобных богов во всей известной Ойкумене.

Александр только усмехался. Для него следы Диониса, найденные им в Нисе, казались убедительнее софистических рассуждений старого мудреца…

Птолемей еще раз напомнил Таис о встрече в Вавилоне и просил не привозить туда, в жаркий климат, сына. Он обещал рассказать много интересного о странах, никогда не виденных даже мифическими героями.

Уже сейчас он прошел дальше Диониса, а плавание аргонавтов в Колхиду, по исчислению Неарха, было втрое короче пути, проделанного армией по суше через препятствия, куда тяжелее и сопротивление врагов, гораздо более многочисленных.

Птолемей писал из долины Свата, где «утренние туманы сверкают миллионами жемчужин над рощами низких деревьев, усыпанных густо-розовыми цветами. Быстрая река мчит изумрудную воду по лиловым камням, берега окаймлены ярко-голубыми цветами – широким бордюром, простирающимся до пологих склонов, заросших деревьями невероятных размеров, какие никогда не встречаются в Элладе и могут быть сравнимы лишь с кедрами Финикии и Киликии. Но те растут вширь, а эти – ввысь, вздымая свои темно-зеленые вершины на высоту полустадии. И здесь, как прежде, ели и сосны были очень похожи на македонские, и сердце вдруг сжималось от тоски по родным горам».

Таис остро пожалела, что не участвует в необычайном путешествии, но быстро утешилась, поняв, насколько затруднительно для Птолемея было бы оберегать ее в походе, тяжелом даже для закаленных мужей выдающейся силы. И уже нет ее верных тессалийцев и милого Леонтиска, всегда готового прийти на помощь…

Птолемей пишет о Роксане, сопровождающей царя. То жена великого полководца, божественного Александра! К ее услугам вся армия, а если она понесет ребенка от царя, то любой воин отдаст свою жизнь, чтобы уберечь наследника непобедимого властелина Азии!

А кто Таис? Гетера, любви которой Александр и хочет и бежит от нее, отвергая всенародно. Жена Птолемея, но после скольких возлюбленных этого собирателя красоты? Даже веселый тон письма настраивает на мысли, что Птолемей нашел в Бактрии и в долинах Инда прекрасных девушек и собрал хорошую добычу драгоценных камней. Конечно, из последнего кое-что достанется и ей, очевидно, выкупом за первое?..

Нет, Птолемей знает ее равнодушие, подчас терзаясь этим признаком безразличия. Впрочем, оно для него и удобно…

Не успели быки Диониса откормиться на пастбищах Экбатаны, как появилась Гесиона, ничего не знавшая о Неархе и с жадностью перечитавшая письмо Птолемея. Было ясно, что критский флотоводец снова оказывался в своей стихии кормчего, составителя карт и строителя кораблей. «Рожденная змеей» уже оправилась от тягот совместного житья с беспокойным мореходом и в своей вавилонской розовой одежде стала красивой по-прежнему. Таис пригласила ее к Лисиппу, но Гесиона предпочла в утренние часы, когда ваятели занимались своим делом, оставаться дома и возиться с Леонтиском. К неудовольствию афинянки, прибавилась еще одна бездетная обожательница ее сына. Неарх не хотел детей, считая, что он не может быть им опорой: слишком неверна судьба моряка! На вопрос Гесионы, что он думает о ней самой, Неарх, скупо улыбаясь, ответил, что она достаточно умна, красива и богата, чтобы в случае его гибели позаботиться о себе. Гесиона пыталась втолковать критянину, что, помимо обеспеченности, ей нужно от него многое, именно от него и ни от кого другого в мире. Флотоводец говорил фиванке, что она вполне свободна, однако он будет рад, если она станет дожидаться его возвращения, ибо, к его удивлению, он не нашел нигде женщины лучше ее.

– А искал? – спросила Гесиона.

– Все мы не отказываемся от случая, – пожал плечами мореход.

Понемногу фиванка поняла, что избранник сердца столь же одержим мечтами заповедного Океана, как и друг его детства Александр. Александр не чувствовал себя хорошо без Неарха и старался всегда найти ему дело около себя, именуя главным кормчим своей армии. В результате Гесиона так долго оставалась одна в большом доме, что начала подумывать разойтись со своим знаменитым, растворившимся в недоступных далях мужем.

«Рожденная змеей» спрашивала, как мирится Таис с еще более долгими отсутствиями Птолемея. Подруга по-прежнему отвечала, что Птолемей ей не нужен так, как Неарх Гесионе.

– Я поджидаю его теперь с большим нетерпением, – сказала Таис, – из-за сына. Пока ты и тебе подобные не испортили его окончательно, Леонтиска надо оторвать от материнского дома.

– Будешь тосковать! – воскликнула Гесиона.

– Не больше и не меньше, чем любая эллинская мать, а для смягчения тоски заведу себе девчонку. Эта будет при мне восемнадцать лет, до той поры и я окончу свои скитания и займусь домом.

– Домом Птолемея?

– Вряд ли. Чем старше будет он (и я, разумеется), тем моложе станут его возлюбленные. А мне трудно будет терпеть блистательную юность рядом, когда мне уже нечем будет соперничать с ней, кроме знаменитого имени и положения. Если же остается лишь имя и положение, то прежняя жизнь кончена. Пора начинать другую…

– Какую?

– Почем я знаю? Ты спросишь меня об этом через… пятнадцать лет.

Гесиона, засмеявшись, согласилась, не подозревая, что судьба готовит обеим совсем разные и необыкновенные дороги, которые разведут их вскоре и навсегда.

Подруги катались верхом на своих прежних лошадях, а для Эрис приобрели вороного, без единого пятнышка, как ночь черного парфянского жеребца. Эрис, сделавшись незаурядной наездницей, справлялась с сильным конем. Вечером они поднимались в горы по склонам, поросшим полынью и тимьяном, где выступали сглаженные ветром ребра и редкие уступы плотного темного камня. Отпустив лошадей пастись, три женщины выбирали плоский большой камень и простирались на нем, чувствуя приветливое тепло вобравшей солнце скалы. Сверху из леса смоляной аромат смешивался со свежим и резким запахом трав в дуновении прохладного ветра, тянущегося по каменистой долине. Громадная снеговая вершина рано загораживала солнце на западе, и ласка каменного тепла приходилась кстати. Иногда слабые звездочки успевали зажечься в сумеречном небе, и бриас – пустынный филин ухал по нескольку раз, прежде чем всадницы возвращались в город.

Каждая из подруг вела себя по-своему на этих молчаливых горных посиделках. Эрис садилась, обняв колени и подпирая ими подбородок, смотрела на иззубренные скалы хребта или на зыбкое жемчужное марево дальней степи. Гесиона подбиралась к самому краю выступа, нависавшему над долиной, и, лежа на животе, зорко высматривала горных козлов, наблюдала за игрой воды в ручье на дне ущелья, подстерегала появление сурков, пеньками возникавших близ своих нор, пересвистываясь с соседями. Таис ложилась на спину, раскинув руки и подогнув одно колено, смотрела в небо, где плыли редкие медленные облака и появлялись могучие грифы. Созерцание неба погружало ее в оцепенение, и Гесиона, искоса наблюдая за той, которую считала образцом жены, удивлялась смене выражений на ее лице при полной неподвижности тела. Это напоминало ей таинственное искусство египтян, которые умели придавать смену настроений даже статуям из твердого полированного камня.

Таис, глядя в небо, вдруг улыбалась, тут же меняясь на олицетворение глубокой печали, то выражением грозного упорства бросала вызов судьбе, едва уловимыми движениями губ, век, бровей и ноздрей ее прямого, как отглаженного по линейке камнереза, носа с критской западинкой у бровей, смягчавшей тяжелую переносицу классического эллинского типа.

Однажды, когда Таис показалась Гесионе более печальной и задумчивой, чем всегда, фиванка решилась спросить:

– Ты все еще продолжаешь любить его?

– Кого? – не поворачивая головы, спросила Таис.

– Александра, разве не он самая большая твоя любовь?

– Лисипп как-то сказал мне, что искусный ваятель может одними и теми же линиями дать плоть, могучую и тяжелую, как глыба, и может вложить в свое творение необыкновенную силу внутреннего огня и желания. В одном и том же образе… почти в одном.

– Не совсем поняла тебя, одичала среди болот и корабельщиков, – улыбнулась Гесиона.

Афинянка осталась серьезной.

– Если человек хочет следовать богам, то его любовь должна быть такой же свободной, как у них, – продолжала Таис, – а вовсе не как неодолимая сила, давящая и раздирающая нас. Но странно, чем сильнее она завладевает своими жертвами, чем слабее они перед ней, в полном рабстве своих чувств, тем выше превозносятся поэтами эти жалкие люди, готовые на любые унижения и низкие поступки, ложь, убийство, воровство, клятвопреступление… Почему так? Разве этого хочет светоносная и среброногая Афродита?

– Я поняла. У тебя нет никакой надежды?

– Знаю давно. Теперь узнала и ты. Так зачем же рыдать под звездой, которую все равно не снять с неба? Она совершит начертанный ей путь. А ты совершай свой.

Они бывали на симпосионах, до которых персы, увлеченные примером художников, стали большими охотниками. Только Эрис наотрез отказалась присутствовать на этих симпосионах – ей противно было смотреть на людей, много жрущих и пьющих.

Таис тоже призналась Гесионе в своем отвращении к обжорам, она с детства была очень чувствительна ко всякому проявлению грубости, а теперь сделалась и вовсе нетерпимой. Нелепый смех, пошлые шутки, неумеренные еда и питье, жадные взгляды, прежде скользившие не задевая, раздражали ее. Афинянка решила, что начинает стареть. Оживленные разговоры, подогретые вином, поэтические экспромты и любовные танцы стали казаться пустяками. А когда-то и ее, и золотоволосую спартанку звали царицами симпосионов.

– Это не старость, мой красивый друг, – сказал Лисипп на вопрос афинянки, слегка ущипнув ее за гладкую щеку, – назови это мудростью или зрелостью, если первое слово покажется тебе слишком важным. С каждым годом ты будешь отходить все дальше от забав юности. Шире станет круг твоих интересов, глубже требовательность к себе и людям. Обязательно сначала к себе, а потом уже к другим, иначе ты превратишься в заносчивую аристократку, убогую сердцем и умом… И умрешь… Не физически! Со своим здоровьем ты можешь жить долго. Умрешь душой, и по земле будет ходить лишь внешний образ Таис, а по существу – труп. Ты вряд ли имеешь понятие, сколько таких живых мертвецов топчут лик Геи. Они лишены совести, чести, достоинства и добра – всего, что составляет основу души человека и что стремятся пробудить, усилить, воспитать художники, философы, поэты. Они мешают жить живым, внешне не отличаясь от них. Только они ненасытны в пустых и самых простых желаниях: еде, питье, женах, власти над другими. И добиваются этого всеми способами… Знаешь ли ты спутниц Гекаты?

– Ламий, мормо или как их там еще называют? Те, что ходят с нею по ночам и пьют кровь встречных на перекрестках? Вампиры?

– Это простонародная символика. А в тайном знании сосущие живую кровь порождения Тартара и есть мертвые ненасытные люди, готовые брать и брать все, что возможно, из полиса, общины, людей – чужих и своих. Это они забивают до смерти рабов на тяжкой работе, лишь бы получишь больше золота, серебра, домов, копей, новых рабов. И чем больше они берут, тем жаднее делаются, упиваясь трудом и потом подневольных им людей.

– Страшно ты говоришь, учитель! – Таис даже зябко повела плечами, – теперь я невольно буду присматриваться к каждому…

– Тогда цель моих слов достигнута.

– Что же делать с этими живущими мертвецами?

– Их, конечно, следовало бы убивать, лишая фальшивого живого облика, – подумав, сказал Лисипп. – Беда в том, что распознавать их могут лишь редкие люди, достигшие такой высоты сердца, что убивать уже не в силах. Мне думается, окончательная расправа с вампирами – дело неблизкого будущего; когда воцарится гомонойя – равенство людей по уму, число этих редких людей возрастет во много раз.

Таис, опечаленная и задумчивая, пошла в мастерскую. Клеофрад поджидал ее у глиняной модели. В последние дни ваятель стал медлить с окончанием работы, рано отпускал ее или вдруг останавливался, забывая про натурщицу и думая о чем-то другом. И сегодня он не сделал ей обычного нетерпеливого знака становиться на куб из тяжелого дерева, а остановил ее простертой рукой.

– Скажи, ты любишь деньги, афинянка? – с суровой застенчивостью спросил Клеофрад.

– Зачем задал ты мне такой вопрос? – удивилась и опечалилась Таис.

– Погоди, я не умею говорить, умею только работать руками.

– Не только руками, но головой и сердцем, – возразила Таис, – так скажи, почему начал ты речь о деньгах?

– Видишь ли, ты богата, как Фрина, но Фрина была безумно расточительна, а ты по своему достатку и положению жены первого военачальника Александра живешь скромно.

– Теперь ты говоришь понятнее, – она облегченно вздохнула, – вот мой ответ: деньги не цель, а возможность. Если относишься к ним как к силе, дающей разные возможности, то ты будешь ценить деньги, но они не поработят тебя. Поэтому я презираю людей скупых, однако не меньше противно мне глупое мотовство. В деньгах – великий труд людей, и бросать их все равно что бросать хлеб. Вызовешь гнев богов и сам опустошишься, умрешь, как говорит Лисипп.

Клеофрад слушал, хмуря брови, и вдруг решился.

– Я скажу тебе. Я задумал отлить статую из серебра, но собрал недостаточно, а у меня нет времени ждать, пока накоплю еще. В гекатомбеоне мне исполнится шестьдесят лет!

– Почему ты хочешь взять столь дорогой металл?

– Я мог бы ответить тебе, как юноша: разве ты недостойна его? Скажу другое – это лучшее произведение моей жизни и лучшая модель. Исполнилась бымечта достойно завершить свой жизненный путь! Попросить у Лисиппа? Я и так ему очень многим обязан. Кроме того, этот творец атлетов и конных воинов признает только бронзу и, даже страшно сказать, пользуется тельмесским сплавом [685].

– Сколько надо тебе серебра?

– Я пользуюсь не чистым металлом, а в сплаве с четырнадцатью частями красной кипрской меди. Такое серебро не покрывается пятнами, не подергивается, как мы говорим, пыльной росой, держит полировку, как темный камень Египта. На отливку мне надо чистого серебра двенадцать талантов, а я собрал немногим больше четырех с половиной. Огромная нехватка!

– И надо добавить семь с половиной талантов? Хорошо, завтра я прикажу собрать, послезавтра пришлю на всякий случай восемь.

Клеофрад замер, долго смотрел на свою модель, потом взял ее лицо в ладони и поцеловал в лоб.

– Ты не знаешь цены своему благодеянию. Это не только огромнейшее богатство, это… После гекатомбеона поймешь. Придется тебе постоять еще, после отливки, когда пойдет чеканка. В ней чуть не главная работа ваятеля, – закончил он своим обычным отрывисто-деловым тоном, – но быстрая. И сам я очень спешу.

Смысл последних слов Клеофрада Таис не поняла. Афинский ваятель и Эхефил закончили свою работу почти одновременно, молодой иониец – дней на десять раньше. Клеофрад пригласил Таис и Эрис прийти попозже в дом Лисиппа, провести конец ночи до утра. Чтобы ничего не случилось с ними в такое позднее время, несколько друзей явились провожать их. Поздняя половина луны ярко освещала отшлифованные светло-серые камни улицы, придавая им голубоватый отблеск небесной дороги между темных стен и шелестящей листвой сада.

У дверей их встретили Эхефил и Клеофрад в праздничных светлых одеждах. Они надели своим натурщицам венки из ароматных желтых цветов, слабо мерцавших при луне будто собственным светом. Каждый взял свою модель за руку и повел за собой во мрак неосвещенного дома, оставив провожатых в саду. У выхода на залитую лунным светом веранду с раскрытыми настежь занавесями Клеофрад велел Таис закрыть глаза. Придерживая за плечи, он поставил афинянку в нужное место и разрешил смотреть.

Так же поступил и Эхефил с Эрис.

Обе женщины по-своему выразили свое впечатление. Таис звонко вскрикнула, а Эрис вздохнула глубоко и шумно.

Перед ними, стоя на носке одной ноги и отбрасывая другую назад в легком беге, вставала из ноздреватого, как пена, серебра нагая Афродита Анадиомена с телом и головой Таис. Поднятое лицо, простертые к небу руки сочетали взлет ввысь и ласковое, полное любви объятие всего мира.

Игра лунного света на полированном серебряном теле придавала богине волшебную прозрачность. Пенорожденная, сотканная из света звезд, возникла на берегу Кипра из моря, чтобы поднять взоры смертных к звездам и красоте своих любимых, оторвав от повседневной необходимости Геи и темной власти подземелий Кибелы. Ореол душевной и телесной чистоты, свойственный Таис и усиленный многократно, облекал богиню мягким, исходящим изнутри блеском. Никогда еще Таис, эллинка, с первых шагов жизни окруженная скульптурами людей, богов и богинь, гетер и героев, без которых никто не мог представить себе Эллады, не видела статуи, вызывающей такое могучее очарование…

А рядом с ней, на полшага позади, Артемис Аксиопена, отлитая из очень темной, почти черной бронзы, простирала вперед левую руку, отодвигая перед собой невидимую завесу, а правую подносила к кинжалу, спрятанному в узле волос на затылке. Лунные блики на непреклонном лице подчеркивали неотвратимое стремление всего тела, как и надлежало богине Воздательнице по деяниям.

Таис, не в силах побороть волнения, всхлипнула. Этот тихий звук лучше всех похвал сказал Клеофраду об успехе замысла и творения. Только сейчас афинянка заметила Лисиппа, сидевшего в кресле неподалеку от нее, сощурив глаза и сложив руки. Великий ваятель молчал, наблюдая за обеими женщинами, и наконец удовлетворенно кивнул.

– Можете радоваться, Клеофрад и Эхефил! Два великих творения появились на свет во славу Эллады здесь, в тысячах стадий от родины. Ты, афинянин, затмил все содеянное тобой прежде. А ты, ученик, отныне стал в ряд с самыми могучими художниками. Для меня отрадно, что обе богини – не фокус новизны, не угождение преходящему вкусу поколения, а образцы изначальной красоты, что так трудно даются художникам и так нужны для правильного понимания жизни. Сядем и помолчим, дожидаясь рассвета…

Таис, углубленная в созерцание обеих статуй, не заметила, как опустилась луна. Очертания скульптур изменились в предрассветном сумраке. Аксиопена будто отступила в тень, Анадиомена растворилась в воздухе. С ошеломляющей внезапностью из-за хребта вспыхнули розовые очи Эос – яркой горной зари. И явилось еще одно чудо. Багряный свет заиграл на полированном серебряном теле Анадиомены. Богиня потеряла звездную бесплотность лунной ночи и выступила перед благоговейными зрителями в светоносном могуществе, почти ощущаемом физически. И, соперничая с нею в силе и красоте резких и мощных линий тела, Артемис Воздательница уже не казалась грозной черной тенью. Она стояла как воительница, устремленная к цели без ярости и гнева. Каждая черточка изваяния, сделанного Эхефилом более резко, чем скульптура Клеофрада, отражала неотвратимость. Сила восстающей Анадиомены звучала единым целым с красновато-черным воплощением судьбы. Обе стороны бытия – красота мечты и неумолимая ответственность за содеянное – предстали вместе столь ошеломительно, что Лисипп, покачав головой, сказал, что богини должны стоять раздельно, иначе они вызовут смятение и раздвоение чувств.

Таис молча сняла с себя венок, надела его Клеофраду и смиренно опустилась перед ваятелем на колени. Растроганный афинянин поднял ее, целуя. Эрис последовала примеру подруги, но не преклонила коленей перед своим гораздо более молодым скульптором, а поцеловала его в губы, крепко обняв. Поцелуй длился долго. Афинянка впервые увидела неприступную жрицу как жену и поняла, что недаром рисковали и отдавали свои жизни искатели высшего блаженства в храме Матери Богов. Когда настала очередь Таис поцеловать Эхефила, ваятель едва ответил на прикосновение ее губ, сдерживая вздох от бешено бьющегося сердца.

Лисипп предложил «обряд благодарности Муз», как он назвал поступок Таис и Эрис, продолжить за столом, где уже приготовили черное хиосское вино с ароматом розовых лепестков, редкое даже для дома «славы эллинского искусства», и сосуд-ойнохою с водой из только что растаявшего горного снега. Все подняли дорогие стеклянные кубки за славу, здоровье и радость двух ваятелей: Клеофрада и Эхефила и мастера мастеров Лисиппа. Те отвечали хвалой своим моделям.

– Позавчера приезжий художник из Эллады рассказывал мне о новой картине Апеллеса, ионийца, написанной в храме на острове Кос, – сказал Лисипп. – Тоже Афродита Анадиомена. Картина уже прославилась. Трудно судить по описанию. Сравнивать живопись со скульптурой можно лишь по степени действия на чувства человека.

– Может быть, потому что я ваятель, – сказал Клеофрад, – мне кажется, что твой портрет Александра глубже и сильнее, чем его живописный портрет Апеллеса. А прежде, в прошлом веке, Аполлодор Афинский и Паррасий Эфесский умели одним очерком дать прекрасное выше многих скульптур. Наш великий живописец Никий много помогал Праксителю, раскрашивая мрамор горячими восковыми красками и придавая ему волшебное сходство с живым телом. Ты любишь бронзу, и тебе не нужен Никий, однако нельзя не признать, что союз живописца и скульптора для мрамора поистине хорош!

– Картины Никия сами по себе хороши, – сказал Лисипп, – его Андромеда – истинная эллинка по сочетанию предсмертной отваги и юного желания жить, хотя, по мифу, она – эфиопская царевна, как Эрис. Эта серебряная Анадиомена может быть сильнее и по мастерству, и по великолепию модели. Касательно Артемис – такой еще не было в Элладе, даже в святилище Эфесском, где на протяжении четырех веков лучшие мастера соревновались в создании образа Артемис. Семьдесят ее статуй там! Конечно, в прежние времена не обладали современным умением…

– Я знаю великолепную Артемис на Леросе, – сказал Клеофрад, – мне кажется, что в идее она сходна с Эхефиловой, хотя и на век раньше.

– Какая она? – спросила Эрис с легким оттенком ревности.

– Не такая, как ты! Она – девушка, еще не знавшая мужа, но уже расцветшая первым приходом женской красоты, наполненной пламенем чувств, когда груди вот-вот лопнут от неутолимого желания. Она стоит, так же наклонясь вперед и простирая руку, как и твоя Артемис, но перед огромным критским быком. Чудовище, еще упрямясь и уже побежденное, начинает склонять колени передних ног.

– По старой легенде, быка Крита побеждает жена, женщина, – сказала Таис, – хотела бы я увидеть подобную скульптуру.

– Раньше увидишь битву при Гранике, – рассмеялся Лисипп, намекая на грандиозную группу из двадцати пяти конных фигур, которую он никак не мог завершить, к неудовольствию Александра, желавшего водрузить ее в Александрии Троянской.

– Я долго колебался, не сделать ли Эрис, мою Артемис, с обнаженным кинжалом, – задумчиво сказал Эхефил.

– И поступил правильно, не показывая его. Муза может быть с мечом, но лишь для отражения, а не нападения, – сказал Лисипп.

– Аксиопена, как и черная жрица Кибелы, нападает, карая, – возразила Таис, – знаешь, учитель, только здесь, в Персии, где, подобно Египту, художник признается лишь как мастер восхваления царей, я поняла истинное значение прекрасного. Без него нет душевного подъема. Людей надо поднимать над обычным уровнем повседневной жизни. Художник, создавая красоту, дает утешение в надгробии, поэтизирует прошлое в памятнике, возвышает душу и сердце в изображениях богов, жен и героев. Нельзя искажать прекрасное. Оно перестанет давать силы и утешение, душевную крепость. Красота преходяща, слишком коротко соприкосновение с ней, поэтому, переживая утрату, мы глубже понимаем и ценим встреченное, усерднее ищем в жизни прекрасное. Вот почему красива печаль песен, картин и надгробий.

– Ты превзошла себя, Таис! – воскликнул Лисипп. – Мудрость говорит твоими устами. Искусство не может отвращать и порочить! Тогда оно перестанет быть им в нашем эллинском понимании. Искусство или торжествует в блеске прекрасного, или тоскует по его утрате. И только так!

Эти слова великого скульптора навсегда запомнили четверо, встречавшие рассвет в его доме.

Таис жалела об отсутствии Гесионы, но, поразмыслив, поняла, что на этом маленьком празднике должны были присутствовать только художники, их модели и главный вдохновитель всей работы. Гесиона увидела статуи на следующий день и расплакалась от восторга и странной тревоги. Она оставалась задумчивой, и только ночью, укладываясь спать в комнате Таис (подруги поступали так, когда хотелось всласть поговорить), фиванка сумела разобраться в своем настроении.

– Увидев столь гармоничные и одухотворенные произведения, я вдруг почувствовала страх за их судьбу. Столь же неверную, как и будущее любого из нас. Но мы живем так коротко, а эти богини должны пребывать вечно, проходя через грядущие века, как мы сквозь дующий навстречу легкий ветер. А Клеофрад… – Гесиона умолкла.

– Что Клеофрад? – спросила взволнованная Таис.

– Отлил твою статую из серебра вместо бронзы. Нельзя усомниться в великолепии такого материала. Но серебро – оно дорого само по себе, оно – деньги, цена за землю, дом, скот, рабов. Только могущественный полис или властелин может позволить себе, чтобы двенадцать талантов лежали без употребления. А сколько жадной дряни, к тому же не верящей в наших богов? Они без колебания отрубят руку Анадиомене и, как кусок мертвого металла, понесут торговцу!

– Ты встревожила меня! – сказала Таис. – Я действительно не подумала о переменчивой судьбе не только людей, а целых государств. Мы видели с тобой за немногие годы походов Александра, как разваливаются старые устои, тысячи людей теряют свои места в жизни. Судьбы, вкусы, настроения, отношение к миру, вещам и друг другу – все шатко, быстроизменчиво. Что ты посоветуешь?

– Не знаю. Если Клеофрад подарит или продаст ее какому-либо знаменитому храму, будет гораздо спокойнее, чем если она достанется какому-нибудь любителю ваяния, хотя бы и богатому, как Мидас.

– Я поговорю с Клеофрадом! – решила Таис.

Намерение это афинянке не удалось выполнить сразу. Ваятель показывал Анадиомену всем желающим. Они ходили в сад Лисиппа, где поставили статую в павильоне, и подолгу не могли оторваться от созерцания. Затем Анадиомену перенесли в дом, а Клеофрад куда-то исчез. Он вернулся в гекатомбеоне, когда стало жарко даже в Экбатане и снеговая шапка на юго-западном хребте превратилась в узкую, похожую на облачко полоску.

– Я прошу тебя, – встретила его Таис, – сказать, что хочешь ты сделать с Анадиоменой.

Клеофрад долго смотрел на нее. Грустная, почти нежная улыбка не покидала его обычно сурового, хмурого лица.

– Если бы в мире все было устроено согласно мечтам и мифам, то просить должен был бы я, а не ты. И в отличие от Пигмалиона, кроме серебряной богини, передо мной живая Таис. И все слишком поздно…

– Что поздно?

– И Анадиомена, и Таис! И все же я прошу тебя. Друзья устраивают в мою честь симпосион. Приходи обязательно. Тогда мы и договоримся о статуе. В ней не только твоя красота, но и серебро. Я не могу распорядиться ею единолично.

– Почему там, а не сейчас?

– Рано!

– Если ты хочешь мучить меня загадками, – чуть сердясь, сказала афинянка, – то преуспел в этом неблагородном деле. Когда симпосион?

– В хебдомерос. Приведи и Эрис. Впрочем, вы всегда неразлучны. И подругу Неарха.

– Седьмой день первой декады? Так это послезавтра?

Клеофрад молча кивнул, поднял руку и скрылся в глубине большого Лисиппова дома.

Симпосион начался ранним вечером в саду и собрал около шестидесяти человек разного возраста, почти исключительно эллинов, за узкими столами, в тени громадных платанов. Женщин присутствовало всего пять: Таис, Гесиона, Эрис и две новые модели Лисиппа, обе ионийки, выполнявшие роль хозяек в его холостом доме. Таис хорошо знала одну из них, маленькую, с очень высокой шеей, круглым задорным лицом и постоянно улыбавшимися пухлыми губами Она очень напоминала афинянке кору в Дельфах, у входа в сифнийскую сокровищницу Аполлонова храма. Другая, в полной противоположности первой, показывала широкие вкусы хозяина – высокая, с очень раскосыми глазами на удлиненном лице, со ртом, изогнутым полумесяцем, рогами вверх. Она недавно появилась у Лисиппа и понравилась всем своими медленными плавными движениями, скромным видом и красивой одеждой из темно-пурпурной ткани.

Сама Таис оделась в ошеломительно яркую желтую эксомиду, Эрис – в голубую, как небо, а Гесиона явилась в странной драпировке из серого с синим – одежде южной Месопотамии. Обольстительная пятерка заняла места слева от хозяина, справа сидели Клеофрад и другие ваятели: Эхефил, Лептинес, Диосфос и Стемлос. Опять черное хиосское вино, вперемешку с розовым книдским, разбавлялось ледяной водой, и сборище становилось шумным. Многоречивость ораторов показалась Таис не совсем обычной. Один за другим выступали они, вместо тостов рассказывая о делах Клеофрада, его военных подвигах, о созданных им скульптурах, восхваляя без излишней лести. По просьбе Клеофрада новая модель пела ему вибрирующим низким голосом странные печальные песни, а Гесиона – гимн Диндимене.

– Я мог бы просить тебя петь нагой, как и полагается исполнять гимны, откуда и название, – сказал Клеофрад, благодаря фиванку, – но пусть будут гимнами красоты танцы, которые я прошу у Таис и Эрис. Это последняя моя просьба.

– Почему последняя, о Клеофрад? – спросила ничего не подозревающая афинянка.

– Только ты и твои подруги не знают еще назначения этого симпосиона. Скажу тебе стихами Менандра: «Есть меж кеосцев обычай прекрасный, Фания: плохо не должен тот жить, кто не живет хорошо!»

Таис вздрогнула и побледнела.

– Ты не с Кеи, Клеофрад. Ты афинянин!

– С Кеи. Аттика моя вторая родина. Да и далеко ли от моего острова до Суниона, где знаменитый храм с семью колоннами поднят к небу над отвесными мраморными обрывами в восемьсот локтей высоты. С детства он стал для меня символом душевной высоты создателей аттического искусства. А приехав в Сунион, я оттуда увидел копье и гребень шлема Афины Промахос. Бронзовая Дева в двадцать локтей высоты стояла на огромном цоколе на Акрополе, между Пропилеями и Эрехтейоном. Я приплыл на ее зов, увидел ее, гордую и сильную, со стройной шеей и высокой, сильно выступающей грудью. Это был образ жены, перед которым я склонился навсегда. И так я сделался афинянином. Все это уже не имеет значения. Будущее сомкнется с прошлым, а потому – танцуй для меня!

И Таис, послушная, как модель, импровизировала сложные танцы высокого мастерства, в которых тело женщины творит, перевоплощаясь, мечту за мечтой, сказку за сказкой. Наконец Таис выбилась из сил.

– Глядя на тебя, я вспомнил твое афинское прозвище. Не только «Четвертая Харита», тебя еще звали «Эриале» («Вихрь»). А теперь пусть Эрис заменит тебя.

По знаку Клеофрада Эрис танцевала, как перед индийскими художниками. Когда черная жрица замерла в последнем движении и Эхефил набросил на разгоряченную легкий плащ, Клеофрад встал, держа большую золотую чашу.

– Мне исполнилось шестьдесят лет, и я не могу сделать большего, чем последняя Анадиомена. Не могу любить жен, не могу наслаждаться путешествием, купаньем, вкусной едой, распевать громкие песни. Впереди духовно нищая, жалкая жизнь, а мы, кеосцы, издревле запретили человеку становиться таким, ибо он должен жить только достойно. Благодарю вас, друзья, явившиеся почтить меня в последний час. Радуйтесь, радуйтесь все, и ты, великолепная Таис, как бы я хотел любить тебя! Прости, не могу! Статуей распорядится Лисипп, я отдал ее ему. И позволь обнять тебя, богоравный друг!

Лисипп, не скрывая слез, обнял ваятеля.

Клеофрад отступил, поднял чашу. В тот же миг все подняли свои до краев налитые живительным вином, подняла, свою и Таис, только Гесиона с расширенными от ужаса глазами осталась стоять неподвижно да Эрис восхищенно следила за каждым жестом афинянина.

Запрокинув голову, он выпил яд залпом, пошатнулся и выпрямился, опираясь на плечо Лисиппа. Чаша с едва слышным звоном упала на землю. Остальные гости, как один, выпили и бросили свои чаши, разбивая вдребезги стекло, фаянс, керамику. Эти черепки насыплют под будущее надгробие.

– Хайре! Легкий путь через Реку! Наша память с тобой, Клеофрад! – раздались громкие выкрики со всех сторон.

Ваятель с серым лицом, с непроизвольно подергивающимися губами сделал последнее громадное усилие и широко улыбнулся, глядя перед собой глазами, уже увидевшими мрак Аида, и рухнул навзничь.

В тот же момент, по крайней мере так показалось Таис, солнце скрылось за хребтом, и легкие летние сумерки окутали молча стоявших людей.

Среди гостей присутствовали два врача. Они осмотрели Клеофрада, положили на носилки. На голову его надели венок, как на победителя в состязании. Да и разве он не прошел победителем по трудам жизненного пути? При свете факелов и луны ваятеля понесли на кладбище эллинов и македонцев.

Высоко над городом, в роще древовидного можжевельника, низкие деревья своей сумрачной хвоей, как бы отчеканенной из бронзы, осеняли немногие могилы. Афинский ваятель просил предать его земле, а не устраивать погребального костра. Могила была вырыта заранее. На нее положили временную плиту, до того, как друзья покойного, ваятели, придумают и изготовят надгробие.

Прямо с кладбища участники печальной церемонии вернулись в дом Лисиппа, на полуночный поминальный пир. Время близилось к рассвету. Потрясенная, усталая Таис вспомнила совсем другой рассвет, когда она любовалась силой таланта только что ушедшего в Аид ваятеля. Как бы угадав ее мысли, Лисипп позвал ее и Эрис вместе с Эхефилом и несколькими друзьями в освещенную алебастровыми лампионами рабочую комнату.

– Ты слышала от Клеофрада, что он отдал мне Анадиомену, – сказал Лисипп, обращаясь к Таис. – Еще раньше он сказал мне о твоем щедром пожертвовании для завершения статуи. Таким образом, ты и я – совладельцы Анадиомены, наследники Клеофрада. Скажи, что хотела бы ты: получить изваяние себе, оставить у меня или поручить мне продать скульптуру богини. Стоимость ее, не говоря уже о материале, громадна. Вряд ли я смогу выплатить твою часть. Ты, наверное, сможешь возместить мне мою, но, мне кажется, подобная статуя не годится тебе и вообще всякому человеку, понимающему, что чудо искусства и богиню нельзя иметь в единоличном владении.

– И ты прав, как всегда, учитель. Позволь мне отказаться от моей, как ты называешь, доли и оставить статую у тебя.

– Щедрая моя Таис! – довольно воскликнул Лисипп. – Может статься, и не будет нужды в твоем великодушии. Признаюсь тебе, что я когда-то говорил с Александром о намерении Клеофрада изваять тебя, и… – Сердце Таис забилось, она глубоко вздохнула.

– И он сказал, – невозмутимо продолжал Лисипп, – если, по моему мнению, статуя удастся, он будет первым покупателем у Клеофрада. Я тогда спросил, почему же он просто не закажет ее ваятелю? А он посмотрел на меня так, будто я задал нескромный вопрос. Я полагаю, что ты согласишься, чтобы я продал Анадиомену Александру. Он пошлет ее в Элладу, может быть, в Афины, может быть, на Китеру.

Таис опустила ресницы и молча наклонила голову, потом спросила, по-прежнему не поднимая глаз:

– А что решил Эхефил со своей Аксиопеной?

Молодой ваятель упрямо сказал:

– Я оставлю Аксиопену у себя до тех пор, пока. Эрис не согласится быть моей!

Эрис гневно и громко ответила:

– Об этом не договариваются при всех, как с блудницей на базаре. Великая Мать требует ночи для своего таинства. Те, кто осмеливается нарушать ее заветы, уподобляются скотам, не знающим, что любовь священна и нуждается в подготовке души И тела. Или вы, эллины, забыли веления Матери Бездны, Кибелы?

Таис с изумлением посмотрела на черную жрицу. Что заставило ее произнести такую тираду? Догадавшись, она улыбнулась, и веселые огоньки мелькнули в ее печальных глазах.

– Эхефил, или лучше тебя называть Эрифилом?! Не будь ты художником, я постаралась бы всеми силами отвратить тебя от безумного стремления, означающего твою гибель. Даже художнику, создателю Аксиопены, я говорю: берегись, берегись и еще раз берегись! Ты не добьешься счастья, но узнаешь Эрос, какой встречают ценой смерти и только редкие люди.

– Что говоришь ты, госпожа? – резко повернулась к ней Эрис. – Ты поощряешь его?

– Почему бы нет? Давно пора сбросить мрак, окутавший тебя в храме Кибелы. Хочешь ты этого или нет, но часть тебя уже взята в изваяние.

– И ты предлагаешь мне служить мужу?

– Совсем наоборот. Муж будет служить тебе. Смотри, он едва удерживается от желания обнять с мольбой твои колени.

– Я не могу нарушить обетов и покинуть тебя!

– Это уже твое и его дело прийти к согласию. А нет, так ты лучше убей его, избавь от мучений!

– Согласен, госпожа Таис! – просияв, вскричал Эхефил.

– Не радуйся, – сурово оборвала Эрис, – ничего не случилось.

– Случится! – уверенно сказала Таис и попросила прощения у Лисиппа, с любопытством следившего за «семейной сценой».

Как бы то ни было, по прошествии нескольких дней Артемис Аксиопена покинула дом Лисиппа, купленная за громадные деньги и даже не эллином, а одним из тех индийских художников, кто некогда был гостем Лисиппа. Он приобрел изваяние для древнего храма странной веры, называвшегося Эриду и находившегося в низовьях Евфрата, около самого древнего города Месопотамии. Ваятель увидел в названии храма, почти однозвучном с его любовью, особо счастливое предзнаменование.

Что произошло между ним и Эрис, навсегда осталось под покровом ночи. Таис, наблюдательная от природы, заметила, что быстрые движения Эрис стали чуть более плавными, а синие глаза иногда теряли холодный голубой отблеск.

Месяца через два после продажи статуи Эхефил явился к Таис с несчастным видом, прося пройтись с ним по саду. Недалеко от каменного забора, там, где ручей из бассейна протекал через небольшую яму, скульптор, пренебрегая отглаженной одеждой, бросился в воду, доходившую ему до пояса. Став на колени, Эхефил погрузил обе руки в дно ямы и поднял их сложенными в двойную горсть. Под солнцем засверкали крупные рубины, смарагды, сапфиры, сардониксы, золотые и серебряные браслеты, пояса, отделанная бирюзой золотая чашка.

Сообразив, в чем дело, Таис расхохоталась и посоветовала молодому ваятелю собрать свои дары в мешок, унести домой и более не пытаться подносить Эрис никаких драгоценностей. Она ничего не примет, кроме как от самой Таис.

– Почему же так?

– Мы связаны с ней жизнью и смертью, взаимным спасением. Если очень хочешь, то дари ей сандалии с серебряными ремешками – единственное из одежды и украшений, которое она не в силах отвергнуть. И не только от тебя, от любого, кто захочет сделать ей подарок.

После смерти афинского художника началась новая олимпиада. Время шло быстро к назначенному Птолемеем сроку. В Экбатане зимние ночи стали совсем прохладными. Таис долгие вечера проводила в беседах с Лисиппом и его учеными друзьями.

От Александра и его сподвижников не приходило совершенно никаких вестей. Ни караванов с добычей, ни обозов с больными и ранеными. Может быть, и в самом деле великому завоевателю удалось осуществить свою мечту и выйти за пределы Ойкумены, на заповедный край мира?

Гесиона беспокоилась, а Таис начала подумывать о жизни без Птолемея, если он не пожелает возвратиться из Садов Мудрости, изведав Воду Жизни. Леонтиск в четыре года уже смело ездил на маленькой коняшке, доставленной из-за Иберии, с Моря Птиц, и плавал наперегонки с матерью в озере-запруде. Таис очень не хотелось расставаться с сыном. Все же приходилось выполнить просьбу Птолемея и оставить его под надежным наблюдением македонского ветерана Ройкоса, его жены и преданной мальчику рабыни-сирийки. Леонтиск, еще не научившись читать, говорил на трех языках – аттическом, македонском и арамейском.

В месяце гамелионе Таис покинула Экбатану. Вместе с нею встречать своего покровителя и главного заказчика ехал Лисипп, а с ним увязался Эхефил, якобы из желания увидеть свою Аксиопену, потому что Лисипп обещал поездку в Эриду. Ему досталось немало «леуса дрегма драконтос» – брошенных на него драконьих взглядов, как называла Таис неласковые взоры Эрис. Ваятель перенес их отважно.

Вавилон встретил их огромным скопищем народа, криками базаров, говором на невообразимых языках, смесью диковинных одежд. Послы из разных стран ожидали Александра, а от него по-прежнему не приходило вестей. Более того, распространились слухи о его гибели – сначала в водах Инда, потом будто бы на горных высотах. Наместник Александра в Вавилоне приказал немедля хватать распространителей слухов и вести их к нему на допрос, чтобы под угрозой бичевания или даже смерти выяснить источник сведений. Нити вели к иноземным торговцам или политикам, рассчитывавшим вызвать смятение и так или иначе поживиться.

Таис, поняв, что ожидание может стать долгим, решила снова арендовать дом в Новом Городе, по ту сторону Евфрата, у ворот Лугальгиры, где она жила прежде. К полному изумлению, она не нашла там прежнего дома. Только сад, старая деревянная пристань и дорожка к ней остались нетронутыми. На месте дома построили красивый павильон, отделанный полупрозрачным розовым мрамором, с колоннами из ярко-синего с золотом камня по сторонам прямоугольного бассейна с чистой проточной водой. Все это принадлежало самому Александру и охранялось двумя дикого вида скифами, которые без церемонии прогнали Таис прочь. Разгневанная Эрис предложила тут же без промедления их прикончить. Афинянка, тронутая доказательством памяти Александра, категорически приказала Эрис ничего не делать. В конце концов все экбатанцы поселились вместе у Гесионы, к великой радости Эхефила. Город оказался переполненным.

Таис нашла в Вавилоне и другие новости. Громадный театр Диониса, о котором она знала от Гесионы, оставался все еще незаконченным. Материал для него из разобранной башни Этеменанки, по слухам, откупили жрецы храма Мардука. Александр разрешил восстановить его вопреки совету старого прорицателя Аристандра. Старик предвещал большую беду лично для царя после возрождения зловещего храма. Однако Александр, повсюду стараясь усилить свое влияние с помощью жрецов разных религий, не послушался.

14. Мудрость Эриду

Кончилась теплая вавилонская зима. Близкое лето грозило жарой, по-прежнему без вестей от Александра. Лисипп решил осуществить поездку в Эриду. Шутя, ваятель говорил, что Эриале и Эрис отправились в Эриду с Эрифилом. Четверо друзей поплыли вниз по Евфрату. Гесиона осталась дома поджидать Неарха, хотя и клялась, что это будет в последний раз, или она покинет его навсегда. Река на юге разделялась на множество рукавов, стариц и приток, образуя громадное болото в полтысячи стадий протяженностью – сплошное море тростников и осоки. Только очень опытные кормчие могли разыскать в этом лабиринте главное русло, отклонявшееся к западу, где вязкие глины и солончаки охраняли восточный край сирийской пустынной степи. Они проплыли около пятидесяти парасангов, или полторы тысячи стадий, за три дня, не приставая к берегу ни на час. Дальше Евфрат тек широким руслом, направляясь на восток. Еще через двадцать пять парасангов река стала огибать с севера каменистую возвышенную равнину, где некогда располагались изначальные города Месопотамии. Болота и солончаки простерлись на левый берег к северо-востоку и востоку. Нескончаемое пространство тихой воды, болот и тростников, населенное кабанами, доходило до русла Тигра и еще дальше приблизительно на тысячу стадий.

На пятый день плавания к вечеру они причалили к древней, наполовину разрушенной пристани с лестницей из огромных глыб камня на правом берегу реки. Отсюда широкая дорога, утонувшая в горячей пыли, повела их сначала к развалинам города незапамятной древность, а затем, минуя их, дальше на юго-запад к небольшому городку на плоском холме. Величественные развалины с убогими новыми жилищами и большой постоялый двор окружали три великолепных храма. Два из них, вернее, один более целый, напомнил Таис главное здание святилища Кибелы и похожие постройки Вавилона и Сузы. Третий храм со следами неоднократного восстановления отличался особенной архитектурой. Платформа с закругленными углами, облицованная кирпичом, поддерживала его основание. В центре ее широкая лестница вела к портику из трех Колонн, под тяжелой пирамидальной крышей. Позади этого помещения поднималась огромной высоты круглая башня с несколькими скошенными уступами.

Предупрежденные о приезде гостей, жрецы и служители встретили экбатанцев на платформе, отдавая им поклоны с достоинством и смирением. Среди них преобладали темнокожие, вроде знакомых Таис индийцев, приезжавших в Экбатану.

После церемонии приветствий гостей проводили в боковой придел, приспособленный, очевидно, для отдыха и ночлега, подали орехи, финики, мед, ячменные лепешки и молоко. Путники насыщались после омовения. Вошел высокий жрец в белой одежде с густой бородой до глаз и присел на скамье, избегая, однако, соприкосновения с чужеземцами. Таис увидела, как Лисипп начертил в воздухе знак и показал глазами, на нее. Жрец встал, видимо взволнованный, и тогда Лисипп вторично начертил в воздухе овал. Жрец сделал приглашающий жест и повел Таис с Лисиппом через высокий и узкий проход в помещение внутри башни. По дороге к ним присоединились еще двое жрецов: один темнокожий, широкоплечий, видимо, громадной силы, а другой одетый в цветную одежду вавилонянина с тупо подрезанной узкой бородой и гривой завитых волос. Этот последний оказался переводчиком. После обмена какими-то сведениями (Таис поняла, что посвященные орфики имеют доступ к тайнам храма) оба жреца выразили готовность служить эллинам своими познаниями.

Как бы желая доказать это, Лисиппа и Таис привели в длиннейший коридор, по стене которого блестели вертикальные ряды туго натянутых серебряных струн разной длины. Высокий жрец шел, касаясь то одной, то другой группы струн, отвечавших красивым долгим стоном, разносившимся эхом по каменному проходу.

– Это звучит в каждом человеке, соединяет поколения, – пояснил жрец, – сквозь века и проносится в неизвестную даль грядущего. Если понимаете этот символ, то не нужно разъяснять другой, – жрец показал на глубокие канавы поперек коридора, перекрытые досками с изображениями зверей или сказочных чудовищ. Таис посчитала это разъединение поколений темнотой и невежеством, доводящими человека до озверения. Она не постеснялась спросить у индийца. Жрец приветливо заулыбался.

– Первые капли дождя не напитывают землю, но предвещают ливень плодородия, – сказал второй темнокожий жрец, – и вы тоже – капли. Удалимся для беседы в место ненарушаемого покоя.

В круглой невысокой зале на выступах квадратных полуколонн горели какие-то странные факелы без дыма и копоти. На циновках были разбросаны большие подушки из мягкой, тонкой кожи. Здесь стояли еще два небольших восьмигранных стола и твердые табуреты темного дерева, на которые уселись оба жреца.

Таис заметила между колоннами раскрашенные изображения зверей: тигров, носорогов, диких быков. Чаще всего попадались изображения слонов, исполинских животных, известных в Месопотамии и иногда приводимых в Вавилон, но никогда не изображавшихся в местных храмах, дворцах или на воротах, подобных воротам Иштар. Тяжелый ароматичный дым из двух бронзовых курильниц ложился в зале голубоватым туманом.

– Что хотите вы взять темой беседы? – спросил темнокожий жрец, явно старший по рангу величественного высокого индийца.

– На протяжении нескольких лет нашей дружбы моя ученица не раз задавала мне вопросы, на которые я не сумел ответить. Может быть, вы, владеющие тысячелетней мудростью, соблаговолите просветить обоих, – скромно сказал великий художник.

– Знание, подобно добру, – ответил старший жрец, – не должно разбрасываться как попало. Подобно богатству или военной силе, знание, попав в негодные руки, служит глупому возвеличению одного народа и унижению других. Кроме того, и это очень важно, великие открытия вроде того, что Солнце – шар, вокруг которого ходят планеты, и сама Земля – тоже шар, а не плоская, и висит в пространстве, могут разрушить веру в тех богов, что созданы лишь человеческим воображением. У мудрого познание не сокрушит веры в величие мира и целесообразность его законов, которые так хорошо чувствуют поэты и художники. Глупец лишится вообще всякой веры и скатится в черную яму бессмысленного животного существования. К счастью, тупость невежды спасает неосторожных открывателей истины – им просто не верят или осмеивают, как получилось с вашим философом Анаксагором, впервые в Элладе учившим, что Солнце – раскаленный шар. От этого «смешного заблуждения» даже великая его мысль о «нус» – мировом разуме, совпадающая с нашей философией, не оказала на эллинов заметного влияния. Еще раньше был у вас исполин мысли Анаксимандр, который учил, что человек явился в результате длинной цепи поколений животных от первичных рыбообразных существ. Он же понял безбрежность космоса и обитаемых миров. Был Алкмеон, врач, ученик Пифагора, который открыл за два века до нашего времени, что мозг есть орган разума и восприятия чувств. Он же узнал, что планеты вращаются по орбитам, и также подвергся осмеянию. Но орфическое учение, индийское по духу, взято или от нас, индийцев, или наших общих предков, и вы свободны в овладении мудростью без тупого самовозвеличивания.

– Ты сказал об осмеянии, – нерешительно начала Таис, – у нас есть бог Мом, порождение Ночи и бездны Тартара, который все отрицает и смеется над всем, разрушая даже покой олимпийских богов.

Здесь я видела народы, у которых осмеяние и разрушение всего древнего, великого и прекрасного составляет основу бытия. Они осмеивают и Эрос, придумывая низкие кривляния и низводя божественную страсть до скотской похоти. В их глазах я, например, просто блудница, которую следует побить камнями.

– Я согласен с тобой относительно вредоносности невежественного осмеяния, – ответил высокий индиец, – но причина его, нам думается, не в том, что есть какой-то занятый этим бог. Маленькие народы, обитающие между могущественными государствами Египтом и Месопотамией, всегда находились в унижении. Человек платит за унижение осмеиванием того, кто унизил, если не имеет силы. В малых народах жизнь людей неверна и быстротечна, нет ничего постоянного и не успевает установиться прочная вера и философия.

– Я прибавлю к этому сходство с обезьянами, – сказал старший жрец, – у нас в стране их очень много, и некоторые считаются священными! Обезьяны самые бездельные из всех животных. Живя в безопасности на деревьях, в рощах, изобилующих плодами, обезьяны не тратят времени и усилий на пропитание, как другие звери – тигр, упорно гоняющийся за добычей, слон или бык, вынужденные подолгу есть траву, чтобы прокормить свое огромное тело. Поэтому они ценят время и не тратят его на пустяки. Бездельные же обезьяны, быстро насытившись, ищут развлечения в пакостях. Швырнуть орехом в глаз тигру, нагадить на голову слону и потом, издеваться над ними, трясясь от хихиканья с безопасной высоты! Они чувствуют свое ничтожество и бесполезность и мстят всем другим достойным зверям за это.

Эллины было засмеялись, но индиец говорил серьезно, и Лисипп и Таис сконфуженно умолкли.

Давно наступил вечер, а беседа продолжалась, пока не разошлись за полночь. Таис поняла необходимость прогостить здесь несколько дней. Она предчувствовала, что другой возможности узнать древнюю мудрость далекой страны не представится.

Эрис сидела, поджав ноги, в обычной позе, поджидая Таис. Афинянка устало повалилась на подушки и забылась во сне, переполненном фантастическими обликами неведомых богов.

В последующие дни Таис узнала про двенадцать Нидан, или Причин Бытия. Каждая из них считалась следствием предыдущей и причиной последующей. Великая Природа, иначе – порождающая сила Шакти, очень мало отличалась от Великой Матери доэллинских верований с главенством женского божества. Шестой знак зодиака Канья, или Дева, представляющая Шакти – Силу Природы или Махамайю – Великую Иллюзию, указывает, что первичные силы должны соответствовать числу 6 и стоять в такой последовательности:

1. Парашакти – высочайшая сила тепла и света, порождающая все на земле.

2. Джнанишакти – сила разума или мудрого знания, она двусторонняя: Смрити, или память, – гигантская сила, способная оживлять прежние представления и будущие ожидания, и вторая сторона: ясновидение – прозрение сквозь завесу Майи во Время, которое едино во всех трех его аспектах – прошедшем, настоящем и будущем – и гораздо сложнее, чем то, какое ощущается человеком по биению своего сердца.

3. Иччхашакти – сила воли, напряжение токов внутри тела для выполнения желания.

4. Крияшакти, или сила мысли, которая материальна и может производить действия своей энергией.

5. Кундалинишакти – жизненный принцип всей Природы. Сила эта движется, змеевидно извиваясь, сочетая две великие противоположности, притяжения и отталкивания, почему называется еще змеем. Кундалини уравновешивает внутреннее и внешнее в жизни. Поступательное ее движение внутри человека дает силу Камы-Эроса и ведет к перевоплощению.

6. Мантрикашакти, или сила речи и музыки, знаков и букв.

Из всего этого перечисления материнских сил больше всего понравилось эллинам Кундалинишакти, понятие, близкое им обоим, художникам и поэтам по духу, родственное диалектике Гераклита Эфесского, Анаксагора и Антифонта. Лисипп заметил, что у мудрых философов еврейских народов змей является силой зла, погубившей счастливую жизнь первых людей.

Оба индийца улыбнулись, и старший сказал:

– Наша священная книга Айтарея называет вашу Гею-Землю Сарпораджини, царицей змеев, матерью всего, что движется, ибо змей – символ движения в игре противоположных сил. По нашим преданиям, была прежде раса змеевидных людей, или Нагов, числом всего не более тысячи. Теперь новая порода людей, пятая по счету, символ которой Бык и Корова. Бык священен у вас на Западе, корова – у нас. От Нагов перешла к моему народу способность властвовать над страшными ядовитыми змеями Индии. Здесь, в нашем храме, есть жрица Нага, исполняющая обряд поцелуя священного змея. Никто из смертных даже высшей касты не может совершить этого обряда и остаться в живых!

Таис, загоревшись любопытством, заручилась обещанием старшего жреца, что ей будет показан страшный обряд.

Многое в рассказах индийцев осталось непонятным и для Таис и для Лисиппа. Огромная продолжительность времени, исчисляемого ими от сотворения мира, в корне противоречила подсчетам египетских, финикийских, еврейских и пифагорейских мудрецов. Всего короче оно считалось у евреев – шесть тысяч лет. По индийским данным, первые настоящие, люди появились на Земле восемнадцать миллионов шестьсот шестнадцать тысяч пятьсот шестнадцать лет тому назад. С такой пугающей точностью индийцы вычислили длительность грозного и темного периода бедствий в истории человечества, наступившей после великой битвы в Индии, когда погиб цвет человечества две тысячи семьсот семьдесят лет тому назад. Эта эпоха, или, как они называли, Кали-Юга, должна продлиться еще четыреста двадцать девять тысяч лет.

– Другие мудрецы исчисляют ее гораздо короче, – сказал высокий индиец, – всего в пять с небольшим тысяч лет.

Лисипп и Таис переглянулись. Такое громадное расхождение противоречило точности предыдущих колоссальных цифр. Заметив недоумение эллинов, индийцы продолжали повествовать о точных исчислениях, разработанных их математиками. В книге «солнечной науки» время делится особым, незнакомым эллинам способом. Один час равен 24 минутам эллинов, а минута, или викала, – 24 секундам. Дальше время дробится последовательно по 60 крат, и дробление это доходит до кашты: невообразимой человеку краткости мгновения в одну трехсотмиллионную долю секунды. На вопрос Лисиппа, зачем придуманы числа, которые нельзя ни измерить, ни вообразить, индиец ответил, что человеческий разумимеет две ступени сознания. На высшей ступени, называемой «буддхи», он способен осмысливать столь малые величины и познать построения мира из мельчайших частиц, центросил, вечных и несокрушимо прочных, хотя они всего лишь точки энергии.

Эллины узнали о великом враче Дживаке, жившем триста лет назад, обладателе камня, который освещал органы внутри тела, о другом враче, умевшем предохранять людей от заболевания оспой, втирая им в маленькую ранку кровь, взятую от перенесшего болезнь человека.

– Почему же теперь врачи повсеместно не пользуются этим способом, – воскликнула Таис, – и сами вы говорите о них, как о чем-то полузабытом?

Старший жрец посмотрел на нее длительно и безмолвно, а младший вскричал с негодованием:

– Нельзя говорить так, прекрасная посвященная! Все это и еще многое другое – тайна, запертая в древних книгах. Если она забыта, значит, так угодно богам и Карме. Когда мы, жрецы высшей касты, узнаем, что чтение священных книг подслушано человеком низшей касты, мы вливаем ему в уши расплавленный свинец!

– Как же вы тогда заботитесь о распространении знаний? – спросила не без язвительности Таис. – Только что я слышала речь о бедах невежества.

– Мы заботимся не о распространении, а о сбережении знания среди тех, кому надлежит им обладать! – ответил высокий жрец.

– Среди одной касты? А как же с другими – пусть пребывают и невежестве?

– Да. И выполняют предназначенное. Если они его хорошо исполнят, то в будущей жизни они родятся в другой, более высокой касте.

– Знание, хранимое в узком кругу, неминуемо будет слабеть и забываться, – вмешался Лисипп, – а замкнутые круги каст хороши для выведения пород животных, а не людей. Спартанцы пытались создать породу воинов, даже преуспели в этом, но в жизни все меняется скорее, чем рассчитывают люди. И военная жизнь поставила лакедемонян на край гибели.

– У нас не одна, а много каст на все, что потребно для жизни человека, – возразил индиец.

– Все же мне эллинское отношение к людям кажется более последовательным. Вы в своих священных книгах и творениях философов считаете людей наравне с богами, а на деле разводите, как животных, держа в невежестве, – твердо сказал Лисипп.

– Разве эллины не признают благородства происхождения? – нахмурился старший жрец.

– Признают. Разница одна, но очень существенная. Мы считаем, что благородный человек может родиться у кого угодно, и он заслуживает и знания, и искусства, и мастерства, какое он может усвоить и применить. Если он найдет себе такую же хорошую пару, то благородная линия потомков пойдет от такого человека во дворце Афин или в доме земледельца в Халкидике равно. Там и там может родиться и хорошее и плохое. Обычно считают, что, особо прекрасные люди появляются на свет при участии богов или богинь.

– Но рабов вы не считаете за людей и унижаете до скотского состояния! – воскликнул индиец.

Таис хотела возразить. Лисипп остановил ее, незаметно сжав руку. Он поднялся и, оставив афинянку наедине с индийцами, вышел знакомой дорогой к своей келье и вернулся с большим ящиком из фиолетовой амарантовой древесины, окованным золотыми уголками. Осторожно поставив его на восьмигранный столик, ваятель открыл защелку. На свет появился странный механизм – переплетение зубчатых колес и рычагов самой различной величины. На посеребренных ободках были нанесены буквы и знаки.

Заинтересованные индийцы склонились над ящиком.

– Ученик пифагорейцев, Гераклит Понтийский, близкий с Аристотелем, открыл, что шар Геи вращается, подобно волчку, вокруг себя и что ось этого волчка наклонена по отношению к плоскости, в которой ходят планеты и Солнце.

Эта машина для расчета движения планет, без чего не может быть ни предсказания будущего, ни верного мореплавания. Здесь разум утверждает себя один раз, создав машину, а дальше работают лишь руки да памятные таблицы, начертанные на крышке. Человек освобождается от долгих вычислений и может заняться высокими размышлениями.

Пораженные жрецы притихли. Лисипп воспользовался их растерянностью и сказал:

– Мы, эллины, вместо того чтобы казнить искателей знания расплавленным свинцом, открываем настежь портики и сады наших академий, философских, школ. И догоняем вас, начавших размышлять о мире не на одно тысячелетие раньше.

– Это потому, что вас мало и вы принуждены беречь учеников, дабы обеспечить передачу факела знания! А нас очень много! Знание, если мы прокричим его на площади, будет немедленно искажено невеждами и обращено против истинных мудрецов. В Крияшакти и Кундалини мы нашли секреты личной силы и очень тщательно охраняем технику обучения и пользования ею. Будет беда, если знание это попадет человеку несовершенной Кармы!

И Таис узнала о законе Кармы, или воздаяния, перед которой наивной, маленькой и слабой выглядела Немесис, дочь Нюкты (Ночи), богиня справедливого возмездия эллинов.

Колоссальный космический механизм, работа которого лежит в самой основе мира! Все на свете – и боги, и люди, и звери подлежат Карме. Они должны изживать свои ошибки, несовершенства и тем более преступления в череде последующих воплощений, судьба которых или ухудшается, или улучшается в зависимости от личного и общественного поведения. Ложь и обман, особенно написанные в книгах, составляют страшные преступления, потому что ведут за собой вредные следствия для многих людей и могут быть изжиты лишь через тысячи лет. Разрушение прекрасного также относится к самым тяжким поступкам. Запрещение кому-либо, чего-либо означает, что запрещающий берет на себя Карму подневольного, какая бы она ни была.

– Значит, запрещая, низшим кастам знание, вы берете их невежество на себя? Миллионов людей? – внезапно спросила Таис.

Старший жрец даже отшатнулся, а глаза высокого выразили злобу.

– Так же, как и вы, эллины, не допуская к учению рабов, – ответил старший индиец, – вас, свободных, мало, а их очень много и делается все больше. От этого ваш мир скоро погибнет, несмотря на великие ваши завоевания.

И опять Лисипп остановил порывающуюся возразить афинянку. Таис остыла, сообразив, что у каждой веры есть свои слабости. Бить по ним уместно разве в публичном диспуте, а не в мирной беседе. Вместо спора афинянка решилась наконец задать давно мучивший ее вопрос.

– Мой учитель, великий художник Лисипп, ужасно порицал меня за один проступок и отдалил от себя на целый год. Красота – единственное, что привязывает людей к жизни и заставляет ее ценить, бороться с ее невзгодами, болезнями и опасностями. Людям, разрушающим, искажающим или осмеивающим красоту, нельзя жить. Их надо уничтожать, как бешеных собак – носителей неизлечимого яда. И художники – волшебники, воплощающие прекрасное, отвечают особенно строго, строже нас, не видящих, ибо они зрячие. Так сказал мне Лисипп три года назад.

– Учитель твой прав совершенно, в полном соответствии с законом Кармы, – сказал темнолицый.

– Следовательно, я, разрушив прекрасные дворцы Персеполиса, подлежу ужасному наказанию в этой и в будущих жизнях? – печально спросила Таис.

– Ты та самая женщина? – индийцы с любопытством воззрились на свою гостью. Помолчав довольно долго, старший сказал, и его слова, – веские и уверенные, принесли облегчение афинянке.

– Хотящие повелевать строят ловушки для легковерных людей. И не только легковерных, ибо всем нам, от мала до велика, свойственна жажда чудес, порождающая тягу к необыкновенному. Те, кто хочет повелевать умами людей, строят ловушки игрой цифр, знаков и формул, сфер и звуков, придавая им подобие ключей знания. Желающие повелевать чувствами, особенно толпы, как деспоты и политики, строят огромные дворцы, принижающие людей, завладевающие его чувствами. Человек, попав в эту ловушку, теряет свою личность и достоинство. Дворцы Портипоры, как мы зовем Персеполис, и есть подобная ловушка. Ты верно угадала это и явилась орудием Кармы, подобно тому как зло в наказании иногда служит добру. Я бы снял с тебя обвинение Лисиппа.

– Я сам понял и простил ее, – согласился скульптор.

– И не пояснил мне? – упрекнула Таис.

– Не умом, а чувством, словесно объяснили нам только они, знающие Карму, учителя из Индии, – Лисипп поклонился, по азиатскому обычаю приложив руки ко лбу.

В ответ жрецы склонились еще ниже.

В этот день Таис вернулась к себе ранее обычного.

Эрис, подвинув к ней столик с едой, подождала, пока афинянка насытилась, и, улыбаясь одними глазами, поманила за собой. Она бесшумно привела Таис к ступенчатому переходу из передней части храма в главную башню. На широком возвышении с лестницами по обеим сторонам перед тьмой глубокой неосвещенной ниши стояла Артемис Аксиопена. Лучи света, падая из боковых оконцев вверху, скрещивались впереди статуи, усиливая мрак позади. Бронза резко блестела, будто Артемис только что вышла из мрака ночи по следам какого-то преступления. У подножия ее сидел Эхефил, молитвенно подняв взгляд на свое создание. Углубленный в думы, он не пошевельнулся и не почувствовал появления женщин. Таис и Эрис беззвучно отступили и вернулись в келью.

– Ты погубила его, халкеокордиос (медное сердце)! – резко сказала афинянка, гневно глядя на черную жрицу. – Он не может теперь продолжать ваяние.

– Он губит сам себя, – безразлично сказала Эрис, – ему нужно лепить меня, точно статую, сообразно своим желаниям.

– Тогда зачем ты позволила ему…

– В благодарность за искусство, за светлую мечту обо мне!

– Но не может большой художник волочиться за тобой, как прислужник!

– Не может! – согласилась Эрис.

– Какой же для него выход?

Эрис только пожала плечами.

– Я не прошу любви!

– Но сама вызываешь ее, подобно мечу, подрубающему жизни мужей:

– А что велишь мне делать, госпожа? – тоном прежней рабыни спросила Эрис. Афинянка прочла в ее синих глазах печальное упрямство.

Таис обняла ее и прошептала несколько ласковых слов. Эрис доверчиво прижалась к ней, как к старшей сестре, утратив на миг богинеподобный покой. Таис погладила ей буйную гриву непослушных волос и пошла к Лисиппу.

Великий ваятель всерьез озаботился жалкой судьбой лучшего ученика и повел Таис снова к жрецам.

– Вы говорили о знании, – начал он, когда четверо опять уселись в круглом зале, – как о спасении. По-вашему, не было бы и малой доли того страдания, какое есть в мире, если бы люди больше задумывались над горем, происходящим от невежества. Абсолютно правильное это утверждение уживается у вас с бесчеловечными законами тайны знаний. Однако, кроме разума, есть чувства. Что вы знаете о них? Как справиться с Эросом? Гибнет великий ваятель, создатель статуи, приобретенной вашим храмом.

– Если ты имеешь в виду богиню ночи Ратри, она не для храма и стоит здесь на пути в Индию.

– У нас она считается богиней луны, здоровья и иных жен, равной Афродите, – сказала Таис.

– Наша богиня любви и красоты Лакшми – лишь одна светлая сторона божества. Черная сторона – богиня разрушения и смерти, карательница Кали. Прежде, в древности, когда каждое божество было одновременно и благожелательным и враждебным, обе они сливались в образе богини ночи Ратри, которой поклоняюсь я, – сказал темнокожий жрец.

– Как можешь ты поклоняться лишь женской богине, если ваши боги посылают небесных красавиц, чтобы сокрушить могущество мудрецов? – спросил Лисипп. – В этом ваша религия кажется мне одновременно и высокой, ибо ставит человека наравне с высшими богами, и низкой, ибо ее божества используют красоту как оружие недостойного соблазна.

– Не вижу ничего недостойного в таком соблазне, – улыбнулся жрец, – соблазняет ведь не простая якшини, демон похоти, а солнечная красавица, наделенная искусствами и высоким умом, вроде нее, – он покосился на Таис.

Озорство, долго сдерживаемое, вдруг взмыло в ней, и она послала жрецу пламенный долгий взгляд.

– О чем говорил я? – жрец потер лоб в усилии вспомнить.

– Есть два пути совершенствования и возвышения, оба тайных. Один – это аскетизм, полный отказ от желаний, путь углубленной мысли, смыкающей низшее сознание с высшим. И прежде всего – уничтожение малейших помыслов о том, что вы называете Эросом. Здесь женщина с ее силой – враг!

– Как у евреев, где она – причина первородного греха, разрушения рая и прочих несчастий.

– Нет, не так. Кроме того, ты, видимо, не знаешь всей глубины их религии, тайно следующей вавилонской мудрости, не знаешь Каббалы. Как у нас на высотах философии священных Упанишад нет личного бога, а только Парабрахман – реальность всеобъемлющего Космоса, так и у Каббалы нет грозного личного Иеговы, а есть Эйн-Соф – бесконечное и беспредельное бытие. Откровение Истины дается в виде нагой женщины, скрытой под именем Сефиры. Сефира вместе с мудростью Хокма, мужским началом, и женским разумом Вина составляют троицу, или корону Кэтер, голову Истины. Запрета женщинам в святилищах нет. Девушки Кадешим священны в своей наготе, посвящены богу, подобно нашим храмовым танцовщицам – финикийским и вавилонским женщинам храмов, не говоря уже о ваших служительницах Афродиты, Реи и Деметры. Очень много похожего во всех древних верах, исходящих из одного и направленных к одному.

– Почему тогда яростные проповедники евреев кричат, называя нас идолопоклонниками, ненавидя наши законы и утверждения?

– Есть писания элохические, где высока мудрость, и составленные на пять веков позднее писания о всемогущем единственном боге, занятом только людскими делами, подобно верховному управителю Земли. Религия, направленная к одной цели – сохранению древнего и малочисленного народа в окружении врагов. В них и найдешь ты прежде всего понятие греха, в равной степени незнакомое вам, эллинам, и нам, индийцам. Естественное назначение любви для продолжения рода у нас – священная обязанность человека. С самых древних времен женщины никогда не были отделены от мужчин и столь же свободны. Так пишут наши святые Веды. Как можем мы считать нечистой страсть, естественную, как сама жизнь, в пламени которой рождаются будущие поколения?

– Тогда почему ваши боги мешают мудрецам подняться в высший мир с помощью страсти апсар – небесных гетер? – Таис показала вверх, вызвав улыбку у обоих жрецов.

– Высший мир мы называем так не потому, что он находится где-то наверху, а обозначая его качество по сравнению с окружающим, – сказал темнолицый, – я начал говорить тебе о двух разных путях к достижению совершенства. Первый путь, повторяю, путь ясности мысли – это уничтожение всех физических желаний, даже желания продолжать жизнь. Но у темнокожих древних обитателей Индии, к которому принадлежу я, разработан другой путь, философия изначальная для всей индийской мысли и особенно пригодная для современной эпохи невежества, зависти и злобы, именуемой Кали-Югой. В ней самые глубокие познания и самое мощное умение повелевать силами человеческого тела. Она называется Тантрой. Краткая суть ее в том, что человек должен испытать все главные желания жизни с высочайшим напряжением, чтобы в короткий срок изжить их и освободиться.

– И ты последователь Тантр? – спросила Таис.

Жрец ответил утвердительным жестом.

– И освободился навсегда от соблазнов и желаний? – Она посмотрела на жреца так выразительно, что все мышцы его могучего тела напряглись. Он набрал полную грудь воздуха и продолжал:

– Тантра не отвергает желания, особенно Эроса, признавая в нем движущую силу жизни и возможность духовного возвышения. И мы никогда не отказываемся помочь другому в этом восхождении, памятуя историю Брахмы.

Индиец рассказал прелестную легенду о любви небесной апсары к главному богу индийской троицы Брахме. Занятый созерцанием и совершенствованием, он не ответил на ее призыв. Тогда апсара прокляла его, напророчив ему почитание от верующих меньшее, чем для всех других богов. Брахма отправился к другому богу троицы Вишну; и тот разъяснил ему, что совершен тяжкий грех, для исправления которого он должен стать любовником апсары и совершить еще тридцать других покаяний для очищения, ибо женщина – величайшая драгоценность и действенные руки Природы-Шакти. Мужчина, отказывающий женщине в страсти, кто бы она ни была, совершает большой грех. Поэтому последователи Тантры поклоняются Шакти и весьма изощрены в Эросе.

– И мужчины и женщины?

– Разумеется! – ответил жрец. – Необходимо действие. Одного лишь желания мало. Чтобы возвыситься до великого духовного подъема, освобождающего от низких мимолетных желаний, он и она, совершающие обряд, или по крайней, мере хоть один из них, должны пройти долгую подготовку тела и всех чувств.

– Мы также проходим долгое обучение, – заметила Таис.

– Не знаю, каково оно, – сказал темнолицый, – если ты увидишь поцелуй змея, то поймешь сама могущество наших тантрических путей.

– Когда можно увидеть? – нетерпеливо спросила Таис.

– Хоть сейчас.

– Можно ли послать за моей подругой?

Таис, Лисипп и Эрис спустились по узкой лестнице в обширное подземелье под башней. Переводчик остался наверху. Эллины сносно понимали по-персидски, а индийцы свободно владели этим языком.

В просторном квадратном помещении, сильно освещенном бездымными индийскими факелами, их встретили две светлолицые и одна темнокожая маленькая и крепкая молодая женщина лет тридцати, походившая на старшего жреца.

– Моя сестра, – сказал он, угадывая мысли гостей, – она и есть наша Нагини, повелительница змей.

– И посвященная в Тантру? – спросила Таис.

– Без этого – смерть! – сурово ответил жрец. – Она выполнит не только обряд, но и все приготовления к нему. Сядьте.

Они уселись у стены на холодноватую каменную скамью. Явилась четвертая девушка, неся большую плоскую чашу с теплым душистым молоком и пучок пахучей травы. Повелительница змей сбросила одежду. Девушка вытерла все ее бронзовое тело травой, намоченной в молоке, высоко зачесала волосы и привязала мягкий кожаный передник, доходивший от ключиц ниже колен. – Не глядя на посетителей, спокойная и серьезная, повелительница змей подошла к тяжелой металлической двери, держа в руке золотую чашку, до краев наполненную молоком. По ее знаку опустилась частая решетка, отгородившая ее помощниц и гостей. Девушки поднесли к губам инструменты вроде флейт. Одна повела протяжную тихую мелодию, вторая разбивала ее ритмом свистящих звуков. Маленькая темнокожая жрица запела высоким голосом, вместо припева издавая резкий вибрирующий свист. Она распахнула дверь и раскинула руки крестом, продолжая держать чашу. За дверью зияла черная пустота пещеры. В самом конце ее неясно светилась щель, видимо, там существовал узкий проход к свету. Некоторое время жрица пела под аккомпанемент флейт, очень долго, как показалось Таис в напряженном ожидании чего-то ужасного. Вдруг темнокожая женщина согнулась и поставила чашу за порогом двери. Флейтистки смолкли. Отчетливо послышалось шуршание тяжелого тела, скользившего по каменному полу. Из тьмы пещеры высунулась плоская голова с очень широким затылком. Два ясных, отливающих пурпуром глаза пронзительно оглядели всех, как показалось Таис. Голова с квадратами чешуй, подобных нагрудной броне воина, мимоходом окунулась в молоко. Жрица позвала мелодичным свистящим звуком. В подземелье скользнула гигантская змея двадцати локтей длины с черновато-зеленой спиной, кое-где ниже по бокам очень густого оливкового цвета. Неробкая афинянка почувствовала холодок по спине, нашла руку Эрис, и та ответила ей взволнованным сжатием пальцев.

Змей свернулся кольцами, устремив не ведающий жалости или страха взгляд на жрицу, почтительно ему поклонившуюся. Продолжая свой напев, она подняла высоко над головой сложенные ладонями руки и, вытянувшись на пальцах, стала раскачиваться в стороны боковыми изгибами на плотно сомкнутых ногах, сохраняя удивительное равновесие. Раскачивание учащалось. В такт ему громадный змей стал ерзать по полу, извиваясь, и поднялся так, что его голова оказалась на уровне прически жрицы. Только сейчас Таис заметила вплетенные в волосы девушки три перевязи, снабженные рядами сверкающих полированных острий. Змей раскачивался в такт со жрицей, медленно приближаясь. Внезапно она вытянула правую руку и погладила чудовище по голове, неуловимо быстро отпрянув от разинутой пасти, которая ударила в место, где за долю секунды перед этим было ее лицо.

Снова повторилось раскачивание и пение, жрица с красотой и соразмерностью танцовщицы, переступая босыми ногами, приближалась к змею. Улучив момент, она взяла обеими руками его голову, поцеловала и опять отпрянула. Змей бросался с едва заметной глазу быстротой, но всякий раз повелительница змей точно угадывала его намерение и отстранялась еще быстрее. Трижды молодая женщина целовала змея в голову, с непостижимой легкостью ускользая от его укуса или подставляя змею край своего передника, куда он погружал свои длинные ядовитые зубы. Наконец, раздраженный змей взвился спиралью, бросился на девушку, промахнулся и замер, качаясь и нацеливаясь снова. Жрица выгнулась, хлопнула в ладоши опущенных рук и молниеносным рывком вперед на одно кратчайшее мгновение прижалась губами к змеиной пасти. Змей ударил в ту же секунду. На этот раз он не остановился и погнался за жрицей. Непостижимо, как она смогла увернуться и ускользнуть в узенькую дверь за решетку, которую заранее распахнула и захлопнула четвертая девушка.

Лязг металла, тупой удар тела змеи и свист разозленного гада отозвались стихийной силой на натянутых, точно струны, чувствах Таис.

– Что будет теперь?! – громко вскрикнула она на аттическом наречии, и индийцы удивленно уставились на нее.

Лисипп перевел, и старший жрец усмехнулся.

– Ничего. Мы уйдем, факелы погасят, и Наг возвратится к себе в пещеру. Там устроена площадка, куда он выползает греться на солнце. А в это время закроют дверь.

– Он сильно ядовит? – спросила Таис.

– Подойди к моей сестре, – ответил жрец.

С почтительностью и не без примеси страха афинянка приблизилась к женщине, стоявшей без волнения и позы, с любопытством глядя на эллинов. Почувствовав резкий запах, напоминавший раздавленный лист чемерицы, Таис увидела, что передник повелительницы змей залит желто-зеленой жидкостью, медленно стекавшей на пол.

– Яд! – пояснил жрец. – С каждым броском Наг, готовясь укусить, выбрызгивает его из своих зубов.

– И яд силен? – спросил Лисипп.

– Это самая большая и самая ядовитая змея Индии. Конь и слон умирают через минуту, человек и тигр живут дольше – две, по вашему счету времени. Этого яда хватит на три десятка человек.

– Она приручена сколько-нибудь? – спросила Эрис.

– Приручить Нага невозможно! Тварь не ведает благодарности, привязанности, страха или беспокойства. Она лишена почти всех чувств, свойственных животному с теплой кровью, и походит в этом на людей толпы самого низшего разряда. Только необычайное искусство нашей Нагини спасает ее от смерти, стерегущей каждое мгновение.

– Тогда зачем она делает это? – Таис взглянула на жрицу, осторожно сворачивавшую обрызганный ядом передник и теперь совсем похожую на древнюю бронзу с сильными формами женщины, привычной к труду земледельца.

– Каждый из нас имеет потребность вновь и вновь испытывать себя в искусстве, особенно если оно опасно и не исполнимо другими людьми. Кроме того, могущество тантрической подготовки дает ей надежный щит!

– Если Тантра столь сильно влияет на чувства, сердце и тело людей, то можешь ли ты исцелить молодого художника от чрезмерной и безнадежной любви к моей подруге?

– Художники занимают место посредине, между последователями аскетизма и Тантры. Поэтическая мысль не боится искушения, поскольку сама позиция коренится в любви, которая есть желание, а желание – надежда продолжать жизнь. Истинная поэзия отбрасывает все фальшивое и в этом подобна аскезе, но в то же время сгорает в пламени Эроса к возлюбленной или Музе. Эта двусторонняя способность художника затрудняет лечение. Все же попробуем.

– В чем состоит лечение?

– Каждая мысль проявляется внешне, если внимание сильно сосредоточено на ней. Напряженное желание вызовет нужное следствие.

– Ты имеешь в виду сэтэп-са, гипноз?

– И это. Однако для художника более важно заострить тоску о Кхадо-Лилит, скрытую в сердце каждого мужчины. Так же, как и у вас, эллинов, у нас есть предание о нескольких расах людей, которые предшествовали теперешним. Эллины верят в людей золотого, серебряного и медного веков, что доказывает единство происхождения мифов. Одна существенная разница – мы считаем прежних людей более небесными, а вы более земными, чем современные, и, следовательно, менее совершенными.

– Ты не прав, жрец, – вмешался Лисипп, – разве титаны и титаниды хуже современных? Прометей и его сподвижники жертвовали собой, чтобы избавить людей от невежества.

– И только прибавили им страдания от осознанной ответственности, дав мечту о свободной воле, но не подняв из мрака несвободной жизни, – прибавил высокий жрец.

– По нашим мифам, Кронос пожирает своих детей от Реи-Геи. Уран тоже истребляет их. Иначе говоря, Время и Небо стирают с лица Земли плоды свои. Означает ли легенда неспособность Земли, Природы или Шакти создать настоящих богоравных людей?

– Означает, что человечество должно в конечном итоге пересоздать само себя, совершенствуясь в познании и самовосхождении. Наши священные писания говорят о прежних расах людей – духов. Не буду говорить о трех первых, они очень далеки от нас. Непосредственно предшествовала нам четвертая раса с прекрасными женами Небесного происхождения. Еврейская мифология не признает чередования нескольких рас, а единожды сотворенную пару людей, одинаковых с современными. Однако и у них есть предание, будто у первого из людей, Адама, была до его человеческой жены Евы еще одна – Лилит. Предание сделало из нее вредоносного демона, прекрасного, но всячески вредившего Еве, пока бог не послал трех ангелов, которые изгнали Лилит в пустыню.

Индийские Лилит совсем другие. Они также способны летать по воздуху, но бесконечно добры к людям. Царица всех этих праженщин, называемых у нас Кхадо, именовалась Сангиэ Кхадо и красотой превосходила всякое воображение. В отличие от апсар Кхадо не обладали разумом, а лишь чувствами. И мечта о прекрасном человеческом теле и нечеловеческой силе Эроса живет у нас как память об этих Лилит.

– Я слышала от восточных людей легенду о пери, небесных красавицах, порождениях огня. Они тоже летают по воздуху и снисходят к смертным избранникам, – сказала Таис, вспомнив свое пребывание на озерах близ Персеполиса.

– Несомненно, тоже отзвук памяти о Лилит, – согласился старший жрец, проявляя в отношении Таис все большую внимательность. – Наша задача – разбудить эту память в душе художника, овладеть ею и предоставить особенно искусным в своем деле священным танцовщицам довершить остальное, вытеснив из сердца художника его губительную страсть к модели, не желающей связать с ним судьбу!

– Я видела настоящую Лилит древних месопотамцев на Евфрате, – и Таис рассказала о маленьком святилище на дороге через перевал с изображением крылатой женщины в нише алтаря. – Я думаю, что из всех древнейших женских изображений у этой богини было наиболее совершенное тело. А можно мне взглянуть на особенно искусных танцовщиц?

Старший жрец снисходительно улыбнулся, ударяя в небольшой бронзовый диск и одновременно повелительным кивком приказывая переводчику покинуть зал. Приглаживая бороду, вавилонянин заторопился. Очевидно, избранные танцовщицы храма показываются далеко не всем. Эрис, вдруг что-то вспомнив, поспешила к себе. Из незаметной двери между слонами явились две девушки в одинаковых металлических украшениях на смуглых гладкокожих телах, косо надетых широких поясах из золота, ожерельях, ножных браслетах, серьгах большими кольцами и сверкающих крупными рубинами налобниках на коротких жестких волосах. Лица их, неподвижные, как маски, с сильно раскосыми и узкими глазами, короткими носами и широкими полногубыми ртами, были похожи, как у близнецов. Похожими были и тела обеих странного сложения. Узкие плечи, тонкие руки, небольшие, дерзко поднятые груди, тонкий стан. Эта почти девичья хрупкость резко контрастировала с нижней половиной тела – массивной, с широкими и толстыми бедрами, крепкими ногами, чуть-чуть лишь не переходящей в тяжелую силу. Из объяснений старшего жреца эллины поняли, что эти девушки – из дальних восточных гор за Рекой Песков. В них наиболее ярко выражена двойственность человека: небесно-легкой верхней половиной тела и массивной, исполненной темной земной силы нижней.

Таис усомнилась, могут ли они танцевать.

– Жены небольшого роста всегда гораздо более гибкие, чем те, которые подобны корам и величественным статуям. Я совсем не знаю этих народов из далеких восточных гор и степей, куда не проникали шагатели Александра.

Короткое приказание – и одна из девушек уселась на пол, скрестив ноги, и ритмически захлопала в ладони, звеня блестевшими в свете факелов браслетами. Другая начала танец с такой выразительностью, какую дает лишь талант, отточенный многолетним учением. В отличие от танцев Запада ноги принимали малое участие в движениях, зато руки, голова, торс совершали поразительные по изяществу изгибы, раскрывались пальцы, подобно цветкам.

Таис разразилась рукоплесканиями одобрения. Танцовщицы остановились и по знаку жреца исчезли.

– Они очень своеобразны – эти девушки, – сказала Таис, – но я не понимаю их обаяния. Нет гармонии, харитоподобия.

– А я понимаю! – вдруг сказал молчавший все время Лисипп. – Вот видишь. Мужчина знает, что в этих женщинах сочетание двух противоположных сил Эроса.

– И ты согласен, учитель? – усомнилась Таис. – Зачем же следуешь ты всегда совершенству в своем искусстве?

– В искусстве прекрасного – да, – ответил Лисипп, – но законы Эроса иные.

– Как будто поняла, – пожала плечами Таис. – И ты считаешь, что Эхефил того же мнения?

– Похоже, раскосые девчонки вылечат его, – улыбнулся Лисипп.

– И Клеофраду они понравились бы тоже? Он так трудился над Анадиоменой, выбрав меня. Зачем?

– Не могу говорить за того, кто перешел Реку Забвения. Сам я думаю так: ты не Лилит, а, как они называют своих небесных гетер, апсара. Владеть тобою, взяв у тебя все, что можешь ты дать, суждено лишь немногим, способным сделать это. Для всех других – бесконечно снисходительные, безумные и пламенные Лилит. Каждый из нас может быть их избранником. Сознание щедрости Лилит ко всем мужам тревожит наши сердца и необоримо влечет к ним памятью прошлых веков.

– А Эрис, по-твоему, кто?

– Только не Лилит. Она безжалостна к слабостям и не снисходительна к неумению. Эхефил увлекся носительницей образа. На его беду, и образ и модель оказались одним и тем же.

– Клеофрад говорил о своем увлечении мной.

– Для него это было бы еще хуже, чем для Эхефила. Эхефил хоть молод.

– И по-твоему, меня уже нельзя любить? Благодарю, друг мой!

– Не пытайся корить меня за попытку разобраться в твоем настроении. Ты знаешь, если захочешь, к твоим ногам упадет каждый. Этот жрец, все познавший и преодолевший, сражен тобою. Как это просто для такой, как ты! Всего несколько взглядов и поз. Напрасно, ты не ответишь ему, как Лилит. Сидит в тебе наконечником копья испытанное тобой чувство, достойное апсары. Полагаю, ты была возлюбленной Александра и ему отдала всю силу Эроса!

Таис залилась краской.

– А Птолемей?

– Ты родила ему сына – значит, его Эрос к тебе сильнее, чем у тебя к нему, иначе была бы дочь.

– А если бы поровну?

– Тогда не знаю. Могло бы быть и так и этак… Хозяева наши вежливо ждут нашего ухода.

Они поблагодарили жрецов, повторили просьбу об Эхефиле и пошли по темному храму в свои кельи. Четыре горящих в преддверии факела отмечали время, оставшееся до рассвета.

– Благодарю тебя, Лисипп. Когда ты со мной, я не боюсь наделать глупостей, – сказала Таис на прощанье, – твоя мудрость…

– Мудрость, афинянка, малоприятна для ее обладателя. Мудрых людей мало. Мудрость копится исподволь у тех, кто не поддается восхвалению и отбрасывает ложь. Проходят годы, и вдруг ты открываешь в себе отсутствие прежних желаний и понимание своего места в жизни. Приходит самоограничение, осторожность в действиях, предвидение последствий, и ты – мудр. Это не есть счастье в твоем поэтическом понимании, вовсе нет. Люди излечиваются от тревоги и гнева песней и танцами, ничего не зная о сущности их. Не следует много рассуждать о знании богов и людей, ибо молчание есть истинный язык мудрости. Открытые сердца это хорошо понимают. Тем более не мудро говорить истины людям, предпочитающим чудеса и достижения кратчайшими путями, которых нет, а есть лишь постепенное восхождение. Но вот что я скажу тебе определенно, как величайшую мудрость: преклонение для того, на кого оно направлено, самая быстрейшая порча.

– Ты имеешь в виду преклонение перед женой?

– Ни в коем случае. Это естественное воздание красоте и Эросу. Говорю о низкопоклонстве перед царями, военачальниками, в чьих руках находятся людские судьбы, надолго или на мгновение – все равно.

– И ты думаешь об Александре?

– Представь себя на минуту человеком, на кого направлено поклонение миллионов людей, самых разных, правдивых и лгунов, благородных и рабских душ, храбрых и трусов. Поистине надо обладать божественной силой, чтобы не сломиться и не предать собственные мечты.

– Изменить своей судьбе?

– Предатель своей страны заслуживает смерти у всех народов. Но почему не видят люди предателей своей собственной души? Ведь такие изменники не имеют уже правдивости. На человека этого нельзя положиться ни в чем. Он будет идти от дурного к худшему, и зло внутри будет возрастать. Кто бесчестен даже в самых малых вещах, скоро вообще потеряет всякое достоинство. Много говорили о моей честности. Я действительно стараюсь неизменно быть таким, никогда не разглашая тайн и не допытываясь о том, чего мне не хотят сказать. Великое преступление возникает из цепи малых ошибок и проступков, а великое достоинство, равное богам, родится из бесчисленных действий сдержанности и обуздания самого себя.

– И ты думаешь…

– Оценивай только саму себя – и это очень трудно, а в оценке больших, тем более великих людей положись на время и народ. Мало делать правильные поступки, надо еще распознать время, в которое надлежит их сделать. Мы не можем сесть в лодку, которая уже проплыла мимо, или в ту, которая еще не пришла. Знать, как действовать, – половина дела, другая половина – знать время, когда совершать действие. Для всех дел в мире есть надлежащее время, но чаще всего люди упускают его.

– Александр тоже упустил?

– Нет, подозреваю, что он совершил свое слишком рано. Но ты опять заставляешь меня судить о том, кто занимает тебя больше всего в мире. Иди спать!

Таис повиновалась. Она поведала Эрис о том, как жрецы Храма Эриду взялись выбить из сердца Эхефила его безумную любовь к ней. Черная жрица не выразила ни радости, ни огорчения. Таис поставила себя на ее место. Она была бы чуть опечалена утратой хотя и нелюбимого, и все же яркого и преданного поклонника. Но Эрис думала только о Нагини – повелительнице змей. Ее невозмутимую душу всколыхнул страшный обряд с такой громадной и ядовитой змеей, о которых она даже не слыхала. Таис тоже была потрясена не меньше. Стоило ей закрыть глаза перед сном, как образно, резко, будто чередой бронзовых изваяний, вставала перед ней молодая индианка и колоссальный змей в смертельном танце…

Прошло несколько дней их пребывания в храме Эриду, когда задул горячий западный ветер. Таис плохо спала в знойную ночь. Ветер из Сирийской пустыни с раздражающим однообразием шумел и свистел сквозь бесчисленные проемы и оконца в потолках храма, неся с собой расслабление тела и угнетение души. Он дул и на следующие сутки, не усиливаясь и не стихая. На афинянку напала меланхолия. Стало казаться бесцельным ее существование: память об ушедших, глубоко запрятанная любовь, долгое ожидание Птолемея, роль хозяйки большого дома и хранительницы общих богатств, по существу, доли награбленных войной сокровищ. Она могла умножить сокровища – зачем? Она могла… много чего она могла, и всегда перед ней вставал вопрос: зачем? Устала ли она от своего всегдашнего азарта, с каким бралась за любое дело, от вспышек сильных чувств? Может быть, она незаметно постарела и больше не может загораться, как прежде, скакать сломя голову, сдерживать слезы восхищения при встрече с прекрасным, слушать затаив дыхание рассказы и песни?

Даже Эрис уподобилась афинянке. Обе валялись нагишом на кожаных подушках, положив головы на скрещенные руки и безмолвно уставясь на расписанную синей краской стену.

Лисипп укрылся где-то в глубине храма, а Эхефила увели для «выколачивания любви», как грубовато сказал учитель.

Прошло несколько дней. Или целый месяц? Время обычного счета перестало существовать для Таис. Потеряло значение многое с ним связанное из прошлого, настоящего и будущего. Все это в равной степени спокойно, без горя и азарта, чаяния радости, режущих воспоминаний и сожаления о несбывшемся смешалось в уравновешенном сердце Таис…

Лисипп появился, чему-то ухмыляясь, и нашел обеих лениво возлежавшими рядышком и с большим аппетитом уничтожавшими лепешки со сливками. Приглядываясь к ним, ваятель не заметил никаких перемен, кроме западинок на щеках и воистину олимпийского спокойствия обеих.

– Чему ты смеешься, учитель? – равнодушно спросила Таис.

– Излечили! – Лисипп рассмеялся еще откровеннее.

– Кого? Нас?

– От чего вас лечить? Эхефила! Он решил остаться в Эриду!

Таис, заинтересованная, приподнялась на локте. Эрис повела глазами в сторону Лисиппа.

– Остаться в Эриду и сделать здесь статуи этих, как их, словом, раскосых Лилит.

– В самом деле излечили! – засмеялась Таис. – А ты все же потерял своего ученика, Лисипп.

– Для искусства он не потерян, это главное! – ответил ваятель. – Кстати, они хотят купить клеофрадовскую Анадиомену. Дают двойной вес золота. Оно теперь стало дороже серебра. За статер, прежде стоивший две драхмы, дают четырехдрахмовую сову. Многие торговцы Эллады разоряются.

– Так продай! – спокойно сказала Таис. Лисипп удивленно посмотрел на нее.

– А желание Александра?

– Мне кажется, Александру, если он вернется, будет не до Анадиомены. Вспомни, какое огромное количество людей ждет его в Вавилоне. А кроме людей, горы бумаг, прошений, отчетов со всей громадной его империи. Если прибавится еще Индия…

– Она не прибавится! – уверенно сказал Лисипп.

– Я не имею понятия, сколько может стоить Анадиомена.

– Много! Хоть и не дадут, наверное, столько, как за Диадумена моего учителя Поликлета. Всему миру известно, что за него было заплачено сто талантов в прежние времена, когда деньги были дороже. Анадиомена настолько прекрасна, что, включая стоимость серебра, за нее дадут не меньше чем тридцать талантов.

– Это громаднейшая цена! А сколько вообще берут ваятели? – спросила удивленная Таис.

– За модели и парадигмы хороший ваятель берет две тысячи драхм, за статуи и барельефы до десяти тысяч.

– Так это всего полтора таланта!

– Разве можно сравнивать исключительное творение, созданное Клеофрадом, и работу хорошую, но обычную? – возразил ваятель. – Так подождем все же с Анадиоменой?

– Подождем, – согласилась Таис, думая о чем-то другом, и Лисипп удивился отсутствию всяких признаков волнения, какое вызывало прежде упоминание об Александре.

Афинянка взяла серебряный колокольчик, данный ей старшим жрецом, и встряхнула его. Спустя несколько минут в келью явился он сам и остановился на пороге. Таис пригласила его сесть и осведомилась о здоровье его младшего собрата.

– Он заболел серьезно. Не годится для исполнения высших обрядов Тантр с нею, – кивок в сторону Эрис.

– У меня к тебе большая просьба, жрец. Нам время покинуть храм, а мне хотелось бы испытать себя еще в одном.

– Говори.

– Получить поцелуй змея, как ваша повелительница нагов.

– Она обезумела! Вы сделали из нее мэнолис, охваченную исступлением менаду! – закричал Лисипп так громко, что жрец укоризненно взглянул на него.

– Ты чувствуешь себя в силах выполнить страшный обряд? – серьезно спросил индиец.

– Да! – уверенно сказала Таис с беспечной отвагой, издавна знакомой Лисиппу.

– Ты губишь ее, – сказал ваятель жрецу, – ты убийца, если позволишь ей.

Жрец покачал головой.

– Желание в ней возникло неспроста. Определить соразмерность своих сил необходимо перед выполнением задач жизни, ибо жизнь – искусство, а не хитрость, для открытых глаз и сердец. Возможно, она погибнет. Значит, таково начертание Кармы – прервать ее жизнь в этом возрасте. Если не погибнет, испытание умножит ее силы. Да будет так!

– И я тоже, – Эрис стала рядом с Таис.

– Иди и ты, я не сомневался в твоем желании.

Лисипп, потеряв дар речи от страха и негодования, вцепился себе в бороду, как если бы это была борода жреца.

Таис и Эрис спустились в подземелье. Повелительница змея сняла с них все одежды и украшения, вытерла молоком и полынью, надела передники. Обучиться простому напеву для музыкальной афинянки было делом нескольких минут. Обучение Эрис потребовало больше времени, но ритмы обе, как танцовщицы, поняли сразу.

Повелительница змей вызвала свое чудовище, и Таис первая начала смертельно опасную игру. Когда змей поднялся, склоняя вниз чешуйчатую морду, Таис услышала шепот на непонятном языке, прижалась губами к носу чудовища, молниеносно отпрянув. Змей бросился, брызгая ядом на передник, но Таис, трепеща от пережитого, была уже вне опасности. Змею дали отведать молока, и вперед выступила Эрис. Черная жрица не стала выжидать и, едва змей поднялся на хвосте, звонко чмокнула его в нос и отпрянула, даже не дав ему забрызгать себя ядом. Повелительница змей вскрикнула от неожиданности, и разъяренное чудовище кинулось на нее. Индианка уклонилась от укуса, плеснула в морду змея из второй чашки молоко, которую держала в руках, оттолкнула Таис и Эрис за решетку и облегченно вздохнула. Таис расцеловала ее и подарила дорогой браслет. В тот же вечер старший жрец надел Эрис ожерелье необычайной редкости из ядовитых зубов самых гигантских змей, когда-либо пойманных в индийских лесах. Таис получила другой подарок – ожерелье из когтей черных грифов, окованных золотом и нанизанных нацепочку.

– Это наряд хранительницы заповедных троп, ведущих на восток за горы, – пояснил жрец.

– А мое?

– Как и полагается, символ бесстрашия, неутомимости и воздаяния, – ответил индиец, глядя на черную жрицу с гораздо большим, чем ранее, уважением.

Кроме того, старший жрец подарил Таис чашу из прозрачного халцедона с вырезанным на ней изображением змеиного танца.

15. Несбывшаяся мечта

Верховой на взмыленной лошади примчался с Евфрата. Там, на древней пристани, ждала Гесиона с тридцативесельной гребной лодкой – преимущество жены начальника флота! Короткая записка гласила: «Вести от Неарха и Александра. Армия возвращается. Я – за вами». Этого было достаточно, чтобы Лисипп, Таис и Эрис немедленно собрались, и после долгого прощания с индийцами – жрецы поднесли всем огромные венки невесть откуда взявшихся голубых цветов.

Эхефил, забравшись на выступ портика, долго махал вслед облаку пыли, поднятому конскими копытами.

Эллины без передышки проскакали несколько парасангов на выносливых и худощавых местных лошадях.

Еще издали они увидели на сверкающей глади реки длинное коричнево-красное судно, а на плитах пристани – навес из полотна. Фиванка стремглав кинулась навстречу Таис.

– В Индии они не достигли пределов Ойкумены! – возбужденно, торопясь, заговорила она. – Армия взбунтовалась на пятой реке, отказавшись идти дальше, когда мой Неарх открыл, что Инд течет из гор, очень далеких от источников Нила, и не на восток, а на юг, в океан. Устье Инда лежит в направлении солнца. Громадные пространства суши и моря разделяют эти две реки, такие огромные, что никто не представлял себе…

Лисипп, успокаивая, положил руку на плечо Таис. Она вздрогнула от прикосновения мудреца.

– Александр был тяжело ранен при атаке крепости, его спас твой Птолемеи и получил за это прозвище Сотера (Спасителя). Они сражались со множеством слонов. Букефал погиб. Потом они спустились вниз к Инду. Армия пошла через пустыни, а Неарх поплыл морем вдоль берегов Индии, плыл восемьдесят дней и едва не умер от голода, а в это время Александр погибал от жажды в пустыне. Потом Александр долго ждал его в условленном месте, откуда в Персеполис и прибыли гонцы с известиями…

Все это фиванка выпалила одним духом и умолкла, чтоб перевести дыхание.

Лисипп шутливо встряхнул Гесиону за плечи.

– Остановись, иначе ты погибнешь, и мы ничего не узнаем дальше. Жене такого флотоводца, как Неарх, надлежит излагать сведения в лучшем порядке. Кто рассказал тебе все это?

– Дейномах, один из помощников Неарха. Он заболел и был послан с караваном вперед, в Персеполис, а оттуда прибыл в Вавилон ждать Неарха.

– Так где же сам Неарх?

– Ведет флот в Вавилон, а по дороге изыскивает удобный путь для плавания к Арабии и Либии.

– Еще одного плавания! – воскликнула Таис.

– Да! Сам Александр хочет плыть морем, более не надеясь на карты и периэгеск – описания суши, жестоко обманувшие его и в Бактрии и в Индии.

– Что же говорил тебе Дейномах?

– Все! Он привел одного лахогоса из тех, что шли с Александром через Гедрозию [686]. Два дня и две ночи оба попеременно рассказывали о невероятных испытаниях, перенесенных ими в походе. Потом я оставила их в своем доме отсыпаться и отдыхать, а сама поспешила сюда О, я запомнила все подробности. Ты знаешь мою хорошую память, – добавила Гесиона, заметив взгляд Лисиппа, брошенный на Таис.

– Если так, – решил ваятель, – то поступим подобно Дейномаху Мы поплывем, а ты будешь рассказывать, только не по ночам: времени хватит!

«Рожденная змеей» не преувеличивала своих способностей, и Таис узнала об индийском походе более подробно, чем если бы получила письмо от Птолемея, который стал главным лицом у Александра после Гефестиона, хилиарха, то есть заместителя самого царя – выше не было должности, – по-прежнему самого близкого из друзей великого полководца.

Переправившись через Инд по наплавному мосту, построенному отрядом Гефестиона, македонская армия попала в дружественную страну. Индийцы чествовали Александра как царя царей Запада. В то же время аристократия, именовавшаяся здесь «высшими кастами», считала македонцев варварами, дав им прозвище пастухов, поскольку они прежде всего интересовались скотом. В столице этой страны Таксиле Александр устроил блестящее празднество и стал готовиться к переходу через следующую реку – границу враждебного царства Пауравов. На этой реке, названной географами Гидаспом (Джхелам), и произошла самая тяжкая битва из всех, какие приходилось выдерживать армии Александра после Гавгамелы. Сражение было даже опаснее Гавгамелы, потому что Александр на какое-то время совсем утратил начальствование над войсками. Шли беспрерывные дожди, Гидасп вздулся и разлился. Его илистые берега превратились в топь. На восточном берегу реки поджидало индийское войско с царем Пором во главе. Александр рассчитывал легко сломить сопротивление индийцев и сделал большую ошибку. Лучшие отряды македонского войска под начальством Птолемея, Гефестиона, Кеноса и Селевка пересекли реку, а Кратер остался в резерве на западном берегу. Македонцев встретили две линии боевых слонов, шедших с промежутками в 60 локтей друг от друга. Между ними шли пешие лучники с громадными луками, из которых можно было стрелять лишь с упора. Стрелы этих луков, подобно маленьким метательным машинам, пробивали броню и щиты.

Сначала индийцы смяли македонцев. Увязая в грязи, отчаянно бились новые, бактрийские и согдийские, конные лучники во главе с Александром. Агриане и гипасписты бросились на помощь, но слоны упорно отжимали македонцев к вязкому берегу, а резервы Кратера все не подходили. Оказалось, что он стоял за протокой и, выйдя на остров, принужден был пересечь второе русло Гидаспа.

Внезапно Букефал упал мертвым под Александром. Он не был ранен. Просто сердце старого боевого коня не выдержало целого дня битвы в вязкой грязи. Александр, пересев на свежую лошадь, послал против слонов доблестную по-прежнему фалангу, от которой осталось всего шесть тысяч человек. Отважные ветераны пошли с боевым кличем «Эниалос, Эниалос!» в атаку на чудовищ, заставили слонов повернуть назад и топтать собственное войско, совершенно расстроив и разогнав ряды превосходной индийской кавалерии. Македонцы, как демоны, гнались за ними, поражая слонов своими длинными сариссами. Сбоку ударила запасная кавалерия царя Пора. Фаланга могла бы потерять большую часть воинов, но подоспевший Александр заставил пехоту построиться и сомкнуть щиты, отбросив конницу. Тут вмешался резерв Кратера. Началось бегство и преследование индийцев. Главные боевые силы Александра не могли двинуться от изнеможения.

После этого дня, в таргелионе третьего года сто тринадцатой олимпиады, македонское войско как бы надломилось. Воины, еще на Инде, узнав об открытии Неарха, с неохотой пересекли пресловутую реку. Ужасное побоище на Гидаспе, грозные слоны и высокие боевые качества индийского войска совсем обескуражили македонцев, особенно после заверений Александра, что Индия лежит перед ними открытая и доступная.

Великий завоеватель обошелся очень милостиво с побежденным царем Пауравов. Он оставил его царствовать и всячески старался заручиться дружбой индийцев.

Среди живописных холмов на Гидаспе, выше места битвы, Гефестион по велению Александра начал строить два новых города: Никею (Победу) и Букефалию, в память боевого коня, погребенного там.

Неарх еще до битвы предлагал Александру построить большой флот и переправить армию вниз по Инду. Царь сначала не соглашался, а затем разрешил для того, чтобы плыть на восток, когда он дойдет до легендарной реки Ганг, текущей у самых границ Мира. Неарх не послушал повелителя и, кроме легких тридцативесельных гребных судов, годных для перетаскивания волоком из реки в реку, с помощью финикийцев построил несколько тяжелых широких плоскодонок по собственным чертежам. Эти корабли впоследствии выручили армию.

Александр с прежним упорством стремился на восток, пересекая одну реку за другой, передвигаясь с боями в холмистой области, населенной араттами – храбрыми племенами индийцев, жившими без царей. Тридцать восемь укрепленных городков и поселений пришлось с боями брать македонцам, прежде чем они пересекли реки Акесинас (Ченаб) и Гидраст (Рави). При взятии крепости Сангала армия Александра потеряла тысячу двести человек. Войско дошло до пятой реки Гифасиса (Биас), Александр двигался на восток вдоль гор невообразимой высоты, изредка видимых в отдалении тысячи стадий. Хребты ступенями спускались к холмистой стране, и в природе не было перемены. Ничто не указывало на приближение к какому-нибудь пределу. Вся верхняя Индия осталась позади, а что лежало впереди, никто не знал. Самые опытные криптии, не ведая языка обитателей, не могли разузнать путь сколько-нибудь далеко вперед.

И вот пятая река текла перед ними, такая же быстрая и холодная, как уже пройденные.

Такие же холмы в голубой дымке и зелени густых лесов простирались за нею. Армия остановилась.

Пор рассказывал своему победителю о стране Магадха за Гифасисом, царь которой имел двести тысяч воинов пехоты, двадцать тысяч всадников и три тысячи слонов. Бежавший оттуда военачальник Чандрагупта подтвердил слова Пора. На юго-западе, правее страны Магадхи, обитали грозные племена апараджитов (непобедимых), владевших множеством особенно больших боевых слонов. И никаких слухов о пределах мира, об океане! Внезапно македонским воинам стало ясно, что дальнейший путь бесцелен. Страну, где умеют хорошо сражаться, не взять налетом. Пространства Индии столь велики, что все войско Александра рассеется здесь, оставив свои кости на этих бесконечных холмах. Военная добыча более не прельщала усталое войско. Их непогрешимый и непобедимый вождь зашел слишком далеко в своем стремлении к великому океану, сюда, где он уже не обладал познаниями, нужными для захвата страны, а неизменная удача чуть было не покинула его на Гидаспе. Там армию спасла самоотверженная храбрость фаланги и щитоносцев. Ветераны больше не обладали прежним мужеством, надломленные страшной битвой и непрекращающейся войной. Раз отказавшись повиноваться, армия стояла на своем: путь вперед бессмыслен, надо возвращаться домой, пока еще есть силы для преодоления пройденных просторов.

Александр был вне себя. Он утверждал, что конец похода близок. Совсем недалеко Ганг, а за ним океан, откуда все они спокойно поплывут домой, мимо Индии, в Египет.

На совещании у Александра представителем армии выступил Кенос, герой битвы на Гидаспе. Он сказал, что сведения, собранные криптиями, утаили от воинов: Ганг вовсе не близок. До него три тысячи стадий. За Гангом нет никакого океана, только цепи нескончаемых гор. Разве Александр не видит, как мало осталось македонцев и эллинов в его войске, не ведет счеты убитым, израненным, умершим от болезней, оставленным надолго, если не навсегда, в построенных им городах? Все, которые еще целы, износились подобно лошадям, на которых ездили слишком много и долго.

По знаку Кеноса семь высоких македонцев предстали перед царем обнаженными, в одних шлемах, показывая множество рубцов и струпьев от заживших и еще не залеченных ран. Они закричали: «Александр, не заставляй нас идти против воли! Мы уже не те, что прежде; приневоленные, станем и того хуже. Мы тебе не опора, или твои глаза перестали быть зрячими?»

Великий полководец в Ярости разодрал на себе одежду в намерении показать этим малодушным свои собственные рубцы и раны, которых у него было больше, чем у любого из воинов, одумался и укрылся в своем шатре, не принимая пищи. Наконец он прислал сказать воинам, что послушается воли богов.

Давно уже армия не смотрела с таким волнением на старого, едва осиливавшего трудности похода прорицателя Аристандра, когда поутру на берегу Гифасиса, он рассек жертвенную овцу. Аристандр не успел еще возвестить о грозном предсказании – Птолемей, Селевк, Кенос и все стоявшие рядом военачальники и сами увидели явные знаки неудачи и гибели. Ни в коем случае нельзя было переходить реку! Бурное ликование армии, когда Александр отдал приказ повернуть назад, показало, что терпение воинов дошло до предела. Он велел поставить на берегу Гифасиса двенадцать каменных колонн, обозначавших конец его индийского похода. Армия вернулась в затопленную непрерывными дождями Никею на Гидаспе, где строился флот. Едва добравшись до Никеи, умер от истощения Кенос, перед смертью сослужив товарищам великую службу.

Отсюда войско Александра поплыло вниз. Большинство легких гребных судов погибло на порогах и стремнинах. Широкобокие корабли Неарха преодолели вздувшийся Гидасп и быстрины Инда куда успешнее. Неарх предложил остановиться и построить побольше таких судов.

Александр отказался.

Утратив мечту о достижении Восточного океана, он заспешил к покинутой надолго империи.

Конница пошла обоими берегами Инда. На одном берегу отряд под командованием Гефестиона, на другом – Кратера, двух вечно ссорящихся высших военачальников Александра. Пехота вместе с Александром и Птолемеем плыла на судах. Время от времени происходили сражения с храбрыми племенами, яростно оборонявшими свои земли от македонцев. В Александра вселился злобный демон. Он старался искоренить всякое сопротивление в стране, через которую проходила его армия. Начались ненужные избиения. Македонцы не нуждались в большом числе рабов. Ни довезти их до рынков, ни прокормить не было возможности.

В стране Малли, на окраине большой пустыни Тар, где храбрость жителей превзошла других, македонское войско надолго задержалось около хорошо построенной и бесстрашно защищавшейся крепости.

Разъяренный сопротивлением, Александр ринулся на стену сам. Едва он достиг верха, как лестница подломилась. Александру ничего не осталось, как под дождем стрел спрыгнуть со стены внутрь крепости. С ним были двое: Певкетос и Леоннат – его постоянный щитоносец, носивший за ним взятый в Трое черный щит Ахиллеса. Ему Александр более всего обязан жизнью. Стрела пробила Александра насквозь через легкое, и он свалился замертво. Упал на колени и раненый Певкетос, а Леоннат, тоже истекающий кровью, прикрыл обоих священным щитом героя Троянской войны и, могучий, как Геракл, отражал врагов, пока в крепость не прорвались освирепевшие до безумия македонцы. В несколько минут защитников крепости перерезали всех до единого. Царя с торчавшей из груди стрелой понесли к кораблю, на котором находился шатер Александра…

– Погоди! – перебила Гесиону Таис. – А где был Птолемей и почему он Сотер (Спаситель), а не Певкетос или Леоннат?

– Не знаю. И Дейномах не знал тоже. Вероятно, Птолемей сумел прорваться к Александру с достаточной воинской силой и спасти всех. Воинская молва называет Спасителем именно его, а не кого-нибудь другого. Армия знает лучше!

– И что же случилось дальше? – поторопил Лисипп.

– Когда Александра принесли на корабль, никто не смел прикоснуться к торчавшей из груди стреле, думали, что царь умирает. Пердикка, самый опытный военачальник, велел повернуть Александра на бок, могучими пальцами отломал прошедшее насквозь острие и вытащил древко. Потом туго перебинтовал грудь и, положив царя на бок, велел поить водой с вином, настоянным на тысячелистнике. Когда подоспели врачи, кровотечение уже прекратилось. Александр пришел в себя от криков и воплей воинов. Армия требовала, чтобы им показали царя живого или мертвого. Александр приказал перенести себя на берег под навес, чтобы люди, проходя мимо, могли его видеть.

Когда судно причалило к удобному месту, где раскинули долговременный лагерь, подальше от заваленных трупами, дымящихся руин крепости, Александр, бледный как мел, нечеловеческим усилием воли сел на коня вопреки сопротивлению друзей и сумел доехать до своего шатра среди ликующего войска. Это последнее напряжение исчерпало его силы. Много дней он лежал, ужасно страдая от боли в пробитом легком, безразличный ко всему на свете.

В это время Неарх, взяв в помощники всех сколько-нибудь умеющих плотничать воинов – а таких оказалось тысячи среди македонцев и приморских жителей, – спешно строил корабли.

К македонскому лагерю стекались со всех сторон не только любители приключений, торговцы, женщины, но и ученые, философы, художники и артисты. Начался новый год, первый год сто четырнадцатой олимпиады. Армия медленно сплавлялась по Инду. Нечеловеческая сила жизни Александра одолела еще одну тяжкую рану, смертельную для большинства людей. Еще больной, он подолгу беседовал с индийскими философами. Эллины называли их гимнософистами – нагими мудрецами, потому что в их обычае было ходить почти без всякой одежды, подчеркивая отсутствие суетных желаний. С горечью узнал Александр, что напрасно преодолевал реку за рекой, истощив терпение своей армии. Оказывается, Гидасп сливался к Акесинасом и Гидрастом, а еще ниже в единую реку впадал Гифасис, а в итоге слившиеся реки впадали в большой левый приток Инда Ларадзос (Сатледж), в четырех тысячах стадий ниже переправы через Инд, построенной Гефестионом. Если не пробиваться так упрямо к востоку по предгорьям исполинских хребтов, а спуститься к югу, то после переправы через Инд вся великая индийская равнина лежала бы открытая перед армией Александра. Но все было кончено. Александр больше не стремился никуда, кроме Персии и моря на западе. На Инде у Ларадзоса он основал еще одну Александрию – Опиану. Говорили, что царь тайно посетил несказанно древний храм в развалинах огромного города, в тысяче стадий ниже слияния Инда и Ларадзоса. Жрецы этого храма открыли Александру никому не ведомую тайну. И он больше ни разу не заговаривал об Индии даже с самыми близкими друзьями. Эта весть распространилась с быстротой ветра среди воинов, осведомленных гораздо лучше, чем того хотели бы военачальники.

Медленно сплавляясь по Инду, македонцы знакомились со страной, гигантские размеры которой они постигали теперь воочию. Хорошо, что они остановили безумный порыв Александра броситься очертя голову в глубь Индии. Теперь с запозданием вспоминали о Ктесии, эллинском враче при дворе Артаксеркса, составившем описание Индии как очень большой страны. Один из индийцев, гимнософист Калинас, отправился сопровождать Александра, предупреждая царя об опасных местах и отговаривая военачальников от ненужных нападений на близлежащие города…

Гесиона остановилась перевести дух, Лисипп налил ей вина, сильно разбавленного ключевой водой. Таис глубоко задумалась, словно все еще была там, в Индии, и вдруг спросила:

– А где была Роксана?

– Все время с Александром, она занимала отдельный шатер и плыла на отдельном корабле. А по суше ездила на слоне, как и подобает великой царице.

– А как ездят на слонах?

– Не знаю. Приедем в Вавилон – расспросим…

– Продолжай, прошу тебя!

– В скирофорионе Александр доплыл до устья Инда, похожего на дельту Нила, в шести тысячах стадий ниже слияния притоков. Здесь не только македонцы, но и бывалые моряки перепугались, увидев гигантские волны, мчавшиеся вверх по течению реки, поднимая уровень воды на два-три десятка локтей. Все стало понятным, когда дошли до океана. Приливы достигали здесь небывалой на Внутреннем море высоты. Примерно в пятистах стадиях от океана, выше дельты реки, Гефестион стал строить гавань в Патале. В это же время, в месяце гекатомбеоне, Александр с Неархом плавал в океан, удаляясь от берегов в голубую даль на пятьсот стадий. Там он совершил жертвоприношение Посейдону и бросил в волны золотую чашу.

Через месяц Александр выступил на запад вдоль берега моря через пустыни Гедрозии и Кармании. Он шел налегке с пехотой и частью конницы, отправив Кратера со всеми обозами и семьями, добычей, слонами и скотом по сравнительно легкому – с кормом для животных и водой – пути через Арахозию и Дрангиану [687]. С Кратером остался Селевк, который после сражения на Гидаспе навсегда отдал свое сердце слонам и собирал их столь же самозабвенно, как Птолемей драгоценности… – Гесиона запнулась, глядя на подругу.

– Продолжай!.. И женщин, – спокойно сказала Таис.

Впервые фиванка поняла окончательно, насколько безразличны подруге любовные подвиги Птолемея.

Кратер основал еще одну Александрию на реке Арахотос и двигался не спеша к назначенному месту встречи в Кармании на реке Аманис, впадающей в глубокий морской залив Гармосию.

Александр шел с обозом, чтобы устроить на морском берегу несколько складов продовольствия для Неарха. Критянин выступил из Паталы со всем флотом на два месяца позднее, в маймактерионе, после перемены ветров на зимние. Вначале Александр хотел поручить флот Онесикриту. Неарх был против, упирая на легкомыслие и известную всем лживость своего заместителя. Как ни хотелось Александру быть вместе с Неархом, пришлось согласиться с доводами флотоводца. Для Александра проследить береговую линию и морской путь, соединяющий Индию и Персию, стало важнее всего. Именно потому он решил сам вести отряд сквозь прибрежные пустыни. Поход оказался едва ли не самым трудным из всего испытанного армией македонцев. Сначала за войском увязалось множество невоенных людей: торговцев, ремесленников, женщин – все они погибли от голода и жажды, а большая часть утонула…

– Да, утонула, – повторила Гесиона, заметил недоумение слушателей, – когда войско остановилось лагерем в сухой долине среди холмов, ливень, прошедший где-то в горах, дал начало могучему потоку, мгновенно обрушившемуся на ничего не подозревавших людей. Воины, привычные к внезапным нападениям, спаслись на склонах, а все остальные погибли.

Серый песок и камни пустынь Гедрозии даже ночью излучали жар, напоенный сильным ароматом мирровых деревьев. Будто тысяча курильниц дымились драгоценным нардом Арабии. Крупные белые цветы сплошь покрывали густые, непроходимые заросли низких, крепких, усеянных шипами деревьев. Дальше пошли безводные пески. Путь становился все тяжелее, пришлось экономить на еде, а с водой стало совсем плохо. Вышедшие из повиновения воины разграбили часть повозок с продовольствием для Неарха. Всего один склад удалось сделать на берегу. В поисках воды пришлось отклониться в глубь страны. Кормчие и криптии заплутались. Пришлось снова выходить к морю, определить направление и взять прямо на север. Так они пришли в город Пура, на той самой реке, где было назначено свидание трех отрядов. Отдохнули и продолжали путь вдоль реки вниз до города Гуласкиры и Гармосии. Кратер со своей армией, женщинами и слонами прибыл к сроку. Поход отряда Кратера, двигавшегося дальним путем, прошел на редкость удачно. Не было ни потерь среди людей и животных, ни значительных задержек в пути. Кратер, ярый охотник, даже позволил себе несколько раз совершать разведки в стороны от движения главного каравана, памятуя поручение Александра – поискать страшного зверя «человекоглотателя». Зверь этот упоминается в описаниях Ктесия, правда изобилующих неправдоподобными россказнями, но со ссылками на многих очевидцев и на страх, внушаемый им персам, которые назвали его «мартихором» (глотателем людей). Громадные размеры, ужасная пасть, костяная броня и хвост, усаженный шипами, делали зверя чем-то средним между крокодилом и бегемотом. Кратер сам слышал о нем рассказы, но, подобно борию в Ливийской пустыне, никто не мог указать место его обитания, и поиски Кратера оказались тщетными.

Не было известий только о Неархе. Александр терпеливо ждал, отказываясь верить, что критянин погиб, и не желал идти дальше без верного друга. Время от времени он посылал колесницы и всадников на разведку к устью реки и морскому заливу, но никто ничего не слышал о флоте. Шел третий месяц ожидания, кончилась осень, наступил гамелион, когда внезапно колесницы разведчиков привезли пятерых исхудалых оборванцев, среди которых Александр с трудом узнал Неарха и Архиаса. Царь обнял критянина, изумленный, как он мог добраться сюда и остаться в живых, потеряв флот. Неарх удивился, в свою очередь. Весь флот цел, из восьмидесяти судов погибли только пять. Корабли стоят в устье реки, а он поспешил отыскать место встречи, чтобы быстрее доставить припасы изголодавшимся морякам. Радости Александра не было границ.

Неарх, вымытый и умащенный ароматными маслами, украшенный золотым ожерельем и венком, шел во главе торжественной процессии. Самые красивые девушки, нагие, обвитые цветами, плясали вокруг него и пели, славя его победу над морем. Победа нешуточная! Восемь тысяч стадий вдоль дикого пустынного побережья, обитаемого только ихтиофагами – рыбоедами, питавшимися сушеной рыбой, моллюсками и печеными на солнце крабами. Несколько лучше выглядели хелонофаги – черепахоеды, избегавшие сырой снеди. Ценные пластины черепаховых щитов они бросали как попало. Неарх велел набрать их сколько возможно. На всем огромном пути им не встретилось ни города, ни храма, ни просто порядочного строения. Иногда попадались хижины из огромных костей неведомых чудовищ. Мореходы увидели их живьем – неописуемо громадных черных рыб, выбрасывавших вверх свистящие белые фонтаны. Неарх вел точный дневник пройденных расстояний, описи береговых примет и наблюдений над тенями луны.

До Неарха по этому морю проплыл сатрап Дария Первого Скилак, проделавший весь путь благополучно. Однако критянин не верил Скилаку, потому что, побывав на Инде, тот описал его как реку, текущую на восток! Сколько можно было бы избежать трудов и потерь, если бы Александр с самого начала знал про Персидский залив и истинное течение Инда! Сам Аристотель считал, будто истоки Нила и Инда находятся в одной стране, потому что и в Либии и в Индии водятся слоны, которых нет нигде в других странах. Считая Скилака лгуном, Неарх пустился в плавание с большими опасениями. На этот раз все сообщения Скилака были правильны.

В середине плавания корабли достигли Астолы, острова нереид-русалок, известного по финикийским легендам. Храбрые финикийцы не решились приблизиться к заколдованному месту. На корабле Неарха с эллинским экипажем, наоборот, все стремились высадиться на острове, повидать прекрасных дев моря. Критянин приказал бросить якорь в отдалении и сам отправился на лодке на свидание с русалками. К великому разочарованию Неарха, Архиаса, Дейномаха и всех их спутников, остров был гол и совершенно безлюден. Две полуразрушенные хижины из костей, обломки щитков черепах – свидетельство временного пребывания на острове хелонофагов, черепахоедов, – так развеялась еще одна сказка дальних морей.

Впоследствии Онесикрит клялся, что на самом деле остров был населен нереидами, но боги отвели глаза людей от священной земли, приведя флот к совсем иному месту. Спокойный, скептический Неарх лишь усмехался в дико отросшую бороду, слушая красноречивые фантазии. Онесикрит чуть было не сыграл роковой роли в судьбе флота. Когда они увидели острый выступ Арабии [688], он стал настаивать на высадке у этого мыса. Неарх приказал повернуть в противоположном направлении и войти в залив Гармосии [689].

От бухты Гармосии и устья Аманиса Неарх решил дальше вести флот до устья Евфрата и в Вавилон, а по пути осмотреть противоположный берег – то ли остров, то ли выступ Арабии, близко подходивший к берегам Кармании, как раз у бухты. Александр хотел проплыть вокруг Арабии и сыскать путь в Эфиопию. Он согласился с Неархом, что для этого нужен другой флот – из крупных кораблей, способных нести большой запас воды и продовольствия, и особенно дерева для починки. На пути из Индии одним из главных затруднений явилось отсутствие хорошего дерева для исправления поломок. Слава богам, погода у побережья в этом месяце, после захода Плеяд, была спокойной. Если бы плавание совершилось в месяцы бурь, потери кораблей были бы много больше…

И снова войско Александра разделилось на три части. Гефестион повел армию, обозы и слонов вдоль берега на Пасаргады и Сузу, Александр налегке, с конницей, поспешил туда же через Персеполис. Теперь все они, конечно, уже в Сузе. Мой Неарх не проплывет мимо нас на пути в Вавилон. Мне бы хотелось встретить его тут, и потому я не тороплюсь! – Так закончила свой долгий рассказ Гесиона.

Чаяния фиванки не сбылись. Они приплыли в Вавилон задолго до Неарха и полмесяца жили у Гесионы. Город был взбудоражен вестями о возвращении Александра, его переполняли толпы пришельцев. Они прибывали отовсюду. Впервые Таис увидела стройных либийцев с темно-медным оттенком кожи. Афинянка со своим медным загаром казалась совсем светлой рядом с этими жителями лидийских степей. Невиданное зрелище представляли этруски с италийских берегов – могучие, коренастые люди среднего роста, с резкими профилями египетского склада. Лисипп читал исторические книги Тимея и Теопомпа и слышал рассказы путешественников, будто жены этрусков пользуются удивительной даже для спартанцев свободой. Они баснословно красивы и очень заботятся о своем теле, часто появляясь обнаженными. На обедах они сидят наравне с мужьями и другими мужами, держатся неслыханно свободно. Мужи часто делят их любовь между собою: таков обычай.

– Если таковы обычаи этрусков, то у них нет гетер, и я бы не имела там успеха, – полушутя сказала Таис.

– Действительно, у них нет гетер! – удивленно согласился Лисипп и, подумав, прибавил: – Там все жены – гетеры, или, вернее, они таковы, как было у нас в древние времена. Гетеры были не нужны, ибо жены являлись истинными подругами мужей.

– С тобой вряд ли согласятся соотечественники! – засмеялась афинянка. – Сейчас меня больше интересуют слоны, чем этруски. Вчера пришел караван в пятьдесят этих зверей, впрочем, странно называть слона зверем, он нечто другое!

– В самом деле, другое! – согласился Лисипп.

– Тебя послушаются, ты ведь умеешь повелевать, учитель!

Ласковая интонация афинянки заставила ваятеля насторожиться.

– Чего ты хочешь от меня, неугомонная? – спросил он.

– Я не ездила никогда на слоне. Как это делают? Нельзя же сесть верхом на такую громадину!

– На боевых слонах едут в домике-седле, то же и при обычной езде, только тогда стенки делают ниже и с большими боковыми вырезами. Я смотрел издалека. Я тоже не ездил на слоне.

Таис вскочила и обвила руками шею художника.

– Поедем! Возьмем Гесиону и Эрис. Пусть провезут нас один-два парасанга.

Лисипп согласился. Они выбрали самого громадного слона с длинными клыками и недружелюбными глазами, с желтой бахромой на лбу и вокруг навеса над пестро раскрашенным домиком-седлом. Торжествуя, Таис уселась на поперечную скамейку с Эрис, напротив Лисиппа. Гесиона осталась дома, наотрез отказавшись от поездки. Вожатый поднял гиганта, слон бодро зашагал по дороге. Толстая кожа его странно ерзала по ребрам, домик кренился, качался и нырял. Таис и Эрис попали в ритм слоновой походки, а Лисипп едва удерживался на скамье, отирая пот и кляня слишком долгую прогулку. Не ведая неудобств езды на слоне и не имея к ней привычки, они назначили слишком удаленную цель поездки. Великий ваятель хоть и выдержал ее стойко, как подобало эллину, но с большой радостью слез со слона, кряхтя и потягиваясь.

– Не завидую Роксане! – сказала Таис, прыгая на землю прямо из домика.

Их ждала Гесиона.

– Небывалые новости! – закричала она с порога, будто истая афинянка. – Гарпал бежал, захватив массу золота из сокровищницы царя!

Гарпал, доверенный казначей Александра в Экбатане, недавно прибыл в Вавилон встречать повелителя.

– Куда бежал, зачем? – воскликнул Лисипп.

– В Элладу, к Кассандру, с отрядом из эллинов-наемников, оставленных соратниками в Вавилоне.

– И что же Александр? – спросила Таис.

– Он, наверное, еще не знает. Вторая новость! Александр в Сузе задумал жениться сам и переженить своих военачальников на азиатках. Сам царь взял старшую дочь Дария, которую, как и ее мать, зовут Статирой; Кратер породнился с Александром, женившись на сестре Роксаны; Гефестион на Дрипетис, дочери Дария, сестре своей прежней жены; Селевк взял Апаму – дочь убитого сатрапа Спитамена, Птолемей – Сириту, прозванную Атакамой, персидскую принцессу из Дариевой родни. Неарху предназначена невестой дочь Барсины Дамасской и Ментора, однако он до сих пор в море, не будет на торжестве и, насколько я знаю своего критянина, он увернется от этого брака. Восемьдесят военачальников и гетайров женятся на девушках знатных родов, а десять тысяч македонских воинов вступают в законный брак со своими наложницами: персианками, бактрианками и согдийками. Будет празднество, достойное пира титанов, с тремя тысячами актеров, музыкантов и танцовщиц.

– Александр думает связать прочнее Македонию, Элладу и Азию, – задумчиво сказал Лисипп, – только надо ли так торопиться? Наспех переженятся, а потом побросают этих жен! Царь очень спешит. В Вавилоне его ждут тысячи и тысячи неразрешенных дел.

– Мне пора ехать домой, в Экбатану. Сын заждался меня, – вдруг сказала Таис. – Если успею собраться, поеду послезавтра. Скоро здесь наступит сильная жара.

– И ты не заедешь в Сузу? – спросила Гесиона.

– Нет, прямая дорога через Гармал и Священные Огни короче и удобнее. Ты останешься ждать Неарха, я, конечно, зря спрашиваю, а как учитель?

– Я дождусь Александра здесь, хотя первое время ему будет не до меня и не до искусства, – ответил Лисипп.

За несколько часов до отъезда верховой гонец нашел Таис через Гесиону и начальника города. Он привез ей плотно запечатанное письмо от Птолемея, который упрашивал ее не гневаться на вынужденный брак с персидской девочкой, уверял, что Александр понудил их всех к спешной женитьбе, и они сделали это только для царя. С обычной убедительностью Птолемей говорил о своем браке как пустой, незначащей уступке Александру, обещал при свидании объясниться и поведать какую-то тайну, важную для них обоих. Вскользь Птолемей упоминал о драгоценных камнях невиданной прелести, собранных для нее. Вскользь потому, что знал, как ответила бы афинянка на прямую попытку подкупить ее.

Таис взяла булавку, приколола письмо к столешнице, острым кинжалом изрезала на кусочки и бросила их на ветер.

Она простилась с Гесионой и Лисиппом нежно, но коротко, не ведая, что видит их в последний раз. Ее маленький отряд прошел ворота Иштар и скрылся из виду на северной дороге.

В Экбатане Таис прожила роковой третий год сто четырнадцатой олимпиады. Таис хорошо помнила каждый месяц его до тяжелых дней таргелиона, в которые, по странному стечению судьбы, умер Александр. И страшная битва на Гидаспе, сломившая македонскую армию, также пришлась на конец таргелиона, третьего года предыдущей олимпиады! Может быть, будь жив старец Аристандр, он сумел бы предостеречь… нет, Александр давно уже не слушал его.

Птолемей долгое время не появлялся в городе. Сначала Таис наслаждалась своим подросшим Леонтиском, сильно привязавшимся к матери, потом почувствовала себя одинокой без Лисиппа. Как-то она поднялась на высокое кладбище и долго смотрела на ослепительно белую плиту на могиле Клеофрада. Ветер колыхал над ней ажурную тень можжевельника, похожую на письмена. Преклонив колени, в знойной тишине она вспомнила великолепную надпись на могиле Анакреонта: «Анакреонта плита! Под нею лебедь теосский спит и безумная страсть пламенных юношей спит…» У Таис начали складываться строфы эпитафии, которую она решила высечь на этой немой белой плите, уже начавшей зарастать плющом – любимым надгробным растением эллинов: «Здесь погребен Клеофрад, ваятель афинский, спаявший женского тела красу с обликом вечных богинь…»

После Нового года в разгар южной летней жары в Экбатану приехал Гефестион и привез письмо Птолемея, огромное количество драгоценностей и неожиданный дар Александра – золотую статуэтку женщины, похожей на Таис, в наряде менады, спутницы Диониса, то есть с головы до бедер одетую плетями плюща. Искусно отчеканенные листья пышным гнездом громоздились на голове и плечах, отдельными веточками спускаясь ниже талии. Таис, восхищенная мастерством скульптуры, поняла значение дара лишь после свидания с царем.

Гефестион навещал афинянку в ее доме, рассказывая о приключениях в походе. Таис тревожно всматривалась в давно знакомый облик веселого гиганта, находя в нем черты безмерной усталости и странного опустошения. Иногда взгляд Гефестиона останавливался на чем-то невидимом, и, казалось, жизнь покидала его незрячие глаза.

В честь самого близкого друга Александра и хилиарха в Экбатане осенью устроили грандиозное празднество. По числу актеров оно почти сравнялось с праздником бракосочетания в Сузе.

Недобрые предчувствия Таис оправдались. В начале празднеств Гефестион заболел и слег в сильной лихорадке. Больному становилось все хуже. Едва весть достигла Вавилона, Александр, взяв лучших лошадей, понесся в Экбатану вместе с Птолемеем и самыми знаменитыми врачами. Но было поздно. Один из столпов империи Александра, самый близкий друг царя, жизнерадостный гигант, легко переносивший невероятные трудности походов и боев, умер на седьмой день болезни в пианепсионе третьего года сто четырнадцатой олимпиады.

Никогда еще не видели великого полководца в таком глубоком горе, даже после того, как он убил Черного Клейта. Александр пил в одиночестве ночи напролет, а днем совещался с архитектором из Афин Стасикратом, прославившимся величественными постройками.

Стасикрат сложил для Гефестиона исполинский погребальный костер в виде храма из кедра и сандалового дерева, с огромным количеством мирра и нарда. Пламя, напомнившее Таис пожар Персеполиса, поглотило тело героя. Александр после семидневного пьянства на поминках – в них участвовало несколько тысяч человек – отправился в северные горы покорять касситов – горцев, не боявшихся великого царя, от одного имени которого разбегались иные войска.

С ним пошел Птолемей, последний из его близких друзей, не считая Неарха, а теперь главный начальник империи. В расстройстве от смерти друга, опухший от ночных пиршеств, в которых он вынужден был принимать участие, Птолемей явился к Таис перед выступлением, долго говорил с ней. Он поведал страшную тайну, которую он хранил десять лет, со времени посещения Александром оракула Аммона в оазисе Ливийской пустыни. Тогда Птолемей подкупил младшего служителя талантом золота, чтобы он подслушал пророчество оракула. Александру предсказана смерть в молодом возрасте, он проживет немногим более тридцати лет…

– Сейчас ему тридцать два года, и если… – Птолемей не решился произнести страшного слова, – тогда огромное завоеванное царство развалится, перестанет существовать, ибо один Александр может управлять им, изнемогая от великого множества дел… Ты не слушаешь меня?

– Нет, слушаю. Только я сейчас догадалась, почему Александр был так неистов, так спешил пробиться на край Мира, к берегам Восточного Океана. Ведь он-то знал предсказание и носил в себе как отравленный нож на голом теле!

– Наверное, ты права. Но это уже не имеет значения! Если предвидение Аммона верно, тогда я первый выступлю за раздел империи и буду требовать себе только Египет. Он далеко в стороне и лежит на Внутреннем море, это мне и нужно. А ты поедешь со мной, чтобы стать царицей Египта?

– А если предсказание не исполнится?

– Тогда все пойдет, как оно идет теперь. Александр поплывет с Неархом, а я останусь в Вавилоне его наместником и верховным стратегом Азии. Но ты не ответила мне на очень важный вопрос!

– А Сирита?

– Клянусь молотом Гефеста, ты знаешь сама и спрашиваешь из лукавства. Персиянка останется в Персии, я отдам ее замуж за одного из сатрапов восточных границ… Но берегись испытывать мое терпение, я могу увезти тебя, когда хочу и куда хочу, связанную и под сильной стражей!

Не отвечая, Таис встала и подошла к Птолемею.

– Слишком долго ты воевал в Скифии и в Индии и совсем забыл, какова твоя венчанная жена. Милый военачальник, таких, как я, силой не берут. Мы или умираем, убив себя, или убиваем того, кто позволил себе это насилие. Впрочем, ты не эллин, а македонец, одичавший в походах, хватая беззащитных жен, как всякую другую валяющуюся под ногами добычу.

Птолемей побагровел, протянул было к ней руку с хищно скрюченными пальцами, опомнился, отдернул, будто обжегшись.

– Пусть так! Я и в самом деле привык к безграничному повиновению жен.

– Хорошо, что ты убрал руку, Птолемей. Схвати ты меня, и я не знаю, может быть, высшего военачальника Александра унесли бы отсюда бездыханным трупом.

– Твой черный демон в образе Эрис! Ее и тебя предали бы мучительной казни!..

– Эрис стала уже демоном, а не благодетельной охранительницей? Научись сдерживаться, когда твои желания не исполняются, иначе ты не станешь настоящим царем, Птолемей! Насчет казни не слишком уверена, пока жив Александр! Кроме того, есть и яд.

Птолемей впервые смутился. Пробормотав нечто вроде того, что он прошел долгую войну, бесконечные убийства и насилия, привык к беспрекословному и мгновенному повиновению, он повторил свой вопрос о Египте.

Таис, смягчившись, протянула ему маленькую твердую руку.

– Если ты снова научишься понимать меня, тогда я согласна. Только чтобы при мне не было ни второй, ни третьей царицы. Зачем тебе я, непокладистая и непреданная?

– Мне достаточно твоей абсолютной честности. Нечего говорить про красоту, ум, знания и умение обращаться с людьми, понимание искусства. Лучшей царицы мне не найти для древней страны, где вкусы людей устоявшиеся и безошибочные, где легко отличают настоящее от пустяка.

– А если дикая амазонка или беспечная нереида вдруг воскреснет во мне?

– Об этом позаботишься ты сама. Ты согласна?

Таис после непродолжительного раздумья молча кивнула.

– Можно скрепить договор поцелуем?

Афинянка разрешила.


Несмотря на зимнее время, конница Александра ушла в горы и пробыла там гораздо дольше, чем того требовало покорение касситов, разбежавшихся по Парфии и Гиркании. Не собирался ли Александр вновь посетить Море Птиц?

Таис думала о другом. Усталый завоеватель, удрученный утратой лучшего друга, измученный горой ненавистных дел по управлению империей, где его привычка к молниеносным решениям не помогала, а скорее мешала ему, он просто не хотел возвращаться в Вавилон. Из Эллады прибыли нехорошие вести. Гарпал, беглый казначей, и Кассандр объявили Александра безумцем, объятым манией величия. Однако слава великого полководца была слишком велика. ВЭлладе считали величайшим его деянием возвращение всех статуй из Азии, вывезенных прежними завоевателями. Ему поклонялись, как современному Гераклу. Изменник Гарпал плохо кончил – его казнили.

Архитектор Стасикрат рассказывал в Элладе противоположное. Он предложил Александру совершить неслыханное – изваять его статую высотой в шестьсот локтей, обработав гору Атос в Халкидике. Александр лишь рассмеялся и сказал, что исполинские пирамиды Египта ничего не говорят о построивших их владыках. Сам по себе великий размер еще не означает великой славы.

Еще большее впечатление произвело на Элладу прибытие македонских ветеранов под начальством Кратера. Они были отпущены Александром с почестями и огромными наградами. Фаланга и агрианская конница перестали существовать. Все эллинские наемники, оставленные в построенных крепостях и Александриях, тоже вернулись на родину.

Прах Гефестиона временно поместили в мавзолей из белоснежного известняка на холме около Экбатаны, откуда открывался вид на восточную равнину, поросшую серебристой травой. Таис полюбила ездить сюда вместе с Эрис. Она вспомнила, как незадолго до своей болезни Гефестион рассказывал ей об удивительном подвиге индийского мудреца гимнософиста Калинаса. Калинас пришел к Александру и объявил о своем решении покинуть пределы этой земли. Царь сначала не понял его и обещал ему сильный конвой. Старик пояснил, что чувствует себя плохо и не желает больше жить, так как находится далеко от родины и не сможет ее достигнуть. По просьбе индийца воины сложили большой костер. Александр, думая о жертвоприношении, подарил Калинасу коня в полной сбруе и пять золотых чаш. Мудрец отдал дары строителям костра, а сам улегся наверху и велел поджигать со всех сторон. Старик лежал совершенно неподвижно в дыму и пламени кострища. Александр, потрясенный таким мужеством, велел трубить во все трубы, приказал, чтоб и слоны отдали гимнософисту царский привет своим ревом. Со смертью Калинаса воины долго не могли смириться. По их мнению, они утратили человека, охранявшего армию в походе. Гефестион считал смерть индийца великим подвигом, достойным подражания. Он хотел бы найти в себе такую же стойкость и, без сомнения, говорил об этом Александру. Гигантский костер был посмертным ответом царя на слова друга. Пустынный холм, где месяц назад кипела работа, прибрали, вычистили. Вокруг мавзолея посадили кусты и цветы. Таис хорошо мечталось здесь о надвигающихся переменах жизни. Птолемей пока ничего не устроил сыну, клянясь найти лучших учителей гимнастики и военных упражнений сразу после возвращения в Вавилон с Александром, которого он не смог оставить сейчас одного.

В один из дней элафеболиона, месяца особенно лучезарной погоды, Таис, приехав к могиле, увидела с холма приближавшийся большой отряд. Они остановились примерно в пяти стадиях от мавзолея. Двое отделились от них и медленно поехали к холму, высокие, в сверкающих шлемах, на вороном и сером в яблоках конях. Сердце Таис взволнованно забилось. Она узнала Александра и Птолемея. Царь в память своего Букефала впредь всегда выбирал вороных лошадей. Шесть персидских юношей ее охраны, назначенной Птолемеем, повскакали в тревоге и выбежали из тени одинокого вяза, где ожидали свою подопечную. Таис успокоила их. Воины не стали садиться на коней, а выстроились поодаль, почтительно склонив головы.

Царь с удивлением смотрел на афинянку и Эрис в одинаковых светло-синих эксомидах, словно две статуэтки коринфской и египетской бронзы, стоявших на белых ступенях временного мавзолея. Он спрыгнул с коня на ходу и быстро подошел к Таис, протягивая ей обе руки.

– Я рад, что нахожу тебя здесь, почитающей память друга, – сказал Александр. Он улыбался, но глаза его смотрели печально. – Мне бы хотелось поговорить с тобой до возвращения в Вавилон.

– Когда захочешь, царь! Хоть сейчас!

– Нет, слишком много людей будет ждать меня, томясь желанием отдохнуть с концом похода. Я назначу тебе свидание здесь и извещу тебя. Ты разрешишь мне, Птолемей? Ведь твоя жена – мой друг!

– Она не спрашивает позволения, – рассмеялся Птолемей, – зачем же просишь ты, всемогущий царь?

– Царь должен соблюдать обычаи еще строже, чем последний из его подданных, – серьезно сказал Александр, – ибо как же иначе вселить в людей уважение к закону и чувство меры?

Птолемей слегка покраснел под темным загаром. При своей репутации мудрого государственного мужа он не любил даже мелких своих промахов.

Спустя четыре дня прискакал гонец и передал, что Александр ждет ее на могиле Гефестиона. Таис завертелась перед зеркалом, надевая для верховой езды эксомиду сиреневого цвета выше колен и серьги из Небесной страны, дар желтолицего путешественника. Подумав немного, она надела ожерелье из когтей черного грифа, память храма Эриду. Только категорическое требование Таис заставило Эрис остаться «дома», то есть проводить афинянку не дальше стен города. Двенадцатилетний Боанергос рассыпал по степи мерную дробь иноходи с той же быстротой, как и в прежние времена.

Александр сидел на верхней ступеньке мавзолея без брони, без шлема и оружия, только в бронзовых поножах, которые он не любил снимать, может быть, потому, что они прикрывали рубцы страшных ран на его ногах.

Он принял поводья иноходца и спрыгнувшую с него Таис, ласково подбросив ее в воздух. Умный конь отошел без команды и укрылся в тени вяза. Александр испытующе оглядел афинянку, как после долгой разлуки, притронулся к ожерелью из когтей, с любопытством коснулся звенящей резной серьги. Таис объяснила назначение грифового когтя – знака Хранительницы Путей – и рассказала, как она приобрела его.

Александр слушал, скользя взором по ее фигуре, четко освещенной сквозь прозрачную эксомиду.

– Ты носишь поясок по-прежнему? – спросил он, увидев проблеск золота, – и там все еще «кси»?

– Другой не будет, невозможно! – тихо ответила Таис. – Я хотела поблагодарить тебя, царь! За дом в Новом городе, у ворот Лугальгиры.

– Я иногда спасаюсь там, – невесело усмехнулся царь, – но не могу оставаться подолгу.

– Почему?

– Не позволяют дела, и потом… – Александр вдруг отбросил вялую манеру разговора, ныне вошедшую в его обыкновение.

– Иногда мне хочется опять бросить себя в пламенный Эрос, – заговорил он энергично, – снова ощутить себя юношей. В тебе я нашел божественную исступленность, какая лежит и в моей душе, подобная подземному огню. Ты расколола каменные своды и выпустила его наружу. Какой муж устоит перед этой силой?

– Чтоб разбудить ее, нужна встречная сила, как саламандре – огонь! – ответила Таис. – А ее нет, нет никого, кроме тебя.

– Да, когда я был тот встреченный тобой в Мемфисе, нет на середине Евфрата. Он далек от меня теперь, – добавил Александр, потухая.

Таис смотрела на прекрасное лицо царя, находя незнакомые черты усталой и презрительной жестокости, не свойственные прежнему облику Александра – мечтателя и храбрейшего из храбрых воинов. Такие никогда не бывают ни презрительными, ни жестокими. Его низкий лоб казался покатым из-за сильно выступавших надбровий. Прямой крупный нос подчеркивали резкие складки вокруг рта, полные губы которого уже слегка растянулись над крепким круглым подбородком. Глубокие вертикальные борозды прорезали некогда нежные округлости щек. Кожа оставалась по-прежнему гладкой, напоминая о совсем еще молодом возрасте великого царя. В Спарте Александр только два с половиной года назад достиг бы возраста взрослого мужа.

– Ты очень устал, мой царь? – спросила Таис, вложив в вопрос всю нежность, на какую была способна, будто великий завоеватель и владыка стал мальчиком, немногим больше ее Леонтиска.

Александр опустил голову, отвечая молчаливым согласием.

– Стремление к пределам Ойкумены еще горит в тебе? – тихо спросила афинянка. – Может быть, ты избрал не тот путь?

– Иного нет! Нельзя пройти Азию на восток, или на юг, или на север, чтобы не встретить вооруженных отрядов или целых армий. Они уничтожат тебя или возьмут в рабство, если у тебя будет пятьсот спутников, или пять – все равно. Только собрав грозную силу, можно пробить преграду из враждебных, ничего не понимающих в моей цели иноязычных и иноверных людей. Видишь сама, мне пришлось опрокинуть огромные царства, разбить бесчисленных врагов. Но не прошло и двух лет, а в Индии Чандрагупта уже отобрал у меня часть завоеванной земли, выгнал моих сатрапов! Нет, не смог я достичь пределов Ойкумены по суше. Теперь попытаюсь морем.

– Может быть, странствуя в одиночестве, подобно желтолицему обитателю Востока, тебе удалось бы пройти больше?

– Может быть. Но слишком много случайностей на пути, и каждая грозит гибелью. И времени потребуется слишком много. Медлен путь пешком. Нет, я был прав, идя дорогой силы. Неверны исчисленные величайшими учеными Эллады размеры Ойкумены. Она гораздо больше, но это их ошибка, а не моя!

– И ты вновь пойдешь в безвестные дали?

– Я устал не от пути, а от забот огромного государства. Они обрушились на меня, как река в половодье.

– Разве нельзя разделить заботы, возложив их на верных соратников? – спросила Таис.

– Мне казалось сначала, что я окружен достойнейшими, что мы вместе составляем острие копья, способного сокрушить все на свете. Впервые спартанская стойкость распространилась на десятки тысяч моих воинов. Заслуга моего отца Филиппа! Это он сумел собрать и воспитать войско такого мужества и выносливости, чтобы оно качеством отдельных воинов приблизилось бы к лакедемонскому. С этими отборными тридцатью пятью тысячами я отразил и сломил силу, по численности во много раз большую, но худшую по качеству людей. Все шло хорошо, пока едина была цель, грозен враг и нас не обременял груз колоссальной военной добычи. Сплоченность изнашивается, как физическая сила. Чистота сердца и бескорыстие, как железо ржавчиной, разъедаются лестью окружающих, толпами продажных женщин и торговцев, жрецов и философов, родственников и мнимых друзей.

Тех людей тверже орлиного когтя, которые не износились за десять лет войны и владычества в покоренных странах, осталось мало – горсточка на всю великую империю. И я теряю их одного за другим, как потерял несравненного героя Гефестиона. С другими я стал враждовать, иногда справедливо – они не понимали меня, иногда несправедливо – я не понял их. Но самое страшное: чем дальше, тем сильнее расходились наши цели! Я не смог больше думать о гомонойе, равенстве среди народов, когда ее не нашлось среди ближайших друзей и соратников. Главный яд в сердцах всех людей: идиотская спесь рода, племени и веры. С этим я бессилен справиться. Таков конец азиатских завоеваний: я, владыка полумира, опускаю руки, чувствуя себя путешественником у начала дорог. Ты права, я был бы счастливее, бредя одиноким свободным странником в нищенской одежде, положась на милость богов и любого вооруженного встречного!

Таис привлекла к себе львиную голову македонца, гладила ее матерински нежно, слыша взволнованное дыхание, отдававшееся скрипом в пробитой стрелой груди. По мощным рукам, некогда божественно спокойным, пробегала нервная дрожь.

– Хочешь стать моей царицей? – распрямившись, с всегдашней внезапностью спросил Александр.

Таис вздрогнула.

– Одной из жен царя царей? Нет!

– Ты хочешь быть первой среди всех или единственной – усмехнулся неласково македонец.

– Ты всегда не понимаешь меня, царь мой, – спокойно ответила Таис, – и не поймешь, пока мы не будем вместе совсем. Мне самой не нужна ни исключительность, ни изгнание соперниц. Нужно, чтобы я получила право охранять тебя – иногда вопреки твоему минутному желанию или против воли друзей и соратников. Иначе ты не сможешь опереться на меня в трудный час измены или болезни.

– Так ты хочешь?..

– Я ничего не хочу, я лишь поясняю. Поздно! Речи эти надо было вести много раньше.

– Я еще молод, и ничего для меня не поздно!

– Мне ли говорить тебе, повелителю людей, что истинную царицу нельзя назначить или ограничить ночным ложем. Тут необходимы усилия обоих, но так, чтобы это видели и чувствовали все окружающие. Чтоб стать царицей, требуется много лет, а у тебя, как я вижу, нет в распоряжении и года.

– Да, я уплыву с Неархом искать пути в Эфиопию. Девяносто кораблей готовы и готовятся на верфях Вавилона и Александрии Евфратской.

– И ты возьмешь меня туда, в океан, с собой? Не царицей, только спутницей?

Помолчав, Александр угрюмо ответил:

– Нет. Неверна судьба боевых дорог, страшны лишения на бурных берегах безводных пустынь. И драгоценна ты! Жди меня в Вавилоне!

– Женой Птолемея?

– Я назначу Птолемея хилиархом вместо Гефестиона. Он будет править империей во время моего отсутствия.

Таис встала, ласково и печально глядя на царя. Встал и Александр. Неловкое молчание нарушил топот скачущей во весь опор лошади. Всадник из персидской знати – гетайров нового набора – поднял над головой сверток письма. Александр сделал разрешающий жест, и, спешившись, гонец подбежал, держа послание у низко склоненного лица.

– Прости, я прочитаю, – царь развернул пергамент, Таис увидела несколько строчек, исписанных крупным почерком.

Александр повернулся к Таис с кривой улыбкой.

– Мне надо спешить в Вавилон. Явился Неарх из разведки Арабии, теперь можно плыть. Селевк приближается с большим караваном слонов, а Певкетос ведет молодых воинов из Арианы.

Таис свистнула через зубы, как афинский мальчишка. Боанергос поднял голову, насторожил уши и на повторный зов подбежал к хозяйке. Махнул рукой и Александр, подзывая скифа-коновода.

– Объясни на прощанье, мой царь, – афинянка взяла под уздцы иноходца, – значение твоего дара, привезенного Гефестионом?

– Это моя греза в Нисе, когда я увидел плющ и быков критской породы. Ты знаешь, войско Диониса в его походе состояло из одних менад, а в индийском – наполовину. И ты приснилась мне менадой, нагой и могуче притягательной, увитой плющом. Сверкающий жезл Диониса указал мне на тебя… И я велел ваятелю из Сузы отчеканить по моему сну и памяти твое изображение менадой.

– За это я благодарю тебя всем сердцем, как и за дом у Лугальгиры.

Таис смело обвила руками шею царя и на миг замерла в его объятиях. Побледнев, она вырвалась и вскочила на иноходца. Александр сделал шаг к ней, протягивая руку, и словно споткнулся о ее твердый взгляд.

– Судьба и я трижды предоставляли тебе возможность. Первый раз – в Мемфисе, второй – на Евфрате, третий – в Персеполисе. Четвертого не дает судьба, и я тоже. Гелиайне, великий царь, «тон зона» (навеки), как говорил Платон!..

Таис тронула иноходца, опустив голову. Крупные слезы покатились из-под намокших длинных ресниц, падали на черную гриву коня. Александр поехал рядом, голова в голову. На одну стадию позади пылили всадники царской охраны. Александр нагнул непокрытую голову, широкие плечи его обвисли, перевитая жилами рука вяло опустилась. Таис никогда не видела божественного победителя таким – обличье человека, истощившего свои силы и ни на что больше не надеющегося. Клеофрад на последнем кеосском пиру выглядел крепче и бодрее. А если Александр снова вернется к делам огромной империи в Вавилоне, что будет тогда?

– Во имя Афродиты и всего, что влечет нас друг к другу, Александр, мой царь, уезжай из Вавилона немедленно. Не задерживайся лишнего дня! Поклянись мне в этом, – она взяла его руку и сильно сжала.

Александр заглянул в огромные серые глаза и ответил нежно и искренне:

– Клянусь Стиксом, моя Айфра (сияющая)!

Таис ударила пятками Боанергоса, и он далеко обогнал медленно ехавшего царя и его охрану. Афинянка вихрем пронеслась через ворота Экбатаны, проскакала по улицам и, бросив поводья слуге, побежала через сад в павильон Эрис, где заперлась до вечера.

А через два месяца, в последние дни таргелиона, горным обвалом разнеслась весть о внезапной смерти Александра.

Не прошло и декады, когда нарочный доставил Таис сразу два письма – от Птолемея и Гесионы. Фиванка писала подробно о последних двух днях жизни царя. Усталый донельзя, он собрал военачальников, чтобы распределить корабли, и вместе с Неархом отдавал распоряжения, вникая во все мелочи подготовки огромного флота. Мучась от бессонницы, он плавал ночью в Евфрате. С приступом лихорадки царь покинул дворец Навуходоносора, где жил постоянно, и перебрался в Новый Город, в свой дом с затененным бассейном. Он не хотел никого видеть, кроме Неарха, купался, изнемогая от жара, но лихорадка все усиливалась. И по-прежнему не было сна. Александр велел сделать жертвоприношение двенадцати олимпийцам и Асклепию. Говоря с Неархом, он настаивал на отплытии через два дня. Критянин впервые видел своего божественного друга в таком неестественном беспокойстве, он без конца говорил об океане и отдавал распоряжения, повторяясь и временами путаясь. Наутро, когда жар спал, Александр приказал нести себя в Старый Город, во дворец, чтобы сделать жертвоприношение. Он был уже настолько слаб, что почти не мог говорить.

Великий вождь до последней минуты боролся со смертью. За несколько часов до кончины он захотел проститься с друзьями и войском. Сдерживая рыдания, молодые гетайры и воины из царской охраны молча проходили мимо ложа. Александр нашел силы приветствовать каждого поднятием правой руки, время от времени приподнимая и голову. Он был в сознании до последней минуты.

Военачальники, теперь прозванные диадохами, наследниками Александра, собрались на чрезвычайном совете. Прежде всего они бережно омыли тело героя, испещренное рубцами тяжелых ран, и залили его смесью ароматных смол, крепкого вина и меда. А чеканщики и кузнецы уже ковали золотой саркофаг.

Слезы не дали Таис читать дальше, сдерживаемое горе вырвалось наружу. Упав ничком, афинянка безутешно рыдала, по старому обычаю разодрав одежду и распустив волосы.

Александр, величайший герой Македонии, Эллады и Ионии, ушел во мрак Аида в возрасте всего тридцати двух лет и восьми месяцев! Сердце щемило сознание, что накануне смерти, измученный и одинокий, он, может быть, вспоминая о ней, плавал в Евфрате и удалился в дом на той стороне реки, у ворот Лугальгиры, в тот дом. С новым приступом плача Таис подумала о великом одиночестве царя. Все окружавшие его люди без конца требовали от него мудрых распоряжений, золота, защиты, любви, не догадываясь о безмерной его усталости и не следя за ним чуткими, понимающими глазами и сердцем. Может быть, он бессознательно искал опоры в призраках прошлого? Если так, то, будь она с ним хотя бы эти несколько часов, она сумела бы усмотреть грозные признаки надвигающейся беды. Сумела бы. Александр хотел ведь выполнить данную Таис клятву – вырваться из Вавилона с флотом Неарха!

Афинянка зарыдала так, что Эрис, испуганная впервые за их совместную жизнь, помчалась за врачом. Таис отказалась впустить врача, но подчинилась подруге и выпила какого-то густого и горького коричневого питья, бросившего ее в черный и долгий сон.

Только через четыре дня Таис нашла в себе силы выйти из темной комнаты, заняться обычными материнскими и домашними делами. И еще через несколько дней она собралась с духом прочитать и письмо Птолемея.

Он писал, что все свершилось по его предвидению. На совете диадохов он первый предложил раздел империи и выговорил себе Египет. Заместителем Александра и верховным стратегом Азии назначен Пердикка. Ему вменено в обязанность охранять Роксану, беременную от царя на седьмом месяце. Антипатр стал начальником войска в Элладе и Македонии, верховным стратегом стран к западу от Ионии. Начальнику гетайров Селевку достались Вавилония и Индия, Антигону Одноглазому – Малая Азия, за исключением Ионии и Фракии, отошедших Лисимаху. Неарх не захотел ничего, кроме флота, получил его и готовился уплыть в Арабию. Теперь уж без Александра. Птолемей напомнил Таис обещание ехать с ним в Египет. Ему придется подождать родов Роксаны. Если будет сын – все останется по-прежнему, если дочь – совет диадохов будет избирать царя.

Так приключилась новая удивительная перемена в жизни Таис. У Роксаны родился сын, Александр Четвертый, и Птолемей срочно вызвал афинянку в Вавилон. С отборными преданными ему войсками он захватил саркофаг с телом Александра и поспешил в Египет.

С тех пор Таис здесь, в Мемфисе, царицей сказочной для всякого эллина древней Земли Нила.

И вот он, Нил, плещущий едва слышно о ступени храма Нейт.

16. Мемфисская царица

«Ты будешь править Мемфисом, а я останусь в Александрии», сказал Птолемей в споре с Таис. Впервые они были на грани разрыва. Она упрекала его в нарушении клятвы – не брать другой жены после брошенной им в Вавилоне Сириты, если Таис согласится поехать с ним в Египет. Теперь он, признанный царь Египта, полюбил Беренику, женился на ней тайно, и в Александрии тоже будет царица… А прежде была еще Эвридика, родившая ему сына Птолемея, которую он взял силой еще в Ионии и привез в Персию.

Впервые Птолемей не уступил требованиям Таис. За десять лет победоносных походов с армией Александра, когда сокрушались города и тысячи тысяч гибли и подвергались насилию, он привык, не задумываясь, менять сотни женщин. «Одной больше – одной меньше, стоит ли об этом говорить?» – искренне думал Птолемей. Другое заботило его – недавно он понял всю тщету усилий преобразовать Египет, внедрив сюда дух Эллады и гений Александра.

– Эту глыбу древних верований, обычаев и уклада жизни, подобную скале из черного гранита Элефантины, – объяснял он Таис, как всегда, умно и убедительно, – невозможно изменить иначе как расколов ее на части. Но поступать так немудро. Разрушая, невозможно сразу заменить прежнее новым, ибо страна останется без закона и обычая, обратясь в сборище одичалых негодяев. Я начну с Александрии и превращу ее в город, открытый всему миру, открытый для всех вероучений и верований, для философов любых школ и прежде всего для торговли между Азией и Внутренним морем. Александрия, где я храню в золотом саркофаге тело великого Александра, моего друга детства и сводного брата, станет самым прекрасным из всех городов в Ойкумене. Маяк на Фаросе будет более знаменит, чем башня Этеменанки, а для философов я построю Мусей. В Библиотеке [690] мной уже собрано рукописей и книг больше, чем в любом из городов Эллады. Я дал приказ, чтобы начальники всех судов, приходящих в гавань Александрии, сообщали мне о новых произведениях искусства, открытиях ученых и знаменитых книгах. У меня достаточно золота, чтобы купить многое. Если бы не война!..

Птолемей нахмурился, и Таис сочувственно погладила его по плечу, зная о непрекращавшейся войне среди диадохов – наследников Александра. Верховный стратег Азии, старый сподвижник Александра Пердикка, назначенный советом диадохов управителем царства, пока подрастает сын Роксаны, пошел на него, чтобы взять себе и Египет. Собственные полководцы убили его, едва он достиг Дельты, а войско перешло к Птолемею.

– Я буду воевать за Египет, за Кипр, может быть, за Элладу, но для свершения всех замыслов мне надо жить в Александрии. Сюда я призываю всех, в ком сильна предприимчивость, кто умеет смотреть вперед, умеет работать, кто талантлив и умен. Я пригласил из Вавилона, Сирии, Иудеи евреев жить свободно и торговать в Александрии. На этот способный и строгий народ я возлагаю надежду в умножении богатств и процветании города, так же как и на твоих соотечественников, быстрых в принятии решений и в исполнении их. Правда, иногда афиняне смелы не по силам, но они всегда рискуют и спокойны в опасности. Я умею воевать и строить. В глубине Египта воевать незачем и нечего строить. Все построено тысячелетия назад, частью уже заброшено и занесено песком. Тебя любит Мемфис, и ты понимаешь египтян, разные верования и тайные учения, посвящена в сокровенные обряды. Будь царицей в Мемфисе, где мы оба венчаны на царство, помогай мне здесь, и я клянусь нерушимой клятвой Стиксовых вод, что не назову царицей никакую другую, пока ты со мной!

– Пока я с тобой, – медленно повторила Таис, соглашаясь с доводами своего мудрого мужа.

И она осталась в Мемфисе одна, если не считать малолетней Иренион, или Ираны, как ее называла Таис на дорическом диалекте. Имя дочери напоминало ей Персию, а сама девочка становилась все больше похожей на Птолемея. Леонтиск находился в Александрии при отце. В мальчике проявилась та же глубокая любовь к морю, какая пронизывала все существо Таис, по насмешке судьбы живущей вдали от его ласковых волн и сверкающей синевы.

Мемфисцы почитали царицу скорее за ее добрые глаза и поразительную красоту, чем за действительную власть, фактически сосредоточенную в руках наместника Птолемея. Таис и не старалась быть грозной повелительницей, взяв на себя дворцовые праздники, приемы послов и храмовые церемонии. Все это очень тяготило живую и веселую афинянку. Египетские обычаи требовали от царицы недвижно восседать часами в тяжелых украшениях на неудобном троне. Таис старалась сделать свои приемы и участие в празднествах как можно короче. Верховые прогулки пришлось ограничить вечерними сумерками или рассветом. Египтяне не могли представить свою царицу носящейся верхом вместо торжественной и медленной поездки в золоченой колеснице. Салмаах нашла здесь свой конец, и для Эрис пришлось приобрести похожую серую либийскую кобылу. Боанергос приближался к двадцатилетнему возрасту и, хотя перестал резвиться, был по-прежнему легок и быстр, ревниво не позволяя обгонять себя ни одной лошади. Красавец иноходец, по слухам, купленный у царицы амазонок, всегда привлекал особое внимание мемфисцев, что также не помогало хранить в тайне верховые прогулки. По вечерам Таис любила сидеть на обращенных к Нилу ступенях храма Нейт, созерцая мутную могучую реку, катящую воды в родное Внутреннее море, и дожидаясь, пока замерцают в реке отражения звезд. Эти вечерние сидения стали ее лучшим отдыхом. Из обязательных знаков власти она оставляла на себе лишь золотую диадему в виде змеи, священный уреос, спускавшийся на лоб. На ступеньку ниже восседала Эрис, косясь на двух застенчивых знатных египетских девушек с опахалом и зеркалом, обязанных неотступно сопровождать царицу. По реке иногда тянул прохладный ветер, и египтянки, совсем нагие, если не считать поясков из разноцветных бус и таких же ожерелий, начинали ежиться и дрожать. Эрис молча делала им знак, указывая в сторону, где лежало большое покрывало из тончайшей шерсти. Девушки, благодарно улыбаясь, закутывались в него вдвоем и сидели в стороне, оставив свою царицу в покое.

Храм Нейт, где она приняла орфическое посвящение и начала познавать мудрость Азии, давно уже стал для Таис родным. Жрецы храма хорошо помнили и делосского философа, и ее прежние посещения храма и не удивились, когда девять лет спустя она снова посетила храм во всем величии прекрасной царицы Египта. С тех пор Таис иногда уединялась в прежней комнате, в толще стен пилона, и подружилась с главным жрецом богини. Дружба молодой царицы и старого священнослужителя началась с попытки афинянки узнать о судьбе Гесионы и Неарха. Выполняя завет покойного царя и друга, данный ему накануне смерти, Неарх получил весь флот и поплыл вокруг Арабии, чтобы сквозь Эритрейское море продолжить путь в Египет и Нубию.

По истечении двух лет, ничего не ведая о судьбе Неарха, Таис решила, что, как бы огромна ни оказалась Арабия, моряки уже должны были достичь цели и дать о себе знать. Она слыхала о плаваниях египтян в Пунт по Эритрейскому морю во времена, когда не существовало Эллады, и принялась искать знающих людей. Поиски вышли короткими. Главный жрец храма Нейт имел доступ к архивам тайных дел, где хранились записи и карты плаваний в Пунт, на тот далекий восточный берег Либии, откуда еще две тысячи лет назад египтяне везли золото, слоновую кость, благовония, черных рабов и редких зверей.

Запомнилось Таис посещение архива, где-то в подземельях древнего храма, около малой пирамиды. Четыре служителя или жреца с исхудалыми лицами аскетов-фанатиков, одетые с ног до головы в зеленые мантии Ведателей Разных Стран, сопровождали царицу и жреца Нейт, который служил переводчиком с древнего священного языка. На другом зеленые фанатики не говорили или не желали изъясняться.

Перед Таис расстелили обветшалые листы коричневого пергамента с непонятными линиями, иероглифами и значками в виде летящих птиц.

– Ты говорила, что незадолго до смерти великого Александра Неарх прибыл в Вавилон с новыми открытиями? – спросил жрец Нейт.

– Его помощник Архиас подтвердил, что море от устья Евфрата – только залив между Индией и Арабией, – сказала Таис, – а Гиерон утверждал, будто южный берег Арабии бесконечно далеко протягивается на юго-запад.

Жрец Нейт перевел хранителям архива, и они как по команде засверкали глазами. Один глухо сказал непонятные слова, стукнул костяным пальцем в самый большой из развернутых на каменной плите листов.

– Мы не знаем о заливе, – перевел спутник Таис, – но вот он, берег Арабии, идущий на запад и юго-запад. Вот здесь он кончается углом, отворачивая на северо-запад в узких воротах моря, называемого вами Эритрейским. Это море пройдено нашими мореходами взад и вперед; его длина измерена в пятьсот схенов, или парасангов, от Ворот до канала Нехо два месяца плавания при милости богов.

– Значит, Неарх давно должен был приплыть в Египет? – спросила Таис. – Не могли же погибнуть все девяносто кораблей его флота.

– Царица, твое величество рассудило верно.

– Что же могло случиться?

Жрец Нейт перевел ее вопрос. Хранители архива бормотали непонятные, как заклинания, слова, тыкали темными, иссохшими пальцами в разные места пыльной карты и наконец пришли к соглашению.

– Ведатели стран говорят, флотоводец не попал в Эритрейское море! – авторитетно сказал жрец Нейт.

– Этого не могло быть с Неархом, искуснейшим из моряков! У него лучшие кормчие Финикии, Египта и Кипра.

– В тех местах это могло произойти. Пусть смотрит твое величество сюда. Это южный край Арабии, протянувшийся в направлении Индии к востоку и северу на несколько сот схен. С юга ему противостоит громадный выступ Нубии, или, по-вашему, Либии, мыс Благоуханий [691], подобный рогу, вдавшемуся в Великий Океан. Мыс с трудом и большими опасностями огибали наши мореплаватели на пути в Пунт. Он доходит до половины протяжения края Арабии… Теперь смотри сюда, царица! Флот Неарха плыл вдоль берега на юго-запад. Там часто бывают страшные бури. Из пустынь Арабии они несут песок и пыль, застилающие море на много схенов. Такая буря могла настигнуть Неарха, когда его флот находился против самого конца мыса Благоуханий. У округлого залива берег Арабии отклоняется прямо на юг выступом мыса Жемчугов. Как раз напротив Рог Нубии приближается на восемьдесят схенов. Вообрази теперь, что сильная песчаная буря понесла флот на юг. Корабли незаметно пересекли промежуток между Арабией и Нубией. Дальше, с восточной стороны Рога, берег идет на юг, все больше отклоняясь к западу. Что будет делать флотоводец, шедший вдоль Арабии на юг и запад?

– Продолжать плыть вдоль берега Либии, думая, что идет у Арабии! – без колебания ответила Таис.

– Разумеется! И видишь, берег южнее мыса Благоуханий идет на юго-запад до самого Пунта еще на пятьсот схен. Дальше он повернет на юго-восток, и тут-то флотоводец обнаружит свою ошибку.

– И что тогда?

– Это я не могу сказать тебе, я не знаю Неарха. Может повернуть назад. Если стоек и смел, то пойдет вперед и кругом, как сделали финикийцы по приказу великого Нехо.

– Критянин очень упрям и стоек, – печально сказала Таис, – кроме того, Александр сам мечтал послать корабли вокруг Либии, не зная о Нехо.

– Тогда жди флот через три года, как финикийцев, – ответил жрец, – два года уже прошло…

Но прошло еще пять лет и стало очевидно, что флот Неарха безвестно исчез в просторах беспредельного моря. Вместе с ним навсегда ушла из жизни Таис и «Рожденная змеей». Осталась одна Эрис. Неизбежные утраты следовали одна за другой. Очень давно не было вестей от Лисиппа. С тех пор как он известил афинянку, что продал Анадиомену Селевку, а тот обменял ее индийцам на слонов. Сколько дали слонов, Лисипп не знал, а двадцать пять талантов, прибавленные к двенадцати талантам стоимости серебра, то есть около двухсот двадцати тысяч драхм, были огромной суммой. Она написала учителю, чтобы он взял их для школы ваятелей в Карий, основать которую мечтал давно, но не получила ответа. Что-то случилось с великим ваятелем. Или беспрерывная война в Ионии и Месопотамии из-за наследства Александра помешала дойти письму?

Смутное чувство Таис, что ее учителя нет в живых, было верным. После отъезда в Элладу, где он встретился с Кассандром, будто бы заказавшим ему статую, Лисипп почувствовал себя плохо и вскоре умер. Его наследник, старший сын Евтикрат, вскрыл заветный ящик великого ваятеля. Лисипп издавна придерживался правила: после продажи каждой статуи класть один кусочек золота в этот ящик. Евтикрат насчитал полторы тысячи кусочков, и только тогда стал очевиден гигантский труд ваятеля. Таис изумилась бы еще больше, узнав, что из всех полутора тысяч статуй Лисиппа не дошла до наследников искусства Эллады ни одна! Лишь несколько остались известны грядущим поколениям благодаря римским мраморным копиям с бронзовых оригиналов Лисиппа. Знай это, афинянка поняла бы, сколь малы надежды на сохранение ее серебряной статуи, если даже бронза была переплавлена на военные орудия будущими невежественными завоевателями Эллады, Малой Азии и Египта.

Много людей погрузилось в Амслет – Избавляющий от Забот – поток в царстве Эгесигея-Аида. Как много перемен, впечатлений, необычайных переживаний произошло за десять лет. Они пронеслись вихрем с того часа, как Таис покинула Афины для Египта и снова вернулась сюда царицей. И как мало перемен теперь! Время течет медлительно, как Нил зимой. Или это так у всех, кто царствует не правя? У цариц, чьи мужья – подлинные владыки? Так чувствовала себя Роксана при Александре, а теперь, наверное, еще хуже? Маленького Александра, родившегося спустя два месяца после смерти великого полководца, охраняют, как талисман и право на владычество, сначала Антипатр, верховный стратег Эллады и Македонии, а теперь, после его смерти, Антигон Одноглазый.

Умер и Аристотель, всего на один год пережив своего великого ученика. Ликей в Афинах теперь ведет знаток растений Теофраст. По-прежнему там прогуливаются среди великолепных сосен и каштанов серьезные ученики, допущенные к изучению скрытых знаний, а вечером сюда сходятся афиняне послушать философские проповеди. Лисипп говорил ей в Экбатане о зарождении нового учения стоиков, утверждавших, что все люди – равноправные граждане мира, и основавших первую истинную систему оценки поведения человека не на вере в божественное слово, а на общественной необходимости человеческой жизни…

Жрец прервал ее думы, спросив:

– Твое величество более ничего не желает узнать?

Таис очнулась. Они подходили к храму Нейт, где обеспокоенная Эрис плавными шагами мерила поперек широкую лестницу.

– Скажи мне, отец, почему открыли мне тайные чертежи морей и земель, но не сделали этого для Александра или того же Неарха?

– Нас никто не спрашивал, а знание дается лишь тем, кто ищет. Ты одна из нас, ты безвредна и не могущественна, потому что не стремишься к власти. Еще не бывало, чтобы великий гений, полководец, владыка, какому бы народу он ни принадлежал; принес бы счастье людям! Чем более он велик, тем больше беды. Люди обычные повинуются тысячелетним законам, выросшим из здорового опыта поколений. Они связаны необходимостью жизни, верой и службой богам и власти. Великий человек ставит себя превыше всего общечеловеческого, разрушая устои бытия, и совершает вечную ошибку, сводящую на нет его деяния и низвергающую в бездну Тьмы. Богоравные люди только тогда приносят счастье, когда они не имеют власти: философы, врачи, поэты или художники.

– По-твоему, Александр принес только страданиями несчастья?

– Еще не взвешены его деяния на весах времени, еще боги-судьи не считали белую и черную стороны его жизни. И я мал разумом, чтобы охватить всю огромность его свершений. Ему были даны сначала красота и телесная сила, храброе сердце и ясный всеохватывающий ум, затем знание. Потом он получил силу военную: твердые сердца и закаленные тела македонских и эллинских воинов. Он хотел умножить знание, вместо того умножил богатство, взяв разом то, что копилось веками в большом народе, в огромной стране. По молодости своей он роздал сокровища необдуманно, сам не будучи ни жадным, ни расточительным. Но роздал в руки столь же недостойные, как и раньше. Только прежние держали их в своей стране, а новые, получив легко, разбросали на пустяки и по чужим странам, обогатив жадных и расчетливых купцов, продав за гроши древние художества и десятки тысяч порабощенных жителей. И сила Александра раздробилась, теряя всякую цель. Естественное сопротивление народов, отражающих вторжение в их родные земли, родило свирепость, жестокое и кровавое насилие, неугодные богам избиения беззащитных. Вместо познания земли, умиротворения, общности в тех обычаях, верованиях и целях, в каких похожи все люди мира, возникли бесчисленные круги будущей борьбы, интриг и несчастий. Вот и сейчас, несколько лет спустя после раздела империи, продолжает литься кровь, и война не потухает в Элладе, Ионии, Месопотамии и на островах Зеленого моря.

– Почему же получилось так, а не иначе, отец? – спросила Таис.

– Иначе не может быть, если тот, кому даны Сила, Золото, Воля менять судьбы государств и людей, не понимает, что у каждой из этих частей могущества есть ее обратная сторона, которую судьба неминуемо повернет к человеку, если не принять мер предосторожности. У Золота – унижение, зависть, борьба за богатство во имя богатства; у Силы – жестокость, насилие, убийство; у Воли – упорство в применении Силы и Золота, слепота.

– Какая же защита от этих злых сил?

– Любовь, дочь моя. Если все три могучих рычага применяются с любовью и во имя любви к людям.

– А у Любви нет оборотной стороны?

– Увы, есть, однако на другом, более личном уровне. Отношения людей между собою могут породить желание унизить другого, мучить и топить в грязи. У светлых сердец этого не бывает, но человеку толпы, битому, униженному если не в себе, то в своих предках или близких, – свойственно.

– Ты не ответил, как уберечься от этого, отец.

– Всегда держись середины, оглядываясь на края.

– О, я знаю. Мой учитель говорил мне то же. Видимо, мудрость повсюду приходит к одному.

– А ты читала надпись на фронтоне нашего храма, вот эту?

– Я не могу читать священный язык и древние письма Египта!

– «Меден аган» – «Ничего излишнего»; «Мера – самое благородное»; «Убрис (наглое высокомерие) – самое худшее»; «Познай глубину своего сердца!»

– Такие же изречения написаны на храме Аполлона в Дельфах.

– Вот подтверждение слов, тобой сказанных!

– То есть лик высшей мудрости везде и всегда обращается к самому человеку, минуя богов?

– Это так, но остерегись говорить подобные истины верующим всех видов и детски наивным и яростным фанатикам! Истина и добро светят, как факелы, освещая дорогу блуждающим впотьмах. Но ведь можно с факелом войти в склад горючего масла, которое вспыхивает от малейшей искры!

Таис пристально взглянула на старого жреца и вдруг спросила:

– Скажи, тебя не удивляет египетская царица, не могущая читать по-египетски?

– Нет. Или ты думаешь, много цариц владело священным языком? Тогда ты ошиблась! И ты превзошла многих не только красотою, но и знанием разных верований. Вера – душа народа, из нее исходят обычаи, законы и поведение людей! А ты поешь на церемонии Зеркала Исиды, как прирожденная египтянка, пляшешь священный Танец Покрывала, как финикиянка, скачешь на лошадях, будто либийка, и плаваешь, как нереида Зеленого моря. Это привораживает к тебе всех, кто населяет Черную Землю.

– Откуда ты знаешь?

Старик только усмехнулся.

– Скажи, отец мой, если я захочу узнать больше о далеких странах Либии, Нубии, ты поможешь мне в этом?

– Помогу, – согласился без колебания старый жрец.

И Таис стала собирать все географические сведения, описания редких зверей, камней и растений, какие накопились в Египте за четыре тысячелетия. Больше всего открытий совершили тридцать и двадцать веков назад наместники фараонов в Верхнем Египте, избравшие своей резиденцией нынешнюю Сиенну, или Элефантину. Эти гордые и храбрые люди именовали себя «главными каравановожатыми Юга» и «заведующими всем, что есть и чего нет». Титулование это особенно понравилось молодой царице. «Заведующие» проложили по суше пути в глубь таинственного материка, о котором эллины не имели ясного представления даже после Геродота, хотя еще морские владыки Крита, несомненно, знали больше.

Так возникла дружба жреца и царицы. Мемфисцы знали, что царица Таис любит по вечерам одиночество, и никогда не нарушали ее покоя. И афинянка предавалась воспоминаниям в необыкновенно тихие нильские вечера, когда сумеречный свет набрасывал на все гнетущее, земное, резкое прозрачную ткань: без цвета и тени. Таис перестала мечтать и часто думала о былом. Может, это признаки надвигающейся старости, когда нет больше грез о грядущем, печали о несбывшемся и желания нового поворота жизни?

Наблюдательная афинянка не могла не заметить резкого раздвоения жизни египетского народа и его правителей. Совсем иначе было в Элладе, где даже во времена тирании народ и правители составляли одно целое, с одними обычаями, привычками, обязанностями перед богами и духовной жизнью.

Египетский народ жил сам по себе, жалко и бесцветно. Правители составляли небольшую кучку привилегированных, само существование которых не имело цели и смысла даже для них самих, кроме борьбы за власть и богатую жизнь. С воцарением Птолемея дело не изменилось, во всяком случае, здесь, внутри Египта, если не в Александрии. Тогда зачем она, мемфисская царица? Умножить собою кучку паразитов? После того как отошло первое увлечение внешней стороной власти, все это казалось Таис постыдным. Теперь она понимала, почему разрушаются памятники и храмы, заносится песками гордая слава великого прошлого. И народ, потерявший интерес к жизни, и знать, не понимающая значения древней красоты и не заботящаяся ни о чем, кроме мелких личных дел, конечно, не могли охранить великое множество накопленных тысячелетиямисокровищ архитектуры и искусства Египта.

Тревожные мысли мучили Таис. Она уединялась в верхней зале дворца с голубым потолком и столбами черного дерева, между которыми вместо стен висели тяжелые драпировки из светло-серой ткани со множеством складок, напоминавшие ей рифленые колонны персепольских дворцов.

Немилосердный верхний свет в двух огромных металлических зеркалах отражал голубизну потолка. Таис становилась перед ними, держа в руке третье, круглое, с ручкой в виде лежащей львицы, и досконально осматривала себя с головы до ног.

Ее сильное тело утратило вызывающий полет юности, но оставалось безупречным и сейчас, когда возраст Таис перевалил за тридцать семь лет и подрастало двое ее детей. Окрепло, уширилось, приобрело более резкие изгибы, но, как и лицо, выдержало испытания жизни. Годы прибавили твердости в очерке губ и щек, но шея, самая слабая перед временем черта любой женщины, по-прежнему гордо держала голову, подобно колонне мрамора, искусно подкрашенного Никием. Озорство, дикое желание сделать нечто запрещенное взмывало в Таис, кружа голову, как в далекие афинские дни. Она звала Эрис, и обе украдкой, ускользнув от провожатых, ехали верхом в пустыню. Там, сбросив одежды, они бешено носились нагими амазонками, распевая боевые либийские песни, пока с коней не начинала лететь пена. Тогда они медленно и чинно возвращались во дворец.

Чтобы легче скрыться от придворных и воинов охраны, Таис стала держать лошадей в доме старого нубийца на южном краю восточной части города.

Все же подобные скачки, как и плавание в защищенной от крокодилов протоке, удавались редко. Гораздо чаще Таис, усталая от какой-либо по-египетски тягучей церемонии, повозившись с дочерью, отправлялась сумерничать на ступеньках храма Нейт.

Девушки-египтянки мирно спали укутавшись. Эрис, уперев подбородок в высоко поднятые колени, застывала с широко открытыми глазами. Она умела впадать в состояние, подобное сну, не теряя бдительности.

В сумерках загорался зловещим свинцовым светом Никтурос – Ночной Страж, напоминая Таис ее первый приезд в Египет, когда, назначенную в жертву Себеку, ее спас Менедем – воин гераклового мужества.

Таис собиралась возвести памятник Эгесихоре и Менедему, построив им кенотаф здесь, в Мемфисе, откуда река унесла их пепел в родное море. Но потом передумала. Надгробие стало бы чужим среди тысяч памятников иных чувств и обычаев иной веры. Изваяния Эгесихоры и Менедема стояли бы здесь одинокими, как она сама. А когда не станет Таис, кто позаботится о кенотафе? Это ведь не Эллада, где красоту изваяний бережет каждый с детства и никогда никому не придет в голову повредить скульптуру.

Если в Мемфисе любители муз, особенно эллины, еще помнили золотоволосую спартанку, то кто знал о Менедеме – одном из тысяч лаконских наемников? И Таис отказалась от постановки памятника. В Александрии изваяли великолепный мраморный горельеф и отправили на родину Эгесихоры и Менедема. Появление Ночного Стража будило в сердце Таис тоску по ушедшим и неопределенную тревогу…

Во дворце ее ожидала приятная новость. Птолемей прислал красавца раба из Фракии, опытного в уходе за лошадьми, и уздечку для Боанергоса поразительной работы, отделанную под его масть красным золотом. Птолемей, как и прежде, чувствуя вину перед Таис, делал неожиданные и роскошные подарки.

Наутро афинянка велела привести иноходца, чтобы покрасоваться на нем в новой сбруе. Раб вывел черногривого коня в сверкающей уздечке, с чеканным налобником, изображающим пантер в свирепой схватке. Таис погладила своего любимца, поцеловала в теплую морду между чуткими ноздрями. Боанергос с коротким нежным ржанием терся головой о голое левое плечо хозяйки и нетерпеливо ударял копытом, покусывая удила. Только собралась Таис вспрыгнуть на коня, как прибежала няня Ираны, крича, что девочка заболела. Бросив поводья красивому конюху, афинянка побежала обратно во дворец и нашла дочь больной в постели. Оказывается, девочка, убежав в сад, наелась зеленых персидских яблок, а няня накормила ее еще миндальным печеньем.

Дворцовый врач быстро устранил боли. Растерев и утешив дочь, Таис вспомнила наконец, что иноходец совсем заждался ее и мог разбить коновязь. Хорошо, если Эрис догадалась промять коня.

Посланная в конюшню служанка примчалась в сопровождении старого конюха и выпалила, падая на колени перед царицей, что Боанергоса отравили, а Эрис исчезла со своей лошадью.

Афинянка схватила за плечо старого конюха, также преклонившего колени. Тонкая ткань его одежды затрещала от рывка.

– Не я виноват, царица, – с достоинством сказал старик, – коня отравил тот, кто сделал золотую уздечку. Солнце Египта, пойди и посмотри сама!

Таис опомнилась, стремглав сбежала с лестницы и понеслась в конюшню. В короткой верховой эксомиде вместо длинного царского одеяния бежать было удобно, и Таис Обогнала всех.

Боанергос лежал на левом боку, вытянув ноги с черными точеными копытами. Прядка густой челки наполовину прикрыла остекленевший глаз. В углу сведенных судорогой губ расползлась зловещая голубизна.

Таис показалось, что верный конь смотрит с укором и ожиданием на нее, не поспевшую помочь. Царица Египта упала на колени, не скрывая слез, и в отчаянной надежде протянула руки, чтобы поднять тяжелую голову. Сильный рывок сзади не дал ей притронуться к иноходцу. В гневе Таис обернулась с быстротою пантеры и встретилась с синевой мрачного взгляда Эрис. Подруга тяжело дышала. Позади нее воин охраны ловил поводья взмыленной кобылы.

– Не трогай, может, отравлена вся сбруя! Проклятый раб прикасался к ней в рукавицах, а я глупо вообразила, что он поступает так из боязни запачкать сверкающее золото. Если бы ты поехала сразу… Великая Богиня охраняет тебя!

– Где негодяй? Где убийца?

– Я заметила неладное, когда он испугался твоей задержки, метнулся туда-сюда, а когда Боанергос внезапно упал на колени, пустился прочь. Я прежде всего бросилась к коню и не сразу кликнула стражу. Мерзкая тварь скрылась. Его ищут!

Таис выпрямилась, утерла слезы.

– Не понимаю смысла отравить Боанергоса, а не меня.

– Это труднее. За твою пищу и питье отвечают много людей.

– Но при чем тут бедный мой иноходец?

– Яд действовал не сразу. Тебе дали времени как раз столько, чтобы выехать на прогулку и удалиться от города. Там Боанергос бы пал…

– Ты думаешь, там была засада?

Вместо ответа Эрис взяла Таис за руку и повела к воротам. Кольцо воинов расступилось, головы низко склонились, и Таис увидела тела двух неизвестных людей, по одежде – жителей Дельты. Искривленные лица и вздутые рты указывали причину смерти.

– Вот доказательство. Мы обе спешились бы, занялись конем, а у этих длинные ножи. Я с отрядом всадников поскакала в наше излюбленное место, за красным обелиском. Мы окружили их, но гиены успели принять яд. Тот, кто посылал, знает толк в подобных делах, и снабдил всем, чтобы замести следы. Они знали время и место наших прогулок, а мы воображали, что ездим в уединении!

– Но ты не можешь думать, что…

– Нет, конечно. Доблестный воин, справедливый царь и любитель женщин никогда не будет способен на это! Нет, здесь рука опытного, в придворных кознях человека, возможно женщины…

Таис вздрогнула и сжала кулаки.

– Пойдем к Боанергосу!

Вокруг иноходца стояли воины и конюхи, ожидая распоряжений.

– Наденьте рукавицы, снимите уздечку! – приказала Таис. – Мне бы иметь время подумать, – горько посетовала она Эрис, показывая на сцепившихся пантер, отчеканенных в золоте налобника, – приславший дар проявил неосторожность. Или такие люди считают себя умнее всех других?

– А если это доказательство того, кому придется напоминать о заслуге? – спросила Эрис.

– Мудрая моя богиня! – воскликнула афинянка, обнимая черную жрицу. – Так это могла быть и не она?

Эрис согласно наклонила голову.

– Не она, но тот, кому выгодно ее царствование? Страшное это слово «выгодно», когда оно звучит в устах человека, имеющего власть над людьми. Сколько подлейших дел совершено из-за выгоды!

Таис приняла решение.

– Заверните сбрую в холст, окуните в горячий воск и зашейте в толстую кожу. Я приложу свою печать. Моего Боанергоса отвезите к красному обелиску. Пусть выдолбят могилу для него на краю плоскогорья, над равниной. Позовите камнетесов, работающих над новым пилоном храма Нейт, я поговорю с ними. И скульптора царских мастерских Хаб-Ау!

До вечера Таис совещалась с мастерами, пока не решила поставить на могиле Боанергоса вертикальную плиту со смелым очерком иноходца, бегущего навстречу солнцу. Скульптор настаивал на изображении царицы и ее священных имен. Таис строго запретила ему делать какие-либо надписи, кроме греческой: «Боанергос, конь Таис».

Одновременно она попросила Эрис собрать все любимые ее вещи, украшения и одежды. Редкости из Индии и Месопотамии Таис велела сложить в одну кладовую, поручив это верному Ройкосу. Семейство тессалийца состояло уже из семи человек, считая вторую жену-финикиянку. Таис давно заметила у македонцев и эллинов тягу к финикиянкам и раскосым скифкам из далеких восточных гор. И те и другие были великолепными женами, преданными, выносливыми и заботливыми хозяйками.

Старший сын Ройкоса, обученный наукам, состоял казначеем в доме Таис. Он получил приказание подсчитать и собрать все наличные деньги, золото и драгоценности, которых набралось немало.

Покончив с делами, Таис опустилась в кресло слоновой кости.

– Что ты задумала, госпожа царица? – необычайно мягко сказала Эрис, гладя и перебирая ее распущенные черные косы.

Таис молчала.

– Разве когда-нибудь царица бросала царство и уезжала из страны, которой правила? – сказала снова Эрис. – Не будет ли это малодушием, не соответствующим высоте положения и судьбы?

– Если царица не правит, то ее положение мнимое, – в тон ей ответила Таис, – не будет ли разумнее уступить место тому, кто не будет мнимым?

– В Мемфисе?

– В Александрии. Здесь не будет больше цариц, только наместник, который и так уже повелевает всем. Однако эти слова преждевременны. Я хочу поехать к Птолемею и рассудить с ним все обстоятельства.

– Давно ли царь изъявил высочайшую похвалу твоей деятельности здесь? Собранные тобой сведения о Нубии, Пунте и вообще Либии стали основанием для изучения географии всей страны в александрийском Мусее. Он хвалил и лодочников царицы Таис…

Черная жрица напоминала об отрядах молодых людей, призванных Таис нести спасательную службу в густонаселенных местах по берегу Нила. Очень много маленьких детей, живущих в непосредственной близости от огромной реки, тонуло или гибло от крокодилов. Легкие быстрые лодки с зеленым флагом на шесте плавали теперь дозором вдоль берегов, всегда готовые прийти на помощь детям и животным. Тех и других очень любила Таис, и они платили ей полным доверием.

Эрис почудился шорох в кустах сада. Загасив светильник, она выглянула вниз.

Темная безветренная ночь обступила маленький дворец, выбранный Таис для жилья в середине парковой части Мемфиса. Не колыхалась листва, не лаяли собаки, только летучие мыши носились взад и вперед. Обе подруги слышали их еле различимый писк. Слышать писк летучих мышей – мерило возраста у эллинов и египтян. Когда человек переставал слышать летучих мышей, наступал перелом жизни, начиналась старость.

– Я выйду посмотреть на галерею, – шепнула Эрис, – беспокоит меня красавец, который успел удрать!

– Не посмеет после гибели сообщников, – возразила Таис.

– Наверное, так. А все же я взгляну. Не зажигай света! – И Эрис растаяла во тьме.

Верхние комнаты дворца выходили на галерею, сообщавшуюся с открытой верандой на восточной и северной сторонах дома. Галерея отделялась от веранды раздвижными стенками из папирусных циновок, а от комнат – голубыми полупрозрачными занавесями, туго натянутыми меж деревянных колонн. В северной галерее горели лампионы, бросавшие в темную комнату, где сидела Таис, подобие лунного света.

Внезапно на занавесях возник четкий силуэт почти голого мужчины, притаившегося с короткой булавой в руках. Таис бесшумно встала, нашаривая что-либо пригодное для обороны, и взяла обеими руками ониксовую вазу, чуть ли не в талант весом. Позади первой тени так же беззвучно появилась вторая – Эрис, вот она извлекла страшный кинжал. Первая тень остановилась, слушая. Таис медленно приближалась, подняв вазу над головой. Замерла и Эрис. Человек с булавой постоял, затем издал тихий, чуть громче летучей мыши, свист. Позади Эрис появилась третья тень с длинным ножом. Дальнейшее произошло в мгновение ока. Первый человек левой рукой достал из-за набедренной повязки нож и одним взмахом распорол туго натянутую ткань, которая разошлась. Третья тень, увидев Таис, издала глухой предостерегающий крик своему сообщнику, но тот не успел обернуться, как получил удар в левое плечо кинжалом, вонзившимся по рукоятку. Таис крикнула: «Берегись!», черная жрица повернулась, второй убийца бросился на нее. Афинянка изо всех сил швырнула ониксовую вазу в знакомое лицо фракийца; убийца успел метнуть нож одновременно с броском Таис, и Эрис упала у ног своей жертвы, заливаясь кровью.

На Крик царицы сбежалась стража и почти вся челядь ее дворца, среди которой по настоянию Птолемея был искусный врач.

Зажгли десяток лампионов. Таис запретила переносить Эрис. Ее положили на ложе царицы. Первый убийца был сражен наповал, а второй еще был жив и силился подняться на четвереньки. Таис вырвала священный кинжал Эрис и занесла его над ним, но, осененная догадкой, остановилась:

– Трясите его! – приказала она воинам. – Может быть, он придет в себя. Облейте водой. Бегите за моим переводчиком!

Прибежал переводчик, знавший восемь языков. Но афинянка, забыв о нем, упала перед ложем подруги, по другую сторону которого хлопотал врач, останавливая обильно льющуюся кровь. Она взяла похолодевшую руку Эрис, прижимая ее к своей щеке.

Веки черной жрицы дрогнули, раскрылись незрячие синие глаза, в них зажегся огонек сознания, и серые губы тронула улыбка.

– Как эллинка!.. – едва слышно шепнула Эрис.

Горестный вопль царицы заставил всех в комнате опуститься на колени.

– Эрис, подруга любимейшая, не уходи! Не оставляй меня одну!

Только сейчас полностью ощутила она, насколько драгоценна эта «мелайна эйми это, кай кале» – «черная, но насквозь прекрасная», как называли Эрис ее друзья. Эрис была дороже всего на свете, дороже самой жизни, ибо жизнь без божественно стойкой, спокойной и умной подруги показалась Таис немыслимой.

Все приближенные царицы почитали Эрис, несмотря на ее внешнюю суровость. Она любила хороших людей и хорошие вещи, хоть никогда не старалась приобрести дружбу первых и покупать вторые. Не имела она и ложной гордости, никогда не хотела унизить других или требовать себе особенных знаков почитания и внимания.

Непобедимая простота, полное отсутствие недостойных желаний и зависти давали ей крепость переносить любые трудности. Эрис понимала с первого взгляда прелесть явлений и вещей, ту, что обычно проходит мимо большинства людей. Ее удивительная красота перестала служить оружием с тех пор, как она покинула храм Кибелы-Геи, хотя поэты воспевали, а художники всячески старались заполучить ее моделью, афинянка удивлялась, как немного людей понимало истинное значение и силу прекрасного облика Эрис. В сравнении с Таис она производила впечатление более взрослой, как будто ей было открыто более глубокое понимание дел и вещей, чем всем другим людям. И в то же время в часы веселья Эрис не уступала афинянке, в глубине души оставшейся прежней афинской девчонкой, падкой на безрассудные, озорные поступки. Эта дивная ниспосланная Великой Матерью, или Афродитой, подруга уходила от нее в подземное царство. Таис казалось, что сердце ее умирает тоже, что вокруг уже собираются тени мертвых: Менедем, Эгесихора, Леонтиск, Александр…

Сдерживая рыдания, Таис шептала трем всемогущим богиням, моля вернуть ей Эрис. Словно в ответ на ее мольбу, еще раз открылись синие глаза, озаряясь теплым светом любви.

– Не печалься, мой друг, я буду ждать!

Эрис даже в тяжелом своем состоянии не забыла про обещание дожидаться Таис в Аиде, на полях асфоделей перед Рекой, чтобы перейти ее вместе с подругой, рука в руке.

И тогда Таис больше не могла сдержать отчаянный приступ горя. Ройкос решил послать за главным жрецом Нейт в страхе, что царица умрет от потрясения.

Старик жрец вошел, едва дыша, но не теряя величественной осанки. Он склонился над бесчувственной Эрис, взял ее руку и долго держал. Потом тронул за плечо царицу. Таис подняла искаженное горем лицо и встретила спокойный и печальный взгляд своего друга.

– Мне думается, она будет жить, – сказал жрец. Таис задохнулась, не в силах вымолвить ни слова. – Я послал за нашими врачами в помощь твоему эллину. Помнится мне, ты как-то упоминала о веществе из гор около Персеполиса. Сохранилось ли оно у тебя?

– Да, да! Сейчас принесу! – Таис заторопилась к ларцу, где хранились диковинные лекарства Месопотамии, Индии и Бактрианы.

Жрец нашел кусок темно-коричневого цвета, напоминавший смолу, и передал появившимся двум пожилым египтянам в простых белых одеждах. Скромные, но уверенные, они поговорили о чем-то с врачом дворца, растерли кусок лекарства в молоке и, разжав зубы Эрис, напоили ее. На рану положили пучок голубоватой травы с сильным странным запахом и крепко забинтовали.

– Теперь твое величество пусть выпьет, – сказал жрец, протягивая Таис полчашки напитка, похожего на прозрачную, чуть опалесцирующую воду, – иначе потрясение, подобное сегодняшнему, может дорого обойтись. Рану сердца надо лечить немедленно, ибо далеки и неожиданны последствия.

Таис хотела взять питье, вспомнила о другом и отвела чашу.

– Благодарю! У меня осталось еще одно дело. Позовите переводчика! Что можешь ты сказать мне? – обратилась она, выйдя на галерею к ожидавшему ее бледному финикиянину.

– Очень мало, царица! Сын гиены проронил только несколько слов на фракийском языке. Из них мы поняли, что посланных было четверо, значит, попались все. И он назвал имя. Я записал его во избежание ошибки, могущей стать роковой. Вот, – переводчик подал Таис дощечку.

– Имя мужское, звучит по-ионийски, – сказала, подумав, афинянка.

– Твое величество сказало верно! – склонился переводчик.

– Где убийца?

– Сын гиены совсем обезумел от боли. Мы прирезали его, прекратив муки, непозволимые живому существу.

– Вы поступили правильно. Благодарю тебя!

Вернувшись в комнату, Таис послушала слабое, ровное дыхание Эрис и обратилась к старому жрецу:

– А теперь дай мне лекарство, мой друг. Я приду к тебе на днях, если минует опасность для Эрис, и попрошу важного совета.

– Я буду ждать твое величество, – поклонился старик, – и мне очень печально будет расстаться с тобой!

Таис вздрогнула, взяла чашку и выпила залпом. У постели Эрис остались один из египетских и эллинский врачи, Ройкос и его первая жена. Уверенная в том, что с Эрис не будут спускать глаз, Таис улеглась рядом на принесенное ложе. Перед глазами поплыли мерцающие пятна – питье египтян действовало быстро.

Эрис на третий день уже приподнималась на ложе. Слабо улыбаясь, она заявила, что никогда еще не была так близка к порогу Аида и не думала, что смерть от потери крови может быть столь приятной.

– Просто теряешь силы и себя, растворяясь в небытии. Если бы не ты, мне не хотелось бы возвращаться, – вздохнула Эрис.

– Неужели тебе так плохо со мной? – нежно упрекнула ее афинянка.

– Не думай так. Просто чем старше становишься, тем больше печали приходит от понимания жизни в неотвратимом ее течении. И уж если случилось сделать легкий шаг к Великой Матери, то жаль возвращаться. Не будь тебя, я не стала бы!

Таис нежно поцеловала подругу, и слезы снова закапали на ее лицо. Эрис ласково смахнула их и сказала Таис, что хочет спать.

На следующий день Таис собралась идти в храм Нейт пешком, но уступила черной жрице и поехала по всем правилам в колеснице под опахалами в сопровождении тридцати всадников. Шесть гигантов нубийцев провожали ее по лестнице, держа руки на мечах и булавах, выкатывая настороженные глаза. Таис улыбалась про себя. После искоренения четверых подосланных близкой опасности не существовало, хотя она сама поставила сильную стражу вокруг комнаты, где лежала Эрис. Внутри афинянки все пело от радости. Эрис осталась живой, неискалеченной и быстро выздоравливала. В этом настроении главный жрец Нейт показался ей очень худым, постаревшим и печальным.

– Что с тобой, мой друг? – спросила Таис. – Может быть, тебе самому нужна помощь врачей? Или мое коричневое лекарство?

– Лекарство береги. В нем великая целительная сила соков самой Геи, источаемых ее каменной грудью. Я печален потому, что ты решила покинуть нас.

– И ты не осудишь меня за это решение? Я приняла его окончательно после ранения Эрис. Мы связаны жизнью и смертью. Я не могу рисковать подругой, всегда готовой подставить свое тело вместо моего под удар убийцы. Я потеряла здесь, в Мемфисе, двух любимых и умерла бы, утратив третью.

Старый жрец поведал афинянке древнее пророчество о последней мемфисской царице, удивительно совпавшее с ее собственным ощущением. И добавил про народную молву о царице Таис, явившейся из чужой страны, сделавшейся египтянкой и сумевшей проникнуться духом Черной Земли настолько, что саисские жрецы, ведущие счет истинных царей Египта, решили включить ее в списки, дав египетское имя.

– Какое?

– Это тайна! Спроси у них! Поплывешь в Александрию и заезжай в Саис.

– Я не заслужила этого! – грустно возразила Таис. – Неужели не видели египтяне, что я лишь играла роль, заданную мне свыше?

– Если актриса, исполнившая роль, пробудила в людях память об их прошлом, благородные чувства настоящего и мысли о будущем, разве не является она вестницей богов и рукою судьбы?

– Тогда она обязана продолжать, хотя бы ценою жизни!

– Нет. Все предназначенное исчерпывается, роль кончается, когда силы темных западных пустынь угрожают самому театру. Действо оборвется трагически, вызвав страх и погасив только что рожденные стремления.

Царица Мемфиса вдруг опустилась к ногам старого египтянина.

– Благодарю тебя, друг! Позволь назвать тебя отцом, ибо кто, как не отец, духовный учитель малосведущих людей. Мне посчастливилось: здесь в Мемфисе, в твоем храме, я училась у мудреца из Делоса, потом у Лисиппа, и, наконец, в здешнем своем одиночестве вновь в этом храме я обрела тебя. Позволь принести большую жертву Нейт. Я принесу еще жертву Артемис в сто быков за спасение моей подруги.

– Только на низшем уровне веры люди нуждаются в кровавых жертвах, умилостивляя богов и судьбу потому, что ставят своих богов на один уровень с собою или даже хищными зверями. Это наследие темных времен, это обычай диких охотников. Не делай этого, лучше отдай деньги на какое-нибудь полезное дело. Я приму бескровную жертву, чтобы продолжать учить здесь истинным путям молодых искателей правды.

– А Нейт?

– Разве несколько наставленных в истинном знании людей не милее богине, чем бессмысленные животные, ревущие под ножом, истекая кровью?

– Тогда зачем совершаются эти обряды и жертвы?

Старик слабо усмехнулся, посмотрел вокруг и, убедившись в отсутствии посторонних, сказал:

– Глупые и самонадеянные философы иных вер не раз задавали нам убийственные, как им казалось, вопросы. Если ваш бог всемогущ, то почему он допускает, что люди глупы. Если он всеведущ, то зачем ему храмы, жрецы и обряды? И многое в том же роде.

– И ответ на это? – взволнованно спросила Таис.

– Бог, занятый всеми людскими делами и похожий на человека – лишь воображение людей, не слишком глубоких в фантазии. Он нужен на их уровне веры, как нужно место для сосредоточения и мольбы, как посредники – жрецы. Миллионы людей еще требуют религии, иначе они лишатся вообще всякой веры и, следовательно, нравственных устоев, без которых нельзя существовать государствам и городам. Вот почему, пока люди еще очень невежественны, мы охраняем древние верования, хотя сами избавились от предрассудков и суеверий. Еще мало кто, даже из числа мудрых правителей, знает, что нравственность народа, его воспитание в достоинстве и уважении к предкам, труду и красоте важнее всего для судьбы людей и государства. Важнее боевых машин, слонов, носящих броню воинов, пятирядновесельных кораблей… Все это рушится, когда падает нравственность и воспитание народа. Маленькие и большие люди пускаются в пьянство и дикие развлечения. В вине тонет вера, честь и достоинство, пропадает любовь к отечеству и традициям своих предков. Так погибло немало царств Месопотамии. Персия, назревает гибель Египта, Эллады, Карфагена и нового, грозного своими легионами Рима. Главное, на чем стоит человек, – это не оружие, не война, а нравственность, законы поведения среди других людей и всего народа.

– Ты сказал, отец, и Эллады?

– Да, царица. Я знаю, ты эллинка, но разве не замечала ты, что чем ниже падает нравственность и достоинство в народе, тем сильнее старается он доказывать свое превосходство перед другими, унижая их? Даже такие великие ученые, как Аристотель, преуспели в этом низком деле – так высоко проник яд…

– Александр всегда противостоял Аристотелю, – возразила Таис.

– И слава ему в этом! Не спеши огорчаться; теперь уже дикому разъединению народов приходят на смену идеи равенства и объединения.

– Я знаю про стоиков, отец.

– Есть и более древние учителя. Ты вспомнишь о них, когда будешь размышлять на досуге.

– А наши прекрасные боги… – начала было афинянка.

Жрец предостерегающе поднял руку.

– Я не касаюсь твоих олимпийцев, прежде чуждых нам, хотя в последнее время верования Эллады и Египта начали сливаться в общих божествах. Не трогай их и ты. Понимание требует многих лет раздумий и ломки прежних чувств, а поспешность приведет лишь к одному – утрате веры в жизнь человека и будущее. Будь осторожна!

Таис поцеловала руку старого жреца и вернулась к ожидавшей ее колеснице.

Сборы в путь прошли незамеченными. Все же распространились слухи об отъезде царицы в Александрию к царю и мужу. Вместе с Таис покидало Мемфис хорошо устроенное здесь семейство Ройкоса. Покидало без сожаления, ибо глава семьи и старшая жена не могли расстаться с хозяйкой, а финикиянка рвалась к морю. Ехала и няня Ираны – молодая полуэллинка-полулибийка, достаточно образованная. Она не была рабыней, но привязалась к девочке и заглядывалась на старшего сына Ройкоса. Накануне отъезда Таис повезла еще слабую Эрис кататься среди цветущих лотосов. Лодка бесшумно скользила по широкой протоке – озеру, с шуршанием вторгаясь в заросли голубых цветов и крупных толстых листьев. Когда-то давно здесь также цвели лотосы, и они плыли на лодке вдвоем с Менедемом. Разве ее царская привилегия – роскошный раззолоченный челн, полосатый навес от солнца, вышколенные нубийские рабы-гребцы – лучше, приятнее? Никогда! Юные люди, стремясь к высокому положению, не знают о цене, которую заплатят. Не подозревают, что молодость кончается и придет время, когда они готовы будут отдать все приобретенное, чтобы вернуть счастливые часы их внешне простой, а душевно глубокой жизни и переживания юности! Может статься, власть и богатства ослепят их и забудется все прошлое? Кажется, так и есть у многих людей, ну пусть и они будут счастливы! А ей нет сейчас большей радости, чем смотреть на оживленное созерцанием окружающей красоты исхудалое лицо Эрис, видеть и слушать радость маленькой Ираны… Прощание с Египтом останется в памяти прекрасным.

Хоть и держали в секрете срок отъезда и выбрали ранний час, громадная толпа мемфисцев явилась проводить Таис. Искренне огорченные люди призывали ее возвращаться скорее. В воду и на корабль летели сотни венков из священного лотоса, цветы которого разрешалось рвать лишь для таких исключительных случаев. Тихо отчалило судно, плеснули весла, отошли за корму дома, храмы, потом и пирамиды. Больше Таис никогда не увидит странного древнего города, взявшего у нее столько чувств и лет жизни. Не побывает в убежище философов – храме Нейт. Снова «тон эона» – навсегда!

17. Афродита Амбологера

Александрия поразила Таис скоростью, с которой она строилась. За те несколько лет, которые она безвыездно прожила в Мемфисе, город стал больше древней столицы Египта, обзавелся прекрасной набережной, по вечерам заполненной шумной веселой толпой. Множество судов покачивалось в гавани, а поодаль поднимался над морем фундамент исполинского маяка, заложенного на Фаросе. Город не был египетским. Таис нашла в нем много сходства с Афинами, возможно, намеренного, а не случайного. Даже стена, подобная Керамику, отделяла амафонтскую часть города от домишек Ракотиса. Здесь тоже писали приглашения известным гетерам, как в Афинах, Коринфе и Клазоменах. Мусей и Библиотеку Птолемей строил быстрее других сооружений, и они возвышались над крышами, привлекая взор белизной камня и величавой простотой архитектуры. Пальмы, кедры, кипарисы и платаны поднялись в садах и вокруг домов, розовые кусты заполнили откосы возвышенной части города. А прекраснее всего было сияющее синевой море! В просторе его шумящих волн развеивалась усталость однообразия последних лет и тревога, порожденная неопределенностью будущей жизни. Теперь она никогда не расстанется с морем! Сдерживая желание тут же броситься в зеленую у берега воду, она пошла прочь от моря к холму с усыпальницей Александра. Таис сняла все знаки царского достоинства, и все же прохожие оглядывались на невысокую женщину с необыкновенно чистым и гладким лицом, правильность черт которого удивляла даже здесь, в стране, где свойственные древним народам Востока и Эллады чеканные красивые лица не были редкими. Что-то в походке, медноцветном загаре, глубине огромных глаз, фигуре, очерчивающейся сквозь хитон тончайшего египетского льна, заставляло прохожих провожать ее глазами. За ней немного позади прихрамывал Ройкос, плечом к плечу со старшим сыном, вооруженные и бдительные, поклявшиеся Эрис не зевать по сторонам.

Как и несколько лет назад, афинянка подошла к искусственному холму из морской гальки, скрепленной известью, обложенному плитами серого сиенского гранита. В портике из массивных глыб помещалась стража из декеархов с сотником (лохагосом) во главе. Бронзовые двери выдержали бы удар самой сильной осадной машины. В прошлое посещение Птолемей показывал Таис хитрое устройство. Стоило только выбить крепления, и огромная масса гальки обрушилась бы сверху, скрыв могилу. Залить ее известью на яичном белке и прикрыть заранее заготовленными плитами можно за одну ночь. Таис показала лохагосу перстень с царской печатью, и он низко поклонился ей. Десять воинов приоткрыли бронзовую дверь, зажгли светильники. В центре склепа стоял золотой, украшенный барельефами саркофаг, хорошо знакомый афинянке. Сердце ее, как и прежде, стеснилось тоской. Она взяла кувшин с черным вином и флакон с драгоценным маслом, принесенные Ройкосом, совершила возлияние тени великого полководца и застыла в странном, похожем на сон оцепенении. Ей слышался шелест крыльев быстро летящих птиц, плеск волн, глухой гром, будто отдаленный топот тысячи коней. В этих призрачных звуках Таис показалось, что властный, слышный лишь сердцу голос Александра сказал единственное слово: «Возвращайся!»

Возвращайся – куда? На родные берега Эллады, в Мемфис или сюда, в Александрию? Золото саркофага отзывалось холодом на прикосновение. Сосредоточиться на прошлом не удавалось. Она бросила прощальный взгляд на золотые фигуры барельефов, вышла и спустилась с холма, ни разу не обернувшись. Чувство освобождения, впервые испытанное в храме Эриду, закрепилось окончательно. Она исполнила последнее, что мучило ее сознанием незавершенности.

Таис вернулась в белый дом под кедрами, отведенный ей по приказу Птолемея после того, как она отказалась жить во дворце. В полном царском облачении афинянка поехала в колеснице с Эрис к величественному дому Птолемея. Таис прежде всего потребовала свидания наедине. Царь, готовивший праздничную встречу и пир, подчинился с неохотой. Однако, когда нубийский невольник внес и распечатал кожаный сверток с золотой уздечкой, Птолемей забыл о недовольстве.

– Вот подарок, привезенный мне от твоего имени молодым фракийским рабом, – сказала Таис.

– Не посылал, хоть и люблю такие вещи редкого мастерства.

– И эти две дерущиеся пантеры на налобнике ничего тебе не говорят?

Птолемей, чувствуя серьезность Таис, все же хотел отшутиться.

– Наверное, посланы одним из твоих бесчисленных обожателей?

– Возможно. Из таких, которые хотят, чтоб я была мертвая!

Птолемей вскочил в гневе и удивлении.

– Вели отнести это ученым врачам Мусея, чтобы они определили яд, от которого пал Боанергос и моя жизнь стала на край пропасти Тартара. Я давно бы была уже там, если бы не она, – афинянка показала на Эрис.

– От моего имени? – закричал Птолемей, топнув ногой. Его могучий голос разнесся по дворцу. Забегали, бряцая оружием, воины.

– Не гневайся понапрасну. Ни я, ни Эрис ни на мгновение не подумали о тебе. Но прислал это человек из твоего окружения, не сомневайся!

– Не может быть!

– Подумай сам, посмотри на изображение пантер, мудрый мой Птолемей. И еще – ты назначил наследником сына Береники, а не своего старшего сына – Птолемея Молнию. И не моего Леонтиска. За это благодарю тебя; мальчик не умрет от рук убийцы. Но мать Птолемея Молнии сошла в Аид, а я еще жива и царствую…

– Береника?! – Голос Птолемея оборвался, как у получившего смертельную рану.

– Нет! – возвращая ему жизнь, прозвучало уверенное слово. – Вот! – Таис подала табличку с именем.

Птолемей пожал плечами.

– Спроси Беренику. Я думаю, имя ей должно быть известно, хоть она и не причастна к мерзкому делу.

Птолемей вышел в бешенстве и вернулся через несколько минут, таща за собой растрепанную Беренику, очевидно одевавшуюся для пира. Ее тонкое, смертельно бледное лицо исказилось страхом, а черные глаза перебегали с Таис на мужа.

– Знаешь его? – Птолемей выхватил у Таис роковую дощечку. Береника, прочитав, упала к его ногам.

– Мой двоюродный брат с материнской стороны. Но я клянусь Стиксом и мраком Аменти…

– Не клянись, царица, – Береника замерла от четко сказанного Таис титула, – мы знаем невиновность твою.

Афинянка подняла Беренику, и та, хотя была выше ростом, показалась маленькой перед мемфисской царицей.

– Я прикажу тотчас схватить негодяя! – вскричал Птолемей, ударив в металлический диск.

– Напрасно. Он, конечно, скрылся, едва лишь получил весть о провале покушения. Но ты его запомни, царь! – почти с угрозой сказала Таис и отошла от Береники, повелительным жестом отослав прибежавших на зов слуг. – Я отменяю празднество! Сегодня я буду говорить с моим мужем наедине!

Птолемей не решился прекословить.

Они пробыли в уединении до рассвета, уложив Эрис в одной из комнат. Никто не узнал, о чем разговаривали царь и царица. На рассвете Таис положила перед Птолемеем священный уреос, сняла многоцветные царские бусы и египетскую одежду, надела любимую желтую эксомиду и ожерелье из когтей черного грифа.

С огромной террасы дворца открывались виды на беспредельное море, расцвеченное розовым взглядом Эос.

Птолемей сам принес пурпурного вина критских виноградников и налил две тонкие чаши, выточенные из горного хрусталя еще при первых фараонах Египта.

– Гелиайне, царь! Пусть хранят тебя все боги Эллады, Египта и Азии в славных делах твоих – строителя и собирателя! – Таис подняла чашу, плеснула в направлении моря и выпила.

– Говоря так, ты отрываешь частицу моего сердца, – сказал Птолемей, – я мучительно расстаюсь с тобой.

Лукаво усмехнувшись, афинянка постучала по флакону для вина из рога индийского единорогого зверя баснословной ценности.

– Ты пьешь только из него, опасаясь отравления?

Птолемей слегка покраснел и ничего не ответил.

– Ты пришел в возраст. Пора выбрать только одну царицу. И ты ее выбрал! О чем горевать?

– Незабвенно великое прошлое, когда я сопутствовал Александру и ты была с нами в Месопотамии.

– Незабвенно, но жить только прошлым нельзя. Когда будет готов корабль?

– Я дам приказ немедленно подготовить круглое судно с крепкой охраной. Через два-три дня ты сможешь отплыть, только скажи, куда направить кормчего.

– На Кипр, к Патосу.

– Я думал, ты вернешься в Афины.

– Побежденные покойным Антипатром, с Мунихией, запертой македонцами, со свежей могилой отравившегося Демосфена? Нет, пока вы вместе с Кассандром, Селевком и Лисимахом не кончите войны против Антигона, я не поеду туда. Ты, разумеется, знаешь, что военачальник Кассандра в Аргосе сжег живьем пятьсот человек, а в ответ стратег Антигона полностью разорил и опустошил священный Коринф?

– Что же, это война!

– Война дикарей. Одичали и воины, и их начальники, если могут позволить себе на земле Эллады такое, чего не смели и чужеземцы. Если все пойдет так, я не жду хорошего для Эллады!

Птолемей смотрел на Таис, внимательно ее слушая.

– Ты говоришь то же, что новые философы, недавно появившиеся в Мусее. Они называют себя стоиками.

– Знаю о них. Они пытаются найти новую нравственность, исходящую из равенства людей. Счастья им!

– Счастья не будет! На западе крепнет Римское государство, готовое весь мир низвести до рабского состояния. Почему-то они особенно ненавидят евреев. Римляне подражают эллинам в искусствах, но в своем существе они злобные, надеются лишь на военную силу и очень жестоки к детям, женщинам и животным. Вместо театров у них громадные цирки, где убивают животных и друг друга на потеху ревущей толпе.

– Они мастера приносить кровавые жертвы? – спросила Таис.

– Да. Откуда ты знаешь?

– Я знаю пророчество. Страны, где люди приносят кровавые жертвы, уподобляя своих богов хищным зверям, – Элладу, Рим, Карфаген ждет скорая гибель, разрушение всего созданного и полное исчезновение этих народов.

– Надо рассказать об этом моим философам. Хочешь, поговори с ними в Мусее?

– Нет. У меня мало времени. Я хочу повидаться с Леонтиском.

– Он в плавании у берегов Либии, но еще вчера, угадав твое желание, я послал быстроходный корабль.

– Преимущество быть царским сыном! Благодарю тебя еще раз за то, что ты решил сделать из него простого моряка, а не наследника, наместника или другого владыку. Он похож на меня и не подходит для этой роли.

– Ты передала ему критскую кровь безраздельной любви к морю. А что ты хочешь для Иренион?

– Пусть воспитывается у Пентанассы, моей подруги из древнего рода, чьи имена высечены кипрскими письменами на памятниках острова. Я хочу сделать из нее хорошую жену. У нее есть твой здравый смысл, осторожность в делах и, кажется мне, дальновидность. Раздел империи Александра и выбор Египта до сих пор служат мне образцом твоей государственной мудрости!

– Я выбрал Египет еще по одному соображению. Здесь я царь среди чужих мне народов и создаю новое государство по своему усмотрению, выбирая наиболее подходящих для власти людей. Во время бедствий всегда будут мне защитой те, чье благоденствие связано с моим царствованием. Не повторятся кромешная зависть, клевета, драки и соперничество сильных, но невежественных людей из древних родов, которые не позволили Элладе расцвести, как она могла бы, имея такой великий народ. Ее лучшие люди всегда подвергались клевете и позору. Благодарность знати самым выдающимся людям выражалась в казни, изгнании, предательстве и тюрьме. Вспомни Перикла, Фидия, Сократа, Платона, Фемистокла, Демосфена!.. Еще чашу, теперь мою, прощальную! – Птолемей поднял хрустальную чашу, поднял и внезапно остановился. – Мне не в чем упрекнуть тебя за все эти годы, кроме одного. Хочешь знать?

Таис заинтересованно кивнула.

– Как ты позволила продать серебряную Анадиомену, сделанную с тебя? Разве не знала ты, как я люблю тебя, и красоту женщины, и все, что с тобой связано?

– Я ничего не позволяла. Так распорядилась судьба. Лисипп предназначил статую Александру, но сначала царю не было времени, а вскоре он ушел. Тогда тебе было не до скульптур. Но я рада, что Анадиомена ушла в Индию. Там совсем особенное отношение к женской красоте, а при теперешнем состоянии Эллады я не уверена в целости статуи из серебра, даже если бы ее поставили в храм.

– Что ж, ты права, и я отбрасываю прочь свой упрек. Кстати, Селевк, когда спасался у меня, говорил о планах похода на Индию. Я посоветовал ему отказаться и уступить свою часть Индии Чандрагупте. И он сказал, что уступит, если тот даст пятьсот слонов!

– Он милый, этот гигант и собиратель гигантов!

– Не столь уж милый, на мужской взгляд. Слоны – могучая боевая сила, подвижная, лучше фаланги и тяжелой конницы. Селевк не зря собирает слонов для своей армии. Мы с ним друзья, но будет ли дружен со мной и моими наследниками его наследник?.. Чтобы противостоять его слонам, мне придется заводить своих. Индия мне недоступна, поэтому я буду добывать слонов из Либии. И тут поистине неоценимы собранные тобою сведения о путях на юг, особенно о плаваниях в Пунт. Я уже приказал снарядить корабли, они поплывут по Эритрейскому морю к мысу Благоуханий и дальше, откуда египтяне привозили всяких зверей. Слоны в Либии другие, чем в Индии, они с большими ушами, громадными бивнями и покатыми спинами, более дикие и труднее приручаются. Однако для сражения они даже лучше индийских, ибо более злобны и отважны. Разве не забавны изломы судьбы? Ты помогла Селевку добыть слонов своей статуей, а мне того больше – узнать места, где их добывают. Еще раз благодарю тебя!

– Наступил день! – напомнила Таис увлекшемуся царю. – Береника истерзалась, и мне тоже пора.

Птолемей с Таис совершили возлияние богам, обнялись и поцеловались, как брат с сестрой. Афинянка разбудила Эрис, уснувшую под плеск фонтана. Они пошли пешком к своему дому, вызывая тот же восторг прохожих, как и много лет назад. Никто не смог бы дать сорокалетней Таис и тридцатипятилетней черной жрице больше пятидесяти на двоих.

– Если бы ты знала, как легко в эксомиде! – воскликнула Таис. – И не нужно следить за своими жестами, словами, выражением лица, чтобы не смутить подданных. Теперь у меня нет подданных и никому я не обязана! Я могу петь, хоть и не пела так давно, что, может, потерялаголос.

– Одна подданная у тебя есть всегда, – Эрис, смеясь, поклонилась на льстивый азиатский манер.

Афинянка остановилась, рассматривая подругу. Эрис недоуменно подняла брови.

– Ты напомнила мне об одном важном деле. Я чуть не забыла о нем!

– Каком?

– Увидишь! Знаю, дразнить тебя недомолвками бесполезно. Я просто еще не додумала.

Усталая после ночного бдения, Таис с наслаждением предалась неге купания и крепкого ионийского массажа. Она проспала весь день до темноты, а половину ночи просидела на террасе, обдумывая встречу с сыном. Леонтиску теперь около пятнадцати лет, близок возраст эфеба. Таис решила совместить свидание с сыном и встречу с морем. Они поедут на Фарос, туда, где Неарх показывал ей критские развалины среди кустов и песка. Там она ныряла под плеск волн и крики чаек на безлюдном берегу… Теперь она возьмет с собой Эрис. Еще неясно отношение подруги к морю. Было бы горько, если бы она приняла его иначе, чем сама Таис. Мало ли людей, которых море настораживает, укачивает, просто пугает…

Афинянка могла бы не беспокоиться. День этот стал для нее подлинным празднеством. Лебедино-белая лодка разрезала синие волны, мягко и ласково качавшие суденышко. Леонтиск был строен, как мать, с такими же серыми глазами и медным загаром, как у Таис, уже с пушком над верхней губой; сын не сводил с нее восторженных глаз наг всем пути до северного берега Фароса. Часть побережья уже обстроили тщательно притесанными камнями, уложенными на гигантских глыбах прежней критской гавани. Оставив лодку у западного причала, Таис с Леонтиском и Эрис пошли к удаленному краю набережной. Глубокая вода темнела под крутой стенкой. Невольно повторяя Александра, она вылила в море смесь вина и душистого масла и велела Леонтиску далеко зашвырнуть золотой лекитион.

– Теперь предадимся Тетис! [692] – весело крикнула она.

Леонтиск не смущался наготы, как и его мать. Мальчик разделся и нырнул. Размеренно катящиеся валы вблизи острова дробились на мелкие, быстроплещущие волны.

– Мама, иди! – позвал Леонтиск, сильными рывками отплывая дальше, где волны шли медленнее и грознее, вспучиваясь тяжелыми громадами. Стая дельфинов показала угластые плавники и черные спины, приближаясь к купальщикам. Затаив дыхание, Таис скользнула в плотную, упругую воду. Наконец-то! На несколько мгновений она даже забыла об Эрис.

– Эрис, милая, плыви сюда! – крикнула Таис и даже испугалась молниеносной быстроте, с какой кинулась в море черная жрица. Афинянка знала, что Эрис плавает как бы с неохотой, без подстегивающей радости, обуревавшей в воде Таис. А здесь Эрис с ее боевым воплем: «Эриале! Эриале и Эрис!», плыла, догоняя Леонтиска, нисколько не страшась глухого, угрожающего шума, с каким вздымались и опускались валы в открытом море.

– Святая Мать Богов! Как легко плывется в этой плотной воде! Здесь нет темноты болота, как в реке или озере. Море держит тебя, лаская, – радостно делилась Эрис с подругой.

И Таис ликовала.

Ветер налетел с востока, погасил сверкание зеркал на склонах валов, придавил заостренные верхушки, и Таис показалось, будто невидимые нереиды окружили их, награждая шлепками шею и плечи, задорно плеская в лицо, оглаживая тело ласковыми руками. Она сказала об этом Леонтиску, и вновь ее удивил взгляд мальчика, пристально следивший за нею.

Эрис скоро утомилась, она еще не восстановила полностью свои силы. Таис и Леонтиск без конца ныряли, уходя в глубину, плавали и кувыркались, подражая дельфинам, носившимся бок о бок с ними, косясь маленькими дружелюбными глазками и выставляя улыбчивые бело-черные пасти.

Усталые, они наконец вылезли на гладь гранитных плит. Эрис окатила подругу пресной водой, смыла соль и помогла расчесать черные косы. Леонтиск, обсыхавший поодаль, застенчиво приблизился к матери и склонился к ее ногам, обняв сильные колени.

– Скажи правду, мама, ты богиня?

Встретив молящий взгляд ясных серых глаз, Таис отрицательно покачала головой.

– Но ты не простая смертная? Ты нереида или нимфа, снизошедшая к моему отцу. Я слышал, об этом шептались слуги во дворце. Не отвергай моей просьбы, мама, скажи! Я только хочу знать!

Мальчишеские руки, окрепшие в работе с веслом и парусом, туже сдавили колени матери. Горячая вера мальчика заставила сердце Таис дрогнуть. Она вспомнила об Александре. Один намек его матери дал ему необходимую веру в себя. И одновременно всегдашняя правдивость восставала против обмана.

– Ты прав, мальчик! – вдруг сказала стоявшая рядом Эрис. – Твоя мать не простая смертная, но она и не богиня.

– Я так и знал. Ты одна из дочерей Тетис от смертного мужа. И этот поясок со звездой на тебе – заклятье смертной жизни? Как пояс Ипполиты? Да?!

– Да!.. Я не бессмертна, не обладаю властью богини и не могу дать тебе чудесной силы или неуязвимости в бою, – поспешно добавила афинянка, – но я дала тебе любовь к морю. Тетис всегда будет милостива к тебе.

– Милая, милая мама! Вот почему ты так нечеловечески прекрасна. Это счастье – быть твоим сыном! Благодарю тебя, – Леонтиск осыпал поцелуями колени и пальцы Таис.

Она подняла сына, пригладила завитки его черных волос и сказала:

– Иди одевайся. Пора ехать!

Лицо мальчика преисполнилось печали.

– Ты не можешь взять меня с собой? Нам было бы хорошо вместе!

– Не могу, Леонтиск, – ответила Таис, чувствуя ком, сдавливающий горло, – тебе следует быть с отцом, а не с матерью. Ты мужчина, моряк. Побеждай море для радости людей, а не для избиения их. И мы вместе с Тетис всегда будем с тобою!

Леонтиск повернулся и пошел к своей одежде. И вовремя, иначе бы увидел слезы матери.

После морского купания Леонтиск словно вырос. На обратном пути он еще выше держал гордую голову с тонкими критскими чертами лица. Лодка приближалась к гавани, когда мальчик притронулся к матери и шепотом спросил, указывая на Эрис:

– Она тоже?

– Еще больше меня! – также шепотом ответила Таис.

Леонтиск вдруг взял руку черной жрицы, приложил ко лбу и щеке и поцеловал в ладонь. Несказанно изумленная Эрис поцеловала его в обе щеки – милость, никому до сей поры не оказанная. Таис подумала, как хорошо бы мальчику иметь такого друга рядом. Не будучи богиней, она не могла знать, что через пять лет в великом морском сражении у Саламина, в глубокой бухте Фамагусты, на восточном конце Кипра, Птолемей потерпит полное поражение, а Леонтиск будет взят в плен. Впрочем, благородный победитель, любимец афинян Деметрий Полиоркет, вскоре вернет сына Птолемею и сам будет разбит им. Памятник победы Деметрия – статуя крылатой Ники на острове Самотракии – будет тысячелетия восхищать людей всех народов и языков!..

Море, как бы приветствуя возвращение своей дочери, удивительно спокойно несло «Кирку», корабль Таис, на северо-восток от Александрии, к острову Кипру. Афинянка вспоминала о прежних плаваниях. Каждое отличалось очень хорошей погодой. Как тут не поверить в особую милость Тетис?

– Считают, до Патоса на Кипре пятьсот египетских схенов, – говорил Таис начальник корабля, сам опытный кормчий с Астипалайи, – а я намерил больше – две тысячи восемьсот стадий.

– Как можно мерить море? – спросила удивленная Эрис.

– Есть несколько способов, но я пользуюсь самым простым, – начальник корабля прищурился, глядя вдаль, – при такой хорошей погоде и малом волнении. Смотри сама!

По приказу начальника на палубу вышли два пожилых моряка, один с огромным луком и связкой тончайшей бечевки, другой с устойчивой на качке морской клепсидрой [693]. Подхваченный широким поясом, моряк с луком повис над водой, упираясь босыми ногами в борт корабля, и выпустил стрелу, потащившую бечевку с навязанными на нее раскрашенными рыбьими пузырями. Дважды бечевка ложилась неудачно, на третий пролетела прямой дорожкой. Едва нос корабля оказался у начала бечевы, кормчий ударил в медный диск, и второй моряк пустил клепсидру. Другой удар раздался, когда нос корабля прошел конец бечевы.

– Счет капель? – крикнул кормчий.

– Тридцать одна, – последовал ответ.

– Видишь, – пояснил Эрис начальник, – бечевка длиной в полстадии легла прямо, не искривилась волнами благодаря опытности моих моряков. Корабль прошел ее за тридцать один удар сердца или капель клепсидры. Надо поправить исчисление на волну и изгибы бечевы. Примерно скажу: наша «Кирка» делает около шестидесяти стадий в час – очень хороший ход под средним парусом, без весел. Считай, сколько понадобится времени дойти до Патоса, только про себя – не гневи Морского Старца! Чтобы измерить расстояние правильно, надо сделать на пути много промеров.

Кормчий выбрал время, когда этесии – летние ветры, дующие к Египту, – на короткое время сменяют свое направление и несут волны с северо-запада. Море потемнело, приняв цвет хиосского вина, и по его сумрачному простору неслись рядами белогривые кони Посейдона. Сильный ветер срывал пену с их гребней, сверкавшую на солнце под безоблачным небом. Такой вид моря привычен каждому эллину, а сила ветров не смущала мореходов – они знали, что к вечеру она ослабеет, и самого страшного – ночной бури – не будет.

Таис и Эрис, аккомпанируя себе на систре и китаре, распевали на носу корабля самые разные песни: эллинские – печальные и мелодичные: тягучие и заунывные персидские; отрывистые, резкие финикийские и египетские; пели песни либийских пиратов с дикими выкриками и присвистом, вызывая великий восторг моряков и беся кормчего, потому что мореходы становились невнимательными.

Таис уединялась для игр и разговоров с дочерью в укромном месте – между задней надстройкой и краем палубы, огороженным тростниковыми плетенками от ветра и брызг. В одну из таких задушевных бесед маленькая Ирана ошеломила Таис мечтой сделаться гетерой. С наивностью детства Ирана рассказывала о богатых подарках, которые получают гетеры, о пирах с музыкой и танцами, о поклонении мужчин, поверженных к ногам гетеры одним взглядом ее.

Чем больше хмурилась мать и шире улыбалась Эрис, тем красноречивее девочка старалась доказать свою правоту. Дошло до дифирамбов поцелуям и нежным объятиям мужчин.

Разгневанная Таис поняла, с чьих слов говорила девочка, но сдержалась и стала терпеливо объяснять дочери, что ей наговорили сказок: в жизни, чем бы ни занимался человек, а особенно женщина, все происходит не так легко и безоблачно.

– Нам, женам, не так много путей в жизни дано богами, – тихо говорила она дочери, гладя ее прямые каштановые волосы и заглядывая в серьезные карие глаза, – поэтому каждая дорога должна избираться тщательно. Необходимо знать и взвесить все способности, данные нам богами, и возможности их улучшения. Путь гетеры – один из самых трудных. Он подобен жизни художника, музыканта, архитектора. Кто из мужей будет настолько глуп, чтобы сделаться музыкантом, не имея слуха? А девушки часто думают, будто очарование юности, мелодичный смех и легкость походки – средства, уже достаточные для достижения успеха. Нет, неверно. Год, другой, а потом все кончается свинскою жизнью в попойках с грубыми, скотоподобными чужаками в портовых трущобах. Если даже ты обладаешь совершенным телом, красивым лицом, великолепными волосами, некоторыми способностями певицы и танцовщицы – всего этого достаточно лишь для подневольной актрисы, нередко награждаемой ударами руководителя труппы. Но чтобы стать хорошей гетерой, кроме внешности и грации, ты должна иметь выдающуюся память, читать на трех наречиях [694], любить и помнить историю, знать основы философских учений. Тогда ты будешь говорить с поэтами и философами как равная и возвысишься над мужами менее одаренными. И этого мало! Ты должна обладать непогрешимым вкусом в одеяниях, понимать искусство скульптуры, живописи, может быть, рисовать сама. Ты должна распознавать людей с первого взгляда, подчинять мужей, не насилуя их воли, быть хозяйкой на симпосионах. Еще ты должна увлекаться атлетикой, такой, в которой сможешь соперничать с мужами. Я, например, считаюсь хорошей.

– Не знаю, у кого будут слезы, – ответила Таис, дуя на пальцы, – такая крепкая девчонка! А теперь, моя милая Эрис, займемся тобой.

– Ты сегодня царствуешь, о львица, – пошутила Эрис, с некоторой опаской поглядывая на подругу.

– В львицу сейчас превратишься ты, – пообещала Таис и повела подругу в свою каморку, дверью выходившую на рулевой помост, а не в кормовое помещение, оборудованное на время плавания для женщин.

– Стань передо мной и держи зеркало. Нет, не так, поверни к себе! Закрой глаза!

Эрис повиновалась, зная любовь Таис к неожиданным и всегда занятным выходкам.

Таис достала тщательно запрятанную коробку чеканного серебра, извлекла диадему в виде двух змей, сплетенных из проволоки зеленого золота. Головы пресмыкающихся, расширенные, как у Нага в храме Эриду, расходились наперекрест, и каждая держала в разинутой пасти шарик сардоникса – полосатого, белого с черным агата. Афинянка надела украшение на голову Эрис. Оно пришлось впору – и не мудрено. Его сделали по заказу Таис лучшие мастера Александрии за три дня. У них вместо диадемы или стефане получилась корона некой эфиопской царевны.

– Теперь смотри!

Эрис не сдержала возгласа удивления.

– Я велела глаза сделать сапфировыми, в цвет твоих, а не из рубина, как на амулетах еврейских красавиц, – сказала довольная Таис.

Диадема удивительно шла к черным волосам и темно-бронзовой коже подруги.

– Это мне? Для чего?

– Я подумала об этом еще в Александрии. Я не сказала тогда. Мы едем в страны, куда люди с таким, как у тебя, цветом кожи попадают или рабами, или гостями царского рода. Так вот, чтобы тебя не принимали за рабыню, ты будешь носить украшение, возможное только для очень высоких особ. Помни об этом и ходи царевной. А вместо варварского ожерелья из ядовитых зубов Нагов…

– Я не сниму его! Этот знак отличия драгоценнее всякого другого!

– Хорошо, только надевай наверх вот это. – Таис достала из шкатулки и застегнула на шее Эрис ожерелье из небесно-голубых бериллов.

– Ты отдаешь мне дар главной жрицы Кибелы? – воскликнула Эрис.

– Пока ты носишь его, никто не усомнится в твоем положении. Это истинно царская вещь!..

Наконец настал момент, когда приблизился Кипр. Афинянка прижала руки к груди – признак особенного волнения. Корабль подходил к родному уголку Внутреннего моря, пусть удаленному, но похожему на все другие острова Эллады. После стольких лет, проведенных в чужих странах, наступил час свидания с родиной. Вершина Олимпа Трехзубчатого, обычно скрытая за облаками, выступила четко над синей дымкой покрытых дремучими лесами гор. По распоряжению Таис начальник корабля не пошел в многолюдный Патос, а обогнул Северный мыс и вошел в Золотой Залив, где находились владения друзей афинянки.

Лучезарный воздух, лазурная бухта, амфитеатром врезанная в пурпурные холмы, переносили Таис в родную Аттику. Каменная пристань, белая дорога в гору, на уступах которой расположились окрашенные розоватой глиной домики под кипарисами, платанами и раскидистыми соснами. Чистая струйка источника, падавшего с высоты в плоский бассейн на берегу, разбиваясь в мелкие капли. Выше домов шли полосы темной зелени миртовых зарослей, испещренных белыми цветами, признаком жаркой половины лета. Неповторимый аромат морского берега в солнечный летний день будил детские воспоминания о жизни в аттическом селении под нежной опекой взрослых. И Таис, отправив назад корабль с благодарственной запиской Птолемею, как бы окунулась в детство.

Каждый день вместе с Ираной, ее няней и Эрис они уплывали на западную сторону бухты, защищенную длинным мысом, вползавшим в море, будто хребет дракона. Купались до изнеможения, лазали на скалы, жевали любимые в детстве сладкие коричневые рожки и обстреливали друг друга их твердыми, с металлическим отливом зернами. У друзей Таис оказалась целая стайка девчонок от восьми до двенадцати – свои дочери и племянницы, дети слуг и рабов. По стародавним обычаям они все играли вместе: бешено носились в пятнашки, плели венки и плясали неистовые танцы, опоясанные гирляндами, под знойным солнцем или, совсем нагими, под яркой луной; ныряли, пытаясь найти уголок с уцелевшими от ловцов кустиками кроваво-красного коралла. Или в ночи полнолуния соревновались, кто дальше заплывет по лунной серебряной дорожке с чашей в руке, чтобы совершить возлияние Тетис, Посейдону и Гекате.

Таис и Эрис принимали участие в этих забавах, будто тринадцатилетние – таинственный возраст, когда в телах девочек наступало равновесие в развитии всех сторон и Гея-Земля пробуждала силы ясновидения и бессознательного понимания судьбы, когда крепнут связи с Великой Матерью, Артемис и Афродитой.

Иногда Таис и Эрис брали небольших, но крепких лошадок кипрской породы, хорошо лазавших по горам. После гибели Боанергоса афинянка больше не хотела приобретать собственного коня. Или, как некогда в Экбатане с Гесионой, поднимались пешком в горы по крутым тропам, выбирали сильно выступающую скалу, нависшую в воздухе на страшной высоте, и располагались на ней.

Эрис высота опьяняла. Сверкая глазами, запрокидывая голову, черная жрица пела странные песни на неизвестном ей самой языке, выученные в раннем детстве в храме, а может быть, еще раньше на забытой теперь родите. Без конца и начала тянулась печальная мелодия, и вдруг вспыхивали созвучия слов, полные страсти и гнева, и возносились в ясное небо, как вопль о справедливости. Ноздри у Эрис раздувались, сверкали зубы, дико темнели глаза. Внутри Таис все начинало отвечать этому порыву. От колдовской песни хотелось встать на край утеса, широко раскинуть руки и броситься вниз, в темную зелень прибрежных лесов, отсюда казавшуюся мшистым покрывалом.

Таис не боялась высоты, но дивилась хладнокровию Эрис, которая могла стать спиной к пропасти на самой кромке обрыва и еще показывать подруге на что-нибудь увиденное.

Вооруженные копьями, они отправлялись и в более далекие путешествия. Таис хотела дать почувствовать подруге все очарование лесов и гор Кипра, схожего с природой милой сердцу Эллады.

Рощи раскидистых сосен с длинными иглами, дубы с круглыми, мелкозубчатыми, очень темными листьями и красной корой, чередующиеся с огромными каштанами, орехами и липами, – все это Эрис видела впервые, так же как и леса высоких можжевельников, с сильным ароматом, похожих на кипарисы, или черные, мрачные заросли другой породы можжевеловых деревьев, тоже издававших аромат.

Таис сама впервые увидела леса высоченных кедров, иных, чем на финикийском побережье, – стройных, с очень короткой зеленовато-голубой хвоей. Море кедровых лесов простиралось по хребтам, уходя на восток и на юг в тишине и сумраке бесконечных колоннад. Ниже, на уступах, из-под скал били кристальные источники и росли вязы с густыми округлыми шапками зелени, подпертыми скрученными, угольно-серыми стволами.

Таис любила залитые солнцем каменистые плоскогорья, поросшие темными кустиками финикийского можжевельника и душистого розмарина, ползучими стеблями тимьяна и серебристыми пучками полыни. Воздух, насыщенный теплым ароматом множества душистых растений, заставлял дышать полной грудью. Солнце само вливалось в жилы, отражаясь от белых бугров мрамора, выступавшего грядами на небольших высотах.

Эрис ложилась на спину, устремляя в небо синеву мечтательных глаз, и говорила, что теперь не удивляется, почему в Элладе столько художников, красивых женщин и почему все встреченные ею люди так или иначе оказывались ценителями прекрасного. Природа здесь – сияющий и бодрящий мир четких форм, зовущий к мыслям, словам и делам. Вместе с тем эти сухие и каменистые побережья, скудные водой, отнюдь не поощряли легкой жизни, требуя постоянного труда, искусного земледелия и отважного мореплавания. Жизнь не разнеживала людей, но и не отнимала у них все время для пропитания и защиты от стихийных невзгод. Если бы не злоба, война и вечная угроза рабства… Даже в столь прекрасной части Ойкумены люди не сумели создать жизни с божественным покоем и мудростью.

Эрис переворачивалась на живот и, устремляя взгляд на далекие леса или голубое сияние моря, думала о бесчисленных рабах, которые создавали эту красоту – великолепные белые храмы, портики, стойки и лестницы, набережные и волноломы. Что несет эта красота? Смягчает ли она нравы людей, уменьшаются ли насилие и жестокость, больше ли становится людей, похожих на Таис и Лисиппа, справедливых и человечных? Куда движется жизнь? Никто не знает, а получить ответ на этот вопрос – означает понять, куда идут Эллада, Египет и другие страны. К лучшему, к процветанию и справедливости или к жестокости и гибели?

Совсем другие мысли занимали Таис. Впервые за много лет свободная от обязанностей и тягот высокого положения, утратившая интерес к тому, что люди восхищались ею, не нуждавшаяся более в постоянных упражнениях для дальнего похода, афинянка предалась созерцанию, к которому всегда имела склонность. Все вокруг нее было родным. Само тело вбирало в себя искрящийся свет неба и лазурь, запахи и сухое тепло земли, а подчас и суровую синеву моря.

Таис хотелось прожить так целые годы, ни от кого не завися, никому не будучи обязанной. Но прошло лето, миновала дождливая и ветреная зима, вновь закачались вдоль дорог и троп белые соцветья асфоделей. И живой ум, сильное тело афинянки потребовали деятельности, новых впечатлений и, может быть, любви.

Кончалась сто семнадцатая олимпиада, и Таис впервые почувствовала все значение слова «аметоклейтос» в применении к судьбе: неумолимой, неотвратимой и бесповоротной. Ее египетское зеркало стало отражать серебристые нити в густых, черных, как ночь, волосах. И на гладком, подобно полированному эфесскому изваянию, теле Таис заметила первые морщины, там, где их не было раньше и не должно быть. Даже ее несокрушимо юное тело уступило напору все уносящего времени! Афинянка никогда не думала, насколько больно ранит ее это открытие. Она отложила зеркало и укрылась в зарослях лавра, чтобы погоревать в одиночестве и смириться с неизбежным.

Здесь и разыскала ее Эрис, чтобы передать спешное письмо от Птолемея. Да, все совершилось точно так, как предвидела Таис еще в Вавилоне, объясняя Эрис неверную судьбу царских детей!

Кассандр схватил мать Александра Олимпиаду и обвинил ее в каком-то заговоре, схватил вдову Александра Роксану и двенадцатилетнего сына солнцеликого полководца, наследника Македонии, Эллады и Азии, Александра IV. Жестокий тиран повелел побить камнями мать великого царя, бывшую верховную жрицу в Пелле и убить его вдову и сына. Воины не посмели поднять руки на Александрову плоть. Тогда Кассандр, связав вместе сына с матерью, сам утопил их. Вся Эллада, все оставшиеся в живых диадохи и воины Александра возмутились отвратительными злодеяниями. Но, как это обычно бывает, преступник остался безнаказанным. Никто из имущих власть и военную силу не поднял на него оружия. Злодеяния Кассандра не ограничились убийством кровной родни Александра. Тиран Македонии совершил еще множество жестокостей.

Эрис горько сожалела, что не состоит в окружении Кассандра и не живет в Македонии. Она убила бы его без промедления, впрочем, она не сомневалась, что боги накажут злодея. И ее пророчество о скором конце Кассандра оказалось верным. Известие о мерзком злодеянии отозвалось на Таис сильнейшим душевным кризисом, может быть, потому, что совпало с сознанием уходящей молодости. Теперь уже Эрис развлекала ее: водила на тайные женские пляски под луной в честь Гекаты, добывала с ней краски на востоке от Золотой Бухты, где в горах выступали зеленые и синие жилки малахита и азурита, удивительно яркие и чистые.

Осенью сама Таис решила, что слишком долго прожила в сельском уединении, и собралась в Патос. Оживленный город, центр торговли медью, кедром и особым волокном для фитилей ламп, несгораемым ни в каком огне, славился на весь мир храмом Афродиты Анадиомены. Здесь, около Патоса, богиня возникла из морской пены и света звезд, почему и носила прозвище Патии, или Киприды (рожденной на Кипре).

Священная дорога от храма вела к части взморья, отделенной стеной от гавани. Девять мраморных колонн в честь девяти достоинств Афродиты обрамляли открытый портик набережной из кубических глыб темного плотного камня, привезенного с Олимпа Трехзубчатого. Две ступени вели на покрытую водой площадку из того же камня. Прозрачные зеленые волны катились из моря, разбивались на отмели, и длинные полосы белой пены кружились причудливыми извивами над ровной поверхностью площадки. По этим извивам жрицы богини пытались прочесть знаки пророчества, ибо, по древнейшим преданиям, именно тут вышла из пены златоногая Афродита, радость богов и людей.

Красавицы острова – женщины знатного рода, гетеры, дочери земледельцев и пастухов – купались здесь после моления в храме, веря, что богиня одарит их частицей своей неотразимой притягательной силы. В пятый день недели, посвященный Афродите, здесь собирались любопытные искатели невест, художники с принадлежностями для рисования, моряки с кораблей, приходивших в порт со всех островов Эллады, из Финикии, Ионии, Египта, Сицилии и даже Карфагена.

После некоторого колебания Таис тоже решила выполнить обряд. Эрис, критически осмотрев подругу, уверила ее, что она достаточно хороша, чтобы купаться днем. Таис вопреки ей пошла купаться ночью за час до полуночи, во время, посвященное Эросу. Полная луна светила над водой на первой ступени, доходившей лишь до колен, когда обе подруги, принеся бескровную жертву в храме, вошли в море.

Сосредоточенная и печальная, стояла Таис в лунном море, и маленькие волны плескались вокруг, поглаживая ее плечи, как будто богиня Тетис собралась утешить ее. Во внезапном порыве афинянка подняла руки к небу, шепча: «Пенорожденная, на том месте, где явилась ты миру, подай мне знак, что делать дальше? Пройдет немного времени, и я перестану радовать людей, испытывать их силу и стремление к прекрасному… перестану служить тебе! Коротка жизнь! Пока соберешь крохи знания и увидишь, как надо жить, уже не сможешь идти дальше. Молю тебя, златоногая, яви мне путь или убей меня! Прибавь ласковую смерть ко всем твоим прежним бесценным дарам, чтобы твоя божественная воля сопроводила меня за Реку».

Таис долго стояла, глядя на сверкающее темным зеркалом море, иногда поднимала голову, чтобы взглянуть в затянутое тонким покрывалом небо. Ни знака, ни слова, только волны шептались вокруг тела Таис.

Внезапно восторженные крики, удары в маленькие бубны и плеск воды оглушили удивленных женщин. Они оказались в кольце молодых девушек и юношей, веселым хороводом увлекших их на вторую ступень площадки, где вода была выше плеч. Не дав подругам накинуть покрывала по выходе из моря, молодые люди – художники, поэты, их модели и возлюбленные – оплели Таис и Эрис гирляндами серебрившихся при луне белых цветов и, не обращая внимания на протесты, повели на симпосион в качестве почетных гостей. Таис сумела отвоевать одежды и появилась на пиру одетой, к разочарованию ваятелей, наслышанных о красоте тел афинянки и эфиопской царевны. Во время симпосиона Таис украдкой следила, кто больше привлекает восхищенных взглядов: она ли, в простой прическе с тремя серебряными лентами на голове и в ожерелье из когтей грифа, открыто и весело смеющаяся, или Эрис, замкнутая, гордо несущая голову, увенчанную короной из грозных змей, на высокой шее, охваченной голубыми бериллами, сиявшими на темной коже.

«На Эрис смотрят больше!.. Нет, пожалуй, на меня?.. Нет, на Эрис…» Так и не утвердившись, за кем первенство, Таис увлеклась пением и танцами – ведь это был первый после многих лет настоящий симпосион эллинских поэтов и художников! Даже Эрис поддалась атмосфере веселья и юной любви, вызвав своими танцами поистине бешеное восхищение гостей.

Но увлечения афинянке хватило ненадолго. Подперев щеку рукой, Таис уселась в стороне, с удовольствием наблюдая за молодежью и чувствуя в то же время странное отчуждение.

Несколько раз она ловила внимательный взгляд хозяина дома, высокого ионийца с сильной проседью в густой гриве волнистых волос. Он словно бы старался понять и взвесить происходившее в сердце Таис. Его жена, прежде знаменитая певица, руководила симпосионом, как опытная гетера. Повинуясь еле заметному знаку мужа, она вышла между столами на середину пиршественного зала. Пошепталась с музыкантами, те взяли первые аккорды отрывистого аккомпанемента, и в наступившей тишине голос хозяйки взвился ввысь освобожденной птицей.

Таис вздрогнула, мелодия дошла до самого ее сердца. Это была песня о Великом Пороге, неизбежно встающем на пути каждого мужа или жены, на всех дорогах жизни. Воздвигает его Кронос после отмеренных Ананкой-Судьбою лет. Для многих людей, они счастливы, Порог – лишь незначительное возвышение. Его перешагивают, почти не замечая, мирные земледельцы. Старые воины в последних боях также не видят Порога. А люди переменчивой, полной событий жизни – созидатели прекрасного, путешественники, искатели новых стран – встречают нечто подобное ограде, а за нею грядущее, темное даже для очень проницательных людей. Этот Великий Порог или не переходят, дожидаясь перед ним конца своих дней, или смело бросаются в неведомое будущее, оставляя позади все: любовь и ненависть, счастье и беду…

Певица пела на эолийском наречии, обращаясь к Таис, словно прозревая в ней пришедшую к Порогу и стоящую в благородном бесстрашном размышлении.

Песнь затронула и молодежь, еще очень далекую от Порога Судьбы. Тень его легла на пылкую радость симпосиона, как знак окончания праздника. Парами и группами гости исчезали в лунной ночи. Погасли люкносы между портиком входа и залом для пира. Таис и Эрис поднялись, благодаря хозяев.

– Вы гости нашего города, – сказал хозяин дома, – соблаговолите отдохнуть здесь, под нашим кровом. Гостиница далека от Священной дороги, и уже поздно.

– Достойный хозяин, ты даже не знаешь, кто мы, – ответила афинянка, – мы явились без приглашения. Нас привели насильно твои друзья. Они были милы, и не хотелось обидеть их…

– Напрасно ты думаешь, что жители Патоса не знают Таис, – усмехнулся хозяин, – даже если бы мы и не слыхали о тебе, достаточно твоей красоты и поведения на симпосионе. Посещение моего дома тобой и твоей царственной подругой – праздник. Продли же его, оставшись на ночлег!

Таис осталась, не подозревая о большой перемене в своей судьбе, какую готовило ей посещение дома близ берега Киприды.

На следующий день, купаясь с женою и дочерьми хозяина, афинянка узнала о святилище Афродиты Амбологеры. До сих пор она, как и многие афиняне, думала, что воплощение Афродиты, Отвращающей Старость, есть лишь один из символов многоликой богини. Возможно, наиболее юный из ее образов, подобный статуям едва расцветшей девушки из прозрачного родосского розового мрамора. Его любили ваятели и запрещали в храмах строгие блюстители канонов.

Здесь, на Кипре, родине Афродиты, существовал древний храм Амбологеры, Отвращающей Старость. Его посещали любимцы богини, жены или мужи, равно приближавшиеся к Великому Порогу Всематери. Приносили жертвы, выслушивали прорицания, выбирали новый путь жизни и шли домой ободренные, либо склонив в унынии лицо, глядя на пыль дороги под своими сандалиями.

Храм Афродиты Амбологеры находился в трех днях пешего пути от Патоса, на границе старинной финикийской колонии на юго-востоке острова. Говорили, будто храм построен сообща эллинами и финикийцами, также поклонниками Отвращающей Старость. Таис загорелась желанием посетить его.

– Это не принесет тебе покоя или счастья, – уверенно сказала Эрис, предостерегая подругу.

Таис отвечала, что у нее сейчас нет ни того, ни другого и не будет, пока не найдет она дальнейшую дорогу.

– Разве у тебя, самой не так?

– Не так. Я никогда не расставалась с печалью, а потому и не утрачивала путеводного света жизни, – загадочно ответила Эрис.

Афинянка не послушалась. В сопровождении новых друзей они ехали по петляющей каменистой дороге, поднимаясь в горы сквозь высокоствольные сосновые рощи и темные кедровые леса. После тишины и сухого смолистого воздуха на жарком южном склоне хребта путники выехали на простор степного плоскогорья. Синеватые камни выступали среди клонившихся под ветром серебристых трав. Впереди высился увал, рассеченный пополам широкой долиной, в вершине которой располагалось святилище. В устье долины прежде находились строения, ныне полностью разрушенные. От них остались лишь широкие выровненные уступы, отгороженные громадными каменными плитами и заросшие деревьями, посаженными человеком. Многовековые орехи, каштаны и платаны стояли в осеннем багряном уборе, а перед ними подобием ворот – четкие силуэты двух гигантских кедров, чьи разлапистые горизонтальные ветви были настолько плотными, что удерживали падавшие сверху мелкие камни.

Пламенно-золотая аллея вела в глубь долины. Ощущение удивительного света и покоя охватило Таис. Люди притихли, говорили вполголоса, избегая нарушить шелест осенних листьев и журчание сбегавшего по дну долины ключа, маленькими каскадами лившегося через края ступенчатых бассейнов, среди замшелых плоских камней.

В просветах между деревьями высились скалы, покрытые мхом столетий, с непонятным очарованием прошедших времен.

Дальше в глубь долины поперечные ряды темных кипарисов чередовались с багрянцем пирамидальных тополей.

Запах разогретой осенней листвы и хвои, свежий, горький и сухой одновременно, без малейшего привкуса пыли горных дорог. Позади долина расширялась и лежала внизу в разливе вечернего солнца, полная мира и тепла. Там клубились краснеющие кроны дубов, вязов и кленов среди разлета плоских вершин сосны.

Храм Афродиты Амбологеры походил скорее на крепость. Стены из серых камней вдавались в ущелье, замыкая с запада перевальную точку вершины. Фронтон святилища с колоннадой был обращен на восток, господствуя над обширным плоскогорьем, засаженным виноградом и фруктовыми деревьями. Патосские друзья попросили их обождать и прошли через узкий темный ход, ударив три раза в бронзовый лист, подвешенный на короткой цепи. Вскоре они вернулись вместе с двумя жрицами, несомненно, высокого положения. Сурово и серьезно осмотрев Таис и Эрис, одна из них в светло-сером одеянии, вдруг улыбнулась приветливо, положила руки на плечи обеим и, слегка кивнув головой патосцам, провела женщин в глубь храма.

Последовали обычные обряды вечернего поста, омовения и ночного бдения на полу у дверей святилища, в молчании.

С рассветом явилась старшая жрица, велела съесть по яблоку, сбросить одежды и повела подруг к Отвращающей Старость богине – Афродите Амбологере. Ни афинянка, ни черная жрица, много путешествовавшие, еще никогда не видели подобного храма. Треугольный просвет в крыше бросал сияние яркого неба на сходившиеся впереди стены, обращенные на восток.

На стенах цвета лепестков гелианта бронзовые гвозди удерживали громадные, не меньше десяти локтей в ширину, доски, выпиленные из цельного дерева. Только тысячелетние деревья, вроде ливанских кедров, могли иметь такие стволы. На них чистыми минеральными красками вечных фресок художником гениальнее Апеллеса были написаны две богини.

Левая, в горячих тонах красных земель и пылающего заката, изображала женщину в расцвете земной силы плодородия и здоровья. Ее полные губы, груди и бедра настолько переполняло желание, что, казалось, они разорвутся от дикого кипения страсти, источая темную кровь Великой Матери, Владычицы Бездны. Руки, простертые к зрителю в неодолимом призыве, держали темную розу – символ женского естества и квадратный лекитион со звездой, хорошо знакомый Таис.

– Лилит! – едва заметным движением губ сказала Таис, не в силах оторвать глаз от картины.

– Нет! – ответила Эрис. – Лилит добрая, а эта – смерть!

Жрица подняла брови, услышав шепот, и резким выбросом руки указала на правую стену. И афинянка невольно вздохнула с облегчением, увидев воплощенной свою мечту.

Голубая гамма красок сливала море с небом и низкий горизонт. На этом фоне тело богини приняло жемчужно-палевый оттенок раннего рассвета, когда крупные звезды еще горят в вышине, а опаловое море плещется на розовых песках. Урания шла, едва касаясь земли пальцами босых ног, простирая руки к рассветному небу, ветру и облакам. Лицо богини, вполоборота через плечо, одновременно смотрело вдаль и на зрителя, обещая утешение во взгляде серых, как у Таис, глаз. На лбу между бровей светился огонь, не гася взора.

Перед каждой картиной на низком жертвеннике дымилась почерневшая от времени курильница.

– Вам говорили о двух ликах Амбологеры? – спросила жрица.

– Да! – дружно ответили Таис и Эрис, вспомнив вечернюю беседу с философом храма.

– Отвратить телесную старость смертного не могут ни олимпийцы, ни сама Великая Мать. Все в мире подчиняется течению времени. Но есть выбор. Он перед вами. Сгореть дотла в последнем пламени служения Афродите. Или перенести это пламя на всеобъемлющую любовь, зовущую к небу, служа Урании, в неустанной заботе о счастье детей и взрослых. Положите перед той, которую выбрали, вещь, не обязательно дорогую по денежной стоимости, но самую драгоценную для каждой из вас.

Таис без колебаний подошла к Урании, отстегнула цепочку – поясок со звездой, дар Александра, и положила его на жертвенник.

Эрис осталась неподвижный. Жрица Амбологеры с удивлением посмотрела на нее.

– Разве нет пути посредине? – спросила Эрис.

– Есть! – улыбнулась жрица, трижды хлопнув в ладоши.

Медленно раскрылись тяжелые створки стены между картинами.

Высоко над мирной долиной с виноградниками, маслинами и полем пшеницы выступал полукруглый балкон. Мужчины и женщины трудились прохладным утром, взращивая плоды Геи-Деметры. Среди них было немало старых людей, седобородых мужчин и женщин в плотных одеждах, темных головных покрывалах.

– Мирный труд на земле в тиши и покое последних лет жизни – благородный конец земледельца, – сказала жрица.

– Тогда есть четвертый путь! – ответила Эрис.

– Зачем ты пришла к Амбологере? – жрица раскинула руки крестом, как бы преграждая Эрис обратный путь в святилище.

Черная жрица – прямая, гордая и суровая, показалась Таис как никогда значительной. Ее синие глаза взглянули на жрицу с высокой уверенностью, без вызова или насмешки, и та успокоилась.

– Зачем мне оскорбление иной веры? – спросила Эрис. – Ты указала три пути, и все три – для одиноких мужей и жен. А человек покидает общество людей только со смертью. Должен быть еще путь служения людям – не только личным совершенством, но прямым действием на их пользу!

– Тогда ты не поняла глубины показанных тебе символов. Средний путь дает людям пищу, ибо у земледельца всегда есть излишки, чтобы накормить художника и поэта и тем умножить украшение мира. Путь Урании – для мудрой и нежной жены. Он выражен только через любовь и помощь людям. То, что жена всегда должна делать и делает для сердца. Потому Урания – образ жен, потому великий Платон счел эту богиню самой главной для будущего человечества.

– И забыл про несчастья и стоны рабов, отдающих свою жизнь, подобно вьючным животным, чтобы поклонники Урании могли изливать любовь на ближних, таких же высокопоставленных! – гневно ответила Эрис, и афинянка с удивлением воззрилась на подругу. – Нет! – наклоняясь вперед, как изваяние Аксиопены, воскликнула Эрис. – Никакая небесная любовь и достижение неба невозможны ни по трупам побежденных, ни по спинам рабов. Вы, люди Запада, достигшие высот философии и кичащиеся свободой, не видите изначальной ошибки всех ваших рассуждений. Вы представляете себе силу только в убийстве и жертвах. Сильны, следовательно, правы, только те, кто искуснее убивает. Таковы ваши боги, образы ваших героев, таковы и вы сами. Это проклятие Великой Матери, которое вы будете нести до конца, пока существуют народы Запада. Поэтому второй Лик Амбологеры, Урания, – это ложь для поэтов и неудачливых любовников!

– А другой лик? – хрипло спросила пораженная жрица.

– Богиня Темного Эроса! Она – правда, и я некогда служила ей со всем пылом юной веры. И это хороший путь для тех, в ком много животной силы…

– Тех, кто еще не понимает Урании, – вступилась Таис.

– Тысячелетия тому назад Великая Мать представала перед людьми в таких же двух ликах – разрушения и созидания, смерти и вечности. Только вечности нам не дано, и не надо обманывать себя и других этим символом стремления нашего сердца. Это лишь сокрытие жестокой правды Великой Матери. Мы все знаем – это знание глубоко внутри нас, – что вечные силы природы всегда готовы к разрушению. И мы создаем в своих мечтах – высоких и чистых, низких и темных – множество богов и богинь, чтобы, как тонкими занавесями от лютого ветра, отгородиться ими от сил Великой Матери. Слабые молят о чудесах, как нищие о милостыне, вместо действия, вместо того, чтобы расчищать путь собственной силой и волей. Бремя человека, свободного и бесстрашного, велико и печально. И если он не стремится взвалить его на бога или мифического героя, а несет его сам, он становится истинно богоравным, достойным неба и звезд!

Ошеломленная жрица Амбологеры закрыла лицо руками.

– Есть вечное перевоплощение! – Таис решилась приоткрыть ей орфическую тайну.

– С расплатой за прежнее, когда уже не можешь ничего поправить? – продолжала Эрис. – Меня учили в Эриду понятию Кармы, и я поверила в него. Оттого так труден для меня четвертый путь. Я могла бы убивать всех, причиняющих страдания, и тех… кто ложным словом ведет людей в бездну жестокости, учит убивать и разрушать якобы для человеческого блага. Я верю, будет время, когда станет много таких, как я, и каждый убьет по десятку негодяев. Река человеческих поколении с каждым столетием будет все чище, пока не превратится в хрустальный поток. Я готова посвятить этому жизнь, но мне надо учителя. Не того, который только приказывает. Тогда я стала бы простой убийцей, как все фанатики. Учителя, который покажет, что правильно и что неправильно, что светло и что темно, а последнее решение останется за мной. Разве не может быть такого пути? И такого учителя, который знает, как отличить мертвую душу от живой, знает, кто недостоин лишнего часа ходить по земле! Чтобы человек мог взять на себя тяжкую обязанность кары, он должен обладать божественной точностью прицела. Только самое высокое сознание, подкрепленноемудрым учителем, поможет избежать того, что всегда получается при насилии. Рубят здоровое дерево, оставляя гнилушку, убивают драгоценные ростки будущих героев, способствуя процветанию людских сорняков…

Жрица Амбологеры не смела поднять головы под горящим взглядом Эрис. Таис подошла и, обняв подругу, почувствовала, что в той дрожит каждая мышца.

– Я не могу ответить тебе, даже черпнув древней мудрости в храме Эриду, – печально сказала афинянка, – может быть, ты и подобные тебе будут орудием Кармы и не обременят себя ответственностью. Я знаю мало и не слишком умна. Но я чувствую, с такими, как ты, было бы куда меньше горя и яда в Ойкумене.

– Не знаю, откуда явилась ты, опаленная солнцем, – наконец заговорила жрица Амбологеры, – и кто вложил в твои уста слова, на которые я не знаю ответа. Возможно, ты провозвестница новых людей, посланных к нам из грядущего, а может быть, ты явилась как последыш отошедшего в прошлое. Твои мысли об Урании неверны и некрасивы. Подруга твоя скажет, что, занимая высокое положение, можно сделать многое для Небесной Любви!

– Вижу, ты никогда не возносилась высоко! – улыбнулась Таис. – Властительница беспомощна более других. И не только потому, что скована правилами поведения, предписаниями религии и обычаев и ограничена царственной недоступностью. Над тобой стоят: советники, говорящие: «Это выгодно, а это нет». Выгодно для власти, выгодно для накопления сокровищ, выгодно для войны. И совсем нет речей, что выгодно для сердца, твоего и других людей. Ты сказала, что жена должна делать для сердца. Я была царицей и как же мало преуспела в этом. Я даже не смогла спасти свое дитя от мужского воспитания, превращающего юношу в боевую машину, а не служителя Урании!

Таис вспомнила Леонтиска, его мальчишескую веру в красивых нереид, и глаза ее наполнились слезами.

Эрис тихо сказала:

– Мы привыкли думать о богах как о завистливых существах, уничтожающих совершенство людей и их творения. Разве истинный ценитель прекрасного способен на такое? Означает ли это, что человек выше всех богов? Разумеется, нет! Только то, что боги придуманы и наделены худшими человеческими чертами, отражающими всю неправоту и недостойность нашей жизни, в которой судьба, то есть мы сами, изымает из жизни хороших, оберегая плохих. Такую судьбу надо исправлять самим, и если нельзя спасти хороших, то, по крайней мере, можно истребить человеческую пакость, не дав ей жить дольше и лучше.

Жрица Амбологеры, растерянная, стояла около двух необыкновенных, впервые встреченных ею женщин, таких разных и таких схожих своим внутренним величием. Она низко поклонилась им, чего не делала еще никогда и ни перед кем, и скромно сказала:

– Вы не нуждаетесь в моих советах и помощи Амбологеры. Соблаговолите одеться и сойти вниз. Я призову мудреца, друга нашего философа. Он недавно приехал сюда из Ионии и рассказывал странные вещи об Алексархе, брате Кассандра.

– Брате гнусного убийцы? Что хорошего можно ожидать от такого человека? – резко сказала Таис.

– И все же, мне думается, вам обеим следует узнать об Уранополисе, Городе Неба, месте для деятельности подобных вам людей.

И подруги узнали небывалое, еще ни разу не случавшееся нигде в Ойкумене, не запечатленное в крепкой памяти надписей на камне, в народных преданиях и пергаментах историков. Алексарх, сын Антипатра и младший брат Кассандра, получил от брата, правителя Македонии, кусок земли в Халкидике, на том перешейке позади горы Атос, где некогда Ксеркс повелел рыть канал. Там Алексарх основал город Уранополис, тридцати стадий в окружности. Алексарх, будучи ученым знатоком словесности, придумал особый язык, на котором должны были говорить жители города. Он не велел называть себя царем, принял лишь титул Высшего Советника в Совете философов, управителей города. Его собственный брат, некогда объявивший сумасшедшим Александра, назвал Алексарха безумцем. Тогда Алексарх бросил строительство в Халкидике и перенес Уранополис в Памфилию [695]. Из прежнего города он вывез потомков пеласгов, обитавших у горы Атос. К ним примкнули вольнолюбивые эфесцы, клазоменцы и карийцы. Жители Уранополиса – все, как братья и сестры, равны в правах, они гордо называют себя уранидами – Детьми Неба. Они поклоняются Деве Неба – Афродите Урании, как афиняне – Деве Афине, и чеканят ее изображение на своих монетах. Другие боги жителей города: солнце, луна и звездное небо – тоже изображены на монетах наряду с наиболее известными горожанами. Алексарх мечтает распространить идею братства людей под сенью Урании, всеобщей любви, на всю Ойкумену. А прежде всего он хочет уничтожить разницу языков и вер. Он пишет письма Кассандру и другим правителям на языке, изобретенном для Города Неба. Мудрец видел два подобных письма, их никто не может прочесть…

Услышанное перевернуло все намерения Таис.

То, о чем она мечтала бессонными ночами в Афинах, в Египте, в Вавилоне и Экбатане, свершилось! На нее словно бы повеяло теплом Ликийских гор. Любовь, не служащая завистливым божествам, не влачащаяся за войсками, становилась опорой города-государства Афродиты, дочери Неба, верховного божества, мудрости и надежды!

У нее есть цель, есть куда приложить ее искусство вдохновлять художников и поэтов и собственные мысли о путях к Урании! И эта цель так близка, через море, на север от Золотой Бухты, всего в какой-нибудь тысяче стадий! Слава Амбологере! Без нее она могла никогда не узнать о существовании города ее волшебного сна!..

Через несколько месяцев, собрав все свои богатства и оставив Ирану воспитываться на Кипре, Таис с неразлучной подругой оказалась на корабле, спешившем в широкий Адалийский залив. На горизонте из лазурного моря тяжелыми каменными куполами, с шапками ослепительно белых снегов, как обещание особенной чистоты, поднимались Ликийские горы. Корабль медленно обогнул острый утес, показалась небольшая синяя бухта и в глубине ее устье быстрой речки. На ее западном берегу за невысокой стеной розовели под лучами восходящего солнца постройки Уранополиса. Кипарисы и платаны успели подняться вдоль улиц и фасадов небольших домов. На центральной площади сверкало свежеотесанным белым известняком и цоколем из голубоватого камня видное издалека только что отстроенное здание Совета Неба. Корабль подошел к пристани.

Таис окинула взором не слишком могучие стены, прямые улицы, невысокий пологий холм Акрополя. Вихрем пронеслись видения громадных семи– и девятистенных грозных городов Персии, финикийского побережья, огражденных раскаленными пустынями городов Египта, павших перед завоевателями, разграбленных и опустошенных. Белое величие Персеполиса, превращенное ее собственной волей в обугленные руины… Хрупким жертвенником небесной мечты человека, нестойко поставленным на краю враждебного мира, показался ей вдруг Уранополис. Великая печаль обреченности сдавила сердце Таис жестокой рукой, и, взглянув на Эрис, она и в ее лице прочитала тревогу. Город Неба не мог просуществовать долго, но афинянка не ощутила сомнения или желания искать надежное место жизни на Кипре или в Александрии, или одном из укромных уголков Эллады. Город Неба, ее мечта и смысл жить дальше. Исчезни он, и что останется, если уже отдала всю себя служению Детям Неба. Отвечая на ее мысли, Эрис крепко сжала ее руку и подтолкнула к сходням.

Таис и Эрис сошли на пристань. Моряки под присмотром Ройкоса понесли тяжелые тюки и ящики с многоценным приношением делу Алексарха и Урании…

Эпилог

Так окончилась история удивительной жизни Таис Афинской. Тьма Аида, глубина прошедших веков, поглотила ее вместе с первым на Земле Городом Любви и Неба.

Создание светлой мечты не могло долго существовать среди могучих и свирепых царей, полководцев, жрецов фальшивой веры, корысти и обмана.

Крохотный островок только начинавшей зарождаться новой нравственности в море невежества, Уранополис скоро был стерт с лица Геи ордой опытных в войне и насилии захватчиков.

Вместе с Уранополисом исчезли и две подруги. Успели ли они скрыться от плена, уплыв на иные, пока мирные острова? Или, преследуемые воинами, бросились в море, отдав себя Тетис? Или Эрис твердой рукой черной жрицы сначала послала в подземный мир свою Таис и сама пошла за нею? Можно придумать любой конец соответственно собственной мечте. Несомненно одно: ни Таис, ни Эрис не стали рабынями тех, кто уничтожил Уранополис и Аположил конец их доброму служению людям.

Михаил Иманов  Меч императора Нерона

 
37-68 гг. н. э.

Часть первая. ГРЕЧЕСКИЙ КЛИНОК



Глава первая

Луций Анней Сенека, сенатор, не любил быстрой езды. Он не любил ее в молодости, а сейчас, в шестьдесят пять лет, тем более. Старый возница хорошо знал эту его особенность и всю дорогу находился в напряжении, время от времени тревожно оглядываясь назад, где за тонкими занавесками дремал хозяин. Шесть всадников охраны тоже дремали в седлах под равномерный топот копыт и глухое бряцанье доспехов.

Сенатор открыл глаза, ленивым движением руки отодвинул занавеску — справа потянулась оливковая роща, начинались его владения. Из четырех его вилл в окрестностях Рима эта была самой дальней. Дорога утомила его, и сейчас он подумал, что так же его утомила жизнь. Больше, чем он имел, иметь уже было нельзя по сути, он стал богаче императора и обладал не меньшей властью. Но в последние годы все суетное его интересовало мало: здоровье заметно пошатнулось, и все мысли были не о богатстве и власти, а о смерти. Считая себя приверженцем учения стоиков, он не боялся смерти, но почему-то постоянно думал о ней и не умел заставить себя не думать. Порой у него возникало желание покончить с жизнью самому, а не ждать смерти — не смерть, а думы о ней отравляли его существование. Не жизнь, а именно существование, потому что жизнь давно прошла, и он ясно понимал это. Впрочем, смерть и без того стояла слишком близко — император смотрел на него косо, слушал невнимательно, что было явным признаком надвигающейся немилости.

Он хорошо знал императора Нерона, бывшего своего ученика, и не строил иллюзий — все это закончится гибелью, вот только когда и как? Он не очень страшился будущего, но очень хотел закончить последнее свое сочинение «О едином Боге». В преддверии скорой немилости и близкой гибели в этом был свой резон. Он изложил главные идеи сочинения в последнем письме к Павлу, которое отправил накануне, и теперь тревожился, что послание могут перехватить. Если это случится, то у императора будет веская причина расправиться с ним, хотя, конечно, для расправы всегда найдется достаточно причин. «Сегодня решающий разговор с Никием, я должен убедить его согласиться»,— сжав тонкие губы, подумал Сенека, когда повозка уже въезжала в ворота виллы.

Она остановилась у главного входа, слуги бросились помочь ему, но он брезгливым жестом остановил их и вышел сам, разминая затекшие ноги, обутые в мягкие сандалии. На приветствие управляющего он только коротко кивнул и, переваливаясь с боку на бок, медленно вошел в дом.

В триклинии навязчиво пахло розами, и, хотя он любил их запах, сейчас Сенека недовольно поморщился и оглянулся на управляющего — тот бесшумно вошел за ним и теперь стоял чуть согнувшись, преданно глядя на хозяина. Сенека хотел сказать ему о навязчивости запаха, но вместо этого раздраженно спросил:

— Где он?

Старый управляющий с недоумением и страхом поднял седые брови, и хозяин разозлился еще больше:

— Ты стареешь, Теренций, ты стал плохо меня понимать. Я спрашиваю о Никии.

— Он у себя,— быстро отозвался управляющий.

— Он у меня,— недобро усмехнулся Сенека, не в силах подавить раздражение.

— Да, хозяин,— низко склонив голову, отвечал управляющий.

Сенеке стало жаль его. Он посмотрел на увеличившуюся плешь Теренция, его седые редкие волосы и подумал, что сам, наверное, выглядит значительно хуже, тем более что Теренций был лет на десять моложе его.

— Никто не спрашивал о нем? — произнес он уже спокойно, в своей обычной манере, чуть отстраненно.

— Нет, хозяин,— ответил Теренций, подняв голову и глядя на сенатора уже без прежнего страха.— Он выходит на прогулку только по ночам, когда я запираю слуг.

— Хорошо,— кивнул Сенека,— проведешь его ко мне, когда стемнеет. Тогда же подашь ужин, я не голоден,— добавил он отвернувшись и, стараясь шагать твердо, прошел в соседнюю комнату, которая служила ему кабинетом.

Там он скинул плащ, опустился на ложе и закрыл глаза. Так пролежал до темноты, не столько размышляя, сколько предаваясь видениям, наплывшим на него. Все они были страшными: какие-то чудища с людскими головами, люди с головами животных, одутловатое лицо императора, смотрящее на него пустыми глазами, с выпяченной вперед нижней губой, неестественно красной. «От крови, что ли?» — подумал он и, вздрогнув, открыл глаза.

Бесшумно вошел слуга, неся два светильника, поставил их на стол и так же бесшумно вышел, словно не заметив лежащего. Так было заведено у сенатора: с наступлением темноты вносить светильники, не окликая хозяина, не беспокоя его. Слуга сделал все как обычно, но сейчас сенатор подозрительно смотрел ему вослед. То, что в доме живет Никий, знал только управляющий Теренций, и никто из слуг не должен был об этом догадываться, а тем более видеть гостя. На Теренция, конечно, можно было положиться, он был предан и аккуратен — но ведь всегда могло произойти какое-нибудь глупое недоразумение и нарушить весь его план, а с ним... разрушить все. Этот его план был опасной игрой, более того, смертельно опасной, и потому весь последний месяц со дня, как Никий поселился на вилле, тревога не покидала сенатора ни днем, ни ночью.

Он тяжело вздохнул, встал, провел по лицу ладонями, и тут же раздался тихий стук в дверь. Прежде чем ответить, он перешел к столу и опустился в кресло, вытянув ноги; потом, придав лицу спокойное выражение, перевел взгляд на дверь:

— Входи.

Тихо ступая, в комнату вошел юноша лет восемнадцати, стройный и красивый, одетый в короткую белую тунику и сандалии с ремнями почти до колен — на греческий манер. Кротко улыбнувшись, он поклонился сенатору.

— Ты здоров? — спросил Сенека, тоже улыбнувшись.— Я рад тебя видеть здоровым и бодрым.

— Ты приехал за мной? — в свою очередь спросил юноша, и лицо его выразило надежду, но, правда, тщательно скрываемую, едва заметную.

— Вчера я отправил твоему учителю Павлу письмо,— не отвечая на вопрос, сказал сенатор.— Поверь, если его перехватят, меня ждут большие неприятности. И тебя, может быть, тоже,— добавил он после некоторого молчания.— Римский сенатор, переписывающийся с вождем назареев, врагом Рима...— Он чуть развел руки в стороны.— Нетрудно догадаться, как к этому отнесутся на Палатине.

— Назареи не враги Рима, а Павел не вождь,— тихо, но твердо произнес юноша.

Сенатор сделал удивленное лицо, указал глазами на кресло напротив и, лишь когда юноша сел, проговорил:

— Может быть, ты и прав, но император думает иначе, и вряд ли кто-нибудь сумеет убедить его в обратном. Он человек...— Сенека прервался, подбирая точное определение, а юноша неожиданно произнес:

— Он не человек.

Сенатор усмехнулся и невольно посмотрел на дверь. Сказал, понизив голос:

— Ты слишком смел, Никий. Это опасно. И не только для тебя.

— Неужели сенатор боится?

Тень недовольства пробежала по лицу сенатора, он крепко сжал рукой поручень кресла, и губы его дрогнули.

— Прости,— сказал Никий,— я не хотел тебя обидеть. Я только хотел сказать, что такой человек, как ты, не может бояться.

— Ты имеешь в виду мое положение в Риме? — Тонкие губы сенатора, раздвинувшись в гримасе, сделались еще тоньше.

— Нет,— спокойно отвечал Никий, словно бы не замечая состояния собеседника,— я говорю о мощи твоего разума, величии твоей души и чести, которая...

— Оставь мою честь в покое,— перебил его сенатор,— эту часть моего существа я потерял давным-давно. И ты это знаешь, я ничего от тебя не скрывал. Я отдал честь за все то богатство, которое имею, и даже если я потеряю богатство и саму жизнь, я все равно не верну чести.

— Я хотел сказать,— начал было Никий, впервые с начала беседы смутившись от слов сенатора, но тот не дал ему говорить.

— Кроме того,— сказал он,— понятие чести у римского сенатора несколько отличается от оного у назарея, коим являешься ты, и в этом смысле нам трудно договориться.

— Учитель говорит, что понятие чести одно для всех,— осторожно заметил Никий.

— Твой учитель,— сдерживая досаду, проговорил сенатор,— частное лицо, а я государственный чиновник, воспитатель императора и его приближенный. Легко говорить о чести, не имея ничего, не управляя ничем, не завися ни от кого.

— Мы все зависим от Бога,— твердо произнес Никий, и глаза его блеснули,— и бедные и богатые. Учитель служит одному только Богу...

— И управляет...— вставил сенатор.

— Он учит, а не управляет,— чуть понизив голос, сказал Никий.

— Хорошо, хорошо,— чувствуя, что разговор приобретает совсем не тот характер, который бы ему хотелось, примирительно проговорил сенатор.— Я не желал обидеть ни тебя, ни Павла, знаешь, как я к нему отношусь. Я очень высоко ставлю его как философа.

— Он не философ.

— Ну, как пророка, если тебе так больше нравится.

— Он учитель,— твердо произнес Никий и сжал губы.

— Пусть будет так,— почти смиренно заметил сенатор,— я не оспариваю это. Скорее я думаю так же. Но я хотел поговорить с тобой о другом.— Он сделал паузу и, пристально посмотрев на Никия, сказал: Пилишь ли, я получил письмо от учителя.

Никий спокойно смотрел на него, и в глазах его не было вопроса.

— Ты понимаешь, о чем я говорю? — спросил сенатор чуть нетерпеливо.

— Да,— кивнул Никий.

— Почему же ты не спросишь, о чем это письмо?

— Оно послано тебе.

«Резонно»,— про себя подумал Сенека, а вслух сказал:

— Письмо касается тебя.

— Я слушаю.

— Видишь ли,— после некоторой паузы проговорил сенатор,— учитель хочет, чтобы ты остался в Риме.

— В Риме? — переспросил Никий, и лицо его выразило крайнюю степень огорчения,— Но ведь учитель ждет меня, он сам сказал...

— Это было давно,— перебил его сенатор, пряча глаза,— Сейчас он считает, что тебе необходимо остаться в Риме.

— Но я не хочу оставаться! — воскликнул Никий с такой досадой и горечью, что Сенека подумал: «Сколь он еще молод!» И тут же, изобразив на лице граничащее со страхом удивление, произнес:

— Неужели ты можешь?.. Неужели ты можешь ослушаться учителя?!

— Нет,— спустя несколько мгновений, не поднимая головы, глухо ответил Никий и добавил, все же вскинув на сенатора осторожный взгляд: — Ты можешь показать мне это письмо?

— Нет,— в свою очередь проговорил сенатор и вздохнул,— не могу, я его уничтожил.

— Уничтожил?! — вскричал Никий, делая страшные глаза.— Письмо учителя?

— Да, письмо учителя,— холодно кивнул сенатор.— У меня были на то веские причины.

Аннею Сенеке, сенатору, фактическому правителю Рима, писателю и философу, было неприятно отчитываться перед мальчишкой, но дело требовало того, и он, смирив себя, четко и подробно объяснил Никию, что могло бы быть, попади его письмо и письмо Павла в чужие руки. Больше всего он упирал на то, что в этом случае Павел подвергся бы смертельной опасности. И он закончил удрученно:

— Ты же знаешь, как поступает император с назареями.

Лицо Никия вспыхнуло, и сенатор, предупреждая его восклицание, сказал:

— Я знаю, что тебе неведом страх и ты готов умереть за то, во что веришь. Но дело не столько в тебе самом, сколько в Павле. Думаю, его гибель сейчас была бы большой потерей для всех...— Он хотел сказать лишь «для всех нас», но, чтобы усилить впечатление, добавил: — Потерей для всех нас и для меня в том числе.

Некоторое время Никий смотрел на него недоверчиво и наконец спросил, с трудом произнося слова:

— Так хочет учитель?

— Так хочет учитель,— подтвердил сенатор спокойно и веско.

— Я готов,— неожиданно твердо выговорил Никий.— Скажи, что мне нужно делать.

— Ждать,— сказал Сенека как можно спокойнее, скрывая вспыхнувшую внутри радость.— Ждать и быть готовым войти к императору в любую минуту. Я дам тебе знать когда. Теперь иди и будь осторожен, никто не должен видеть тебя.

Никий встал, почтительно поклонился сенатору и молча пошел к двери. Тут сенатор окликнул его:

— Ты ведь грек, Никий?

— Мой отец был греком,— уклончиво ответил тот.

— Значит — греческий клинок,— едва слышно выговорил сенатор и чуть улыбнулся.

— Я не понимаю тебя,— сказал Никий.

— Потом все объясню, будь терпелив,— проговорил сенатор и жестом руки показал, что беседа закончена.

Едва Никий ушел, он вытянул ноги, сложил руки на груди и долго смотрел куда-то в стену. Лицо его было похоже на маску.

Глава вторая

Анней Луций Сенека умел принимать жизнь такой, какой она была, и не строить иллюзий. За долгие годы своей жизни он научился отделять реальное от поэтического и никогда не смешивал две эти половины своего существования. Он пережил трех императоров, намеревался пережить четвертого и меньше всего хотел закончить свою жизнь в тюрьме или в изгнании. Он получил от жизни все, что только может получить человек его звания, ума и талантов. Но при этом ясно понимал, что ум и таланты сами по себе значат мало и их опрометчивое проявление скорее опасно, чем полезно, для человека, а зачастую даже и смертельно опасно. Умение жить он ставил выше, чем умение думать, по крайней мере, ясно сознавал, что без умения жить может не быть возможности думать.

При императоре Клавдии, этом ничтожестве, он уже побывал в изгнании и больше не желал испытывать судьбу. То, что называлось отвагой, принципами, борьбой и все подобные определения, которые он именовал трескучими, он презирал, считая их уделом людей поверхностных и неумных. Он знал, что поэтическая часть жизни напрямую зависит от ее реальной части, и поэтому строго следовал законам реализма. Если эти законы требовали быть льстивым, он льстил, если требовали быть нечестным и вероломным, он был нечестен и вероломен, и дух его при этом не терзался сомнениями.

Зато в другой половине жизни — поэтической — он был самим собой: честным, мудрым, справедливым. Поэтическая сторона жизни допускала эти проявления, а в своей жизни он привык не выходить за рамки допустимого, и те рамки свободы, которые ставила поэзия, казались ему вполне достаточными. То есть чтобы вполне проявить себя, ему этой свободы хватало.

Единственный раз он нарушил установления своей жизни, когда вступил в переписку с главой назареев Павлом, которого иные именовали апостолом или посланцем. Свои философские взгляды он называл учением, и они были не просто отличиы от государственных и религиозных установлений Рима, но были для них враждебны и опасны. То есть, в сущности, Павел был настоящим врагом Рима, более опасным, чем это представлялось вначале. Он проповедовал, что нет ни римлян, ни иудеев, ни любых других народов, а есть лишь люди, равные друг другу настолько, что они должны чувствовать себя братьями. Такое положение было противно здравому смыслу и совершенно искажало реальность, которую Сенека привык признавать. Все это могло показаться наивным и даже смешным, если бы воздействие подобных взглядов не было столь серьезным. Не только рабы и бедняки, но и состоятельные люди и даже ученые исповедовали веру в какого-то единого Бога, который делает всех людей равными и потому счастливыми. Этого Сенека понять не мог. Как можно говорить о равенстве! Его нет и никогда не будет, потому что всякий человек отличен от другого: трус никогда не станет смельчаком, а глупый — мудрецом. При каких-то условиях раб может стать господином, но в этом случае он уже не будет равным с рабами.

Нет, Сенека не мог ни понять, ни принять проповедуемого Павлом равенства. Но все же что-то в идеях Павла занимало его. Нечто такое, чего нельзя было постичь разумом. И он, привыкший верить только в то, что можно постичь разумом, мучился от своего непонимания и, главное, от того, что слова Павла проникали в него, жили в нем и тревожили его дух. Порой ему даже хотелось бросить все — Рим, свое богатство, положение, свою поэзию, отправиться к Павлу и жить его жизнью. Такое странное желание походило на приступы неведомой болезни, что проявляется совершенно неожиданно, и в эти минуты ты перестаешь быть самим собой. Потом это проходит, кажется, что болезнь ушла окончательно, но вдруг она проявляется снова, и всякий раз такие приступы делаются все сильнее и мучительнее.

Впервые о Павле он услышал несколько лет назад от родственника жены Клавдия Руфа. Тот был по делам в Александрии и там попал на проповедь Павла. Этот бродячий философ так его заинтересовал, что он задержался в городе, только чтобы еще раз послушать его.

Если бы о Павле ему рассказал кто-нибудь другой, а не Клавдий Руф, он просто отмахнулся бы и не стал слушать. Но Клавдия Сенека уважал, считал его человеком острого ума и глубоких познаний. Восторженность, с которой он говорил о Павле, была необычной. Настолько, что в первые минуты Сенеке показалось, будто Клавдий не вполне здоров. Он прямо сказал ему об этом. Клавдий не обиделся, посмотрел на Сенеку с сожалением и неожиданно сказал:

— Ты сам почувствуешь когда-нибудь, как сильно это забирает.

Сенека, не терпевший неопределенности, сердито потребовал от Клавдия объяснить свои слова. Но тот, словно не замечая резкости собеседника, сказал, что ничего объяснить не может.

— Почему ты не можешь объяснить? — с искренним удивлением спросил Сенека.

— Не сердись,— отвечал тот с недоуменным выражением на лице,— но я не знаю.

Сенека молча ушел в свой кабинет и даже не вышел проводить Клавдия, чем рассердил жену, и вынужден был выслушивать потом ее продолжительную речь про демонстрацию неуважения к ее родственникам. Он возразил, мол, дело здесь не в неуважении, но так как жена, не слушая его, только повысила голос, вздохнул и смиренно дождался окончания ее упреков.

Всю ту ночь он спал плохо, а утром сам отправился к Клавдию. Не понимал зачем, но уж во всяком случае не для извинений. Тот встретил его без удивления и, будто угадав, для чего приехал родственник, снова заговорил о Павле, упомянув между прочим, что тот человек весьма образованный и произведения Сенеки ему конечно же известны. Он так это сказал, будто имел личную беседу с этим Павлом. Подозрения Сенеки усилились, когда Клавдий заявил, что Павел не какой-нибудь иудейский ортодокс, но ученый весьма широких взглядов.

И еще долго рассказывал Клавдий о Павле, словно не мог остановиться, а Сенека слушал, и ему хотелось, чтобы Клавдий продолжал как можно дольше.

Следующие несколько дней Сенека заставлял себя не думать о Павле, но чем больше заставлял, тем больше думал. Наконец, не выдержав, он пригласил Клавдия к себе и, когда тот приехал, прямо попросил свести его с этим иудейским философом.

— Он не иудейский философ,— осторожно поправил его Клавдий.— Иудейские власти тоже считают его врагом.

— Как и римляне! — сердясь скорее на самого себя, чем на Клавдия, воскликнул Сенека.

— Да, это правда,— кивнул Клавдий.

Тогда Сенека сказал, хотя и не собирался этого говорить:

— Значит, ты имеешь сношения с врагами Рима?! — А так как Клавдий молчал, он продолжил: — Имеешь сношения с врагами Рима, не думая о моем положении, уже не говоря о себе самом. Да знаешь ли ты, что будет со всеми нами, если шпионы Нерона дознаются о твоих связях? Все мы будем молить богов, чтобы они даровали нам легкую смерть, но легкой смерти не будет. Ты понимаешь, понимаешь это?!

При последних словах его настиг приступ кашля, и он долго сидел согнувшись, содрогаясь всем телом, с каплями пота на лбу и со слезами на глазах. Наконец он сумел выговорить придушенно и жалко:

— Ты понимаешь, понимаешь это?!

— Понимаю,— необычайно спокойно отвечал Клавдий.

— И ты...— начал было Сенека, но кашель снова прервал его речь, и он не сумел продолжать.

Как же ему хотелось, чтобы Клавдий испугался, сказал бы ему, что никаких сношений он с этим Павлом никогда не имел, признался бы, что и видел его только издалека и все, что он рассказывал Сенеке, было пересказом чужих слов.

А еще лучше, если бы Клавдий признался, что все это придумал, и повинился бы перед Сенекой за свою ложь. Сенека милостиво простил бы его, улыбнувшись и потрепав по плечу, и на этом бы все закончилось.

Сенека смотрел на Клавдия снизу вверх, прижимая платок к губам, и бледное его лицо с красными ободками век словно молило о пощаде. Но Клавдий то ли не понял этого, то ли не захотел понять. Он сказал, глядя на Сенеку в упор:

— Я сведу тебя с Павлом. Несколько дней назад я получил от него послание. Кстати, он спрашивает о тебе.

Признание Клавдия было равноценно государственной измене. В других обстоятельствах Сенека не оставил бы этого без последствий, и родство его жены с Клавдием Руфом не имело бы никакого значения. Да он просто не позволил бы Клавдию так разговаривать с собой, да и тот не посмел бы. Но сейчас Сенека только слабо махнул рукой, показывая, что не в силах продолжать беседу, и Клавдий, вежливо поклонившись, ушел.

Это только кажется, что человек, прожив долгую жизнь и стоя перед неизбежностью смерти, становится смелее и земные блага, почет и власть не играют для него той роли, что играли прежде. Заблуждается тот, кто думает так. Кто думает так, тот еще молод. Годами или умом — значения не имеет. Почет, богатство, власть дают стоящему на пороге смерти ощущение полноты жизни именно потому, что дней осталось так мало — меньше, чем богатства, меньше, чем почета, и меньше, чем власти.

Сенека боялся, что у него все это могут отобрать и тогда он останется один на один с малым количеством дней своей жизни. За почетом, богатством и славой не видно, что осталась такая жалкая горстка дней, и никто, никто добровольно не хочет увидеть эту горстку.

Он не понимал, как мог решиться на столь опасное дело — сношение с врагом Рима. Он — осторожный дипломат и хитрый царедворец. Во всем виновата, наверное, поэтическая часть его существа. Это она желала опасного и неизведанного, и он не умел противиться ей. Но слишком дорого могло стоить ему это предприятие, и он, начав его, неизменно жалел о сделанном.

Клавдий свел его с Павлом, хотя Сенека и не подтвердил своего желания после их последней встречи. Клавдий просто принес и положил перед ним на стол послание Павла. Сенека сделал вид, что ничего не видит, а Клавдий, поговорив короткое время о чем-то совершенно не значащем, распрощался и вышел.

Он долго не решался прочитать послание и в первое мгновение, притронувшись к нему, тут же отдернул руку. Наконец все-таки развернул и стал читать.

Этот Павел, как видно, был человеком ловким. Не теряя достоинства, как равный равному, он писал о том, сколь великим представляется ему ум и талант Сенеки. Легко вставлял цитаты из его трагедий и философских трактатов. Создавалось впечатление, что он изучил их глубоко и знает едва ли не наизусть. Собственно, все его первое послание состояло из дифирамбов. И только в самом конце была фраза, в которой сосредоточивалась вся суть письма: «Ошибается тот, кто полагается на один только разум. Он велик и могуч, когда дело касается жизни, но он беспомощен, когда тщится понять, что же там, за чертой смерти. Разум не может взглянуть на жизнь оттуда, из-за черты смерти, для этого необходим другой инструмент. Взгляд же на жизнь из жизни, то есть взгляд разума, представляется мне односторонним».

Это последнее как бы перечеркивало все, что было написано до, и выходило, что великий ум Сенеки (как его характеризовал Павел) не может правильно оценить жизнь в силу его односторонности. Сначала это раздражило Сенеку, потом заставило думать. Он уже знал, что не сможет не ответить: что бы он ни говорил, но принципиальность и любопытство философа оказывались сильнее разумности богача и царедворца. И он несколько ночей подряд составлял послание в защиту разума, а написав и отослав (Клавдий сам пришел за письмом), понял, что вряд ли что-либо сумел доказать — и Павлу, и самому себе. И он ждал ответного послания с таким нетерпением, какого не испытывал, наверное, за все годы своей долгой и богатой событиями жизни.

Павел ответил довольно быстро — не прошло и трех месяцев, Сенека же быстро написал и отправил ответ. Так началась их переписка, продолжавшаяся уже несколько лет и ставшая теперь едва ли не главным делом существования Сенеки. Более того, ему порой казалось, что прежде он не жил или жил как-то не по-настоящему и только сейчас открылась для него настоящая жизнь. И вот что странно: чем больше он напрягал свой разум, тем более глубокие мысли приходили ему в голову, чем яснее он чувствовал немощь своего ума, его невозможность проникнуть во что-то такое, что было неизвестно ему, но было известно Павлу, и потому превосходство последнего выглядело очевидным и время от времени болезненным для Сенеки. И это признание превосходства Павла над ним и одновременно с этим болезненность от признания заставляли Сенеку испытывать и радость, и печаль. Радость от того, что в мире существует великий ум, и печаль от того, что этот ум принадлежит не ему, Сенеке, писателю и философу, фактическому правителю Рима.

С некоторых пор Клавдий Руф очень тревожил Сенеку. Для переправки писем Павлу и доставки ответов Сенека больше не прибегал к услугам Клавдия, легко найдя собственные каналы — возможностей для этого было много. Но Клавдий знал то, чего ему не следовало знать, а в последнее время, когда положение Сенеки при дворе императора серьезно пошатнулось, такое знание стало опасным. Встречались они редко, Сенека избегал Клавдия, но когда все-таки встречались, последний не выказывал ни в словах, ни в поведении ничего такого, что могло бы вызвать подозрения Сенеки. Более того, Клавдий вел себя так, будто ни о чем таком осведомлен не был, и ни прямо, ни косвенно никогда не затрагивал опасную тему. Но именно это и настораживало. Много раз Сенека думал, что делать с Клавдием, но всякий раз откладывал решение, тем более что решение здесь могло быть только одно, а Сенека не желал крови. Он понимал, что ждать опасно, но все-таки ждал. Неизвестно почему. Впрочем, может быть, он уже и не был прежним Сенекой.

Но однажды жена сказала, что Клавдий Руф сообщил об освобождающемся месте претора в одной из северных провинций. Сенека строго и испытующе посмотрел на жену, а та сказала, сделав злое лицо:

— Да, ты должен это сделать.

«Я вынужден это сделать»,— произнес он про себя, когда жена ушла, и недобро усмехнулся.

Ничего особенного в просьбе Клавдия Руфа не было — через кого же еще устраиваться на теплые места, если не через высокопоставленных родственников? Все так — не будь этой тайны Сенеки. Клавдий сам подписал себе приговор, и тут уж ничего нельзя было поделать. У него оставался выбор: он мог не говорить Сенеке о Павле, мог не приносить письмо последнего, но он сделал это и теперь должен отвечать жизнью. Но у дела могла быть еще и другая сторона: вдруг все это придумали с Павлом нарочно, чтобы уловить Сенеку, держать его в руках?

Так это было, не совсем так или совсем не так — теперь уже не могло иметь никакого значения. Сенека не хотел жертвовать почетом, богатством и властью ради какого-то Клавдия Руфа, родственника своей жены, которую он не любил. Более того, она ему опротивела—и как человек, и как женщина,— и все, что могло причинить ей хоть какую-то неприятность, было приятно Сенеке. Смерть же Клавдия Руфа не нанесет большого урона человечеству, потому что, в сущности, он был посредственностью. Уважение же, которое он испытывал к Клавдию прежде, прошло, а следовательно, рассуждать больше не о чем и не в чем сомневаться.

Устроить Клавдия на освободившееся место не составило для Сенеки никакого труда — да и должность была не столь значительной. Клавдию было предписано срочно отправиться к месту новой службы. Перед отъездом он приехал поблагодарить родственника и попрощаться. Он выглядел довольным и гордым, даже осанка его сделалась величественной. Произнеся приличествующие случаю слова благодарности, Клавдий спросил, какими же новыми философскими трудами вскоре порадует Сенека Рим. При этом он загадочно улыбнулся, словно спрашивал не о философии, а об интимных похождениях Сенеки. Последний сдержанно отвечал, что государственная служба отнимает у него слишком много сил и времени, так что философии придется подождать.

— Это большая потеря для Рима,— участливо произнес Клавдий.

— Одна из многих потерь,— странно ответил Сенека.

Клавдий попросил объяснить, что тот имеет в виду, но Сенека, потрепав родственника по плечу, сказал с улыбкой:

— Ты скоро узнаешь об этом, мой Клавдий, будь терпелив.

Поздним вечером того же дня в кабинет Сенеки вошел плотно закутанный в плащ человек. Он молча поклонился хозяину до самой земли и остался стоять, не разгибаясь. Так же, не разгибаясь, а лишь выпростав из-под плаща руку, он принял тугой мешочек, поданный ему Сенекой.

— Тебе все понятно? — спросил Сенека, презрительно глядя на склонившегося перед ним гостя.

— Да, хозяин,— глухо проговорил тот,— нападавшие будут убиты уже через час после нападения. Верь мне, я все сделаю сам.

— Если сделаешь все чисто, получишь еще,— сказал Сенека, отойдя к столу и повернувшись к гостю спиной.— А если нет, то лучше тебе не возвращаться. Ты понимаешь меня?

— Да, хозяин,— едва слышно произнес тот.

— Тебя выведут через задние ворота. Иди,— холодно проговорил Сенека и нетерпеливо махнул рукой, хотя гость не мог видеть этого жеста.

Через три дня жена с бледным лицом вбежала к Сенеке и сообщила, что Клавдий Руф убит. Какие-то люди напали на полпути к месту назначения. Сенека уже знал о случившемся, но испуганно посмотрел на Жену и, обхватив руками голову, произнес:

— Это моя вина! Лучше бы ему не покидать Рима.

Глава третья

Вольноотпущеннику Аннея Луция Сенеки Теренцию было пятьдесят три года, но он чувствовал себя глубоким стариком. Он не считал, что жизнь его сложилась счастливо, но, с другой стороны, не мог особенно сетовать на судьбу. Его господин, Анней Сенека, все-таки был из лучших, если иметь в виду его отношение к слугам. То, что при всех, в сущности, императорах он оставался неизменно близок ко двору, а при последнем, Нероне, фактически правил Римом, совсем не означало, что он должен был оказаться человеком добросердечным и справедливым. Скорее наоборот — близость ко двору делала господ наиболее безжалостными. Теренций прожил долгую жизнь и понимал больше, чем другие. Он понимал, что чем ближе человек ко двору, тем более он ощущает себя зависимым от императора — если не совсем рабом, то все-таки и не свободным. И потому его жестокость в отношении к собственным рабам вполне понятна.

Анней Сенека был другим. Конечно, он умел жить, и то огромное богатство, которое он нажил, тот почет, которым был окружен, та власть, которую он имел, как раз являлись следствием этого умения. Но он был еще и писателем, еще и философом, и это многое определяло в его поведении. Порой он призывал Теренция к себе и читал ему отрывки из какого-нибудь нового сочинения (что происходило обычно ночью, потому что хозяин любил работать по ночам). И не только читал, но и спрашивал Теренция, что тот думает по поводу прочитанного. Теренций не был глупцом и вполне понимал, что хозяин спрашивает не для того, чтобы получить ответ. Он и не отвечал, а просто смотрел на хозяина преданными глазами и несмело улыбался.

— Именно так, Теренций, ты совершенно прав,— говорил тогда хозяин и либо отправлял Теренция спать, либо читал ему еще один отрывок.

То, что хозяин будил его среди ночи, не сердило Теренция. Напротив, в этом выражалось особенное отношение к нему хозяина, а это всегда нужно ценить.

Теренций умел читать и писать, но научился этому не так давно и не слишком хорошо преуспел в этих занятиях. Он плохо понимал смысл того, что читал ему хозяин, но все-таки понимал достаточно, чтобы уяснить слова о справедливости и доброте одного человека к другому и всех людей друг к другу. Правда, может быть, это и не вполне относилось к рабам и даже к вольноотпущенникам, но все-таки, наверное, как-нибудь относилось, потому что, хотя хозяин и бывал строг, он не доходил до жестокостей, а наказывал всегда справедливо. Правильнее сказать, почти всегда справедливо, потому что порой — довольно редко — у хозяина бывало плохое настроение, и тогда он позволял себе становиться несправедливым.

Но все это мелочи, о которых можно было бы и не упоминать, тем более сыну раба. А вольноотпущенником Теренций был уже давно, несколько лет, с того времени, когда хозяин вернулся из ссылки, еще при прежнем императоре Клавдии.

Теренций считал себя преданным хозяину душой и телом, и хозяин тоже так считал, что радовало Теренция. Теперь он был управляющим большого имения хозяина, но не кичился, как некоторые, своим положением и в отношении слуг, ему подчиненных, был, подобно хозяину, строг, но справедлив. В глубине души он все равно считал себя рабом Аннея Сенеки, и это обстоятельство нисколько его не угнетало. Он считал, что каждый должен знать свое место, потому что главное — это спокойная жизнь, уверенность в завтрашнем дне, а не сомнительная гордость, которой страдали многие из вольноотпущенников.

Вообще теперешнее время было не такое, как прежде, многое перемешалось, и прежние установления нарушаются тут и там. Некоторые вольноотпущенники стремятся сами стать господами, и это выходит у них успешно, что очень не нравится Теренцию. Есть и такие, что считают себя чуть ли не патрициями, а последние — что особенно Теренцию неприятно — признают это чудовищное равенство.

Одного такого Теренций видел не раз в доме хозяина. Это был некто Палант, очень значительная фигура в Риме. Еще при императоре Клавдии он ведал государственной казной и, говорили, неслыханно обогатился. Теперь, при дворе императора Нерона, он поднялся, кажется, еще выше благодаря своей связи с матерью императора Агриппиной. Этому грязному слуху Теренций не верил. Кажется, он не поверил бы в это, даже если бы своими глазами увидел их вместе, потому что немогла мать императора лечь в постель с сыном раба. Так что, скорее всего, это просто слухи, которые, может быть, распускает сам Палант от своей неразумной гордыни.

Но как бы там ни было, держится этот Палант вызывающе. Как-то раз Теренций видел, как он подъехал к дому хозяина в разукрашенных коврами и парчою носилках, словно какой-нибудь восточный царек. И сам был обвешан драгоценностями, как глупая наложница какого-нибудь влиятельного сенатора. Но самое унизительное состояло в том, что хозяин встретил его у порога и, как равного взяв под руку, провел в дом. Он вел себя невежливо, громко смеялся, гримасничал и смотрел на слуг, как на мебель. И это он, сын раба! Хозяин проводил его до порога и стоял, глядя вослед, пока носилки не исчезли из вида. Но Теренций хорошо знал Аннея Сенеку и видел, какая презрительная гримаса лежала в эти минуты на лице хозяина.

— Смотри, Теренций,— проговорил он и насмешливо и грустно одновременно,— смотри, какие люди скоро будут править Римом.

Теренций только угрюмо вздохнул — ему не понравилась эта шутка хозяина.

Но, может быть, то была вовсе не шутка, потому что некоторое время спустя Теренций почувствовал, что власти хозяина в Риме приходит конец. Он не мог бы этого объяснить, не сумел бы привести каких-то особенных фактов, но он чувствовал этот конец так же хорошо, как чувствовал любую смену настроений хозяина. За себя Теренций не боялся, он был готов разделить с хозяином любую судьбу, но становилось обидно, что какие-то выскочки, разряженные подобно девкам, могут занять место хозяина, единственного человека, которого Теренций по-настоящему любил. Впрочем, человеку же надо кого-нибудь любить, а ни жены, ни детей у Теренция не было.

О том, что хозяин ведет тайную переписку с кем-то, Теренций хорошо знал, потому что сам отправлял гонцов с письмами хозяина и сам приносил ему ответы неизвестного адресата. Разумеется, Теренций никогда не пытался узнать, кто этот адресат. Ничего в тайных действиях хозяина не было необычного, и прежде такое случалось не раз, но с некоторых пор Теренций стал испытывать беспокойство, которое все возрастало и томило его все больше. Ночами он просыпался и подолгу со страхом смотрел в потолок и уже не мог уснуть до самого рассвета. Да и сам хозяин казался ему подавленным, таким он не видел его даже перед изгнанием. Он стал заметно сдавать, сутулился, ступал нетвердо, говорил не так ясно и четко, как всегда, а иной раз просто путался в словах. Теренций жалел хозяина, но чем он мог ему помочь! Он готов был отдать жизнь ради хозяина, но кому могла понадобиться его никчемная, ничего не стоящая жизнь. И Теренций только скорбел украдкой, тосковал ночами и скоро сам превратился в старика. Мысли о скорой смерти посещали его все чаще и не только не страшили его, но были ему приятны.

Появление Никия на вилле Теренций впрямую связал с тайной перепиской. Этот красивый юноша сразу же не понравился Теренцию, хотя он был вежлив и прост в обращении и не смотрел на Теренция как на слугу. Но Теренций почему-то решил, что этот юноша принесет хозяину несчастье. Он был в этом почти уверен, хотя и не смог бы объяснить почему. Но никто, конечно, ни о чем таком Теренция не спрашивал, и, несмотря на неприязнь, он служил Никию так, как служил самому хозяину: исполнял все его просьбы, оберегал от чужого глаза. Впрочем, просьб у Никия оказалось немного — он был неприхотлив в еде и одежде, спокойно сносил неудобства своей тайной жизни на вилле. Он выходил на прогулку только ночами и гулял лишь в тех местах, на которые указывал ему Теренций как на самые безопасные. С рассвета же до вечера юноша находился в тайном помещении без окон и все это время сидел за столом при горящих светильниках, обложившись книгами.

При всем подозрительном отношении к этому Никию, неизвестно зачем живущему на вилле хозяина, Теренций не мог не восхищаться его ученостью. Юноше было не больше восемнадцати лет, а он сидел с книгами, будто умудренный жизнью старец, для которого не доступны уже никакие радости существования, кроме чтения этих самых книг.

Теренций сам приносил ему еду, ждал, пока он поест, чтобы сразу унести посуду. И вот однажды, ожидая, он рассматривал ворох свитков, разложенных на столе, и, заметив, что некоторые написаны на незнакомом ему языке, вопросительно взглянул на Никия. Он не смел спрашивать, потому что, во-первых, Никий был гость хозяина, а во-вторых, потому что чувствовал в юноше породу. Теренций всегда чувствовал это очень хорошо и никогда не ошибался — этот Никий был хорошего рода.

Никий сам начал разговор. Оторвавшись от еды, спросил с неизменной улыбкой:

— Ты хотел спросить меня об этих свитках, Теренций? Спрашивай, не стесняйся.

— Я только подумал,— смущенно отвечал Теренций, злясь на собственное смущение,— как такой молодой человек знает столько языков, читает на них и пишет!

— Их не так много,— просто отозвался Никий,— Вот это написано по-гречески, а вот то,— он потянулся через стол и дотронулся до бумаги пальцами,— на еврейском. А вот это латынь — ты, наверное, и сам уже прочитал.

Теренций кивнул, ему были приятны слова Никия, тем более что он уже разобрал несколько слов по-ла-тыни. Показав рукой на дальний свиток, Теренций сказал удивленно:

— На еврейском, значит...

Не посмел прямо спросить Никия, какого он рода и из каких мест, но Никий, угадав вопрос, ответил:

— Мой отец был грек, Теренций. А на еврейском я читаю потому, что в их свитках много мудрости.

Теренцию не понравился его ответ, он считал всех евреев врагами Рима. Он помнил, что при императоре Гае евреи не хотели подчиняться Риму, и их восстания переросли тогда в настоящую войну. Положим, император Гай и сам был человеком вздорным, все римские граждане считали себя его врагами, но все-таки он представлял Рим, а противиться Риму — преступление.

И Теренций сказал осторожно:

— Ты говоришь, что в их свитках много мудрости, но ведь они враги Рима, а враги Рима не могут быть мудрыми, потому что Рим превыше всего, и если они не понимают этого...

— ...то они не мудры, ты думаешь? — досказал за него Никий и рассмеялся.

В первую минуту смех этот показался Теренцию обидным, и он угрюмо опустил голову, глядя на пол. Но Никий, тронув старика за рукав, сказал почти ласково:

— Я не хотел тебя обидеть, Теренций, меня просто рассмешили твои слова.

— Разве я сказал неправду и евреи не враги Рима?! — осмелев от ласкового тона Никия, спросил Теренций все еще с обидой в голосе.

— Нет, по-своему ты прав,— уже без смеха отвечал Никий.— Я смеялся лишь потому, что ты различаешь евреев, греков, римлян, тогда как нет ни евреев, ни римлян, а есть просто люди. Они могут быть и врагами, и друзьями того же Рима, но как люди, а не как евреи или греки. Ты ведь и сам, наверное, не римлянин?

Теренций был галлом, но он очень не любил, когда ему напоминали об этом.

— Я слуга своего господина,— произнес он не без гордости и зачем-то добавил (наверное, потому, что в лице Никия все еще видел насмешку): — Слуга Аннея Луция Сенеки.

— Это мне известно,— сказал Никий.— Но все мы слуги одного господина — и рабы, и свободные, и даже император. Мы все слуги единого Бога, а перед ним все люди равны, и все — только люди.

— Ты имеешь в виду Юпитера? — спросил Теренций, хотя понял, что Никий говорит о другом.

Губы Никия раздвинулись в улыбке, хотя глаза смотрели серьезно.

— Ты знаешь, что я говорю не о Юпитере,— сказал он,— Я говорю о едином Боге для всех: и для евреев, и для римлян, и для греков, и для галлов тоже. Ты ведь галл, Теренций?

— Я...— почему-то растерялся Теренций,— я...

— Ты слуга Аннея Луция Сенеки,— усмехнулся Никий.

Кровь бросилась в голову Теренцию. Он легко бы стерпел оскорбления в свой адрес, в конце концов, жизнь слуги и раба приучила его терпеть. Но в ту минуту ему показалось, что оскорблен его господин, единственный человек, которого он любил. И кем оскорблен? Этим мальчишкой, неизвестно откуда явившимся и неизвестно что из себя представляющим. Теренций забылся и, забывшись, воскликнул:

— Да, я слуга Аннея Луция Сенеки, а ты... ты, я вижу, иудей! Это они, враги Рима, твердят о каком-то там едином Боге!

— О единственном для них,— удивительно спокойно поправил его Никий,— а я говорил о едином для всех, это другое.

Этот спокойный тон и ровный голос подействовали на Теренция сильнее, чем крик. Он понял, что совершил непоправимое — он, раб, возразил господину, да еще в таком тоне.

Испуг оказался так велик, что Теренций, побледнев, замер на месте, не в силах произнести ни одного слова в свое оправдание. Никий пристально смотрел на него, и много повидавший за свою жизнь господин Теренций ясно почувствовал властность этого взгляда, особенную властность господина перед лицом раба.

— Успокойся, Теренций,— сдержанно произнес Никий.— Ты многого еще не знаешь. Иди к себе.

Теренция била дрожь. Он низко склонился перед Никием и, не разгибаясь, спиной вышел в дверь, чувствуя на себе, казалось, прожигающий его взгляд.

Несколько последующих дней Теренций все не мог прийти в себя, со страхом ожидая последствий своего проступка. Дважды в эти дни виллу посещал его господин, Анней Луций Сенека, и Теренций с ужасом думал, что же он сможет ответить, когда тот, строго на него посмотрев, спросит: «Я слышал, ты стал забываться, мой Теренций. С чего бы это, ответь?» Он ждал каких-то подобных слов с таким трепетом, что несколько раз ответил хозяину невпопад, и тот спросил:

— Что с тобой? Ты не болен?

— Нет, хозяин,— выдавил из себя Теренций.— Прости.

Сенека сердито на него глянул, прищурив глаза, но ни о чем так и не спросил, отпустив Теренция нетерпеливым жестом.

Выходило, что Никий ничего хозяину не сказал, а ведь они оба раза подолгу беседовали. Теперь, входя в комнату Никия, он прятал глаза, а если все-таки смотрел, то смотрел виновато. Никий же вел себя как и всегда, разговаривал с Теренцием просто и вежливо. И это было странно, этого Теренций понять был не в силах.

По ночам, когда Никий выходил на прогулку, Теренций неизменно его сопровождал, предварительно заперев всех слуг в доме и проверив, не шляется ли кто-нибудь вблизи виллы. Во время прогулки они никогда не разговаривали, Теренций старался ступать бесшумно и держался поодаль, боясь нарушить сосредоточенность Никия: тот обычно находился в задумчивости, ступал медленно и, кажется, ничего не замечал вокруг. Он не уходил далеко от виллы, и прогулка продолжалась не больше часа.

Однажды во время ужина Никий спросил, какое сегодня число, а когда Теренций ответил, странно добавил:

— Ты уверен?

Теренций вежливо улыбнулся, и повторил еще раз, на что Никий сказал озабоченно:

— Ладно, можешь идти.

Ничего особенного в его словах не было, да и озабоченность не казалась необычной, но Теренция отчего-то охватила тревога, и он никак не мог с нею справиться. Тревога оставалась в нем и когда он поздно вечером пришел за Никием и вывел его во двор. Выйдя за ворота, Никий несколько раз украдкой оглянулся и наконец, подозвав Теренция жестом, сказал:

— Подожди меня у дома, сегодня мне хочется побыть одному.

Теренций молча поклонился и медленно вернулся к дому, а Никий быстрым шагом направился в сторону оливковой рощи и скоро скрылся в темноте.

Потоптавшись некоторое время на месте и поглядывая в ту сторону, куда ушел Никий, Теренций, осторожно ступая и прислушиваясь едва ли не после каждого шага, последовал за ним. Он чувствовал сомнение, но не мог не идти. Его господин не приказывал ему следить за гостем, но приказывал оберегать его от посторонних взглядов. Он никогда и не посмел бы следить за Никием, но как он мог уберечь его от посторонних взглядов, если не знал точно, где Никий. Еще Теренцием двигало любопытство, а оно одинаково у всех — и у господина, и у раба.

Подойдя к оливковой роще, он остановился. Полная луна освещала дорогу и дом за спиной мертвенным светом, но в гуще деревьев оставалось темно, как в яме. Теренций поежился, почему-то представив себя сброшенным в сырую яму, мертвым, окровавленным. Он сделал еще несколько неровных шагов вперед и ухватился за ствол дерева. Ноги были ватными, а кровь тяжело стучала в висках. Он бы вернулся к дому сейчас же, если бы мог. Но силы покинули его, он только прижался к стволу всем телом, чтобы не упасть.

И тут он услышал голоса — тихие, осторожные. Они раздавались где-то совсем близко. Один голос принадлежал Никию, другой был незнаком. Говорили по-гречески. Теренций знал на этом языке всего несколько слов, и из того, что говорил незнакомец, понял два: «сделай» и «учитель». Из слов Никия понял только одно: «хорошо».

Голоса смолкли внезапно. Теренций стоял замерев, боясь дышать и, чувствуя, что действительно не может продохнуть, широко раскрыл рот. Он услышал удаляющиеся шаги — треснула ветка, потом еще раз. Один из двоих уходил. Наконец все стихло. И тут Теренций снова услышал шаги — совсем близко, человек шел прямо на него. Он еще плотнее вжался в дерево, словно пытаясь слиться с ним. Справа мелькнула тень, он узнал Никия. Тот прошел мимо, вышел из рощи и вдруг остановился. Теренций не поворачивал головы: он стоял, упершись лбом в ствол дерева и закрыв глаза.

— Кто здесь? — Голос Никия за спиной прозвучал негромко, но резко.

Теренций не отвечал — мурашки бегали по спине, и она вдруг стала как из камня, он перестал ее чувствовать.

— Выходи! — с угрозой выговорил Никий и тут же спросил: — Это ты, Теренций?

Теренций не в силах был ответить, из его горла вырвался какой-то нечленораздельный звук, похожий на клекот.

Никий быстро подошел и, ухватившись за плечо Теренция, с силой потянул того на себя. Теренций испуганно разжал руки, сделал неловкий шаг назад, неправильно поставил ногу, вскрикнул от боли и едва не упал. Никий поддержал его и, развернув лицом, сказал:

— Ты напугал меня. Что ты здесь делаешь?

— Я... я хотел...— заикаясь, выговорил Теренций и не мог продолжать, увидев, как блеснул отсвет лунного огня в глазах Никия.

— Я же приказал тебе ждать у дома,— сдерживая напряжение и стараясь говорить спокойно, произнес Никий.— Зачем ты пришел? Ты следил за мной?

— Нет,— помотал головой Теренций,— я думал... думал, что ты можешь заблудиться... в темноте.

— Заблудиться? — усмехнулся Никий и, сделав паузу, сказал почти весело: — Ты правильно сделал, Теренций, мне и в самом деле не знакомы эти места. Почему же ты не окликнул меня?

— Не знаю... я испугался.

— Чего же ты испугался? — Теренций снова почувствовал напряжение в голосе Никия и, запнувшись на первом слоге, ответил:

— Те...темноты.

Глава четвертая

Анней Луций Сенека был человеком разумным и, как разумный человек, оценивал властителя с точки зрения собственных выгод. Ненависть или любовь к императору не были ему присущи. Император не человек, а высшая точка власти, нельзя любить или ненавидеть эту точку, а следует принимать ее как данность, но лучше все-таки находиться вблизи этой данности, чем вдали от нее.

Единственный раз он попытался увидеть в императоре человека, когда Агриппина, жена императора Клавдия (при котором Сенека несколько лет прожил в изгнании), вернув философа из ссылки, поручила ему воспитывать своего сына Нерона. Нерону было тогда двенадцать лет, незадолго до этого Клавдий его усыновил, и при тогдашнем положении дел при дворе будущее его императорство рисовалось весьма отчетливо.

Тогда-то Сенека и впал в иллюзию, единственный раз за всю жизнь. Судьба давала ему великолепный шанс — сделать будущего императора таким, каким хочет он, Сенека, и остаться при Нероне вечно незаменимым. Но иллюзия рассеялась довольно быстро — едва приступив к делу, он понял, что не может внушить мальчику ничего из того, что хотел: Нерон был уже заражен бациллой власти и ей невозможно оказалось противостоять. Уже в следующую ночь после того, как он стал воспитателем Нерона, Сенека увидел во сне, будто воспитывает Калигулу. Видение было таким ясным, что, пробудившись, он некоторое время озирался по сторонам и не мог понять, где находится.

Внешне его воспитанник Нерон ничем не отличался от других мальчиков из патрицианских семей: изнеженный, капризный, требовательный, коварный. При этом любил искусство — занимался ваянием, стихосложением, но более всего предпочитал театр. Можно сказать, что с самого детства театр был его главной страстью. Настоящего таланта Сенека у него не находил, но способности к актерству всегда и во всем были у него бесспорно. Иной раз Сенека ловил себя на том, что не знает настоящего Нерона, а постоянно видит перед собой разные персонажи из посредственных драм. Чтобы сделать приятное учителю, Нерон время от времени выучивал отрывки из собственных трагедий Сенеки и читал их, громко завывая и размахивая руками. Сенека одобрительно кивал, но эти минуты были для него самыми неприятными — ему становилось стыдно. Не за Нерона, а за себя самого. Он не мог бы объяснить определенно причину стыда, по крайней мере не в его сочинениях было дело. Но стыд оказывался столь велик, что в эти дни он старался поменьше встречаться с кем-либо и, если позволяли обстоятельства, запирался у себя в кабинете и не допускал к себе даже домашних. И при этом давал себе слово больше никогда не писать трагедий.

Впрочем, в то время он редко имел возможность побыть в одиночестве. Почти весь день он отдавал Нерону, а еще... его матери, Агриппине.

Агриппина была по-своему удивительной женщиной — стремление властвовать оказалось ее главной страстью. Это и неудивительно, все-таки она была сестрой

Калигулы и женой Домиция, человека гнуснейшего во всякую пору его жизни. Перечень его преступлений занял бы много места, достаточно сказать хотя бы, что он забавы ради давил прохожих на улице, когда ехал верхом, и колол железным прутом проходящих (на свое несчастье) мимо — когда ехал на носилках. Примечательно, что при рождении Нерона кто-то, поздравив его, спросил, сын родился или дочь, и Домиций ответил так: «У меня и Агриппины ничего не может родиться, кроме ужаса для человечества». То, что он развратничал направо и налево, жил со своей сестрой Лепи-дой,— не самые страшные его деяния.

Агриппина в этом смысле мало чем отличалась от мужа, и трудно сказать, кто из них был более беспутен. О том, что она жила со своим братом, императором Гаем Калигулой, знал весь Рим. Но кого это могло удивить, если Калигула поочередно жил со всеми тремя своими сестрами, а младшую, Друзиллу, объявил своей законной (незаконной, разумеется) женой. Агриппина дошла до еще большей низости — стала жить с вольноотпущенником Палантом, ведавшим государственной казной при Клавдии.

Сам по себе придворный разврат был в порядке вещей, стороннему наблюдателю могло бы показаться, что двор занимается исключительно этим и что разврат есть чуть ли не суть власти. Это было и так, и не так, и Сенека, как опытный придворный, хорошо разбирался в сути и смысле подобной жизни. Разврат при дворе, собственно, можно было разделить на две неравные части. Маленькая часть — это разврат сам по себе, из любви к разврату. А большая часть — это разврат для достижения целей, то есть, правильнее сказать, разврат становился инструментом для достижения целей. А цель была одна — подобраться поближе к власти и пользоваться дарованными ею благами.

Агриппина же поставила себе более высокую цель — самой добиться власти. В силу того, что она родилась женщиной, Агриппина не могла сама претендовать на верховную власть, и она делала все, чтобы верховная власть досталась сыну. Ради этого она была готова на все, Сенека хорошо знал это. Еще при рождении Нерона астролог предсказал ей, что сын ее будет царствовать, но убьет свою мать. Она ответила: «Пусть убьет, лишь бы царствовал!»

После смерти ее брата Гая Калигулы, когда жалкий Клавдий волею судеб сделался императором, Агриппина поняла, что наступил ее час. Она добилась того, чтобы Клавдий изгнал жену и женился на ней, своей племяннице. Она заставила Клавдия усыновить ее сына Нерона. И это при том, что собственный сын Клавдия Британик, что было понятно каждому, оставался на вторых ролях.

В последние десятилетия в Риме судьба, смещающая одного императора и ставящая другого, выступала в лице солдат личной императорской гвардии — преторианцев. Командир преторианцев, Афраний Бурр, сделался любовником Агриппины. В результате этого Клавдия отравили, а императором провозгласили сына Агриппины Нерона. Потом Агриппина, указывая Сенеке на Афрания Бурра, шепнула: «Глупо дожидаться милости судьбы, когда так просто можно уложить ее к себе в постель!» И она рассмеялась громким смехом блудницы.

Незадолго до смерти Клавдия настала очередь Сенеки. Агриппина была умелой любовницей — в какие-то минуты Сенека чувствовал, что она по-настоящему любит его и ощущает к нему истинную страсть. Трудно было представить, что она делает «дело». В этом смысле у нее оказался особый дар: она вступала в любовную связь для достижения цели, но умела сделать страсть настоящей, и любовник оставался предан ей еще долгие годы.

То же самое произошло с Сенекой. Он все прекрасно понимал, но не мог выкинуть из сердца Агриппину и после того, как связь их прервалась. Ему казалось, что он вошел в нее и не может покинуть. И сможет покинуть лишь тогда, когда она сама захочет отпустить его.

Он и Афраний Бурр встали у трона молодого императора, а Агриппина... Да что там говорить, она управляла всем. Однажды, выходя из спальни Агриппины, он столкнулся с Афранием Бурром. Тот улыбнулся и сказал, подражая последним словам императора Юлия:

— И ты, Анней?

Сенека смутился лишь на мгновение и ответил, тоже с улыбкой:

— И ты, Бурр?

— Надеюсь, Анней,— сказал Бурр, указывая на свою искалеченную руку,— мы никогда не превратимся в такое.

Левая рука Афрания Бурра была изуродована в одном из сражений парфянской войны, и злые языки говорили, что покой императора охраняет калека.

В свою очередь, указывая на дверь, откуда он только что вышел, Сенека сказал с притворным вздохом:

— К сожалению, мой Афраний, самая нужная для удержания власти часть тела (я имею в виду не голову и не руки) слабеет быстрее остального, так что мы зависим от природы, а не от самих себя.

С Афранием Бурром у них никогда не было дружбы, но они вполне понимали друг друга и держались вместе. Вообще-то Сенека был чужд ревности, но порой в присутствии Агриппины и Бурра невольно представлял их в постели, потом никак не мог отвязаться от этих видений, и ему делалось больно.

Как-то он спросил Агриппину:

— Скажи, ты еще хоть сколько-нибудь любишь меня?

Спросил словно бы в шутку, но с внутренним трепетом и, глядя на нее, ждал ответа.

Она посмотрела в ответ с удивлением, сказала, едва шевеля своими чувственными губами — с возрастом она казалась еще чувственнее:

— О, Анней, всегда и навеки!

Он знал цену этим словам, но ему все равно было приятно. Она провела пальцем по его подбородку, и он, сам не зная зачем, вдруг спросил:

— А Бурр? Тоже всегда и навеки?

Она не смутилась, ее вообще трудно было смутить. Ответила с присущей ей обезоруживающей простотой:

— Нет, Анней, меня всегда раздражала его культя, ч постоянно натыкалась на нее в самые ответственные моменты.

Но, как бы там ни было, положение Сенеки при молодом императоре в первые годы правления казалось почти незыблемым. Он и сам стал верить в это: их тройственный союз — его, Агриппины и Бурра — это такая крепость, которую невозможно ни взять, ни разрушить. Порой ему представлялось, что они единый организм, хотя это звучит двусмысленно. Молодой император не внушал никаких опасений — он жил своей жизнью и, кажется, вовсе не интересовался государственными делами и прочностью своей власти. Облачившись в одежду простолюдина, он с друзьями шатался по притонам, и не было ни одной грязной дыры, где бы они не побывали. Они развлекались с блудницами, затевали драки на ночных улицах Рима — били сами, бывали биты — короче говоря, ничего особенного, обычные утехи молодых людей, переполненных дурной энергией.

Казалось, что молодость, перебесившись, отдаст свои права спокойной зрелости. Но год шел за годом, и не только ничто не менялось к лучшему, но порок неумолимо затягивал Нерона, пока «он сам не сделался воплощением всех пороков.

Мать женила его на Октавии, желая утихомирить, но это не помогло: Октавия ему быстро надоела, а на упреки матери он отвечал, что с нее достаточно и звания супруги римского императора. В год женитьбы он увлекся вольноотпущенницей Актой и так к ней привязался, что решил развестись с Октавией. Он даже пытался подкупить нескольких сенаторов, чтобы они засвидетельствовали прилюдно, что Акта царского рода. С большим трудом Агриппине и Сенеке удалось уговорить его отказаться от этого безумного плана.

Еще не расставшись с Актой, он увлекся мальчиком Спором, сделал его евнухом и объявил, что желает жениться на нем. Мать пришла к Нерону и потребовала, чтобы он положил конец этому позору. Выйдя из себя, она обзывала его всякими поносными словами — ее крик был слышен во многих покоях дворца. Во время этой сцены Сенека сидел за ширмой у двери и подглядывал в щель тяжелых гардин. Сначала Нерон слушал молча и, казалось, чувствовал себя виноватым. Впрочем, он стоял спиной к матери, и Сенека не мог видеть его лица. Агриппина же, взмахивая руками, осыпала его все новыми и новыми оскорблениями. И вдруг, когда она выкрикнула, что он гнусный выродок, он медленно к ней обернулся. Лучше было бы не видеть такого его лица — оно стало страшным. Агриппина запнулась на полуслове, и воздетые над головой руки медленно опустились.

— Я император Рима! — произнес он в наступившей тишине, с каменным лицом, даже, кажется, не пошевелив губами.— Я император Рима,— повторил он, чуть возвысив голос, и вдруг спросил, подняв руку и указывая на Агриппину пальцем: — А ты кто, женщина?

— Я твоя мать! — заявила Агриппина, гордо вскинув голову, но Сенеке почудилось, что в голосе ее не было достаточной уверенности.

Словно в подтверждение этому Нерон спросил:

— Ты уверена?! — И добавил, так как она промолчала: — Я не уверен. Уйди!

И тут случилось невероятное: не сводя глаз с сына, Агриппина стала отступать и, ткнувшись спиной в дверь, вышла. Губы Нерона раздвинулись в нехорошей улыбке, и в единое мгновение Сенека понял, что Агриппина обречена. Он замер.

Глава пятая

Тогда же Сенека почувствовал, что это начало конца. Трудно было предположить, может ли его что-то спасти или не может. Агриппина имела власть над Нероном только до тех пор, пока он ей это позволял. Настало время, когда он не позволил, и возвращения к прежнему положению быть не могло. Это обстоятельство Сенека осознавал вполне, и строить иллюзии на сей счет было и бессмысленно, и опасно. Вопрос состоял в том, что же делать теперь ему самому.

Он не впервые в жизни вставал на сторону сильного и не считал это предательством. Более всего в жизни он доверял не чувствам, а здравому смыслу, следовательно, и сейчас ему необходимо было поступить здраво.

Нерон победил, и он встанет на сторону Нерона. Пока еще он имеет влияние на императора. Другое дело, сколь долго он будет иметь это влияние и насколько оно окажется сильным.

Встать на сторону Нерона значило выступить против Агриппины. Но он не хотел выступать против нее: не потому, что до сих пор еще любил, а потому, что понимал: после нее настанет его очередь — Нерон пойдет до конца, и Сенеке вряд ли удастся выйти из игры. Значит, чем дольше продержится Агриппина, тем дольше продержится и сам Сенека. По крайней мере, это выигрыш во времени. Правда, говорить о выигрыше во времени, когда тебе шестьдесят пять лет, несколько опрометчиво, но все же.

В последнее время, после того памятного разговора матери с сыном, Сенека избегал встреч с Агриппиной. Он видел, что так же поступает и Афраний Бурр. Значит, все правильно и Бурр мыслит в том же направлении, что и он, Сенека.

Однажды Нерон позвал его к себе и, глядя в окно и стоя спиной к Сенеке — при важном разговоре он всегда старался избегать глаз собеседника,— сказал:

— Тебе известно, мой Луций, что мать готовит против меня заговор? Или ты скажешь, что тебе ничего не известно?

Спросил он это почти будничным голосом, почти лениво, но Сенека понял — от ответа зависит его собственная судьба и выговорил как можно спокойнее:

— Да, император, мне это хорошо известно.

Нерон не ожидал ничего подобного. Сенека видел,

как дрогнули его плечи. Медленно повернувшись и прищурившись (Нерон был близорук), он недоуменно посмотрел на собеседника и произнес с запинкой:

— В-о-т как? Почему же ты не предупредил меня?

— Я посчитал, что еще не время беспокоить тебя этим,— с поклоном сказал Сенека.— Пока это только разговоры, и мне не хотелось раньше времени бросать тень на мать императора.

— Бросать тень на мать императора,— недовольно проговорил Нерон и поманил Сенеку ленивым движением руки.— Встань к свету, я хочу лучше видеть тебя.

Сенека подошел. Нерон, приблизившись к нему, внимательно, словно тот был статуей, смотрел на его лицо. И вдруг, отступив на шаг и театрально подняв правую руку, прочитал по-гречески из своего любимого Гомера:

(Третий был с ними глашатай) и сведать послал их...
Двух расторопнейших самых товарищей наших я выбрал.
Некоторое время он оставался в этой позе, красуясь перед единственным зрителем, и Сенека счел за лучшее изобразить на лице некое подобие восторга. Нерон милостиво улыбнулся и опустил руку.

— Ну как? — спросил он.

— У меня нет слов! — Сенека развел руки в стороны и чуть склонил голову набок.

— Я спрашиваю о другом,— уточнил Нерон, опустив глаза.

— Прости, если я не сумел понять,— быстро сказал Сенека,— но твоя декламация...— Он сделал паузу, как бы подбирая лучшее определение, а на самом деле ожидая, чтобы Нерон перебил его.

Так и случилось. Нерон сделал протестующий жест и проговорил, не поднимая глаз:

— Оставим это. Ты понял, что я имел в виду, сказав: «Двух расторопнейших самых товарищей наших я выбрал»?

— Я не смею,— поклонился Сенека.

— Говори! — подняв наконец глаза и величественно откинув голову, приказал император.

— Я не смею думать,— повторил Сенека,— что ты имел в виду меня и...

— И кого еще?

— Афрания Бурра,— сказал Сенека на выдохе, словно ему трудно было произнести это имя.

Нерон снова с прищуром посмотрел на него и, чуть помедлив, кивнул:

— Ты правильно меня понял, мой Луций. Я считаю тебя и Афрания своими первыми друзьями. Но тебя, конечно, наипервейшим,— добавил он, подняв вверх указательный палец.— Ты знаешь, я всегда был примерным сыном и никто не мог бы упрекнуть меня в непочтительности к матери. Разве это не так?

— Это так, император,— с медленным кивком подтвердил Сенека,— Никто не может упрекнуть.

— Вот видишь, ты сам говоришь,— сказал Нерон так, будто это Сенека уверил его, что он всегда почитал мать и что упрекать его не в чем.— Но сейчас я не принадлежу себе и не могу быть просто сыном.

— Ты принадлежишь Риму,— заметил Сенека, но тут же подумал, что его слова прозвучали двусмысленно, и добавил: — И Рим принадлежит тебе.

Нерон удовлетворенно кивнул и вдруг сказал совсем другим тоном, хитро подмигнув собеседнику:

— Знаешь, иногда мне хочется изнасиловать Рим как непорочную весталку. Или ты считаешь, что мой Рим скорее площадная девка, чем весталка?

— Я полагаю, что твой Рим многолик,— уклончиво ответил Сенека.

— Может быть,— задумчиво проговорил Нерон, словно решая про себя, на кого же больше похож его Рим.— Но вернемся к моей матери. Значит, ты считаешь, что она готовит заговор? Но в этом случае я не могу вести себя как почтительный сын. Ведь я император, а власть императора священна. Ты думаешь иначе?

— Власть императора священна,— повторил Сенека, стараясь, чтобы голос звучал как можно тверже,— и никто не вправе посягнуть на нее.

— Ты имеешь в виду и мою мать? — быстро проговорил Нерон, пригнувшись к собеседнику и заглядывая в его глаза снизу вверх.

— И ее тоже! — веско кивнул Сенека.

— Хорошо.— Нерон отошел к столу и, опершись на его край, продолжил: — Посоветуйся с Афранием, что тут можно сделать, а потом вместе приходите ко мне. И еще. Попытайся поговорить с матерью, может быть, ты ей сумеешь внушить...

Он не договорил, как видно, не зная (или не желая говорить об этом открыто), что должен внушить матери Сенека. Но последний сказал:

— Я все понял, император,— и, повинуясь милостивому, но твердому жесту Нерона, вышел.

Никогда еще до этого Нерон не разговаривал с ним так, как сейчас: впервые он говорил с Сенекой не как с учителем, а как с придворным. «Что ж,— подумал Сенека,— когда-то же это должно было случиться».

У дверей он столкнулся с Актой. Дочь раба, несостоявшаяся супруга императора, она все еще имела влияние на Нерона, хотя и не такое сильное, как прежде. Но держалась она высокомерно и едва взглянула на Сенеку. Последний дружески ей улыбнулся — никто не знает, какую силу при дворе сможет еще взять эта распутница.

— Приветствую тебя, великолепная Акта,— сказал он с поклоном.

Она едва заметно повела в его сторону глазами и, покачивая пышными плечами, прошла мимо, не удостоив его ответом.

«Или Рим выродился окончательно, или мне пора на покой,— угрюмо подумал Сенека,— раз эта девка имеет смелость не замечать меня, как какого-нибудь простолюдина. Надо бежать отсюда как можно скорее».

Но он знал, что бежать ему некуда. Такие люди, как он, не могут уйти на покой.

— Значит, или гибель, или изгнание,— произнес он вслух.— Или...

При последнем слове он настороженно посмотрел по сторонам и, усмехнувшись чему-то своему, быстро зашагал вдоль галереи дворца.

В тот же день, не переговорив с Афранием Бурром, он отправился на виллу, где прятал Никия. Всю дорогу он размышлял о пришедшей ему в голову идее. Она была опасна, очень опасна, по-настоящему и смертельно опасна. Но разве у него есть выбор? Не сама смерть страшила его, но ожидание смерти. Это ожидание для него еще унизительней, чем презрение этой беспутной девки, жалкой вольноотпущенницы, встреченной им у дверей комнаты императора. Нет, он не будет ждать, он начнет действовать. Власть императора, может быть, и священна, но разве священен сам император?! Кто из предшественников Нерона умер своей смертью? Один только Божественный Август. А остальные? Тиберия придушили подушкой, Калигулу закололи у входа в цирк, Клавдия отравили грибами. Чем же Нерон лучше их и почему его должна ждать более счастливая судьба?

Нет, он, Анней Луций Сенека, не станет участвовать в заговорах, не будет нанимать убийц, не будет подмешивать яд в пищу. Нет, он подарит Нерону меч — не боевой меч, а игрушку для забавы. Пусть только Нерон не расстается с ним, пусть держит все время при себе, пусть забавляется сколько душе угодно. Ему не нужно знать, что эта безобидная с виду игрушка станет орудием смерти, если он позволит себе посягнуть на свободу и жизнь его, Сенеки. Если не будет посягать, то проживет долго, а если позволит себе что-то — умрет.

Никий — вот его меч: подарок праведного Павла он превратил в смертельное оружие.

Он ни о чем подобном не думал, когда Павел прислал ему Никия. Павел писал, что вера в единого Бога распространяется не осознанием ее праведности и истинности (то есть в большей степени не осознанием), а самою этой истинностью — рано или поздно она завоюет весь мир. Сенека отвечал ему, что может согласиться с тем, что вера превыше разума, но настаивал, что без разума вера мертва. Без разума она становится лишь мертвой доктриной, и лишь разум, осознав ее, веры, истинность может ввести ее в обиход человеческого существования.

Павел настаивал на своем, Сенека возражал, и тогда в одном из писем Павел предложил Сенеке разрешить их спор жизнью. Он писал, что готов прислать ему одного из своих многочисленных учеников, молодого человека именем Никий. Пусть Сенека пообщается с ним сколько угодно долго и пусть почувствует, как вера в истину сама войдет в него. Именно сама по себе, своею собственной силой, потому что ведь смешно даже предположить, что какой-то восемнадцатилетний юнец, сколь бы он ни был умен и образован, просто так сможет переубедить такого глубокого философа и блестящего писателя, как Анней Луций Сенека. Пусть последний сам убедится в силе истинной веры.

Предложение Павла понравилось Сенеке. «Собственно, почему бы и нет»,— подумал он и написал Павлу, что с благодарностью примет у себя его посланца и с удовольствием с ним пообщается.

Он, разумеется, не верил в возможность чудесного проникновения этой самой новой веры в его существо, а убедить его в чем-либо мальчишке, конечно, не удастся. Тут не о чем было и говорить. Но посмотреть на ученика Павла любопытно, тем более что его учитель уверяет, будто мальчишка умен и образован.

Правда, при дальнейшем размышлении Сенека пришел к выводу, что у Павла есть еще одна цель кроме разрешения их неразрешимого спора, и эта вторая цель, по всей видимости, главная. Очевидно, в планы Павла входило хоть каким-нибудь образом повлиять на отношение Рима к назареям или христианам, как еще они себя иногда называли в память некоего Иисуса Спасителя, лет шестьдесят или семьдесят тому назад распятого римлянами в Иудее. В самом деле, гонения на христиан принимали порой недопустимо жестокие формы. Правда, Сенека считал, что их деятельность, их проповеди все же вредят Риму и для них было бы разумно пересмотреть кое-какие свои постулаты. Но все равно, жестокость расправ с назареями была излишней. Он и сам возмущался этим, к тому же считал, что такие действия бессмысленны и опасны в свете антиримских настроений в колониях. Применение силы тут только разжигало страсти, и об этом он несколько раз говорил Нерону. Но последний не желал прислушиваться к подобным советам, тем более что христиане были удобным материалом для выплеска зверства, присущего Нерону. Гонения на христиан в этом случае оказывались не просто проявлением зверства и гнуснейших пороков самого императора, а защитой Рима от опасных врагов.

Сенека полагал, что, посылая к нему Никия, Павел хотел иметь возможность хотя бы смягчать такие гонения. Кто же еще, кроме Аннея Луция Сенеки, учителя Нерона, фактического правителя Рима, мог здесь помочь?

Тут Павел не ошибался, но он упустил время. Оттуда, из колоний, не могло быть видно, как потускнела звезда влияния и власти Сенеки. Еще полгода назад Павел вполне мог на него рассчитывать, но теперь...

Впрочем, эти планы Павла представлялись Сенеке все-таки домыслами, и он отдавал себе отчет в том, что вполне может заблуждаться на его счет. Но, как бы там ни было, он с радостью принял Никия, и мальчишка ему понравился. Он думал, что тот станет переманивать его в свою веру, открыто или исподволь подводить разговоры к этому вопросу. Но он ошибся — Никий ничего такого не говорил и, более того, словно бы сам избегал разговоров о вере и этике назареев. Но мальчишка был интересный. Да, собственно, мальчишкой его могли назвать только по годам, тогда как ум его оказался уже вполне зрелым, а знания довольно обширны, хотя и не очень глубоки. Сенека с интересом беседовал с ним — его суждения бывали порой свежи и необычны. Временами старый философ чувствовал этого юношу равным себе. По крайней мере, равным себе собеседником.

Одно только не нравилось сенатору — какая-то почти болезненная преданность Павлу, или, как неизменно называл его Никий, учителю. Не сама эта преданность раздражала Сенеку, а очевидная зависимость Никия от учителя. Говоря о вещах, к учителю не относящихся, он изъяснялся совершенно свободно, мыслил остроумно и живо, и Сенеке было приятно следить за ходом его рассуждений. Но если хоть что-нибудь касалось учителя, а тем более его проповедей — тут Никий делался совершенно невыносим: упорно повторял положения, высказанные Павлом, и ни за что не желал посмотреть на них критически. Мало того, если Сенека начинал рассуждать о своих разногласиях с Павлом — а он всегда делал это осторожно, с очевидным уважением к далекому проповеднику, — то Никий замыкался, смотрел себе под ноги, и порой сенатору казалось, что он его просто не слышит. Порой Сенека относился к этому снисходительно, но бывали минуты, когда он раздражался и не умел себя сдержать.

— Ты раб Павла, а не его ученик! — однажды вскричал он в сердцах.

Никий медленно поднял голову, пристально посмотрел на сенатора, и последний с удивлением заметил в его взгляде снисходительность, а не злость. Никий с жалостью посмотрел на Сенеку и тихо ответил:

— Человек не может быть ничьим рабом, потому что он раб одного только Бога.

— Что значит «не может»? — воскликнул Сенека, все еще не в силах успокоиться.— Пойдем, я покажу тебе своих рабов. Спроси у них сам: рабы они или нет!

— Они рабы Господа,— упрямо отвечал Никий.

— А я, я сам? Я тоже, по-твоему, чей-то раб?

— Да, но не ведаешь об этом.— Голос Никия прозвучал так спокойно, что Сенека в первую минуту растерялся.

— Я, Анней Луций Сенека,— хрипло выговорил он, ткнув себя пальцем в грудь,— не ведаю, что я чей-то раб? Уж не твоего ли Павла?! — добавил он, совершенно потеряв самообладание.

— Не Павла,— покачал головой Никий,— а Господа.

Впрочем, это был единственный раз, когда Сенека

вышел из себя. Тогда, чуть только Никий ушел, он уверял себя, что больше не хочет видеть мальчишку и немедленно отправит его обратно. Но, успокоившись, стал думать, что не стоит принимать скоропалительных решений: нужно смирять чувства и думать о собственной выгоде. Он сам пошел к Никию и сказал, что не нужно на него обижаться — он уже старик и выдержка порой отказывает ему.

Никий посмотрел на него своим светлым взглядом и ответил, что сенатор не нанес ему никакой обиды.

— Это меня радует,— произнес Сенека рассеянно, уже думая о своем.

Глава шестая

Актер Салюстий всем был обязан Сенеке. Последний привез его из Александрии несколько лет назад, выкупив у прежнего хозяина. Тщеславие стареющего философа было тому причиной.

Титиний Капитон, его прежний хозяин, оказался большим любителем театра, хотя и на особый, провинциальный лад. Он собрал целую труппу актеров из собственных рабов и вольноотпущенников. Сенека приехал в Александрию по делу об откупах и был принят в доме Титиния Капитона, как император. Во время обеда несколько актеровразыграли перед собравшимися целый акт из трагедии Сенеки «Медея». Медею играл Салюстий и очень позабавил гостя. Он так завывал, так заламывал руки, что Сенека едва удержался от смеха (гости и Титиний Капитон отнеслись к представлению очень серьезно). По окончании Сенека поблагодарил хозяина за доставленное удовольствие, вежливо добавив, что таких актеров, как этот Салюстий, не во всякое время отыщешь в Риме. Хозяин был польщен, подозвал Салюстия и приказал ему исполнить что-нибудь еще. Салюстий прочитал монолог из трагедии Сенеки «Эдип» — глаза его сверкали, а выражение лица было зверским. Сенека похвалил актера еще раз и вступил с ним в разговор, единственно потехи ради. И тут Салюстий удивил стареющего философа по-настоящему. Он прочитал наизусть большой отрывок из его «Писем на моральные темы». Причем читал он это так, как читал бы монолог из трагедии: сверкая глазами и заламывая руки. Наверное, это было смешно, но в этот раз Сенека смотрел на чтеца с искренним удивлением. Но самое удивительное состояло в том, что и Титиний Капитон удивился не меньше: он смотрел то на чтеца, то на Сенеку, ничего не понимая.

Когда Салюстий закончил, Сенека не знал, что сказать и как вести себя: с одной стороны, это кривляние можно было принять за откровенную насмешку, но с другой... Дело в том, что Сенека оказался польщен. Как бы там ни было, но здесь, вдалеке от Рима, актер читает его философское произведение как трагедию! Он был польщен и тронут, но, конечно же, не подал вида, повернулся к гостям с улыбкой (те в ответ настороженно улыбались) и сказал:

— Никогда еще не слышал столь скучное сочинение в столь блестящем исполнении.— И он широким жестом указал на чтеца.

Салюстий нисколько не смутился, поклонился сенатору и гостям и, широко шагая и гордо держа голову, покинул сцену.

Обескураженный Титиний Капитон не сразу пришел в себя и стал было смущенно извиняться перед Сенекой, говоря, что ему ничего заранее не было известно. Но Сенека остановил его и сказал, что все это очень занятно и откровенно его позабавило, а потом добавил, обращаясь уже ко всем:

— Никогда не думал, что мои скучные сочинения известны еще кому-либо, кроме моих ближайших друзей и клиентов. Первые вынуждены читать их по дружбе, вторые — потому, что зависят от меня. Но, честно сказать, я не завидую ни тем, ни другим.

Титиний Капитон, а вслед за ним и гости стали наперебой убеждать сенатора, что он один из самых блестящих умов своего времени и что лучшего писателя не было в Риме испокон веку.

Сенека прекрасно понимал, какова цена всем этим восхвалениям, но все равно ему было приятно. Лесть, разумеется, ниже правды, но у нее есть одно неоспоримое преимущество: она всегда и всем приятна. Кто бы что ни говорил.

Несколько дней спустя, уже перед самым возвращением в Рим, Сенека спросил Капитона, не может ли он продать ему этого самого чтеца. Спросил как бы между прочим, как о какой-нибудь безделице. И добавил скучающе:

— Путь до Рима утомителен. Надеюсь, твой Салюстий развлечет меня.

Титиний Капитон посмотрел на него с удивлением, и Сенека невольно смутился:

— Впрочем,— сказал он,— если тебе, мой Титиний, это как-нибудь затруднительно...

— О нет, что ты! — воскликнул Титиний Капитон, всплеснув руками.— Прости, что я не догадался сам предложить тебе его. Позволь мне сделать тебе такой подарок — я буду испытывать счастье до конца моих дней.

И Титиний Капитон еще долго распространялся о том, какая это для него честь и как он счастлив сделать для сенатора хоть что-нибудь приятное.

Сенека возразил, что не может принять такой подарок, а Капитон настаивал, чтобы он принял. После высокопарно-вежливых пререканий Сенека наконец назвал цену (довольно высокую, тем более что мог получить Салюстия даром). Титиний Капитон замахал руками, восклицая, что не хочет ничего и слышать о цене, но по характерному блеску его глаз Сенека понял, что цена его не очень устроила и он хочет взять больше. Сам сенатор был скуповат, а кроме того, опытен в денежных делах и никогда не бросал деньги на ветер. Слово за слово, и они с Титинием Капитоном стали отчаянно торговаться. В какую-то минуту Сенека понял, что ничего добиться не сможет, и, махнув рукой и сказав, что не желает больше говорить на эту тему, с сердитым лицом пошел к двери. В его действиях были чувства, но был и расчет, и он оказался вполне оправданным.

— О нет, не уходи! — вскричал Титиний Капитон, когда гость был уже у двери.— О нет,— повторил он совершенно трагическим тоном и тихо добавил: — Я согласен.

Последнее он произнес жалобно, но твердо.

— Хорошо,— бросил Сенека, не обернувшись,— я пришлю деньги, а ты пришли мне Салюстия.

И только отсчитав деньги и передав их посыльному, он вполне осознал, что проклятый Титиний надул его и Салюстий обошелся ему слишком дорого — на эти деньги можно было купить полдюжины таких же актеров. И когда Салюстий явился к нему и, пав перед ним ниц, стал высокопарно благодарить, сенатор с досадой посмотрел на него и ничего не ответил.

Впрочем, дорогой Салюстий несколько утомил сенатора. Он без конца пытался читать отрывки трагедий

и, кажется, мог заниматься этим без устали с утра до вечера. Он в буквальном смысле был болен театром.

Сенека, сам не зная зачем (скорее всего от усталости), сказал, похлопав Салюстия по плечу:

— Ты мне нравишься, я сделаю тебя управляющим одного из моих поместий.

— Управляющим? — переспросил актер, и голос его дрогнул.

Сенека сделал вид, что удивлен:

— Не сомневайся, это богатое поместье. Любой из твоих собратьев был бы на вершине счастья, предложи я ему нечто подобное.

— Но как же так, мой господин!..— простонал Салюстий, и на глазах его выступили слезы.— Если ты хочешь, я прочитаю что-нибудь из твоей «Медеи» или...— Он не договорил и вдруг разрыдался, утирая глаза ладонями и тряся головой.

Сенека опять по-настоящему удивился: горе Салюстия было неподдельным. Такая приверженность своему призванию вызвала у сенатора нечто похожее на уважение. Кроме того, ему просто стало жалко актера.

— Успокойся,— улыбнулся он,— ты будешь играть, я пошутил.

Но Салюстий еще долго не мог успокоиться и смотрел на сенатора жалобно, как побитая собака.

Салюстий стал жить в доме сенатора и время от времени забавлял его гостей своими представлениями. Он умел играть сразу за нескольких актеров и даже за хор. Он потрясал руками, делал страшное лицо, стонал — и все это совершенно серьезно, с полным перевоплощением,— так что сенатору иногда казалось, что он от избытка чувств может замертво упасть на сцене. Представлял он серьезно, но бесталанно, и чем более серьезно он играл, тем это выходило смешнее и тем самым забавляло гостей сенатора. Если в гости приходил поэт, Салюстий читал что-нибудь из сочинений поэта, а если философ, то из сочинений философа. И при этом ни разу он не обратил читаемое в шутку.

Однажды к Сенеке пришел Нерон, и хозяин решил угостить императора Салюстием. По приказу Сенеки тот выучил несколько отрывков из трагедий императора. Правда, все, что сочинял Нерон, было в отрывках, он так и не мог довести ни одной своей вещи до конца.

Салюстий вышел, как-то особенно серьезно и проникновенно поклонился Нерону и стал читать. Присутствовавшие при этом приготовились смеяться и только ожидали знака, поглядывая на императора. Но тот слушал актера совершенно серьезно, чуть прищурившись, что было у него знаком особого внимания. И никто из гостей не позволил себе даже улыбнуться. Сидя рядом с императором, Сенека с ужасом думал о совершенной ошибке и ее возможных последствиях, которые могли стать для него крайне неприятными. Он, столь опытный царедворец, позволил этому фигляру читать стихотворения императора, да еще в присутствии других. Сенека в смятении искал выход из этого положения, но ничего не сумел придумать. А тут Салюстий закончил, и в зале наступила мертвая тишина — казалось, все присутствующие замерли и перестали дышать. Сенека почувствовал, как холодок пробежал по его спине, а со лба скатилась и попала в глаз едкая капля пота.

Молчание продолжалось слишком долго: актер склонился перед императором, а тот смотрел на него неподвижно. Вдруг Нерон медленно повернул голову и внимательно, словно видел впервые, посмотрел на Сенеку, сказав:

— Не думал я, мой Луций, что ты так долго будешь прятать от меня такое сокровище.

Сенека не сразу понял смысл сказанного, но, почувствовав укоризну в голосе императора, виновато наклонил голову.

— Подойди ко мне,— приказал император Салюстию.

Тот подошел с таким проникновенно-серьезным лицом, что в другое время сенатор не смог бы удержать-ся от смеха. Но сейчас он настороженно смотрел то на императора, то на Салюстия.

— Ты мне нравишься,— проговорил Нерон, благосклонно глядя на Салюстия, внимательно смотревшего ответ.— Но там, где «о Гектор, вскричала в слезах темноокая дева», не нужно кричать, а нужно сделать рукой вот такой жест (император поднялся и поднял руку), а потом склонить голову (император склонил голову). Ты понял?

— О император! — вскричал Салюстий.— Я только сейчас понял, как же это нужно играть!

— Это хорошо, что ты понимаешь,— сдержанно проговорил Нерон и добавил, прищурившись: — Ты можешь прочитать мне что-нибудь из Гомера?

— Нет, император,— горестно помотал головой Салюстий,— не могу.

— Но как же!..— вмешался Сенека,— Ты прошлый раз читал несколько отрывков.

— Почему же ты не можешь? — вкрадчиво спросил Нерон и сердито нахмурил брови.

— Потому что я понял, о император, что ничего не умею. После того как ты показал мне, как...— Он не закончил, опустил голову и всхлипнул.

— Вот оно что! — произнес Нерон и, взяв Салюстия за подбородок, поднял его голову.

Когда актер посмотрел на Нерона, в глазах его стояли слезы.

— Хорошо,— милостиво ответил Нерон,— я дам тебе несколько уроков.— И, обернувшись к Сенеке, добавил: — Надеюсь, ты разрешишь ему прийти ко мне, мой Луций. Обещаю, что расставание с ним будет недолгим.

Сенека почтительно склонился перед императором.

Салюстий не вернулся в дом своего хозяина. Нерон больше уже не отпускал его от себя. Однажды Нерон сказал Сенеке:

— Я думаю, что актер не может быть рабом. Способность представлять есть способность свободного человека, или, лучше сказать, благородного. Если покопаться в родословной любого талантливого актера, то обязательно найдешь там благородную кровь. Или ты не согласен со мной?

Сенека сразу же понял, куда клонил Нерон, но ответил так:

— Мне трудно судить о том, благороден ли актер, если он считается рабом. Не каждый может проникнуть в родословную — такой способностью обладают только великие актеры. В тебе Рим приобрел императора, но потерял актера, и я не уверен, что приобретение Рима важнее его потери.

Комплимент вышел несколько двусмысленным и неуклюжим, но Сенека этого не страшился, он хорошо знал своего бывшего воспитанника — талант актера он ставил превыше всего на свете.

— Думаю, ты прав,— задумчиво отвечал Нерон, словно не вполне понимая, что слова Сенеки относятся к нему.— Иной раз я чувствую, как что-то разрывает меня изнутри. Ты не замечал во мне этого?

— Замечал, император,— сокрушенно покачал головой Сенека.— С самого твоего детства в тебе боролись два великих предназначения. Если бы не благо Рима, которое для меня священно, я бы и сам сожалел, что победило твое второе предназначение.

— Так ты думаешь,— со сдержанной радостью спросил Нерон,— что моим первым предназначением была поэзия?

Сенека не ответил, а лишь скорбно уронил голову.

На следующий же день после этого разговора Салюстий стал вольноотпущенником. «Я не удивлюсь, если он станет гражданином Рима, а потом и сенатором,— подумал Сенека, составив нужные бумаги.— Хотя что же удивляться, Римом давно уже правят лицедеи».

Салюстий стал человеком, бывшим при императоре едва ли не все время дня и ночи. На пирах он сидел за императором, в театре — возле. Сказав нечто остроумное или оценив игру актеров, император поворачивался к Салюстию и спрашивал:

— Как тебе это?

И Салюстий глубокомысленно кивал. Еще Нерон любил, чтобы Салюстий слушал его чтение, а иногда они вдвоем разыгрывали какой-нибудь отрывок. Император поправлял чтение Салюстия, а тот восторгался талантом Нерона, и порой в лице его был восторг, а порой в глазах слезы.

Салюстий был значительно умнее, чем могло показаться вначале. Император часто менял любимцев именно потому, что они зарывались — смотрели на окружающих с холодным превосходством, а то и с откровенным презрением, вмешивались в государственные дела, откровенно воровали. Короче, делали все, что делает человек, потерявший чувство меры и мнящий себя значительно выше, чем он есть на самом деле.

У Салюстия же хватило ума не поддаться подобным соблазнам. Он остался почтителен с окружающими, вежливо улыбался, если к нему обращались, и вообще старался быть в тени. Особенное почтение он выказывал в отношении Сенеки и даже несколько раз назвал его «хозяин». Когда Сенека заметил, что называть так его не нужно и что он давно уже не его хозяин, Салюстий приставил ладонь к груди и выговорил чуть дрогнувшим голосом:

— Так я чувствую здесь.— И добавил едва слышно, почти умоляюще: — Ты не оставишь меня, хозя... сенатор?

— Не оставлю, Салюстий, будь покоен,— пристально глядя в глаза актеру (пока тот не увел взгляд в сторону), ответил Сенека.

Он не верил в настоящую человеческую преданность, тем более в преданность раба. Человек может быть предан из выгоды, а не из любви. В такого рода преданности Сенека не только не находил ничего дурного, но считал эту преданность наиболее верной. Если хочешь, чтобы человек был тебе предан, веди себя в отношении его так, чтобы ему это было выгодно. И в отношении Салюстия Сенека вел себя именно таким образом. Он не раз с совершенно серьезным лицом говорил окружающим о замечательных душевных качествах своего вольноотпущенника и о его выдающемся таланте, зная, что его мнение обязательно дойдет и до Салюстия, и до императора. Если кто-нибудь при этом делал понимающее лицо (понимаю, сенатор, тебе нужно говорить именно так), с этим человеком он становился холоден и официален. Он словно чувствовал, что Салюстий ему обязательно понадобится для какого-то важного предприятия, и предчувствие его не подвело. Когда он стал думать, как приставить Никия к императору, то вспомнил о Салюстии — лучшей кандидатуры ему не найти.

Конечно, тут невозможно было говорить о непременном успехе, в этом плане имелись свои подводные камни, но время поджимало, и Сенека все же решился рискнуть. Собственно, ничего другого ему не оставалось.

Самое неприятное заключалось в том, что Салюстия так или иначе приходилось посвятить в свой план, пусть и частично. Неприятно иметь человека, от которого ты зависишь, тем более если этот человек не живет рядом и ты не можешь за ним наблюдать постоянно. «В конце концов,— приняв окончательное решение, сказал себе Сенека,— Салюстий, как и все, смертен, а смерть, как известно, может настигнуть человека совершенно внезапно». При этом он усмехнулся и щелчком пальца сбил пылинку с края стола.

Глава седьмая

Сначала Сенека окончательно переговорил с Никием. Он не стал заходить издалека и, лишь только Никий пришел к нему, спросил:

— Ты помнишь, как говорил мне, что император Нерон не человек, а чудовище?

— Я не сказал, что он чудовище,— поправил его Никий,— я просто сказал, что он не человек.

— Но разве ты не считаешь его чудовищем?

— Считаю,— после короткого молчания чуть настороженно выговорил Никий.

— Очень хорошо,— сказал Сенека и, пристально глядя на Никия, продолжил: — Я хотел сказать тебе, что тоже так считаю.

Никий не отвечал, хотя взгляда не уводил, и Сенека спросил:

— Что ты об этом думаешь?

— Я думаю,— спокойно отозвался Никий,— что каждый человек рано или поздно должен понять это.

— Очень хорошо,— повторил Сенека,— Теперь я хочу спросить тебя: как надо поступать с чудовищем?

— Ты говоришь об императоре? — в свою очередь спросил Никий, и Сенеке показалось, что губы его раздвинулись в чуть заметной улыбке.

— Ты меня правильно понял, я говорю об императоре,— почему-то почувствовав раздражение и стараясь подавить его, ответил Сенека,— Я повторяю вопрос: как надо поступать с чудовищем?

— Римскому сенатору это должно быть лучше известно, чем мне,— уклончиво ответил Никий.

«А он не так прост, как кажется»,— подумал Сенека и сказал:

— Римский сенатор считает, что чудовище должно убить. Скажи, разве назареи считают иначе?

— Я не могу отвечать за всех.

— Отвечай только за себя,— проговорил Сенека.

— Спаситель говорил, что нельзя убивать,— помолчав и наконец уведя взгляд в сторону, произнес Никий; голос его при этом звучал не очень уверенно.

Сенека хорошо понял причину этой неуверенности и тут же спросил с улыбкой:

— Но разве он имел в виду чудовище? Как я понимаю, он говорил о людях. Или ты признаешь, что император Нерон все-таки человек, хотя и дурной?

— Я...— произнес Никий и запнулся (Сенека с волнением ждал ответа, зная, что это главный пункт всего их разговора).— Я... не знаю,— наконец выговорил он и посмотрел на сенатора виновато.

— Нет, Никий, ты знаешь,— голос сенатора прозвучал как никогда твердо,— ты знаешь, что он не человек. Он истребил тысячи твоих братьев и истребит, если его не остановить, еще многие тысячи. Ты знаешь, и я знаю, что он не просто убивает их, но истребляет, причем получая удовольствие от вида смерти, не щадя ни женщин, ни стариков, ни детей. Или я не прав, мой Никий?

Не поднимая глаз, Никий едва заметно кивнул.

— Вот видишь,— сказал Сенека,— мы думаем с тобой одинаково. Разве ты не убьешь змею, которая жалит ребенка? Разве ты не убьешь зверя, напавшего на женщину? И разве мы не убиваем взбесившуюся собаку?

— Я не знаю, что отвечать, сенатор,— вздохнул Никий.— И я... ты чего-то ждешь от меня?

— Да, Никий, я хочу, чтобы ты поразил чудовище,— шагнув к юноше и глядя на него сверху вниз, сказал Сенека.

— Я? — испуганно проговорил Никий.— Убить? Но ведь я не убийца.

— Именно поэтому я и разговариваю с тобой. Убийца убивает из мести, или за деньги, или для того, чтобы получить власть и привилегии. Так император Гай Калигула задушил Тиберия, так преторианцы убили его самого. За это же мать Нерона, Агриппина, отравила Клавдия. Деньги, власть и привилегии — вот причины, побуждающие убийц убивать. Но разве тот, кто, защищая женщину, старика или ребенка, убивает насильника, разве того можно назвать убийцей! А если можно спасти тысячи стариков, женщин и детей?.. Твоих братьев, Никий. Твоих ни в чем не повинных братьев!

— Спаситель учил...— начал было Никий дрожащим голосом, но Сенека его перебил:

— Знаю, ты скажешь, что человеку нужно дать шанс раскаяться, я правильно тебя понял?

— Да.

— Нерон не человек, а чудовище, но я согласен, ему тоже надо дать такой шанс. Если бы ты имел возможность дать ему такой шанс, ты бы дал?

— Да.

— Хорошо, давай сделаем это, ты согласен?

— Это... может... может сделать только Бог,— запинаясь, произнес Никий.

— Но разве твой Бог не может подсказать человеку, что ему делать? Скажи, может или нет?

Никий вздохнул и, посмотрев на сенатора снизу вверх, ответил:

— Может. Но для этого человек должен быть... должен быть таким, как учитель. Я еще молод и не достоин того, чтобы Бог разговаривал со мной.

— Говоря об учителе, ты имел в виду Павла?

— Да,— с удивлением кивнул Никий.

Сенека отступил и опустился в кресло напротив.

— Я уже говорил тебе о письме. Павел написал мне, что ты должен быть при Нероне, и просил меня помочь.

— При этом...

— При этом чудовище,— досказал за него Сенека,— Учитель считает, что если он все-таки человек, то у него есть шанс и ты поможешь ему воплотиться. Но если он все-таки чудовище и если Бог подаст Павлу знак, то ты должен поступить так, как должно поступать с чудовищем. Я ясно говорю? Ты понимаешь меня?

— Я понимаю,— неуверенно проговорил Никий,— но неужели учитель...

— Ты сомневаешься в учителе? — Сенека удивленно поднял брови.

— Нет, нет,— быстро и испуганно выговорил Никий,— но я хотел бы...

— Ты же знаешь, почему я уничтожил письмо,— нетерпеливо сказал Сенека.— То, что я мог погибнуть, если бы оно попало в чужие руки, не самое страшное — я старик, и моя смерть и без того близка. Но мог погибнуть ты, и тогда...— он прервался, прокашлялся, взявшись рукой за горло, и с трудом закончил,— и тогда у чудовища не будет шанса.

Никий долго молчал. Сенека его не торопил. Никогда он не думал, что его так взволнует этот разговор — пальцы дрожали, а дышать стало тяжело. Он старался дышать ровнее и придерживал одну руку другой.

Наконец Никий произнес:

— Хорошо, я сделаю то, чего хочет учитель.

Сенека не в силах был отвечать и только слабо улыбнулся Никию, превозмогая острую боль в левом боку.

Оставшись один, Сенека подумал с горечью, что все его теперешние усилия, быть может, совершенно бесполезны. Неужели все только ради того, чтобы продлить собственное благополучие? Но глупо продлевать благополучие, когда не можешь продлить жизнь. Неизвестно, сколько еще лет жизни отпустят ему боги — а может, уже и не стоит считать жизнь годами! Что ему по-настоящему нужно от жизни, он уже не смог бы сказать, а затеял он все это лишь потому, что не может сидеть сложа руки и теперь обманывает себя, прикрывая своим трепыханием страх перед смертью.

В этом смысле он завидовал Никию. И не потому только, что тот молод и перед ним целая жизнь, а главным образом потому, что у него есть цель. Истинная или ложная — это другое дело, но, во-первых, она есть, а во-вторых, представляется благородной. А что у него? Мельтешение царедворца? Страх богача?

Сенека вздохнул и подумал, что он более несвободен, чем сам представляет это. Но делать нечего, сейчас нужно не рассуждать, а действовать дальше. После разговора с Никием на очереди был разговор с Салю-стием.

Встретив Салюстия во дворце, сенатор с улыбкой сказал ему:

— Зайди ко мне, когда у тебя будет время, мой Салюстий. Мне прислали из Греции несколько свитков трагедий Софокла и Еврипида. Не могу сказать точно, подделка это или нет, но там есть интересные места.

— Когда ты прикажешь прийти к тебе? — с поклоном ответил Салюстий, и в выражении его лица не было ничего такого, что говорило бы, будто он понимает: сенатор зовет его к себе не просто смотреть какие-то свитки.

— Я не приказываю, а приглашаю,— поправил его Сенека.— Приказать тебе может лишь император. Но если ты спрашиваешь о времени, я отвечу: например, завтра с утра. Это тебя устроит? — И он добавил, кивнув головой в сторону покоев Нерона: — Ведь император любит подольше поспать. К часу его пробуждения ты уже будешь на месте.

— Как прикажешь, сенатор,— снова поклонившись, сказал Салюстий.

Еще с вечера Сенека приказал слугам привести к себе Салюстия, лишь только он явится. Ложился сенатор обычно рано, но в тот день долго не мог уснуть. На сердце было неспокойно, и он уже жалел, что ввязал актера в это дело. Впрочем, еще не поздно все отменить, просто показать ему свитки трагедий (ему их и в самом деле недавно прислали из Греции, и он был совершенно уверен, что это подделка) и отпустить с миром. В конце концов, такое общение с человеком, столь приближенным к императору, и само по себе часто оказывается полезным. Но Сенека знал, что ничего отменить не может, он чувствовал, что уже не принадлежит самому себе. Словно какая-то неведомая сила заставляла совершать те или иные действия, и он не в состоянии был противиться. Он вспомнил о Павле. Вроде бы Павел был тут ни при чем, но все равно Сенека ощущал, что все это каким-то образом связано с Павлом, и ему представлялось, будто Павел находится в центре всего.

«Да не может же быть, чтобы я, Анней Луций Сенека, оказался втянут в неведомые мне игры каким-то провинциальным проповедником! Нет, такого быть не может!» — так он говорил себе, твердо и неоспоримо. Но в глубине души не верил ни в твердость, ни в неоспоримость. И Павел представлялся ему в виде паука в центре неведомой паутины, а он, Сенека, запутывался где-то с краю. Он бился, кричал, но не мог освободиться.

Проснулся он в холодном поту и долго сидел на постели, настороженно прислушиваясь к звукам, доносившимся с улицы: уже рассвело и Рим оживал постепенно. Он позвал слугу, оделся и пошел в свой кабинет. Короткое время спустя ему доложили, что пришел Салюстий.

Он встретил его сидя за столом, ответил на подобострастное приветствие пришедшего коротким кивком и указал на кресло с другой стороны стола. Салюстий подошел, но не сел, как видно ожидая повторного приглашения. Но его не последовало. Сенека внимательно рассматривал Салюстия и молчал, а тот стоял, вежливо потупив взор.

У хозяина почему-то мелькнула мысль, что этот жалкий вольноотпущенник когда-нибудь погубит его. Он вспомнил, как отчаянно торговался с Титинием Капитоном, прежним хозяином актера, и ему представилось, что та сумма, которую он заплатил за Салюстия, есть цена его собственной жизни. Мысль была совершенно нелепа, но сцена торга почему-то неотступно стояла перед глазами. Он помотал головой, отгоняя навязчивое видение, и, поудобнее усевшись в кресле, взглянул на Салюстия с прищуром, подражая императору Нерону. Салюстий поднял глаза, но тут же снова опустил, а Сенека начал так:

 — Слышал я, мой Салюстий, что ты тяжело заболел, что время от времени у тебя пропадает голос и ты не можешь читать для императора тогда, когда он хочет.

Он подождал, возразит ли что-либо Салюстий, но тот молчал, и сенатор продолжил:

— Меня очень беспокоит твоя болезнь, и я чувствую себя виноватым перед императором: ты ему очень нужен, и мне не хотелось бы его огорчать. Мне говорили, ты обращался к римским врачам, но никто из них не может тебе сколько-нибудь помочь. Это так? Мне правильно передавали, мой Салюстий?

Салюстий поднял глаза, несколько мгновений смотрел на хозяина неподвижно, потом произнес, кивнув:

— Как будет угодно сенатору.

— Мне угодно благополучие Рима, и тебе это известно, мой Салюстий. А благополучие Рима зависит от настроения императора, а ты умеешь это настроение поднимать. Ты согласен со мной?

— Я думаю, сенатору это лучше известно, чем мне,— осторожно повторил Салюстий.

— Я спросил тебя прямо, и мне хотелось бы получить столь же прямой ответ. Я повторяю вопрос: ты согласен, что благополучие Рима зависит от настроения императора, а ты умеешь поднимать ему настроение?

— Да, согласен,— быстро кивнул Салюстий, отвечая тоном обвиняемого на суде.

— Мне это очень нравится, я рад, что ты согласен,— благосклонно проговорил Сенека и указал Салю-стию на кресло.— Ты можешь сесть.

Салюстий сел на самый край, глядя чуть в сторону от глаз сенатора, всем своим видом выказывая полную свою зависимость от последнего.

Сенека был несколько смущен — поведение актера оказалось слишком уж неожиданным. Обычно вольноотпущенник, приближенный к императору, стоит по высокомерию дюжины сенаторов-провинциалов, а по наглости — так целой когорты преторианцев. Салюстий пробыл уже довольно долго при дворе, чтобы вести себя подобным образом, он, наверное, понимал, что влияние Сенеки на императора Нерона не столь уж значительно теперь. Он не дурак, следовательно, хитрец. Само по себе это обстоятельство не было опасно для Сенеки, но лишь в том случае, если Салюстий не представляет кого-то, кто неизвестен Сенеке, и если этот неизвестный (а скорее всего, группа неизвестных) не имеет целью свалить сенатора. Интриги — вещь для двора обычная, но заговор... А ведь мог быть и заговор.

У сенатора опять мелькнула мысль оставить свое предприятие и ничего не говорить актеру. Но лишь только он подумал об этом, как вспомнил Павла и, сам уже не желая того, продолжил:

— Итак, Салюстий,— сказал он, пристально глядя на актера,— меня очень беспокоит твоя болезнь. Я вижу тут два пути: либо надо излечить тебя, либо...— он сделал паузу, дождался, пока актер поднял на него взгляд, и только тогда закончил: — либо заменить. У меня есть на примете несколько кандидатур, и я уверен, что кто-то из них может понравиться императору. Что ты думаешь по этому поводу, мой Салюстий? Ведь, как я слышал, римские врачи сказали тебе, будто твоя болезнь неизлечима. Это так? Говори.

— О сенатор,— жалобно пробормотал Салюстий, прижимая руки к груди,— я всем тебе обязан, и без тебя я ничего не смог бы сделать в своем искусстве. О сенатор, не лишай меня этого. Ты как скала возвышаешься в этой жизни, а я — как малая песчинка. Будь снисходителен, позволь мне... позволь мне...

Он все не мог выговорить, что же должен был позволить ему сенатор, и тот строго спросил:

— Позволить что?

— Позволь мне остаться! — протянув руку к сенатору типично актерским жестом, вскричал Салюстий так громко, что Сенека поморщился.

— Я все не пойму, мой Салюстий, чего же ты просишь у меня? Остаться в Риме? Но никто не мешает тебе остаться. И не я, а император может решить по-другому. Если же ты хочешь, чтобы я тебе чем-то помог, так и скажи, не стесняйся, я постараюсь сделать все, что в моих силах. Ну же, Салюстий, смелее!

— Я хочу,— слабым голосом выговорил Салюстий, и на глаза его навернулись слезы,— чтобы ты помог мне излечиться. Ты не представляешь, как меня мучает моя болезнь.

— Болезнь? — удивленно посмотрел на него сенатор.— Но я и не знал, что ты болен. Говорили кое-что, но мне казалось, что это пустые слухи, исходящие от римских бездельников. Не верю, что ты болен, мой Салюстий, вид у тебя вполне цветущий.

— Нет, нет,— замахал руками актер,— я болен, я очень болен, я даже могу умереть. Но не смерть мне страшна, а то, что я могу огорчить моего императора и...

— И еще кого? Договаривай же, Салюстий,— Сенека подался вперед и снова прищурил глаза.

— Тебя,— проговорил тот с поклоном,— еще я боюсь огорчить тебя.

— Мне лестно, мой Салюстий,— снова откидываясь на спинку кресла, сказал Сенека,— ты ставишь меня вслед за нашим императором, хотя я этого и не достоин. И я готов помочь тебе, во-первых, потому, что люблю тебя, во-вторых, потому, что за тебя ответствен.

— Ты великий человек, сенатор! — воскликнул Салюстий и встал.— Я не могу сидеть в присутствии столь великого человека. Помоги мне, молю тебя, а я буду всю жизнь просить богов, чтобы они даровали тебе долгую жизнь.

— И счастливую,— со смешком заметил сенатор.

— И счастливую,— как эхо повторил Салюстий, воздев руки кверху и запрокинув голову, словно теперь же и собирался просить богов о продлении жизни сенатора.

— Успокойся, мой Салюстий, и садись,— снова указал актеру на кресло Сенека (тот присел и посмотрел на сенатора умоляющими глазами, в которых все еще стояли слезы).— Я старик, и боги скоро призовут меня, так что просить их долго не придется. Мне жаль тебя, и я тебе помогу. Говоришь, теряешь голос?

— Да, сенатор, совершенно теряю голос.

— И римские врачи не могут помочь?

— Нет, не могут.

Некоторое время сенатор молчал, как бы находясь в глубоком раздумье, потом поднял голову и сказал:

— Вот что, Салюстий...— и долгим взглядом посмотрел на актера.

Тот быстро вставил:

— Я с трепетом слушаю твой приговор!

— Вот что, Салюстий,— повторил сенатор,— ничто не излечивает человека так, как воздух родины. Ты родился в Александрии, и только она может излечить тебя. Ведь ты родился в Александрии?

— Да,— едва слышно произнес Салюстий,— но неужели ты хочешь отправить меня...

Он не договорил, но лицо его приняло самое трагичное выражение, так что сенатор невольно подумал: «Присутствуй Нерон при нашем разговоре, ему бы понравилось такое лицо».

— Нет,— успокоил Сенека актера,— я не собираюсь отправлять тебя в Александрию, хотя это было бы лучше всего, я хочу, чтобы Александрия погостила у тебя в Риме. Как думаешь, Салюстий?

Актер осторожно кивнул.

— Помнится, ты как-то говорил мне... Кажется, по дороге из Александрии,— продолжил сенатор, внимательно глядя на Салюстия,— о юноше, который лечит потерю голоса тухлыми перепелиными яйцами.

— Тухлыми перепелиными яйцами? — переспросил Салюстий, не в силах скрыть недоумение.

— Ну да,— кивнул Сенека,— именно тухлыми перепелиными яйцами. Кажется, он намазывает эту гадость на грудь, втирает, оставляет на некоторое время, а потом смазывает мочой ослицы.

— Мочой ослицы,— выговорил Салюстий, широко раскрыв глаза.

— Я еще тогда посмеялся,— как ни в чем не бывало продолжил Сенека,— а ты уверял меня, что сам видел вылеченных им людей. Ты так рассказывал об этом удивительном юноше, что я поверил. Еще этот способ лечения, как ты мне говорил, возвращает мужскую силу, а при дворе императора Нерона эта проблема всегда остается насущной. Так или нет?

Салюстий испуганно кивнул и с трудом проглотил слюну.

— Я не понимаю тебя, мой Салюстий,— неожиданно заявил сенатор, разведя руки в стороны.

— Чего не понимает сенатор? — осторожно осведомился актер.

— Не понимаю, зачем ты вызвал этого юношу. Его, кажется, зовут Никий, он грек. Так вот, не понимаю, зачем ты вызвал этого юношу в Рим, а сам не прибегаешь к его помощи. Скажу тебе, Салюстий, это неразумно. Не воспользоваться им неразумно, хотя его лечение, я понимаю, не из приятных. Что поделаешь, здоровье превыше удовольствия.

— Но я...— начал было Салюстий, но сенатор не дал ему говорить.

— Ты должен, Салюстий, это твой единственный шанс, ради благополучия императора можно пойти на все. Или ты не согласен с этим? Скажи открыто, не бойся.

— Согласен,— пролепетал вконец обескураженный Салюстий и снова сглотнул.

— За чем же дело стало! Раз уж ты пригласил Никия, то пусть он и вылечит тебя. Он обязательно вылечит, в этом у меня нет никаких сомнений. Или сомневаешься ты сам?

— Нет, нет, не сомневаюсь,— быстро пробормотал актер.

— Это разумно,— заметил сенатор,— А когда он вылечит тебя, ты скажешь о его удивительном даре императору, а если он пожелает увидеть его, то приведешь юношу к Нерону. Императору это может быть интересно, тем более что он сам время от времени подвержен потере голоса. Ты красноречив и артистичен, и ты, как никто, сумеешь раскрыть перед императором замечательные способности твоего земляка. Как его зовут? Кажется, Никий, я не ошибаюсь?

— Никий,— нетвердо повторил Салюстий и тут же повторил уже тверже и осмысленнее: — Да, сенатор, моего земляка зовут Никий.

— Вот и все.— Сенатор сделал жест рукой, показывая, что беседа окончена.— Не буду тебя задерживать, ведь ты должен приготовиться к приходу Никия. Как ты сказал? Он должен прийти к тебе сегодня после захода солнца? Я правильно понял?

— После захода солнца,— согласно повторил актер.

— Тогда поспеши. Прощай.

Салюстий поднялся с трудом, и, когда согнулся в поклоне, сенатор заметил, как дрожат его руки. Актер повернулся и неровными шагами пошел к двери. У самого выхода сенатор его остановил.

— Удивительно. Лечит тухлыми перепелиными яйцами, втирая их в грудь, а смывает мочой...— Он замолчал на несколько мгновений, потом сказал, подняв указательный палец.— Прости, мой Салюстий, я оговорился — не мочой, а молоком ослицы. Я старею, Салюстий, и забываю порой только что сказанное. Значит, тухлые перепелиные яйца и молоко ослицы. Правильно, теперь я ничего не перепутал?

— Нет, сенатор,— жалобно выговорил Салюстий,— тухлые яйца и молоко ослицы.

— Да-а,— протянул сенатор,— в мире много удивительного. Ну ладно, иди.

Но лишь только Салюстий повернулся, как он снова остановил его:

— Забыл тебе сказать. Ты понимаешь, что никому не нужно говорить о том, о чем ты мне поведал. «Хранящий молчание хранит и себя самого»,— продекламировал он, пристально и строго глядя на актера.— Ты же хочешь сохранить себя, Салюстий?

Актер испуганно кивнул.

— Я не ошибся в тебе,— заключил Сенека уже совершенно зловещим тоном,— и надеюсь, ты не разочаруешь меня никогда.

— О сенатор! — воскликнул Салюстий и хотел было продолжать, но под странным взглядом хозяина прервался и замолчал.

— Ты не можешь говорить,— со скорбью напомнил сенатор,— ты совсем потерял голос, всякий произнесенный звук, вернее, только попытка произнесения, доставляет тебе боль. Это так, скажи?

Салюстий хотел было ответить, но только открыл рот — и тут же его закрыл.

— Поспеши, Салюстий,— усмехнулся сенатор,— да хранят тебя боги.

Актер, толкнув дверь спиной, беззвучно вышел, а Сенека вернулся к столу и, опершись о него обеими руками, уставился в одну точку. Лицо его было неподвижно и бледно.

Глава восьмая

В то же самое утро Никий сказал Теренцию, управляющему на вилле сенатора, что ему необходимо отлучиться.

— Отлучиться? — переспросил Теренций, не понимая.— Что значит «отлучиться»?

— Ты не добавил «мой господин»,— с улыбкой вместо ответа заметил Никий.— С тех пор как хозяин назначил тебя моим слугой, ты должен обращаться ко мне «мой господин».

— Прости, мой господин,— чуть побледнев, нерешительно проговорил Теренций,— но я думал...

— Не думай, не надо, я пошутил,— весело сказал Никий и потрепал Теренция по плечу.— Хотя, конечно, на людях лучше всего соблюдать правила. Кстати,— чуть озабоченно спросил он,— когда мы выезжаем?

— Когда стемнеет,— с поклоном отвечал Теренций.— Я уже все приготовил.

— Но Анней Луций сказал, чтобы я был в доме этого Салюстия уже с наступлением темноты. Или я неправильно его понял?

— Ты правильно его понял, мой господин,— глухо отозвался Теренций, глядя в сторону (когда он произнес «мой господин», Никий поморщился, но не прервал старика).— Но когда хозяин уже сел в повозку, он сказал мне, что лучше отправиться с наступлением темноты, а прибыть в Рим ночью. Он не хочет, чтобы кто-нибудь из слуг заметил, как мы уезжаем.

— Хорошо,— кивнул Никий и, помолчав немного, сказал: — Значит, у нас еще есть время, а мне нужно...— Он пристально посмотрел на Теренция.— Мне нужно сделать одно дело. Но ты считаешь, мне нельзя отлучаться?

— Тебя могут увидеть слуги, мой господин,— с озабоченным лицом ответил Теренций.

— Говоришь, слуги...— медленно выговорил Никий, думая о своем, и вдруг, как бы решившись, махнул рукой.— Тогда я попрошу сделать это тебя. Ты знаешь таверну «Хромая Венера»? Это недалеко отсюда.

Теренций кивнул, но, судя по виду, был недоволен.

— Очень хорошо,— вдруг с властными нотками в голосе продолжил Никий.— Спросишь там Симона из Эдессы и передашь ему записку. Я сейчас напишу.

Он сел к столу, написал на клочке пергамента несколько слов и, свернув его в трубочку, подал Теренцию.

— Ты запомнил, Симон из Эдессы? Кстати, какой дорогой мы поедем в Рим?

— Сначала проселками, мой господин, а у Геркулесова холма свернем на Аппиеву дорогу.

— Это и скажешь Симону, да растолкуй ему получше, он не местный, ты меня понял?

— Понял, мой господин, только...

— Перестань повторять «мой господин», ведь рядом нет никого,— недовольно перебил его Никий.— Ну, что тебе неясно?

— Мне все ясно, мой... Мне все ясно, но хозяин...

— Что хозяин? — вплотную придвинувшись к Теренцию, быстро переспросил Никий.

— Хозяин не говорил мне... не говорил мне ни о чем таком,— с трудом выговорил Теренций, и кожа на его лице стала еще бледнее.

— Ты хочешь сказать, что хозяин не приказывал тебе ходить в таверну «Хромая Венера» и передавать мою записку Симону из Эдессы. Ты это имеешь в виду, я правильно понял?

— Да,— едва слышно отозвался Теренций.

Никий усмехнулся, но взгляд его был строг.

— Но разве он не приказал тебе быть у меня слугой?! И разве слуга не должен исполнять все наказы господина?!

— Да, мой господин, но только...

— Хорошо, Теренций, я скажу тебе все, что думаю по этому поводу. Если хозяин приказал тебе шпионить за мной, то тогда (Теренций сделал протестующий жест, но Никий продолжил с нажимом), тогда ты должен будешь докладывать ему обо всем, что вызовет твое подозрение. Если это так, то делай, как приказал хозяин. Но, с другой стороны, он не приказывал тебе не слушать меня и не выполнять моих поручений. Или приказывал? Отвечай!

— Нет, нет, ничего такого он мне не говорил!

— Вот и замечательно, мой Теренций. Если он ничего такого не говорил, то тебе не в чем сомневаться. Так что отнеси эту записку Симону из Эдессы и поскорее возвращайся.

Теренций поклонился и молча пошел к двери. Когда он уже взялся за ручку, Никий его остановил:

— Вот еще что, Теренций. Я хотел тебе сказать, что не делаю ничего, что пошло бы во вред твоему хозяину. Понимаешь — никогда ничего не сделаю такого, что будет ему во вред. Ты веришь мне? Скажи, веришь?

— Верю,— широко раскрыв глаза и с самым серьезным выражением лица кивнул Теренций.

— Тогда иди,— ласково проговорил Никий.

Поздно вечером Теренций вывел Никия из дома потайным ходом. Они прошли сквозь цепкие заросли высоких кустов и спустились в овраг, на дне которого было слышно журчание ручейка.

— Осторожнее,— предупредил шедший впереди Теренций.— Переступи вот здесь, ручей узкий.

Никий приподнял капюшон длинного плаща, посмотрел по сторонам.

— Куда мы идем?

— К лошадям. Здесь нас никто не заметит, мой господин,— шепотом ответил Теренций.— Я привязал лошадей в роще.

— А если их украли, мой Теренций? — коротко усмехнулся Никий.— Тогда нам придется добираться до Рима пешком, а до него, как я понимаю, путь не близкий.

— Надеюсь, не украли,— серьезно ответил Теренций, выбираясь из оврага и тяжело дыша.— Но если такое случится, то я пойду за другими, а ты подождешь меня там.

Когда они достигли рощи, Теренций остановился и прислушался. Никий, сдвинув капюшон, прислушался тоже. Некоторое время спустя он уловил характерное фырканье.

— Здесь,— выдохнул Теренций и пошел по тропинке между деревьями, едва заметной в темноте.

Едва Никий взялся за поводья, Теренций подошел к стремени, помогая ему сесть, а потом кряхтя взобрался на лошадь. Его дыхание стало прерывистым, когда он предупреждал Никия:

— Осторожнее, мой господин, здесь могут быть острые ветки, береги глаза.

Они тронули лошадей и благополучно выехали из рощи. Покачиваясь в седле и глядя в спину Теренция, Никий вдруг подумал, что быть «господином» все-таки очень приятно. Впрочем, тут же, вспомнив строгое лицо своего учителя Павла, онустыдился этой мысли и, чтобы совершенно отогнать ее, стал проговаривать про себя некоторые из его поучений. Но спина Теренция перед ним почему-то мешала сосредоточиться, и Никий закрыл глаза.

Через некоторое время они достигли места, которое Теренций называл Геркулесовым холмом (хотя никакого возвышения Никий не заметил), и свернули на Аппиеву дорогу. Ехали шагом. Сначала лошади шли,-понуро опустив головы, но вдруг насторожились, зафыркали. Впереди мелькнула тень, лошадь Теренция кинулась в сторону, тут же остановилась, пытаясь встать на дыбы. Теренций испуганно вскрикнул и попытался вытащить висевший у пояса меч. Но это ему не удалось: Никий увидел, как какой-то человек, одной рукой сжав поводья и почти повиснув на них, другой рукой ухватился меч Теренция.

— Симон! — резко окликнул незнакомца Никий.

— А, это ты, Никий, — отозвался тот на чудовищной латыни,— я тебя не узнал.

— Я тебя тоже,— произнес Никий по-арамейски и легко спрыгнул с седла,— Ты похож на настоящего разбойника.

— В этом проклятом Риме все разбойники,— сказал незнакомец, отпустив лошадь Теренция и подойдя к Никию.— Вчера у меня забрали почти все деньги.

— Ладно, я дам тебе немного. Отойдем в сторону.— Никий поманил незнакомца за собой. Уже из темноты он крикнул Теренцию: — Придержи лошадь, Теренций, я скоро.

Теренций недовольно кивнул, слез с седла, взял лошадь своего господина под уздцы, косясь туда, куда ушли его господин и этот человек. Он был напуган, сердце колотилось в груди, а ноги держали плохо.

Никогда он не думал, что на старости лет придется испытывать такие страхи: ночная дорога, выскочивший из темноты незнакомец...

Он прислушивался к непонятной речи невдалеке — голоса звучали все возбужденней — и ему казалось, что он участвует в чем-то нехорошем и это, конечно же, совсем не понравится его настоящему хозяину, Аннею Луцию Сенеке, Никия он не считал настоящим хозяином, хотя Сенека приказал служить Никию так же, как он служил ему. Никий теперь скорее нравился ему, чем не нравился, но просто он еще не стал настоящим господином, а уж настоящих господ Теренций на своем веку видел много. Никий не был строг и обращался с Теренцием уважительно, не как со слугой, а как с равным себе. Все это так, но разве Теренций был ему равен и разве мог быть! Нет, не мог, а следовательно, предпочитал бы остаться на своем месте, быть слугой и видеть в Никии господина.

И еще ему очень не нравилась эта тайная встреча Никия. Теренций растерялся, он не знал, как ему теперь поступать. С одной стороны, надо все рассказать Аннею Луцию Сенеке, своему настоящему хозяину,— в конце концов, в этом он видел свой долг перед хозяином. Но с другой — Сенека не приказывал ему следить за Никием, и, если Теренций станет докладывать ему, он может и рассердиться.

Да, Теренций оказался в трудном положении, он находился в сомнениях. Кроме того, его обуял страх: кто его знает, как может поступить этот страшный незнакомец! Представить себе, что лежишь тут с перерезанным горлом... Нет, лучше ничего такого не представлять.

Теренций дотронулся до кожаного кошеля, притороченного к седлу его лошади,— в кошеле были все их деньги. Никий сам передал ему этот кошель, но Теренций знал, что там не его деньги, а деньги Сенеки. И его охватил ужас от одной только мысли о том, что деньги его настоящего господина могут вот так просто пропасть.

Между тем голоса вдруг стихли, а через несколько мгновений раздался звук приближающихся шагов. Луна вышла из облаков, и Теренций увидел Никия. Тот шел опустив голову, то ли чем-то недовольный, то ли в задумчивости. Незнакомец, тот самый, которого Теренций нашел в таверне «Хромая Венера», был Симоном из Эдессы — теперь он его узнал,— держался чуть поодаль.

— А, Теренций.— Никий поднял голову и словно бы не сразу узнал своего слугу.— Ты вот что,— он протянул руку и показал на седельную сумку Теренция,— развяжи кошель и дай мне несколько монет.

— Сколько? — жалобно спросил Теренций, взявшись за кошель рукой, но не развязывая тесемок.

— Я же сказал, несколько,— недовольно отозвался Никий.— Ну, дай пять или шесть.

— Пять или шесть, пять или шесть,— шептал Теренций горестно, и его дрожащие пальцы все никак не могли справиться с тесемками.

Наконец он их развязал, засунул руку внутрь и на ощупь отсчитал четыре монеты.

— Побыстрее, Теренций, у нас нет времени! — поторапливал его Никий.

Теренций вынужден был все-таки вытянуть руку из кошеля, но, протягивая деньги Никию, он не сразу разжал кулак. Никий взял монеты и, знаком подозвав стоящего в стороне Симона из Эдессы, передал их ему.

— Тут только четыре,— усмехнулся проклятый Симон, встряхнув монеты на ладони.

— Ты слышал, Теренций? — Голос Никия был строг.

Теренций вздохнул, достал из кошеля еще одну монету и подал незнакомцу. Тот небрежно спрятал деньги под одежду. Так небрежно, будто то были морские камушки или какая-нибудь мелочь, а ведь для такого оборванца это целое состояние — он, наверное, никогда в своей глупой жизни не держал столько в руках. И Теренций снова вздохнул.

Никий еще что-то сказал Симону, тот угрюмо кивнул и отвернулся.

Когда они отъезжали, Теренций несколько раз оглянулся: Симон из Эдессы стоял посередине дороги и смотрел им вслед. Теренцию стало не по себе, ему все казалось, что проклятый Симон вдруг догонит их и... Он опять оглянулся, хотя не хотел этого делать, и — встретил насмешливый взгляд Никия.

— Скажи мне, Теренций.— Голос юноши звучал слишком серьезно для того, чтобы быть естественным.— Неужели ты можешь убить человека?

— Почему ты спрашиваешь об этом, мой господин? — в свою очередь удивленно спросил Теренций.

— Как же, я сам видел, как ты схватился за меч. Неужели ударил бы, успей ты его вытянуть?

Теренций вспомнил ненавистное лицо проклятого Симона из Эдессы, то, как он встряхивал их монеты на ладони, и твердо ответил:

— Смог бы, мой господин! — И добавил, спустя несколько мгновений, уже другим, как бы извиняющимся тоном.— Ты не предупредил меня о его появлении, а моя обязанность защищать тебя во что бы то ни стало.

Никий не ответил, а только неопределенно покачал головой.

Глава девятая

Исполняя пожелание Нерона, Сенека отправился к его матери, Агриппине. Теперь она жила в своем доме, сын не только лишил ее покоев во дворце и отобрал телохранителей-германцев, но и приказал не пускать во дворец. Правда, последним приказом она настойчиво пренебрегала и могла появиться в жилище императора в любое время дня и ночи, и ни стража, ни слуги, ни сам командир преторианской гвардии Афраний Бурр не посмели бы ее остановить.

Как-то Сенека напрямую спросил Афрания Бурра, почему он не исполняет приказ императора. Тот повел головой и, пристально посмотрев на сенатора, ответил:

— Пока еще это только семейное дело.

Сенека не счел нужным спрашивать, когда же это перестанет быть только семейным делом. Впрочем, Афраний Бурр вряд ли смог бы ему ответить, даже если бы захотел: невозможно предугадать переплетение всех обстоятельств дворцовых интриг, тем более в семье самого императора. И Сенека дружески улыбнулся командиру преторианцев:

— Ты, как всегда, прав, мой Афраний, я думаю точно так же.

Теперь, идя за управляющим по галерее дома Агриппины, Сенека думал, что все равно придется вмешаться в семейное, как выразился Афраний, дело императора, и главная опасность тут заключается в том, чтобы не стать первым. Вмешаешься первым, первым будешь уничтожен, когда придет время, а в таких случаях оно не заставляет себя ждать.

Агриппина встретила сенатора в центре просторной залы, стены которой были украшены искусной мозаикой. Она стояла, одетая в прозрачную столу с золотой каймой, и лучи солнца, идущие из окон, сходились на ее все еще стройной и гибкой фигуре. Агриппина всегда умела подать себя и показать в лучшем виде все свои прелести. Сенека поймал себя на том, что любуется ею, как великолепной статуей известного мастера, тем более что стояла она недвижимо.

Сенека еще у входа произнес обычное приветствие, подняв правую руку, а когда подошел, то почтительно склонился перед матерью императора. Не поднимая головы, он думал о том, что теперь уже невозможно было не заметить: лицо Агриппины не молодо, и самые искусные и драгоценные притирания не могут этого скрыть. Почему-то он подумал об этом с грустью.

— Встань, мой Луций,— величественно и высокопарно произнесла Агриппина, так, будто он стоял перед ней на коленях. (Эта умная, трезвая и волевая женщина имела одну неприятную слабость — иногда выражалась высокопарно до приторности.)

Сенека Поднял голову и с почтением посмотрел на нее, не спеша что-либо говорить — в сложившихся обстоятельствах разумнее было выждать.

Агриппина вдруг положила руку на талию и, грациозно изогнувшись (Сенека снова с грустью подумал, что годы берут свое и Агриппина уже не та), спросила:

— Скажи, как ты меня находишь?

— Я подтверждаю то, что знают все: ты всегда прекрасна,— улыбнулся Сенека.

— Я спрашиваю тебя не как придворного льстеца, а как мужчину,— пояснила она раздраженно.— Ты можешь сказать мне правду?!

— Не гневайся на меня, Агриппина, я ее уже сказал.

Агриппина недовольно фыркнула, резко развернулась и, подойдя к мягкому креслу у большого окна, села.

— Иди же, Луций, чего ты ждешь,— резко проговорила она, указывая на кресло напротив.

Сенека совершенно не ожидал такого начала разговора и не мог понять, к чему она клонит. Но долгая жизнь при дворе научила его невозмутимости — он подошел и медленно опустился в кресло, продолжая улыбаться. Агриппина, чуть приподняв край столы — будто нечаянно,— выставила вперед свои все еще красивые ноги. Зная, что она ничего не делает просто так (это относилось даже и к чувствам), он произнес сладким голосом, переводя взгляд с ее ног на лицо и обратно:

— Как же ты прекрасна, Агриппина!

Выражение удовольствия мелькнуло на ее лице и исчезло — оно снова стало озабоченным.

— Ты находишь? — спросила она по-деловому.

— Дорогая Агриппина, мы знаем друг друга много лет, и я до сих пор...— Он прервался, словно у него перехватило дыхание, и совершенно в восточном духе, с поклоном приложив ладонь к груди, продолжил: — Я до сих пор чувствую к тебе... Но ты это знаешь сама: кто хоть раз видел тебя, тот не может...

— Оставь,— поморщилась она,— ты всегда был льстецом. Мне не нужны твои славословия, тем более сейчас, когда я нахожусь в таком...— она неожиданно всхлипнула,— в таком затруднении. Ты знаешь, что меня выгнали из дворца как надоевшую девку! Ты знаешь, что меня лишили моих германцев, и теперь любой, ты слышишь меня, любой может оскорбить и даже убить мать императора! И наконец, ты знаешь, что мой неблагодарный сын приказал не пускать меня во дворец! Меня! Ты понимаешь, что это значит?!

Сенека прекрасно понимал, что это значит, но сейчас его беспокоило то обстоятельство, что Агриппина говорит слишком громко, и он невольно повел глазами по сторонам.

— И ты! — усмехнулась она презрительно.— И ты уже стал опасаться! Где твое былое мужество, мой Луций!

Сенатор грустно вздохнул:

— В мои годы это качество кажется обременительным, дорогая Агриппина. Мужество присуще зрелым мужам, а я старик.

— Ты не изменился, Луций,— проговорила она недовольно, глядя в сторону.— Никогда не поймешь, где ты настоящий, а где льстивый и трусливый царедворец.

— Вот видишь,— с чуть заметной обидой сказал Сенека,— ты сама признаешь, что я трус, как же можно требовать от меня мужества? Кроме того, я не понимаю, что мне нужно делать. Скажи, и, быть может, я сумею собрать остатки прежних сил, хотя их осталось так мало.

— Это у тебя мало сил? — усмехнулась она, но уже не презрительно, а скорее интимно, как если бы они разговаривали лежа в постели.— Да ты еще способен завалить какую-нибудь пышнотелую девку, а то и не одну! Не смеши меня, Луций, мне сейчас не до смеха.

Этот грубый комплимент был приятен старому философу: Агриппина, как никто, умела говорить грубости, доставлявшие удовольствие.

— Ты, как всегда, преувеличиваешь возможности,— усмехнулся Сенека ей в тон.

— Ничего я не преувеличиваю,— проговорила она, нетерпеливо поводя плечами,— Но я пригласила тебя не для того, чтобы говорить комплименты, у меня к тебе важное дело,— Она понизила голос, подалась вперед и пристально посмотрела на сенатора.— Дело государственной важности, хотя оно и может показаться тебе странным.

«Наконец-то»,— подумал Сенека, а вслух сказал, тоже подавшись вперед:

— Я внимательно слушаю тебя.

— Прежде всего скажи: на чьей ты стороне?

— Мне не хотелось бы отделять сына от матери,— уклончиво выговорил он.

— Ну ладно.— Она махнула рукой, словно отметая предыдущий вопрос.— Вот что я хотела тебе сообщить: я решила соблазнить Нерона.

— Соблазнить? — не понимая, поморщился Сенека.— Чем соблазнить?

— Собой,— досадуя на его непонимание, ответила она.— Соблазнить собой, как это делают женщины.

— Нерона? Твоего сына?

— Тебя это удивляет? Говори!

— Для меня это несколько неожиданно.— Сенека чуть развел руки в стороны.— Но посуди сама...

— Не надо объяснений,— прервала его Агриппина.— Только я не понимаю, что тебя здесь смущает? Кроме того, что он мой сын, он еще и мужчина. Причем в первую очередь мужчина. К тому же, как всем известно, падкий на женщин. Правда, не только на женщин, но это сейчас не важно. Он мужчина, падкий на женщин, я — женщина, что же тут странного? Мне кажется, все это вполне естественно. Я потому и спрашивала тебя, как ты меня находишь, мне надо знать, могу ли я возбудить страсть.

— Ты можешь возбудить страсть, моя Агриппина,— все еще не совсем придя в себя от ее слов, проговорил Сенека.— Ты, как никто, скажу это тебе без лести, можешь возбуждать страсть, и возраст мужчины и его положение тут ничего не значат, но...

— Что «но»?

— Но он твой сын, Агриппина, ты представляешь, что будут говорить в Риме!

— В Риме? — усмехнулась она с крайней степенью презрения.— В этой помойке, которая по недоразумению все еще именуется Рим? Или ты все еще называешь эту помойку Великим Римом?

— Я думаю, что ты не вполне справедлива,— осторожно заметил Сенека.— Хотя, конечно, и я не отрицаю, что в Риме не все ладно.

— Не все ладно! Не все ладно! — Она схватилась за подлокотники кресла с такой силой, что у нее побелели пальцы.— Презренные рабы правят Римом! Какой-то мелкий жулик Палант разъезжает по городу, как восточный царь. Жалкий вольноотпущенник мнит себя выше римского патриция!

«Ты сама лежала в постели с этим самым Палантом, и тогда он не казался тебе очень уж жалким. И тогда ты не считала себя униженной — жена императора Клавдия и мать Наследника!» — хотелось воскликнуть Сенеке, но, разумеется, он промолчал.

— И ты называешь такое положение нормальным! Ты говоришь, что в Риме просто не все ладно! — все более распаляясь и уже почти крича, продолжала Агриппина.— Называй это как хочешь, а для меня Рим — помойка, и больше ничего.

Она откинулась в кресле, тяжело дыша, ее пышная грудь вздымалась при каждом вдохе, и Сенека невольно отметил, что она и в самом деле все еще соблазнительна, и в гневе даже больше, чем в любви.

Некоторое время они молчали. Агриппина сидела в кресле, а Сенека рассматривал морщины на ее шее и думал о том, что все в этом мире имеет свой предел, а молодость уходит быстрее всего, хотя с этим не хочется соглашаться, особенно женщинам.

Но Агриппина была женщиной сильной, она умела брать себя в руки. Когда их взгляды снова встретились, лицо ее было спокойным и сосредоточенным.

— Прости, Луций,— она грустно улыбнулась,— порой я не умею сдержать себя.

Сенека выразил на лице понимание, но ничего не сказал.

— Так вот, я хочу спросить тебя.— Она снова подалась вперед и заговорила шепотом.— Что ты думаешь о моем плане? Или ты считаешь, что я не сумею?..

— Что не сумеешь?

— Соблазнить Нерона,— поморщилась она.— Ты считаешь, я уже слишком стара для этого?

— Конечно нет,— не сумев скрыть досаду, ответил Сенека.— Но я тебе уже говорил, Рим не примет этого. Ты можешь называть его как угодно, но он не примет такого положения, когда император живет с собственной матерью. Он не примет этого и не потерпит такого императора, потому что подобное положение подрывает все устои — семьи, государственности, чего угодно. Ты не выиграешь, Агриппина, а Нерон проиграет — вспомни, это же твой сын, ты сама отдала столько сил, чтобы он стал императором!

— Ты говоришь, что Рим не примет,— с угрозой в голосе (угроза относилась к Риму, конечно, а не к собеседнику) выговорила она.— А разве твой Рим отверг моего брата Гая, когда император Гай Калигула жил со своей сестрой Друзиллой и даже женился на ней! Или твой Рим отверг меня, когда я вышла замуж за собственного дядю, императора Клавдия! Почему же твой Рим не примет, если я стану жить с сыном? Чем это хуже, чем жить с сестрой?

— Хуже, Агриппина, и ты прекрасно понимаешь это,— твердо и ласково одновременно сказал Сенека.— Кроме того, тебе известно, чем кончил твой брат, император Гай!

— Все они кончают плохо,— отмахнулась Агриппина,— но разве в этом суть? Ты думаешь, я делаю это для себя, ты думаешь, что я испугалась, когда он выгнал меня из дворца и отнял моих германцев? Ты знаешь, я ничего не боюсь и на все готова.

— Знаю,— кивнул Сенека и невольно вспомнил отравленного Агриппиной императора Клавдия.

— Я хочу спасти Рим, вот что мне надо,— подняв правую руку, словно во время клятвы, высокопарно произнесла она.— Я хочу быть возлюбленной сына: возлюбленной женщиной, если не получается любящей матерью. Ты знаешь, в этом не моя вина — ведь я столько сделала для сына. Когда я добьюсь от Нерона того, чего желаю — любви, я вышвырну из дворца всех этих палантов, всех этих презренных вольноотпущенников, всех этих пьяниц и развратников, казнокрадов и льстецов. Да что там дворец — я очищу от них Рим так же, как очищают дом от отбросов и грязи! И тогда Рим перестанет быть смердящей помойкой и не посмеет осудить меня. Ты понял мою цель, Луций? Я призываю тебя помочь мне.

Сенека смотрел на нее, испытывая сожаление. Он думал о том, что же делается с женщиной, когда ее обуревает страсть к власти столь же сильная, как и страсть к мужчине. «Она не хочет спасти Рим, она хочет его изнасиловать»,— сказал он про себя и еще подумал о том, что ему пора на покой. Уехать на дальнюю виллу, жить там тихо и беззаботно, размышлять о высоком и вечном и так же тихо, почти незаметно принять смерть. Он уже стар, чтобы снова ввязываться в эту борьбу. Да и незачем. Чего он хочет от жизни? Покоя и только покоя.

Но, думая так, он знал, что может лишь желать покоя, но не может его обрести. «Не дадут, не позволят»,— вздохнул сенатор.

— Ты вздыхаешь! Ты не хочешь помочь мне спасти Рим? — с напряжением в голосе спросила Агриппина.

— Нет, нет,— быстро ответил он, все еще не отойдя от своих размышлений,— Но я...

— Но что, что? — Она потянулась и больно ухватила его за запястье.

— Я не очень понимаю, Агриппина, что я должен делать,— устало выговорил он, с трудом высвобождая руку из ее цепких и сильных пальцев.

— Во-первых, я хочу, чтобы ты удалил из дворца эту мерзкую Акту,— горячо проговорила Агриппина, блестя глазами.— У меня не должно быть соперницы. Убери ее под любым предлогом. Поговори с Афранием Бурром, сделайте что-нибудь. Ты меня понимаешь?

— Да,— расслабленно кивнул он.

— Во-вторых, скоро состоится суд над этим гнусным Палантом, я выдвинула против него обвинения, их нельзя опровергнуть, он будет осужден. Будь на моей стороне. И в-третьих...— Это последнее она произнесла совсем другим тоном, тоном прежней Агриппины, женщины, которую он любил когда-то.— В-третьих, не мешай, прошу тебя!

Он не ответил, он только кивнул: это могло означать и то, что он лишь слышит ее и понимает, и то, что он сделает так, как она хочет. Но сенатор и сам не знал, что означает его кивок, ему сейчас хотелось одного — покоя.

И даже на улице ему казалось, что взгляд Агриппины все еще достигает его, проходя сквозь стены.

Глава десятая

— Мне все надоело, Марк,— проговорил Нерон и протяжно зевнул.— Поверь, я несчастнейший из смертных.

— Ты бессмертен, Нерон, и знаешь это,— отвечал Марк Сальвий Отон, поудобнее усаживаясь в кресле.

Было уже около полудня, император только что проснулся, но не вставал. Лежал на боку, подперев рукою голову, волосы его были спутаны и торчали во все стороны, а лицо бледно. Марк Отон сидел в кресле напротив, вытянув ноги и время от времени незаметно вздыхая, будто ему не хватало воздуха. После вчерашних ночных похождений с императором в самых грязных тавернах Рима он чувствовал себя разбитым. Император прислал за ним, лишь только проснулся. Ему не хватило всего нескольких часов сна, мысленно он сердился на Нерона, но внешне выглядел спокойным.

— Ты спал сегодня со своей женой, Марк? — спросил Нерон, слабо усмехнувшись.

— Нет,— усмехаясь так же, как и император, отвечал Отон,— Поппея закрылась у себя в комнате. Она не любит, когда я возвращаюсь такой.

— Не хочет тебе отдаваться или ты не хочешь ее?

— И то, и другое,— пожал плечами Отон и добавил, прямо глядя на Нерона: — Между нами говоря, сил у меня к утру оставалось немного.

— Надо было взять ее силой. Мне кажется, это самое приятное для мужчины — чувствовать себя охотником. Или ты думаешь по-другому? Может, ты не можешь справиться с ней? А, Марк? Признавайся.

— Я могу,— ответил тот,— но мне не хочется так поступать.

— Почему? — спросил император и снова зевнул.

— Не знаю. Поппея дает наслаждение, когда захочет сама. Она сама как охотник, с нею иногда чувствуешь себя затравленным зверем. В этом особое, ни с чем не сравнимое наслаждение, поверь мне.

— Так, значит, она сама насилует тебя? — оживляясь, спросил Нерон и сел на постели.

Отон улыбнулся лукаво и виновато одновременно.

— Расскажи.— Нерон потянулся и тронул друга за колено,— Она что, прямо-таки набрасывается на тфя? А? Рвет одежду, душит... Ну, говори!

— Она даже связывает меня,— не поднимая глаз, сказал Отон.— Иногда так распаляется, что, мне кажется, может убить всерьез.

— И ты боишься? Боишься по-настоящему? — Нерон пододвинулся ближе и спустил ноги на пол.— Неужели ты так чувствуешь по-настоящему? Или все-таки притворяешься? Скажи!

— Нет, нет,— Отон отрицательно помахал рукой,— не притворяюсь. Если бы ты видел, как она это делает, ты не спрашивал бы. Наверное, и со стороны это выглядит страшно.

— Выглядит страшно,— произнес Нерон, думая о чем-то своем, и опять повторил: — Выглядит страшно.

— Да, поверь мне! — горячо подтвердил Отон.— Со стороны это выглядит еще страшнее!

— Откуда ты это можешь знать? — глядя на друга исподлобья, медленно выговорил Нерон.

— Но я же!..— начал было тот, но Нерон не дал ему договорить:

— Ты не можешь знать того, если сам не видел со стороны. Или ты видел? Ну, отвечай! Может быть, ты заставлял ее так же набрасываться на другого? Так или нет?

— Нет, конечно,— нервно усмехнулся Отон.— Но это легко представить.

— Не думаю,— со странной интонацией то ли угрозы, то ли недоверия проговорил Нерон,— Но я хочу проверить, прав ты или нет. Ты понимаешь меня?

— Не совсем, о император! — пробормотал Отон почти жалобно и привстав в кресле.

— Сядь,— резко бросил Нерон и, сделав паузу, взглянул на того с прищуром.— Я желаю вот что: устрой все так, чтобы я мог посмотреть на это, как ты выражаешься, со стороны. У тебя какие-то сомнения? Ты не хочешь?

— Хочу, но...— под пристальным взглядом императора он не сумел договорить.

Нерон удивленно поднял брови, одну выше другой (это движение на его лице никогда не предвещало ничего хорошего; друзья называли между собой такую императорскую мимику «улыбкой Нерона»).

— Ты возражаешь мне? — Нерон едва пошевелил губами.— Ты отказываешься сделать то, чего хочет император?

— Нет,— быстро и с видимым волнением ответил Отон.— Прости мою глупость, но я просто не очень понял, чего именно ты хочешь. Скажи, я все сделаю!

— Ты все прекрасно понял.— Нерон встал (Отон встал тоже).

Некоторое время они стояли вплотную друг к другу. Отон ощущал нечистое дыхание императора — смесь выпитого и съеденного вчерашней ночью — и сам старался дышать в сторону. От неудобной позы — он старался не касаться императора коленями — у него дрожали ноги. Нерон медленно поднял руку и, положив ее на плечо Отона, с силой надавил.

— Садись, мой Отон,— проговорил он с улыбкой, хотя холодный взгляд его голубых глаз никоим образом ей не соответствовал.— Я пошутил. Но, честное слово, я не понимаю, почему можно смотреть, когда ты занимаешься любовью с продажной девкой, и нельзя, когда ты то же самое делаешь с женой?

— Как тебе будет угодно,— опустившись в кресло под давлением императорской руки, но сидя неестественно прямо, с поклоном сказал Отон.

— Я спрашиваю, что думаешь ты.

— Думаю, что ты... что ты прав,— с дрожью в голосе произнес Отон.

— Значит, ты покажешь мне...

— Да.

— Ты настоящий друг, Марк,— сказал Нерон, подходя к окну и выглядывая наружу.— Ты не можешь представить, как мне скучно. Октавия мне надоела, она холодна как лед и больше не возбуждает меня. Акта... Нет, Акта все еще хороша, но и она, как и все женщины, видит во мне императора, а я хочу... Ты знаешь, чего я больше всего хочу?

— Не... знаю.

— Больше всего я хочу, чтобы женщина причинила мне боль, не услаждала бы меня, а сама хотела бы наслаждаться. Но со мной это невозможно — все они хотят дать наслаждение, чтобы получить от меня что-то взамен. Все женщины продажные. Разве не так? Разве твоя Поппея не продажная?

— Нет, не продажная,— неожиданно твердо выговорил Отон.

— Вот как! — повернулся к нему Нерон.— Это интересно. Ты не ошибаешься?

— Нет.— Отон встал, держась за спинку кресла,— Она другая, она лучшая из женщин, она свободная женщина.

— Свободных женщин не бывает,— возразил Нерон, глядя на друга с любопытством.

— А она свободна.

— Ты должен рассказать о ней подробнее,— велел Нерон, скрестив руки на груди.— Мне необходимо знать все, все детали. Ты понимаешь, что я имею в виду?

— Да,— кивнул Отон.

— Тогда начинай.— Нерон показал глазами на кресло.— Садись, так тебе будет удобнее.

Отон снова опустился в кресло.

— Ну,— поторопил его Нерон, но друг не успел начать свой рассказ: открылась дверь, и на пороге появился слуга.

Нерон поморщился:

— Что там еще? Я же просил не тревожить меня.

— Афраний Бурр,— доложил слуга.

— Ну что, что Афраний Бурр? — нетерпеливо бросил Нерон.— Искалечил и вторую свою руку? Ну, что ты молчишь как рыба!

— Афраний Бурр,— невозмутимо повторил слуга,— просит императора срочно принять его.

— Просит императора срочно принять его,— с издевкой повторил Нерон.— А где ты видишь императора? — Он развел руки в стороны и, переглянувшись с Отоном, снова обратился к слуге: — Здесь нет императора. Пойди и скажи, что ты не нашел меня.

— Я говорил, но он...

— Что он, что?!

— Он говорит, что дело особой важности.

— Ладно,— сердито бросил Нерон, делая нетерпеливое движение рукой,— зови.— И, снова посмотрев на Отона, поднял брови, одну выше другой, что в данном случае должно было, по-видимому, означать нечто вроде «сам можешь убедиться, как я несчастлив».

Афраний Бурр вошел широким шагом военного. Он поднял правую руку и проговорил громко:

— Приветствую тебя, император! — при этом сделал вид, что не замечает сидящего в кресле Отона.

Он не любил этих так называемых близких друзей Нерона, все они казались ему изнеженными выскочками, жалким подобием мужчин. Аннею Сенеке он говорил о них так: «Эти слизняки пролезут в любую щель кладки дворца, для этого им не нужно намазывать тело жиром, они состоят из него».

— Что тебе, Афраний? — недовольно спросил Нерон.— Что за спешка в такой ранний час?

— Твоя мать, Агриппина, уже во дворце,— сказал Афраний, холодно глядя на императора.

В первое мгновение Нерон не сумел скрыть испуга и даже сделал движение, словно собирался бежать. Тем величественнее он произнес, когда сумел взять себя в руки:

— Я же отдал приказ не допускать эту женщину во дворец. Или кто-то посмел ослушаться моего приказа?

Губы Афрания Бурра презрительно дрогнули.

— С утра я был на учениях и поздно вернулся. Солдаты же не посмели остановить эту женщину.

— Почему? — выпятив нижнюю губу, спросил Нерон.— Разве ты не передал им мой приказ? Или твои преторианцы уже не вполне подчиняются своему Командиру?

— Твои преторианцы,— отозвался Афраний, делая ударение на первом слове,— просто не посмели остановить мать императора. Что делать, император,— добавил он, пожимая плечами,— но в них с детства воспитывали почтение к родителям. Вот если бы ты объявил, что отказываешься от матери, то тогда...

— Отказываюсь от матери? — поморщившись, переспросил Нерон.— Но как можно отказаться от матери? Ты говоришь глупости, Афраний.

— Я говорю о том, что может заставить солдат исполнить твой приказ,— холодно пояснил Афраний.

— А я полагал,— усмехнувшись, вмешался Отон,— что доблестный Афраний одним только взглядом заставляет повиноваться.

— Что ты на это скажешь, Афраний? — в свою очередь усмехнулся Нерон.— Я тоже думал, что командир моих преторианцев может все.

— Командир твоих преторианцев,— сказал Афраний с поклоном, все так же делая вид, что разговаривает с императором наедине,— не политик и не умеет давать ценных советов. Я всего лишь солдат, но даже мне понятно, что случится, если мать императора будут задерживать силой. Для солдат император пример во всем, тем более в отношениях с собственной матерью. Они скорее примут убийство, чем непочитание.

Нерон отвернулся к окну и некоторое время молчал.

— Ты думаешь, примут? — наконец сказал он, не поворачивая головы.

— Прости, император,— отозвался Афраний,— я не понял, о чем ты спрашиваешь.

Нерон медленно развернулся, потом долго смотрел на Афрания своим холодным взглядом.

— Ладно, поговорим об этом после. Потом. Пусть ее пропустят, но попроси ее подождать, я должен привести себя в порядок. Я примерный сын и не хочу предстать перед матерью в таком виде.

Афраний поклонился и вышел.

— Что ты думаешь об этом, мой Марк? — обратился Нерон к другу.

— Думаю, что Афраний много на себя берет,— отвечал тот, словно Нерон спрашивал его именно об этом.— Эти старики думают, что у нас республика: они не могут жить без советов.

- 97 -

— А разве у нас не республика? — опять усмехнулся Нерон.— Ты забываешь, что я всего-навсего верховный понтифик, меня не именуют даже отцом нации, как императора Юлия.

— Но ты и не отец нации,— сказал Отон.

— Что? — нахмурился Нерон, и тут же лицо его исказила гримаса гнева.— Ты считаешь, я менее достоин называться отцом нации, чем император Юлий?

— Император Юлий был всего лишь отцом нации, а ты ее господин,— сказал Отон, встав и поклонившись Нерону.— Ты господин, а мы твои слуги. Разве слуги могут давать своему господину какое-то звание! И разве ты примешь его от слуг!

— М-да,— неопределенно выговорил Нерон и еще раз внимательно посмотрел на Отона.— Значит, ты тоже мой слуга?

— Я? — удивился Отон, правда, несколько чрезмерно.— Как и все в Риме.

— Хорошо,— Губы Нерона скривила странная улыбка.— Но, кажется, мы называем друг друга друзьями. Как же быть с этим? Слуга не может быть другом.

— Слуга не может быть другом,— согласился Отон.— Но господин может его так называть для... Для поощрения.

— Выходит, что ты мне не друг.

Отон не нашелся с ответом — стоял, растерянно глядя на императора.

— Ладно,— презрительно бросил Нерон и указал на дверь.— Пойди и скажи, что я хочу одеваться.

У самой двери он окликнул Отона. Проговорил без улыбки:

— Ты приведешь сюда Поппею, твою жену. Я хочу, чтобы ты посмотрел на нее со стороны. Но не говори ей, что она тоже моя служанка. Ты меня понял?

— Да, император,— поклонился Отон.

Глава одиннадцатая

Уже третий день Никий жил в доме Салюстия. Теренций с удивлением видел, как менялся его новый хозяин. С Салюстием он держался высокомерно, порой даже грубо, да и с Теренцием обращался уже без прежней вежливости. Салюстий, конечно, всего лишь актер, сын раба, еще только недавно ставший вольноотпущенником. Таких людей Теренций тоже презирал, можно даже сказать, ненавидел. Но Салюстий входил в круг лиц, близких к императору Нерону, и даже его хозяин, Анней Сенека, держался с ним осторожно, хотя и с известной долей пренебрежения. Такие люди, как Салюстий, всегда казались Теренцию наиболее опасными: нет ничего несноснее раба, ставшего любимчиком господина, особенно когда этот господин — сам император Рима. К тому же Теренций считал его бездарным актером. Сам он, правда, ничего в театре не смыслил и внутренне считал театральное действо глупой забавой. Но актерское мастерство было почитаемо в Риме, тут уж ничего не поделаешь. Теренций не раз слышал, как сам Анней ЛуЦий Сенека, его господин, в разговорах с друзьями называл Салюстия жалким комедиантом. Он еще добавлял: «Впрочем, не более жалкий, чем наш великий комедиант». Теренций понимал, о ком идет речь и кого Сенека называл большим комедиантом. Ему делалось страшно от этих слов хозяина, и он убеждал себя, что ничего подобного не слышал, тем более что не его дело прислушиваться к разговорам господ.

Но как он ни уверял себя, будто ничего не слышал и ничего не понял, временами, размышляя об этом, говорил себе, что все это добром не кончится. Вот и поездка с Никием к проклятому Салюстию беспокоила Теренция. Но что поделаешь, не ему обсуждать действия господ, какими бы они ни были. Но все же он считал, что Никий ведет себя неосторожно — от этого Салюстия можно ожидать все что угодно, а то, что

Салюстий смиренно сносит высокомерие и даже грубость Никия, Теренция обмануть не могло,— он слишком молод и еще не понимает, что здесь не Александрия, а Рим.

Наутро после их приезда в Рим Никий велел Терен цию купить две дюжины перепелиных яиц и кувшин ослиного молока. Теренций был слишком опытным слугой, чтобы не только не спросить, зачем все это понадобилось хозяину, но даже не подать виду, что удивлен. Он только заметил, что ослиное молоко вряд ли можно достать сразу в таком количестве.

— Это почему? — недовольно нахмурился Никий.

— Ослица дает значительно меньше молока, чем корова или коза, мой господин,— ответил Теренций и добавил, как бы извиняясь: — К тому же в Риме не принято доить ослиц.

— В Риме много чего не принято,— усмехнулся Никий как-то очень странно (даже зловеще, как показалось Теренцию).— Принеси столько, сколько сможешь найти. Главное, не жалей денег.

«Ему легко говорить «не жалей денег»,— ворчал Теренций, выходя из дома,— когда деньги не его, а нашего хозяина. За что боги прогневались на меня и не дали дожить остаток дней спокойно?»

Перепелиные яйца он купил легко и в нужном количестве, а ослиного молока совсем немного, да и то отчаянно торгуясь и дрожащей рукой отсчитывая монеты. Когда он принес все это Никию, тот приказал держать молоко в холоде, чтобы не прокисло, а яйца положить на солнце, чтобы скорее протухли. Здесь Теренций все же не сумел справиться с лицом, и Никий холодно осведомился:

— Тебе что-то не ясно?

— Ясно, мой господин,— чуть дрожащим голосом отвечал Теренций,— но я хотел спросить...

— Что ты хотел спросить?

— В какой степени яйца должны протухнуть — только слегка или...

— Не знаю, как у вас в Риме, а у нас в Александрии тухлые яйца считаются просто тухлыми, без всякого «слегка». У тебя еще есть вопросы? — Никий помолчал, пристально и строго глядя на Теренция, и наконец медленно выговорил: — Запомни на будущее: тебе придется понимать меня с полуслова и не задавать глупых вопросов. Я не люблю наказывать нерадивых слуг, но сделаю это не колеблясь, если придется. Хорошо это запомни и впредь будь сообразительней. Надеюсь, ты хорошо меня понял?

— Да, мой господин,— испуганно ответил Теренций.

— Тогда иди и делай, как я сказал.

Теренций ушел и впервые за все время общения с Никием ощутил в отношении его некий род уважения, словно он уже стал ему настоящим господином.

Слугам Салюстия Теренций сказал (об этом строго-настрого еще на вилле предупредил его Анней Луций Сенека), что они с Никием прибыли из Александрии, что Никий врач и приехал по специальному приглашению Салюстия. Расспрашивающие недоверчиво поводили головами, говоря, что врач слишком молод, и интересовались насмешливо: «Что, в Риме уже перевелись собственные врачи?» Но Теренций быстро угомонил насмешников — он имел большой опыт обращения с этим народом. Он строго заметил, что не дело слуг вмешиваться в дела господ и если их хозяин Салюстий пригласил такого врача, то ему виднее и что человек, бывающий у императора, наверное, сумеет разобраться, какой врач ему нужен. Еще он добавил назидательно:

— Не знаю, как у вас в Риме, а у нас в Александрии господа легко укорачивают длинные языки, не прибегая к помощи врача.

Слуги недобро посмотрели на Теренция, но глупые расспросы прекратили. После этого разговора, если Теренций что-то спрашивал по хозяйству, ему отвечали угрюмо и неохотно, но Теренцию это было безразлич-но — близкое общение со слугами всегда казалось ему унизительным.

Чтобы яйца быстрее протухли, Теренций проколол каждое иглой и присыпал землей. Из разговора слуг он узнал, что их хозяин Салюстий серьезно болен — он теряет голос. Еще он услышал, что за Салюстием присылали от императора, тот был во дворце, но вскоре вернулся, бледный и раздосадованный. Со слугами актер разговаривал знаками и очень сердился, когда его не сразу понимали. Впрочем, на помощь неизменно приходил Никий, который, казалось, ни на минуту не покидал актера и даже спал в соседнем помещении с открытой дверью. Теренций понимал, что за всеми этими действиями что-то кроется, но, конечно, не мог понять что. Впрочем, он не очень и любопытствовал.

Однажды утром Никий, узнав, что яйца готовы, приказал принести их и молоко ослицы в спальню Салюстия. Когда Теренций вошел, Никий и актер о чем-то возбужденно разговаривали сердитыми голосами.

Салюстий неприязненно посмотрел на вошедшего Теренция, а Никий приказал ему подойти и приготовить яйца, при этом указав на миску, стоявшую на столе.

— Зачем это нужно? — воскликнул Салюстий (Теренций вздрогнул от неожиданности — голос актера звучал почти жалобно).— Если тебе нужно попробовать, то используй его.— И Салюстий указал на Теренция.

— Делай, что говорю,— повелительно произнес Никий и продолжил с улыбкой: — Теренция я мог бы лечить и в Александрии, для чего же ты заставил меня проделать столь длинный путь?

— Я заставил?! — побагровев, закричал Салюстий.— Это я заставил?

— Не кричи так громко, мой дорогой Салюстий. Твоим слугам совсем не нужно знать, что ты обманываешь императора Нерона, прикидываясь больным. Или тебя не страшит немилость?

Салюстий отвернулся и ничего не ответил.

— Ложись,— приказал Никий, указывая на постель,— и постарайся молчать. Помни, что голос должен вернуться к тебе не сразу.

Никий сам помог актеру скинуть тунику и уложил на спину. Между тем Теренций разбил яйца и вылил содержимое в чашку — запах тухлых яиц распространился по комнате. Салюстий поморщился.

— Какая гадость! — И прикрыл руками свою волосатую грудь.

— Чтобы быть здоровым, нужно потерпеть,— философски заметил Никий и велел Теренцию поднести чашку.

Теренций, стараясь не дышать, подал чашку Никию. Но тот только заглянул в нее и сказал с гримасой омерзения, указывая пальцем на грудь актера:

— Сделай это сам, Теренций, ты ведь делал это не раз, помогая мне.

Теренций подошел к постели. Салюстий, приподнявшись на локтях, проговорил гневным шепотом, широко раскрыв глаза:

— Не смей прикасаться ко мне, раб!

— Делай, что я сказал, Теренций.— Никий встал у окна спальни.

Теренций был в нерешительности.

— Я не желаю, чтобы этот презренный раб...— начал было Салюстий, но Никий не дал ему договорить.

— Если ты не уймешься, то сам завтра станешь рабом. Клянусь Аполлоном, я тебе это устрою! Ты понял? Или мне повторить еще раз?!

Салюстий, замерев, пристально на него посмотрел и вдруг рухнул на спину, откинув голову и уронив правую руку, будто с ним случился удар.

— Приступай, Теренций, и, пожалуйста, не мешкай, я не собираюсь полдня вдыхать эту гадость. Втирай ему в грудь, и как можно тщательнее. Делай же, делай!

Последнее Никий произнес в крайнем раздражении, чего никак не ожидал от него Теренций. Так же стараясь не дышать, он опустил пальцы в чашку и, зачерпнув скользкое, дурно пахнущее снадобье, быстрым движением вытер руку о грудь Салюстия. Актер застонал сквозь зубы, но глаз не открыл. Процедура проходила с трудом, мешала главным образом буйная растительность на груди актера. При каждом прикосновении пальцев Теренция Салюстий вздрагивал, словно снадобье обжигало его, и стонал протяжнее. Наконец чашка опустела, Теренций, повернувшись, вопросительно посмотрел на Никия, тот подошел. От груди актера шел нестерпимый смрад, волосы слиплись, кое-где стояли торчком. Салюстий приоткрыл один глаз, посмотрел на Никия, потом, приподняв голову, на свою грудь.

— О-о! — горестно простонал он и снова уронил голову на ложе.

— Теперь это,— улыбаясь одними глазами, сказал Никий и сам протянул Теренцию кувшин с ослиным молоком.

Вторая часть процедуры заняла совсем мало времени: Теренций просто вылил молоко на грудь Салюстия и растер его ладонью.

— О боги! Долго еще мне страдать? — Актер жалобно посмотрел на Никия.

— Потерпи, лекарство должно впитаться как следует. Я скоро вернусь, мы закончим. Пойдем со мной, Теренций.

Теренций, держа выпачканную руку перед собой ладонью вверх, последовал за Никием. Но они успели дойти только до двери. Актер вдруг протяжно и громко взвыл, схватился за грудь, покарябал ее ногтями, словно хотел сорвать засохшее снадобье, как панцирь, затем вскочил и закричал:

— А-а, а-а! О боги, боги!

При этом сдернул с ложа простыню и попытался вытереть грудь. Теренцию показалось, что запах в комнате сделался еще нестерпимее. Актер бегал из угла в угол, крича во всегорло — то призывал на помощь богов, то просто выл, как раненый зверь. Голос его стал столь громким, что Теренцию сделалось не по себе. Он посмотрел на Никия. Тот глядел на актера с улыбкой удовлетворения, почти нежно. Когда, устав наконец от беготни и воя, актер упал на пол и затих, Никий произнес;

— Вот видишь, Салюстий, ты не ошибся, вызвав меня из Александрии, а я недаром проделал этот долгий и трудный путь. Ты еще сам не осознаешь, как силен стал твой голос и как быстры движения. Думаю, твои крики и топот слышали на соседней улице. С такими данными, поверь мне, ты станешь первым актером Рима.

В эту минуту скрипнула дверь, и чья-то голова показалась в проеме — круглая, с большим мясистым носом и маленькими глазками.

— Ты кто? — обернулся к нему Никий.

— Парид,— ответила, моргая, голова.

— Что тебе нужно, Парид? — насмешливо спросил Никий и поднял правую руку, как делают актеры на сцене.

— Мне? — переспросил тот, кто назвался Парадом (вслед за головой появилось все остальное: человек маленького роста с большой головой, крикливо разодетый).— Я хотел видеть Салюстия.— Он посмотрел туда, где на полу лежал несчастный Салюстий. Тот поднял голову, затравленно глядя на вошедшего.

— О-о! — простонал Салюстий и снова уронил голову на пол, она ударилась о доски с глухим стуком.

— Ты пришел вовремя,— сказал Никий, обращаясь к Париду.— Мое лечение помогло, болезнь покинула нашего прекрасного Салюстия. Теперь Рим будет восхищен его мастерством, как никогда. А я лишь скромный провинциальный врач и, сделав свое дело, могу собираться в обратный путь. Позволь мне уйти, Салюстий,— добавил он с поклоном в сторону все так же неподвижно лежащего на полу актера, затем, кивнув Париду, вышел в дверь.

Теренций поспешил за ним.

Вечером того же дня, уже лежа в постели, Никий спросил Теренция:

— Послушай, Теренций, ты мог бы сделать с императором то же самое, что сделал сегодня с Салюстием?

— Не знаю, мой господин,— осторожно ответил Теренций.

— Знаешь, на Палатине все запахи ощущаются значительно острее, так что вони, я полагаю, будет больше,— заметил Никий со странной улыбкой, глядя в потолок.

Когда Теренций, вернувшись к себе, лег в постель, его била дрожь. Он никак не мог согреться, хотя ночь была душной.

Глава двенадцатая

— Скажи, Афраний,— горячим шепотом выговорила Агриппина и схватила Афрания Бурра за руку у запястья. Он почувствовал, как сильны и цепки ее пальцы.— Скажи, как ты думаешь, я потеряла все?!

Афраний Бурр аккуратно высвободил руку, потер то место, где остались следы пальцев, и поднял на Агриппину свой бесстрастный взгляд.

— Я тебя не понимаю. Что может потерять мать императора Рима?

— Сына! — сквозь зубы проговорила она.— Я говорю о Нероне.

— Да хранят боги его драгоценную жизнь! — произнес он и незаметно повел глазами по сторонам.— Надеюсь, я никогда не увижу, как ты потеряешь сына.

. — Зато он может потерять меня.

— И этого я надеюсь не увидеть и буду молить богов...

— Ты изменился, Афраний,— перебила она его и отвернулась.

Агриппина и Афраний Бурр стояли за одной из колонн галереи, ведущей в покои императора. Когда

Агриппина отвернулась, он быстро посмотрел по сторонам и отступил на шаг.

— Ты тоже покидаешь меня,— сказала она, все еще глядя в сторону.— Все покинули меня, все те, кого я приблизила к трону. А ведь мы любили друг друга, Афраний. Любили! Или ты все забыл?

Он не ответил. Он с грустью подумал, что эта женщина, любившая многих и не любившая никого, умела влюблять в себя каждого. И он, Афраний Бурр, не стал исключением.

— Он сказал, что примет меня? — спросила она холодно и бесстрастно.

— Лишь только приведет себя в порядок,— ответил он и, вопреки собственному желанию, добавил с нежностью, едва слышно: — Годы не изменили тебя, ты так же хороша, Агриппина.

Она медленно повернула к нему голову, осмотрела его лицо — от волос до подбородка — так, будто хотела найти в знакомых чертах что-то очень нужное ей, ответ на незаданный вопрос.

— Я постараюсь доказать это делом, Афраний.— Она улыбнулась одними губами.

— Не понимаю тебя.

— Я и сама не понимаю...— Агриппина вздохнула.— Не красота уходит с годами, а желание пользоваться ею.

— Пользоваться ею? — переспросил он, поморщившись и подавшись вперед.

Она резко выставила руку ладонью вперед:

— Не надо, Афраний. Иди. Не нужно, чтобы нас видели вместе.

Он помедлил, потом не спеша повернулся и, тяжело шагая, придерживая здоровой рукой искалеченную, пошел вдоль галереи.

— Встань вот здесь, за статуей.— Нерон указал на статую в самом дальнем углу комнаты.— Я не хочу оставаться с ней наедине.

— Но я...— Отон был в нерешительности, на лице отразилась тревога.

— Ты отказываешься? — холодно, с глухой угрозой спросил Нерон.

— О нет, император,— поспешно ответил Отон,— но я думал, что твой разговор с матерью...

Он снова не договорил, и Нерон нетерпеливо бросил:

— Договаривай.

— Я думал, что такой разговор... что разговор императора с матерью не для чужих ушей.

— С каких это пор ты стал мне чужим?

— Но я хотел сказать...

— Иди.— Нерон снова указал на статую.— И помни, что жизнь твоего императора сегодня может быть в твоих руках.

— Прости, я не очень тебя понимаю.

Нерон недобро улыбнулся:

— Ты ведь слуга императора, Марк, ты сам мне сказал об этом.

— Да, это так.— Отон кивнул, но не вполне твердо.

— Тогда ты должен знать, что делают со слугами, не понимающими волю своего господина.

— Прости.— Отон виновато улыбнулся.

— Иди,— приказал Нерон,— и будь настороже. Моя мать иногда превращается в львицу. Ты должен знать, что тебе делать, если она выпустит когти.

Отон, неслышно ступая, отошел и спрятался за статую. Нерон повернулся к двери и велел пригласить Агриппину.

Чуть только она вошла, он шагнул к ней, расставив руки в стороны и ласково улыбаясь.

— Твой сын приветствует тебя! — произнес он Громко и обнял мать так стремительно, будто больше всего боялся, что она станет рассматривать его лицо.

Продолжая обнимать, он повел Агриппину к окну, усадил, сел рядом, едва не касаясь ее коленями.

— Видишь, как я рад,— сказал он, держа ее руку в своей.— У тебя примерный сын.

Агриппина, улыбаясь чуть напряженно, смотрела на него.

— Скажи, хорошо ли ты чувствуешь себя? — быстро спросил Нерон.— Может быть, душный воздух Рима стал для тебя тяжел? Мне кажется, тебе надо пожить где-нибудь у моря подальше от всей этой суеты. Подумай, я мог бы навещать тебя там.

— Да,— сказала Агриппина, продолжая улыбаться,— мой врач тоже говорит мне, что воздух Рима стал мне вреден.

— Вот видишь,— радостно подхватил Нерон.— Тебе нужны тишина и покой.

— Скорее морской воздух, потому что в моем доме теперь и без того очень тихо и покойно теперь, когда ты изволил убрать моих германцев. Они так громко топали и бряцали железом, что у меня целыми днями болела голова. Спасибо, ты заботливый сын.

Нерон опустил глаза, его лицо выразило недовольство.

— Я просто хотел поменять твою охрану,— глухо проговорил он.— У меня есть сведения, что эти германцы не слишком надежны. Я пришлю тебе манипулу преторианцев. Надеюсь, ты не возражаешь?

— Кто посмеет возразить императору Рима,— сказала она, усмехнувшись.— Но, пользуясь привилегией, которую мне дает звание твоей матери, я прошу тебя не делать этого.

— Почему же? — удивленно поднял глаза Нерон.— Я прикажу Афранию Бурру выбрать лучших.

— Преторианцы охраняют императора Рима. Если они встанут у моего дома, люди скажут, что я под домашним арестом.

— Кто посмеет сказать такое! — вскричал Нерон.— Ты — моя мать, и все, чем я владею...

— Успокойся,— Агриппина положила руку на колено Нерона,— я пришла говорить не об этом.

— Не об этом? — Нерон попытался убрать колено, но Агриппина удержала его.

— Я пришла сказать тебе,— странно на него глядя, проговорила она,— что больше не хочу быть твоей матерью.

— Не хочешь быть моей матерью? Прости, я не понимаю тебя.

— Я объясню,— ласково сказала она и, склонившись, заглянула ему в лицо.— Не удивляйся тому, что я скажу. Я долго мучилась, не решаясь заговорить. Не представляешь, сколько бессонных ночей я провела в страданиях и слезах. Вспомни, последнее время я была с тобой так неласкова. Я вызвала твой гнев, я сама виновата и признаю это. Мне и сейчас трудно сказать тебе то, что я хочу сказать. Я люблю тебя.

Нерон смотрел на нее, ожидая продолжения, но она молчала, глядя на него с какой-то незнакомой нежностью.

Он неопределенно улыбнулся:

— Говори, я внимательно слушаю тебя.

— Я уже сказала.— Агриппина стыдливо опустила глаза.— Я тебя люблю.

— Ну да.— Нерон был в некотором недоумении.— Я тоже тебя люблю.

— Ты меня не понял.— Она вскинула свои длинные ресницы, глаза ее блестели.— Я люблю тебя не как сына. Я... я влюблена в тебя.

В выражении его лица мелькнул испуг. Он напряженно улыбнулся и с трудом сглотнул.

— Ты говоришь это как-то... в каком-то другом смысле? — пробормотал он, то уводя взгляд, то снова возвращая его.

— Послушай меня, Нерон.— Она резко подалась вперед и цепко схватила сына за плечи (по-видимому, сделала ему больно, потому что в первое мгновение он поморщился и дернул плечами).— Послушай меня, я не могу без тебя жить. Ты каждую ночь приходишь ко мне и... О боги, что происходит в эти ночи!

— Что? — выговорил он, кажется, случайно.

— Я расскажу тебе,— горячо продолжала она,— я больше не в силах держать это в себе. Разве я думала когда-нибудь, что встречу мужчину, который прекраснее всех мужчин на свете, который способен дать женщине такое наслаждение, что ей просто хочется умереть! Не отталкивай меня, я не виновата, что ты лучший из мужчин, ты прекраснее Аполлона, мужественнее Геракла, а когда я вижу тебя на сцене... О Нерон, когда я вижу тебя на сцене, мне кажется, что я схожу с ума! Ты великий актер, Нерон, никто не скажет тебе это так, как говорю я, потому что никто не умеет так чувствовать.

Нерон был не столько удивлен, сколько озадачен. За похвалу его актерского мастерства он мог простить многое. Но он никогда не думал о матери как о женщине, хотя чтил ее красоту. Его извращенное сознание готово было на любой поступок, и сожительство с матерью не представлялось ему чем-то особенно невозможным. «Почему бы и нет?» — подумал он, скользнув взглядом по ее округлым плечам, пышной груди и крепким бедрам. Но он знал свою мать и все еще боялся ее, ведь она способна на все на все что угодно. Для достижения своих целей она пойдет на любое преступление. Он вздрогнул при мысли о том, что она может убить его, и покосился в ту сторону, где за статуей стоял Отон.

В той же стороне находилось и его ложе, и Агриппина расценила взгляд сына по-своему. Она порывисто обняла его и припала губами к его губам. Поцелуй был долгим. Когда она оторвалась, у Нерона перехватило дыхание.

— Я хотел... хотел...— прерывисто выговорил он, но она закрыла ему рот ладонью.

— Не надо, не надо, не говори ничего — я хочу, хочу, хочу тебя!

Нерон сделал непроизвольное движение рукой и коснулся груди Агриппины, впрочем тут же отдернув руку.

— О Нерон! — простонала она, закатывая глаза, схватила его ладонь и, встав с дивана, потянула за собой в направлении ложа.

Отчего-то он не нашел сил противиться ей и пошел следом, неровно ступая, как во сне. Лишь только он коснулся бедром края ложа, как она толкнула его туда и упала сверху, осыпая поцелуями его лицо и шею и резким движением сильных рук пытаясь сорвать одежду. Он ощутил неожиданный прилив вожделения, обхватил ее трепещущее тело и прижал к себе.

— Да, да,— горячо шептала она.— Ты только мой, мой, я сделаю для тебя все! Никто не сможет сделать с тобой то, что сделаю я! О Нерон!

Лучше бы она этого не говорила. Его вожделение уже готово было превратиться в настоящую страсть, но он еще не успел потерять способности к соображению. Ее обещание сделать с ним то, чего никто другой сделать не сможет,— эта фраза решила все. Он вспомнил о ее муже, императоре Клавдии, и ощутил на губах вкус белых грибов — того самого блюда, которым она отравила мужа.

Нерон испуганно дернулся и сбросил Агриппину с себя. Она не успела вновь схватить его — он стремительно соскочил с ложа.

— Нерон! Нерон! О боги! — взвыла Агриппина, протягивая к нему руки.— Ты отталкиваешь меня, ты не желаешь!.. О боги, я не перенесу этого!

— Нет, нет,— торопливо проговорил он.— Ты не поняла меня.

— Не поняла?! — Она приподнялась на локтях и, вытянув ногу, достала ею колено Нерона.

— Да... нет...— бормотал он, поправляя одежду и приглаживая волосы.— Успокойся. Я только хочу сказать, что сейчас не время.

— Не время?

— Да. Я хочу сказать, что мы должны быть осторожными.— Нерон уже пришел в себя и говорил отчетливо. Он отступил от ложа на шаг, опасаясь, что она как-нибудь извернется и снова схватит его.

— Осторожными? — переспросила Агриппина своим обычным голосом, в котором уже не было и тени недавней страсти.

— Конечно, осторожными.— Нерон вздохнул.— Никто не должен знать, что мы... Ты понимаешь, никто не должен этого знать.

— Но ты хочешь меня? Ты любишь меня? Скажи! — Агриппина подвинулась к краю и спустила ноги на пол.

— Да, да! — проговорил он как можно убедительнее, но все же отступил еще на шаг.— Конечно, я люблю тебя. Я не думал, что так... но теперь, теперь понял... Постой.— Он сделал предостерегающий жест, потому что она собиралась встать.— Лучше я приду к тебе. Завтра. Даже сегодня вечером. Ты отправишь слуг, и никто не сможет нам помещать. А потом мы уедем куда-нибудь вместе. Например, к морю, в Байи.

— В Байи? — переспросила она, недоверчиво на него глядя.— Но ты не обманываешь меня, Нерон?

Он пожал плечами и сделал удивленное лицо:

— Нет, ты же видишь!

— Значит, ты придешь сегодня вечером?

— Ну да,— кивнул он.

— И мы будем вместе?

— Да, да!

— И ты будешь любить меня?

— Я буду любить тебя.— Нерон не без напряжения улыбнулся.

Она встала, подошла к нему, протянула руки:

— Тогда поцелуй меня.

Он пригнулся и коснулся губами ее губ.

— Не так, не так! — горячо прошептала она, вытянув вперед губы и закрыв глаза.

Несколько мгновений помедлив, он обхватил ее за плечи и прижался губами к ее губам.

Этот поцелуй был продолжительнее первого. Наконец Нерон оторвал ее от себя:

— Теперь иди и жди меня дома.

— Сегодня вечером?

— Да. Я же сказал,— ответил он, с трудом подавив раздражение.

— Если ты не придешь, я умру.— Она пристально на него глядела.

Он вздохнул нетерпеливо:

— Приду. Только сейчас...— он указал рукой в сторону двери.— Сейчас тебе лучше уйти.

— Хорошо,— кивнула она.— Прощай!

Агриппина одернула платье, поправила прическу и, твердо ступая и держа голову прямо, вышла.

Нерон расслабленно опустился на край ложа.

— Марк! — позвал он.— Подойди ко мне.

Отон вышел из-за статуи и осторожно двинулся к Нерону. Лицо его было бледным, а глаза лихорадочно блестели.

— Ты помнишь...— начал было Нерон, но спазм сдавил ему горло, и он не договорил.

Отон с тревогой на лице пригнулся к нему:

— Я слушаю... император.

Нерон поднял голову, посмотрел так, словно только что увидел.

— А-а,— протянул он,— это ты?

— Слушаю тебя,— осторожно произнес Отон.

— Пойди и скажи Афранию, чтобы он ни в коем случае не пускал мою мать во дворец. Ты понял меня? Она не должна появляться здесь ни при каких обстоятельствах.

— Я приведу Афрания сюда.

— Нет! — воскликнул Нерон сердито.— Ты передашь ему мое желание и добавишь, что я не хочу видеть его... пока. Иди.

Отон поклонился и пошел к двери.

— Вот еще что,— окликнул его Нерон.— Приведешь мне вечером твою жену Поппею.— Он чуть помедлил и договорил с усмешкой: — Я все же хочу посмотреть на нее со стороны.

Когда Нерон остался один, он подошел к ложу и, наклонившись к тому самому месту, где только что сидела Агриппина, понюхал простыню.

Глава тринадцатая

Поппея не была красавицей, по крайней мере не числилась в первых красавицах Рима. Она и сама не считала себя красавицей. Впрочем, ее это не очень заботило, потому что она умела хорошо чувствовать мужчин. Это чувствование оказалось таким же даром природы, каким бывает красота, и даже значительно более ценным. Поппея не смогла бы объяснить даже себе самой, как она покоряет мужчин, она просто делала это. Все известные приемы обольщения казались ей глупостью, и она не понимала, почему мужчины все-таки им поддаются. Вообще-то она не уважала мужчин и ни к одному из них не испытывала настоящей страсти. Главным образом потому, что видела — все они хотят от нее одного — удовольствия. Но она принимала как данность, как закон неба, тот факт, что мужчины правят миром и без их помощи ничего стоящего добиться в этой жизни нельзя. Мужчины хотели от женщины удовольствия, и она давала им его, и тут не нужны лишние приемы, а всего только стоит дать понять и почувствовать мужчине, что и сама она испытывает от связи с ним удовольствие. И нечто большее, чем удовольствие,— радость.

Любого мужчину — умного или глупого, патриция или плебея — можно было взять этим, потому что каждый из них желал видеть себя самым-самым: самым сильным, самым страстным, самым великим. За это мужчина мог дать женщине все, что имел, и сделать все, на что оказывался способен. Беда была лишь в том, что Поппея хотела слишком многого, более того, что ей могли предложить.

Родители выдали ее замуж за Марка Отона, и она считала это хорошей партией, хотя не любила мужа. Впрочем, как и всех других мужчин, которых знала. Из них Марк оказался все-таки самым лучшим. Во-первых, он был хорошего рода, хотя и этрусского, а не римского, во-вторых, был богат, в-третьих, всегда оставался своим человеком при дворе, а при последнем принципате считался другом императора Нерона. Да и сам он был человеком неплохим: ровного характера, достаточной смелости и достаточного ума. Правда, достаточным его ум оказался только для других людей, а для Поппеи его явно не хватило.

Дело в том, что Марк Отон не хотел становиться императором, а Поппея больше всего на свете желала быть женой императора. Она с сожалением думала о том, что родилась римлянкой. Родись она, к примеру, в Египте, она бы имела шанс стать царицей, подобно Клеопатре. Но в Риме такое невозможно — грубые мужчины видели в женщине лишь способ получить удовольствие и ничего более, а значит, самое большее, на что могла рассчитывать женщина, это стать женой или любовницей императора. Не самая высокая ступень, но, по крайней мере, близкая к высокой.

Она заговорила об этом с Отоном уже через несколько недель после замужества. Сказала, что готова сделать все, чтобы он стал императором. Он рассмеялся (ведь мужчина считает любую женщину глупей себя), сказал:

— А ты не хочешь, чтобы я стал богом или хотя бы полубогом, например как Геракл?

— Богом стать нельзя,— отвечала она серьезно, не обращая внимания на его насмешливый тон,— им нужно родиться. А императором можно сделаться, стать.

— Но разве это не судьба? — спросил он уже без насмешки.

— Судьба,— подтвердила она.

Он улыбнулся, развел руки в стороны:

— Значит, у меня другая судьба.

— У человека та судьба, которую он выберет и с которой сумеет управиться.

— Значит, ты не веришь в предназначение, данное каждому из нас богами?

Поппея пристально на него посмотрела, прежде чем ответить:

— Боги благоприятствуют лучшим и любят сильных. Я хочу, Марк, чтобы ты стал сильным.

На его лице выразилось недовольство. Он встал и, шагнув к двери, не глядя на нее, сказал:

— Запомни, я не желаю слышать такое. Никогда.

И он вышел, сердито топая.

— Значит, мне придется думать об этом самой,— произнесла она вполголоса и странно усмехнулась.

И она в самом деле думала об этом — каждый день и каждую ночь. Даже тогда, когда муж сжимал ее в объятиях, нашептывая то нежные, то стыдные слова. И когда она отвечала ему страстным шепотом и движением тела — и тогда она думала об этом. Но тот их разговор о ее мечте был первым и последним. Несколько раз, особенно наутро после бурных ночей, когда они лежали расслабленные и удовлетворенные (Марк, разумеется, совершенно удовлетворенный), касаясь друг друга телами, он спрашивал ее:

— Скажи мне, Поппея, ты счастлива со мной?

— Я счастлива с тобой, Марк,— отвечала она.

— И ты больше ничего не хочешь от меня? Не хочешь, чтобы я стал... кем-то другим?

— Нет. Мне так хорошо с тобой.

Она не лгала, ей было хорошо с ним. Обыкновенная женщина и не могла желать лучшего. Но Поппея не считала себя обыкновенной женщиной — только чуть-чуть, только когда бывала с Марком.

Когда Марк Отон вошел в число друзей нового императора, а потом стал считаться его самым близким другом, она поняла, что наступил ее час. Она стала еще нежнее, еще внимательнее к мужу, доставляла ему ночами самые изысканные и необыкновенные удовольствия. Короче, сделалась самой лучшей женой, которую только можно вообразить.

Марк в самом деле был от нее без ума. И это при том, что его дружба с императором Нероном требовала от него вещей, несовместимых с понятием примерного мужа. Бесконечные пиры, ночные кутежи в обществе самых развратных и самых гнусных женщин, путешествия по грязным притонам Рима и... снова кутежи и пиры.

Поппея не ревновала, ей было чуждо это глупое чувство. Она улыбалась Марку, в каком бы виде он ни являлся домой. Она не делала брезгливого лица, когда он обнимал ее, обдавая запахом вина и продажных женщин. И в такие минуты шептала, что любит его, что счастлива с ним и что лучше ее Марка нет мужчины на свете.

О Марк, глупый Марк! Она добилась того, к чему стремилась: он стал восхвалять ее в кругу своих друзей (он сам признавался ей в этом), превозносить замечательные достоинства ее души и тела. Она не знала только, говорил ли он о ней с императором Нероном, хотя, конечно, его разговоры о ней с другими вряд ли могли не дойти до императора. Но он должен был когда-нибудь заговорить с ним самим, и она ждала, ждала этого, нетерпеливо ждала, хотя внешне ничего нельзя было заметить.

В тот день он вернулся домой засветло (что случалось крайне редко), и весь вид его был потерянным и угрюмым. Она, как обычно, встретила его ласково, сказала, что так скучала без него, думала, не вынесет разлуки. Он ничего не отвечал и прятал глаза, только вздыхал виновато.

— Что с тобой, мой Марк? — спросила она, нежно гладя его щеку и стараясь заглянуть в глаза.— Ну, посмотри же, посмотри на меня. Что-нибудь случилось? Расскажи, не бойся, ты же знаешь, я всегда с тобой, все для тебя сделаю. Так что же случилось? Скажи.

— Нерон хочет видеть тебя,— глухо выговорил он, глядя в сторону.

Сердце Поппеи радостно дрогнуло, все внутри нее замерло, и несколько мгновений она не могла что-либо произнести.

— Нерон хочет видеть тебя,— повторил Марк, чуть возвысив голос.

Поппея уже сумела взять себя в руки и наивно спросила:

— Хочет видеть меня? Зачем?

Он тяжело вздохнул и впервые за все время разговора посмотрел на нее:

— Разве ты не понимаешь, для чего Нерону нужна женщина?

Она заморгала глазами, улыбнулась ему еще ласковее, еще наивнее:

— Но я ведь не женщина, Марк, я твоя жена.

Он недобро усмехнулся, так, будто это она была виновата во всем:

— Он сказал, что хочет видеть тебя сегодня вечером. Ты понимаешь, сегодня вечером!

— Сегодня вечером,— повторила она, кивнув.— Я понимаю, Марк.

Он вдруг порывисто обнял ее, прижался щекой к ее щеке и заплакал.

— Что ты, Марк, что ты! Успокойся, я прошу тебя. Что ты, ведь я с тобой.

Она нежно гладила его по затылку, как ребенка, а он, содрогаясь всем телом, говорил сквозь слезы:

— Ты уже не со мной, Поппея, ты с ним, я знаю.

Она невольно вздрогнула — в какое-то мгновение ей показалось, что он действительно знает все. Этого не могло быть, но она почувствовала так и прерывисто вздохнула.

— Он отберет тебя у меня! — плача, продолжал он.— Единственное, что я всегда так боялся потерять. О боги, за что вы так ужасно наказываете меня?

Он долго не мог успокоиться: всхлипывал, утирал слезы ладонью. Наконец спросил, глядя на нее с надеждой и болью одновременно:

— Что же теперь делать?!

Она пожала плечами, улыбнулась ему успокоительно, сказала просто, как о чем-то совсем не значащем:

— Ты отведешь меня к императору, вот и все.

— Я... отведу... тебя? — Отон остался стоять с открытым ртом, и челюсть его заметно дрожала.

— Не надо так волноваться, мой Марк.— Поппея дотронулась до его подбородка,— Ты же знаешь, придворная жизнь налагает на человека определенные обязательства. Возьми себя в руки — ты удивляешься так, будто впервые узнаешь о чем-то подобном. Сейчас вопрос не в том, сделает Нерон то, чего ты боишься, или нет — скорее всего сделает,— вопрос в другом: что нужно предпринять, чтобы все это стало наиболее выгодно для нас.

— Выгодно для нас?! — вскричал Отон.— Ты хочешь отдаться этому...

— Замолчи! — жестко прервала его Поппея.— Не произноси то, чего не следует произносить вслух. Я не хочу отдаваться императору, ты вынуждаешь меня сделать это.

— Я?! — со страхом выговорил Отон.

— Ты.— Она ткнула в его сторону указательным пальцем.— Разве не ты водишь с ним дружбу, разве не ты шатаешься с ним по грязным притонам, веселишься в обществе гнуснейших женщин? Я уже не помню, когда мы спали ночью в одной постели.

— Но я!..— возмутился Отон, делая страшное лицо.

Она снова не дала ему договорить, остановила решительным жестом руки:

— Перестань! Разве я хоть раз упрекнула тебя? Разве я хоть чем-нибудь показала, что мне не нравится твой образ жизни? Будь честен, скажи!

Отон отрицательно помотал головой.

— Вот видишь,— продолжала Поппея,— тебе не в чем упрекнуть меня. Зачем же упрекать в том, в чем я перед тобой не провинилась?

— О прости, прости, Поппея! — Отон протянул к ней руки, но она уклонилась от объятий.

— Нет, Марк, сейчас нужно думать о деле, у нас так мало времени. Мы ничего не можем предотвратить...

— Можем, можем, Поппея! — горячо воскликнул он.— Мы можем бежать, я увезу тебя!

— Куда? — Она устало вздохнула.— Куда мы можем бежать?! Ты предлагаешь мне нечто худшее, чем изгнание. Потерять все, что имеем, влачить жалкое существование, всякую минуту бояться, что нас настигнут и схватят. Очнись, Отон, что ты говоришь! Я пойду за тобой повсюду, но разве ты родился на свет для такой жизни? Я отдам ему свое тело, но разве я отдам ему свою любовь — нашу любовь? Что поделать, Марк, не мы придумали такую жизнь. Помнишь, я говорила тебе: ты должен стать императором? Так стань же им!

— Что ты такое говоришь! Я не понимаю!

— Я не просто отдам ему свое тело, я отдам его ради тебя, ради нас!

— Ради нас,— расслабленно повторил он.

— Да, ради нас! — твердо выговорила Поппея.— Он дорого заплатит за свои мерзкие желания, ты станешь первым в Риме, а потом...

Она замолчала, не договорив, и он спросил, подавшись, вперед:

— Что потом?

Она усмехнулась, прямо глядя в его глаза:

— Есть много способов, чтобы один заменил другого. Никто не вечен, ты знаешь, и к императорам это относится так же, как и к любому другому. Вспомни Калигулу или Клавдия. Чем Нерон лучше их? Он много пьет, много ест. Представь себе, что он выпьет или съест что-нибудь такое, что...

— Молчи! — испуганно прошептал Отон.— Что ты такое говоришь?

Она удивилась:

— А что такое? Только то, что известно всем. Чем Нерон лучше тебя: ты древнего рода, умен и молод.

— Наш род идет от этрусков, мы не римляне.

— И это все, что тебя останавливает? Ты, отпрыск древнего рода, сомневаешься в себе в то время, когда жалкие проходимцы, вольноотпущенники и плебеи правят Римом!

Некоторое время они молчали. Наконец Отон сказал, с надеждой глядя на жену:

— Мне страшно, Поппея.

Она прижала его голову к своей пышной груди, прикрыв ладонью глаза, прошептала в самое ухо:

— Вот так тебе будет не страшно. Доверься мне, Марк, и ни о чем не думай. Я скажу, что делать, когда наступит твой час.

Он ничего не ответил, только порывисто вздохнул и еще плотнее прижался к ней.

Глава четырнадцатая

— Я недоволен тобой, Салюстий,— проговорил Нерон и покосился на стоявшего с правой стороны от его кресла Аннея Сенеку.— Я сочувствую твоей болезни и сам видел, что ты потерял голос, но ты не явился на мой зов, когда я посылал за тобой. Что скажешь в свое оправдание?

В просторной зале, где Нерон обычно упражнялся в актерском мастерстве, их было четверо. Нерон сидел в кресле с высокой спинкой, развалясь и положив ноги на мягкую скамейку. С правой стороны стоял

Сенека, с левой — Афраний Бурр. Актер Салюстий находился перед императором, и лицо его выглядело виноватым.

— Ты молчишь, Салюстий,— недовольно сказал Нерон.— Как видно, тебе нечего сказать.

— Я так страдаю, император.— Салюстий прижал руки к груди и низко наклонил голову.— Я вызвал твое недовольство.

— Оставь свои восточные ужимки, ты не в Александрии. Ты страдаешь? По тебе этого не скажешь, вид вполне цветущий. Скажи, Анней,— обратился он к Сенеке,— разве я не прав?

— Да, вид у него цветущий,— с улыбкой подтвердил Сенека.

— Вот видишь,— сказал Нерон.— Что ты ответишь на это?

— Я отвечаю,— проговорил Салюстий значительно смелее, почувствовав, что гроза прошла,— что лучше мне умереть, чем огорчить своего императора.

— Но ты, я вижу, избежал смерти,— усмехнулся Нерон.

— Да, император,— поклонился Салюстий,— но только потому, что своей смертью мог огорчить тебя еще больше.

— Ты слишком смел,— сказал Нерон и, кивнув в сторону Афрания Бурра, добавил: — Тебе не кажется, Афраний?

Афраний Бурр, стоявший у кресла с каменным лицом, лишь неопределенно повел головой.

— Ладно, Салюстий,— Нерон нахмурился (молчание Афрания Бурра, как видно, не понравилось ему),— рассказывай, если тебе есть что рассказать.

— Я не мог показаться тебе на глаза,— быстро проговорил Салюстий,— потому что у меня совсем пропал голос. Поверь, мне сделалось страшно. Я послал за врачом в Александрию и ожидал его с большим нетерпением. (Салюстий мельком взглянул на Сенеку. Тот смотрел на него прямо и спокойно.) Это была моя последняя надежда. Я решил, если он не поможет мне, брошусь в Тибр.

— Перестань,— поморщился Нерон.— Какая Александрия, при чем здесь Тибр? Что, в Риме уже перевелись врачи? Ну, отвечай!

— Никто не смог помочь мне,— ощутив, что перемена настроения императора не в его пользу, жалобно произнес актер.

— Ты мог бы сказать, я прислал бы тебе врача. Или ты считаешь, что мой врач тоже для тебя не годится?

— О нет, нет! — воздев руки к потолку, воскликнул Салюстий.

— Тогда что же?

— Я не решился.

— Посмотри на него, Анней,— снова повернулся к Сенеке Нерон.— Этот скромник, видите ли, не решился! Я не узнаю тебя, Салюстий. Ну ладно, рассказывай дальше. Что там с тобой произошло?

— Чудесное выздоровление.

— Чудесное выздоровление?

— Да, император.— Салюстий снова прижал обе руки к груди, но под недовольным взглядом Нерона быстро опустил их.— Я и сам не ожидал. Но он приехал и вылечил меня в один день.

— Ты лжешь, Салюстий, этого не может быть,— сказал Нерон.

— Разве мог бы я лгать тебе? В это невозможно поверить, но вот я перед тобой. Я не в силах был выговорить двух слов, а сейчас? Вот смотри.— Салюстий отступил на шаг, поднял правую руку и, придав лицу совершенно зверское выражение, продекламировал, громко завывая:

Так же скажи, отчего ты так плачешь?
Зачем так печально слушаешь повесть о битвах данаев,
О Трое погибшей...
— Хватит, хватит,— остановил его Нерон,— от твоего крика мы сами сейчас заплачем.

— Я только хотел показать тебе, каким сильным стал мой голос,— виновато отвечал Салюстий.

— Да-а,— протянул Нерон, спустив ноги со скамеечки и подавшись вперед, словно желая получше рассмотреть Салюстия,— ты ревешь, как труба. Как же вылечил тебя твой врач?

— Он делает снадобье,— осторожно начал Салюстий, мельком взглянув на Сенеку.

— Снадобье? Какое снадобье? — еще подавшись вперед, прищурился Нерон.

— Я не могу сказать.

— Что? Это почему же?

— Оно такое... такое...— с запинкой выговорил Салюстий.— Это очень странное снадобье,

— Говори,— Нерон нетерпеливо потряс рукой.

— Тухлые перепелиные яйца и ослиное молоко,— выпалил Салюстий и сделал такое лицо, будто сам только что эти тухлые яйца съел.

Несколько мгновений Нерон смотрел неподвижно и вдруг захохотал, откинувшись на спинку кресла и оттолкнув ногой скамеечку. Она перевернулась, скользнула по гладкому полу и остановилась возле Салюстия. Он поднял скамеечку, поднес ее к вздрагивающим ногам Нерона и аккуратно поставил — осторожно, втянув голову в плечи, словно опасался, что император может пнуть его.

Нерон смеялся долго и весело. Сенека чуть улыбался, мельком поглядывая на Салюстия. Афраний Бурр по-прежнему стоял с каменным лицом, глядя прямо перед собой.

— Ты меня рассмешил, Салюстий,— вытирая ладонью выступившие на глазах слезы, сказал Нерон.— Я удивляюсь, как ты еще жив после такого замечательного лечения. Значит, ваши александрийские врачи лечат отравой? Скажи честно, Салюстий, это, наверное, очень вкусное снадобье?

— Я не знаю,— пожал плечами актер.

— Как это не знаешь, ведь ты съел его!

— Он втирал его в грудь,— сказал Салюстий, виновато улыбаясь.

— Ах, в грудь,— несколько разочарованно проговорил Нерон и, в единое мгновенье сделавшись серьезным (такие резкие перемены настроения были ему присущи), спросил: — И кто он такой, этот твой врач?

— Его зовут Никий,— с поклоном ответил Салюстий,— он грек.

— Грек? — удивился Нерон (так, как если бы актер сказал, что его врач — лошадь или корова).— Ты сказал — грек?

Император Нерон был неравнодушен к Греции, все греческое казалось ему лучше римского: поэты, художники и, главное, публика в театре. Он любил говорить: «Только греки умеют ценить прекрасное». И при этом добавлял неизменно: «Только там понимают мое искусство, грубый Рим не дорос до меня».

— Да, он грек,— кивнул Салюстий.— И при этом из хорошей семьи. Его отец был претором в Александрии, еще при императоре Гае.

— Вот как,— покачал головой Нерон.— И что же, он молод?

— Очень молод. Ему едва исполнилось двадцать лет.

— Ты меня удивляешь, Салюстий, столь молодых врачей не бывает. Совсем мальчишка. Ты говоришь, двадцать лет?

— Двадцать. Но он искусен не только во врачевании. Он хорошо знаком с греческими и римскими поэтами. Мне трудно судить, но, кажется, он очень образован.

— Образован, говоришь,— задумчиво произнес Нерон,— и хорошего рода. И что, красив или уродлив? Эти ученые как будто специально рождаются с неприятными лицами.— Он махнул рукой в сторону Сенеки.— Это к тебе не относится, мой Анней.

Сенека кивнул понимающе, а Салюстий сказал:

— Он очень красив. Я не слишком разбираюсь в науках, может быть, он не столь учен, как мне показалось, но он очень красив.

— Хорошо,— Нерон милостиво (впервые за все время разговора) посмотрел на Салюстия.— Приведи его ко мне, я хочу посмотреть на него.

— Ты не будешь разочарован, император,— радостно выпалил Салюстий, делая шаг вперед,— его красота...

— Я разберусь в этом сам,— перебил Нерон и, отмахнувшись рукой от Салюстия, добавил: — Мне сейчас не до тебя, иди, сегодня декламировать не будем.

Когда Салюстий ушел, император повернулся к Сенеке:

— Как ты думаешь, Анней, этот прохвост Салюстий говорит правду?

— Что ты имеешь в виду? — склонился к нему Сенека.

— Я подумал, зачем такому красивому и ученому юноше, да еще из хорошей семьи, ехать в такую даль, чтобы лечить какого-то Салюстия? Тебе не кажется это странным?

— Нет, не кажется,— сказал Сенека.

— Это почему? — удивленно посмотрел на него Нерон.

— Потому что Александрия не Рим...

— Это я и без тебя знаю,— нетерпеливо перебил его Нерон.— Ты не отвечаешь на мой вопрос.

— Потому что Александрия не Рим,— повторил Сенека.— И если какой-то актер, бывший раб, принимаем при твоем дворе и облагодетельствован тобой, то оттуда он видится значительной особой, равной какому-нибудь влиятельному сенатору.

— Ты так полагаешь? — прищурился Нерон.— Ну ладно, это я выясню сам. Сейчас я хотел говорить с тобой не об этом. Тебе и Афранию я всегда доверял больше других. Мне нужен ваш совет.

— Мы слушаем тебя,— с поклоном сказал Сенека.

— Садитесь вон туда,— Нерон указал на два кресла, стоявшие рядом,— мне нужно видеть ваши лица.

Сенека и Афраний Бурр сели.

— Дело, по которому я позвал вас, очень деликатное, можно сказать, семейное, но я хочу доверить его вам.

— Мы слушаем тебя,— повторил Сенека.

— Это касается...— не очень твердо начал Нерон, исподлобья глядя на сидящих, но, вздохнув, договорил: — касается моей матери, Агриппины.

Сенека невольно вздрогнул. Нерон пристально смотрел на него, его близорукие глаза казались подернутыми серой дымкой.

— Скажите мне,— прервал молчание Нерон,— что делать сыну, если мать посягает на его жизнь, к тому же если этот сын — император Рима? Что ты скажешь, Анней?

— Скажу, что в это трудно поверить,— осторожно проговорил Сенека.

— А что думает наш доблестный Афраний? — с недоброй улыбкой, переведя взгляд на Афрания Бурра, спросил Нерон.

— Думаю, что благополучие Рима важнее сыновних чувств,— спокойно и уверенно выговорил тот.

— Замечательный ответ, Афраний,— чуть удивленно заметил Нерон.— Признаться, не ожидал. Значит, ты считаешь, что с Агри... что с ней нужно поступать так же, как с любым другим заговорщиком? Я правильно тебя понял?

— Ты правильно меня понял,— кивнул Афраний.

— Но, наверное, ты, как и Анней,— вкрадчиво проговорил Нерон,— считаешь, что в это трудно поверить и что сначала нужно иметь неопровержимые доказательства, а уж потом...— Он не договорил, выжидательно глядя на Афрания.

— Нет,— отрицательно покачал головой Афраний,— я так не считаю. Ты всегда был примерным сыном, не я один, весь римский народ знает это. А примерный сын никогда не позволит себе ложные подозрения. Подозрения примерного сына есть лучшее доказательство, и я не понимаю, какие нужны еще.

«Ловок,— подумал Сенека, неприязненно косясь на Афрания,— но не умен, потому что конец Агриппины есть начало нашего с ним конца».

— Ты замечательно сказал, Афраний,— усмехнулся Нерон,— я сам не думал об этом. Но ты прав, хотя мне тяжело сознавать такое. А ты, Анней,— обратился он к Сенеке,— ты все-таки думаешь иначе?

— Нет, император,— сказал Сенека,— тем более что я сам говорил недавно, что такой заговор существует. Я только хочу, чтобы были соблюдены...

Он замялся, и Нерон нетерпеливо махнул рукой:

— Ну что, говори же.

— Чтобы были соблюдены приличия,— вздохнув, закончил Сенека.

Нерон удивился:

— Какие приличия? Я не понимаю тебя.

— Я не думаю,— пожал плечами Сенека,— что с матерью императора можно поступить, как с обычным заговорщиком. Народ этого не поймет.

Нерон смотрел то на Сенеку, то на Афрания Бурра, и лицо его казалось растерянным.

— Что же делать? — едва слышно выговорил он.

— Скажи, Афраний,— обратился Сенека к Бурру,— ты сможешь отдать преторианцам такой приказ?

— Какой приказ? — осторожно переспросил Бурр, будто не понимая точного смысла вопроса.

В свою очередь, Сенеке тоже не хотелось говорить напрямую.

— Я хотел сказать... я хотел сказать...— дважды повторил он, глядя на Нерона.

— Приказ убить ее,— произнес Нерон глухо, опустив глаза.

— Но я не могу отдать такого приказа,— сказал Афраний.

— Не можешь?! — Нерон поднял на него глаза, в них блеснул гнев.

— Преторианцы хорошо помнят отца Агриппины, Германика, твоего деда, император,— спокойно глядя на Нерона, пояснил Афраний.— Они не будут расправляться с его дочерью. Хуже того, если я отдам такой приказ, может произойти возмущение.

— Проклятый Германик! — сквозь зубы выговорил Нерон так, будто его дед не умер давным-давно, а был сейчас во всем виноват.— Скажи, Анней, что же теперь делать?

— Я полагаю,— после недолгого раздумья ответил Сенека,— что это семейное дело нужно и решать посемейному.

— Что значит по-семейному? — нетерпеливо бросил Нерон.— Говори яснее.

— Это значит — тихо. В конце концов, с матерью императора может случиться несчастье.

— Какое несчастье, Анней? Я же просил тебя говорить яснее.

— Ну...— Сенека посмотрел на Афрания Бурра (тот глядел в сторону), поднял взгляд к потолку, прищурился, будто желая прочесть там ответ, и наконец выговорил: — Агриппина может отправиться куда-нибудь, например в Байи, морским путем, а морское путешествие всегда сопряжено с опасностью.

— Это слишком долго, Анней,— возразил Нерон.— Только подготовка займет кучу времени. К тому же нужно уговорить Агриппину ехать, а она может не захотеть — разве ты не знаешь, какой у нее строптивый нрав? Уже не говоря о том, что она может что-нибудь заподозрить. К чему такие сложности?

— Такой план имеет много преимуществ,— рассудительно продолжил Сенека.— Император, оплакивающий безвременно ушедшую мать, вызывает уважение и сострадание. Зачем же плодить в народе подозрения, лучше обернуть их в любовь.

— Ты тоже так считаешь? — сказал Нерон, обращаясь к Бурру.

— Да, император,— кивнул Афраний.— Сенатор прав, в таком деле лучше не торопиться.

— Лучше не торопиться! — с досадой повторил Нерон.— Пока она... есть, я не могу сохранять спокойствие!

— Зато ты сохранишь власть,— поклонился Сенека.

Нерон недовольно взглянул на него.

— Хорошо, идите, я подумаю,— выговорил он, глядя мимо их глаз и вялым жестом руки показывая, что разговор окончен.

Афраний Бурр произнес, когда они вышли за дверь:

— Ты думаешь, он решится?

— Я думаю, мы погибли,— вздохнул Сенека.

Глава пятнадцатая

Когда Симон из Эдессы въехал в Фарсал, уже стемнело. Звезды на небе горели ярко, ночь была душной. Обогнув базарную площадь, он слез с лошади и взял ее под уздцы. Справа у дверей кабака несколько римских солдат горланили песни.Осторожно, словно боясь, что его услышат, он постучал кулаком в ворота низенького дома. Ему ответил остервенелый лай собак. Он постучал еще раз и еще. Наконец с той стороны ворот испуганный голос спросил:

— Кто?

— Это я, Симон,— оглянувшись по сторонам, а затем вплотную приблизив лицо к дереву ворот, ответил Симон.

— Это ты, Симон? — некоторое время спустя переспросил голос.

— Да, да,— с досадой отозвался тот,— открывай же!

Ворота приоткрылись, и показалась голова человека с длинной бородой и всклокоченными волосами. Он поднял фонарь и вгляделся в лицо гостя.

— Ты? Мы так рано не ждали тебя.

— Я только что приехал. Ты позволишь мне войти?

— Да, входи.— Хозяин пропустил Симона внутрь и похлопал по боку лошади ладонью, словно торопя ее. Лишь только лошадь вошла во двор, он быстро закрыл ворота и задвинул щеколду.

— Не представляешь, как я устал,— сказал Симон, улыбаясь хозяину.— А здесь еще такая духота.

— Значит, воздух в Риме свежее? — со странным выражением на лице поинтересовался хозяин и, предваряя ответ гостя, добавил, беря лошадь за повод: — Потом, после. Войди в дом, я сейчас.

Он повел лошадь через двор, а Симон, открыв скрипучую дверь, ступил в темноту прихожей. Нащупал лавку справа и сел, вытянув ноги.

Вернулся хозяин с фонарем. Трепещущий язычок пламени осветил убогое жилище. Хозяин поставил фонарь на пол у ног Симона, сам присел на корточки рядом.

— Ты голоден? — спросил хозяин.

— Нет, но я очень устал,— вздохнул Симон.

— Забудь об усталости,— сказал хозяин и, почему-то оглянувшись по сторонам, добавил: — Учитель ждет тебя.

— Утром я буду у него.— Симон, пригнувшись, стал расстегивать ремни сандалий.

— Ты пойдешь к нему сейчас,— тронув гостя за руку, велел хозяин.

— Сейчас? — Симон поднял голову, недовольно поморщился.— Он, наверное, уже спит, а я едва волочу ноги. Я пойду к нему утром.

— Ты пойдешь к нему сейчас,— упрямо проговорил хозяин.— Он ждет тебя.

Ждет? Меня? — Симон чуть подался вперед.— Он не мог знать, что я вернусь так скоро. , • ,

— Но он предполагал это,— почему-то вздохнул хозяин.— Ты должен идти сейчас, завтра может быть поздно.

— Поздно?

— Да, поздно,— кивнул хозяин.

— Я не понимаю тебя,— помотал головой Симон.

— Отряд преторианцев Нерона прибыл сюда несколько дней назад,— хозяин понизил голос и мельком взглянул в сторону двери.—Они ищут Павла.— Он вздохнул.— И они найдут его.

— Что ты говоришь! — вскричал Симон и сделал движение, словно собирался встать.

— Тише! — испуганно прошептал хозяин и, положив руку на плечо гостя, заставил его успокоиться.— Они рыщут повсюду. Мы переправили учителя в катакомбы за городом, больше некуда было, но это ненадежное убежище.

— Значит, надо найти надежное! — гневно сказал Симон, но уже значительно тише.— У вас что, мало людей здесь?

— Никого почти не осталось, всех взяли,— отвечал хозяин, проведя ладонями по лицу.— Они выставили заставы на всех дорогах.

— Странно,— пожал плечами Симон,— я ничего не заметил. Нет, меня проверяли, конечно, но я думал... Я думал, что все как обычно, они не говорили ни о чем таком.

— Слава Господу,— хозяин сложил руки на груди,— что ты сумел пройти. Учитель так ждет тебя. Он велел привести тебя к нему, лишь только ты прибудешь.

— Но его надо вывезти из города,— стукнув кулаком по колену, твердо произнес Симон.

— Это трудно,— после непродолжительной паузы заметил хозяин,— и у нас почти не осталось людей.

— А ты?

— Меня уже ищут. Я успел отправить семью. Но дело не в этом...

— А в чем, в чем?

Хозяин опустил голову вниз, потом поднял глаза, исподлобья посмотрел на Симона:

— Учитель Павел не хочет бежать.

— Не хочет? Почему?

Хозяин невесело усмехнулся:

— Я не могу заставить его: он учитель, а не я.

— Но ты же понимаешь,— Симон потряс руками перед самым лицом хозяина,— что если они возьмут его, то мы... то все наше дело...

— Я не могу заставить его,— с жесткостью в голосе повторил хозяин.— Он знает то, чего не знаем мы. Ни ты, ни я, ни кто другой не может указывать ему, что делать и как поступать. Он сказал мне вчера, что сам выйдет и сдастся центуриону преторианцев.

— Сдастся! — с гримасой боли и гнева на лице вскричал Симон.— И ты говоришь об этом так спокойно?!

— Не кричи,— устало проговорил хозяин,— нас могут услышать. Что же до меня, то я знаю одно: учитель видит истину, а я вижу туман. Так как же я могу, я, видящий туман, указывать тому, кто видит свет? Но я, недостойный, все же пытался уговорить учителя. Как и ты, я сказал ему о нашем деле и о всех нас.

— И что, что он ответил?! — нетерпеливо схватив хозяина за руку, воскликнул Симон.

— Он сказал, что Господь хочет этого и что наша вера будет крепче, если он пострадает за нее. Он сказал, что может пострадать лишь за веру, а не за всех людей на земле, как Иисус.

— Значит...— начал было Симон, но хозяин не дал ему говорить:

— Вставай,— сказал он и кряхтя поднялся.— Учитель позволил отправить себя в катакомбы только потому, что ждет тебя и хочет с тобой поговорить, прежде чем...

Он не закончил, поднял фонарь и пошел к двери, слабым жестом руки приглашая Симона следовать за собой.

Симон пошел один. Хозяин сказал, что не будет его сопровождать, опасается шпионов центуриона Флака, прибывшего с преторианцами из Рима.

— Вместе мы можем не дойти, иди один,— сказал он на прощание, выведя Симона потайным ходом на пустырь.

Впрочем, Симону оказался не нужен провожатый, ему хорошо были известны окрестности Фарсала и расположение катакомб. Шел он осторожно, дважды, встречая римских солдат, притворялся пьяным. Когда достиг места, где начинались катакомбы, почувствовал крайнюю усталость и голод. Он опустился на землю и несколько минут лежал недвижимо, глядя на мерцающие над головой звезды и чутко прислушиваясь к шорохам вокруг. Было тихо, и ночь, казалось, не таила опасности. Он с трудом поднялся и шагнул в темноту. Холм справа закрывал полнеба. Едва он достиг его подножья, как чей-то голос окликнул его шепотом:

— Эй!

Он успел только повернуться на звук, как несколько рук крепко схватили его и повалили на землю.

— Этот из них! — сказал над ним дребезжащий мужской голос, и тут же чье-то колено больно вдавилось в его спину.

— Подожди! — Другой голос с властными нотками остановил первого и, обращаясь к Симону, спросил: — Ты кто?

— Симон,— сдавленно выговорил лежащий и добавил уже не без гнева: — Симон из Эдессы.

— Симон? — переспросил властный голос, и Симон только теперь узнал его — он принадлежал Иосифу, одному из близких к учителю Павлу людей.

— Это ты, Иосиф? — Симон сделал попытку пошевелиться.— Скажи им...

Не успел он договорить, как Иосиф сурово бросил в темноту:

— Отпустите его, это Симон. Мы не ждали тебя так рано,«- объяснил он, обнимая его за плечи.— Пойдем, пойдем, учитель уже несколько раз спрашивал о тебе.

Симон последовал за Иосифом, остальные словно растворились в темноте.

— Пригнись, здесь низко,— предупредил Иосиф, нащупав руку Симона.

Они вошли в узкий туннель, от стен пахло сыростью, земля была усыпана мелкими обломками камней, скрипевших под ногами. Вскоре они увидели свет. Иосиф пропустил Симона вперед:

— Он там. Он ждет тебя.

Пройдя еще несколько шагов, Симон оказался в пещере. Свет факела, воткнутого в стену, освещал сидевшего в углу на камне человека. Другой камень служил ему столом, на его широкой поверхности лежало несколько свитков и принадлежности для письма. Человек был одет в темный плащ и сйдел неподвижно, низко опустив голову. Услышав шаги Симона, он медленно распрямился, спросил, напряженно вглядываясь:

— Иосиф?

— Нет, учитель,— ответил Симон чуть прерывающимся от волнения голосом,— Это я, Симон, Симон из Эдессы. Я только что приехал, и мне сказали...

— Я ждал тебя,— перебил его Павел.— У нас совсем мало времени, садись и рассказывай.— И он указал куда-то вправо.

Симон не увидел, на что он мог сесть, и, подойдя к указанному Павлом месту, опустился прямо на землю, обхватив колени руками.

— Рассказывай,— повторил Павел, пристально на него глядя.— Говори тихо, нас никто не должен слышать.

Учитель не любил долгих предисловий и несущественных подробностей, и Симон, зная это, сразу же стал говорить о последней встрече с Никием по дороге в Рим.

Когда он закончил, Павел без паузы спросил:

— Значит, он уверен, что его представят Нерону?

— Он сказал, что совершенно в этом уверен,— горячо прошептал Симон, словно представление Нерону было собственной его заслугой.— Этот Сенека, он разговаривал с одним актером по имени Салюстий, который...

— Знаю,— остановил его Павел.— Это не важно. Слушай меня внимательно: тебе нужно ехать в Рим.

— В Рим? — невольно воскликнул Симон.— Но я же...

— В Рим,— повторил Павел сурово, и Симон быстро и послушно кивнул.— Ты найдешь Никия и передашь ему то, что я тебе скажу,— продолжал Павел.— Ты должен точно понять то, что я скажу, и правильно передать мои слова Никию. Это очень важно, не удивляйся. Если ты что-нибудь не поймешь, спроси, я объясню. Но знать об этом должны только двое и больше никто, ни единый человек, ни здесь, ни в Риме. Ты понял меня? — Симон кивнул.— Ты хорошо меня понял?

— Да, учитель,— убежденно ответил Симон.

— Хорошо,— медленно произнес Павел.— Я всегда доверял тебе, Симон, и ты ни разу не подвел меня. Не подведи и теперь, от этого многое зависит. Очень многое, тебе надо это себе уяснить.

— Я понял, учитель.

— Тогда слушай. Завтра же утром я выйду к римлянам, и, думаю, они уже не выпустят меня.— Он движением головы остановил протесты Симона и продолжил: — У меня больше не будет возможности пообщаться с Никием — ты заменишь меня. Я послал Никия в Рим, чтобы он остался при Нероне и прекратил жизнь этого чудовища, когда других средств остановить его злодеяния уже не найдется. Но обстоятельства изменились, и Никий больше не должен посягать на жизнь императора Рима, напротив, ему надо всячески оберегать ее — как если бы он оберегал мою жизнь.

Лицо Симона вытянулось от удивления, он смотрел на Павла широко раскрытыми глазами.

— Он должен оберегать жизнь Нерона так же, как оберегал бы мою,— повторил Павел и, чуть подавшись вперед, спросил: — Тебе что-нибудь не понятно, Симон?

— Мне? — И Симон, растерявшись, утвердительно кивнул.— Да... Я не знаю, учитель.

Последнее он произнес уже откровенно жалобно. Павел неожиданно улыбнулся. Правда, его улыбка, особенно в колеблющемся свете факела, показалась Симону странной: она одинаково могла означать и сочувствие, и насмешку. Симон не понял того, что сказал учитель, он не понимал, почему Никий должен оберегать жизнь Нерона. И разве можно сравнивать это чудовище с их любимым учителем? Если бы ему кто-либо сказал такое, он бы знал, что ответить, и говорившему пришлось бы горько пожалеть о своих словах.

Но сейчас Симон растерялся. Он не книжник, хотя умеет читать и писать,— может быть, учитель имел в виду что-нибудь другое, и слова его нужно воспринимать как притчу? Среди их братьев есть книжники, и, наверное, они лучше поймут учителя.

— Я сказал то, что сказал,— проговорил Павел, продолжая улыбаться, и, словно прочитав мысли Симона, пояснил: — Нерон — чудовище, он погубил столько наших братьев и, наверное, погубит еще многих. Чудовище должно быть предано смерти, хотя наш Учитель заповедовал «не убий». Но он сказал и другое: «Не мир Я принес вам, но меч». Пойми, Симон, сейчас дело не в Нероне — он лишь орудие дьявола,— а в том, что на смену старому миру приходит новый. На смену миру, где есть рабы и господа, где каждый подобен волку в стае волков, где человек погряз в своеволии и разврате,— на смену этому страшному миру приходит наш, где нет господ и рабов, где человек брат человеку, где нет своеволия, а есть исполнение заповедей Господа нашего Иисуса. Это ты понимаешь, Симон?

— Да, учитель,— горячо отозвался Симон,— я понимаю это.

— Тогда слушай дальше и попытайся понять меня. Наш мир, мир Иисуса, победит этот страшный мир, в том не может быть никаких сомнений. Но старый мир еще силен, а нас еще не так много, и мы не можем победить его силой оружия... Ты что-то хочешь сказать? — внимательно вглядевшись в лицо Симона, остановился Павел.— Говори.

— Но ты всегда учил,— осторожно выговорил Симон,— что мы победим верой.

— Мы и победим верой,— сказал Павел, уверенно кивнув.— Но надо сделать так, чтобы старый мир уничтожил сам себя, и как можно скорее. Такие, как Нерон, уничтожат его быстрее, чем десять тысяч воинов. Его мерзкая жизнь нужна нам для этого, и мы будем оберегать ее. Он расправляется с лучшими, оставляя возле себя таких же, как он сам, и они помогают ему уничтожать их мир, потому что они способны лишь на уничтожение. Такие, как Анней Сенека (я посылаю тебя к нему),— лучшие этого страшного мира. Если таких, как он, будет много, то их мир может продержаться еще очень долго, а значит, погибнут сотни или даже тысячи наших братьев. Если ж их будет мало или не будет совсем, то Нерон и такие, как он, быстро уничтожат все своим развратом, своей алчностью, своим безумием, потому что всякий, предающийся порокам, безумец. Пойми, Симон, в тех обстоятельствах, в которых мы живем, все лучшие — наши враги. Такие, как Сенека, замедляют разрушение старого мира, а такие, как Нерон, убыстряют его. Пусть Никий бережет Нерона и не бережет таких, как Сенека. Чем быстрее Нерон уничтожит лучших, тем быстрее разрушится их мир. Ты понял меня, Симон?

Симон только кивнул, он не мог говорить. Он понял слова учителя и теперь знал, как уничтожить этот мир. Их учитель велик — никто из живущих на земле не сказал бы ему такого. Он смотрел на Павла, как на Бога, не боясь богохульства.

— Ты понял меня, Симон? — повторил Павел, и Симон все-таки ответил:

— Да.

— И ты сможешь передать это Никию?

— Да, учитель, смогу,— уверенно сказал Симон.

— Скажи ему еще, чтобы он не останавливался ни перед чем и не жалел никого. Пусть он будет орудием разрушения, я благословляю его на это. Поезжай в Рим теперь же и живи рядом с Никием, помогай ему во всем и слушайся его так же, как ты слушаешься меня. Он значительно моложе тебя, но я велю подчиняться ему беспрекословно. Ты сделаешь так, как я велю?

— Сделаю, учитель.

— Хорошо.— Павел прижался к стене, откинул голову и закрыл глаза.

Некоторое время он сидел так, казалось погрузившись в раздумья. Симон затаил дыхание, боясь потревожить учителя. В наступившей тишине слышалось лишь слабое потрескивание факела.

Наконец Павел открыл глаза, посмотрел на Симона невидящим взором и, лишь несколько мгновений спустя произнес:

— А-а, это ты?

Симону так хотелось спросить учителя, почему же он оставляет всех их и сдается римлянам и как их братья — и здесь, и в Риме, и в Эдессе, и во всем мире тоже — как их братья будут без него. Ему хотелось спросить, но он не посмел. Между тем Павел произнес, как-то особенно пристально на него глядя:

— Я уйду, и меня долго не будет с вами. Может быть, не будет уже никогда.

— О учитель!..— не в силах сдерживать свои чувства, вскричал Симон.

— Не будет уже никогда,— твердо повторил учитель.— Не возражай, Симон, у нас уже нет времени. Слушай меня внимательно. Ты знаешь, что Петр и Иаков великие учителя.— Он дождался, пока Симон кивнул, и продолжил: — Они великие учителя, и никто не посмеет оспаривать это. Но помни, если, когда меня не будет с вами, кто-нибудь придет к тебе от них и спро-сит о Никии, или спросит о том, о чем я тебе сейчас сказал, ты...— он сделал паузу, подняв правую руку вверх,— ты не должен ни о чем говорить. Повторяю, Петр и Иаков великие учителя, но ты не расскажешь им о Никии — ни им, ни посланным от них,— не расскажешь ни о Никии, ни о нашем с тобой разговоре. Ты понял меня, Симон?

Симон смотрел на учителя со страхом, он ничего не понимал. Петр и Иаков тоже были великими учителями, и они видели самого Иисуса. Как же можно скрыть что-либо от учителя, который видел Иисуса?

— Ты сомневаешься, Симон?

— Нет, нет, но я...— горячо начал было он, но, сбившись, едва слышно досказал:— ...но я не понимаю.

— Это тебе не нужно понимать,— жестко, почти с угрозой выговорил Павел, сердито глядя на Симона.— Сделай так, как я сказал. Ты сделаешь?

— Да, учитель,— не в силах побороть нахлынувшего на него страха, кивнул Симон.

— Тогда иди и будь тверд. Прощай, Симон, я буду молиться за тебя!

И Павел опустил голову и прикрыл лицо ладонями. Симон подождал немного, думая, не скажет ли учитель еще что-то, но учитель словно забыл о нем.

Симон поднялся и, нетвердо ступая затекшими от долгого сидения в неудобной позе ногами, покинул пещеру.

У выхода его окликнул Иосиф.

— Не возвращайся за лошадью, это опасно. Я приготовил для тебя другую. Ты найдешь там все, что тебе понадобится в пути. Иди, он проводит тебя.— И Иосиф указал в темноту.

Симон не видел своего провожатого, а лишь слышал звук его осторожных шагов впереди. Они шли долго. Провожатый оставил Симона в роще на другом конце города, знаком приказав ждать, а сам ушел.

Симон чувствовал какое-то странное расслабление, все происшедшее — пещера, Иосиф, разговор с учите-лем — сейчас казалось ему сном. В голове он чувствовал тяжесть, а в ушах звон. Он сел на землю, прислонился к дереву и неожиданно, едва ли не в первую же минуту, заснул.

Его разбудил странный звук, он вскрикнул в страхе, увидев, как на него надвигается что-то огромное. Вскрикнул, и в то же мгновенье чья-то рука тронула его за плечо. Скользя ногами по земле, он вскочил и тут же услышал рядом с собой лошадиный топот и фырканье.

— Это ты? — сказал он, почувствовав человека рядом.

Его провожатый сунул ему в руку поводья и сейчас же исчез в темноте. Ни слова, ни звука, лишь треснула ветка под ногой, но уже вдалеке. Симон ощупал лошадь, к седлу были привязаны две туго набитые кожаные сумки. Лошадь нетерпеливо перебирала ногами.

Когда Симон вышел из рощи, на небе уже погасли звезды. Спящий город в белесой дымке утра лежал перед ним. Он постоял так некоторое время, глядя на неясные очертания домов, потом вскочил в седло и направил лошадь в противоположную от города сторону.

Глава шестнадцатая

Когда Никий и Салюстий подошли ко входу в покои императора, последний оглянулся и посмотрел на Никия страшными глазами.

— Ты что, Салюстий? — произнес Никий с усмешкой, но взгляд его остался напряженным.

Салюстий не ответил, только вздохнул и дрожащей рукой взялся за ручку двери.

Никий испытывал настоящий страх и не умел побороть его. Когда Салюстий сказал, что Нерон хочет его видеть и что он проводит его к императору, Никий не чувствовал ничего, кроме любопытства. Павел предупреждал его еще в Фарсале, что ему надо будет побороть свой страх перед властителем Рима и что следует приготовиться к этой борьбе. Никий ответил, что готов, и не понимал беспокойства учителя на этот счет. Нерон представлялся ему ничтожеством (разговоры об этом среди братьев возымели свое действие), а то, что его называли чудовищем, казалось ему вторичным, скорее образом, чем сутью. Но сейчас, когда они вошли во дворец, когда он увидел рослых преторианцев с каменными лицами и роскошь жилища императора — массивность уходящих вверх мраморных колонн, величие фресок на стенах, ощутил гулкость шагов в пространствах залов,— он вдруг испугался, почувствовал себя маленьким, ничтожным, неизвестно почему оказавшимся здесь. Страх уже не отпускал его, хотелось бежать отсюда, и он несколько раз порывался просить шедшего впереди Салюстия вернуться, а один раз едва не отстал, оставшись за колонной и не имея сил двигаться дальше.

Вот оно, страшное величие Рима — Никий понял, оно сосредоточено именно здесь. Разве может что-либо противостоять этому! Он вспомнил учителя и братьев. Он любил учителя больше жизни, знал, что тот обладает истиной, никогда не сомневался во всепобеждающей силе их веры, но сейчас... со страхом оглядываясь кругом, он не мог представить себе, что все это можно победить. Разве убогая комнатка в Фарсале, где он в последний раз разговаривал с учителем, может сравниться с этим дворцом, в котором даже воздух кажется высеченным из мрамора?

— Иди же, что с тобой? — тревожно прозвучал голос Салюстия у самого его уха.

Он очнулся, увидел перед собой открытую дверь и, не чувствуя ног, подгоняемый толчком Салюстия в спину, переступил порог.

У противоположной стены в кресле сидел человек. Полный, с чуть одутловатым лицом и брезгливым изгибом губ. Он с прищуром смотрел на Никия.

— Подойди! — сдавленно прошептал Салюстий, а сидевший в кресле человек поманил его ленивым движением руки и произнес по-гречески:

— Подойди сюда, не бойся. Это и есть твой врач? — Нерон глянул за спину Никия.— Он не кажется мне смелым.

— Его зовут Никий, Император,— быстро проговорил Салюстий и снова толкнул Никия в бок,— Поклонись!

Никий склонился перед императором, глядя на его ноги в сандалиях с выпирающим большим пальцем, и ему показалось, что он уже не сумеет разогнуться.

— Иди, Салюстий, ты мне сегодня не нужен,— сказал Нерон, и Никий услышал за спиной удаляющиеся шаги.

Он заставил-таки себя распрямиться и теперь смотрел на императора, не в силах отвести взгляд.

Нерон усмехнулся, снова спросил по-гречески:

— Тебя зовут Никий? Никий из Александрии?

— Да, император,— выдавил Никий и снова склонился перед Нероном.

— Салюстий говорил мне, ты великий врач,— продолжил Нерон,— но мне кажется, ты еще слишком молод, чтобы называться великим. Ты полагаешь, что я не прав?

— Нет... да... Я не знаю, император,— с трудом выговорил Никий.

— Тогда скажи: кто научил тебя лечить грудь тухлыми перепелиными яйцами и, кажется... кажется, ослиным молоком? Это так, я не ошибаюсь? Странное лекарство, словно насмешка. Что ты ответишь на это? Говори, не бойся.

— Я изучал медицину в Александрии, моем родном городе,— уже смелее произнес Никий.— Там несколько хороших врачей, но я учился у Децима Планта. Он считался известным у нас врачом и умер в прошлом году.

— Децим Плант,— повторил Нерон и помедлил, словно пытаясь припомнить.— Не знаю такого имени. И что, он восстанавливал утерянный голос?

— Да, император. Все актеры Александрии лечились у него.

— Это интересно,— проговорил Нерон, внимательно вглядываясь в лицо Никия.— Но о лечении ты мне расскажешь потом. Скажи мне вот что: для чего ты приехал в Рим? Не поверю, что тебя вызвал Салюстий. Не поверю, чтобы ты, столь красивый молодой человек из хорошей, как мне говорили, семьи... Ведь отец твой был претором в Александрии? — Никий почтительно кивнул.— Так вот,— продолжал Нерон,— не поверю, чтобы ты бросился на зов этого жалкого фигляра Салюстия. Может быть, у тебя есть какая-нибудь другая причина? Может быть, тебя кто-то послал сюда? — Последнее Нерон выговорил едва ли не с угрозой, чуть подавшись вперед и склонив голову набок.— Говори правду, Никий, потому что я умею читать мысли,— добавил он.

— Тебя...— выговорил Никий.—Я хотел видеть тебя.

— Меня? — переспросил Нерон и выпятил нижнюю губу.— И для чего же ты хотел меня видеть?

— Я думал, что смогу понравиться тебе, император. И тогда...— Он замялся, чуть дернув плечами.

— И тогда...— повторил за ним Нерон, поощрительно кивнув.— Договаривай.

— И тогда ты оставишь меня при себе, и я уже не буду жить в провинции.

Нерон удивленно поднял брови и, откинувшись на спинку кресла, оглядел Никия с ног до головы. :

— Оставлю тебя при себе? — медленно проговорил он и похлопал ладонью по подлокотнику.— Почему ты думал, что я оставлю тебя при себе?

— Потому что я люблю тебя,— выпалил Никий и покраснел.

— Любишь? Меня? — Нерон ткнул пальцем в сторону Никия, потом прикоснулся кончиком пальца к своей груди.— Как своего императора, я полагаю?

— Нет.— Твердо и убежденно выговорил Никий.

Нерон смотрел на него едва ли не со страхом, как на сумасшедшего, он даже еще больше вдавился в кресло и поджал ноги.

— Ты сказал, что любишь меня не как императора,— произнес Нерон не очень решительно.— Но ты понимаешь, что это даже не смелость. То, что ты сказал, есть безумие. Никто в империи не посмеет сказать такое, тем более мне самому.

— Прости, если я сказал лишнее,— отвечал Никий так же твердо и уже без малейшей тени стеснения или опаски,— но я всего лишь провинциал и плохо знаю правила придворного этикета..,

— Хорошо, хорошо,— перебил его Нерон и указал на кресло (но Никий остался стоять),— все говорят, когда это им нужно, что не знают Придворных правил. Вы, провинциалы, хитрее, чем представляетесь. Скажи мне прямо: как же ты полюбил меня, ни разу не видя?

— Я видел тебя в Неаполе, император, когда ты выступал там на сцене, а до этого я видел твои изображения.

— И ты влюбился в мои изображения? — недоверчиво хмыкнул Нерон.

— Да,— просто кивнул Никий,— это так.

— Ты не похож на идиота, Никий, а разговариваешь, как идиот,— заметил Нерон.— Мне кажется, ты притворяешься или хитришь. Скажи, может быть, тебя все-таки подослали? Чтобы убить меня, например. Ведь я знаю, обо мне говорят как о чудовище.

Говоря это, Нерон пристально вглядывался в лицо Никия, отыскивая в нем следы неуверенности или страха. Но лицо молодого человека было спокойным, едва заметная улыбка блуждала на его губах. Он даже слегка кивал в тают словам императора, как будто соглашаясь с ними.

— Я не доверяю людям, которых не знаю и которые попали ко мне вот так вот, случайно.— Лицо Нерона делалось все жестче и жестче.— Ты провинциал и можешь не знать, что здесь, в Риме, при дворе императора, используют множество способов, чтобы проверить человека и заставить его открыть правду. Скажу тебе по секрету, иногда мне доставляет удовольствие быть чудовищем. Так ты скажешь мне правду? Ну, говори.

— Я уже сказал ее,— пожал плечами Никий.— Правда в том, что я люблю тебя.

— Ты любишь мужчин? — поинтересовался Нерон, лукаво приподняв брови, одну выше другой.

— Нет, если ты спрашиваешь о плотской любви. Я, правда, любил отца, но не так сильно, как тебя. К тому же, он рано умер, я был еще мальчиком и не умел чувствовать так, как теперь.

Некоторое время Нерон молчал, погрузившись в раздумья. Время от времени он поднимал на стоявшего перед ним Никия блуждающий взгляд, хмурился собственным мыслям, шевелил губами, то ли произнося что-то беззвучно, то ли силясь произнести.

Никий смотрел на Нерона, сейчас не чувствуя ни страха, ни смущения. Он и сам не мог понять, вследствие чего произошла с ним такая перемена,— а ведь только что, лишь вступив во дворец, он в страхе хотел бежать отсюда. Но самым странным было не это, а то, что Нерон нравился ему и, когда он говорил, что любит его, он почти не лгал. Он знал, что император Рима — чудовище, но, стоя перед ним и глядя в его лицо, не чувствовал этого. Император показался ему одиноким и несчастным, и, пока Нерон молчал, Никий думал о том, что ему хочется стать другом императора.

Нерон, словно угадав его мысли, сказал:

— Знаешь, Никий, я хочу, чтобы ты стал мне другом. Ты понимаешь, почему я так говорю?

И Никий ответил:

— Да.

Нерон даже не пытался скрыть удивления.

— Почему же? — выговорил он едва ли не с трепетом, будто в ответе Никия мог содержаться приговор.

— Потому что ты одинок,— просто ответил Никий.— Несчастен и одинок.

— Со мной никто так не говорил;— сказал Нерон.— Даже когда я был ребенком. Даже моя мать.

Никий улыбнулся, просто и открыто:

— Но ты не знал меня, когда был ребенком. Если бы знал, то услышал это тогда же.

Нерон опустил взгляд и, нетерпеливо помахав рукой, пробормотал в смятении:

— Иди, иди... я решу потом... сейчас не знаю...

Никий низко поклонился императору и пошел к двери. Но он не успел сделать и двух шагов, как Нерон приказал ему:

— Стой.— И когда Никий хотел повернуться, добавил отрывисто: — Не оборачивайся.

Никий замер, чувствуя спиной пристальный взгляд императора.

— Ты будешь жить здесь,— глухо сказал Нерон.— Я распоряжусь.

Он замолчал, и Никий не мог решить — уходить ему или оставаться на месте. Он остался стоять и услышал, как Нерон выговорил, словно бы про себя:

— Так встречаешься с собственной смертью.

Никий не мог вспомнить, как он оказался за дверью,— словно бы он не вышел, а его вынесла оттуда страшная неведомая сила. Он огляделся — неподвижные взгляды стоявших на часах у дверей преторианцев, казалось, сгущали воздух дворца. Он взялся обеими руками за горло, словно ему трудно стало дышать, и, пошатываясь, пошел прочь.

Уже на лестнице его догнал центурион гвардейцев и знаком попросил вернуться. Провел его по галереям и залам, потом, толкнув одну из дверей, сказал:

— Здесь.

Глядя вослед удаляющемуся тяжелым шагом центуриону, Никий подумал, что самостоятельно никогда не сможет найти выход из дворца.


Часть вторая. РИМСКИЙ МЕЧ



Глава первая

Симон из Эдессы чувствовал себя скверно с самого утра. С трудом разлепил глаза, ощущая тяжесть в груди и нехороший вкус во рту. Только поднялся, пришла хозяйка дома, где он жил, и стала просить деньги, которые он ей задолжал за квартиру. Отсчитав несколько монет, он сказал, что остальное постарается отдать через несколько дней — сейчас торговля идет плохо, но ему обещали привезти хороший товар. Хозяйка, недоверчиво на него глядя, спросила: «Когда обещали?» Он ответил, что должны были привезти еще вчера, но, по-видимому, задержались в пути — дороги сейчас небезопасны.

Сказав, что это в последний раз и что она не собирается держать его даром, хозяйка наконец ушла. Только Симон пришел в свою лавку, состоявшую из навеса и стола, и разложил товар, как какой-то болван задел стол повозкой и едва его не опрокинул. А потом еще ругался отчаянно, будто Симон сам виноват, кричал разные поносные слова и, обращаясь к собравшейся толпе и указывая на Симона грязным пальцем, призывал выгнать всех этих пришельцев из Рима — от них, мол, всякая зараза и беды. Симон был рад, когда он убрался, и уже не думал о возмещении убытков.

Вообще-то Симон чувствовал себя в Риме неуютно и скучал по жизни в Фарсале. Здесь он был чужаком, и последний плебей в ветхой и грязной тунике смотрел на него косок Он скучал по братьям и особенно по Павлу. Христианская община в Риме была, но очень маленькая и слишком тайная, Симон не искал с ее членами встречи — так наказал учитель. Изо дня в день он занимался мелочной торговлей, а в свободное время не знал, куда себя деть.

Когда он возвратился сюда во второй раз после разговора с учителем Павлом, он думал, что будет часто видеться и говорить с Никием. Правда, ни он, ни Никий не испытывали друг к другу особой приязни: Никий всегда смотрел на Симона свысока, а Симон считал его выскочкой и не очень доверял. Но учитель любил Никия, и Симону пришлось с этим считаться, потому что сам он, не имевший ни семьи, ни родных, больше всего на свете любил Павла. Ради него он готов был полюбить и Никия и, возвращаясь в Рим, старался думать о нем хорошо. Кроме того, это был единственный человек, с которым он мог бы общаться, говорить об учителе и братьях.

Но Никия ему удалось увидеть всего только раз, еще тогда, когда тот жил у Салюстия. Симон пересказал Никию разговор с учителем Павлом, стараясь передать всю важность его слов, говорил об ответственности, которую последний возлагал на Никия.

Никий молча выслушал, не задал ни одного вопроса. Когда Симон закончил, он только кивнул и, не попрощавшись, быстро ушел. Симон был обижен и обескуражен. Нет, сам он готов был стерпеть что угодно. Ему обидно стало, что Никий не задал ни одного вопроса об учителе: не спросил о его здоровье, не сделал испуганного лица, когда Симон сказал, что учитель решил сдаться римлянам. А обескуражен он оказался потому, что не был уверен: правильно понял Никий его слова или нет. У Никия был такой вид, словно он все хорошо знает и слова учителя к этому знанию ничего добавить не могут. Слушал он лениво, даже сонно, не поинтересовался, где будет жить Симон и на что. Да и вообще он показался Симону каким-то чужим.

Симон, промучившись несколько дней, снова отправился к Никию, но из осторожных расспросов слуг Салюстия (им он сказал, что они с Никием земляки и родные просили его справиться о здоровье молодого человека) узнал, что Никий живет теперь во дворце императора и император якобы очень к нему благоволит. Симону в это верилось плохо — все это не могло произойти за столь короткий срок,— но делать было нечего, и, пошатавшись около дворца до самого вечера, он вернулся к себе. Еще несколько дней Симон ходил ко дворцу в надежде увидеть Никия, но, когда заметил, что стража приглядывается к нему более внимательно, ходить перестал.

В первое время он все думал, что ему надо вернуться в Фарсал — здесь, в Риме, делать стало нечего,— но, боясь нарушить приказ учителя Павла, лишь тяжело вздыхал и с неприязнью, даже злобой, думал о Никии.

Однажды он встретил купца, бывшего проездом в Фарсале. Тот рассказал Симону, что римляне жестоко расправились с общиной назареев — иные погибли, кто-то бежал,— а учителя Павла заточили в темницу и строго охраняют. Купец еще говорил, что назареи самые вредные люди на свете и что император, преследуя их, поступает очень правильно. Он только посетовал, что расправляются с ними недостаточно жестоко, по его мнению, их всех, от мала до велика, нужно уничтожать, как заразу. Симону стоило большого труда сдержаться и не выдать себя. Более того, он оказался вынужденным утвердительно кивать, словно соглашался с купцом.

Сначала он твердо решил ехать в Фарсал и попытаться освободить учителя Павла — он был отважен и хорошо знал воинскую науку. Потом, поостыв, стал думать, что не имеет права нарушать наказ учителя. Кроме того, освободить Павла из темницы было делом почти невозможным. Скрепя сердце Симон заставил себя остаться в Риме и терпеть столько, сколько понадобится, тем более что учитель всегда говорил: терпение есть самая главная, после веры, доблесть христианина.

...В тот день, ближе к вечеру, Симон почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. В нескольких шагах от него, прислонившись к стене дома, стоял человек: мужчина лет пятидесяти с всклокоченной бородой и шапкой черных с проседью волос. Одет он был неряшливо и бедно, и по его одежде, по запыленным и ветхим сандалиям стало ясно, что он проделал далекий путь. К тому же скорее всего пешком. Человек смотрел на Симона горящим взглядом своих глубоко посаженных глаз. Симон почувствовал себя неуютно, отвернулся, делая вид, что занят делом и не замечает смотрящего на него незнакомца. Когда некоторое время спустя он взглянул опять, незнакомец стоял на прежнем месте, словно врос в стену, и смотрел так же пристально.

Дорога к дому, где жил Симон, вела через пустырь. Сначала он подумал было, что сегодня лучше пойти другой дорогой, по городу, но устыдился своей осторожности и пошел обычным путем. Когда он вышел на пустырь, уже смеркалось. Незаметно посмотрев назад, он увидел того самого незнакомца, идущего за ним. Симон, взявшись за рукоятку длинного ножа, который всегда носил под одеждой, ускорил шаг. Идущий за ним тоже пошел быстрее. Симон заставил себя не бежать и, сделав несколько шагов в сторону, остановился, и повернулся к преследователю лицом. Тот не замедлил шага, будто шел не за Симоном, а своим путем. Когда он подошел достаточно близко, Симон окликнул его:

— Берегись, если у тебя дурные мысли, у меня оружие!

Но преследователь, словно не услышав, продолжал идти. Он остановился только в двух шагах от Симона (да, это был тот самый, с глубоко посаженными глазами и всклокоченной бородой) и внимательно, с ног до головы его осмотрел.

— Что тебе нужно? — крикнул Симон и вытянул нож до половины лезвия.

— Ты,— глядя на него исподлобья, сказал человек и добавил хрипло: — Не кричи, тебя могут услышать.

— Что тебе нужно? — снова спросил Симон и сжал нож с такой силой, что у него заломило пальцы.

— Я же сказал — ты,— отвечал тот.— Ведь это ты Симон из Эдессы?

Симон промолчал, лишь повел рукояткой ножа из стороны в сторону.

— Убери нож,— сказал мужчина голосом, привыкшим повелевать.

Как это ни странно, но Симон не сумел ослушаться и спрятал нож.

— Я знаю, кто ты и зачем приехал в Рим,— продолжал мужчина тем же повелительным тоном и вдруг спросил: — Что тебе сказал Павел во время вашей последней встречи в Фарсале?

— Кто ты такой? — пересилив себя, в свою очередь спросил Симон, но голос его был не тверд.— Я не понимаю, о чем ты спрашиваешь. Ты меня путаешь с кем-то.

— Мое имя Онисим,— представился мужчина.— Я приехал из Коринфа. Меня прислал учитель Петр. У тебя есть еще вопросы?

Симон отрицательно помотал головой, но так слабо, что мужчина вряд ли мог это заметить. Впрочем, отношение Симона к его словам, кажется, совсем не интересовало этого человека.

— Я проделал долгий путь,— продолжал он, указывая куда-то назад,— устал и голоден. Мне нужен отдых и кров, я остановлюсь у тебя. Пошли.

— Но...— возразил было Симон, однако мужчина, не слушая его, повернулся и пошел прочь. Симон, вздохнув, побрел за ним.

Так они и шли — мужчина двигался впереди не оглядываясь, как будто ему было все равно, идет за ним Симон или нет, а Симон в нескольких шагах сзади. Возле дома, где жил Симон, мужчина остановился и пропустил того вперед. Симон, и сам не понимая, почему подчиняется незнакомцу, послушно вошел внутрь.

Тот молча умылся и молча поел. Потом сел на пол у окна, вытянув ноги. Слабый огонь светильника не освещал его глубоко посаженных глаз, и Симон видел на лице гостя только два черных провала.

— Ты неплохо устроился в Риме,— проговорил мужчина после продолжительного молчания, когда Симону стало казаться, что тот незаметно уснул.— Не жалеешь масла,— он кивнул в сторону светильника.— Большинство наших братьев в провинции не имеют такого. Это те, кто остался жив, а тебе известно, сколько их погибло по воле проклятого Нерона?

Последнее он выговорил так, будто Симон был в этом виноват. Но Симон промолчал, только едва слышно вздохнул.

— А ты знаешь, сколько еще может погибнуть? — не возвышая голоса, но так, словно он его возвысил, продолжил мужчина.— Римляне не успокоятся, пока не истребят всех. Разве не так? Отвечай!

— Я не знаю,— с трудом выговорил Симон.

Тот, кто назвал себя Онисимом, недобро усмехнулся:

— Может быть, ты не хочешь знать?! Может быть, тебя не заботит судьба твоих братьев?! Ты отсиживаешься в Риме, ешь и пьешь вдоволь, купаешься в роскоши,— он опять показал на светильник,— и ни о чем не хочешь думать. Так? Я правильно говорю?

— Я... я...— с обидой в голосе начал было Симон, но Онисим не дал ему говорить.

— Такие, как ты, не нужны Богу,— пророкотал он.— Такие, как ты, хуже римлян.

Симону хотелось возразить, но он не мог решиться. Этот человек подавлял его. Его голосом говорила власть. И, несмотря на всю несправедливость обвинений гостя, Симон вдруг и в самом деле почувствовал себя виноватым. Он даже не посмел спросить, откуда этот человек знает его, откуда ему известно, что он разговаривал в Фарсале с учителем. Он не удивился бы, перескажи этот Онисим весь их разговор.

— Тебе, конечно, известно, что Павел в тюрьме,— после молчания проговорил Онисим, и голос его зазвучал сейчас чуть мягче.— Мы считали его учителем, хотя и не таким великим, как Петр и Иаков: ты же знаешь, они видели Иисуса, а он нет. Кроме того, он часто проявлял слабость, и его ученость вредила ему. Бог требует веры, а не учености. Вера проста, хотя дается нелегко, а ученость делает ее сложной и многим непонятной. Ученость только обволакивает веру умными словами и заменяет собой суть самой веры. Простому человеку это непонятно, простой человек начинает видеть в таком учителе господина, а не брата, а Иисус учил, что не должно быть ни рабов, ни господ. Учитель Петр и учитель Иаков много раз говорили об этом Павлу, но он не хотел внимать их советам — ученость мешала ему. Повторяю еще раз: ученый не может быть братом простому человеку, потому что ученость есть привилегия господ. Ты согласен с этим? Отвечай!

Симон не знал, что ответить: и слова, и тон Они-сима обижали его и совсем ему не нравились. Ему не нравилось, что Онисим говорит об учителе в прошедшем времени, будто тот умер. Ему не нравилось, что он называет учителя господином. Павел — великий учитель, а не господин, и его ученость тут ни при чем. Симон слышал, что Петр и Иаков в чем-то не согласны с учителем, но никогда не вникал в суть этих разногласий. Он маленький человек, и его это не касается. Он знал одно — Павел великий учитель и он, Симон, любит его больше жизни.

— Отвечай же! — повторил Онисим повелительно.— Ты согласен?

И Симон предал учителя, он сказал:

— Да.

Ему показалось, что Онисим улыбнулся — в черных провалах глаз блеснул огонь.

— Сам учитель Петр послал меня к тебе,— сказал он.— Он хочет говорить с тобой о Никии, одном из учеников Павла.

Симон вздрогнул, хотя вполне ожидал, что разговор не минет Никия.

— Что хочет от меня учитель Петр? — Симон сам удивился той твердости, с которой он это произнес.

Снова глаза Онисима блеснули:

— Если наши сведения верны, этот Никий находится сейчас у императора Нерона. Это так, скажи мне?

Симон не ответил, и Онисим в этот раз не стал настаивать. Он сказал:

— Ты знаешь, сколько злодеяний совершил в отношении наших братьев Нерон, и ты должен понимать, сколько он еще совершит. Со времени Ирода Великого народ не знал такого чудовища. Или ты думаешь иначе?

— Что хочет от меня учитель Петр? — снова спросил он вместо ответа.

Онисим недовольно помолчал, потом сказал, понизив голос:

— Никий должен убить Нерона, и ты передашь ему

это.

— Так хочешь ты? — Симон почувствовал, что страх перед гостем проходит.

— Так хочет учитель Петр,— хрипло выговорил Онисим.— Так хочет учитель Иаков. Так хочет Бог.

«Это ты думаешь, что так хочет Бог»,— хотелось сказать Симону, но он промолчал.

— Ты понял мои слова? — спросил Онисим, и в голосе его была теперь нескрываемая угроза.

— Я понял тебя,— кивнул Симон, улыбнувшись одними губами (при неярком свете в комнате гость вряд ли мог это заметить).

— Значит, ты сделаешь то, что хочет учитель Петр и учитель Иаков? — Гость спрашивал скакою-то особенной строгостью и, подавшись вперед, внимательно посмотрел в лицо Симона,

— Я не знаю,— ответил Симон, в этот раз прямо глядя в глаза гостю.— Я не могу увидеть Никия.

— Что значит, не можешь?

— Это значит, что меня не пускают во дворец, а он живет там.

— Но он не может находиться там все время, когда-то же он должен выходить.

— Я не знаю, когда он выходит,— чуть раздраженно проговорил Симон,— преторианская стража не докладывает мне об этом. И если даже я смогу его увидеть, то только издалека. Или ты полагаешь, я прокричу Никию, что он должен убить императора? Ты, наверное, не жил в Риме и не понимаешь...

— Я все понял,— резко перебил его Онисим,— ты отказываешься сделать то, что приказывает тебе учитель Петр.

— Я не отказываюсь, я не могу.

— Я тебе не верю, ты лжешь!

— Ты можешь не верить мне, но это правда,— в тон Онисиму жестко выговорил Симон.

Онисим вздохнул и встал.

— Берегись, Симон из Эдессы,— сказал он, подойдя к двери и глядя на Симона сверху вниз,— ты знаешь, как мы поступаем с отступниками.

— Ты угрожаешь мне? — Симон встал.

— Я даю тебе время одуматься,— сказал Онисим чуть дрогнувшим от злобы голосом, и Симону показалось, ;что тот может его ударить.— Если этого не произойдет — берегись! Мы покараем и тебя, и Никия вместе с проклятым Нероном. Тот, кто не хочет убить чудовище, служит ему. Знай, каждую минуту я буду следить за тобой, следить и ждать. Не испытывай моего терпения и не губи свою душу.

— Я не верю, что учитель Петр послал тебя! — воскликнул Симон, отступая на шаг.— Учитель Петр милосерден, а ты...

— Все сказано! — перебил его Онисим и, более ничего не добавив, вышел в дверь.

Когда шаги гостя затихли в ночи. Симон опустился на пол и долго сидел так, настороженно вглядываясь в темный угол комнаты. Ему все время казалось, что кто-то наблюдает за ним оттуда.

Глава вторая

Прошло не так много времени с того дня, как Никий впервые вошел во дворец и остался здесь, но ему казалось, что он живет тут давным-давно. Он сделался своим человеком у Нерона, словно знал императора с самого детства, словно был не безвестным провинциалом, волею случая попавшим в Рим, а родственником Нерона и даже его братом. Кровным братом, а не таким, какими считали себя все в христианской общине Александрии, а потом Фарсала.

Об общине он вспоминал редко и гнал прочь такие воспоминания, а по прежней жизни не тосковал совсем. Он даже не мог теперь сказать, любит ли он учителя Павла так же, как любил его прежде. Иногда он думал, что любит, а иногда... Та, прежняя жизнь теперь казалась ему скучной, лишенной той энергии, какую он постоянно ощущал здесь, при дворе Нерона. Да, он видел много гадостей, тут распутство и излишества считались нормой, но все это не возмущало его так, как возмущало прежде, когда он лишь слышал об этом, но не видел сам. Никогда он не думал, что к этому можно привыкнуть, но привык очень быстро.

То, что сообщил ему Симон во время их последней встречи, было воспринято Никием как знак. Павел все умел предугадывать заранее, и это он предугадал тоже. Сам Нерон нравился Никию в той же мере, в какой не нравилось все его окружение. Все эти чванливые патриции, заискивающие перед императором, казались ему жалкими. Порой он говорил себе, удивляясь: «И это римский патриций? И это римский всадник?» Они отличались от актеров и вольноотпущенников, во множестве живущих при дворе, только тем, что в отсутствие Нерона напускали на себя высокомерие и смотрели на окружающих свысока. Но лишь только Нерон оказывался рядом, все их высокомерие исчезало, и они готовы были исполнять все прихоти императора, а в этом смысле император был большой искусник.

Даже самые близкие к Нерону люди — такие, как командир преторианцев Афраний Бурр и Анней Сенека, который еще так недавно казался Никию едва ли не лучшим из живущих,— даже они вызывали в нем презрительную усмешку. По крайней мере, Нерон вертел ими как хотел. И этим он нравился Никию больше всего. В них не было жизни, а в нем она была.

Порой Никию казалось, что все те поступки и деяния, которые принято называть мерзкими, Нерон совершал не вследствие своего дурного нрава, а лишь ради того, чтобы посмотреть, что еще смогут вытерпеть эти надутые сенаторы. Казалось, они могли вытерпеть все и унижения принимали с радостью. Никию было непонятно, чем же еще силен Рим, если такие стоят на высших ступенях государственной лестницы. Отсюда, из дворца, Рим не представлялся великим, он представлялся жалким. Может быть, все дело в том, что живущие за стенами дворца люди, то есть народ, не знают, что стены скрывают жалких шутов и фигляров? Кажется, это понимали только Нерон и он, Никий.

Нерон полюбил Никия. Он часто спрашивал, когда они оставались одни:

— Скажи, мой Никий, ты по-прежнему любишь меня?

— Да, я люблю тебя,— с неизменной простотой, словно подтверждая самое естественное и обычное и даже несколько удивляясь вопросу, отвечал Никий.

Тогда Нерон говорил, улыбаясь одними губами и с прищуром глядя на Никия:

— Люби меня, Никий, мне это очень приятно.

Все другие пребывавшие во дворце по десять раз на день говорили, как любят императора, но Никий никогда не слышал, чтобы тот отвечал, что ему это очень приятно; он не улыбался им так, как улыбался ему. Может быть, лесть и нравилась Нерону, но он не очень обращал на нее внимание. По крайней мере, он многих заставлял делать то, к чему никогда не принуждал Никия. Если ему хотелось, чтобы Никий много пил, он обращался к нему так:

— Не желает ли мой Никий напиться сегодня как свинья? Ответь мне честно, ты же знаешь, я ни за что не стану заставлять тебя, если ты не хочешь.

Другие смотрели на Никия с завистью, и он соглашался. Он не хотел обижать Нерона и соглашался всегда. Но при этом знал, что имеет возможность отказаться. Об этой возможности, об этой великой привилегии отказаться исполнить желание императора Нерон ведь говорил при всех, и у Никия не было причины ему не верить. Если ты можешь чем-то пользоваться свободно, то незачем торопиться.

Вообще быть другом Нерона оказалось очень весело, такого веселья Никий не испытывал никогда. Отец воспитывал его в строгости, в общине проповедовался аскетизм и к веселью, даже самому невинному, относились с подозрением и неприязнью. Нерон же любил говорить:

— Знаешь, Никий, молодость дана для того, чтобы познать веселье, а старость для того, чтобы познать мудрость. Скажу тебе честно, мудрость меня не привлекает. Стоит только посмотреть на нашего великого мудреца Сенеку, чтобы расхотеть жить до старости. Все ему подобные только и твердят, что жизнь не имеет смысла.

Веселиться же Нерон умел, как никто. И распутства его тоже были веселыми. Однажды он сообщил Никию, что придумал замечательную забаву — устроить лечение больных. «Императорское лечение», как он его назвал. Пригласив двух сенаторов и двух всадников (при этом приказав Никию приготовить все необходимое), он спросил каждого с участием:

— У тебя плохой цвет лица. Скажи мне, своему императору, ты не болен?

Трое ответили, что да, их мучают болезни (у одного болела грудь, у другого ухо, третий маялся несварением желудка), а четвертый произнес с поклоном:

— Как будет угодно принцепсу.

— Мне будет угодно лечить тебя,— с самым серьезным выражением на лице сказал Нерон.— Я же должен заботиться о том, чтобы мои подданные были здоровы и могли еще лучше служить мне и Риму. Это моя обязанность.

Обескураженный льстец только настороженно улыбался, а Нерон кликнул слуг и велел отвести «больных» в специально подготовленное помещение. Там уже стояли столы, к которым и привязали несчастных. Нерон с Никием обходили каждого, успокаивали, обещая, что лечение хотя и не из самых приятных, зато очень действенное. Несчастные «больные» вели себя по-разному: первые двое умоляли пощадить их, принять во внимание возраст и заслуги, третий несмело улыбался, четвертый испуганно молчал. Сначала Нерон убеждал их в необходимости лечения — при этом поминутно обращался к Никию за подтверждением своих слов,— потом, выйдя в центр комнаты и подняв правую руку, провозгласил с торжественностью трагедийного финала:

— Внесите благовония!

Слуги внесли два больших блюда. В первом были тухлые яйца — целая гора, во втором — молоко. Свою забаву Нерон придумал накануне и, чтобы не откладывать лечения, приказал заменить перепелиные яйца куриными, а положенное по рецепту ослиное молоко — обыкновенным козьим.

Подойдя к первому «больному» (это был тучный сенатор весьма преклонных лет), он стал разбивать яйца над его голым телом, а Никий принялся втирать содержимое в грудь. При этом император сопровождал свои манипуляции чтением любимых греческих авторов. Стихи не очень соответствовали смыслу происходящего, но это его не смущало — когда он принимался за декламацию, то делался сам не свой. Больные стонали, кряхтели, умоляли пощадить их. На это он отвечал с самым серьезным видом строками из Гомера:

Странное слово из уст у тебя, Одиссей, излетело;
Ведаешь сам ты, как сердцем тверда я, как волей упорна...
Ему наскучило разбивать яйца над лежащим, и он, войдя в раж, стал давить их о тела «больных» и втирать вместе со скорлупой. Комната наполнилась страшным зловонием, а Нерон, с силой размазывая мерзкую жижу, подбадривал себя и Никия криками:

— Еще! Еще! Торопись, Никий, мы должны спасти их!

Он не удовольствовался втиранием жижи в грудь, но стал обмазывать ею лицо и все тело, особенно усердствуя в стыдных местах. Двое больных стонали, третий кричал — Нерон в кровь разодрал ему грудь и лицо скорлупой,— а тучный сенатор стал хрипеть.

— Подбавь еще,— хохоча, кричал Нерон,— он умирает!

И он стал поливать лежащих молоком. Наконец он сбросил одежду и, разбив о собственную грудь несколь яиц, зачерпнул ковшик молока и вылил себе на голову. То же самое он проделал и с Никием.

Сначала Никий морщился от зловония и противной жижи на руках, но вскоре веселье Нерона захватило и его, и он даже с каким-то особенным удовольствием размазал по телу содержимое нескольких яиц и полил голову молоком.

Казалось, забава подходит к концу, но для Нерона все только начиналось. Веселье его перешло — как это бывало с ним почти всегда — в какое-то неистовство, и он приказал слугам привести женщин.

Женщин для удовольствий всегда было много во дворце и возле него. Слуги привели трех — размалеванных и громко галдящих.

— Лечение! Лечение! — завопил Нерон, бросаясь к ним и с остервенением срывая одежду.

Женщины визжали, пытались увернуться, отбегали в другой конец комнаты, но он догонял их и разбивал о них яйца, плескал молоком. Когда не осталось ни яиц, ни молока, он приказал женщинам лечь на «больных» и потереться телами об их тела. Женщин было три, и Нерон, вскричав: «Одной не хватает, я заменю ее сам!» — бросился на крайнего (это был всадник, который вопил без перерыва уже второй час) и стал обнимать и гладить его, изображая страсть.

Короткое время спустя Никий, стоявший чуть в стороне, с удивлением увидел, что изображение страсти перешло в страсть настоящую: Нерон сладостно вскрикивал и все его тело трепетало. Наконец он забился в конвульсиях и затих, свесив руки со стола и прильнув щекой к щеке несчастного всадника, который уже не кричал, но смотрел на своего мучителя обезумевшим взглядом.

— Делайте то же! — приказал Нерон слабым голосом, но с явной угрозой, и женщины, со страхом косясь на него, попытались...

Разумеется, ничего у них не вышло, но это не их вина, они старались, как могли. Несчастные больные никак не могли им соответствовать — никаких признаков мужской страсти заметить было нельзя. К тому же тучный сенатор лежал с закрытыми глазами и, кажется, уже не дышал. Женщина сверху смотрела в его лицо с ужасом.

Нерон сполз с тела всадника на пол и, протянув к Никию руку, жалобно выговорил:

— Я умираю, Никий, спаси меня! — При этом по лицу его, по запекшейся коркой жиже потекли слезы.

Никий бросился к нему, поднял и с помощью слуг вывел из комнаты. Он собственноручно обмыл его тело, быстро вымылся сам, уложил императора в постель и сел рядом.

— Никий! Никий! О-о! — с протяжным стоном, едва слышно выговорил Нерон.— Скажи, ты любишь меня?

И Никий ответил, взяв его руку в свою:

— Люблю!

Однажды Нерон сказал Никию:

— Ты похож на смерть, лишь она любит человека неизменно и постоянно и в конце концов добивается его.

— Но ведь я добился тебя,— с улыбкой отвечал Никий,— и ты не умер.

— Ты так уверен, что я жив? — неожиданно отозвался Нерон, глядя на Никия странным взглядом, в котором были и любовь, и недоверие одновременно.— Значит, ты думаешь, что не похож на смерть? — спросил он некоторое время спустя.

— Нет,— сказал Никий уже без улыбки,— скорее я похож на собаку.

— На собаку? Почему?

— Потому что любовь к хозяину — состояние собаки, а не чувство. Она любит хозяина потому, что он хозяин, а не потому, что он хорош или плох.

Нерон ответил не сразу, отошел к окну, долго вглядывался в даль, затем проговорил не оборачиваясь, словно лишь самому себе:

— Бывали случаи, когда собака бросалась на хозяина.

Никий хотел возразить, но Нерон остановил его движением руки:

— А если я прикажу тебе броситься на другого, ты сделаешь это?

— Да,— кивнул Никий.

Глава третья

Никий чувствовал, что у него появились враги, и самым опасным был актер Салюстий. Внешне он выказывал Никию полное свое расположение и, разговаривая с ним, униженно улыбался. Но улыбка Салюстия порой пугала Никия — блеск в глазах актера казался ему зловещим. А когда тот спросил однажды как бы между прочим: «Что-то давно не видно благородного Аннея Сенеки. Ты не знаешь, он здоров?» — Никий понял, что немедленно нужно предпринять что-то, иначе Салюстий может выдать его Нерону, улучив момент.

Но что можно было предпринять? Припугнуть Салюстия? Но как и чем? Рассказать все Сенеке и попросить у него защиты? В конце концов Сенека придумал всю эту комбинацию с Салюстием, пусть он сам с ним и разберется. Это, казалось, наиболее простой путь и самый надежный, но Никию почему-то меньше всего хотелось прибегать к помощи Сенеки. Тем более что Сенеку он тоже побаивался до сих пор: он знал о Никии значительно больше, чем Салюстий, и в каком-то смысле был даже опаснее последнего. Тем более что теперь император был недоволен своим прежним учителем и не очень скрывал свое недовольство. По крайней мере от Никия. Он говорил, что старик стал дряхлеть и уже не может оставаться настоящим советником.

— Да и вообще,— продолжал он со своей особенной усмешкой,— кажется, наш философ живет слишком долго. Мне жаль его, долгая жизнь предполагает скорбь.

Не нужно было хорошо знать императора, чтобы понять значение таких его речей.

Нет, обращаться к Сенеке стало опасно, и тогда Никий вспомнил о Симоне из Эдессы. Вот кто мог бы прописать Салюстию настоящее лекарство! Симон не думал, что это за лекарство, он знал его. Странным казалось то, что Никий думал об этом спокойно, хотя ему никогда в жизни не приходилось убивать и он не предполагал, что придется. Но ведь сначала учитель послал его сюда именно за этим!

Впрочем, сомневался он недолго, а точнее, не сомневался совсем. Он знал, что Симон торгует у Северных ворот, но сам туда идти не хотел, и тогда позвал к себе Теренция.

Теренций жил в отведенных императором для Никия покоях дворца, но виделись они мало. У Никия даже возникла мысль как-нибудь избавиться от Теренция: порой слуга мешал ему. Никию не нравился его взгляд — не то чтобы осуждающий, но какой-то отстраненный, а иной раз и тоскливый. Жизнь во дворце явно его тяготила, а императорские забавы, в которых участвовал Никий, не нравились. Но, с другой стороны, он, как никто, хорошо исполнял свои обязанности слуги, и Никий чувствовал, что на него можно положиться. Не столько знал это, сколько чувствовал. И сам не понимал почему. Может быть, Теренций напоминал ему отца? Тому достаточно было посмотреть на Никия, чтобы Никий понял, что поступает нехорошо, и уже впредь так не поступал. А может быть, дело в чем-то другом? Но, как бы там ни было, он и хотел расстаться с Теренцием, и боялся расстаться.

Разговор их состоялся поздно ночью, когда Никий возвратился от императора. Теренций вышел навстречу, сказал, что все готово для умывания и отхода ко сну, и уже взялся за ручку кувшина с водой, чтобы полить хозяину. Но Никий остановил его движением руки, кивком приказав следовать за собой. В комнате, служившей ему спальней, он сел на край ложа и указал Теренцию на кресло у окна. Теренций удивленно на него посмотрел, подошел к креслу, но не сел.

— Садись, Теренций,— проговорил Никий с улыбкой,— я хочу говорить с тобой не как со слугой, а как с другом.

Теренций поклонился с благодарностью на лице, но снова не сел. Никий не стал настаивать, некоторое время молча смотрел на Теренция, внутренне подготавливаясь к предстоящему разговору, и наконец сказал:

— Я буду говорить с тобой прямо. Скажи, ты мог бы убить человека, если я прикажу тебе это?

Теренций неопределенно качнул головой и ничего не ответил.

— Хорошо,— сказал Никий,— спрошу иначе: сможешь ли ты защитить меня, если iMHe будет угрожать опасность? Помнишь, как ты вытащил меч, когда по дороге в Рим на тебя неожиданно наскочил Симон из Эдессы? Ты помнишь это?

— Да, господин,— кивнул Теренций,— я хорошо помню тот случай.

— Я еще тогда спросил тебя: неужели ты сможешь убить человека? И ты ответил, что сможешь.

— Я не помню, чтобы отвечал так,— сказал Теренций,— но если ты говоришь, то, значит, так оно и было.

— Вижу, Теренций,— Никий прищурился, подражая императору,— тебе не нравится наш разговор. Скажи откровенно, и я прекращу его.

— Нет, господин,— Теренций смотрел на Никия напряженно,— ты неправильно меня понял. Но ты сказал, что будешь говорить прямо...

— Ты прав,— согласился Никий.— Хорошо, я скажу прямо. Актер Салюстий угрожает мне разоблачением. Он не делает этого явно, как ты понимаешь, но от этого угроза не становится менее опасной. Если он исполнит ее, ты знаешь, чем это может грозить мне и Аннею Сенеке. Ему даже больше, чем мне, потому что он все это придумал и его положение в Риме... Тебе известно, как поступают с заговорщиками.

— Да,— скорбно выговорил Теренций.— Но позволь сказать, разве не лучше...

— Нет,— перебил его Никий.— Я думал об этом и не хочу впутывать Сенеку в такое дело.

— Салюстий трепещет перед ним,— пояснил Теренций,— я знаю.

Никий вздохнул:

— Так было, но теперь это не так. Если бы он, как ты говоришь, трепетал перед Сенекой, то не посмел бы угрожать мне. Ты, наверное, и сам понимаешь, что влияние Сенеки на императора не такое, как прежде. Больше того, я слышал сам, как он отзывался о твоем прежнем господине пренебрежительно. Сенека не только теряет влияние, он может потерять жизнь. Мне даже кажется, что дело не во мне, а в Аннее, и, возможно, Салюстий послан кем-то (у сенатора много врагов и завистников), чтобы свалить его окончательно. Представь себе, что за Салюстием стоят какие-то значительные силы, вряд ли жалкий лицедей осмелился бы идти против сенатора. Так вот, я не хочу обременять этим делом Аннея, я хочу, чтобы мы сделали это сами. Ты согласен со мной?

— Да, господин,— упавшим голосом произнес Теренций и уже едва слышно добавил: — Что сделали?

— Убили Салюстия,— жестко выговорил Никий.— Я хочу, чтобы ты помог мне. Или ты отказываешься?

— Нет, нет,— отрицательно помотал головой Теренций,— но я не умею...

— Что ты не умеешь?

— Убивать,— потерянно проговорил Теренций.— Я могу быть слугой, управляющим, но никогда... Меня не обучали военному делу.

— Однако,— раздраженно заметил Никий,— ты тогда на дороге лихо выхватил свой меч.

Теренций вздохнул и опустил голову, словно признавал свою вину. То ли в том, что не умеет убивать, то ли в том, что так опрометчиво вытащил меч тогда по дороге в Рим.

— Успокойся, Теренций,— усмехнулся Никий,— убивать тебе не придется. Но помочь ты должен. Понял меня? — последнее он проговорил жестко, почти угрожающе.

Глава четвертая

Поппея Сабина, жена Марка Сальвия Отона, вошла во дворец с низко опущенной головой, но уже короткое время спустя сделалась полноправной хозяйкой — полноправной, не имея на это, разумеется, никаких формальных прав. Права при дворе определялись одним — отношением принцепса, а Нерон влюбился в Поппею так, как никто ожидать не мог. Тут дело было не в желании наслаждаться, а в чувствах. В том, что трудно было предполагать у императора.

Никий понял, что произошло, увидев Марка Отона. Отон нравился ему, он казался единственным разумным человеком в окружении императора.

В тот день Отон одиноко стоял, прислонившись к одной из колонн у входа. Он был мрачен и старательно не замечал проходивших мимо. Зато проходившие мимо, как нарочно, не желали пройти незаметно, приветствовали Отона с особенно ласковыми лицами, в которых легко читалось насмешливое сочувствие. Отон отвечал коротким кивком, пряча глаза, и, если его спрашивали о самочувствии, едва заметно пожимал плечами. Никий так и не решился подойти к нему, наблюдая со стороны, стараясь оставаться незамеченным.

Он пришел по зову Нерона, но у самой двери слуга сказал, что принцепс занят и велел никого не допускать к себе.

— Император сам вызвал меня,— высокомерным взглядом прожигая слугу, сказал Никий и потянулся, чтобы взяться за ручку двери.— Ты, может быть, не узнаешь меня? — сердито добавил он.

Слуга сделал быстрое движение в сторону, прикрывая дверь, собой, и рука Никия ткнулась в его грудь.

— Там Салюстий,— пояснил слуга таким тоном, будто актер был по крайней мере командиром преторианских гвардейцев.

Никий гневно посмотрел на слугу, а тот поднял вверх указательный палец, призывая к молчанию, и тогда Никий услышал доносившиеся из покоев Нерона завывания актера: тот декламировал очередной трагический монолог.

— Там женщина,— прошептал слуга извиняющимся тоном.

— Женщина? Какая женщина? Одна?

Слуга посмотрел сначала направо, потом налево, где с обеих сторон двери стояли гвардейцы с каменными выражениями на лицах, и, чуть подавшись к Никию, проговорил, выпучив глаза, как если бы открывал страшную тайну:

— Поппея Сабина.

Никий неопределенно повел головой и отошел от двери. Вот тогда же, бесцельно прогуливаясь по дворцу, он увидел стоявшего у колонны Отона.

То, что Отон привел жену к Нерону, он знал уже несколько дней, но не придавал этому визиту никакого особенного значения. Кроме обычного: если женщина понравится императору, то он не упустит возможности получить от нее удовольствие. Это было в порядке вещей, и всякий муж, независимо от своего положения и возраста, знал это. И никто из мужей не видел в этом — во всяком случае, не показывал внешне — никакого особенного позора. Более того, многие были бы счастливы, понравься их жены императору, а еще лучше, если бы он возжелал получать эти удовольствия более или менее продолжительное время. В таком случае счастливый муж мог рассчитывать на значительные назначения и награды.

Поначалу Отон показался Никию несколько другим, но когда он однажды услышал, как тот расхваливал жену в присутствии императора, Никий подумал, что все они одинаковы, хотя и не осудил Отона. Несмотря ни на что, Отон нравился Никию.

Скорбный вид Отона сначала удивил Никия, потом расстроил и, наконец, насторожил. Придворный, чья жена понравилась императору, не должен был иметь такой вид. По крайней мере, не должен был ничего такого показывать. Никий почувствовал, что произошло нечто более значительное, чем предполагалось. Его опасения усилились, когда он увидел, как Анней Сенека (Никий не видел его уже очень давно и намеренно избегал встречи) подошел к Отону и заговорил с ним. Отон отвечал односложно и нехотя, стоял с опущенной головой. Сенека дружески тронул его руку и отошел. И тут же, увидев Никия, остановился, пристально глядя на него.

Никий подошел, вежливо, но с достоинством поприветствовал сенатора. Сенека дружески ему улыбнулся, но Никий заметил, как напряжен его взгляд.

— Тебя не узнать, мой Никий,— сказал Сенека, улыбаясь чуть снисходительно,— ты стал совершенной принадлежностью императорского дворца.

Он не сказал «двора», но «дворца», то есть здания, и в этом Никий увидел особенно обидную насмешку. Он сделал непроницаемое лицо и воздержался от ответа.

— Я посылал за тобой несколько раз, но ты не пожелал меня видеть. Может быть, ты забыл, как попал сюда и, главное, зачем?

Сенека произносил все это с самым приветливым видом, будто говорил о пустяках, замолкал, если кто-нибудь проходил мимо.

— Не мог предположить, что ты станешь таким близким принцепсу человеком,— продолжал сенатор,— Это хорошо, но всякую минуту ты должен помнить о пославшем тебя и о своих страдающих братьях.

— Неужели сенатора так волнуют их страдания? — произнес Никий так, будто за вопросом больше ничего не стояло.

— Ты прав,— кивнул Сенека,— я не принимаю их судьбу очень уж близко к сердцу. Но я и не говорил, что принимаю, хотя сочувствую им по-человечески. Мне лишь жаль, что Павел в тюрьме, для меня это, поверь, большая потеря. Я очень уважал учителя, и его письма много значили для меня. Но мне непонятно...

— Что непонятно, сенатор? — быстро вставил Никий, и стало очевидным, что он знает, о чем заговорит Сенека, и не хочет этого слышать.

— Но мне непонятно,— еще отчетливее выговаривая слова и еще пристальнее вглядываясь в лицо Никия, повторил Сенека,— почему это не беспокоит тебя? Мне не хотелось бы думать, что ты забыл обо всем и обо всех, что тебе понравилась такая жизнь и твоя дружба с принцепсом. Если это не так, тогда скажи почему?

— Мне не хотелось бы говорить об этом, сенатор,— сказал Никий, опуская глаза.

— Почему же? — лицо Сенеки выразило непритворное удивление, он даже чуть подался назад, оглядывая Никия с ног до головы.

— Потому что время еще не наступило,— ответил Никий.

— А когда оно наступит, ты можешь сказать?

— Нет.

— Нет? Не-ет? — протянул сенатор. Он хотел еще что-то спросить, но только вздохнул и развел руками.— Тогда прощай.— Он развернулся и быстро пошел прочь, но, сделав несколько шагов, остановился и, повернув голову, рукой поманил Никия. Когда Никий подошел, он сказал, быстро посмотрев по сторонам: — Должен предупредить, что у тебя появился соперник, и очень серьезный. Вернее, соперница. Поппея Сабина — тебе, наверное, знакомо это имя.

— Да, я слышал его,— сдержанно кивнул Никий.

— И что ты думаешь сам?

Никий сделал неопределенный жест:

— Принцепс любит женщин, но очень недолго. Не думаю, что Поппея станет исключением.

— Поппея станет исключением,— очень тихо и очень уверенно выговорил Сенека и, поймав недоверчивый взгляд Никия, добавил: — Поверь, я хорошо знаю своего ученика. Его нельзя влюбить ни красотой, ни лаской, ни тем более всякими женскими достоинствами, но его можно влюбить силой. Поппея сможет.

И, более ничего не сказав, Сенека ушел, а Никий, пока тот не скрылся из вида, напряженно смотрел ему вслед. На душе у него было тревожно. В те минуты он не думал о Поппее, женщина не представлялась ему опасной. Опаснее всех, даже опаснее Салюстия, стал теперь Анней Сенека — казалось, он может убить Никия одним движением бровей. Не надо было держаться с ним так высокомерно, не надо было демонстрировать независимость. Кто он такой перед Сенекой? Любимая игрушка императора? Да и любимая ли?!

Салюстий вышел из покоев императора с сияющим лицом. Радость переполняла его, он сам подошел к Никию.

— Поппея лучшая из женщин! — произнес он вместо приветствия.

— Ты так полагаешь? — отозвался Никий с заметной долей иронии в голосе (так он разговаривал с Са-люстием в последнее время).

Салюстий, по-видимому, не счел нужным обсуждать эту тему, вместо ответа он сказал:

— Я представлял им из Софокла. Ты знаешь мой греческий, к тому же сегодня я был в ударе. Поппея смотрела на меня так, будто я не представлял царя, а сам стал Эдипом. Император был доволен, он сказал, что своим чтением я потряс своды дворца. Понимаешь, что это означает?

— Это означает то, что я правильно лечил тебя, Салюстий,— усмехнулся Никий (знал, что сейчас лучше почтительно разговаривать с актером, но не смог себя сдержать: слишком уж самодовольным выглядел этот лицедей).— Я могу предложить тебе еще один способ усиления голоса — смазывание гортани свежим конским навозом. Я скажу об этом императору, может быть, он захочет посмотреть.

Ненависть мелькнула в глазах Салюстия, на мгновение Никию показалось, что актер способен броситься на него, впиться зубами в горло,— тот стоял, сжимая и разжимая кулаки.

— Не бойся, Салюстий,— улыбнулся Никий,— процедура не такая уж неприятная, как может показаться на первый взгляд. Но зато я обещаю результат, верь мне, я хороший врач.

— Ты хороший врач,— сквозь зубы произнес Салюстий,— конечно, Анней Сенека не прислал бы плохого.

Теперь уже Никию захотелось броситься на Салюстия, и он едва сдержался. А тот, круто повернувшись, пошел прочь, особенно прямо держа спину.

«Надо кончать с ним!» — сказал себе Никий, с ненавистью глядя вслед актеру.

Он хотел вернуться к себе, но тут к нему подбежал слуга Нерона и с заискивающей улыбкой сообщил, что император зовет его.

Никий так и не сумел справиться с лицом и, войдя, угрюмо посмотрел в ту сторону, где находился император. На мягком диване, подперев рукой голову, лежала женщина. Нерон сидел на маленькой скамеечке возле, ласково поглаживая ее высокие бедра. Женщина показалась ему красивой, даже очень красивой, она без всякого смущения, как хозяйка, смотрела на вошедшего.

Нерон повернулся к Никию и поманил его рукой:

— Этот Салюстий так орал сегодня,— произнес он притворно-болезненно,— что совершенно оглушил меня. Говори громче, Никий, я плохо слышу. Не хватает Риму заполучить глухого принцепса. Скажи, тебе жалко меня?

— Салюстий играет так, как научил его ты,— отозвался Никщ с полупоклоном, относившимся и к императору, и к лежавшей рядом женщине.

— Я? — удивленно вскинулся Нерон.— Я не учил его орать во все горло. Может быть, ты считаешь, что и я декламирую так же грубо?

— Ты — оригинал, а Салюстий — копия, копия всегда грубее оригинала. Не обладая твоим божественным даром, он кричит там, где поешь ты.

— Не слишком ясно, что ты имеешь в виду,— нахмурился Нерон.

Никий понял, что его объяснение вышло не очень толковым, и не нашелся с ответом. Его неожиданно выручила Поппея. Загадочно улыбнувшись Никию, а затем переведя взгляд на Нерона, она сказала:

— А мне понравилось. Он такой забавный. Сначала мне показалось, что он кривляется и завывает ради шутки, но когда я поняла, что он это серьезно, мне сделалось еще веселее.

— Никий говорит, что это я научил его,— с капризными интонациями в голосе проговорил Нерон.— Ты полагаешь, моя Поппея, что я научил его кривляться и завывать?

— Ты талантлив, Нерон,— сказала она снисходительно и, лениво протянув свою красивую руку с тонкими длинными пальцами, нежно коснулась ею щеки Нерона.— А талантливый человек, как ребенок, не может поверить, что другие не умеют делать то, что делает он. Ты учил обезьяну божественному слогу, а она научилась только кривляться. Думаю, что твой Никий имел в виду именно это.

— Это так? — взглянув на Никия и как бы еще сердясь, отрывисто спросил Нерон.

— Да, император,— кивнул Никий.— Поппея сумела правильно выразить то, чего не сумел выразить я.

— Вы, я вижу, сговорились,— сказал Нерон с плохо скрываемым удовольствием.— Если так дальше пойдет...

Он не успел договорить, Поппея обняла его за шею и прижала голову к груди:

— Маленький мой, моя рыжая бородушка,— пропела она, мельком взглянув на Никия.— Мой божественный ребенок! Рим имеет больше чем принцепса, он имеет божество.

Нерон по-детски вздохнул и еще глубже зарылся лицом в пышную грудь Поппеи. А она все говорила и говорила, поглаживая его голову и спину и уже не взглядывая на Никия.

Никий ощутил смущение. Не оттого, что император изображал ребенка и глупо вздыхал. Он чувствовал смущение потому, что Поппея проделывала все так естественно, /Ни разу не сфальшивив ни голосом, ни движением, будто в самом деле была матерью этого взрослого рыхлого мужчины, зарывшегося лицом в ее грудь. Более того, Нерон вдруг представился Никию настоящим ребенком — маленьким, страдающим, беззащитным, никогда до того не знавшим ласки и вдруг получившим ее.

Наконец император поднял голову и посмотрел на Никия затуманенными влагой глазами.

— Ты? — спросил он так, будто только что увидел Никия, и снова протяжно вздохнул.

И тут же Поппея сделала плавный жест рукой, показывая, что Никию лучше уйти. И Никий, сам не ожидавший от себя этого, медленно ступая, стал отходить к двери. Нерон провожал его невидящим взглядом. Поппея все еще держала руку на весу и, кажется, шевелила пальцами. Относилось ли это к нему или нет, Никий сказать не мог,— толкнув спиной дверь, он вышел наружу. Огляделся, словно не узнавая знакомое помещение, скользнул взглядом по каменным лицам преторианских гвардейцев и медленно, не слишком уверенно ступая, пошел прочь. Кто-то поприветствовал его с поклоном, но он только кивнул рассеянно.

Выходя из дворца, он внезапно остановился — будто натолкнулся на преграду. Остановился и снова ощутил прежнее безотчетное беспокойство.

— Ты был у императора? — услышал он за спиной знакомый голос. Оглянулся и узнал Отона. Его лицо было пепельно-серым, вокруг глаз синие круги, губы чуть вздрагивали, когда он повторял вопрос: — Ты был у императора?

Никий хотел сказать «нет», но почему-то ответил:

— Да.

— Поппея...— едва слышно выговорил Отон и вдруг резким движением прикрыл рот, словно страшился продолжить.

Глава пятая

За северными воротами города, в овраге за рощей, горел костер. Двое, закутанные в плащи, осторожно вышли из-за деревьев. Тот, что шел впереди, вскинул руку, останавливая идущего следом.

— Стой! Вот они,— с тревогой прошептал он, указывая на огонь внизу.

— Никого не видно,— взволнованно отвечал его спутник.— Может быть, ты ошибся?

— Ты боишься, Теренций? — спросил первый, по-ложа руку на меч у пояса.

Теренций проследил глазами за движением его руки и только вздохнул.

— Не бойся,— стал успокаивать его первый.— Я уже говорил тебе вчера, что, умирая, мы попадем в царство Бога. Ты получишь там все, чего не имел в этой жизни, рабы будут господами, а господа рабами. Не бойся, Теренций, верь мне, мы, бедные, будем там счастливы. Или ты не веришь? Скажи!

Говоря это, он пристально вглядывался в темноту вокруг костра. До него было всего шагов пятьдесят.

— Ты не веришь? Говори!

— Зачем ты спрашиваешь меня, Симон? — с укоризной в голосе ответил Теренций.— Мне кажется, ты нашел неподходящее время для таких разговоров.

— Ты не понимаешь, Теренций,— продолжил Симон, горячась.— Никто не знает, когда придется умирать, а ты должен быть готов вступить в лоно Бога. Если не спасешь свою душу, то тогда...

— Что? Что тогда? — раздраженно перебил его Теренций.— Ты нарочно пугаешь меня?

— Чем я тебя пугаю?

— Смертью. Ты считаешь, нас могут убить сегодня, раз хочешь, чтобы я...

— Тихо! — тревожно прервал его Симон.

И он, и Теренций замерли, прислушиваясь. Вдруг позади них треснула ветка — они испуганно огляну-лись, Симон до половины вытянул меч из ножен, а Теренций лишь взялся за рукоять своего.

Послышался тяжелый топот — приближались чьи-то шаги. Затем голос из темноты произнес:

— Вложи обратно свой меч, Симон, или ты пришел не с миром?

— Это ты, Онисим? — с тревогой спросил Симон, убирая меч в ножны и делая шаг вперед.

— Это я,— ответил тот насмешливо.— Спускайтесь к огню, я иду за вами.

Симон и Теренций стали спускаться в овраг, время от времени пригибаясь и хватаясь руками за траву. Они уже стояли у костра, когда к ним подошел Онисим.

— Ты один? — спросил Симон, заглядывая ему за спину.— Мне показалось...

— Тебе правильно показалось. Мои друзья ждут наверху. Они хорошо видят нас, но не могут слышать. Ты, кажется, хотел говорить со мной о чем-то важном?

— Ты пришел не один,— с укоризной заметил Симон,— хотя я просил тебя...— Он не договорил, вглядываясь в лицо Онисима.— Ты не доверяешь мне?

— Я? Тебе? — усмехнулся Онисим.— Конечно, я не доверяю тебе. То, о чем я просил, ты не сделал. Кроме того, все это время ты избегаешь меня, переехал в другой конец города... Как же я могу доверять тебе? Кто это с тобой? — без перехода спросил он.

— Это Теренций,— ответил Симон.— Он служит у Никия.

— Садитесь,— Онисим указал на траву возле костра,— так нам удобнее будет говорить.

Симон нехотя опустился на землю, Теренций присел рядом. Онисим уселся на корточки с другой стороны костра и начал разговор:

— Говори, чего ты хочешь от меня?

Симон вздохнул, снова огляделся по сторонам.

— Я не знаю,— глухо произнес он,— можно ли говорить. Эти твои люди... Зачем ты привел их с собой?

— На всякий случай. Почему я должен доверять тому, кто не доверяет мне? Говори же, все равно ты не уйдешь отсюда, не сказав.

— Почему не уйду? — с настороженностью с голосе спросил Симон.

— Потому что я не отпущу тебя,— просто ответил Онисим. В его тоне не было угрозы, но именно поэтому фраза его прозвучала особенно зловеще.

Симон почувствовал, как сидевший вплотную к нему Теренций вздрогнул, и быстро проговорил:

— Если ты будешь пугать нас, то ничего не добьешься. Ты знаешь, что я ничего не боюсь.

— Я это знаю,— согласился Онисим.— Но ты должен сделать то, что приказал учитель...— Он замялся, посмотрел на Теренция и, понизив голос до шепота, досказал: — Что приказал учитель Петр. Отвечай, ты сделаешь это?

— Значит, ты собрался убить меня? — в свою очередь спросил Симон.

— Ты сделаешь это? — настойчиво повторил Онисим.

— Да,— после непродолжительного молчания подняв голову и прямо глядя в глаза Онисиму, произнес Симон.— Мы пришли говорить об этом.

— Я не знаю твоего человека,— сказал Онисим, кивнув на Теренция.— Почему я должен доверять ему?

— Его послал Никий,— сказал Симон.— Если ты не доверяешь Никию и мне, то нам не о чем разговаривать.

— Хорошо,— медленно произнес Онисим,— говори.

— Ты сделаешь то, о чем тебя просит Никий?

— Да, если это служит нашему делу.

— Это служит нашему делу,— строго сказал Симон.

— Говори,— повторил Онисим.

Прежде чем начать, Симон посмотрел на Теренция, тот ответил ему тревожным взглядом.

— Есть один человек, актер Салюстий, близкий к императору,— наконец стал объяснять Симон.— Он знает тайну Никия и может выдать его Нерону. Никий просил тебя помочь.

— И это все? — тихо и медленно выговорил Онисим.

— Это очень важное дело,— чуть подавшись вперед и помогая себе движением руки, сказал Симон.— Надо успеть, потому что этот актер может заговорить в любую минуту. Он уже намекал Никию.

— А откуда он знает о Никии? — спросил Онисим.— Разве он связан с нашими братьями?

— Он не связан с нашими братьями.

— Тогда откуда же он знает?

— Я не могу тебе этого сказать.

— Ты не знаешь?

— Я не могу тебе этого сказать,— угрюмо повторил Симон и добавил, пожав плечами: — Это не моя тайна.

— А чья это тайна? — насмешливо спросил Онисим.

— Это тайна Никия. Ты должен верить ему на слово или...

— Что «или»? Продолжай.

— Или не верить.— Симон вздохнул.— Он отдает приказы, а не ты.

— Так это приказ? — Голос Онисима прозвучал все так же насмешливо, но в нем уже чувствовалось напряжение.

Неожиданно в разговор вступил Теренций.

— Никий не приказывает, он просит,— проговорил он, покосившись на Симона.— Но если ты не сделаешь этого, то тогда...— Он запнулся, и Онисим спросил уже совершенно без насмешки:

— Что же тогда?

— Никий погибнет, вот и все,— выговорил Теренций со вздохом.

— И наше дело здесь не будет иметь смысла,— добавил Симон.— Никий единственный человек в окружении Нерона, который...

— Знаю,— сердито прервал его Онисим,— знаю.— И, помолчав, спросил: — Значит, он хочет, чтобы я убил этого актера?

— Он хочет, чтобы актер не выдал его Непону,— уклончиво ответил Симон.

Наступила тишина. Беседа прервалась, и молчание длилось долго. Костер почти догорел, свет его пламени уже не доставал до лиц собеседников. В тишине раздавалось только слабое потрескивание костра и короткие вздохи Теренция. Казалось, ему не хватает воздуха, но Симон даже не смотрел в его сторону. Он смотрел на Онисима — тот сидел, низко опустив голову и выставив вперед сложенные в замок руки. Наконец он произнес, чуть приподняв голову и глядя на Симона исподлобья:

— Хорошо, я сделаю то, о чем просит Никий. Но при одном условии.

— При каком условии? — тревожно отозвался Симон.

— Я хочу встретиться с Никием.

— Но это!..— почти вскричал Симон, делая страшные глаза.— Это невозможно!

— Говори тише,— предостерег его Онисим и продолжал: — Это возможно, я хочу говорить с ним. Это возможно, если сделать все...

— Это опасно,— быстро вставил Симон.

— Если сделать все осторожно,— не обращая внимания на слова Симона, досказал Онисим.— Но мне обязательно нужно говорить с ним. Ты понял меня?

— Ты хочешь говорить с ним до...— начал было Симон, но Онисим перебил:

— Нет. Я сделаю то, что он хочет. Но после этого ты сведешь его со мной. Если ты не сделаешь этого или если Никий не захочет, я сам буду искать встречи с ним и найду возможность. Но тогда его тайна... Ты понимаешь меня?

— Да,— глухо отозвался Симон и, прежде чем продолжить, заглянул в лицо Теренция (тот утвердительно кивнул).— Хорошо, Теренций скажет об этом Никию.

— Я скажу ему об этом,— вставил Теренций.

— Он постарается убедить Никия встретиться с тобой. Думаю, он согласится. Но ты должен будешь прийти один, никто из твоих людей не должен видеть Никия и знать о вашей встрече. Ты обещаешь?

— Обещаю,— твердо выговорил Онисим и встал, разминая затекшие ноги. Теренций и Симон встали тоже.

Актер Салюстий уже давно не передвигался пешком, он и забыл, как это делается. В первое время, когда он попал к Нерону, носилки унего были самые простые. Тогда он еще не понимал своего настоящего положения и не был уверен, что его счастье продлится долго. Кроме того, он еще чувствовал себя рабом и боялся даже стоять рядом с патрициями, окружавшими императора,— что уж говорить о том, в какой страх повергали его их высокомерные взгляды!

Впрочем, освоился он быстро и понял, что далеко не все строящие из себя значительных особ таковыми являются. Но главное — он уразумел то, что древность рода уже мало что значит при дворе, а в большинстве случаев просто ничего не значит. Ценятся же и дают высокое положение две вещи: близость к императору и деньги. Первое было в большой степени залогом второго. Он видел вольноотпущенников, которые вели себя, как восточные владыки, и роскошь их жизни казалась ему недостижимой.

Взять хотя бы Паланта. Он заведовал государственной казной еще при Клавдии и продолжал то же самое при теперешнем принципате. Когда он ехал в богато украшенных носилках, сопровождаемый конной стражей, плебеи сбегались посмотреть на него. Время от времени его усыпанная кольцами рука высовывалась из-за прошитых золотыми нитями занавесок и бросала в толпу горсть монет. Из толпы кричали:

— Слава тебе, великолепный Палант! Счастливой тебе жизни, щедрый Палант!

И даже:

— Слава великому Паланту, опоре Рима!

Поговаривали, что Палант нанимал для таких приветствий специальных людей, но Салюстий не верил этим слухам: если горстями бросать в толпу монеты, она прокричит и не такое.

Ничего похожего Салюстий себе, разумеется, позволить не смел. И не только потому, что не обладал богатством Паланта (мало кто в Риме мог похвастаться, что имеет столько же, и уж, наверное, никто не смог бы сказать, что имеет больше, включая и принцепса). Просто однажды Салюстий слышал, как Афраний Бурр, смеясь, говорил Нерону:

— Каждый выезд нашего Паланта создает давку на улицах. Может быть, сенат наградил его триумфом? Правда, мне неизвестно, командовал он когда-либо хотя бы манипулой! Впрочем, такой богач, как он, может позволить себе нарушать обычаи.

Салюстий видел, как при этих словах Бурра на лицо императора набежала тень. Он ничего не сказал, только недобро усмехнулся, выпятив нижнюю губу, что всегда было у него признаком крайнего недовольства.

А короткое время спустя Паланта обвинили в плохом бережении государственных денег, в незаконных сделках и в чем-то еще. Мать Нерона, Агриппина, сама подписала обвинения. Правда, суд не приговорил его к изгнанию, как того хотела Агриппина, а наложил большой штраф, и Палант вынужден был покинуть государственную службу. Вряд ли его богатствам был нанесен сколько-нибудь значительный ущерб, но опаснее оказалось другое — недовольство Нерона. Становилось вполне вероятным, что в один прекрасный день Паланта объявят каким-нибудь заговорщиком, а богатство его твердой рукой подгребет под себя Нерон. Так что деньги без расположения императора (и это Салюстий усвоил твердо) мало значат в Риме и сами по себе могут скорее повредить их обладателю, чем помочь ему.

Салюстий наказал себе не высовываться — хотя состояние его стало теперь вполне значительным — и жить осторожно. Выезд его ничем особенным не отличался от выезда какого-нибудь средней руки претора, но в то же время не стыдно показаться перед другими. Носилки его теперь были одновременно и богатыми, и скромными, никакой конной стражи, а лишь четверо вооруженных слуг — с факелами в ночное время.

Салюстий любил выезжать, смотреть сквозь занавески на толпу, прижимающуюся к стенам. Он мог бы выбрасывать им несколько мелких монет, но считал это ненужным расточительством и без всяких приветственных криков чувствовал себя вполне счастливым.

В тот вечер он отправился к своей любовнице, «пышной Марции», как он ее называл за выдающиеся формы. Дорогой он думал главным образом о двух вещах: о проклятом Никии, неизвестно откуда и за что свалившемся на его голову, и об обнаженной Марции. Конечно, если бы не Анней Сенека, он давным-давно нашел бы способ избавиться от этого Никия, потому что кроме императора актер имел и других мощных покровителей. С одной стороны, далеко не всем нравился Анней Сенека, и многие были бы рады сделать ему какую-нибудь неприятность. Стоило Салюстию только открыть рот, как целая свора завистников набросилась бы на сенатора. Но Салюстий благоразумно молчал, и это несмотря на то, что влияние Сенеки на государственные дела и на самого Нерона явно слабело. Просто Салюстий боялся Сенеку, он до сих пор воспринимал его как своего господина. С тех самых пор, как Сенека выкупил его у прежнего хозяина, Титиния Капитона, Салюстий просто боялся и ничего с этим поделать не мог. Так что если бы Салюстий все же сделал такую глупость и открыл рот... Он не хотел думать, что бы произошло — более всего вероятно, он так бы и остался с раскрытым ртом, да еще с остекленевшими мертвыми глазами в придачу.

Эти мысли испортили Салюстию настроение, и, чтобы не омрачать себе предстоящий вечер и ночь, он стал думать о «пышной Марции». Впрочем, видел он ее всегда одинаково: обнаженной и в соблазнительной позе. Иногда ему казалось, что он не помнит ее лица, но зато знает каждую родинку, каждую складку ее теплого и мягкого тела.

Он вез ей подарок — знакомый купец подарил ему маленький сосуд с редким и дорогим притиранием. Если купец не врал, то притирание было из Персии и им якобы пользовались лишь жены персидского царя. Конечно, скорее всего купец врал и купил притирание где-нибудь в Антиохии или Эдессе, но такой оборот не огорчал Салюстия: во-первых, он очень любил, если что-то доставалось ему даром, во-вторых, притирание пахло очень сладко. Время от времени он открывал крышку и, приблизив горлышко к носу, вдыхал волнующий запах. Он представлял себе, как разденет Марцию и будет неспешно и сосредоточенно втирать жидкость в каждую частичку ее необъятного тела. Он решил, что заберет подарок домой — женщины расточительны и не умеют беречь то, что дается им в дар. Она может опрокинуть драгоценный сосуд или использовать его содержимое в один раз. Или — что заранее приводило Салюстия в неистовство — даст попользоваться притиранием какой-нибудь глупой подруге. Будет правильнее и спокойнее, если он заберет сосуд домой, а привезет его в следующий раз. Таким образом он доставит полное удовольствие и себе, и Марции, проявив при этом благоразумную бережливость.

Решив так про себя, Салюстий снова открыл крышку и поднес горлышко к носу. В ту же минуту за занавесками носилок раздался какой-то шум, они раздвинулись, и внутрь просунулась чья-то голова, укутанная в капюшон плаща. Салюстий резко подался назад, прижимая к груди сосуд с притиранием.

— Не бойся,— услышал он голос, показавшийся ему знакомым,— это я, Теренций.

Тут же рука одного из слуг Салюстия (из тех, что сопровождали носилки, освещая дорогу факелами) схватила Теренция за плечо и потянула назад. В свою очередь Теренций ухватился за край носилок и умоляюще посмотрел на Салюстия.

Салюстий, уже придя в себя (хотя и не вполне), чуть сдавленно приказал слуге:

— Оставь его!

Носилки остановились, а Салюстий, напряженно глядя на Теренция, спросил:

— Что случилось? Что тебе надо?

Теренций приставил палец к губам, призывая говорить тише, и, поведя глазами за спину, прошептал:

—Мой господин, Анней Сенека, хочет говорить с тобой.

— Сейчас? — недовольно глядя на Теренция, спросил Салюстий.— Почему сейчас?

— Я не знаю,— отвечал Теренций, все больше волнуясь и с трудом выговаривая слова.— Его носилки здесь, за углом.— Он показал рукой куда-то в сторону.— Он сказал, что у него срочное сообщение для тебя.

— Срочное сообщение? — переспросил Салюстий.— Может быть, лучше я приду к нему утром?

— Тогда я передам ему, что ты не хочешь,— дернул плечами Теренций и попятился.

— Нет, погоди,— остановил его Салюстий и уже совсем тихо добавил: — Я пойду.

— Сенатор просил тебя быть осторожным,— сказал Теренций и протянул руку, чтобы помочь Салюстию покинуть носилки.— Слугам не нужно видеть...

— Ладно, ладно, сам знаю,— раздраженно остановил его Салюстий и, опираясь на руку Теренция, вышел из носилок.

Теренций еще больше надвинул капюшон на глаза, а Салюстий, приказав слугам дожидаться его здесь, двинулся за ним следом. Он все так же прижимал сосуд с притиранием к груди, хотя забыл и думать о нем.

Теренций шагал быстро, и Салюстий едва за ним поспевал. Завернули за угол, потом еще раз — мрак сгустился, и Салюстий потерял Теренция из виду. Он остановился, опасливо озираясь и не в силах заставить себя кликнуть проводника. Вдруг он ощутил, что здесь что-то не то, и вспомнил, что Теренций уже давно не служит у Сенеки, а служит у Никия. «И, значит...» — со страхом выговорил было он про себя, но не успел закончить.

Сначала актер услышал шаги и почувствовал, как несколько человек обступили его со всех сторон. Он метнулся к стене, блеснул свет факела. Их было четверо с закутанными до бровей лицами — они молча и пристально смотрели на него. Теренций стоял за их спинами, глядя в сторону. Салюстий хотел окликнуть его, спросить, что же такое происходит, но тут державший факел поднес его едва ли не к самому лицу актера и глухо спросил:

— Ты Салюстий?

Салюстий только кивнул. Державший факел усмехнулся и сказал:

— Тогда умри!

И в ту же минуту что-то ударило в грудь Салюстия, он выронил сосуд — тот разбился о камни мостовой у его ног. Маслянистая жидкость забрызгала сандалии. Он смотрел туда, не в силах оторвать взгляд, чувствуя все нарастающую боль в груди и слабость в ногах.

Второй удар показался ему значительно сильнее первого. Он дернулся и стал оседать, скользя по стене. Последнее, что он увидел, это расширившиеся от ужаса глаза Теренция.

Глава шестая

Нерон был так занят Поппеей, что известие о смерти Салюстия не произвело на него никакого особенного впечатления. Он сказал:

— Нечего было таскаться по ночам к девкам.

А Поппея спросила:

— Это тот самый, что так смешно завывал и размахивал руками?

— Он мне порядком надоел,— проговорил Нерон и отвернулся.

Никий подумал, что император, может быть, так же выразился бы и о нем в случае его смерти, и ему сделалось грустно и почему-то стало жаль Салюстия. Актер в сущности был ни в чем не виноват, а погиб от знания чужой тайны, которая ему была не нужна. С другой стороны, хотя его жизнь и оказалась коротка, но последние несколько лет он все-таки жил при дворе императора, осыпанный его милостями. А такое выпадает далеко не каждому, тем более если учесть, что Салюстий недавний раб. Возможно, актер дожил бы до старости, останься он в Александрии у Титиния Капитана, но что это была бы за жизнь! А каждый день этой, при дворе Нерона, стоил месяца обычного существования. Так что в определенном смысле Салюстий не остался внакладе. Это вполне примиряло Никия со смертью актера.

Правда, смерть его (которая казалась вначале полным избавлением от всех неприятностей) повлекла за собой новую проблему: посланник учителя Павла, Онисим, требовал встречи с Никием.

Именно требовал, а не просил. Никию очень не хотелось с ним встречаться, но Симон убедил его, что это необходимо.

— Ты знаешь,— сказал он, вздохнув,— учитель Петр — это тебе не учитель Павел, он и его люди в таких делах всегда идут до конца.

Никий настороженно относился к братьям, бывшим при учителе Петре. Конечно, он любил учителя Петра и почитал его. Как же иначе, ведь учитель Петр видел самого Иисуса! Но люди, бывшие при нем, ему не нравились. Он знал не всех, но те, кого он знал, были ему неприятны. Были они заносчивы и себялюбивы, резки в оценках — для них существовало только черное и белое и никаких оттенков — и, главное, все казались уверенными, что лишь одни они знают Истину, а все другие, особенно братья из окружения Павла, только и стараются извратить Истину и повредить ей. И когда Симон из Эдессы сказал Никию, что Онисим угрожает добраться до него, если Никий не пойдет на встречу, то не приходилось сомневаться: раз Онисим так сказал, то и сделает, как сказал.

Никий через Симона передал Онисиму, что готов встретиться с ним, но что торопиться неразумно и нужно подыскать удобный случай — если кто-нибудь заподозрит Никия в сношениях с христианами, злейшими врагами Рима, то ему конец. А вместе с ним и конец всему делу. Симон передал и, вернувшись, сообщил Никию через Теренция, что Онисим согласен ждать, но очень недолго.

Но случай скоро представился, и притом совершенно неожиданно.

Надо сказать, что Поппея Сабина, так быстро ставшая полновластной хозяйкой дворца, проявляла в отношении Никия необычное расположение. Необычное потому, что Никий ничем его не заслужил, а еще потому, что с другими была она резка и язвительна. Она холодно говорили с Афранием Бурром и даже с Сенекой, а жене Нерона, Октавии, так прямо и заявила, что она тупая корова, а Нерону нужна настоящая женщина. Правда, сам Никий этого не слышал, но рассказавший ему об этой сцене человек добавил, что такая женщина, как Поппея, собственноручно может кого-нибудь придушить, если будет в гневе.

— Я считаю, что Поппея настоящая женщина,— ответил на это Никий, холодно глядя на собеседника. В глазах того мелькнул страх, и он, пробормотав что-то извинительное, быстро отошел.

Вообще-то Поппея нравилась Никию, хотя он и не смог бы объяснить почему. На первый взгляд, все в ней было дурно, кроме, может быть, внешности,— ее высокомерие, ее резкость, ее презрительный взгляд...

Короче говоря, в ее присутствии все чувствовали себя неуютно и теперь старались даже больше понравиться ей, чем Нерону. Чаще всего такие попытки оказывались напрасными.

Но с Никием она разговаривала неизменно ласково, и, возможно, это было главной причиной того, что Поппея нравилась ему.

Как-то Нерон сказал ей в присутствии Никия:

— Знаешь, Поппея, все достоинства Никия заключаются в одном: он любит меня.

Произнес он это с иронической усмешкой, как самую обыкновенную шутку. И посмотрел на Поппею, ожидая ответной. Но Поппея, строго на него взглянув, ответила с предельной серьезностью:

— Я знаю это. Никий единственный человек, который любит тебя по-настоящему.

Нерон был смущен. Чтобы как-то выйги из неловкого положения, он, вяло продолжая шутку, проговорил:

— А ты, Поппея? Разве ты не любишь меня по-настоящему? Признавайся!

— Я говорила о Никии, а не о себе,— отрезала она.

Нерон не нашел что сказать и, разведя руки в стороны, с виноватым выражением на лице обернулся к Никию.

А короткое время спустя, всего через несколько дней после смерти Салюстия, Нерон позвал Никия к себе.

Никий, войдя в покои императора, поискал глазами Поппею, с которой Нерон в то время не расставался, казалось, ни на одну минуту. Нерон, перехватив его взгляд, неожиданно строго заметил:

— Мы одни, Никий. Мне нужно переговорить с тобой об одном важном деле.— Он сделал паузу, прошелся мимо Никия от двери к окну, шумно вздыхая, и наконец продолжил: — У меня много врагов, а ты, может быть, единственный, кто любит меня по-настоящему. То, что я доверяю тебе, я не могу доверить никому другому — ни моему учителю Сенеке, ни даже

Афранию Бурру. Ты хорошо понимаешь, что я имею в виду?

— Да, император,— кивнул Никий.

Нерон опустился в кресло, тут же встал и тут же сел опять. Глядя исподлобья, сердясь то ли на Никия, то ли на самого себя, он неожиданно спросил:

— Ты знаешь мою мать, Агриппину?

— Да-а,— чуть с запинкой сказал Никий, не понимая, как отвечать на такой вопрос и что он может значить.

— И что ты думаешь о ней? — снова спросил Нерон.

— Я могу думать о матери императора только то, что она родила великого сына.

Нерон поморщился:

— Оставь такие глупости, я спрашиваю не об этом. Что ты думаешь о ней в государственном смысле, не как о моей матери, а как...— Он запнулся, подбирая нужное слово, и, так и не подобрав, проговорил раздраженно: — Что бы ты сделал, если бы мне угрожала опасность от собственной матери? И предупреждаю тебя: смертельная опасность.

Никий уже довольно долго пробыл при дворе, чтобы понять, куда клонит император и что он хочет услышать.

— Я защитил бы тебя от любого, кто посягнул бы на твою драгоценную жизнь, не принимая во внимание ни родство, ни заслуги.

— Так защити! — воскликнул Нерон, упершись руками в подлокотники и привстав в кресле.

— Ты имеешь в виду...— осторожно начал Никий, в свою очередь подавшись чуть вперед.— Если я тебя правильно понял, ты хочешь, чтобы я...— Он не договорил, ожидая реакции императора, а тот прошептал, вернее, почти что прошипел сквозь зубы:

— Да, да, я хочу этого, Никий!

Никий стоял, испуганно глядя на Нерона. Убить Агриппину, мать императора, недавнюю фактическую правительницу Рима... Этого он никак не ожидал. Его страшило не то обстоятельство, что Нерон был готов предать смерти собственную мать — в этом проклятом Риме и такое вполне могло сойти за оправданный, продиктованный государственными интересами поступок,— его страшило то, что Нерон поручает ему совершить это. Значит, он готов пожертвовать им, Никием, если не сразу же после содеянного, то чуть позже. Кто же оставит такого свидетеля! Кто захочет видеть рядом убийцу собственной матери, даже если ты сам приказал ее убить! Об Агриппине Никий не думал, он думал о себе.

— Ты, я вижу, сомневаешься? — спросил Нерон, презрительно усмехнувшись.— Отвечай!

— Нет,— Никий отрицательно повел головой,— я не сомневаюсь. Я не могу сомневаться, когда тебе грозит опасность. Просто не знаю, сумею ли я. Никто не обучал меня военному делу, и я не держал в руках меч.

Нерон облегченно вздохнул и, поднявшись с кресла, подошел к Никию и положил ему руку на плечо:

— Ничего такого тебе и не понадобится. Я просто поручаю тебе сопровождать мою мать в Байи, куда она скоро отправляется на отдых. Она поедет морем, и я хочу, чтобы ее путешествие было приятным. Корабль прекрасно подготовят,— проговорил он, пристально глядя в глаза Никию и делая ударение на слове «прекрасно»,— но ты сам понимаешь, в море все может случиться. Я дам тебе несколько человек, которыми ты будешь руководить, у тебя будет лодка, на случай, если с кораблем что-нибудь произойдет. У тебя всегда будет возможность спасти мать императора Рима. Но я хочу, чтобы ты знал вот что. Ты очень дорог мне, Никий, и я опечалюсь, если с тобой сотворится неладное. Пусть погибнут люди, которые будут сопровождать тебя, пусть даже погибнет моя...

Он не договорил, отошел к окну и некоторое время спустя, глядя вдаль, как бы в задумчивости произнес:

— Ты должен вернуться, Никий, вот чего я хочу от тебя.

— Я вернусь, император, будь уверен,— ответил Никий почти торжественно.

Нерон резко повернул голову. Губы его разошлись в натянутую улыбку, когда он произносил:

— Тогда иди и готовься к отплытию. Я попросил Аннея Сенеку представить тебя моей матери.

И Нерон плавно махнул рукой, показывая, что беседа окончена.

Уже поворачиваясь к двери, Никий вдруг перехватил беспокойный взгляд Нерона, брошенный в сторону тяжелого полога, прикрывавшего его ложе. Никий взглянул туда, и ему показалось, что за краем полога мелькнуло платье Поппеи.

Глава седьмая

Сенека сообщил Никию, когда они встретились, чтобы ехать к Агриппине, что несколько дней назад император посетил мать в ее доме. Он был с ней ласков, просил простить его за причиненные огорчения и предложил поехать в Байи для отдыха. Сначала император сказал, что они поедут вместе, но потом, вспомнив о неотложных делах — ему обязательно нужно было выступить в сенате по вопросу о новых налогах,— попросил ее отправиться одну, с тем чтобы он присоединился к ней уже несколько дней спустя.

Сенека рассказывал об этом вяло, со скучающим лицом, и лишь на вопрос Никия: «И она согласилась?» — ответил с грустной улыбкой:

— Да. Император настойчиво просил ее согласиться.

Вообще Сенека казался усталым и равнодушным, поручение императора представить Никия матери явно его тяготило. Никий боялся, что Сенека начнет неприятный разговор о том, для чего он был введен в окружение императора, но страхи его оказались напрасными — сенатор не расположен был говорить ни о чем подобном.

Агриппина встретила их в своей гостиной, сидя в кресле у окна. Улыбнулась Сенеке и совсем не заметила Никия. Когда Сенека стал представлять молодого человека, она прервала его, проговорив холодно:

— Знаю, Нерон говорил мне о нем.

Никий впервые видел Агриппину так близко, и она показалась ему очень красивой. Трудно было представить, что у этой молодой, элегантно одетой женщины такой взрослый сын. Сам Нерон представился сейчас Никию едва ли не ровесником собственной матери.

— Ты пришел попрощаться со мной, Анней? — спросила Агриппина, взглянув на сенатора и тут же опустив глаза.

— Нет,— отвечал Сенека с вымученной улыбкой,— скорее пожелать тебе счастливого пути.

— Не вижу разницы между прощанием и... этим,— холодно заметила она.

— Различие в том, дорогая Агриппина,— произнес он как можно мягче,— что мы расстаемся только на время. Если ты позволишь, я приеду навестить тебя в Байи.

— Навестить? — фыркнула она и насмешливо посмотрела на сенатора.— Ты можешь сопровождать меня сейчас же. Или об этом нужно просить моего дорогого сына? Да или нет?

— Нет, Агриппина, я думаю, что никакого особого разрешения не нужно, просто...

— Что? Что просто? — резко спросила она.

— Просто мне нужно быть с Нероном в сенате,— с сожалением разводя руками, ответил он.— Нужно как следует приготовить его речь, в этот раз его выступление будет иметь особенно важное значение.

— Важное значение! — усмехнулась она.— Для кого важное: для тебя, для меня или для него?

— Для Рима,— сдержанно произнес Сенека.

— Да, да,— быстро проговорила она и только теперь указала ему на кресло. Никия она по-прежнему словно не замечала.

Сенатор, удобно устроившись в кресле, с вялой улыбкой смотрел в напряженное лицо Агриппины. Некоторое время они молчали. Никий, стоя у кресла Сенеки, с интересом разглядывал богатое убранство комнаты. Он не чувствовал обиды от того, что Агриппина так демонстративно его не замечала,— в конце концов, она мать императора и имеет право кого-то любить, а кого-то не замечать. Была некоторая неловкость, но вполне переносимая.

— Скажи мне, Анней,— прервала наконец молчание Агриппина,— что ты думаешь об этой Поппее? Я ее совершенно не помню. Она что, так уж красива?

— Ты же знаешь, Агриппина,— с улыбкой старого придворного ответил сенатор,— с твоей красотой ничья сравниться не может.

Агриппина недовольно поморщилась.

— Я спрашиваю тебя не для того, чтобы ты расточал мне комплименты. Согласись, в моем положении это выглядит насмешкой.

— Не понимаю, что ты имеешь в виду.

— Не притворяйся, Анней,— раздраженно заметила она,— все ты прекрасно понимаешь. Если ты боишься говорить о Поппее в присутствии этого молодого человека, то так и скажи.

Сенека покосился к сторону Никия и вздохнул.

— Понимаю,— продолжила Агриппина, раздражаясь все больше,— значит, эта дрянь взяла большую власть. Очень большую, Анней, если даже ты боишься говорить,

— О, Агриппина,— протестующе покачал головой сенатор,— ты несправедлива.

— Значит, это она отправляет меня в Байи,— проговорила женщина со вздохом.— Чувствую, что я уже никогда не вернусь оттуда.

— Знаешь, Агриппина,— после некоторой паузы устало сказал Сенека,— в последнее время я много размышлял, думая о том, чтобы покинуть Рим навсегда.

— Покинуть Рим навсегда? — переспросила она со сдержанным удивлением.— Ты шутишь.

— Нет, Агриппина, я говорю серьезно. Я стар, я устал, мое время прошло. Я только изображаю государственного деятеля, но перестал им быть. Честно признаюсь тебе, я стал равнодушен к так называемым государственным проблемам. У меня нет прежней энергии, да и желания участвовать во всем этом у меня тоже нет. Я хотел бы закончить некоторые свои начатые работы — ведь когда-то меня считали писателем.

Последнее он произнес с грустной улыбкой.

— Ты навсегда останешься писателем,— неожиданно твердо выговорила Агриппина.— Великим писателем, и ты знаешь это. Но куда ты хочешь уехать?

Он пожал плечами:

— На одну из своих вилл в окрестностях Рима. Или на Капри, я всегда любил это место.

— Замечательный остров,— резко проговорила она.— Там мой брат Гай задушил Тиберия. Подушкой, если верить слухам.

— О Агриппина! — воскликнул Сенека, бросив на нее укоризненный взгляд.

— Ты стал труслив, Анней,— усмехнулась она, качнув головой в сторону Никия.— К тому же какой здесь секрет, если это известно каждому римскому плебею. Но я хотела сказать не об этом, то есть не о моем брате Гае, а о тебе, Анней.

— Я не вполне понимаю.

— Ты в самом деле стареешь, Анней,— проговорила Агриппина, пристально на него глядя.— Я только хотела сказать, что если подушка нашлась для Тиберия, то ее найдут _и...

— ...для меня,— договорил за нее Сенека.

— Да, Анней,— кивнула она.— Ты же знаешь, подобные тебе великие деятели не могут просто так уйти на покой. Ты, надеюсь, не говорил о своем желании с моим сыном?

— Потому и не говорил,— улыбнулся он.

— Все-таки хорошо, Анней,— сказала она с ответной улыбкой,— что мы так хорошо понимаем друг друга. Тот из нас, кто умрет первым, окажется счастливее оставшегося в живых: оставшемуся будет скучно. Хочу надеяться, что в этом смысле я стану счастливее тебя.

— А я хочу надеяться...— начал было Сенека, но Агриппина прервала его, обратившись к Никию:

— Ты очень красив,— строго произнесла она.— Ты, наверное, спишь с моим сыном?

Никий покраснел и не нашелся с ответом. Его выручил Сенека.

— Никий — достойный молодой человек,— проговорил он с некоторой укоризной.— Несмотря на молодость, он хорошо образован и умен.

— Правда? — насмешливо и удивленно откликнулась Агриппина.— С каких это пор в окружении моего сына завелись образованные и умные люди? Да еще достойные.

— Я ручаюсь за него,— сказал Сенека.

— Ладно, не будем об этом.— Агриппина сделала быстрое движение рукой, словно отметая прежнюю тему, и, обращаясь к Никию, спросила: — Ты хорошо знаешь морское дело?

— Совсем не знаю,— отвечал он с поклоном.

Агриппина удивленно взглянула на Сенеку, потом

снова на Никия.

— Это странно.— Она прищурилась точно так же, как это делал ее сын.— А Нерон сказал, что ты будешь оберегать меня в пути. Может быть, ты еще и не умеешь плавать?

— Я умею плавать,— сказал Никий,— и, если понадобится, сумею вытащить на берег даже не одного, а двух пострадавших. Тебе не стоит беспокоиться, я всегда буду рядом.

— В этом я не сомневаюсь,— проговорила она со странной улыбкой и встала.— Мне нужно еще приготовиться к отъезду. Прощай, Анней.

Сенека тоже встал и низко поклонился Агриппине, а она нежно коснулась его плеча.

Когда они были уже у двери, Агриппина окликнула сенатора:

— Анней!

Он повернулся (Никий заметил, что по лицу его пробежала тень беспокойства):

— Я слушаю тебя.

— Нет, ничего,— отрывисто произнесла Агриппина.— Иди.

Прощаясь у дворца Нерона, Сенека сказал, глядя в сторону:

— Мне бы очень хотелось...— он не договорил, но поднял глаза и посмотрел на Никия тем же странным взглядом, каким только недавно смотрела Агриппина.

— Я внимательно слушаю тебя,— откликнулся Никий.

— Мне бы очень хотелось,— повторил Сенека уже значительно тверже, не опуская глаз,— чтобы тебе понадобилось твое умение плавать.

— Значит, сенатор считает, что с кораблем может что-то случиться? Надеюсь, боги будут к нам благосклонны и мы благополучно...

— Не боги, Никий, а Бог,— неожиданно твердо выговорил философ.— Тебе нужно помнить об этом.

— Но я думал...

— Не перебивай,— остановил его Сенека.— Так вот, я уверен, твоему Богу будет угодно, чтобы ты применил свое умение плавать и сумел бы вынести на берег если и не двоих, то хотя бы одного. Или одну,— добавил он, четко выговорив последнее слово.

Никий не успел ответить — сенатор отвернулся и приказал носильщикам двигаться вперед. Он долго смотрел вслед удаляющимся носилкам, ожидая, что Сенека обернется. Но тот не обернулся.

Глава восьмая

В тот же день Никий отправился на пристань. Императорский корабль не поразил его размерами и особенной красотой. Сенека когда-то рассказывал ему о корабле Гая Калигулы. То был не корабль, а настоящий дворец, император Гай, случалось, жил на нем несколько недель кряду. Выйти из Тибра в море он мог только весной, когда уровень воды сильно поднимался, да и то для него готовили специальное русло. К дальним путешествиям такой корабль, конечно же, не был пригоден, но зато оставался единственным в своем роде, и его часто — не преувеличивая — именовали одним из Чудес Света.

Корабль-дворец сгорел еще во время принципата Гая. Говорили, император сам велел его поджечь, задумав погубить неугодных ему придворных. Но Сенека считал это досужими домыслами, потому что во время пожара сам император Гай чудом спасся.

Нерон не пытался строить для себя ничего подобного, объясняя, что для жизни его вполне устраивает дворец, а для плаванья лучше иметь быстроходный корабль, чем бессмысленную посудину, готовую пойти ко дну даже при малой волне. Из трех его кораблей этот, приготовленный для путешествия Агриппины, был самым любимым. Агриппина хотела плыть на собственном корабле, но Нерон настоял на своем, говоря, что весь Рим должен увидеть тот почет, который он оказывает матери.

Лишь только Никий покинул носилки, к нему с мостков сбежал низенький крепыш с черной кудрявой бородой и горящими глазами. Низко склонившись перед Никием, крепыш сказал, что его зовут Кальпур-ний.

— Я гражданин Рима, меня зовут Кальпурний! — проговорил он, ударив себя в грудь поросшим черными волосами кулаком. Сказал так, будто Никий мог сомневаться в этом.

— И чего же ты хочешь, Кальпурний? — поинтересовался Никий.

Тот сделал удивленное лицо:

— Я перехожу под твое начало. Разве блистательный Афраний Бурр не сказал тебе об этом?

— А-а,— протянул Никий, сообразив, что к чему.— Да, да, Афраний предупредил меня, я вспомнил.

— Тогда пойдем,— Кальпурний указал на корабль,— я покажу тебе.

— Я плохо понимаю в морском деле,— произнес Никий, вслед за Кальпурнием взойдя на палубу.

— Тебе ничего и не нужно знать, раз с тобой я, Кальпурний, гражданин Рима! — гордо вскинул голову его провожатый и снова ударил себя кулаком в грудь.

Только теперь Никий понял, почему этот моряк упоминает о своем римском гражданстве,— он походил на кого угодно, на выходца из Персии или Иудеи, но никак не на римлянина. Впрочем, Никий не стал уточнять происхождение Кальпурния, это обстоятельство его нисколько не интересовало.

Они спустились в трюм, Кальпурний плотно прикрыл дверь, взял стоявший на полочке горящий светильник и, подойдя к деревянной стойке в центре трюма, похлопал по ней ладонью.

— Попробуй сам,— прошептал он, поглаживая стойку.

Никий не понял и смотрел на Кальпурния вопросительно. Тогда тот молча и аккуратно взял руку Никия и поводил ладонью вверх и вниз по гладкой поверхности. Он лукаво смотрел на Никия и приговаривал:

— Чувствуешь, чувствуешь?

Никий не знал, что же такое он должен почувствовать, а прикосновение Кальпурния было ему неприятно. Он резким рывком освободил руку и раздраженно выговорил:

— Что я должен чувствовать? Говори внятно.

Лицо Кальпурния выразило досаду.

— Я только хотел...— начал было он, но Никий строго повторил:

— Говори!

— Она крепкая,— быстро произнес Кальпурний, с опаской глядя на Никия (Никий ясно ощутил, что в эту минуту моряк совершенно забыл, что он гражданин Рима, он смотрел на Никия как раб на господина).— Она крепкая,— снова повторил Кальпурний и ударив кулаком по стойке (та ответила глухим упругим звуком).— Если даже несколько человек упрутся в нее, то не свалят.

— Дальше! — сердито поторопил его Никий.

— Но я сделал так,— уже жалобно продолжил Кальпурний,— что она рухнет, чуть только до нее дотронешься в нужном месте. Сейчас объясню.— Он присел на корточки, просунул руку куда-то под стойку и, подняв голову и глядя на Никия снизу вверх, начал объяснение: — Мачта крепится в специальных пазах — вот здесь и вот здесь. А вот это упор, чтобы фиксировать крепление. Крепления очень жесткие, мачта может сломаться, но не упасть. А если посмотреть на крепление в палубе, то можно увидеть...— Он встал и, протянув руку, указывал куда-то вверх.— Можно увидеть...

В этом месте Никий прервал его:

— Хватит! — Он сделал решительный жест рукой.— К чему мне твои объяснения?

— Еще два слова, сенатор! — жалобно выговорил Кальпурний.

— Я не сенатор,— холодно заметил Никий.

— Прости, я не знал. Но только два слова!..

— Говори!

— Я еде... сделал так,— заикаясь, промямлил Кальпурний,— что, если ослабить упор, а потом убрать его совсем... Тогда, когда будет нужно... когда ты прикажешь...— быстро поправился он,— когда ты прикажешь, то мачта не сломается, но корабль разломится пополам.

— Пополам? — нахмурился Никий.

— Пополам,— с опаской подтвердил Кальпурний.

— И, значит, все погибнут? И мы вместе со всеми?

— Нет, нет,— помотал головой Кальпурний.— Там две лодки. Ты можешь сесть в одну, прежде чем отдашь приказ. Тебе не о чем беспокоиться, все гребцы — мои люди, они доставят тебя на берег. Клянусь Юпитером, это так!

— А ты сам? Ты сам как будешь спасаться?

— Я? — почему-то испуганно переспросил Кальпурний.— Ты говоришь про меня?

— Да, да, про тебя,— с нехорошей улыбкой подтвердил Никий.— Ты же можешь не успеть, если корабль разломится пополам.

— Не успеть? — На лице Кальпурния отразился страх.

— Корабль разломится, и ты можешь не успеть. Или ты желаешь пожертвовать собой ради... Желаешь пожертвовать?

— Нет,— тревожно выдохнул Кальпурний и тут же сказал: — Да.

— Так «да» или «нет»? — усмехнулся Никий.— Я не понимаю тебя, мой Кальпурний.

Кальпурний стоял неподвижно, глядя на Никия широко раскрытыми глазами. Страх не просто был в его лице, но весь он представлял в ту минуту как бы статую страха.

— Ладно.— И Никий, протянув руку, дотронулся до плеча Кальпурния (тот не пошевелился, а плечо показалось Никию мраморным).— Это мы обсудим после. А теперь проводи меня.— И, резко развернувшись, Никий направился к лестнице, ведущей на палубу.

Кальпурний показался наверху лишь тогда, когда Никий уже сидел в носилках.

— Сенатор! — прокричал он, взмахнув руками, и на полусогнутых ногах сбежал с мостков.

Никий приказал носильщикам двигаться. Кальпурний добежал до края пристани и остановился как вкопанный, словно натолкнулся на невидимую преграду.

— Сенатор! — услышал Никий его жалобный крик, но не оглянулся.

Глава девятая

В ту же ночь Никий тайно покинул дворец. Это было не очень трудно. Нерон давал пир для своих ближайших друзей (по крайней мере, так он их сам называл). Присутствовали Отон, Лукан — поэт и племянник Сенеки, всегда державшийся чуть высокомерно и торжественно даже в присутствии императора, и еще двое — любимец императора красавец Дорифор (ныне отставленный, но не вполне потерявший благорасположение Нерона), и он, Никий. Из женщин была только Поппея, возлежавшая рядом с Нероном и особенно красивая в тот вечер.

В обычай у Нерона вошло посмеиваться над кем-нибудь из присутствующих — это была его любимая забава, то есть весь пир мог проходить под знаком насмешки над кем-нибудь из гостей. Шутки случались то безобидные, то очень жестокие, смотря по настроению императора. В этот раз объектом насмешек был выбран Отон.

Сначала гости держались несколько скованно, поглядывали на Поппею и плохо поддерживали Нерона, находившегося в тот вечер в особенно приподнятом состоянии духа. Шутки императора касались единственной темы — женитьбы Отона. То император предлагал ему одну за другой известных римских матрон преклонного возраста, то говорил, что готов отдать их Отону всех сразу, чтобы тот жил наподобие восточного владыки.

Отон вяло отшучивался, говоря, что не справится со всеми, и упорно не смотрел на Поппею.

— Ты привыкнешь, мой Марк,— со смехом говорил Нерон, оглядывая присутствующих в поисках поддержки.— Все они слишком зрелые женщины, чтобы очень уж утомлять тебя. Ты будешь вести размеренную жизнь, полезную для здоровья.

Отон не ответил, только посмотрел на императора умоляющим взглядом. Поппея глядела в сторону и была похожа на изваяние. «Слишком прекрасна, чтобы быть сострадательной»,— подумал Никий. Дорифор смотрел на Поппею, не скрывая презрения,— так женщина смотрит на свою соперницу, более удачливую, чем она сама. Нерон видел это, но Дорифору, несмотря на отставку, прощалось многое. Анней Лукан был поглощен едой и не поднимал глаз.

— Что ты скажешь на это, Анней? — обратился Нерон к поэту.— Хорош будет наш Отон в виде восточного владыки?

Лукан поднял голову от тарелки, посмотрел на Нерона так, будто только сейчас понял, что слова императора обращены к нему.

По лицу Нерона пробежала тень гнева. Он выпятил нижнюю губу и, прищурившись, посмотрел на Лукана.

— Конечно,— сказал он,— тебе, великому поэту, наши разговоры могут показаться глупыми. Наверное, ты обдумываешь очередное свое произведение. Может быть, ты посвятишь нас в свои планы, если, конечно, ты считаешь нас достойными?

— О император! — с улыбкой отвечал Лукан (но сидевший напротив Никий видел, что его взгляд напряжен).— Как можем мы, стоящие столь низко, сравниться с тобой, стоящим столь высоко! Все мои потуги создать что-либо имеют одну-единственную цель — восславить тебя и твою власть над Римом. Прости, что мы не можем быть достойными тебя!

Тон, каким он произнес свои слова, был самым торжественным, но все это показалось Никию насмешкой. Он перевел глаза на Поппею и понял, что не один он думает так: она смотрела на Лукана с нескрываемой ненавистью.

— Ты ловко умеешь расставлять слова,— проговорил Нерон, скользнув взглядом по сидевшей рядом Поп-пее,— это твоя профессия. Но напрасно ты думаешь, что можешь обманывать нас так же, как обманываешь публику!

— Я не понимаю, принцепс, в чем я провинился перед тобой... публикой? — У Лукана дрогнул голос.

— Ты не знаешь?! — воскликнул Нерон и обвел глазами гостей.— Вы слышите, наш Лукан чего-то не знает! А мы-то думали, что ты знаешь все на свете. А чего не знаешь, то тебе подсказывают боги, слетая по ночам с Олимпа!

Он прервался и уставился на Лукана: лицо искажено злобой и похоже на маску. Он хотел продолжить, но вдруг, конвульсивно дернув головой, встал и, пнув ногой стоявшее перед ним блюдо с фруктами, покинул комнату.

Все замерли, со страхом глядя на дверь, в которую вышел император. Никию показалось, что он до сих пор слышит звук его тяжелых шагов.

Поппея встала тоже. Она поочередно посмотрела на каждого из гостей — на Дорифора мельком, на Отона с насмешкой, на Лукана с холодной злобой — и, остановив взгляд на Никии, сказала, нетерпеливо махнув рукой:

— Проводи менл, Никий!

Никий встал и пошел вслед за ней, едва поспевая. Легкая накидка на ее плечах развевалась и походила на крылья.

Она ни разу не обернулась, а Никий так и не догнал ее. Постоял у двери и хотел было вернуться назад, но вдруг остановился и прислушался: ему показалось, что он слышит тяжелый топот шагов и бряцание железа. Шум приближался, и он со страхом смотрел в конец галереи, откуда исходил этот шум.

Но отряд солдат преторианской гвардии, направлявшийся арестовать Лукана, Отона, Дорифора и, может быть, его, Никия, так и не появился. Топот еще раздавался в ушах, когда он увидел показавшихся в конце галереи слуг со светильниками. Только тогда Никий понял, что уже темно, и вспомнил, что на сегодня у него назначена встреча с Онисимом. Постояв еще некоторое время и успокоившись, он вышел из дворца и направился в сторону садов Мецената, где его должен был ждать Онисим.

Еще вчера Теренций уговаривал его не встречаться с Онисимом. Глядя на Никия глазами, в которых стоял ужас, он говорил, что Онисим страшный человек и ему ничего не стоит убить Никия так же, как он убил Салюстия. «С твоей помощью»,— хотелось напомнить Никию, но он промолчал. Вместо этого он, как мог, успокоил Теренция, объяснив, что Онисиму нет никакой выгоды причинять ему вред, тем более убивать.

— Нет, нет,— всплескивал руками Теренций,— ты не знаешь, ты не видел его лица!

— Скоро увижу,— со смехом отвечал Никий, но на душе у него было тревожно.

Теренций качал головой, лицо его стало таким, будто Никий уже умер, а слуга оплакивает его.

Теперь, стоя у стены из грубого булыжника, вслушиваясь и вглядываясь в темноту, Никий жалел, что все-таки пошел на встречу. Во всяком случае, не стоило идти одному, тем более что Симон предлагал пойти вместе. Но сейчас уже поздно жалеть, хотя идти сюда, в пустынное место за садами Мецената, было очевидной глупостью, ведь на него могли напасть обыкновенные грабители, каких много обретается в Риме.

Он услышал шорох справа и вздрогнул, когда низкий мужской голос из темноты спросил:

— Ты Никий?

— А ты кто? — в свою очередь спросил Никий, стараясь не выказать голосом страха, но все равно не очень уверенно.

Человек в плаще и надвинутом на глаза капюшоне приблизился к Никию и молча сдвинул капюшон на затылок. Насколько ему удалось разглядеть в темноте, мужчине было лет пятьдесят или около того — густая борода, густые волосы и глубоко посаженные глаза. Некоторое время он молча смотрел на Никия, потом сказал своим низким, чуть хрипловатым голосом:

— Я Онисим. Я ждал тебя.

— Вот я и пришел,— проговорил Никий чуть насмешливо, снова стараясь продемонстрировать уверенность, но насмешка прозвучала жалко.— Что ты хотел сказать мне?

— Тебе известно, что я послан учителем Петром? — спросил Онисим.

— Да, Симон говорил мне.

— Значит, тебе известно, что Павел в тюрьме, а Петр да еще Иаков теперь главные наши учителя?

— Мне это известно,— сдержанно кивнул Никий.

— И ты знаешь, что каждый из наших братьев должен идти туда, куда они пошлют его, и делать то, что они скажут?

Онисим говорил почти совсем без выражения: не спрашивал, не утверждал, а лишь сообщал. При этом он смотрел на Никия, ни на мгновенье не отводявзгляда, и с каждой минутой Никию делалось все более не по себе. Он опять вспомнил предостережения Теренция и пожалел, что не послушался слугу.

— Я послан от учителя Петра, чтобы передать тебе,— монотонно продолжал Онисим,— ты должен покончить с чудовищем, именуемым Нероном. Ты хорошо понимаешь мои слова?

— Да.

— Ты сделаешь то, что велит учитель Петр?

— Нет.

Это внезапное «нет» выскочило как бы само собой, без ведома Никия, не собиравшегося отвечать так. Он и сам не понял, как же это произошло.

— Ты отказываешься? — все так же спокойно, по крайней мере без видимой угрозы, спросил Онисим (лучше бы он угрожал — спокойствие его тона было особенно зловещим).

— Нет,— уже осознанно произнес Никий,— не отказываюсь, но ведь такое не делается просто.

— Тебе это сделать просто. Нужно только вытащить нож и ударить им в левую сторону груди или в горло. В горло надежнее.

— В горло надежнее? — переспросил Никий не потому, что хотел утвердиться в том или ином способе убийства, а потому, что был возмущен.

— Да, надежнее,— то ли не замечая возмущения Никия, то ли не желая его замечать, подтвердил Онисим.— Нужно или бить под подбородок, но как можно глубже, или резать от уха до уха, но здесь нужна сноровка. Скажи, ты никогда не делал этого?

— Я никогда не делал этого! — закричал Никий и, отступив на шаг, уперся спиной в уже остывшие за вечер камни стены.

— Не говори так громко,— спокойно заметил Онисим,— нас могут услышать.

— Но я никогда, никогда не делал этого! — понизив голос, горячо прошептал Никий.— И учитель Павел, он никогда, никогда...— Он задохнулся и не смог продолжить.

— Учитель Павел в тюрьме,— напомнил Онисим, делая шаг вперед, чтобы снова приблизиться к Никию. Тому уже некуда было отступать, и он как можно плотнее вжался в стену.— Учитель Павел в тюрьме,— повторил Онисим, и первый раз за все время разговора голос его прозвучал с некоторым напором.— Теперь Петр и Иаков главные учителя, и ты обязан подчиниться их воле.

— Но разве учитель Петр мог повелеть совершить убийство! Ведь он видел Иисуса, а Иисус говорил, что убивать нельзя!

Онисим вздохнул, обдав Никия тяжелым чесночным духом. Никий поморщился и задержал дыхание, а Онисим сказал:

— Кому ты не веришь: мне или учителю Петру?

— Ты не так понял,— быстро ответил Никий,— я не сказал, что не верю, я просто думал, что учитель Петр...

— Тебе не о чем думать,— прервал его Онисим,— учитель Петр думает за тебя.

— Но я не умею! — уже просительно проговорил Никий, стрельнув глазами в сторону. Подумал: «Если толкнуть его посильнее в грудь, то можно убежать и скрыться в темноте».

Но Онисим словно бы прочитал его мысли.

— Тебе уже некуда деться, Никий,— сказал он.— Если ты попытаешься бежать, я убью тебя как отступника, как того, кто выступает с проклятыми римлянами против братьев своих. Если ты согласишься, но обманешь, то тебя все равно ждет смерть,— если не сумею я, то кто-нибудь из наших братьев в Риме все равно достанет тебя. Выхода нет, помни это.

— Но я не собирался бежать,— чуть обиженно произнес Никий.— Зачем бы я пришел сюда, если бы хотел сбежать!

— Ты возьмешь нож и убьешь его,— продолжал Онисим, словно Никий ничего не говорил в свое оправдание.— И ты должен сделать это как можно скорее.

— Ну хорошо, хорошо,— прерывисто вздохнул Никий,— но ведь если я сделаю это, меня тут же схватят...

— И предадут смерти,— договорил за него Онисим.

— Да, предадут смерти,— повторил Никий, и голос его задрожал.

— А ты разве боишься смерти? — кажется, в самом деле удивленно спросил Онисим.

— Я? Я не знаю,— дернул плечами Никий, почувствовав сильный озноб.

— Я тебе скажу,— медленно выговорил его собеседник.— Не бойся смерти — смерти нет. Нельзя бояться того, чего нет! — И, предупреждая возражение Никия, добавил: — Страдания — благо. Так говорил Иисус. И Он страдал и принял смерть ради нашего спасения.

«Но я не Иисус!» — едва не вскричал Никий, но сумел только открыть рот.

Внезапно Онисим отскочил в сторону, и в руке его блеснул меч.

— Кто здесь?! Выходи! — чуть пригнувшись, расставив ноги в стороны и выставив меч перед собой, крикнул он.— Выходи, или я убью тебя!

— Это я, я! — раздался тревожный голос из темноты, показавшийся Никию знакомым.

— Ну-у-у! — угрожающе протянул Онисим.

— Это я, Теренций,— отозвался голос, и только теперь Никий узнал его.

— Какой Теренций? — Онисим, сделав шаг вперед, настороженно вглядывался в темноту.

— Это мой Теренций,— быстро проговорил Никий.— Мой слуга. Убери меч.

Онисим меч не спрятал, но поза его сделалась не столь напряженной. Из темноты, осторожно ступая, вышел Теренций, закутанный в плащ,— широкие полы его едва не касались земли.

— Что ты тут делаешь? — удивленно спросил Никий, но Онисим не дал Теренцию ответить:

— Подойди! — приказал он властно и сам шагнул ему навстречу.

Теренций попятился, но Онисим ловко ухватил его за плащ и резко дернул. Плащ распахнулся, и что-то упало, глухо ударившись о землю. Онисим присел и поднял упавшее. Когда он распрямился, в его руках было уже два меча.

— Значит, ты хотел убить меня? — надвигаясь на пятящегося Теренция, угрожающе сказал Онисим.

— Нет, нет,— жалобно воскликнул Теренций, останавливаясь и прикрывая грудь рукой.

— Ты сказал, что придешь один! — обратился Онисим к Никию,— Ты обманул меня! Ты хотел...

Страх уже покинул Никия, он и сам не заметил когда и как. Может быть, все дело было в Теренции — неловко выглядеть трусом в присутствии своего слуги. А может быть, страх был ложным и, дойдя до критической точки, лопнул как мыльный пузырь. Но, как бы там ни было, Никий вдруг решительно подошел к Они-симу и отвел его руку с мечом, направленным в грудь Теренция.

— Ты хотел!..— повторил Онисим, но Никий не дал ему договорить.

— Ничего я не хотел! — раздраженно, едва ли не со свирепыми нотками в голосе, воскликнул он.— Отойди, сейчас все узнаем!

Онисим неожиданно повиновался, отошел, пусть и нехотя, на два шага. Вложил свой меч в ножны, а меч Теренция с силой воткнул в землю.

— Что такое, Теренций? — обратился Никий к слуге.— Почему ты здесь?

— Я, я... думал...— запинаясь, выговорил Теренций, заглядывая за спину Никия, туда, где стоял Онисим.

— Он думал всадить мне меч в спину! — усмехнулся Онисим.

— Не вмешивайся! — строго прикрикнул на него Никий и приказал Теренцию.— Говори!

— Я думал, одному опасно,— уже спокойнее сказал Теренций. — Я думал, вдруг кто-нибудь нападет на тебя.

— Кто, кто нападет?

— Не... не знаю... Грабители.

Теренций стоял, низко опустив голову, вид у него был виноватый. Никию вдруг стало жалко слугу, он усмехнулся про себя (Теренций скорее походил на жертву грабителей, чем на защитника) и сказал примирительно:

— Ладно, поговорим потом.

Повернулся к Онисиму:

— Отдай ему меч!

Онисим снова повиновался, хотя и не сразу: некоторое время он и Никий стояли неподвижно, пристально глядя в глаза друг другу. Первым опустил глаза Онисим. Он медленно протянул руку, взялся за рукоять меча и коротким рывком выдернул его из земли. Потом, обойдя Никия, подал меч Теренцию. Теренций молча взял меч за лезвие и почему-то прижал его к груди.

— Отойди,— сказал ему Никий,— нам надо договорить.

Теренций сделал несколько торопливых шагов назад, а Никий, кивнув Онисиму, подошел к стене.

— Теперь слушай, что я тебе скажу,— произнес он властным, неожиданным для самого себя тоном.— Учитель Павел говорил со мной, прежде чем направить в Рим. Он направил меня сюда не для того, чтобы служить Нерону. Или ты думаешь по-другому?

— Нет,— глухо отозвался Онисим и тут же торопливо добавил: — Я не знаю.

— Так вот знай,— подавшись вперед, чуть прищурив глаза и выпятив нижнюю губу, как бы подражая Нерону (хотя все это вышло неосознанно), сказал Никий,— учитель Павел направил меня сюда не для того, чтобы служить Нерону. Мне нечего тебе объяснять. Мы с тобой маленькие люди, братья, а не учителя. Пусть Павел договорится с Петром и Иаковым, это их дело, а не наше!

— Но Павел...— начал было Онисим, но под взглядом Никия тут же поправился: — Но учитель Павел... Он в тюрьме.

— А тебе известно, что он сам желал этого?!

— Да.

— Почему он желал этого, скажи?!

— Не знаю,— пожал плечами Онисим (и тон, и голос его, да и поза тоже выдавали явную нерешительность, которую он и не думал сейчас скрывать).

— Не знаешь! — с угрозой произнес Никий.— И я не знаю. Он сказал во время нашего последнего разговора, что пойдет в тюрьму, но я не посмел его спрашивать почему. (Павел не говорил Никию этого, так ему рассказал Симон из Эдессы, но сейчас было правильнее сказать, что он слышал это сам из уст учителя.) Я не посмел его спрашивать, почему он это делает,— продолжал Никий,— ведь он учитель, великий учитель, а я всего-навсего... Я не смею стирать пыль с его сандалий, вот что. Ты понимаешь меня, Онисим? Ты правильно меня понимаешь?

Онисим не ответил, а только, взглянув на Никия, удрученно вздохнул и снова опустил глаза.

Никий выдержал паузу, мельком глянул на стоявшего невдалеке Теренция и спросил:

— У тебя есть люди, здесь, в Риме? Они надежны?

— Да, они надежны,— кивнул Онисим,— я не раз имел возможность убедиться...

— Хорошо,— прервал его Никий.— Сколько их?

— Четырнадцать.

— Немного,— медленно выговорил Никий и снова спросил: — Их отбирал сам учитель Петр?

— Нет,— помотал головой Онисим,— я их отбирал.

— Значит, говоришь, они надежны?

— Да, надежны,— быстро ответил Онисим.— И каждый стоит троих.

— Кого троих? — усмехнулся Никий.— Здешних плебеев или преторианских гвардейцев Афрания Бурра?

— Я имел в виду солдат,— осторожно произнес Онисим.

— Хорошо. Будем считать, что ты не ошибаешься. Теперь слушай внимательно. Мне нужен ты и твои люди. Мне надо убрать кое-кого из окружения императора, прежде чем взяться за него самого. Послезавтра я отплываю в Байи, сопровождаю Агриппину, мать Нерона.

— Проклятая! — как бы про себя вскричал Онисим.

— Она может не добраться до места назначения,— продолжал Никий, как бы ничего не услышав (при этих словах Онисим вскинул на него удивленный и радостный взгляд).— Когда я вернусь, я разыщу тебя через Симона. Будь наготове и не дай обнаружить себя и своих людей, что бы ни произошло. Ты слышишь меня — что бы ни произошло! Ты понял?

— Да, но...

— Что бы ни произошло! — прервал его возражения Никий, и Онисим не посмел продолжать.— А теперь проводи меня.

И, больше ничего не добавив и махнув рукой Теренцию, Никий быстрым шагом направился в сторону императорского дворца. Теренций держался сзади за Никием, а Онисим сопровождал их, двигаясь в отдалении. Когда они вышли на освещенные улицы, Никий сделал знак Онисиму, чтобы тот отстал.

— Спрячь оружие,— сказал он Теренцию и, когда тот торопливо запахнул плащ, спросил: — Неужели ты действительно смог бы убить этого Онисима, если бы...— Он не договорил и, чуть пригнувшись, заглянул в лицо слуги.

Теренций смущенно молчал.

— Что же ты, отвечай! — улыбнувшись, проговорил Никий.— Неужели бы решился?

— Я отдам за тебя жизнь,— едва слышно произнес Теренций.

«Вот как!» — подумал Никий, но так ничего и не сказал, только ласково дотронулся до плеча слуги, дрогнувшего под его рукой.

Глава десятая

Нерон сам приехал попрощаться с матерью. Никий не слышал их разговора, они оставались в комнате наедине в течение получаса. Он увидел их, когда они в сопровождении Афрания Бурра вышли на площадку перед парадным входом дома Агриппины. Одной рукой император нежно обнимал мать за плечи, а другой приветствовал собравшуюся тут же толпу, оттесняемую преторианскими гвардейцами. Из толпы слышались выкрики: «Да здравствует император!», «Да здравствует Агриппина!». Толпа подхватывала выкрики радостным воем. Судя по тому, что здравицы выкрикивались очень похожими голосами, можно было предположить, что это делали специально нанятые люди. Но, как бы там ни было, толпа радостно подхватывала их — Агриппину любили в Риме.

Мать и сын спустились по лестнице, Нерон обнял ее и нежно поцеловал. Агриппина казалась несколько скованной, и улыбка ее (этого, возможно, и нельзя было заметить издалека, но Никий стоял рядом) выглядела застывшей. Она села на носилки, сын приветственно поднял руку, нежно улыбаясь. Сквозь просвет занавесок Никий увидел, какие же грустные у нее глаза. У него щемило сердце, когда он, сев в седло, вместе с отрядом преторианцев, сопровождавшим носилки и бесцеремонно расталкивающим толпу, ехал к пристани.

Кальпурний встретил их у мостков — в этот раз он был аккуратно причесан и в чистой одежде. Он радостно улыбался Агриппине и преданно поглядывал на Никия. Агриппина со служанкой удалились в свою каюту, Никий дал знак Кальпурнию, и тот громовым голосом стал отдавать приказания матросам, забегавшим по палубе взад и вперед. Приказав позвать его, если Агриппина пожелает его видеть, Никий ушел к себе и лег, задернув занавески и бессмысленно глядя в потолок. Он заставлял себя думать, что Агриппина все равно обречена и никакой его вины в ее смерти быть не может. Потом он стал вспоминать все те злодеяния, которые совершались, пока Нерон был еще юношей, а она фактически правила Римом. Злодеяний было не меньше, чем теперь, и в отношении его братьев-христиан тоже. Так что жалеть Агриппину казалось грешно и несправедливо, но, несмотря на все эти веские доводы, он не мог себя пересилить и жалел.

Агриппина нравилась ему, и он не мог понять почему. Было в ней что-то сильное, мужское и одновременно нежное, беззащитное. Он даже подумал, что мог бы жить с Агриппиной как с женой, и ему стали представляться сладкие картины их любви. Он гнал от себя эти видения, но они упорно возникали перед его воспаленным взором, делаясь все откровеннее, все бесстыднее.

Он не сразу услышал звук за дверью — кто-то осторожно скреб по дереву.

— Кто? — отрывисто спросил Никий, приподнявшись на локтях.

— Это я, сенатор,— услышал он голос Кальпурния, виноватый и жалобный. Кальпурний упрямо называл его сенатором, и Никий больше не поправлял моряка.

— Войди!

Дверь, скрипнув, приоткрылась, и Кальпурний боком скользнул внутрь. На лице его отражался испуг.

— Что тебе? — недовольно проговорил Никий, садясь на постели.

— Она говорила со мной,— заговорщически прошептал Кальпурний, моргая глазами, как от яркого света.

— Кто? Скажи яснее.

— Она, Агриппина,— уже едва слышно выговорил тот и заморгал еще чаще.

— Ты заходил к ней в каюту?

— Нет.— Кальпурний испуганно замахал руками, будто Никий уличил его в чем-то предосудительном.— Нет, сенатор, она сама позвала меня.

— Ну и что же? Чего она от тебя хотела? Она говорила с тобой один на один?

— Нет, служанка оставалась при ней, она причесывала Агриппину.

— Дальше.

— Она стала спрашивать,— произнес Кальпурний и прерывисто вздохнул,— стала спрашивать, хорош ли корабль и надежна ли команда.

— И это все? Надеюсь, ты сказал ей правду!

— Я не понимаю, сенатор,— жалобно улыбнулся Кальпурний.

— Как,— нахмурился Никий,— разве корабль не хорош, а команда не надежна? Ты сказал ей что-то другое?

— Нет, нет! — обрадованно, только сейчас поняв тайный смысл слов Никия, воскликнул моряк, тут же оглянулся на дверь и, снова понизив голос до шепота, продолжил: — Я сказал ей именно это. Но она...— Он запнулся и виновато посмотрел на Никия.

— Ну? — нетерпеливо произнес тот.— Продолжай!

— Она дала мне деньги,— глядя на Никия испуганными глазами, выпалил Кальпурний и, тут же достав из-под одежды кожаный кошель, дрожащей рукой протянул его Никию, добавив: — Я не хотел, сенатор, но она заставила меня взять.

— Не хотел? — зловеще усмехнулся Никий, а про себя подумал: «О Рим! Честный убийца — это что-то новое!»

— Не хотел, сенатор,— быстро отозвался Кальпурний.— Она еще сказала, что возьмет меня на службу и сделает богатым, если я... если я...

— Что?

— Если я буду правильно себя вести,— наконец сумел выговорить несчастный Кальпурний, и на лбу у него выступили крупные капли пота.

— Вот как! — снова усмехнулся Никий, но на этот раз почти весело, что еще больше испугало Кальпурния.— Но скажи, мой Кальпурний, разве ты будешь вести себя неправильно?

— Нет, сенатор... то есть я... Я не знаю,— вконец запутавшись, с багровым от напряжения лицом промямлил Кальпурний.

— Веди себя правильно, как приказала тебе Агриппина, мать нашего великого Нерона, императора Рима,— проговорил Никий строго и назидательно.— Веди себя правильно, и все будет в порядке,— добавил он, с трудом подавив готовый сорваться с губ смешок.

— А это?..— Кальпурний все так же держал кошель в протянутой руке: рука дрожала, и монеты глухо позвякивали внутри.

— Оставь себе,— словно удивляясь сомнениям Кальпурния на этот счет, пожал плечами Никий.— Мать императора может одарить всякого, и это большая честь, Кальпурний, запомни. А теперь иди и занимайся своими прямыми обязанностями.— И плавным жестом руки, подражая Нерону, он отпустил бедного Кальпурния, который, попятившись, дважды ударился о стену, прежде чем покинуть каюту.

Никий, переждав некоторое время, тоже покинул каюту и поднялся на палубу. Долго слонялся от носа к корме, поджидая Агриппину (сам не зная зачем), но она так и не вышла.

Когда Никий проснулся следующим утром, то ощутил особенно свежий запах, наполнивший каюту, и, выглянув в окно, понял, что корабль вышел в море.

Ближе к полудню на палубу в сопровождении служанки поднялась Агриппина. Два матроса вынесли тяжелое кресло с высокой спинкой и поставили его под навесом на носу. Агриппина села, пристально глядя на полоску берега вдалеке. Никий подошел и, низко поклонившись, встал возле, не смея заговорить первым. Некоторое время Агриппина словно не замечала его присутствия. Наконец сказала, не оборачиваясь:

— Тебя, кажется, зовут Никий, и мой сын приставил тебя следить за мной.

— Сопровождать тебя,— чуть склонившись в сторону и мельком глянув на стоявшую с другой стороны кресла служанку, отвечал Никий.

— В моем положении это одно и то же.— Агриппина вздохнула и, медленно повернув голову, посмотрела на Никия.— А ты красив! Не поверю, что мой сын не спит с тобой,— добавила она, внимательно его разглядывая.— Ну, что же ты молчишь, отвечай!

— Я не знаю, что отвечать.

— Правду,— усмехнулась она.— Матери императора Рима положено говорить правду, не так ли?!

— Да,— он глядел на нее с вежливой улыбкой,— но ту правду, которую хочешь услышать ты. А я боюсь огорчить тебя моей правдой.

— Твоей правдой? — откликнулась она, глядя на него с интересом.— Скажи свою правду и не бойся огорчить меня. Ты придаешь мне то значение, которого нет у меня давным-давно. Ты был еще ребенком, когда я его потеряла. Говори, я слушаю.

— Я не сплю с мужчинами.— Никий слегка покраснел.— Хотя это не та правда, которую ты хотела бы услышать.

— Да-а,— неопределенно протянула Агриппина и впервые ласково ему улыбнулась.— Кроме того, что ты красив, ты еще и умен и не похож на придворных мальчиков. Мне нравится твоя правда, и я готова по-верить в нее. Но если ты, как ты утверждаешь, не любишь мужчин,— продолжала она после короткой паузы, во время которой сделала служанке знак и та отошла в сторону на несколько шагов,— то, наверное, любишь женщин. И женщины от тебя без ума, не так ли?

Никий не ответил, а только опустил голову. Агриппина сделала удивленное лицо:

— Неужели ты скажешь мне, что не любишь женщин? В эту твою вторую правду я не поверю. Отвечай же, ты любишь женщин?

— Я не знаю,— сказал он, не поднимая глаз.

— Странный ответ.— Агриппина недоуменно посмотрела на Никия.— Так ты любишь женщин или не любишь?

— Я не знаю,— повторил Никий, робко взглянув на нее, и, снова краснея, добавил: — Я их не знаю.

Агриппина неожиданно рассмеялась.

— Ты не знаешь женщин? Не знаешь женщин! — восклицала она сквозь смех.— Не хочешь же ты сказать, что никогда не был с женщиной?

— Да, именно так,— робко и медленно выговорил он,— я никогда не был с женщиной.

— Никогда?! — Агриппина подалась вперед и с неопределенной улыбкой снизу вверх посмотрела на Никия.— Ты шутишь, этого не может быть!

— Это правда,— глухо отозвался он.

Наступило молчание. Агриппину, с самого раннего детства познавшую все прелести и виды плотских удовольствий, трудно было смутить чем-либо, но сейчас она была смущена. Отвернувшись, смотрела вдаль, комкая пальцами воздушный рукав платья.

Наступило время обеда. Агриппина приказала подать его на палубу и принести кресло для Никия. Ели молча. Время от времени Агриппина внимательно оглядывала своего сотрапезника. Наконец, когда обед был окончен и они остались одни, сказала:

— Ты нравишься мне. Ты не похож на других. Скажи, а я тебе нравлюсь?

— Да,— ответил он с поклоном, хотя понимал, что она спрашивает не об этом,— ты мать императора, я не могу не любить тебя.

— Я не спрашиваю тебя, любишь ты меня или нет,— сказала она с непроницаемым лицом.— Хочу знать, нравлюсь ли я тебе? — И добавила, помолчав: — Как женщина.

Он смутился, не зная, что ответить. Предательская краснота выступила на лице. Агриппина потянулась и погладила его руку от локтя до запястья своей гладкой ладонью.

— Ты нравишься мне! — страстно, как она это умела, прошептала Агриппина.— Ты напоминаешь мне моего брата Гая, хотя он и не был так красив.

Никию были известны разговоры о том, что Агриппина еще в юном возрасте жила со своим братом Гаем, будущим императором Гаем Калигулой. Впрочем, как и две ее сестры, младшая из которых, Друзилла, стала впоследствии женой императора. О мерзостях и жестокостях, которые проделывал Гай, слагались легенды, и трудно было разобрать, где в них правда, а где вымысел. Но все равно Агриппина стала частью этих легенд.

Да, она была распутна, хотя сейчас, глядя на нее, Никий видел только очень красивую женщину, умеющую любить, с горящей в глубине глаз особенной страстью. Эту страсть видели, наслаждались ею два императора — Калигула и Клавдий. Говорили, что и Нерон тоже, хотя Никий не верил в это. А теперь он, Никий, несчастный провинциал, волею случая попавший в Рим, видит то, что созерцали прежние властители империи. И не только видит, но имеет возможность насладиться тем же, чем наслаждались они.

— Приходи ко мне, когда стемнеет! — шепнула Агриппина, сжав его руку, и, стремительно поднявшись, быстро покинула палубу.

Он долго сидел один, глядя вдаль, но видя не голубизну неба и синь воды, а прекрасное лицо Агрип-пины и чудесный, манящий блеск ее глаз. «Когда стемнеет,— повторял он про себя.— Когда стемнеет!»

Он не помнил, как прошло время до вечера, был как в бреду. Уже в сумерках в дверь его каюты постучали. Задохнувшись, он спрыгнул с кровати, сделал несколько нетвердых шагов и рывком распахнул дверь.

Стоявший на пороге Кальпурний отпрыгнул от неожиданности, смотрел на Никия со страхом.

— Ты что? Что? — тревожно проговорил Никий и прерывисто вздохнул, потому что ему не хватило воздуха.

— Я пришел сказать... сенатор... договориться,— запинался Кальпурний, все еще глядя на Никия с опаской.

— Договориться? О чем договориться? — Никий смотрел на моряка так, будто наполовину потерял способность видеть.

— Ну, как же,— Кальпурний осторожно посмотрел в одну сторону коридора, потом в другую,— сегодня на рассвете...

— Что на рассвете?

— Крушение. Крушение на рассвете,— подавшись вперед и в сумерках вглядываясь в лицо Никия, несмело выговорил Кальпурний.

— Крушение на рассвете,— вслед за ним повторил Никий и вдруг осознал, о чем идет речь.— А-а,— протянул он, пропуская Кальпурния внутрь каюты и прикрывая за ним дверь.— Ну да, я знаю. Что же ты хочешь от меня?

— Ничего,— виновато проговорил Кальпурний,— я только хотел напомнить. На рассвете ты сядешь в лодку, гребцы спустят ее на воду, а потом, когда корабль... когда я все сделаю и он разрушится, я подплыву к вам и мы пойдем к берегу. Там не очень далеко, мы доберемся быстро.

— Хорошо,— кивнул Никий и вдруг остановил уже собравшегося уйти Кальпурния.— А почему на рассвете?

Кальпурний улыбнулся:

— На рассвете, сенатор, самый крепкий сон. Но ты не беспокойся, я разбужу тебя вовремя.

— Чей сон? — поморщившись, спросил Никий.

— Ее,— указал пальцем куда-то в стену каюты Кальпурний.

— Ее?

— Ну да,— радостно кивнул тот и, приблизив губы к самому уху Никия, прошептал: — Агриппины.

Никий брезгливо отшатнулся и резко махнул рукой, приказывая Кальпурнию уйти.

Глава одиннадцатая

Оставшись один, он стал ходить по каюте из угла в угол, не понимая, что же ему теперь делать. Его миссия, еще вчера казавшаяся предельно простой, теперь представлялась совершенно невыполнимой. Сначала ему пришла мысль — бежать. И тут же, еще более невероятная,— бежать вместе с Агриппиной. Он бросился к двери, но, выйдя в коридор, остановился: ему показалось, что он по-настоящему сходит с ума. Он вспомнил об учителе Павле — за что он послал его на такую муку! Послал — и ушел в тюрьму, и оставил его одного. Одного в целом мире. Если Бог взирает на него с небес, то почему он не поможет ему, Никию, или хотя бы не даст совет.

Он решил, что надо помолиться, и, может быть, тогда он услышит совет Бога, но лишь только повернулся к двери, как услышал шорох, и женский голос позвал его:

— Никий!

Голос был ему незнаком. Он всмотрелся в темноту коридора, осторожные шаги приблизились... Служанка Агриппины (это была она) поймала его руку и, прошептав:

— Госпожа ждет тебя! — потянула за собой.

И он послушно пошел, уже не думая, что ему нужно помолиться и услышать совет Бога — не Бог, а служан-ка Агриппины помогла ему в сомнениях. Она вела его, как ребенка, а он, как ребенок, послушно шел за ней. Что поделаешь, если они решили за него, если сам он не сумел принять решение, Бог не услышал его и не захотел помочь. А может быть, в этом и заключалась помощь Бога?

Служанка без стука открыла дверь, пропустила Никия вперед, легонько тронув за спину, и лишь только он переступил через порог, тут же закрыла дверь.

В просторной каюте, на ложе под балдахином, сидела Агриппина. Даже при неярком свете сквозь прозрачную тунику виднелось ее тело. Оно было прекрасным. Никий в смущении опустил глаза.

— Подойди ко мне, Никий,— проговорила она таким тоном и таким голосом, что он тут же послушно подошел. Стоял, не в силах поднять взгляда, и смотрел на ее голые ступни с длинными ровными пальцами.

Она медленно встала, едва коснувшись его грудью, так же медленно подняла руки и прижала ладони к его щекам. Никий задрожал, ему почудилось, что вот сейчас он потеряет сознание. Стены каюты поплыли перед глазами, он сделал непроизвольный шаг в сторону, Агриппина нежно подтолкнула его, и он упал на ложе, а она упала на него...

...Он плохо понимал, что она делает с ним, но наслаждение, которое испытывала каждая частичка его тела, было невероятным, в самом настоящем смысле неземным. То, что называлось плотским грехом, то, чего Никий всегда так страшился,— наступило. Но почему-то не было ничего страшного, ничего страшного или отвращающего дух. Напротив, его дух как бы слился с наслаждением тела, и теперь и дух, и плоть стали одним, и невозможно оказалось различить, где он, а где она.

Агриппина ласкала его податливое тело, шептала что-то ласковое (он не мог разобрать что, но это не имело никакого значения), ее лицо расплывалось в его взгляде. Потом она оказалась под ним, прижала его бедра коленями, сначала застонала протяжно и тихо, потом все громче и громче, и наконец стон перешел в крик, оглушивший Никия. И он, ни в чем не отдавая себе отчета, закричал тоже...

...Некоторое время они лежали рядом, расслабленные, усталые. По всему телу Никия разлилась незнакомая ему до сих пор нега, и он плыл в пространстве комнаты, неизвестно куда и неизвестно зачем.

— Оставайся со мной,— сказала Агриппина, сжав его руку.— Ты мне нравишься, я не отпущу тебя.

— Да,— Никий не очень понимал, соглашается ли он на самом деле или выговорил лишь для того, чтобы не молчать.

— Знаю, мой сын не приедет в Байи,— продолжала она.— Может быть, я больше никогда не увижу его. Ни его самого, ни этот проклятый Рим. Я не могу без Рима, но ненавижу его. Никогда не думала, что так страшно умирать.

— Да,— опять сказал он, с трудом разлепив губы.

Голос Агриппины мешал ему. В той тишине и покое;

которые были в нем сейчас, внешний звук (хотя Агриппина говорила едва слышно) причинял физическую боль.

— Оставайся со мной.— В глухом голосе Агриппины он ощутил нарастающую страсть.— Зачем тебе Рим? Я буду твоим Римом.

— Нет.

Она приподнялась на локтях, заглянула ему в лицо:

— Нет?

Он вздохнул:

— Не могу.— Никий отрицательно покачал головой и пояснил с виноватой улыбкой: — Я не принадлежу самому себе, император приказал мне вернуться, как только я...

— Молчи! — она прикрыла ему рот ладонью.— Я все знаю, но я хочу. Ты знаешь, что такое желание женщины? Желание такой женщины, как я?..

Никий осторожно взял ее запястье, отвел руку в сторону.

— Не могу,— сказал он и медленно поднялся. Надел валявшуюся на полу тунику, присев на корточки, стал застегивать сандалии.

Агриппина молча смотрела на него, не стыдясь своей наготы. Скорее всего она ее просто не замечала. Никий несколько раз оглядывал ее мельком и опускал глаза. В неясном свете лицо ее казалось маской. Он вдруг подумал, что эта женщина будет красивой даже мертвая. Подумал как-то очень просто, без сожаления, словно все уже случилось.

— Прости,— произнес он, вставая.— Прости, мне нужно идти.

Она едва заметно качнула головой. Ему вдруг стало жаль ее. Остановившись у двери, он сказал:

— Я слышал, что ты хорошо умеешь плавать. Это правда?

— Да,— кивнула она.— Почему ты спрашиваешь?

— Потому что мы в море и всякое может случиться.

Некоторое время она молча смотрела на него — молча и пристально.

— Когда? — спросила наконец.

— Сегодня,— он опустил глаза и добавил: — Сегодня на рассвете.

— Они придут за мной?

— Нет.

— Мы будем тонуть?

— Да.

— Мне было хорошо с тобой, Никий, запомни это.

— Я буду помнить об этом всегда.

— Будь ты проклят!

Никий не помнил, как вернулся в свою каюту: просто оказался там. Темнота незаметно перешла в сумрак — приближался рассвет. Он сидел, не шевелясь, и думал, думал, думал об одном и том же: когда Агриппина умрет, не будет ни одного свидетеля его падения. Кроме Бога, но от него все равно ничего не утаишь.

Кальпурний поскребся в дверь и вошел еще до того, как Никий отозвался.

— Пора, сенатор,— прошептал он.— Мои люди готовы и ждут только тебя.

— Ждут?

— Да, сенатор, лодка уже на воде.

Он вышел на палубу вслед за Кальпурнием. Над морем стоял туман, противоположный борт корабля был едва различим. Никий поежился, стало очень холодно. Кальпурний протянул ему шерстяную накидку, но Никий отрицательно помотал головой и раздраженно бросил:

— Где?

— Вот.— Кальпурний перегнулся через борт и указал вниз рукой.

У Никия возникло сильное желание схватить Кальпурния за ноги и выкинуть за борт. Но тот, словно почувствовав это, быстро распрямился и шагнул в сторону, выжидающе и настороженно глядя на Никия. Никий подошел к борту — за густым белым туманом не видно было воды. Он гневно посмотрел на Кальпурния:

— Где же?!

— Вот, сенатор.— Кальпурний осторожно, словно боясь, что Никий ударит, протянул руку к борту и дотронулся до веревочной лестницы.— Они там, надо спуститься.

Никий в упор посмотрел на Кальпурния, тот испуганно кивнул вниз. И тогда Никий, перекинув ногу через борт, нащупал провисающие ступени и, ухватившись за веревки, стал спускаться. Посмотрел вверх — голова Кальпурния показалась над бортом и тут же скрылась. Посмотрел вниз — туман, кажется, сделался еще гуще. Никия била дрожь.

Дело было не только в промозглом тумане, а главным образом в том, что он испугался — ему почудилось, что это заговор и Кал'ьпурний послал его на смерть. Он втянул голову в плечи, ожидая удара сверху (веслом? мечом? — здесь достаточно было палки), и тут же кто-то схватил его за ногу у щиколотки. Он дернул ногой, но безуспешно, рука, сжимавшая щиколотку, оказалась крепка. Он дернул ногой еще раз и услышал голос матроса снизу:

— Спускайся, я держу тебя,— спокойный вежливый голос.

В лодке сидело четверо гребцов. Тот, что помог Никию спуститься, усадил его на корму, сам сел на весла, и лодка отплыла. Через мгновенье очертания их корабля растворились в тумане. Они плыли недолго — старший бросил в воду якорь, гребцы подняли весла.

Никий сидел напрягшись, стараясь, чтобы другие не заметили дрожь его тела. Он спросил сквозь зубы:

— Где берег?

— Там.— Матрос указал рукой за спину, в клубы тумана.

— Далеко?

— Нет.— Матрос почему-то усмехнулся, но под строгим взглядом Никия мгновенно стер улыбку.— Не больше пяти стадиев, господин.

«Неужели смогла бы доплыть!» — подумал Никий, сам не понимая, хочет он спасения Агриппины или нет.

Туман стал рассеиваться, но корабля впереди все еще не было видно. Наконец луч солнца прорезал туман, и Никий увидел сначала край мачты, потом целый кусок кормы. Корабль был повернут носом в открытое море — значит, тоже встал на якорь. Ни звука, ни шороха, ни всплеска воды у лодки — вода стала словно продолжением тумана.

Корабль проявлялся все яснее и рос на глазах. Никий и не думал, что они от него так близко. Казалось, он медленно наплывает на них.

И тут раздался скрежет, будто где-то рядом разрывали ткань. Мачта как-то странно качнулась в сторону и вдруг повалилась на палубу, ударилась об нее с глухим звуком и развалила корабль надвое. Все произошло в одно мгновение: Никий ничего как следует понять не смог. Мачта, сколь бы она ни была тяжела, не могла развалить корабль. Но он развалился именно от ее удара (или, может быть, вместе с ее ударом), и две его половины стали медленно уходить под воду, словно пучина засасывала их. Ни единого крика на палубе, будто корабль вымер.

Никию казалось, что все происходит не наяву, а во сне: обломки корабля бесшумно уходят под воду, и это наваждение, игра, а не гибель. Смерти не было рядом, он не чувствовал ее.

Туман не столько рассеялся, сколько развалился, и клочья его плыли теперь перед глазами Никия, то открывая его взору уходящий в море корабль, то снова прикрывая его.

Вдруг Никий услышал всплеск. Потом еще и еще. Звук шел откуда-то справа. Он встал во весь рост и, сохраняя равновесие на покачивающейся лодке, стал внимательно вглядываться в ту сторону.

— Сена-а-а...— услышал он протяжный крик и тут же снова: — Сена-а-а... Сенатор!

Это кричал Кальпурний, несколько мгновений спустя Никий увидел его самого. Он был уже совсем близко, на расстоянии трех корпусов лодки. Он кричал и, время от времени вытягивая руку, указывал куда-то за спину Никия.

— Уплывает,— как-то странно произнес матрос и тронул Никия за плечо.

Никий вздрогнул и обернулся, глядя туда, куда ему указали. Сердце на мгновенье замерло и вдруг забилось часто-часто — он увидел Агриппину. Она плыла с другой стороны лодки, направляясь к берегу, который был уже довольно ясно виден. Когда Никий разглядел ее, она уже поравнялась с лодкой — плыла размашисто, мощно.

Лодка качнулась, и тут же что-то тяжелое ударило в борт. Никий понял, что матрос, не дожидаясь его команды, вытянул из воды якорь. Он повернулся в другую сторону и посмотрел на Кальпурния — тот почти уже достиг лодки и вытягивал правую руку, что-бы ухватиться за борт. Никий потянулся к ближнему гребцу.

— Весло!

Тот ничего не понял, мельком глянул на старшего.

— Дай весло,— уставившись на гребца страшными глазами, выговорил Никий сквозь зубы.

Тот испуганно кивнул, протянул длинное весло, с которого стекала струйка воды. Никий взял его и тут же услышал голос:

— Это она, сенатор... я видел... уйдет...

Кальпурний уже держался обеими руками за борт лодки и говорил, указывая глазами в ту сторону, куда плыла Агриппина. Голос его звучал прерывисто, сдавленно, вид был несчастный, а в глазах тоска.

— Уйдет,— глядя на него, повторил Никий, сам не понимая, что имеет в виду, и, отступив к противоположному краю лодки, замахнулся на Кальпурния веслом. Их взоры встретились: Никий увидел в глазах моряка неотвратимость смерти. Это решило все.

— Нет,— выдохнул Кальпурний,— не-е-т!

— Да-а! — словно в ответ ему крикнул Никий и, чуть присев, с размаху опустил весло на голову Кальпурния.

Он и сам не ожидал, что хватит всего одного удара. Голова Кальпурния — так показалось Никию — раскололась на две части, кровь брызнула, обагрив борт лодки. Тело ушло под воду, потянув за собой уже безжизненные руки. Старший матрос схватил Никия за кисть, но тот, вырвав руку, бросил весло на дно лодки и необычайно тихо, но с какою-то угрозой сказал:

— К берегу.

Слово оказалось магическим: словно повинуясь какой-то неведомой силе, гребцы сели на весла и, дружно ударив ими по воде, принялись грести с такой мощью, что лодка буквально полетела к берегу.

Но Никий не смотрел туда, он смотрел в море, где плавали обломки корабля и где сгинул Кальпурний. Он не думал, достигла Агриппина берега или нет, он не хотел об этом думать — в сущности, это уже не могло иметь никакого значения. Значение имело другое — гибель Кальпурния. Четверо гребцов видели, как плыла Агриппина, четверо гребцов видели, как он убил Кальпурния. Он не может убить всех четверых — что же он скажет Нерону?!

Нос лодки мягко ткнулся в песок, но Никий едва удержался на ногах: в первый момент ему показалось, что его толкнули в спину. Он быстро оглянулся, не в силах скрыть страха, но все четверо спокойно и выжидательно смотрели на него. Он перевел взгляд на берег. Лодка стояла между двух скал. Он медленно посмотрел направо, потом налево: никого, ни единого человека, ни следа строения. Нужно уходить, но пройти между гребцами казалось страшным. Подумалось: «Они не выпустят меня живым». Прежней решимости уже не осталось в нем, и гребцы, конечно же, не могли не видеть этого.

Вместо того чтобы шагнуть к носу, в сторону берега, Никий отступил назад, сам не сознавая, почему и зачем он это делает, а только поддавшись страху, и, ударившись ногами о скамейку на корме, не сел, а повалился на нее, вытянув вперед ноги и ухватившись руками за борт.

Старший из гребцов медленно поднялся. Он еще не шагнул к Никию, но тот уже понял, что сейчас он сделает это.

— Нет,— выдохнул он точно так же, как совсем недавно Кальпурний, с тою же смертной тоской глядя на гребца.

Повторное «нет» он не успел произнести — смотревший на него в упор гребец вздрогнул и резко обернулся к берегу.

Из-за скалы вдруг выбежали солдаты — пять или шесть — и бросились к лодке. Гребцы повскакивали со своих мест, один спрыгнул в воду. Солдаты, словно по команде, обнажили мечи. Все произошло так быстро, что Никий не успел опомниться. Несколько мгновений спустя трое гребцов лежали на дне лодки, истекая кровью. Четвертый, успевший прыгнуть за борт, покачивался на воде лицом вниз и окрашивал воду вокруг себя в красный цвет.

— Все кончено! — услышал он громкий голос, показавшийся ему знакомым.— Выходи!

Никий посмотрел туда, откуда раздался голос. У скалы, широко расставив ноги, одну руку уперев в бок, а другую держа на рукоятке меча, стоял центурион Палибий, один из близких к Афранию Бурру людей. Никий не столько со страхом, сколько с удивлением смотрел на него, не двигаясь с места. Один из солдат подошел и протянул ему руку, за которую Никий схватился почти неосознанно. Подошел другой солдат, они подняли Никия и перенесли на берег. Центурион Палибий улыбался ему широкой улыбкой.

— Все? — крикнул он за спину Никия.

— Четверо,— ответил ему кто-то.

Палибий нахмурился:

— А где пятый? Их должно быть пять.

— Я убил его,— неожиданно для самого себя (и, главное, неожиданно спокойно) сказал Никий.

— Ты? — удивился Палибий.

И хотя Палибий не спрашивал, а Никию не было необходимости отчитываться перед ним, он пояснил:

— Кальпурний слишком много знал. Я ударил его веслом по голове.

— Веслом по голове,— в тон Никию повторил центурион и, приставив ладонь ко лбу, посмотрел на море.

Никий оглянулся. Лодка была уже довольно далеко от берега, солдаты сбрасывали тела гребцов в воду.

— Император ждет тебя,— неожиданно почтительно проговорил Палибий.— Он послал меня навстречу.

Никий посмотрел в глаза центуриона — тот отвел глаза, медленно и неохотно склонил голову в поклоне. «Сенатор»,— проговорил про себя Никий, вспомнив о Кальпурнии.

Глава двенадцатая

Центурион Палибий оказался нагл. Все время пути он смотрел на Никия с насмешкой. Он был вежлив и предупредителен, в тоне его была почтительность, но именно вследствие этого насмешка в глазах центуриона выглядела особенно наглой. Никий злился, разговаривал с Палибием строго, но ничего не мог поделать: центурион оставался нагл, а у Никия не нашлось от него защиты.

Наглость центуриона, впрочем, имела свои причины, и они были вескими. Преторианские гвардейцы обладали властью едва ли не большей, чем императорская. Правда, власть эта проявлялась лишь время от времени, и сами преторианцы не могли полностью распоряжаться ею. Но все равно каждый из них знал, что она есть, ощущал в себе частицу этой власти. Они свергали императоров и ставили новых. Если принцепс все-таки был божеством, а не просто именовался им, то какую же силу нужно иметь, чтобы сбросить божество с Олимпа, ведь Палатин для Рима то же самое, что Олимп для всей земли!

И этот проклятый, с наглым взглядом серых глаз центурион Палибий нес в себе частицу божественной власти и вполне ощущал это. А кто такой Никий? Пришелец, щепка в потоке жизни, случайно занесенная во дворец Нерона. Что он мог значить сам по себе для самодовольного центуриона? Да, сейчас сила у императора, а не у преторианцев, но ведь все может измениться в одно мгновение, что уже не раз бывало в Риме. И тогда Палибий наступит на щепку, именуемую Никием, подошвой своей калиги. Наступит и даже не услышит хруста.

...Они уже миновали едва ли на четверть пути до Рима, когда, проезжая одно из селений, услышали гул толпы и возбужденные выкрики. Никий отодвинулрукой занавеску повозки и, обратившись к скачущему рядом Палибию, спросил недовольно (ну как же, его, императорского любимца, беспокоят какие-то крики!):

— Что там такое? Узнай.

Палибий не ответил, но повернул лошадь в сторону. Повозка продолжала свое равномерное движение, и крики стали уже отдаляться, когда лицо Палибия вновь появилось в окне. Его наглый взгляд показался Никию особенно вызывающим. Центурион сказал, усмехнувшись едва-едва, лишь концами толстых губ:

— Чудесное спасение! Корабль принцепса потерпел крушение, Агриппина сумела добраться до берега вплавь.

— Где? — спросил Никий, сам не понимая точно, что он хочет знать: где выплыла Агриппина или где она теперь.

— Она уже на пути в Рим,— ответил Палибий.— Повсюду народ приветствует ее. Это спасение — великая радость для римского народа.

Последнее он произнес таким тоном, что Никии вынужден был подтвердить:

— Это великая радость для Рима! — Но он не выдержал взгляда Палибия и опустил глаза.— Боги хранят семью принцепса!

— Боги хранят семью принцепса! — крикнул Палибий, отрываясь от окна повозки и пришпоривая лошадь.

Никий поплотнее прикрыл занавеску, обхватил голову руками и закрыл глаза. Сейчас он пожалел, что ударил веслом Кальпурния, пожалел, что предупредил Агриппину и отпустил ее, когда она проплывала вблизи лодки. Тоска охватила все его существо — хотелось стать маленьким, невидимым, может быть, вовсе перестать быть. Он и в самом деле почувствовал себя щепкой, которую несет поток жизни, неведомо куда и неведомо зачем. Он с неприязнью подумал о Павле — впервые с тех пор, как узнал учителя. И странно, что неприязнь эта не представлялась теперь грехом.

Когда они приехали в Рим, Никий отпустил Палибия, а сам отправился домой, сказав, что ему нужно привести себя в порядок, прежде чем предстать перед императором. Палибий не стал возражать, взглянул на

Никия с усмешкой, на этот раз совершенно открытой, и, не поклонившись, поскакал прочь.

Теренций вышел навстречу Никию, вид у него был встревоженный.

— Хозяин уже несколько раз посылал за тобой,— сказал он.

— Император Нерон? — спросил Никий с вымученной улыбкой, хотя сразу понял, о ком идет речь.

— Император? — не понимая, переспросил Теренций и тут же добавил: — Анней Сенека, он присылал за тобой.

— И что же хочет твой хозяин?

Теренций испуганно пожал плечами:

— Прости, мой господин, я ошибся. Не Анней Сенека мой хозяин, а ты...— Он вдруг странным взглядом посмотрел на Никия и произнес совсем другим тоном: — Я боюсь.

На этот раз удивился Никий:

— Чего же ты боишься, мой Теренций? — проговорив это, он вдруг сам ощутил в себе уже утихший было страх. Ему показалось, что в глазах слуги мелькнула та же мертвая тоска, какую он видел в глазах Кальпурния в тот момент, когда замахивался на него веслом.

Теренций опустил глаза и глухо выговорил:

— Я не знаю, хозяин, но я боюсь...

— Ну, ну, договаривай,— Никий с натугой усмехнулся,— не бойся.

— Сенека,— промолвил Теренций, не поднимая взгляда.

— Что Сенека? Я не понимаю.

— Я боюсь... его.

— Успокойся, мой Теренций, твои страхи не имеют под собой...— начал было Никий, но не сумел договорить: Теренций поднял голову и пристально (не так, как дозволено слуге, а как брат или друг) посмотрел на Никия.

— Я вызвал Онисима,— сказал он.

— Ты вызвал Онисима?! — со страхом и возмущением одновременно воскликнул Никий.

— Да,— на этот раз Теренций не смутился и добавил, указав рукой за спину: — Он ждет тебя здесь.

— Да ты понимаешь, что может быть, если кто-нибудь,— Никий схватил Теренция за плечо и больно стиснул его,— если кто-нибудь увидит или узнает! Ты понимаешь, что будет со мной? И с тобой тоже! С тобой тоже, Теренций!

— Понимаю,— спокойно и убежденно проговорил Теренций, только чуть поморщившись и скосив глаза на плечо, которое все еще сжимал Никий,— Я знаю, что не должен был делать этого, но я не мог иначе, я боялся.

— Ты боялся! Да как ты можешь!

— Он убьет тебя,— перебил Теренций,— я знаю.

Никий вдруг оттолкнул Теренция и, сердито ступая,

прошел в комнату, служившую ему кабинетом.

Не сразу, лишь несколько мгновений спустя, из-за ширмы в углу, закрывавшей ложе, вышел Онисим.

— Ты знаешь, что нельзя было приходить ко мне! — набросился на него Никий (впрочем, произносил слова благоразумно негромко).— Тебя могли видеть! Ты понимаешь, чем это может кончиться для меня? Для нас! Для нашего дела!

— Он позвал меня, и я пришел,— ответил Онисим примирительным тоном, кивнув на дверь (Никий оглянулся, у двери стоял Теренций).

— Но я запретил тебе! Я, я запретил тебе! Ты слышишь?

— Я слышу,— ответил Онисим,— не надо так громко.

— Ты еще будешь мне указывать! — уже совершенно забывшись, вскричал Никий и, подскочив к Онисиму, замахнулся на него рукой.

Но тот даже не пошевелился — исподлобья, тяжело посмотрел на Никия: еще без угрозы, но уже не по-доброму. Рука Никия застыла, и сам он замер. Он вдруг понял, что не сможет ударить, не причинив боль себе самому,— ударить сейчас Онисима было все равно что ударить скалу с острыми краями.

— Значит, я,— произнес он дрожащим голосом, не в силах справиться с этой дрожью,— значит, я больше не свободен? Значит, ты думаешь, что я должен...

Онисим не дал ему договорить.

— Никто не свободен, и все должны,— проговорил он глухо и добавил совсем тихо: — перед Господом.

— Да кто ты такой, чтобы учить меня! Я не знаю тебя и не хочу знать!

— Я такой же, как и ты,— сказал Онисим,— не больше, но и не меньше. Я твой брат. И он,— кивнул на Теренция,— тоже твой брат. Или ты забыл о нашем братстве?

— Он?! — Никий выбросил руку в сторону Теренция.— И он тоже?

— И он тоже,— кивнул Онисим.

— Значит, я должен делать то, что вы мне прикажете? Ты — неизвестно кто и откуда явившийся ион -мой слуга?

— Твой брат,— спокойно поправил его Онисим.— Твой брат перед Господом.

Никий повернулся к Теренцию:

— Ты теперь тоже?..— Он не закончил, но Теренций хорошо понял, о чем он спрашивает.

— Да,— ответил он и добавил чуть слышно,— хозяин. Онисим объяснил мне, и я верю.

— Онисим объяснил тебе, и ты веришь?! Когда он успел? Пока сидел в моем кабинете?

Теренций опустил глаза и ничего не ответил, за него сказал Онисим:

— Мы встречались с Теренцием не один раз. Он был на наших собраниях, и он молился с нами.

— Он был на ваших собраниях? — вскричал Никий не столько с возмущением, сколько удивленно.— Но когда?

— Ночью. Когда ты бывал на пирах императора. Когда смотрел на те мерзости, которые делало это чудовище, и, наверное, принимал в них участие. Он молился с нами, когда ты удовлетворял свою плоть. Ночью, потому что мы можем собираться только в темноте, как воры, как преступники, как изгои.

— Но... но он... Разве он не должен был сказать мне об этом?

— А разве должен? Твой брат держит ответ перед Богом, а не перед тобой. Или ты, Никий, стал настоящим римлянином?

— Значит, вы... значит, вы за моей спиной... Это заговор против меня, вот что это такое!

— Твой слуга стал твоим братом, а ты говоришь о каком-то заговоре,— спокойно и устало выговорил Онисим.— Я тут только потому, что он опасается за твою жизнь, за жизнь своего брата. Разве он побежал к римлянам и выдал тебя, выдал нас всех? Он мог бы, останься он только твоим слугой. Но он хочет спасти тебя, потому что он твой брат.

Никий сделал два коротких шага и бессильно опустился на край ложа. Сидел, свесив голову на грудь. От разноцветных плиток на полу рябило в глазах, и он устало прикрыл их.

Глава тринадцатая

Никий чувствовал себя не столько удрученным, сколько потерянным — прошлое, будущее и настоящее переставали иметь какой-либо смысл. С одной стороны стоял Нерон, с другой — Онисим. Они в равной степени давили на него, и Никию казалось, что он уже никогда не сможет вырваться.

Сейчас он сидел на краю ложа, низко опустив голову и закрыв глаза. Услышал, как Онисим подошел, встал над ним, ощутил затылком беспрекословную тяжесть его взгляда.

Онисим стал говорить: тихо, убежденно, обвиняюще.

Он сказал, что это чудовище Нерон устроил мерзкое цирковое зрелище на погибель их братьям. Более двухсот христиан, среди которых старики, женщины и дети, сегодня же примут смерть в Большом цирке. Нерон устраивал что-то вроде кораблекрушения на заполненной водой арене. Онисим сказал, что не хочет об этом рассказывать и что если бы он сам мог добраться до Нерона, то за один удар кинжалом готов отдать себя разрезать на куски. Но Онисим не имеет возможности сделать это, а он, Никий, имеет такую возможность, и ее нельзя упускать.

Онисим помолчал некоторое время (Никий приоткрыл глаза, глянул на носки ветхих сандалий Онисима и отвел взгляд), потом вдруг спросил:

— Отвечай, почему ты не убил мать этого чудовища?

Он не просто спросил, но потребовал ответа.

Никий медленно поднял голову, посмотрел на Онисима с болезненной гримасой.

— Почему ты не убил мать этого чудовища? — повторил Онисим.

Никий хотел спросить: «А откуда тебе известно, что я должен был ее убить?» — но не посмел произнести таких слов. Вместо этого он сказал:

— Ты считаешь... можно убить женщину? Что можно... убить. Разве Спаситель не завещал нам всем...

— Нет.— Онисим не дал ему закончить, и голос его прозвучал как удар хлыста, Никий даже зажмурился на мгновенье.

— Нет? — осторожно переспросил он.

— Нет! — Глаза Онисима угрожающе блеснули.— Спаситель говорил о человеке, но не говорил о чудовище, о диком звере, алчущем крови невинных. Не говорил о волчице, породившей кровожадного волка. Она и сама не менее кровожадна, чем ее порождение. Ты должен был уничтожить волчицу, но ты не сделал этого. Почему? Ты боялся? Ты пожалел ее?

Никий вспомнил ночь с Агриппиной, ее ласки, ее нежное бормотание. Вспомнил, как огонь ее плоти перекинулся на его, Никия, плоть и как его плоть трепетала в сладком и страшном огне. Никий боялся поднять глаза на Онисима, он был уверен, что тот поймет все.

— Ну? — торопил его Онисим.

Прежде чем ответить, Никий вспомнил другое, увидел так, будто все происходило перед его глазами в эту минуту. Вспомнил, как Агриппина, энергично взмахивая руками, проплыла мимо лодки. Потом вспомнил, как, отступив на шаг, он замахнулся на Кальпурния веслом. Потом удар, и голова раскололась на две половины. Но сейчас это уже была не голова Кальпурния, а голова Агриппины... Он посмотрел на Онисима и произнес:

— Я не мог ударить ее веслом по голове.

— Почему веслом? — нахмурился Онисим.— При чем здесь весло?

— Я не мог ударить ее веслом по голове! — с надрывом, срывая голос, крикнул Никий и вдруг повалился на пол, стукнувшись лбом о гладкие плитки.

Когда открыл глаза, увидел лицо Теренция, склонившегося над ним.

— Что? — выдохнул Никий, тревожно водя глазами по сторонам.

— Успокойся,— ласково проговорил Теренций,— ты просто неудачно упал, ничего страшного.

— Он должен идти,— услышал Никий голос Онисима, и лицо последнего показалось из-за спины Теренция: тяжелое, пугающее лицо.

— Сейчас он не может,— не оборачиваясь, ответил Теренций,— он слишком слаб.

— Он должен! — Онисим отстранил Теренция и склонился над Никием.— Вставай, с чудовищем надо покончить еще до захода солнца.

— Оставь его, он не сможет! — жалобно и сердито одновременно проговорил Теренций.

— Молчи! — сквозь зубы процедил Онисим и, обращаясь к Никию, спросил: — Ты сможешь? Ответь.

— Смогу! — ответил Никий со страхом в голосе и попытался приподняться на локтях.

Тело было ватным, перед глазами плавали разноцветные круги, и движение давалось с большим трудом. Онисим взял его за плечи и рывком посадил, сбросив ноги на пол:

— Ты можешь идти? — не дожидаясь ответа Никия, он схватил его за одежду и поставил на ноги.— Пройдись по комнате, я посмотрю.

Никий сделал шаг, потом еще один и еще. Теренций шел рядом, готовый в любой момент его подхватить.

— Он сможет, сможет! — уверенно воскликнул Онисим, достал из-под одежды короткий кинжал и протянул его Никию.— Возьми. Ты умеешь с ним обращаться?

Никий принял оружие слабой рукой, неуверенно посмотрел на Онисима:

— Не знаю.

— Это очень просто,— почти весело произнес Онисим.— Чтобы ударить в сердце, нужен навык. Бить нужно вот так, снизу вверх. (Вытянув вперед длинный и корявый палец, он показал, как следует бить в сердце.) Но тебе это не понадобится, ты все равно не сможешь, поэтому бей в горло. (Протянув руку, он дотронулся до горла Никия. Никий вздрогнул и отстранился, Онисим улыбнулся довольно.) Надо только провести справа налево, кинжал сам сделает то, что нужно.

Очевидно, он получал удовольствие от своих объяснений. Никий смотрел на него настороженно, Теренций — недовольно.

— Оставь его.— Теренций шагнул к Онисиму, словно закрывая от него Никия.— Он не сумеет, он слишком слаб.

— Но здесь и не требуется сила,— Онисим развел руками,— это сможет проделать даже ребенок. Всего-навсего поднять руку и провести справа налево.

— Не знаю, что сможет проделать ребенок,— неожиданно смело заявил Теренций,— но ему это не под силу, он слишком слаб. И потом... он не должен.

— Что он не должен?

— Он не должен убивать.

— А кто должен? Я?

Теренций вздохнул:

— Оставь его в покое, ты видишь, он не в себе.

Некоторое время они продолжали перебранку, все

возвышая голоса и резко взмахивая руками.

— Мне нужно ехать,— неожиданно произнес Никий, и они оба, внезапно замолчав, посмотрели на него.

— Ехать? — переспросил Онисим.— Куда ехать?

— К императору,— ответил Никий, с каждым словом тон его делался все тверже,— он ждет меня.

— К императору? — недоуменно, будто не понимая, о ком идет речь, сказал Онисим и тут же, словно спохватившись, добавил: — Да, к императору, он в цирке. Ты спрячешь нож под одежду.

Под ободряющим взглядом Онисима и укоряющим Теренция Никий спрятал нож и слабым голосом, но с прежними интонациями господина, приказывающего слуге, сказал:

— Теренций, распорядись, чтобы подали мои носилки. И как можно быстрее. А ты,— он повернулся к Онисиму,— будешь следовать за мной. Но незаметно. Ты хорошо меня понял?

Онисим угрюмо кивнул: власть над Никием опять ускользала, и он был недоволен. И он снова не мог понять почему.

— У тебя много людей? — по пути к двери, не оборачиваясь, бросил Никий.

— Мои люди со мной,— уклончиво отозвался Онисим.

— Сколько их?

— Все.

— И Симон из Эдессы тоже?

— Он с нами.

Взявшись за ручку двери, Никий вялым движением указтл на угол комнаты:

— Оставайся здесь, выйдешь после меня. Теренций проведет тебя черным ходом.— И, больше ничего не добавив, даже не дождавшись ответа или просто согласного кивка, Никий покинул комнату.

Он перекусил на скорую руку и кое-как привел себя в порядок — смыл пыль с лица и причесал волосы. Вернувшийся Теренций с поклоном доложил, что носилки ждут внизу. Его тон и движения выражали необходимую почтительность, недавнего разговора словно не было.

Только когда Никий уже сидел в носилках, Теренций, пригнувшись к нему, прошептал:

— Будь осторожен, прошу тебя. И бойся Сенеки. Я чувствую, что он замыслил недоброе,

Никий холодно посмотрел на него и отвернулся.

Глава четырнадцатая

У цирка стояли толпы народу. Носилки, в которых сидел Никий, замедлили ход, потом остановились. Зрелище избиения христиан привлекло едва ли не все население Рима. Мужчины возбужденно переговаривались, женщины пронзительно вскрикивали, дети плакали. Никий поплотнее задернул занавеску, откинулся на спинку кресла и прикрыл глаза. Думал об Онисиме. Думал с ненавистью, не сдерживаясь и не пытаясь мыслить разумно.

Вполне понимал, что полностью пересилить власть Онисима над ним совершено невозможно и нет таких условий, чтобы это сделалось возможным. Если, например, жалкий Палибий, центурион, встретивший его на берегу после «крушения», ощущает в себе частичку власти, которая, может быть, сильнее власти императорской, то Онисим ощущает в себе частичку власти над всем миром. Да и не частичку он ощущает, а большую часть — он сам является не представителем этой власти, а носителем ее. Подобные Палибию, свергая очередного императора, говорят, что совершают это ради римского народа, а подобные Онисиму расправляются с врагами (или с теми, кого оци называют врагами) ради веры в Спасителя, ради своих братьев по вере. Но все равно получается — и в первом, и во втором случае,— что все дело во Власти и в тех благах, которые дает Власть. Возможно, Палибию хочется роскоши, огромных имений и множества слуг, а Онисиму хочется ходить в рубище и питаться кореньями. Пусть так, это не меняет сути дела. Потому что каждый из них желает жить так, как ему нравится, а это дает Власть. Так что суть не в рубище или в роскоши, а в обладании Властью. И тот и другой будут добиваться ее, невзирая ни на какие препоны, не думая о нормах человеческого общежития, законах и тому подобных мелочах. Власть выше всего и сильнее всего. Кроме того, все эти нормы и законы хороши для своих, а на тех, кого ты зачислил во враги, они не распространяются. Онисим не отступит, он даже страшнее Палибия, потому что фанатичен, а понимание благ жизни (рубище и коренья) извращено. Палибий не лучше, просто он предсказуемее.

Так думал Никий, и результатом этих его размышлений могло быть только одно: раз нельзя переубедить Онисима, его следует уничтожить. В данном случае как врага. Не врага веры, а его собственного врага, врага Никия. Здесь все ясно: или он, Никий, или Онисим.

О том, чтобы уничтожить Онисима (он думал именно так — не убить, а уничтожить), Никий думал уже без раздражения и ненависти. Чувства тут уже были ни при чем: следовало сделать дело, а дело требует хладнокровия. Тем более такое, как убийство.

Он почувствовал мягкий толчок — слуги подняли носилки, и они двинулись вперед. Рука Никия, лежавшая на груди, скользнула к поясу, пальцы наткнулись на что-то твердое. Это был нож, который дал Никию Онисим, он совсем позабыл о нем. Так все просто у этого проклятого Онисима — провести ножом по горлу справа налево, и все. Он вспомнил лицо Нерона с выпяченной нижней губой и прищуренными глазами, его гладкую коротковатую шею, горло без кадыка. И по этому холеному горлу...

Никий вдруг отчетливо понял, что Нерон ближе ему, чем Онисим. Нерон не свой, не брат, но все-таки близок, а Онисим если и не откровенный враг, то все же чужой.

Он засунул руку под одежду, чуть приподнялся, упершись ногами в стенку носилок, и достал нож. Он не стал рассматривать его, а просто засунул под сиденье кресла. Носилки снова опустились с мягким толчком. Никий протянул руку к окну, чтобы отодвинуть занавеску и крикнуть слугам, чтобы они решительнее разгоняли толпу, но вдруг занавески словно сами по себе резко сдвинулись в сторону, и чье-то страшное лицо (всклокоченная борода, всклокоченные волосы), искаженное гримасой ненависти и отчаяния, показалось в окне носилок.

«Кальпурний!» — мелькнуло в сознании Никия, и он резко отшатнулся назад, прикрываясь все еще вытянутой вперед рукой. Он не увидел ножа, а только почувствовал резкую боль в руке и непроизвольно отдернул руку. Кровь хлынула на белую тунику, Никий пронзительно закричал, прижав порезанную руку к груди. Человек с всклокоченной бородой надвинулся на него, вытянув вперед зажатый в кулаке нож с длинным лезвием. Он сделал резкое движение, пытаясь поразить Никия в грудь, но пространство носилок оказалось слишком тесным, а он не рассчитал замаха. Нож ударил в стенку и, вспоров часть обшивки из плотной материи, застрял в ней. Человек закричал, пытаясь освободить лезвие, но тут несколько рук схватили его сзади, оттащили от Никия — а тот, не шевелясь, скорчившись, сидел, забившись в дальний угол.

Человек с всклокоченной бородой вдруг как-то странно охнул, глаза его закатились, рука выпустила рукоятку ножа — нож так и остался торчать в стенке носилок — и сполз наружу, как тогда Кальпурний, потянув за собой безжизненную руку.

Вместо него в проеме окна показалось испуганное лицо слуги. Показалось и исчезло. И тут же открылась дверца, и несколько рук потянули Никия наружу. Когда он встал на землю, увидел лежащего перед носилками человека. Человек лежал лицом вниз, под ним уже растеклась лужа крови. Слуги держали Никия под руки, толпа кричала, а со стороны цирка, грубо расталкивая людей, приближались несколько преторианских гвардейцев. Лицо идущего впереди показалось Никию знакомым. Когда солдаты достигли носилок, Никий узнал Палибия.

— Прочь, прочь! — кричал Палибий, энергично работая локтями и ногами.— Ты ранен? — обратился он к Никию встревоженно.

Никий не ответил, жалобно глядя на центуриона.

— Несите, остолопы! — приказал тот растерявшимся слугам, указывая в сторону ближайшего дома.— Клянусь Марсом, я задавлю вас собственными руками, если он не выживет!

И, подняв руки, он потряс огромными, поросшими рыжими волосами кулаками. Испуганные слуги неловко, причинив ему боль, подняли Никия и понесли туда, куда указал Палибий. Расталкивать толпу уже не было необходимости, люди освободили проход, опасливо глядя на солдат, сопровождавших раненого.

Надо отдать должное Палибию, он распоряжался решительно и умело. Никия внесли в чей-то дом, уложили на ложе. Вскоре явился врач, промыл рану, обработал ее какими-то снадобьями, наложил повязку. Центурион Палибий все время находился рядом, никакой наглости в его взгляде Никий теперь не замечал. Впрочем, от потери крови и от испуга он видел все чуть туманно.

Закончив возиться с раной, врач ушел, сказав, что она неглубокая, но лучше всего несколько дней провести в постели.

— Я провожу тебя домой,— сказал Палибий, склонившись над лежащим Никнем,,— сейчас подадут носилки.

Никий отрицательно повел головой.

— Не понимаю тебя.— Палибий склонился еще ниже.

— Я не поеду домой,— слабо выговорил Никий, чуть приподняв голову,— мне нужно увидеться с императором.

Во взгляде Палибия мелькнуло нечто похожее на уважение. Однако он проговорил с сомнением:

— Император в цирке, представление еще только началось. Ты очень слаб и можешь не выдержать шума и духоты.

— Мне необходимо увидеться с императором,— упрямо повторил Никий, и голова его упала на подушку.

Палибий повернулся, сделал знак слугам, все еще стоявшим тут же, и, когда они вышли, прошептал:

— Ему уже все известно. Весть о спасении Агриппины народ встретил приветственными криками.— Он помолчал, ожидая ответа Никия, и, не дождавшись, спросил: — Ты не знаешь, кто мог покушаться на твою жизнь? Ты никогда не видел этого человека?

Никий пошевелил запекшимися губами:

— Я никогда не видел его. Кроме того, у меня нет врагов.

— Враги есть у всех,— заметил Палибий, потом добавил, не сводя с Никия пристального взгляда: — Может быть, это тоже они?

— Кто они? — растерянно спросил Никий, почувствовав, что в словах центуриона кроется что-то неожиданное и неприятное для него.

— Христиане,— медленно выговорил Палибий.

— Христиане? — Никий не смог скрыть испуга.

— Они. Анней Сенека объявил сегодня в цирке, что на жизнь Агриппины покушались христиане.

— Сенека? Ты говоришь, Сенека?

— Да, сенатор Анней Сенека,— приблизив лицо к Никию так, что оно расплылось во взгляде раненого, каким-то особенным тоном, словно сообщая нечто тайное, выговорил Палибий.

Чтобы не выдать себя, Никий тяжело вздохнул и закрыл глаза.

— Тебе хуже? — услышал он тревожный голос Палибия.

— Нет, ничего,— Никий медленно открыл глаза,— просто слабость. Наверное, я плохо выгляжу? — Он слабо улыбнулся.

Палибий внимательно на него посмотрел:

— Бледен,— произнес отрывисто.

Никий попытался встать, изобразив на лице гримасу боли. Палибий помог ему подняться на ноги.

— Ты сможешь идти сам? Или приказать слугам нести тебя?

— Сам.— Никий мягко, но настойчиво отстранил руку Палибия и шагнул к двери.

Палибий остался за спиной. Никий подумал, что сейчас ему не выдержать особенного взгляда центуриона. «Неужели знают? — мелькнуло в голове.— Нет, быть не может!»

Когда он вышел, шум на площади перед цирком оглушил его. С трудом справившись с подступившей дурнотой, отстранив подбежавших слуг, он самостоятельно сел на носилки. Солдаты Палибия сопровождали его до самого центрального входа. Он вылез, но, сделав два шага по лестнице, остановился и покачнулся. Палибий подхватил его сзади.

Вот так, поддерживаемый Палибием, с бледным лицом, в забрызганной кровью одежде, он предстал перед императором. Император смотрел на разворачивающееся на арене действо, но, еще не видя лица Нерона, а лишь посмотрев на его спину и затылок, Никий понял, что тот не в себе. Рядом сидела Поппея, чуть сзади поэт Лукан и Анней Сенека.

Поппея первая увидела Никия. Обернувшись, словно почувствовав его приближение, она вскрикнула, всплеснула руками. Нерон тоже резко обернулся, прикрыв рукой грудь, на лице его был испуг. Некоторое время он молча смотрел на Никия, словно не узнавая. Наконец произнес:

— Ты? Что с тобой случилось?

— Я... я хотел...— более слабым голосом, чем мог, проговорил Никий.— Хотел сказать тебе, что твоя мать Агриппина спаслась, хотя я достоин наказания.

— Ты ранен? — прищурившись, спросил Нерон и оглядел Никия.— Не понимаю, о чем ты говоришь,— он переглянулся с Поппеей и добавил: — Нам уже известно о чудесном спасении матери,— он возвел глаза к небу,— Боги охраняют наш род...

— Я хотел...— снова начал Никий, но Нерон не дал ему говорить, указал на испачканную кровью одежду:

— Что случилось? Почему на тебе кровь?

— Какой-то человек ударил его ножом на площади перед цирком,— пояснил Палибий.

Нерон строго на него посмотрел:

— Ударил ножом?

— Да, принцепс, ударил ножом, но поранил только руку.

Нерон снова перевел взгляд на Никия.

— Значит, тебя хотели убить? Кто? Почему?

— Я не знаю.— Никий прерывисто вздохнул и осел на сильных руках Палибия.

— Он очень бледен,— сказала Поппея, трогая руку Нерона.

— Да,— словно спохватившись, произнес Нерон и приказал, близоруко скользнув взглядом по сторонам: — Отнесите его во дворец и пригласите моего врача.

Несколько человек бросились к Никию, закрыв от него императора, бережно подхватили на руки и понесли вниз по лестнице.

Уже теряя сознание, Никий вдруг услышал рев трибун, которого не замечал до этого, и как-то очень спокойно подумал, что сейчас на арене гибнут его братья. «И я гибну тоже!» — мелькнуло у него в последнее мгновенье.

Глава пятнадцатая

В сознание Никий пришел скоро, но был очень слаб и пролежал в постели несколько дней. Дважды посылали от императора справиться о его здоровье. Теренций не отходил от него ни на минуту и ночью спал рядом на полу. Они почти не разговаривали, Теренций смотрел тревожно. Никий хотел спросить у него об Онисиме, но все никак не мог решиться. Казалось, если не спрашивать, то Онисима как бы и нет вовсе, а если спросить, то... Больше всего Никий боялся, что Онисим вдруг появится здесь, во дворце. Этого никак не могло быть, но на душе оставалось неспокойно.

В очередной раз Нерон прислал сказать, что он беспокоится о здоровье Никия и, лишь только тот сможет ходить, ждет его у себя. Посыльный передал странные слова Нерона: «ждет, но не торопит». Никий переспросил, так ли сказал император? Посыльный повторил и заверил, что именно так ему велено было передать.

В тот же день, как только Никий встал с постели, он неожиданно спросил Теренция:

— Ты думаешь, мне нужно бежать?

Теренций не удивился вопросу, сказал, глядя на Никия с чуть заметным осуждением:

— Как, мой господин, я могу советовать тебе?

— Отвечай! — приказал Никий раздраженно, и тогда Теренций произнес спокойно:

— Император ждет тебя,— и не добавил в этот раз «мой господин».

Полдня Никий пребывал в сомнениях, минутами доходил до того, что готов был бежать сейчас же — куда угодно, хоть в никуда, лишь бы подальше от Рима. Он и сам не понимал, кого боится больше — императора или Онисима.

К вечеру он все же решился и, тщательно одевшись, пошел на половину Нерона. Ступал он медленно и как бы несмело, словно впервые оказался во дворце, озирался по сторонам и рассеянно отвечал на приветствия.

В одном из залов он вдруг остановился, ощутив безотчетный страх, стоял, прижимая перевязанную руку к животу. Услышал тяжелые шаги за спиной и медленно повернулся. Все внутри него трепетало — почему-то почудилось, что это Онисим. Но то был не Онисим: подволакивая изуродованную ногу, к нему подходил Афраний Бурр.

— Приветствую тебя, Никий,— сказал Афраний, как показалось Никию, со странной улыбкой.— Рад видеть тебя здоровым и сильным.

Никий невнятно ответил на приветствие, глядя на командира преторианских гвардейцев с опаской.

— Императора очень беспокоила твоя рана,— продолжал Афраний,— и нас, твоих друзей, она беспокоила тоже. Надеюсь, теперь ты чувствуешь себя хорошо?

— Да,— настороженно кивнул Никий.

— Ты идешь к императору? Он будет рад видеть тебя здоровым. Я только что от него. Сейчас он занят, и я хотел бы предложить тебе пройти ко мне, мне нужно задать тебе несколько вопросов.

— Мне?

— Тебе, Никий, тебе.— Афраний подошел и обнял Никия за плечи, увлекая за собой.— Ты никогда не был у меня. Пойдем, посмотришь, как живет старый солдат.

Никию ничего не оставалось, как последовать за Афранием. Но тот провел его не в свои покои, а в помещение, находившееся рядом с залой, где отдыхали сменившиеся с поста караульные. Комната была совсем небольших размеров, но из-за малого количества мебели (стол и два стула по обе стороны) и отсутствия каких-либо украшений на стенах казалась просторной. Здесь ощущался запах казармы — кожаных доспехов, мужского пота,— и Никий невольно поморщился. Афраний заметил это, и вновь на его тонких губах появилась странная улыбка. Он сел за стол и, не предложив Никию стула, сказал, глядя на него снизу вверх, уже без улыбки:

— Скажи, ты знаешь того человека, который покушался на твою жизнь?

Никию хотелось изобразить на лице недовольство, но он все не мог перебороть страх и, отрицательно мотнув головой, буркнул:

— Нет.

— Это странно,— медленно выговорил Афраний, в глазах его блеснуло нечто похожее на угрозу.

— Я не знаю этого человека,— не выдержав наступившего тягостного молчания, повторил Никий и, пожав плечами, добавил: — Я даже не успел его рассмотреть, все произошло так быстро.

— По моим сведениям, не слишком быстро,— произнес Афраний и, оторвав руку от стола, чтобы предупредить возражения собеседника, продолжил: — Впрочем, я хотел спросил тебя не о нем, а о другом человеке. Ты понимаешь меня?

— Не-е-т,— только и сумел выдавить из себя Никий и так сильно прижал раненую руку к животу, что ощутил резкую боль и невольно вскрикнул.

Афраний сделал вид, что ничего не заметил. Сказал:

— Значит, ты не понимаешь, о ком я говорю? Жаль. Но я объясню. Я имел в виду того, кто спас тебя.

— Спас меня?

— Ну да. Он ударил твоего убийцу мечом между лопаток. Скажу тебе, удар был очень хорош, этот человек проделывал такое не один раз.

— Не понимаю.— Никий с трудом сглотнул вязкую слюну, наполнившую рот.— Я еще очень слаб, сегодня я первый раз встал с постели самостоятельно. Если это допрос, то я...

Перебивая его, Афраний Бурр коротко бросил:

— Это допрос.

— Что? — едва слышно выдохнул Никий.

— Я сочувствую тебе,— сказал Афраний,— ты в самом деле, я это вижу, еще очень слаб. Но ты должен понять, что существуют государственные интересы. Покушение на тебя — не только твое частное дело. То есть оно совершенно не частное дело.

— Почему? — В голосе Никия не было возмущения, только просьба, причем звучащая самым жалким образом.

— Потому что тот человек,— пристально и строго глядя на Никия, произнес Афраний,— который поразил твоего убийцу и спас тебя, принадлежит к сообществу христиан, врагов Рима. Может быть, теперь тебе понятно, что это дело не частное. Надеюсь, мне не нужно объяснять далее.

— Не нужно.

— Так вот,— холодно, строго и уже не выдавая допрос за беседу, продолжил Афраний.— Человек, спасший твою жизнь, принадлежит к сообществу христиан и давно разыскивается римскими властями. Мне непонятно, как он оказался на площади в ту самую минуту, когда на тебя совершили покушение, и почему он предотвратил убийство. Кто покушался на тебя — другой вопрос. Ты близкий к императору человек, а у Рима много врагов. Меня удивляет другое — удивляет и настораживает: почему этот человек тебя спас? Разве что ты имеешь отношение к христианам, злейшим врагам Рима.

— Я?! — Никий задохнулся, и голова его дернулась конвульсивно.— Я?!

— Успокойся.— Афраний посмотрел на него с тревогой и указал на стул.— Сядь и успокойся. Я ничего не утверждаю, я только задаюсь вопросом: почему? Кроме того, я почти уверен, что тот человек появился там не случайно. Думаю, он знал о возможности покушения и хотел его предотвратить.

Странно, но, опустившись на стул, Никий почувствовал себя значительно увереннее. То ли страх его дошел до своей высшей точки, а потом вдруг исчез, словно обессилев, то ли Никий просто устал от страха, то ли, опустившись на стул, он почувствовал себя равным Афранию. Особенной уверенности он, конечно, не ощущал, но прежнего страха уже не было. Подняв голову, он посмотрел на Афрания, подобно Нерону, прищурив глаза:

— Скажи мне, Афраний, прямо: ты обвиняешь меня?

Афраний Бурр явно не ожидал такого поворота и

несколько растерялся. Он покашлял, переложил на столе какие-то бумаги и только потом ответил:

— Нет, Никий, как ты мог подумать? Я просто хочу выяснить обстоятельства дела, ведь все, что касается тебя, так или иначе касается императора, и потому...

— И потому ты не предложил мне сесть,— перебил его Никий,— а разговаривал со мной так, будто я раб, слуга или преступник, враг Рима.

— Ты меня неправильно понял,— отводя взгляд, проговорил Афраний.— Я только хотел...

Но Никий снова перебил его. Облокотясь на стол, он придвинулся к Афранию Бурру почти вплотную (тот чуть отодвинулся назад, вдавившись в спинку стула).

— Где этот человек? — громко, словно специально для того, чтобы это слышали за дверью, воскликнул он.— Покажи мне его, Афраний.

— Но я... я...— Афраний недовольно качнул головой и пожал плечами.— Я не могу этого сказать.

— Не можешь? Ты, блистательный Афраний Бурр, гордость Рима, великий воин, и ты не можешь? Разве есть что-нибудь на свете, чего не мог бы Афраний?

Никий и сам не понимал, что он такое делает. Так мог Нерон — так разговаривать с Афранием Бурром, может быть, Анней Сенека и еще два-три влиятельных сенатора, но так не посмели бы разговаривать с командиром преторианской гвардии ни Отон, ни Лукан, ни даже, наверное, Поппея. Что уж говорить о Никии, безродном провинциале, игрушке императора, которую он может сломать в любую минуту, даже этого не заметив, непроизвольным движением руки.

Но все сделалось само собой, будто что-то внутри Никия подсказало нужный тон. Он говорил так, как говорил бы император Нерон, он сейчас подражал императору. А Афраний Бурр не мог найти должного ответа — как поставить на место человека, говорящего, как император, и, главное, смеющего так говорить.

Афраний смущенно молчал, не поднимая глаз, и Никий, потянувшись, тронул пальцами его плечо. Афраний вздрогнул и с недоумением уставился на Никия. Тот поощрительно улыбнулся (уже неизвестно было, кто кого допрашивает):

— Ты не ответил, Афраний. Можешь представить мне этого человека?

— Этого человека? — Афраний смотрел так, будто не понимал, о ком идет речь.

И тогда Никий сказал громко и четко:

— Да, человека, который якобы спас меня от убийцы и которого ты называешь членом сообщества христиан. Прикажи привести его, посмотрим на него вместе. Мы посмотрим на него, а он на нас.

— На нас? — Брови Афрания Бурра поползли вверх.

— На тебя и на меня,— просто выговорил Никий,— возможно, он узнает кого-нибудь.

— Кого он должен узнать? — подозрительно спросил Афраний.

— Узнать своего собрата по сообществу христиан, проникшего во дворец императора Рима.

— Ты имеешь в виду...— начал было Афраний, но Никий не дал ему закончить:

— Я никого не имею в виду. Неужели ты думаешь, я так глуп, что буду подозревать командира преторианских гвардейцев в связях с человеком, являющимся врагом Рима?

— Да почему ты должен меня в этом подозревать?! — уже с очевидным возмущением, хотя растерянность еще ощущалась в его тоне, вскричал Афраний.

— Я и не подозреваю.— Никий откинулся на спинку стула и еще удобнее расположил раненую руку на животе,— а подозреваешь ты. Меня, меня подозреваешь, Афраний.

— Не подозреваю,— раздраженно заметил Афраний,— а лишь хочу разобраться.

— Знаешь что, Афраний,— Никий насмешливо улыбнулся,— скажу тебе открыто, как солдат солдату, хотя я и не был солдатом никогда. Но мое ранение хотя бы отчасти дает мне на это право. Так вот, скажу тебе откровенно и прямо. Думаю, у тебя нет никаких особенных подозрений в отношении меня, ты просто хочешь сделать меня подозреваемым и потому выдумал всю эту нелепицу.

— Опомнись, что ты говоришь?

— Говорю то, что думаю. Кому-то, может быть твоим друзьям, недовольным теперешним принципатом, выгодно, чтобы близкий к императору человек, которому император доверяет важные поручения, был уличен в сношениях с врагами Рима.

— Замолчи! — крикнул Афраний и, неловко дернувшись, поднялся.— Я прикажу взять тебя под стражу!

Никий изобразил на лице крайнюю степень удивления.

— Ты мог сделать это в самом начале нашего разговора. Ты мог сделать это раньше, когда я был болен и лежал в постели,— стоило лишь прислать ко мне пару солдат под командованием... Под командованием хотя бы твоего центуриона Палибия! Почему же ты, всесильный Афраний Бурр, не сделал этого?!

— Я исправлю ошибку,— прошипел Афраний сквозь зубы, с ненавистью глядя на Никия,— сделаю это сейчас.— И он посмотрел на дверь, словно собирался позвать солдат.

Никий медленно встал со стула, он глядел на Афрания сейчас с не меньшей ненавистью, чем тот на него.

— Делай, Афраний, то, что должен, если можешь.

— Ты в этом сомневаешься? — И Афраний зычно крикнул: — Солдаты, ко мне!

— Только имей в виду, я буду кричать, что ты заговорщик,— быстро говорил Никий, глядя на Афрания без страха, но прислушиваясь к тяжелым приближающимся шагам за дверью.— У меня есть что сказать императору, если он захочет узнать, за что я арестован. Агриппина рассказала мне все: ты и Анней Сенека...

Тут дверь распахнулась, и в комнату вбежало несколько солдат. Они остановились, недоуменно глядя то на Никия, то на своего командира.

Лишь несколько мгновений Никий находился в замешательстве и пришел в себя быстрее Афрания Бурра.

— Значит, мы договорились, мой Афраний,— проговорил он лениво, словно заканчивая дружеский разговор.— Я готов встретиться с этим человеком, но не сегодня. Уже поздно, я устал, а ведь мне еще нужно увидеться с императором, он ждет меня. Прощай!

С этими словами пройдя между расступившимися солдатами, Никий вышел из комнаты. Он ватным шагом пересек караульное помещение, несколько комнат двора и, остановившись у двери, все не мог понять, куда он явился. Ему казалось, что вот сейчас за спиной он услышит окрик Афрания Бурра, потом снова топот солдат. Он ощутил, что, как только они дотронутся до него, он сейчас же потеряет сознание, потому что спина его сейчас стала чувствительнее лица: с нее будто сняли кожу, и он чувствовал ею каждый шорох позади себя, каждый еще не родившийся звук. Спина осталась без кожи, он не выдержал бы теперь даже легкого к ней прикосновения...

Дверь перед ним открылась, и Никий увидел Теренция, смотревшего на него испуганно. Теренций шагнул навстречу, выставил вперед руки:

— Тебе стало хуже, мой господин?!

— Сейчас уже нет, Теренций, сейчас уже нет,— слабо выговорил Никий и упал на руки слуги.

Глава шестнадцатая

Войдя к Нерону, первой Никий увидел Поппею. Она улыбнулась, поманила его рукой: — Подойди, я хочу взглянуть на тебя. Погладила повязку на руке и вдруг резко сжала пальцы. Никий вскрикнул от неожиданной боли.

— Больно? — спросила она.— Я слышала, что рана неглубокая. Это так?

— Да,— ответил Никий, несколько отстраняясь от все еще протянутой к нему руки Поппеи,— так сказал врач.

— Врачи ничего не смыслят, они только делают вид. Ты и сам, как я слышала, врач, тебе должно быть виднее.

Никий не понимал, к чему она ведет, смотрел на нее с вежливой осторожностью.

Вдруг она спросила — резко, будто ударила его наотмашь:

— Ты видел, как Агриппина прыгнула в воду?

Он замер. Она нетерпеливо дернула головой:

— Отвечай же, я спрашиваю тебя!

— Не видел,— глядя себе под ноги, произнес Никий.— Мы были в лодке, когда корабль стал разрушаться.

— Странно. Я думала...

Но Никий так и не узнал, что же думала Поппея: из-за полога кровати показался Нерон.

— А-а, Никий,— проговорил он так, будто только что появился в комнате,— надеюсь, ты чувствуешь себя хорошо.

Никий почтительно поклонился:

— Благодарю, принцепс, но, к сожалению, я чувствую себя плохо.

Нерон близоруко уставился на Никия:

— Да? А мне говорили, что ты вполне здоров и даже успел поссориться с Афранием Бурром. Наверное, мне сказали неправду. С некоторых пор обманывать императора стало обычным делом. Близкие предают меня, но я ничего не могу с этим поделать. Вот и ты...— Он не договорил, выжидательно глядя на Никия.

— Я люблю тебя и не могу предать,— сказал Никий, прямо глядя в глаза Нерону.— Но я виноват перед тобой и заслуживаю наказания.

— Наказания? — улыбнулся Нерон, но улыбка была холодной.— Какой же род наказания я должен к тебе применить? Выбери сам, я сделаю, как ты хочешь.— И так как Никий молчал, добавил: — Говори же, мы внимательно слушаем тебя.

Никий вполне понимал, что этот шутливый разговор совсем не шутка. Он должен ответить предельно точно, от этого зависели его жизнь и его будущее. Нужно было подумать, но времени на размышления не хватало, каждая секунда промедления только усугубляла его положение. И тогда он чуть дрогнувшим голосом выговорил:

— Смерть. Язаслуживаю смерти, принцепс.

Нерон покосился на Поппею (ее лицо осталось непроницаемо), потом удивленно поднял брови и выпятил нижнюю губу:

— Вот как! И какого же рода казнь ты предпочел бы?

— Я не знаю, я плохо разбираюсь в этом.

— Слышишь, Поппея,— воскликнул Нерон, явно предлагая любовнице посмеяться,— наш Никий плохо разбирается в казнях! Зато я разбираюсь в них очень хорошо.

Поппея недовольно на него взглянула:

— Ты шутишь?

— Нет, я в самом деле неплохо разбираюсь в казнях и люблю особенно изысканные. Казнь должна быть интересной, ведь смерть — это трагедия. А кому нужна скучная трагедия! Ты со мной не согласна? — Поппея не ответила, сердито отвернулась, и Нерон продолжил: — Вот недавно — ты помнишь? — я устроил в цирке замечательную казнь для христиан. Римляне восторгались, такого зрелища они еще не видели. Если бы не я стал императором, им было бы скучно. Если бы императором стал, к примеру, твой муж Отон, то он просто распял бы их. Представляешь, какая это скука!

Говоря это и обращаясь преимущественно к Поппее, Нерон, однако, время от времени внимательно поглядывал на Никия. Но Никий оставался спокоен, по крайней мере, у него хватило воли держать себя в руках.

Он слишком хорошо изучил Нерона и понимал, что казнь ему (во всяком случае, скорая) пока не грозит.

— Ну, что скажешь на это, мой Никий? — обратился Нерон к нему. Когда император говорил о чем-либо, так или иначе связанном с театральным действием, будь это даже казнь, как сейчас, он приходил в возбужденное состояние. К тому же в радостно-возбужденное, а не наоборот.

— Прости, император,— смиренно ответил Никий,— я не понял тебя.

Нерон подошел, обнял Никия за плечи:

— Но это так просто. Я велю заполнить, как в прошлый раз, арену цирка водой, мы пустим туда один из моих кораблей (похожий на тот, на котором ты уже плавал), посадим тебя и этого, как его, Кальпурния, кажется, и...— Он помедлил и с удовольствием договорил: — И устроим кораблекрушение. Ну, как тебе мой план?

— Твой план прекрасен, принцепс,— серьезно сказал Никий (так, будто к нему самому это не имело никакого отношения),— я буду счастлив умереть на глазах того, кого люблю, на глазах моего императора.

— Ты будешь счастлив умереть? — медленно выговорил Нерон и посмотрел на Поппею.— Взгляни же, Поппея, на этого счастливца.

Поппея снова подняла глаза на Нерона и снова отвела их. Нерон был несколько смущен. Он отошел от Никия, опустился в кресло, вытянул ноги. Довольно долго молчал, внимательно рассматривая перстень на мизинце правой руки. Казалось, это занятие поглотило его целиком. Не отрывая взгляда от переливающихся разноцветных граней камня, он как бы нехотя спросил:

— Кстати, Никий, а где этот... Кальпурний, кажется? Что с ним случилось?

— Я убил его, принцепс,— спокойно ответил Никий.

Нерон поднял глаза:

— Как?

— Веслом. Я ударил его веслом, когда он хотел влезть в лодку, где находился я вместе с гребцами.

— Вот как? И зачем же ты убил его? Разве я тебе приказывал?

— Он не сделал того, что должен был сделать. Корабль развалился не так, как он мне обещал, то есть слишком медленно.

— Но ты убил его в гневе? — Нерон пристально, снизу вверх смотрел на Никия.— Ведь ты не сознавал, что делаешь? Я правильно тебя понял?

— Нет, принцепс,— Никий выдержал взгляд императора,— я сделал это осознанно.

— Ты удивляешь меня, Никий, не думал, что ты такой кровожадный! Ты всегда мне казался слишком нежным, слишком утонченным для убийства. Так, значит, ты ударил его веслом?

— Да, принцепс, веслом по голове.

— По голове? — заинтересованно переспросил Нерон.— И что же дальше?

— Голова его раскололась на две части, и он утонул.

Нерон недоуменно посмотрел на Поппею. Та обратилась к Никию:

— Значит, ты убил его за то, что корабль развалился слишком медленно?

— Да.

— Но ты сказал мне вначале, что не видел, как Агриппина прыгнула в воду. А раз ты не видел этого, какая разница, медленно развалился корабль или быстро — ведь дело было сделано. Разве не так? Отвечай.

— Я сказал тебе правду: я не видел, как она (Никий не хотел называть Агриппину по имени) прыгнула в воду. Но когда Кальпурний уже подплыл к лодке, он указал мне на нее.

— На Агриппину? — воскликнула Поппея, переглянувшись с Нероном.

— Да, он показал на нее,— кивнул Никий.— Она плыла к берегу всего в нескольких метрах от лодки.

— Ты хочешь сказать,— Поппея в буквальном смысле впилась в Никия взглядом,— что ударил его веслом за то, что он указал тебе на плывущую Агриппину? Выходит, ты спас ее и убил человека, который хотел...— Поппея не договорила, прерывисто вздохнула и схватилась рукой за горло.

— Говори, Никий,— приказал Нерон,— почему ты не сделал это?

— Ты мог...— возмущенно начала было Поппея, но Нерон остановил ее властным движением руки.

— Я мог бы сказать, что не видел ее плывущей, ведь не осталось ни одного свидетеля из тех, кто бы мог опровергнуть мои слова,— проговорил Никий, демонстрируя возмущение, которое он как будто бы не хотел выказывать.— Но я слишком люблю тебя, чтобы обманывать, как другие, тем более в таком деле.

— Значит, ты не сделал этого...— медленно произнес Нерон.

— Я не мог ударить мать императора веслом по голове.

— Тебе стало жаль ее? — Нерон прищурился и подался вперед, вглядываясь в лицо Никия.

— Нет, принцепс,— отрицательно покачал головой Никий,— Я не стану обманывать тебя и здесь. Мне не было жаль ее, я не думал об этом.

— О чем же ты думал? — нетерпеливо спросил Нерон.

— О тебе.

— Обо мне?

— О тебе, император.— Никий вздохнул, он чувствовал на себе тяжелый взгляд Поппеи и старательно не смотрел в ее сторону.

— Объясни,— бросил Нерон, снова откидываясь в кресле.

— Одно дело, когда мать императора гибнет при кораблекрушении — ведь море всегда таит опасность. И совсем другое дело, когда ее убивают на глазах у кого-либо. Тем более когда это делает человек, близкий к императору. Ты прости меня за то, что я, недостойный, говорю о близости к тебе, но так могут думать другие.

— Продолжай,— буркнул Нерон.

— Я боялся не тех людей в своей лодке, не гребцов. Я понимал, их не оставят в живых, хотя не знал, что за скалой прячется отряд преторианцев. Но я не был уверен и в судьбе Кальпурния. Не знаю, чей он человек, но его могли в живых оставить. Кроме того, нас могли видеть с берега.

— Берег был пустынным! — крикнула Поппея.

— За это никогда нельзя ручаться полностью. Даже у стен есть глаза и уши, а пространство берега передо мной оказалось слишком велико. Я не был уверен и не мог рисковать. И я не ошибся — ведь преторианцы во главе с центурионом Палибием прятались за скалой!

— При чем здесь преторианцы? — гневно выговорила Поппея.— Они здесь ни при чем.

Никий растерянно посмотрел на Нерона:

— Прости, принцепс, может быть, я чего-то не понимаю? Если солдаты могут видеть это, то тогда...

— Что, что тогда?! — прокричала Поппея, подскакивая к Никию с искаженным гневом лицом.

Никий пожал плечами, взглянул на императора из-за головы Поппеи:

— Тогда не имело смысла затевать все это с кораблем. Преторианцы могли сделать все в Риме. И уверен, они справились бы значительно лучше, чем я.

— Да кто ты такой,— прошипела Поппея,— чтобы судить о подобных делах?

Никию хотелось крикнуть в это разгневанное, сделавшееся почти мерзким лицо: «А ты кто такая?» — но он только виновато опустил голову.

— Оставь его,— услышал он недовольный голос Нерона,— он прав.

Поппея фыркнула, резко развернулась и, шурша платьем, вышла из комнаты, хлопнув дверью.

Некоторое время Нерон молчал. Потом слабым движением руки подозвал Никия:

— Подойди.

Долго вглядывался в его лицо, будто хотел прочесть там что-то. Наконец спросил с досадой:

— Ты в самом деле любишь меня, Никий?

— Да, принцепс, люблю.

— Это странно.— В голосе Нерона чувствовалась усталость и потерянность, Никию стало жаль его.— Это странно,— повторил Нерон и вздохнул,— ведь меня не за что любить. Знаешь, Никий, порой я бываю противен сам себе. Я проделываю все эти мерзости именно потому, что противен сам себе, и еще потому, что мне хочется позлить окружающих. Ты понимаешь меня?

Никий не ответил, но смотрел на Нерона с таким искренним, естественным участием — жалость в самом деле сдавила ему грудь,— что глаза императора благодарно блеснули.

— Я проделываю все это, чтобы почувствовать себя свободным. Ты не представляешь, Никий, до чего мне не хватает свободы. Все знают, как я должен поступать, и я поступаю так, как они хотят.— Он протянул руку и дотронулся до повязки на руке Никия.— Тебе больно?

— Нет. Но душа моя болит за тебя.

— Это так? Ты не обманываешь, Никий? — Нерон посмотрел на него странно: так смотрят дети, когда ищут поддержки и защиты.

— Нет, принцепс. Я скорблю об одном — что не в силах помочь тебе.

Нерон помолчал. Сидел, свесив голову на грудь. Никию показалось, что он плачет, но присесть и заглянуть в его лицо он так и не решился.

Когда император поднял голову, лицо его стало другим. Усмехнувшись каким-то своим мыслям, он спросил:

— Что это за история с покушением на тебя? Афраний докладывал мне, что тебя спасли христиане. Он подозревает, что ты с ними. Что скажешь?

— Я с тобой,— едва слышно выговорил Никий.— Сам по себе я ничего значить не могу, да и как мне идти против такого человека, как Афраний Бурр? Он может раздавить меня кончиком пальца, я даже не успею вскрикнуть.

— Кончиком пальца? — улыбнулся Нерон.— Сомневаюсь. Посмотри на его изуродованную руку: все эти великие старики, и он, и Сенека, похожи на нее. Они изуродованы слишком долгим пребыванием у власти. К таким я причисляю и свою мать. Порой мне снится, как их скрюченные руки тянутся к моему горлу. Ты понимаешь меня? Ты согласен?

— Я орудие в твоих руках, принцепс,— помолчав, осторожно проговорил Никий.

— Что ты имеешь в виду?

— Если представить, что я меч, то мной можно убивать, а можно повесить на стену, как украшение. Меч не рассуждает, он лишь служит хозяину.

— Ты слишком умен, Никий, чтобы быть преданным,— сказал Нерон и поднял руку, останавливая возражения Никия,— но если ты меч, придется воспользоваться тем, что имею, другого у меня нет.— Он вдруг строго посмотрел на Никия, прежде чем продолжить: — Я не верю Афранию, не верю, что ты с христианами, но будь это так, это было бы очень неплохо. А? Как ты думаешь?

— Я не понял.— Никий осторожно улыбнулся.

— Тебе легче станет убивать их всех — ведь христиане ненавидят римлян. Ты убивал бы их с удовольствием, стал бы не убийца, а мститель. А когда перебил бы всех до конца, то взялся бы за меня.

— О император!..

— Молчи. Молчи и слушай.— Он поманил Никия поближе и понизил голос почти до шепота.— Ты должен закончить то, что начал: мать моя заговорщица и должна умереть. Сам придумай, как это сделать, ты умен и сообразишь лучше других.

— Но я...

— Молчи! Я знаю, что ты не убийца, но мне и не нужен убийца. Мне нужен мститель. Я верю, что ты любишь меня. Значит, ты должен ненавидеть всех остальных. Всех, всех ненавидеть! Так же, как ненавижу я. И когда ты покончишь с ними, останусь я один — вот тогда ты поймешь, любишь ли ты меня по-настоящему. Может быть, ты поймешь, что ненавидишь меня,— тогда я погибну. Хотя я все равно погибну император Рима не живет долго и не умирает в постели. Разве что от яда, но это другое. Иди, Никий, и торопись сделать то, что я велю.— Он усмехнулся,— Говорят, император Юлий, когда убийцы подступили к нему, крикнул своему приемному сыну: «И ты, Брут?!» Интересно, что крикну я, когда ты подступишь ко мне с тем же? — И, не давая Никию возможности возразить, он властно махнул рукой.— Иди, я хочу побыть один.

Но Никий успел сделать только шаг в сторону двери. Нерон, потянувшись, ухватил его за край одежды:

— Хочу тебя спросить, у христиан в самом деле только один бог?

Никий пожал плечами:

— Так говорят.

Нерон снова взялся за перстень на мизинце и, играя им, сказал, не поднимая глаз:

— Всего один бог! Нет, для Рима одного мало, одному за всеми не уследить.

Глава семнадцатая

Когда Никий подъехал к дому Агриппины, он увидел стоявшие за оградой носилки Сенеки. Он едва удержался, чтобы не повернуть обратно. Как только Никий прошел ворота, Сенека, выглянув из окна носилок, окликнул его. Никий подошел, вежливо поклонился сенатору. Они не виделись продолжительное время, и Никию показалось, что Анней Сенека сильно сдал. Прибавилось морщин на лице, глаза уже не смотрят так живо. Взгляд потухший, и приветливая улыбка не спасает его.

Никий был удивлен и не скрывал это.

— Рад видеть тебя, сенатор. Надеюсь, ты здоров! Да даруют тебе боги долгую и счастливую жизнь!

Сенека поморщился:

— Ты стал настоящим придворным, Никий, я рад за тебя. Правда, не думал, что это свершится так скоро. Что до счастливой и долгой жизни, то ты и сам понимаешь, мне осталось совсем мало — я ухожу, и, возможно, мы видимся в последний раз.

— Как, сенатор уезжает? Далеко? Надолго?

— Я решил покинуть Рим навсегда,— сказал Сенека.— Я рад, что это случилось до того, как я покину жизнь.

— У сенатора мрачные мысли,— бодро произнес Никий.— Я думал, ты принадлежишь к стоикам!

— Ты правильно думал. Я и принадлежу к стоикам. А это значит видеть вещи такими, какими они являются, не приукрашивать их. Я не приукрашиваю смерть — она страшна, но я отношусь к ней с пониманием. Впрочем,— он открыл дверцу носилок и кряхтя вылез наружу; Никий хотел помочь ему, но Сенека не пожелал замечать протянутой руки.— Впрочем,— повторил он,— я ждал тебя здесь не для того, чтобы вести отвлеченные разговоры.

— Ждал меня? Но откуда ты мог знать...

— Что ты придешь сюда? — быстро договорил за него Сенека.— О, это очень просто. Я слишком долго жил при дворе, чтобы не уметь предугадывать такие простые вещи.

— Я тебя не понимаю.— Никий в самом деле был смущен и смотрел на сенатора растерянно.

Сенека вздохнул, ответил устало и нехотя, не скрывая досады:

— Я слышал, ты вчера был у императора.

— Ну и что?..

— Дело, которое он поручил тебе, не закончено, а Нерон не любит, когда его приказов не выполняют. Не думаю, что ты прячешь под одеждой нож и теперь же убьешь Агриппину, но совершенно уверен, что ты пришел именно по этому делу.

Никий не отвечал, не отводил взгляда от усталого лица сенатора, но в глазах его не было уверенности.

— Я не прошу подтверждения своих слов,— продолжал Сенека,— в этом нет необходимости. Просто я знал, что ты не станешь медлить и сегодня же явишься сюда. Я ждал тебя, чтобы сказать: ты играешь в опасную игру. Нерон не остановится на этом, ты будешь убивать раз за разом, пока он сам не убьет тебя.

— Это все, что хотел сказать мне сенатор? — холодно произнес Никий.— Или сенатор хочет поведать мне еще что-то? Тогда я внимательно слушаю.

Сенека долго и пристально смотрел на него, потом сказал, покачав головой:

— Не представляешь, Никий, как же я тебя ненавижу!

— Звучит странно,— отозвался Никий с вымученной улыбкой,— тем более что я твое порождение, твой ребенок, можно сказать. Ненавидеть меня ты можешь, но убивать своего сына — не лучший поступок отца. Тем более столь блистательного философа, как ты.

— Что ты имеешь...— начал было Сенека, но Никий не дал ему закончить и быстро сказал:

— Я имею в виду убийцу, которого ты подослал ко мне.

По лицу сенатора пробежала тень. Кажется, несколько мгновений он находился в нерешительности: возмутиться в ответ на такое обвинение Никия или нет. По-видимому, решил не возмущаться. Он сказал только:

— Я слышал, тебя спасли христиане. Мне сказал об этом Афраний. Полагаю, императору это тоже известно.

— Сенатор пугает меня?

— Да, сенатор пугает тебя, Никий,— зло усмехнулся Сенека.— Или ты уже ничего не боишься?!

Никий сделал шаг в сторону дома Агриппины, показывая, что разговор окончен. Сенека остановил его, схватив за рукав:

— Постой, я еще не закончил. Ты должен убить это чудовище, или мы убьем тебя.

— Я люблю императора,— неожиданно проговорил Никий. Сказал это спокойно и холодно. И добавил, высвобождая рукав от старческих пальцев Сенеки: — Это вы чудовища, а не он. Вы сделали из Рима чудовище для всего мира. Вы, доблестные воины и великие философы. Чего стоит ваша философия, если сын убивает мать, а философ наживается на откупах, как последний мошенник! Не надо пугать меня, Анней, уходи, я боюсь смерти не больше, чем ты. Но ты по крайней мере теряешь все свои богатства, а мне нечего терять.

— Значит, ты любишь императора! — воскликнул Сенека громче, чем того требовала осторожность (несколько слуг Агриппины, стоявшие у парадного входа, разом оглянулись на них).

— Тебя это удивляет? — спросил Никий, вплотную приблизившись к сенатору (он был значительно выше ростом и смотрел на Сенеку сверху вниз).— Вы все любите блага, которые дает император, а я люблю его самого.

— Значит, ты уже не христианин,— дрогнув щекой, сказал Сенека.— Он убивает твоих братьев, а ты не хочешь убить его.

— Я не хочу убивать того, кого люблю.

— Не верю, что ты любишь! Не верю!

— Во всяком случае я хочу любить! — воскликнул Никий и быстрым шагом пошел в сторону дома, ни разу не оглянувшись.

Слуги у парадного крыльца низко ему поклонились. Поднимаясь по лестнице на второй этаж, он выглянул в круглое окошко на площадке пролета — носилок Сенеки уже не было на прежнем месте.

Агриппина встретила его, лишь только он закончил подъем. Лицо ее было бледным и осунувшимся.

— Что? — отрывисто и тревожно бросила она; ее пальцы, вцепившиеся в перила, побелели.

— О чем ты? — улыбнулся он, шагнув к ней.

Она попятилась, с трудом разжав руки:

— Не подходи!

— Да что с тобой, Агриппина? Я не причиню тебе никакого зла!

— Ты разговаривал с Аннеем, я видела,— произнесла она, казалось, без всякой связи.

— Да, я разговаривал с ним.— Никий пожал плечами.— Но почему это так тебя беспокоит?

— Ты пришел убить меня,— сказала она, закрываясь от него обеими руками.

Никий ответил самым серьезным тоном:

— Я мог это сделать, когда ты проплывала мимо лодки, а я держал в руках весло. Но я опустил его на голову несчастного Кальпурния, а не на твою.

— Не верю тебе,— выдохнула Агриппина.

— А я не узнаю тебя,— с досадой проговорил Никий,— Мне казалось, что такую женщину, как ты, ничто запугать не может.

Некоторое время Агриппина молчала, со страхом смотря на Никия. Потом, не отрывая взгляда от его глаз, медленно подошла, с опаской дотронулась до руки. Он стоял не шевелясь, будто давая ей возможность ощутить, что он человек, а не дикий зверь.

— Знаешь,— едва слышно и как-то очень болезненно выговорила она,— почему-то ты напоминаешь мне моего брата Гая.

— Гая?

— Да, того, которого называли Калигулой, когда он стал императором.

— Я не знал твоего брата Гая,— осторожно ответил Никий, все еще оставаясь неподвижным (Агриппина дотронулась до повязки на его руке и вздрогнула).— Чем же я похож на него?

— Чем похож? — отстраненно выговорила Агриппина, словно потеряв нить разговора и с трудом отрываясь от собственных мыслей.— А-а, да, брат Гай,— наконец вспомнила она,— не знаю, он был очень красивый... и он... он был страшный. Это ножом? — спросила она, снова дотронувшись до повязки.— Тебя хотели убить из-за меня?

— Из-за тебя? — улыбнулся он.— Нет, не знаю, не думаю.

— Я боюсь, Никий,— вдруг прошептала она, прильнув к его груди.— Никогда не боялась, а теперь боюсь. Знаю, они убьют меня. Скажи, что мне делать?!

— Разве Сенека не сказал тебе, что делать?

Агриппина вздрогнула.

— Он сказал... Он сказал другое.

— Что это я? Это он сказал тебе?

— Откуда... откуда ты знаешь?!

Он грустно улыбнулся, осторожно обнял ее здоровой рукой за плечи:

— Об этом нетрудно было догадаться.

— Но почему, почему, скажи? Ты тоже думаешь...

— Я знаю,— не дав ей договорить, произнес Никий.

Глаза Агриппины округлились:

— Знаешь? Говори, говори!

— Твой сын хочет убить тебя,— без всякого выражения произнес Никий.

Агриппина отстранилась, упершись кулаками в его грудь:

— Мой сын! — вскричала она.— Ты говоришь о Нероне?

— Я говорю о Нероне,— спокойно ответил Никий и, оглядевшись вокруг, добавил: — Не надо кричать так громко, в твоем доме, я думаю, полно его шпионов. Или ты делаешь это нарочно, чтобы уничтожить меня?

Агриппина отрицательно замотала головой:

— Нет... но я...

— Тебе прекрасно все известно,— продолжил он так же спокойно.— Другое дело, ты не хочешь поверить в это. Трудно поверить, я понимаю, но это так. Но разве наш разговор ночью на корабле не убедил тебя? Он послал меня сделать это, но я...

Он не договорил и с неожиданной нежностью посмотрел в постаревшее лицо Агриппины. Сейчас она уже не казалась ему красивой, и он не чувствовал в себе ни тени плотского желания, но жалость к ней стала настоящей.

— Ты пожалел меня? — едва слышно, глядя на него с надеждой, спросила она.

— Нет.

— Тогда почему же?

— Я полюбил тебя.

— Полюбил меня? Ты?

Она придвинулась к нему совсем близко, вгляделась в его лицо, прищурив глаза, и сделалась тем самым похожей на сына.

— Разве я еще могу возбуждать любовь? — спросила она без всякой страсти или кокетства.

— Да, Агриппина,— кивнул он.— Почему ты спрашиваешь, ведь ты знаешь это.

— Значит, ты пришел не для того, чтобы убить меня? Не для того — скажи!

— Я пришел, чтобы спасти тебя.— Никий снова обнял Агриппину, преодолевая ее сопротивление.

— Как, как ты спасешь меня? — Она всхлипнула, задрожав всем телом.— Что ты можешь против... против всей силы Рима. Этого проклятого Рима!

— Ты веришь мне? — шепнул он ей в самое ухо с удивившей его самого страстью.

— Да,— выдохнула она,— да.— И, медленно подняв голову, потянулась к его губам.

Поцелуй был долгим, у Никия перехватило дыхание. Обвив руками его шею, Агриппина почти повисла на нем, увлекая вниз. Уже падая, он успел выставить вперед здоровую руку, чтобы не придавить Агриппину тяжестью своего тела.

Агриппина стонала, извиваясь под ним, и, казалось, одними этими телодвижениями, без помощи рук, избавлялась от одежды. В первые минуты Никий чувствовал себя скованно, ему все чудились подозрительные шорохи в доме. Но скоро страсть заполнила его сознание, и он уже ничего не видел и не слышал вокруг, вдали и вблизи, даже стонов вздрагивающей под ним женщины.

Когда он наконец поднялся, в голове звенело, а ноги дрожали. Неловко опершись о перила, он смотрел на ту, что лежала перед ним на полу,— бесстыдно раскинувшуюся, обнаженную, с раскрасневшимся лицом и блестящими глазами. «Что же я делаю! — подумал он.— Господи, что же я творю!»

— Иди ко мне,— позвала Агриппина, поманив его вялым движением руки.— Иди, прошу тебя.

В ее голосе слышалось нечто такое, чему невозможно было противиться. Он пригнулся было к ней, потянув дрогнувшими ноздрями волнующий запах страсти, исходивший от ее тела. Но, с трудом пересилив себя, резко распрямился:

— Нет, не сейчас, после.

— Я хочу сейчас, я хочу-у...— протянула она и, чуть привстав, попыталась поймать его рукой за ногу.

— Нет,— сдавленно выговорил он и повторил решительно (не для нее, для себя): — Нет! Нет, Агриппина!

— Но почему? — капризно спросила она.

— Потому что тебе угрожает смерть, а я пришел, чтобы спасти тебя.

— Смерть? — она поморщилась, словно не понимая, о чем он говорит и при чем здесь «смерть».

— Да, Агриппина, вставай.

Он быстро огляделся по сторонам, нагнулся, поймал ее руку и, с силой потянув, заставил подняться на ноги. Она покачнулась, схватившись за голову, он поддержал ее.

— Послушай, Агриппина...— начал было он, но она перебила, выговорив вяло, словно со сна:

— Ты похож на Гая, Никий, на моего брата Гая.

— Подожди, сейчас не до того!..— вскричал он, но она продолжала, словно ничего не слыша:

— Когда он в первый раз... Он взял меня силой, я была совсем девочкой. Было больно, но так сладко, как... как с тобой, Никий. Не могу объяснить, но когда я видела его, мне хотелось этой боли. Когда Гай брал меня, мне всегда казалось, что он убьет меня. Не за-душит в объятиях, но убьет с кровью — или вспорет живот, или перережет горло. Я всегда боялась, но так хорошо, как с ним, мне никогда ни с кем не было. Только с тобой.— Она внимательно посмотрела в глаза Никию.— Ты ведь тоже можешь убить? Можешь? Скажи, что можешь, прошу тебя!

И Никий вдруг твердо выговорил:

— Могу.

Он сам одел ее. Делал это с трудом и неловко — не умел, кроме того, мешала раненая рука. Сам провел в комнату, усадил в кресло. Несколько раз повторил то, из-за чего пришел,— план ее спасения. Она кивала, но ему все казалось, что Агриппина понимает плохо.

Наконец, заставив ее повторить (она повторила: механически, но довольно связно; он с досадой смотрел на нее), Никий сказал, что ему пора, и направился к двери.

— Никий! — вялым голосом окликнула его Агриппина.

— Что? — бросил он нехотя, полуобернувшись в ее сторону.

— Скажи, Никий, ведь ты можешь убить меня? Ты хочешь, скажи!

Не отвечая, он вышел в дверь и уже на лестнице, ткнув кулаком в пустое пространство перед собой, раздраженно выговорил:

— Хочу.

Глава восемнадцатая

Симон из Эдессы вздрогнул, когда человек, закутанный в плащ, окликнул его в темноте. Он уже сжал рукоять меча, но узнал голос Теренция, сказавший:

— Не бойся, Симон, это я, Теренций.

— Ты? Почему здесь? Симон шагнул к Теренцию, внимательно всмотрелся в его лицо, не доверяя самому себе.

Теренций огляделся по сторонам, прошептал с тревогой в голосе:

— Мне нужен Онисим. Ты можешь провести меня к нему?

Симон некоторое время вслушивался в темноту, потом взял Теренция за руку, отвел на несколько шагов в сторону.

— Уходи,— отрывисто произнес он,— тебе не нужно встречаться с Онисимом.

— Но меня послал... меня послал Никий.

— Как ты нашел этот дом? — спросил Симон и, снова вслушиваясь в темноту, предупредил: — Говори тихо, нас могут услышать.

— Дом? — недоуменно переспросил Теренций и указал пальцем на чуть заметное в темноте строение.— Разве не здесь живет кожевник Тирон?

— Как ты узнал? — настойчиво и с очевидной угрозой проговорил Симон.

Теренций пожал плечами:

— Мне сказал Никий. А что?

— А ему откуда это известно?

— Я не знаю, он не объяснил. Он просто сказал, что нужно пойти к дому кожевника и что там я найду Онисима. Почему тебя это беспокоит? Что-то случилось?

Симон не отвечал, сердито сопел, смотрел в сторону. Теренций потоптался беспокойно, поминутно оглядываясь:

— Я не знал, что найду здесь тебя, Симон, я сам удивился. Про тебя Никий мне ничего не говорил. Я должен увидеть Онисима, мне скоро нужно возвращаться.

— Ты можешь не возвратиться никогда,— неожиданно выговорил Симон.

— Почему? Не понимаю тебя.

Симон взял Теренция за плечо:

— Лучше уходи сейчас. Я тебя не выдам, но только уходи.

— Как ты сказал?! «Не выдам»? Но почему ты должен выдавать меня? Я не понимаю, Симон.

— Потому что Онисим считает вас предателями,— Симон пристально глядел на Теренция,— и Никия, и тебя. Он велел своим людям охотиться на вас. Он и меня об этом просил, хотя я не согласен с ним.

— С чем... не согласен, Симон? Я не понимаю.— Голос Теренция прозвучал испуганно.

— Не согласен убивать вас,— жестко выговорил Симон.

— Да, да,— с надеждой, быстро сказал Теренций,— ты же не считаешь Никия...

Он не договорил, но Симон понял и ответил тихо:

— Я еще не решил. Я не знаю.

— Но ты, ты...— Теренций схватил Симона за ворот плаща.— Ты можешь погубить Никия! Ты, который должен его защищать!

Симон с силой ухватил Теренция за запястья, оторвал его руки от себя:

— Я ничего не должен,— сквозь зубы проговорил он.— К тому же я тебе сказал, что еще ничего не решил.

— Тогда я сам пойду к Онисиму,— неожиданно решился Теренций и, резко развернувшись, пошел в сторону дома.

— Постой! Да постой же! — Симон бросился за ним, вцепился в руку. Теренций грубо вырвал руку, ускорил шаг. Симон схватил его сзади за плащ, едва не повалил старого слугу на землю.

— Упрямый старик! — прокричал он, забыв об осторожности.— Я же хочу спасти тебя.

Теренций не успел ответить, насмешливый голос из темноты произнес:

— Не знал, Симон, что ты такой сердобольный. Не думал, что ты предашь нас так скоро. Идите в дом, будем говорить там.

Это был голос Онисима, но его самого ни Теренций, ни Симон так и не увидели. Лишь услышали удаляющиеся шаги.

— Беги! — горячо шепнул Симон на ухо Теренцию.— Я попытаюсь задержать их.

И снова Теренций не успел ответить, а Симон сумел вытащить меч из ножен только до половины — выскочившие из темноты люди повалили его на землю, другие схватили Теренция, потащили к дому.

— Симон! — жалобно позвал Теренций, но его так сильно ткнули в спину чем-то твердым (вероятнее всего, рукояткой меча), что он лишь вскрикнул от боли и не решился повторить.

Его втолкнули в полутемную комнату — светильник в углу на низком столе лишь обозначал пространство. Онисима Теренций заметил лишь тогда, когда он обратился к нему:

— Ну что, Теренций, ты пришел найти свою смерть? Ты пришел правильно, она здесь.

Теренций не отвечал, пытаясь вглядеться в лицо Симона, стоящего у стола,— оно находилось в тени.

— Правильнее было бы сначала убить хозяина, а потом слугу,— продолжал Онисим.— Ты оказался слугой, рабом, хотя некоторое время назад я подумал, что ты наш брат. Я ошибся: ты родился рабом и умрешь им. Ну, что ты мне скажешь напоследок? Или ты все-таки одумаешься и не из-за страха перед смертью, а из-за страха перед Богом отведешь нас к твоему проклятому Никию?

— Ты хочешь убить меня? — неожиданно твердо, хотя и тихо проговорил Теренций.— Убей! Ведь ты считаешь себя почти что Богом и решаешь за него, кому жить, а кому умереть. Сейчас я в твоей власти, убей, если можешь.

— Не богохульствуй! — оборвал его Онисим, но голос его на этот раз прозвучал не вполне уверенно.— Когда ты почувствуешь лезвие меча у себя внутри, то, может быть, не будешь так смел.

— Ты напрасно пугаешь меня, Онисим.— Теренций вздохнул устало.— Я стар, и моя смерть все равно близка. Какое имеет значение, раньше она наступит или позже. Не знаю, как жил ты, но я жил трудно. Да, я был рабом и, наверное, умру им. Моя жизнь мало что стоит, но если тебе нужно — возьми ее.

— А почему ты не спрашиваешь, старик, за что я хочу убить тебя?

— Я ни в чем не провинился перед тобой, Онисим,— так же устало ответил Теренций.— Ты только орудие Бога. Если Он справедлив, как ты внушал мне, то, значит, я провинился перед Ним и должен умереть. А если не справедлив, то я все равно не смогу оправдаться. Но мне кажется, ваш Бог — это вы сами. Вы все решаете за Него — что же я могу с этим поделать?

— Не богохульствуй! — снова сказал Онисим и, встав, подошел к Теренцию,— Ты не сознаешь, что болтаешь, твой разум помутился, старик!

— Если так, то тем более мне не стоит жить.

Онисим был явно в замешательстве. Чтобы скрыть

Смущение, он выговорил грозно:

— Зачем ты пришел ко мне?

Теренций не ответил, сложил руки на животе и опустил голову.

— Ты не желаешь говорить со мной? — Онисим отступил на шаг, внимательно разглядывая Теренция, словно видел его впервые.— Ну, отвечай же!

Последнее он произнес все еще грозно, но уже с просительными нотками в голосе.

Теренций медленно поднял голову, как и Онисим его только что, осмотрел того с ног до головы, выговорил твердо:

— Я скажу тебе только тогда, когда ты дашь мне слово, что сделаешь то, о чем просит Никий!

— Дам тебе слово?! — с болезненной гримасой на лице, чуть склонив голову набок, словно для того, чтобы лучше рассмотреть собеседника, вскричал Онисим.— Я должен дать тебе слово?! Да ты понимаешь, что ты такое говоришь, глупый старик! Твоя жизнь в моих руках, висит на волоске, и я неосторожным движением мизинца могу ее оборвать в любое мгновенье!.. И я должен давать тебе...

— Оборви,— перебил его Теренций,— я готов.

— Ты упрямый осел! — Онисим махнул рукой, вернулся на прежнее место и с такой силой бросил свое тело на стул, что тот опасно затрещал.

Наступило молчание — слышно было лишь потрескивание фитиля в светильнике. Постояв некоторое время, Теренций опустился на пол и вытянул ноги. Голова свесилась на грудь, казалось, он спит.

— Ты слышишь меня? — наконец спросил Онисим так, будто он уже перед этим что-то произнес, но не получил ответа.

— Да,— не сразу и не громко отозвался Теренций, не поднимая головы.

— Что хочет Никий?

— Ты сделаешь?

— Говори!

— Ты даешь слово? — упрямо выговорил Теренций и, медленно подняв голову, посмотрел на Онисима.

— Смотря что он просит. Если...

— Ты даешь? — перебил его Теренций.

Онисим засопел. Несколько раз он порывался встать, но так и не поднялся. Наконец Теренций услышал тихое:

— Да.

И сразу же старый слуга подошел к Онисиму и встал рядом:

— Он хочет, чтобы ты...— начал было Теренций, но, покосившись на дверь, выразительно взглянул на собеседника и не продолжил.

Онисим медленно встал, едва двигая ногами и шаркая подошвами по полу, дошел до двери, приоткрыл, выглянул наружу. Вернулся, сел, не поднимая головы сказал:

— Продолжай.

— Он хочет, чтобы ты...— склонившись к самому уху Онисима, прошептал Теренций,— чтобы ты убил его.

— Кого? — Онисим резко вскинул голову, больно ударив Теренция по скуле.

Потирая ушибленное место, Теренций выговорил по слогам:

— Чу-до-ви-ще!

Онисим посмотрел на него так, будто Теренций сошел с ума и не ведает, что говорит.

— Да,— кивнул тот,— его, Нерона.

— Но я думал...— удивленно глядя на Теренция, начал было Онисим, но тот досказал за него:

— Думал, что Никий предатель. В тебе нет терпения, Онисим. Я стар и знаю, что в молодости терпеть трудно, хочется все совершать немедленно.

— Ты считаешь меня молодым? — недовольно спросил Онисим.

— Я считаю тебя моложе себя. Кроме того, ты никогда не был рабом, а рабство учит терпению. Так вот,— продолжал он, жестом останавливая хотевшего что-то возразить Онисима,— слушай меня внимательно, а то я уже и так потерял с тобой слишком много времени, меня могут хватиться. Через два дня, около полудня, ты будешь на площади и дождешься императорских носилок. Император остановится и будет ждать Никия — Нерону передадут, что для него есть срочное сообщение. Лишь только слуга отойдет от носилок, к ним подойдет Никий. Ты подойдешь следом.

— А стража? — выдохнул Онисим.— Разве они пропустят меня?

— Ты назовешь пароль.

— Какой пароль?

— Пароль преторианских гвардейцев на этот день. «Агриппина». Запомни — «Агриппина».

— А если... они...— сглотнув от волнения, с запинкой проговорил Онисим.— Если они не пропустят меня?

— Они должны пропустить. Рядом будет Никий, он поможет тебе. В руках ты будешь держать свиток.

— Какой свиток?

— Все равно какой,— усмехнулся Теренций.— Это может быть просто кусок бумаги. Пусть думают, что ты хочешь подать прошение самому императору. Ты понял?

Онисим кивнул (скорее непроизвольно дернул головой):

— Да.

— Вот и все,— сказал Теренций и сделал шаг к двери, будто собрался уйти.

— Постой! — Онисим поймал его за край одежды.— И это все? А дальше, дальше что?

Теренций посмотрел на него насмешливо:

— Дальше? Ты не знаешь, что делать дальше?! Я удивляюсь тебе, Онисим. Ты подойдешь к носилкам, вытащишь меч или нож, спрятанный под одеждой, и сделаешь то, что так любишь делать. Тут я тебе не советчик, я плохо обращаюсь с оружием.

— А как я...— начал было Онисим, запнулся, несколько мгновений находился как бы в нерешительности, потом все-таки спросил: — Как я уйду после того... после того, как...

— После того, как убьешь его? — помог ему Теренций, проговорив это так просто, будто речь шла о сущем пустяке.— Никий попытается бежать с тобой через заднюю часть дворца, он хорошо знает все ходы и выходы. Но, конечно, это будет непросто, и можно рассчитывать только на удачу. Никий просил передать, что ты должен понять, на что идешь, и что вероятность спасения очень мала. Или ты сомневаешься? Тогда?

— Мне нечего сомневаться! — резко перебил Онисим.

— Значит, ты пойдешь и сделаешь это.

— Я уже сказал.

— Очень хорошо,— кивнул Теренций,— я передам Никию, что ты готов и сделаешь. Он еще просил сказать, что такого случая может больше не представиться.

— Да, да,— с досадой выговорил Онисим и нетерпеливо махнул рукой,— я все понял.

Теренций снова шагнул к двери, но остановился, повернулся и внимательно, с ног до головы, молча оглядел Онисима.

— Ты что? — недовольно буркнул тот.

— Нужно переодеться, так тебя не пропустят к носилкам императора. Ты должен выглядеть как патриций. Ты сможешь достать хорошую одежду?

Онисим молча кивнул.

— И вот еще что.— Теренций взял руку Онисима и протянул ее поближе к свету.— Тебе нужно заняться руками.

Онисим выдернул руку:

— При чем здесь это!

— Не обижайся, Онисим,— насмешливо улыбнулся Теренций,— но я слишком долго прослужил в доме Аннея Сенеки и видел разных господ: и древнего рода, и совсем захудалых.

— Ну и что? — еще не понимая, но с вызовом бросил Онисим.

— А то, что у всех у них чистые руки,— назидательно пояснил Теренций.— Господа больше всего отличаются от рабов и простолюдинов именно руками. Ногти аккуратно подрезаны, и нет грязи под ними. Запомни, обязательно чтобы не осталось грязи.

— Ты думаешь...— развязно начал было Онисим, но Теренций строго перебил его:

— Я думаю, что нельзя погубить все дело из-за какого-то пустяка. У преторианцев наметанный взгляд, тебе не поможет никакая одежда, если они увидят твой руки. Ты понимаешь меня?

— Да,— помолчав, глухо отозвался Онисим.

Теренций вышел в дверь и сказал из коридора:

— Пусть твои люди проводят меня. И отпусти Симона, он ни в чем не виноват, ему было приказано охранять Никия.

— Это мое дело, ты не лезь в это,— с раздражением ответил Онисим, проходя в дверь вслед за Теренцием.

Лишь только они вышли на крыльцо, к ним подбежал запыхавшийся человек. Взглянув неприязненно на Теренция, он поманил Онисима рукой.

— Говори здесь! — властно приказал Онисим.

— Он... он бежал,— задыхаясь выговорил человек.— Мы потеряли его... в темноте.

— Ладно,— недовольно бросил Онисим и кивнул на Теренция.— Возьми кого-нибудь с собой и проводите его. Он вам скажет куда.

И более ничего не добавив, Онисим вернулся в дом, с силой хлопнув дверью.

Глава девятнадцатая

Сначала Нерон сказал «нет». Никий не пытался его убеждать, смотрел виновато. Они были одни и разговаривали вполголоса. Время от времени император поглядывал на дверь. Никий подумал, что власть над Римом — одно, а власть в собственном дворце — совсем другое. У императора во дворце было не так уж много власти.

— А этот человек,— недовольно сказал Нерон,— как его...

— Онисим.

— Онисим,— повторил Нерон.— Ты говоришь, что он принадлежит к сообществу христиан.

— Да, принцепс, я знал его еще по Александрии.

— Ты знал его еще по Александрии! — вскричал Нерон (ему очень хотелось по-настоящему рассердиться, даже впасть в неистовство, но почему-то не получалось. Дело было слишком серьезным, и его все равно надо было решать).— Значит, ты знался с врагами Рима! — Он гневно округлил глаза, но проговорил последнее значительно тише.— Отвечай: ты знался с врагами Рима? Может быть, ты и сам враг?!

— Я не знался с ним, принцепс,— рассудительно и спокойно отозвался Никий, впрочем, глядя на императора по-прежнему виновато,— я просто знал его по Александрии. У него с моим отцом были торговые дела, я в этом плохо разбираюсь. Я был значительно моложе, чем даже сейчас, и плохо понимал, кто враги, а кто нет. Мне стыдно, принцепс, но тогда мне не было до этого никакого дела.

— Но ты встречался с ним здесь, тайно встречался!

— Я видел его только раз. Он остановил мои носилки, наверное, следил за мной. Он знал, что я бываю во дворце, и просил помочь ему.

— А ты? Что ответил ты? — Нерон подошел к Никию вплотную и, прищурившись, вгляделся в его лицо.

— Он сказал, что его разыскивают, просил помочь.

— Чем? Чем помочь? Отвечай!

Никий пожал плечами:

— Деньгами, принцепс. Он просил денег.

— И ты дал?

— У меня было немного, и я сунул ему, вот и все.

— Значит, ты знал, что он враг Рима, а следовательно, и мой враг, и ты отпустил его, не рассказав об этом, к примеру, Афранию Бурру. Не-ет, ты не рассказал, ты отпустил его да еще дал ему денег. Ну, что ты скажешь на это?!

— Я боялся, принцепс, но я...— Никий помедлил, прежде чем продолжить, посмотрел на императора особенно нежным взглядом.— Я не чувствовал за собой никакой вины.

Нерон угрожающе усмехнулся:

— Но если ты не чувствовал, как ты говоришь, за собой никакой вины, то почему же ты боялся?

На глазах у Никия выступили слезы, когда он сказал:

— Я жалкий провинциал, что я значу при твоем дворе, принцепс! Даже то, что я люблю тебя, вызывает у других злобу. После покушения Афраний обвинил меня в сношениях с христианами. Что бы он сделал, расскажи я ему о встрече с этим Онисимом? Боюсь, принцепс, даже ты не смог бы защитить меня. Но посуди сам, если бы я чувствовал за собой вину, разве бы я сказал тебе о том, о чем сказал? В конце концов, я мог бы избавиться от Онисима совсем по-другому, для этого не нужно придумывать то, что я придумал. Я делаю это лишь ради тебя, потому что люблю тебя больше всего на свете, больше себя самого и больше собственной жизни. Если ты считаешь меня виновным, то вправе убить, Но даже ты не сможешь заставить меня перестать любить тебя.

У Никия перехватило дыхание, он приложил руку к груди, дышал прерывисто. Некоторое время Нерон молча смотрел на него — Никий почувстьовал, что его слова произвели впечатление. Наконец император медленно выговорил:

— Ты красноречив, Никий,— и, отойдя, опустился в кресло, сел вполоборота к Никию и, глядя в стену, закончил: — Я и сейчас не верю тебе, но при этом,— он грустно усмехнулся,— ты убедил меня. Если это игра, Никий, то очень хорошая игра, а ты знаешь, я люблю искусство больше, чем жизнь. В конце Концов, нетникакой правды, есть лишь умение убедить собеседника в ее существовании. Ты умеешь, Никий, и это вызывает во мне уважение.

Никий не ответил, стоял неподвижно, думал: «Самое время потерять сознание». Но тут же остановил Себя: «Нет, это лишнее. Тут главное — не переиграть».

Нерон искоса посмотрел на него, сказал так, будто не было предыдущего выяснения, будто он был заранее согласен с планом Никия и только прояснял детали:

— Значит, ты уверен, что Агриппина напишет такое письмо?

— Она уже написала его, принцепс,— шагнув к императору, тихо сказал Никий.— Она сделала это при мне.

Нерон поднял голову:

— Не знал, что ты пользуешься таким доверием моей матери. Скажи, Никий, ты спал с ней?

Никий, не ответив, прерывисто вздохнул.

— Говори,— Нерон приободрил его улыбкой, смотрел на Никия с любопытством.

— Я виноват перед тобой,— жалобно выговорил Никий,— но я сделал это...

Он не закончил. Нерон, порывисто повернувшись к нему и пригнувшись, заглянул в лицо:

— Только не говори, что ты сделал это из любви ко мне,— рассмеялся он.— Она же красивая женщина, ты же хотел ее. Ну, говори, хотел?

— Да,— в крайнем смущении произнес Никий.

— Она очень опытна в таких делах,— продолжал Нерон.— Я это видел всего один раз, когда был еще юношей. Поверь, я многому от нее научился,— он возвел глаза к потолку, смакуя воспоминание.— Она казалась неистовой, ей всегда не хватало мужчин. А мой отец, Домиций, он был, скажу тебе, не очень. В не.л осталось много злобы, она съела всю страсть. Я стоял за занавеской окна, когда она привела этого солдата. Просто солдата из отряда охранявших нас. Кажется, он был красив — тогда я плохо разбирался в мужской красоте,— двухметрового роста, сложенный почти как Аполлон. Правда, чуть грубовато, но не в этом дело. Ты не представляешь, Никий, какое у него было лицо! Настоящий зверь — тяжелый подбородок, глубоко посаженные глаза. Такого не расшевелишь, такой и понятия не имеет, что страсть существует. И что ты думаешь, через пять минут он вопил как ребенок: кричал, стонал, едва ли не плакал! Да, моя мать способна расшевелить самого Юпитера! А однажды...

Нерон вошел во вкус и рассказывал с настоящим удовольствием, перечисляя те приемы, которыми пользовалась Агриппина, и оценивая их качество. Само по себе это почему-то не особенно беспокоило Никия. Может быть, он сумел бы выслушать все это вполне равнодушно, если бы не имена. Но Нерон называл имена тех, с кем была его мать, и подробно описывал достоинства и недостатки каждого. Так, будто в любовных занятиях своей матери он неизменно присутствовал рядом.

Каждое имя, которое называл Нерон, болью отдавалось в сердце Никия. Он никогда бы не подумал, что такое может с ним произойти. Она, Агриппина, первая женщина, с которой он почувствовал себя мужчиной, изменяла ему, отдавала свою любовь и страсть другим.

Да еще, судя по рассказам Нерона, так неистово, так изощренно. Она обманула его, обманывала каждодневно, он ненавидел ее, он готов был ее убить! Боль, вызванная в его сердце Нероном, уже не уйдет просто так. Ее нужно вырвать из себя с кровью. С кровью Агриппины. Она обманула его, и она умрет, она должна умереть!

— Что с тобой, Никий? — услышал он голос Нерона и, с трудом возвратившись к действительности, проговорил, моргая глазами:

— Да, принцепс, я внимательно слушаю тебя.

— Не очень внимательно,— недовольно заметил Нерон и, оставив прежнюю тему, спросил: — Ты уверен, что ее человек явится вовремя?

Никий кивнул:

— Да, принцепс, он явится в нужную минуту.

Нерон помолчал, потом медленно поднялся и, глядя на Никия уже совсем другим взглядом, взглядом императора на подданного, произнес:

— Хорошо, я разрешаю тебе сделать это. Но ты должен знать, что при малейшей ошибке с твоей стороны твоя жизнь перестанет стоить...— Он так и не сказал, сколько будет стоить жизнь Никия, только добавил, величественно поведя рукой: — Ты понимаешь меня.

— Я люблю тебя! — выдавил из себя Никий, преданно глядя на императора, тогда как перед глазами его была Агриппина.

Нерон не ответил, и лицо его сделалось похожим на маску. На маску скорби.

Глава двадцатая

Была уже поздняя ночь, когда Никий поднялся, быстро оделся, тщательно закутался в плащ и, осторожно ступая, выскользнул в дверь. Ему показалось, что в темноте коридора кто-то есть.

— Кто здесь? — прошептал он тревожно, прислонясь к стене и вытягивая вперед руки.

Сначала раздалось неясное кряхтение, потом голос Теренция произнес:

— Это я, мой господин, Теренций.

— Зачем ты здесь? — недовольно проговорил Никий.— Иди к себе.

Теренций потоптался в темноте, но не ушел. Голос Никия прозвучал жестко, когда он сказал:

— Ты не понял меня, Теренций? Хочешь, чтобы я повторил?

— Нет, мой господин... Но я...

— Что еще?

— Тебе не нужно ходить ночью одному. Позволь мне хотя бы проводить тебя.

— С чего ты взял, что я иду один? — сказал Никий и, пошарив в темноте, коснулся Теренция рукой. Он почувствовал, как тот вздрогнул всем телом.— Что с тобой? Да говори же, у меня совсем нет времени.

— Мне страшно, мой господин,— едва слышно выговорил Теренций.

— Страшно? — усмехнулся Никий.— Тебе всегда страшно, мой Теренций, я уже к этому привык. Помнишь, когда мы еще ехали в Рим, ты испугался, лишь только Симон вышел на дорогу. От испуга ты даже схватился за меч.

— Я не испуган, мой господин, я боюсь,— каким-то особенно суровым тоном произнес Теренций.— Это не как на дороге, это совсем другое.

— Ты опять подозреваешь заговоры против меня? — сказал Никий как можно более беззаботно.— Успокойся, теперь мы строим козни, а не нам. Все будет хорошо, оставь свои страхи и ложись спать.

— Я не об этом, я о другом.— Голос Теренция прозвучал глухо, незнакомо.

— Вот как! Так о чем же?

— О тебе.

При этих словах Никий ощутил холод внутри. Теренций не добавил «мой господин», он говорил не как слуга.

— О тебе,— говорил Теренций в наступившей тишине, которая сейчас показалась Никию особенно разреженной, почти зловещей. Будто не было коридора, не было стен, не было потолка — тишина слилась с темнотой, и Никий стоял совершенно один, беспомощный и жалкий.

— Говори! — выдохнул он, и Теренций сказал:

— Ты губишь свою душу, Никий (он впервые назвал Никия по имени, и почему-то это обращение не покоробило, а прозвучало вполне естественно). Ты можешь погубить ее окончательно. Ты должен остановиться, потому что может быть поздно. Возможно, что уже поздно, но все равно ты должен остановиться.

— Ты... ты...— слабо проговорил Никий и не смог продолжить. Хотел сказать возмущенно, а выходило жалко.— Это Онисим научил тебя! Говори, это он?

— Онисим не нравится мне,— очень спокойно ответил Теренций,— он необуздан и резок, человеческая жизнь для него мало что стоит. Он хочет заставить людей верить в своего Бога силой. Но все равно ты не должен его убивать.

— Что? Что ты сказал?

— Ты не должен его убивать,— внятно повторил Теренций, и Никий услышал, как он вздохнул.

— Но ты... ты... Что ты говоришь! Как ты посмел!..

— Я не знаю, есть ваш Бог или нет,— продолжил Теренций, не обратив внимания на слова Никия,— и так ли Он всесилен и справедлив, как вы говорите. Но я верю в то, что убивать нельзя, ни за Бога, ни против него. Мой бывший хозяин, Сенека, говорил мне, что на небе есть отражение души человека, и это отражение — чистое, честное, непорочное. И если человек загрязняет свою душу дурными деяниями или помыслами, то небесная душа гибнет и чистоты в мире становится меньше — ровно на одну душу. Я не умею это как следует объяснить, но Сенека любил говорить со мной о своих писаниях. Я не все понимаю, но это я запомнил хорошо. Потому что это так.

— Ты говоришь о Сенеке,— сказал Никий,— но разве он не погубил свою душу? Или ты продолжаешь считать его лучшим из живущих?

Теренций отвечал строго:

— Я никогда не считал его лучшим из живущих. Я любил его и был предан ему, потому что я слуга, а он господин. Не мне судить о таком, но я думаю, он погубил свою душу.

Никий усмехнулся через силу:

— Почему же ты не сказал ему об этом, Теренций? Наверное, ты не посмел, побоялся. Наверное, Анней Сенека был для тебя настоящим господином, не то что я. Ну, разве не так?

— Я люблю тебя, Никий, больше жизни и не знаю, почему это случилось. Сенеку я любил как господина и служил ему как господину, а тебя я люблю. Может быть, в этом виновата ваша вера и ваш Бог. Я даже Онисима люблю, хотя он и не нравится мне. Ваш Бог говорил, что любовь выше всего на свете, и я думаю, что он прав. Нельзя убивать того, кого любишь, но нельзя убивать и того, кого ненавидишь. Рим погряз в ненависти, ты не должен жить в нем. Твой Бог погиб за любовь ко всем, а ты должен хотя бы не жить в ненависти. Уедем отсюда, прошу тебя. Я буду с тобой, где бы ты ни был, но тебе нельзя оставаться здесь.

Он помолчал и грустно добавил:

— И мне тоже.

Никий хотел крикнуть Теренцию, что это не его дело, что он всего лишь слуга, раб и его дело служить, а не размышлять. Он хотел выкрикнуть это, но у него стеснило грудь, и он не смог. Внезапный и безотчетный страх охватил его — темнота вокруг представилась ему Богом, и Бог с укоризной смотрел на него со всех сторон, и Никий не мог выдержать этого взгляда.

Он шагнул в сторону, прижимаясь к стене, нащупал дрожащей рукой дверь и, рванув ее на себя, проник в комнату, а потом захлопнул дверь, держась за ручку. Он повис на ручке двери всем телом — казалось, что темнота за ней тянет дверь на себя и, если он не удержит, он погиб.

Обессилев, Никий выпустил ручку и, попятившись, ткнулся ногами в ложе и упал на него, не спуская глаз с двери. Светильники в комнате давали ровный и ясный свет, и постепенно Никий успокоился. Подумал: «Не знал, что я так боюсь темноты»,— и тут же позвал негромко:

— Теренций!

Дверь отворилась, и в комнату вошел Теренций, лицо его было заспанным. Он поклонился:

— Слушаю тебя, мой господин!

Никий медленно поднялся, едва не упал, наступив на полу длинного плаща. Подойдя к слуге, он внимательно его оглядел. Протянул руку, чтобы дотронуться до плеча Теренция, но, тут же отдернув ее назад, спросил недовольно, злясь на самого себя:

— Ты что-то говорил? Я не понял... скажи... ты...

Теренций подался чуть вперед, как бы прислушиваясь, лицо его выразило виноватое непонимание.

— Где ты был? — проговорил Никий отрывисто и зло.

— Я спал, мой господин. Ты сказал, что я не понадоблюсь тебе до утра. Если я провинился...

— Хорошо, иди,— перебил его Никий, но, лишь только Теренций дошел до двери, остановил.— Постой! Возьми светильник и проводи меня, в коридоре так темно.

— В коридоре светло, мой господин, я велел держать свет всю ночь.

— Всю ночь?

— Да, мой господин, всю ночь.— Теренций поклонился.

Никий не ответил, резким движением запахнул плащ и рывком натянул на голову капюшон.

Глава двадцать первая

Никий и сам не понимал, зачем пришел к дому Агриппины. Окна не светились, вокруг стояла тишина, показавшаяся ему зловещей. Он легко перелез через забор и подошел к парадному крыльцу. Отряд германских гвардейцев, охранявших Агриппину долгие годы, уже давно был отозван Нероном под предлогом их неблагонадежности, а обещанные преторианцы так и не прибыли. Впрочем, Агриппина сама не хотела их, говоря, что при такой охране ее когда-нибудь найдут задушенной в постели. Когда Нерону передали ее слова, он расхохотался:

— Задушенной в объятиях, конечно!

Но как бы там ни было, никто не охранял дом матери императора. Никий сначала думал залезть в окно, но потом решил, что если его все-таки заметят слуги, то шуму не оберешься, и постучал в дверь.

Выглянул сонный слуга, подняв светильник, испуганно вгляделся в ночного гостя. Никий скинул капюшон, сказал:

— Марций, ты узнаешь меня?

Тот кивнул, но не посторонился:

— Госпожа спит, она плохо чувствовала себя с вечера.

Никий не стал вступать в ненужные переговоры, просто оттолкнул слугу и вошел в дом. Преданный Марций двинулся следом, что-то жалобно бормоча себе под нос. На лестнице Никий повернулся, выхватил из руки слуги светильник, проговорил строго:

— Мне надоело твое присутствие, Марций. Иди спать, я сам найду дорогу.

Слуга ничего не возразил, потоптался в нерешительности, но отстал. Никий без труда отыскал нужное помещение, вошел, поставил светильник на пол, приблизился к ложу Агриппины. Стоял, неподвижно глядя на спящую женщину. Ее полные красивые руки лежали поверх покрывала, лицо спокойное, умиротворенное. Никий не любовался ею, смотрел с неприязнью, почти со злостью, в сознании мелькали имена любовников, названные Нероном. «Они владели ею как любовники,— подумал он,— а я как раб». Рука его случайно дотронулась до рукояти короткого меча у пояса. Он в страхе отдернул руку, будто меч был живой. Зачем нужны эти хитроумные комбинации, если можно войти в спальню Агриппины в сущности беспрепятственно и одним ударом меча покончить с нею. В конце концов, все можно свалить на обыкновенных грабителей. Но Рим был слишком театрален, чтобы действовать так просто. Из смерти следовало обязательно сделать трагедию или комедию — не имеет значения что, лишь бы все выглядело красиво и высокопарно.

Никий отстегнул меч, осторожно пригнувшись, положил его на пол у ложа. В эту минуту Агриппина спросила тревожно:

— Кто здесь?

Никий осторожно поднялся:

— Не бойся, это я, Никий.

Она привстала на локтях, смотрела на него с испугом и недоверием:

— Почему ты здесь? Что-нибудь случилось?

— Нет, нет, я...

Она резко подалась назад, ударилась о деревянную спинку ложа:

— Тебя прислал Нерон!

Она не спрашивала, она утверждала. Никий быстро шагнул к ней, она в страхе вытянула руки перед собой:

— Не подходи!

Теперь лицо ее стало некрасивым, подурневшим — страх не шел ее лицу, слишком старил. Никий почувствовал удовлетворение, увидев это. Свет в комнате был неяркий, Агриппина по-своему истолковала выражение его лица. Ее вытянутые руки не были уже средством защиты — напряжение исчезло, они плавно колыхнулись в пространстве, приглашая.

— Иди ко мне, Никий,— со сладкой улыбкой проговорила Агриппина,— я так ждала тебя.

Никий понимал, что это неправда, но не мог противиться, подался вперед и — оказался в ее объятиях. Он вспомнил, как Нерон говорил о преторианском гвардейце, которого давным-давно привела к себе мать: «Он плакал, как ребенок». Вспомнил, хотел освободиться от ее рук, но вместо этого почему-то еще плотнее прильнул к ее теплому, пахнущему сном телу, уткнул лицо в грудь.

— О Никий, Никий,— простонала Агриппина,— как я люблю тебя!

Ее голос мог заставить быть страстным даже мертвого. А Никий был еще жив. «Сирена!» — подумал он - последний миг перед тем, как растворился в ее ласках, в звуках ее голоса.

В этот раз Агриппина не была неистова, она оказалась пронзительно нежна. Никий потерял ощущение времени, не понимал, где находится, что с ним уже произошло и что может быть еще. И будущее, и настоящее уже не имели значения — если объятия Агриппины есть забвение от жизни, он больше не хочет жить.

Когда пришел в себя, первое, о чем подумал, было: «Она не может быть моей, значит, не должна жить». Он странно спокойно сказал себе это, повернул голову, посмотрел на лежавшую рядом Агриппину — та неподвижно смотрела в потолок и казалась мертвой. Сам не зная зачем, он сказал:

— Если бы ты могла родить от меня, ребенок стал бы властителем мира.

Проговорил это едва слышно, как бы про себя,— и хотел, чтобы она слышала, и не хотел.

Губы Агриппины дрогнули — то ли в насмешливой улыбке, то ли в скорбной. Она вздохнула протяжно:

— Я уже не могу рожать. Но если бы могла... Нельзя родить двух императоров. Все дети разные — тот, кто сильнее, убьет остальных.

— Я сказал о властителе мира, а не об императоре.— Никий и сам не вполне понимал, что имеет в виду.

Она повернулась, посмотрела на него долгим взглядом:

— Ты говоришь глупости.

Он резко поднялся, спрыгнул с ложа, взял лежавшую на полу одежду. Она не двинулась, не попыталась остановить его, только смотрела с грустью.

— Мне пора идти,— проговорил он, глядя в сторону.

— Иди,— ответила она.

— Ты пришлешь своего человека, как мы договаривались?

— Да, конечно, я же обещала.— Голос ее прозвучал ровно-равнодушно.

— Потом мы уедем с тобой, будем жить тихо, и нас никто не найдет.

— Никто не найдет,— повторила она,— будем жить тихо. Будем жить...— она прервалась, и вдруг Никий увидел, как у Агриппины скользнула слеза, прочертив дорожку от глаза до уха. Она договорила едва слышно: — Или не жить.

Ему сделалось жаль ее, но жалость была какой-то болезненной, перемешанной с раздражением. Он сказал, шагнув к ложу и остановившись над Агриппиной:

— У тебя было много любовников, я знаю, и всех ты одаривала одинаковой любовью. Не понимаю, почему тебя никто не убил из ревности. Не понимаю!

Ее веки дрогнули, когда она произнесла:

— Но меня никто не любил.

— Тебя никто не любил?! — вскричал он с удивлением и возмущением одновременно.

— Нет.

— А твой брат Гай? Ты же сама говорила, ты боялась, что он убьет тебя.

Она усмехнулась грустно:

— Ты не знал моего брата Гая. Чтобы убить, ему не нужно было ни любить, ни ненавидеть, он просто любил убивать.

Никию хотелось крикнуть, что он, он любит ее. Никто не любил, а он любит, но, взглянув еще раз на ее бес-страстное лицо, он промолчал. Нагнулся, чтобы поднять меч, все еще лежавший на полу у ложа. Но лишь только пальцы его коснулись ножен, она спросила:

— Ты что?

— Ничего,— ответил он и осторожно подсунул меч под ложе,— у меня погнулась застежка на сандалии.

— Калигула! — произнесла она, и в какой-то миг Никию показалось, что она сошла с ума.

Он поднялся, тревожно посмотрел на нее:

— Я не понял. Что ты сказала, Агриппина?

— Так прозвали моего брата, Гая. Наш отец, Германик, с детства таскал его по военным лагерям. Калигула — сапожок. Ты сказал про застежку сандалия, а я вспомнила о прозвище, которое дали моему брату солдаты. И еще потому, что ты похож на него.

— Я? Я похож на него? Чем же? — воскликнул Никий с неожиданной злобой и вдруг добавил (не хотел, не хотел говорить, вырвалось само): — Разве я люблю убивать?

— Любишь,— проговорила она уверенно и спокойно,— но еще сам не знаешь об этом.

— Ты!.. Ты...— Он тряс кулаками с искаженным злобой лицом.

Она ответила вяло, даже не пошевелившись:

— Я не вижу в этом ничего страшного, Никий. Ты полюбишь, когда попробуешь по-настоящему. Убивать так же сладко, как любить. Вот и меня ты полюбил, попробовав...

Никий всплеснул руками и, не отвечая, выбежал из комнаты.

Глава двадцать вторая

Нерон говорил, стоя у окна и оглядывая площадь перед дворцом в просвет занавесей:

— Не представляешь, Никий, как я жалею, что меня не будет рядом. Такое зрелище можно увидеть раз в жизни. Не каждый день тебя убивают.— Он повернулся к рядом стоящему Никию и добавил: — Нет, два раза. Ты меня понимаешь?

Никий вежливо улыбнулся:

— Не очень, принцепс.

Лицо Нерона приняло загадочное выражение. Он сделал паузу и наконец пояснил:

— Сегодня я мог бы видеть, как меня убивают. Это первый раз. А второй будет тогда, когда меня станут убивать по-настоящему. Как ты думаешь, я успею все это как следует рассмотреть? Может быть, еще скажу что-нибудь для истории, как император Юлий. А? Как ты думаешь?

— О принцепс! — с деланным возмущением начал было Никий, но Нерон не дал ему говорить.

— Впрочем,— рассудительно заявил он,— не всем так везет, как императору Юлию. Он видел своих убийц и еще успел поговорить с ними. А вот Гай Калигула не успел, ведь его ударили ножом сзади. Говорят, он умер едва ли не мгновенно. Или Тиберий: Калигула с Макроном задушили его подушкой. Он был так слаб, что вряд ли что-нибудь успел понять. Главное, не мог видеть, как его убивают: мешала подушка. Глупо принимать смерть, глядя в какую-то подушку. Вот скажи мне, Никий, зачем жить императором, чтобы в конце так неинтересно умереть?

— О принцепс! — снова воскликнул Никий.— Твои блистательные дни...

— Мои блистательные дни,— передразнил его Нерон.— Ты становишься заурядным придворным, Никий, это меня печалит.— Он сделал грустное лицо,— Актер не должен повторяться, даже если он играет одну и ту же роль.

— Я только хотел сказать...

Но Нерон снова перебил Никия. Он улыбнулся, потрепал его по плечу и сказал, указав глазами в сторону площади:

— Я надеюсь, сегодня ты блистательно сыграешь свою роль, тем более что ты играешь меня, императора Рима. Я переживаю за тебя подобно учителю актерского мастерства, впервые выпускающему ученика на сцену.— Он воздел правую руку вверх и высокопарно произнес: — Помни, я буду наблюдать за тобой, твоя игра должна доставить мне удовольствие. Думать об удовольствии зрителя, а не о славе — вот девиз великого актера.

— Я буду играть так,— в тон ему ответил Никий,— чтобы не посрамить великого учителя!

Его ответ понравился императору. Лицо его выразило самодовольство. Он снова посмотрел в просвет занавесок на площадь и, не оборачиваясь, сказал:

— Декорации расставлены — носилки поданы. Иди, Никий, и возвращайся со славой.

Никий низко поклонился полусогнутой спине Нерона, пошел прочь, деревянно ступая плохо слушающимися ногами. Чем ближе он подходил к выходу на площадь, тем сильнее его била дрожь. Он ощутил ее еще сегодня утром, лишь только открыл глаза. Сначала она никак внешне не проявлялась, но потом вышла наружу сначала в ноги, а теперь и в руки. Он остановился, вытянул руки ладонями вверх — пальцы заметно подергивались. «Нерон прав,— подумал он — я в самом деле как актер, впервые выходящий на сцену». Держа голову прямо, он быстрыми шагами устремился из дворца. Сбежал по лестнице, покосившись в сторону окна, за которым стоял Нерон, и торопливо подошел к императорским носилкам. Открыл дверцу, заглянул внутрь.

Носилки были пусты. Справа, на полочке у кресла, лежал нож, средних размеров, обоюдоострый, с удобной ручкой. Никий сам положил его сюда, когда носилки стояли еще во дворе. Он сделал вид, что разговаривает с императором, сидящим внутри: повел рукой, улыбнулся, покачал головой. Все движения и улыбка выходили замороженными — если бы это происходило на сцене, публика, наверное, со свистом прогнала бы его прочь. Но это происходило не на сцене, да и публика находилась далековато.

Толпа зевак, пришедшая поглазеть на выезд императора, стояла за шеренгой преторианских гвардейцев шагах в пятидесяти от Никия. Он снова посмотрел в полуоткрытую дверцу на пустое пространство носилок и вежливо кивнул, словно отвечая на слова императора. Опять нетерпеливо покосился на толпу за шеренгой преторианцев и — увидел...

Высокий мужчина в тоге подошел к центуриону (это был все тот же Палибий) и что-то сказал ему, указывая на императорские носилки рукой, в которой был зажат свиток. Никий узнал Онисима, и все внутри его замер Ему следовало опять обратиться к пустому пространству носилок, чтобы все виделось естественно, но он не мог заставить себя: смотрел на Онисима во все глаза, не в силах пошевелиться.

Онисим, впрочем, ничего не мог заметить — он что-то говорил Палибию, уже размахивая руками, тот отвечал тем же, и разговор их делался все горячее.

Чтобы взять себя в руки, Никий перевел глаза на окно, за которым стоял Нерон, вспомнил: «чтобы не посрамить великого учителя...», глубоко вздохнул и, поймав взгляд Палибия, чуть сдавленно крикнул:

— Пропусти его, Палибий!

Палибий смотрел на него нерешительно, и тогда, не в силах заставить себя прокричать еще что-либо, Никий просто вяло махнул рукой.

Но этого взмаха оказалось достаточно. Палибий (насколько мог рассмотреть Никий с такого расстояния) что-то проворчал недовольно и отрывистым жестом указал Онисиму на носилки. Онисим стал приближаться.

Шел он медленно, ступал неровно, смотрел себе под ноги. Тога сидела на нем мешковато, и Никию все казалось, что тот запутается наконец в длинном одеянии, споткнется и упадет. Кто бы знал, как этого желал Никий!

Но Онисим, хотя и ступал неровно, все-таки не споткнулся, и вот уже Никий увидел его напряженное лицо с тяжелыми скулами. Одну руку он держал прижатой к телу — наверное, там и был спрятан меч,— а другой, в которой зажал свиток, он широко размахивал.

Когда Онисиму до носилок осталось не больше десяти шагов, Никий плотно прикрыл дверцу, быстро зашел с другой стороны и, пригнувшись, юркнул внутрь. Противоположная дверца носилок была им предусмотрительно открыта. Взял нож с полочки, сжал рукоятку так, что заломило пальцы; сердце тяжело и гулко стучало в груди.

Сидел, напрягшись и не чувствуя ног, прижав нож к бедру. За занавесками показалась тень — показалась, исчезла и показалась снова. Онисим почему-то медлил. Никий чувствовал, что еще несколько мгновений, и он не выдержит, бросится наружу. Но тут дверца отворилась и Онисим втиснулся внутрь так стремительно (почти броском), что едва не навалился на Никия. Тот отпрянул назад, округлившимися глазами глядя в лицо Онисима, казалось, искаженное безумием. Рука Онисима с коротким мечом была отведена назад, готовая к удару. Он обвел быстрым взглядом внутренность носилок и, не увидев того, кого ожидал увидеть, вдруг поднял голову и отчаянно простонал. Стон походил на рев раненого зверя. Его морщинистая шея обнажилась, острый кадык дернулся вверх и вниз.

И Никий ударил его что было сил в обнажившуюся шею, провел лезвием справа налево, как учил его Онисим. Кровь брызнула фонтаном, Никий ощутил ее жаркую влагу на своем лице, выпустил нож, отпрянул назад, вдавился в стенку носилок. А Онисим повалился на него, уткнувшись головой в колени Никия.

Тут Никий закричал — неистово, страшно. Он пытался сбросить голову Онисима со своих коленей, но она была словно из камня, и у него не хватило сил оттолкнуть ее.

Крик Никия еще не смолк, когда он услышал топот, потом солдаты оттащили Онисима, бросив его на землю перед носилками. Никий хотел подняться, оперся рукой о сиденье, почувствовал липкую влагу на ладони, отдернул руку и, неловко повернувшись, упал на дно носилок, больно ударившись лбом об острый край порога.

Несколько сильных рук подняли его, вытащили наружу, потом понесли куда-то. Крики и топот вокруг оглушили его. Никия внесли во дворец, поставили на ноги. Двое солдат придерживали его. Он увидел подходящего к нему Нерона, хотел сделать шаг навстречу, но только дернул ногой и едва не завалился на спину.

Рядом с Нероном появился Афраний Бурр. Лицо его казалось встревоженным — центурион Палибий с лицом белым как полотно докладывал о случившемся, поминутно указывая рукой за спину.

Император приблизился, брезгливо осмотрел тунику Никия, забрызганную кровью. Спросил, дернув щекой:

— Ты не ранен?

Никий хотел сказать, что нет, но горло его сдавил спазм, и он лишь невнятно промычал.

— Моего врача! — сердито воскликнул император, махнув кому-то рукой.

Солдаты подняли Никия и понесли куда-то. Запрокинув голову, он смотрел на Нерона. Но тот, уже отвернувшись, слушал Афрания Бурра, что-то горячо ему говорившего. Нерон недовольно кивал, глядя в сторону от лица Афрания.

Глава двадцать третья

Солдаты уложили Никия на ложе. Но лишь только его спина коснулась мягкого, он оттолкнул солдат и вскочил на ноги. Пришедший врач застал его с остервенением сбрасывающим окровавленную одежду. Он отстранил руку встревоженного врача, крикнул слугам, толпящимся у дверей, чтобы они позвали Теренция.

Скоро явился Теренций, запыхавшийся и бледный. В одной руке была новая туника, в другой — сандалии. Слуга ни о чем его не спрашивал, молча помогал оде-ваться. Все было как обычно, только руки Теренция заметно дрожали и он прятал глаза от Никия.

Теренций еще возился с застежкой сандалии, когда двери отворились настежь и в комнату в сопровождении Афрания Бурра вошел Нерон.

— Сегодня ты спас Рим! — сказал он подходя и, положив руку на плечо Никия, с особенным выражением посмотрел в его глаза.— Не думал, что ты так ловко владеешь оружием,— и, повернувшись к Афранию Бурру, добавил: — Не правда ли, Афраний?

— Да,— сдержанно кивнул тот,— он распорол шею убийцы от уха до уха.

— От уха до уха! — радостно воскликнул Нерон.— А ведь мог сделать со мною то же самое — вот так.

И Нерон провел пальцем от уха до уха, приподняв подбородок. Движение вышло резким, а в выражении лица появилось некое подобие сладострастия, будто Нерону доставило бы удовольствие быть порезанным таким кровавым способом.

Он радостно рассмеялся, повторив понравившийся жест, и опять с удовольствием произнес:

— От уха до уха!

Потом, словно спохватившись, сказал:

— Да, Никий, вот Афраний хотел задать тебе несколько вопросов. Ты в состоянии отвечать? Я бы тоже хотел послушать.— При этом он несколько лукаво посмотрел на Никия.— Ну, Афраний, приступай!

— Тебе незнаком этот человек? — глядя на Никия исподлобья, спросил Афраний.

— Ты имеешь в виду убийцу?

— Я имею в виду убийцу.

— Нет, он мне незнаком.

— Ты так уверенно говоришь это. Все-таки, может быть, ты его видел раньше? — При этих словах Афраний Бурр покосился на Нерона. Тот стоял с отсутствующим видом, со скукой смотрел куда-то за спину Никия.

В свою очередь взглянув на императора, Никий ответил с чуть смущенной улыбкой:

— Все произошло так быстро, у меня не было времени рассмотреть этого человека. Если я и видел его когда-нибудь, то не помню. А почему ты спрашиваешь? Если бы он оказался мне знаком, то я, конечно же, сказал бы тебе об этом. Или ты сомневаешься?

Тон Никия был слишком развязный — так не говорят с командиром преторианских гвардейцев, да еще в присутствии самого императора. Никий почувствовал это и под пристальным взглядом Афрания весь сжался внутри. Но неожиданно Нерон поддержал его. Повернувшись к Афранию и с прищуром глядя на него, он повторил вопрос Никия:

— Или ты сомневаешься?

— Нет, принцепс,— учтиво, но холодно произнес Афраний с легким поклоном,— я просто хотел выяснить все обстоятельства дела.

— Так выясняй! — В голосе Нерона звучало недовольство.— Разве ты не видишь, он еще не вполне пришел в себя?

Афраний опять холодно поклонился и, обратившись к Никию, спросил:

— Скажи, откуда у тебя нож? Я не знал, что ты ходишь с оружием.

Никий растерянно посмотрел на Нерона, тот, в свою очередь, на Афрания:

— Я вижу, ты не хочешь спрашивать по существу,— проговорил император с раздражением.— Я пришел сюда не затем, чтобы присутствовать при допросе. Никий только что спас мою жизнь, или ты по-прежнему сомневаешься в этом?!

— О нет, принцепс,— так же сдержанно, почти скучно проговорил Афраний,— в этом я нисколько не сомневаюсь.

— Тогда в чем же дело? — Брови Нерона сердито поползли вверх.

— Я думал, что покушение на твою жизнь, принцепс...— начал было Афраний, но Нерон его перебил:

— Так ты будешь спрашивать по существу?

— Да, принцепс,— лицо Афрания приняло виноватое выражение,— я сожалею, что вызвал твое недовольство.

— Хорошо, хорошо.— Нерон милостиво покачал головой.— Продолжай же.

Ироническая улыбка чуть заметно раздвинула губы Афрания, и он спросил:

— Если ты не знаешь, кто убийца, то, может быть, тебе известно, почему он пытался сделать такое?

— Мне трудно об этом говорить,— потупив взгляд, нерешительно проговорил Никий.

— Почему же? — Афраний чуть пригнулся, пытаясь заглянуть в его лицо.

Никий тяжело вздохнул и ничего не ответил.

— Почему же? — повторил Афраний.— Говори, император слушает тебя.

— Потому что это... потому что это...— Никий быстро взглянул на Афрания и тут же опустил взгляд.

— Ну?! — Афраний потянулся и дотронулся до его руки.

Никий вздрогнул всем телом, посмотрел на Афрания испуганными глазами и быстро пробормотал:

— Это касается матери принцепса.

— Матери принцепса? — воскликнул Афраний.

— Агриппины?! — в свою очередь воскликнул Нерон.— Моей матери, Агриппины?

Афраний дернул Никия за руку:

— Говори!

Никий затравленно взглянул на него:

— Я не знаю, как объяснить это, но когда он уже упал, то выговорил «Агриппина» и еще раз, почти невнятно,— «Агриппина».

— Что значит «невнятно»? — Афраний возвысил голос, словно забыл о присутствии Нерона.— Он сказал это или нет?

— Я это услышал,— осторожно проговорил Никий, удерживая себя, чтобы не взглянуть на Нерона.

Афраний в эту минуту, как видно, потерял самообладание: он ухватил Никия здоровой рукой за плечо и сжал пальцы. Никий поморщился, но не решился сбросить руку Афрания.

— Ты так услышал, или ты так...— стиснув зубы, прошипел Афраний, но не успел договорить, Нерон перебил его:

— О боги! — вскричал он.— Значит, собственная мать, которую я всегда так любил и почитал, хочет мне смерти и посылает убийц! О боги! Лучше бы я умер в ее утробе, чтобы не видеть и не слышать всего этого.

— Принцепс! — обратился к нему Афраний, наконец выпустив плечо Никия.— Позволь мне допросить его как следует, я не верю, что...

И опять Афраний не сумел договорить — Нерон толкнул его в грудь и, потрясая руками закричал:

— Все вы хотите моей смерти! Ты, Афраний, знал о заговоре, но не доложил мне об этом! Ты и Сенека — вы знали, но вы молчали. Я окружен врагами, мне некому довериться!

— Но, принцепс...— попытался возразить Афраний, и снова не смог закончить.

С искаженным гневом лицом Нерон воскликнул, ткнув пальцем в его грудь:

— Где Сенека?! Где эта хитрая лиса? Почему он не с нами!

— Но он уехал...

— Молчи! Не смей его защищать, Афраний. Он и ты больше других общались с моей матерью. Вы все знали, но вы молчали, вы хотели...— Он подскочил к Афранию, схватил его за одежду.— Где, где Сенека? Он сидит в своем имении, тогда как его подруга подсылает мне убийц.— Он повернулся к Никию.— Так он сказал «Агриппина»? Говори, он назвал это имя?

— Да, принцепс,— кивнул Никий удрученно.

— О боги! — Нерон отпустил Афрания, попятился, запрокинув голову и воздев руки над головой.

Никию показалось, что он вот-вот опрокинется на спину. Он было сделал шаг, чтобы помочь императору, но его остановил пристальный взгляд Афрания. Афраний не смотрел на готового вот-вот упасть императора, он смотрел на Никия. Во взгляде его было столько ненависти, что Никий ощутил боль в глазах и непроизвольно поднял руку, заслоняясь от Афрания.

Неизвестно, что бы произошло дальше — упал бы Нерон на спину или все же удержался на ногах, сумел бы взгляд Афрания прожечь Никия или только опалил бы его лицо,— неизвестно, что бы произошло, если бы в эту минуту в комнату без стука, отталкивая пытавшегося удержать его слугу, не вбежал Палибий. Все взгляды устремились к нему. Он тяжело дышал, лицо его раскраснелось, взгляд горел.

— Что случилось? — строго спросил Афраний.— Почему ты ворвался сюда, как пьяный германец в таверну!

Палибий, не отвечая, лишь нервно втянув ртом воздух, указал за спину.

— Говори! — угрожающе прорычал Афраний, шагнув к центуриону.

— Там, там...— выдавил из себя тот,— посланный от Агриппины, он говорит...

— Что-о-о? — протянул Афраний, уже не столько с угрозой, сколько жалобно.— Она жива?!

Прежде чем ответить, Палибий, косясь на императора, дважды утвердительно кивнул:

— Жива. Там, за дверью...

— Агриппина за дверью! — в страхе вскричал Нерон, отступая к окну и театрально прикрываясь руками, словно он увидел призрак.— Моя мать?

— О нет, принцепс,— сдавленно выговорил Палибий.

— Да кто же там? Говори! — Афраний Бурр, положив руку на меч, угрожающе двинулся на центуриона.

— Ее слуга. Его зовут Марций.— Голос Палибия дрожал, на лбу выступили крупные капли пота.— Я допросил его, он сказал про заговор, и больше я...

Афраний поднял руку, Палибий прервался на полуслове. Повернувшись к императору, Афраний сказал с поклоном:

— Принцепс, позволь мне разобраться.

— Нет! Нет! — закричал Нерон, замахав руками, будто все еще видел призрак.— Пусть войдет, я хочу видеть... хочу сам...

Несколько мгновений Афраний молчал, глядя под ноги, потом, коротко кивнув Палибию, бросил:

— Введи!

Палибий со всех ног бросился к двери, и короткое время спустя ввели испуганно озирающегося маленького человечка, держа его сзади за плечи. Никий узнал Марция, слугу Агриппины. В ту же минуту он поймал на себе короткий и выразительный взгляд Нерона — слишком выразительный, чтобы не понять его значения.

Нерон глазами указал ему в угол комнаты, где на низкой скамейке у окна лежал короткий меч без ножен: обычный солдатский меч. Никий прикрыл глаза, давая Нерону знать, что он его правильно понял. Все это продолжалось какое-нибудь мгновение, вряд ли кто-либо из присутствующих мог что-то заметить, а уж тем более осмыслить.

Марций сначала посмотрел на Никия, потом перевел взгляд на Нерона — кожа на его лице сделалась еще бледнее; черные, чуть навыкате глаза от этого казались еще выразительнее.

— Подойди! — величественно произнес Нерон.

Марций не пошевелился, Палибий подтолкнул его в спину. Марций сделал к Нерону несколько коротких шажков, запнулся и едва не упал.

Нерон вытянул руку, как бы останавливая его:

— Говори!

— Я, принцепс... я...— пролепетал Марций, часто моргая. Палибий снова толкнул его в спину — Марций осекся и жалобно посмотрел на Нерона.

— Оставь его! — приказал Афраний Бурр, отстраняя Палибия, и, заглянув Марцию в лицо, мягко проговорил: — Тебя послала госпожа? — Посланник испуганно кивнул.— Говори, не бойся, император слушает тебя.

При слове «император» Марций вздрогнул и перевел затравленный взгляд на Нерона.

— Говори же,— снова мягко попросил Афраний.

Все напряженно смотрели на посланника, даже Нерон. Никий сделал осторожный шаг в сторону, потом еще один, зашел за спину Нерона.

— Госпожа приказала мне,— наконец произнес Марций дрожащим голосом (глаза его, казалось, вот-вот выкатятся из орбит).

— Что же приказала тебе госпожа? — строго спросил Нерон. Слишком строго — у Марция стала подергиваться правая щека. Афраний укоризненно посмотрел на Нерона. Тот ответил презрительным взглядом.

— Госпожа сказала, чтобы я сказал тебе...— пролепетал Марций, прижимая ладонь к подергивающейся щеке.— Чтобы я сказал, что она сказала...

— Она сказала, он сказал,— надвинулся на него Нерон,— Ты можешь говорить внятно?

Марций испуганно кивнул, втянул голову в плечи, словно ожидая удара. (Тут Никий попятился, чуть пригнулся, не поворачиваясь, нащупал меч на скамеечке, взял его и, держа за спиной, выпрямился.)

— Она сказала,— пролепетал несчастный Марций,— что ее... что ее хотят убить.

— Она тебе сказала это...— начал было Афраний, но Нерон вдруг вскричал громко:

— Убить? Убить меня? Она сказала тебе это?!

Все, включая Палибия, уставилась на императора: Палибий удивленно, ничего не понимая в происходящем, Афраний настороженно, как бы начиная понимать, Марций — с крайней степенью страха, почти с ужасом.

(Никий дважды коротко шагнул вперед, быстро присел и положил меч на пол, у самых ног Нерона. Поймав на себе взгляд Афрания, быстро выпрямился.)

— Она приказала тебе убить меня! — воскликнул Нерон, делая движение, будто собирался пятиться, но при этом остался на месте.

— Не-е...— жалобно пропел Марций.— Она-а...

(Никий осторожно, носком сандалия, подвинул лежавший на полу меч поближе к Марцию.)

— А-а,— закричал Нерон, делая шаг назад, и, увидев под ногами меч, ткнул в него пальцем.— А-а, ты хотел убить меня! Она послала тебя убить меня! Он убийца, хватайте его!

Центурион Палибий обхватил Марция сзади, сжал его с такой силой, что тот задушенно простонал. Лицо слуги из белого сделалось багровым. Никий выскочил вперед и заслонил собой императора, который кричал не переставая:

— Он убьет, он убьет меня!!!

Афраний Бурр растерялся.

— Отпусти, ты задушишь его,— крикнул он Пали-бию, но не очень уверенно.

Но Палибий не слышал его: сжимая несчастного Марция, он запрокинул голову и взревел так, что, казалось, задрожали стены:

— Солдаты! Ко мне! Ко мне, солдаты!

Афраний тоже восклицал что-то, но рев Палибия заглушил его слабый крик. Двери распахнулись, в комнату вбежали солдаты, топая и гремя доспехами. Они схватили уже не подававшего признаков жизни Марция и утащили его прочь. Нерон уже не кричал, а что-то бормотал испуганно, глядя на дверь. Никий стоял рядом, поддерживая императора.

— Я поеду к ней,— сказал Афраний, подходя и с плохо скрытой брезгливостью глядя на Нерона. Нерон, казалось, не слышал, и Афраний возвысил голос: — Я сам поеду к ней и все разузнаю на месте.— И он повернулся, собираясь уйти.

— Нет! — вскричал Нерон, пытаясь дотянуться до уходящего Афрания.— Нет! Ты должен остаться со мной, заговорщики могут быть уже во дворце!

— Я должен,— твердо проговорил Афраний, но Нерон снова крикнул:

— Нет, ты останешься со мной! Я чувствую, они здесь, ты останешься со мной, Афраний! — И Нерон перевел почти безумный взгляд на Никия: — Ты! Ты поедешь! Привези ее сюда! Ты понял меня, Никий? Ты понял?! Возьми с собой этого, Палибия, пусть он сопровождает тебя!

Никий кивнул и пошел к двери, подобрав по пути все еще валявшийся на полу меч. Уже выходя в дверь, он оглянулся: Нерон держал Афрания обеими руками и, закатив глаза, что-то бормотал — невнятно и тревожно.

Вскоре с манипулой солдат под командованием Палибия Никий соскочил с коня перед воротами дома Агриппины и, бросив поводья, вбежал во двор. Оттолкнув у двери испуганного слугу, он повернулся к шумно дышащему за спиной Палибию:

— Оставайся здесь. Пусть солдаты перекроют все выходы!

Палибий коротко кивнул и, взмахнув рукой, что-то прокричал солдатам, а Никий, сжимая рукоять меча занемевшими руками, взбежал по лестнице и с силой толкнул дверь спальни Агриппины.

И сразу же увидел ее: она стояла у противоположной от окна стены, держа руки у ворота длинного платья. Лицо ее было бледным, но не испуганным, волосы распущены.

Она неподвижно смотрела на него. Когда Никий подбежал, она выговорила без всякого выражения:

— Пришел.

— Ты... ты...— едва ли не прокричал Никий, сам не понимая, что он хочет сказать и зачем.

— Молчи,— едва пошевелила она бледными губами,—делай...

Он поднял руку с мечом и замер в нерешительности, глядя не в лицо, а на руки, сжимающие ворот платья. Костяшки ее пальцев побелели от напряжения. Вдруг она с силой рванула ворот, обнажив грудь:

— Бей!

И он ударил — будто от испуга. Выдернул меч и, увидев красное пятно под левой грудью, ударил еще раз, в то же место, словно хотел заткнуть его сталью. Чтобы не видеть...

Она осела на пол и ткнулась головой в его ноги. Он отпрыгнул назад, бросил меч и медленно, не спуская глаз с лежащей Агриппины, стал пятиться к двери.

На пороге столкнулся с Палибием.

— Что?! — жарко выдохнул центурион, глядя на Никия широко раскрытыми глазами.

— Она закололась, узнав...— вяло выговорил Никий и, покачиваясь из стороны в сторону, чувствуя, что сейчас упадет, повторил: — Она... закололась... она...


Часть третья. ПУСТЫЕ НОЖНЫ



Глава первая

Прошло больше года со времени описанных событий. Никий жил теперь в доме Агриппины, пожалованном ему Нероном. Он отделал все комнаты в своем вкусе, и особенно спальню, где в последний раз видел Агриппину. Впрочем, он не любил заходить туда — в том месте, где в роковой день лежала женщина, все ему чудилось красное пятно. Он приказал сменить здесь даже доски пола, покрыл пол толстым ковром, но ощущение, что кровь все равно проступает наружу, не проходило. Достаточно было оказаться в коридоре перед дверью, чтобы почувствовать это. Иной раз Никий тайно ночью пробирался сюда, зажигал светильник, загибал ковер и смотрел. Пригнувшись низко, он даже нюхал. Не находил ничего — ни следов крови, ни запаха, но коснуться рукой этого места он так и не смог себя заставить. Знал, если заставит, то, может быть, мучающее ощущение покинет его, но — не мог.

Он очень изменился в последнее время: от того красивого юноши, что приехал когда-то в Рим, ничего не осталось. Лоб Никия прорезали теперь глубокие морщины, щеки стали бледными (здоровый румянец исчез, казалось, навсегда), подбородок заострился, глаза запали, а во взгляде не стало огня. Ему можно было дать лет тридцать, а то и больше. При этом он походил скорее на тридцатилетнего старика, чем на тридцатилетнего мужчину.

После той услуги, которую он оказал Нерону, устранив Агриппину, Никий некоторое время по-настоящему боялся за свою жизнь и строил вполне реальные планы побега из Рима. Но бежать было некуда, и сил для этого он тоже не чувствовал. Он плохо спал, вскакивал от каждого шороха — настоящего или почудившегося,— все время мерещилось, что к нему пробирается убийца. Но самое отвратительное состояло в том, что этот представляющийся ему убийца был с собственным его лицом. Он боялся смотреть в зеркало и приказал убрать из дома все зеркала.

Но Нерон остался неизменно милостив к нему, и страхи Никия несколько поутихли, хотя и не прошли совсем. Его главный враг, командир преторианцев Афраний Бурр, уже полгода как лежал в могиле. Он сам приложил руку к гибели Афрания, но нисколько не жалел об этом. И не вспоминал об Афрании, словно того никогда и не было.

Афраний Бурр, пока еще был жив, неизменно смотрел на Никия с ненавистью и нисколько ее не скрывал. Если бы не Нерон, Афраний расправился бы с ним очень быстро. Император время от времени любил шутить на эту тему. Он говорил, смеясь и лукаво поглядывая на Поппею (к тому времени взявшую во дворце большую власть):

— А как ты думаешь, моя Поппея, что бы сделал Афраний с Никием, попадись он ему в руки? Нет, в руку, потому что наш доблестный Афраний калека. Но, думаю, и одной рукой он сумел бы его помучить как следует.

Поппее не нравились эти разговоры, при таких шутках Нерона она неизменно хмурила брови и отворачивалась сердито. Как-то она сказала Никию:

— Не бойся, Нерон любит тебя и не даст в обиду. Он любит, а я ценю. Что же до Афрания, то, мне кажется, он уже достаточно созрел, чтобы из живого стать мертвым. Перезревший плод срывают — вот только нужно разыскать умелого садовника.

При этом она так смотрела на Никия, что тот понял — «садовником» будет он.

И не ошибся, хотя после этого разговора прошло довольно много времени и Поппея больше к нему не возвращалась.

Афраний Бурр вдруг заболел и слег в постель, жалуясь на боли в горле. Вообще-то он жаловался на горло давно, но впервые болезнь обострилась настолько, что он в течение нескольких дней не мог выполнять своих обязанностей по службе.

Однажды во время пира Нерон поманил пальцем Никия и, пригнувшись к самому его уху, сказал:

— Тебе не кажется, мой Никий, что на пиру не хватает одного человека?

— Кого не хватает, принцепс? — спросил Никий.

Нерон обвел взглядом гостей и проговорил с лукавой улыбкой:

— Того, кого ты больше всех любишь.

— Но больше всех, принцепс, я люблю тебя, ты же знаешь.

— Да, да,— несколько нетерпеливо заметил Нерон,— но я говорю о другой любви.— И, видя, что Никий либо не может, либо не хочет понять, о ком идет речь, пояснил:

— Я говорю об Афрании, нам не хватает его.

— Да, принцепс,— осторожно согласился Никий.

Нерон усмехнулся.

— Мне его очень не хватает, я так привык любоваться его искалеченной рукой. А как он хромает! Это не хромота, а великолепный танец. В его хромоте я всегда видел великую поступь Рима. Скажи, Никий, ты еще не забыл искусство врачевания? Помнишь, как ты лечил потерявшего голос Салюстия тухлыми яйцами? Мне тогда это очень понравилось! — И Нерон весело рассмеялся.

Никий улыбнулся тоже, но лицо Нерона уже в следующее мгновение приняло самый серьезный вид.

— Я хочу, чтобы ты полечил нашего Афрания,— проговорил он, глядя на Никия с прищуром.— Я желаю видеть его здоровым. Надеюсь, ты согласишься взяться за дело?

— Но, принцепс, я уже давно...— начал было Никий, но Нерон, не дослушав его, сказал:

— Вылечи его, пусть даже он лишится своего замечательного уродства. Я согласен пожертвовать этим. Ты понимаешь, что я имею в виду?

— Не очень, принцепс,— пожал плечами Никий,— прости мою тупость.

— Прощаю.— Нерон великодушно наклонил голову.— Хочу, чтобы ты понял: мертвый Афраний уже не будет калекой. Ведь мертвый не может хромать, не так ли? Я готов лишиться удовольствия лицезреть его походку, олицетворяющую величественную поступь Рима. Ну, теперь ты понял меня?

Губы императора разошлись, но глаза смотрели строго. И Никий сказал:

— Да, принцепс, я сделаю все, что в моих силах.

— Ты сделаешь все,— произнес Нерон тоном приказа и, тут же отвернувшись, шутливо заговорил с кем-то из гостей.

Никий исполнил приказ с хитроумием опытного убийцы. Он отыскал колдунью Тускулу: сгорбленную старуху с лицом, похожим на кусок прогнившего дерева. Никто не знал, сколько ей лет, некоторые говорили, что она бессмертна. По крайней мере, не было человека в Риме, который бы знал ее молодой. Она занималась колдовством, изготовлением любовных снадобий, врачеванием. Не однажды ее пытались изгнать из Рима, но сам император приказал оставить колдунью в покое.

Ходили слухи, что известное грибное блюдо, отправившее в могилу императора Клавдия, было приготовлено не без ее участия.

Никий сам поехал к ней. Как и полагается в таких случаях, поздним вечером. Сначала старуха, кряхтя и охая, сказала, что она ничем уже не занимается, потому как совсем одряхлела и готовится к смерти. Но когда Никий вытащил и подбросил на ладони тугой мешочек с монетами, глаза Тускулы сверкнули не по-старушечьи, и, оглядев дорогую одежду Никия, она сообщила, что готова помочь столь знатному молодому человеку, которого привела к ней, как видно, великая нужда.

— Великая,— без улыбки кивнул Никий и объяснил ей цель своего прихода: один его близкий родственник болеет горлом, страшно страдает, и он хочет, чтобы Тускула помогла ему избавить несчастного от мучений.

— Ты хочешь, чтобы он поскорее предстал перед богами? — спросила она напрямую.

— Да, если им так будет угодно.

— Им так будет угодно,— уверенно проговорила Тускула и, раздвинув губы, показала ему черный провал рта, что, по-видимому, должно было означать улыбку.

Через день она вручила Никию мазь и, длинным корявым пальцем проведя по горлу, сказала:

— Ему не будет больно.

Утром следующего дня Никий зашел к врачу Нерона, который каждый день навещал больного Афрания.

— Я пришел справиться о здоровье нашего доблестного Афрания Бурра,— поведал Никий с любезной улыбкой.— Скажи, ему лучше?

Врач, подозрительно взглянув на Никия, ответил уклончиво:

— У него слишком застарелая болезнь.

Никий с участием покачал головой:

— Жаль, что судьбу смертных определяют не врачи, а боги.

Врач не ответил, а настороженность в его взгляде стала еще заметнее.

Никий потрогал горшочки со снадобьями, стоявшие на полках, и, не глядя на врача, спросил:

— Тебе, наверное, известно, что я когда-то занимался медициной? Скажи, чем ты пользуешь несчастного Афрания?

— Настойкой из трав и еще...— медленно выговаривая слова, попытался объяснить врач, но Никий его остановил:

— Я знаю, ты опытный врач и твои лекарства, как известно всем, порой творят чудеса.— Тут он демонстративно вытащил из-под одежды коробочку с мазью, которую дала ему Тускула, и, показав врачу, спросил: — Но почему ты забыл об этом прекрасном лекарстве? — И, указав на полки за спиной, добавил: — Я нашел это у тебя на полке. Наверное, ты приберегаешь снадобье напоследок, как самое сильное средство. Не хочу вмешиваться в лечение, но императора так беспокоит здоровье доблестного Афрания, что, мне кажется, лечение нужно ускорить.— Никий раскрыл рот и пальцем указал на собственное небо.— Вот туда, и все, совсем не страшно.

Врач задрожал, отступил назад. Никий подошел, взял его руку и вложил в нее коробочку со снадобьем.

— Нет... не могу...— Врач затряс головой, кожа на лице приняла землистый оттенок, а глаза неподвижно смотрели на Никия.

— Даже если я тебя попрошу?

— Нет,— врач дернул головой.

— Даже если тебя попросит император?

— Император? — пролепетал несчастный, вращая глазами.— Разве это он послал тебя?

— Я пришел сам,— улыбнулся Никий,— своими ногами, ты, наверное, заметил это. Но разве что-нибудь в Риме происходит без ведома императора? Или ты сомневаешься, что он наделен божественной силой? Скажи, не бойся, я передам ему твое мнение.

— Нет, нет,— быстро проговорил врач,— я понимаю, я не думал ничего такого.

— Конечно, ты не думал, но, чтобы я не сомневался и чтобы у императора никогда не возникало на этот счет никаких сомнений, не прячь свое снадобье, не жалей его, здоровье Афрания Бурра стоит дорого. Прощай!

И, одарив врача улыбкой, от которой у того задрожали ноги, Никий ушел.

Еще день спустя Нерон спросил Никия:

— Как продвигается лечение Афрания? Надеюсь, он на пути к выздоровлению?

— Он на пути, принцепс,— заверил его Никий.— Если ты пожелаешь навестить его, то сделать это нужно теперь же.

— Теперь же? — притворно удивился Нерон.— Но к чему такая спешка?

— Он слишком торопится, двигаясь по пути выздоровления, принцепс. Боюсь, нам его не догнать.

Некоторое время Нерон молча смотрел на Никия и вдруг, не удержавшись, расхохотался:

— Ох, не могу, Поппея! — обратился он к стоявшей тут же Поппее, мотая головой и всплескивая руками.— Ох, не могу!

— Да что тебя так рассмешило, Нерон? — спросила она, дернув его за рукав.— Поделись с нами.

— Я представил... я представил...— не в силах успокоиться, сквозь смех выговорил Нерон.— Представил, как наш великолепный Афраний хромает по пути выздоровления. Вот так! Вот так! — И Нерон изобразил хромающего Афрания, пробежав к окну и обратно.

Поппея поддержала его веселье сдержанным смехом, а Никий лишь вежливо улыбнулся.

Император отправился навестить больного Афрания Бурра с большой помпой. Его блестящий выезд сопровождали толпы зевак, выкрикивающих приветствия. Жена и брат больного встретили его у дверей дома.

— Ну, как наш Афраний? — милостиво глядя на них, осведомился Нерон.— Надеюсь, ему лучше?

При этих словах жена Бурра залилась слезами, а брат, глядя на императора запавшими от бессонницы глазами, сказал, что Афраний совсем плох и вряд ли доживет до утра. Нерон нахмурил брови и, кивком приказав Никию следовать за собой, вошел в дом.

Афраний Бурр лежал на высоких подушках с бледным и безучастным лицом. Войдя, император поморщился — в комнате стоял тяжелый дух. Приблизившись к ложу, он обратился к Афранию с участливой улыбкой:

— Скажи, Афраний, как чувствуешь себя? — И, переглянувшись с Никием, добавил: — Надеюсь, ты на пути к выздоровлению?

Щеки больного дрогнули, он тяжело вздохнул, высоко поднимая грудь, проговорил едва слышно:

— Со мной все кончено, принцепс.

Опустившись в кресло, подставленное ему слугами,

Нерон не без брезгливости коснулся руки Афрания, лежавшей поверх одеяла (изуродованная рука больного была прикрыта, но и здоровая выглядела не лучше — скрюченные пальцы казались обтянутыми истончившейся до предела кожей лилового оттенка), и выговорил бодро:

— Ты удивляешь меня, Афраний. Такие доблестные воины, как ты, не умирают в постели.

— Я не умираю, принцепс, я погибаю,— слабо отозвался больной.

— Вот как! — вырвалось у Нерона, и лицо его сделалось недовольным. Он покосился на Никия, стоявшего возле кресла, не поймал его взгляда, повторил, взявшись за подлокотники и как бы желая подняться.— Вот как!

— Этот,— сказал Афраний, переведя глаза на Никия, который отступил за спину Нерона.

Слово прозвучало слабо, и трудно было разобрать, что в нем: вопрос или утверждение. Больной закрыл глаза и казался безучастным. Нерон потянулся к руке Афрания, но только дотронулся кончиками пальцев до края одеяла. Поднялся рывком, едва не уронив кресло, сердито топая, дошел до двери, но вдруг остановился и жестом подозвал врача из темного угла комнаты:

— Подойди!

Врач подбежал, со страхом глядя на императора. Его вид был не лучше вида больного, испуганные глаза лихорадочно блестели.

— Говори! — строго приказал Нерон.

Врач посмотрел на Никия, как бы ища защиты, сказал, разведя заметно дрожавшие руки в стороны:

— Болезнь оказалась слишком запущенной, жар уже проник внутрь. Я ничего не мог...

— Он в самом деле не доживет до утра? — перебил его Нерон.

— Да, принцепс, наверное.

Тут Нерон неожиданно улыбнулся и, протянув руку, ободряюще потрепал плечо врача:

— Тебе не в чем упрекать себя. Оставайся и помоги Афранию умереть.

Никий невольно вздрогнул. Посмотрел на жену и брата Афрания, стоявших поодаль. Ему показалось, что они смотрят на него каким-то особенным взглядом. Врач скорбно улыбнулся и покачал головой. Нерон отпустил его и вышел в дверь. Во дворе он попрощался с родственниками Афрания, произнес несколько ободряющих слов. Жена Афрания плакала, низко опустив голову, лицо брата словно застыло.

Нерон пригласил Никия в свои носилки. Резким движением задернув занавеску, сказал, глядя прямо перед собой:

— Вот как умирают столпы великой империи!

Никий молчал, смотрел на профиль императора с выпяченной нижней губой.

— Почему ты не спрашиваешь, мой Никий, как умирают столпы великой империи? — не оборачиваясь, вдруг спросил он.

Никий подался вперед:

— Как?

Нерон, бросив на него ответный взгляд, лукаво улыбнулся. Подняв указательный палец, он произнес едва ли не по слогам:

— Великолепно!

Глава вторая

Теренций теперь редко выходил из дома. В последний год он сильно одряхлел. В доме Никия у него не осталось никаких особенных обязанностей. Другие слуги, молодые и крепкие, делали то, что делал прежде он: одевали Никия, встречали его, прислуживали за столом. Теренций чувствовал себя заброшенным, ненужным. И это при том, что господин, Никий, относился к нему хорошо, и Теренцию не на что было жаловаться

— Ты слишком долго служил другим, жил для других,— говорил Никий, когда Теренций пытался что-то сделать по хозяйству, как-то услужить своему господину.— Я хочу, чтобы ты пожил для самого себя. Скажи, что ты хочешь, я все сделаю. Если ты желаешь жить здесь, то живи как свободный человек, ни о чем не задумываясь. Если желаешь жить отдельно, я куплю тебе дом.

Теренций отвечал, что не хочет покидать своего господина. Никий улыбался, дружески трепал его по плечу и уходил. Теренций грустно вздыхал: он знал, что больше никому не нужен, и на душе у него было тяжело.

Никий выделил ему в доме просторную светлую комнату, уютную, удобную, хорошо обставленную. Он даже предложил Теренцию слугу, но тот отказался. Ему не нужен был слуга, ему хотелось оставаться нужным Никию, но он видел теперь хозяина очень редко. Тот не то чтобы избегал встреч, но, кажется, временами просто забывал о существовании Теренция. Той близости, которая была между ними раньше,— такой близости не стало и в помине.

А некоторое время назад Теренций почувствовал приближение смерти. Он начал думать об этом постоянно и сам не понимал, страшится смерти или желает ее. Скорее всего он чувствовал и то, и другое одновременно. Ему не с кем было поделиться своими думами, страхами — он остался совершенно одинок.

Однажды он увидел во сне виллу, где жил у Аннея Сенеки. Это получилось так реально, он видел все так, как видят наяву, даже ощутил запахи. Сон взволновал его, и он уже не мог успокоиться. Мечта побывать там сделалась главной целью его теперешней жизни, единственной, потому что ничего другого он уже не мог ни желать, ни хотеть.

Долго он не решался сказать об этом Никию, даже убеждал себя, что не скажет никогда. Но тяга к месту, которое он называл родным (он хотя и не родился там, но все же прожил большую часть жизни), была сильнее сомнений, и, собравшись с духом, он попросил Никия отпустить его на несколько дней.

— Я все равно скоро умру, мой господин,— добавил он с грустью.— Кому будет плохо, если я поеду! А мне будет приятно увидеть перед смертью родные места.

— Значит, ты считаешь их родными? — спросил Никий, слегка подозрительно глядя на Теренция.

— Да, мой господин,— отвечал тот,— ведь меня привезли туда ребенком.

— Может быть, ты соскучился по своему господину, Аннею Сенеке?

Теренций почувствовал, что вопрос задан не просто так, и ответил как можно простодушнее:

— Нет, дело не в нем. Я считаю тебя своим господином, а не его. Кроме того, я не собираюсь видеться с ним. Кто я такой? Старый дряхлый слуга. Я не стану входить в дом, а только поброжу по окрестностям и вернусь. Но если ты не хочешь, чтобы я ехал...

— Поезжай,— сказал Никий.— Возьми с собой пару слуг, дороги теперь небезопасны, да и тебе будет веселее.

— Мне хотелось бы поехать одному,— просительно улыбнувшись, проговорил Теренций.— Это мое последнее путешествие, путешествие к смерти, а туда не нужны провожатые.

— Как знаешь. Но только...— Никий прервался, и Теренций спросил:

— Да, мой господин.

— Нет, ничего, поезжай. Я распоряжусь, чтобы тебе предоставили все необходимое.

Теренцию не трудно было догадаться, о чем хотел говорить Никий и чего он не сказал. Конечно, Никия волновала возможная встреча Теренция и Сенеки. По обрывкам разговоров, которые вел Никий с гостями и даже с императором, довольно часто посещавшим дом Никия, он понимал, что Сенека беспокоит власть, все еще беспокоит. Несмотря на старость, несмотря на абсолютную уединенность. Вряд ли они страшились заговора или чего-то в этом роде. Их раздражало, что Сенека все еще живет, смотрит на них из своего далека, видит те ужасные вещи, которые они проделывают в Риме и с Римом. Именно это, то, что старый философ видит все, по разумению Теренция, и не давало им покоя. То есть полного покоя.

Но Никий не сказал ему об этом, а Теренций не посчитал себя вправе спрашивать. В конце концов, кто он действительно такой есть, чтобы рассуждать о делах государственной важности, а тем более самому заговаривать о них! Он поблагодарил Никия и стал собираться в дорогу.

Два дня спустя, ранним утром, верхом, ведя на поводу запасную лошадь, Теренций выехал из города. Он уже и не помнил, когда путешествовал один. Обычно он сопровождал господ — сначала Сенеку, потом Никия. Впрочем, Никия всего один раз — в тот памятный день они отправились в Рим.

Утро было холодным. Укутавшись в теплый плащ и натянув на голову капюшон, Теренций дремал в седле, вспоминал те места, куда ехал. Воспоминания были теплыми. Теплыми в самом настоящем смысле. Теренцию представлялось, что там, на вилле Сенеки, всегда тепло, не то что в этом проклятом Риме, где если солнце, то обязательно духота, а если тучи, то собачий холод.

Вдруг чья-то рука схватила коня за повод — он заржал, пытаясь встать на дыбы, едва не сбросил на землю задремавшего Теренция. Теренций качнулся в седле, хотел вытащить меч, но запутался в полах плаща и только прихватил рукою платье у пояса. Тут он услышал:

— Ты не изменился, Теренций, такой же воинственный, как и прежде,— и, приглядевшись, узнал Симона из Эдессы.

Тот выпустил поводья, похлопал широкой ладонью по шее коня, все еще испуганно храпящего, протянул Теренцию руку:

— Сойди, Теренций, я давно ищу с тобой встречи. Честно говоря, я потерял надежду увидеть тебя, не думал, что ты вдруг так смело отправишься в далекий путь.

— Ты? — Теренций все еще глядел на Симона с испугом.

— Конечно, я,— ответил тот, усмехаясь,— или ты совсем забыл, как я выгляжу?

— Я задремал,— проговорил Теренций уже чуть смущенно и кряхтя слез с седла,— Зачем тебе нужно было пугать меня! — добавил он с укоризной.

— Пойдем туда,— указал Симон на кучку деревьев в низине,— не нужно, чтобы нас кто-нибудь видел вместе.

Теренций огляделся, в этот час дорога была совершенно пустынной. Симон, по-хозяйски ступая, повел лошадей вниз, Теренций, вздохнув, поплелся за ним.

Глядя в спину впереди идущего Симона, он не мог разобраться в своих чувствах — рад он встрече или не рад. С одной стороны, ему было приятно увидеться с Симоном: он остался единственным теперь человеком, с которым Теренций еще мог поговорить если не по душам, то, по крайней мере, дружески. С другой стороны, он почему-то чувствовал неловкость, будто был в чем-то перед Симоном виноват. Дело заключалось, наверное, не в нем, а в Никии, но Никий остался далеко, а неловкость Теренция все возрастала.

Они дошли до небольшой рощи, всего в несколько деревьев, Симон привязал лошадей, сел на траву. Трава была в росе, Теренция стал бить озноб, он потоптался в нерешительности, но все же сел, подвернув под себя полы плаща. Симон молчал, со странной улыбкой глядя на Теренция. Одежда на нем была ветхой и грязной, он не походил на того торговца, каким знал его Теренций, а смахивал на нищего странника, что во множестве собираются у ворот города, у торговых рядов или у храмов, заунывными голосами прося милостыни.

Симон, как видно, угадал мысли Теренция. Сказал, дернув себя за одежду у ворота:

— Я, наверное, плохо выгляжу, Теренций. Такой важный человек, как ты, и не посмотрел бы на меня, повстречайся мы на улице.

— Нет, что ты,— быстро возразил Теренций, опуская глаза,— я и не подумал ни о чем таком. Но разве ты уже не торгуешь, как раньше?

Симон вздохнул:

— Иногда мне кажется, что все это было в другой жизни, Теренций,— проговорил он с грустью.— С тех пор как убили Онисима, я скитаюсь в окрестностях Рима, будто голодный волк.

— Да-а,— протянул Теренций, поглядев на Симона с состраданием, и взялся за кошелек на поясе.— Я помогу тебе, у меня, правда, не очень много денег, но...

— Я не об этом,— поморщился Симон.— Я сказал о голодном волке не потому, что голоден, а потому, что одинок, Теренций. А пропитание я всегда могу добыть себе.

— Понятно,— кивнул Теренций с некоторой настороженностью .

Симон неожиданно рассмеялся:

— Не бойся, я не стал разбойником, хотя мог бы им стать.— Он показал на рукоять меча, торчащую из лохмотьев.— Разве ты забыл, что я принадлежу к общине христиан? Это только для защиты. Не скрою, иногда приходится украсть. Да, Теренций, да. Но это когда становится совсем невмоготу, чтобы только не умереть с голоду.

Теренций снова взялся рукой за кошель, но Симон опять остановил его:

— Я искал тебя не для этого,— сказал он раздраженно.— Мне нужно знать, как жить дальше, а никто, кроме тебя, не сможет мне ответить.

— Я? — удивленно пожал плечами Теренций.— Но как я...

— Да, ты,— перебил его Симон.— Потому что ты живешь в доме Никия. Или,— он презрительно усмехнулся,— в доме матери императора.— И он вдруг спросил, не делая паузы: — Это правда, что Никий убил Агриппину?

Теренций никак не ожидал такого вопроса, не был готов ответить.

Симон повторил:

— Так это Никий убил Агриппину?

— Я же не видел, Симон! — проговорил Теренций и, тут же почувствовав, что ответ вышел глупым, добавил: — Я ничего точно не знаю, откуда мне знать!

— Она, конечно, была не лучше своего сынка,— сказал Симон,— но все-таки убить женщину... А, Теренций, ты смог бы убить женщину?

— Я никого не убивал. Никогда,— с нескрываемой обидой отозвался Теренций.

— Ну, ладно,— Симон потянулся и дотронулся до колена Теренция,— я не хотел тебя обидеть. Прости. Помнишь тот день, когда ты приходил к Онисиму, накануне его смерти?

— Да, помню.

— Я попал в нехорошую историю, Теренций,— вздохнув, с грустью выговорил Симон.— Тогда я смог убежать от людей Онисима, но потом...

Он замолчал, неподвижно смотря вдаль. Теренций переждал некоторое время, потом решился спросить:

— Что? Что потом, Симон?

— Потом,— криво усмехнувшись, сказал Симон,— убили Онисима. Люди из римской общины христиан стали говорить, что это сделал Никий и что я помог ему в этом. Они охотились за мной, как за диким зверем. Каждый из членов общины считал за благо расправить-ся со мной. Мне пришлось бежать. Они охотились на меня, а римляне на них. Почти все они погибли. Ну, тебе это, наверное, известно. И я остался один. Совсем один, ты понимаешь это, Теренций?

— Я понимаю,— грустно заметил Теренций, подумав о своем.— Но почему ты не ушел из Рима совсем? Ты мог бы отправиться в Эдессу.

— Я мог бы возвратиться в Эдессу?! Я? — Симон постучал своим корявым пальцем по груди.— Как же я мог вернуться, Теренций, что ты говоришь?!

— Но почему же ты не мог вернуться? Там, наверное, остались твои родные.

— Да,— глядя на Теренция горящими глазами, вскричал Симон,— там остались мои родные, там остались мои друзья, там много чего осталось! Но как я мог уехать, если учитель Павел сказал, что я должен быть при Никии во что бы то ни стало. Во что бы то ни стало, Теренций. Во что бы то ни стало! Я слышал это собственными ушами.— Симон дотронулся ладонью до уха,— Ты понимаешь это?!

— Да, да,— осторожно покивал Теренций,— я понимаю, но ведь обстоятельства могли измениться, неужели учитель Павел не мог отменить своего...

— Учителя Павла нет,— быстро сказал Симон,— он умер. Разве ты не знал этого?

— Нет,— испуганно помотал головой Теренций,— мне неоткуда было узнать об этом.

— А Никий? — спросил Симон.

— Что Никий?

— Разве он не сказал тебе?

Теренций находился в замешательстве: сказать правду было невозможно, лгать не хотелось. Он ничего не ответил, только грустно посмотрел на Симона.

— Значит, он больше не разговаривает с тобой? — спросил тот.

Теренций отрицательно покачал головой:

— Мы уже давно... мы уже давно так... не разговариваем.

— Что же мне делать, Теренций? Скажи, что же мне делать?

— О чем ты, Симон, я не понимаю.

— Мне нужно увидеться с Никием,— твердо выговорил Симон, пристально глядя на Теренция.— Ты сможешь помочь мне?

— Я? — Теренций спросил так, будто не понял вопроса.

— Конечно, ты, кто же еще.

И тут Теренций сдался. Посмотрев на Симона взглядом, в котором было безраздельное страдание — теперь нескрываемое,— он ответил:

— Боюсь, Симон, я не смогу этого сделать.

— Почему же? Ты не хочешь?

— Я не могу.

— Но почему, почему, ответь!

Теренций ответил не сразу. Он долго смотрел себе под ноги, потом медленно поднял голову:

— Я маленький человек, Симон, что я могу! Я не имею права осуждать своего господина.

— Ты не раб, Теренций, ты не раб! — вскричал Симон, потрясая руками перед самым лицом Теренция.

Теренций грустно улыбнулся — грустно и виновато:

— Нет, Симон, ты ошибаешься, я раб. Я родился рабом и умру им, я ничего не могу с этим поделать. Это воля Бога — вашего или другого, я не знаю. Я хотел бы чувствовать, как ты, Симон, но я не умею. Я раб своего господина, кто бы он ни был. Я многое вижу, думаю, кое-что понимаю, но как я могу осуждать господина? Скажи, Симон, как?

— Значит, ты все-таки осуждаешь Никия? Ты имеешь на то свои причины? Скажи мне о них, Теренций.

— Я боюсь.

— Чего же ты боишься? Мы одни. Или ты думаешь, что я выдам тебя? Не бойся, я никогда этого не сделаю.

— Нет, нет,— Теренций отрицательно помахал рукой,— не в этом дело. Я не тебя боюсь и даже не Никия, я сам не знаю, чего или кого боюсь. Может быть, Бога, но я не уверен.

— Скажи,— жестко выговорил Симон, и это прозвучало как приказ, который Теренций не мог не выполнить.

Он произнес, прямо глядя в глаза Симону:

— Никий убил Онисима. Я знаю. Он ударил его ножом. Вот так.— И Теренций провел пальцем по горлу, от уха до уха.

Симон внезапно схватил Теренция за ворот, едва не опрокинув:

— Ты сам это видел? Ты сам это видел?!

— Нет,— почти прохрипел Теренций, пытаясь оторвать руки Симона.— Пусти!

Симон выпустил его, сел, тяжело дыша.

— Не видел,— потирая горло ладонью, проговорил Теренций.— Не видел, как все происходило, но видел Никия сразу после этого — он был весь в крови. В крови Онисима, Симон! Я помогал ему переодеваться, когда пришел император вместе с Афранием Бурром, командиром преторианцев. Я сам слышал, как Афраний сказал, что Никий разрезал его от уха до уха. Я сам это слышал, и я видел Никия... Верь мне!

— Я не верю тебе! — с угрозой сказал Симон.— Ты нарочно говоришь мне это, ты...— Он не закончил, задохнувшись, дернул головой.

— Ты просил сказать — я сказал,— Голос Теренция дрожал, на глазах выступили слезы (то ли от обиды, то ли от удушья).— Я не искал встречи с тобой, Симон, и не хотел тебе ничего такого рассказывать. Я говорил тебе это как... О Симон, если бы ты только знал, как же я одинок! — И Теренций, прижав ладони к лицу, зарыдал, трясясь всем телом.

Он почувствовал, как рука Симона коснулась его спины, и услышал у самого уха:

— Прости меня, старик! Не плачь. Ну, успокойся же, успокойся.

Голос Симона был столь необычно и неожиданно ласков, будто это говорил не Симон, а какой-то другой человек.

Скорее от удивления, чем от самих слов, Теренций убрал ладони и поднял голову. Лицо Симона стало бледным, губы подрагивали. Он медленно произнес (осторожно, как бы со страхом выговаривая слова):

— Значит, ты думаешь, что Никий...

Он не договорил, а Теренций утвердительно кивнул.

— Я убью его,— сказал Симон.

— За что?

— Ведь он убил Онисима.

— Онисим был дурной человек.— Теренций дотронулся до руки Симона, ощутил, как она холодна.— Конечно, его не следовало убивать, но, с другой стороны, Симон, ведь он был дурной человек!

— Дело не в нем.— Симон раздраженно махнул рукой.— Дело в том, что Никий покусился на жизнь одного из наших братьев. Значит, он служит римлянам, этому чудовищу, императору Нерону. Он должен умереть, Теренций. Он должен умереть! Я убью его!

Последнее он почти прокричал. Так громко, что Теренций с тревогой огляделся по сторонам. Но никого не было вокруг, только лошади испуганно прижали уши.

Наступило молчание. Говорить стало не о чем. Теренций чувствовал неловкость, и ему казалось, что Симон ощущает то же. Нужно было подняться, взять лошадей и продолжить путь. Но как это сделать теперь?

Странно, но Теренций не ощущал страха: ни за себя, ни за Никия, хотя вполне понимал, что Симон не шутит. Он несколько раз собирался с силами, прежде чем сказать:

— Знаешь, Симон, только учитель Павел мог решить это.

— Что? Что это? — воскликнул Симон, сжав кулаки и глядя на Теренция едва ли не с ненавистью.

— О Никии,— сдержанно, но без страха пояснил Теренций и наконец сказал главное, о чем не решался говорить раньше: — Может быть, учитель Павел ошибся, послав Никия. Я хочу сказать, ошибся, выбрав его.

— Учитель Павел не мог ошибиться! — Тяжелый взгляд Симона сделался каменным.

— Но тогда...— Теренций начал, но не договорил, намеренно не договорил, давая возможность Симону досказать самому. Но Симон молчал, неподвижно и уже как будто со страхом глядя на Теренция. И Теренций выговорил, уже уверенно, как учитель ученику, как взрослый подростку: — Если учитель Павел не мог ошибиться, а я в это верю, то тогда он и не ошибся.

— Он не ошибся,— повторил Симон скорее непроизвольно, чем утверждающе.

— Если так,— продолжал Теренций все увереннее,— то, значит, Никий поступает правильно, и никто не имеет права судить его. Учитель Павел знал, что делал, когда посылал его, и осуждать Никия — это все равно что осуждать учителя Павла!

Симон теперь смотрел на Теренция с откровенным страхом. Он сказал еле слышно, скорее самому себе, чем Теренцию:

— А учителя Петр и Иаков.— И он повторил, но уже спрашивая Теренция: — А учителя Петр и Иаков? Ведь Онисим пришел от них!

Теренций пожал плечами и сказал, вставая:

— Этого я не знаю, Симон. Кто я такой, чтобы судить о великих учителях! Я просто думаю, что если учитель Павел послал тебя охранять Никия, как ты говоришь, во что бы то ни стало, то ты должен делать это, не рассуждая.

Он подошел к лошадям и стал отвязывать поводья. Симон приблизился к нему, взялся за стремя. Опираясь на его плечо, Теренций сел в седло.

— Путь неблизкий, мне пора ехать,— произнес он.

Симон взял его лошадь под уздцы:

— Но я должен увидеться с Никием! Ты поможешь мне?

— Меня не будет в Риме несколько дней, но потом... Потом я подумаю, как это лучше сделать. Скажи, где я могу найти тебя?

— Я сам тебя найду,— пообещал Симон, отпуская поводья и отходя в сторону.

Теренций кивнул:

— Тогда прощай! — И тронул лошадь.

— Теренций,— услышал он за спиной голос Симона и, останавливаясь, снова потянул за повод.

Симон подошел. Не глядя на Теренция, сказал:

— Ты не мог бы дать мне несколько монет? Понимаешь...

— Да, да,— пробормотал Теренций, чувствуя, что краснеет, и потянулся к кошелю, висевшему на поясе.

Его рука дрожала, и он долго не мог справиться с застежкой.

Глава третья

Уже несколько недель Никий жил в Афинах, куда он отправился подготовить приезд императора. Нерон устраивал в Афинах состязание кифаредов и сам решил участвовать в нем. Состязание задумывалось как грандиозное празднество, должное в полной мере выявить блистательный талант императора Рима.

Отправляя Никия, Нерон взволнованно говорил:

— Жаль, Никий, что я не родился греком, в этом я тебе завидую.

— Но тогда ты не смог бы стать императором,— с улыбкой заметил Никий.

Нерон махнул рукой:

— Власть не принесла мне счастья, Никий, и уже не принесет никогда. Родись я греком, я стал бы великим кифаредом, столетия спустя обо мне бы слагали песни. Рим холоден и бездушен — только в Греции умеют понимать искусство, ценить красоту поэзии. Нет, Никий, я в самом деле завидую тебе.

— Но не всякий грек становится кифаредом, принцепс. Например, я.

— Я бы стал.

— Но ты и без того великий кифаред,— произнес Никий с поклоном.— Власть заслоняет твой талант, но все равно он велик. Если бы тебе было позволено...

— Если бы мне было позволено...— перебил его Нерон и, вздохнув, продолжил с грустью в голосе: — Все они только мешали мне. Им нужна была власть, а мне — поэзия. Я не хотел, меня заставляли. Я был молод и мало что понимал в жизни. Нет, Никий, я в самом деле завидую тебе.

Все дни своего плаванья (он добирался морем) Никий думал о Нероне. Императора не за что было любить, но он любил его. Теперь не притворяясь — по-настоящему. Но сам не мог понять почему. Может быть, потому, что Нерон представлялся ему ребенком? Он не мог объяснить этого даже самому себе, но видел императора ребенком.

Никий остался, наверное, единственным из близких к Нерону людей, кому нравились занятия императора поэзией, актерским искусством, пением. И совсем не потому, что Нерон делал это хорошо. Нет, он делал это плохо, во всяком случае довольно посредственно. Тут сказалось другое — радость, которую испытывал Нерон, делая это. Настоящая детская радость, присущая только ребенку, который еще не умеет понимать, в каком мире живет. Сам Никий не испытывал этой радости, хотя был значительно моложе Нерона.

Злодейства Нерона казались теперь Никию тоже проявлениями ребенка. Разве ребенок ведает, что творит, когда ломает игрушки, наносит боль своим воспитателям, родителям и слугам?!

Нет, Никий не оправдывал Нерона, он просто чувствовал, что за всем этим нет продуманной хитрости и продуманной жестокости — у него был слишком переменчивый характер, чтобы продумывать свои действия хотя бы на два шага вперед.

Что хотели от молодого императора его мать Агриппина, Афраний Бурр, тот же Сенека? Разве того, чтобы он стал справедливым и мудрым? Совсем нет. Они хотели лишь, чтобы он внешне представлял такового правителя и чтобы народ Рима и сенаторы видели это. Так им казалось спокойнее, так они чувствовали себя надежнее, так им легче было проявлять свою власть, наживаться, пользуясь властью. Они укоряли императора, когда он изображал из себя актера или наездника (Нерон любил участвовать в состязаниях на колесницах и страстно желал получить лавровый венок победителя). Они говорили, что такие выступления не приличествуют его положению, что он теряет уважение подданных, выступая на сцене или в цирке. А он хотел жить, радоваться, а не пребывать куклой. Будучи императором, он хотел жить как частное лицо. Да, это невозможно, но все равно он честнее, чем они все, потому что бескорыстен в своих проявлениях, пусть они даже наивны и смешны.

Сейчас, на состязаниях кифаредов в Афинах, ему уже никто помешать не мог. Нерон очень волновался, послал Никия вперед, чтобы тот тщательно все приготовил, вернее, надзирал за уже шедшими приготовлениями.

Как оказалось, ничего особенного делать не пришлось. Дважды он съездил в театр — там строили специальный помост,— лениво понаблюдал за работами. Один раз был у римского наместника — тот долго и нудно распространялся о своих неустанных деяниях. Так что ничего от Никия не требовалось, но жизнь в Афинах показалась ему более чем приятной. Он был представителем самого императора Рима, а это многое определяло в отношении к нему окружающих. Он и не думал, что в Греции так хорошо относятся к Нерону. Вокруг он слышал разговоры о том, что и Нерон по-особому относится к Греции — обещает снизить налоги, предоставить льготы и все такое прочее.

Когда он проезжал по городу, жители приветствовали его так, будто он сам был императором. Ликование показалось ему столь искренним, что Никий не утерпел, выглянул из носилок и приветственно помахал толпе рукой. При этом он поймал презрительный взгляд центуриона Палибия, сопровождавшего его во главе отряда солдат.

Он сам взял Палибия с собой, чтобы только ощутить собственное над ним превосходство. Кто такой этот Палибий перед ним, посланником и любимцем самого императора Рима? После смерти Афрания Бурра Палибий ушел в тень, ведь он до конца оставался одним из самых близких к Афранию людей. Нерон как-то сказал при Никии, что хочет отправить Палибия и еще нескольких командиров в дальние гарнизоны. Он сказал:

— Даже духа Афрания не должно быть во дворце.

Но неожиданно для императора Никий заступился

за центуриона. И когда Нерон подозрительно на него посмотрел и проговорил, не скрывая неудовольствия:

— Не понимаю, Никий, что тебе в нем? — Никий ответил, покраснев:

— У меня с ним свои счеты, император.

— Счеты? Какие же у тебя с ним могут быть счеты? Кто он такой, этот Палибий! Когда он уберется в провинциальный гарнизон, никто и не вспомнит, что такой существовал когда-то.

— Да, это так,— сказал Никий и, мельком взглянув на Поппею, присутствовавшую при разговоре, опустил глаза.— Позволь, принцепс, сказать правду.

Нерон удивился:

— Правду? Какую правду? Ну, говори.

— Помнишь, когда я сопровождал твою мать, а корабль затонул...

— Помню, корабль затонул, а моя мать вплавь добралась до берега. Что из того?

— Я не об этом, принцепс. Я о том, что центурион Палибий встретил меня на берегу с отрядом солдат. Потом он сопровождал меня в Рим.

— Сопровождал тебя в Рим Палибий. Думаешь, я помню такие вещи? Дальше!

— Зато я хорошо помню. Он смотрел на меня...— Никий помедлил, не решаясь, и наконец с трудом выговорил: — Он смотрел на меня с высокомерием, принцепс, с насмешкой, он смотрел на меня... Нет, не могу объяснить.

— Ты хочешь, чтобы я наказал его? — спросил Нерон.— Ты считаешь его перевод в провинциальный гарнизон недостаточным наказанием? Что ж, я подумаю над этим. Но я не понимаю, Никий, в чем, собственно...

— Он прав,— неожиданно жестко произнесла Поппея,— я понимаю Никия.

— Тогда объясни ты,— Нерон развел руками.— Почему это вы понимаете, а я нет.

— Потому что ты император,— прямо глядя в глаза Нерону, сказала Поппея.— Ты император, и никто не имеет права смотреть на тебя с презрением. Никто на тебя так никогда и не смотрел. А на меня смотрели, и я хорошо понимаю Никия. Но никто не имеет права смотреть так на любимца императора, тем самым подвергая сомнению правильность твоего выбора.

— А-а,— протянул Нерон,— я никогда не думал об этом. Значит, наш Никий тщеславен?

— Он не тщеславен,— отрезала Поппея,— он прав. Он не сказал, что это касается твоей чести, потому что не хотел тебя огорчать. Разве не так, Никий?!

Она не спрашивала, она утверждала. Никий опустил голову и вздохнул.

— Но что же вы хотите? — благодушно заметил Нерон.— Я накажу его, только скажите как.

— Отправь его сопровождать Никия. Поставь Никия над ним, вот и все,— сказала Поппея.

— Хорошо,— кивнул Нерон,— если ты так хочешь.

Никий благодарно посмотрел на Поппею, она чуть усмехнулась понимающе.

Нерон тогда в самом деле вызвал Палибия и в присутствии Никия, косясь на Поппею, приказал центуриону сопровождать своего посланника в Афины.

— Тыхорошо понимаешь, центурион, что такое императорский посланник?

— Да, принцепс! — четко кивнул Палибий.— Это представитель Рима!

— Это мой личный представитель,— надвинулся на него Нерон,— все равно что я сам. Ты понял?!

Палибий снова кивнул:

— Я все понял, принцепс.

Нерон поднял указательный палец, выговорил сердито:

— Так смотри же, Палибий!..

Когда центурион ушел, Нерон вопросительно глянул на Поппею. Она одобрительно кивнула.

Но Никий остался недоволен. Недоволен потому, что Палибий, конечно же, почувствовал, что Никий жаловался на него императору. Он стал предельно исполнителен, подчеркнуто вежлив, но смотрел... Это был все тот же взгляд, и даже более унизительный на фоне четкого исполнения его обязанностей.

Взгляд Палибия время от времени отравлял Никию замечательное пребывание в Афинах. Никий сказал себе, что никоим образом не должен этого обнаруживать, но однажды не сдержался.

То оказался день его триумфа, его посетил сам наместник Рима Юлий Басс. Юлию уже перевалило далеко за пятьдесят, он был уважаем не только здесь, в провинции, но и в Риме. И разговаривал он с Никием как с равным себе. Рассказал о трудностях провинциального управления, поведал о своей тоске по Риму. Короче говоря, может быть, впервые Никий ощутил себя почти значительным лицом, хотя отвечал очень просто и выказывал Юлию Бассу всяческое уважение. Тот уехал довольный, дружески распрощавшись с Никием.

Никий был почти счастлив, ему хотелось высказать хоть кому-то, что он чувствует. Но поговорить оказалось не с кем, и он вызвал Палибия. Тот явился, четко доложил, что все в порядке, караулы расставлены, солдаты здоровы... Никий прервал его, предложил сесть. Тот опустился на краешек кресла — сидел прямой, официальный, неприступный.

— Как тебе понравился наместник? — спросил Ни-кий самым дружеским тоном и сделал рукой жест, приглашая Палибия расслабиться.

Но тот остался сидеть столь же прямо, холодно и неподвижно глядя на Никия. Унизительно-неподвижно, это Никий почувствовал остро.

— Я спросил тебя. Отвечай! — Никий не смог сдержать раздражения.

— Слушаюсь! — отчеканил Палибий и спросил: — Ты хочешь знать мое мнение о наместнике?

— Да, я хочу знать твое мнение!

— Он патриций, значительное лицо, он представляет в провинции императорскую власть. Пожалуй, это все, что я могу сказать на его счет. Я всего-навсего солдат.

— Та-ак! — Никий встал. Палибий тут же поднялся следом.— А какого ты мнения обо мне, Палибий? Может быть, ты выскажешь мне его наконец открыто!

— Мое мнение о тебе совпадает с мнением императора Нерона! — четко выговорил Палибий.— И я готов выполнить все, что ты прикажешь. Приказывай!

— Уходи! — сквозь зубы процедил Никий.

Палибий поклонился, круто развернулся и, четко печатая шаг, вышел.

Никий опустился в кресло, закрыл ладонями лицо. Ему хотелось плакать, он чувствовал себя бессильным, униженным. Впервые за долгое время он вспомнил учителя Павла. Тот был строг, но никогда Никий не ощущал себя униженным. Теперь учитель умер. Когда Никий получил известие о его смерти, он принял это спокойно, неожиданно спокойно. Он даже сумел заставить себя не думать об учителе, и это получилось на удивление легко. Тогда.

Сейчас он вспомнил его так, будто только что узнал о его смерти. Щемящая тоска наполнила все его существо. Ему жаль было учителя и одновременно жаль самого себя. Учитель бросил его, послал в этот ненавистный Рим и бросил. Бросил, чтобы какой-то Палибий мог унижать его. А разве Никий совершил что-нибудь такое, что не понравилось бы учителю? Нет, Никий делал именно то, чего от него хотели. Он расправлялся с врагами Рима — с Агриппиной, с Афранием Бурром. Он готов был убить их всех... Так хотел учитель, а значит, так хотел Бог!

Никий медленно поднял голову, посмотрел вверх --потолок украшала замысловатая лепнина. Он хотел обратиться к Богу, но не смог — мешала лепнина. Потолок закрывал от него Бога.

— Этого не может быть,— едва слышно выговорил он и по какой-то непонятной ему связи вспомнил о Нероне.— Я люблю его.

Проговорив это, он испугался. Что-то опасно смешалось в его сознании, и он не мог понять, кому предназначались эти слова — Богу или Нерону.

— Я люблю его! — повторил Никий плачущим голосом и без сил сполз с кресла на пол.

Глава четвертая

Еще там, в Афинах, ему стал сниться один и тот же сон: пришествие учителя Павла. Сон был очень простым и очень страшным. Над постелью вставал Павел и что-то говорил Никию. Голос звучал ровно, ясно, Никий отчетливо слышал произносимое. Потом Павел исчезал, а Никий просыпался. Он не вскакивал в страхе, не обливался холодным потом, не кричал. Он просто открывал глаза, смотрел в потолок и пытался вспомнить то, о чем говорил Павел. Пытался и — не мог. И это при том, что знал: он слышал и понимал сказанное Павлом.

Если позволяли обстоятельства, он лежал в постели часами, неподвижно глядя в потолок. Входившие слуги смотрели на него со страхом — Никий казался мертвым.

Он так и не вспомнил ни одного слова Павла, и иногда ему казалось, что он уже сошел с ума. Он просил Павла не приходить, но тот неизменно являлся и говорил. Никий возносил молитву к Богу, но и Бог не желал ему помогать. Сон этот измучил Никия, и к приезду Нерона он чувствовал себя так, будто встал после тяжелой болезни. Смертельной.

Нерон въехал в Афины с необыкновенной торжественностью. Его сопровождало множество богато разукрашенных колесниц. На первой стояли он и Поппея. На голове Нерона красовался лавровый венок. Поппея была одета, как царица. Император приветствовал радостно бесновавшуюся возле них толпу. Поппея смотрела поверх голов, неподвижно, надменно, и походила на статую.

Торжественная встреча продолжалась слишком долго. Никий так устал, что видел перед собой лишь разноцветное мелькание. Наконец Нерон вошел в отведенные для него покои дома наместника, а уже через короткое время Никию сообщили, что император ждет его.

Нерон пребывал в хорошем настроении и радостно обнял Никия. В лице императора не заметно было даже следов усталости, напротив, он казался бодр, как никогда.

— Рад тебя видёть, Никий. Ты как будто бы не очень доволен. Тебя плохо приняли в Афинах? Ну, что же ты молчишь?

— Нет, принцепс, я счастлив видеть тебя. Просто я...

Никий не успел договорить, вошла Поппея. Теперь на ней было легкое платье без украшений, что еще больше подчеркивало бледность лица.

— Просто он устал,— сказала она еще с порога, недовольно глядя на Нерона.— Мне кажется, праздник вышел слишком затянутым. Ты так не считаешь, Нерон?

— Он только начинается, дорогая Поппея,— благодушно ответил тот.— Мне кажется, все прошло замечательно. А как народ радовался моему приезду! Нашему приезду,— поправился он, перехватив взгляд Поппеи.

— Твоему,— сказала она,— твоему приезду. Но ты уже не мальчик, Нерон, чтобы не понимать...

— Что? Что я должен понимать?! — запальчиво прервал ее он.

— Что радость толпы ничего не значит,— спокойно продолжила она.— Сегодня толпа кричит «да здравствует», а завтра крикнет «долой». Причем с тем же рвением.

— Но будь справедлива, Поппея,— примирительно выговорил Нерон,— пока они не кричат «долой».

— Император не должен возбуждать собой толпу. Народ не должен радоваться, что ты управляешь им, он должен знать это. Человек радуется лакомству, но никому в голову не придет радоваться хлебу, который он ест каждый день.

— Ты считаешь, что я лакомство? — спросил Нерон, хитро взглянув на Никия.— Что ж, не вижу в этом ничего плохого.

Поппея осуждающе покачала головой:

— Когда лакомство надоедает, человек не может не только есть его, но и видеть. Или ты не понимаешь, о чем я говорю?

Нерон подошел, обнял ее за плечи:

— Успокойся, Поппея, позволь мне побыть лакомством здесь, в Афинах. В Риме я обещаю тебе стать хлебом. Ну, ты позволяешь мне?

Она недовольно передернула плечами, отошла в сторону. Нерон подмигнул Никию:

— Видишь, Никий, что значит быть женатым человеком. Императору достается от жены так же, как и простому смертному.

— Я тебе не жена! — глухо проговорила Поппея.

— Ну что ты, дорогая,— Нерон снова попытался ее обнять,— ты мне больше чем жена.

— Я не хочу быть больше,— зло бросила Поппея и, держа спину прямо, вышла в дверь, гулко хлопнув ею.

Нерон развел руками:

— Вот видишь...— Он вздохнул.— Или ты тоже считаешь, Никий, что она права?

— Я думаю, что она любит тебя,— осторожно произнес Никий.

— Любит? Вот как! — насмешливо и удивленно бросил Нерон и тут же отвернулся.— Ну ладно, увидимся на пиру. Иди.

Эта насмешливость Нерона более всего поразила Никия. Казалось бы, совершенный пустяк, но Никий почувствовал, что дни Поппеи сочтены. Возможно, не сейчас, возможно, много позже, но это обязательно произойдет — Нерон сломает любимую игрушку, отбросит лакомство, которое ему надоест.

Во время пира Нерон был весел, а Поппея строга. Она натянуто улыбалась лишь в тех случаях, когда гости поднимали чаши за ее здоровье. Она вскоре ушла — сказавшись уставшей. Никию почудилось, что, уходя, она особым образом на него посмотрела, как бы приглашая последовать за собой. Он истолковал ее взгляд очень определенно и испугался. Опустил глаза, сделал вид, что ничего не понял. И досидел до конца. Не пил, а только изображал питье.

Впрочем, и гости, и сам император ничего не изображали, вскоре речи сделались бессвязными, вино поминутно проливалось из дрожавших в руках чаш. Наконец слуги стали уносить задремавших гостей. Император держался едва ли не дольше всех — смотрел перед собой осоловевшими глазами, что-то несвязно бормоча. Слуги стояли в нерешительности и взялись за него лишь тогда, когда голова императора окончательно упала на подушки.

Никий выпил мало, но все равно, возвращаясь туда, где жил (этот дом находился в нескольких кварталах от резиденции наместника, в которой остановился император), чувствовал сонливость и неприятное сжатие в голове.

Раздевшись с помощью слуг, он упал на ложе и тотчас уснул. Проспав некоторое время, он вдруг ощу-тил безотчетную тревогу и открыл глаза. И тут же, вскрикнув, вжался в подушку затылком. Над ним склонилось женское лицо, внимательно и строго на него глядя. При слабом мерцании светильника (Никий боялся полной темноты) он не сразу узнал Поппею.

— Не удивляйся, Никий, это я,— произнесла она необычайно мягко, что никак не вязалось со строгостью ее лица.

— Ты? — Никий все никак не мог преодолеть испуг.— Но как же?..

Он хотел подняться и уже сделал движение, пытаясь опереться на руки, но Поппея сказала:

— Нет, лежи,— и положила ему руку на грудь.

Он вздрогнул от ее нежного прикосновения, но невольно посмотрел за ее спину, на дверь. Она поняла его взгляд, сказала, улыбнувшись:

— Да, слуги видели меня, не могли не видеть.

— Но тогда...— Никий не скрывал испуга, но уже по другому поводу.

— Думаю, они будут молчать. По крайней мере, мы не в Риме, где стены имеют уши, а каждый слуга — шпион наших врагов. Они, конечно, заговорят, но пока это дойдет до тех, кто может повредить нам...— она грустно усмехнулась,— будем ли мы еще жить в то время!

— Что ты имеешь в виду, я не понимаю?

— Я имею в виду, Никий, то, что мы единственные в окружении Нерона, кто может помочь друг другу. Ну, и ему, разумеется.

Последнее она произнесла с нескрываемым презрением.

Никий находился в замешательстве. Рука Поппеи все еще лежала у него на груди — ему было и приятно, и страшно, он ничего не понимал.

— А Нерон? — спросил он первое, что пришло в голову, чтобы только не длить тревожное молчание.

— Он спит, ты же знаешь. У нас есть время до утра.

— Но, Поппея, послушай,— умоляюще заговорил он,— мы не должны... Я не знаю, но ты сама обязана понять...

Она спокойно и чуть насмешливо смотрела на него: не насмешливо-презрительно, а насмешливо-любовно. Он так и не сумел закончить фразы, а Поппея, переждав, вдруг спросила:

— Скажи, я нравлюсь тебе?

— Ты? — глупо переспросил он, не зная, что ответить.

— Я, Никий, я.

— Да, Поппея, конечно, ты нравишься мне.

— И ты хотел бы быть со мной?

— Ты спрашиваешь? — вдруг произнес он, задышав часто; рука Поппеи еще плотнее прижалась к его груди.

— Нет, я знаю, я просто хотела услышать это от тебя.

— Зачем?

Она удивленно подняла брови:

— Потому что я женщина.

Никий не нашелся с ответом, но его рука, медленно поднявшись, накрыла руку Поппеи. И в то же мгновенье Поппея резко перевернула руку ладонью вверх и схватила Никия. Ее пальцы переплелись с его, она шепнула:

— Подвинься,— и легла рядом, дыша ему в ухо.

Он боялся пошевелиться, лежал напряженный. Она сказала, коснувшись влажными губами его щеки:

— Люби меня, Никий. Это уже не имеет... не имеет никакого значения.

Он не успел спросить, о каком значении она говорит. Поппея порывисто обняла его, он почувствовал теплоту и упругость ее бедра, трепет груди, горячее прикосновение губ.

Поппея не была столь же умелой любовницей, как Агриппина. Но в ней нашлось другое — она умела подчиниться. Особым образом сделаться слабой в руках мужчины. Тут не в удовлетворении было дело, а в ощущении силы, которое она давала.

— Ты любишь, любишь, любишь меня! — говорил он задыхаясь, сам не сознавая того, что не спрашивал, а утверждал.

Она не отвечала, лишь дыхание ее, казалось, делалось еще горячее. Оно обжигало, как огонь, и хотелось и укротить этот огонь, и сгореть в нем одновременно.

Потом она поднялась, села рядом и сказала так спокойно, будто все это время они рассудительно беседовали:

— Я хотела сказать тебе, Никий, что мы должны быть вместе.

Он потянулся к ней, горячо выговорил:

— Да, да, навсегда!

Поппея мягко, но уверенно отстранила его руку:

— Я не об этом.

— Не об этом? Но я...

— Ты любишь меня, я знаю,— сказала она, кивнув.— Но я хочу, чтобы ты понял другое, главное.

— Главное? Что главное? Что, что, Поппея?

— Успокойся, Никий, умей держать себя в руках. Главное заключается не в любви, а во власти. Ты же знаешь, что мы погибнем, если не достигнем полной власти, абсолютной. Ты понимаешь меня, абсолютной!

— Что ты говоришь, Поппея?! — вскричал Никий.

— Не надо так громко,— усмехнулась она,— В нашем положении о таком говорят шепотом. Ты понимаешь, Никий?

— Нет, нет! — Он замахал руками, но произнес все же едва слышно.— Я не хочу слышать об этом, Поппея!

— У тебя нет выхода. Сегодня Нерон любит нас, а завтра сдует, как пыль с пальцев. Не мне тебе объяснять, что мы значим при дворце. Ничего не значим, Никий! Или власть, или... Или у нас нет будущего. Ты думаешь, я стала бы рисковать сегодня, если бы думала иначе!

— Так, значит, ты... значит, ты...— начал было Никий с обидой, но она резко оборвала его:

— Перестань! Будь наконец мужчиной! Если мы умрем, то и любви никакой не будет. Ты хочешь меня любить — люби. Но если любовь для тебя есть это кувыркание в постели...

— Но, Поппея!..

— Да,— упрямо выговорила она, как бы отвечая самой себе,— сначала власть, потом жизнь, а потом любовь.

Он ничего не ответил, он чувствовал, что не может противиться ей, и сам не понимал почему. Некоторое время она неподвижно смотрела на него. Когда заговорила, голос ее звучал жестко и неумолимо, как приказ:

— Теперь слушай меня внимательно. Скоро рассвет, и мне нужно возвратиться. У нас мало времени — слушай и не перебивай. Нерон не может иметь детей, а ему нужен ребенок. Я рожу ему сына, и ты поможешь мне.

Она сделала паузу, пристально и строго на него глядя, и он выдохнул:

— Как?

— Разве ты не знаешь, как делаются дети? — проговорила она без улыбки.— Ты молод, силен, у тебя это хорошо получится. Может быть, достаточно будет и сегодняшней ночи. Если нет, мы станем делать это еще и еще. Ты готов?

— Но я не понимаю, Поппея! — воскликнул он едва ли не жалобно.

— Все очень просто: мне нужно родить ребенка и стать женой Нерона. Ты должен помочь мне в двух вещах. В этом,— она положила ладонь на свой живот,— и еще в одном — нужно убрать Октавию.

— Жену императора? — выговорил он в страхе.

— Да, жену императора, Октавию. Не понимаю, что тебя удивляет? — Она проговорила это так просто, будто речь шла о чем-то самом обыденном.— Ведь ты сумел убрать Агриппину, чем же жена императора лучше его матери?

— Но, Поппея!..— Он умоляюще протянул к ней руку.

Она холодно отстранилась, произнесла, поморщившись:

— Что тебя смущает?

— Тогда было другое.— Никий прерывисто вздохнул.— Тогда он сам хотел. Нерон хотел этого сам — ты понимаешь меня, сам!

Она кивнула:

— Очень хорошо понимаю, успокойся. Октавию и не нужно будет убивать из-за угла, Нерон сам прикажет тебе покончить с нею.

— Он? Сам? — сдавленно выговорил Никий.

— Да, я уже предприняла кое-какие шаги.

— Ты сказала ему, чтобы он?..

— Нет, нет.— Она отрицательно помахала рукой.— Я не сказала ему об этом ни слова, неужто ты считаешь меня такой наивной? Все произойдет помимо меня. Когда мы вернемся в Рим, там начнутся народные волнения. Толпа будет требовать изгнать меня и восстановить Октавию в ее правах. Плебеи станут разбивать мои статуи и ставить на их место статуи Октавии. Так что все случится само собой, и Нерону придется выбирать между мной и Октавией. Понятно, что он выберет меня.

— Но откуда ты можешь знать?

— Что он выберет меня?

— Нет.— Никий проговорил это раздраженно, сердясь почему-то более на самого себя, чем на Поппею.— Я спрашиваю о народных волнениях. Откуда ты можешь знать, что они...

— Что они произойдут,— договорила она.— Так ведь я сама их и вызвала. Поверь, пришлось очень много заплатить.

— За что заплатить?

— Как за что? За то, чтобы люди кричали: «Долой проклятую Поппею! Смерть Поппее! Да здравствует Октавия!» Ну и все в том же роде, разве ты не понимаешь?!

— Значит, ты сама...

— Ну конечно, сама. Кто же еще будет делать это вместо меня?

Они помолчали. Потом Никий осторожно спросил:

— А если Нерон?..

Она резко ответила:

— Это моя забота, Никий. Ты делай свое дело, а я буду делать свое. Он выберет меня, не беспокойся. Но я хочу, чтобы ты сделал все быстро и надежно, когда Нерон прикажет тебе.

— О чем ты?

Глядя на него с прищуром, она выговорила едва ли не с угрозой:

— Я хочу, чтобы с Октавией не случилось того, что в первый раз случилось с Агриппиной. Чтобы она не выплыла и чтобы весло, которым ты будешь замахиваться, раскололо ей голову надвое. Впрочем, это я так, для примера, ты, надеюсь, придумаешь что-нибудь получше, чем дурацкое кораблекрушение.

— Ну, хорошо,— горячо зашептал Никий, приподнявшись на локтях,— ты сделаешь это...

— Ты сделаешь это,— ткнув в его сторону пальцем, поправила Поппея.

Он несколько раз нетерпеливо вздохнул:

— Когда это будет сделано и ты станешь женой — что тогда? Неужели ты думаешь, что ребенок привяжет Нерона настолько, что он...

Она с лукавой улыбкой отрицательно покачала головой, и Никий прервался на полуслове.

— Нет, я так не думаю,— пояснила Поппея,— это было бы слишком глупо. А я, как ты видишь, совсем не глупа.

Никий хотел сказать: «Зато страшна», но сдержался.

— Сначала необходимо стать женой,— продолжила она,— без этого ничего не получится.

— Что не получится? — спросил он, подавшись к ней: не зная еще, чувствовал, что она сейчас ответит.

— Все! — проговорила она, усмехнувшись его наивности.— Я получу все.— И, помолчав, добавила: — И ты тоже, Никий, ты тоже.

— Но как? — выдохнул он, уже поняв.

Она улыбнулась беззаботно:

— Так же, как мать Нерона, Агриппина. Сначала она заставила императора Клавдия жениться на себе, потом усыновить Нерона, а потом...— Поппея помедлила, как бы сомневаясь, договаривать все до конца или нет, и наконец сказала: — Всегда найдется вкусное грибное блюдо. Кстати, несмотря на случившееся с Клавдием, Нерон очень любит грибы. Правда, он беззаботен, как ребенок. В Риме не придумаешь ничего нового, все уже пройдено, а нам с тобой нужно только повторить этот пройденный путь.

— А я? — сам не зная зачем (наверное, от растерянности), спросил Никий.— Что ты придумаешь для меня?

— Уже придумала. Что ты скажешь о командовании преторианскими гвардейцами? Надеюсь, тебе понравится. Но об этом мы поговорим позже. А сейчас делай то, что ты должен делать.

— Что? Что я должен?

Поппея похлопала себя ладонью по животу:

— Делай ребенка для Нерона, вот что! — со смехом воскликнула она и улеглась рядом с Никием, широко расставив ноги и согнув их в коленях.

Никий не сумел отказаться, но, занимаясь тем, что требовала Поппея, он не ощущал в себе ни сил, ни желания, вспотел и все никак не мог закончить начатое.

Глава пятая

Уже въехав во владения Аннея Сенеки и увидев своего бывшего господина, Теренций остановился и долго смотрел, не в силах заставить себя двинуться дальше. Его охватило волнение, смешанное со страхом. Волнение было понятным (все-таки он прожил здесь долгие и, возможно, лучшие годы), страх — нет. Но чем дольше он смотрел на дом, тем больший его ох-ватывал страх. В какую-то минуту он даже хотел повернуть лошадь и вернуться в Рим. Он чувствовал, что напрасно приехал, что с этим что-то связано — опасное, смертельно опасное.

Наконец, упрекнув себя в малодушии, он все-таки направил лошадь вперед. Он еще только подъезжал к ограде двора, когда его окликнул человек, стоявший у одной из колонн крыльца:

— Это ты, Теренций?

Теренций пригляделся и узнал Крипса, одного из своих бывших помощников. Тот подбежал, радостно улыбаясь, одной рукой взялся за повод, другой за стремя. Теренций тяжело спрыгнул на землю.

— Думал, что уже никогда не увижу тебя, Теренций,— улыбаясь, проговорил Крипе и, протянув руку, дотронулся до одежды Теренция, как бы желая проверить, не ошибается ли он.— Ты совсем забыл нас. Конечно, теперь ты живешь в Риме, что тебе за дело до нас, деревенских.

Теренций грустно покачал головой:

— Что ты, Крипе, ты не знаешь Рима! Лучше бы я провел остаток жизни здесь, с вами.

Так они беседовали, пока Крипе вел лошадей на конюшню, расседлывал их. Крипе жаловался, что из старых слуг почти никого не осталось, а молодые заносчивы и нерадивы, только и знают, как стянуть что-нибудь, поесть да поспать, а до работы им нет никакого дела. Теперь никто не уважает стариков, как это было раньше,— молодые думают, что они знают все уже от рождения.

Теренций спросил, почему же хозяин не отпустит Крипса на покой. Крипе ответил, что несколько раз просил хозяина об этом, но тот сказал, что они должны уйти вместе.

— Он так и сказал мне,— добавил Крипе, говоря об этом не без удовольствия.— Ты да Теренций, больше никого не осталось. Теренций далеко, значит, мы должны уйти вместе с тобой. И еще он сказал: «Ты же знаешь, Крипе, молодые слуги уморят меня раньше времени, они никогда не научатся тому, что умеешь ты». Так он сказал мне. Как ты думаешь, разве мог я просить его отпустить меня после таких слов!

Теренций подтвердил, что после таких слов уже никуда не уйдешь.

Крипе сказал, что доложит о его приезде хозяину. Теренций снова почувствовал испуг, проговорил тревожно:

— Нет, нет, не надо!

— Как,— удивился Крипе,— почему? Он не раз вспоминал о тебе, Теренций.

— Видишь ли, я не хотел бы его беспокоить.

— Да что ты,— Крипе энергично всплеснул руками,— хозяин будет рад тебя видеть. Пойдем!

И, несмотря на сопротивление Теренция (надо заметить, довольно вялое), он увлек его к дому.

Анней Сенека встретил Теренция, сидя в своем кресле у стола. В первое мгновение Теренцию показалось, что он вообще никуда и никогда не уезжал, а просто явился на зов хозяина: та же комната, то же кресло, те же бумаги на столе. И Сенека был тем же, впрочем, пока не повернулся к Теренцию лицом. Нельзя сказать, чтобы Теренций не узнал хозяина (да и виделись они не так уж давно), но тот явно постарел, или, правильнее, одряхлел. Щеки обвисли, веки с красным ободком, в глазах старческий блеск. Он улыбнулся Теренцию, раздвинув тонкие бескровные губы.

— Рад видеть тебя, мой Теренций,— проговорил он привычно-насмешливо.— Вижу, ты не радуешь друзей своими посещениями. Наверное, совсем забыл меня. А скажи, в Риме уже не помнят, кто такой Анней Сенека?

Теренций смущенно молчал, а когда хозяин указал ему на кресло, покраснел.

— Садись, садись, Теренций,— подтвердил Сенека.— Ко мне теперь мало кто приезжает. Ну, расскажи, как дела в Риме.

Теренций присел на краешек кресла — он чувствовал себя очень стесненно, не знал, что отвечать. Впрочем, Сенека не стал мучить его расспросами, еще раз заверил, что рад приезду Теренция, и отпустил, пообещав встретиться завтра.

Хотя было заметно, что хозяин искренне обрадовался его приезду, Теренций ощутил облегчение, покинув кабинет Сенеки. Крипе показал ему комнату, поговорил еще некоторое время о том о сем и ушел к себе. А Теренций лег, закрыл глаза, но долго не мог уснуть, несмотря на то что устал с дороги и чувствовал себя совершенно разбитым. Все ему вспоминалось лицо хозяина и накатывала безотчетная тревога. Он был опытным слугой и хорошо разбирался в настроениях господ. Лучше, чем они могли себе представить, включая даже такого мудрого и хитрого царедворца, каким был Анней Сенека.

Ворочаясь с боку на бок, Теренций говорил себе, что здесь что-то не так, что радость Сенеки имела другую причину, помимо приезда Теренция. То есть и приезд тоже, но это не главное. Он вздохнул, сейчас по-настоящему горько пожалев, что приехал сюда. Заснул он только под утро, но спал крепко, без сновидений.

До полудня Теренций бесцельно шатался по дому. Крипе оказался весь в делах и не мог уделить ему времени. Из старых слуг никого не осталось, а новые смотрели на него подозрительно и высокомерно. Никакого ощущения родных мест — чтобы пробудить это чувство, он сюда и приехал — не было, а была лишь тревога и сожаление по поводу совершенной ошибки. Больше всего ему хотелось уехать, но как это сделать, он не знал.

В полдень Сенека прислал за ним, пригласил погулять вместе. Они дошли до памятной оливковой рощи, беседуя о разных пустяках. Сенека говорил сам, спрашивал, Теренций отвечал односложно. Он все никак не мог избавиться от внутреннего напряжения — со страхом ждал, что хозяин вот-вот заговорит о главном. Время от времени он, правда, пытался убедить себя, что его страхи ни на чем не основаны, что ничего «главного» ему Сенека говорить не будет, что старику просто скучно и он рад поболтать со своим старым слугой. Но попытки эти ни к чему не приводили, и в конце концов напряжение внутри него сделалось столь сильным, что ему стало трудно дышать.

Сенека заметил это, спросил с участием:

— Ты плохо себя чувствуешь, Теренций? Может быть, лучше вернуться в дом?

У Теренция перехватило горло. Он отрицательно замахал руками, выговаривая с натугой:

— Нет, нет, мой господин, все уже прошло!

— Тогда давай посидим у реки,— Сенека указал на два пня, один возле другого,— это мое место.

Теренций вспомнил: Сенека и в самом деле когда-то любил отдыхать здесь. Они сели. В этот раз Теренций не заставил себя уговаривать, к тому же и ноги держали плохо.

Сенека долго смотрел на воду, прежде чем заговорить. Когда начал, в его голосе Теренций с удивлением заметил некую натянутость. «Вот оно, началось!» — тревожно мелькнуло у него.

— Скажи, Теренций,— проговорил Сенека, все так же глядя вдаль,— тебе нравятся порядки в Риме? Я имею в виду императора Нерона и его окружение.

Теренций испуганно молчал, дышать снова стало трудно, с левой стороны груди возникла тупая боль.

— Вот и я думаю, что порядки в Риме никуда не годятся,— произнес Сенека так, будто Теренций ответил утвердительно.— Правы те, кто называет Нерона чудовищем. Не представляешь, как мне стыдно, что я когда-то был его учителем. Но, как видно, чудовищами рождаются, а не становятся, просто тогда я этого не заметил. Ну что, Теренций, скажи, что ты думаешь об этом?

— Я не знаю, мой господин,— сдавленно выговорил Теренций и неровно вздохнул.— Я всего лишь слуга, что я могу понимать в таких делах?

Сенека резко повернул голову и строго посмотрел на Теренция.

— Не лукавь, мой Теренций, ты понимаешь в таких делах не хуже моего, а видишь, может быть, даже лучше. Тем более что находишься рядом. Ведь наш Никий, как мне известно, теперь самый близкий к Нерону человек. Так? Если я ошибаюсь, поправь меня.

— Я редко бываю во дворце,— пожал плечами Теренций,— тебе виднее, мой господин.

— Послушай, Теренций,— голос Сенеки гневно дрогнул,— мы уже много лет знаем друг друга. То, что я был твоим господином, а ты моим слугой, сейчас не имеет никакого значения. Ты прекрасно понимаешь, что я завел этот разговор не от скуки. Мне слишком мало осталось жить, чтобы тратить время на пустую болтовню. У меня к тебе дело, и дело очень важное. Разговор идет о благополучии Рима. Мне самому, как ты понимаешь, уже ничего не надо, но я не хочу умереть, оставив чудовище у власти. Я сам в том повинен и хочу исправить ошибку. Скажи, могу я тебе довериться или нет? Отвечай прямо. Если скажешь «нет», будем считать, что никакого разговора между нами не было. Ну, отвечай: могу я тебе довериться или не могу — «да» или «нет»?

Кто бы знал, как Теренцию хотелось ответить «нет»! Даже не ответить, крикнуть это срывающимся от страха голосом. Крикнуть, вскочить и убежать и больше никогда, никогда сюда не возвращаться. Но тяжелый взгляд Сенеки давил на него как железная плита, и он выдохнул, только чтобы прекратилось это давление — он не мог выносить его больше:

— Да, можешь, мой господин, да!

Сенека облегченно вздохнул, сказал (в голосе еще чувствовалось напряжение):

— Я благодарен богам, что не ошибся в тебе, мой Теренций.

Теренций смотрел на Сенеку, чувствуя, что вот-вот потеряет сознание. Боль в левой стороне груди еще усилилась, в горле встал непроглатываемый комок. Когда Сенека заговорил, его голос донесся до Теренция будто бы издалека, глухо, едва слышно. Многое он угадывал лишь по движениям губ. Но и то, что он понял, было страшно.

Сенека говорил о том, что лучшие люди Рима — и сенаторы, и всадники, и плебеи, и вольноотпущенники, и даже рабы (последнее он подчеркнул особо: «Ты слышишь, даже рабы, Теренций!») — больше не хотят, чтобы страной управляло чудовище, и готовы положить свои жизни, чтобы избавить народ от него. Заговор против чудовища проник во все слои римского общества, объединил всех, независимо от родовитости, положения и богатства. Нельзя жить в стране, где так бессовестно попираются законы.

Он довольно долго говорил в этом роде, заметно волнуясь. Даже румянец окрасил его старческие щеки, а глаза заблестели решимостью. Еще никогда Теренций не видел его таким, и если бы не собственный страх, то он в самом деле залюбовался бы Сенекой.

Тот остановил свою речь внезапно, едва ли не на полуслове. Посмотрел на Теренция так, будто только что заметил его. Сказал с грустью:

— Я старею, мой Теренций, я стал заговариваться, сказал тебе больше, чем нужно. Впрочем, это уже не имеет значения. Слушай меня внимательно — ты должен помочь в деле избавления от чудовища и можешь сыграть здесь не последнюю роль. Ты понимаешь меня, не последнюю,— в подтверждение значительности своих слов он поднял указательный палец.

Теренций утвердительно кивнул — сам не понял, как это получилось, просто комок мешал в горле, и он все никак не мог его проглотить.

— Хорошо,— одобрительно произнес Сенека.— Вот что ты должен сделать.

«Я ничего не буду делать, я не хочу!» — едва не крикнул Теренций, но не крикнул, а только вздохнул.

Сенека истолковал его вздох по-своему:

— Понимаю, что есть опасность, в таких делах она есть всегда. Ты идешь на опасное дело, Теренций, и я горжусь тобой. Мне трудно говорить тебе о Никии, но он для меня теперь то же самое, что и Нерон: если не чудовище, то уж слуга чудовища по крайней мере. К тому же добровольный слуга. Итак, Теренций, ты понимаешь, что Никий должен умереть? Скажи, ты понимаешь это?

И Теренций ответил:

— Да.

Сенека вдруг посмотрел на него с некоторым сомнением и повторил вопрос:

— Так ты понимаешь это?

И Теренций опять сказал:

— Да.

— Хорошо, тогда вот что.— Тон Сенеки стал холодным и деловитым.— Ты знаешь центуриона Палибия? — Теренций кивнул.— Отдашь ему несколько моих посланий. Он передаст их тому, для кого они предназначены. Я хотел переправить их другим путем, но у меня не было верного человека, а тебе я безоговорочно верю, Теренций. Так вот, ты передашь ему мои послания и будешь подчиняться центуриону, он сам скажет тебе, что делать и когда.

— Что делать? — не выдержав, слабым голосом спросил Теренций.

Сенека холодно усмехнулся (еще без презрения, но уже с очевидной холодностью):

— Не беспокойся, Теренций, тебе не придется убивать Никия, это сделают другие. Ты только проведешь нужных людей к нему, когда тебе об этом скажет Палибий. Вот, собственно, и все.— Он встал. Теренций поднялся тоже.— Ты можешь ехать. Лучше всего прямо сейчас. Сколько дней тебе разрешил отсутствовать Никий?

— Не... не знаю... несколько.

— Скажешь ему, что тебе стало скучно, что родные места тебя не взволновали, что Сенека совсем одряхлел... Ну, придумаешь, что сказать. Мои послания уже готовы, поезжай сейчас же.

И, больше ничего не добавив, Сенека повернулся и пошел к дому. Теренций побрел следом, обреченно глядя в его спину, которая теперь уже не казалась ему такой сутулой.

Час спустя, сопутствуемый причитаниями Крипса, Теренций выехал из усадьбы Сенеки и направил лошадей в сторону дороги, ведущей в Рим. На душе у него было тяжело. Так, как никогда прежде. Он думал о том, как же несчастливо сложилась его судьба: дорога в Рим неизменно оказывалась дорогой несчастья. Чем он заслужил такую немилость богов, или Бога, как говорят христиане! Он поднял голову, посмотрел на пасмурное небо и тяжело вздохнул.

На полдороге, остановившись передохнуть, он вытащил свитки, которые дал ему Сенека, и положил перед собой на траву. Один из них показался ему плохо запечатанным. Он поднял его, внимательно осмотрел и, чуть согнув, аккуратно сдернул печать, развернул, настороженно оглядевшись по сторонам. Сверху было написано: «Гаю Пизону. Привет».

— Гай Пизон,— повторил он вслух и, не продолжив чтения, опять свернул свиток и наложил печать на прежнее место.

Он еще не добрался до Рима, когда стало темно. Дорога была пустынной, темнота казалась кромешной, но страха Теренций не ощущал. Больше всего ему хотелось сейчас, чтобы из кустов, растущих вдоль дороги, выскочил Симон их Эдессы и схватил бы сильной рукой повод его коня.

Глава шестая

Афинские выступления Нерона прошли самым наилучшим образом. По крайней мере, для него самого. Более радостным Никий не видел его еще никогда. Он выходил на сцену, пел, читал монологи, принимал лавровые венки победителя, которыми его награждали устроители, а потом спрашивал у Никия с почти безумным от возбуждения лицом:

— Не правда ли, помпезно?!

Что это должно было означать в точности, Никий не очень понимал, но, искренне радуясь за Нерона, отвечал, сладко прикрыв глаза:

— Это божественно, принцепс!

Не в силах бороться с чувствами, император бросался к Никию, обнимал его, прижимал к себе с такой силой, что причинял боль.

После ночи, проведенной у Никия, Поппея стала вести себя по-другому. Холодность больше не появлялась на ее лице, она перестала быть похожей на статую и принимала радость Нерона со всем доступным ей участием. То есть тоже, как и Никий, восхищалась его игрой, радовалась его радости, вполне соответствовала его собственному настроению.

— Я люблю вас, я люблю вас! — восклицал Нерон, одной рукой обнимая Поппею, а другой — Никия.

Никий и сам по-настоящему заразился радостью Нерона и мог бы ощущать себя вполне счастливым, если бы не взгляд Поппеи, который она время от времени обращала на него. Это был взгляд заговорщицы, и он гасил счастье так, как если бы на огонь плеснули воду.

Это стало первой неприятностью, а второй — то обязательство, которое наложила на него Поппея и которое он начал исполнять еще в ночь их первой близости. Как всякий человек, испытывающий огромную радость, Нерон оставался слеп и беззаботен, и найти время для исполнения этого самого обязательства не составляло особого труда. Впрочем, оно и не требовало много времени. Поппея легко его находила. То Нерон готовился к выступлению, то отдыхал после него. Поппея являлась так внезапно, будто вырастала из-под земли, брала Никия за руку, шептала: «Пойдем» — и увлекала его в какой-нибудь темный угол. Не заботилась о том, чтобы там была постель, вообще ни о чем таком не заботилась. Они делали это стоя, сидя, очень редко лежа (просто потому, что лежать было негде). Сначала Никий так смущался, что не мог себя настроить, и свидание длилось значительно дольше, чем того требовала осторожность. Потом все пошло легче. Тем более что Никий понял: чем быстрее он исполнит то, что она хочет, тем быстрее освободится. Поппея шептала успокоительно: «Ничего, Никий, как только я забеременею, я оставлю тебя в покое, а сейчас постарайся. Ну! Ну!» И он старался, и временами даже чувствовал некий род вожделения. Как бы там ни было, но все-таки Поппея нравилась ему, а то, что она была возлюбленной императора Рима, придавало ей дополнительную прелесть.

Все бы ничего, но когда Нерон в радостном порыве говорил Никию, что он его единственный друг и единственный человек, которому он всецело доверяет, тот не мог удержаться, чтобы не опустить глаза в смущении (ему все еще бывало стыдно, и он ничего не мог с этим поделать).

— Не смущайся, Никий,— говорил при этом Нерон,— это так, и тебе нечего стыдиться.

— Я не заслужил такого, принцепс,— отвечал Никий, не поднимая глаз.

— Ладно, ладно,— Нерон благодушно похлопывал Никия по плечу,— такого я тебя и люблю.

Если Поппея присутствовала при таких сценах, она неизменно кивала головой с приятной улыбкой на красиво очерченных губах, но глаза ее оставались холодны.

Праздник наконец закончился, и они возвратились в Рим. Нерон не скрывал сожаления и все твердил, что если бы это оказалось возможным, то он навсегда бы остался в Афинах.

Дорога назад была приятной. Сначала они ехали, потом плыли. Нерон все время находился рядом с Поппеей, и эти несколько дней она не тревожила Никия своими домоганиями.

Император въехал в Рим с не меньшей торжественностью, чем в Афины. Сенат в полном составе встретил его далеко за городом. Толпы народа, как и всегда в таких случаях, заполнили улицы. Правда, той радости горожан, что была в Афинах, здесь не чувствовалось. А когда процессия уже подъехала к самому дворцу, случилось и вовсе неприятное. Из толпы послышались выкрики: «Долой Поппею!» и «Да славится Октавия!». Сначала они казались единичными (солдаты бросились хватать горлопанов), потом их стало все больше и больше, а когда Нерон уже стоял на портике перед дворцом, это кричала вся площадь.

— Неблагодарные негодяи! — воскликнул он, злобно обернувшись к толпе, но его слова потонули в общем хоре.

Нерон был не столько возмущен, сколько растерян. Блуждая взглядом по сторонам, он повторял как заклинание:

— Что это? Что это?!

Командир преторианских гвардейцев и начальник гарнизона заверили императора, что к вечеру беспорядки будут прекращены, а зачинщики выявлены и арестованы. Нерон слушал их рассеянно и неопределенно качал головой: то ли соглашаясь с тем, что они говорили ему, то ли обдумывая свои мысли.

Когда же он бросился к Поппее с тем же самым:

— Что это? Что это? — она только холодно на него посмотрела, отвернулась и ушла к себе.

Он заперся в своих покоях, приказал никого не принимать (даже командиров с докладами), оставил при себе лишь Никия, признавшись ему:

— Я боюсь. Не покидай меня, Никий.

Впервые Никий видел его столь напуганным, но ни презрение, ни даже просто презрительная жалость ни разу не колыхнулись в нем. Никий смотрел на Нерона и думал: как же он любит этого человека! Ему не нужно было разбираться, за что и почему, но он твердо знал, что если потеряет Нерона, то уже не сможет жить.

Императору долго не удавалось уснуть, он ворочался с боку на бок, прислушивался к звукам на улице, к шагам за дверьми, шептал, широко раскрыв глаза, с полубезумным от страха лицом:

— Ведь они могут ворваться, Никий! Как ты думаешь, они могут ворваться?

Никий успокаивал его, говоря, что тревога императора ни на чем не основана, что народ любит его и никто из его врагов не сможет причинить ему никакого вреда.

— Да? Ты думаешь? — спрашивал Нерон, вцепившись в одежду Никия, и тот уверенно отвечал:

— Да, принцепс, никто из них не посмеет.

Так он говорил Нерону, но сам в этом уверен не был. Он знал только, что если они все-таки ворвутся, то он без страха закроет собой императора. Если им обоим суждено умереть, то Никий хотел бы умереть первым. Странно, но он даже желал, чтобы они ворвались, умереть, прикрыв своим телом Нерона,— это ощущалось теперь как счастье.

Это желание столь сильно возросло в нем, что в какую-то минуту он хотел признаться Нерону в своей связи с Поппеей. Рассказать ему все, как это всегда хочется сделать перед близкой смертью,— покаяться, очиститься. Он уже был готов начать, но, увидев несчастное лицо Нерона, сдержался, не желая приносить тому излишних страданий. Кроме того, находясь в подобном состоянии, Нерон вряд ли смог бы его понять.

Император еще некоторое время метался на ложе, стонал, бормотал что-то тревожно и вдруг уснул. Так крепко, что даже посапывал во сне. При этом рука его свесилась вниз и обняла Никия за шею (Никий постелил себе на полу, рядом с ложем императора). Когда Никий попытался высвободиться, Нерон, не проснувшись, обнял его еще крепче.

Лежа на спине, чувствуя, как деревенеет затекшая шея, Никий со злостью думал о Поппее. Как он мог довериться ей, не предупредив Нерона! То, что она сделала, возбудив толпу против себя, могло закончиться гибелью императора. И ее гибелью, конечно, тоже. Она думала, что может перехитрить всех, но безумная жажда власти затмила ее разум. Теперь она может всех погубить. Никий не страшился смерти — умереть вместе с Нероном не было страшно,— но ему стало обидно, что такое может произойти по глупости властолюбивой и похотливой женщины. Злоба душила его, он вздыхал, чувствовал руку Нерона,вздрагивавшую при каждом его движении, и, чтобы не тревожить его сон, заставлял себя не думать о проклятой Поппее. Чтобы отвлечься от нее, он стал думать об Октавии.

Октавию он не знал совсем и видел всего несколько раз. Он помнил молодую, ничем не примечательную женщину с грустным лицом и испуганными глазами. Трудно было поверить, что она дочь императора Клавдия и жена императора Нерона. Никий слышал, будто Нерон когда-то любил ее, но он не верил этому. Не верил, потому что Октавия казалась ему слишком добродетельной, слишком скучной, а Нерон более всего ненавидел скуку. И добродетель он ненавидел именно потому, что добродетель всегда скучна, всегда предсказуема.

Да, конечно, трудно сказать, что, живя с Поппеей, император сделал правильный выбор (тем более в свете того, что происходило теперь). Он, выбор, не мог быть правильным, но уж, во всяком случае, отвечал естеству Нерона, его артистической натуре. Никий вполне сознавал, что Нерон оказался посредственным актером, но что может значить игра на подмостках перед игрой в жизни — настоящей, блестящей игрой? Конечно, кровавой, но и в этом был свой артистизм.

Отдавшись таким своим размышлениям, Никий задремал только под утро. Нерон сам растолкал его:

— Проснись, да проснись же, Никий! Ты слышишь?!

Никий вскочил, оглядываясь по сторонам и ничего не понимая спросонья.

— Вот, вот! Слышишь? — Нерон показал рукой сначала на дверь, потом на окно.

— Да, да,— пробормотал Никий еще до того, как что-либо понял.

Наконец он услышал — даже прислушиваться не было необходимости — в дверь стучали, а за окном стоял шум толпы и грозные выкрики.

— Это они,— дрожащим голосом выговорил Нерон, прячась за полог ложа. Он был в ночной рубашке, мятой и грязной, нечесаные волосы торчали в разные стороны и блестели от пота.

Стук в дверь делался все настойчивее — так не принято стучать в покои императора. Переглянувшись с Нероном, Никий на цыпочках подбежал к двери. Некоторое время слушал стук, будто по его характеру и силе что-то хотел понять, наконец, собравшись с духом, спросил:

— Кто?

И услышал голос начальника преторианских гвардейцев, просивший немедленно отворить:

— Срочное сообщение для императора!

Никий оглянулся, Нерон отрицательно помахал рукой, прошептав в страхе:

— Нет, нет, не открывай!

Но Никий, повинуясь своему внутреннему чувству, протянул руку и отодвинул щеколду. Дверь тут же распахнулась, и в нее не вошел, а ворвался начальник преторианских гвардейцев, едва не задев Никия своим мощным плечом. Никий сразу же запер за ним дверь, успев разглядеть в коридоре испуганные лица жавшихся друг к другу слуг.

Сердито топая, начальник преторианцев приблизился к Нерону. Тот осторожно вышел из-за полога, все еще держась за его край рукой.

— Принцепс,— громко произнес начальник,— толпу унять не удалось, беспорядки приняли угрожающий характер!

Нерон растерянно и испуганно смотрел на него, вряд ли хорошо понимая смысл того, о чем ему докладывал начальник. А тот стал распространяться о принятых мерах, о том, что народ слишком возбужден, что сметены все статуи Поппеи и на их место поставлены статуи Октавии и что есть только два пути прекратить беспорядки: или уступить, или обрушить на толпу все имеющуюся в Риме военную силу. Еще он добавил, что солдат в Риме недостаточно, а чтобы призвать дополнительные легионы из провинции, требуется время, которого тоже нет.

— Так что же делать? — после долгого молчания произнес наконец Нерон.

— Я полагаю,— твердо заявил начальник преторианцев,— нужно уступить.

— Да, да, уступить,— кивнул Нерон,— но я не понимаю, что это значит. Уступи, если это нужно.

Лицо начальника преторианцев побагровело от напряжения, когда он сказал:

— Но я не могу этого сделать, это должен сделать ты, принцепс!

— Я? — удивился Нерон и повторил, ткнув себя пальцем в грудь: — Я?

Начальник преторианцев оглянулся на Никия, во взгляде его были досада и раздражение.

— Да, принцепс,— сказал он,— только ты можешь решить это!

— Но что, что решить? — воскликнул Нерон едва ли не жалобно.— Я не понимаю, не понимаю!

Начальник преторианцев снова посмотрел на Никия, и тот, вздохнув, сказал:

— Он хочет, принцепс, чтобы ты изгнал Поппею.

— Изгнал Поппею,— поморщившись, выговорил

Нерон и, указав пальцем на начальника преторианцев, спросил Никия: — Это он хочет этого?

— Этого хочет римский народ, — не скрывая раздражения, проговорил начальник и, указав на окно, добавил: — Разве ты не слышишь, что они кричат?!

Все трое повернулись к окну. Шум толпы на площади сделался слышнее: «Долой Поппею! Смерть Поппее! Слава Октавии!» — кричали там.

— Какое им до этого дело? — пробормотал Нерон, с надеждой взглянув на Никия.

Никий только пожал плечами и развел руки в стороны.

— Я думаю...— нерешительно начал он, но голос Поппеи прервал его:

— Об этом будет думать только Нерон!

Поппея появилась незаметно (ее комната была смежной с комнатой Нерона), стояла прямо, гордо приподняв подбородок. Она была одета в парадное платье со множеством украшений.

Все трое молчали, неподвижно глядя на нее. Она подошла, медленно и уверенно выговорила, величественно взглянув на начальника преторианцев:

— Это может решить только император Рима! Я хочу, чтобы нас оставили одних!

Начальник преторианцев посмотрел на Нерона, тот на Никия, потом на Поппею.

— Оставь нас! — сказала она и, повернувшись к Нерону, бросила, энергично взмахнув рукой: — Прикажи ему!

— Да, да,— пробормотал Нерон, виновато улыбнувшись,— выйди пока.

— У нас уже нет времени, принцепс! — сказал начальник, но, не дождавшись ответа императора, круто развернулся и быстро вышел, хлопнув дверью.

Никий тоже направился к двери, но Поппея остановила его:

— Ты можешь остаться! — И, обернувшись к Нерону, спросила: — Ну?

Нерон отвел глаза, стоял жалкий, нерешительный, что особенно было заметно на фоне нарядной и уверенной Поппеи. Она подошла к нему вплотную:

— Ты должен решить!

— Но, дорогая,— он отступил на шаг, кивнул в сторону окна,— что же я могу сделать?

Презрительно фыркнув, Поппея отошла и села в кресло, держа спину прямой и сложив руки на коленях. Помолчав, пристально взглянула на Нерона, сказала:

— Дело не во мне, а в тебе, Нерон. Я могу уйти из дворца и никогда сюда не возвращаться. Мне нужен был ты, а не власть в Риме, но мне противно смотреть, как ты теряешь ее. Не меня, Нерон,— я всего лишь женщина,— а власть!

— Что ты имеешь в виду?! — вскричал Нерон, взмахнув рукой (жест был грозный, но голос прозвучал жалобно).

— Если ты сейчас уступишь толпе,— ответила Поппея спокойно,— то ты уже не император Рима. Разве кто-нибудь смеет указывать тебе? Разве кому-нибудь позволено вмешиваться в частную жизнь принцепса? У тебя нет выбора, Нерон, это вопрос власти, а не престижа!

Проговорив это, она встала и вышла из комнаты: прямая, спокойная, только, может быть, чуть бледнее обычного. Нерон некоторое время смотрел на дверь, в которую она вышла. Когда он повернулся к Никию, это уже был другой Нерон — мятая сорочка и растрепанные потные волосы тут уже не имели никакого значения.

— Помоги мне одеться, Никий,— произнес он так, что Никий только коротко кивнул и побежал за одеждой.

Когда начальник преторианских гвардейцев, приглашенный Никием, снова вошел в комнату, он уже не топал сердито, а остановился у дверей, ожидая, когда император обратит на него внимание. Нерон, одетый и причесанный, равнодушным взглядом смотрел в окно. Медленно повернул голову, с прищуром посмотрел на начальника преторианцев. Тот почтительно поклонился, не решаясь подойти.

— Сколько их убили сегодня? — спросил Нерон, ткнув пальцем в окно.

— Солдаты не трогали их,— растерянно ответил командир преторианцев.— Я ждал твоего приказа. Кроме того, принцепс, толпа слишком возбуждена. Они громили статуи, я думал...

— Ты думал,— перебил его Нерон,— что громить статуи возлюбленной римского императора вполне допустимое дело? Я правильно тебя понял?

— О, принцепс, я только хотел сказать...

— Ты много говоришь,— снова перебил его Нерон.— Это хорошо для претора в суде, но не для начальника моих гвардейцев. Разве ты не знаешь, как поступают с теми, кто оскорбляет императора, угрожает спокойствию Рима? Разве это не преступление, а эти люди не преступники? Отвечай!

— Да, но их...— начальник преторианцев не сумел договорить, и Нерон грозно бросил:

— Что?

— Их много, принцепс, едва ли не весь город.

— Значит, убей их всех. Я не намерен быть императором преступников. Иди и исполняй свой долг.

Когда начальник удалился, Нерон попросил Никия пригласить Поппею. Лишь только она вошла, он сказал с нежной улыбкой:

— Я обещал тебе прогулку в садах Мецената, дорогая. Если ты хорошо себя чувствуешь, мы сможем отправиться сразу же после обеда.

Поппея улыбнулась ему чуть дрогнувшими бескровными губами, едва слышно проговорила:

— Да.

Глава седьмая

Теренцию не так просто было увидеться с Палибием, чтобы вручить ему свитки Сенеки.

Вернулся он удрученным, потерянным, только несколько дней спустя встретился с Никием.

— Что с тобой, Теренций? — насмешливо спросил Никий.— Вижу, посещение родных мест не пошло тебе на пользу! Выглядишь ты не очень свежо. Ты не болен?

— Нет, мой господин,— ответил Теренций, пряча глаза,— просто дорога оказалась тяжелей, чем я думал. Ведь я уже совсем старик.

— Ну, ну, Теренций, ты еще вполне крепкий,— приободрил его Никий и вдруг спросил, не сумев скрыть натянутости в голосе: — А как там наш Сенека? Все еще ругает проклятый продажный Рим?

Теренций пожал плечами:

— Я говорил только со слугами.— Он вздохнул.— Из старых почти никого не осталось, а молодые...

— Меня не интересуют слуги,— недовольно перебил его Никий,— я спросил тебя об Аннее Сенеке. Ты видел его? Говорил с ним?

— Видел только раз.

— Ну и что, что? — Никий склонил голову, заглядывая Теренцию в лицо.

Теренций заставил себя поднять глаза; встретив настороженный взгляд Никия, сказал вполне равнодушно:

— Он не проявил ко мне никакого интереса. Сказал, что я постарел. Но ведь это правда.

— А про меня, про меня он не спрашивал?

— Нет,— Теренций отрицательно покачал головой, но не очень ровно,— он не спрашивал. Слуги говорили, что он очень болен, да и на вид — высох совсем.

Некоторое время Никий молча смотрел на Теренция. Так долго, что у того снова, как в доме Сенеки, стало теснить грудь и появилась боль слева. Наконец он сказал:

— Ты что-то недоговариваешь, мой Теренций, и я недоволен тобой.

— О мой господин! — воскликнул было Теренций, но Никий отрывисто бросил:

— Иди! — И отвернулся.

Теренций просидел в своей комнате до самого вечера, прислушиваясь к каждому шороху за дверью. Все ему казалось, что сейчас за ним придут, схватят, отведут в тюрьму, будут пытать. Он беспрестанно повторял слова Никия: «Ты что-то недоговариваешь, мой Теренций, я недоволен тобой».

Теренций, конечно, говорил себе, что это одни только пустые страхи и нет никакой причины бояться. По крайней мере, сейчас еще не за что тащить его в тюрьму, ведь у Никия нет никаких доказательств. Но голос внутри него предательски твердил — никаких доказательств Никию и не нужно, достаточно подозрений, ведь это не тот Никий, которого знал Теренций еще год назад, а другой Никий, друг императора Нерона, хладнокровно убивший мать императора, а правильнее, просто зарезавший ее. Разве у Агриппины спрашивали доказательства? А кто такой Теренций в сравнении с матерью императора!

Страхи такого рода не оставляли Теренция, тем более что он все-таки был виноват. Он проклинал день, когда ему пришло в голову поехать в родные места. Если бы ему сказали прежде, что на старости лет он станет участником заговора против императора Рима и против своего господина, он счел бы такого человека безумцем. Но вот он и заговорщик. Пусть невольный — какая разница!

Он никогда не думал о своем господине Аннее Сенеке так плохо, как теперь. Он и вообще не думал о господах плохо. Настроения господина, его характер и его действия — это как проявления погоды: то светит солнце, то налетает ветер, то идет дождь. Да, погода приносит неудобства, но разве можно думать о ней плохо — она такая, и все тут. Но сейчас, впервые, он думал об Аннее Сенеке не как о господине, а как о человеке, таком же, как и он сам, Теренций. С каким рвением и преданностью он всегда служил ему! Нужно сказать, он положил жизнь, чтобы только Сенеке было удобно: спать, есть, отдыхать, работать. И какую он получил за это награду? Смертельную опасность — вот какую награду приготовил для него Сенека! Да, Сенека умел говорить правильные слова, умел представить себя хорошим, честным, справедливым, но оказалось, что Теренций для него совсем ничего не значит как человек, и он отнесся к нему, как к корове или собаке.

Несколько раз Теренций порывался встать, пойти и все рассказать Никию. И рассказать, и отдать бумаги, которые передал Сенека. В конце концов, в этом заключался его долг слуги перед господином.

Он бы так и сделал. Но, представив, как по его доносу (а такое его признание никак по-другому назвать было нельзя) преторианские гвардейцы врываются в дом Аннея Сенеки, тащат старика в тюрьму, может быть, пытают... Нет, это казалось невозможным, Теренций не мог такого допустить. Он даже заплакал от бессилия. Если он все расскажет Никию, то убьют Сенеку, а если не расскажет, то погибнет Никий. Одного из двух господ он все равно должен будет предать, обречь на пытки и смерть. О боги, что же ему делать? Разве что не жить самому!

Единственным человеком, с которым он мог обо всем поговорить, был Симон из Эдессы. Сейчас Теренций думал, что только Симон скажет ему, как поступать,— даст совет, поможет. Но где найти Симона? Он горько жалел, что не договорился с ним о встрече, так недоверчиво отнесся к нему.

«Симон, где ты?!» — готов был вскричать несчастный Теренций, но только беззвучно заплакал, глядя в темноту комнаты.

* * *
Но при всех своих сомнениях и муках Теренций оставался слугой и не мог не выполнить того, что поручил ему господин. Он стал искать встречи с центурионом Палибием. Разумеется, пойти во дворец императора или в казармы преторианских гвардейцев он не мог. Впрочем, в этом не было особой необходимости — с некоторых пор Палибий часто появлялся в доме Никия. Не в качестве гостя — он был слишком ничтожен, чтобы приходить в гости к такому человеку, как Никий,— а в качестве командира сопровождающего Никия отряда гвардейцев. Отряд этот охранял Никия в поездках и провожал до дома. Потом солдаты уходили, и в доме оставались лишь охранники-германцы (так же, как это было, когда здесь жила Агриппина). То есть увидеть Палибия было просто, но увидеться...

Прошло несколько дней, а Теренций все не мог решиться, не находил удобного случая. Он видел Палибия едва ли не дважды в день, утром и вечером (вернее, ночью, потому что Никий обычно возвращался очень поздно). Но подойти было совсем не просто, тем более заговорить. Их могли увидеть, Никий мог спросить, что у него за дела с центурионом. Теренций каждую ночь поджидал возвращения Никия, наблюдал за Палибием из-за угла дома, но вокруг центуриона всегда находились солдаты, и Теренций не решался.

Наконец случай представился. Однажды ночью Палибий проводил Никия до самых дверей дома (солдаты остались у ворот). Они о чем-то долго разговаривали. Потом Никий ушел, а Палибий остался один, и вид у него был задумчивый. Теренций вышел из-за угла и, стараясь держаться в тени, поближе к цоколю, подошел к Палибию.

Тот сначала не обратил на него никакого внимания — центурион преторианских гвардейцев не должен замечать какого-то там слугу. Но Теренций не уходил, и Палибий строго и вопросительно посмотрел на него. Посмотрел и отвернулся. Тогда Теренций произнес, собрав остатки решимости

— Я — Теренций.

Палибий уставился на него так, словно заговорила собака или камень, и Теренций повторил, униженно улыбнувшись:

— Я — Теренций.

— Что из того, что ты Теренций? — сказал наконец центурион, причем довольно громко (от этого Теренций вздрогнул и испуганно огляделся).

— Мне нужно сказать тебе...

— Говори,— презрительно усмехнувшись, разрешил Палибий и добавил еще презрительнее: — Ты что, шпион?

— Я — Теренций,— еще раз быстро проговорил Теренций,— бывший слуга сенатора Аннея Сенеки, я был у него...

Услышав это, Палибий оглянулся по сторонам (правда, без испуга, но настороженно) и уставился на Теренция тяжелым взглядом больших, чуть навыкате глаз:

— Ну? — буркнул он, не меняя выражения лица и не шевеля губами.

— Он сказал, чтобы я передал тебе...— заговорил Теренций срывающимся голосом и стал вытаскивать свитки, спрятанные под одеждой.— Передал тебе...

Край свитков уже показался из-под одежды, когда Палибий, несмотря на свою массивность, ловко перепрыгнув через три ступени, схватил Теренция за руку и прижал его к стене. Край цоколя больно врезался в поясницу, и Теренций невольно вскрикнул.

— Молчи! — прошипел Палибий, снова оглядываясь.— Не здесь!

— А где? — сдавленно, едва слышно от того, что центурион давил на него всей массой своего тела, сумел выговорить Теренций.

— Приходи, когда стемнеет, к решетке садов Мецената, со стороны пустыря. Как стемнеет — понял? — Говоря это, Палибий, кажется, еще сильнее надавил на Теренция.

— А-а,— простонал Теренций, хотя хотел сказать «ага».

— Ты что, слабоумный? — прошептал центурион, чуть ослабив давление.

— Нет. Просто я... Мне больно.

— Понятно! — И Палибий отпустил Теренция.— Теперь уходи, быстро!

Теренций боком, скребя спиной по стене и едва перебирая ногами, отошел и скрылся за углом. Там он опустился на землю и поджал ноги. Поясницу ломило, а перед глазами плавали разноцветные круги. Он услышал, как Палибий что-то кричал солдатам, потом раздался скрежет открываемых ворот и удаляющиеся шаги множества ног.

— Проклятый... проклятый!..— шептал Теренций, упав на бок и пытаясь встать.— О боги, за что! О боги!

Наконец, кряхтя и сдерживая стоны, он все-таки сумел подняться и медленно, часто останавливаясь, дошел до входа с противоположной стороны дома.

Он уснул только на рассвете — его мучили боль и страх. Сказал себе, что ни за что не выйдет ночью к садам Мецената и никто, никто не сможет его заставить сделать это. Твердо решил пойти и во всем признаться Никию, но тот уехал из дому раньше, чем Теренций встал.

Ближе к вечеру решимость пойти и признаться явно ослабела, а грозное лицо центуриона Палибия так и стояло перед его глазами. Он и сам не понимал, как это произошло — все сделалось как бы само собой, помимо его воли,— но, когда стало темнеть, он закутался в плащ и, спрятав свитки под одеждой, вышел из дома и направился в сторону садов Мецената.

Когда Теренций подошел к ограде у пустыря, было совсем темно. Ноги уже не держали его, и он просто опустился на землю. Сидеть почему-то казалось не так страшно, как стоять во весь рост, и он, прислушиваясь к темноте, думал с надеждой, что так его, может быть, не смогут заметить.

Он не разгадал звука приближающихся шагов, но весь затрясся, услышав над самой головой:

— Это ты, что ли?

Неясный силуэт чего-то огромного навис над ним, а голос повторил:

— Ты, что ли?

Он не ответил, да и сил не было произнести хоть слово. Затаив дыхание, он испуганно смотрел вверх. Тут чьи-то сильные руки схватили его за одежду и, рывком подняв, поставили на ноги.

— Ты онемел, старик, или действительно слабоумный? — пророкотал голос, по которому Теренций наконец узнал Палибия.— Ну, говори, тебя послал Никий?

— Никий? — простонал Теренций.— Какой Никий?

Он и в самом деле не понял, о ком его спрашивают.

— Слышишь,— обратился Палибий к кому-то, стоявшему, по-видимому, сзади, и при этом тряхнул Теренция, оторвал его ноги от земли,— он не знает, кто такой Никий! Твой хозяин! — прогромыхал Палибий, дыша на Теренция смесью вина и чеснока.— Твой хозяин, болван!

— Нет,— выдохнул Теренций и попытался шевельнуться, но центурион крепко держал его.

— Кто тебя послал? Отвечай, или я задушу тебя, как цыпленка.

Не приходилось сомневаться, что центурион легко исполнит свою угрозу. Теренций и не сомневался. И он уже не выговорил, а выдавил жалобно:

— Анней, Анней. Сенека.

— Откуда ты знаешь его?

— Я — его управляющий.

Тут Палибий ослабил железную хватку своих каменных пальцев, и Теренций сумел вдохнуть хоть немного воздуха. Центурион тряхнул его еще раз и наконец отпустил. Теренций упал на землю, непроизвольно прикрыв руками голову, ожидая удара, но Палибий неожиданно дружелюбно произнес:

— Ладно, старик, рассказывай.

Теренций рассказал все, что знал, потом достал свитки и передал их центуриону.

— Марк, посвети! — приказал тот кому-то, и тут же из-за его спины вышел человек с факелом.

Палибий склонился над свитками, а Теренций, щурясь от яркого света, все никак не мог понять, почему до этой минуты он видел лишь полную темноту. Может быть, единственно от страха? Впрочем, теперь ему было не до размышлений такого рода — он осторожно посмотрел по сторонам, прикидывая, сможет ли бежать. Нет, это казалось невозможным, и Теренций лишь коротко вздохнул.

Наконец, сунув свитки под одежду, Палибий сказал неведомому Марку:

— Все в порядке. Кажется, старик и в самом деле был у него.— И, пригнувшись к Теренцию, спросил: — Ну что, старик, страшно расставаться с жизнью? — Не дожидаясь ответа Теренция (который снова весь сжался), он раскатисто захохотал. Потом кивнул своему спутнику и, уже уходя, бросил: — Ладно, живи, старик. Мы еще встретимся!

Свет факела исчез в одно мгновение, будто его носитель провалился под землю, а Теренция окутала такая непроглядная темнота, что показалось — он уже умер.

Он просидел там долго, пока не почувствовал озноб. Именно озноб указал ему, что он еще жив. Он поднялся и, спотыкаясь на каждом шагу, побрел прочь.

Проплутав какое-то время в темноте, Теренций наконец вышел на дорогу. И тут же почувствовал, что за ним кто-то идет. Не было сил остановиться и прислушаться. Но уже через несколько шагов звуки за спиной стали отчетливыми, и чей-то голос осторожно позвал:

— Теренций!

Голос этот будто толкнул его в спину — он побежал. Но от усталости, страха и слабости в ногах бежал медленно, раскачиваясь из стороны в сторону. Тут голос за спиной окликнул его:

— Да постой же! — И чья-то сильная рука больно ухватила за плечо.— Да постой же! — повторил голос.— Это я, Симон!

— Симо-он! — простонал Теренций и, пошарив руками в темноте, уже падая, ухватился за шею Симона.

Глава восьмая

Последние несколько месяцев были ознаменованы энергичной деятельностью Нерона. Он несколько раз выступал в сенате, дважды ездил в провинцию инспектировать войска (даже побывал там, где проходила линия соприкосновения римских войск с парфянами). Это был совсем другой Нерон, даже Поппея смотрела на него с уважением. В отсутствие императора она поначалу мучила Никия своими приставаниями — заставляла его заниматься с нею этим по нескольку раз в день, но потом вдруг словно бы охладела к нему: смотрела безразлично, не принимала.

Никий был рад — ее желания утомили его и, разговаривая теперь с Нероном, он чувствовал себя значительно свободнее. Но прошло время, и он ощутил, что ему не хватает Поппеи и что ему почему-то неприятно видеть ее рядом с императором. Дошло до того, что она стала сниться ему почти каждую ночь. Он стонал, метался, внезапно просыпаясь, шарил по простыне руками, потом долго не мог заснуть — ругая Поппею, не в силах отогнать ее образ, постоянно стоявший перед глазами.

Не выдержав этой пытки, как-то, улучив минуту, когда она осталась одна, Никий сказал ей с мукой на лице:

— Я не могу без тебя! Что случилось, Поппея?

Она посмотрела на него холодно:

— Разве Нерон не похвастался тебе, что я зачала и ношу под сердцем,— она приложила ладонь к животу,— его ребенка?

И больше ничего не добавила, отвернулась и стала как статуя. Он постоял некоторое время, с просительным выражением лица глядя на нее, потом поклонился будущей жене императора и ушел.

Нерон сказал ему, лишь только вернулся из очередной поездки:

— Я хочу жениться на Поппее, Никий. Она родит мне сына.

— Да, император.— Никий опустил глаза.

— Ты меня плохо понял,— проговорил Нерон с каким-то особенным выражением, так что Никий вздрогнул.— Ты меня плохо понял, я сказал, что хочу жениться на Поппее.

Теперь Никий понял. Он поднял взгляд, прямо посмотрел в глаза Нерону и кивнул утвердительно:

— Прости, принцепс, я внимательно слушаю тебя.

Нерон прошелся по комнате из угла в угол, потом сказал резко и сердито, что у него есть сведения, будто Октавия изменяла ему. Он остановился перед Никием:

— Ты знаешь, с кем? Говори.

Никий задумался на некоторое время, перебирая в уме возможных претендентов. Нерон терпеливо ждал.

— Дорифор,— наконец произнес Никий.— Это Дорифор.

— Дорифор? — удивленно переспросил Нерон и добавил, пожав плечами: — Но ты же знаешь, что он...

Нерон не договорил, удивление так и не исчезло с его лица, а Никий сказал спокойно:

— Ну и что, принцепс? Ведь они могли заниматься этим в какой угодно форме, вряд ли Дорифор посмел бы отказать Октавии. Кроме того, Дорифор — префект Мизенского флота, ты сам назначил его.

— Я тебя не понимаю,— поморщился Нерон.

— Мизенский флот — большая сила. Это не толпа, которая громила статуи Поппеи и восхваляла Октавию. Если бы офицеры Мизенского флота...

— Достаточно,— остановил его Нерон,— не продолжай, я все понял.— И, пройдя к столу и опершись на него руками, сказал, не оборачиваясь: — Я никогда не доверял ему. Действуй, Никий.

Когда-то грек Дорифор был любимцем и любовником Нерона. Однажды император потехи ради решил жениться на нем и даже справил настоящее свадебное торжество. Никия тогда еще не было в Риме, и он знал обо всем таком только из разговоров придворных. Дорифор ему никогда не нравился. Он был напыщенным, высокомерным и, кажется, откровенно тупым. Красота его казалась Никию какой-то болезненной.

Но Нерон питал к нему слабость и, когда его заменила Поппея, Дорифора назначили префектом Мизенского флота. Назначение это вызвало ропот и среди офицеров, и среди сенаторов, но император настоял на своем. Он даже придумал на этот счет шутку, и сам радовался ей больше всех:

— На флоте нечего делать женщинам, а наш Дорифор, как известно, их и не жалует!

Больше всего, по понятным причинам, Дорифора не любила Поппея, и со времени своего назначения он ни разу не появился при дворе.

Никий сам отправился в Мизены. Дорифор не изменился, остался таким же напыщенным и глупым. Встретил Никия высокомерно, будто не Никий, а он все еще был любимцем императора. Впрочем, Никий сбил с него спесь довольно быстро, сказав, что император недоволен им и послал Никия сообщить, что он смещается со своего поста. А кроме того, необходимо проверить сведения о злоупотреблениях, имевших место среди офицеров Мизенского флота. И если эти сведения подтвердятся, Дорифор будет предан суду.

— А тебе известно,— добавил Никий в конце своего сообщения,— какое наказание в таких случаях выносит суд?

— Да,— кивнул побледневший Дорифор и спросил плачущим голосом: — Что же мне делать, Никий?

Никий холодно пожал плечами, показывая, что ничем помочь не может, и попросил принести счета и другие бумаги. Дорифор побледнел еще сильнее, руки его дрожали, а в глазах стоял ужас. Он униженно стал просить Никия помочь ему, сказав, что готов сделать для него все, что угодно.

— Неужели все, что угодно? — спросил Никий с насмешливой улыбкой.

Префект Мизенского флота схватил руки Никия и прижался к ним губами, бормоча срывающимся голосом:

— Все! Все, что ты скажешь.

И тогда Никий сказал, чего он хочет от Дорифора, добавив, что командовать флотом он, конечно, уже не останется, но сможет безбедно жить где-нибудь на островах, к примеру на Сардинии.

— На Сардинии? — переспросил Дорифор.— Безбедно?

Никий подтвердил. Тогда Дорифор ответил, что согласен, и, всхлипнув, зарыдал, упав головой на стол.

В тот же день Никий вернулся в Рим, везя в своей повозке не перестававшего плакать Дорифора.

Короткое время спустя — в этом вопросе Нерон был нетерпелив — созывается некое подобие совещания при принцепсе, куда приглашаются близкие Нерону придворные и несколько влиятельных сенаторов. Бледный, изможденный, словно бы перенесший пытки Дорифор (хотя его никто пальцем не тронул) выходит вперед и начинает отвечать на вопросы Нерона о его связи с Октавией. Он рассказывает не только о том, каким образом Октавия принудила его к сожительству, но и как происходили их интимные встречи. Он рассказал, как Октавия плясала перед ним совершенно голая, имитировала половой акт сама с собой и даже оправлялась перед ним, чтобы возбудить еще больше несчастного префекта. Никто не требовал от Дорифора всех этих подробностей, но он, то ли назло Нерону, то ли считая, что таким образом лучше выслужится перед ним, то ли от непроходимой глупости, ему присущей, не только рассказывал все это, но и пытался все изображать, делая непристойные телодвижения, а один раз даже хотел обнажиться.

Все присутствующие, за исключением лишь некоторых отъявленных развратников, смотрели на Дорифора с брезгливостью, и только Нерон слушал его с откровенным удовольствием, время от времени задавая уточняющие вопросы, на которые Дорифор охотно и пространно отвечал. Нерон даже спросил его, хотя это было совершенно излишним:

— Но говорят, что ты не можешь спать с женщиной, Дорифор. Правда ли это?

— Правда, принцепс,— скорбно кивнул Дорифор.

— Тогда поясни, как же у тебя получилось?

Дорифор тяжело вздохнул и, глядя на принцепса взглядом оскорбленной невинности, ответил:

— Сам не знаю, принцепс, как это у меня получилось. Но Октавия делала такое, что могла бы заставить и мертвого. Вот я сейчас расскажу.

Он уже готов был излагать свои мерзости и дальше, но его остановила Поппея, все это время молча сидевшая рядом с Нероном.

— Я думаю, достаточно,— холодно произнесла она, посмотрев на Нерона.

— Ты думаешь,— император несколько растерялся, но, сумев взять себя в руки, проговорил величественным тоном, обращаясь к Дорифору: — Достаточно, Дорифор.— И, оглядев присутствующих, добавил: — Суть дела ясна, вина Октавии доказана, и новые подробности вряд ли добавят к этому что-либо существенное.

Присутствующие облегченно вздохнули, а Октавия, резко поднявшись, покинула зал, где проходило собрание.

Уже на следующий день был обнародован указ принцепса, где говорилось, что Нерон дознался: Октавия, дабы располагать флотом, соблазнила его префекта, чем нанесла оскорбление императору и всему римскому народу. За это преступление она заточается на острове Пандетерие.

Народ воспринял указ с тихим ропотом, но никаких волнений на этот раз не случилось, тем более что все возможные меры, чтобы не допустить беспорядков, были приняты заранее. Никий слышал, что один из сенаторов, присутствовавших при допросе Дорифора, сказал другому, удрученно качая головой:

— Да, достаточно взглянуть на несчастную Октавию всего один раз, чтобы представить, как она танцевала обнаженная перед этим ублюдком Дорифором. Значит, у нас в Риме слишком плохи дела, если не находят более приличного способа удалять мешающих жен.

Покосившись на Никия, сенатор замолчал, и они быстро удалились. А Никий подумал, что дела в Риме и в самом деле не очень хороши, если такое говорят во дворце принцепса, не очень-то опасаясь доноса.

Несколько дней Нерон не принимал его, и Никия охватило беспокойство. Впервые за все время пребывания в Риме он почувствовал настоящую опасность.

Вдруг поздно вечером Нерон прислал за ним. Встретил он его словами:

— Знаешь, Никий, никогда не думал, что Дорифор так легко признается.

— Я и сам удивлен,— благоразумно ответил Никий.

Нерон, прищурив глаза, внимательно на него посмотрел. «Не смотрит, а осматривает»,— мелькнуло у Никия.

— Знаешь, Никий,— продолжил Нерон, с заговорщическим выражением оглянувшись по сторонам,— скажу тебе между нами — Поппея недовольна.

— Недовольна? — Никий умело изобразил удивление.

— Представь себе,— заговорил Нерон шепотом,— а ведь все это делалось только ради нее. Пойми этих женщин! Все зло от них. Если бы не наслаждение, которое они дают, да еще умение рожать, то, думаю, род человеческий вполне бы обошелся без женщин. А? Как ты думаешь?

— Не знаю, принцепс.

Нерон вздохнул.

— Вот видишь, в своей собственной семье император далеко не всегда властитель.— Он сделал паузу, посмотрел на дверь комнаты Поппеи.— Она не просто недовольна, Никий, она недовольна тобой.

— Мной? — Никий побледнел, причем совершенно естественно; не ожидая ничего хорошего, посмотрел на Нерона. Подумал: «До чего же неприятное у него лицо». Вспомнил, как Нерон веселился, когда Дорифор рассказывал все эти мерзости про Октавию, и лицо Нерона показалось ему уже совершенно противным.

— Да, Никий, тобой.— Нерон снова вздохнул.— Сам не понимаю, что с ней такое случилось — наверное, беременность так действует на нее, у женщин это бывает. Я говорил, но разве ей что-нибудь докажешь... И вот что я подумал: почему бы тебе не уехать из Рима? Поменяешь обстановку, посмотришь новые места.

— Куда? — еле слышно выговорил Никий.

— Куда хочешь,— быстро сказал Нерон.— Ну, например, куда-нибудь на острова. Ты бывал на островах?

— Я? На каких, принцепс? — Никий уже понял и весь сжался внутри.

И он не ошибся, Нерон сказал:

— Да вот на Пандетерии, к примеру. Ты ведь не был там? А там так замечательно. Поезжай, я прикажу дать тебе свой корабль. Поверь, это будет чудесное путешествие.

— Я должен буду...— глухим голосом начал было Никий, но Нерон его перебил:

— Да, да, Никий, отдохни, развейся, если увидишь Октавию, передавай ей привет. Ты понял меня? — В глазах Нерона появился холодный блеск.— Ты знаешь, что такое привет не простившего неверную жену мужа? Я хочу, чтобы ты сделал это. Но не так, как с моей матерью в первый раз, а наверняка. Постарайся, чтобы она не очень мучилась, мне не хочется быть жестоким.

«Но я не убийца!» — хотелось вскричать Никию, но, встретившись с ледяным взглядом Нерона, он опустил голову.

— Возьми с собой Палибия,— продолжал Нерон самым деловым тоном,— вы с ним хорошая пара. К тому же он опытен в таких делах. Не задерживайся там долго, ты же знаешь, как я скучаю без тебя. К тому времени недовольство Поппеи, я уверен, пройдет — женщины ведь так переменчивы! Прощай, Никий.— Нерон приветственно поднял руку, а Никий, поклонившись, пошел к дверям.

Ему все время хотелось оглянуться, но он сдерживал себя, боясь увидеть на месте Нерона какого-нибудь мерзкого Дорифора.

Глава девятая

В тот вечер Симон увел Теренция за город, и они долго разговаривали при свете костра. Симон устроил себе здесь временное жилище, шалаш из веток. Все сетовал, что вынужден перебираться с места на место и нигде не может проводить больше нескольких дней.

Теренций вдруг попросил Симона разрешить остаться с ним навсегда. Симон удивленно на него посмотрел:

— Ты не знаешь моей жизни, Теренций, ты не сможешь выдержать ее.

— Смогу! — жалобно воскликнул Теренций.— Лучше так, чем... Я больше не возвращусь туда.

— Хорошо, там будет видно,— сказал Симон и принялся готовить еду.

Теренций ел с жадностью. Плакал, восклицал что-то несвязное и ел опять. Симон не торопил его с рассказом, смотрел на Теренция так, будто тот был ребенком: кивал снисходительно, говорил, что все будет в порядке.

Теренций поел, согрелся и постепенно успокоился, виновато глядел на Симона. Тот сказал:

— Расскажешь?

Теренций кивнул, но потом еще долго сидел, опустив голову, не решаясь начать. А когда начал, рассказывал довольно спокойно и толково, только время от времени останавливался и поглядывал на Симона со страхом.

Когда закончил, спросил:

— Симон! Симон! Скажи, что же мне теперь делать?!

Погруженный в раздумья Симон только вздохнул. Наконец поднял голову и, пристально глядя на Теренция, уверенно выговорил:

— Тебе нужно быть с ним.

— Но как же, Симон...— В глазах Теренция снова блеснули слезы.— Ты же знаешь... как же я могу...

— Тебе нужно быть с ним,— повторил Симон с такой настойчивостью в голосе, что Теренций не посмел возразить и даже утвердительно кивнул.

Только некоторое время спустя Теренций осторожно заметил:

— Но ты же знаешь, Никий теперь...

Он остановился, выжидательно глядя на Симона.

— Ну? — буркнул тот.— Договаривай.

— Он ведь убийца,— произнес Теренций, глядя на Симона не столько со страхом, сколько с удивлением.

— Это не наше дело,— сказал Симон.

— Не наше? — Теренций был обескуражен.— А чье? Чье это дело, Симон?

— Учителя Павла.

— Но ведь он... Он ведь умер, Симон.

Симон посмотрел на него исподлобья:

— Учитель Павел не может умереть. Как и Иисус. Он просто ушел, но он... с нами.

Симон проговорил это с такой уверенностью, что Теренций вздрогнул и невольно посмотрел по сторонам.

— Только он может знать, для чего Никий в Риме,— между тем продолжал Симон,— мы не имеем права об этом рассуждать. Ни ты, ни я, ни кто другой.

— А Онисим? — едва слышно спросил Теренций.

— Что? Что Онисим?! — резко отозвался Симон.

— Но ведь он сам, он сам убил его.

— Этого мы знать не можем!

— Но я видел...

— Этого мы знать не можем,— повторил Симон, и в голосе его Теренций почувствовал угрозу,— Это может знать только учитель Павел,— Он помолчал и добавил с особенной твердостью: — А еще Иисус и сам Господь. Ты понял это, Теренций?

— Да, Симон,— сказал Теренций, сглотнув,— я все понял. Но только...

— Ну, договаривай.

— Я не знаю, но тогда...— Теренций виновато улыбнулся.— Когда ты встретил меня на дороге, ты сам сказал, что Никий...

— Я заблуждался,— перебил его Симон.— Судил о том, о чем не должен был судить. Учитель Павел сказал мне, чтобы я оставался при Никии во что бы то ни стало, и, значит, он предполагал, что у меня могут возникнуть сомнения. Учитель Павел знает все и обо всем. Он сам послал меня, и мне нужно делать то, что он поручил. И тебе нужно делать то же. Или ты не считаешь, что тебя послал учитель Павел?!

— Нет, нет, Симон,— быстро сказал Теренций,— считаю. Я не видел учителя Павла, но раз ты говоришь...

Они помолчали, потом Симон спросил:

— А кто это Гай Пизон, к которому писал Сенека? Ты знаешь его?

— Нет, он никогда не был у нас... У Аннея Сенеки. Я не помню, чтобы он приезжал.

— Хорошо. Тогда скажи об этом Никию, он сам разберется.

— Про Гая Пизона? — с надеждой спросил Теренций.

Симон усмехнулся:

— И про Гая Пизона тоже. Но главное, скажешь о заговоре все, что говорил тебе Анней Сенека.

— Но не лучше ли...— Теренций умоляюще посмот на Симона,— сказать Никию, что Сенека просил меня передать кое-какие послания, а я подсмотрел... Подсмотрел, что одно из них для Гая Пизона. Зачем же говорить ему все, он и без того поймет...

— Ты боишься? — снова усмехнулся Симон.

Теренций замахал руками:

— Не за себя, не за себя, Симон.

— Да? А за кого же?

— Я не знаю,— Теренций опустил глаза.— Ведь Сенека,.. его могут... могут убить...

-г- Это не твоя забота, Теренций,— холодно и жестко проговорил Симон,— делай то, что должно, и не думай о последствиях, учитель Павел думает за нас.

Последнее Симон произнес с такой уверенностью, что Теренций и сам поверил, что учитель Павел не умер и думает за них. Он вздохнул и выговорил с трудом:

— Хорошо, Симон, я сделаю, как ты хочешь.

— Тогда иди.

— Сейчас? Но я...

— Да, сейчас,— твердо произнес Симон и встал,— нельзя терять ни минуты. Кто их знает, может быть, они начнут уже сегодня.— И он протянул Теренцию руку.— Вставай.

Теренций медленно, с обреченным лицом подал руку. Симон рывком поставил его на ноги и, загребая ногою песок, стал тушить костер.

Симон проводил Теренция да самого дома Никия. Было уже совсем поздно, но Никий еще не приезжал.

— Дождись его и поговори,— сказал Симон, взяв Теренция за руку и сильно сжав.— Я буду рядом, теперь я всегда буду рядом.

— Ты всегда будешь рядом?

— Всегда,— твердо, с какою-то особенной уверенностью произнес Симон.— Скажи об этом Никию.

И, более ничего не добавив, он быстро отошел и скрылся в темноте. Теренций некоторое время стоял, глядя ему вслед, потом вздохнул и медленно вошел в ворота.

Никий вернулся уже на рассвете. Теренций ждал его у лестницы. Тот сказал, заметив его:

— А, Теренций! Ты все еще не спишь?

Вид у Никия был усталый, он хотел пройти мимо, но Теренций проговорил жалобно:

— Мой господин!

Никий удивленно оглянулся:

— Что с тобой, Теренций? Ты не болен?

— Нет, мой господин, но я хотел...

Никий устало нахмурился:

— Что там у тебя? Может быть, поговорим завтра, я очень утомился.

— Завтра? — с надеждой переспросил Теренций, но, вспомнив Симона, вздохнул.— Нет, мой господин, я должен... я должен сейчас.

— Ну ладно, Теренций,— Никий зевнул, прикрыв рот ладонью,— пойдем.

Когда они вошли в спальню Никия, Теренций сразу же за порогом упал на колени. Никий посмотрел на него с сердитым удивлением:

— Ты что? Сейчас же поднимайся!

— Не могу! — простонал Теренций.

— Не можешь? Это почему?

— Не могу! Я достоин смерти! — Теренций всхлипнул и хотел обнять ноги Никия.

Тот успел сделать шаг назад.

— Да говори же! — вскричал он.— Что случилось? Может быть, солнце упало на землю или парфяне уже в пяти стадиях от Рима?

Теренций медленно поднял голову, по его морщинистым щекам текли слезы.

— Анней Сенека! Анней Сенека! Я был у него.

— Ты был у него,— повторил Никий и, пригнувшись, внимательно вгляделся в лицо Теренция.— Значит, ты был у него,— произнес он снова с особенным значением.— Понятно,— он задумчиво покачал головой,— я так и думал. Успокойся, Теренций, и расскажи все по порядку. И знай заранее, я ни в чем не обвиню тебя.

Он отошел и сел на край ложа, сложив руки на коленях.

— Подойди, никто не должен слышать того, что ты скажешь.

Теренций подполз к нему, не поднимаясь с колен. Никий молча наблюдал за ним.

Прежде чем начать рассказ, Теренций повздыхал, повсхлипывал, поерзал коленями по полу, снова не решаясь поднять головы. Наконец начал, упершись взглядом в ноги Никия. Они были неподвижны. Оставались неподвижны даже тогда, когда Теренций назвал имя Гая Пизона. Дернулись только раз, когда он сказал о Палибии.

Теренций закончил, потом, помолчав, добавил:

— Я рассказал все Симону из Эдессы, это он заставил меня открыться. Еще он просил передать тебе, что всегда будет рядом.

— Что значит «всегда»? — нарушил молчание Никий, проговорив это глухим, чуть с хрипами голосом.

Теренций осторожно поднял голову:

— Я не знаю.

Никий рывком поднялся.

— Вставай, Теренций.— Он взял его за плечи и помог встать.— Ты ни в чем не виноват.

— Я достоин смерти, мой господин,— прошептал Теренций, уронив голову на грудь.

Никий взял его за подбородок и, глядя в глаза, повторил:

— Ты ни в чем не виноват, мой Теренций, и ты доказал свою преданность. Я доволен тобой.

Теренций смотрел в глаза Никию, не веря своим ушам. Ему хотелось плакать, и он едва сдерживался, часто-часто моргая. Ему хотелось обнять Никия, прижаться лицом к его груди, но он только повел плечами и непроизвольно дернул головой.

Глава десятая

Два дня спустя Никий сказал Теренцию, что ему надо уехать и он берет его с собой.

— Мы совершим морскую прогулку,— пояснил Никий, несколько странно глядя на Теренция, испытующе и вопросительно одновременно,— на остров Пандете-рий. Ты никогда не бывал там?

— И даже не знал, что такой существует.

— Существует, Теренций, существует. Там теперь живет Октавия, бывшая жена императора. Ты, наверное, слышал о ее связи с Дорифором?

Теренций кивнул, почувствовал, как кровь отлила от лица.

Заметив это, Никий усмехнулся:

— Ты правильно меня понял, Теренций: император посылает меня убить Октавию. Я хочу, чтобы ты сопровождал меня в этой поездке. Мы возьмем с собой твоего соратника, центуриона Палибия. Надеюсь, ты не против?

— Нет, мой господин,— прерывающимся голосом ответил Теренций, чувствуя, как язык прилипает к небу.

— Тогда собирайся.

Никогда Теренций не предполагал, что может услышать от Никия что-либо подобное. Еле передвигая одеревеневшие ноги, он вернулся в свою комнату, сел на край ложа и просидел так долго, бессмысленно глядя перед собой. Никий не просто так сказал ему о приказе убить Октавию. Но зачем он открыл ему это?

Все дни морского путешествия Никий был необычайно весел, а Теренций подавлен. Веселость Никия казалась, правда, несколько лихорадочной, а подавлен-ность Теренция тяжелой и глубокой. Когда Никий обращался к нему, он не всегда сразу мог понять, чего от него хотят,— смотрел на хозяина неподвижно и испуганно, порой кивая невпопад. Но Никий ни разу не выразил недовольства непонятливостью слуги. Напротив, состояние Теренция только веселило его.

— Не думал, Теренций,— смеясь говорил он,— что ты так плохо переносишь морские прогулки! Дело, для которого мы едем, требует сил! — И, обращаясь к центуриону Палибию, почти всегда находившемуся рядом, Никий спрашивал: — Разве я не прав, Палибий?

Палибий недовольно пожимал плечами:

— Как я могу сказать, если не знаю, зачем мы плывем туда?

— Бедный Палибий! Он не знает, зачем мы плывем на остров! Конечно же не отдыхать. Неужели ты еще не догадался? Полно, Палибий, ты мне всегда казался более сообразительным!

Палибий стискивал зубы и опускал глаза.

— Нет, нет, Палибий,— не отставал Никий,— ты должен сам догадаться. Не говори ему, Теренций, пусть он сам. Ну же, ну же, Палибий! Хочешь, я подскажу тебе? Вспомни нашу первую встречу — твои солдаты тогда хорошо поработали мечами! Ну, догадался?

И, глядя в злое лицо Палибия, Никий заливался смехом, а отсмеявшись, снова принимался подтрунивать над центурионом.

Эту забаву он повторял несколько раз в день. Иногда Теренцию казалось, что Палибий не выдержит, бросится на Никия и разорвет его на куски: тяжелый взгляд центуриона говорил именно о таком желании. Но Никий словно бы нарочно продолжал свое, насмешки над Палибием делались уже совершенно жестокими. Он говорил, будто уверен в том, что центурион нравится женщинам, что он вводит в них кое-что с такой же легкостью, с какой вонзает меч в сердце врага.

— Может быть, я ошибаюсь, Палибий, но мне кажется, что ты с удовольствием проткнул бы меня ме-чом. Только я не враг, Палибий, и не женщина, хотя твое умение протыкать очень скоро мне понадобится. Ну, скажи, скажи, что ты думаешь обо мне!

Центурион стоял неподвижный и бледный, как мраморная статуя.

— Знаешь, Теренций,— отходя и рассматривая центуриона, обращался Никий к Теренцию,— когда мы вернемся, я попрошу императора назначить Палибия на новое место службы. Мы установим его на нос самого мощного военного корабля. Уверен, враги не вынесут его грозного вида,— мы будем выигрывать сражение с одним-единственным кораблем.

Как-то вечером, спускаясь в свою каюту, Теренций наткнулся на Палибия. Ни слова не говоря, тот схватил своей мощной рукой Теренция за горло и, прижав к поручням лестницы, стал душить. Теренций не мог пошевелить ни ногой, ни рукой, глаза его налились кровью и, казалось, вот-вот вылезут из орбит, а рот открывался и закрывался, как у выброшенной на берег рыбы. Когда сознание уже почти покинуло его, проклятый Палибий ослабил пальцы. Теренций со свистом втянул воздух, хотел крикнуть, но Палибий угрожающе прошипел, брызгая слюной:

— Молчи!

Опять сжал горло Теренция и отпустил только тогда, когда у того угрожающе затряслись руки. Он отнял свою руку — Теренций упал на ступеньки лестницы, хрипя и кашляя. Когда он несколько пришел в себя, Палибий присел перед ним на корточки и сказал, криво усмехаясь:

— Ну, старик, теперь говори! Говори, если не хочешь стать кормом для рыб: что задумал твой мерзкий хозяин?

Теренций готов был выложить все, но не успел ответить, откуда-то сверху раздался насмешливый голос Никия:

— Доблестный Палибий, если тебе захотелось поиграть с моим старым слугой, ты мог бы спросить моего разрешения. Или ты посчитал это излишним?

Палибий быстро встал, Теренций с трудом повернул голову. Никий стоял на верхней площадке лестницы, улыбаясь напряженно. Спустившись на несколько ступенек, он протянул руку Теренцию, помог подняться. Теренций держался за горло обеими руками, вздрагивал и икал.

— Он не тронет тебя больше,— произнес Никий, положив руку ему на плечо,— он не посмеет. Кроме того, я открою ему то, что он хочет узнать. Ты ведь хотел узнать, мой Палибий, цель нашей поездки? Я правильно тебя понял?

Палибий стоял, угрюмо насупившись, рука его лежала на рукояти меча. Никий сказал, ткнув в меч пальцем:

— Пока не меня, пока не меня, Палибий. Может быть, в другой раз, но не сейчас. Ведь я посланник самого императора! Но у тебя найдется работа более важная, чем душить несчастного старика. Ведь мы едем на остров для того, чтобы убить Октавию, и я хочу, Палибий, чтобы ты самолично сделал это.

— Начальник преторианцев не сказал мне, я не знал...— начал было Палибий глухим голосом, но Никий его перебил.

— Он тоже не знал,— проговорил он угрожающе-насмешливо,— как и все в Риме. Когда ты убьешь ее, Палибий, мы скажем, что она, к примеру, сорвалась со скалы. Кстати, ты не помнишь, есть на Пандетерии скалы?

— Я не был там,— сквозь зубы процедил Палибий.

— Это не важно, в случае чего мы придумаем что-нибудь другое. В Риме охотно верят тому, во что хочется верить императору. Разве не так, Палибий?

— Я не убийца.— Палибий сказал это, исподлобья глядя на Никия.

— Вот как! — Никий изобразил на лице крайнюю степень удивления.— А кто из нас убийца? Я или вот он? Кто-то должен исполнить приказ императора.

— Я не убийца! — повторил Палибий упрямо.

— Ты сделаешь то, что я тебе прикажу,— с угрозой в голосе сказал Никий.— А сейчас возьми Теренция и отнеси его в каюту.

Палибий не двинулся с места, а Теренций, испуганно глядя на Никия, простонал:

— Я сам, мой господин... могу...

Никий не обратил на его слова никакого внимания:

— Я жду,— сказал он Палибию,— Или ты подчинишься, или я привезу тебя в Рим закованным. Ну!

Не сводя с Никия горящего взгляда, Палибий шагнул к Теренцию, легко поднял его и понес. Теренцию было больно от мощной хватки центуриона, но он опасался и терпел. Войдя в комнату, Палибий бросил Теренция на ложе, что-то прорычал сквозь зубы и вышел, хлопнув дверью.

До конца их плаванья Теренций видел его только издали. Палибий теперь находился среди своих солдат, не поднимался на верхнюю палубу и не общался с Никием. В свою очередь, Никий словно забыл о нем — сидел, задумчиво глядя на море, и казался Теренцию несчастным.

Пальцы проклятого центуриона оставили следы на горле Теренция. Он осторожно прикасался к горлу, морщился от боли, а более всего от унижения и обиды. Обиды не на Палибия (этот грубый солдафон вел себя вполне логично), а на Никия. Тот ни разу не заговорил с Теренцием о происшедшем. Теренций снова чувствовал себя ненужным, жалким и жалел, что не настоял и не остался с Симоном из Эдессы.

Пандетерий появился так неожиданно, будто всплыл со дна моря. Зеленый, живописный, тихий, он казался безлюдным. Только когда корабль подошел к маленькой пристани, несколько человек выбежали навстречу—с удивлением смотрели на богато украшенное императорское судно.

Солдаты выстроились на корме, готовые сойти на берег, но Никий, подозвав Палибия, сказал, что к дому Октавии они отправятся лишь втроем: он, Те-ренций и Палибий. Палибий не ответил ни «да», ни «нет», с откровенной злобой глядел на Никия и не двигался с места. Никий не стал дожидаться выражения его согласия и под неподвижными взглядами солдат сошел по мосткам на пристань. Теренций торопливо последовал за ним. Команда, высыпав на палубу, глазела на них.

Тут с Теренцием случилось нечто совершенно неожиданное. Уже ступив на доски пристани, он повернулся и посмотрел сначала на строй солдат, потом на матросов, облокотившихся на поручни. Посмотрел просто так, непроизвольно, лениво. И, уже отводя взгляд, вздрогнул. Вздрогнул, испугался посмотреть снова. Ему показалось, что он увидел Симона. Даже не показалось — он уверен был, что видел, только словно бы не самого Симона, а лишь его глаза. Теренций так испугался, что не сказал себе: этого не может быть, шел, весь напрягшись, за Никием, уперся взглядом в его спину.

Лишь пройдя несколько шагов, он обернулся, услышав приближающийся сзади топот. Их догонял Палибий. Он пробежал мимо Теренция (толкнул бы его плечом, если бы тот не успел посторониться), поравнялся с быстро идущим Никием и что-то стал ему говорить. Теренций расслышал только: «...мне приказано было!..» Никий не ответил, не замедлил шага, даже не глянул на Палибия. Тот было остановился, посмотрел на ожидавшую их повозку, потом на корабль и все-таки, не решившись уйти, побрел вслед за Никием.

Их встретил претор местного гарнизона и несколько чиновников, мало похожих на римских. Никий сказал, что он приехал к Октавии по поручению императора Нерона, и подал претору бумагу. Но тот, подобострастно улыбаясь и передав свиток одному из чиновников, повел Никия к повозке.

Никий с претором уехали, а через некоторое время появились еще две повозки — в первой размести-лись Палибий с Теренцием, во вторую сели чиновники.

Теренций не смотрел на Палибия, хотя тот не отводил от Теренция взгляда. Мгновениями Теренцию казалось, что вот сейчас он бросится на него и схватит за горло. Правда, старый слуга страшился этого меньше, чем того, что Палибий вдруг заговорит. Но тот тяжело молчал и только давил Теренция взглядом, прижимая к спинке сиденья.

Дом, где жила Октавия, не походил на дворец, приличествующий жене императора Рима, хотя и оставленной, но выглядел довольно уютным среди буйно разросшейся вокруг зелени, как видно, не знавшей руки садовника. Никий с претором ждали их под навесом у входа; несколько женщин, наверное служанки, то появлялись в проеме дверей, то исчезали. Когда Палибий с Теренцием подошли, Никий сказал, обращаясь к претору:

— Надеюсь, ты правильно понимаешь волю императора?

Тот замахал руками, ответил, широко раскрыв глаза:

— Как тебе будет угодно!

— Мне будет угодно, чтобы ты ждал меня здесь и проследил, чтобы никто не помешал нашему разговору.

Претор закивал с преданным выражением на лице, а Никий, взмахом руки приказав Палибию с Теренцием следовать за ним, вошел в дом.

Никий шагал так уверенно, будто не раз уже бывал в этом доме и хорошо знал расположение комнат. Служанки со страхом смотрели на приезжих, прячась по углам. У самой двери их встретил старый слуга Октавии.

— Как доложить госпоже? — спросил он с поклоном.

— Убирайся! — коротко бросил Никий, оттолкнув слугу, и, распахнув дверь, вошел.

За ним вошел Палибий. Теренций, уже переступая порог, перехватил взгляд старого слуги, в глазах кото-рого застыл ужас. Войдя, он плотно прикрыл створку и, хотя Никий не приказывал ему этого, привалился к ней спиной.

В центре небольшой комнаты стояла молодая женщина. Теренций никогда не видел Октавию и, несмотря на страх и бившую все его тело дрожь, с любопытством разглядывал ее. Она не была красавицей. По крайней мере, Поппея выглядела значительно эффектнее. Маленького роста, с круглым лицом и близко поставленными (как и у ее отца императора Клавдия) глазами, она не казалась женщиной из царствующего рода. Впрочем, внешность ее искажал испуг. Страх был во всем: в лице, в фигуре и, казалось, даже в складках длинного, без единого украшения платья.

— Октавия,— обратился к ней Никий с легким поклоном,— ты должна...

Он не договорил, покосился на Палибия. Тот смотрел мимо его лица.

— Ты должна...— повторил Никий неуверенно, глядя на Октавию исподлобья.— Ты должна...

— Умереть? — прошептала она едва слышно.

— Но ты понимаешь, что...— зачем-то стал говорить Никий, вряд ли сам понимая, что он хочет сказать, но Октавия вновь спросила, уже громче, переведя взгляд с Никия на Палибия и обратно:

— Умереть? Ты хочешь, чтобы я умерла?

— Я не питаю к тебе зла, Октавия,— пояснил Никий,— я всего лишь слуга моего императора.

— Убийцы! — проговорила Октавия и вдруг крикнула так громко, что, наверное, слышно было во всем доме: — Убийцы! Убийцы! А-а! — и бросилась к окну.

Она сделала ошибку — сдвинулась с места. Если бы осталась стоять, то Никий не посмел бы тронуть ее. А сейчас он поступил так же, как хищник, преследующий жертву, которая не может защищаться,— он бросился за ней.

Бросился так стремительно, что она успела добежать только до окна, но не успела снова крикнуть — он зажал ей рот и стал отрывать от рамы, за которую она уцепилась. Несмотря на хрупкость, держалась она крепко, и Никий, повернувшись к Палибию, прохрипел:

— Помоги!

Палибий сделал шаг в его сторону и остановился.

— Помоги! — повторил Никий еще более сдавленно, но в это мгновение пальцы Октавии разжались, и они с Никием повалились на пол: она на него.

Полы платья задрались, обнажив ноги. Палибий уставился на них как завороженный.

— Веревку! — крикнул Никий, извернувшись и протянув свободную руку (ладонью другой он зажимал Октавии рот) к Теренцию.— Вяжи ее!

Теренций и сам не понял, что с ним такое произошло — его как будто толкнули в спину,— в два прыжка он достиг лежавших Октавию и Никия, сорвал тесемку, на которой крепились кисти с обеих сторон ложа, и, бросившись на ноги Октавии, ловко связал их у лодыжек.

— Руки! — приказал Никий, и Теренций сделал то же самое с руками женщины.

Никий спихнул Октавию на пол и встал тяжело дыша. Теренций, стоявший рядом, увидел, как она широко раскрыла рот, и, ожидая пронзительного крика, почему-то вопросительно посмотрел на Никия. Лицо Никия сморщилось так, будто крик уже раздался и оглушил его. Но — крика не последовало. Октавия только со свистом вдохнула и закрыла рот. В лице ее был ужас, кажется, она уже плохо понимала, что с ней такое происходит. Никий потянулся к ложу, взявшись за конец, рывком сорвал покрывало и бросил его на голову Октавии.

— Все! — услышал Теренций и почему-то вздрогнул, а Никий, не оборачиваясь, махнул Палибию рукой.— Теперь ты, Палибий!

Палибий не двинулся с места, и Никий, протянув руку, сильно толкнул его в плечо:

— Ты что, оглох? Я же сказал: теперь ты!

— Что? — Палибий вскинулся, непонимающе посмотрел на Никия.— Что ты сказал?

— Кончай ее! — бросил Никий, ткнув в сторону Октавии указательным пальцем.

— Не могу! — прошептал Палибий.— Я не...

Наверное, он хотел сказать, что он не убийца (по крайней мере, так это понял Теренций), но не успел договорить.

— Кто ты такой, это мы сейчас посмотрим,— нервно усмехнувшись, бросил Никий.— Обнажи меч!

Палибий рывком выдернул меч из ножен, направив острие на Никия.

— Не меня,— хладнокровно проговорил Никий,— ее.

Палибий был в нерешительности, острие его меча заметно ходило из стороны в сторону.

Никий шагнул к нему, едва не наткнувшись на меч,— Палибий потянул меч к себе.

— У тебя нет выбора, Палибий,— тихо, но четко и с очевидной угрозой сказал Никий.— Если меня, то тебе не будет пути в Рим. Если ее — я попытаюсь заступиться за тебя перед императором.

— Заступиться? Но я...

— Императору все известно, Палибий. Перед отплытием я передал ему все списки. Возглавляет заговор Гай Пизон, а ты стоишь в списке в третьем десятке. Но имей в виду, даже те, которые стоят в пятом десятке, не смогут избежать смерти. Я все знал, когда брал тебя с собой, и мог выдать тебя еще в Риме. Ты хорошо понял меня, Палибий?!

Палибий, оцепенев, неподвижно смотрел на него. Никий медленно протянул руку, дотронулся до лезвия меча, повернул его так, что острие было теперь направлено в его грудь:

— Решайся, Палибий! Ты видишь, я не боюсь смерти. Тебе стоит сделать всего одно движение.

Лицо Палибия исказила гримаса боли, руки его заметно дрожали. Лежавшая на полу Октавия дернулась и простонала.

— Хорошо, тогда сделаем по-другому.— Никий повернулся к двери и громко сказал: — Войди, Симон!

Дверь тут же отворилась, и в комнату вошел Симон из Эдессы. Теренций испуганно уставился на него, непроизвольно выговорил:

— Ты?!

— Это он, Симон,— ответил за Симона Никий.— Он же сам сказал тебе, что будет всегда рядом.— И, обратившись к Симону, бросил, указав рукой на Палибия: — Убей его, Симон.

Симон коротко кивнул и, вытащив меч, поднял его и шагнул к Палибию. Меч выпал из руки центуриона, звонко ударился о плитки пола. Симон уже занес меч над его головой, когда Никий крикнул:

— Стой!

Симон вопросительно взглянул на Никия, нехотя опустил меч. Никий пригнулся, поднял упавший меч, подал его центуриону, рукояткой вперед, тихо и ласково произнес:

— Погоди, Симон, он сделает то, что я хочу, ведь он так боится смерти. Ну! — Никий взял руку Палибия и вложил в нее рукоять меча.

Теренций смотрел на них, дрожа всем телом, он забыл об Октавии, лежавшей у его ног.

Палибий сжал меч, невидяще посмотрел по сторонам. Наконец взгляд его остановился на женщине на полу. Не спуская с нее взора, он шагнул к ней, едва не опрокинув Теренция, успевшего посторониться. Некоторое время он стоял над ней, потом, медленно повернув голову, посмотрел на Никия.

— Да,— кивнул тот.

Палибий переступил через Октавию (так, что женщина оказалась между его ног), примерился и с силой воткнул лезвие меча ей в грудь. Она дернулась, он вытянул меч и воткнул снова, в то же самое место. Разогнулся, снова посмотрел на Никия. Тот одобрительно кивнул.

Глава одиннадцатая

Теренцию казалось, что он уже никогда не сможет стать прежним Теренцием, то есть видеть мир таким, каким видел его раньше. В то короткое время, пока он стоял рядом с лежавшей на полу Октавией, мир перевернулся перед его глазами и уже не хотел вставать на прежнее место. Ощущение перевернутого мира было таким реальным, что Теренций чувствовал себя чуть легче тогда, когда ложился и смотрел на мир как бы снизу вверх. Он даже выгибал шею так, чтобы все предметы вокруг казались перевернутыми, а он как бы смотрел на них, стоя вверх ногами. Вот тогда он ощущал некоторое успокоение и мог заснуть.

Но это получалось только ночью, потому что в присутствии Никия и других он не мог себе позволить лечь. Он страдал от этого, но приходилось терпеть. Когда Никий спрашивал его ласково — после происшедшего на Пандетерии Никий стал с ним неизменно ласков, но теперь это не радовало Теренция,— так вот, когда Никий спрашивал:

— Что с тобой, Теренций, мне кажется, что ты спишь. Очнись, мы ведь возвращаемся домой,— Теренций только несмело улыбался, невидяще озирался по сторонам и вздыхал.

Впрочем, Никий не донимал его расспросами. То веселье, которое было в нем, когда они плыли на остров, сменилось грустной сосредоточенностью. Он редко выходил теперь на палубу и почти весь день проводил у себя в каюте, приглашая Теренция только тогда, когда ему становилось что-нибудь нужно.

С Симоном из Эдессы, так неожиданно появившимся в комнате несчастной Октавии, Теренций тогда не сумел перекинуться ни единым словом. Сразу после убийства он вышел в дверь, и Теренций его больше не видел. Наверное, Симон вернулся на корабль другим путем. Если вернулся и если... вообще явился. Теренций не хотел думать об этом, боясь, что сойдет с ума, но и по дороге к пристани, и уже в море он все озирался по сторонам, ища взглядом Симона. Искал, но не находил. У Никия же он боялся спросить о Симоне. Больше всего боялся того, что Никий удивленно на него посмотрит и скажет:

— Не понимаю, мой Теренций, о чем ты?

Но еще больше страданий доставлял Теренцию центурион Палибий. Именно тогда, когда он видел Палибия, он еще тверже уверялся, что мир перевернулся. Центурион теперь неизменно обращался к Теренцию с заискивающей радостью. Он улыбался, завидев Теренция издали, и, если последний не успевал скрыться, подходил и спрашивал:

— Тебе не нужна моя помощь, Теренций? Скажи, если что нужно и если — да не допустят этого боги! — кто-нибудь обидит тебя. Знай, центурион Палибий отдаст за тебя жизнь! — При этом Палибий делал строгое лицо, быстро оглядывался по сторонам и сжимал рукоять меча с такой силой, что костяшки его пальцев белели.

Теренций ничего не отвечал, неопределенно качал головой и старался найти предлог, чтобы поскорее уйти. А Палибий в свою очередь словно бы нарочно искал предлог, чтобы его не отпустить. Обычно предлогом был Никий: центурион восхвалял его качества с надоевшей высокопарностью. Никий у него был и могущественный, и доблестный, с умом, отмеченным богами... И еще, и еще — Теренций просто путался в определениях.

Сначала Теренций думал, что центурион просто сильно напуган и опасается разоблачений Никия. Это казалось вполне понятной причиной такого поведения. Но Теренций чувствовал, что здесь еще что-то, еще одна причина.

Однажды Палибий спросил его:

— Скажи, мой Теренций, почему твой господин не боится смерти?

Теренций пожал плечами и ничего не смог ответить. Но Палибий не отставал:

— Скажи, прошу тебя, ведь ты знаешь его хорошо.

Мне или любому другому солдату умереть ничего не стоит — это наша профессия. Но все мы боимся. А он? Ведь ему есть что потерять — власть, богатство, близость ко двору. Скажи, почему он не боится?

Теренцию хотелось ответить: «Потому что он христианин». Но он опять только пожал плечами.

После этого разговора с центурионом, ночью, он стал думать о Никии. Он любил его по-прежнему и был предан ему так, как настоящий слуга должен быть предан своему господину, но... Но ему больше всего хотелось вернуться к Аннею Сенеке и доживать свой век в его имении. Он не мог забыть той минуты, когда Никий набросил покрывало на голову несчастной Октавии. Именно это его действие, а не приказание Палибию убить ее больше всего смущало Теренция. И конечно же он не знал — почему.

В последний день их плавания Никий позвал Теренция к себе, попросив принести что-то, и, когда Теренций, исполнив приказание, готов был уже покинуть каюту, вдруг остановил его.

— Постой, Теренций, я хочу, чтобы ты ответил мне на один вопрос.

— Я слушаю, мой господин!

Никий поморщился:

— Нет, Теренций, я спрашиваю тебя не как слугу, а как друга. Ведь ты мне друг?!

Теренций со смущением посмотрел на Никия и не успел ответить, тот спросил:

— Скажи мне откровенно: я такое же чудовище, как и император Нерон? А? Ответь, прошу тебя.

— Нет,— сказал Теренций твердо.

— Ты думаешь, что я хуже?

И Теренций, сам не понимая, как это случилось, ответил:

— Да.

Никий подошел к Теренцию, молча обнял его и поцеловал.

— Мне нет спасения,—„шепнул он в самое ухо и тут же, взяв Теренция за плечи, развернул и подтолкнул к выходу.

У двери своей каюты он увидел Палибия. Центурион поманил его к себе и, когда тот подошел, взял за руку и произнес:

— Мы скоро прибудем в Рим, Теренций. Я хотел тебе сказать, что восхищаюсь Никием. И еще: ты видел, как я ударил ее мечом? Эту мерзкую Октавию?

— Да, да,— раздраженно ответил Теренций, безуспешно пытаясь вырвать руку.

— Так вот,— продолжил Палибий, глядя на Теренция восторженно-безумным взглядом,— не тогда, а потом я почувствовал радость. Не могу тебе объяснить лучше, но я никогда не чувствовал прежде, что служу величию Рима, а когда убил ее, почувствовал, что служу.

— Пусти,— сказал Теренций, дергая руку,— мне больно.

— Я понял, что служу величию Рима,— не слыша его и еще сильнее сжимая пальцы, проговорил Палибий.— Это Никий научил меня, это он. А еще говорили, что он связан с христианами! Это неправда, Теренций, и я убью первого, кто скажет мне об этом. Скажи, и я убью тебя.— Он поднял руки и, держа их над головой Теренция, добавил: — Вот этими самыми руками.

Теренций толкнул дверь, юркнул внутрь и что было сил навалился на нее с другой стороны. И услышал зловещий шепот Палибия:

— Я убью любого, кто скажет! Каждого! Каждого, ты слышишь меня?!

Ночью того дня, когда они прибыли в Рим, Теренций не мог уснуть. Страх ни на мгновенье не отпускал его. Казалось, он слышит в коридоре крадущиеся шаги. Он вставал, подходил к двери и, прислонив ухо, слушал. Сердце со страшным стуком билось в груди, мешая слышать. Он возвращался к ложу, бесшумно ступая босыми ногами, но, лишь только ложился, вновь различал шаги и вставал опять.

Задремав ближе к утру, он вдруг открыл глаза и рывком сел на постели. Скрипнула дверь — он понял, что теперь это уже не чудится ему. Некоторое время вошедший неподвижно стоял в темноте. «Скорей бы!» — мелькнуло у Теренция, хотя он и сам не понял, что имеет в виду. Так же он не понял, как это проговорилось вслух:

— Скорей... бы!

И тут он разобрал слова:

— Это я, Теренций,— и узнал Симона.

— Симон! — воскликнул он, протягивая в темноте руки.

— Тише,— сказал Симон, подходя,— нас могут услышать.

Теренций поднялся и, тут же натолкнувшись на Симона, обнял его, а почувствовав слабость в ногах, опустился на колени.

Они долго говорили в темноте. Симон сказал, что теперь живет в доме Никия, но тайно, ни одна душа не должна знать об этом. Он поведал о разговоре с Никием перед отплытием на Пандетерий, о том, как он взял его с собой, рискуя, потому что Симона могли опознать.

— Я поверил ему, Теренций, а он мне. Ты понимаешь, что это значит!

Теренций кивал в темноте, хотя Симон не мог этого видеть. Когда он встал, чтобы уйти, Теренций схватил его за одежду и вдруг горячо прошептал:

— Но ведь он убийца, Симон! Тебе нельзя служить ему!

— Можно,— каким-то странным тоном ответил Симон и, помолчав, добавил: — Можно, потому что он сказал мне, что все равно убьет чудовище!

— Чудовище? Ты имеешь в виду...

— Да, да,— быстро сказал Симон,— именно его я и имею в виду.

— Но ты не должен верить ему.— Теренций нащупал в темноте руку Симона и, сжав, дернул вниз.— Он с ними, а не с тобой. Он не убьет чудовище, потому что он сам...

— Молчи! — приказал Симон.

— Нет, нет,— почти простонал Теренций,— я знаю, он с ним, он их!

— Он наш! — Симон рывком высвободил руку.

— Но ваш Бог не позволяет убивать! А он убил женщин, убил Онисима, он...— Теренций задохнулся и не смог продолжить.

Он чувствовал, как рука Симона легла на его плечо:

— Успокойся, Теренций, наш учитель Иисус говорил, что принес нам меч, а не мир, а ведь он знал истину.

— Но ты же сам видел Октавию... как он, Никий, как он...

— Мы должны победить! — сказал Симон, и его пальцы больно сжали плечо Теренция.

Глава двенадцатая

Когда Никий вошел, Нерон встретил его молчанием. Сидя в богато украшенном кресле, предназначенном для официальных приемов, он некоторое время разглядывал Никия, не приглашая подойти. Поппея стояла рядом, положив руку на плечо императора,— взгляд ее оставался холоден и неподвижен.

Наконец Нерон произнес:

— Мы рады видеть тебя здоровым, Никий, ты можешь подойти,— и, когда тот подошел, император поднял голову и, взглянув на Поппею (она не пошевелилась), добавил: — Но разве я приказывал тебе возвращаться так скоро? Тебе нужен отдых — или ты плохо понимаешь желания своего императора?

— Прости, принцепс, я вынужден был вернуться.

— Вот как! — недовольно произнес Нерон и снова поднял голову.— Ты слышишь, Поппея!

— Ты видел Октавию? — спросила Поппея.

— Она умерла.— Никий увидел, что ни один мускул не дрогнул на ее мраморном лице.

— Да? — озабоченно произнес Нерон.— Как же это случилось? Мне всегда казалось, что она обладает хорошим здоровьем.

— Я убил ее,— прямо глядя в лицо Нерона, проговорил Никий.

Нерон, как видно, не ожидал такого ответа и, как видно, лишь от смущения спросил:

— Сам?

— Нет, это делал центурион Палибий, но я отдавал приказ и стоял рядом.

Нерон засопел, недовольно поерзал в кресле, потом сказал-, глядя на Никия исподлобья:

— Ты знаешь, Никий, что я могу сделать с тобой?

— Да, принцепс,— кивнул Никий,— но ты не сделаешь этого.

— Что-о? — вскричал Нерон, схватившись за подлокотники, как бы желая встать, но не встал.— Ты смеешь говорить со мной... Я сейчас кликну стражу, и ты пожалеешь... пожалеешь, что родился на свет! — Он посмотрел на дверь и уже было открыл рот, чтобы позвать солдат, когда Поппея произнесла:

— Подожди, он что-то хочет сказать.

— Я ничего не желаю слушать! — Нерон рывком поднялся и крикнул.— Эй, солдаты! Кто там!..

Хлопнула дверь за спиной Никия, послышался тяжелый топот, он быстро посмотрел на Поппею, взгляды их встретились, и он почувствовал, что она поняла его.

— Говори! — быстро сказала она, останавливая солдат движением руки.

Нерон удивленно посмотрел на нее, перевел взгляд на Никия. И тогда Никий сказал:

— Пусть они уйдут, это дело государственной важности.

Несколько мгновений Нерон колебался, потом хмуро взглянул на солдат, пошевелив пальцами. Этого было достаточно, солдаты покинули комнату.

Лишь только закрылась за ними дверь, Никий выговорил медленно и отчетливо:

— Гай Пизон готовит заговор. С ним Анней Сенека, несколько сенаторов, большинство офицеров твоей гвардии. Их много, они хотят убить тебя.

— Убить меня?! — с гримасой крайнего недоумения, делая ударение на последнем слове, воскликнул Нерон, оглядываясь на Поппею.

Она впервые за весь разговор дрогнула: в глазах отразился страх, правая рука, что еще недавно царственно лежала на плече Нерона, легла на живот.

— Этого не может быть.— Нерон шагнул к Никию и встал вплотную. В лице его сквозь недоумение и страх проглядывала надежда — он словно ждал, что Никий подтвердит, что это не так, этого ни в коем случае не может быть.

Но Никий произнес твердо:

— Это так, император!

— Но это!..— Нерон схватил Никия за одежду на груди, приблизил его лицо к своему так близко, что оно расплылось в глазах Никия.

— Это так! — едва слышно, но не менее твердо произнес Никий.

Нерон с силой толкнул Никия в грудь:

— Кто? Кто велел сказать тебе это? Почему ты говоришь это, почему?!

— Потому что я люблю тебя.

— Но...— Император нервно взмахнул рукой, осмотрелся вокруг, будто внезапно ослеп, попятился и упал в кресло.— Но это же...— Он не договорил, обхватил голову руками.

Никий подумал, что если бы Нерон мог видеть себя со стороны, то он, наверное, был бы доволен своей игрой.

Поппея пришла в себя скорее. Она строго сказала, протянув руку в сторону Никия:

— Имена! Имена заговорщиков! Главное — офицеров гвардии!

Никий достал из-под одежды и протянул ей список, который составил накануне. Но Поппея не успела его взять — неожиданно резким движением Нерон выкинул руку и перехватил свиток. Торопливо развернул и углубился в чтение.

Когда он поднял голову, лицо его стало бледным, а взгляд мутным. Он хотел что-то произнести и уже поднял было руку, но не произнес, а рука мертво упала на подлокотник кресла. Поппея подошла, пригнулась к Нерону, заглянула ему в лицо, что-то зашептала быстро и гневно (Никий расслышал только: «...быть сильным» и «...этих пауков».). Сначала император оставался неподвижным и словно бы не понимал, что ему говорит Поппея. Потом кивнул раз, и другой, и третий — с каждым разом все увереннее и четче. Наконец она разогнулась и отошла за спину Нерона, а он сказал, потрясая свитком:

— Я раздавлю гнездо этих мерзких пауков!

Поппея пригнулась к уху императора и что-то еще прошептала ему, указывая глазами на Никия. Нерон кивнул и поманил Никия рукой:

— Подойди.

Никий подошел, чуть склонившись вперед. За лицом Нерона белело лицо Поппеи — мрамор был теперь не мертвым, а живым, у виска билась синяя жилка, похожая на прилипший кусок нитки, прежде он ее не замечал. Неожиданно мелькнуло: «Родная». Сам не осознавал, о ком это — о нитке или о женщине.

— Я верю тебе.— Нерон глядел на Никия исподлобья. Взгляд был тяжелый, вязкий, таким взглядом не смотрят, когда говорят, что верят. Никий кивнул. Нерон продолжил: — Скажи, кого ты считаешь верным из офицеров преторианской гвардии? Назови одного или двух — я не верю спискам.

— Центурион Палибий,— уверенно ответил Никий.

Брови императора поползли вверх. Он положил свиток на колени, провел пальцем по строчкам, остановился, ткнул в одну:

— Но он в этом списке. Я не понимаю.

— Я вписал его, чтобы быть точным, и еще потому, что он не нравится мне. Но он солдат и сделает то, что ты желаешь, лучше других.

— Лучше?! — в гневе воскликнул Нерон и отбросил список в сторону.— Я желаю, чтобы ни один не ушел живым.

— Палибий будет неистов, принцепс.

— Неистов?! Он знал, но не открылся, как я могу доверять ему?

— Так же, как мне, принцепс.

— Что это значит? — вскричал Нерон, обернувшись к Поппее.

Она холодно улыбнулась:

— Это значит всего-навсего, что Никий узнал о заговоре раньше тебя, а центурион, как я поняла, раньше Никия.— Она перевела взгляд на Никия.— Я правильно объясняю?

— Да, божественная,— кивнул Никий.

Он назвал ее «божественная», так обращаются к жене императора, а она еще не была женой. Губы ее дрогнули, словно она хотела переспросить — не ослышалась ли? Никий быстро закрыл и открыл глаза — подтвердил: правда.

— Верь Никию, Нерон,— сказала она строго,— он один может спасти империю.

Некоторое время Нерон недоуменно смотрел на Никия, словно позабыв тему разговора. Потом проговорил, вспомнив:

— Да, центурион... Палибий... Хорошо, делай, как знаешь. А эта старая ворона, Анней Сенека, мой благословенный учитель, он что, тоже замышлял против меня? У тебя есть доказательства?

— Мой слуга Теренций ездил к нему. Тот открылся ему и передал письма для Гая Пизона.

Нерон был непритворно удивлен:

— Открылся? Слуге? Я не понимаю.

— Теренций был когда-то управляющим в его имении, Сенека ему доверял всецело.

— Управляющим у Аннея? А как он попал к тебе? — Нерон подался вперед так сильно, что руки, которыми он держался за подлокотники кресла, вывернулись как под пыткой.— Как он попал к тебе? Отвечай!

— Случайно, принцепс, об этом долго рассказывать.

— Значит, ты знал Сенеку еще до того, как попал ко мне? — с угрозой произнес Нерон.

— Знал,— неожиданно для самого себя ответил Никий.

Неизвестно, чем бы закончился этот разговор, если бы не вступила Поппея:

— Мы теряем время, Нерон,— выговорила она раздраженно,— Ты всегда сумеешь удовлетворить свое любопытство, если мы останемся живы.

— Ты считаешь это любопытством! — зло отмахнулся Нерон.

— Я считаю, что мы теряем время,— в тон ему ответила Поппея.— Убей Никия, если ты не доверяешь ему, но разве у тебя есть кто-то, кому ты можешь доверять больше?! Никий не римлянин, он будет убивать патрициев с удовольствием. С удовольствием плебея — разве не этого ты хочешь, Нерон?

Некоторое время Нерон оцепенело смотрел на нее, потом тихо и как-то особенно спокойно выговорил:

— Да, я хочу видеть их всех мертвыми.

— Ты увидишь их такими,— усмехнулась Поппея и, обращаясь Никию, добавила: — Ведь ты тоже этого хочешь, Никий?

Никий промолчал, а Нерон сказал:

— Ладно. Пусть Палибия срочно пригласят ко мне. А ты,— он ткнул указательным пальцем в грудь Никия (в какое-то мгновенье ему показалось, что пухлый палец Нерона легко пройдет насквозь),— ты поедешь к моему учителю. Напомни ему, что он зажился на свете и что пора уходить. Он так много писал о необходимости бесстрашия человека перед лицом смерти, что, надеюсь, с любопытством заглянет в это лицо.— И, повелительно взмахнув рукой, бросил: — Беги, Никий, беги!

Глава тринадцатая

Эти последние слова Нерона — «беги, Никий, беги!» — продолжали звучать в ушах Никия и тогда, когда ехал в носилках, и тогда, когда он вернулся домой. Вряд ли император вкладывал в них то значение, какое Никий теперь имел в виду, но — кто знает!

Как бы там ни было, а необходимость бежать сделалась манией. Он уже не думал, как и куда, думал только: «Сейчас, сию же минуту!»

Скорее случайно, чем осмысленно, он сразу направился в дальнее помещение дома, где теперь тайно жил Симон из Эдессы. Когда Никий вошел, Симон лежал на подстилке у окна (подстилка служила ему ложем — какое-то грязное и скомканное тряпье), лежал, закинув руки за голову. Увидев Никия, он рывком поднялся, настороженно спросил:

— Что?

— Все,— сказал Никий, вздохнув, и устало провел ладонями по лицу.

— Ты говорил с ним?

— Да, говорил.

— Ты не решился убить его? — Симон подошел совсем близко; почувствовал тяжелый запах его дыхания, Никий опустил голову. Симон тронул его за плечо.— Ты боялся?

Никий отрицательно покачал головой:

— Не в этом дело.

— А в чем? Тебе помешала стража?

Никий поднял глаза, внимательно, как никогда прежде, вгляделся в грубое лицо Симона, казалось, вырезанное из куска старого дерева — глубокие морщины, неровная кожа, похожая на кору, чуть приплюснутый нос с торчащими из ноздрей кустиками черных жестких волос. Почему-то вспомнил лицо Нерона — гладкая кожа, чуть припухшие веки, капризно изогнутые губы (у Симона рот походил на грубо прорезанную щель),— вспомнил и, вздохнув, ответил:

— Еще не время,— а про себя подумал: «Бежать. Немедленно». И сразу же, встретив пронзительный взгляд Симона: «Разве они позволят!»

Ему ничего не хотелось объяснять, и он, глядя в сторону, глухо проговорил:

— Он еще может убить много влиятельных римлян. Никто не сможет сделать это кроме него. Ты понимаешь, Симон?

Последнее прозвучало как извинение. Симон недовольно фыркнул, отошел к окну и сел на свое тряпье, обхватив руками колени.

— Ты обманываешь меня,— сказал он,— ты не хочешь его убивать.

«Не хочу»,— хотелось ответить Никию, но он, подойдя и присев перед Симоном, ответил:

— Не в этом дело. Чем больше он убьет влиятельных римлян, тем быстрее...

— Я не верю,— перебил его Симон.— Ты уже говорил, но я не верю.

— Но почему же? Разве учитель Павел не объяснил тебе...

Симон опять перебил:

— Учитель Павел умер.

— Да, конечно,— примирительно выговорил Никий.— Но учитель Павел знал все и обо всем лучше нас с тобой. Или ты сомневаешься в этом и уже не веришь тому, что говорил учитель?

— Учитель Павел умер,— упрямо повторил Симон,— А я не могу верить тебе так же, как учителю. Я вижу, что ты не хочешь сделать то, для чего тебя послали в Рим,— убить чудовище, отомстить за кровь наших братьев. Тебе понравилось жить в роскоши, есть хорошую пищу, жить в этом дворце,.. Ты предал нашу веру, Никий, и заслуживаешь смерти даже больше, чем это чудовище, потому что он не знает, что творит, а ты предал.

Никий резко поднялся:

— Что ты мелешь, опомнись!

Симон медленно поднял голову, взгляды их встретились. В черных, блестевших ненавистью глазах Симона Никий увидел смерть — так близко он никогда ее не видел. Симон, не сводя взгляда с Никия, подсунул руку под тряпье и медленно вытащил меч. Никий стоял, не в силах пошевелиться, словно завороженный взглядом Симона. Он видел, как тот достает меч, понял, что еще несколько мгновений, и он будет лежать на полу в луже крови — как Агриппина, как Октавия. Симон оперся свободной рукой о пол, привстал — и вдруг тряпье под ногой скользнуло, он неловко дернул рукой, меч ударил о плитки пола с тупым скрежетом. Этот звук вывел Никия из оцепенения — он бросился к двери и, толкнув ее, выскочил наружу.

— Ко мне! Ко мне! — закричал он сдавленно, ткнул рукой в грудь выбежавшего навстречу слугу, услышал топот и, задыхаясь, побежал на него.

Кто-то встал у него на пути. Он кинулся было в сторону, но чьи-то сильные руки обхватили его, сжали и оторвали от пола. Он дернулся, пытаясь освободиться, но вдруг услышал у самого уха:

— Это же я, Палибий! Ты что, не узнаешь меня?

Никий поднял голову, чуть отстранился, разглядывая расплывавшееся перед глазами лицо, болезненно улыбнулся, узнав центуриона. Палибий осторожно поставил его на пол, а Никий, лишь только почувствовав ногами твердь, вытянул руку и, указывая в конец коридора, прошептал (силы покидали его):

— Там, там... он хотел убить меня!

Лицо центуриона сделалось каменным, он махнул вбежавшим за ним солдатам охраны, приказывая идти туда, куда указал Никий, и, осторожно обойдя его, зашагал следом.

— Никого,— сказал он, вернувшись черезнекоторое время.— Наверное, бежал через окно. Не беспокойся, я прикажу усилить охрану. Ты не знаешь, кто это был? Ты успел разглядеть его?

— Не-е-т,— почти простонал Никий.

— Наверное, это люди Гая Пизона,— предположил Палибий, с едва заметным снисхождением глядя на Никия,— Стоило только сунуть палку в этот муравейник...

— Уже? — перебил его Никий.

Палибий помотал головой, не понимая.

— Разве их... Разве их уже взяли?

— Всех! — самодовольно отрезал Палибий.— Кое-какая мелочь ускользнула, но от центуриона Палибия все равно не уйдет никто. Не представляешь, как эти трусы тут же все стали валить друг на друга.— Он упер руки в бока и, откинув голову, захохотал,— Как только сдерешь с патриция тогу с синей полосой, так он тут же превращается в плебея.

— Но так быстро, прошло всего...— Никий не договорил, удивленно глядя на Палибия.

— Император приказал — центурион Палибий сделал,— самодовольно пояснил Палибий.— Я отобрал верных солдат, а эти крысы даже не умеют сбежать вовремя.— Палибий пригнулся к Никию и заговорщицки ему подмигнул.— Скажу тебе по секрету, император намекнул мне, что хоть я пока еще и центурион, но скоро...— Он выставил свой толстый палец и выразительно потыкал им вверх.— Понимаешь?

Никий кивнул и даже заставил себя улыбнуться дружески, хотя улыбка все же вышла натянутой. Развязность центуриона не возмущала, а пугала его. «Бежать!» — снова подумал он и снова кивнул.

— Ну ладно,— сказал Палибий,— еще не все сделано. Ты знаешь, ведь я пришел за тобой.

— За мной? — Никий сглотнул, дернув головой.

— Конечно,— бодро заявил Палибий,— нам предстоит небольшое путешествие. Император приказал мне сопровождать тебя.

Когда центурион сказал «сопровождать», у Никия несколько отлегло от сердца, все-таки сопровождать — это не доставлять и не конвоировать. Никий хотел осторожно спросить куда, но Палибий опередил его:

— Эта старая крыса, Сенека, конечно, никуда не денется, его и ноги уже не носят, но император приказал ехать теперь же, а если император приказывает Палибию...— Он многозначительно помолчал и добавил, оглядевшись по сторонам: — Еще мне приказано доставить к принцепсу твоего Теренция. Ты не знаешь, зачем он ему нужен?

— А разве ты не знаешь? — в свою очередь неожиданно спросил Никий, пристально посмотрев в глаза Палибия.

Центурион не сумел скрыть смущения.

— Что ты имеешь в виду? — спросил он глухо.

— Только то, мой Палибий,— уже вполне естественно сумел улыбнуться Никий,— что вы двое, ты и Теренций, имеете самые большие заслуги перед империей в раскрытии коварного заговора. Уверен, император оценит это высоко.

Палибий недовольно посопел, пожевал губами, выставил правую ногу вперед, убрал, выставил левую. Наконец сказал, глядя повыше глаз Никия:

— Скажи, ты уверен в нем?

— В Теренции? Как в себе самом.

Палибий поморщился:

— Я не об этом. Просто я подумал, что он может... что может...

— Что он может? Говори же, Палибий!

Палибий вздохнул, но все-таки выговорил:

— Что он может наговорить не то, что нужно. Со страху, конечно.

— Не то, что нужно? — повторил Никий, сделав удивленные глаза.— Разве он должен говорить еще что-нибудь, кроме правды? Я тебя не понимаю — что же он должен говорить?

— Ничего,— глядя в пол, хмуро отозвался Палибий и снова шумно вздохнул.

Никий приказал слуге позвать Теренция. Теренций вошел, с опаской поглядев на центуриона.

— Я слушаю, мой господин! — поклонился он Никию.

— Насколько я понял со слов центуриона,— сказал Никий, подходя к Теренцию и прямо глядя в его глаза,— тебе следует ехать во дворец, чтобы дать показания по поводу известного тебе заговора.— Он обернулся к Палибию,— Его будет допрашивать сам император?

Не отрывая взгляда от пола, центурион дернул плечами.

— Но, как бы там ни было, кто бы ни допрашивал тебя,— продолжал Никий,— ты должен говорить правду.— Он увидел в лице Теренция плохо скрытый вопрос и повторил, уже чуть раздраженно: — Ты должен говорить правду, одну только правду, Теренций. Ты понял меня? Одну только правду!

— Да, мой господин, я понял, я буду говорить только правду,— сказал Теренций и опять вопросительно посмотрел на Никия.

— Тогда иди,— отрывисто, злясь на самого себя, бросил Никий,— солдаты тебя проводят.

Теренций поклонился и, повернувшись, медленно пошел к двери. Шагал он неровно, уже у порога оглянулся. Взгляды их встретились. В глазах Теренция была тоска. Никий почему-то отчетливо понял, что они видятся в последний раз. Если бы не присутствие центуриона, он, наверное, бросился бы к Теренцию, может быть, обнял его. Но он только с трудом сглотнул подступивший к горлу ком, закрыл глаза и отвернулся.

Глава четырнадцатая

Все время пути до виллы Аннея Сенеки центурион Палибий оставался хмур, а Никий задумчив. Ехали верхами, в сопровождении двух десятков всадников. Когда Никий спросил, для чего такое количество солдат, Палибий ответил, что так надежнее. Никий пожал плечами и больше к этому не возвращался.

День был прохладный, солнце светило неярко, к вечеру все пространство вокруг покрыл студеный гус-той туман — в нескольких шагах уже ничего не стало видно. Топот множества лошадиных ног позади раздавался глухо. Никий подумал, что вот сейчас самое время бежать — повернуть лошадь в сторону и скрыться в тумане. Но он медлил, то крепко сжимая поводья, то расслабляя пальцы. Ехавший рядом центурион вдруг сказал, продолжая смотреть перед собой:

— Хотел бы предупредить тебя, Никий, но не имею права.

— О чем, Палибий?

Палибий вздохнул и, потянувшись, дотронулся до руки Никия:

— Лучше не спрашивай,— и он вздохнул опять.

Почувствовав стеснение в груди, Никий проговорил как можно беззаботнее:

— Что с тобой, Палибий? Не узнаю решительного воина! Если не можешь сказать, зачем начал?..

Палибий не ответил, некоторое время они ехали молча. Вдруг Палибий, пригнувшись к Никию и настороженно покосившись назад на невидимых за туманом всадников, проговорил глухим, без выражения, голосом:

— Ты меня выручил, Никий, и я могу сказать тебе только вот что: если ты поскачешь в одну сторону, то я направлю солдат в другую. Знай это твердо, я твой должник.

Никий растерялся, не знал, что отвечать, как перевести слова центуриона в шутку, изобразить непонимание... Он сидел оцепенев, до боли в пальцах сжав поводья, а Палибий, приподнявшись в седле, крикнул зычно:

— Не отставать! — и пришпорил лошадь.

Солдаты догнали Никия, отряд тяжело проскакал мимо, но Никий так и не решился отстать, да и лошадь сама потянулась за ушедшими вперед. Он не держал ее не подгонял, она сделала все сама, и вскоре он снова поравнялся с Палибием. Центурион лишь мельком глянул на него и нахмурился.

Дом Сенеки вырос из тумана внезапно. Палибий поднял руку, останавливая отряд, сказал, ловко спрыгнув на землю:

— Иди, это твое дело,— и тут же повелительно и негромко распорядился окружить дом со всех сторон.

Один из солдат принял поводья, Никий слез с седла, несколько раз присел, разминая затекшие ноги, и, кивнув центуриону, чтобы тот следовал за ним, быстрым шагом направился к дому. Оттолкнув выбежавшего навстречу слугу, они вошли в дом.

Аннея Сенеку они застали в гостиной за массивным мраморным столом, уставленным яствами, в обществе нескольких друзей. Все они настороженно посмотрели на вошедших. Никий с трудом узнал Сенеку — последний год сильно его состарил.

— А-а, Никий,— проговорил тот слабым голосом, чуть хрипловато и приподнял приветственно старческую, с синими прожилками руку,— греческий клинок. Не думал, что ты когда-нибудь явишься ко мне в обществе столь доблестного воина. Впрочем, я ждал тебя.

— Меня прислал император Нерон! — четко выговорил Никий, но голос его все же предательски дрогнул на имени императора.

— Об этом нетрудно догадаться,— усмехнулся Сенека.— Я даже знаю, зачем ты приехал. Правда, присутствие солдат, что так отчаянно топают во дворе, кажется мне излишним. Мне всегда представлялось, что мой ученик Нерон хорошо знает своего учителя, он напрасно предполагает, что я буду бегать от него по окрестным полям, как заяц от борзых. Ведь Нерон желает моей смерти — я правильно тебя понял, Никий?

— Ты понял меня правильно,— раздраженно ответил Никий.— Твое участие в заговоре Гая Пизона...

— Мое участие в заговоре,— перебил Сенека,— не имеет никакого значения. Приговор мне был вынесен давно — странно, что его исполнение затянулось так надолго.

— Заговор открыт полностью,— сказал Никий лишь для того, чтобы не молчать,— заговорщики полностью изобличены, и все они показали, что твое участие не ограничивалось...— он запнулся, не зная, как продолжить, а Сенека произнес с улыбкой:

— Оставь, Никий, не стоит утруждать себя перечислением моих прегрешений перед императором — их больше, чем ты знаешь и чем сможешь назвать. Надеюсь, потомки поймут, что я служил Риму, а не человеку. Но сейчас'это тоже не имеет никакого значения.— Он медленно поднялся. Обвел гостей плавным жестом: — Ты позволишь мне попрощаться с друзьями?

Никий угрюмо кивнул. Из дверей справа вышла жена Сенеки, Паулина, встала у порога, прижав руки к груди и испуганно глядя то на Никия с Палибием, то на мужа.

— Нет! — выдохнула она, и еще раз, уже со стоном: — Н-е-т!

Сенека строго на нее посмотрел:

— Умей сдерживать себя, Паулина, мы не одни.

— Но, Анней!..— жалобно проговорила она.

— Перестань,— уже чуть мягче произнес муж.— Ты же не хочешь, чтобы обо мне сказали: философ Сенека умер от страха.

Паулина кивнула, потерянно глядя на мужа, но более не произнесла ни слова.

Сенека вполголоса обращался к каждому из гостей, кажется, плохо его слушающих — все они мельком настороженно поглядывали на центуриона Палибия.

Закончив, Сенека повернулся к Никию:

— Я могу надеяться, что моих друзей не будут преследовать за то, что они в такую минуту оказались рядом со мной?

— Они могут уйти,— сказал Никий,— никто не причинит им вреда.

— Их нельзя так отпускать,— недовольно проговорил Палибий,— кто-то из них мог быть замешан...

— Они могут идти,— не глядя на Палибия, с особенной властностью в голосе повторил Никий.

Центурион что-то угрюмо пробурчал себе под нос, но возразить не осмелился, а гости, осторожно кланяясь хозяину и бесшумно ступая, вышли.

— Я готов,— сказал Сенека и, подойдя к жене, обнял за плечи, прижимая ее голову к своей груди. Женщина всхлипнула, вздрогнув всем телом, он положил ей ладонь на затылок и что-то шепнул, пригнувшись к самому уху.

Постояв некоторое время, Никий молча повернулся и тоже вышел в дверь. Туман на улице сделался еще гуще. Никия била дрожь. Опершись плечом о мраморную колонну у входа, он закрыл глаза. Послышались приближающиеся шаги Палибия, он осторожно спросил:

— Ты считаешь, что он должен умереть?

— Так считает император,— проговорил Никий, не открывая глаз.

— Я не хочу этого видеть,— едва слышно пробормотал Палибий.

Никий открыл глаза — тяжелое лицо центуриона стало еще суровее.

— Я не хочу этого видеть! — повторил он на этот раз громче и решительнее.

Никий равнодушно кивнул:

— Хорошо, оставайся здесь и...— Он обвел глазами лужайку перед домом (в сумерках туман из белого стал синим).— И скажи солдатам, чтобы они так не топали.

— А? — не понял Палибий.

— Пусть они ведут себя потише — такая смерть требует уважения.

Центурион что-то хотел спросить у Никия, но, так и не решившись или не найдя слов, махнул рукой и тяжело зашагал к лужайке, уже через несколько мгновений скрывшись в тумане.

Вышел слуга, проговорил, пряча глаза:

— Хозяин приглашает тебя войти.

Когда Никий переступил порог гостиной, Анней Сенека стоял, опершись рукой о край стола, его жены Паулины уже не было в комнате.

— Я все приготовил,— Сенека кивнул на дверь.— Пойдем!

— Куда? — не понял Никий, наедине с Сенекой почувствовав себя крайне неловко.

Тот усмехнулся:

— Тебе хорошо известно, мой Никий, место, где я обычно принимаю ванну. Пойдем, я собираюсь умереть там.

И, больше ничего не добавив, он вышел. Никий стоял в нерешительности — сейчас ему хотелось бежать отсюда — из этого дома, из Рима. Но решиться было невозможно, он почему-то ощущал, что в эти минуты не принадлежит самому себе. Низко опустив голову, он сделал шаг к двери, за которой скрылся Сенека.

Он хорошо знал расположение комнат в доме и поднял голову лишь тогда, когда переступил порог ванной, где у противоположной стены располагался небольшой бассейн. От воды шел пар. Сенека стоял у мраморной скамьи, двое слуг помогали ему раздеваться. Не оборачиваясь к Никию, философ произнес:

— Знаю, моя смерть не доставляет тебе большого удовольствия, и даже полагаю, что ты ощущаешь некий род неловкости, а то и стыд. Но тебе нечего стыдиться, потому что дело не в тебе и не во мне. Вы победили, вот и все, хотя сами еще не вполне осознаете свою победу. Осторожнее, Крипе,— сказал он слуге, поморщившись. Повернулся к Никию: — Ты понимаешь, о чем я говорю? — И добавил с улыбкой: — Учитель Павел был бы тобой доволен.

— Я не понимаю,— почти прошептал Никий. Ему показалось, что у него пропал голос, но испытать, так ли это, он сейчас не решался.

— Все очень просто,— пояснил Сенека,— Наступает эра плебеев — эра патрициев закончилась. Может быть, ты присутствуешь при гибели одного из последних. Я хорошо относился к Павлу, но он плебей. Все люди не могут быть равны — это только уловка, чтобы поднять плебеев, чтобы дать им уверенность, что они тоже могут властвовать. Властвовать не хуже нас. Всякая власть уже предполагает неравенство, и, когда плебеи возьмут власть, они тоже станут делиться на властителей и рабов. Так устроен мир, Никий. Павел писал мне, что все равны перед Богом, но тогда зачем Бог создал нас столь неравными? Плебеи прекратят род аристократов и заменят их новой знатью. Но это будет плебейская знать — а ничего смешнее и страшнее плебейской знати быть не может. Мы — хранители духа, а вы можете быть лишь хранителями догмы. Вы будете выдавать ее за дух, но это всегда будет лишь мертвая догма, способная обмануть лишь те толпы плебеев, которые будут служить вам.

— Римские аристократы погрязли в разврате! — зло выговорил Никий.

— И еще в стяжательстве, и еще в роскоши,— добавил Сенека, снисходительно посмотрев на Никия.— Но они все равно остаются хранителями духа. Чистота нравов не залог духовности.

— А что залог духовности?

— Убежденность аристократов в том, что они хранители. Что они избранники. Из десяти развратников-аристократов девять чувствуют тонкость поэзии и глубину философии, и хотя бы один является настоящим философом или поэтом. Но и на тысячу праведных плебеев одного такого не отыщется. Они ненавидят аристократов потому, что не могут быть ими, вот и все. Взяв власть, они погубят дух. Посмотри, что стало с тобой, когда ты только лишь прикоснулся к власти. Ты стал простым убийцей, Никий. Впрочем, повторяю, Павел был бы тобой доволен.

— Я не хочу продолжать этот разговор,— холодно проговорил Никий.

— Я тоже,— сказал Сенека и махнул рукой слугам: — Идите, Крипе, все остальное я сделаю сам.

Слуги бесшумно вышли. Сенека стоял спиной к Никию. Его обнаженное тело казалось совершенно высохшим, желтая кожа была мертва как пергамент. При-гнувшись, он взял нож, лежавший на краю скамьи, попробовал лезвие пальцем. Осторожно ступая, стал спускаться по ступенькам в бассейн. На последней остановился:

— Знаешь, Никий, чем плебеи будут отличаться от нас? Неумением достойно лишить себя жизни. Они, наверное, будут убивать себя, но грубо, варварски и со страхом. А их учителя объявят самоубийство самым великим грехом. Объявят потому, что плебей — член стада и не имеет права распоряжаться собственной жизнью — вот так!..

С этими словами Сенека приставил лезвие к запястью левой руки и медленно потянул нож к себе. Никий отвернулся.

Сначала была тишина, потом послышался легкий плеск, и он услышал голос Сенеки:

— Иди, Никий. Ты можешь передать императору, что я сделал это. Пусть позовут Паулину, чтобы она была рядом.

Никий не сразу открыл глаза, но когда открыл, увидел голову Аннея Сенеки, возвышавшуюся над поверхностью воды — он равнодушно смотрел, как вода становится красной.

Когда Никий вышел во двор, было уже совсем темно. Солдаты зажгли факелы, но густой туман плохо пропускал свет, и их пламя виделось лишь желтыми пятнами. Центурион Палибий ни о чем не спросил — молчал и Никий. Солдат подвел ему лошадь. Дважды не попав в стремя ногой, он с трудом сел в седло. Центурион резко выкинул руку вперед, и отряд двинулся в сторону Рима тяжелой медленной рысью. Никий потерял ощущение времени, не чувствовал, сколько они прошли и сколько еще осталось. Постепенно туман рассеялся, и факелы уже довольно хорошо освещали дорогу. Справа потянулась черная стена леса, слева блеснула река. «Уже скоро»,— почему-то подумал Никий, хотя все еще не понимал, где они находятся.

Вдруг лошадь перед ним резко встала и тут же поднялась на дыбы, испуганно заржав. Неизвестно откуда выскочивший человек схватил поводья его лошади и потянул вниз. В свете факелов подскакавших сзади солдат Никий узнал Симона. Одной рукой он тянул поводья, в другой был меч. Лошадь почти села на задние ноги, Никий уцепился за гриву, припал к шее, стараясь укрыться от меча, которым размахивал Симон. Солдаты закричали, характерно звякнуло железо вытаскиваемого из ножен оружия. Симон зарычал и вдруг, выпустив поводья, упал на спину, ловко перевернулся и стал отползать к краю дороги, в темноту. Лошадь Никия бросилась в противоположную сторону — и понесла. Ветки хлестали по лицу, он обхватил шею лошади и что было сил сжал коленями бока. Наконец он сумел схватить поводья; заваливаясь назад, потянул их на себя, почти повиснув на rinx. Лошадь снова присела, он спрыгнул на землю, перехватил ее под уздцы, потянул вниз, легко похлопал животное ладонью по крупу:

— Ну, ну, успокойся!

Наконец она успокоилась, Никий прислушался. Крики и топот еще доносились до него, но с каждым мгновеньем становились все глуше и глуше.

Глава пятнадцатая

А Рим отдалялся все дальше и дальше, и Никию показалось, что он уже не живет. Не живет, не умер, но спит. И все, что видит вокруг, есть сон. Он знает об этом, но не может проснуться.

Нужно было чем-то жить. Он оказался вынужден вспомнить о ремесле, которому учился когда-то, о врачевании. Но не так-то просто извлечь из знаний пользу. Не объявишь же себя врачом просто так! Бывшие при нем деньги заканчивались, будущее выглядело туманным, время от времени он впадал в настоящее отчаянье, думал о том, чтобы покончить с жизнью, тем более что жизни в себе он больше не чувствовал. Но умереть вот так, в цвете лет, оказалось страшно. Он вспомнил последние слова Сенеки и подумал, что тот был прав — только настоящий аристократ не боится смерти. Ощущать себя плебеем, тем более после жизни при дворе Нерона, было обидно, но что стоила такая обида по сравнению с обстоятельствами, в которые он попал! Ему мог помочь только случай, и случай не замедлил явиться.

Никий добрался до Капуи. Зачем? Он и сам не знал. Просто туда вела дорога, на которую он случайно вышел. Если бы дорога вела в другую сторону, он бы поехал в другую: ему было все равно. Ехал с большими предосторожностями, Главным образом в вечернее время. Рисковал попасть в руки к разбойникам. Но быть схваченным римскими солдатами казалось ему страшнее, не говоря уже о Симоне из Эдессы, который мерещился ему в каждом встречном.

В городе он разместился на постоялом дворе средней руки. Его породистая лошадь и дорогая одежда вызвали особенное уважение у хозяина, который отвел ему лучшую комнату. Никий назвался Валерием из Александрии, приехавшим сюда по делам наследства, которое оставил ему дальний родственник отца. Хозяин принял в его деле горячее участие, посоветовал, к кому из чиновников лучше обратиться, кому сколько дать, чтобы его дело решилось как можно быстрее. Он даже сам вызвался отвести его к нужному человеку, но Никий вежливо отказался, сославшись на то, что кое к кому из местных чиновников у него есть рекомендательные письма. Чтобы не вызывать подозрения хозяина, Никий был вынужден уходить утром и возвращаться перед заходом солнца, да еще рассказывать хозяину о продвижении своего дела. Впрочем, последнее оказалось не очень утомительно. Труднее всего было днем — он бесцельно шатался по городу, не зная, что предпринять, и ничего хорошего не видя в будущем. А мрачное будущее могло наступить очень скоро — денег для оплаты жилья у него оставалось всего на несколько дней. Он подумывал о том, чтобы продать лошадь, но даже и выгодная продажа только ненадолго отдаляла конец.

Как-то вечером словоохотливый хозяин зашел к Никию в комнату, чтобы поболтать о том о сем, и, рассказывая о городских новостях, между прочим упомянул о некоем Аннее Спарсе, богатом жителе Брундизия. Спарс был родом из Капуи, здесь до сих пор обитали его дальние родственники. Человек он был известный, достиг высоких должностей в правление императора Клавдия — даже был пропретором в Сардинии,— но при Нероне попал в немилость, вынужден был уйти с государственной службы и уже много лет проживал уединенно на своей вилле в Брундизии, на самом берегу моря.

Никий выслушал рассказ хозяина довольно равнодушно — что ему было за дело до какого-то Спарса, тем более в его теперешнем положении.

Но хозяину равнодушие Никия показалось обидным. Он воскликнул с горячностью:

— Надо знать, кто такой Анней Спарс,— лучшего человека, может быть, вообще не рождала земля!

Местный патриотизм хозяина вызвал у Никия улыбку.

— Это очень почетно для Капуи,— вежливо согласился он.— Правда, сам я никогда не слышал ни о каком Аннее Спарсе.

— Этого не может быть! — искренне удивился хозяин.— О благородном Спарсе знают все!

Никий развел руками:

— Что поделаешь, это мое упущение.

Но столь примирительный ответ не только не удовлетворил хозяина, а, кажется, распалил еще больше. Он дошел до двери, выглянул в коридор, потом, плотно прикрыв дверь, снова сел рядом с Никием (которого он уже порядком утомил) и, понизив голос, с заговорщицким выражением на лице стал говорить о доблестях благородного гражданина. Оказалось, что Анней Спарс более что жизни в себе он больше не чувствовал. Но умереть вот так, в цвете лет, оказалось страшно. Он вспомнил последние слова Сенеки и подумал, что тот был прав — только настоящий аристократ не боится смерти. Ощущать себя плебеем, тем более после жизни при дворе Нерона, было обидно, но что стоила такая обида по сравнению с обстоятельствами, в которые он попал! Ему мог помочь только случай, и случай не замедлил явиться.

Никий добрался до Капуи. Зачем? Он и сам не знал. Просто туда вела дорога, на которую он случайно вышел. Если бы дорога вела в другую сторону, он бы поехал в другую: ему было все равно. Ехал с большими предосторожностями, Главным образом в вечернее время. Рисковал попасть в руки к разбойникам. Но быть схваченным римскими солдатами казалось ему страшнее, не говоря уже о Симоне из Эдессы, который мерещился ему в каждом встречном.

В городе он разместился на постоялом дворе средней руки. Его породистая лошадь и дорогая одежда вызвали особенное уважение у хозяина, который отвел ему лучшую комнату. Никий назвался Валерием из Александрии, приехавшим сюда по делам наследства, которое оставил ему дальний родственник отца. Хозяин принял в его деле горячее участие, посоветовал, к кому из чиновников лучше обратиться, кому сколько дать, чтобы его дело решилось как можно быстрее. Он даже сам вызвался отвести его к нужному человеку, но Никий вежливо отказался, сославшись на то, что кое к кому из местных чиновников у него есть рекомендательные письма. Чтобы не вызывать подозрения хозяина, Никий был вынужден уходить утром и возвращаться перед заходом солнца, да еще рассказывать хозяину о продвижении своего дела. Впрочем, последнее оказалось не очень утомительно. Труднее всего было днем — он бесцельно шатался по городу, не зная, что предпринять, и ничего хорошего не видя в будущем. А мрачное будущее могло наступить очень скоро — денег для оплаты жилья у него оставалось всего на несколько дней. Он подумывал о том, чтобы продать лошадь, но даже и выгодная продажа только ненадолго отдаляла конец.

Как-то вечером словоохотливый хозяин зашел к Никию в комнату, чтобы поболтать о том о сем, и, рассказывая о городских новостях, между прочим упомянул о некоем Аннее Спарсе, богатом жителе Брундизия. Спарс был родом из Капуи, здесь до сих пор обитали его дальние родственники. Человек он был известный, достиг высоких должностей в правление императора Клавдия — даже был пропретором в Сардинии,— но при Нероне попал в немилость, вынужден был уйти с государственной службы и уже много лет проживал уединенно на своей вилле в Брундизии, на самом берегу моря.

Никий выслушал рассказ хозяина довольно равнодушно — что ему было за дело до какого-то Спарса, тем более в его теперешнем положении.

Но хозяину равнодушие Никия показалось обидным. Он воскликнул с горячностью:

— Надо знать, кто такой Анней Спарс,— лучшего человека, может быть, вообще не рождала земля!

Местный патриотизм хозяина вызвал у Никия улыбку.

— Это очень почетно для Капуи,— вежливо согласился он.— Правда, сам я никогда не слышал ни о каком Аннее Спарсе.

— Этого не может быть! — искренне удивился хозяин.— О благородном Спарсе знают все!

Никий развел руками:

— Что поделаешь, это мое упущение.

Но столь примирительный ответ не только не удовлетворил хозяина, а, кажется, распалил еще больше. Он дошел до двери, выглянул в коридор, потом, плотно прикрыв дверь, снова сел рядом с Никием (которого он уже порядком утомил) и, понизив голос, с заговорщицким выражением на лице стал говорить о доблестях благородного гражданина. Оказалось, что Анней Спарс пострадал за свою честность и смелость — он не мог молчать о несправедливостях теперешнего правления и почти открыто высказывал то, что об этом думал.

— Это еще хорошо, что он ушел вовремя,— делая страшные глаза, шептал хозяин.— Его враги хотели, чтобы он был предан смерти.— Он сделал многозначительную паузу и, покачав головой, едва слышно закончил: — При теперешнем правлении это делается так просто.

Чтобы побыстрее избавиться от назойливого хозяина, Никий удрученно заметил:

— Да, благородство и честность теперь не в цене.

Некоторое время они молчали, потом Никий нетерпеливо поерзал в кресле. Хозяин встал и пошел к выходу. У порога остановился, с тоской посмотрел на Никия:

— И такой человек теперь умирает. Все наши врачи согласились, что нет никакой надежды.

При слове «врачи» Никий встрепенулся, жестом остановил собравшегося уже выйти хозяина:

— Разве благородный Анней Спарс так болен? — спросил он как можно более участливо.— Или он уже очень старый человек?

Хозяин вздохнул:

— Нет, не старый, но очень болен. Он заезжал сюда к родным и тут заболел. Говорят, у него что-то с грудью, он задыхается, и силы покинули его. А ведь еще недавно он был совершенно здоров — я сам видел его у дома претора Капуи.

— Ты говоришь, у него болит грудь? — произнес Никий, скорее спрашивая самого себя, чем хозяина.

Тот сделал неопределенный жест головой:

— Так говорят.

Хозяин ушел, а Никий потерял покой, он не находил себе места: шагал из угла в угол по комнате, присаживался на край ложа, сосредоточенно глядя в пол, вставал и ходил снова.

Решиться на то, что пришло ему в голову, было, страшно, но, с другой стороны, это его единственный шанс. Некоторое время спустя он вышел во двор как бы для того, чтобы подышать воздухом перед сном, и конечно же встретил хозяина, и конечно же снова «случайно» с ним разговорился. Незаметно наведя разговор на Аннея Спарса, он узнал о нем все, что знал хозяин. Оказалось, что Спарс был человеком тонким, ценил искусство и даже сам писал что-то. Хозяин сказал, что — и трагедии, и комедии, и поэмы, но это было не важно сейчас. Еще хозяин объяснил, где остановился Спарс, описал дом, рассказал историю прежних жильцов и жильцов нынешних. Судя по всему, он был неистощим и мог не останавливаться до самого рассвета, но Никий, сославшись на усталость и предстоящие с утра дела, все же сумел от него уйти.

Спал он плохо, ворочался с боку на бок. Его охватывали поочередно то страх, то надежда, но страха было значительно больше, а надежда казалась весьма туманной. Утром решимость совершенно покинула его — он долго лежал, глядя в потолок, не в силах заставить себя встать. Он бы и не встал, если бы не хозяин, приславший слугу напомнить, что завтрак уже ждет его.

Подъехав к дому, описанному хозяином, Никий долго не решался войти — богато украшенный фасад почему-то пугал его, хотя дом Агриппины, где он жил в последнее время, по сравнению с этим домом можно было считать дворцом. Наконец он заметил, что какой-то человек, дважды выходивший из дверей, смотрит на него подозрительно. «Сейчас или никогда!» — сказал себе Никий и вдруг решительно (чего сам не мог ожидать) направил лошадь к воротам.

Тот же самый подозрительно смотревший на него человек вышел к нему. Вспомнив двор императора Нерона, Никий высокомерно на него взглянул — так, что тот, несколько мгновений помедлив, все же вынужден был взяться за поводья и стремя, помогая Никию покинуть седло. Когда Никий спрыгнул на землю, человек строго-вопросительно на него уставился, а Никий растерянным взглядом окинул дом и, не глядя на слугу, спросил:

— В этом доме остановился Анней Спарс?

— Да, он здесь,— холодно отвечал слуга.

— Я Валерий Руф, врачеватель из Рима. Доложи хозяину, что я уже прибыл.

Но слуга не двигался с места, настороженно глядя на него.

— Ты что, оглох? — внезапно зло вскричал Никий, угрожающе надвигаясь на стоявшего.— Ты думаешь, я буду бесцельно торчать здесь по твоей милости вместо того, чтобы идти к больному?!

Гнев Никия возымел действие: человек крикнул, из дома выбежали двое слуг, он бросил им поводья и, торопливо размахивая руками, побежал к дому. Никий медленно пошел за ним. Едва он поднялся на площадку у входа, как из двери вышла пожилая женщина — худая, с бледным лицом и запавшими от бессонницы глазами. Она вежливо спросила у Никия, что ему угодно. Никий ответил, что сенатор Публий Рутелий, узнав об опасной болезни Аннея Спарса, послал его из Рима в Капую, чтобы осмотреть больного. (Никий назвал первого пришедшего на ум сенатора. Впрочем, он в самом деле был знаком с ним.)

— Публий Рутелий? — переспросила женщина несколько недоуменно.— Но я не знаю такого.

Никий нетерпеливо пожал плечами:

— Но его, конечно же, знает Анней Спарс. Публий сказал мне, что они друзья. Можно спросить у самого Аннея.

Женщина покачала головой и удрученно вздохнула:

— Наверное, это так, но я не могу спросить у Аннея, он совсем плох.— Она помедлила, вглядываясь в лицо Никия, потом, решившись, указала рукой на дверь.— Пойдем, я проведу тебя. Врачи говорят, что нет надежды, но...— Она не договорила и снова указала на дверь, приглашая Никия войти.

Первый этап был удачно пройден, может быть, самый трудный. Окажись Анней Спарс в лучшем состоянии, обман обнаружился бы сразу. А теперь у Никия все еще оставалась надежда.

Пройдя вслед за женщиной через несколько комнат, он вошел в помещение,. где на широком ложе лежал больной. Это оказался мужчина лет пятидесяти с небольшим, с крупными чертами лица и редкими седыми волосами, сейчас слипшимися и потными. Голова была высоко закинута, тяжелый подбородок оброс щетиной, большие руки безжизненно лежали поверх одеяла. Он дышал тяжело и часто, со свистом вдыхая и выдыхая воздух. У Никия стеснило грудь — не от сострадания к больному, а из страха за самого себя. Хотелось повернуться и бежать отсюда подальше.

— Вот,— сказала женщина, и Никий, вздрогнув, посмотрел на нее. В ее глазах стояли слезы. Она подняла руку и, приложив ладонь ко лбу, всхлипнула, потом повторила срывающимся голосом: — Вот.

Никий обошел ее и пригнулся к больному, как бы внимательно прислушиваясь к его дыханию, и вдруг, решительным движением сдернув одеяло, прислонил ухо к его груди. В груди Аннея Спарса клокотало. Он подумал: «Поздно», то ли имея в виду состояние больного, то ли то, что поздно отступать. И, распрямившись, сказал женщине самым решительным тоном — так говорят только знающие себе цену врачи и люди, привыкшие повелевать:

— Мне понадобятся две дюжины перепелиных яиц и кувшин молока ослицы.

Женщина, не понимая, смотрела на него.

— Молока...— произнесла она, едва шевельнув губами.

— Молока ослицы,— чуть раздраженно повторил Никий и добавил, нахмурившись: — Я надеюсь поставить его на ноги, но при одном условии — ни один местный врач не должен переступать порога этого дома. Знаю я этих..,— Он не договорил, но потом уже мягче произнес, указывая рукой на дверь.— Нельзя терять время, это должно быть доставлено мне еще сегодня.

Женщина болезненно улыбнулась, покивала и быстро вышла из комнаты, а Никий почувствовал, что ноги плохо держат его, и осторожно присел на край ложа, аккуратно сдвинув ногу больного.

Глава шестнадцатая

Время вдруг пошло стремительно, Никий перестал его замечать.

Перепелиные яйца и молоко ослицы доставили очень быстро, к вечеру того же дня. Ждать, пока яйца протухнут, не было времени (да и смысла тоже) — с каждым часом состояние больного делалось все хуже. Никий разбил яйца, смешал их с подогретым молоком, добавил туда меду и с помощью слуг смазал грудь и шею Аннея Спарса получившейся смесью. Несколько часов спустя смесь застыла, образовав плотную корку. Ночь прошла тревожно: больной бредил, стонал. Несколько раз Никий сам поил его теплым молоком с медом. Утром корку на груди смыли не без труда и тут же намазали смесью снова. Давно не молившийся Никий в эту ночь молился истово и горячо. Призывал Бога, вспоминал учителя Павла, просил сотворить для него чудо.

На третью ночь у больного начался бред. Женщина, встретившая Никия (она оказалась хозяйкой дома, дальней родственницей Аннея Спарса), плакала, спрашивала у Никия поминутно:

— Он умирает?! Умирает?!

Никий, как мог, спокойно отвечал, что нет, не умирает, что лечение идет своим ходом и такое состояние вполне объяснимо. Она плохо слушала, горестно трясла головой, рыдала еще громче. Никий приказал слугам увести ее и не пускать к больному. Подошел к постели находившегося в бреду Спарса, сказал вполголоса:

— Не умирай! Очень прошу тебя, не умирай!

И тут случилось странное — больной как будто услышал: перестал бредить, повернулся к Никию и внимательно на него посмотрел. Никий вздрогнул и в страхе попятился.

Все это продолжалось лишь несколько мгновений: Анней Спарс снова стал бредить, пот градом катился по его разгоряченному лицу. Но Никий почувствовал, что происшедшее не случайность, что Бог услышал его и подал знак. И он упал на колени там, где стоял, и воздал хвалу Богу.

С этой минуты он непоколебимо верил, что Анней Спарс не умрет. Уже под утро его сморил сон, и он уснул там, где молился, на полу у ложа. Спал, словно провалившись в немую темноту, а проснулся внезапно — поднял голову, прислушался со страхом. Было тихо, ему почудилось, что больной не дышит. Он не мог заставить себя встать, от вчерашней уверенности не осталось и следа. Он ощутил такой приступ страха, что тело стала бить мелкая дрожь, и он не в силах был унять ее.

Тут он услышал скрип половиц и оглянулся — в комнату вошла хозяйка. Она не смотрела на него, ее неподвижный взгляд был устремлен на ложе. У Никия перехватило дыхание, он ждал, что сейчас раздастся страшный крик. Но крика не последовало, вместо него он различил едва слышно сказанное:

— Подойди, Марция.

Голос шел сверху, от ложа, но Никий не поверил в это, пока хозяйка, в свою очередь, не позвала:

— Анней!

— Подойди,— шепотом повторил больной.

Никий поднялся только тогда, когда женщина подошла к больному и обняла его голову руками. Никий выглянул из-за спины. Лицо Аннея Спарса было бледно, глаза блестели, он смотрел на женщину и силился улыбнуться.

С этого дня больной начал быстро выздоравливать — так быстро, что все домашние смотрели на Никия как на бога, спустившегося к ним с небес. Слуги бежали исполнять любое его желание, хозяйка дома, Марция, стала по-матерински нежна. В те дни Никий редко заходил к Аннею Спарсу и задерживался ненадолго — быстро осматривал его, предписывал питье и уходил. Спарс был еще слаб, но уже разговаривал довольно легко, а Никий боялся разговора. Кто бы знал, как он этого боялся!

Но неизбежное произошло. Больной в то время уже свободно сидел в постели. Он спросил Никия с улыбкой:

— Марция сказала, что тебя зовут Валерий и ты прибыл из Рима. Кто тебя послал?

Никий замялся, вспоминая выскочившее из головы имя сенатора, но женщина, стоявшая за его спиной, произнесла:

— Публий Рутелий. Его прислал к тебе сенатор Публий Рутелий.

— Публий Рутелий? — недоуменно повторил больной.— Мне известно это имя, но я с ним совсем незнаком. В любом случае он вряд ли будет испытывать в отношении меня добрые чувства. Это странно, это очень странно. И он сказал тебе, чтобы ты...

Анней Спарс не договорил, перехватив умоляющий взгляд Никия. Некоторое время он пристально смотрел на него, потом обратился к женщине:

— Иди, Марция, я позову тебя позже.

Когда женщина вышла, он сказал, улыбнувшись, Никию:

— Ты можешь говорить со мной откровенно и без страха, и не только потому, что ты спас мне жизнь. Если не хочешь говорить, я не буду принуждать тебя. В любом случае я твой должник и сделаю все, чтобы помочь тебе, если это нужно. Прости, что я неосторожно сказал это при Марции, но я в самом деле не знаю Публия Рутелия.

— Я тоже незнаком с ним,— вздохнул Никий.— Я только слышал это имя и назвал... назвал первое попавшееся.

Анней Спарс посмотрел на Никия с нескрываемым удивлением, чуть склонив голову набок:

— Вот как!

— Я бежал из Рима сразу же после смерти Аннея Сенеки.

— Сенека умер? — поморщившись, спросил Спарс,— Я не знал этого. Рассказывай.

Рассказ для Аннея Спарса был приготовлен Никием давно, можно сказать, что он выучил его наизусть. Но говорил он сейчас вполне артистически: заикался, краснел, вздыхал поминутно. Спарс слушал внимательно и с очевидным участием.

Никий не назвал своего настоящего имени, и для Аннея Спарса остался Валерием. Он рассказал, что жил в доме Сенеки несколько последних лет в качестве его ученика и («так называл меня сам Сенека») приемного сына. Он занимался искусствами, философией, врачеванием. Будущее казалось безоблачным даже тогда, когда Сенека отдалился от дел и стал уединенно жить на своей вилле. Но неудавшийся заговор против Нерона все разрушил — и мечты, и надежды — и поставил даже жизнь Никия под угрозу. На виллу прибыл центурион с отрядом преторианских гвардейцев с приказом императора для Аннея Сенеки — принять смерть. Перед тем как уйти из жизни, Сенека успел сказать ему об Аннее Спарсе, назвав его человеком благородным и добродетельным. Сенека пояснил, что это наилучшее убежище для Никия, ведь ученика опального философа вряд ли оставят в покое. А Спарс живет уединенно, его подзабыли в Риме, и никто там Никия искать не будет. Он бежал, направляясь в Брундизий, но здесь, в Капуе, остановившись на постоялом дворе, узнал от словоохотливого хозяина, что Анней Спарс тяжело заболел и лежит в доме своей родственницы и что врачи говорят, будто нет никакой надежды на выздоровление. Тогда Никий, серьезно занимавшийся врачеванием, придумал историю о Публии Рутелии, явился в дом и взялся за лечение.

— Прости,— сказал Никий в заключение,— я проник в дом обманно, но как я мог открыться Марции!

— Ты великий врач, хотя и молод,— проговорил Анней Спарс.

Никий скромно пожал плечами:

— Просто Сенека интересовался медициной и научил меня кое-чему.

— Неужели Сенека еще помнил меня? — с недоверчивым удивлением произнес Анней Спарс,— Мы, правда, встречались когда-то и я был горячим поклонником его таланта, но... Такой великий человек, как он, и такой скромный гражданин, как я! Невероятно!

Никий почувствовал, что Анней Спарс не вполне верит его истории, но, как бы не заметив ничего, стал рассказывать о Сенеке, присовокупляя такие подробности, которые мог знать лишь человек, в самом деле живший в доме старого философа. Анней Спарс слушал с живым интересом, и постепенно его недоверие исчезло — Никий был так открыт, так наивен. Кроме того, так хорошо образован. Да и вряд ли человек, замысливший зло, стал бы с таким самоотречением спасать будущую жертву.

По-видимому, так или примерно так думал Анней Спарс, глядя на Никия. Наконец он сказал несколько высокопарно:

— Близкий к великому философу человек и мне как сын. Мы поедем в Брундизий, ты будешь жить у меня, Валерий. Поверь, я сделаю все, что в моих силах, чтобы жизнь твоя стала приятна и безоблачна. Жена моя умерла, детей у нас не было — теперь ты будешь моим сыном.

Глаза Никия наполнили слезы. Дело было, конечно, не в словах Аннея Спарса, а в том, что внутреннее напряжение спало и столь мучительное ожидание разрешилось теперь так великолепно.

Анней Спарс истолковал его слезы по-своему. Он сказал с отеческой строгостью:

— Ты не должен благодарить меня, Валерий. Во-первых, ты спас мне жизнь, а во-вторых, я лишь исполняю свой долг перед великим философом.— Тут на его лице явилось озабоченное выражение.— Но мы должны быть осторожны, Валерий, ищейки Нерона могут выследить тебя. Я не боюсь за себя, я презираю римских палачей. Моя жизнь не особенно ценна, но ты молод, талантлив и не должен попасть им в руки. Может быть, тебе некоторое время придется не покидать дома. Не думаю, что год или два, ведь дни этого мерзкого правления сочтены, но все же!..

Никий с благодарностью заверил благородного Аннея Спарса, что будет осторожен и станет неукоснительно следовать его советам и наставлениям. Спарс так растрогался, что нежно обнял Никия и всхлипнул.

Две недели спустя, когда Анней Спарс совершенно окреп, они отправились с Никием в Брундизий, приняв все возможные меры предосторожности и строго предупредив Марцию.

Вилла Спарса располагалась в живописном месте на самом берегу моря. Онане была столь же великолепна—и снаружи, и внутри,— как вилла Аннея Сенеки, но вполне добротно выстроена и богато обставлена. Спарс выделил Никию несколько комнат в правом крыле дома, приставил слуг. Он в самом деле обращался с ним как с сыном и ничем не стеснял, если не считать их бесед об искусстве, философии и политике, которые он очень ценил, несколько злоупотребляя временем Никия и несколько утомляя его. Спарс был человеком благодетельным, но не высокого ума. Он с неизменной восторженностью выслушивал Никия и восторженно же говорил сам. К сожалению Никия, говорить он любил значительно больше, чем слушать. Но это неудобство было вполне терпимым, тем более что Никий со временем научился уклоняться от таких бесед, ссылаясь на научные занятия (которыми, впрочем, почти не утруждал себя).

Дом стоял на скале, окна спальни Никия выходили на море, и если стоять у окна, особенно в сумерках, то могло показаться, что плывешь на корабле в открытом море. Это тоже было неудобством, даже хуже бесед о философии с Аннеем Спарсом, но Никий понял это позднее.

С некоторых пор он стал страшиться вида моря, так же как и его плеска и рокота. С морем у него оказались связаны лишь самые дурные воспоминания. С морем было связано неудавшееся покушение на Агриппину и путешествие на остров Пандетерий, где они с центурионом Палибием убили несчастную Октавию. Шум моря, особенно в шторм, не давал ему уснуть и лишал душевного покоя. Время от времени наплывали страшные воспоминания, переходившие в видения, тоже страшные и невероятные. То он видел плывущую к берегу Агриппину и себя, бьющего по голове уцепившегося за борт лодки Кальпурния. Сразу же после удара кровь из головы несчастного начинала бить фонтаном, и все море вокруг окрашивалось в красное — от берега до самого горизонта. И Агриппина теперь плыла в крови, и руки, когда она вытаскивала их из воды во время гребка, тоже были в крови. Или он видел, как поток крови течет из дверей дома Октавии — по лестнице, потом по двору, к ногам Никия. Он хочет убежать, но не может сдвинуться с места. Вот кровь достигает его ног, вот поднимается до колен, вот он уже по горло в крови. Он бьет руками и выплевывает красную жижу, чувствуя ртом характерный солоноватый вкус.

Он не подходил к окну, приказывал плотно закрывать ставни и занавешивать окна изнутри. Только сделав все это и плотно прикрыв ладонями уши, он мог уснуть.

Впрочем, со временем эти видения делались все слабее и мучили его уже не каждый день. Но все равно смотреть в окно на море он так и не научился.

Жизнь в доме Аннея Спарса была скучна, а порой и тосклива. Часто Никий не находил себе места, слоняясь из угла в угол. Он говорил себе: «Неужели я буду навсегда погребен здесь и никогда не увижу Рима, никогда не увижу Нерона?» Он часто думал об императоре, иногда это становилось как мания. «Я люблю, люблю, люблю Нерона!» — повторял он в отчаянье и уже не понимал, любит он его или ненавидит. Любовь и ненависть смешались в одно — горькое и радостное чувство одновременно. Чтобы уйти от дум о Нероне, он заставлял себя вспоминать учителя Павла, Сенеку, но ничего не получалось: он любил Нерона, а их не любил. Только с Нероном у него была настоящая жизнь, а с ними... Он не думал о них плохо, он просто не хотел о них думать, а когда заставлял себя, чувствовал раздражение.

Анней Спарс много говорил о Нероне, и, хотя в его рассказах присутствовала неизменная ненависть к прин-цепсу, Никий слушал с удовольствием. Время от времени Спарс получал сведения о жизни в Риме, и тогда Никий жадно ловил каждое его слово.

Даже тогда, когда Спарс сказал ему о смерти Поппеи (она умерла от того, что Нерон ударил ее, беременную, ногой в живот), он не ощутил никакой особенной ненависти — лишь интерес, смешанный с грустью, и при этом не подумал, что, может быть, император таким образом убил собственного ребенка Никия. Какой там еще ребенок! Нерон был его единственным ребенком. Только его, Никия, и больше ничей. «Дитя человеческое»,— вспомнились Никию слова учителя Павла, но при этом он почему-то думал не об Иисусе, а о Нероне.

Как-то до них дошли известия о страшном пожаре в Риме. Город выгорел дотла. Ходили упорные слухи, что город приказал поджечь сам Нерон и что, взоб-равшись на крышу самого высокого дома, он, глядя на пожар, читал отрывок из своей поэмы о взятии Трои. Анней Спарс с возмущением рассказывал о злодеянии и о бездушии императора, а Никий, внешне изображая согласие, восхищался Нероном. Кто бы еще решился делать то, что делал этот взрослый ребенок!

Чтобы жениться на Статилии Массалине, Нерон приказал убить ее мужа, Аттина Вестина. Спарс возмущался, заламывая руки и брызгая слюной, а Никий думал: «Как же еще он должен был поступить? Ему нужна стала новая игрушка, и он просто отобрал ее, вот и все!»

Так прошло около двух лет: время тянулось медленно, но минуло незаметно. Никий не раз думал о том, чтобы уехать в Рим. Порой желание становилось почти невыносимым, хотя он понимал, что его там может ожидать.

Однажды из поездки в Брундизий Спарс вернулся радостно-возбужденным.

— Все,— объявил он,— теперь Нерону конец. Галльские легионы восстали, Гальба объявил себя императором и скоро будет в Риме.

— И что же станет с Нероном?! — не сумев скрыть страха, с искаженным болью лицом, дрожащим голосом выговорил Никий.

Но в своей радости Анней Спарс ничего не замечал. Он самодовольно улыбнулся:

— Ему конец, вот и все! А как он умрет, меня не интересует, хотя было бы справедливо, если бы он принял смерть в мучениях.

Никий не мог этого слышать спокойно — чтобы Анней Спарс не видел его лица, он отвернулся. Положив ему руку на плечо, Спарс проговорил почти что нежно:

— Ты очень впечатлителен и добр — тебе жалко даже это чудовище! Но вспомни, кто сделал так, что ты живешь здесь, как в тюрьме (хотя я и делаю все для того, чтобы ты этого не замечал)? Со смертью Нерона ты сможешь выйти из своего заключения.

Никий посмотрел на Спарса, заставил себя сказать:

— Прости, не знаю, что со мной случилось. Прости, ты прав.

Прошло еще несколько дней, из Рима доходили все более тревожные слухи. Анней Спарс открыто радовался скорому падению Нерона, а Никий все не решался ехать.

Однажды под вечер Никий увидел, как его слуга разговаривает у ворот с каким-то человеком — в облике незнакомца было что-то знакомое. Сам не зная зачем, Никий перегнулся через раму окна, чтобы разглядеть лицо этого человека, бывшее в тени. В ту же минуту человек повернулся и посмотрел в его сторону. Взгляды их встретились — Никий узнал Симона из Эдессы. Они смотрели друг другу в глаза всего несколько мгновений: Никий отпрянул назад, резко задернул занавеску. Когда через некоторое время он выглянул вновь, у ворот уже никого не оказалось — ни слуги, ни Симона.

На вопрос Никия слуга объяснил, что этот человек приходит во второй раз.

— Он ищет родственника, какого-то Никия. Я ему сказал, что такого здесь никогда не было, но он пришел опять. Чудак какой-то! Если он явится еще...— продолжил было слуга с решительным видом, но Никий его перебил:

— Он не явится.

За обедом Анней Спарс снова говорил о Нероне. Он был в хорошем настроении, шутил, называл императора дрянным кифаредом, превозносил доблесть Гальбы и даже прочитал стишок, где говорилось о том, что жалкий актеришка на троне умер от того, что галльский петух клюнул его в непотребное место. Прочитав стишок, он захохотал, довольный, но вдруг смолк, почувствовав тяжелый взгляд Никия,— тот смотрел на него с ненавистью.

— Что с тобой? — нахмурился Спарс.— Тебе что-то не нравится?

— У меня просто болит живот,— сказал Никий и, поднявшись, вышел из комнаты.

Он решил этой же ночью бежать в Рим. Единственный человек, который мог помешать ему, был Симон. Но другого выхода не оставалось — если он останется здесь, Симон все равно рано или поздно доберется до него.

Он лег засветло, а к полуночи был уже на ногах. Приготовил дорожную сумку, взял простыню, разорвал на четыре куска; дождался, пока все уснут в доме, и, достав заранее приготовленный нож, осторожно покинул комнату.

Войдя в спальню к Аннею Спарсу, он на цыпочках подошел к ложу, одной рукой занес нож, другой тронул за плечо спящего. Тот вздрогнул, открыл глаза, Никий увидел в них ужас.

— Что! — выдохнул Спарс и попытался подняться.

— Это тебе от кифареда! — быстро проговорил Никий и с силой воткнул нож в грудь Аннея Спарса.

Тот даже не вскрикнул, только дернулся дважды и затих. Никий тщательно обтер лезвие ножа концом покрывала, сунул его в ножны у пояса и вышел.

Пробравшись в конюшню, он оседлал лошадь, намотал на копыта куски простыни и вывел лошадь за ворота. Постоял, прислушиваясь,— чудилось, что Симон вот-вот выскочит из темноты, схватит повод лошади,— но, кроме плеска волн, ничего не услышал. Сел в седло только у кромки воды — теперь не о чем было беспокоиться, вода слижет все следы.

Он даже не обернулся, чтобы в последний раз посмотреть на дом, где прожил почти два года. Он уже не думал ни о доме, ни о его хозяине, Аннее Спарсе, лежавшем на собственном ложе с кровавым пятном на груди,— сердце его было не здесь, а в Риме.

Глава семнадцатая

Никий не узнал Рима — казалось, что по улицам бродят сумасшедшие. Не было видно ни одного солдата (даже у ворот), зато многие горожане бродили, размахивая оружием. Только и разговоров было что о скором падении Нерона. Никий не уловил ни одного голоса сочувствия, зато поношения слышались со всех сторон. Говорили, что Гальба с легионами уже в двух переходах от города, а Нерон заперся во дворце и дрожит от страха. Статуи императора были повреждены и обезображены непристойными надписями. На одной из них Никий прочел тот самый стишок, что с таким удовольствием цитировал ему Анней Спарс. Никий со злорадством подумал, что тому уже никогда не придется больше произносить подобные мерзости.

Когда Никий подъехал к дворцу, он с удивлением увидел, что площадь перед ним совершенно пустынна — ни толп взбесившегося народа, ни солдат. Люди обходили площадь, словно проклятое богами место. Дворец казался покинутым. Некоторое время Никий не мог решиться. В какой-то момент он даже думал повернуть назад, но, вспомнив, что ехать ему некуда, направил лошадь к парадному входу. Бросив ее у лестницы, он взбежал по знакомым ступеням и, толкнув тяжелую дверь, вошел внутрь. В помещении было пустынно, его шаги гулко раздавались в пустоте. Не сразу решившись, напряженно прислушиваясь, он осторожно пошел вдоль галереи, ведущей в покои императора,— статуи римских богов смотрели на него, казалось, с выражением тоски и скорби. Вдруг он услышал позади какой-то посторонний звук, остановился. Это были шаги, они приближались. Человек ступал по-хозяйски, твердо. Никий огляделся, думая, куда бы спрятаться, но тут из-за колонны показался человек в богато украшенных доспехах. Никий едва не вскрикнул, узнав центуриона Палибия. Тот подошел так, будто расстался с Никием только вчера. Приветственно поднял руку:

— А, это ты? Пойдем, он будет рад тебя видеть.

— Кто? — Никий попятился и остановился, упершись в стену.

Лицо центуриона выразило крайнее удивление:

— Император, кто же еще? Разве ты шел не к нему?

— Он здесь?

— Еще здесь,— усмехнулся Палибий.— Придворные уже несколько дней не приходят сюда, наверное, готовятся торжественно встретить Гальбу. Каждый из них будет орать на каждом углу, стараясь перекричать другого, каким противником нынешнего принципата он был всегда и как пострадал от Нерона.

— А солдаты? Слуги?

— Эти разбежались кто куда, у поверженного героя не может быть ни слуг, ни воинов. По крайней мере, так заведено у нас в Риме.

— Но почему же остался ты? — Несколько успокоившись, Никий подошел к Палибию поближе.

— Сам не знаю,— помолчав, вздохнул центурион.— Кто-то же должен остаться. Для такого солдата, как я, всегда найдется работа при любом императоре — махать мечом я умею, а у Рима много врагов, но, знаешь...— Он развел руки в стороны, словно недоумевая.— Знаешь, мне жаль его. Не могу понять почему, но жаль. Но,— он махнул рукой,— пойдем, он ждет меня.

Никий остался у двери в императорские покои, а Палибий, коротко постучав, вошел. Дверь осталась полуоткрытой, Никий услышал, как Нерон тревожно спросил:

— Ну что? Что, Палибий?

— Я принес плохие вести, принцепс,— ответил Палибий.— Мне передали, только что закончилось совещание в сенате. Они постановили предать тебя смерти по обычаю предков.

— Проклятые! — простонал Нерон и вдруг, спохватившись, спросил едва ли не с интересом: — А что это значит, по обычаю предков? Как они собираются казнить меня?

— Я не смею, принцепс.

— Говори! — срывающимся на фальцет голосом прокричал Нерон.

Тогда Палибий объяснил (голос его звучал вполне ровно):

— Голову осужденного зажимают в специальные колодки, а самого секут розгами по спине, пока не наступит смерть.

— О-о! — снова простонал Нерон.— Я не вынесу этого, я не вынесу этого, Палибий! Может быть, мне выйти на форум и обратиться к народу? Или нет — ехать в казармы преторианцев и поднять их!.. А, Палибий, скажи!

— Поздно,— сказал Палибий.— Ты просто не дойдешь до форума, а казармы преторианцев давно пусты.

— Но что же делать?!

— Ты должен уйти.

— Уйти? Но куда, Палибий, куда?

— Мне тяжело говорить тебе это, но ты должен принять смерть.

— Ты хочешь, чтобы я умер? — воскликнул Нерон так, словно не вполне понял, о чем сказал ему центурион.

— Я хочу, чтобы ты избежал позора,— ответил тот.

— Но я не могу, я не хочу этого, и никто не смеет, никто не смеет...— Он не договорил, наступило молчание, потом Никий услышал всхлип.

— Здесь Никий,— произнес Палибий.— Ты позволишь ему войти?

— Никий? — спросил Нерон отрывисто.— Какой Никий?

Не отвечая, Палибий позвал:

— Войди.

Никий вошел. Сидевший в кресле Нерон поднял голову. Лицо его казалось опухшим, на глазах слезы, волосы растрепаны, одежда в беспорядке. Некоторое время он молча смотрел на Никия и вдруг, протянув к нему руки, проговорил жалобно:

— Никий, Никий, как же я ждал тебя!

Никий смущенно взглянул на Палибия, тот указал глазами на Нерона. Никий приблизился. Нерон крепко обнял его и заплакал, дрожа всем телом и уткнувшись в грудь Никия лицом. Подошедший сзади Палибий шепнул на ухо Никию:

— Уговори его.

Нерон, как видно, услышал. Резко поднял голову, оттолкнул Никия, упал в кресло, поднял руки, словно заслоняясь от кого-то:

— Нет! Нет! — потом сказал, обратившись к Никию и указывая пальцем на центуриона: — Скажи, скажи ему!..

Никий оглянулся на Палибия, тот кивнул, прикрыв глаза.

— Ты должен! — неожиданно для самого себя твердо выговорил Никий.— Ты должен сделать это, принцепс!

— И ты, Никий! — простонал Нерон и, прикрыв лицо ладонями, уронил голову на грудь.

Некоторое время он сидел так — безмолвно, не шевелясь. Тишина прерывалась лишь скрипом калиг Палибия, когда он переступал с ноги на ногу. Наконец император медленно поднял голову. В лице его уже не было прежней растерянности.

— Хорошо, я сделаю это,— глухо проговорил он.— Только не здесь, мне нужно выехать из Рима.

— Но, принцепс!..— начал было Никий, но Палибий перебил его, выступив вперед:

— Здесь недалеко, между Соляной и Номентанской дорогами, на четвертой миле от Рима, усадьба моего приятеля, вольноотпущенника Фаона, мы можем поехать туда.

— Да? — вскинулся Нерон, и в лице его мелькнула надежда.— Едем, Никий, едем сейчас же.— Он посмотрел по сторонам, словно ища слуг, но, вспомнив, что никого нет, махнул рукой. — Одеваться, Никий, одеваться!

— Приготовь его,— шепнул Палибий Никию,— я схожу за лошадьми.

Центурион ушел, Никий принес из соседней комнаты длинный плащ с капюшоном, тщательно укутал Нерона. Тот стоял неподвижно, то бормоча под нос что-то нечленораздельное, то всхлипывая.

— Мы можем идти, принцепс.— Никий указал на дверь.

— Постой! — Нерон ухватил Никия за рукав, заглянул в лицо.— Скажи мне, Никий, я мужественен? Я отважен?

— Да, принцепс,— твердо ответил Никий.— Я никогда в этом не сомневался.

— И ты по-прежнему любишь меня?

И Никий ответил:

— Да.

Вернулся Палибий, доложил, что все готово и можно ехать. Они вышли к задней части дворца, там их ждали три оседланные лошади. Ни Никий, ни Палибий не подумали поддержать Нерону стремя — он ничего не заметил, проворно вскочив в седло.

Самым трудным оказалось выехать из города. Улицы были заполнены кричащими толпами. Никий слышал, как один горожанин сказал другому, указывая на них:

— Они гонятся за Нероном.

Другой, уже у самых ворот, попытался схватить поводья лошади Палибия, ехавшего впереди.

— Эй, солдат,— крикнул он,— что там слышно о Нероне?

Палибий грубо оттолкнул ногой наглеца, а Нерон еще ниже наклонил голову.

Город остался позади. Странно — особенно после толчеи на улицах,— но дорога была совершенно пустынна. Только когда уже проехали полпути до усадьбы, Палибий, приблизившись к Никию, кивнул за спину и сказал тихо, чтобы не услышал император:

— Посмотри.

Никий оглянулся. Держась примерно в двух стадиях, за ними ехал одинокий всадник.

— Думаешь, за нами? — шепнул Никий Палибию. Тот пожал плечами:

— Теперь все равно.

У поворота к усадьбе Никий оглянулся опять — всадник следовал не отставая, но и не приближался. Вдруг Никий подумал о Симоне, вгляделся, приложил ко лбу ладонь. Но солнце било в глаза, и ничего рассмотреть было невозможно.

Съехав с дороги, они поскакали по узкой тропинке, ведшей к усадьбе. С обеих сторон росли кусты густого терновника, острые шипы рвали одежду. Когда они добрались до задней стены виллы, у всех троих одежда свисала клочьями. Нерон слез с лошади, сел под стену, с гримасой боли потрогал глубокие царапины на лице и руках. Почти простонал, оглядывая своих спутников:

— Мне больно, надо перевязать.

Никто ему не ответил. Палибий прошел вдоль стены, позвал негромко:

— Сюда!

Никий помог Нерону подняться. Палибий полез первым. Взобравшись на стену, протянул руки Нерону; Никий подсаживал снизу — тело императора показалось ему тяжелым и мягким. Никий залез на стену, когда Нерон и Палибий были уже на той стороне. Он посмотрел на тропинку, по которой они ехали, и никого не увидел. «Не он»,— сказал себе Никий и спрыгнул вниз.

Палибий сказал, что к дому идти опасно, и указал на конюшню, стоявшую возле стены. Палибий приоткрыл скрипнувшие ворота, заглянул внутрь, махнул остальным.

Конюшня оказалась пуста, в углу лежала тощая подстилка, прикрытая грязным плащом. Нерон лег на нее, тяжело дыша и высоко закинув голову, Палибий с Никием молча стояли над ним.

— Я голоден, я хочу пить,— капризно выговорил Нерон.

Палибий ушел и скоро вернулся, неся небольшой кувшин с водой и кусок черствого хлеба. Горло кувши-на было отбито, ко дну прилипла грязная солома. От хлеба Нерон отказался, но взял кувшин и, поморщившись, сделал несколько глотков, пролив воду на грудь. Поставив кувшин на землю, произнес, горестно покачав головой:

— Вот напиток Нерона!

Центурион Палибий проговорил, не скрывая раздражения:

— Медлить нельзя, принцепс. Они каждую минуту могут быть здесь!

— Кто, Палибий? — голос Нерона звучал жалобно.— Я не понимаю!

— Медлить нельзя, принцепс,— вместо ответа повторил Палибий.— Мужайся!

Нерон приподнялся на локтях, с трудом встал на колени. На глазах его были слезы, когда он говорил:

— Какой великий артист погибает!

— Надо решиться,— нетерпеливо твердил Палибий.

Нерон с укором посмотрел на него, протянул руку:

— Дай меч.

Взяв его, он ткнул рукоять в землю, приставив острие к груди. Чуть раскачиваясь и прерывисто дыша, он несколько раз пытался броситься на меч, но распрямлялся, лишь только острие касалось груди.

— Нет, не так,— пробормотал он и, поправив меч, приставил острие к горлу и снова добавил: — Какой великий артист погибает!

Вдруг он отбросил меч, поднял глаза на Палибия:

— Помоги мне!

Палибий опустил голову, толкнул Никия плечом:

— Не могу. Сделай ты!

Никий испуганно посмотрел на Нерона. Тот простонал:

— Помоги!

— Делай! — шепнул Палибий.

Никий, как и Нерон, встал на колени, поднял меч. Попытался приставить острие к горлу императора, но рука дрожала и острие ходило из стороны в сторону.

Нерон осторожно, чтобы не обрезать пальцы, взялся за лезвие, приставил к горлу, под самый подбородок. Вдруг он прислушался, повел глазами в сторону ворот. И тут Никий уловил топот лошадей, отряд всадников тяжело проскакал где-то за стеной. Нерон посмотрел на Никия, прошептал едва слышно:

Коней, стремительно скачущих, топот мне слух поражает!

Рука Нерона дрогнула, скорее от неожиданности, чем намеренно, ткнув мечом в горло. Меч вошел легко. Нерон, выпучив глаза, повалился на спину, кровь хлынула из раны. Никий бросился к нему и, схватив край плаща, на котором лежал император, заткнул рану.

— Поздно! — услышал он над собой голос Палибия.

Нерон открыл глаза, выговорил с трудом, но внятно:

— Вот она, верность! — И тут же голова его откинулась в сторону. Он был мертв.

— Пойдем, Никий,— тревожно проговорил Палибий, тронув Никия за плечо,— пора!

Никий отрицательно помотал головой:

— Уходи, я останусь.

Палибий постоял над ним всего несколько мгновений, потом Никий услышал удаляющиеся шаги и скрип ворот. Он не повернул головы, смотрел на мертвого императора и плакал, не вытирая слез.

Позади снова послышался скрип и осторожные шаги.

— Ты все же вернулся, Палибий! — сквозь слезы сказал Никий.

Ему никто не ответил, он медленно повернул голову. Перед ним стоял Симон с обнаженным мечом в руке.

— Вот я и добрался до тебя! — зло выговорил Симон и, шагнув к Никию, встал над ним.

— И до него тоже.— Никий кивнул на мертвого императора.

— Это ты убил его?

Никий поднял голову, посмотрел на Симона с улыбкой:

— Я любил его.

— Ты умрешь! — воскликнул Симон.— Встань!

Никий молча поднялся, шагнул к Симону:

— Бей!

Симон неожиданно попятился, выставив меч перед собой, Никий сделал еще шаг. Симон ткнулся спиной в стену конюшни. Никий подался вперед.

— Не подходи! — выговорил Симон, отводя меч и со страхом глядя на Никия.

Рукоять меча уперлась в доски. Никий поднял руку, взялся за лезвие, приставил острие к горлу, под самый подбородок, проговорил глухо:

— Вот так умирает римлянин! — И резко бросился вперед.

Симон закричал, выпустил меч, схватил оседавшего на землю Никия, прижал к груди:

— Нет! Нет!

Но тот уже не подавал признаков жизни. Симон присел, осторожно положил тело Никия на землю, резко прижал ладони к лицу, всхлипнул и замер.

Когда услышал во дворе топот и крики, даже не пошевелился.


КОММЕНТАРИИ

ИМАНОВ МИХАИЛ АЛИЕВИЧ родился в 1952 году в городе Норильске Красноярского края, в 1982 году закончил Литературный институт им. Горького в Москве, а в 1985 году в издательстве «Современник» вышла его первая книга — роман «Действующее лицо», который получил премию имени Горького.

Позднее книги Михаила Иманова выходили в издательствах «Молодая гвардия», «Советский писатель», «Ковчег» и др. В издательстве «Армада» издан его исторический роман «Гай Иудейский». На сегодняшний день он является автором более 10 книг. Тематика его романов самая разнообразная, но непременно в каждом из них отражен самобытный взгляд автора на «вечные» проблемы человеческого бытия.

Стр. 11. Анней Луций Сенека (ок. 4 до н. э,— 65 г. н. э.) — римский писатель, политик и философ, воспитатель Нерона, позднее принявший Смерть по его приказу, несколько лет реально руководил государственными делами. Представлял оппозиционные императору Клавдию круги знати. Если Клавдий в период своего правления вел планомерную и спокойную работу по укреплению чисто монархических институтов власти и расширению их социальной базы, то Сенека и его сторонники, приведя к власти Нерона, стремились восстановить главенствующее положение сената и магистратур в системе административного управления империей. Впоследствии Нерон избавился от всех своих наставников.

Сенека был ярким представителем позднего стоицизма (от г р е ч. stoâ — портик (галерея с колоннами в Афинах, где учил основатель стоицизма философ Зенон). Стоицизм возрождал учение Гераклита об огне-логосе. По мнению стоиков, все существующее было телесно — с различной степенью грубости или тонкости материи, все вещи и события повторяются после каждого периодического воспламенения и очищения космоса. По этике стоицизма, мудрец должен не бояться смерти, следовать бесстрастию природы и любить свой «рок»; все люди — граждане космоса как мирового государства, стоический космополитизм уравнивал в теории перед лицом мирового закона всех людей — свободных и рабов, римлян, греков и варваров, мужчин и женщин. Римский стоицизм оказал сильное влияние на развитие раннего христианства.

Стр. 12. ...в последнем письме к Павлу...—Имеется в виду апостол Павел (лат. Paulus), в христианской традиции «апостол язычников», не знавший Христа во время его земной жизни и не входивший в число 12 апостолов, но в силу особого призвания и чрезвычайных миссионерско-богословских заслуг почитаемый как «первопрестольный апостол» и «учитель вселенной» сразу после Петра и вместе с ним. Павел родился в малоазийском г. Тарсе (в Киликии), был воспитан в строгой фарисейской традиции, получил прекрасное образование и пылал ненавистью к первым христианам. Однако на пути в Дамаск он испытал чудесное явление «света с неба», что и стало поворотным пунктом его биографии. Он принял крещение и начал широкую проповедь христианства (Антиохия, Киликия, Кипр, Македония, Афины, Коринф, Эфес, Испания и др.). Павел творил чудеса в доказательство правоты нового вероучения; несмотря на неблагоприятное предсказание, он отправился в Иерусалим, где его схватили иудеи, позже отослав в Кесарию к римскому наместнику и далее в Рим. В Риме, проповедуя, он прожил два года. О казни Павла в новозаветных текстах не сообщается, последующее предание относит ее приблизительно к 65 г.: он был казнен в Риме вместе с апостолом Петром.

Павлу приписывается авторство 14 посланий, входящих в Новый Завет, существует также апокрифический «Апокалипсис Павла» — на славянском языке апокриф известен под названием «Слово о видении апостола Павла», или «Хождение апостола Павла по мукам».

Триклиний — обеденный стол с ложами по трем сторонам для возлежания во время еды, а также само помещение, в котором стол находится.

Стр. 14. Туника — одежда из льна или шерсти, род рубашки, носившейся под верхней одеждой.

Назареями в начале развития христианства называли евреев, принявших Христа.

Палатин (от лат. Palatinus) — один из семи холмов, на которых возник Древний Рим.

Стр. 19. Клавдий (Тиберий Клавдий Нерон Германик) — римский император с 41 по 54 г., из династии Юлиев-Клавдиев. Он был немощен телом (в детстве перенес паралич), и предыдущий император Гай Калигула держал его при себе на положении шута. Так же относилась к нему порой и римская знать, хотя проводимая им политика не давала к тому никаких оснований: Клавдий объявил о возврате к политической системе Августа (63 г. до н. э.— 14 г. н. э.), вел разумную финансовую политику, улучшил снабжение Рима продовольствием, укрепил монархические структуры — сенат и магистратуры потеснила придворная внесенатская администрация, созданная на основе управления личным хозяйством императора; распространил права римского гражданства на жителей провинций. Но император оказался слишком привязан к своим женам и вольноотпущенникам — его отравила. 13 сентября 54 г. последняя, четвертая жена Агриппина.

Стр. 20. Александрия — город, основанный в Египте в 332 — 331 гг. до н. э. Александром Македонским. При Птолемеях (305 — 30 гг. до н. э.) столица Египта и центр эллинистической культуры. Завоевана Римом. Один из главных центров раннего христианства.

Стр. 26. Претор (л а т. praetor) — римское высшее должностное лицо, осуществлявшее преимущественно судебные, правовые функции.

Стр. 30. Агриппина, последняя жена Клавдия, была дочерью Германика и сестрой Калигулы (а также его любовницей), вокруг нее группировались враждебные Клавдию представители знати. С их помощью Агриппина расчистила дорогу к власти своему сыну от первого брака Луцию Домицию Агенобарбу — будущему императору Нерону. Но пять лет спустя ожесточенная борьба между Агриппиной и наставниками императора привела к тому, что Нерон приказал убить свою мать.

Стр. 33. при императоре Гае...— Имеется в виду Калигула (Гай Цезарь Германик, 12—41 гг. н. э.), римский император из династии Юлиев-Клавдиев. Первые мероприятия молодого принцепса сенат встретил с одобрением, но затем он превзошел все худшие ожидания римлян: заявил, что порывает с традициями предков, растратил казну на увеселения и празднества, претворил в жизнь грандиозные, но бессмысленные замыслы, затем объявил себя живым богом и женился на родной сестре. Он прослыл в Риме безумцем. Безумная же налоговая политика, возобновление судебных процессов об «оскорблении величия», враждебность по отношению к сенату и отказ сотрудничать с ним привели к заговору против императора — он был убит 24 января 41 г. командирами преторианских когорт.

...евреи не хотели подчиняться Риму, и их восстания переросли в настоящую войну,— Непродуманная религиозная политика Калигулы привела к серьезным волнениям в провинциях, особенно В Иудее, на усмирение которой были отправлены войска. Иудея получила свое название от имени Иуда — имени четвертого сына Иакова (географически это южная часть Палестины); с 63 г. до н. э. она была подчинена Риму, с 6 г. Иудея стала прокураторской провинцией со столицей в Кесарии. Население исповедовало иудаизм — монотеистическую религию с культом бога Яхве, которая требовала отказа от языческих культовых традиций. Собственно Иудейская война (66 —/ 79 гг.) началась при императоре Нероне также на религиозной почве: в 66 г. в Цезарее произошло столкновение между эллинизированной частью населения, поддержанной прокуратором Гесием Флором, и сторонниками иудаистского «завета». В ответ на это римский гарнизон в Иерусалиме был перебит, и восстание охватило всю Иудею. Нерон направил против восставших войска под командованием Тита Флавия Веспасиана, будущего основателя новой династии римских цезарей.

Стр. 42. ...судьба... выступала... в лице... преторианцев,— Первоначально преторианцы были личной охраной римских полководцев, позднее стали императорской гвардией; они пользовались различными привилегиями, а в эпоху империи сделались крупной политической силой и играли ведущую роль в дворцовых переворотах.

Афраний Бурр — префект претория, после смерти Клавдия представил Нерона своим солдатам, и те провозгласили его императором; в дальнейшем Афраний Бурр реально участвовал в управлении государством, умер в 62 г.

Стр. 43. ...последним словам императора Юлия,— Имеется в виду Гай Юлий Цезарь (102 или 100 — 44 гг. до н. э.) — великий римский полководец и диктатор, успевший перед смертью бросить своему убийце-соратнику ставшую впоследствии знаменитой фразу: «И ты, Брут?» Император Нерон также успел сказать перед смертью фразу «для истории».

Стр. 47. Двухрасторочнейших самых...— цитата из «Одиссеи». Цит. по изданию: Гомер. Одиссея. Пер. В. А. Жуковского, адаптация Г. Б. Федорова. М.: Советская Россия, 1983.

Стр. 50. Тиберий (Тиберий Клавдий Нерон, 42 г. до н. э,— 37 г. н. э.) — римский император, стал императором в 55 лет, сумел добиться улучшения финансового положения империи, почтительно относился к сенату. Ввел судебные преследования по Закону об оскорблении величия. В политике опирался на преторианцев. Как полководец зарекомендовал себя в сражениях с германцами, паннонцами, даками. В возрасте 70 лет, после смерти матери, от которой всю жизнь был зависим, сломленный жизнью, больной и раздражительный, он удалился на о. Капри, где и окончил свои дни. Последние годы его правления изобиловали жестокостями и террором — Рим с радостью воспринял известие о его смерти.

Стр. 68. Софокл (ок. 496 — 406 гг. до н. э.) — древнегреческий поэт-драматург, один из трех великих представителей античной трагедии, занимавший по времени жизни и характеру творчества место между Эсхилом и Еврипидом. Основа его мировоззрения — утверждение, что человек свободен совершать любые самостоятельные поступки, но отвечает за каждый свой шаг. Классические образцы жанра — трагедии «Царь Эдип», «Антигона», «Электра» и др.

Еврипид (ок. 480 — 406 гг. до н. э.) — древнегреческий поэт-драматург, младший из трех великих афинских трагиков. Соединял крайний рационализм с психологизмом, ему свойственны необычное по тем временам стремление изобразить мелочи бытия и интерес к частным судьбам людей («Медея», «Ипполит»),

Стр. 70. Когорты (от лат. cohors) существовали в Древнем Риме начиная со II в. до н. э. Подразделение легиона численностью 360—600 человек (легион, в свою очередь, состоял из 10 когорт).

Стр. 84. Стола — нижняя женская одежда знатных римских дам из тонкого полотна, напоминала греческий хитон.

Стр. 98. Понтифики — важнейшая жреческая коллегия в Древнем Риме, ведала общегосударственными религиозными обрядами, составлением календаря, списка консулов и др. Должность верховного (или великого) понтифика (pontifices maximus) в период империи оставалась за императором.

Отец нации — самое почетное звание, которое присваивалось римскому императору.

Стр. 109. Манипула (или манипул) — древнеримская войсковая единица, состоящая из двух центурий (около 200 человек).

Стр. 116. Этруски — древние племена, населявшие в 1-м тысячелетии до н. э. северо-запад Апеннинского полуострова, создали развитую цивилизацию, предшествовавшую римской и оказавшую на нее большое влияние. В V — III вв. до н. э. были покорены Римом. Родовая этрусская знать соперничала с римской.

Принципат (от лат. principatus) — древнеримская форма монархии, при которой сохранялись республиканские учреждения, но власть фактически принадлежала одному человеку — принцеп-су (первому в списке сенаторов); принципаты просуществовали с 27 г. до н. э. до 193 г. н. э.

Стр. 124. Также скажи, отчего...— цитата из «Одиссеи». См: Гомер. Одиссея. Пер. В. А. Жуковского, адаптация Г. Б. Федорова. М.: Советская Россия, 1983.

Стр. 130. Терманик Юлий Цезарь (15 г. до н. э,— 19 г. н. э.) — римский полководец, племянник Тиберия, отец Агриппины и Калигулы. В 12 г. н. э. стал консулом, успешно воевал на стороне Тиберия в Германии, неоднократно участвовал в походах на Рейн, где и получил свое прозвище. Был отправлен с миссией на Восток — там, в Антиохии, заболел и умер.

Стр. 131. Фарсал — греческий город, где существовала крупная христианская община.

Стр. 134. Центурион — командир центурии, военного подразделения Древнего Рима, насчитывавшего в разное время от 60 до 100 солдат.

Стр. 140. Петр и Иаков,— Имеются в виду святые апостолы, ближайшие ученики Христа, причем центральное место среди всех двенадцати апостолов занимает Петр, первым провозгласивший Иисуса мессией; церковь называет Петра первым римским епископом.

Петр происходит из города Вифсанда в Галилее (первоначальное имя Симон), до встречи с Христом занимался рыболовством вместе со своим братом Андреем. Христос увидел братьев на море Галилейском и позвал обоих за собой, прибавив: «Я сделаю, что вы будете ловцами человеков». Именем Петра открывается перечень двенадцати апостолов. Петру Христос предназначает ключи небесного царства. По преданию евангелистов, Петр непрестанно свидетельствует Христу свою любовь и преданность, но когда Иисуса схватили и привели к первосвященнику Каиафе, трижды отрекается от учителя, а затем раскаивается. Петр — первый из апостолов, кому является по воскрешении Христос, и Христос облекает его пастырской властью — после троекратного вопрошения о любви, снимающего троекратность отречения. В дальнейшем Петр проповедует, крестит новообращенных, совершает чудесные исцеления. Ирод Агриппа I, царь Иудейский, заключает апостола Петра в темницу и казнит апостола Иакова, но Петра спасает ангел.

Проповедническая деятельность Петра разворачивается преимущественно на Востоке: по традиции считается, что Петр — учитель иудеев, а Павел — язычников и что Петр некоторое время занимал антиохийскую кафедру. Существуют апокрифы «Деяние Петра», «Евангелие от Петра», «Откровение Петра» и др., согласно которым Петр, предупрежденный учениками, пытается бежать из Рима, но по воле Христа возвращается и принимает мученическую смерть на кресте, будучи перевернут вниз головой, дабы не уподобиться Богу в роде смерти. Он гибнет вместе с апостолом Павлом примерно в 65 году. В западной, католической иконографии апостол Петр часто изображается отдельно, в восточной, православной — только вместе с апостолом Павлом.

Стр. 153. Коринф — греческий город, знаменитый центр эллинизма, где в середине I в. н. э. проповедовал апостол Павел.

Стр. 156. Ирод I Великий (ок. 73 — 4 гг. до н. э.) — царь Иудеи, властолюбивый, ловкий и жестокий политик, оказал важные услуги римлянам, которые и возвели его на престол. В христианстве ему приписывается избиение младенцев при известии о рождении Иисуса Христа.

Стр. 159. Всадники — привилегированное сословие богатых, но незнатных граждан Рима; к всадникам принадлежали землевладельцы, военные, ростовщики, крупные торговцы и др.

Стр. 162. Странное слово...— цитата из «Одиссеи».— См.: Гомер. Одиссея. Пер. В. А. Жуковского, адаптация Г. Б. Федорова. М.: Советская Россия, 1983.

Стр. 173. Царь Эдип — герой греческого мифа, в наиболее полном варианте изложенного в трагедиях Софокла «Царь Эдип» и «Эдип в Колоне». Эдипу суждено было убить отца и жениться на собственной матери.

Стр. 183. Триумф (от л а т. triumphus) — торжественное вступление в столицу Рима полководца-победителя с войском, процессия двигалась торжественным маршем от Марсова поля на Капитолий. Триумф устраивался лишь по решению сената.

Стр. 227. Стадий — единица измерения расстояний у многих древних народов; величина различна, но в среднем от 185 до 195 см.

Стр. 232. Калиги — обувь воинов Древнего Рима, полусапоги, преимущественно солдатские, до половины покрывающие голень. Позднее этим словом обозначали обувь епископов и сандалии богомольцев.

Стр. 238. Большой (или Великий) цирк находился между Палатинским и Авентинским холмами, арена его в длину составляла 640 м, в ширину — 130 м, с трех сторон — одной короткой и полукруглой и двух боковых длинных — ее окружали ярусы «седалищ», над которыми возвышались павильоны. После пожара в Риме Нерон выстроил Большой цирк почти заново, сделав его более роскошным. Последние скачки в нем прошли в 549 г. В

Риме существовали также цирк постройки 220 г. до н. э., в котором император Август давал народу представление охоты на крокодилов — среди арены, заполненной водой, цирк Каракаллы и собственно цирк Нерона, где чаще всего происходили жестокие казни христиан.

Стр. 331. Кифаред — певец, сказитель, поэт, мастер игры на кифаре (от г р е ч. kithara), струнном щипковом инструменте древних греков, родственном лире.

Стр. 359. Портик (от лат. porticus) — галерея на колоннах или столбах, обычно перед входом в здание.

Стр. 376. Префект — в Риме административная судебная или военная должность, а также лицо, ее исполняющее.

Стр. 386. Парфянское царство, простиравшееся к юго-востоку от Каспийского моря, было извечным соперником Рима на Востоке. В период правления Нерона началась очередная война с парфянами.

Стр. 438. В 68 г. против императора восстал наместник Лузитанской Галлии Гай Юлий Виндекс, к нему присоединился наместник Испании Сервий Гальба. Рим оказался во власти собственных войск, различные группировки которых боролись между собой за то, чтобы возвести на престол своего ставленника.

Стр. 448. Коней, стремительно скачущих...— цитата из «Одиссеи»,— См.: Гомер. Одиссея. Пер. В. А. Жуковского, адаптация Г. Б. Федорова. М.: Советская Россия, 1983.

Михаил Иманов[696] Ирод Великий

ЗВЕЗДА ИРОДА ВЕЛИКОГО (МОЛОДЫЕ ГОДЫ) Часть первая В ТЕНИ ОТЦА



1. Пустыня
Пустыня тянула его и отталкивала одновременно, обостряла чувство заброшенности и в то же время будила воображение. Порой ему казалось, что он навсегда останется здесь — среди песка, колючек и бесцветного неба. Никто не приедет за ним, а сам он никогда не сумеет выбраться отсюда.

Но бывали минуты, когда все преображалось. Он любил выезжать в пустыню перед самыми сумерками. Жара отступала, солнце освещало пески красноватым светом, и глухой топот лошадиных копыт становился неведомой и сладкой музыкой. Он закрывал глаза и пускал лошадь вскачь, и ему чудилось, будто он едет во главе множества воинов — великого множества воинов, занимавших все пространство пустыни, и слева и справа, до самого горизонта. Эта великая армия тяжело скакала за его спиной, а перед ним, где-то далеко внизу, расстилались цветущие города и неприступные крепости. Отсюда они казались совсем маленькими. Он видел стены, улицы, дома, но не видел людей — с такой высоты они были неразличимы. Иногда лошадь ступала копытом в самый центр крепости, и он видел, как осколки камней разлетаются в разные стороны. Он не слышал ни треска, ни воплей — топот множества копыт за его спиной заглушал все звуки. Этот топот был музыкой власти, и ему хотелось слушать его бесконечно.

Хотелось, но видение продолжалось всего несколько мгновений — наступала непонятная тишина, он открывал глаза и резко натягивал поводья. Лошадь поднималась на дыбы и скалилась, грызя удила. Ночь, казалось, в единый миг превращала сумерки в непроглядную темноту, которая представлялась враждебной. Он разворачивал лошадь и возвращался домой шагом, настороженно оглядываясь и чутко прислушиваясь к таинственным шорохам вокруг.

Когда он въезжал в ворота дома, то неизменно видел мать, стоявшую на освещенной факелами площадке перед дверью. Он спрыгивал с лошади, бросал поводья подбежавшему слуге и подходил к матери. Она качала головой, глядя на него с укоризной.

— Ирод! Ты опять ездил один! Я же тебя просила!..

— Мне хотелось побыть одному, — отвечал он виновато, но твердо.

Мать протягивала к нему руки, прижимала его к груди, теребя пальцами затылок, вздыхала:

— Отец запрещает тебе выезжать одному. Если ты непрекратишь, мне придется рассказать ему правду, когда он приедет. Ты слышишь меня? Обещай, что это было в последний раз.

— Да, — глухим голосом отвечал Ирод, мягко высвобождаясь из рук матери, — обещаю.

И он и она знали, что это только голова.

Пройдя коридор, Ирод оказался в своей комнате — небольшой, в два окна, забранных чугунной решеткой, — плотно прикрыл дверь, лег на ложе, закинув руки за голову, закрыл глаза. Стал думать об отце — тот не приезжал в Петру уже больше полугода.

Вспоминая отца, Ирод прежде всего ощущал запах, исходивший от него, — запах благовоний, смешанных с конским потом и запахом кожаных ремней на его доспехах. Отец любил благовония и как-то сказал Ироду, что знатный человек отличается от простого прежде всего запахом. «Может быть, — подумал тогда Ирод, — ведь благовония стоят так дорого». Впрочем, он вполне понимал, что отец имеет в виду другое, — идумеянину по рождению[697], ему всегда хотелось казаться родовитым и знатным. Но, имея несчастье быть выходцем из Идумеи, человек все равно никогда не сможет сравниться с древними фамилиями иудеев, а уж тем более римлян. Не сможет, даже если с утра до вечера будет купаться в благовониях.

Но все это не относилось к отцу Ирода Антипатру — он уже поднялся настолько высоко, насколько это возможно для человека его происхождения. Он был первым другом и первым советчиком царя иудеев Гиркана. Правда, положение Гиркана было не очень прочным, его младший брат Аристовул, энергичный политик и бесстрашный воин, оспаривал право старшего на царство. Но Ирод верил, что отец не допустит падения Гиркана, хотя большинство иудеев поддерживало смелого и независимого Аристовула.

Ирод, когда они еще жили в Иерусалиме, не один раз видел и Гиркана и Аристовула. Гиркан относился к нему, любимому сыну своего единственного друга, с нежностью, но все равно не нравился Ироду. Он был слаб, а Ирод не любил слабых. Вокруг говорили, что Гиркан добрый, но разве доброта может сравниться с отвагой и доблестью! А Аристовул выглядел по-настоящему смелым, и Ирод однажды слышал, как тот бросил Гиркану:

— Иудея никогда не покорится Риму! Запомни это, трус!

Гиркан побледнел, лицо его выразило страх, он нерешительно огляделся, как бы ища защиты. Антипатр шагнул к сыну и решительным кивком указал на дверь. Ироду так хотелось остаться, но он не посмел ослушаться отца и вышел.

Позже он спросил отца:

— Почему Гиркан не выгнал Аристовула? Он ведь царь.

Антипатр усмехнулся:

— Если у тебя нет военной силы, ты только называешься царем. У Гиркана плохое войско, и он неумелый полководец. Кроме того, Иудея не любит Гиркана.

— Значит, Аристовул прав, и Гиркан трус! — воскликнул Ирод.

Лицо отца стало строгим. Он настороженно посмотрел на дверь, прежде чем ответить.

— Гиркан — царь Иудеи, хорошенько запомни это. Власть принадлежит ему по праву первородства, — Антипатр положил свою тяжелую руку на плечо сына. — Научись, сын, не высказывать вслух то, что думаешь, особенно когда это касается людей власти. Смелость хороша в бою, при дворе она называется глупостью, и за нее можно лишиться головы. Нужно научиться склонять голову как можно ниже, чтобы когда-нибудь получить право гордо вскинуть ее.

Ирод низко опустил голову, а отец ободряюще похлопал его по плечу.

Ирод тогда не мог понять, почему отец на стороне слабого Гиркана, а не отважного Аристовула, но спрашивать не посмел. Мать на его вопрос ответила неопределенно, сказала, что отцу виднее, с кем быть и как поступать, — она никогда не вмешивалась в дела мужа.

Мать была родом из Петры, столицы Аравийского царства, род ее был одним из знатнейших в Аравии. Даже царь аравитян Арета относился к ней с уважением и оказывал очевидные знаки внимания. Мать гордилась своим происхождением, хотя держалась просто, а любовь ее к мужу казалась безграничной. Ироду же знатность матери не прибавляла гордости. Да, аравийский царь был могущественным властителем, но, что ни говори, царство его находилось на задворках Рима — как географически, так и во всех других смыслах.

Ирод любил мать, но никогда не был с ней откровенен. Она оставалась лишь женщиной, и весь круг ее интересов ограничивался семьей — она родила Антипатру четырех сыновей и дочь: Фазаеля, Ирода, Иосифа, Ферора и Саломею.

С братьями — Фазаелем и Иосифом — у Ирода сложились вполне доверительные отношения, особенно со старшим. Ферор и Саломея казались слишком юными, чтобы принимать их всерьез. Сестра Саломея была просто девочкой, а Ферор — слишком изнеженным и избалованным. В детстве он часто болел и был любимцем матери.

Старший брат, Фазаель, в семье считался книжником, Ироду он порой казался даже умнее отца, по крайней мере, рассудительнее. Главным его удовольствием было сидеть где-нибудь в одиночестве за манускриптами римских, иудейских или греческих авторов. Ирод и сам неплохо знал латынь, но до Фазаеля ему было, конечно, далеко. К тому же к наукам он не имел особой охоты — больше всего любил военные игры и конные состязания, в которых чаще всего побеждал. Энергия, воля и отвага представлялись ему сильнее книжных знаний, хотя к последним он относился все же с должным уважением.

Учитель братьев, Захарий, ученый человек, принадлежавший к секте фарисеев[698], упорно прививал юношам уважение к наукам. К Фазаелю он относился как к равному, проводя с ним время в долгих беседах, Иосифа считал способным к книжному знанию, но нетерпеливым, Ирода журил за пренебрежение к наукам, говоря, что он слишком энергичен, чтобы быть усидчивым.

Этот Захарий жил в их доме уже несколько лет. Когда-то Антипатр оказал ему серьезную услугу, и в благодарность Захарий согласился стать воспитателем его сыновей. Как член секты фарисеев, он был человеком строгих правил, втолковывал братьям, что все в этом мире зависит от воли Бога. Учил, что хотя человеку представлена свобода выбора между честными и бесчестными поступками, в этом выборе участвует предопределение судьбы. Говорил, что душа человека бессмертна — души добрых переселяются по смерти человека в другие тела, а души злых обречены на вечные муки.

В отличие от Фазаеля и даже Иосифа, проблемы бессмертия души мало интересовали Ирода, вот только к предопределенности судьбы он относился серьезнее. Однажды он спросил Захария:

— А если кому-то назначено стать царем, то он обязательно им станет?

— Это так — судьбу невозможно изменить, — уверенно ответил Захарий.

Ирод задал новый вопрос, для себя самый главный:

— Даже если человек не царского рода?

Прежде чем ответить, Захарий внимательно на него посмотрел. В его маленьких, глубоко посаженных глазах с красными ободками век Ирод увидел разгадку той тайны, которую хранил в самых дальних глубинах своей души.

— Да, — наконец ответил Захарий, — если человеку суждено захватить власть, а Богу угодно будет наказать узурпатором народы, то это сбудется. Ты ведь это имел в виду? — добавил он, особенно выделяя голосом «это».

Ирод почувствовал, что бледнеет, и не нашелся с ответом.

А Захарий сказал:

— Знай, что судьба узурпатора всегда бывает страшной, и не желай себе такой.

— Я просто спросил, раби…[699] — опуская глаза, невнятно пробормотал Ирод.

— А я не просто ответил! — выговорил Захарий, отчетливо и твердо выделяя каждое слово.

Никогда больше Ирод даже намеком не касался этой опасной темы, но время от времени ловил на себе особенный взгляд Захария. Взгляд пронизывал его насквозь, Ирод чувствовал почти физическое неудобство и стал тайно ненавидеть учителя. Если бы с Захарием что-нибудь случилось — болезнь или несчастье, — он был бы только рад. Но внешне он, разумеется, не выказывал ничего подобного.

Привычная жизнь в Иерусалиме вдруг нарушилась, кажется, в одно мгновенье. Это было мгновенье, когда Ирод увидел глаза отца, неожиданно вернувшегося домой среди дня. Они столкнулись в дверях — отец только взглянул на сына и молча прошел мимо. Запах конского пота Ирод ощутил в тот раз особенно остро, он забивал собой все остальные запахи. В глазах отца был страх — то, чего Ирод никогда раньше не видел и не предполагал увидеть. Сквозь полуоткрытую дверь он выглянул во двор. Слуга вел лошадь отца: бока ее лоснились, она мотала головой, роняя на траву хлопья пены.

Через короткое время Ирод услышал тревожный голос матери, звавшей его по имени. Он взбежал по лестнице. Лицо матери было бледным, руки заметно дрожали.

— Мы уезжаем, Ирод, — проговорила она с одышкой, — Никуда не отлучайся и присмотри за младшими.

Ирод ничего не успел спросить — мать повернулась и, торопливо шагая, скрылась в глубине комнаты. Слуги уже выносили вещи, лица их были угрюмы. Ирод направился в комнату старшего брата — Фазаель с помощью Захария укладывал свитки в два больших ларя, стоявших на столе. На вопрос Ирода нетерпеливо отмахнулся:

— Спроси у отца.

Ирод нашел отца в дальней комнате на втором этаже. Он сидел в кресле у окна, держась руками за подлокотники и низко опустив голову. Ирод остановился у порога, не решаясь войти.

— Подойди, — глухо выговорил отец, не поднимая головы, и, когда сын, осторожно ступая, приблизился, продолжил: — Аристовул уже у Иерихона, мы выступим навстречу. Вы скроетесь у аравийского царя, в Петре. Иди.

— Но, отец, — срывающимся голосом воскликнул Ирод, — я хочу быть с тобой!

— Нет. Рано.

— Но мне уже скоро двадцать!

— Иди, — сказал отец и поднял голову. Взгляды их встретились, в глазах отца была непреклонность, в глазах сына блеснули слезы отчаянья. — Иди, — повторил отец более мягко. — Твое время еще придет. Обещаю.

Вечером того же дня под усиленной охраной они покинули город. Отец провожал их всю ночь, утром вернулся в Иерусалим. Потерянно глядя вслед удаляющимся всадникам — отца сопровождало двенадцать телохранителей-идумеев, — Ирод ни на минуту не мог себе представить, что их жизнь в Петре продлится столь долго, целых пять лет.

Аравийский царь Арета принял их с почетом, они поселились в просторном и богатом доме матери. Петра был зеленым, шумным и беззаботным городом. Придворные царя Ареты и сам царь делали все, чтобы семейство Антипатра — и мать и дети — не чувствовали себя изгнанниками. Братья неизменно приглашались царем к участию в военных играх, конных состязаниях, охоте — дети самых знатных семей Аравийского царства были их соперниками. Чаще всего победителем выходил Ирод (Фазаель, отдавая должное физическим играм, все же предпочитал им свои научные занятия, а Иосиф был еще слишком юн и хрупок). Ловкость и сила почитались при аравийском дворе, и Ирод снискал себе уважение даже среди старых суровых воинов. Царь Арета предложил ему место начальника одного из подразделений собственной гвардии, но Ирод вежливо уклонился от лестного назначения, сославшись на то, что для поступления на службу ему необходимо испросить разрешение отца.

А отец оставался в Иудее, не чаще раза в год приезжая навестить семью. О положении дел в Иерусалиме сюда доходили противоречивые слухи. Тревога за жизнь мужа совсем иссушила Кипру, мать Ирода. Приехав сюда еще молодой, красивой женщиной, она за несколько лет превратилась в старуху. Правда, осталась горда, и никто никогда не видел ее слез, не слышал ее стенаний — даже дети. Только если смотрела на дорогу, ведущую в Иерусалим, — время от времени она выезжала на прогулку в сопровождении одного из сыновей, чаще всего Ирода, — глаза ее особенно блестели, выдавая внутреннюю боль. И тогда она, чувствуя это, ссылаясь на яркость солнца, прикрывала лицо ладонью. В такие минуты Ирод ощущал острую жалость, хотелось обнять мать, говорить ласковые слова, утешить. Но он знал, что мужчине не должно проявлять свои чувства, да и мать не приняла бы утешения. И, оставаясь на месте, он уводил взгляд в сторону, туда, где до самого горизонта желтело бескрайнее море песка.

Пустыня поглощала взгляд, как песок поглощает воду. Там, в конце дороги, ведущей в Иудею, шла настоящая жизнь, а здесь — лишь унылое праздное существование, кажущееся вечным. Безысходная тоска наливала тяжестью веки, пустыня тускнела перед глазами, превращаясь из желтой в серую, и, чтобы не потерять сознание, Ирод отпускал поводья и вонзал шпоры в бока лошади.

2. Гиркан и Антипатр
Гиркан не стремился к власти, он желал покоя. В отличие от своего младшего брата Аристовула — гордого, энергичного, сильного физически, — Гиркан был нерешительным, вялым, хотя и добрым по-своему. В детстве он много болел, и дважды так серьезно, что был на волоске от смерти. Больше всего он любил рыбные блюда, тишину и прохладу. На солнце у него кружилась голова, а перед глазами плыли разноцветные круги. Ученый лекарь, привезенный отцом из Греции, советовал Гиркану остерегаться прямых солнечных лучей и выходить на воздух либо ранним утром, когда солнце еще не вполне поднялось из-за горизонта, либо вечером, на закате. Рекомендации грека нравились Гиркану — будь его воля, он бы и вообще не выходил из дому, сидел бы в прохладной комнате с толстыми стенами, с занавешенными плотной материей окнами. Науки давались ему с трудом, он мало что запоминал из прочитанного, но любил беседовать с учеными людьми, а в особенности слушать их рассказы: о Боге, о душе, о деяниях вождей и пророков, о неведомых дальних странах.

Отца он не любил и боялся, наверное, как всякий иудей: жестокость отца, его зверские расправы, неуважение к древним обычаям, открытый разврат были известны каждому.

Мать, богобоязненную, мягкую, Гиркан любил, чувствуя в ней защиту от страхов окружающего мира. Александра пыталась смирить необузданный нрав мужа, но ее увещевания почти не имели результата. Если муж все-таки шел ей навстречу и откладывал чью-то казнь, а то и вовсе прощал приговоренного к смерти, то уже спустя несколько дней, злобясь на собственную уступку, приказывал казнить и истязать, не разбирая ни правых, ни виноватых, а лишь только для того, чтобы насытить собственную злость. Казалось, внутри его, подобно природному источнику, бил неиссякаемый источник злобы и, переполняя все его существо, изливался в войнах и казнях.

Сыновьями он не был доволен. Даже Аристовула, не говоря уже о тихом Гиркане, считал слишком мягким и постоянно упрекал жену за плохое воспитание детей.

Смелость отца была равна его злобе, чувство страха, кажется, было ему неведомо. В последний по времени поход он бросился с особенным упоением, словно предчувствуя, что жить ему осталось немного. Поход длился целых три года. Поражения сменялись победами. Начало было неудачным, арабы разбили его в первом же сражении. Но уже через несколько месяцев он вторгся в Аравию, взял несколько городов и лишь благодаря значительному выкупу, предложенному аравийским царем, не стал брать столицу, Петру, и отступил. Потом двинулся в Сирию и, обведя тройным валом хорошо укрепленную крепость Геразу, взял ее штурмом. Вслед за этим захватил Гавлану, Селевкию, Гамалу, опустошив всю Антиохову Долину, и наконец возвратился в Иудею.

Отношение народа к властителю переменчиво — покорение других государств, страдания других народов затмевают в людях собственные страдания. Так, военные подвиги отца Гиркана затмили его необузданную жестокость: его возвращение было встречено народом с воодушевлением и радостью.

Но, как видно, только опасности военной жизни, кровь и смерть давали силу его собственному существованию. Отдохнув всего месяц по окончании блистательного похода, он заболел. Болезнь выражалась в лихорадке, которая возвращалась к нему каждые четыре дня. Веря, что кипучая военная деятельность избавит его от болезни — он и в самом деле жил только войной, — отец Гиркана, царь Александр, предпринял новый поход. Но это его деяние оказалось последним. Лишь только покинув Иерусалим, во время первого же перехода, он вдруг почувствовал слабость во всем теле, сознание его помутилось и он стал валиться с коня, на руки бросившихся к нему воинов. Он еще что-то пытался сказать, но речь его была бессвязна. Ночью его не стало. Во время похорон люди плакали так, будто потеряли не злого и бессердечного властителя, а доброго и справедливого царя. Если бы усопший мог видеть эти искаженные страданием лица, мог слышать горькие стенания пришедших на погребение людей, он бы, наверное, усмехнулся. Он бы, наверное, подумал, что чем жестче обращаешься с собственным народом, тем сильнее посмертная любовь и дольше память.

Управление Иудеей царь Александр завещал жене. Трудно сказать, почему он обошел сыновей. Но, как бы там ни было, выбор оказался удачным, потому что всем и каждому было известно, что царица Александра не принимала участия в беззакониях и бесчеловечных расправах мужа и даже как могла пыталась смягчить их. Народ был доволен новой царицей, и начало ее правления умиротворило и осчастливило многих.

Гиркан был доволен, кажется, больше всех — страх перед отцом так отравлял его жизнь! Мать была мягкой, доброй, любила и жалела сына, вскоре после воцарения она сделала его первосвященником. Это не удивило никого, но очень удивило самого Гиркана. А еще больше испугало — столь высокий пост плохо совмещался с покоем, которого он так желал.

Когда мать сообщила о своем намерении, он даже заплакал. Она истолковала его слезы по-своему:

— Не благодари меня, сын. Ты старший в роду, и эта честь принадлежит тебе по праву.

После ее слов Гиркан заплакал еще горше. Мать удивленно на него посмотрела, спросила, не болен ли он. Когда сын отрицательно помотал головой, она спросила опять, уже нетерпеливо:

— Тогда что с тобой? Говори!

— Я боюсь, — пролепетал Гиркан, не в силах поднять голову и поглядеть на мать.

Александра посмотрела на него взглядом, в котором были жалость и презрение. Последнего было больше. Помолчав, она проговорила твердо, не допускающим возражения тоном:

— Помни, что ты царского рода. Крепись! — и, больше ничего не добавив, ушла.

Гиркан плакал всю ночь. Мать никогда не уходила вот так, не пожалев его, не обняв, не сказав успокоительных слов. Он впервые почувствовал, что лишился защиты и должен рассчитывать лишь на самого себя. Следовало искать защитника, но кто им может стать, Гиркан не знал.

Главным врагом Гиркана был его младший брат Аристовул. После того как Гиркан был назначен первосвященником, Аристовул стал его смертельным врагом. Тем более что Александра, разумно полагая, что участие в делах правления ее младшего сына, энергичного и бесстрашного, может сделаться для нее опасным, заставила Аристовула удалиться в частную жизнь. Аристовул покорился, униженный и озлобленный. Гиркану он тогда же бросил с нехорошей усмешкой:

— Первосвященник — еще не царь!

Гиркан задрожал и едва не лишился сознания. Он огляделся кругом, ища защиты и не веря, что кто-нибудь может его поддержать. Но вдруг услышал за спиной осторожный и твердый голос:

— Не бойся, я буду с тобой.

Гиркан резко обернулся и отступил в испуге — перед ним стоял Антипатр, один из полководцев отца.

— Да, я буду с тобой, — почтительно поклонившись, повторил Антипатр и добавил, глядя прямо в глаза Гиркана: — Верь мне, ты будешь царем Иудеи.

И Гиркан поверил — сразу, едва ли не в ту же минуту.

Не столько в будущую свою власть, сколько в то, что у него теперь есть защитник.

— Будь рядом, — выговорил он нетвердо и заставил себя улыбнуться.

С этого дня Антипатр был рядом с Гирканом постоянно — советчик, защитник, друг. Он был тверд и почтителен, умел дать хороший совет, исполнить любое приказание, и главное — умел утешить Гиркана, вселить в него бодрость духа. Бодрость, что имелась у Антипатра в избытке и которой у Гиркана не было вовсе. Вскоре он занял при первосвященнике такое положение, что Гиркан не делал ни единого шага, не посоветовавшись с ним. Собственно, Гиркан даже не советовался, а просто спрашивал Антипатра, как ему поступить. И, выслушав ответ, поступал так без сомнений.

Антипатр выдвинулся лишь в последние годы царствования Александра, отца Гиркана. Выдвинулся как полководец, не входя в число близких друзей царя. В отрядах, которыми он командовал, большинство воинов были идумейцами, как и он сам. Идумеи — народ смелый, мужественный и… жестокий. Иудеи еще считали их коварными, не признающими древних законов безбожниками. Но как воинов их ценили, и в войске царя Александра они были одними из первых.

Антипатр давно жил в Иерусалиме, сюда из идумейской крепости Массада переехал еще его отец. На родине их род считался достаточно знатным, но здесь, в столице Иудеи, идумейская знатность не стоила ничего. Невесту из хорошего иудейского рода он взять не мог, а брать из захудалого не хотел, у него были иные планы. Поступив на службу к царю Александру и прослужив несколько лет, он взял в жены красавицу аравийку Кипру. Аравийское царство в разные годы было то союзником, то соперником, то противником Иудеи. Но как бы там ни было, близость к аравийскому двору была и почетной и полезной. К тому же отец Кипры был очень богат.

Пока оставался жив царь Александр, Антипатр не мог рассчитывать на особенно высокое положение в Иудее — что он мог противопоставить потомкам древних иудейских родов, окружавших трон? Смелость в бою? Но этого было мало. Преданность? Но ему, чужаку, все равно не доверяли. Богатство? Но его было недостаточно. Впрочем, он и так добился многого. Глядя на Антипатра, никто бы не посмел сказать, что он недоволен тем, что имеет. Он умел вести себя — легко преклонялся перед высшими, был внимателен к низшим, не занимался интригами. То есть представлялся лишь солдатом, службистом. Царь Александр ценил его воинские достоинства и смелость, ставя его в сражениях на самые опасные участки. При победах Антипатр со своими идумейцами был всегда впереди, при поражениях неизменно прикрывал отступление основного войска.

Кто бы знал, какая жажда власти таилась у него внутри, кто бы знал, с каким нетерпением он ждал своего часа! Когда царь Александр умер, он понял, что его время наступило. Как воин, он уважал младшего сына царя Аристовула — бесстрашного, гордого, энергичного, но как человек, желающий власти, он ненавидел его. По его расчетам, мать, опасаясь Аристовула, не должна была поделить с ним правление. С другой стороны, старший сын, Гиркан, был очень уж слаб, вял, нерешителен, труслив. И он боялся, что мать все-таки выберет младшего, — несмотря на угрозу собственной власти, такой выбор казался более логичным и справедливым, потому что Александра была не вечна, а Иудее нужен был сильный правитель. Случись это, все тайные надежды Антипатра рухнули бы в одно мгновенье — Аристовул стал бы для него тем же, чем был царь Александр.

Он уже вынашивал планы убийства Аристовула, когда первоначальные его расчеты неожиданно оправдались: Гиркана назначили первосвященником, а Аристовула фактически удалили от власти. Все стало предельно ясным: мать из соображений собственной безопасности выбрала слабого, противопоставив государственному благу свои личные резоны. Аристовул был обозлен и не скрывал этого, многочисленная толпа его горячих приверженцев кричала везде и всюду о несправедливом решении царицы. Гиркан казался растерянным и одиноким. Медлить было нельзя, и Антипатр не медлил.

Его сближение с Гирканом слишком явно выдавало его далеко идущие планы, и тот, у кого прежде почти не было врагов и завистников, в короткое время получил их во множестве. Первым его врагом стал конечно же Аристовул. Антипатру передавали грозные слова изгнанника (обиженный Аристовул удалился в Дамаск): «Придет час, когда я распну проклятого идумейца на первой же попавшейся перекладине!» Угроза была серьезной, и если не действовать решительно, страшный для Антипатра час, предрекаемый Аристовулом, вполне мог бы наступить. Но Антипатр действовал.

Прежде всего он окончательно запугал Гиркана — тот перестал доверять кому-либо, кроме своего советника, и в каждом, кто приближался к нему, видел угрозу своей власти и жизни. С некоторых пор столь нежелаемая им прежде власть сделалась залогом жизни. И внушение Гиркану этой мысли стало одной из тайных побед Антипатра: страх за собственную жизнь перевел нерешительность первосвященника в ее противоположность. И когда Александра посоветовала ему удалить от себя опасного идумейца, сын неожиданно воспротивился и на все уговоры матери отвечал решительным отказом. Она пригрозила сыну своей немилостью и получила ответ: в этом случае он покинет Иерусалим вместе о Антипатром, своим единственным другом.

— И куда же вы отправитесь? — насмешливо-зло спросила Александра, впервые почувствовав в отношении старшего сына нечто похожее на уважение.

— Туда, где у меня будет больше приверженцев, — выдержав недобрый взгляд матери, ответил Гиркан. Фраза принадлежала Антипатру, но он сумел проговорить ее как свою.

Смысл слов Гиркана был слишком очевиден, и Александра отступила. Она сама опасалась Аристовула, и если Гиркан падет… Конечно, Антипатр был опасен, но, с другой стороны, полезен как противовес Аристовулу. И, ничего не ответив сыну, лишь выразив неудовольствие взглядом, она удалилась.

Гиркан не почувствовал удовлетворения от своей первой настоящей победы — после разговора с матерью его весь вечер била дрожь. Антипатру же об этом он ничего не сказал.

Впрочем, у того были другие заботы. В царствование Александры большое влияние в делах управления страной получила секта фарисеев. Это было не случайно — в начале своего царствования Александра провозгласила возврат к прежним ценностям иудейского народа, столь жестоко попираемым в годы правления ее мужа. А фарисеи почитались в народе наиболее благочестивыми и учеными толкователями древних законов. Богобоязненная Александра была им предана, они же, пользуясь ее благорасположением, постепенно стали фактическими правителями страны. Укреплению их власти очень мешали друзья и приближенные прежнего царя. Антипатру последние мешали тоже — влияние потомков знатных иудейских фамилий на народ могло быть слишком велико; кроме того, у них были деньги и воины. Так что и у Антипатра и у фарисеев оказалась одна цель. Ненавидя друг друга и не доверяя друг другу, они на некоторое время как бы заключили негласное соглашение, полагая в будущем при первом удобном случае избавиться от своего союзника.

Для фарисеев Антипатр был единственным решительным человеком в окружении Александры, кто мог бы справиться с их противниками. Для Антипатра фарисеи были хорошим прикрытием, ему незачем стало раскрываться и становиться в глазах народа кровавым временщиком.

Когда Антипатр назвал Гиркану несколько имен прежних друзей отца, сказав, что они злоумышляют против него, последний с удивлением и страхом уставился на своего советчика и отрицательно покачал головой.

— Нет, Антипатр, нет, — прошептал он, оглядываясь, хотя они были одни в комнате, — подумай, о ком ты говоришь!

— О твоих врагах, — спокойно ответил Антипатр.

— Но ты представляешь, что будет, если… — еще тише выговорил Гиркан, потрясая своими худыми, в синих прожилках руками так, как если бы он прокричал это громко. Он не договорил и в изнеможении откинулся на спинку кресла, глядя на Антипатра затравленным взглядом.

— Меня интересует лишь твоя безопасность, а не их жизни. В народе будет еще больше шуму, если не ты, а они убьют тебя. Но если ты считаешь мои сведения ложью, — добавил он, отступая на шаг и почтительно кланяясь Гиркану, — то прошу тебя простить меня и позволить удалиться.

Сказав это и не поднимая головы, Антипатр стал отступать к двери. Гиркан умоляюще протянул в его сторону руку и сдавленно произнес:

— Постой.

Антипатр вернулся. Гиркан дышал тяжело и прерывисто, казалось, с ним вот-вот случится припадок. Антипатр налил из кувшина, стоявшего на столике у кресла, воды и подал кубок Гиркану. Тот принял, расплескав, и стал пить порывистыми глотками. Зубы его стучали о серебряный край кубка.

Глядя на него, Антипатр подумал: «А ведь такой может стать царем!» Вслух он сказал:

— Я внимательно слушаю тебя.

Гиркан долго не отвечал, казалось, что он не слышит. Воды уже не было в кубке, но он все держал его у лица, прижимая к губам. Взгляд его блуждал.

Антипатр не ожидал ничего подобного и уже жалел, что не смог поставить этот вопрос тоньше, не торопясь, исподволь подводя первосвященника к нужному решению. Антипатр слишком уверовал в свое влияние на Гиркана, а ведь посягнуть на древние иудейские роды было для последнего… Впрочем, Антипатру не дано было понять, чем это было для Гиркана. Чужак, он не ведал таких сомнений и смотрел на вещи просто: надо вовремя расправиться с противниками, чтобы они не успели расправиться с тобой. Но он понимал, что допустил ошибку, и, когда Гиркан наконец выговорил:

— Я боюсь, Антипатр, — он неожиданно с ним согласился:

— Ты справедливо боишься. — Голос его чуть подрагивал от умело изображенного волнения. — Посягнуть на этих людей значило бы посягнуть на… основы.

Он не объяснил, что это за «основы», но Гиркан торопливо согласился:

— Да, да, это так. Как хорошо, что ты понимаешь меня.

— Я говорю это потому, — продолжал Антипатр с таким выражением скорби на лице, на какое только был способен, — что дело не в собственном твоем страхе — его нет! — а в страхе за государство. Я готов отдать за тебя жизнь, но я не могу допустить, чтобы ты шел против своей совести. Твоя честь, Гиркан, дорога мне так же, как и твоя жизнь. И я предлагаю…

Он сделал паузу, дожидаясь, когда нетерпение Гиркана достигнет высшей точки. Тот спросил, сбиваясь в словах (глаза его лихорадочно блестели):

— Что ты… ты… предлагаешь?

— Я хочу пожертвовать собой, — сказал Антипатр с особенным выражением на лице — выражением грусти и решимости одновременно. Он даже встал так, чтобы светильник лучше освещал его — Гиркан должен был хорошо рассмотреть его лицо. — Я пойду к ним, к тем, кого я назвал тебе, и попытаюсь убедить их в бесчестности того, что они злоумышляют.

Он опять замолчал, теперь низко опустив голову, и с внутренней радостью услышал то, что предполагал услышать.

— Но они убьют тебя! — воскликнул Гиркан, забывшись и уже не заботясь о том, что его могут услышать.

— Да, это может случиться, — кивнув, тихо ответил Антипатр и вдруг резко поднял голову и прямо уставился горящим взглядом в объятое ужасом лицо Гиркана. — Но, может быть, моя смерть заставит их задуматься: если я, чужак, готов пожертвовать жизнью ради блага государства, то они…

Он не сумел закончить свою великолепную тираду, Гиркан его перебил, вскричав:

— Ты не знаешь их, они люди без чести и совести! Они убьют тебя, а потом, когда я останусь один, они покончат… они покончат… — Ему так трудно было произнести эти страшные слова «со мной», что он пролепетал их, едва шевельнув губами.

Антипатр, словно не замечая последней фразы Гиркана, ответил на первую:

— Я разговаривал со старшинами фарисеев, они, как и ты, считают, что это люди без чести и совести. Но я так не считаю и надеюсь…

Гиркан снова его перебил, уже другим тоном, почти деловым:

— Ты разговаривал об этом со старшинами фарисеев?

Антипатр хорошо расслышал надежду в его голосе

и, уже предчувствуя победу, заставил себя ответить как можно проще, как можно наивнее:

— Они сами заговорили со мной об этом. Они считают их очень опасными людьми и готовы начать расследование.

— Почему же ты не сказал мне об их мнении?

Антипатр пожал плечами:

— Я хотел все проверить. Очень легко обвинить людей, но непросто найти доказательства. Кроме того, я не хотел, чтобы кто-то подумал, что у меня с ними свои счеты.

Уже совершенно пришедший в себя Гиркан медленно поднялся. Выражение решимости неожиданно явилось на его лице. Он сказал, четко выговаривая слова, скорее утверждая, чем спрашивая:

— И ты нашел доказательства.

— Да, и готов представить их в любую минуту, когда ты только пожелаешь.

Гиркан поднял руку. Если бы не его тщедушный вид, если бы не дрожь, все еще подергивавшая его пальцы, жест этот можно было бы назвать величественным.

— Я сам буду говорить со старшинами. А ты приготовь людей на случай… — он чуть запнулся, но все же договорил с прежней решимостью: —…если придется действовать. А теперь оставь меня.

Антипатр низко склонился перед первосвященником и пошел к двери. Он был уже на пороге, когда Гиркан остановил его:

— Вот еще что. Я запрещаю тебе жертвовать собой, твоя жизнь необходима династии и государству. Ты понял меня?!

Антипатр молча поклонился и вышел, плотно прикрыв дверь.

Стоя у окна и глядя на идущего по двору Антипатра, Гиркан подумал: «Все-таки он лучший из людей, в нем столько благородства!..»

Быстрыми шагами пересекавший двор Антипатр сказал про себя, до боли в скулах стиснув зубы: «Когда-нибудь я жестоко отомщу тебе за это унижение, червяк!»

3. Беглецы
Прибывающего в Петру Гиркана в сопровождении Антипатра ждали за городом. Ирод попросил у матери разрешения выехать навстречу. Мать угрюмо кивнула, покосившись на Фазаеля, стоявшего рядом, а Ирод вскочил на коня и погнал его вдоль дороги, стоя на стременах.

Накануне был гонец от Антипатра. Тот нижайше умолял великого аравийского владыку принять иерусалимского первосвященника, попавшего в трудное положение. Арета согласился, но холодно, не выслав вперед ни одного из своих придворных. Узнав об этом, мать Ирода, Кипра, побледнела от нанесенного мужу оскорбления, произнесла отрывисто несколько слов по-арабски (Ирод понял их смысл и покраснел), но, взяв себя в руки, велела гонцу продолжить свой рассказ. Гонец, идумеец, один из старых воинов Антипатра, вздохнул и дотронулся рукой до глубокого рубца, пересекавшего лоб.

Вести были неутешительными. Жестоко разбитые Аристовулом при Иерихоне, войска Гиркана отступили в полном беспорядке. Собственно, это было даже не отступление, а бегство. В самом начале сражения большинство солдат Гиркана покинуло его и перешло к Аристовулу. Оставшиеся верными первосвященнику воины, в основном идумейцы, дрались отчаянно, но перевес противника в численности был слишком значительный. По совету Антипатра, достигнув Иерусалима, Гиркан захватил жену и детей Аристовула, уже больше года томившихся под усиленной охраной в одной из крепостных башен. История их заточения была такова.

Когда Гиркан начал преследования бывших друзей отца, тех самых, «без чести и совести», взбешенный Аристовул явился в Иерусалим. Впрочем, его прибытие не остановило казни, к тому же еще до его приезда успели казнить многих. Аристовул бросился к матери, умоляя ее о пощаде. Царица Александра, тогда уже тяжело больная, достаточно твердо заявила младшему сыну, что не казнит невиновных, но лишь поступит с преступниками так, как велит закон. Тогда смиренно упрашивавший ее Аристовул перешел к угрозам, говоря, что гибель людей столь высокого положения может возмутить народ и что на этот счет у него имеются достоверные сведения. После его слов бледное лицо царицы покрылось красными пятнами. Она закричала вне себя чуть придушенным от слабости голосом:

— Не потому ли ты защищаешь злодеев, что находишься с ними в сговоре?! Не ты ли собираешься возмутить народ?

Аристовул пытался оправдаться, но его горячий нрав был плохо приспособлен к выдержке и рассудительности: защищаясь, он снова стал угрожать.

Александра остановила его и, указывая слабой рукой на дверь, выговорила негромко, но отчетливо:

— Уходи и покинь город тотчас же, а то я прикажу взять тебя под стражу!

Аристовул прорычал что-то невнятное и, громко топая, вышел.

Тут же из-за ковра, прикрывавшего потайную дверь, в комнату вошел Гиркан.

— Ты слышал? Слышал?! — сдавленно спросила мать.

Гиркан присел на край ее ложа, дотронулся холодной

рукой до горячего лица матери.

— Тебе нельзя волноваться. Успокойся, прошу тебя, — проговорил он тихо, с выражением страдания глядя на мать.

Но Александра уже не могла успокоиться, — гневно блестя глазами, путаясь в словах от возбуждения, она стала обвинять Аристовула, грозя ему страшными карами. Угрозы ее в отношении младшего сына оказались столь сильными, что Гиркан смутился. Он было попытался смягчить мать, но она не слушала его.

Антипатр, в те минуты стоявший за потайной дверью, удовлетворенно улыбался. Не дожидаясь приказа царицы, он велел разоружить охрану Аристовула на выезде из города. То, что восклицала сейчас царица, было плодом его, Антипатра, стараний. Это он довел до ее сведения (через Гиркана, через приближенных царицы), что на допросах приговоренные к смерти называли Аристовула своим вождем и хулили правительницу и первосвященника. Это он внушил Гиркану мысль, которую сейчас ожидал услышать. Ждать ему пришлось недолго. Когда царица совершенно выбилась из сил и замолчала, Антипатр уловил глухой голос Гиркана:

— Ты знаешь, что я всегда был против насилия и всегда стремился к миру с братом.

Он замолчал, как видно в нерешительности, и продолжил только тогда, когда Александра сказала:

— Говори.

— Семья Аристовула сейчас в Иерусалиме, и я думал…

Ему не пришлось продолжать, Александра воскликнула:

— Прикажи Антипатру схватить их всех! В Северную башню… И пусть поставит стражу из одних идумейцев.

Стоявший за дверью Антипатр снова довольно улыбнулся — приказ царицы уже был исполнен наполовину: дом, где находились сейчас жена и дети Аристовула, уже окружили плотным кольцом его, Антипатра, гвардейцы. Слушать дальше не имело смысла, и, ступая на носках, Антипатр отошел от двери.

Арест и заточение семьи Аристовула вызвали недовольство среди жителей Иерусалима. Даже старшины фарисеев обратились к Гиркану с просьбой о помиловании несчастных. Гиркан смиренно отвечал, что уже просил царицу о том же, но она осталась непреклонна. В тот же день он сказал Антипатру:

— Народ недоволен, старшины фарисеев уже обращались ко мне. Не кажется ли тебе, что мы поторопились?

— Мне кажется, что мы сделали это слишком поздно, — ответил тогда Антипатр.

И он не ошибся. Последующие события подтвердили это: они развивались стремительно и не в пользу Гиркана. Через несколько дней после разговора с сыном умерла Александра. Среди ночи слуги услышали страшный крик, бросились к ложу царицы, но было уже поздно. На лице Александры застыла маска страдания, кожа потемнела едва ли не до черноты, тонкие пальцы судорожно вцепились в покрывало, потом их разжали с трудом.

Лишь только похоронили царицу, пришло известие с севера: Аристовул захватил несколько городов и объявил себя царем Иудеи. Гиркан заперся во дворце и никого не хотел видеть. Жители Иерусалима почти открыто высказывались в пользу Аристовула, войска были ненадежны. Фарисеи, прежде столь величественные и говорливые, настороженно затаились.

Только один человек среди всеобщего смятения не потерял присутствия духа — этим человеком был Антипатр. Прежде всего он усилил охрану Северной башни, где содержались жена и дети Аристовула, жителям запрещалось подходить к ней ближе чем на сотню шагов. Верные ему отряды идумейцев вошли в город и расположились вокруг царского дворца. Затем Антипатр отправился к Гиркану. Когда он сказал ему, что необходимо выйти навстречу Аристовулу, тот промычал нечто невнятное и в страхе замахал руками.

— Значит, ты хочешь, чтобы толпа ворвалась сюда и разорвала тебя в клочья? — жестко спросил Антипатр.

Гиркан заплакал, уткнув в ладони лицо.

— Если ты останешься сидеть здесь, то только ускоришь свое падение, — проговорил Антипатр, коснувшись рукой плеча Гиркана, и добавил, склонившись к самому его уху: — И смерть.

Гиркан вздрогнул и, разжав ладони, посмотрел на Антипатра.

— Но что я могу сделать?! Ты же видишь… видишь…

Антипатр смотрел в мокрое от слез, с трясущимися

щеками лицо Гиркана и думал, что этот жалкий человек волею судьбы был единственной его надеждой — гибель Гиркана сейчас стала бы собственной его гибелью. Что он может без Гиркана? Бежать в Петру, остаться там навсегда, жить на положении изгнанника — растоптанным, униженным, прятать глаза от взглядов своих сыновей?

Он вздохнул, отвечая собственным мыслям, и проговорил как можно ласковее, даже заставил себя улыбнуться:

— Пока я с тобой, тебе нечего бояться. Я обещал тебе царство, и я добуду его для тебя. Положись на меня во всем!

Гиркан кивал так, как перепугавшийся ребенок кивает успокаивающему его отцу — то есть со слабой надеждой, не понимая и не вникая в смысл произносимых слов, а лишь впитывая интонацию.

Антипатр почувствовал это и говорил, говорил…

Так продолжалось довольно долго: Гиркан все кивал, и лицо его заметно прояснялось. Когда оно прояснилось окончательно, Антипатр прервал свою успокоительно-бессмысленную речь и произнес уже другим тоном, деловым и решительным:

— У меня все готово, завтра выступаем. Я жду твоего приказа.

Испуг снова появился на лице Гиркана, он непроизвольно дернул головой. Антипатр принял это движение так, как ему нужно было его принять, и проговорил, низко склонившись перед первосвященником:

— Все будет исполнено.

И, не разгибаясь, попятился к двери. Лица Гиркана он уже не видел и опасался только одного — что тот успеет прийти в себя. Но Гиркан не успел, а Антипатр, покинув дворец, стал отдавать приказы, готовя завтрашнее выступление. Своему брату, Фалиону, командовавшему отрядами идумейцев, он сказал:

— Этой ночью у меня много дел, и разыскать меня будет трудно. Прежде всего это касается посланных от первосвященника.

Фалион понимающе кивнул:

— Не беспокойся, никто тебя не отыщет.

Утром армия Гиркана выступила из Иерусалима. Собравшийся на улицах народ молча смотрел на проходящие отряды. Гарцующий на горячем гнедом коне Антипатр с холодным высокомерием поглядывал по сторонам, время от времени натыкаясь на угрюмые лица жителей. Поход не сулил ничего хорошего, а Антипатр, словно назло очевидному, гордо вскидывал голову, расправлял плечи и незаметным движением шпор еще больше горячил коня.

Гиркан ехал в тяжелой повозке с наглухо завешенными плотной материей окнами. Сидел в полной темноте, забившись в угол, закрыв глаза. Когда повозку особенно сильно вскидывало на неровностях дороги, он вздрагивал и вздыхал.

Войска встретились с противником в поле под Иерихоном в пять часов пополудни. Аристовул выслал к палатке Гиркана гонца с требованием немедленной выдачи Антипатра. Требование было абсурдным и наглым. Гиркан дрожащей рукой передал свиток Антипатру,пробормотав:

— Я не понимаю.

Антипатр, только пробежав послание глазами, злобно усмехнулся и, не отвечая Гиркану, знаком отпустил посла. Тот спросил:

— Каков будет ответ?

Антипатр бросил:

— Узнаешь по дороге. Иди.

Лишь только гонец вышел, он, отведя рукой полог, прикрывающий вход, кивнул тут же стоявшим стражникам, указывая глазами на гонца. Двое стражников побежали следом. Гонец успел только взяться за луку седла — два меча поразили его одновременно. Он даже не вскрикнул, повалился под ноги лошади, испуганно заржавшей.

Посланного Аристовулом за ноги оттащили в сторону. Антипатр отдал приказ к наступлению. Он стоял на холме, его доспехи блестели на солнце. Чуть позади слуга держал за повод его коня. Конь, словно предчувствуя битву, тряс головой и рыл копытами землю. В лагере Аристовула было заметно движение, но нестройные цепи солдат не двигались с места. Когда передние ряды отрядов Гиркана достигли противника, когда между ними было уже не более ста шагов, произошло то, чего так опасался Антипатр. Солдаты, сломав строй, побежали — но не от врага, а навстречу. По тому, как они бежали, крича и размахивая руками, было очевидно: у Гиркана больше нет армии. Только части идумейцев, ощетинившись копьями, медленно отходили. Впрочем, воины Аристовула и не пытались нападать на них, — смешавшись с перешедшими на их сторону, они образовали орущую, бряцающую оружием толпу.

К Антипатру подскакал его брат, Фалион. Казалось, что он уже побывал в сражении, так был возбужден. Остановив коня, он выкинул руку, указывая на лагерь Аристовула, и прокричал, задыхаясь:

— Они!.. Они!..

— Я видел, — сказал Антипатр, не глядя на брата, и, развернувшись, пошел к палатке, неторопливо и твердо шагая.

— Ну что… что? — отрывисто спросил Гиркан, лишь только он вошел внутрь палатки.

— Мы отступаем, — проговорил Антипатр без всякого выражения и, взяв Гиркана за руку, добавил: — Пошли.

Если бы не сумятица, столь неожиданно произошедшая в лагере Аристовула, если бы не быстро наступившие сумерки, Гиркана и Антипатра вряд ли что-либо могло спасти. Даже отряды идумейцев, не поддавшиеся панике и отступившие в полном порядке. Оставив Фалиона командовать отходом этой горстки войск (идумейцы составляли не более чем пятую часть всей армии Гиркана) и взяв с собой только два десятка телохранителей, Антипатр бежал с Гирканом в Иерусалим. Повозку первосвященника пришлось бросить на месте несостоявшегося сражения. Гиркан скакал рядом с Антипатром, низко пригнувшись, казалось, сросшись с конем. Поглядывая на него, Антипатр говорил про себя: «Если бы ты так резво скакал на битву, все могло быть иначе». Несколько раз его посещало желание оставить Гиркана, а самому уйти в Петру, потому что его собственная жизнь теперь висела на волоске. Погибать не хотелось, Гиркан был сейчас только обузой. «Убить его и бежать», — думал Антипатр, но почему-то вместо того, чтобы придержать коня, вонзал в него шпоры, гоня и гоня вперед.

Он так и не решился уйти, а наутро отряд увидел крепостные стены Иерусалима. Жажда власти победила страх смерти. Не задерживаясь, они проскакали по улицам, давя испуганных прохожих, и остановились лишь у дворца. Антипатр сразу же отдал приказ доставить из Северной башни во дворец жену и детей Аристовула. Когда Гиркан дрожащим голосом спросил:

— Что же нам теперь делать? — Антипатр только отмахнулся.

Самая большая опасность для них состояла в возможном бунте жителей Иерусалима, Вряд ли весть о поражении уже достигла города, но такое возвращение Гиркана говорило само за себя. Первосвященника не любили, Антипатра ненавидели — захватить их или даже убить было бы сейчас очень выгодно фарисеям. Так они бы, во-первых, избежали штурма города Аристовулом, а во-вторых, хотя бы в некоторой мере могли рассчитывать на его доверие. Или на прощение, на что в сложившихся обстоятельствах прежде всего хотелось бы надеяться.

Фарисеи имели большое влияние на народ, но вступать с ними сейчас в переговоры Антипатр считал и бессмысленным и опасным. Скорее всего, осознав полный крах Гиркана, они выступят на стороне счастливого претендента. И вместо приглашения на переговоры Антипатр послал к старшинам фарисеев по нескольку стражников во главе с командиром, якобы для того чтобы охранять их от проявлений народного недовольства. Вряд ли фарисеи могли поверить в такую заботу Антипатра, но последнему нужно было выиграть всего несколько часов — он с нетерпением ожидал прибытия Фалиона с отрядами идумейцев.

Фарисеи то ли упустили время, то ли не решились выступить, а уже к вечеру посланный от Фалиона доложил, что идумейцы вступают в город. Вскоре прибыл и сам Фалион — запыленный, усталый, угрюмый. Он сообщил, что Аристовул так и не попытался их атаковать, но что у него есть сведения: противник движется сюда и уже к утру может достигнуть Иерусалима. Закончив, он спросил брата:

— Ты отдашь распоряжение готовиться к обороне?

Антипатр отрицательно покачал головой:

— Нет, я приказываю продолжить движение, мы займем позицию за крепостными стенами.

— Но это безумие! — воскликнул Фалион, обычно не противоречивший брату.

— А ты считаешь разумным подняться на крепостные стены, чтобы иметь за спиной еще одного противника?

— Еще одного противника? — переспросил Фалион. недоуменно нахмурив брови.

— Да, жителей Иерусалима, — с короткой усмешкой ответил Антипатр, — Или ты считаешь их нашими союзниками?!

Фалион, разумеется, так не считал — правота брата стала очевидной. Однако он опять возразил:

— Но разве на равнине мы будем менее уязвимы? Кроме того, солдаты устали, им нужен отдых.

— Об отдыхе придется забыть, — сказал Антипатр достаточно резко, так, словно перед ним был не брат, а только подчиненный, — Мы разобьем лагерь по всем правилам римской военной науки, со рвом и палисадом[700]. Солдаты устали, я знаю, — прикажи вывести жителей, сколько удастся захватить. Мы будем строить лагерь при свете костров.

Фалион больше не возражал, он молча поклонился и вышел, через окно Антипатр слышал, как брат отдает приказы.

Когда Антипатр говорил «мы будем строить лагерь», он не оговорился — он рыл землю и сплетал кустарниковые палисады вместе с солдатами. Увлекаемые примером своего командира, солдаты работали быстро и умело.

В центре прямоугольника, предназначенного для лагеря, прежде всего были разбиты две палатки: одна для Гиркана, другая для жены и детей Аристовула. И у той и у другой палатки Антипатр выставил стражу из самых отважных и преданных воинов. Им было приказано никого не подпускать к палаткам и никого не выпускать наружу, даже первосвященника — Гиркан был в подавленном состоянии духа, и Антипатр не считал его надежным соратником. Только к утру закончилось строительство лагеря. Каждый из солдат, кажется, повалился на землю в том месте, где его застал отбой, согнанные на земляные работы жители вернулись в город, еле волоча от усталости ноги. Только два человека за всю эту ночь не сомкнули глаз — Антипатр и Гиркан. Первый — потому что должен был охранять сон своих солдат, второй — потому что его била лихорадка.

Некоторое время Антипатр смотрел на грозные стены Иерусалима, чернеющие в предрассветном сумраке, потом вздохнул, провел ладонями по лицу и направился к палатке Гиркана, переступая через тела спящих.

Первосвященник встретил его испуганным возгласом:

— Что?

— Все очень хорошо, — сказал Антипатр, придавая голосу оттенок ленивой уверенности, — здесь мы сможем выдержать осаду сколь угодно долго.

— Сколь угодно долго?! — повторил Гиркан таким тоном, будто это обстоятельство особенно пугало его.

— Да, — кивнул Антипатр, — но надеюсь, что этого не понадобится. Когда подойдет Аристовул, мы вступим в переговоры. Вы должны уладить свои разногласия, вы же братья.

— А когда, когда он подойдет?

— Скоро. Тебе следовало бы поспать, — И с этими словами Антипатр покинул палатку первосвященника. Стража снаружи спала, но такое нарушение дисциплины в те минуты не беспокоило Антипатра — он прошел мимо, стараясь ступать как можно тише, словно боясь потревожить тяжелый сон солдат.

Антипатр знал, что наступают моменты, когда человеческие силы достигают своего предела и уже ни приказ, ни смертельная опасность ничего не могут поделать с человеком — его сон похож на небытие. Он и сам едва держался на ногах, возможность плена или смерти не волновала его. Лениво явилась мысль, что солдаты Аристовула тоже устали после утомительного перехода и вряд ли в эти минуты на что-либо способны, кроме отдыха. Чуть прищурившись, Антипатр посмотрел в ту сторону горизонта, откуда выплывал еще розовый, а не желтый круг солнца. «Неужели я вижу его в последний раз?» — вяло подумал он и отвернулся.

…Ирод издалека заметил группу всадников и пришпорил коня. Конь перешел с рыси на галоп. Когда до цели оставалось не более ста шагов, Ирод узнал отца и тут же услышал: — Ирод!

Это кричал отец. Конь поглотил последние метры, казалось, одним прыжком. Резко натянув поводья, Ирод еще на ходу спрыгнул на землю и, подбежав к отцу, схватился за стремя, прижался горячей щекой к пропыленному сапогу. Почувствовал, как ладонь отца коснулась его головы. Рука отца дрожала.

4. Отец
Антипатр и Гиркан прибыли в Петру всего лишь с горсткой телохранителей. Идумейские отряды пришлось оставить на самой границе Аравийского царства — так повелел царь Арета. Командовать идумейцами Антипатр велел своему брату Фалиону.

Прибытие первосвященника в Петру прошло незамеченным. Просто несколько всадников, утомленных и запыленных, проехали по улицам города и остановились у дома матери Ирода, Кипры. Мать встретила их у крепостных ворот, низко поклонилась Гиркану, перекинулась несколькими приветственными словами с мужем. Она не изображала на лице улыбку, но и не плакала, глаза ее остались сухи и тревожно блестели.

Гиркану отвели лучшее помещение в доме. Сославшись на недомогание, он отказался от обеда и попросил себя не беспокоить. Антипатр обнял сыновей, поднял на руки дочь и удалился в покои жены, плотно притворив за собою дверь.

Ирод был обескуражен. Он так ждал отца, так хотел выслушать его рассказы о походах и военных подвигах. И хотя по всему было понятно, что ни о каких подвигах сейчас не могло и речи идти, что отец не победитель, а беглец, сын не хотел верить в это — и не верил. Он знал одно — отец его великий воин, может быть самый великий из всех, и то, что другие называли бегством, он называл необходимым военным маневром. Ему хотелось поговорить с отцом, сказать ему, что он уже взрослый мужчина, воин, и что он готов идти в поход вместе с ним, чтобы наказать, чтобы победить всех его врагов.

Он ходил по двору, ежеминутно поглядывая на окна покоев матери. Услышал голос слуги, звавший Фазаеля:

— Иди, отец хочет говорить с тобой.

Ирод, сам не зная зачем, сделал несколько быстрых шагов к дому и остановился, закусив нижнюю губу до крови. Отец звал не его, а старшего брата. Ирод ощутил мгновенную неприязнь к Фазаелю. Он любил старшего брата и уважал его, но зачем он, ученый книжник, сейчас понадобился отцу? Сейчас отцу нужен он, Ирод, преданный и умелый воин. Да, он не побывал ни в одном сражении, но что из того? Ведь он уверен в себе. Он ловок, смел, он никогда не отступит, отец может полностью положиться на него. Неужели отец не чувствует этого!

Не в силах больше оставаться на месте, Ирод велел оседлать своего коня. Он поскачет в пустыню, и хотя отец может быть недоволен, он сделает это. Ему хотелось остаться одному, чтобы вокруг, куда ни кинь взгляд, не было ни строения, ни дерева, ни человека.

Слуга подвел коня, но, лишь сунув ногу в стремя, Ирод увидел отца, показавшегося на пороге. Отец молча смотрел на него. Бросив поводья слуге, Ирод подошел. Отец положил ему руку на плечо, проговорил, испытующе глядя на сына:

— Ты уже совсем взрослый, Ирод, совсем взрослый. — И, кивнув в сторону двери, добавил: — Пойдем.

Они прошли в комнату Ирода, отец опустился в кресло и, скрестив ноги, опять, как и на пороге дома, испытующе посмотрел на сына. Сказал негромко:

— Я хочу, чтобы ты осознал: детство твое закончилось, — Он вздохнул и продолжил: — Оно закончилось раньше, чем должно, но что поделаешь.

Волна радости — с головы до ног — пробежала по телу Ирода. Ему хотелось броситься отцу на шею, он с трудом сдержался — такие порывы он уже не имел права проявлять, ведь отец сам признал, что детство закончилось. Он сдержался, лишь нетерпеливо переступил с ноги на ногу.

Антипатр понял, какую бурю вызвал в сердце сына. Ему хотелось протянуть руку и привлечь Ирода к себе, погладить по голове, провести ладонью по спине, как он любил делать, когда сын был маленьким. Он почувствовал, как глаза его влажнеют. Но проявлять отцовское умиление в отношении взрослого сына было бы неправильно, и, обтерев ладонями лицо, как бы стирая усталость (а главным образом слезы, все-таки предательски появившиеся на глазах), Антипатр сказал:

— Я хочу, чтобы ты и Фазаель были рядом со мной, довольно вам держаться за материнскую юбку, пора начинать жизнь воинов.

— О отец!.. — уже не в силах сдерживать радость, воскликнул Ирод, шагнув к отцу.

Антипатр, предупреждая порыв сына, поднял руку, проговорил намеренно холодно:

— Я уверен, ты будешь отважным воином, но, чтобы достичь того, чего я хочу для себя и для вас, моих сыновей, этого мало. Хочу, чтобы ты понял: выдержка для тебя важней, чем отвага. Ты должен уметь полюбить тех, кого презираешь, уметь скрывать свои чувства, оставаться холодным в те минуты, когда внутри тебя все кипит и клокочет от гнева. Это и отличает настоящего мужчину, настоящего воина. Будь мудр, не торопи события, хитростью и терпением ты добьешься значительно больше, чем мечом. Ты понимаешь меня? — глядя на сына снизу вверх, после непродолжительной паузы спросил Антипатр.

— Да, отец, — твердо и убежденно ответил Ирод, в самом деле сумев подавить в себе возбуждение. Лицо его при этом выражало спокойную сосредоточенность.

Антипатр был удивлен такому почти мгновенному изменению в состоянии сына, он одобрительно подумал: «Он далеко пойдет», а вслух произнес, вставая:

— Я верю в тебя, Ирод. Завтра мы отправимся к царю Арете. Будь рядом и помни, о чем я сказал тебе.

И, больше ничего не добавив, Антипатр покинул комнату Ирода.

Ирод стоял замерев, пока шаги отца не затихли в коридоре, потом осторожно опустился в кресло, еще хранящее тепло отцовского тела, и, обхватив руками голову, просидел так долго. Он ни о чем не думал, а старался вызвать в себе ту выдержку, о которой говорил отец, и не просто на час, на день, на продолжительное время, но — навсегда. И в конце концов он почувствовал, что это получилось. Он встал, подошел к окну и выглянул наружу. Движения его стали медлительными, но уверенными, шаг потерял порывистость, но приобрел твердость.

— Детство кончилось, — проговорил он вслух, уже не испытывая ни радости, ни сожаления, и добавил глухо: — Пустыня умерла.

5. Арета
Как всякий восточный царь, Арета умел чувствовать себя едва ли не властелином мира. Дворец его утопал в роскоши, слуги — от ближайших придворных до простых стражников — смотрели на повелителя со страхом и восхищением.

Тот, кто преуспел в тонкой науке лести, мог надеяться занять лучшее место у подножия трона. Но при этом никто не был уверен в собственном будущем: сегодня царь дарил вельможе улыбку, а назавтра с прищуром смотрел, как палач отделяет несчастную голову от несчастного же тела.

Аравийский царь Арета не был злым человеком, но доброе человеческое начало в нем проявлялось редко, потому что он был царем. А быть царем значило для него иметь полную и неограниченную власть над своими подданными. Доброта же и снисхождение, как думал Арета, ограничивают власть. А уж такие проявления, как милосердие, просто вредны для власти. Милосердие можно проявлять в очень редких случаях, да и то не к собственным подданным, а к побежденному врагу, и только тогда, когда это выгодно, то есть по расчету, а не по велению души.

Арета никогда не задумывался, любит ли он свой народ, и если бы его кто-нибудь спросил об этом, он бы весьма удивился. Прежде всего он любил себя, любил еду, которая доставляла удовольствие его желудку, любил жен, которые доставляли удовольствие его плоти. Но как, а главное, зачем любить оборванцев, снующих на улицах, или любить солдат, что были, на его взгляд, все на одно лицо, — этого Арета не понимал и никогда бы не понял. Что же до придворных, готовых в любое мгновенье пасть перед ним ниц, то как можно любить тех, кто валяется у тебя в ногах за толику удовольствий, которые ты небрежным движением руки сбрасываешь им с пиршественного стола жизни. Их можно только презирать, и Арета презирал их.

Другое дело — люди чужих земель: разговаривая с ними, он надевал маску милосердного и справедливого властителя. Впрочем, когда люди чужих земель оказывались ему ненужными, он легко сбрасывал маску.

Известие о прибытии первосвященника Иудеи Гиркана в его столицу заставило Арету задуматься: надеть ли маску милосердия и справедливости или приказать страже схватить Гиркана и заточить его в самое глубокое подземелье своего дворца. Тут было о чем подумать. Если бы не Антипатр, поддерживавший первосвященника, то участь Гиркана была бы без колебаний решена. Но Антипатр казался Арете человеком полезным: во-первых, был смел и отважен, во-вторых, хитер, в-третьих, обладал сильной волей, а в-четвертых, был женат на Кипре, подданной царя, а следовательно, хотя и не вполне, но в некотором смысле мог считаться и его подданным.

У Антипатра было еще одно замечательное преимущество: он был идумеец, а следовательно, враг иудеев. А так как Иудея издавна была для Ареты лакомым куском, то такой человек, как Антипатр, должен был считаться другом аравийского царя.

Арета никогда не видел Гиркана, но слышал, что он слаб телом и духом. Таких людей царь особенно презирал.

Но дело тут было не в отношении, а в выгоде, и ничтожность Гиркана в данных обстоятельствах была неизмеримо полезнее всех выдающихся качеств его младшего брата Аристовула (Арета был о них много наслышан). Слабый правитель, посаженный на царство аравийским царем…

Все это казалось очень заманчивым, но Арета был опытный политик: Рим — вот что беспокоило его больше всего. Как на это посмотрят в Риме.

Арета ненавидел Рим. Больше ненавидел, нежели боялся. Но и боялся, конечно, хотя даже самому себе с трудом признавался в этом. Он не мог понять, откуда у Рима берутся такие силы, что перед ним трепещет весь мир. Народ назначает себе правителей — как такой народ может вообще существовать? Он знал о междоусобицах в Риме и со злорадным нетерпением ждал, когда же римляне уничтожат друг друга. Они и уничтожали, в междоусобных войнах гибли десятки тысяч. Но Рим от этого становился, казалось, еще могущественнее. Как? Почему? Смута — как болезнь, она вредит организму, а не укрепляет его!

Арета не мог этого понять и страдал от непонимания. И еще от того, что вынужден был считаться с этим проклятым Римом. И это он, который так хорошо умел чувствовать себя властелином мира!

…Когда в просторный зал, поражающий богатством и великолепием убранства, вошел Гиркан, сопровождаемый Антипатром, царь Арета, хотя и не сразу, поднялся навстречу гостям. Лицо его было и приветливым и высокомерным одновременно. Пока царь, мягко ступая, шел к ним, он успел рассмотреть первосвященника Иудеи. Сведения его соглядатаев соответствовали действительности — Гиркан казался жалким. С болезненной улыбкой на худом, с желтой кожей лице он смотрел на приближающегося Арету. Богато расшитый, но уже заметно обветшавший хитон болтался на его худых плечах одеждой нищего. Зато Антипатр, особенно на фоне первосвященника, выглядел бравым воином — широкая грудь, могучие руки, богатая одежда, веселый взгляд. Впрочем, он склонился перед Аретой особенно низко — в отличие от Гиркана, который поклонился неловко, едва не потеряв равновесие.

Арета произнес несколько приветственных слов, посетовав на то, что слишком поздно был извещен о приезде первосвященника и только поэтому не выслал своих людей навстречу. Гиркан пробормотал что-то невнятное, косясь на Антипатра, а тот, наконец разогнувшись, произнес:

— Великий царь, первосвященник Иудеи благодарит тебя за гостеприимство!

Арета усадил гостей на возвышение, покрытое коврами, — на низком столе уже были выставлены разнообразные кушанья. Гиркан сел, с трудом подогнув под себя ноги и рукой опираясь о ковер, Антипатр же сел так легко, будто всю свою жизнь провел в шатре бедуина. Арета молча разглядывал гостей. Гиркан чувствовал себя плохо, часто вздыхал, его правая щека заметно подергивалась. Антипатр, выдержав почтительную паузу и поняв, что начинать придется ему, заговорил со сладким и торжественным выражением на лице:

— Великий царь, гроза для врагов, защитник несправедливо обиженных, мудрейший из мудрых, могущественнейший из могущественных…

Такое перечисление продолжалось долго, даже очень долго, Арета внимал словам Антипатра благосклонно. Ему нравилось, что тот понимает местные обычаи весьма тонко: говорит почтительно, смотрит подобострастно. Сладкая музыка нескончаемых восхвалений (Антипатр, казалось, мог говорить о качествах царя вечно, ни разу не повторившись) действовала на Арету опьяняюще. Как всякий восточный владыка, он воспринимал речь гармонично — и как форму, и как содержание. Слушая Антипатра, он думал про себя: «Если бы я не был столь велик, зачем бы он говорил все это, да еще так долго?» Мысль казалась простой и верной — никому в голову не придет восхвалять так какого-нибудь захудалого царька. Он так расслабился, что даже Гиркан перестал казаться ему жалким. Если бы Антипатр продолжал еще, то Арета, может быть, посмотрел бы на первосвященника вообще другими глазами. Но тут Антипатр остановился. Арета взглянул на него с некоторым недоумением, что вышло невольно. Антипатр же склонил голову перед царем, а затем, медленно подняв ее, сказал:

— О великий властитель, первосвященник считает, что не может более занимать твое драгоценное время, и милостиво просит разрешить ему удалиться.

Арета благосклонно кивнул. Антипатр, тронув первосвященника за рукав (тот испуганно вздрогнул), помог ему подняться. Антипатр снова низко поклонился и проговорил:

— Не разрешит ли великий царь представить ему моих сыновей, Фазаеля и Ирода? Если царь позволит, я приведу их перед заходом солнца.

Арета снова кивнул, еще благосклоннее. Он понимал, что «представление сыновей», которых он видел не раз, только предлог и главный разговор состоится вечером. Когда Гиркан и Антипатр удалились, он, приставив указательный палец к губам, что было у него признаком могучей работы мысли, озабоченно подумал: «Интересно, сколько он сможет предложить?»

У Антипатра было около пятисот талантов[701], четыреста он решил отдать аравийскому царю. Правда, на пятьсот талантов можно было нанять довольно много солдат, по крайней мере из идумеев и самарян, и сформировать не очень большую:, но достаточно грозную армию, чтобы попытаться выбить Аристовула из Иерусалима. Но на формирование и обучение нужно слишком много времени, а его не было у Антипатра. Аристовул тоже не дремал и мог укрепиться еще прочнее. Кроме того, Антипатр опасался, что тот войдет в сношение с римлянами, и оставалось неизвестным, на чью сторону встанет Рим. Но главное состояло не в этом — такую армию, какая была у Ареты, им с Гирканом не сформировать никогда.

Ранним утром, еще до посещения дворца Ареты, Антипатр послал старших сыновей, Фазаеля и Ирода, привезти деньги, что он спрятал еще до бегства из Иерусалима. С сыновьями отправился начальник его телохранителей, единственный, кто знал место, и единственный, кому полностью доверял Антипатр.

Отправились втроем: Ирод и Фазаель верхами, начальник телохранителей правил повозкой. К полудню добрались до места. Начальник телохранителей слез с повозки и огляделся. Ирод и Фазаель невольно огляделись тоже. Место было пустынное, на пятьсот шагов вокруг ни одного деревца, которое бы служило ориентиром.

Начальник телохранителей, по мнению Ирода, был стар, сорока лет, а то и больше, левый глаз поврежден, веко висело безжизненно, кроме того, на лбу глубокий багровый рубец. За все время поездки он не произнес ни одного слова, если братья обращались к нему, отвечал знаками. Ирод был недоволен спутником, — казалось, этот человек мало на что пригоден.

— Ну где? Здесь? — нетерпеливо спросил Ирод, пытаясь поймать блуждающий взгляд странного спутника.

Тот не ответил, продолжая оглядываться, словно не слышал обращенного к нему вопроса. Потом вдруг застыл, приподняв голову, словно нюхая воздух, сделал

несколько шагов вперед, еще… Посмотрел на братьев и, указывая пальцем в землю, сказал:

— Здесь. — То было первое слово, которое они услышали от него. Голос оказался хриплым и негромким.

Фазаель и Ирод подошли. Фазаель присел на корточки, отгреб песок ладонью.

— Ты уверен? Здесь ничего не заметно, просто песок.

Начальник телохранителей не ответил, повернулся

и пошел к повозке. Братья, недовольно ворча, последовали за ним. Все трое вернулись, неся лопаты и кирки. Начальник телохранителей молча начал копать. Братья, высказав свои сомнения — «не то место», «здесь ничего нет», «как ты обнаружил его?» — и не получив ответа, угрюмо взялись за лопаты.

Начальник телохранителей не казался мощным, но он выкидывал по две лопаты песку, в то время как братья — по одной. Работали долго: братья трижды отдыхали, начальник телохранителей — ни разу. Его же лопата первая уткнулась во что-то твердое. Ирод спрыгнул в яму, руками сгреб песок. Это был сундук — небольшой, но очень тяжелый. Он взялся за ручку, но даже не смог сдвинуть его с места. Наконец втроем они вытолкнули сундук из ямы. Фазаель взялся за застежки, желая посмотреть, что там внутри, но начальник телохранителей, наступив ногой на крышку, так на него посмотрел своим единственным глазом, что Фазаель невольно убрал руки. Ирод был взбешен. Он подскочил к начальнику телохранителей и крикнул:

— Тебе известно, что мы сыновья твоего хозяина?!

— Командира, — спокойным голосом поправил его тот и, сняв ногу с крышки, повернулся и медленно пошел к повозке.

Ироду стало стыдно — и за свою вспышку, и за свое поражение. Он сел на сундук, спиной к брату. Фазаель сказал:

— Он много себе позволяет, этот одноглазый.

— Он прав, — неожиданно для самого себя ответил Ирод таким тоном, что брат не решился возразить.

Когда возвращались, он время от времени поглядывал на начальника телохранителей. Тот сидел на повозке, согнувшись и низко опустив голову, — казалось, он дремлет. Его руки и шея, выступавшая из широкого воротника, были похожи на сучья мертвого дерева. Мертвого, но крепкого, как камень, глубоко вросшего в песок.

«Он не слуга, он воин, запомни это!» — думал Ирод, Обращаясь к самому себе, и, чтобы преодолеть стыд, пришпорил коня.

Вечером с отцом отправились во дворец. Четверо слуг несли за ними сундук. Не тот, что они вырыли в пустыне, а другой — с изящными серебряными накладками.

Царь Арета встретил их приветливо, почти по-домашнему. Улыбнулся Фазаелю, потрепал Ирода по плечу, сказал, обращаясь к Антипатру:

— Этот — настоящий воин. Я уже предлагал ему быть в моей армии, теперь предлагаю снова, при тебе.

— Это большая честь для нашей семьи, великий царь, — отвечал Антипатр. — Завтра же я пришлю его тебе. Скоро мы сможем увидеть, каков он в сражении.

На лице Ареты выразилось недоумение:

— О каком сражении ты говоришь?

— О том, которое ты соизволишь назначить, — сказал Антипатр и поклонился, пряча глаза.

Ответ Антипатра показался Арете двусмысленным, но не в его правилах было переспрашивать. Он промолчал, только чуть сведенные к переносице брови выдавали легкое недовольство. Антипатр сделал знак, и слуги внесли сундук. Он увидел, как загорелись глаза Ареты, и тут же попросил разрешения удалить сыновей. Арета кивнул. Фазаель и Ирод вышли. Антипатр откинул застежки и поднял крышку сундука: он был доверху наполнен серебром. Арета посмотрел на Антипатра. Антипатр сказал:

— Великий царь, у бедного изгнанника так мало людей.

Он сделал паузу, а Арета шагнул к сундуку и, запустив

туда руку, спросил, не оборачиваясь:

— Зачем тебе воины? Ты мой гость, и пока я жив, никто не посмеет причинить тебе вреда. — При этом он шевелил пальцами, перебирая глухо звенящие монеты.

— Да продлят боги твою жизнь вечно, великий царь! — с чувством воскликнул Антипатр и продолжил уже другим тоном: — Я говорю не о воинах, а о слугах.

— Тебе не хватает слуг? — удивленно обернулся к нему Арета.

— Мне не хватает людей, чтобы перевезти двенадцать таких сундуков.

— Двенадцать? — переспросил Арета, и глаза его блеснули еще ярче.

— Всего только двенадцать, — со вздохом проговорил Антипатр. — Это все, что у меня осталось. Но я боюсь потерять и их. Я хотел бы просить твоего разрешения перенести их во дворец. Но сундуки такие тяжелые, а у меня так мало людей.

— Не беспокойся, я дам тебе людей. Столько, сколько понадобится, — великодушно кивнул Арета и снова запустил руку в монеты.

— И солдат для охраны?

— И солдат для охраны.

— Уже завтра с утра?

— Как только взойдет солнце.

— О великий царь!.. — с умилением на лице начал было Антипатр, но Арета его перебил:

— Пойдем, нам надо поговорить.

Их беседа была продолжительной. Восклицаний «о великий царь» уже не было слышно — они торговались, как два купца, расхваливая каждый свой товар и постоянно стремясь завысить цену. Товаром Ареты была его армия, товаром Антипатра — Иудея. Правда, «товар» оказался на данный момент отобран Аристовулом, что несколько снижало цену. С другой стороны, Аристовул был недостаточно силен, и армии Ареты разгромить его, по мнению Антипатра, ничего не стоило.

Ни тот ни другой ни разу не упомянули в разговоре о римлянах, будто бы их и не существовало вовсе. Но они существовали и могли стать главным препятствием для осуществления планов и Антипатра и Ареты. Антипатр не говорил о римлянах потому, что, вмешайся они в дело не на стороне Гиркана, Арете просто никогда не добраться до «товара». Арета же молчал из гордости — великому царю невозможно было признать, что он боится Рима.

В данном случае гордость Ареты играла на руку Антипатру. Когда Антипатр вышел из дворца, лицо его выглядело усталым, но радостным.

Арета, когда остался один, снова подошел к сундуку и зарыл руку в монеты по локоть.

Ирод выбежал навстречу отцу, взял коня за повод и придержал стремя, снизу вверх вопросительно глядя на Антипатра. Антипатр не стал томить сына и, еще оставаясь в седле, с довольной улыбкой ответил на немой вопрос Ирода:

— Да, на Иерусалим!..

6. Ночной разговор

Вечером следующего дня Ирод услышал за окном чьи-то шаги и тихие голоса. Силуэты, мелькнувшие у стены дома, показались ему знакомыми — мать и отец. Прислушавшись, он осторожно раскрыл окно и спрыгнул вниз. Пригнувшись, пробежал к каменному забору, потом вдоль него. И вдруг замер, похолодев. Отец и мать стояли совсем рядом: она — прислонившись спиной к стволу дерева, он — упершись в ствол рукой.

— Значит, если бы он напал на вас, вы бы убили его жену и детей? — спросила мать, как видно продолжая начатый разговор.

— Но он не мог напасть, — ответил отец. — Кто решится обречь своих детей на смерть?

— И жену, — добавила мать как будто бы с укоризной.

— Да, и жену, — торопливо подтвердил отец.

Мать вздохнула (Ирод хорошо расслышал ее вздох — протяжный, горестный) и спросила с упрямством в голосе:

— Но если бы Аристовул все-таки решился напасть, то вы бы отважились?..

— Что? — переспросил отец так, будто не расслышал или не понял вопроса. Голос его звучал глухо, вяло, по всему было видно, что отвечать ему не хотелось.

— Решились бы убить жену и детей Аристовула? — твердо выговорила мать.

— А ты считаешь, что лучше бы Аристовул убил меня? — вместо ответа спросил отец настолько горячо и громко, что мать прислонила палец к губам и прошептала:

— Тише!

— Кипра! — значительно понизив голос, но так же горячо проговорил отец, — Мне не нравятся эти разговоры. Рассуждать о делах войны не дело женщины. Мужчины сражаются, а женщины рожают детей.

— Чтобы их потом убивали, — сказала мать.

Отец оторвал руку от ствола и заглянул ей в лицо.

— Я не узнаю тебя, ты всегда казалась мне решительной и твердой.

— И осталась такой, — грустно проговорила мать. — Мне просто жалко детей: и своих и чужих, особенно маленьких.

— Я понимаю, — вздохнул отец, — но что поделаешь, не я придумал этот мир. Что поделаешь, если всего в нем приходится добиваться кровью.

Они долго молчали. Мать закинула голову и смотрела на небо. Половина ее лица была в тени, половина освещалась неярким светом луны и выглядела особенно бледной. Отец стоял, глядя в землю, легонько постукивая носком сапога по стволу у основания. Мать первая прервала молчание, спросила:

— Но как же Аристовул выпустил вас? Он же мог тебя убить.

— Он бы сделал это, если бы мы не бежали из Иерусалима. Но не сразу, позже. Он дал слово при всем народе и не мог его тут же нарушить. Тем более что я и Гиркан согласились со всеми его условиями. Сначала он прислал гонца к нашему лагерю с требованием моей выдачи. Я передал, что готов выйти, но его семья останется в лагере, и предложил ему подумать прежде всего о судьбе его семьи, а не о моей смерти.

— Ну а он? Он не возобновлял свои требования?

— Нет, он тут же сам приехал на переговоры. Один, без охраны. Он смелый воин, этот Аристовул, я признаю это. Но об одном я жалею…

Отец не договорил, и мать быстро спросила:

— О чем, Антипатр?

— О том, что не убил его там же, ведь он был у меня в руках.

— Но он пришел один, он доверился тебе, твоей чести!..

— Опять ты об этом! — раздраженно откликнулся отец. — Я же просил тебя!..

— Да, да, — виновато проговорила мать, — рассказывай.

— Я не убил его, — уже без прежнего возбуждения продолжил отец, — а Гиркан стал плакать, называя его любимым братом, вспоминал, как они вместе играли в детстве. Мне кажется, что и Аристовул готов был расплакаться, но его сдерживало мое присутствие. Тогда же я подумал, что братья могут сговориться, и решил: если сумею выбраться в этот раз, то уже никогда не допущу их друг до друга.

— Но Гиркан любит тебя, — сказала мать.

(Ироду показалось, что отец усмехнулся беззвучно,

но он не мог рассмотреть — лицо отца оставалось в тени.)

На это замечание матери отец не ответил. Будто не слыша, тем же глухим, без выражения голосом он продолжил:

— Аристовул поставил свои условия: его провозглашают царем, а Гиркан будет жить как частное лицо, ему будут оказываться все почести, подобающие брату правителя. Мои отряды должны быть расформированы, а мне самому даруется прощение.

— И ты согласился?! — спросила мать словно бы недовольно.

— У меня не было другого выхода. Но я потребовал, чтобы он сказал это перед народом Иерусалима. Он согласился, и Гиркан бросился ему на шею. Я смотрел на их объятия, и мне хотелось выхватить меч и убить обоих, — Отец помолчал, шумно дыша, будто до сих пор не мог пережить горечь той минуты.

Мать проговорила ласково, дотронувшись до его руки:

— Ты поступил правильно. Ты поступил мудро — я горжусь тобой.

— Тут нечем гордиться, — буркнул отец и повторил упрямо: — У меня не было другого выхода.

Дальше он рассказал, уступая настояниям матери, как перед крепостной стеной собрались все жители Иерусалима и Аристовул провозгласил то, что обещал Гиркану и Антипатру. Они снова обнялись, теперь под приветственные крики тысяч глоток, и Гиркан опять плакал. Потом он поехал в дом Аристовула, а Аристовул — в царский дворец. Антипатр не поехал с Гирканом, остался в лагере, якобы для того, чтобы увести свои отряды. Он увел их уже вечером, опасаясь неожиданного нападения Аристовула — ведь теперь у Антипатра не было семьи самозваного царя.

Он вел отряды только до Иерихона, а на другой день тайно вернулся в Иерусалим, передав командование Фалиону и приказав ему двигаться к границе Аравийского царства.

В город он пробрался легко. Во-первых, у него там были свои люди, во-вторых, стражники вместе с жителями шумно праздновали окончание войны. Тогда же Антипатр подумал, злорадно усмехнувшись: «Не знают, глупцы, что настоящая война только начинается! Я еще заставлю вас плакать!» Сначала он не хотел идти к Гиркану сам, опасаясь быть схваченным (вот тогда бы его гибель оказалась неминуема), но все же решился — Гиркан мог испугаться посланника, поднять шум. Пришлось пробираться в дом подобно вору. Он благополучно пересек двор, аккуратно вскрыл кинжалом одно из окон первого этажа и влез внутрь. Прислушался — в доме не было слышно ни звука. Антипатр хорошо знал внутреннее расположение комнат в доме Аристовула — он не раз бывал здесь в отсутствие последнего. Осторожно ступая, он поднялся по лестнице на второй этаж, но, пройдя лишь несколько шагов по коридору, вдруг увидел свет факела, услышал шаги и окрик:

— Кто здесь?

У Антипатра подкосились ноги, и он, не в силах что-либо предпринять, прислонился плечом к стене. Перед ним вырос стражник — в одной руке он держал факел, в другой обнаженный меч. Стражник приблизил факел почти к самому лицу Антипатра, едва не опалив бороду, и издал невнятный возглас удивления. И в ту же минуту Антипатр узнал его — это был один из ветеранов армии царя Александра, офицер полка, которым когда-то командовал Антипатр. Они прошли не одно сражение, Антипатр даже помнил его имя.

— Иешуа, — прошептал он, — разве ты не узнаешь меня?

Лишь только он успел договорить, как откуда-то снизу замелькал свет и низкий мужской голос спросил:

— Что там? Это ты, Иешуа?

Несколько мгновений Иешуа колебался, переводя взгляд то к лестнице, откуда уже доносились тяжелые шаги, то снова на лицо Антипатра. Наконец он крикнул:

— Это я! Мне просто показалось.

— Ладно, — успокоенно проговорил мужской голос снизу, и шаги стали отдаляться.

— Благодарю, Иешуа, — снова прошептал Антипатр. — Мне нужно видеть первосвященника.

Иешуа не ответил ни «да», ни «нет», но когда Антипатр шагнул в его сторону, посторонился и вложил меч в ножны.

— Вторая дверь от окна, — глухо выговорил он, глядя в сторону.

Антипатр улыбнулся ему благодарно, но тот уже не смотрел на своего бывшего начальника, отвернулся и медленно, широко расставляя ноги, направился к лестнице. Антипатр смотрел ему в спину — он не колебался, он выжидал.

Одним прыжком, бесшумно, по-кошачьи, настиг он стражника и, одной рукой крепко зажав ему рот, другой ударил кинжалом в спину, снизу вверх, точно в сердце. Стражник не вскрикнул, не дернулся, просто стал оседать — Антипатр успел перехватить падающий факел.

Отыскав скобу в стене, он воткнул туда древко факела, нагнулся к убитому и, ухватив за одежду у плеч, потащил вдоль коридора. Толкнул первую же дверь, перетянул стражника через порог, вернулся, взял факел и, наступая на носки, с трудом сдерживая одышку, побежал в глубь коридора.

У нужной двери остановился, кое-как отдышался, прислушался, аккуратно потянул за ручку и, проскользнув в открывшийся проем, плотно притворил дверь.

В глубине комнаты стояло широкое ложе, рядом, на столе, горел светильник. Гиркан лежал, высоко запрокинув голову, — недвижимый, маленький. Сделав Несколько шагов к ложу и высоко подняв факел, Антипатр увидел, что глаза Гиркана раскрыты, — в первое мгновенье ему показалось, что первосвященник мертв. Он остановился, кровь отлила от лица. И тут же Гиркан резко поднял голову и расширившимися от ужаса глазами уставился на вошедшего. Антипатр вздрогнул, невольно отступил на шаг.

Гиркан вскинул руки и закричал. Вернее, он широко раскрыл рот и попытался крикнуть, но горло его сумело воспроизвести только жалкий клекот. Уже пришедший в себя Антипатр бросился к первосвященнику и закрыл ему рот рукой. Тот вцепился в одежду Антипатра и слабо дернулся, а Антипатр прошептал как можно спокойнее:

— Это я, я!.. — и сразу же отпустил Гиркана.

Тот приподнялся на локтях, отодвинулся к изголовью ложа и наконец выдохнул:

— Ты? — И, с трудом сглотнув, добавил уже более спокойно: — Я думал, он прислал… убить меня.

— Еще нет, но скоро пришлет, — сказал Антипатр, — Вставай, нам надо торопиться.

— Нет, нет, — испуганно проговорил Гиркан, — я никуда не пойду.

— Вставай, нам надо торопиться, — повторил Антипатр, — убийцы уже направляются сюда. — И, как бы подтверждая сказанное, Антипатр оглянулся и посмотрел на дверь.

— Убийцы?! — воскликнул Гиркан, дрожа всем телом. — Не один, несколько? Сколько? — спросил он так, будто количество посланных Аристовулом убийц таило главную опасность.

«Тебе хватит и одного», — подумал Антипатр, подавляя брезгливость, но вслух произнес твердо и уверенно:

— Трое. Он послал троих.

— Откуда ты знаешь? — простонал Гиркан.

— У меня есть сведения, — ответил Антипатр. Не желая продолжать этот бессмысленный разговор, он бросил факел прямо на ковер, затушил его ногой и, схватив Гиркана обеими руками, рывком поставил на ноги.

— О-о-о… — протянул Гиркан, но Антипатр тряхнул его с такой силой, что тот осекся и замолчал.

Обняв Гиркана за плечи, Антипатр повел его к двери. Гиркан спотыкался на каждом шагу, но уже не стонал и не пытался разговаривать. Они вышли в коридор и уже было достигли лестницы, когда увидели свет и услышали шаги — по ступеням поднимались двое или трое. Зажав Гиркану рот, Антипатр не повел, а потащил его назад, толкнул локтем дверь в ту самую комнату, где за порогом лежало бездыханное тело несчастного Иешуа, проник внутрь и осторожно притворил ее. Он не отпустил Гиркана, только чуть расслабил руку — тот прерывисто и жадно вдохнул.

Шаги приближались, люди были в коридоре, порог прочертила колеблющаяся полоска света.

— Иешуа! — осторожно позвал низкий мужской голос.

Другой, более высокий и молодой, предостерег:

— Тише, ты разбудишь первосвященника.

Шаги стали отдаляться и скоро совсем затихли, — наверное, стражники завернули за угол коридора.

Счастье было на стороне Антипатра, — больше никого не встретив, они с Гирканом покинули дом. Спутники Антипатра ждали их в условленном месте. Смешавшисьс толпами горожан, всю ночь праздновавших победу, улучив момент, они вышли из города. Гиркан едва держался на ногах и несколько раз терял сознание. Впрочем, это было даже на руку Антипатру: было бы значительно труднее, если бы первосвященник был в силе и трезвом сознании, а так он вполне сходил за пьяного — таких много шаталось в ту ночь по улицам Иерусалима.

За городом их ждали лошади. Гиркан не мог самостоятельно сидеть в седле, и. Антипатр, не долго думая, приказал одному из своих людей просто перекинуть первосвященника через спину лошади. Его привязали, словно тюк с поклажей, и всадники двинулись в путь.

Несколько раз меняли лошадей, заранее приготовленных Антипатром. Время от времени приходя в себя, Гиркан мычал, стонал и даже пытался соскользнуть со спины лошади. Антипатр не обращал внимания на эти стоны и мычания и торопил своих несколько смущенных спутников.

Когда наконец добрались до границы Аравийского царства, Антипатр спрыгнул на землю, помог спустить Гиркана и сам перенес его в ждавшую тут повозку — удобную, устланную изнутри коврами. Впервые за время бегства из Иерусалима он разрешил себе и другим несколько часов отдыха.

Когда Гиркан пришел в себя и, привстав на локте, огляделся, стоявший рядом с повозкой Антипатр низко ему поклонился и произнес тоном слуги, обращающегося к хозяину:

— Я к твоим услугам, первосвященник, — приказывай!

…Когда Антипатр закончил свой рассказ, Кипра

спросила:

— Скажи, зачем ты убил этого стражника… как его?..

— Иешуа, — подсказал Антипатр.

— Да, Иешуа. Зачем тебе нужно было убивать его, ведь он узнал тебя, не поднял тревоги, отпустил? А ведь мог…

Антипатр не дал жене договорить, перебил, проговорив с особенной твердостью в голосе:

— Не мог. Если бы он только раскрыл рот, я бы вонзил ему кинжал в горло. В любом случае такая встреча со мной была для него смертельна: если бы он поднял тревогу, я бы убил его, если бы нас поймали, когда мы выходили, то его за предательство казнил бы Аристовул. Да, он отпустил меня, но я не мог оставлять свидетеля — вот и все.

Кипра хотела еще что-то сказать, но Антипатр поднял руку, останавливая ее.

— Хватит об этом, — с необычной для него мягкостью выговорил он, обнимая жену, — мы так давно не были вместе, я уже забыл запах твоих волос и вкус твоих губ. А скоро новый поход… — И Антипатр зарылся лицом в пышные волосы жены.

Стоявший всего в нескольких шагах от родителей Ирод почувствовал такой стыд, что опустил голову и, рискуя быть обнаруженным, стал быстро отступать вдоль забора.

Возвратившись в свою комнату, он лег, но долго не мог уснуть. Темнота вокруг представлялась ему темнотой глухого коридора, где он, одной рукой зажав стражнику рот, резким ударом вонзал в его спину кинжал — снизу вверх, в самое сердце.

7. Первый поход

Настал день, когда объединенное войско Ареты и Гиркана выступило в поход на Иерусалим. Прошло около месяца со времени прибытия Антипатра в столицу Аравийского царства — он не терял ни дня. Рассылал своих людей в Идумею и Самарию[702], вербуя солдат, и к четырем тысячам воинов, с которыми он вышел из Иудеи, прибавилось еще три. Он сформировал по римскому образцу два легиона[703] — одним командовал его брат Фал ион, над вторым он поставил своего старшего сына Фазаеля.

Ирод чувствовал себя ущемленным, но ничего не сказал отцу и не изменил отношения к брату. Он думал, что отец отдаст его под командование Фазаеля, и уже заранее подавлял свою гордость, но отец рассудил иначе. За несколько дней до выступления он позвал к себе Ирода, спросил, прямо глядя в глаза сыну:

— Скажи, как ты относишься к тому, что я назначил Фазаеля командиром второго легиона?

Ирод не ожидал вопроса, но, не смутившись, ответил:

— Все, что ты приказываешь, отец, для меня закон.

— Хороший ответ, — похвалил Антипатр сына. — Но я спрашиваю о твоем отношении, а не о мере твоего послушания.

Глаза Ирода блеснули, с трудом сдержавшись, он проговорил осторожно:

— Я бы желал, чтобы ты дал мне возможность проявиться как воину.

Антипатр усмехнулся:

— У тебя будет такая возможность. Потерпи, — Он помолчал, раздумывая, и наконец продолжил: — Я хотел говорить с тобой о другом. Послушай. Для отца иметь четырех сыновей — большая радость, но также и большая печаль, — Он сделал долгую паузу, и Ирод сказал:

— Мы все любим тебя, отец, и преданы тебе.

Антипатр вздохнул:

— В этом я не сомневаюсь, Ирод. Меня беспокоит другое: преданы ли вы друг другу настолько, чтобы… — он не сразу закончил фразу, подбирая слова, — чтобы жить в мире?

— Но как ты можешь сомневаться в этом, отец! — горячо воскликнул Ирод.

Антипатр поднял руку, успокаивая горячность сына.

— У меня еще не было случая в чем-либо убедиться. Вы были детьми. Сейчас вы взрослые — ты, Фазаель и Иосиф. Я хочу, чтобы ты понял: когда дети отбирают друг у друга игрушки и лакомства — это одно, но когда взрослые отбирают друг у друга земли, власть и жизнь — это совсем другое.

— Но мы… — начал было Ирод, но отец не дал ему говорить.:

— Запомни, Ирод, чтобы достичь власти и богатства, вам нужно держаться вместе. У вас нет царства, даже самого маленького, у вас нет наследных земель, вы не обладаете преимуществами выходцев из древнего рода, и наконец, вы идумейцы, то есть, на взгляд иудеев, — люди второго сорта. Только вместе вы можете представлять силу, брат за брата — навсегда! Запомни это, Ирод. Ты понял меня? Ты хорошо меня понял?

Последнее Антипатр произнес с особенной строгостью, и когда Ирод ответил:

— Да, отец, я понял, — словно сетуя на то, что не сумел объяснить то, что хотел, махнул рукой:

— Ладно, иди.

Ирод пошел к двери, но на полпути остановился.

— Отец, я хотел опросить…

— Спрашивай.

— Почему ты заговорил об этом со мной?

Антипатр медленно повернул голову (Ирод заметил, как рука, обхватившая подлокотник кресла, сжалась еще сильнее, так что побелели костяшки пальцев), проговорил едва слышно, со странным выражением на лице — то ли досады, то ли грусти:

— Потому что я чувствую в тебе настоящую жажду власти.

Этого Ирод не ожидал услышать. Весь день эти слова проговаривались в его голове, если он встречался с отцом, то невольно опускал глаза. Когда Фазаель спросил его:

— Отец назначил тебя в мой легион? — он непонимающе посмотрел на брата и не ответил.

Только утром, в день выступления, отец объявил свою волю Ироду:

— Ты будешь при мне, для особых поручений.

Антипатр не переносил слезных прощаний. Возможно, потому, что, несмотря на внешнюю суровость, был слишком чувствительным к женским слезам. И потому Кипра вышла к сыновьям, когда они были уже в седлах. Лицо ее было бледным, глаза сухи. Коротко взглянув на мужа, она подошла и дотронулась сначала до правого стремени Фазаеля, потом до стремени Ирода: ее пальцы крепко сжали носок его сапога. Неожиданно для самого себя Ирод почувствовал, как к горлу подкатывает слезный ком. Он подался назад, чуть натянул поводья, конь переступил ногами, и рука матери повисла в воздухе.

— Все! — крикнул отец и, подняв руку, развернул коня к воротам.

Выехав на улицу, Ирод не посмел оглянуться, но тяжестью в затылке ощущал неотступный взгляд матери.

И, только оказавшись за городом, где уже стояли войска, окунувшись в этот шум и суету, он с силой провел рукой по волосам, как бы стирая последние следы беззаботного домашнего существования.

Через некоторое время вокруг раздались приветственные возгласы, быстро переросшие в радостный вой, — это царь Арета выезжал из городских ворот. Его белый, без единого пятнышка тонконогий скакун косил глазами в стороны и грациозно выгибал шею. Седло красного бархата, расшитого золотой нитью, серебряная с чернением сбруя, сияющие доспехи — Арета словно собрался на праздник, а не в военный поход. Рослые гвардейцы, следовавшие за ним, были не менее великолепны. Арета кивнул головой Антипатру, и тот подъехал к царю. По сравнению с царем Антипатр выглядел обычным воином.

Войска построились, Арета произвел смотр, продолжавшийся очень долго. Ироду было известно, что осмотр и объезд войск — любимое занятие аравийского царя. Палящее солнце, как видно, ему не мешало.

Наконец, уже во второй половине дня, армия двинулась в путь — она занимала собой огромную площадь. Пешие, конные, повозки — пыль поднялась до небес, закрыв далекие уже очертания крепостных стен. Еще бы — армия аравийского царя насчитывала до тридцати тысяч пеших и около десяти тысяч всадников.

Два легиона Антипатра, как и было условлено, следовали впереди и уже через два дня пути так удалились от армии Ареты, что, если оглянуться, позади виделась лишь пустая равнина, не слышно было ни скрипа повозок, ни топота копыт.

Впрочем, Ирод редко оглядывался, он с напряженным нетерпением, порой привстав в седле, вглядывался в даль. Если бы не отец, ехавший рядом, он бы не утерпел, поскакал вперед, ему первому из всех хотелось увидеть армию Аристовула. Но при отце он не решался. Отец же казался безразличным, он всю дорогу дремал в седле, свесив голову на грудь и отпустив поводья. Привал, переход, снова привал — Ироду казалось, что это скучное движение не закончится никогда.

Но на пятый день пути все переменилось. Сначала впереди показалось облачко пыли, потом глаза Ирода различили двух всадников, скачущих к ним во весь опор. И тот и другой нещадно хлестали своих взмыленных коней плетями. Услышав приближающийся топот, Антипатр поднял голову. В одно мгновение он стал другим: выпрямился в седле, подобрал поводья, сжал скулы, чуть прищурил глаза. Когда всадники подскакали, спросил, опережая их:

— Далеко?

Один из всадников вытянул руку, указывая чуть в сторону от главного направления, выговорил, борясь с одышкой:

— Меньше одного… перехода.

Другой добавил:

— Царь с войском, мы сами видели его.

— Царь? — поморщившись, спросил Антипатр, и вдруг лицо его исказилось гневом. — Какой еще царь?!

Говоривший понял свою оплошность и, низко наклонив голову, глухо ответил:

— Аристовул.

Антипатр повернулся к Ироду:

— Поезжай к Фалиону и Фазаелю, пусть встают лагерем. Скажи, чтобы выслали по две когорты в охранение.

Он еще не успел договорить, как Ирод, уже не глядя на него, пустил коня с места в галоп.

Началось тревожное ожидание. Антипатр распорядился устроить настоящий лагерь, со рвом и палисадом, опасаясь внезапного нападения Аристовула.

— Отец, разреши мне с двумя когортами зайти ему во фланг, — умоляюще глядя на отца, попросил Ирод.

— Кому во фланг ты собираешься заходить? — сердито отозвался Антипатр и, смерив сына с головы до ног недобрым взглядом, добавил: — Запомни, это тебе не военная игра, на войне нужно научиться думать, а не скакать и махать мечом.

Ирод пристыженно потупился, слова отца слышали его телохранители.

Ночь в лагере прошла беспокойно. Антипатр запретил жечь костры. Он то напряженно вглядывался в темноту, то мерил шагами стену палисада — туда и обратно.

— Иди спать, — сказал он Ироду.

Ирод вспыхнул:

— А ты?

Антипатр вдруг, словно сбросив с плеч напряжение, улыбнулся сыну:

— Иди, иди — я не сплю на войне.

Ирод не помнил, как уснул. Сначала лежал в палатке с открытыми глазами, прислушиваясь к шороху в лагере, к далекому крику ночной птицы, то ему чудился приближающийся топот множества ног, то осторожный лязг оружия, то отблески невидимого огня. Потом темнота стала сгущаться перед глазами, давить на веки, глаза закрылись сами собой — и он словно провалился куда-то.

Его разбудили шум и движение в лагере. Как это бывает только в молодости, он мгновенно сбросил остатки сна, вскочил и вышел из палатки. Солдаты бежали к палисаду, на ходу одеваясь, слышались крики начальников, отдававших приказы напряженными и чуть хриплыми после сна голосами. Схватив за одежду одного из пробегавших мимо, Ирод не успел задать вопрос, как услышал:

— Аристовул! — И солдат указал рукой туда, откуда вчера прискакали два всадника.

Быстро одевшись и прицепив меч, Ирод побежал искать отца. Он нашел его у главного входа в лагерь, рядом с ним стоял Фалион. Лицо отца было озабоченным и бледным. Он мельком взглянул на подошедшего Ирода, бросил сердито:

— Будь здесь! — И, сразу же повернувшись к Фалиону, продолжил начатый разговор: — Нет, я не покину лагерь.

— Но, Антипатр! — возбужденно воскликнул Фалион, заглядывая брату в глаза. — Если оставить здесь для обороны всего несколько когорт, мы еще успеем отступить к Арете.

— Ты хочешь сказать, успеем бежать, — ответил Антипатр, и его бледное лицо порозовело.

— Ты хочешь погубить армию! — тоже краснея, с трудом выговорил Фалион. — Они втрое превосходят нас!

— Пусть превосходят хоть вчетверо! — уже совершенно не сдерживаясь, вскричал Антипатр, надвинулся на Фалиона и стал глядеть на него сверху вниз (он был значительно выше ростом). — Может быть, ты боишься?!

Фалион — лицо его из красного стало багровым — покосился на Ирода, открыл рот, чтобы ответить, но только прерывисто вздохнул и вдруг, резко повернувшись, сделал шаг в сторону, как видно намереваясь уйти. Но Антипатр успел схватить его за руку. Фалион остановился, но продолжал стоять вполоборота к брату, глядя в сторону.

— Послушай, — проговорил Антипатр, уже без прежней горячности, но с сильно заметным напряжением в голосе, — мы сможем здесь продержаться до подхода Ареты, но я не могу дать царю возможности думать, что он ведет войну вместо нас, а сами мы уже ни на что не способны. Если мы ни на что не способны, нечего было затевать этот поход. Ты понимаешь, ты понимаешь меня?!

Не сразу, а лишь спустя несколько мгновений Фалион кивнул согласно и только тогда, повернув лицо к брату, сказал: — Да.

Антипатр выпустил его руку и дотронулся до плеча:

— Лучшего воина, чем ты, я никогда не видел. Иди, я верю в тебя.

Фалион снова кивнул и зашагал вдоль палисада. Антипатр обернулся к Ироду:

— Не отходи от меня. Ты слышал?!

— Да, отец. Но разве Аристовул так близко?

Вместо ответа Антипатр поманил сына рукой и сам

поднялся на насыпь. Ирод поднялся тоже. Равнина перед ним оказалась заполнена войсками, они уже огибали лагерь с обеих сторон и были на расстоянии полета стрелы.

— Они станут атаковать? — спросил Ирод, взглянув на отца.

Антипатр ответил, глядя вперед:

— Они уже начали.

И, словно в подтверждение его слов, стрела, пущенная с равнины, с особым шорохом воткнулась в землю под ногами Ирода. Он удивленно посмотрел на стрелу, чуть пригнувшись, но не успел поднять голову — отец, схватив его за одежду, стащил вниз. Их место тут же заняли несколько солдат в железных шлемах, с кожаными круглыми щитами и длинными копьями в руках. Они стояли в полный рост, едва не касаясь плечами друг друга. Ирод посмотрел на воинов, потом на отца. Ему хотелось спросить: «А как же они?..» Но он не спросил, а Антипатр, кивнув сыну, направился в глубь лагеря, к своей палатке.

Ирод последовал за ним. Шел опустив голову, косясь то в одну, то в другую сторону, — ему казалось, что все, бывшие в лагере, смотрят на него с укоризной. Еще бы: они стояли, ожидая атаки противника, а он, Ирод, от противника отдалялся. Он уже не чувствовал прежнего возбуждения, но чувствовал острый стыд. Хотелось незаметно сбежать и спрятаться от отца или провалиться сквозь землю.

Лишь только они достигли центра лагеря, с равнины донесся, нарастая, рев атакующих. Защищающиеся ответили воинственными криками. Через короткое время рев прекратился. Был слышен только лязг оружия и стоны раненых.

Антипатр стоял на площадке перед своей палаткой, посылая на тот или иной участок резервные когорты. Ирод находился рядом, поглядывал вокруг исподлобья, от нетерпения и обиды ковыряя носком сапога землю. Несколько раз он начинал было:

— Отец, разреши мне…

Но отец неизменно не позволял ему договорить, отвечая решительно:

— Нет!

Сражение длилось уже около двух часов, когда прибежал посланный от Фазаеля.

— Там, там… — тяжело дыша, выговорил он и кивнул за спину.

Впрочем, в его сообщении уже не было необходимости: в той стороне, где сражался легион Фазаеля, шум был особенно сильным. Даже неискушенный в делах войны Ирод почувствовал, что там произошел или вот-вот произойдет прорыв обороны. В ту минуту он впервые научился отличать шумы победы от шумов поражения.

Антипатр понял все в одно мгновение. Он оглянулся — резервных когорт у него уже не было, лишь кучка телохранителей стояла чуть поодаль. Их начальник — тот самый, что ездил с братьями за деньгами, спрятанными Антипатром в пустыне, — сделал шаг вперед и взялся за рукоятку меча. При этом он кивнул Антипатру, и Антипатр ответил ему коротким утвердительным кивком. И сразу же, рывком вытянув меч из ножен, он побежал. Телохранители побежали за ним.

Ирод не сразу сообразил, что же произошло, и не сразу понял, что ему нужно делать. Только когда последний телохранитель отца скрылся за палаткой, он бросился вслед.

Еще на бегу он увидел, как отец бросился в гущу сражающихся. Оборона в этом месте была прорвана на довольно значительном участке, не менее чем в двести шагов длиной. Воины Аристовула теснили защитников лагеря, а на насыпь поднимались с той стороны все новые и новые. Люди с искаженными яростью лицами рубили друг друга мечами и кололи копьями. Раненые падали под ноги дерущихся и уже не вставали, затоптанные и чужими и своими.

Ирод потерял отца из виду и растерянно искал его взглядом. Он забыл про меч и зачем-то схватил воткнутый в землю дротик. Выставив острие дротика перед собой, он сделал еще два коротких шага вперед и остановился. Он не знал, с чего нужно начинать, где свои, а где чужие, сражающиеся казались ему сейчас шевелящейся и рычащей массой.

— Ирод! — услышал он окрик справа и, не успев повернуться в ту сторону, ощутил, как крепкая рука схватила его за одежду и потянула.

Невольно, едва не потеряв равновесия, он схватился за рукоять и обнажил меч. И только тут увидел, кто позвал его и тянет к себе. Это был начальник телохранителей отца, уже так хорошо ему знакомый.

— Стой рядом, — сказал тот, ловко орудуя мечом и отбиваясь от наседавшего на него огромного роста молодого воина.

Телохранители отца бились, выстроившись в шеренгу. Антипатр же был (Ирод наконец увидел его) возле насыпи. Враги наседали на него со всех сторон, а он, ловко уворачиваясь, рубил мечом направо и налево. Отсюда невозможно было разглядеть, падали ли враги под его ударами, но, во всяком случае, было очевидно, что он медленно, но верно продвигается вперед.

Верзила стал теснить начальника телохранителей — он был мощнее и моложе и бил мечом с одинаковой силой, не уставая. Его противник уже не выдерживал ударов, пригнулся, укрыв голову щитом. Ирод все еще пребывал в растерянности: получалось, что у каждого есть противник — у некоторых два или три, у отца с десяток — а у него нет. Казалось, враги просто не принимают его в расчет. А верзила бил и бил по щиту начальника телохранителей, и тот, не выдержав натиска, пригнулся еще ниже и вот уже коснулся коленом земли…

Ирод невольно шагнул в сторону, верзила занес меч над головой уже почти поверженного противника, замер на мгновение, желая нанести последний решающий, удар, и…

Ирод и сам не понял, как все произошло. Он только заметил, что верзила поднял щит довольно высоко, обнажив незащищенное доспехами тело — всего лишь узкую полоску на боку, у пояса. Но Ирод видел теперь только эту полоску. В тот момент, когда рука верзилы с мечом пошла вниз, он, примерясь, что было сил ткнул собственным мечом в обнаженную полоску тела. Ткнул и едва не упал, потому что меч вошел легко и неожиданно глубоко, почти по рукоять.

Верзила охнул и повалился на спину, а меч Ирода как бы сам собой покинул его тело. Меч вошел, сверкая сталью, и выскользнул, окрашенный красным. Ироду почудилось, что кровь дымится.

Начальник телохранителей крикнул Ироду что-то одобрительное и, переступив через лежавшее навзничь тело верзилы, скрестил оружие с новым врагом.

И здесь с Иродом что-то произошло. С глаз спала пелена, растерянность исчезла, будто ее и не было никогда, масса дерущихся перед ним явилась в новом свете — вот эти были враги, а эти свои. Ирод почувствовал почти физически, как его обагренный кровью меч тянет зц собой, как бы требуя свежей крови. И Ирод уже не мог противиться. Он бросился вперед и тут же вонзил меч в грудь набежавшего противника. Получилось легко, просто, радостно — меч вошел и вышел, а противник упал лицом вперед.

Уже через короткое время Ирод оказался возле отца. Несколько шагов, несколько взмахов мечом — и уже три или четыре вражеских воина остались лежать недвижимо. Меч сам выбирал жертву и сам входил в тело, а Ироду оставалось лишь покрепче стискивать пальцами рукоять. Хотя пальцев он уже не чувствовал, рука была продолжением оружия.

— Ирод! — крикнул отец, — Ирод!

А сын ответил ему протяжным и воинственным:

— А-а-а!

Телохранители Антипатра уже бились рядом с ними. Не выдержав натиска, враги стали отступать. Защитники лагеря воспряли духом, отовсюду слышались их победные крики. Скоро насыпь была очищена, и солдаты Антипатра хлынули на равнину, уже не в силах остановиться.

Ирод был по-настоящему опьянен. Он перестал ощущать свое тело. Еще некоторое время назад рука была продолжением оружия, а вот теперь продолжением оружия стал он весь.

Он бежал, рубя направо и налево. Иногда меч ошибался и просто свистел в воздухе, иногда бил по щиту или скользил по латам, но чаще всего он достигал цели. И люди падали, то вскрикивая, то молча, — там, где властвовал меч Ирода, не могло быть жизни.

Отброшенные было от лагеря, воины Аристовула, поддержанные частями конницы, снова выстроились в боевые порядки.

— Ирод, назад, Ирод! — срывая голос, кричал Антипатр, не в силах пробиться к все удаляющемуся от него сыну. — Да что же это!

Ирод расслышал зов отца, но не остановился. Опьянение боем и кровью оказалось столь необычным — приятным и радостным, — что хотелось опьяняться еще и еще, бесконечно. Вместо того чтобы остановиться или хотя бы замедлить шаг, Ирод хотел побежать еще стремительнее. Но, не успев разогнаться, он замер. То ли он наткнулся на что-то твердое, то ли это твердое ударило его в грудь. С его телом случилось непонятное: в одно мгновение голова стала тяжелой, а ноги — как тонкая лоза. Голова запрокинулась сама собой, и Ирод повалился навзничь. Удар о землю — последнее, что он еще почувствовал.

8. У стен Иерусалима
Когда он очнулся, то увидел лицо отца — широко раскрытые глаза, необычно четко очерченные скулы, приоткрытый рот с желтыми неровными зубами, отвисшая нижняя губа, розовая и влажная.

— Отец! — Ироду показалось, что он произнес это громко.

Но странно, он не услышал собственного голоса. Зато хорошо расслышал голос отца, произнесший:

— Несите!

И сразу же тело Ирода оторвалось от земли — лицо отца исчезло, а далекие облака на бесцветном небе словно приблизились. Голова была тяжелой, Ирод приподнял ее с трудом, огляделся, поморщившись от боли в висках.

Четверо солдат, держась за концы куска плотной материи, несли его. Каждый их шаг отдавался болью в голове. Он хотел попросить, чтобы они ступали аккуратнее, но не успел — голос отца откуда-то сбоку строго проговорил:

— Осторожнее, ему больно.

Потом его уложили на устланное мягкими коврами дно повозки. Стало легче, и он заставил себя приподняться, опершись о локоть. Он думал увидеть поле недавней битвы, но увидел воинов впереди и вокруг, пеших и всадников. К нему подошел Фазаель, его правая рука была перевязана. Здоровой рукой он дотронулся до плеча Ирода, сказал с улыбкой:

— Мы думали, тебя убили. Ты настоящий герой.

Фазаель рассказал, как все произошло. Когда солдаты бросились преследовать противника, Ирод бежал впереди всех. Антипатр и командиры когорт пытались их остановить. Большая часть вернулась в лагерь, остальные были перебиты атаковавшей их конницей Аристовула. Сам Фазаель этого не видел, но ему передали потом, что Ирод почти добежал до первой шеренги вновь построившихся воинов противника. Наверное, если бы добежал, его ждала бы неминуемая смерть. Но один из атакующих, всадник, ударил его копьем в грудь. То ли всадник не рассчитал удара, то ли лошадь дернулась в сторону, но копье только отбросило Ирода, не пробив лат. Он мгновенно потерял сознание, и это его спасло. Антипатр было бросился на помощь сыну, но пехота противника снова пошла на приступ, и телохранители с трудом удержали его.

— А потом? Что было потом? — спросил Ирод, едва шевеля запекшимися губами. — Мы победили?

— Мы победили, — кивнул Фазаель и, пожевав губами, добавил словно бы нехотя: — Подошедшая конница царя Ареты ударила им во фланг. Семь тысяч всадников, они заполнили равнину до самого горизонта, визжали, как стадо диких кабанов. Их крик, наверное, слышали убитые.

— Я не слышал, — сказал Ирод.

— Но ведь ты был жив, — рассмеялся Фазаель, — а я говорю о мертвых.

Веселость брата не понравилась Ироду, он выговорил угрюмо:

— Значит, это Арета победил Аристовула, а не мы.

Прервав смех, Фазаель пожал плечами:

— Нет, мы тоже. Когда конница Ареты ударила им во фланг, отец повел нас в наступление.

— И вы опрокинули их? — с надеждой спросил Ирод.

— Вместе с подошедшей пехотой Ареты, — глядя мимо глаз Ирода, ответил Фазаель, — Но мы потеснили их еще до этого.

— А Аристовул? Его пленили?

— Ему удалось уйти. Его преследовали до самой темноты. — Сказав это, Фазаель добавил с деланной бодростью: — Теперь ему Не уйти. Он заперся в Иерусалиме, а мы с ходу возьмем город.

— Ты собираешься взять его с ходу, Фазаель? — послышался насмешливый голос Антипатра. Он подъехал к повозке, на которой везли Ирода.

— Я думал… — вяло проговорил Фазаель, посмотрев на отца. — Мне казалось…

Антипатр спрыгнул с коня, пошел рядом, держась за края повозки.

— Аристовул тоже думал, что сможет победить нас, — сказал он, обращаясь к старшему сыну уже без прежней насмешливости в тоне. — Это серьезный противник, и он не бежал, а отступил, сохранив армию.

— Отец, — возразил Фазаель, — ты говоришь о нем так, будто он наш союзник, а не враг.

Антипатр бросил на сына строгий взгляд:

— Он бесстрашный воин и умелый полководец, я хочу, чтобы ты понял это. Ладно, иди к своему легиону.

Фазаель отошел, недовольный. Ирод спросил отца:

— Значит, мы идем на Иерусалим? — И когда Антипатр кивнул, спросил опять: — Ты считаешь, мы не сможем взять его?

Некоторое время отец молчал, идя рядом. Когда ответил, голос его прозвучал глухо, без всякого выражения:

— Это будет непросто.

Ирод хотел спросить еще, но Антипатр, взявшись за луку седла, легко вскочил на лошадь и, коротко кивнув сыну, отъехал.

Вечером этого же дня Ирод попросил подвести лошадь и не без труда, морщась от боли, с помощью сопровождавших его солдат взобрался в седло.

А еще через день он уже ездил свободно. Большое синее пятно на груди, в том месте, где вмялись латы от удара копья, стало лиловым, а боль только время от времени беспокоила его.

На последнем привале перед Иерусалимом отец прислал сказать, что Ирода хочет видеть царь Арета. Арета восседал в золоченом кресле, похожем на трон, шатер за его спиной был столь высок и просторен, что походил на дворец. Когда Ирод подошел и склонился перед аравийским царем как можно более почтительно и низко, Арета, выдержав долгую паузу (Ирод все не разгибал спины, а царь любил продолжительные изъявления почтительности), произнес наконец с особенной торжественностью:

— Мне передали, что ты в одиночку бросился на противника. Такая отвага — лучшее украшение воина. Я рад, что не ошибся в тебе. Мой друг, первосвященник Гиркан, — Арета медленно повернул голову и посмотрел на Гиркана, сидевшего чуть поодаль, тоже в золоченом кресле, но значительно меньших размеров, — согласен со мной.

Гиркан улыбнулся царю чуть болезненной улыбкой, отчего-то передернувшись всем телом, и, переведя взгляд на Ирода, закивал:

— Да, да, согласен.

Арета едва заметно, но презрительно усмехнулся и так же медленно повернул голову к Ироду.

— Воинский подвиг должен быть вознагражден. А если награждает царь, то награда будет царской. — Арета посмотрел в одну сторону, потом в другую, будто кто-нибудь мог усомниться в этих словах царя.

Окружавшие его кресло придворные и воинские начальники, среди которых ближе всех к царю стоял Антипатр, почтительно поклонились.

— Я дарю тебе сто моих лучших всадников и лошадь из моей конюшни, — сказал Арета, и указательный палец его правой руки, лежавшей на подлокотнике кресла, поднялся и опустился.

Повинуясь знаку, двое слуг вывели на площадку перед шатром вороного арабского скакуна. За ними шествовали еще двое: один нес богато украшенное седло, другой — дорогую сбрую.

Царь Арета не смотрел на них, он смотрел на Ирода. Он ждал. Ирод знал, чего он ждет, — повторение низкого поклона не было бы приличествующей случаю благодарностью. Ирод хотел взглянуть на отца, но в последний миг удержался. Да, взгляд отца сказал бы ему, что делать, но Арета не отводил от Ирода глаз…

Пауза оказалась короткой, очень короткой, ее можно было не считать промедлением. Ирод шагнул в сторону трона Ареты и… встал на колени. Потом он нагнулся и, приложив ладони к земле, воскликнул:

— О великий царь! Разве я, недостойнейший, могу…

Но он недоговорил — кто-то тронул его плечи. Он поднял голову, над ним стоял Арета. Арета улыбался довольной улыбкой.

— Встань, Ирод, — произнес он ласково, — встань. Я знаю, что ты любишь и почитаешь меня. Встань, — При этом Арета достаточно сильно давил на плечи Ирода. И Ирод сообразил, что нужно делать, и снова низко опустил голову, проговорив тихо, но достаточно четко, чтобы его услышали придворные, стоявшие за спиной царя:

— Не смею, о великий царь!

Арета распрямился и отнял руки. Повернувшись к придворным, он проговорил, указывая на все еще распростертого перед ним Ирода:

— Пусть знают все: отныне Ирод — мой любимый воин!

По толпе придворных прошел одобрительный гул, а Арета, широко шагая и невидяще глядя перед собой, прошел мимо них и скрылся в шатре.

Ирод встал и, поклонившись шатру, медленно отступил в тень. Антипатр догнал сына у входа в его палатку.

— Ирод! — позвал он. — Мне нужно говорить с тобой.

Ирод невольно вздрогнул и обернулся, а отец, обняв

его за плечи, увлек внутрь палатки. Когда они сели, Ирод проговорил, виновато глядя на отца:

— Прости, отец, но мне показалось…

Антипатр не дал ему договорить:

— Ты сделал то, что должен был сделать. Знай, я горжусь тобой. То, что ты сделал на поле сражения, есть поступок мальчишки, а не зрелого воина. То, что ты сделал сегодня, смирив свою гордость, есть поступок зрелого мужа и опытного царедворца. Арета нужен нам, — продолжил он шепотом, — и мы станем падать перед ним ниц столько, сколько будет необходимо. Мы не можем добыть власть одним лишь мечом: умение воевать — это такая малость перед умением жить. Прежде чем научиться стоять в полный рост, нужно научится преклонять колени. Я сомневался в тебе, Ирод, теперь я горжусь тобой.

Слова отца произвели на Ирода двоякое впечатление. С одной стороны, ему приятна была похвала, с другой — умение унижаться в его глазах не было уж таким достойным восхищения умением. Тогда же он сказал себе, что добьется мечом такого положения, когда другие будут унижаться перед ним, а ему самому не придется этого делать.

Армия Ареты и Гиркана, совершив последний переход, встала у стен Иерусалима. Ирод ехал во главе отряда из ста арабских всадников.

Стены города поразили его своей высотой и мощью, словно несколько лет назад он уехал из одного города, а вернулся в другой. За эти годы стены выросли так же, как вырос он сам.

Во время последнего перехода Ирод чувствовал себя победителем. Последствия удара копьем исчезли совершенно, а битва вспоминалась как приятное и волнующее военное состязание.

Всадники отряда, порученного ему Аретой, были, может быть, не самыми лучшими в армии аравийского царя, но уж, во всяком случае, не самыми худшими. Ощущать себя начальником, хотя и не таким еще, как его отец или брат, Ироду было радостно. Он ехал то впереди отряда, то позади, пристраивался то с одной стороны, то с другой. Порой обгонял все войско и, пустив коня рысью, двигался так долго, полуприкрыв глаза. В те минуты он представлял себя великим и непобедимым, а войско за спиной — шумящее, скрежещущее, топающее — казалось в десять, а то и в двадцать раз больше, чем на самом деле. Оно виделось ему таким огромным, будто передние части уже подходили к стенам Иерусалима, а задние еще не покидали предместий Петры.

Там, за спиной, не стало ни отца, ни брата, ни аравийского царя, ни иудейского первосвященника, а все воины были огромного роста, могучего сложения и — на одно лицо. Они были войском, а не людьми, и были живыми лишь в той мере, в какой Ирод чувствовал живым свой собственный меч.

И, покачиваясь в седле, впав в сладкую дрему, он ощущал себя не командиром ста всадников Ареты (почти игрушечного отряда), но повелителем великого царства, властителем всего мира. Он готов был находиться в этом состоянии сколько угодно долго, и когда по крикам за спиной понял, а подняв голову, увидел, что они приближаются к Иерусалиму и стены города вырастают с каждым шагом его скакуна, ощутил не возбуждение, а тоску. Не он командует этим войском, и не он войдет в покорно раскрывшиеся ворота победителем и царем.

Тогда эта мысль — о победителе и царе — явилась случайно. Так казалось ему самому, и он не остановился на ней ни на мгновенье.

Войско обложило город со всех сторон. Антипатр настаивал на немедленном штурме, но Арета остался неумолим — только осада. Аравийский царь не любил быстрых и опрометчивых действий, а штурм — дело ненадежное. Зачем сражаться, губить своих солдат, заставляя их лезть на стены, ведь можно спокойно дожидаться, проводя время в покое и неге, когда крепость, как перезревший плод, падет сама собой.

Лениво выслушав очередную порцию доказательств в пользу штурма, высказанных Антипатром (тот утратил свою обычную сдержанность, горячился и даже взмахивал руками в присутствии аравийского владыки), Арета проговорил со снисходительной улыбкой на лице:

— Успокойся, дорогой Антипатр, через десять дней они съедят все запасы, через двадцать — всех крыс. У них не останется ни одного мужчины, способного просто вытащить меч из ножен. Мы войдем в город, где половина жителей умрет, а другая половина будет стоять на коленях. Если не от страха, то от слабости.

— Великий царь, — сдерживая возбуждение, возразил Антипатр, — я хорошо знаю иудеев, они не откроют ворота даже тогда, когда, как ты справедливо заметил, от слабости будут стоять на коленях.

Арета громко рассмеялся:

— Вот тогда мы сами сломаем ворота. — И, обращаясь к Гиркану, молча сидевшему напротив (тогда как Антипатр стоял), спросил: — Не так ли, уважаемый первосвященник?

Гиркан мельком взглянул на Антипатра и, не найдя в себе смелости возразить, утвердительно покивал:

— Я не воин, но аравийский владыка, как мне известно, хорошо знает свое дело.

Ответ Гиркана не понравился Арете — великий владыка знает не какое-то там «дело», он знает все. Отвернувшись от Гиркана и не подняв глаз на стоявшего перед ним Антипатра, он произнес с подчеркнутой холодностью:

— Я уже отдал приказ.

Антипатр, низко склонившись перед царем, покинул шатер. Гиркан последовал за ним. Догнав своего полководца и друга, он схватил его за рукав.

— Пусть он делает как хочет. — Гиркан кивнул в сторону шатра Ареты. — В конце концов, нам некуда торопиться.

Антипатр гневно взглянул на первосвященника. Кажется, он еще никогда так не смотрел на Гиркана — тот попятился, выдохнул едва слышно:

— Что?

Антипатр быстро посмотрел по сторонам и, пригнувшись к первосвященнику, шепнул:

— Помпей.

— Помпей, — как эхо повторил Гиркан, глядя на Антипатра и испуганно и удивленно одновременно.

Антипатр пояснил:

— Еще вчера, на марше, я получил известие, что Помпей прибыл в Дамаск[704].

— Прибыл в Дамаск, — снова повторил Гиркан и продолжил: — Но я думал, что он еще…

— Да, — перебил Антипатр, — и я думал, что он где-то на краю света, гоняется за несчастным Митридатом. Но, наверно, к ногам его приделаны крылья.

— Но почему ты думаешь, что Помпей… — начал было Гиркан, но, произнеся имя римского полководца, вздрогнул и не смог продолжить.

— Я ничего не знаю, — Антипатр вздохнул, — но ждать чего-то определенного от Рима — все равно что стоять под нависшей над тобою скалой: то ли она защитит тебя от дождя, то ли обрушится тебе на голову.

— Но что же делать? — быстро спросил Гиркан, заглядывая в глаза Антипатра, словно ища в них ответа. — Надо что-то предпринять. Надо сообщить обо всем Арете.

— Сообщить об этом Арете — и сразу же лишиться пятидесяти тысяч воинов!

— Но почему? — жалобно воскликнул Гиркан. Его правая щека стала подергиваться, и он приложил к ней ладонь.

— Потому что Арета боится римлян, — с досадой покачал головой Антипатр. — Он никогда не признается в этом, он будет говорить, что не боится никого на свете, что он великий владыка Востока, но… — Антипатр сделал паузу и добавил едва слышно, уже как бы для себя одного: — Что его войско перед римским — горстка пыли! Помпей смахнет ее одним движением своей калиги[705].

Гиркан уже ничего не спрашивал, он снизу вверх напряженно смотрел на Антипатра, прижав ладонь и к левой щеке (она тоже стала подергиваться). Теперь его можно было сравнить со статуей, изображающей скорбь.

Антипатру не было жаль первосвященника, у него он вызывал одно только презрение. Разве он связал бы свою судьбу с этим ничтожеством, будь у него хоть самая малая возможность идти другим путем? Никогда! Но сейчас решалась судьба Гиркана, а значит, и его, Антипатра, судьба. Его и его детей. И потому пугать и без того вечно испуганного первосвященника не имело никакого смысла. И Антипатр произнес то, что всегда и неизменно действовало на Гиркана успокоительно:

— Не бойся, я с тобой.

Лицо Гиркана несколько прояснилось, в выражении глаз мелькнула надежда. Он проговорил едва слышно, так, будто при этом больше всего боялся быть услышанным:

— Ты думаешь, что все будет хорошо?

— Уверен! — бодро ответил Антипатр.

Он не сообщил Гиркану главного — что уже послал своего доверенного человека, многим ему обязанного самарянина Лазаря, иерусалимского купца, к префекту[706] Помпея Демицию Скавру. Скавр командовал легионом, стоявшим теперь на границе Иудеи и Сирии. Лазарь сам вызвался ехать к префекту, объяснив Антипатру свое желание такими словами:

— Помпей Магн слишком высокая гора для такого немощного человека, как я, мне на нее не взобраться. А на холмик по имени Демиций Скавр я как-нибудь взойду.

В словах этого Лазаря была своя правота — римские префекты в провинциях зачастую значили больше, чем прославленные полководцы. Хотя бы потому, что были ближе и доступнее. Впрочем, у Антипатра не оставалось выбора. К тому же он был уверен, что Аристовул тоже отправил своего посланника, и скорее всего — к тому же Скавру. На чью сторону станет префект, оставалось неизвестным, но у Антипатра были большие сомнения в успехе своего посланника. Конечно, Лазарь был человеком ловким, с хорошо подвешенным языком и уже не раз исполнял тайные поручения Антипатра. Но сладких речей в этих обстоятельствах оказывалось явно недостаточно: Скавр прославился своей жадностью, а денег у Антипатра не было. Сейчас он жалел, что почти все отдал Арете, но время не повернешь вспять — оставалось только ждать и надеяться.

Осада, затеянная аравийским царем, очень не нравилась Ироду. Ему было скучно. Защитники города отсиживались за высокими стенами, даже не пытались делать вылазки, время от времени вяло пускали стрелы, казалось, лишь для того, чтобы показать осаждавшим, что они не дремлют. Командиры отрядов Антипатра тоже были недовольны, они ворчали, говоря, что арабы трусливы и только затягивают войну, тогда как, если пойти на приступ, можно покончить с Аристовулом одним ударом. То, что такой «удар» может стоить жизни многим из их воинов, да и им самим, они, конечно, не думали. И если бы им сказали об этом, удивились: тот, кто идет воевать, не должен помнить о смерти.

Антипатр был рассеян и мрачен, посматривал на дорогу, откуда ждал прибытия своего посланника, и, кажется, совершенно не интересовался происходящим в лагере. По его приказу Фалион и Фазаель каждый день устраивали учения в своих легионах — если солдат на войне пребывает в бездействии, то слабеет и духом и телом.

Когда Ирод обращался к Антипатру с вопросом:

— Чего же мы ждем, отец? — тот молча взглядывал на сына и отворачивался. И хотя отец прятал глаза, все же Ирод заметил в них такую тоску, что невольно стал сомневаться в исходе этого похода, первого в его жизни, хотя с самого его начала был совершенно уверен в победе. Еще бы, ведь победа казалась очевидной! Но расспрашивать отца подробно он не решался. Он поделился своими сомнениями с братом. Тот ответил просто:

— Отец всегда озабочен, ведь он принимает решения. Кроме того, осада — это всегда бездействие. Я и сам заскучал — чего же ты хочешь от отца.

Фазаель говорил это с таким видом, будто совершил не один поход и участвовал в осаде множества крепостей. По его виду не было заметно, что он скучает. У Ирода пропало желание продолжать разговор, он ушел, низко опустив голову, чувствуя себя совершенно одиноким. Впервые за все время похода вспомнилась мать. Он уже давно не был с ней откровенен, а она не была нежна с ним так, как была нежна в детстве. Но сейчас он думал, что если бы мать оказалась рядом, он бы все ей рассказал, а она бы погладила его по голове и прижала к груди. Он понимал, что такие желания не должны быть свойственны взрослому мужчине, воину, но не стыдился их.

Еще через несколько дней, в полдень, — солнце стояло высоко и плавило все, даже воздух, — со стороны Иерихона послышались звуки труб.

— Что это? — крикнул Ирод, подбежав к палатке отца.

Антипатр не ответил. Он стоял, прямой, высокий,

неподвижно глядя на вершину холма, прозванного Северным (дорога в Иерихон пролегала за ним), и, казалось, не замечал ничеговокруг. Трубы смолкли, на холме выросли сначала штандарты с орлами, а потом и плотная цепь воинов с прямоугольными широкими щитами, длинными пиками — их латы и шлемы ослепительно блестели на солнце.

— Это римляне? — догадавшись, спросил Ирод.

Отец снова не ответил, — прикрывая глаза от солнца

рукой, он смотрел в другую сторону. Там из-за поворота дороги появилась повозка, запряженная парой. Возница яростно нахлестывал лошадей, повозку кидало вправо и влево, то одно, то другое колесо отрывалось от земли. Повозка достигла границы лагеря, чудом не перевернувшись. Возница почти лег на спину, натягивая вожжи, лошади, храпя, поднялись на дыбы. То место, где остановилась повозка, заволокло тучей пыли. Вскоре оттуда показался старик. Чуть прихрамывая, путаясь в полах длинного хитона, он бежал к Антипатру. Тот было поспешил ему навстречу, но, сделав всего несколько шагов, остановился.

Старик приблизился. На него жалко было смотреть: он дышал, широко раскрывая рот, мокрые от пота, серые от пыли волосы прилипли ко лбу, на щеках и подбородке виднелись грязные разводы. Это был самарянин Лазарь, посланник Антипатра к Демидию Скавру.

— Ну? — выдохнул Антипатр, и Ирод увидел, как руки отца быстро сжались и разжались.

Прежде чем ответить, Лазарь отрицательно повел головой. Антипатр все понял. Впрочем, он понял это еще раньше, когда услышал голос труб за холмом. Все было кончено, подробности не имели смысла. Он повернулся и, не глядя на шумно дышащего старика, быстрым шагом направился к палатке. Лазарь почти крикнул ему в спину:

— Что я мог сделать! Триста талантов Аристовула оказались тяжелее всех наследственных прав Гиркана.

Антипатр, не замедляя шага, скрылся за пологом палатки, а старик, поискав глазами и не найдя места, где можно было присесть, просто опустился на землю.

9. Поражение
Ряды легионеров Демиция Скавра неколебимо стояли на вершине холма. Солнце играло на их доспехах неистовым блеском, — казалось, они забрали себе всю его яркость.

Когда Ирод смотрел на холм, у него рябило в глазах и ломило в затылке.

В лагерь вошел в сопровождении четырех центурионов прибывший вместе с легионом Скавра легат Помпея Паладий. Высокий, худой, с обветренным лицом, будто выточенным из камня, он шагал, далеко выбрасывая ноги, не обращая никакого внимания на сбежавшихся поглазеть на него солдат. Взгляд его широко расставленных глаз был холодным, уверенным, бесстрастным.

Предупрежденный Антипатром Арета уже ожидал его на площадке перед шатром, сидел в окружении придворных в том же самом, похожем на трон, кресле.

Легат Паладий остановился в пяти шагах от аравийского царя, центурионы встали за его спиной. Паладий не поклонился, он лишь коротко кивнул, что должно было означать никак не приветствие, а что-то вроде «я здесь». При этом взгляд его остался таким же бесстрастным.

Арета сидел неподвижно, вцепившись руками в подлокотники кресла. В глубине души он всегда чувствовал, что боится римлян, но никогда не представлял себе, что боится их так сильно. Этот долговязый, похожий на болотную птицу римский посланник вызывал у него страх. Он бы и сам себе не смог объяснить почему. Взгляд легата не проникал в Арету, но как бы толкал его, и у Ареты явилась мысль, что этот долговязый римлянин сейчас толкнет его взглядом и великий аравийский владыка вместе с креслом, похожим на трон, отлетит в темную глубину своего шатра, к ужасу и тайной радости собственных придворных.

Не поприветствовав Арету, не представившись, легат Паладий проговорил скрипучим голосом — лениво и бесстрастно, так, будто не он, а царь явился к нему, и не царем, а каким-нибудь назойливым просителем:

— Помпей Магн приказывает тебе немедленно снять осаду города и уйти в свои земли. В случае непослушания ты будешь жестоко наказан.

«Я буду жестоко наказан», — повторил про себя Арета, ощутив, что страх, теснивший грудь, словно разделился на две половины: одна, поднявшись, комком застыла у горла, другая, спустившись, холодила низ живота. Если бы он сейчас и захотел, то все равно не смог бы выговорить ни единого слова.

Но легат Паладий и не ждал от него ответа. Договорив, он, как видно не считая нужным кивнуть вдавленному в спинку кресла царю, просто повернулся и удалился тем же путем, каким прибыл. Его центурионы, стараясь не отставать — на голову выше каждого из них, легат шагал слишком широко, — торопливо последовали за ним.

Они вошли в солнечное сияние, которое словно притягивали к себе римские воины на холме, и исчезли в нем.

Некоторое время Арета оставался неподвижным, смотрел вслед растворившемуся в солнечном сиянии легату и, чувствуя тяжелое присутствие придворных за спиной, не в силах был пошевелиться. Такого унижения он Не испытывал никогда, ни разу в жизни. Даже в детстве, когда отец несправедливо наказывал его, а обида была так сильна и глубока, что он желал отцу смерти. То, что совершил с ним легат, оказалось хуже всякого унижения, это было невозможно выразить ни словами, ни чувством. Два желания, одинаково сильных, возникли вдруг у Ареты. Первое — приказать своим воинам догнать проклятого легата, притащить его, связанного, сюда, бросить в пыль, под ноги великого аравийского владыки. Второе — сползти с кресла и упасть в ту же самую пыль. Упасть и биться головой о землю, издавая звериное рычание и нечеловечески тоскливый вой. Но и первое и второе желания Арета исполнить не мог. Приказывать захватить легата было бессмысленным и безумным поступком. Все равно что приказать захватить солнце и бросить его в пыль у собственных ног. Упасть же в пыль самому тоже было невозможно — Арете казалось, что стоявшие за спиной только и ждут чего-нибудь подобного. Если он сделает это, они бросятся на него, подобно своре собак, и разорвут в клочья.

К тому же Арета не в силах был пошевелиться. Ему требовалась помощь, но проклятые придворные за его спиной угрюмо молчали. И вдруг он услышал голос Антипатра:

— О великий царь, помощь пришла.

Арета резко обернулся на голос и, не давая Антипатру возможности продолжить, злобно процедил сквозь зубы:

— Проклятый идумей!

В глазах Антипатра мелькнул гнев, и он медленно, словно совершая над собой усилие, пригнул голову. Арета поднялся и, прожигая взглядом затылки низко склонившихся перед ним придворных, прошел в шатер. Бросился ничком на ложе, зарылся лицом в подушку и, впившись пальцами в атласное покрывало, прорычал:

— Проклятый идумей! Проклятый!..

Придворные, переговариваясь шепотом, столпились у входа в шатер, а Антипатр, кивнув своим телохранителям, быстро зашагал прочь.

Он вернулся в расположение своего войска, вызвал в палатку брата и старшего сына и, стоя к ним спиной, глухо проговорил:

— Мы уходим. Идите.

А когда Фазаель с недоумением в голосе начал было:

— Но, отец, как же… — Антипатр, не махнув, а скорее дернув правой рукой, выговорил дрожащим от ярости голосом:

— Я же сказал — уходим!

Ирод встретил Фазаеля и дядю, когда они выходили из палатки отца. Шагнув к Фазаелю, он схватил его за руку:

— Ну что, что там?

Фазаель резким движением вырвал руку, не остановился и ничего не ответил. Лишь отойдя на несколько шагов, бросил Ироду:

— Не входи!

Два часа спустя войско Ареты стало медленно отступать от стен Иерусалима. Сотня арабских всадников Ирода, подаренных ему аравийским царем, ушла с войском. Ирод не останавливал их. Он молча смотрел на облако пыли, поднятое множеством ног, копыт и колес, — ему казалось, что за этим облаком скрылись навсегда его надежды, мечты и чаянья. Облако поднималось все выше и выше, пока не закрыло собой солнце, погружая в серый сумрак легионы Антипатра. Но с другой стороны, на холме, солнце сияло с прежней силой. Ирод подумал, что высоко поднятые на древках золотые орлы римских легионов вобрали в себя столько солнечного света, что и с наступлением темноты, в течение всей ночи они могут освещать окрестности.

Переводя взгляд с облака пыли на яркий свет на вершине холма и обратно, Ирод не замечал происходящего вокруг и ничего не слышал. Он вздрогнул, когда тяжелая рука отца легла на его плечо.

— Это не конец, Ирод, — проговорил Антипатр, — это все еще только начало.

Голос отца звучал спокойно и уверенно. Но когда Ирод заглянул в его глаза, тот отвернулся. Чуть только облако пыли рассеялось, войска великого аравийского владыки уже не стало видно — оно ушло в сторону Петры.

Антипатр вел свои легионы к идумейской крепости Массада. Это было единственное место, где он мог надеяться укрыться. Гиркан ехал в закрытой повозке под охраной пятидесяти всадников, специально для этого отобранных Антипатром. То были его лучшие воины, ветераны, прошедшие со своим полководцем через многие походы и сражения. Даже во время привала они окружали Гиркана плотным кольцом.

Порой Ироду представлялось, что Гиркан не господин, а пленник отца. На него жалко было смотреть — за последний день он съежился настолько, что полы его хитона, когда он шел, волочились по земле, а из широких рукавов торчали лишь кончики пальцев, похожие на иссохшие веточки миртового дерева. Скулы заострились, казалось, что они вот-вот прорвут ломкую, как старый пергамент, кожу. А глаз первосвященника и вовсе не стало видно. Если Антипатр заговаривал с ним, Гиркан неизменно принимался плакать, сотрясаясь всем телом.

Ирод не слышал их разговоров, а видел лишь трясущиеся плечи первосвященника и брезгливое выражение на лице отца. Он не понимал, зачем отец везет с собой Гиркана, и считал первосвященника виноватым во всех приключившихся с ними бедах. Но говорить об этом с отцом Ирод не стал: казалось, отец с головы до ног оделся в какую-то невидимую броню. Холодный, чужой, неприступный, он молча выслушивал доклады подъезжавших к нему начальников. Выслушивал, кивал и отворачивался. Лишь однажды Ирод, все же решившись, спросил отца (не о Гиркане, а о матери и братьях):

— Ведь они, отец, остались в Петре, а мы идем в Массаду.

Мы идем в Массаду, — как эхо повторил Антипатр, то ли отвечая на вопрос сына, то ли невольно повторяя его последние слова и при этом думая о чем-то своем.

Некоторое время Ирод ехал рядом С отцом молча. Потом спросил опять:

— Но что же будет с ними? Ведь если царь Арета… — Он не сумел договорить и умоляюще посмотрел на отца.

Антипатр вздохнул и ответил:

— Неизвестно, что будет со всеми нами.

— Но, отец, у нас целых два легиона, мы могли бы попробовать освободить их.

Губы Антипатра сложились в улыбку, больше похожую на гримасу боли. Впервые за последние дни он повернулся и внимательно посмотрел в глаза сына.

— Если бы у нас было двадцать легионов, и не наших солдат, а настоящих римских пехотинцев, то и тогда мы ничего не смогли бы сделать.

— Но ведь двадцать легионов — это огромная армия! — вскричал Ирод так, будто эти легионы уже в самом деле находились под командой отца.

— Такие вопросы не решаются на полях сражений, — сказал Антипатр.

— Но тогда где же?!

Антипатр ответил, кивнув за спину:

— Там, на холме, где солнце.

На третий день пути, к вечеру, справа от дороги, вдалеке, почти у самого горизонта, показались несколько всадников. Показались и исчезли. Антипатр, резко развернув коня, поскакал назад, ко второму легиону. Ирод последовал за ним.

— Ты видел? — крикнул Антипатр, подъезжая к брату и указывая рукой в ту сторону, где недавно виделись всадники.

— Видел, — кивнул Фалион. — Но неужели ты думаешь…

— Я уверен, — перебил Антипатр. — Я хорошо знаю Аристовула, он должен был сделать это.

— Ты ошибаешься, брат, — мягко сказал Фалион, — он вряд ли решится на это. Кроме того, он не знает, что мы идем одни и, армии Ареты нет поблизости.

— Это он, и ему известно, что мы одни. Я бы на его месте поступил точно так же. Разбив нас и захватив Гиркана, он решит вопрос о престолонаследии в одном сражении.

Антипатр произнес это таким тоном, что Фалион не посмел возразить. Он лишь задумчиво кивнул и коротко бросил:

— Приказывай!

— Ты знаешь, Фалион, — начал Антипатр, вплотную подъехав к брату и взяв его за руку, — что наши жизни ничего не будут стоить, если мы потеряем Гиркана. Если мы потеряем Гиркана…

— Я знаю, — мягко перебил его Фалион, — не нужно слов. Я останусь и задержу Аристовула со своими людьми. — Фалион повернулся и посмотрел на багровый шар солнца, на четверть скрывшийся за горизонтом. — Сегодня им не успеть. Значит, завтра утром. Налегке ты сможешь за ночь уйти далеко. Не медли. Прощай.

— Буду ждать тебя в Массаде, — сказал Антипатр, подняв глаза на брата.

Фалион едва заметно кивнул:

— Хорошо, я прибуду туда во что бы то ни стало.

Потянувшись, Антипатр обнял брата:

— Береги себя.

Через плечо Антипатра Фалион посмотрел на Ирода. Ответил, словно обращаясь не к брату, а к племяннику:

— Воину не пристало беречь свою жизнь. Я обещаю тебе сберечь свою честь.

Взяв с собой ЛИШЬ пятьсот всадников и поручив всю свою маленькую армию брату, Антипатр с сыновьями и Гирканом быстрым маршем двинулся на Массаду. Они шли не останавливаясь всю ночь и весь следующий день. К вечеру другого дня на горизонте выросли стены крепости.

Массада встретила их угрюмым молчанием. Жители провожали взглядами въехавших в город запыленных всадников — одни смотрели исподлобья, другие прятали глаза. Не было обычных приветствий, которые всегда сопровождали Антипатра при возвращении в родной город. Как и всякий народ, идумеи почитали победителей и с настороженностью встречали побежденных.

В нескольких метрах от ворот под Антипатром пала лошадь. Он подвернул ногу и вступил во двор собственного дома, опираясь на плечи поддерживавших его солдат. Ирод и Фазаель переглянулись — и тому и другому случившееся с отцом показалось дурным предзнаменованием.

Оно оправдалось уже к полудню следующего дня. Трое всадников подъехали к дому Антипатра, аккуратно сняли перекинутое через спину лошади тело, обернутое плотной материей, и осторожно внесли его в ворота. Бережно уложив свою ношу на широкую скамью у дверей, они встали рядом, низко опустив головы. Антипатр вышел в сопровождении сыновей и, не доходя нескольких шагов до скамьи, остановился. Простояв так некоторое время, он с трудом, совершив над собой усилие и нетвердо ступая, приблизился к скамье. Протянул руку — пальцы его заметно дрожали, — взялся за край материи и потянул. Один из приехавших помог ему. Антипатр невольно вскрикнул, увидев обнажившуюся голову Фалиона. Лоб пересекал глубокий, с неровными краями рубец, правый глаз вытек, раздвинутые губы обнажали ровный ряд желтых зубов. Антипатр прикрыл ладонью глаза и медленно, словно ноги перестали держать его большое сильное тело, опустился на колени, уткнувшись лбом в мертвое тело брата.

— Сколько? — спросил он глухим голосом, подавляя подошедшие к горлу рыдания.

Один из приехавших ответил:

— Все.

Ирод невольно вздрогнул — под началом дяди оставалось около шести тысяч человек.

Антипатр приподнял голову, но вдруг, словно не справившись с ее тяжестью, снова уронил ее на тело брата и зарыдал. Ирод скосил глаза на Фазаеля — тот беззвучно плакал, тряся головой и выпятив нижнюю губу. Ироду тоже хотелось плакать, но глаза его остались сухи. Он вспомнил слова отца, сказанные в последний день у стен Иерусалима, и подумал: «Неужели и это всего лишь только начало?!»

10. Помпей Великий
В просторном кабинете своей резиденции в Дамаске у высокого окна стоял Помпей Магн. Он смотрел на фонтан во дворе, на высокую каменную стену, по обычаю сирийцев окружавшую всякое строение — от дворца до лачуги, — и чувствовал себя находящимся в осажденной крепости.

Разумеется, это была не крепость, а дворец, и конечно же никто бы никогда не посмел его осадить, но явившееся недавно чувство не только не проходило, но еще и усилилось. В Риме его ожидал триумф, а он ощущал себя таким несчастным.

— Император, — донесся до него осторожный голос секретаря, сидевшего за большим столом, заваленным свитками.

Помпей не ответил, и, переждав некоторое время, секретарь сказал опять:

— Император, прибыли посланные от иудейского царя и его брата первосвященника.

Помпей вздохнул — звание императора сенат присвоил ему еще после первого триумфа. Правда, солдаты обращались к нему так и до официального утверждения. «Император», — повторил он про себя и горько усмехнулся. Тогда ему еще не исполнилось и тридцати. Сейчас, в пятьдесят два года, это звучало так обыденно и привычно, так же привычно, как и то, что он покоритель Африки, Азии, Испании. Кажется, не осталось в мире ни одного, уголка, где бы не отпечатался след его калиги.: Он затмил своей воинской славой доблести Мария и Суллы[707], но он чувствовал себя одиноким и несчастным, и с этим ничего невозможно было поделать.

Чуть повернув голову в сторону секретаря, Помпей спросил:

— Ты говоришь — иудейский царь и его брат? Что они хотят?

— Не сам царь и его брат, первосвященник, но лишь посланные от них, — пояснил секретарь, — Каждый из них утверждает, что имеет право на царство. Первосвященник — старший брат царя, и потому…

Помпей пошевелил рукой, и секретарь прервался. Снова отвернувшись к окну, Помпей выговорил устало:

— Я не приму посланников. Передай, чтобы иудейский царь с братом явились ко мне сами. Иди.

— Слушаю, император, — сказал секретарь, поднялся из-за стола и, мягко ступая, вышел в дверь.

Все эти тяжбы местных царьков так надоели Помпею, что однажды он гневно заявил секретарю, что не примет больше никого из них — пусть улаживают свои дела сами. Когда секретарь удивленно уставился на него, Помпей улыбнулся, словно слова его были шуткой, и небрежно бросил:

— Забудь.

Что тут поделаешь, на завоеванных территориях должна существовать какая-то власть, и ему, Помпею, надо было решать, какая именно. Не слабая, не сильная, а такая, которая удобна и полезна для Рима. Слабый царек не мог удерживать народ в повиновении — смуты и мятежи в этом случае следовали одни за другими. Но и у сильного царя были свои недостатки, даже большие, чем у слабого. И главный из них — гордыня. Сильный был опасен тем, что не хотел подчиняться Риму так, как должно. А еще он пытался связаться с такими же, как он, гордыми соседними царьками. И такие союзы уже могли стать угрозой могуществу Рима в провинциях. «О боги! — воззвал про себя Помпей. — Каждый из этих ничтожных царьков может быть счастливее меня, покорителя мира, Помпея, прозванного Великим».

Вернулся секретарь. Так же тихо ступая, прошел на свое место за столом.

— Передал? — спросил Помпей.

— Да, император. Они уже отъехали.

Возвращение в Рим еще несколько дней назад так

радовало Помпея. Он ясно видел каждую деталь предстоявшего ему триумфа. Слышал приветственный гул народной толпы, видел почтительные лица сенаторов, вежливые улыбки Лукулла и Красса[708]. Каждый из них двоих мог стать настоящим правителем Рима. Их несметные богатства невозможно было исчислить, а их влияние почти равнялось богатству. Но им не хватало настоящей воинской славы. Она была у Помпея, и потому любовь народа тоже была у него.

«Любовь народа!» — со сладким замиранием сердца подумал Помпей. И вдруг сладость стала горчить, а замирание сердца обратилось в стесненность. Он запретил себе вспоминать о любви — и вот так нечаянно вспомнил.

Несколько дней назад он получил из Рима сразу два письма. А третье пришло накануне вечером. Два письма были от друга детства, третье — от близкого ему сенатора Юлия Метелла. Друг сообщал, что жена Помпея, Муция, изменяет ему. Юлий Метелл подтверждал сообщение друга. И тот и другой называли одно и то же имя. Это был некий юноша из сословия всадников[709]. Муция не только ходила к нему по ночам, но и принимала у себя дома, то есть в собственном доме Помпея. И это в присутствии слуг, и это под взглядами друзей и знакомых. Позор! Великий позор великого Помпея!

Конечно, Помпей отсутствовал более двух лет, а это нелегкое испытание для жены, для женщины. Но как она могла опозорить его, да еще так явно, так открыто!

Помпей покосился на секретаря. Последнее письмо, послание Юлия Метелла, тот принял за деловое и конечно же прочитал. Да, прочитал, потому что, подавая свиток Помпею, прятал глаза. Первым порывом Помпея после прочтения письма было изгнать секретаря. Он едва сумел удержать себя от этого опрометчивого шага. Так секретарь, может быть, и не проговорится, хотя бы из страха перед Помпеем, хотя бы из боязни потерять место. Но если изгнать его, то есть открыто признать свой позор, то уже через день чиновники станут шептаться, а еще через день известие дойдет до каждого солдата. Не было бы так отчаянно горько, если бы Помпей не любил жену. Но, на свое несчастье, он любил ее. Нежно и страстно одновременно, как любят только в зрелом возрасте умудренные опытом жизни и каждодневной близостью смерти мужчины. В свои пятьдесят два года Помпею казалось, что он любит так в последний раз. Никогда еще он столь остро не чувствовал своего возраста.

С двадцати четырех лет, когда стал главным и любимым полководцем Суллы и до сегодняшнего дня, он ощущал себя молодым. Вернее, никогда не задумывался о возрасте. Походы, сражения, слава. И опять — походы, сражения, и еще большая слава. При чем здесь возраст? Женщины всегда смотрели на него с любовью и вожделением, как смотрят на великого баловня великой судьбы, желая если не сгореть, то хотя бы согреться под лучами его неизменного счастья.

Муция стала избранницей. Не только его, Помпея, но и его судьбы. Счастье казалось незыблемым и вечным. И вот едва ли не в один миг — возраст, тоска, разочарование.

Он посмотрел на высокую глухую стену за окном и подумал, что измена жены похожа на эту стену — он натолкнулся на нее средь бела дня, ослепленный, как бьющим в глаза солнцем, собственной славой и счастьем. За что же боги так жестоко наказали его? Неужели он не искупил всей своей жизнью двух давних бесчестных поступков?!

Помпей вздохнул, он не любил вспоминать о них. Первый случился еще в ранней молодости. Жена его любимого вольноотпущенника Деметрия была женщиной неотразимой красоты. Помпей влюбился, стал жить с ней открыто, на глазах мужа. Деметрий был удачливым торговцем и расчетливым дельцом. Пользуясь влиянием Помпея, он нажил огромное состояние, почти в четыре тысячи талантов. Не всякий сенатор мог бы похвастаться таким богатством.

Связь Помпея с женой вольноотпущенника ни для кого не была тайной. Да и сам Помпей, как это легко происходит в молодости, с иронией и полуприкрытой гордостью рассказывал друзьям о прелестях и страстности своей любовницы. Деметрий все сносил терпеливо. Но что он мог сделать? Своим богатством и своим положением он был обязан Помпею.

А потом случилось то, чему следовало случиться: Помпей охладел к жене вольноотпущенника и однажды с презрительным смешком сообщил ей об этом. Лицо ее покрылось пугающей бледностью и застыло как маска. Помпей ждал стенаний или проклятий, но она не произнесла ни единого слова, повернулась и, низко склонив голову, ушла. А на следующий день кухонным ножом вскрыла себе вены и умерла.

Когда Деметрий сообщил Помпею о смерти жены, голос его при этом звучал как обычно, разве что был несколько глуховат. Помпей же едва не лишился чувств. А Деметрий, не испросив разрешения, так же, как его жена накануне, низко склонив голову, вышел.

Многие обвиняли Помпея в смерти любовницы, но вряд ли кто-нибудь мог представить, как терзался он сам. В течение нескольких лет едва ли не каждую ночь она снилась ему: пугающая бледность лица, похожего на маску. Тогда же он дал себе клятву, что это будет единственной и последней мерзостью, совершенной им в жизни. Он был уверен в этом, но судьба рассудила по-своему.

Все началось сразу же после смерти отца Помпея, полководца Страбона. Он был замечательным воином, римляне опасались силы его оружия и, наверное, ни одного полководца не ненавидели так сильно и так жестоко. Страбон умер от удара молнии. Тело его во время похорон сбросили с погребального ложа и осквернили.

Ненависть римлян оказалась столь сильна, что после смерти отца пала на сына. Кто мог тогда знать — разве что бессмертные боги, — что не пройдет и нескольких лет, как великая ненависть станет великой любовью.

Помпей был привлечен вместо умершего к суду по делу о хищении государственных средств. Выказав в защитительной речи быструю сообразительность и твердый не по летам ум, он сумел оправдаться сам и оправдал отца. Его поведение на суде вызвало симпатии сограждан. А претор Антистий, бывший судьей на процессе[710], так восхитился Помпеем, что предложил ему в жены свою дочь. Предложение было лестным, особенно в тех обстоятельствах. Спустя несколько дней Помпей вступил в брак с Антистией. Как оказалось впоследствии, на свою беду.

Он не любил жену, но относился к ней с уважением. Семья претора — он сам и его братья — стала ревностной защитницей интересов Помпея. Год спустя, во время мятежа Карбона против диктата Суллы, Помпей стал сторонником и любимцем последнего. Помпей в такой мере вызвал восхищение Суллы своей воинской доблестью, что диктатор пожелал породниться с ним, считая, и не без основания, что это будет весьма полезно для его власти.

Жена Суллы, Метелла, одобрила план мужа. Красивая, жестокая, расчетливая, она сама заговорила с Помпеем: ему следует развестись с Антистией и взять в жены падчерицу Суллы, дочь Метеллы Эмилию. Помпей был возмущен и оскорблен подобным предложением, но как выразишь свое негодование супруге диктатора? И Помпей сдержанно, хотя и холодно, ответил:

— Я женат.

Метелла посмотрела на него как на неразумного ребенка:

— Ты полагал, что мне это неизвестно? — Она сжала своей холеной рукой запястье Помпея и продолжила: — Если ты считаешь это препятствием, то тебе следует не заниматься общественной деятельностью, а удалиться в поместье и жить как частное лицо — выращивать розы, возиться с детьми и стареть в глуши и безвестности. — Прищурившись, она заглянула в глаза Помпею и добавила: — Неужели ты желаешь этого?!

Помпей этого не желал. Но и не представлял себе, что может согласиться на предложение Метеллы, предать Антистию, опозорить ее. Отвечал уклончиво:

— Мне нужно подумать.

Лицо Метеллы, когда он произнес это, стало жестким. Красота исчезла, и в выражении глаз, в изгибе бровей, в презрительном изломе губ проявились столь знакомые и пугающие черты Суллы.

— Ты полагаешь, — произнесла она тихо и угрожающе, — что можно вот так просто отказаться от лестного предложения диктатора?! Надеюсь, ты понимаешь меня.

И Помпей обреченно кивнул:

— Понимаю.

Метелла ушла, а Помпей еще долго сидел неподвижно, оцепенело и бессмысленно глядя перед собой. Когда жена окликнула его, он вздрогнул, от неожиданности передернувшись всем телом.

А спустя несколько дней Сулла пригласил его к себе и, дружески обняв, сказал:

— Мы теперь родственники, дорогой мой Помпей, и, признаюсь тебе, я искренне рад этому.

Стоявшая тут же Метелла раздвинула свои тонкие, красиво очерченные губы в лукавой улыбке. Странно, но в те минуты Помпей почувствовал облегчение — все, что происходило и должно было произойти, уже не ощущалось им таким страшным, потому что происходило как бы помимо него, без его участия. Он отстраненно подумал: «Что ж, отца ударила молния, а меня ударила судьба. Противиться ей невозможно».

Падчерица Суллы, Эмилия, тоже была замужем. Более того, она оказалась беременна. Впрочем, такие пустяки совершенно не волновали диктатора.

Драма женитьбы Помпея переросла в трагедию, несчастья стали сыпаться одно за другим. Отец Антистии, претор, был убит в курии[711], так как из-за Помпея его считали сторонником Суллы. Мать не перенесла его смерти и сама наложила на себя руки. Помпей бросился к Сулле, умоляя его в сложившихся обстоятельствах хотя бы отсрочить время новой женитьбы, но Сулла был неумолим. Он уже не выказывал дружеских чувств, не обнимал Помпея, не говорил, как он рад, что скоро породнится с ним, — нет, ничего этого он не делал и не говорил. Посмотрев на Помпея своим тяжелым, давящим, знакомым, наверное, каждому римлянину взглядом, он сказал, даже не пошевелив губами:

— Это решено. Иди.

И Помпей ушел. А через несколько дней вынужден был объявить жене желание Суллы. Антистия не плакала, не заламывала руки, не просила, но лишь, коротко вздохнув, тихо сказала:

— Боги покарают тебя за это, Помпей.

И боги его покарали. Антистию он был вынужден открыто обвинить в прелюбодеянии и изгнать с позором. А Эмилию, падчерицу Суллы, забрали у мужа и привели к Помпею. Говорили, что муж горько плакал. Так горько, будто жену забрал не Сулла, а смерть. Может быть, он предчувствовал будущее. Всего через месяц Эмилия умерла от родов в доме своего нового мужа.

Несчастная Антистия оказалась права — боги покарали его. Тогда — этими страшными смертями, теперь, через много лет, позором. Он не любил Антистию, почти не знал Эмилию, но Муцию он любил. И вот сейчас, на вершине славы, давнее проклятие Антистии настигло его.

— О боги, боги! — забывшись, горестно воскликнул Помпей, вздрогнув от звука собственного голоса, показавшегося ему чужим.

Секретарь отозвался мгновенно:

— Я слушаю тебя, император. Помпей развернулся и, провожаемый недоуменным взглядом секретаря, тяжело шагая, молча покинул кабинет.

11. Посольство
Сразу же после гибели армии и смерти Фалиона Антипатр отправился в Дамаск, к Помпею. С Гирканом он переговорил, но больше для порядка, тот пребывал в столь удрученном состоянии, что не мог быть хорошим советчиком.

Гиркан сидел, укутавшись в толстую шерстяную накидку, хотя день был жарким, и с испуганным выражением на лице внимал словам Антипатра.

— К Помпею? — дрожащим голосом переспрашивал он время от времени, — Ты говоришь, что едешь к Помпею? А если он…

Антипатр смотрел на Гиркана уже не с презрением, а с тоской. Если бы он только мог, то расстался бы с этим ничтожным человеком сию же минуту и навечно. Но он не мог. Гиркан был тяжелой ношей — тело и дух Антипатра едва-едва удерживали ее, — но сбросить с себя первосвященника значило бы упасть самому. Упасть и больше никогда не подняться. Антипатр понимал, что либо донесет эту ношу и наконец сумеет распрямиться, либо — смерть и забвение, равносильное смерти. И потому в который уже раз он терпеливо объяснял первосвященнику существующее положение дел:

— У нас нет больше армии, нет средств, и Помпей — наша единственная надежда. Аристовул — ты же знаешь своего брата — слишком горд, чтобы склониться перед Помпеем особенно низко. А римляне не любят гордых, они и сами горды без меры, так что будем уповать на гордыню Аристовула.

Антипатр не добавил: «И еще на твое ничтожество», хотя подумал так. Римляне не любят гордых и презирают ничтожных, но ничтожность провинциального царька значительно полезнее хотя бы проблесков гордости. Так полагают римляне, и Антипатр внутренне соглашался с ними.

— Я возьму с собой Ирода, а Фазаеля оставлю с тобой. Он хороший воин. Не беспокойся, в случае чего он сумеет защитить тебя.

Гиркан не ответил и еще плотнее закутался в толстую шерстяную накидку.

Это первое посольство Антипатра оказалось неудачным. Они просидели целый день в приемной Помпея, но Помпей их не принял. Ближе к вечеру к ним вышел секретарь и надменным тоном, холодно на них глядя, сообщил волю Помпея:

— Император будет говорить с самим Гирканом, а не с посланными его.

Ирод не испытал того унижения, которое выпало на долю его отца. Он впервые так близко видел римлян. Ирод хорошо понимал их язык, потому что начал изучать его с раннего детства — Антипатр считал латынь главным предметом в обучении сыновей. Но латынь, которую он слышал дома, и та латынь, на которой говорили здесь — солдаты на улице, этот римский чиновник с холодным лицом, — были не похожи.

Он хорошо все понимал, мог бы ответить и был вполне уверен, что его поймут. Но дело оказалось совсем не в знании, а в чем-то другом, неуловимом. Не в том, что произносили, а как: интонации, с которыми говорили на улице, и интонации, с которыми говорили здесь, в приемной Помпея, были разными. Но что-то главное, неуловимое, оказалось для всех единым. Это был язык победителей. В каждом произносимом звуке слышался глухой голос серебра и звонкий голос стали. Того самого серебра, из которого отлиты были римские орлы, поднимаемые на высоких древках перед строем римского воинства, и той самой стали, из которой были выкованы короткие мечи доблестных римских легионеров.

Секретарь произнес свою фразу и, повернувшись, скрылся за дверью еще до того, как Антипатр выпрямился после почтительного поклона. И пока они шли через приемную, а потом спускались по лестнице во двор, этот голос серебра и стали все еще звучал в ушах Ирода. «Сила и величие, вот что такое их латынь», — думал он.

Лишь когда сели на лошадей, Ирод перестал слышать этот голос серебра и стали, да и то потому, что отвлекся. К лестнице дворца Помпея в ту минуту подходила пышная процессия. Впереди шествовал тучный человек в расшитой золотом хламиде[712], за ним восемь слуг парами несли сундук длиною не менее чем в три человеческих роста. А за этими еще восемь, уже по одному. В руках каждого — лари разных размеров с золотыми скобами и затейливой резьбой на крышках. Одеяние слуг, пожалуй, не уступало одеянию их господина. Когда процессия скрылась во дворце, Ирод обернулся к отцу:

— Кто это, отец?

Антипатр тронул лошадь и ответил только тогда, когда они были уже на улице:

— Никодим, — И, мельком глянув на недоуменное лицо сына, пояснил: — Грек. Советник Аристовула, — И уже только для самого себя добавил, процедив сквозь зубы: — Проклятый!

Ирод больше не спрашивал, и без того все было понятно: советник Аристовула привез подарки для римского полководца.

Всю обратную дорогу Антипатр молчал, был угрюм и задумчив. А Ирод все никак не мог отойти от впечатления, произведенного на него настоящей римской латынью, и в топоте копыт, в свисте ветра в ушах ему слышался голос серебра и стали, стали и серебра.

Вернувшись в Массаду, Антипатр сразу же отправился к Гиркану. Тот, как и всегда, сидел в комнате с плотно занавешенными окнами. Светильник на столике у кресла светил неярко. Низко согнувшись, держа на коленях свиток, первосвященник читал. Шерстяная накидка прикрывала не только его плечи, но и голову.

— 101 т-

Антипатр вошел без стука и, пройдя мимо испуганно поднявшего голову Гиркана, взялся обеими руками за шторы и рывком раздвинул их.

— Что? Что?.. — едва слышно пролепетал Гиркан.

— Помпей, — громко сказал Антипатр и только тогда повернулся.

— Помпей? Что Помпей?

— Помпей желает видеть иерусалимского первосвященника! — не просто выговорил, но провозгласил Антипатр.

— Меня хочет видеть Помпей? Он сам тебе это сказал?

— Да, сам, — солгал Антипатр, — Он считает твои права на царство бесспорными, но хотел бы видеть тебя, чтобы…

Антипатр не сумел придумать причину вызова к Помпею, замялся, а Гиркан выдохнул:

— Чтобы?..

Антипатр не нашел ничего лучшего, как сказать:

— Чтобы видеть тебя. Ты понимаешь, что я не мог выспрашивать Помпея подробно.

— Не мог выспрашивать Помпея подробно, — как эхо повторил Гиркан. При ярком свете дня, лившегося в окно, его лицо казалось особенно бледным и изможденным.

— Мы должны выехать на рассвете. Помпей не любит ждать, — сказал Антипатр, стоя так, чтобы его лицо находилось в тени. Изобразить бодрость голосом ему было значительно легче, чем лицом.

— Значит, ты считаешь… — начал было Гиркан, и Антипатр почувствовал в его тоне слабые проблески надежды.

Впрочем, Гиркан смог произнести только это, а Антипатр уверенно кивнул:

— Да, я считаю, что Помпей решит по справедливости, — И тут же добавил с поклоном: — Разреши мне уйти, мне надо распорядиться об отъезде.

И прежде чем Гиркан сумел произнести что-либо, Антипатр покинул комнату.

— 102 т-

Первосвященник, оставшись один, болезненно поморщившись, взглянул на светлое окно, отвернулся и слабой рукой еще глубже натянул шерстяную накидку на голову.

А Антипатр, войдя в свою комнату, не раздеваясь и даже не снимая сапог, упал на ложе. Неизвестно, что забрало у него больше сил — трехдневный путь из Дамаска или эта короткая беседа с иерусалимским первосвященником.

На рассвете, в сопровождении всего четырех всадников, они выехали на дорогу, ведущую в Дамаск. Дороги были небезопасны, даже если не считать возможного нападения людей Аристовула, но взять большую охрану Антипатр не решился. Потому что по его плану Гиркан должен был явиться к Помпею обиженным, ищущим заступничества просителем. Антипатр был уверен, что греку Никодиму, посланнику иудейского царя, отказали в приеме так же, как и ему. А значит, Аристовул прибудет в Дамаск сам. И если процессия с дарами римскому полководцу выглядела столь великолепно и величественно, то приезд самого Аристовула во много крат затмит ее. На этой видимой разнице — великолепии Аристовула и скромности Гиркана — строился весь расчет Антипатра. Этот расчет был его единственным оружием, ничего другого в нынешних условиях он не имел.

Перед въездом в Дамаск — стены города были уже ясно видны — Антипатр устроил долгий привал. Не для себя (сам он не чувствовал особенной усталости), а для Гиркана. Он опасался, что первосвященник будет совершенно не в силах предстать перед Помпеем.

Каково же было его удивление, когда Гиркан не просто вылез, но в самом настоящем смысле выпрыгнул из повозки: легко, пружинисто. Таким он не видел его никогда.

— Подойди, Антипатр, — позвал первосвященник и, когда удивленный Антипатр подошел, спросил, указывая рукой в сторону городских стен: — Это Дамаск?

— Да, — отвечал Антипатр, — это Дамаск.

— 103 т-

— Тогда почему же мы остановились?

— Я думал, что нам надо отдохнуть перед тем, как…

Антипатр недоговорил, все еще не в силах поверить

в чудесное превращение немощного Гиркана в Гиркана бодрого.

— Я совсем не утомился, — сказал Гиркан. — И я думаю, что чем скорее мы прибудем к Помпею, тем лучше. Ведь ты сам объяснял мне, что мой брат тоже может приехать к нему. Полагаю, нам лучше приехать первыми.

Антипатр не ответил, все еще плохо веря в происходящее, а Гиркан, пожав плечами, добавил:

— Но если ты считаешь, что лошади устали, будь по-твоему.

И Гиркан ласково улыбнулся стоявшему чуть поодаль Ироду (Ирод с трудом упросил отца снова взять его с собой):

— Пойдем, Ирод.

Так же как и отец, Ирод был удивлен превращением первосвященника — он с опаской подошел.

Рядом, под деревом, солдаты сопровождения раскладывали на траве еду. Гиркан положил руку на плечо Ирода и, опираясь на него, пошел туда. Ирод ощутил тяжесть руки первосвященника и невольно пригнулся.

Когда, пообедав и отдохнув, они снова тронулись в путь, Ирод спросил отца, качнув головой в сторону повозки, следовавшей за ними:

— Отец, мне кажется, он сошел с ума.

Антипатр, не поворачивая головы, ответил:

— Не знаю.

В Дамаске они расположились в доме недалеко от дворца Помпея. Ждали два дня. Гиркан был возбужден, разговорчив и старался не отпускать от себя Антипатра. Антипатр был удручен и не скрывал этого: новое «лицо» Гиркана внушало ему опасения.

— Что с тобой, мой Антипатр? — приставал к нему первосвященник. — Я вижу, ты чем-то недоволен.

Антипатр сдержанно отвечал, что он просто устал.

— Странно, — крутил головой Гиркан, ища глазами Ирода, — а я совсем не устал. Знаешь, я мог бы проделать такой путь еще дважды.

Ирод не понимал, что же случилось с первосвященником, а спрашивать у отца не хотел. Да и вряд ли Антипатр понимал больше сына. Во вторую ночь, долго лежа без сна, Ирод услышал странный звон. Он приподнялся на постели и прислушался. Но вокруг было тихо. Он понял, что источник звона находится внутри него самого. Да, это опять вернулось — голос серебра и голос стали, величественная римская латынь, язык победителей. Сейчас в нем не было слов, но без слов язык звучал еще выразительнее, и Ироду казалось, что его тело пропитывается им — голосом серебра и стали, голосом власти. Он так и уснул, окутанный этим звоном. А утром, едва проснувшись, понял, что случилось с Гир-каном. Ирод подумал: «Наверное, с ним случилось то же, что и со мной».

Он вскочил и пошел в комнату отца, торопясь рассказать ему о своем открытии. Когда он постучался и вошел, Антипатр, уже одетый, стоял у окна.

— Чего тебе?

— Я хотел спросить, — смутившись неприветливости отца, сказал Ирод, — долго ли нам еще…

— Я вижу, тебе не терпится, — перебил отец, — Сегодня, в полдень. От Помпея приходил посланник. Иди, приготовься.

Когда они втроем, без сопровождения, подъехали к дворцу Помпея, то увидели множество пеших и всадников, толпившихся у ворот. Рядом стояла повозка, запряженная четверкой белых, как облака, коней. Повозка была украшена дорогой материей с орнаментом, вытканным золотыми и серебряными нитками.

— Твой брат уже приехал, — сказал Антипатр Гиркану.

Гиркан не ответил — той уверенности и возбуждения,

что жили в нем эти два дня, сейчас почти не осталось. Он сидел в седле чуть боком, втянув голову в плечи. Антипатр пригнулся и взял лошадь первосвященника

— 105 т-

под уздцы. Сделал знак Ироду, тот спрыгнул и поддержал Гиркану стремя. Гиркан слез с лошади медленно и тяжело. Он сделал шаг в сторону ворот и остановился: пешие и конные преграждали путь, никто не обращал на приехавших никакого внимания. Гиркан, оглянувшись, посмотрел сначала на Ирода, потом на Антипатра. Антипатр прошел вперед и, с силой оттолкнув ближайшего к нему солдата, гневно крикнул:

— Расступись! Дорогу иерусалимскому первосвященнику!

Все взгляды устремились на Антипатра, потом на Гиркана. Их узнали. По толпе солдат прошел неодобрительный гул. Антипатр решительно зашагал к воротам, и толпа расступилась. Гиркан последовал за ним, низко опустив голову. Ирод шел сразу за Гирканом, едва не наступая на полы его длинной хламиды. Спиной он ощущал сгущавшуюся враждебность толпы. Казалось, еще шаг — и солдаты набросятся на них, повалят, затопчут. Так бы оно и случилось, наверное, не присутствуй у ворот римские солдаты, которые презрительно смотрели на этих разряженных в немыслимые одежды, что-то лопочущих насвоем птичьем языке, вечно суетящихся варваров.

Вышел начальник римского караула. Гиркан назвался, их пропустили за ворота. Но лишь только они, пройдя двор, поднялись на площадку перед дверьми, из-за колонны выступил человек в богатой одежде и длинном пурпурном плаще, ниспадавшем до самой земли. Он преградил дорогу Гиркану и, уперев правую руку в бок, с особенной пристальностью впился в него взглядом. Ирод узнал его — это был сам Аристовул, нынешний царь иудейский.

— Разве ты не Маккавей[713] Гиркан, брат мой? — проговорил Аристовул, презрительно усмехнувшись.

— Что тебе надо? — слабо отозвался Гиркан, покосившись на стоявшего чуть позади него Антипатра.

— Почему же ты ходишь в сопровождении этих идумейских выскочек, врагов Иудеи? — сказал Аристовул так, будто на первый его вопрос Гиркан ответил утвердительно.

Ирод заметил, как пальцы отца сжались и разжались, что всегда было у него признаком подступающего гнева. И тут Гиркан отвел руку назад, дотронулся до одежды Антипатра, и Ирод увидел, как, помедлив несколько мгновений, отец поймал руку первосвященника и ободряюще пожал ее. Тогда Гиркан, шагнув в сторону, обогнул неподвижно и картинно стоявшего на его пути Аристовула. Уже у самого порога Антипатр догнал первосвященника и, почтительно склонившись, распахнул перед ним дверь. Гиркан медленно, с усилием, головой вперед, словно разрывая невидимую завесу, перешагнул через порог.

12. Суд Помпея
В тот день, проснувшись, Помпей почувствовал себя разбитым. Впрочем, он чувствовал слабость все последние дни со времени получения известных писем из Рима.

Помпей еще сидел на ложе, уперев руки в колени, когда дверь бесшумно раскрылась и в спальню вошел секретарь. Помпей спросил, не поднимая головы:

— Деметрий еще не вернулся?

— Нет, император, — ответил секретарь и, помолчав, добавил: — Прикажешь послать за ним?

Помпей вздохнул и отрицательно покачал головой:

— Нет.

Деметрий, о котором шла речь, был любимым вольноотпущенником Помпея. Восемнадцатилетний, стройный, гибкий, с лицом Аполлона, всегда несколько утомленным и презрительным, он радовал глаз Помпея и согревал его сердце. Во всех походах Деметрий был постоянно при нем. Когда Помпею становилось особенно грустно, Деметрий опускался к его ногам и клал голову на колени. И заботы уходили, неприятности исчезали. Помпей перебирал пальцами мягкие локоны юноши, и невольная улыбка блаженства смягчала его суровое лицо. Власть Деметрия над ним становилась безграничной. Он исполнял любые желания любимца, любой каприз. Он чувствовал себя виноватым, когда Деметрий укорял его в чем-либо, а порой и кричал сердито, даже при посторонних.

И в Риме и здесь, в провинциях, ходило много слухов о любовной связи Помпея Магна и молодого вольноотпущенника. Но той связи, которую именуют любовной, не было между ними. Ничего большего, кроме нежных объятий и невинных поцелуев. Связь была, но другого рода — как если бы Помпей любил ожившую статую Аполлона. Любил бы трогать мраморные плечи, прикасаться губами к холодным и одновременно чувственным губам. Он не испытывал к юноше вожделения, он лишь восхищался его красотой.

Страсть он испытывал к женщинам. Его походы длились годами, и много женщин перебывало в его палатке, сменяя друг друга, — женщин разных мест и разных народов. Но по-настоящему он любил одну, Муцию. Он чувствовал к ней особую страсть и особое вожделение. Он не восхищался ее телом так, как восхищался телом Деметрия, но ее плоть, ее запах притягивали его с такой силой, что ему порой по-настоящему хотелось задушить ее в объятиях до смерти.

Он подумал, что, может быть, сейчас, в эту минуту, тот, другой, молодой и нежный, обнимает его Муцию, шепчет ей на ухо ласковые и любовные слова.

С трудом отогнав от себя это видение, Помпей снова вспомнил Деметрия. Как было бы хорошо, окажись юноша рядом. Его присутствие, наверное, не излечило бы Помпея от вошедшей в него несколько дней назад и тяжко мучившей болезни позора, но, может быть, хотя бы сгладило тоску. Но Деметрий, как и обычно, в сопровождении шумной и блестящей свиты уехал охотиться на уток к Тивериадскому озеру, в окрестностях Пеллы. Помпей мог бы послать гонца и вызвать юношу в Дамаск. Это было нетрудно, трудно было другое — даже только представить упреки Деметрия за прерванное удовольствие, его капризно изломанные губы и трепещущие от негодования тонкие ноздри. В такие минуты лицо Деметрия теряло свою божественную красоту, и Помпей страшился таких минут.

Он поднял голову и с недоумением посмотрел на все еще стоявшего у двери секретаря:

— Что еще?

— Ты приказал, чтобы я вызвал царя иудеев и его брата, первосвященника, — сказал секретарь. — Они уже прибыли и ждут.

Меньше всего Помпею сейчас хотелось заниматься делами, но проклятый долг обязывал. И он кивнул:

— Я помню. Ты говоришь, они ждут?

— Да, император.

— Первосвященник — это что за должность?

Секретарь замялся:

— Это… это… Как бы председательствующий в сенате.

— В сенате? — поморщился Помпей, — А разве это не верховный жрец?

Секретарь, с извиняющимся выражением на лице, чуть развел руки в стороны:

— У этих варваров все так запутано.

— Хорошо, пусть они ждут, я приму их сегодня.

Секретарь поклонился и, пятясь, бесшумно вышел.

Пройдя в гимнастический зал и без всякого удовольствия помахав руками, Помпей лег на мраморное ложе у бассейна и отдал свое тело гибким и сильным пальцам слуги. Тот разминал его и умащал благовониями.

Лежа на животе, Помпей вспомнил о подарках иудейского царя, присланных несколько дней назад. Он привык к подаркам провинциальных царьков — золото, драгоценные камни, дорогое оружие, — чем-либо удивить его было уже невозможно. Но царь Иудеи удивил. Среди всего прочего он прислал отлитое из золота виноградное дерево выше человеческого роста. Каждый листок, каждая гроздь, каждая веточка и каждый плод были искусно сделаны великим мастером. Даже прожилки на листьях казались живыми.

Подарок был дорогой, даже слишком — одно только золото стоило не меньше семисот талантов — целое состояние. Подарок понравился Помпею, он решил, что золотое дерево понесут за его колесницей во время триумфа в Риме. Но, с другой стороны, его что-то смутило. Он понял это только сейчас, на мраморном ложе, когда слуга стал разминать его тело сильными и умелыми движениями.

Гордыня — вот что смутило его. Непомерная гордыня этого иудейского правителя. Кто он такой, чтобы дарить римскому полководцу столь дорогой подарок? Ему, Помпею Магну, завоевателю всего видимого мира? Если бы это сделал Митридат, Помпей бы не удивился. Митридат — царь огромной, сильной и богатой страны, а что такое Иудея? Полоска земли у моря, которую можно покрыть щитами солдат лишь одного римского легиона.

Воспоминание о Митридате, которого он столько преследовал, но так и не сумел настичь, было ему неприятно, и потому раздражение к иудейскому царю усилилось еще больше. Он приподнялся на локтях и недовольным движением отвел руки слуги:

— Довольно.

Слуга почтительно отступил, а Помпей приказал позвать секретаря и, когда тот явился, сказал:

— Я приму иудейского царя теперь же. Пусть принесут мне тунику.

Секретарь удивленно посмотрел на Помпея, пробормотал:

— Но я думаю, что…

Помпей небрежно повел рукой:

— Иди.

Удивление секретаря было понятным: на официальных приемах Помпей облачался в тогу с пурпурной каймой — одеяние высших римских сановников. Но туника… В этом был вызов, неприкрытое пренебрежение.

Через полчаса Помпей уже сидел в просторном зале на возвышении, небрежно откинувшись на спинку кресла и выставив голые колени. Секретарь ввел Аристовула и Гиркана с несколькими сопровождавшими. И тот и другой низко склонились перед римским полководцем. Помпей рассматривал их, прищурив глаза.

Он не ошибся — этот разряженный, называющий себя царем иудейским, был полон гордыни. Даже его низкий поклон не прикрывал ее: резкие движения, плотно сомкнутые губы. Он держал себя так, будто, кланяясь, делал большое одолжение Помпею.

Второй, тот, кого секретарь назвал первосвященником, был маленьким, тщедушным, в довольно дорогой, но заметно потертой хламиде, с заостренными скулами и глубоко ввалившимися глазами. На пришедших с ними Помпей не смотрел.

Ответив на приветствие просителей коротким кивком, он оторвал руку от подлокотника кресла и указал на иудейского царя:

— Говори ты.

Тот распрямил плечи и, искажая латынь варварским произношением, слишком громко, что показалось Помпею почти что вызовом, стал говорить о своих правах на царство. Насколько сумел понять Помпей, прав у него никаких не было: после смерти его матери, последние годы правившей в Иудее, власть должна была перейти к старшему брату — тому самому, с ввалившимися глазами, в потертой хламиде. Но говоривший младший брат утверждал, что старший не способен к управлению государством.

(Тут Помпей невольно усмехнулся — они называют эту жалкую полоску земли государством!)

Итак, старший не способен управлять государством и не сумеет удержать народ от недовольства и смут. И поэтому младший считает, что власть должна принадлежать ему, человеку сильному, решительному, знающему военное дело, пользующемуся уважением среди своего народа.

Аристовул хотел продолжать, перечисляя свои достоинства и заслуги, но Помпей прервал его и, посмотрев на Гиркана, спросил:

— А ты что скажешь?

Тот вздрогнул, испуганно взглянул на Помпея и, чуть склонив голову, выговорил:

— Я не знаю, что мне сказать, Помпей Магн.

Его испуг и то, что он назвал его Магном, понравилось Помпею. Он снисходительно произнес:

— Разве ты не знаешь своих прав на царство? Ведь ты старший в вашем роду.

— Да, — едва слышно пролепетал Гиркан.

— Значит, по закону ты должен наследовать престол?

— Да, — не пошевелив губами, выдохнул Гиркан.

Помпей подался вперед и, упершись локтями в колени, заглянул в лицо Гиркана.

— Но брат считает тебя неспособным к управлению. Что ты думаешь об этом? — И, так как Гиркан молчал, Помпей добавил: — Говори, не бойся, я внимательно слушаю тебя.

Гиркан несколько раз вздохнул, широко раскрывая рот, и наконец проговорил дрожащим от волнения голосом:

— Что я могу сказать тебе, о великий Помпей, когда ты, покоритель мира, славный император, все знаешь, все видишь, все понимаешь. Ты как солнце властвуешь над миром. Если ты гневаешься, то уходишь за тучи, и мы дрожим от холода, если улыбаешься, то светишь нам, и мы с благодарностью принимаем твое тепло.

Гиркан договорил, а Помпей медленно подался назад и, упершись в спинку кресла, задумался.

Слова первосвященника понравились ему, правда, сравнение с солнцем было несколько натянутым. Но так любят выражаться на Востоке. Кроме того, латынь этого Гиркана оказалась достаточно чистой, без варварских, раздражающих слух искажений, и его смирение перед полководцем Рима ласкало слух, пусть оно было даже не вполне искренним.

А этот гордец, называющий себя иудейским царем, должен был понести наказание за одну только гордыню. Кроме того, он опасный для Рима правитель. Если он так высокомерно держится сейчас, когда его судьба зависит от благорасположения или неприязни Помпея, то как же он будет вести себя, когда станет настоящим, утвержденным Римом правителем? Правда, слабый правитель — тоже не очень хорошо, тем более в таком неспокойном крае. Конечно, он не способен к управлению, за него будут править его советники. Вон тот рослый, седой, что стоит по правую руку от Гиркана (Помпей взглянул на Антипатра), или этот, молодой, что стоит по левую (перевел взгляд на Ирода). Кто же поручится за то, что они будут покорны Риму? Впрочем, в этих варварских странах ни за что невозможно поручиться. Привести их к покорности можно только военной силой, и лучше заранее, когда они еще не бунтуют против Рима, чем после, когда станут бунтовать.

Помпей мягко прихлопнул ладонями по подлокотникам кресла, произнес со спокойным величием:

— Я выслушал вас. Ждите, я сообщу свое решение в течение нескольких дней.

Когда все вышли, он еще долго сидел в кресле, прикрыв ладонью глаза. Он не думал о людях, которых только что слушал, о деле, требовавшем решения, — в те минуты он вообще ни о чем не думал. Он не думал, он видел — Муцию в объятиях того, молодого и нежного. Любовник целовал ее плечи, вдыхал ее запах, шептал ласковые любовные слова.

Помпей гнал от себя это видение, но чем больше гнал, тем сильнее хотел видеть. Смотрел даже с какою-то жадностью. Вот он словно склоняется над любовниками, вот уже достаточно протянуть руку, чтобы дотронуться до них. И в то же мгновение мужчина, словно ощутив чужое присутствие рядом, резко поворачивает голову, и его взгляд упирается в глаза Помпея. И Помпей, позабыв о Муции, с болезненным удивлением понимает, что лицо мужчины так похоже на лицо Аристовула, этого высокомерного самозваного иудейского царька.

13. Неопределенность
Вернувшись от Помпея, Гиркан с Антипатром уединились в одной из комнат и долго беседовали. Ирод с нетерпением ждал отца. Ему хотелось получше расспросить его о великом римском полководце теперь, когда он сам видел Помпея, слышал его голос.

Отец все не возвращался, а Ирод, шагая по комнате из угла в угол, думал о том, что он окончательно понял теперь, что такое римское величие, дай величие вообще. Помпей Магн по-настоящему поразил Ирода. Может быть, впечатление не было бы таким сильным, если бы Помпей встретил их в торжественной тоге, а не в простой тунике. Именно это, простота его одежды, а еще — мужественное лицо, усталый, но цепкий взгляд повелевающего судьбами мира человека особенно поразили Ирода. Аристовул в богатых одеждах, с надменным лицом более походил на повелителя, чем этот человек в простой тунике, с сильными руками, не украшенными ни единым перстнем. Но Аристовул как бы воплощал величие, тогда как Помпей Магн этим величием являлся.

Сейчас, вспоминая его, Ирод думал (или, скорее, желал так думать), что величие Помпея есть величие само по себе. Что не имеет значения, стоят ли за его спиной доблестные римские легионы и сам великий и величественный Рим или же не стоят. Так или иначе, но величие Помпея находится в нем самом.

Вошедший в комнату Антипатр застал сына в тот момент, когда он, остановившись у окна, забывшись, горячо произнес вслух, как бы убеждая себя в чем-то:

— Да, да, это так, так!..

— Что с тобой, Ирод? — спросил отец.

Ирод вздрогнул от неожиданности и смущенно посмотрел на отца.

— Прости, отец, я думал…

Антипатр улыбнулся:

— Наверное, ты думал о Помпее Магне. Да? Я не ошибаюсь?

Ирод вздохнул и виновато опустил голову.

Антипатр проговорил насмешливо:

— Вижу, Помпей Магн понравился тебе. Ну, что ты молчишь? — Он шагнул к сыну, положил ему руку на плечо. — Я понимаю твои чувства, Помпей умеет производить впечатление, особенно когда видишь его впервые. Представляю, сколько римских юношей мечтают повторить его судьбу. Если бы я был так же молод, как ты… — Антипатр шагнул назад и сел в кресло, вытянув ноги.

— Ты не договорил, отец, — сказал Ирод.

Некоторое время Антипатр молчал, пребывая в задумчивости, потом, проведя ладонью по лицу и как бы стирая то ли усталость, то ли мучившие его мысли, продолжил, но уже другим тоном, без насмешливости, словно нехотя выговаривая слова:

— Никто не может повторить судьбу другого. И пока человек жив, никто не может предсказать, что с ним случится завтра. Сегодня ты на вершине власти, ты герой, тебя восхваляют, тебе завидуют, а завтра, может быть, ты станешь самым жалким, самым униженным, и только ленивый не захочет посмеяться над тобой.

— Но, отец, — горячо возразил Ирод, — это не может относиться к Помпею! Он герой, он самый…

Антипатр не дал ему закончить, остановив сына взглядом:

— Ты ошибаешься. То, о чем я говорю, относится к Помпею или подобным ему. Слава и власть — не одно и то же. Да, у Помпея настоящая слава, а его легионы представляют огромную силу. Но это еще не власть. Помпей не царь, он не признан повелителем, и… — Антипатр сделал паузу и закончил с холодной улыбкой, — думаю, что никогда не будет признан.

— Но как же, отец! Почему? — обескураженно спросил Ирод.

— Потому что он слишком уверовал в собственную славу, — ответил Антипатр, — в собственную непобедимость, и он уверен, что победы на полях сражений сами по себе дают ему власть. Он ошибается: слава героя и власть повелителя — не одно и то же. Два этих понятия враждебны и очень редко совмещаются в одном лице. Не ищи славы, Ирод, судьба героя ненадежна.

Ирод хотел продолжения разговора, но отец сказал:

— Мне надо отдохнуть, — и указал рукой в сторону двери.

Выйдя от отца, Ирод подумал с горечью: «Почему судьба столь несправедлива и я не родился римлянином!»

После посещения дворца Помпея прошел день, второй, третий. Ожидание сделалось томительным. С утра Антипатр выходил из дома и возвращался только вечером — озабоченным, усталым. Перебросившись несколькими ничего не значащими фразами с сыном, он шел в покои Гиркана и оставался там до поздней ночи. Однажды, когда Ирод спросил отца:

— Мы долго пробудем здесь? — Антипатр взглянул на него так, как будто сын спросил его о чем-то запретном, недовольно бросил:

— Не знаю.

Гиркан за это время только раз или два покидал свою комнату. Лишь однажды вышел во двор. Встретившись с Иродом на лестнице, посмотрел на него невидящим взглядом, словно не узнавая. Бодрость и уверенность, что так неожиданно проявились в нем по дороге в Дамаск, снова покинули его. Он сгорбился еще больше, а всегдашняя бледность лица теперь отдавала желтизной.

Когда Гиркан, так ничего и не сказав, прошел мимо Ирода, тот с презрением посмотрел ему вслед. Этот жалкий сгорбленный человек олицетворял для Ирода землю и народ, где родился и жил он сам, где ему суждено, наверное, провести всю жизнь. В лучшем случае — тихую и сытую, а в худшем — жалкую и тревожную. И значит, не будет он скакать на боевом коне во главе огромного войска, занимающего собой всю ширь взгляда, от горизонта до горизонта. Его конь, слепо ударяя копытом, не будет рушить дома и крепостные стены, отсюда, с высоты седла (как виделось Ироду), казавшиеся крошечными. И никогда весь мир не ляжет у его ног. И никогда он, одетый в простую белую тунику, не будет сидеть в парадном зале дворца, в кресле на возвышении, решая судьбы народов и государств. Он не родился римлянином, он даже не родился иудеем.

Как-то он спросил отца:

— Кто мы?

Думал, что отец гордо ответит: «Мы идумеи!», но получил странный ответ:

— Люди!

Да, люди, как и все, но получается, что все-таки хуже и ниже людей. Он помнил детские игры, и вдруг особенный взгляд товарищей и презрительное: «Идумей!» Ему хотелось сказать отцу: «Нет, мы не люди, мы идумеи!», но не сказал.

На четвертый день, утром, явился, солдат от Помпея.

— Помпей Магн желает, чтобы первосвященник Иудеи сопровождал его в поездке.

Гиркан сам спросил солдата:

— Но куда Помпей Магн пожелал отправиться?

Вместо ответа солдат проговорил, холодностью тона

скрывая презрение:

— Помпей Магн просит поторопиться. Он выезжает теперь же.

Сказав это, солдат повернулся и ушел. Гиркан посмотрел на Антипатра, ища объяснений, но тот глядел в спину удаляющегося солдата, и Гиркан обратился к Ироду:

— Прикажи готовить лошадей.

Когда они подъехали к дворцу, на площади уже выстроились четыре когорты из легиона претора Скавра. Командовавший оцеплением центурион пропустил первосвященника и указал место на площади, где ему следует ожидать выезда римского полководца.

Скоро в воротах дворца, окруженный пышной свитой, показался Помпей. Он был великолепен. Поверх туники на нем был позолоченный панцирь с изображением Медузы Горгоны на груди, стянутый в талии кожаным ремешком, отделанным серебряными насечками.

На богато украшенной перевязи висел тяжелый испанский меч. Голову покрывал серебряный шлем с высоким шишаком. Рыжая кобыла под Помпеем высоко держала голову и косилась по сторонам налитыми кровью глазами. Помпей поднял правую руку, вытянув ладонь, и ряды легионеров ответили дружным приветствием.

От свиты отделился всадник и подъехал к Гиркану. Проговорил с коротким кивком:

— Помпей Магн приглашает иерусалимского первосвященника присоединиться к его свите.

Гиркан, переглянувшись с Антипатром, тронул коня и крупной рысью последовал за удаляющимся Помпеем. Они присоединились к свите и ехали так до ворот города. Но сразу же за крепостным валом Помпей, обернувшись, поманил первосвященника коротким жестом руки.

Терпеливо выслушав многословное приветствие Гиркана, Помпей сказал, ободряюще улыбнувшись:

— Я хочу, чтобы ты проводил меня до Пеллы. Я еду навестить моего вольноотпущенника Деметрия, юношу, которого я люблю как сына. — Он сделал паузу, ожидая ответа Гиркана, и тот, почтительно поклонившись — пригнул голову, едва не коснувшись гривы коня, — ответил:

— Великий римский полководец оказывает незаслуженную честь несчастному изгнаннику. Я счастлив находиться рядом с великим владыкой мира.

— Мне говорили, — меняя тему, сказал Помпей, — что на Тивериадском озере хорошая охота. Скажи, ты любишь охоту?

— О великий Помпей, — с грустью отвечал Гиркан, — я уже стар для таких забав, — И невпопад добавил: — Как говорят римляне: «Что положено Юпитеру, не положено быку».

Помпей усмехнулся, окинув Гиркана быстрым взглядом:

— Не знаю, похож ли я на Юпитера, но ты совсем не похож на быка. — Сказав это, он заглянул через плечо, всадники свиты рассмеялись. Помпей пригнулся к Гиркану: — Надеюсь, я не обидел тебя?

Принимая игру, Гиркан скорбно покачал головой:

— О нет, Помпей Магн, ты прав, как всегда, я в самом деле не похож на быка — в лучшем случае я овца, которую волокут на заклание.

За их спинами снова раздался смех, но Помпей уже не улыбался. Некоторое время он ехал молча, потом спросил, не глядя на Гиркана:

— Скажи, ты хотел бы смерти своего брата?

Вопрос прозвучал неожиданно, но Гиркан не растерялся. Он ответил со спокойной грустью в голосе:

— Нет, о великий, я не желаю смерти брата и жалею об участи наследника престола. Я не воин, я книжник, и брат мой более достоин царствовать, чем я.

Помпей повернулся к нему, удивленно вскинув брови:

— Ты считаешь, что твой брат более достоин быть царем Иудеи?

— Да, о великий! — вздохнул Гиркан. — Эта ноша слишком тяжела для моих слабых плеч.

— Так почему же ты не отречешься от престола? — спросил Помпей, и удивление все еще оставалось на его лице.

— Бог избрал меня и дал мне эту судьбу, я не могу противиться воле Его. Человеческий разум не может понять смысл Божьей воли — Он возвышает слабого и неразумного и отвергает доблестного и мужественного. Я родился прежде моего брата, значит, как ни тяжело мне, я должен исполнить Божье предначертание. Ты спрашиваешь, хочу ли я смерти брата, — нет, я не желаю его смерти. Но что значит мое желание по сравнению с волей Бога: если брату суждено умереть, он умрет, если суждено жить, он будет жить.

— Значит, ты считаешь, — нахмурился Помпей, — что человек сам по себе ничего не значит? Что его воля, умение, отвага не могут изменить его судьбу? Отвечай же!

Прежде чем ответить, Гиркан неопределенно покачал головой:

— Мой слабый ум не может решить этого вопроса. Но мне кажется, все, что ты назвал — воля, отвага, — все это вручено тебе Богом. Он устлал твой жизненный путь розами, но… — Гиркан прервался, почувствовав, что сказал лишнее. Он испуганно повел глазами в сторону Помпея и низко опустил голову.

— Ты не договорил, — сказал Помпей и усмехнулся с наигранной грустью. — Хорошо, я доскажу за тебя. Бог устлал мой жизненный путь розами, но в середине или в конце пути он может заменить розы терновником или каменьями. Ты это хотел сказать? Я правильно тебя понял?

— О Помпей! — задрожав, произнес Гиркан, забыв добавить «великий». — Я только хотел сказать, что человек не в силах понять смысла Божьей воли.

— Смысла Божьей воли, — словно только для себя, повторил за ним Помпей и, помолчав некоторое время, продолжил: — Ты говоришь не о богах, а о Боге. Ты имеешь в виду Юпитера?

— Нет, величайший, — с виноватым выражением на лице отвечал Гиркан, — у моего народа нет других богов, кроме единственного, и его зовут не Юпитер.

— Значит, ты не веришь в римских богов? — Голос Помпея прозвучал напряженно.

— Я родился иудеем, — неожиданно смело произнес Гиркан.

— Вот как! — тихо проговорил Помпей. Твердость этого маленького человека была для него непонятна. — Но разве могущество Рима, его великие победы не доказывают преимущества наших богов? Если бы твой бог был сильнее наших, то Иудея властвовала бы над Римом, а не наоборот. Скажи, разве я не прав?

Повернув голову, Гиркан в упор посмотрел на римского полководца.

— Бог заставляет человека страдать, чтобы сделать его крепче. Мужество перед страданиями, ниспосланными Богом, выше мужества воина на поле сражения. Не гневайся, Помпей Магн, — добавил он, — но это заповедовали нам наши пророки.

Помпей не ответил и, дав шпоры коню, заставил его перейти с рыси на легкий галоп. Свита, следуя за ним, обогнала Гиркана. Гиркан, вертя головой, искал Антипатра. Тот подъехал к нему, спросил с тревогой:

— Помпей остался недоволен беседой?

Гиркан передернул плечами так, будто ему стало холодно, но ответ его прозвучал неожиданно твердо:

— Не знаю.

14. Иудейская гордость
Ирод не мог слышать, о Чем говорили Помпей и Гиркан, но по тому, как римский полководец резко пустил коня в галоп, а главное, по тому, как сопровождавшие его всадники, обгоняя Гиркана, оттерли его в сторону, обдав клубами пыли, он догадался, что разговор вышел неудачным и что Гиркан может попасть — или уже попал — в очевидную и опасную немилость.

Пройдя примерно пятнадцать миль, сделали первый привал. Для Помпея поставили большую палатку, солдаты расположились прямо на земле. Антипатр устроил Гиркана под тенистым деревом, солдаты охраны постелили ковер, который один из них вез свернутым у седла, разложили еду и питье.

Первосвященник не выглядел подавленным, но был задумчив и сосредоточен. Время от времени он украдкой поглядывал туда, где белела палатка Помпея. Антипатр ждал, что Помпей пришлет слугу и пригласит Гиркана к себе. Но слуга не являлся, а легионеры, расположившиеся вокруг на большом пространстве, не обращали на Гиркана и его спутников никакого внимания.

Наскоро поев, Ирод сел чуть поодаль от отца и Гиркана. Обхватив руками колени, смотрел то на солдат, сидевших и лежавших на земле, то на палатку Помпея, то просто вдаль — на равнину, тянувшуюся до самого горизонта. Крошечные рощи и заросли низкого кустарника темными пятнами разнообразили пустое плоское пространство. Люди, равнина, деревья и даже само небо над головой казались ему чужими и враждебными. Прежнее восхищение Помпеем потускнело, покрылось собственной тоской и неуютностью. Он чувствовал одиночество, тоску и унижение. Солдаты нужны Помпею, Помпей нужен солдатам, а всему войску римлян нужна эта земля, это небо над головой и солнце на небе. Все это: и солдаты, и Помпей, и земля, и небо, и темные пятна кустарников, и роща вдалеке — составляло некую общность, цельную и действенную. И только ему, Ироду, не было в ней места.

Получалось, что ничего в этой жизни не зависело от него самого, а зависело от других людей и обстоятельств. Если уж его отец, Антипатр (Ирод всегда гордился отцом и верил ему), отважный воин и тонкий политик, ничего не может поделать ни с людьми, ни с обстоятельствами, сидит на земле у дерева, украдкой поглядывая на палатку римского полководца с тоской и грустью в глазах, то на что можно надеяться ему, Ироду? Только на судьбу, на Божью милость. Но разве он заслужил милость Бога? Почему же он самим фактом своего рождения не принадлежит к этому целому, а вынужден сидеть в стороне, на обочине жизни, уповая на то, что, может быть, это целое когда-нибудь призовет его к себе?

Так сидел Ирод, обхватив колени руками, низко опустив голову и уже не глядя вокруг и вдаль, но глядя себе под ноги, на песок, где среди мельчайших, сливавшихся в единую массу песчинок попадались осколки камней, сухие скрученные листочки. Он подумал, что народ, солдаты — это однородная масса песка, а осколки камешков — полководцы, цари и правители. Он нашел взглядом самый крупный черный камешек, похожий на базальт, и усмехнулся украдкой: «Это Помпей». Потом протянул руку, подвел кончик указательного пальца под камешек и вдруг резким движением откинул его прочь. Откинул, проследил за его падением и удовлетворенно улыбнулся.

В самом начале второго перехода справа на холме показалась группа всадников. Их было не меньше трехсот. Один из них пустил коня в галоп и вскоре оказался возле Помпея. В сияющем на солнце панцире, в длинном, тяжелом, вытканном золотыми нитями плаще, не слезая с коня, он поклонился Помпею, чуть выставив вперед правую руку, и, распрямившись, произнес:

— Аристовул, царь Иудеи, приветствует Помпея Магна. Я получил твое приглашение и готов сопровождать тебя.

— Я ждал тебя в Дамаске, — холодно проговорил Помпей и внимательно с ног до головы оглядел роскошно одетого всадника.

— Я вынужден был уехать по неотложному делу, — сказал Аристовул.

— По делу? — переспросил Помпей с холодной усмешкой. — Мне казалось, что главное твое дело в Дамаске, в приемной моего дворца. Или я ошибаюсь?

Сдерживая горячившегося коня, все норовившего встать на дыбы, Аристовул уклонился от ответа, а когда Помпей, отвернувшись, продолжил путь, сказал громко:

— Позволь сопровождать тебя, Помпей Магн!

Коротким движением головы Помпей указал Аристовулу место справа от себя. Всадники иудейского царя, объехав сзади свиту Помпея, тоже пристроились справа. Помпей подозвал к себе претора конницы и, опередив свиту на два корпуса коня, о чем-то вполголоса долго беседовал с ним. Наконец претор отъехал от Помпея и, все ускоряя бег лошади, поскакал назад, туда, где, отстав от полководца на расстояние выстрела из лука, изнывая от палящей жары, медленно продвигались четыре когорты сопровождения.

Некоторое время Помпей ехал молча, потом, подозвав офицера для поручений, сказал ему несколько слов. Тот кивнул, отыскал в самом конце свиты Гиркана и сказал ему:

— Помпей хочет говорить с первосвященником Иудеи.

Когда Гиркан подъехал к Помпею, тот, неожиданно ласково ему улыбнувшись, повернулся в другую сторону и небрежным жестом руки подозвал Аристовула. Аристовул приблизился и пристроился справа — молчаливый, холодный, надменный. Он смотрел прямо перед собой, лишь время от времени незаметно косясь в сторону старшего брата, бывшего теперь по левую руку от Помпея.

— Я удивляюсь тебе, — сказал Помпей, обращаясь к Гиркану, — Верховный жрец Иудеи едет как частное лицо, без всякого сопровождения.

— Помпей ошибается, — отвечал Гиркан, — я взял с собой небольшую свиту.

— Небольшую свиту? — Помпей оглянулся, — Я вижу только своих офицеров и всадников твоего брата. Где же твои люди и сколько их?

— Их шестеро, о Помпей Магн. — Гиркан указал рукой за спину, — Мой советник с сыном и еще четыре всадника. Прикажешь позвать их?

— Нет. Но я хочу спросить тебя, — Помпей пригнулся к Гиркану, заглянул в глаза, — неужели ты так беден, что не можешь набрать себе достойное твоего сана сопровождение? Твой брат, — Помпей мельком взглянул на Аристовула, — одет богаче меня. Его свита больше похожа на военный отряд, чем на почетное сопровождение.

— Если дозволишь, о Помпей Магн, — Гиркан поклонился в этот раз с подчеркнутой почтительностью, — я скажу тебе правду. Ты ошибаешься второй раз. Я не беден, и у меня много воинов. Прибыл же я к тебе в небогатом одеянии и с немногочисленной свитой лишь потому, что считаю неприличным являться к Помпею Машу в одежде, вытканной золотом, и с воинами, как ты справедливо заметил, больше похожими на военный отряд, чем на свиту. Каждый правитель, как и его народ, должен знать свое место и правильно понимать великое предназначение Рима. Я понимаю его так!

Помпей одобрительно покачал головой, проговорил со значением:

— Это ответ и мудреца и правителя. Я доволен тобой, Гиркан. — Он повернулся к Аристовулу: — Тебе есть что возразить?

Аристовул смело посмотрел в лицо Помпея, не ответил и, натянув повод, стал разворачивать коня, намереваясь отъехать. Резкий окрик Помпея остановил его:

— Стой! Я не закончил разговора и не позволял тебе удалиться.

Так и не развернув коня, чуть отстав, Аристовул последовал за Помпеем. На лице его вспыхнул румянец гнева, плотно сжатые губы побелели.

Помпей отвернулся. Усилием воли заставив себя подавить раздражение, он сказал, обращаясь к Гиркану:

— Когда мы сделаем привал, я приглашу тебя в свою палатку.

Голос его звучал напряженно.

— Благодарю тебя, о Помпей Магн, — ответил Гиркан и, понизив голос, добавил: — Не суди строго моего брата, он слишком горяч и слишком сильно желает власти.

Помпей скорее настороженно, чем удивленно посмотрел на Гиркана, но промолчал.

Вечером, на привале, Помпей распорядился поставить палатку Гиркана рядом со своей и до поздней ночи о чем-то беседовал с первосвященником.

Выйдя от Помпея, Гиркан заметил Антипатра, поджидавшего его у входа в палатку. Они не виделись целый день.

— Что? — прошептал Антипатр, внимательно глядя в лицо первосвященника, смутно белевшее в темноте.

— Утром, — ответил Гиркан и, более ничего не добавив, скрылся в своей палатке.

Антипатр проводил его недовольным взглядом, проворчал что-то невнятно и зло и, широко шагая, удалился.

В стороне, далеко за оцеплением лагеря, горели костры, и отсветы багрового пламени то высвечивали, то прятали в темноте высокий шатер Аристовула.

Укутавшись в толстое шерстяное одеяло, Ирод смотрел на шатер, и он представлялся ему лицом неведомого божества. Легкий ветерок доносил тихое и тревожное ржание: римские лошади отвечали иудейским коротко и недовольно.

Лежа в своей палатке, Помпей все никак не мог уснуть, ворочался с боку на бок, вздыхал и кряхтел. Может быть, впервые он чувствовал, что уже не молод и устал от жизни. То он видел лицо вольноотпущенника Деметрия, схожее с лицом Аполлона, и тут же гнал видение, то видел жену, Муцию, ничком лежавшую на ложе, — ее шею и завитки волос, к которым он так любил прикасаться губами. Он гнал от себя и это видение, но оно не уходило. Тогда он широко раскрывал глаза, желая изгнать его таким образом, но видение упрямо рисовалось в темноте перед глазами. Невольно вглядываясь в ничком лежащую жену, он ощущал в ней что-то чужое, враждебное, но не сразу сумел понять что. И вдруг увидел — плечи. Это были не ее плечи — тонкие, хрупкие, — это были мускулистые плечи мужчины. Овальное родимое пятно с черными волосками на правом, белая неровная полоска шрама — на левом. Голова Муции с мужскими плечами стала медленно поворачиваться, и Помпей, страшась опять увидеть чужое, ненавистное лицо, с силой зажмурившись, рывком перевернулся на другой бок.

Гиркан истово молился, стоя на коленях в глубине палатки, то ложась на землю и вытягивая перед собой руки, то распрямляясь и поднимая их вверх. Он не зажигал светильника и потому не видел своих рук в темноте. Он только чувствовал их тяжесть — ему казалось, что они стали непомерно длинными и вытягиваются еще, словно стараясь дотянуться до чего-то.

Утром, лишь только Помпей покинул палатку и вышел на площадку (по обычаю римского лагеря называемую преторской), он увидел приближавшегося к нему Аристовула. Иудейский царь шагал широко и твердо, полы его тяжелого плаща волочились по земле, взбивая краями низкие облачка пыли. Остановившись в пяти шагах от Помпея, он поклонился, произнес обычное приветствие и, распрямившись, сказал:

— Я хотел проводить тебя до Пеллы, но государственные дела призывают меня возвратиться в Иерусалим. Я сожалею, что не могу больше наслаждаться твоим обществом. Позволь мне уехать. Прощай.

Помпей не ответил. Он смотрел на иудейского царя неподвижно и строго. Не дождавшись ответа, Аристовул опять поклонился, развернулся и стал быстро удаляться. Помпей, чуть склонив голову, исподлобья смотрел ему вслед. Выйдя за ворота лагеря, Аристовул вскочил на коня, сопровождавшие его всадники окружили царя. Вскоре плотное облако пыли укрыло отряд от взора Помпея. Когда пыль рассеялась, равнина до самого горизонта показалась Помпею особенно пустынной.

Справа он услышал шорох и, обернувшись, увидел Гиркана. Тот стоял у входа в свою палатку, оттопырив нижнюю губу, свесив руки, теперь особенно далеко выступающие из рукавов его хламиды, выжидательно смотрел на римского полководца.

— Ты, — отрывисто выговорил Помпей и указал на Гиркана пальцем.

— Я, — так же отрывисто выдохнул Гиркан.

— Ты будешь, — продолжил Помпей, — ты… — и, не договорив, махнул рукой и удалился в свою палатку.

Помпей не договорил, но Гиркан понял. Его щеки, отдававшие желтизной, порозовели, а тонкие белые губы раздвинулись в болезненной улыбке.

15. Римский гнев
В тот же день, отойдя от лагеря, где он ночевал, всего несколько миль, Помпей резко повернул назад и быстрым маршем вернулся в Дамаск.

Гиркан теперь все время находился рядом с Помпеем, и Антипатр не имел возможности переговорить с первосвященником и разузнать о столь стремительно изменившихся планах римского полководца. Единственное, о чем он догадался — и это было нетрудно, — о том, что Аристовул попал в немилость и пока Помпей не накажет строптивого царя, он не успокоится. Все складывалось удачно, если не считать… Если не считать того, что благоволение Помпея к Гиркану очень беспокоило Антипатра.

По возвращении в Дамаск Гиркану отвели покои в одном из флигелей дворца Помпея. Все попытки Антипатра проникнуть к нему заканчивались неудачей.

С утра Антипатр уходил из дома, где они жили с сыном, и возвращался уже с наступлением темноты. Ирод был предоставлен сам себе, бесцельно слонялся по дому, не зная, чем себя занять. Иногда выезжал в город. Шумный, крикливый Дамаск утомлял его, теперь он с сожалением вспоминал о жизни в Петре. Там была пустыня, куда он удалялся, чтобы вдали от всех, в тишине предаться своим тайным и несбыточным грезам. То одиночество было заполнено грезами, теперешнее — тоской. Он чувствовал, что здесь, в гуще жизни, он никому не интересен, никто не замечает его, даже отец. Может быть, стоило принять предложение аравийского царя и служить в его войске? Там, в Петре, его узнавали даже на улицах, а приближенные к царю вельможи улыбались, ободряюще похлопывали его по плечу, цокали языками, восклицали:

— Ирод, Ирод, ты будешь великим воином!

Нет, лучше было остаться в Петре навсегда, чем мотаться здесь из города в город, видеть унижение отца, тащиться за свитой римского полководца, где каждый центурион, даже каждый солдат смотрел на Ирода, если они встречались взглядами, как на дерево или камень.

На третий день по возвращении в Дамаск, поздним вечером, Ирод постучался в дверь комнаты отца. Отец откликнулся недовольно:

— Что тебе, Ирод? Я устал.

Ирод приоткрыл дверь и произнес со всей решительностью, на которую только смог себя настроить:

— Я хочу говорить с тобой.

Лежавший на ложе Антипатр приподнялся на локте, внимательно посмотрел на сына. Язычок пламени светильника на столе, колеблясь, давал неверный свет, и морщины на лице отца показались Ироду особенно глубокими. Сев на ложе, отец кивнул сыну:

— Говори.

Ирод вошел в комнату, остановился в двух шагах от отца и, подождав, пока тот поднимет на него глаза, произнес:

— Знаю, отец, что не смею выспрашивать тебя, когда ты не хочешь говорить, но я не понимаю, что происходит, и мне трудно так жить. Я уже не мальчик, но иногда чувствую себя мальчиком. Я хочу быть тебе другом, соратником, помогать тебе во всем. Я хочу жить, отец! Ведь не для того же ты забрал меня из Петры, чтобы я просто ездил за тобой повсюду. Знай, я готов это делать, но поверь, я способен на большее!

Высказав это, Ирод почувствовал, как у него ослабели ноги, а по спине пробежал холодок. То, что он произнес только что с такой убежденностью, показалось ему слишком грубым, слишком непочтительным. Он хотел просить, но получалось, что он требовал. Никогда еще он так не говорил с отцом.

Антипатр поднялся, обошел неподвижно стоявшего сына, оперся о стол руками и, глядя на затрепетавшее от его дыхания пламя светильника, с неожиданной для Ирода грустью проговорил:

— Ты стал взрослым, а я этого не заметил. Сын для отца — всегда ребенок. Я хочу, чтобы ты понимал это.

— Но, отец!.. — в порыве необъяснимой нежности воскликнул Ирод, протянув к отцу руки.

Тот остановил его порыв:

— Погоди, выслушай меня до конца. Я оберегал тебя все это время, не желая огорчать всем происходящим. А происходит, — Антипатр тяжело вздохнул, — совсем не то, чего я желаю. Первосвященник сблизился с Помпеем, и это меня беспокоит больше, чем его былое изгнанничество.

— Но почему, отец?! Помпей вернет ему царство. Кто, кроме Помпея, может сделать это?!

— Ты прав, — помолчав, устало выговорил Антипатр, — кроме Помпея, сделать это некому. Но когда я говорю, что беспокоюсь, разве я имею в виду благо Гиркана? Нет, я беспокоюсь о вас, моих детях. Сближаясь с Помпеем, Гиркан отдаляется от меня. Представь, что будет, если он решит, что я ему не нужен? Он меня любит по-своему, но больше боится, чем любит. Вот уже несколько дней я не могу добиться свидания с ним.

— Но он не может, — горячо возразил Ирод, шагнув к отцу, — не может обойтись без тебя!

Антипатр невесело усмехнулся:

— Он может думать иначе. Если мы упустим его, нам не будет места не только вблизи власти, но и в самой Иудее. Если это случится, нам некуда станет ехать и негде будет жить. Ведь в Петру, ты знаешь, мы тоже не можем вернуться.

— Но, отец, ты сильный, ты найдешь выход, и не может быть…

— Все может быть, мой сын, — перебил Антипатр, — все в руках судьбы, — Он поднял глаза на Ирода и заставил себя улыбнуться, — Но я сделаю все, что в моих силах. Пока жив, я не сдамся, ты знаешь это! И если все-таки совершится задуманное мной, ты, Ирод, даже не представляешь, на какую высоту сможешь подняться.

— На какую? — прошептал Ирод.

— Сейчас не время говорить об этом, — ответил Антипатр уже окрепшим голосом иобычным своим уверенным тоном. — Наберись терпения, не впадай в тоску, расстанься с юношескими мечтаниями, тебе некогда быть молодым. Смотри, слушай, запоминай, а я буду тебе другом. Больше другом, чем отцом, обещаю тебе. — И Антипатр, распрямившись, крепко обнял сына, — А теперь иди.

После такого разговора с отцом Ирод не мог находиться в доме, сбежал по лестнице, вышел во двор. Вдыхая полной грудью прохладный воздух ночи, он поднял голову и увидел звезды. Ему показалось, что сейчас их значительно больше, чем всегда, и что свет их особенно ярок. Он подумал, что, вернувшись в Массаду, обязательно расспросит о звездах учителя Захария. Может быть, звезды и в самом деле глаза, которыми Бог смотрит на людей, как он слышал от кого-то. Смотрит на людей — каждой звездой на каждого. Яркими — на избранников.

Он поискал глазами самую яркую звезду и, найдя, тут же отвел взгляд. Где-то в глубине его сознания мелькнуло: «А если это моя?»

Ирод потом долго пребывал в уверенности, что его разговор с отцом и то, что после разговора он нашел в ночном небе самую яркую звезду, повлияли на тогдашние обстоятельства. Из дурных, почти безвыходных, обстоятельства вдруг сделались самыми благоприятными.

На следующее утро явился человек от Гиркана, передав просьбу первосвященника немедленно к нему явиться. Когда отец уже был в седле, а Ирод стоял у ворот, взгляды их встретились. Всего лишь на мгновение, но его оказалось достаточно. Ирод понял: прошлой ночью он сумел повернуть ход событий в нужную ему сторону.

Отец уехал и долго не возвращался. Но Ирод не испытывал ни нетерпения, ни беспокойства, знал, что беспокоиться не о чем. Тогда же в ожидании отца он очень просто и ясно осознал, что может то, чего не могут другие. И что для того, чтобы добиться желаемого, ему нет необходимости действовать, но достаточно захотеть. И слова отца в конце ночного разговора о том, что он может подняться очень высоко, теперь звучали в его сознании, наполненные реальным и действенным смыслом.

Отец вернулся в полдень. Слуга не успел взяться за стремя — он спрыгнул сам, легкой, пружинистой походкой направился к дому. Крикнул, увидев Ирода, стоявшего у дверей:

— Мы возвращаемся в Массаду!

Ирод не ответил, глядя на отца странным взглядом. Лицо отца было таким же, каким он помнил его в детстве — молодым, волевым. Даже морщины на лбу и щеках разгладились, оставаясь лишь едва заметными полосками.

— Ирод, что с тобой? Ты не рад? Мы возвращаемся в Массаду.

— Я знаю, — принуждая себя улыбнуться, выговорил Ирод.

Несколько мгновений Антипатр вглядывался в лицо сына так, будто увидел в нем что-то незнакомое, может быть, чужое. Потом помотал головой, словно сбрасывая с себя оцепенение, обнял сына, увлек его в дом.

— Пойдем, я расскажу тебе.

Антипатр рассказал, что Гиркан принял его с неожиданным радушием, заверил, что всегда считал и считает его своим самым преданным, самым мудрым, самым отважным соратником. Еще он добавил с довольной улыбкой, что говорил об Антипатре с Помпеем и что римский полководец желает его видеть. И сразу же повел его к Помпею.

Они проходили по залам и галереям дворца: Гиркан впереди, Антипатр — на полшага сзади. Первосвященник шел уверенно, время от времени отвечал кивком на приветствия встречавшихся римлян. Своим видом и поведением он хотел показать Антипатру, всем остальным, но главное (так полагал Антипатр), самому себе, что он здесь свой, пользуется расположением Помпея Магна и нужен ему более, чем кто-либо.

Перед кабинетом Помпея — они уже прошли приемную — Гиркан обернулся и поманил Антипатра рукой:

— Идем же, идем.

Гиркан был уже в шаге от двери, когда она приоткрылась, сквозь узкий проем в приемную выскользнул секретарь Помпея и, скрывая натянутой улыбкой обычное свое высокомерие, сказал, что, к сожалению, император не может сейчас принять первосвященника, у него посланник от римского сената.

Гиркан вяло ответил секретарю:

— Мы подождем. — А когда тот снова скрылся за дверью, обернулся к Антипатру и проговорил, пряча глаза: — Даже великий полководец не может распоряжаться своим временем.

Они ждали долго. Гиркан сидел, сгорбившись, уперев неподвижный взгляд в пол, выложенный разноцветными плитами. Несколько раз секретарь выходил из кабинета, шел через приемную — туда и обратно — быстро, но не торопясь. Антипатр следил за ним. Секретарь ни разу даже не скосил глаза в сторону Гиркана.

Наконец, когда ожидание стало казаться Антипатру безнадежным, они услышали голос, гулко прозвучавший в пространстве пустой приемной:

— Помпей Магн ждет вас.

По-видимому, секретарь произнес это, едва приоткрыв дверь, потому что когда Антипатр, а за ним и Гиркан подняли головы, то никого не увидели. Переглянулись с недоумением: и тот и другой, наверное, подумали, что это им только почудилось. Первым поднялся Антипатр, шагнул в сторону двери, оглянулся на все еще недоуменно смотревшего на дверь Гиркана и тихо сказал:

— Помпей ждет тебя.

Гиркан встал и торопливо засеменил к двери. От прежней его уверенности не осталось и следа.

Помпей принял их, стоя у окна, спиной к свету. Солнце было ярким, и потому лицо Помпея оказалось в тени — не только выражения, но и черт разобрать было невозможно. Коротким и властным движением руки он прервал высокопарное приветствие первосвященника и, указав на Антипатра, спросил:

— Ты говорил мне о нем? — И, не ожидая ответа, обратился к Антипатру: — Ты, как я слышал, опытный и отважный воин. Еще я слышал, что ты не иудей и ненавидишь царя Аристовула. Это так?

— Да, император, — ответил Антипатр четко и бесстрастно. Он знал, что императором называют Помпея лишь близкие ему люди, но все же осмелился.

— Аристовул, как враг Рима, должен понести наказание, — продолжил Помпей, — а Гиркан, как друг Рима, должен быть возвышен. Если ты докажешь свою преданность Риму и Гиркану, Рим не забудет о тебе. Если ты попытаешься предать или окажешься нерадивым, тебя ждет смерть.

Он замолчал, и Антипатр произнес:

— Я готов, император.

— Ты готов умереть? — спросил Помпей, и в голосе его прозвучала насмешка. — Ты не боишься смерти?

— Я солдат, император, — с прежней бесстрастностью ответил Антипатр. — Смерть всегда сопутствует солдату.

— Но я говорил не о смерти в сражении.

— Смерть всегда смерть, император. А что до предательства, то я не предам.

— Хорошо, — кивнул Помпей, — это ответ настоящего воина. Скажи мне вот что. Я получил известие, что царь Аристовул укрылся в крепости Александрион. Ответь, что ты знаешь об этой крепости?

— Она неприступна. Ее невозможно взять штурмом.

— Неприступна? — переспросил Помпей. — Не думаешь ли ты, что есть крепость, которую я не сумел бы взять?

— Думаю, что нет, император. Но я полагал, ты спрашиваешь меня как военного человека. Александрион расположен на горной вершине, скалы вокруг неприступны, дорога, ведущая туда, узка, там трудно расположить осадные машины. Кроме того, фронт нападения там не шире, чем десять человек в ряд. Осажденным легко будет засыпать твоих солдат камнями и дротиками.

Помолчав, Помпей сказал:

— Через несколько дней я выступлю из Дамаска. Сколько тебе понадобится времени, чтобы собрать свои отряды и привести их к Александриону?

— Семь дней, император.

— Я даю тебе пять. Иди.

Антипатр поклонился и вышел. Поджидая Гиркана, он, все еще находясь в возбуждении от разговора с Помпеем, мерил шагами приемную. Вскоре Гиркан появился. Приблизившись к Антипатру и коротко глянув по сторонам, он прошептал:

— Ты понравился Помпею. Но помни, я говорил ему о тебе только самое хорошее.

Антипатр склонился перед первосвященником ниже и почтительнее, чем только что перед самим Помпеем.

— Я всегда был предан тебе и останусь преданным. Не я располагаю собственною жизнью, но ты.

— Поезжай, — торжественно произнес Гиркан уже не шепотом, а в полный голос. — Я буду молиться за тебя.

Во второй половине того же дня Антипатр и Ирод покинули Дамаск.

Прибыв в Массаду, они узнали, что Фазаель, не теряя времени даром, укрепил крепостные стены и, главное, набрал более трех тысяч новых воинов. Антипатр, не мешкая, повел свое маленькое войско в направлении Александриона. Фазаеля он оставил в Массаде, а Ирода взял с собой начальником конницы. Всадников набралось восемь сотен.

С того времени как они выступили из Массады, Антипатр разговаривал с Иродом не как отец с сыном, а как начальник с подчиненным. Следуя во главе своих конников, Ирод впервые по-настоящему чувствовал, что война не забава, а серьезное и трудное дело, кроме смелости и отваги требующее осторожности, терпения и напряжения всех сил.

Через три дня они увидели костры римского лагеря. Ирод взглянул на небо. Оно было еще не черным, серым. Облака справа окрашивались малиновым отсветом только что скрывшегося за горизонтом солнца. Звезд было мало, Ирод насчитал семь или восемь. Они не светили, но лишь белыми пятнами отмечали свое присутствие.

Его звезда, та самая, что он отыскал взглядом той памятной ночью в Дамаске, тоже светила не в полную силу, но все равно ярче других.

16. Признание
Шесть легионов Помпея уже двое суток стояли лагерем у Александриона, со всех сторон обложив город. Трижды он посылал к осажденным своего легата Габиния с требованием немедленной сдачи, и трижды Габиния даже не впустили за ворота.

Помпей раздумывал: тратить время на долгую осаду ему не хотелось, главным образом, потому, что его уже ждали в Риме. На штурм он тоже не мог решиться — крепость и в самом деле оказалась неприступной, а положить у ее стен несколько тысяч своих солдат было бы неразумно. Особенно теперь, перед возвращением в Рим, когда его ожидал третий по счету триумф. Этот триумф (решение уже было принято сенатом) должен стать для него особенным. Он получил первый за победу над Африкой, второй — над Европой, а этот последний — над Азией. Третий триумф ознаменовывал собой то, что Помпей Магн покорил весь обитаемый мир. Такого еще не знала история Рима. Ничто уже не могло подорвать его славу. Но одно пятно, пусть и не очень заметное, уже было на пурпурном плаще великого триумфатора: Митридат. Проклятый Митридат так и не был пленен им. Неужели же он, Помпей, допустит, чтобы неудачный штурм этой жалкой крепости стал для него вторым пятном?

Главной целью Помпея — то, что она главная, он бы никому не признался — было не покорение Иудеи, а пленение иудейского царя. Он нужен был ему, чтобы вместе с царями других покоренных народов провести его во время триумфа за своей колесницей через центральные ворота Рима.

Когда ему доложили о прибытии отрядов Гиркана, он приказал немедленно позвать Антипатра. После короткого приветствия Антипатра (тот, по обычаю римлян, поднял правую руку ладонью вперед, сказав: «Антипатр приветствует Помпея Магна») Помпей спросил:

— Что ты думаешь о крепости?

— То же, что и раньше, — она неприступна.

Угрюмо кивнув, Помпей задал новый вопрос:

— Сколько может продлиться осада?

— Три месяца, — уверенно ответил Антипатр, — если как следует беспокоить осажденных, и полгода, если просто ждать.

— Ты говоришь так уверенно, будто… — Помпей не договорил, и Антипатр сказал:

— Я не раз бывал в этой крепости. Там несколько колодцев и большие запасы продовольствия.

Помпей молчал долго, то взглядывая на Антипатра исподлобья, то вновь опуская глаза. Он раздумывал. Но не над возможностью штурма или необходимостью осады — ему, прославленному римскому полководцу, не пристало спрашивать совета у какого-то там Антипатра. Но, с другой стороны, Помпей чувствовал, что этот немолодой уже человек, разговаривавший с ним непривычно смело, может знать и понимать то, чего не может знать и понимать он сам. Благоразумие взяло верх над гордостью. Помпей поднял голову и, посмотрев в глаза Антипатру, спросил:

— Скажи мне, Антипатр, как бы ты поступил на моем месте?

А про себя подумал: «Если предложит осаду, я больше никогда не буду говорить с ним».

— Будь я на твоем месте, — ответил Антипатр так просто, как будто он и в самом деле когда-нибудь мог оказаться на месте великого Помпея, — я бы послал на переговоры Антипатра.

— Вот как? — напряженно усмехнулся Помпей. — Я знаю, что ты считаешь себя отважным и умелым воином. Верю, что это так. У меня будет возможность в этом убедиться. Но я не знал, что ты считаешь себя хитроумным послом.

— Я не считаю себя таковым.

Лицо Помпея выразило нетерпение:

— Не считаешь, но вызываешься быть им.

— Дело не в моих способностях, Помпей Магн, а в характере царя Аристовула. Он ненавидит меня, считает своим врагом и врагом своего народа.

— Считает тебя врагом? — недоуменно переспросил Помпей. — Но тогда как же ты сможешь уговорить его?

— Я не стану его уговаривать, я скажу ему правду. И он поверит мне именно потому, что я его враг.

— Объясни понятнее: почему он должен поверить тебе?

Прежде чем ответить, Антипатр спросил:

— Я могу говорить то, что думаю?

Помпей утвердительно кивнул.

Тогда Антипатр произнес:

— Аристовул ненавидит меня, потому что я служу его брату, Гиркану, и всегда советовал первосвященнику искать поддержки и дружбы Рима. Аристовул — настоящий правитель своего народа, и он не хочет, чтобы его народ был порабощен Римом. Он настоящий царь и настоящий воин. Он независим, и гордость его идет не столько от склада характера, сколько от любви к собственному народу. Я хорошо знаю его: при всей своей гордыне он готов пойти на любое унижение, если им можно купить свободу для его подданных. Я скажу ему, что может ожидать иудеев, если он не отдастся тебе в руки, Помпей Магн. Скажу, что, пожертвовав собой, он может спасти свой народ. Я не знаю, как он поступит в дальнейшем: покорится ли Риму или будет бороться с ним, но сейчас я уверен в одном — он выйдет к тебе.

Слушая Антипатра, Помпей смотрел на него с нескрываемым любопытством. За свою долгую жизнь он приучил себя не верить никому. Он твердо знал, что всякий человек, что бы он ни заявлял вслух, ищет в жизни одну лишь выгоду. Он привык к обычным речам льстецов — речи эти всегда были похожи одна на другую. Люди восхваляли Помпея и старались говорить то, что он хотел слышать. Различия же были лишь в умении владеть словом.

Стоявший перед ним человек не был похож на льстеца. Но, с другой стороны, Помпей понимал, что и он, этот Антипатр, тоже, как и все, ищет лишь собственную выгоду. Значит, он, разговаривая так с Помпеем, либо глупец, либо хитрец из самых ловких. Правда, глупцом его назвать было трудно — до сих пор он говорил очень дельные вещи. Что же до хитрости, то она была какой-то странной, небезопасной для него самого — ведь более всего Помпею сейчас неприятно слышать о великих достоинствах царя Аристовула. О его отваге, любви к своему народу, родине — то есть о том, что могло быть присуще лишь настоящему римскому герою-воину, полководцу, но не варвару, не жалкому восточному царьку, чьи владения — полоска земли размером в калигу самого невысокого римского легионера.

— Я удивляюсь тебе, — сказал Помпей, так и не дав волю уже готовому проявиться гневу. — Ты говоришь о царе Аристовуле так, будто служишь не его брату, а ему самому. Если ты считаешь, что у него такие великие достоинства, то почему же ты враг его, а не друг?

— Потому что я чту закон, — твердо проговорил Антипатр, — Какие бы ни были достоинства Аристовула, у него нет права быть царем, потому что он младший брат, а Гиркан старший. Если ставить достоинства выше закона, то на земле не будет порядка, а государства будут сотрясать мятежи и смуты. Вы, римляне, настоящие поборники закона, и потому вы властвуете над миром.

Помпей слушал Антипатра и усмехался внутренне. В Риме всегда властвовали сила денег и сила оружия, а не закон. Кандидаты на государственные должности — от эдилов до консулов[714] — плели интриги, покупали голоса выборщиков, преторы брали взятки и осуждали невиновных, полководцы, добиваясь власти, угрожали сенату силой. А благодетель Помпея Сулла Счастливый просто взял Рим штурмом и до самой своей кончины был беспрекословным диктатором. Этот варвар, рассуждающий о законе, или не понимает положения вещей, или лукавит. Скорее всего последнее. Но как бы там ни было, слишком большая честь для варвара, чтобы Помпей Магн вел с ним разговоры на подобные темы. И Помпей, перебив говорившего, сурово произнес:

— Мне безразлично, что ты скажешь своему царю, — мне нужен он и нужна эта страна, нужна эта крепость. Сделай это. Иди.

Антипатр поклонился и пошел к выходу из палатки. Вдруг Помпей остановил его:

— Ты пойдешь туда один?

— Я хочу взять с собой сына.

Губы Помпея едва заметно разошлись в ухмылке:

— Твой сын останется в лагере.

На лице Антипатра не дрогнул ни один мускул, когда он ответил:

— Да, император, сын останется в лагере, я пойду один.

Вечером, вернувшись в лагерь своих отрядов, Антипатр ничего не сказал Ироду. Ирод же не смел расспрашивать отца о свидании с Помпеем. Еще несколько дней назад он бы решился. Но одно дело расспрашивать отца, другое дело — начальника. Он лишь доложил отцу, что лагерь укреплен, посты расставлены. Рассеянно выслушав доклад сына, Антипатр молча удалился в свою палатку.

Годы бурной, полной опасностей жизни научили Антипатра владеть своими чувствами. Не только на людях — это было непреложным правилом, — но и оставаясь наедине с самим собой.

То, что предстояло ему утром, было опасным предприятием. Смертельно опасным. Нервному, непредсказуемому Аристовулу ничего не стоило просто убить Антипатра. Тем более что на протяжении нескольких лет это было горячим желанием самозваного иудейского царя. Осторожный Антипатр никогда бы не пошел на такой риск, если бы не обстоятельства; если бы не острая необходимость завоевать доверие Помпея. Доверие Помпея могло стать залогом доверия ничтожного и трусливого Гиркана.

Правда, жизнь могла оказаться слишком дорогой ценой за такое доверие. Но что поделаешь, как говорят арабы: «Если тебе грозит голод, приходится покупать лепешку по цене верблюда».

Сказав это, Антипатр заставил себя не думать о предстоявшем ему, лег, тщательно укутался в шерстяной плащ, закрыл глаза и быстро уснул.

Утром, покинув палатку, он подозвал к себе Ирода:

— Я иду в крепость послом от Помпея. Если не вернусь, помни: тебе нужно любыми путями доказывать римлянам свою преданность, а Гиркану — свою любовь. Я оставляю тебя начальником над моими отрядами.

Он сказал это тоном спокойным и беспрекословным, каким обычно отдавал приказы воинам.

Ирод сделал движение, желая обнять отца, но тот остановил его порыв взглядом.

— Помни о том, что я сказал тебе.

Без оружия, сняв даже панцирь, Антипатр медленно поднимался по извилистой каменистой дороге, ведущей к воротам крепости. Чем ближе он подходил, тем более грозными и высокими становились крепостные стены. В нескольких шагах от ворот он замер. В ту же минуту сверху прокричали:

— Ты кто такой? Зачем пришел?

Голос был низкий, с угрожающими интонациями. Антипатр крикнул:

— Я — Антипатр, пришел говорить с Аристовулом, царем Иудеи.

Несколько голосов разом зловеще захохотали наверху.

— Убирайся, проклятый изменник, а то мы пронзим стрелами твое черное сердце.

— Слепые, протрите глаза! — в свою очередь прокричал Антипатр с закипающим внутри гневом. — Я — Антипатр и никогда не боялся смерти. Смотрите, на мне нет панциря, и если таков приказ иудейского царя — убейте меня. Но если вы сделаете это по своему разумению — трепещите!

Ответом ему было несколько стрел, пущенных с крепостной стены и просвистевших рядом. Антипатр замер, затаил дыхание, а потом медленно, с усилием выдохнул. Подумал: «Если бы хотели убить, не промахнулись бы».

Некоторое время вокруг стояла полная тишина, такая, как если бы (подумалось Антипатру) весь мир затаился в молчании. Внезапно послышался резкий скрежет, Антипатр невольно вздрогнул. Ворота медленно поднимались. Они поднимались, а он чувствовал, что не в силах сделать ни единого движения. Так он стоял и смотрел, пока ворота не остановились на высоте человеческого роста, а из-за ворот не крикнули:

— Что ты стоишь? Входи!

Этот крик словно разбудил тело Антипатра: первый шаг он сделал с трудом, второй и третий дались легче. Шестеро солдат, окружив его, повели в глубь крепости по узким кривым улочкам. Ему был хорошо знаком этот путь, он вел ко дворцу, построенному еще отцом Аристовула, царем Александром.

Аристовул принял его в одной из комнат, стоя у стола и опершись на него обеими руками. Он бросил солдатам:

— Уходите.

Вытянув шею, он с ненавистью смотрел на Антипатра.

Победив скованность, Антипатр почтительно поклонился и произнес:

— Приветствую тебя, Аристовул, царь иудейский.

Губы Аристовула дрогнули:

— С каких это пор ты стал называть меня царем, проклятый идумей?!

— Я называю тебя так, — стараясь справиться с дрожью в голосе, ответил Антипатр, — с того дня, когда ты покинул Помпея.

— И что же произошло в тот день с тобой?

— Ты показал свою независимость, а так может повести себя только царь.

Аристовул распрямился и, обойдя стол, приблизился к Антипатру. Лицо его непроизвольно подергивалось. Он сплел пальцы и сжал их с такой силой, будто боялся не справиться с руками — ведь обнаженное горло Антипатра оказалось так близко!

— И ты посмел прийти сюда, подлый предатель, — брызгая слюной, выговорил Аристовул, — чтобы сказать мне это?!

— Нет, — опустив глаза и тут же подняв их, ответил Антипатр и почувствовал, как дрожь Аристовула возвращает ему силы, — я пришел просить тебя выйти к Помпею.

— К Помпею Магну, к великому римскому полководцу! — уже не в силах сдерживаться, закричал Аристовул, потрясая все еще сомкнутыми руками.

В какое-то мгновение Антипатру показалось, что вот сейчас Аристовул расцепит пальцы, набросится на него и схватит руками за горло. Ноги Антипатра напряглись, он готов был шагнуть назад, но Аристовул опередил его — отступил сам.

— Прости, что я посмел предстать перед тобой, — проговорил Антипатр, уже не пытаясь сдержать снова явившуюся в голосе дрожь, — Я, ничтожный идумей, перед тобой, иудейским царем, потомком Маккавеев. Я знаю, что ты предпочел бы видеть меня мертвым и можешь приказать убить меня в любую минуту. Но я все-таки посмел, и не потому, что не боюсь смерти, а потому, что не хочу войны, не хочу разорения страны, которая стала мне родиной. В армии твоего отца я пролил за нее не одну каплю крови, и ты, как воин, знаешь, что это значит. Я пришел просить тебя выйти к Помпею, потому что иначе он разорит наши города, будет убивать наших людей. Я знаю, ты отважен и горд, но я также знаю, что ты умеешь смирять себя ради блага собственного народа. Да, Помпей жаждет твоего унижения, но что оно значит перед теми страданиями, которые примет твой народ! Твое унижение может стать доблестью, а твоя гордость — позором. Выбирай. Я все сказал.

Аристовул отошел к окну, встал спиной к Антипатру и стоял так продолжительное время, низко опустив голову. Наконец произнес глухим, усталым голосом:

— Тебя послал Помпей?

— Нет, я сам предложил Помпею идти к тебе.

— Он знает, о чем ты хотел говорить со мной?

— Нет.

Опять наступило молчание. Вдруг, так же стоя спиной к Антипатру, Аристовул крикнул:

— Эй, кто там! Стража! — И когда услышал шорох раскрывшейся двери, добавил: — Выведите его за крепостные стены.

Приказ был странным, его можно было толковать как угодно. Но гордость не позволила Антипатру еще раз обратиться к иудейскому царю: он молча повернулся и, окруженный солдатами, вышел.

Антипатра вывели за ворота, и они медленно, с уже знакомым скрежетом стали опускаться. Ни разу не оглянувшись, Антипатр, напряженно ступая, пошел по дороге вниз. Спина и затылок онемели, и он не чувствовал их. Даже отдалившись от стен на такое расстояние, когда ни стрела, ни тем более дротик уже не могли бы достать его, все равно каждое мгновение он ждал, что вот сейчас раздастся знакомый свист и железный наконечник ударит в него, продырявит одежду, кожу, плоть, достанет до самого сердца и рассечет его надвое.

Явившись к Помпею, Антипатр не чувствовал себя столь уверенно, как в первое посещение. Помпей сказал, внимательно вглядываясь в его лицо:

— Ты бледен. Твое посольство окончилось неудачей?

— Нет, император, — ответил Антипатр с неожиданно явившимися хрипами в голосе, — я сделал то, что обещал тебе. Еще до наступления темноты Аристовул выйдет из крепости.

— Хорошо, — кивнул Помпей, но в голосе его чувствовалось недоверие.

Подходя к своему лагерю, Антипатр увидел сына, бегущего навстречу, и на его глаза навернулись нежданные слезы. Уже не заботясь о том, как это может выглядеть со стороны, он протянул руки и крепко обнял запыхавшегося от бега Ирода. Тот уткнулся в плечо отца:

— Отец! Отец! Я так ждал тебя!

— И я думал… — подавляя комок в горле, выговорил Антипатр, — думал о тебе… Все позади, успокойся.

Антипатр сказал сыну, что все кончилось, но сам был совсем не уверен в этом. Сославшись на усталость, он прошел в свою палатку и лег. Но уснуть не удалось, его волнение все нарастало. Через некоторое время он крикнул Ирода и строго, тоном начальника, а не отца распорядился приготовить войско к возможности внезапного отхода.

— Разве мы уходим, отец? — спросил Ирод и вдруг увидел в бледном, осунувшемся лице Антипатра ответ. Смутившись, добавил: — Прости меня, я сделаю все так, как ты сказал.

Ирод ушел, а Антипатр, не в силах находиться без движения, покинул палатку и принялся ходить по площадке перед ней туда и обратно, время от времени с тревогой поглядывая то на крепость, то на римский лагерь.

Уже подступали сумерки, когда незаметно подошедший к палатке центурион Помпея окликнул Антипатра:

— Царь Иудеи находится в римском лагере. Помпей приказывает тебе явиться к нему.

Антипатр замер, непонимающе глядя на центуриона. Его сердце сжалось так сильно, что казалось, вот-вот разорвется на две половины.

17. На Иерусалим
В течение последующих трех дней Помпей вел переговоры с вышедшим к нему иудейским царем. Правда, переговорами это можно было назвать только условно.

Помпей требовал от Аристовула отдать письменные приказы комендантам всех его крепостей о сдаче их римлянам. Аристовул отказывался, упирая на то, что в этом случае он потеряет всякое влияние в Иудее, а если его сочтут предателем, то как же он сможет быть полезным Риму. Он просил Помпея покинуть пределы его страны, обещая, что тогда Иудею не будут сотрясать мятежи и распри, она станет готова платить большую дань и быть верным союзником Рима.

Сами по себе такие предложения Аристовула можно было счесть вполне разумными, и возможно, что стороны пришли бы к согласию, если бы на месте Помпея оказался другой. Но гордость и самолюбие Помпея были не меньшими, чем гордость и самолюбие иудейского царя. Он так и не сделался политиком и за все годы своей военной карьеры — она продолжалась без малого двадцать лет — принимал во внимание лишь силу оружия и собственную волю, с иронией относился к тому, что называли политическим расчетом. Если уж он вступал в страну, то должен был покорить ее окончательно и только военной силой. А в просьбах и предложениях Аристовула он видел одну лишь хитрость. Кроме того — и это было, пожалуй, главным в его тогдашних рассуждениях, — ему не нужен был Аристовул-союзник, а нужен был разбитый и плененный Аристовул. Если он позволит иудейскому царю стать его союзником, то кто же тогда пройдет через центральные римские ворота в числе других царственных пленников за его триумфальной колесницей?

Этот последний довод решил судьбу иудейского царя. Вечером третьего дня Помпей пригласил Гиркана и Антипатра. Иудейский царь не принимал участия в совещании, находился в специально отведенной для него палатке под усиленной охраной, хотя римский полководец еще не объявил о его пленении официально.

Предложив пришедшим садиться, Помпей, стоя перед ними со скрещенными на груди руками, заговорил:

— Царь теперь в моих руках. Он обещает уговорить жителей Иерусалима не сопротивляться и добровольно открыть ворота города. Если я отпущу Аристовула в Иерусалим, исполнит ли он то, что обещает? Отвечайте. Говори ты первым, Гиркан.

Гиркан не ожидал, что будет вынужден говорить первым, покосился на Антипатра, но, понукаемый требовательным взглядом Помпея, сказал:

— Полагаю, что Помпей Магн более проницателен, чем я, и лучше разбирается в людях. Только ты, о славный Помпей, можешь понять то, что сокрыто в человеческом сердце.

Помпей поморщился:

— Я спрашиваю тебя о брате — за столько лет ты мог бы понять его повадки.

— Я бедный изгнанник, — все так же уклончиво отвечал Гиркан, — я приму любое решение, которое изволишь принять ты, о великий Помпей, покоритель и владыка мира.

Помпей вздохнул с досадой и перевел взгляд на Антипатра.

— А что скажешь ты?

Антипатр встал, хотя Помпей дал ему знак, что он может говорить сидя.

— Если ты хочешь знать мое мнение, Помпей Магн, я отвечу так. Лучше всего было бы убить Аристовула. Лучше для всех: и для Рима, и для первосвященника, и даже для народа Иудеи. Аристовул никогда не смирится с поражением.

Сказав это, он продолжал стоять, прямо глядя в глаза Помпею. Тот, тоже не отводя взгляда, спросил:

— Значит, ты считаешь, что Аристовул может нарушить данное мне обещание?

— У него не будет выбора, — жестко проговорил Антипатр, — Приказать жителям сдаться — все равно что объявить себя предателем интересов народа и государства. Его могут убить или взять в заложники, но его уже не выпустят из города. Если он станет уговаривать сдаться, то уронит свое достоинство, зачеркнет то, чему служил столько лет, за что столько лет боролся. Я хорошо знаю иудеев — разочарование в предводителе только сплотит их, и они будут защищаться с еще большим мужеством. Я знаю это, но и Аристовул все понимает не хуже меня, и потому, войдя в город, он возглавит оборону.

— Это все, что ты можешь мне сказать?! — не скрывая недовольства услышанным, сказал Помпей.

— Да.

Помпей повернулся и прошел в глубь палатки, туда, где находилось его ложе. Там стоял полумрак, лицо Помпея было в тени. Он перебрал рукой свитки, лежавшие на столике у ложа, и, не поворачивая головы к Гиркану и Антипатру, проговорил тоном человека, занятого важным делом:

— Я приму решение. Мы выступаем на рассвете. Идите.

Они уже отошли от палатки на почтительное расстояние, когда Гиркан, взяв Антипатра за рукав, сказал, глядя на него с укоризной снизу вверх:

— Как же ты решился при мне пожелать смерти моему брату?!

Антипатру хотелось крикнуть прямо в лицо этому ничтожеству: «Лицемер, а разве ты не желаешь того же?!», но, помолчав, он сказал другое, придав голосу особенную твердость, сквозь которую явственно слышалась грусть:

— Я сказал это, потому что твое благо важнее для меня твоего гнева.

Гиркану нечего было возразить, он лишь вздохнул прерывисто, тряся головой.

Оставшись один, Помпей подумал, что этот Антипатр прав и лучше всего было бы приказать солдатам без шума прикончить иудейского царя. Он и сам чувствовал, что этот строптивец никогда не подчинится — ни ему, ни Риму.

Поход в эту жалкую Иудею был Помпею совершенно не нужен, он ничего не мог добавить к огромности его славы. Но еще один царь, идущий за его колесницей во время триумфа, хоть на одного человека, но все же увеличивал толпу поверженных им царей.

Он вспомнил слова Антипатра, только что сказанные об иудейском царе, и, разведя руки в стороны, повторил их, обращаясь к самому себе:

— У него не будет выбора.

Антипатр прошел мимо Ирода, не заметив его в темноте, а Ирод не окликнул отца. Спрашивать, вызнавать что-либо сейчас не имело смысла. По одному только звуку отцовских шагов, по тому, как он твердо ставил и вдавливал ноги в песок, Ироду стало понятно, что отец вернулся не только в хорошем настроении, но вернулся победителем.

Проверив посты и отдав последние распоряжения, Ирод, прежде чем отойти ко сну, поднял голову и поискал глазами звезду, которую он теперь называл своей. Луна светила ярко, и рядом с ней небо было чистым. Но там, где должна была находиться его звезда, висело большое облако, медленно, почти незаметно для глаза, сдвигающееся на запад.

Ироду очень хотелось спать, настолько, что веки опускались сами собой, но он заставил себя смотреть и дождался, пока из-за края посеребренного лунным отсветом облака, дважды помигав ему в облачных разрывах, покажется его звезда. Тогда он опустил голову и, уже не в силах бороться со сном, закрыл глаза, на ощупь найдя и отдернув полог у входа, затем пригнулся и шагнул внутрь палатки.

Утром, оставив в сдавшемся Александрионе две когорты солдат, Помпей повел армию в направлении Иерусалима. Войско двигалось медленно, поднимая тучи пыли и оглашая окрестности топотом, криками, лязгом оружия, ржанием коней, визгом и скрипом колес множества повозок и осадных машин.

Плененного Аристовула везли в наглухо закрытой повозке, окруженной стражей.

На четвертый день, в полдень, вдалеке показались стены Иерусалима. По приказу Помпея Антипатр с Иродом и пятью сотнями всадников поскакали к городу. Крепостные стены встретили их угрюмым молчанием. Ироду в какую-то минуту показалось, что город покинут жителями.

— Как ты думаешь, отец, они будут защищаться?

Антипатр не успел ответить — несколько стрел, пущенных со стены, вонзилось в землю в нескольких шагах от них. Некоторое время, прикрыв глаза ладонью, Антипатр осматривал толстые стены и высившиеся над ними грозные башни. Римское войско приближалось, охватывая город со всех четырех сторон. Антипатр и Ирод поскакали навстречу Помпею. Тот, придержав лошадь и указывая глазами на крепостные стены, задал Антипатру тот же самый вопрос, который некоторое время назад задал сын:

— Ты полагаешь, они будут защищаться?

— Да, — кивнул Антипатр, — в этом нет никакого сомнения.

— Вот как, — недовольно отозвался Помпей. — Они что же, думают, что смогут противостоять натиску моих легионов?

— Нет, Помпей Магн, они так не думают. — Антипатр проследил глазами за взглядом Помпея.

— Не думают? Тогда на что они надеются?

Антипатр чуть заметно пожал плечами:

— Они не задают себе такого вопроса, они будут защищаться, потому что они иудеи, потому что это их родной город и потому что в нем их великие святыни.

Выслушав, Помпей раздвинул губы в насмешливой улыбке и, не отвечая, тронул лошадь шагом. Антипатр и Ирод присоединились к всадникам, сопровождавшим римского полководца.

Приблизившись к стенам, Помпей стал высматривать удобное место для штурма. Он нашел, что городские стены сами по себе настолько крепки, что штурмовать их будет чрезвычайно трудно. К тому же стены окружал глубокий ров, а площадь храма, находящегося по ту сторону рва, была снабжена такими сильными укреплениями, которые и после взятия города могли служить убежищем для осажденных.

Помпей находился в нерешительности. Одну из когорт, для демонстрации силы подошедшую к воротам, засыпали со стен стрелами и камнями, и она отступила в беспорядке.

Столица Иудеи была слишком хорошо укреплена, крепостные стены не имели очевидно уязвимого места. В течение первой недели римляне оборудовали и укрепляли свой лагерь, устанавливали метательные машины и свозили из окрестностей камни для метания. О штурме в ближайший месяц или полтора не могло быть и речи. Каждое утро Помпей садился на лошадь й в сопровождении командиров легионов объезжал крепостные стены, следил за установкой метательных машин и делал смотр войскам. В этих его действиях не было никакой особой военной надобности, но следовало чем-то заполнять время и, главное, скрывать от окружавших его свои нерешительность и сомнения.

Вначале второй недели осады, вечером, в палатку Помпея пришел Антипатр.

— Разреши мне говорить с тобой, Помпей.

— Говори, — разрешил Помпей, с иронией взглянув на Антипатра. — Наверное, у тебя есть план взятия города? Конечно, каждый мнит себя великим стратегом, когда не несет никакой ответственности за войско и за исход войны.

Проговорив это, Помпей усмехнулся одной стороной лица, отвернулся и отрешенно уставился в темный угол палатки. Ирония Помпея и неприветливость приема не смутили Антипатра.

Он начал — как и всегда при разговоре с Помпеем — ровным голосом, с непроницаемым лицом:

— Я никогда бы не осмелился давать советы по руководству войском такому прославленному полководцу, как ты, Помпей Магн.

В том, что он сказал, несмотря на смысл, не чувствовалось желания прославить или польстить. Помпей повернул голову и посмотрел на Антипатра. В который уже раз он удивлялся умению этого варвара прославлять не льстя, знать свое место, сохраняя достоинство. Помпей теперь глядел на него, сбросив усталость и не скрывая любопытства. И Антипатр, почтительно переждав несколько мгновений, продолжил:

— Среди жителей города достаточно много сторонников Гиркана. Значительно меньше, чем сторонников иудейского царя, но все же достаточно много. Полагаю, что сторонников Гиркана не меньше трети всего населения. Еще одна треть — те, кто не взял ни ту, ни другую сторону. Они не хотят войны, желают жить в покое и мире при любом правителе и при любой власти. Желают, даже если вслух высказываются иначе. Если правильно повести дело, то в нужный момент они будут на стороне Гиркана и Рима. Сторонники иудейского царя — я знаю их — никогда не смирятся, их придется уничтожить.

Антипатр замолчал, и Помпей спросил:

— И что же ты предлагаешь сделать?

— Я предлагаю послать первосвященника в город. Он должен говорить с народом, его появление в Иерусалиме усугубит раскол двух партий, и мы быстрее добьемся желаемого. Все-таки лучше штурмовать одну крепость, чем две.

— Две? — переспросил Помпей. — Почему ты говоришь о двух?

— Потому что Иерусалим состоит из двух крепостей: города и храма[715], и храм значительно лучше укреплен, чем город.

— Постой, — Помпей сделал движение рукой, как бы останавливая Антипатра, хотя тот уже молчал, — если предположить, что они откроют ворота и мы войдем в город, то тогда…

Он не договорил, вопросительно посмотрев на Антипатра, и тот закончил за Помпея:

— Тогда сторонники иудейского царя запрутся в храме, и тебе придется брать его штурмом.

Значит, ты считаешь, что их не удастся уговорить, даже если они останутся в меньшинстве?.,

— Они останутся в меньшинстве, — кивнул Антипатр, — но уговорить их не удастся, они не станут разговаривать, вместо слов они будут метать стрелы и камни и умрут на стенах все, до последнего человека.

— Все, до последнего человека, — вслед за ним задумчиво повторил Помпей. Некоторое время он молчал, потом рывком поднялся, прошелся по палатке от стены до стены, остановился перед Антипатром, некоторое время молча смотрел на него и наконец сказал: — Я счел бы твои предложения глупостью, если бы ты не доказал своим посольством в Александрионе, что умеешь думать и умеешь исполнять задуманное. Ты предлагаешь послать Гиркана, но я не верю в его возможности и хочу, чтобы в Иерусалим отправился ты сам.

— Это невозможно, — спокойно ответил Антипатр.

— Ты отказываешься? — Помпей подался вперед, склонил голову набок так, словно плохо расслышал то, что сказал собеседник.

— Если ты полагаешь, что я страшусь вступить в город, — впервые за все время разговора голос Антипатра дрогнул, — то ты ошибаешься. Если ты прикажешь пойти, я пойду. Я сказал, что это невозможно, думая о деле, а не о своей безопасности. Я ненавидим жителями, во-первых, потому, что я идумей, во-вторых, потому, что я всегда был сторонником Рима. Гиркан же первосвященник из рода Маккавеев и настоящий, законный наследник престола — он единственный, кто способен склонить жителей открыть ворота перед римским войском. Чтобы ни у кого не возникло сомнения, что я не иду в город из страха за свою жизнь, я пожертвую тем, что мне дороже жизни, — мой сын Ирод войдет в город вместе с Гирканом.

Верный своей привычке никогда не показывать, что он принимает чужое предложение, Помпей сказал:

— Я обдумаю твои слова, — Но когда Антипатр, молча поклонившись, уже хотел уйти, Помпей остановил его, спросив: — Почему же ты не пришел ко мне раньше?

— Потому что я знаю иудеев, они не принимают решения сразу. — Антипатр сделал паузу, хотел добавить: «Как ты, Помпей», но сдержался. — Они должны обдумать свое положение, созреть, а главное, покричать, поспорить. Для этого им нужно время.

Помпей протянул руку в сторону Антипатра, словно хотел еще что-то спросить, но, как видно передумав, вяло махнул и отвернулся.

18. Смертельная опасность
На следующий день около полудня Гиркан прислал за Антипатром слугу с просьбой немедленно прийти. Он не жил в лагере идумейских отрядов Антипатра, а безотлучно находился в римском лагере, его палатка была разбита недалеко от палатки Помпея.

Едва Антипатр вошел, Гиркан бросился к нему и схватил за руку.

— Ты знаешь, — в волнении проговорил он, — Помпей хочет, чтобы я шел в Иерусалим и уговорил жителей открыть ворота.

— Ты принял мудрое решение, — неожиданно торжественно произнес Антипатр.

В свою очередь Гиркан в страхе воскликнул, будто не понял того, что сказал Антипатр:

— Он хочет моей смерти, ты слышишь? — Его маленькие, глубоко посаженные глаза впились в глаза Антипатра не столько ища сочувствия, сколько с надеждой на помощь.

— Твое мудрое решение, — произнес Антипатр с прежней торжественностью, словно так же, как и первосвященник, не слышал слов собеседника, — преисполнено настоящей доблести, настоящей отваги. Я счастлив, что моя судьба связана с таким великим правителем, как ты.

Лицо Гиркана выразило крайнюю степень недоумения.

— Но я же говорю тебе… — пробормотал он все более слабеющим голосом, и фраза осталась незаконченной.

— Я знал, что ты не можешь поступить иначе, — Антипатр полуприкрыл веки, как бы укрываясь от ставшего пронзительным взгляда первосвященника, — Благополучие родины для тебя превыше всего, и я уверен, что в этом благородном деле тебе будет сопутствовать удача. Я пойду с тобой, я буду рядом.

— Но он хочет, чтобы не ты, а Ирод… — Гиркан несколько раз прерывисто вздохнул и, неверными шагами отступив в глубь палатки, приселна край ложа. — Он хочет, чтобы со мной шел не ты, а твой сын Ирод.

Он хотел еще что-то добавить, но Антипатр, шагнув к нему, горячо воскликнул:

— Благодарю тебя! Ты не представляешь, какой сладостью наполнилось мое сердце! Мой сын Ирод будет рядом с тобой.

Антипатр опустился на колени перед первосвященником и, низко склонившись, прикоснулся лбом к его ногам. Наступило молчание. Потом Антипатр услышал вздох и почувствовал, как руки Гиркана легли на его плечи.

— Встань, мой верный Антипатр. — Голос первосвященника прозвучал довольно твердо: в нем уже не было прежнего страха, но слышались нотки обреченности. — Я сделаю то, что должен сделать. Пойди и приведи ко мне Ирода.

Антипатр осторожно встал, руки первосвященника вяло сползли с его плеч. Не поднимая головы, он повернулся и вышел. Он не ожидал, что разговор с Гирканом отнимет у него столько сил, — когда он возвращался в свой лагерь, ему потребовалось усилие воли, чтобы заставить себя высоко держать голову и идти твердо. Только в эти минуты он осознал с пугающей очевидностью, что же такое он затеял и чем все это может кончиться. Ирод, его мальчик Ирод может пойти и не вернуться. Он отгонял от себя видение, появившееся перед глазами: вот толпа кричит что-то угрожающее и сотни рук указывают на Ирода, вот люди набрасывайся на него, и голова Ирода теряется в море голов. Толпа расступается, а его мальчик неподвижно лежит на земле с неестественно повернутой шеей, окровавленным лицом и беспомощно раскинутыми руками…

Ирод встретил отца у ворот лагеря, но Антипатр, заговорив о постороннем, так и не решился сказать о главном. Он тянул и тянул минуту за минутой, как будто пытался замедлить ход времени. Теперь он не понимал, как мог так просто сказать Помпею: «Я пошлю с Гирканом своего сына Ирода». Своего сына — на смерть, на страшную гибель своего любимого мальчика!

Антипатр не был особенно чувствительным, и если бы ему раньше сказали, что он будет так переживать, он бы только рассмеялся. У него вдруг возникла безумная надежда все исправить — идти сейчас же к Помпею, сказать, что он ошибался в своих предположениях и что самое лучшее будет ему самому пойти вместе с Гирканом. Так все просто — пойти и умереть самому. Но он не сделал и шага в сторону римского лагеря, вспомнив глаза Помпея, их холодный блеск, когда взгляд становился неумолимым.

Вдруг Антипатр вздрогнул, услышав голос сына:

— Отец, ты хотел мне сказать…

Не давая сыну договорить, Антипатр резко повернул голову:

— Что?

— Не знаю, отец, но чувствую, что ты хочешь что-то сказать, но находишься в нерешительности.

— В нерешительности? — скрывая растерянность, грозно переспросил Антипатр. Но у него ничего не вышло, растерянность уже явно отпечаталась на его лице, и он тихо выговорил, удрученно покачав головой: — Да, ты прав, но я…

— Говори, отец, — сказал Ирод таким тоном, будто; он на время занял место отца, а Антипатр оказался на месте сына.

— Не вполне понимая, что с ним такое происходит, Антипатр послушно покивал и проговорил виновато:

— Тебе предстоит войти в Иерусалим с посольством Гиркана.

— Хорошо, отец, — просто ответил Ирод, — я пойду.

Антипатр с удивлением посмотрел на него. Слова

сына, взгляд, выражение его лица — все говорило за то, что Ирод вполне понимает, что ему предстоит. Не было ни мальчишеского непонимания, ни мальчишеского неведения о смерти. Антипатр грустно вздохнул:

— Ты вырос, мой сын, а я этого не заметил. Иди, я верю в твою звезду.

Уже через час с небольшим Гиркан и Ирод направились в сторону городских ворот. Ирод, на голову выше первосвященника, шел за его спиной, с трудом смиряя желание идти быстрее. Но Гиркан шел медленно, сгорбившись, глядя в землю.

Когда они оказались у самых ворот, Антипатр, напряженно глядевший им вслед, перестал видеть первосвященника, заслоненного Иродом. Его сын, его Ирод, казалось, шел один, был один перед враждебной мощью стен и ненавистью людей, укрывавшихся за ними. Он подумал, что ворота Иерусалима могут стать для его сына воротами смерти. Не в силах больше смотреть, Антипатр закрыл глаза и еще прикрыл их ладонью, сжав пальцы с такой силой, будто это были глазницы врага, которого он хотел ослепить.

А Ирод и Гиркан стояли перед воротами, осажденные стояли на стенах и молча смотрели на них. Наконец сверху крикнули:

— Убирайтесь! — и вслед за этим по стенам прокатился угрожающий гул множества голосов.

Гул этот показался Ироду плотнее и крепче каменной кладки стен, и он подумал, что сквозь него им никогда не проникнуть в город. Но тут откуда-то справа раздались другие голоса:

— Пусть говорит! Говори, Гиркан! Ты пришел от римлян — скажи, чего они хотят!

И тут произошло невероятное, настолько невероятное, что Ирод невольно отступил на шаг. Гиркан, стоявший до этого сгорбившись, с низко опущенной головой, вдруг распрямил плечи, поднял голову, обвел взглядом стены и крикнул:

— Я пришел в свой город. Я пришел сам от себя. Я — первосвященник иерусалимский и хочу говорить с народом!

Ирод никогда до этого не слышал, чтобы Гиркан повышал голос, и никогда не мог себе представить, что он прозвучит так громко, так властно, так пронзительно искренне.

На стенах опять зашумели, неодобрительный гул перемешался с доброжелательным, и уже ничего невозможно было понять, кроме отдельных слов:

— Римляне!., предатель!., скажет!

Люди на стенах кричали, размахивали руками, потрясали мечами и копьями, — казалось, полностью отдавшись перебранке, они совершенно позабыли и о первосвященнике, и о его спутнике. Гиркан и Ирод, переводя взгляд то вправо, то влево, напряженно прислушивались, но странно — ни тот, ни другой ни разу не оглянулись на римский лагерь.

Перебранка людей на стенах все еще продолжалась, даже стала еще яростнее, когда заскрежетали цепи и медленно опустился мост, перекрыв опоясывавший стены глубокий ров. Не дожидаясь приглашения, Гиркан уверенно ступил на мост и зашагал к воротам так твердо и быстро, что Ирод, чуть замешкавшись, бегом последовал за ним.

На площади за воротами уже собралась огромная толпа. Люди расступились, Гиркан дошел до середины и остановился. Ирод успел подбежать к первосвященнику, прежде чем кольцо людей сомкнулось вокруг них.

Кажется, все присутствующие кричали одновременно, причем каждый свое. Стоя перед воротами, Ирод все же различал отдельные слова, хотя расстояние до стен было внушительным. Здесь же, когда люди подошли вплотную, он не мог разобрать ни единого слова. Он был так оглушен криками, что перестал испытывать страх, он только косился по сторонам растерянно и настороженно. Наконец взгляд его остановился на лице первосвященника: щеки Гиркана порозовели, он со спокойным достоинством оглядывал толпу. Позволив людям накричаться, он поднял правую руку и негромко, но внятно проговорил:

— Слушайте, жители Иерусалима!

Странно, но этот его негромкий голос заставил гул ослабеть, а вскоре и вовсе наступила тишина. Не опуская правой руки, словно произнося клятву, Гиркан заговорил:

— Я скажу, потому что имею право быть выслушанным, скажу, потому что верю в ваше благоразумие. И еще я скажу, потому что хочу спасти вас. Вас и ваших детей.

Проговорив это, он замолчал, как бы предчувствуя, что его все равно прервут. И он не ошибся. Послышались яростные крики:

— Что он думает о себе! Предатель! Он бросил нас! Ты на стороне наших врагов! Уходи!

— Я ни на чьей стороне! — возвысив голос почти до крика, провозгласил Гиркан, слова заставив толпу замолчать, — Я здесь, потому что я иудей, я здесь, потому что я ваш первосвященник. Я пришел и говорю с вами, потому что страшусь гибели наших святынь, гибели наших стариков, наших жен и наших детей. Слушайте же! Каждый обязан отдать жизнь за свой народ, за нашу свободу и наши святыни. Силе оружия всегда можно противопоставить силу духа, и я верю, что дух моего народа непобедим. Но невозможно противостоять судьбе, так же как невозможно противостоять стихии. Когда буря срывает крыши с домов и сотрясает стены, никто не пытается противостоять ей. Никто не выбегает на улицы и не кричит, что нужно сражаться с бурей. Мужчины уводят в безопасное место своих жен и детей и ждут, когда буря стихнет. Римское нашествие — такая же буря, ее нужно переждать терпеливо и благоразумно. Да, она может разрушить наши дома, забрать часть нашего богатства. Но останутся люди, которые сумеют восстановить дома и снова нажить богатство. Римляне не хотят нашей смерти, они не тронут наших святыне если мы впустим их в город. Это говорю вам я, Гиркан, сын царя Александра, первосвященник Иерусалима!

Он замолчал, и толпа загудела снова, но уже без прежней ярости. Из толпы вышел и встал перед Гирканом мужчина лет тридцати в тяжелом плаще и панцире, украшенном золотыми пряжками. Голос его, обращенный к Гиркану, звучал грозно-насмешливо:

— Почему же ты, Гиркан из рода Маккавеев, сын царя Александра, не остался с нами, а бежал к римлянам, чтобы повести их на священный город Иерусалим? Ты говоришь здесь о буре, но ты сам накликал эту бурю. Мы не верим тебе, ты обманываешь нас. Ты предал нас и наши святыни, ты предал своего брата и передал его в руки наших врагов! — Он возвысил голос и крикнул, обводя взглядом толпу: — Кто поверит человеку, предавшему брата своего?!

Гиркан со спокойным лицом выслушал брошенные ему обвинения и вдруг, вытянув руку, коснулся указательным пальцем груди молодого воина, выговорил с неожиданной яростью:

— Я знаю тебя — ты Саул, сын Симона, мужа, казненного еще в правление моей матери, царицы Александры. Его казнили за злоупотребления, за присвоение государственных денег. Богатства, которое нажил не он, а отцы тех, кто стоит сейчас на этой площади. Тебе было что терять, когда умерла моя мать, а я стал первосвященником. Ты и такие, как ты, соблазняли моего брата поднять мятеж. Ты и такие, как ты, ввергли нашу страну в смуту и беззакония. Ты говоришь мне о родине, а сам думаешь о власти, о сохранении богатств, которые тебе не принадлежат. Я не уходил из Иерусалима, я бежал, потому что ты и такие, как ты, искушали моего брата похитить власть, врученную мне Богом. Слушайте, люди! — прокричал Гиркан, снова высоко подняв руку. — Что вы хотите сохранить — независимость или святыни?! Если мы станем противиться судьбе, мы потеряем и то и другое. Если же сумеем переждать бурю, мы сохраним наши святыни. А сохранив святыни, мы останемся избранным народом, потому что без святынь народ — всего лишь толпа, орущая на разные голоса. Такая же толпа, как и та, что поклонялась Золотому Тельцу, когда пророк Моисей сошел с Синайской горы и принес закон, начертанный на скрижалях Богом. Если вы стали толпой, то слушайте искусителей, таких, как этот Саул. Если же вы еще народ, то прислушайтесь к голосу благоразумия! Я буду ждать и верить. А теперь я уйду.

Он опустил руку и дотронулся кончиками пальцев до плеча Ирода:

— Иди за мной, Ирод.

И он направился к воротам, и толпа расступилась перед ним. Ворота же, лишь только он достиг их, раскрылись перед ним как бы сами собой.

Гиркан шагал широко и твердо, помогая движению энергичными взмахами рук. Ирод, как и в те минуты, когда они входили в город, едва поспевал за ним.

Когда же они отдалились от крепостных стен более чем на сто шагов, Гиркан остановился и проговорил с одышкой и дрожью в голосе:

— Помоги, Ирод, мне не дойти самому.

Ирод шагнул к первосвященнику и с особенной бережностью поддержал его.

19. Царский род
Вернувшись из города, Гиркан упросил Помпея на два дня прекратить всякие военные действия.

— Прошу тебя, о великий Помпей, поверить мне. Нужно дать время, чтобы сомневающиеся и боящиеся присоединились к моим сторонникам.

Помпей согласился, хотя и не сразу. Если посольство этого первосвященника окажется удачным и защитники откроют городские ворота перед его легионами, то это обстоятельство конечно же облегчит его задачу. С другой стороны, получалось, что осаду ведет не он и не римское войско, а Гиркан с Антипатром — каждый поодиночке добиваясь того, чего сам Помпей не может добиться вот уже около двух месяцев. Он не привык делить победы с кем бы то ни было и с презрением смотрел на дела политиков. В другое время он не стал бы пользоваться услугами этих варваров. Но в преддверии скорого триумфа в Риме совсем не хотелось класть у стен города несколько тысяч своих легионеров. И, изобразив, что он милостиво снисходит к горячим просьбам первосвященника, Помпей уступил.

Антипатр встретил возвратившегося сына с радостью и нежностью. Ирод был задумчив, сдержанно отвечал на вопросы и радостные восклицания отца.

— Я понимаю, — говорил Антипатр, уже в который раз нежно прижимая сына к груди, — тебе пришлось пережить такое… Отдохни, успокойся, приди в себя. Сейчас я не буду занимать тебя делами службы.

— Я не устал, — ответил Ирод, — и дело не в пережитом страхе. Ты не поверишь, отец, но я почти не испытывал его. Меня поразило… — Он не договорил и отвел глаза в сторону.

— Что же так поразило тебя? — заглядывая в глаза сына, спросил Антипатр, — Враждебность толпы, близость смерти? О да, я хорошо понимаю тебя.

Ирод отрицательно покачал головой:

— Нет, отец, меня поразил первосвященник. Я не ожидал от него такого самообладания и такого… мужества. Он всегда казался мне слабым и, наверное, был таким. Но там, в городе, когда ревущая толпа окружила нас… Нет, отец, в человеке есть что-то такое, что не проявляется в обычной жизни. Ты знаешь, я вдруг увидел в нем настоящего царя. И еще я… — Ирод запнулся, взглянул на отца виновато и договорил совсем тихо: — Я верил в искренность его слов. И думаю, люди верили в них так же, как я.

— Да, наверное, это так, Ирод, — задумчиво и чуть нерешительно проговорил Антипатр, — Конечно, Гиркан слаб, но все-таки он из рода Маккавеев и сын своего отца. Когда-то же это должно было проявиться.

С грустью поглядев на отца, Ирод вздохнул:

— Потомок Маккавеев. Может быть, в этом все дело?

— О чем ты, Ирод?

Ирод ответил не сразу. Низко опустил голову, лишь мельком глянув на отца.

— Не знаю, как сказать тебе. Я думал о себе. Я не боюсь опасностей и могу доказать свою смелость на поле сражения, но так, как он, Гиркан… Так может… лишь человек царского рода. У него есть право. Там, в городе, я хорошо почувствовал это. Прости, отец, но я не царского рода, а значит, не смогу так, как Гиркан… У меня нет этого права здесь, — Ирод дотронулся рукой до груди, — внутри.

— Не царского рода… — повторил Антипатр и, помолчав, добавил: — Все в руках судьбы. Цари, чья власть кажется незыблемой, в одно мгновение падают с высоты своего величия. Другие же из неизвестности возносятся на эту высоту. Не печалься, Ирод, никто не знает своей судьбы.

На эти слова отца Ирод ответил лишь слабым кивком. И тут же непонятная сила заставила его поднять голову и посмотреть на небо. Он прищурился, потому что солнце светило ярко, но все же отыскал глазами то место на небе, где вечером загоралась его звезда…

Гиркан просил у Помпея два дня, но и сам не ожидал, что все произойдет так быстро. Он сидел у себя в палатке, накинув на плечи шерстяную накидку, потому что, несмотря на жару, его, как и в прежнее время, мучил озноб. Прибежал посланный Антипатром слуга, прокричал с порога:

— Они вышли!

— Вышли? — испуганно переспросил Гиркан.

— Да, вышли! — подняв полог над входом и указывая В сторону города, воскликнул слуга. — Антипатр просил передать тебе…

— Иди! — строго перебил Гиркан и, когда слуга ушел, встал на ноги, движением плеч сбросил накидку и, прикрыв глаза, прошептал: — Благодарю тебя, Господи, благодарю тебя!

Из города вышла большая группа жителей, ее возглавляли старейшины фарисеев. Помпей встретил их на преторской площадке, в центре лагеря. Он благосклонно выслушал их заверения в преданности ему и Риму и нижайшие просьбы пощадить город и жителей.

— Рим никого не карает напрасно, — ответил Помпей. — Если вы докажете свою преданность, никто не причинит вам вреда. Ваш первосвященник Гиркан говорил мне о вашем благоразумии и рассудительности. Теперь я уверился, что он был прав.

На этом переговоры закончились, и не успела депутация горожан вернуться, как в город хлынули римские солдаты. Все, что предсказывал Антипатр, сбылось: после того как Гиркан покинул Иерусалим, среди жителей вспыхнули раздоры. Приверженцы Аристовула требовали вооруженного сопротивления, сторонники Гиркана склонялись к тому, чтобы открыть ворота перед Помпеем. Страх перед римским войском все больше и больше увеличивал число сторонников первосвященника. Осознав, что они остались в меньшинстве, сторонники Аристовула отступили к храму, уничтожив мост, служивший сообщением между храмом и городом. Они стали готовиться к отчаянному сопротивлению. Остальные же приняли в город римлян.

Помпей не входил в город, он отрядил туда часть войска под предводительством Пизона. Тот занял весь город и, так как ему не удалось переманить к себе ни одного из укрывшихся в храме, начал готовиться к атаке. Сам Помпей расположился в долине, на северной стороне, велел заполнить овраг и все углубление долины камнями и хворостом — крепостная стена в этом месте была и стеной храма. Работа здесь требовала больших усилий. Во-первых, сам по себе овраг оказался очень глубоким. Кроме того, осажденные всеми силами мешали успешному ходу работ. У них не было недостатка ни в пище, ни в военных припасах. Они непрерывно метали со стен стрелы и дротики, так что среди солдат, которые заваливали овраг камнями и хворостом, насчитывалось уже много раненых и убитых.

С того дня, как жители Иерусалима открыли ворота города, первосвященник Гиркан проявлял себя неутомимым и деятельным.

Среди жителей ходили слухи, что первосвященник может не спать вовсе — он находился на переднем крае осады, у самых стен храма, организуя своих сторонников, помогавших римлянам, подбадривал уставших, утешал раненых, читал молитвы над павшими. Порой Гиркан так близко подходил к стенам, что стрелы, пущенные осажденными, вонзались в землю у самых его ног. Но он, казалось, не обращал внимания на такие пустяки, и когда Пизон, руководивший осадой внутри города, советовал первосвященнику быть осторожнее, тот отвечал, указывая рукой на стены:

— Нет, доблестный Пизон, они не в силах убить меня.

И в самом деле, находясь все время вблизи стен, он ни разу не был ранен.

Ирод все это время был рядом с первосвященником. Подчиненные ему всадники, оставив лошадей — в них теперь не было необходимости, — вместе с жителями доставляли из-за города камни для римских метательных машин.

Антипатр участвовал в осаде с внешней стороны города, и они с Иродом виделись редко и урывками.

Через несколько недель осады явилась новая опасность: жители окрестных деревень составили вооруженные отряды и то там, то здесь стали нападать на римлян. Они не могли нанести им большого вреда, но, во-первых, иметь в тылу противника, пусть слабого и разрозненного, Помпей не мог себе позволить, а во-вторых, он получил сведения, что сельское население формирует все новые и новые отряды. Помпей собрался уже было направить две когорты солдат для уничтожения отрядов, когда к нему явился Гиркан с просьбой самому уладить все это.

— Хорошо, — согласился Помпей, — но сколько тебе нужно воинов для сопровождения?

— Мне не нужны солдаты, — ответил Гиркан, — С твоего позволения я возьму с собой лишь одного человека, Ирода, сына Антипатра.

— Ты удивляешь меня своей смелостью, Гиркан, и своим презрением к смерти — Помпей оглядел тщедушного первосвященника так, будто увидел его впервые, — Будь ты воином — другое дело, но для священника доблесть такого рода все же выглядит необычной. Все же я советовал бы тебе взять хотя бы центурию для охраны. Во избежание неприятных случайностей.

— Я не достоин, о Помпей Магн, слышать от тебя похвалу моей смелости. От тебя, отважнейшего из отважных, величайшего из великих. У меня нет смелости воина, но она мне и не нужна. Просто я знаю свой народ — он бывает вспыльчив и горяч, но у него не отнимешь благоразумия. Я хочу напомнить народу об этом.

— Что ж, — кивнул Помпей, — делай, как считаешь нужным.

Не медля, сразу же после разговора с Помпеем, Гиркан и Ирод покинули Иерусалим. Ирод видел отца в свите Помпея, обменялся с ним взглядами, но не сумел переговорить. Но он был даже рад, что такая возможность ему не представилась. В последнее время — хоть он и не хотел признаваться себе в этом — опека отца стала тяготить его. Нет, отец не потерял для него значения, оставался для сына примером отважного воина, хитрого политика, человека тонкого ума и необыкновенной выдержки. Но, с другой стороны, Ирод уже жил своей особенной жизнью, и то, что отец сумел дать ему за эти годы, он уже дал и вряд ли что-либо сможет теперь прибавить.

Уважение к отцу и желание жить и поступать по-своему — эти два чувства не противоречили, а скорее дополняли друг друга. Да, отец многого добился — и как воин, и как политик, но то, чего желал добиться Ирод, та высота, на которую он намерен был взойти, казалась отцу не только недоступной, но была и непонятна ему. Сколько уже раз Ирод собирался говорить с отцом об этом, но всякий раз сдерживал себя и откладывал разговор. До лучших времен — так он говорил себе. Но в глубине души ощущал — такому разговору никогда не состояться. Нет, Ирод не боялся, что отец примет его слова о великом предназначении за пустые юношеские мечты, просто он знал, что уже перерос отца. Не в деяниях и уме, а в желаниях.

Сначала они с Гирканом ехали рысью, потом перешли на шаг. Справа за холмом открылась роща — небольшая, но густая, темная, поросшая по краю стеной колючего кустарника. «Здесь», — сам не зная почему, подумал Ирод и взглянул на Гиркана. Наверное, Гиркан подумал о том же — его руки сжали поводья с такой силой, что длинные ногти глубоко впились в ладони.

Чувство опасности не обмануло Ирода — лишь только они достигли края рощи и медленно поехали вдоль нее, раздался треск ломаемых веток и из темноты рощи выскочило несколько вооруженных людей. Двое быстрее других подбежали к всадникам: один схватил под уздцы лошадь Гиркана, другой — лошадь Ирода.

— Кто такие?! — зычно прокричал тот, что держал лошадь Гиркана, и, не дождавшись ответа, повернулся к своим товарищам, — Они из города, они с римлянами. Поведем их в лагерь.

Небольшая толпа — их было человек пятнадцать — окружила всадников, чья-то рука схватила Ирода за пояс, и он, не успев что-либо предпринять, лишился единственного своего оружия, короткого римского меча.

По одежде и выговору люди эти были крестьянами. Ирод, растерявшись, настороженно водил головой то в одну, то в другую сторону, нервно перебирая руками поводья. В какую-то минуту у него возникла мысль, что — если поднять лошадь на дыбы, то, может быть, он сумеет вырваться. Но он подавил в себе это желание и посмотрел на Гиркана. Тот держался спокойно, и когда державший его лошадь (как видно, старший в этой группе крестьян) приказал ему:

— А ну-ка, слезай, — он ответил без гнева, но с особенной властной холодностью:

— Кто ты такой, чтобы приказывать мне?!

Крестьянин бросил на него злобный взгляд, но не

решился настаивать, лишь кивнул своим товарищам:

— Пойдем!

Пленившие их не пытались стянуть и Ирода с седла, молча шли с двух сторон. Через короткое время свернули вправо, где между стеной кустарника обнаружился узкий проход, а за ним — ведущая в глубину рощи тропинка. Вскоре они оказались на довольно просторной поляне, в центре которой у шалаша из веток на пне сидел человек, одетый несколько богаче и опрятнее остальных. Он сидел, широко расставив ноги и уперев руки в колени. Его черная с проседью густая борода была тщательно расчесана, как и длинные волосы, волнами спадавшие на плечи.

Лишь только пленников вывели на поляну, как из-за деревьев показалось еще несколько человек, не больше десятка. Вполголоса переговариваясь, они подошли и встали за спиной сидевшего на пне, судя по всему, своего предводителя. Тот же остался неподвижным и безмолвным.

Ведший лошадь с Гирканом кивнул за спину и сказал, обращаясь к человеку, сидевшему на пне:

— Смотри, Иезеккия, мы взяли их у рощи. Они ехали из города, от римлян.

Тот, кого он назвал Иезеккией, не ответил, а молча исподлобья оглядел сначала Гиркана, а потом и Ирода. Гиркан в свою очередь некоторое время в упор смотрел в лицо предводителя и вдруг, протянув руку, легко, но нетерпеливо толкнул в плечо человека, державшего его лошадь, и властно проговорил:

— Подержи стремя.

Тот, растерявшись, взглянул сначала на своего предводителя, потом на Гиркана. Гиркан повторил:

— Подержи стремя. Или ты глухой?

Если бы Ирод не наблюдал это своими глазами, то он никогда бы не поверил в происходящее.

Проговорив последнюю фразу, Гиркан сделал движение, как бы намереваясь слезть с лошади, а тот, к кому он только что обращался и который одной рукой все еще держал поводья, другой схватился за стремя. Гиркан медленно спустился на землю и небрежно бросил поводья. Ирод последовал его примеру и, быстро покинув седло, подошел к Гиркану.

Предводитель обратился к Гиркану. Его низкий, чуть хрипловатый голос звучал зловеще.

— Кто ты такой, чтобы приказывать моим людям держать стремя! Я сам подержу скамью, когда мы повесим тебя. — И он указал глазами на высокое дерево рядом.

— Тебя зовут Иезеккия? — спросил Гиркан, не смутившись от произнесенной угрозы, негромко и спокойно.

— Здесь я спрашиваю, — грубо отозвался тот.

— Где это здесь, Иезеккия? — чуть возвысил голос Гиркан. — Или эта земля, — он обвел поляну рукой, — твоя собственность?

— Ты говоришь много лишнего, безумный старик! — Ядовитая усмешка искривила полные губы Иезеккии, при этом лицо его оставалось бесстрастным. Он оторвал правую руку от колена и коротким движением указал на Гиркана: — Берите его!

Несколько человек бросилось к первосвященнику. Ирод шагнул вперед и заслонил собой Гиркана, выставив вперед руки.

— Стойте! — властно воскликнул Гиркан. И когда один из крестьян все же дотронулся до него, брезгливо дернул плечом. Обращаясь к предводителю, он проговорил: — Встань, Иезеккия, я — Гиркан Маккавей, первосвященник Иерусалима. Никто, кроме старейшин Синедриона[716], не может сидеть в моем присутствии.

Иезеккия сделал невольное движение, чтобы подняться, но не встал, лишь сбросил руки с колен и распрямил спину.

— Это ты — первосвященник? — произнес он. — Чем ты докажешь, что…

Но Гиркан не дал ему договорить, подошел к нему и встал вплотную.

— Никто еще не смел так говорить со мной! Если ты не узнаешь своего первосвященника, то ты не иудей.

Несмотря на свой низкий рост и тщедушность (голова сидевшего Иезеккии оказалась вровень с головой стоявшего), Гиркан грозно нависал над предводителем, как скала нависает над растущим под ней деревом. Так увидел это Ирод. И наверное, тоже самое почувствовал и увидел Иезеккия. Опершись о пень руками, он, словно боясь задеть первосвященника, медленно и осторожно встал, шагнул в сторону.

— Идем, мне нужно говорить с тобой, — повелительно произнес первосвященник и, оглянувшись на Ирода, бросил: — Жди меня здесь.

Кивнув Иезеккии, он обогнул шалаш, направился туда, где деревья росли особенно густо. Постояв несколько мгновений, Иезеккия тяжело развернулся и последовал за первосвященником, чуть переваливаясь с боку на бок.

Когда Гиркан и Иезеккия скрылись за деревьями, Ирод оглядел стоявших вокруг, шагнул к пню, где только что сидел предводитель, и устало опустился на него. Напряжение последних минут далось ему нелегко: на лбу выступили капли пота, пальцы подрагивали, а сердце гулко билось в груди. Он почувствовал, что вот-вот может лишиться сознания. Сам еще не вполне понимая, что он хочет сделать, Ирод вытянул руку и, указав на стоявшего ближе других низкорослого, с клочковатой бородой крестьянина, произнес:

— Ты.

Тот вздрогнул, удивленно и настороженно посмотрел на Ирода. Взгляды всех стоявших на поляне тоже обратились на него. Нужно было что-то сделать, и Ирод, скрывая протяжным усталым вздохом дрожь, негромко выговорил:

— Принеси воды.

Когда он взял принесенный ему небольшой глиняный сосуд, пальцы уже не дрожали, а в руки возвратилась сила. Запрокинув голову, он стал пить жадными большими глотками. Вода оказалась теплой, отдавала затхлостью, но казалась Ироду слаще самого сладкого вина.

20. Иезеккия
Гиркан и предводитель отряда крестьян Иезеккия отсутствовали около часа. Возвратились вместе — Гиркан еще что-то говорил Иезеккии, тот слушал, склонив голову к первосвященнику, и кивал. Они подошли к пню, возле которого стоял Ирод, и Иезеккия, обратившись к крестьянам, произнес:

— Первосвященник Иерусалима хочет говорить с вами. Слушайте его внимательно.

Последнее он сказал тоном приказа, и все, кто был на поляне, почтительно поклонились Гиркану. Он обратился к ним с тою же самою речью, с какой еще недавно обращался к жителям Иерусалима во время памятного Ироду посольства. Говорил о том, что римляне пришли и уйдут, но главное — сохранить свои святыни, и что бурю лучше переждать, чем противиться ей.

Крестьяне молча слушали его, время от времени поглядывая на своего предводителя, и когда тот кивал, показывая, что согласен с доводами первосвященника, они поспешно кивали тоже.

Закончив говорить, Гиркан повернулся к Иезеккии:

— Пора ехать, — И направился к лошадям, привязанным к дереву на краю поляны.

По-видимому, его совершенно не заботило, что думают крестьяне о его речи, согласны с ней или нет. Иезеккия пошел за первосвященником, бросив на ходу:

— Все уходим, — и сам подержал Гиркану повод и стремя.

На поляну вывели еще двух лошадей. На одну сел Иезеккия, на другую — тот самый крестьянин, который пленил Гиркана и которого Ирод назвал про себя «старшим». Тронулись в путь: четверо конных и десятка три пеших.

Лишь только они добрались до первой деревни, на улицу высыпали крестьяне, громко приветствуя Иезеккию и засыпая остальных вопросами. Сопровождаемые жителями, они въехали на маленькую пыльную площадь в центре деревни, и Иезеккия, указывая на Гиркана, крикнул (на площади собрались все крестьяне этой деревни):

— Первосвященник Иерусалима будет говорить с вами! — И добавил строго: — То, что он скажет, я считаю правильным.

Гиркан в третий раз повторил уже знакомую речь и, закончив, пустил лошадь шагом. Иезеккия не сразу последовал за ним. Обратившись к людям своего отряда, он велел, чтобы те из них, кто были жителями этой деревни, отправлялись по домам и спокойно занимались своими повседневными делами.

Ирод догнал Гиркана. Тот сказал, полуобернувшись, предупреждая его вопрос:

— Ты сам видишь, Ирод, что Бог ведет меня. Этот Иезеккия — известный разбойник, его шайки промышляли в окрестностях Иерусалима еще несколько лет назад. Теперь он предводительствует крестьянами, нападающими на римлян.

— Ты сумел убедить его?..

Гиркан самодовольно улыбнулся:

— Это было нетрудно, он вполне разумный человек, хотя и разбойник, и понимает, что нападать на римских солдат или на мирных торговцев — не одно и то же.

Кроме того, я пообещал ему полное прощение за его прошлые деяния. — Он лукаво глянул на Ирода, — Ты ведь понимаешь меня.

— Да, — сказал Ирод, и тут же спросил: — Ты теперь будешь говорить с жителями каждой деревни?

— Нет, в этом нет необходимости. Иезеккия устроит мне встречу с другими предводителями — его влияние здесь очень велико. И, как и везде, все решает власть, а не народ. Ты знаешь…

Но договорить он не успел, сзади послышался приближающийся топот копыт — это был Иезеккия.

Переночевали в большой деревне в десяти милях от Иерусалима. Иезеккия разослал своих людей с сообщением о Гиркане, и к полудню предводители самых крупных отрядов — их набралось одиннадцать человек — собрались в доме, самом большом в этой деревне, где остановились Гиркан и Ирод.

Они входили по одному, низко кланялись Гиркану и рассаживались на места у стены, куда он им указывал. Плохо одетые, запыленные, с грубыми лицами и натруженными руками, они ничем не напоминали Ироду предводителей разбойничьих шаек. Обычные крестьяне — пожилые, молодые, — они с интересом и опаской поглядывали на столь высокого гостя. Никто из них не мог подумать раньше, что так близко, едва ли не на расстоянии вытянутой руки, будет находиться (к тому же сидеть) рядом с первосвященником, сыном грозного царя Александра. А когда Гиркан заговорил, их лица застыли в выражении почтительного внимания.

Гиркан говорил просто, вкрадчиво, не просил, но и не требовал. Речь его можно было назвать милостивым обращением правителя к своим подданным. Он обещал им многие милости после того, как утихнет смута и он опять станет единственным правителем Иудеи — по праву своего рождения и по воле Бога.

Закончив, он спросил, все ли согласны с ним и исполнят ли то, о чем он просит, — то есть распустят ли они свои отряды, вернутся ли в свои деревни и будут ли препятствовать любому, кто станет затевать мятежи и призывать к беспорядкам избранный Богом народ.

Он спросил, но они молчали, как бы не понимая, о чем он спрашивает, и не зная, что отвечать. Ирод смотрел на их лица, на тяжелые руки с узловатыми пальцами, морщился от тяжелого запаха их одежды, заполнившего комнату и, как ему казалось, пропитавшего собственную его одежду. Смотрел и думал: «Какое же унижение для первосвященника — сидеть и разговаривать с ними, уговаривать, вместо того чтобы привести их к покорности грубой военной силой». Что бы там ни говорили фарисеи да и его учитель Захария, будто все люди рождены равными и любой человек в одинаковой степени Божье создание, он никогда этого не понимал, не желал понимать и никогда бы не принял. Он знал одно: есть люди власти, а есть народ, и они не могут быть равными и не будут равными никогда. Если человек власти подобен пастырю, то народ подобен животным — коровам и овцам. Нужно сделать так, чтобы у них были стойла и загоны, чтобы в холод у них была подстилка из соломы. Их нужно выпускать на пастбища, чтобы они кормились и давали молоко, шерсть, мясо и кожу. Но для того чтобы они не разбегались, не давили друг друга, для того чтобы не нападали на пастыря, их нужно держать в постоянном страхе, наказывать за непослушание бичом и палкой. Наказывать, а не уговаривать и, приказав, не спрашивать, что они думают о приказании. Они не могут и не должны думать.

Так говорил себе Ирод, наблюдая за рассевшимися вдоль стены и напряженно молчащими крестьянами. И невольно при этом щурил глаза, а губы сами собой складывались в презрительную усмешку.

Гиркан, переждав, опять спросил, поняли ли они то, что он им сказал, и сделают ли, как он просит. Не дождавшись ответа, Гиркан повернулся и растерянно посмотрел снизу вверх на сидевшего рядом Иезеккию. И тогда тот проговорил грубым и зычным голосом, выставив вперед правую руку и после каждой фразы как бы разрубая ею воздух:

— Братья, вы распустите свои отряды и сами отправитесь по домам, к своим женам и детям. Первосвященник обещает вам милости, землю, скот и зерно для посевов.

Ничего подобного Гиркан не обещал, о милостях он говорил вообще, но сейчас, внимая словам Иезеккии, утвердительно кивал.

— Первосвященник сказал вам, — продолжал Иезеккия, — и я подтверждаю его слова. Все вы меня хорошо знаете, я никогда не утверждал пустое, а только то, во что верю сам, — Он сделал паузу, строго, сверху вниз, оглядел сидевших и закончил: — Если вы доверяете мне, то скажите об этом.

Крестьяне глухо и одобрительно зашумели, закивали, послышались негромкие возгласы:

— Да, доверяем! Верим!

Тогда, покосившись на Гиркана и указав рукой на дверь, Иезеккия выговорил с необычайной твердостью, словно отдавая приказ:

— Тогда идите и делайте!

Все разом поднялись и, толкая друг друга, исподволь поглядывая на Гиркана, толпясь у двери и топая, вышли.

Вечером этого же дня Гиркан и Ирод вернулись в Иерусалим. Гиркан объявил Помпею, что привел сельское население к покорности и что вооруженные отряды больше не будут беспокоить римское войско. Помпей одобрительно кивнул:

— Хорошо, посмотрим. Но все равно я доволен тобой, — И указал на Ирода: — Вижу, этот молодой воин все время рядом.

— Это Ирод, сын Антипатра, — торжественно проговорил Гиркан, — Если бы не его помощь, я не сумел бы исполнить того, за чем ехал.

— Да, да, — со странной задумчивостью глядя в лицо Ирода, сказал Помпей и тут же, как бы очнувшись, перевел взгляд на Гиркана. — Ты так уверенно говоришь, что привел население к покорности, но если кто-то ослушается и опять соберет шайку?

— Нет, о великий Помпей, — с необычным в присутствии Помпея чувством достоинства ответил Гиркан, — этого не случится. Я знаю свой народ, а народ слышит меня.

У ворот римского лагеря Ирод столкнулся с отцом. Тот ехал в свите Авла Габиния, любимейшего из командиров Помпея, — Габиний руководил осадой храма с внешней стороны города. Антипатр, придержав лошадь, подъехал к сыну, спросил, не покидая седла:

— Рад видеть тебя, Ирод, живым и здоровым. Было опасно?

— Нет, отец, опасности не было, Гиркан опять проявил себя достойным правителем.

Ответ сына чем-то не понравился Антипатру. Он пробормотал:

— Вот как? — развернул лошадь и уже на ходу бросил: — Все равно, береги себя, Ирод!

Ирод крикнул ему вслед:

— Да, отец! — Но пустивший лошадь в галоп Антипатр вряд ли мог его слышать.

Под утро, еще в темноте, Гиркан разбудил Ирода, прошептал:

— Вставай, Ирод, пойдем.

— Что? Что случилось? — встревоженно спрашивал Ирод, протирая глаза.

Гиркан приставил палец к губам и мягким движением руки поманил его за собой.

Ирод жил теперь в городе, во дворце, на половине Гиркана. Другую половину дворца занимал Пизон, руководивший осадой храма со стороны города.

Гиркан, держа светильник в вытянутой руке, потайными коридорами, узкими, пахнущими сыростью, вывел Ирода на задний двор. Там их ждали две оседланные лошади. Они шагом выехали на улицу. Охрану дворца несли римские легионеры. Узнав Гиркана, они беспрепятственно пропустили всадников. Первосвященник направил лошадь в сторону Южных ворот. Не доезжая до крепостной стены, Гиркан свернул к убогому домику, стоявшему среди таких же убогих строений, и концом кнутовища трижды постучал в низкие покосившиеся ворота. Ворота тут же приоткрылись, выглянул какой-то человек, кивнул Гиркану, скрылся, а через минуту вывел навьюченную лошадь. Уже немного рассвело, и Ирод мог разглядеть перекинутые через спину лошади четыре большие кожаные сумки, туго набитые.

Гиркан указал человеку на Ирода. Тот подвел к нему лошадь, передал поводья и, поклонившись Гиркану, скрылся в воротах. Гиркан тронул коня и махнул Ироду:

— Едем.

У Южных ворот он велел солдатам позвать центуриона, начальника стражи. Когда центурион вышел, Гиркан, пригнувшись с седла, что-то тихо ему сказал, кивая на Ирода, и, сняв с пояса увесистый кожаный мешочек (незаметно, но Ирод все же заметил), сунул его в руку центуриона. Центурион спрятал мешочек под одежду и, круто развернувшись, широко шагая, направился к воротам. Гиркан поехал за ним, Ирод — за Гирканом, крепко сжимая рукой поводья навьюченной лошади.

Центурион вывел их за ворота. Отъехав от крепостных стен шагов двести, Гиркан остановил лошадь и спросил у Ирода:

— Ты знаешь где селение Бен-Шаам?

— Да, это всего в пяти милях от города.

— У въезда в деревню с восточной стороны тебя будет ждать человек. Он тебе знаком. Передашь ему лошадь. И сразу же возвращайся.

— Но кто он? — спросил Ирод.

Не отвечая на вопрос, Гиркан сказал, дотрагиваясь до его плеча:

— Я верю тебе, Ирод. Ты всегда был предан мне, я этого никогда не забывал и не забуду впредь. Поезжай.

И, более ничего не добавив, первосвященник, развернув лошадь, рысью поскакал к воротам.

Только проехав половину пути до Бен-Шаама, Ирод решился посмотреть, что же он везет. Аккуратно развязал тесемки одной из сумок, сунул руку внутрь и нащупал монеты. Достал, подбросил серебро на ладони. Прикинул стоимость четырех туго набитых сумок — получалось не менее полусотни талантов, целое состояние. Ирод вздохнул, еще раз подбросил на ладони монеты, бросил их обратно в сумку, туго завязал тесемки и продолжил свой путь.

Селение Бен-Шаам располагалось в низине, у подножия холма. Въехав на холм, Ирод остановился. Прилепленные друг к другу домики с плоскими крышами отсюда казались покинутыми. Но, прислушавшись, он различил тихое блеяние овец и, осторожно тронув лошадь, стал спускаться по каменистой извилистой дороге.

Селение было еще далеко, когда справа из кустов вышел человек и преградил Ироду дорогу. После разговора с Гирканом Ирод догадался, кто будет ждать его здесь, и не ошибся — в стоявшем на дороге человеке он узнал Иезеккию. Тот широко расставил ноги, одну руку заложил за пояс, другой придерживал ножны короткого меча.

Когда Ирод подъехал, Иезеккия молча протянул руку и взялся за повод навьюченной лошади. Ни тот, ни другой не обменялись при этом ни единым словом, ни единым жестом.

Но, уже разворачивая лошадь, Ирод бросил взгляд на Иезеккию и увидел, как губы разбойника сложились в мерзкую язвительную улыбку. По телу Ирода побежали мурашки стыда, он крепко сжал зубы и с силой вдавил шпоры в бока лошади. Она захрапела, взвилась на дыбы и бросилась в галоп.

Ирод опомнился, когда лошадь, роняя на дорогу хлопья пены, стала спотыкаться. Он поднял голову и увидел в утренней дымке неясные очертания крепостных стен. Спрыгнул с седла и, ослабив подпругу, повел лошадь за собой.

Бешеная скачка несколько успокоила его, но все равно чувство унижения не исчезло. Он прошептал сквозь стиснутые зубы:

— Когда-нибудь я доберусь до тебя, проклятый разбойник!

Он закрыл глаза и увидел Иезеккию у своих ног — связанного, с окровавленным лицом. Он ударил ногой в это ненавистное лицо — еще раз, еще раз, еще…

21. Святая святых
Осада храма продолжалась уже два месяца, а никаких успехов римское войско так и не добилось. Метательные машины швыряли камни, сбивая защитников со стен, но потери осажденных были невелики, а их отвага и упорство, кажется, еще и усилились.

Чтобы сделать пролом в стене, нужно было бить в нее большими камнями. С начала осады таких мощных машин у Помпея было четыре, еще шесть в течение последней недели подвезли из Тира. Огромные камни для метания тожебыли припасены. Но все это находилось в полном бездействии, поскольку ров с внешней стороны храма так и не сумели засыпать, а потому невозможно было устроить площадку для больших метательных машин вблизи стен. Защитники умело и отчаянно мешали римлянам засыпать ров. Через каждые пять дней Помпей вынужден был предоставлять отдых своим измученным воинам. В эти дни у стен храма наступала почти абсолютная тишина.

Ирод уходил в лагерь идумейских отрядов и время отдыха проводил вместе с отцом. В дни, когда прекращалась работа у стен, Антипатр старался находиться подальше от палатки Помпея. Помпей был недоволен осадой, нервничал, его возвращение в Рим, а значит, и назначенный уже триумф так неоправданно оттягивались во времени. Он ходил мрачный, злой, устраивал несправедливые разносы своим командирам, кричал на них гневно, багровея лицом. Такого Помпея его ветераны никогда еще не видели.

В один из подобных дней Ирод прогуливался с отцом в поле у лагеря. Антипатр был угрюм, часто вздыхал и на вопросы сына, что с ним такое и что его так томит, отвечал коротко и с досадой:

— Время.

Осада затягивалась, и то расположение, которого добился Антипатр у римского полководца, медленно, но заметно таяло. Однажды Помпей даже бросил Антипатру с едва сдерживаемым гневом:

— Ты говорил, когда они откроют ворота, мы будем осаждать не две крепости, а одну, но ты не говорил мне, что эта, — он кивнул в сторону башен храма, — стоит десяти.

Антипатру нечего было ответить, он только виновато наклонил голову.

Расспросы сына досаждали Антипатру, хотя он понимал, что тот ни в чем не виноват — ведь на его молодые плечи не давит еще тот груз ответственности, который чувствует Антипатр на своих израненных и уже не таких мощных, как прежде, плечах.

Чтобы сгладить резкость ответа, он, натянуто улыбнувшись, заглянул в лицо Ирода:

— Помпей милостив к осажденным иудеям, хотя и не знает этого.

— Почему же он милостив и в чем его милость?

— Сегодня суббота.

Ирод помотал головой:

— Не понимаю. Ну и что, что суббота?

— А то, что в субботу им нельзя работать — ни работать, ни воевать, даже лечить раненых и больных и то нельзя.

Ирод поднял руку, останавливая отца:

— Постой, отец, я подумал…

— Что?

— Я подумал… — уже совсем невнятно выговорил Ирод и, подняв голову, посмотрел на башни храма. А потом вдруг спросил: — Ты говоришь, им нельзя воевать в субботу?

— Это так, — подтвердил Антипатр, — Вот я и говорю, что Помпей как будто нарочно предоставляет им этот день…

— Понял! — перебивая отца, резко и громко воскликнул Ирод.

Антипатр недоуменно поморщился:

— Что с тобой?

Ирод схватил отца за руку и крепко сжал.

— Я понял, отец, я понял! Если с утра субботы приказать войскам приготовить как можно больше камней и хвороста — заваливать ров и устраивать площадку для метательных машин, то они, защитники, не будут противодействовать. Ты же говоришь, что в субботу им нельзя…

— Понял! — в свою очередь перебив сына, вскричал Антипатр и с силой хлопнул его по плечу. — Это спасительная мысль, Ирод. Они не могут, но мы, мы можем!.. Пойдем, пойдем скорее к Помпею.

Помпей принял их тотчас же. По его недовольному лицу и по тому, как он порывисто встал навстречу вошедшим, можно было понять, что он рад любой возможности вылить свое нетерпение и свой гнев, мучительно переполнявшие его в последнее время.

— Что тебе нужно, зачем ты тревожишь меня? — спросил он, не скрывая раздражения и едва ли не с каждым словом распаляясь все больше. — Или ты принес мне какие-то новые сведения? Мне их доставляют каждый день. Что, может быть, в окрестностях объявилась какая-нибудь новая шайка разбойников? Ну, говори, говори, обрадуй меня!

— Нет, Помпей Магн, — побледнев, но спокойно произнес Антипатр, — я принес тебе не сведения, я принес тебе мысль.

Помпей грозно надвинулся на него:

— Мысль? Какую еще мысль? Или от скуки ты стал философом? Стал подобен нашим римским болтунам, которые знают все обо всем и ничего не знают? Мне не нужна мысль, мне нужно взять эту проклятую крепость!

— И ты возьмешь ее, — едва отзвучало последнее слово Помпея, сказал Антипатр, — Я знаю, как без помех засыпать ров и устроить площадку для метательных машин.

— Да? Ты знаешь и это? — усмехнулся Помпей, — Что же ты молчал до сих пор? Что же ты не сообщил мне об этом раньше?

— Мысль пришла не мне, а моему сыну, Ироду, — Антипатр повернул голову и указал глазами на сына.

— Твоему сыну? — переспросил Помпей уже без всякой усмешки, с багровеющим от гнева лицом, голосом, не предвещавшим ничего хорошего. — Я не раз слышал от первосвященника о его смелости, ноя не догадывался, что он еще и стратег! Может быть, он поучит Помпея, как брать города?

Говоря это, Помпей смотрел на Ирода. Ирод опустил голову — в присутствии римского полководца он терялся совершенно: не только не в силах был что-либо отвечать, но, кажется, не мог пошевелить рукой под взглядом Помпея.

Почувствовав состояние сына, Антипатр быстро сказал:

— Нет, Помпей Магн, не родился еще тот человек, который посмел бы поучать тебя. Ни в прошлых, ни в будущих временах никто не сможет сравниться…

Помпей грубо перебил его:

— Оставь свои похвалы, я в них не нуждаюсь. Говори, что ты хотел сказать мне, и уходи.

Антипатр послушно кивнул и не медля произнес:

— Вера запрещает иудеям работать и воевать в субботу. Не запрещено лишь обороняться, если только опасность угрожает их жизни непосредственно.

— Запрещено воевать? — переспросил Помпей скорее озадаченно, чем удивленно. — Кто же им запретил?

— Их вера, Помпей Магн. В течение всего дня твои солдаты могут беспрепятственно работать у самых стен.

— Говоришь, запрещает их вера? — Помпей повернулся и шагнул в глубину палатки, но тут же остановился и через плечо посмотрел на Антипатра. — Но ведь это и твоя вера, и ты не сегодня узнал об этом.

— К сожалению, это и моя вера, — вздохнул Антипатр.

Помпей отошел к креслу и сел, вытянув ноги.

— Ты говоришь — «к сожалению». Объясни!

— Еще дед мой помнил то время, когда мы, идумеи, были свободны и имели своих богов. Потом пришли иудеи. Мой народ храбро сражался, но их было больше. Они захватили наши земли и заставили нас принять их Бога. Тому уже полторы сотни лет, не меньше. Мы приняли их Бога, но мы не полюбили его.

После продолжительной паузы Помпей сказал:

— Значит, говоришь, Бог запрещает им… Получается, что Бог им дороже собственной жизни?

— Да, это так. Я не знаю другого народа, который бы так чтил заветы Бога. — Проговорив это, Антипатр быстро добавил: — И еще римляне, наверное.

На это замечание Помпей вяло махнул рукой.

…Ждали до следующей субботы. Помпей все эти дни не предпринимал в отношении осажденных никаких активных действий, но зато утроил количество солдат, занятых осадными работами. Он приказал наносить и сложить у рва как можно больше камней, хвороста и другого материала, годившегося для заполнения рва. Собрав всех командиров, Помпей объяснил им предстоящую задачу. На рассвете в субботу солдаты начнут забрасывать ров камнями и хворостом. Когда это будет закончено, то тут же, не мешкая, они станут устраивать площадку для установки метательных машин. К вечеру все машины и основания для штурмовых башен должны быть готовы. Каждый солдат, участвующий в деле, получит специальное задание, будет знать, что ему делать и как, чтобы не мешать другим и не оставаться без дела. При этом ни один камень, ни одна стрела не должны быть пущены в сторону крепостных стен. Во избежание недоразумений и случайностей все солдаты, участвующие в работах, будут разоружены.

На рассвете в субботу римские солдаты принялись энергично забрасывать ров. А так как все материалы были сложены в непосредственной близости, то уже к полудню, раньше, чем полагалось по плану Помпея, ров оказался заполнен. Настал черед тех, кому поручено было устраивать площадку для метательных машин.

Наверно, если смотреть с высоты храмовых стен, это множество людей копошилось внизу подобно муравьям в муравейнике, но защитники ясно понимали весь зловещий смысл такого копошения. Однако они только наблюдали за работами римлян внизу — прежняя энергия теперь словно покинула их. Снизу они могли показаться лишь безмолвными и равнодушными наблюдателями.

Сначала римские солдаты с опаской поглядывали на крепостные стены, но, видя, что защитники не переходят к обычным своим действиям, а просто смотрят на них, успокоились и уже не обращали на осажденных ровно никакого внимания. Работы продолжались даже с наступлением темноты, при свете больших костров, зажженных вокруг. Основная часть была завершена еще до полуночи, а ровно в полночь крепостные стены храма словно очнулись от непонятной для римлян спячки. Сверху полетели камни, стрелы, дротики. Защитники метали их с такой неистовостью, будто хотели наверстать упущенное время.

Но время было упущено, и запоздалые действия защитников уже не могли причинить римлянам существенного вреда.

На следующий день заработали метательные машины, а еще через три дня было возведено несколько осадных башен. Некоторые из них оказались значительно выше крепостных стен… Защитники храма были обречены (и, наверное, сами понимали это), но продолжали сражаться с прежним упорством.

Помпей снова стал деятельным, появлялся то там, то здесь, отдавал приказы, ободрял солдат. Две недели продолжалось камнеметание, и наконец стена одной из башен была пробита. Осажденные пытались заделывать брешь, но машины снова ее пробивали, и с каждым днем пролом становился все шире и шире.

И вот Помпей назначил день штурма. Ирод сказал отцу, что хочет в нем участвовать, хотя сам находился при легионах Пизона, с внутренней стороны города. Отец внимательно на него посмотрел и, значительно понизив голос (хотя они были одни), строго спросил:

— Ты никому еще не говорил об этом своем желании?

— Нет.

— И даже Гиркану?

— Даже Гиркану.

Ирод был удивлен допросом отца и сказал, пожав плечами:

— Но почему ты спрашиваешь, отец?

— Потому что тебе не нужно участвовать в штурме, — спокойно и твердо ответил Антипатр.

Ирод непонимающе улыбнулся: ни слова отца, ни строгость, с которой он говорил, не были ему понятны. Получалось, что, высказав отцу свое столь естественное желание, он сказал то, что не должен был говорить.

Прежде чем продолжить, Антипатр посмотрел по сторонам.

Как воин и как мой сын ты поступаешь правильно. Приверженцы Аристовула — враги первосвященника, а значит, и наши враги. Но как человек, который желает… — Антипатр прервался и с особой внимательностью посмотрел в глаза сына, словно хотел прочесть в них что-то. — Как человек, который желает, — повторил он уже другим, торжественным тоном, — достичь высшей власти… В этом случае ты делаешь ошибку, — Антипатр снова прервался, а Ирод смотрел на него удивленно и вопросительно и ждал. Наконец Антипатр продолжил: — Посмотри, как было с субботой. Помпей оказался прав, он догадался, что иудеи любят Бога больше, чем жизнь.

Иерусалимский храм — это главная их святыня. Я уже не говорю о помещениях, которые они называют «святая святых». Кроме первосвященника, никто не имеет права войти туда.

— Но, отец, я и не думал!.. — воскликнул Ирод. Объяснения отца все еще оставались ему непонятны. Но в них было обвинение, а он не чувствовал себя виноватым.

Антипатр не дал ему договорить — перебил не грубо, но строго:

— Если бы ты имел цель участвовать в осквернении их святынь, я бы говорил с тобой по-другому. Я знаю, что у тебя серьезные планы и высокие устремления. Знаю — очень, очень высокие! И поэтому, — не желая замечать протестующего движения Ирода, четко и с особенным нажимом выговаривая слова, произнес он, — ты не должен участвовать в битве. Пройдет время, бывшие враги забудут свои обиды, но они никогда не забудут, кто вместе с римлянами врывался в их святая святых. Ты молод, ты горяч, ты хочешь настоящего дела. Я это понимаю, Ирод, я сам был таким. Но послушай меня, сейчас не время — утишь свои желания и оставайся в лагере Пизона.

Ирод понял, что отец прав, и принял его правоту, но все же, не сдержавшись, возразил:

— Но мы все равно помогаем римлянам! Нам этого тоже не забудут.

Антипатр ответил устало:

— Ты прав, не забудут. Но первосвященник делает то же, что и мы, а по положению он неизмеримо выше нас, и таким образом, хотя и невольно, он прикрывает нас собой. Нас ненавидели и будут ненавидеть, но об этой осаде прежде всего скажут: «Первосвященник был с римлянами», а про нас: «Они были с первосвященником». Если ты пойдешь на штурм и вместе с римскими солдатами ворвешься в храм, то скажут: «Ирод осквернял наши святыни». — Антипатр провел ладонями по лицу, — Иди, Ирод, будь рядом с Гирканом, постарайся не отходить от него ни на шаг, особенно во время штурма.

— Прости, отец, — с чувством откликнулся Ирод, но Антипатр махнул рукой:

— Иди.

Уже отойдя от отца на значительное расстояние, Ирод вдруг остановился, вспомнил, что не спросил главного: а как же он, Антипатр, будет участвовать в штурме? Ирод поискал глазами отца, но по тому месту, где только что стоял Антипатр, медленно ползла повозка, доверху нагруженная камнями. Запряженные в нее волы тяжело переступали ногами, понуро свесив рогатые головы. Человек десять сопровождавших кричали на волов и друг на друга, но никто не пытался толкать повозку, чтобы помочь несчастным животным. Ирод отвернулся и зашагал в сторону городских ворот.

В день, назначенный для штурма, ранним утром, осадные башни были подведены вплотную к крепостным стенам. Несколько часов подряд машины метали камни, сбивая защитников со стен, лучники пускали тучи стрел. Наконец последовала команда, стрельба прекратилась — и солдаты бросились на штурм. Они быстро достигли пролома в стене башни, но очень долго им не удавалось проникнуть внутрь. Защитники дрались с необычайным мужеством — мертвые тела иудеев и римлян лежали друг на друге, закрывая пролом. Но силы были неравными, и, наконец сломив сопротивление — только у пролома потеряли убитыми и ранеными около пятисот человек, — римляне ворвались в храмовый двор.

Ожесточение достигло предала — началась резня. Защитники дрогнули: одних убивали после короткого сопротивления, других — когда они обращались в бегство. Храмовые ворота еще были открыты — на плечах бегущих легионеры ворвались внутрь, убивая всех, кто попадался на их пути. С окровавленными мечами и дикими криками они вступили в святая святых и, пробежав всего несколько шагов, вдруг остановились. Изумление оказалось сильнее, чем остервенение боя. Священники оставались на своих местах, совершая богослужение, будто глубокий мир царил вокруг них. Они, казалось, не слышали ни шума, ни криков, ни воплей бегущих, ни предсмертных стонов раненых, не видели врагов с обнаженными мечами. Они слышали то, что можно слышать лишь внутренним слухом, и видели то, что можно видеть лишь внутренним зрением. И они нисколько не заботились о своем личном спасении.

Солдаты застыли в изумлении, задние напирали на стоявших впереди, не понимая причины остановки. И вдруг кто-то прокричал в толпе солдат — срывающимся хриплым голосом:

— Бей их! Бей!

Глубокое оцепенение солдат было уничтожено этим неожиданным криком — они бросились вперед. Большая часть защитников храма была умерщвлена, многие, не желая сдаваться, убивали себя сами, находили смерть, бросаясь со стен, иные, приведенные в бешенство от отчаяния, запирались в постройках, примыкавших к храму, поджигали их изнутри и гибли в огне. Более двенадцати тысяч иудеев погибло в тот день.

С большой свитой Помпей Магн вступил в храмовый двор. Уже унесли раненых, но еще не собрали тела убитых. Привыкший к крови и смерти, Помпей, оглядев двор, произнес торжественно:

— Не должен быть забыт ни один из павших за республику.

Антипатр, стоя чуть в стороне, подумал: «Солдаты пали за республику, а убитые ими священники — за Бога». Он услышал голос Помпея, обращенный к нему:

— Войдем внутрь, Антипатр, будь моим проводником.

Свита расступилась, Антипатр подошел к Помпею

и, сам не ожидая, что может сказать такое, ответил:

— Я не могу сопровождать тебя, Помпей Магн.

Помпей недовольно поднял брови:

— Не можешь? Почему?

— Вера запрещает мне входить в святая святых.

Помпей усмехнулся и, повернувшись к стоявшим за спиной, сказал:

— А подсказать нам правила иудейской субботы вера тебе не запрещала, — И, так как Антипатр молчал, добавил уже снисходительно: — Ну что ж ты молчишь? Отвечай.

И Антипатр ответил, смело взглянув на римского полководца:

— Я воин, и я на стороне Рима. То, что я открыл тебе, диктовалось военной необходимостью. Если ты прикажешь войти, я войду, но прошу тебя позволить мне остаться. Я плохой верующий, но все же верующий и боюсь Божьего гнева.

Помпей дотронулся до руки Антипатра, проговорил чуть насмешливо, но с пониманием:

— Что ж, я не буду тебя неволить, со своим Богом разбирайся сам, — И, больше ничего не сказав, Помпей зашагал к входу в храм.

Когда Гиркану доложили, что осмотревший святая святых Помпей не тронул храмовый клад, разрешил очистить помещение и возобновить обычные богослужения, первосвященник закрыл лицо руками и заплакал, сотрясаясь всем телом. Все, кто были при этом, недоуменно смолкли. Стоявший рядом Ирод вдруг ощутил, как на его глаза навернулись нежданные слезы, и он запрокинул голову, боясь, что они прольются.

Часть вторая МЕЖДУ СВЕТОМ И ТЕНЬЮ


1. Награда Гиркана
Победа была полной, и Ироду казалось, что вот-вот должно наконец начаться его возвышение.

Назначив Скавра прокуратором Сирии — таким образом подчинив ему и Иудею, — Помпей поспешно отбыл в Рим, в качестве пленников взяв с собой Аристовула и двух его сыновей — Александра и Антигона.

Иудея вынуждена была возвратить Сирии все ранее завоеванные города: Скифополис, Пеллу, Самарию, Мариссу, Газу, Дору. Кроме этого, Иудея выплатила Риму огромную дань — свыше десяти тысяч талантов.

Гиркан был утвержден первосвященником и уже как полноправный хозяин поселился в своем дворце, а Скавр с легионами ушел в Дамаск.

Жители Иерусалима были удручены жертвами этой войны и потерей свободы. И приверженцы Аристовула, и приверженцы Гиркана теперь роптали, проклиная обоих братьев и их борьбу, принесшую им столько бед. И хотя обвиняли обоих братьев, но обвиняли их по-разному. Аристовула — за то, что он сдался римлянам и сдал столь хорошо укрепленные крепости. Уже было забыто, что иудейский царь пошел на это, боясь навлечь на свой народ еще худшие беды. Гиркана обвиняли в пособничестве врагам. В любом случае Аристовул представлялся хотя и неудачливым, и слишком горячим, но все же борцом за свободу. А то обстоятельство, что он был отправлен в Рим пленником, в глазах жителей оправдывало многое, если не все.

После трехмесячной осады и взятия храма Ирод надеялся, что Гиркан назначит его на высокую должность. Тому были свои причины. Во-первых, Гиркан был очень расположен к Ироду и высказывал ему это при каждой их встрече. Во-вторых, кто из приверженцев первосвященника, не считая Антипатра, сделал для Гиркана больше, чем сделал он, Ирод?

Но дни шли за днями, а первосвященник, распределяя должности среди других (и среди недавних своих врагов тоже, что особенно возмущало Ирода), не вспоминал о своем молодом приверженце и помощнике. При этом расположение его к Ироду, выраженное в словах, в жестах, перешло едва ли не в любовь. Лишь только Ирод пытался заговорить с Гирканом о том, что томило его, тот, будто предчувствуя неприятный разговор, расплывался в самой нежной улыбке, обнимал Ирода и, прижимая его к груди, неизменно произносил до приторности сладким голосом:

— Ирод, Ирод, как же я люблю тебя. Даже твой отец, которого я тоже люблю, не так мил моему сердцу, как ты. Позволь, я буду называть тебя сыном.

И в самом деле, при встречах первосвященник стал называть Ирода сыном. Правда, только в тех случаях, когда они бывали одни или вместе с ними был лишь Антипатр.

Ирод все не решался поговорить с отцом о том, что желает и ждет назначения на высокую должность. Причину своей нерешительности он понимал ясно, хотя никому не признался бы, что понимает. Он не хотел и не мог предстать перед отцом мальчиком, юношей, ищущим поддержки и защиты. Порой он думал — гнал эту мысль, но она приходила снова и снова, — что лучшие годы отца позади, что он слишком стар, чтобы принимать правильные решения, и не вполне хорошо понимает сложившуюся обстановку, что он отстал, что он человек времени царя Александра. А сейчас другое время, и молодой, полный сил Ирод понимает и чувствует это время значительно лучше отца.

Такому мнению об отце были, как полагал Ирод, веские подтверждения. Еще никогда Антипатр не имел в Иудее того значения, какое имел теперь. Он был обласкан самим великим Помпеем. Отъезжая в Рим, Помпей сказал в присутствии своих командиров — и Авла Габиния, и Скавра, и Пизона, — что умнее и хитроумнее Антипатра он знал лишь одного человека — Суллу Счастливого. Когда он произнес это и дружески положил руку на плечо Антипатра, присутствующие там командиры почтительно заулыбались. (Правда, Ирод заметил долю насмешливости в их улыбках — но разве поймешь римлян!) Никто из иудеев не получил такой похвалы от римского полководца. Даже Гиркан, которого Помпей утвердил первосвященником. Указывая Гиркану на Антипатра, Помпей сказал:

— Лучшего полководца и советника тебе не найти, помни это.

То, что Гиркан не назначал Ирода на должность, еще можно было объяснить молодостью и недостаточной известностью последнего. Но того, что он медлил с назначением Антипатра, понять было нельзя. При этом Антипатр выглядел спокойным и уверенным, как будто он всем доволен, а течение его жизни идет по намеченному им самим руслу.

Наконец, только спустя месяц после отъезда Помпея, назначение состоялось: Антипатр получил начальство над всеми иудейскими войсками. Правда, армия была невелика — двенадцать тысяч пеших и полторы тысячи всадников. Причем от идумейских отрядов осталось всего две тысячи.

Ирод ждал, что отец назначит его хотя бы начальником конницы, НО И ЭТОГО не исполнилось. Все войско было разделено на два корпуса, по два легиона в каждом — воины-идумеи были распределены поровну в этих двух корпусах. Первым командовал Малих, вторым — Пифолай. Ни тот, ни другой никаким особенным образом в этой войне себя не проявили. Более того, Пифолай еще недавно был открытым сторонником сверженного царя Аристовула, а Малих считался его сторонником тайным. После пленения Аристовула они перешли на сторону Гиркана, но вряд ли кто-нибудь сомневался в их истинных пристрастиях.

Через несколько дней после своего назначения Антипатр сообщил сыну, что тот остается при нем офицером для связи и особых поручений — контуберналом, если перевести на воинское звание римлян.

— Отец, — не удержавшись, возмущенно воскликнул Ирод, — и это все, чего ты добился, служа Гиркану?! Ты каждодневно жертвовал жизнью ради него, и ты привел его к победе. А он, словно в насмешку над тобой, назначает начальниками корпусов Пифолая и Малиха, наших врагов, ярых сторонников Аристовула. Он распускает наши идумейские отряды, главную силу и опору. Отец, скажи, что же происходит? Где был бы сейчас Гиркан, если бы не ты? Что он без тебя!

Антипатр терпеливо выслушал горячую речь сына, спокойно, с едва заметной грустью глядя в его раскрасневшееся от гнева лицо. А когда Ирод закончил, почти прокричав последнюю фразу: «Что он без тебя!», Антипатр, лениво выговаривая слова, ответил:

— А кто мы без него? Об этом ты не подумал?

— Но, отец!.. — вскричал Ирод, и губы его затряслись, а на глазах выступили слезы.

В этот раз Антипатр не дал сыну говорить, остановил спокойным, но твердым движением руки:

— Выслушай меня, Ирод. Когда-то я уже призывал тебя быть терпеливым. Сейчас призываю опять. Тебе кажется, что мы ничего не приобрели в этой войне, но ты ошибаешься, мы приобрели многое.

— Но как же, отец, — все же не удержавшись, возразил Ирод, — ты был начальником над войском, и ты им остался.

— Нет, ты ошибаешься. Я не был начальником иудейского войска, я командовал идумейскими отрядами изгнанного из Иерусалима первосвященника Гиркана. Гиркан возвратился и утвержден первосвященником самим Помпеем Магном, а я начальствую над войском всей Иудеи — пусть оно и меньше и слабее, чем были мои отряды.

— Но разве ты не заслуживаешь большего? Ни у кого нет такого влияния в Иудее, как у тебя, — большее, наверное, только у прокуратора Сирии. Но зачем же ты распустил наши отряды, зачем согласился на назначение Пифолая и Малиха? Разве тебе не известно, кто они, и разве ты не опасаешься, что они предадут тебя в любую минуту?!

Антипатр снисходительно покачал головой:

— Опасаюсь, мой сын, опасаюсь. Кто такие Пифолай и Малих, известно каждому иерусалимскому мальчишке, и лучше других это известно первосвященнику. Если бы не необходимость, разве он назначил бы в армию своих заклятых врагов!

— Необходимость? — переспросил Ирод, — Какая необходимость? Помпей благоволит тебе, прокуратор Сирии Скавр тоже, ты друг и ближайший советник первосвященника, а наш главный враг, Аристовул, в Риме, — может быть, сейчас, в эту минуту, идет в цепях за триумфальной колесницей Помпея. Враги наши разгромлены, Гиркан у власти. Какая же необходимость в таких трусливых поступках?!

— А народ, Ирод, — устало ответил Антипатр, — народ. Если ты полагаешь, что народ ничего не значит, ты ошибаешься. Его значение не так заметно, как значение полководцев, царей, героев, но оно самое главное, абсолютное. Ты говоришь о моем влиянии и не понимаешь, почему оно не перерастает во власть. Потому, Ирод, что народ не хочет этого. Народ не любит нас, мы чужаки, к тому же мы привели сюда римлян. Если ты думаешь, что можно воевать против собственного народа и одержать победу, ты трижды ошибаешься. То, что мы имеем сейчас, больше, чем мы можем иметь. Чтобы подняться выше, нужно заслужить если не любовь народа (этого мы никогда не сумеем), то хотя бы лучшее к себе отношение.

— Не сумеем? — подавшись вперед и заглядывая в глаза отца, спросил Ирод, — Но если нас ненавидят, как же мы можем… — Ирод не договорил и вопросительно посмотрел на отца, а Антипатр выговорил твердо:

— Мы должны служить ему, народу, или делать вид, что служим. Но так, чтобы нам верили. Это не дело одного дня и не дело одного года — на это может уйти вся жизнь.

— Вся жизнь, — повторил за отцом Ирод тоном обиженного ребенка, которому на неопределенное время отсрочили получение желаемого подарка.

Антипатр невольно усмехнулся:

— Я имел в виду свою жизнь. Мне осталось немного. Ты молод и еще успеешь насладиться властью. Будь терпелив и, главное, научись любить народ. Или же — что сложнее — научись притворяться, что ты его любишь. Но запомни, Ирод, чтобы хорошо притворяться, нужно уметь быть искренним.

— Как это, отец?

Антипатр махнул рукой:

— Ты сам поймешь со временем. А сейчас заклинаю тебя, будь терпелив. И еще — не держи зла на Гиркана, сейчас он наша единственная опора, без него мы никто. Защищай его — если понадобится, то и ценой собственной жизни. Пойми, если бы он мог, он возвысил бы нас до себя. Но он не может, он виноват перед своим народом, и народ не доверяет ему. Держись за Гиркана, — укрепляя его, мы укрепляем самих себя. А сейчас иди. Завтра я сообщу тебе нечто важное. Готовься.

— Но что это, отец?

Антипатр не ответил (разговор происходил в их доме, в Иерусалиме, в кабинете Антипатра), склонился над свитками, лежавшими на столе.

Ирод ушел от отца обескураженным. Возразить на слова Антипатра было нечего. С другой стороны, при всем понимании отцовской правоты, Ирод был с ним не согласен. Годы и годы служить этому жалкому и бессмысленному народу. Кому? Крестьянам, пасущим стада, менялам у храмов, нищим попрошайкам, самодовольным торговцам? Нет, он не будет служить им, он заставит их служить и подчиняться ему, Ироду, избраннику судьбы. В ту минуту, как никогда, он чувствовал себя избранником — несмотря на несбывшиеся надежды и тяжелый разговор с отцом.

Ночью, осторожно выйдя во двор, он сел, прислонившись спиной к теплой еще стене дома, и, запрокинув голову, неподвижно смотрел на свою звезду, в ту ночь особенно ярко сиявшую на черном, как дно глубокого колодца, небе.

Утром — Ирод еще спал после бессонной ночи — Антипатр зашел в комнату сына. Антипатр окликнул его, Ирод открыл глаза и рывком поднялся. Не садясь, а пройдя по комнате из угла в угол, Антипатр остановился перед Иродом и проговорил с видимой строгостью, как бы заранее предупреждая возможные возражения сына:

— Я хочу, чтобы ты женился. Мать уже нашла тебе невесту, я получил от нее письмо.

Кипра с сыновьями и дочерью жила в Массаде, куда они переехали из Петры.

— Женился? — переспросил Ирод, еще не вполне проснувшись.

Антипатр возвысил голос:

— Ты разве не слышал, что я сказал?! Невесту зовут Дорида, она девушка из хорошей семьи, идумейка.

— Но, отец, я думал…

Ирод не сумел договорить, Антипатр резко перебил сына:

— Пока еще я думаю за тебя, а ты обязан исполнять то, что я велю.

Давно уже Антипатр так не разговаривал с сыном — Ирод скорее с недоумением, чем со страхом смотрел в суровое лицо отца. Чуть покрасневшее, как это всегда бывало, когда он волновался или гневался, с непреклонным блеском глаз.

— Или ты считаешь иначе? — Лицо Антипатра покраснело еще больше.

— Нет, отец, — опустив голову, тихо проговорил Ирод, — я сделаю так, как ты хочешь.

Глядя в пол, Ирод услышал сердитую поступь отца. Антипатр снова прошел из угла в угол и опять остановился перед Иродом. Некоторое время длилось молчание. Когда Антипатр заговорил, голос, его звучал значительно мягче:

— Кроме того, что я тебе уже сказал, у меня есть к тебе важное поручение. Я никому не могу доверить это, кроме тебя. Я бы написал, но боюсь, что письмо может попасть в чужие руки. Если такое случится, нам всем будет угрожать большая опасность, — Он сделал паузу и с особенной четкостью выговорил: — Смертельная опасность. Ты понимаешь меня, Ирод?

Ирод поднял голову и посмотрел на отца:

— Да. Не беспокойся.

— Хорошо. — Антипатр отошел к двери и, приоткрыв ее, выглянул наружу. Затем плотно прикрыл дверь и вернулся к сыну. — Мы уже говорили с тобой вчера, не буду повторяться. Я не доверяю Малиху и Пифолаю. В иудейском войске преданных мне людей не больше двух тысяч. Ты поедешь в Массаду и будешь говорить со своим братом Фазаелем. Передашь ему, чтобы он начал тайно формировать отряды из преданных нам идумеев. Пусть он обратится к моим ветеранам. При этом воины — запомни! — не должны собираться в Массаде, их нужно распределить в равных количествах по всем городам Идумеи. Часть денег, которые отпущены на содержание иудейского войска, пойдет туда. Еще я возьму у Гиркана, он обещал мне на подкуп римских чиновников. Деньги я сумею переправить в Массаду — хватит, чтобы вооружить и содержать по крайней мере восемь тысяч воинов. Ты понял меня?

— Да, — твердо ответил Ирод.

Антипатр поднял руку на уровень глаз, выставил указательный палец:

— И еще. То, о чем я сказал, должны знать только ты и Фазаель, и никто больше. Ни другие твои братья, ни мать. Ты поедешь завтра утром, я дам тебе двенадцать своих телохранителей, из самых отважных. Ты знаешь их всех.

Ранним утром, еще курился туман в чашах иерусалимских прудов, Ирод в сопровождении двенадцати всадников выехал из города. Поручение, данное ему отцом, было первым серьезным делом с тех пор, как Ирод почувствовал себя взрослым. Он был преисполнен гордости и время от времени строго поглядывал на своих провожатых.

Впрочем, ощущение гордости длилось недолго. Всю остальную дорогу он думал о менее приятном — о предстоявшей женитьбе, о незнакомой девушке по имени Дорида, которая станет его женой, ляжет в его постель и будет принадлежать ему.

Его опыт общения с женщинами был невелик. Были две женщины-блудницы — одна в Петре, другая в Массаде. К ним его водил Фазаель. Но блудница и девушка — не одно и то же, так что никакого настоящего опыта у Ирода не было. И, думая о неизвестной невесте по имени Дорида, он то предавался сладостным мечтаниям, то, напротив, ощущал неуверенность и тяжело вздыхал, низко опустив голову.

2. Женитьба
Уже при въезде в Массаду Ирод ощутил себя дома. Странное и незнакомое, это чувство не покидало его, пока он проезжал по кривым, узким и шумным улочкам, не таким шумным, как в Иерусалиме, но все же. Торговцы торговали, нищие просили милостыню, менялы на рыночной площади звенели монетами. Город жил той же жизнью, что и другие города — как Иерусалим, как Дамаск, даже как Петра. Но что-то в нем было иное, если и не родное, то близкое ему, Ироду. В Иерусалиме он всегда чувствовал себя чужаком, всегда казалось, что жители смотрят на него с неизменной ненавистью, в лучшем случае угрюмо. Так ему казалось, хотя его вряд ли кто-либо узнавал в Иерусалиме. Здесь, на улочках Массады, никто не обращал внимания на группу пробиравшихся сквозь толпу всадников — лишь равнодушные беглые взгляды, короткое отвлечение от суеты повседневных дел. Но если там, в Иерусалиме, глядя на жителей, Ирод чувствовал — чужие, то здесь чувствовал — свои.

Подъехав к дому и спрыгнув на землю, Ирод увидел Фазаеля, сбегавшего по ступеням крыльца. Они обнялись. Фазаель с такой силой сжал брата, что у Ирода перехватило дыхание. Тут же набежали все остальные: Иосиф, Ферор, Саломея. Двое последних заметно вытянулись за то время, пока Ирод не видел их. А ведь прошло около года. Верхняя губа Ферора покрылась редкими волосками, а в еще детском лице Саломеи проглядывало что-то женское — неуловимое, но определенное. Иосиф стал шире в плечах, взгляд его серых глаз из-под сросшихся бровей был спокойным, рыжеватая борода, еще не очень густая, придавала лицу неожиданную для юноши степенность.

Последней подошла мать. Обняла Ирода и заплакала. В волосах, выбивавшихся из-под платка, проглядывала седина.

— Ирод, Ирод, — всхлипывала она, — я так ждала. Я думала, я хотела… — Не в силах договорить, она прижала голову сына к груди — рука, гладившая его затылок, заметно дрожала.

Только уже к вечеру родные, утомившие Ирода расспросами, наконец разошлись. Ирод ушел в отведенную для него комнату, не раздеваясь, упал на ложе и сладко потянулся, прикрыв глаза. Но побыть в одиночестве не удалось, в комнату без стука вошел Фазаель.

Он не изменился внешне, но чем-то очень стал походить на отца — движениями, взглядом, а главное, манерой говорить — спокойно и уверенно. Правда, он был все же значительно мягче отца.

Ирод пересказал брату то, что просил передать отец по поводу формирования идумейских отрядов. Фазаель задумчиво покачал головой:

— Да, я уже и сам размышлял об этом.

Ирод пожаловался на отца, сказал, что не ожидал такого скорого решения его судьбы.

— Я не хочу жениться и не понимаю, почему отец…

Фазаель мягко перебил брата, проговорил, поощрительно улыбнувшись:

— Ну что ты, разве это решение судьбы? Судьба — это другое: власть, война и богатство. А женщина, — он пожал плечами, — всего только женщина. Одна, две, пять — какая разница, если твоя судьба в другом? Не думай, она останется — ты уедешь.

— Но ты старше меня, — недовольно сказал Ирод, — а отец почему-то велел жениться мне.

— Почему? — Фазаель поднял глаза к потолку, повел головой сначала в одну сторону, потом в другую. — Не знаю. Но отец знает, что делает, и если он так решил, значит, так нужно.

Помолчали. Потом Ирод спросил с напускным равнодушием:

— Ты видел ее?

— Видел. Красивая, — не глядя на брата, ответил Фазаель и после паузы добавил: — Род их не древний, сами они не богаты, но зато у них множество родственников в Северной Идумее. Насколько мне известно — многочисленны, воинственны и крикливы. При желании из них можно сформировать целую армию. Так что… — Он прервался, почувствовав, что сказал лишнее. С виноватым лицом поднял глаза на Ирода.

— Понимаю, — холодно кивнул Ирод, — Ты прав, отец знает, что делает.

Фазаель ушел, а некоторое время спустя вошла мать. Присела на край ложа, с улыбкой счастья смотрела на сына. Ни о невесте, ни о свадьбе она еще с ним не. говорила.

Он опередил ее, спросив:

— Когда свадьба?

Растерявшись, она ответила:

— Куда ты торопишься, сын? — Не выдержав его пристального, неподвижного взгляда, опустила голову, вздохнула. — Через три дня. — И тут же заговорила быстро-быстро, как видно опасаясь новых вопросов сына: — Хорошая девушка, я ее сама осмотрела — кожа нежная, без изъянов…

Мать продолжала расхваливать достоинства невесты так, будто говорила о вещи или о лошади, а Ирод подумал со странным и незнакомым ему самому сожалением о том, что мать уже видела и прикасалась к тому, что должен видеть и к чему может прикасаться только он один.

Она продолжала говорить, заговаривая сама себя, когда Ирод перебил ее, спросив:

— Она хорошего рода?

Потупив взор, не сразу и, кажется, с усилием, она снова подняла глаза на сына.

— Ты хочешь сказать… — еле слышно проговорила она, но он снова перебил, жестко и нетерпеливо:

— Ничего другого я не хотел сказать, но спросил и хочу знать: она хорошего рода?

Мать уклонилась от прямого ответа, только произнесла:

— Они честные люди.

Ирод усмехнулся:

— Понимаю. Значит, из простых. — Увидел, что по лицу матери текут слезы. Ему стало жаль ее. Он положил ладонь на руку матери, нежно погладил. — Ну что ты, что ты, прости меня. Знаю, ты не желаешь мне плохого.

В последующие два дня Ирод не думал о невесте — ни о невесте, ни о свадьбе. В тот вечер, после разговора с матерью, ее слез, ее невнятных объяснений, он вдруг просто и ясно сказал себе: «Так надо». И еще подумал, что Фазаель был прав — это не судьба, но лишь необходимая часть жизни. И в самом деле, разве его судьба — великая, он верил в это, — как-нибудь может быть по-настоящему связана с женщиной! А если и может быть связана, то не с такой, не с этой, а лишь с женщиной, которая похожа на его звезду. Она должна быть земной звездой — ярче и красивее всех в той же мере, как его небесная звезда ярче всех остальных звезд на небе.

Прошло два дня. Ирод чувствовал себя вполне спокойно. Обсуждал с Фазаелем предстоявшее формирование идумейских отрядов, в сопровождении Иосифа выезжал на прогулку за город. Вставал поздно, когда солнце стояло уже высоко. Лежал, то вплывая в сладкую дрему, то выплывая из нее медленно и сладко.

Приготовления к свадьбе не волновали его. Он видел слуг, деловито снующих по дому, слышал, как мать громко и нетерпеливо покрикивает на них. Он видел и слышал, но держался так, будто все это совершенно его не касается — он просто приехал к родным, наслаждается сном и бездельем, то есть тем, чем не имел возможности наслаждаться в Иерусалиме.

На третий день он неожиданно открыл глаза, когда солнце еще не выступило из-за горизонта, приподнялся на локтях, огляделся, чувствуя необъяснимую тревогу, усиливающуюся с каждой минутой. Вдруг вспомнил — сегодня свадьба. Он будет рука об руку с какой-то незнакомой девушкой по имени Дорида совершать все положенные обряды, а после, когда все закончится, он поведет ее в комнату, уложит на постель и… Он не додумал до конца, испугался и быстро встал. Попытался сказать себе, что бояться нечего, что он молодой, сильный мужчина, к тому же хоть и не вполне, но все же познавший азы науки любви. А ведь она, невеста, ничего этого не знает, и если он будет что-то делать не так, она все равно воспримет это как должное.

Страх прошел, ноне прошла тревога. В дверь комнаты постучали, и на пороге показался Фазаель. Он спросил с ласковой насмешкой:

— Ты готов?

— Уйди, — беззлобно отмахнулся Ирод, но брат не унимался:

— Это тебе не блудница. Та делает все сама, а здесь тебе придется постараться, стать учителем.

Шутки брата раздражали Ирода, но ответить резко было невозможно — ответить так значило раскрыть себя, потому что брат попадал в самое больное место, еще больше тревожа Ирода и страша его.

Выйдя из комнаты, он перестал — принадлежать себе. Он пребывал в полубеспамятстве, все видел, но ничего не понимал. Его повели в баню и долго, тщательно мыли в несколько рук, кладя то на живот, то на спину. Он послушно отдавался этим снующим по его телу рукам, в какую-то минуту подумав: «Так, наверное, обмывают мертвеца». Тщательно обтерев и умастив благовониями, его повели одеваться, поддерживая за руки с обеих сторон.

Когда одевание, казалось длившееся бесконечно, наконец завершилось, Ирода усадили в кресло у окна и оставили одного. Расшитая золотом одежда была тяжелой, жаркой, лицо покрылось потом, но он сидел, не обтирая лица, с прямой спиной, тупо глядя в стену напротив.

Сколько сидел так, он не мог бы сказать, но вот услышал шум во дворе, приветственные крики. Он не только не повернул головы к окну, но и старался не прислушиваться. За ним пришли, подняли и повели.

Все последовавшее за этим выпало из его сознания: шум, крики, лица, проходившие перед ним непрерывной чередой. Его о чем-то спрашивали, он не понимал, но Фазаель, постоянно оказывавшийся за его спиной, шептал ему на ухо ответ, и он повторял слова брата не только не вдумываясь в смысл, но даже не слыша звуков собственного голоса.

Не сразу, но вдруг, словно очнувшись от ставшего привычным беспамятства, Ирод ощутил чье-то плечо рядом. Скосив глаза, увидел девичий профиль в овале платка: глаза, брови, губы, нос с едва заметной горбинкой. Понял — это она, Дорида, то ли еще невеста, то ли уже жена. Даже сквозь толстую материю свадебной одежды он почувствовал проникающее в него тепло — тепло ее тела. И опять вернулись утренние страхи, и он чуть заметно, неосознанно подался в сторону от нее.

И с этой минуты, когда он осознал ее рядом, время, до того казавшееся тягучим, почти остановившимся, стронулось и, будто в испуге нагоняя упущенное, стремительно понеслось. Так стремительно, что Ирод не в силах был уследить за его бегом. Мгновение, еще мгновение, еще одно, и вдруг — тишина. И он увидел, что стоит в комнате, богатой и особенным образом убранной, перед ним широкое ложе и два светильника в изголовье. А рядом — он медленно повернул голову — стояла она, неподвижная. Снова ее профиль в овале платка, стянутого у подбородка. Ирод повернулся и,наклонившись, заглянул в ее лицо, тихо выговорил:

— Дорида, — то ли спрашивая, то ли удивляясь.

Оставаясь неподвижной, она скосила на него глаза.

Губы ее дрогнули, выговорив что-то, чего Ирод не услышал, но понял: «Да». Он протянул руки, развязал узел ее платка, сам не понимая, как это у него получилось. Развязал, стянул платок, сбив ее черные густые волосы на одну сторону. Бросил платок на пол, опять поднял руки и поправил ее волосы.

И тут Дорида улыбнулась — мягко, нежно, как-то особенно, по-девичьи, с чуть заметным, но очевидным лукавством. Ее тонкие пальчики ловко расстегнули ворот платья. Он сказал:

— Здесь жарко.

Она кивнула:

— Да.

Он взялся за ее плечо и потянул к ложу. Она сделала несколько быстрых коротких шагов, остановилась, проговорила испуганно, теребя ворот платья:

— Сниму.

Ирод помог ей раздеться, потом быстро разделся сам. Подтолкнул к ложу, стесняясь смотреть на ее голое тело и стыдясь собственного. Она, неловко запнувшись о край, почти упала на постель. Прежде чем лечь, он погасил оба светильника, осторожно нащупал в темноте тело Дориды, обнял и, отыскав губами губы, впился в них долгим, не столько страстным, сколько отчаянным поцелуем.

Проснувшись утром, он повернул голову и посмотрел на жену. Она спала, уткнувшись лицом в подушку, спиной к нему. Ее хрупкие плечи показались Ироду особенно беззащитными, он взялся за край одеяла и прикрыл ее. Осторожно, боясь ее потревожить, встал. Его и ее одежда лежала на полу у ложа, вывернутая, подобно коже змеи, которую она сбрасывает, когда приходит час обновления. Он поднял одежду и уже было собрался расправить ее и повесить на спинку кресла, как вдруг взгляд его невольно пал на простыню. Он увидел два небольших красных пятна. К крови он уже успел привыкнуть на поле сражения — к чужой и к своей — и не боялся ее. Но эти два пятна, скорее пятнышка… Ему не было страшно, не было противно, но отчего-то не хотелось смотреть на них. Оставаясь на месте, он потянулся, осторожно взялся за одеяло и прикрыл пятна.

Следующей ночью, прежде чем загасить светильники и лечь, Ирод незаметно откинул одеяло и посмотрел. Постель была свежей, и никаких пятен на ней не осталось, но то место, где они были вчера… Он лег так, чтобы не касаться этого места телом.

Он не понимал, нравится ему Дорида или нет. Не понимал даже, красива ли она. Она оказалась не холодна, не горяча, просто послушна. Ему было жаль ее, но в этой жалости имелась доля презрения, и с этим он ничего поделать не мог.

Фазаель, встречая Ирода, лукаво улыбался, мать была счастлива — лицо ее светилось и казалось помолодевшим. Иосиф вел себя так, будто ничего не произошло, а младшие — Ферор и Саломея — смотрели на Ирода так пристально и так удивленно, будто пытались разгадать в его лице притягательную, но стыдную, известную лишь ему одному тайну.

Прошло несколько дней, и все привыкли к новому члену семьи и относились к Дориде так, будто она жила с ними всегда. Один только Ирод — так ему самому представлялось — все не мог привыкнуть. И к тому, что он теперь муж, и к тому, что Дорида живет в доме, — он и сам не понимал, что с ним такое происходит. Порой ему казалось, что все произошедшее с ним было видением. Но Дорида не была видением, она жила в доме, спала с ним в одной постели. И свадьба-видение — с одной стороны, и живая, постоянно бывшая перед глазами Дорида — с другой, вносили в душу Ирода разлад, и он ощущал произошедшее как обман, а самого себя считал главным обманщиком. Но все остальные как-то очень просто и бездумно принимали обман за правду, и от этого Ироду стало трудно прямо смотреть в лица родных, а на сердце легла непонятная тоскливая тяжесть.

Его мужская сила не могла проявляться полноценно, и всякий раз, совершив то, что совершают молодой муж и молодая жена, он отворачивался от Дориды и натягивал на голову одеяло.

Так он провел эти несколько дней, в тоске и смущении, пока однажды не вошел к Фазаелю и, взяв брата за руку, глухо и требовательно не проговорил:

— Отведи меня к блуднице.

Он стоял, низко опустив голову, и не видел лица Фазаеля, но по тому, как дернулась рука брата в его руке, он понял, что на лице того выразился страх. Он не ошибся, брат выговорил испуганно:

— Что с тобой, Ирод? Ты сошел с ума.

— Отведи меня к блуднице, — упрямо повторил Ирод и тут же добавил умоляюще, почти униженно: — Прошу тебя, Фазаель.

Фазаель помолчал, потом протянул руку, дотронулся до груди Ирода и, как в детстве, успокаивая кем-то обиженного брата, прошептал:

— Не бойся, я с тобой.

Вечером следующего дня они незаметно покинули дом и, не взяв лошадей, пешими отправились в тот район города, куда люди их положения обычно старались не заходить. У темных ворот низенького домика Фазаель остановился и, мельком глянув на брата, тихо постучал. Через минуту ворота приоткрылись и выглянул мужчина — лысый, с всклокоченной бородой. Мужчина что-то недовольно проворчал, а Фазаель, склонившись к нему, шепотом сказал несколько слов и что-то сунул ему в руку. Тогда мужчина, приоткрыв ворота пошире, кивнул, приглашая пройти внутрь. Фазаель и Ирод вошли.

Пересекли дворик, вошли в дверь, в коридоре было две двери друг против друга — Фазаель подтолкнул брата к левой двери. Войдя, Ирод оказался в маленькой, ярко освещенной комнате. Дешевые светильники чадили, и в воздухе стоял тяжелый запах горелого масла. Глиняные неровные стены были черны от копоти. Сидевшая на краю ложа женщина средних лет, некрасивая, с размалеванным лицом, встала навстречу, подошла к Ироду, покачивая мощными бедрами, положила руки на его плечи, проговорила, лукаво улыбаясь:

— Какой красивый! Ты, наверное, нездешний, у нас таких нет.

— Я из Иерусалима, — зачем-то ответил Ирод.

— О, из Иерусалима! — воскликнула женщина, цокая языком, — Тогда пойдем, я утешу тебя после долгой дороги.

Она подвела Ирода к ложу, сама раздела его — быстро, ловко, умело, — легонько подтолкнула в спину. Он шагнул, ткнулся коленом в край ложа и не лег, а упал на грудь. Она бросилась на него, плотно прижалась всем телом, уткнулась в его затылок лицом, что-то зашептала быстро и горячо.

Он не понимал, сколько пробыл в этом страстном чаду — то ли очень долго, то ли совсем немного. Когда совершенно обессилел, лег на спину, высоко закинул голову, широко расставив ноги. Женщина сидела возле, прислонившись к стене, смотрела на него со снисходительной улыбкой. Она была голой, он тоже не стеснялся своей наготы. Протянув руку, погладил ее крепкое колено, спросил:

— Как тебя зовут?

Она усмехнулась:

— Помпея.

— Помпея? — переспросил он, — Это римское имя, разве ты римлянка?

Она фыркнула:

— Ты хочешь знать, как меня назвали родители?

Ирод смутился:

— Нет — И, чувствуя слабость в своем все еще подрагивающем теле, заставил себя встать и одеться. Стоя спиной к ней, спросил: — Сколько нужно заплатить тебе?

— Нисколько, — ответила она, — ты ведь уже заплатил при входе. Но если хочешь…

Она не договорила, а он, достав из мешочка на поясе несколько монет, положил их на край стола. Сказал с непонятной ему самому враждебностью:

— Приду еще.

— Приходи, я буду ждать. Ты настоящий мужчина.

Фазаель уже ждал Ирода во дворике дома. Он молча

кивнул брату и, приоткрыв ворота, вышел. По дороге домой не разговаривали, шли молча и быстро.

Когда Ирод вошел к себе, Дорида была уже в постели, но не спала.

— Ждала тебя, — проговорила она без укора и грусти.

— А я… — Ирод запнулся и после короткой паузы договорил: — Спешил к тебе.

Он лег, она, повернувшись, уткнулась лицом в его плечо. Он поглаживал ее волосы, проводил ладонью по шее и спине, впервые чувствуя к жене некое подобие нежности.

В последующие восемь дней он еще трижды посещал блудницу Помпею. И всякий раз после этого, возвращаясь к жене, ощущал все возраставшую нежность. Но ни любви, ни страсти Дорида так и не разбудила в нем.

На девятый день, поздно вечером, в дверь их комнаты резко постучали. Ирод вышел, за дверью стоял Фазаель. Лицо его было встревоженным.

— Письмо от отца. Тебе нужно срочно возвращаться в Иерусалим. — Фазаель сделал паузу и, прежде чем Ирод успел спросить, что же случилось, быстро договорил: — Сын царя Аристовула, Александр, бежал из Рима.

Ирод спустился во двор и сам расспросил гонца. Оказалось, что Александр не просто бежал из Рима, но в течение короткого времени сумел собрать войско из противников Гиркана и римлян (это оказалось нетрудно, таких противников в Иудее было большинство) и, судя по сведениям, доставленным Антипатру лазутчиками, намеревается идти на Иерусалим.

— Как бы я хотел ехать с тобой, — сказал Фазаель. — Ты знаешь, что я люблю науки больше, чем войну, но сидеть здесь, вдалеке, когда ты и отец сражаетесь, мне невыносимо. Знаешь, Ирод, порой мне бывает стыдно, будто я прячусь здесь от опасностей. — Фазаель вздохнул и удрученно покачал головой.

— Ты напрасно коришь себя, — убежденно ответил Ирод. — То, что ты делаешь здесь, не может сделать никто — ни я, ни Иосиф.

Фазаель снова вздохнул:

— Понимаю.

Еще не взошло солнце, а Ирод был уже в седле. Всадники сопровождения гарцевали за воротами. Он уже попрощался с матерью и братьями. Они стояли чуть поодаль. Сестра держала мать за руку. Мать не плакала, но лицо ее было бледным, неподвижным и в одно это утро заметно постаревшим. Дорида стояла рядом, держалась рукой за стремя. Она не плакала, но испуганно-непонимающе поглядывала то на мужа, то на свекровь. Ирод тронул коня, пальцы Дориды не сразу выпустили стремя, она сделала вслед за лошадью несколько торопливых шагов, запнулась и упала на землю. Фазаель и Иосиф бросились к ней. Но Ирод уже не видел, как они поднимали жену, — выехал за ворота, всадники окружили его, и он, не оборачиваясь, поскакал прочь.

3. Новая угроза
Когда Ирод прибыл в Иерусалим, иудейское войско было готово к походу.

Антипатр встретил сына с неожиданной холодностью, угрюмо кивнул, угрюмо спросил о близких. Молча выслушал ответы сына.

Выступление назначили на утро следующего дня. Побыв до вечера в войске, Ирод отправился к Гиркану. Первосвященник встретил его значительно приветливее, чем отец, — обнял, назвал сыном, тут же стал сетовать на свою несчастную судьбу:

— Люди злы, все хотят моей гибели, Ирод. Ты слышишь, все, все…

Сбивчиво, поминутно вздыхая и охая, он рассказал, что происходило в Иудее за время отсутствия Ирода. Событий было много, но главные — неудачный поход прокуратора Сирии Скавра на Аравийское царство и побег Александра из Рима, теперь угрожающий не только власти первосвященника, но и самой его жизни.

Поход Скавра в Аравию стал быстротечным и неудачным. Аравийское царство не хотело платить дань, не признавало, хотя и без громких заявлений, римского владычества, и Скавр решил наказать непокорного царя и добиться победы одним стремительным броском. По словам Гиркана (он уверял, что имел такие сведения от надежных людей в Дамаске), Скавр не согласовал поход с Римом и не подготовил его как должно. Он помнил страх аравийского царя Ареты, когда тот при виде всего одного легиона римлян — этим легионом тогда командовал Скавр — снял осаду Иерусалима и ушел в свои земли. Скавр опрометчиво полагал, что, когда три легиона подойдут к Петре, аравийский царь сдастся без боя и примет все те условия, которые захочет высказать ему высокомерный римский наместник.

Скавр не учел двух обстоятельств: во-первых, сражаться на своей земле и за свою землю — это не то что завоевывать другие. Арета у стен Иерусалима и Арета за стенами Петры — это два разных царя. Во-вторых, природа Аравии, и сама по себе суровая, непривычна для римских солдат. Скавр сумел довести легионы только до Пеллы, осадил крепость, не решившись на штурм. А уже через несколько дней вынужден был снять осаду. Песчаные бури, в это время года особенно частые, отсутствие пищи и воды сделали то, чего не могли бы сделать и две армии аравийского царя. Солдаты страдали от голода и жажды, слепли от неистово жаркого солнца и забивающего глаза песка. Было очень много больных, о поднятии боевого духа римских солдат уже не могло идти и речи.

Непомерная гордыня Скавра усугубила и без того отчаянное положение армии. Гиркан через Антипатра посылал римлянам съестные припасы, но этого оказалось недостаточно. На все советы своих командиров оставить Аравию и уйти в Дамаск Скавр отвечал угрюмым молчанием.

Выход нашел Антипатр и, в сущности, спас римское войско от гибели. Он уговорил гордого римского наместника довольствоваться скромным выкупом аравийского царя. Это было единственной возможностью спасти римских солдат и в какой-то мере спасти лицо римской власти на Востоке. Антипатр сам вызвался отправиться в Петру и договориться с аравийским царем.

Арета принял его ласково, так, будто прежней размолвки не было между ними. Антипатру не составило большого труда уговорить аравийского владыку заплатить римлянам выкуп, тем более что сумма была смехотворной — всего триста талантов. Антипатр сказал Арете, что в случае отказа заплатить последствия могут стать самыми неблагоприятными для Аравийского царства. Римляне не смирятся с позором, соберут большую армию, хорошо снарядят ее…

Антипатр, щадя самолюбие Ареты, недоговорил, что же будет, когда новая армия вторгнется в Аравию. А тот, величественно кивнув, сказал:

— Отвези ему, мой дорогой Антипатр, эти триста талантов. Я не хочу, чтобы ты, мой друг, возвратился к римлянину с пустыми руками.

Антипатр низко склонился перед аравийским царем и благодарно произнес:

— Ты всегда, о великий царь, был добр и великодушен в отношении своих преданных слуг.

Лишь только Антипатр возвратился в лагерь Скавра, как тот снял осаду и увел свои значительно поредевшие легионы в Дамаск.

Вести о неудаче, а главное, о неумелом руководстве войском римского прокуратора быстро достигли Рима. Сенат отозвал Скавра, а на его место назначил Авла Габиния, римского трибуна, близкого к Помпею.

— Ты видел его, Ирод, — закончив свой рассказ, сказал Гиркан и, вздохнув, добавил: — Когорты Габиния первыми ворвались во внутренний двор Иерусалимского храма.

— Говорят, он умелый и энергичный полководец, — заметил Ирод.

Гиркан ответил вяло, едва шевеля губами:

— Все они — великие полководцы в наших маленьких странах. Мы слишком слабы, чтобы правильно понимать, кто из них по-настоящему великий, а кто нет.

Об угрозе Александра Гиркан говорил много, но неопределенно, сетовал на несчастную судьбу, на болезни и немощь, на предательство иудеев, толпами бегущих в стан Александра. Провожая Ирода, он сказал:

— Если бы здесь был Помпей…

Ирод не ответил первосвященнику, подумал, что, может быть, и в самом деле Помпей был единственным, кто вселял мужество в слабого плотью и духом первосвященника. Теперешний Гиркан показался Ироду особенно жалким.

Когда он вернулся домой, слуга передал, что Антипатр немедленно желает видеть сына.

— Ты звал меня, отец, — тоном послушного сына сказал Ирод, входя к Антипатру и предчувствуя неприятный разговор.

Антипатр сидел за столом и что-то писал на восковой дощечке, лежавшей перед ним. Не поднимая головы и продолжая писать, он сказал:

— Сразу после свадьбы ты стал посещать в Массаде блудницу.

— Отец… — вспыхнув, выговорил Ирод, а Антипатр, как бы не слыша его, продолжил:

— Я не признаю связей с блудницами, это грязное, низкое занятие, недостойное ни настоящего мужчины, ни настоящего воина. Но я не осуждаю тех, кто прибегает к их услугам, и твои пристрастия меня не беспокоят. Беспокоит другое — как ты мог делать это сразу после свадьбы. Я возлагаю большие надежды на родственников твоей жены, Дориды. В Северной Идумее наша семья не имеет такого влияния, какое имеют они, а мне нужны новые воины, готовые идти на смерть. Если ее семья узнает о твоих… — Антипатр прервался, резким движением пальцев оттолкнул восковую дощечку, бросил на стол стило и, подняв голову, строго посмотрел на сына, — узнает о том позоре, который ты навлек на их род, это может разрушить все наши планы. Я недоволен тобой, а еще больше недоволен Фазаелем. Он старше и опытней, но сам повел тебя к этой блуднице, известной всей Массаде Помпее. — Имя блудницы он произнес с крайней степенью презрения, так искривив губы, будто их жгло чем-то. Взял со стола стило из слоновой кости, повертел в пальцах, снова бросил на стол. — С Фазаелем я разберусь сам, но что можешь ты мне ответить?

Из речи отца Ирод вывел одно — за ним следили. Кто-то из телохранителей, приставленных к нему отцом. В других обстоятельствах он бы вскипел, высказал бы отцу свое возмущение таким недоверием. Но сейчас были особые обстоятельства, к тому же отец оказался прав. Он подвел отца или мог подвести, хотя и ненамеренно. Но и не сказать об этом, сдержаться он тоже не сумел себя заставить. Проговорил скорее обиженно, чем с укором:

— Значит, ты приставил своих людей следить за мной? Меня удручает, что ты, отец, не доверяешь мне, так не доверяешь.

— Я не доверяю тебе?! — вскричал Антипатр и с силой ударил кулаком по столу — гнев, сдерживаемый им во все время разговора, в эту минуту выплеснулся с необычайной силой. — А дело, с которым я послал тебя в Массаду? Нет, я доверяю тебе, но мне дорога твоя жизнь, и во избежание случайностей я приказал своим людям оберегать тебя каждую минуту твоего пребывания в Массаде. Да, они тайно следовали за тобой везде, и в этот квартал, куда ты ходил к блуднице. Куда человек твоего положения не входит один, а лишь под усиленной охраной. Я недоволен тобой, Ирод, — проговорил он уже значительно спокойнее. — Я презираю свою несдержанность и не хочу повторения.

Ирод молча поклонился отцу и вышел. Закрывшись в комнате, он отдался своему тяжелому настроению. Ему было стыдно, что люди отца следили за ним, знали все и, может быть, обсуждали его в своем кругу. Ему было стыдно, что он подвел отца и подвел брата. Отец уже не сможет доверять ему, как прежде.

— Проклятая Помпея! — зло выговорил он сквозь зубы.

И тут же вспомнил блудницу, ее лукавые глаза, мощные бедра, высокую грудь, руки, умеющие быть то нежными, то страстными. Воспоминание о ней вошло в него незаметно, с каждой минутой становясь все явственнее и подробнее. Он уже не думал о разговоре с отцом, не стыдился того, что совершил, он словно бы опять входил в ярко освещенную комнату, наполненную запахом горелого масла, видел Помпею, лежавшую обнаженной на ложе — влекущую, соблазнительную. И, закрыв глаза, Ирод снова погрузился в любовный чад и в любовное беспамятство. О Дориде в тот вечер он не вспомнил ни разу.

На следующий день иудейское войско под командованием Антипатра выступило из Иерусалима на соединение с легионами Авла Габиния, следовавшими к крепости Александрион, где, по его сведениям, расположился лагерем Александр. Вместе с войском ехал и Гиркан. Антипатр уговорил его не оставаться в Иерусалиме. Жители были ненадежны, сторонники первосвященника в одну минуту могли стать его злейшими врагами, могли захватить первосвященника и выдать его Александру. А Антипатр не допускал потери Гиркана. Гиркан был главным камнем в фундаменте здания власти, возводимого Антипатром. Убери этот камень, и все здание, еще не достроенное, рухнет в течение каких-нибудь нескольких дней.

Иудейское войско сделало в направлении Александриона всего один переход, когда к Антипатру прискакал гонец от Авла Габиния. Его конь, покрытый хлопьями пены, тяжело поводил вздувшимися боками и едва держался на ногах. Гонец был не в лучшем состоянии. Он передал приказ сирийского прокуратора — развернуть войско и прикрыть Иерусалим с запада. Габиний получил известие, что Александр со своей армией быстро продвигается к Иерусалиму. Антипатру предписывалось разбить лагерь в районе Цоры, маленького городка на западе от столицы, и ждать подхода двух римских легионов под командованием Марка Антония[717]. Сам же Габиний с четырьмя легионами направится к Александриону, чтобы отрезать Александру возможные пути к отступлению.

Совершив два стремительных перехода, Антипатр встал у Цоры, разослав по всем дорогам отряды всадников, чтобы обнаружить путь продвижения Александра. На следующий день ему доложили, что Александр стоит лагерем всего в четырех милях, — по-видимому, он давал войску отдых перед последним броском на Иерусалим. А ведь от Цоры до столицы было всего десять миль.

Антипатр собрал военный совет. Командиры корпусов, Пифолай и Малих, горячо высказались за то, чтобы сняться с лагеря и идти навстречу Александру. Их горячность вызвала подозрения Антипатра — он и прежде не доверял им, а сейчас, вблизи армии Александра, сына свергнутого иудейского царя, тем более. Он ответил своим командирам, что лучше оставаться на месте и здесь встретить противника. Эта позиция удобна для иудейского войска и неудобна для войска Александра. Пифолай и Малих возразили, что в этом случае Александр может уклониться от сражения, просто обойти их и выйти к Иерусалиму с другой стороны.

Антипатр, знавший о приближении Марка Антония с двумя легионами (начальников корпусов он не поставил об этом в известность), добродушно усмехнулся:

— Успокойтесь, я не позволю ему обойти нас.

И тот и другой смотрели на Антипатра с нескрываемой враждебностью, особенно Пифолай. Низкорослый, с кривыми ногами, с густой растительностью на лице и руках — из-под сросшихся бровей его маленькие глазки сверлили Антипатра, — он напоминал зверя, готового броситься на добычу. Другой, Малих, высокий, сутулый, рыжеватый, с шишковатым, выступающим лбом, опустил голову и смотрел под ноги. Но Антипатр все равно чувствовал его взгляд — взгляд Малиха скрещивался со взглядом Антипатра, как бы отражаясь от земли.

Антипатр отошел в глубину палатки, повернулся, встал к ним спиной. Стоял так неподвижно, пока Пифолай и Малих не ушли.

Ирод присутствовал на совещании. Теперь он смотрел в неподвижную спину отца и думал, что Пифолай с Малихом правы, настаивая на быстром выступлении навстречу Александру. Ведь иудейское войско насчитывало до тридцати тысяч человек, тогда как в армии Александра было не больше десяти. Стремительным броском и мощным натиском его можно было быстро обратить в бегство и рассеять.

— Отец! — тихо позвал Ирод.

Антипатр, словно очнувшись, медленно повернулся.

— У нас тройной перевес, почему ты не хочешь наступать?

— Тройной перевес, — повторил Антипатр задумчиво, и снова: — Тройной перевес. — После продолжительной паузы он сказал: — Да будь у нас десятикратный перевес, я все равно не сдвинулся бы с места.

— Но почему, отец, почему?! — воскликнул Ирод. Ему так хотелось броситься в бой, по-настоящему проявить себя в сражении.

— Потому что в этой войне, — тихо проговорил Антипатр, — численность ничего не значит. -

Он внимательно посмотрел на Ирода, как бы решаясь, сказать или смолчать. Наконец сказал:

— Послушай меня, Ирод. Может так случиться, что уже завтра армия Александра будет насчитывать не десять, а сорок тысяч воинов.

Ирод понял, шагнул к отцу:

— Ты хочешь сказать…

Антипатр покачал головой:

— Да, ты правильно меня понял — наши воины уже завтра могут стать его воинами, — Антипатр поманил сына, — Встань ближе, нас не должны услышать.

Ирод встал вплотную к отцу. Напряженно глядя на сына, Антипатр прошептал:

— У меня есть план. Он рискованный, но от него зависит не столько успех дела, сколько наша собственная жизнь. Ведь если Марк Антоний не подоспеет, мы проиграем это сражение. Тебе известно, что наши идумейцы распределены по двум корпусам. Я уже распорядился: они тайно выйдут и соберутся в одном месте уже к утру. Это три тысячи идумейцев и около тысячи самарян. Знаю, это слишком мало, но у нас нет другого выхода. Правда, один мой ветеран стоит десятка иудейских воинов, тем более что по большей части это плохо обученные крестьяне. Я разделю эти четыре тысячи на три части. Двумя тысячами будешь командовать ты. Ты поставишь своих воинов в линию позади иудейского войска, остальных я расположу на флангах, по тысяче человек. Таким образом иудейское войско будет окружено нами.

— Но, отец, что смогут сделать четыре тысячи против двадцати шести? Если они бросятся разом, то сомнут нас.

— Конечно, если бросятся, то сомнут, но мы должны сделать так, чтобы этого не случилось. Позади тяжеловооруженных ты расположишь всадников, а впереди — лучников. По моему знаку, когда армия Александра выстроится для атаки, ты прикажешь лучникам пускать стрелы через головы иудейских воинов.

— Ты хочешь сказать, — лицо Ирода выражало недоумение, — пускать стрелы, когда Александр подойдет вплотную?

— Нет, нет, — нетерпеливо и с досадой на непонятливость сына сказал Антипатр, — я же говорю, по моему знаку. Противник тут ни при чем, с такого расстояния все равно невозможно поразить его. Задача состоит в том, чтобы удержать наше собственное войско от возможности соединиться с вражеским. Надеюсь, что тучи стрел, летящих сзади, охладят их желание перекинуться к врагу.

— А когда Александр подойдет вплотную?

— Когда они атакуют, наши вынуждены будут защищаться. Они будут биться плохо, но это не важно, главное, чтобы бились. Если разгорится сражение, а Марк Антоний все же не подойдет, мы отведем идумейцев и укроемся за стенами Иерусалима. Ты понял, что нужно делать?

— Да, отец, — твердо выговорил Ирод, — я сделаю все так, как ты сказал.

— Теперь иди, — Антипатр крепко обнял Ирода, — тебе нужно отдохнуть, завтра будет трудный день. А мне еще следует переговорить с Гирканом.

Уйдя в свою палатку, Ирод лег и закрыл глаза. Уже засыпая, вспомнил, что забыл о своей звезде. Шел сюда, глядя под ноги, когда всего-то нужно было — поднять голову и увидеть. Хотел встать, но только вздохнул и рывком перевернулся на другой бок.

4. Против своих
Антипатру не составило большого труда убедить Гиркана в правильности принятого им плана. Как и год назад, когда они бежали в Петру, первосвященник выглядел испуганным и подавленным.

— Ты думаешь, это может случиться?! — со страхом глядя на Антипатра снизу вверх, прошептал Гиркан.

— Это обязательно случится, — с холодным спокойствием отвечал Антипатр, — Не думаю, что тебе будет хорошо в плену у твоего племянника Александра.

— В плену у Александра! — дрожащим голосом повторил Гиркан. Он хотел схватиться за Антипатра, но пальцы его скользнули по панцирю (опасаясь покушения, Антипатр не снимал его даже ночью), и рука упала, — Нет, я не хочу, ты спасешь меня!..

— Конечно спасу, тебе не о чем беспокоиться. Только для твоего спасения я и придумал свой план. Но мне нужна твоя помощь.

— Помощь? Какая помощь? — На глазах Гиркана блеснули слезы бессилия, губы его дрожали.

— Завтра к тебе прибегут Пифолай и Малих. Они будут говорить тебе, что я предатель и что со своими идумейцами хочу погубить иудейское войско. То есть будут требовать, чтобы я отвел свои отряды.

— Отвел?! Почему отвел? — Гиркан задрожал всем телом. Его острые плечи под хламидой, казалось, дергались сами по себе, — Разве ты можешь покинуть меня?!

— Никогда! — четко и убежденно выговорил Антипатр, — Но ты скажешь Малиху и Пифолаю, что я делаю все это по твоему приказу. Ты скажешь им это?

— Да, да… — Голова Гиркана дергалась, непонятно было, кивает ли он утвердительно или она покачивается от бивших все его тело судорог.

Этой ночью Антипатр не мог заставить себя уснуть. И причина бессонницы была не в предстоящем сражении, а в Гиркане. Антипатр думал, что за столько лет так и не сумел по-настоящему понять первосвященника. На первый взгляд все казалось просто: слабый телом и духом, нерешительный, предсказуемый, всегда и неизменно исполняющий то, что «советовал» ему Антипатр. Но если все это правда (а это представлялось абсолютной истиной), то откуда у Гиркана явилось то мужество, которое он проявил при взятии Иерусалима Помпеем? И ведь не в Помпее было дело и не в силе римлян. Дело в чем-то другом — в том, чего Антипатр не мог ни определить, ни назвать.

Он не понимал первосвященника так же, как не понимал иудеев вообще. С одной стороны, они казались ему трусливыми, склонными к мятежам и междоусобицам, больше бравшими криками и руганью, чем хладнокровием и силой оружия. В то же время, когда опасности подвергалась их свобода, их вера, они все от мала до велика, как один, проявляли чудеса мужества и чудеса терпения. Гиркан был сыном своего народа. Наверное, не лучшим его сыном. Но даже и он, немощный и нерешительный, безвольный и жалкий, вдруг вставал в полный рост и готов был идти на смерть тогда, когда это необходимо для общей пользы и общей победы. Конечно, он понимал все по-своему и чаще всего почитал личную пользу за общую. Но в этом и заключается главная особенность того, кто принадлежит к царскому роду.

Едва рассвело, как Антипатр услышал шум в лагере, потом приближавшиеся к его палатке шаги — торопливые и сердитые — и резкий голос, крикнувший:

— Пропусти!

Голос был обращен к часовому, преградившему дорогу, и принадлежал Пифолаю — низкий, хриплый, похожий на рык рассерженного зверя. Антипатр, подойдя и отодвинув кожаную створку у входа, выглянул наружу. И сразу же увидел Пифолая. Если бы взгляд мог разить, как меч, то Антипатр уже лежал бы бездыханным, истекая кровью, — с такой ненавистью и злобой смотрел на Антипатра иудейский полководец. Оттолкнув часового, он шагнул к Антипатру.

— Кто приказал идумейцам покинуть свои части и собраться на флангах?! — Пифолай брызгал слюной, обнажая желтые неровные зубы.

— И еще в тылу, — спокойно договорил за него Антипатр и, сделав паузу и холодно глядя в искаженное злобой лицо, наконец ответил: — Приказ исходит от первосвященника, он не уверен в стойкости новобранцев.

— Первосвященник! — презрительно прошипел Пифолай. — Кто такой первосвященник?..

— Правитель Иудеи, — уже не скрывая насмешки, проговорил Антипатр, — Первосвященник Гиркан — правитель Иудеи, и все мы обязаны подчиняться его распоряжениям.

— Ты предатель! — крикнул Пифолай, и его пальцы легли на рукоять меча. — Ты хочешь…

Антипатр оставался неподвижным, он только проследил глазами за опасным движением руки Пифолая (пальцы того то крепко сжимали, то отпускали рукоять меча). Антипатр шагнул к нему и встал вплотную.

— Нет, — сказал он, — я не хочу перекинуться на сторону царя Александра. И если ты знаешь, кто хочет это сделать, скажи мне без боязни — я велю казнить его тотчас же.

Антипатр намеренно назвал Александра царем, знал, что и Пифолай, и Малих, да и большая часть иудейского войска хотели бы его видеть таковым. А Антипатра и Ирода они хотели бы видеть казненными.

Рука Пифолая, сжавшая рукоять меча, медленно пошла вверх. Двое телохранителей Антипатра протянули к нему руки, но взгляд командира остановил их. Обнажив меч всего на несколько дюймов, Пифолай снова бросил его в ножны и, повернувшись, прошел между телохранителями, направляясь к палатке первосвященника. Возле нее уже стоял Малих, со свойственной ему осторожностью глядя куда-то в сторону и, кажется, не слыша и не видя, что происходит всего в нескольких шагах от него.

Антипатр подозвал начальника своих телохранителей:

— Возьми сотню воинов и окружи палатку первосвященника. Никто не должен покидать ее и входить внутрь до моего особого разрешения.

Начальник телохранителей коротко кивнул и ушел, а Антипатр тут же отдал войскам приказ строиться в боевые порядки.

Около полудня впереди показались первые отряды армии Александра. Иудейское войско было уже построено для боя.

Ирод стоял позади всех. Его тяжеловооруженные воины в сомкнутом строю расположились всего в пятидесяти шагах от последней шеренги иудейского войска, а перед ними были лучники. Иудейское войско, охваченное с флангов и с тыла идумейскими отрядами, волновалось, ломало строй: солдаты смотрели то направо, то налево, то с опаской поглядывали назад. Командиры как могли успокаивали солдат, но и сами находились в нерешительности, их тревожило отсутствие начальников корпусов, Пифолая и Малиха, полководцев, которым они доверяли всецело.

Отряд Ирода располагался на небольшой возвышенности, откуда хорошо было видно приближение армии Александра. Ирод видел и его самого — на правом фланге, в окружении свиты, блиставшей золотом своих дорогих доспехов. Ирод видел и отца: свита его была значительно малочисленнее, чем у Александра, а блеск доспехов не так ярок.

Войско Александра подошло и остановилось в ста шагах от иудейского войска. Несколько всадников, отделившись от свиты Александра, поскакали вперед, что-то крича и размахивая руками. Ирод не мог слышать со своего места, что они кричат, но по тому, как зашумело иудейское войско, как заколыхались его ряды, он понял, что всадники призывали иудейских воинов перейти на их сторону. При этом передние отряды Александра медленно двинулись вперед. Когда между войсками оставалось не более тридцати шагов, Ирод, не дожидаясь приказа Антипатра, приказал своим лучникам пускать стрелы поверх голов собственных солдат. Около трехсот стрел, выпущенных разом, воткнулись в землю в промежуток между рядами противников. Всадники поскакали назад, низко пригнувшись; одна из лошадей была ранена и упала, придавив седока. Из рядов иудейского войска выбежало несколько человек — до десятка, — и они бросились к противнику, но стрелы лучников Ирода отогнали их обратно, причем четверо остались лежать на земле. Это охладило пыл остальных, и никто больше не пытался перебегать к Александру. А его солдаты находились уже в досягаемости стрел и, прикрываясь щитами, побежали вперед.

Армии столкнулись, яростные крики и звон железа огласили равнину. Центр иудейского войска, не выдержав напора противника, стал пятиться — слишком плотное построение не давало возможности большей части солдат принять участие в битве: передние, отступая, напирали на задних. Ирод чувствовал, что вот-вот совершится самое страшное — паническое бегство. Если это случится, остановить лавину бегущих, обезумевших от страха людей будет невозможно.

Только идумейские отряды справа и слева держались стойко, а в некоторых пунктах даже теснили противника. Ироду хотелось принять участие в сражении, но он сдерживал свое желание, боясь нарушить план отца. Он только невольно горячил коня, поднимал его на дыбы, нетерпеливо кровавя шпорами бока несчастного животного и одновременно натягивая поводья. Поднимаясь на стременах, Ирод искал взглядом отца, но так и не сумел отыскать. Он не понимал, что же ему теперь делать — действия лучников уже не имели смысла, они отошли и встали за рядами тяжеловооруженных воинов; последние стояли угрюмо и неподвижно, время от времени поглядывая на Ирода. Они ждали его приказа, но что он мог приказать!

Время шло, положение ухудшалось с каждой минутой, а от отца не было никаких указаний. Ирод дважды посылал к нему гонцов, но ни один не вернулся — то ли они не смогли пробиться к Антипатру, то ли были убиты.

Ирод чувствовал свою полную неспособность решиться на что-либо: битва конечно же была (или будет) проиграна, но какова его, Ирода, роль? Стоять и смотреть, как бьются идумейские отряды, как пятится центр иудейского войска? Быть сторонним наблюдателем, признаться себе самому и показать другим, что он не полководец, не воин, а лишь тень его отважного отца, к тому же тень самая бледная, почти невидимая. А он еще смел думать, что свободен от отца, что разбирается во всем не только не хуже, но даже лучше его! Он смел задирать голову и выискивать в ночном небе свою звезду, а потом, закрыв глаза, мечтать о своем предназначении, о тех великих подвигах, Которые ему суждено совершить! Но вот перед ним поле битвы, рядом с ним полторы тысячи отборных идумейских воинов, готовых сражаться, способных сокрушить противника, превосходящего их численностью втрое. И что же делает он? Лишь мучает шпорами своего коня и ищет взглядом отца. Отца, который, может быть, ждет помощи, который, может быть, ранен или… Об этом страшно подумать, а еще страшнее произнести.

И вдруг у самого своего уха Ирод услышал громко и с укором произнесенное:

— Ирод, Ирод, ну что же ты!..

Он быстро посмотрел по сторонам, оглянулся — никого не было рядом. И тут он поднял голову и нашел глазами то место, где ночью светит его звезда. Небо было даже не синим, а белым как полотно, а круг солнца выделялся на нем едва заметным желтоватым пятном. «Это она, — подумал Ирод со страхом, — окрасила небо белым, разлила свой свет днем, чтобы… чтобы подать мне знак».

Он опустил голову и посмотрел прямо перед собой: солдаты в задних рядах иудейского войска уже не пятились, а бежали. Еще не бросив оружия, но уже с искаженными страхом лицами.

И тут словно что-то толкнуло Ирода — он тронул коня и, проскакав вдоль шеренги своих тяжеловооруженных воинов, прокричал:

— Вперед! Не дать им бежать! Бейте, удержите!..

Команда прозвучала невнятно, он и сам чувствовал это, но разъяснять было уже поздно — воины, грозно выставив копья, широко шагая, но не переходя на бег, сомкнутым строем двинулись вперед — они поняли Ирода лучше, чем он сам себя.

Бегущие остановились только тогда, когда наткнулись на копья. Несколько было убито сразу же, другие — ранены, большая часть вернулась назад. Воины Ирода остановились, не поднимая копий. Теперь всякий, кто отступит хотя бы на шаг, будет убит своими.

Действия отряда Ирода принесли успех, хотя и временный: иудейское войско, зажатое со всех сторон, вынуждено было сражаться. Пространство, на котором происходила битва, было столь тесным, что тела убитых мешали продвижению, и натиск воинов Александра замедлился. Замедлился, но продолжался, и скоро отряд Ирода тоже вступил в бой.

Ирод спрыгнул с седла и бился пешим. Он уже не видел поля сражения и вообще не видел ничего: ни земли, ни неба. Не было места, чтобы отступить или шагнуть вперед, не было пространства размахнуться мечом — под ногами мертвые тела, свои позади и рядом, враги перед тобой. Он был дважды ранен — в руку и бедро — и думал уже не о том, чтобы поразить врага, но чтобы только не упасть: тому, кто упал, просто оступившись, было уже не подняться. Пот заливал глаза, от запаха крови и пота, спертого воздуха, невообразимого шума кружилась голова. Ирод не чувствовал собственного тела — даже боли от ран, — и его рука, как деревянная, двигалась вперед, назад и снова вперед. Отступать было некуда, а опрокинуть врага при таких обстоятельствах невозможно. Значит, придется умирать — вот здесь, на этом самом месте. Ирод так устал, что, с одной стороны, держался изо всех сил, страшась падения, а с другой — хотелось бросить меч, опуститься на землю и закрыть глаза.

Он почувствовал удар в голову, покачнулся, натолкнулся на кого-то спиной и лишь благодаря этому устоял на ногах.

Шлем выдержал удар, но голова стала невыносимо тяжелой, стала клониться сама собой, а на глаза пал вязкий туман.

Меч Ирода совершил еще два коротких и слабых тычка, и вдруг пальцы разжались — меч упал куда-то вперед, а Ирод, свесив голову на грудь, повалился на спину. Чьи-то руки схватили его за плечи, он услышал у самого уха сдавленное:

— Держись! — А вслед за этим громкий крик: — Эй, помогите, Ирод ранен!

Его потянули назад, он едва перебирал ногами, потом кто-то схватил его ноги и поднял рывком. И сразу же Ирод увидел небо — белое как полотно, и даже белее. Наверное, туман перед глазами делал его таким. Его несли, потом опустили на землю — она показалась Ироду особенно мягкой. Чье-то лицо заслонило небо — черное от грязи и пота, со сверкающими глазами и перекошенным ртом. Запекшиеся губы пошевелились, и Ирод услышал:

— Ты жив?

Несмотря на слабость и боль в руке и бедре, наконец проявившуюся, он удивился: неужели тот, чье лицо заслоняло небо, сам не видит, что он жив?! Но, удивившись, он испугался: наверное, ему кажется, что он жив, тогда как на самом деле он умер. Собрав все силы, Ирод кивнул и едва слышно прошептал:

— Да.

Лицо исчезло, и чей-то голос проговорил:

— Несите в лагерь.

Его подняли — на этот раз осторожно, без толчков, — сделав всего несколько шагов, опустили опять. Но не положили, а посадили на землю. Тот же самый голос взволнованно произнес над ним:

— Смотри, Ирод, смотри! Это они!

Ирод открыл глаза, но ничего не увидел — тяжелые веки закрылись сами собой. Он попытался снова, но не смог превозмочь тяжести век. И тут он услышал громоподобный крик, слившийся в протяжный вой:

— Барра! — И опять: — Бар-ра!

Это гремел боевой клич римских легионеров, его невозможно было спутать ни с каким другим. Ирод все еще не мог открыть глаз, но уголки его губ дернулись, раздвинувшись в торжествующей улыбке.

5. Свои враги и чужие друзья
Трибун Марк Антоний с двумя легионами подоспел в самую последнюю минуту, ударив по врагу с тыла. Победа Александра казалась неминуемой — идумейские отряды, не выдержав натиска превосходящего противника, стали отступать, раненный в плечо Антипатр сорвал голос, пытаясь приободрить своих воинов. Но центр иудейского войска был смят и расстроен, а Александр все бросал на фланги свежие силы. Если бы не Ирод со своим отрядом, стойко державшим оборону среди впавших в панику воинов (отряд потерял убитыми и ранеными более двух третей своего состава), помощь римлян могла оказаться запоздавшей. Но в ту минуту, когда Ирода вынесли с поля сражения, на равнине показались легионы Марка Антония, уже на марше перестроившиеся в боевые порядки. Они не медля атаковали противника. Солдаты Александра, не ожидавшие нападения да к тому же уставшие после многочасового боя, смешали ряды и, почти не оказав сопротивления, бросились бежать. Римляне и воспрявшие духом идумейцы преследовали бегущих. Чудом спасшийся Александр оставил на поле сражения свыше семи тысяч человек, две тысячи были взяты в плен. Иудейское войско потеряло более восьми тысяч, потери римлян оказались незначительными.

Антипатр, несмотря на рану, преследовал бегущего противника до конца. Когда все закончилось, он подъехал к Марку Антонию и с низким поклоном поприветствовал трибуна, восхваляя его личную храбрость и талант великого полководца. И хотя Марк Антоний запоздал, потому что не выслал вовремя разведку и не знал местонахождения противника, да и наткнулся на поле битвы только случайно, похвала Антипатра и его довольно правильная латынь понравились ему. Он широко улыбнулся и неожиданно обнял Антипатра, не замечая его раны и причинив ему такую боль, что Антипатр едва нелишился сознания.

Марк Антоний был высокого роста, крепкого сложения, черты его лица были одновременно и нежными и мужественными. Взгляд открытый, движения порывисты, голос громкий. Этот человек, казалось, не умел разговаривать шепотом.

— Мы устроим пир и отметим нашу победу, лишь только соберут убитых и раненых, — заявил он, наконец-то разжав руки и отпуская Антипатра. А тот, превозмогая боль, почтительно улыбнулся и в свою очередь пригласил римского трибуна в свою палатку. Ничего подобного он не посмел бы сказать Помпею Магну, но Марк Антоний, во-первых, был всего лишь трибуном у наместника Сирии Авла Габиния, а во-вторых, показался Антипатру человеком простым и открытым.

Он не ошибся — Марк Антоний легко принял предложение и даже попытался снова обнять Антипатра, от чего тот, указывая глазами на кровоточащее плечо, вежливо уклонился.

— Хорошо, — кивнул Антоний, — иди, я скоро буду.

Антипатр отправился в свой лагерь и сначала навестил сына, о ранении которого был уже извещен. Ирода он нашел на преторской площадке. Тот полулежал в походном кресле, бледный, осунувшийся, но уже пришедший в себя. Он даже попытался встать навстречу отцу.

— Я восхищен тобой, Ирод! — проговорил Антипатр, обнимая сына значительно осторожнее, чем только недавно Марк Антоний обнимал его самого. — Если бы не ты, все бы мы остались лежать на этом поле. Как твои раны?

— Царапины, — ответил Ирод, вызвав благодарную улыбку отца (Антипатр никогда не обращал внимания на собственные раны и не любил, когда кто-либо говорил о своих). — Но ты, отец, кажется, ранен серьезно.

Антипатр не счел нужным обсуждать такие пустяки, однако позволил бывшему при войске врачу перевязать плечо.

Когда врач закончил, Антипатр кивнул Ироду:

— Если ты можешь идти, то пойдем со мной — нужно дать свободу нашим благородным пленникам.

Ирод, стараясь не хромать, отправился вместе с отцом к палатке первосвященника. Палатка была окружена плотным кольцом идумейских воинов под командой начальника телохранителей Антипатра. Начальник телохранителей вышел им навстречу.

— Ну что? — спросил Антипатр. — Как они?

— Первосвященник и Малих сидели тихо, — вполголоса ответил тот, — а Пифолай пытался размахивать мечом, пришлось его урезонить.

— Ты не причинил ему никакого вреда?

Начальник телохранителей чуть заметно пожал плечами, ответил с самым невинным видом:

— Я приказал связать его, так ему удобнее было дожидаться твоего прихода.

— Дожидаться моего прихода, — проворчал Антипатр внешне недовольно, но улыбаясь внутренне. — Пусть его развяжут. Нехорошо так обращаться с отважным иудейским полководцем.

Начальник телохранителей сделал знак, и двое воинов быстро вошли внутрь палатки. Всего через несколько мгновений они появились вновь, а вслед за ними выскочил Пифолай и прокричал, наугад тыкая пальцем в стоявших рядом с входом солдат:

— Ты, и ты, и ты, и ты!.. Все вы, я запомнил вас… Все вы у меня будете жестоко наказаны!

— Не утруждайся, доблестный Пифолай, — мягко произнес Антипатр, — все, кто проявил в отношении тебя недостаточно почтения, будут наказаны мной. Я уже распорядился.

— Что? — только теперь заметив Антипатра, вскричал Пифолай, потрясая руками, на которых явственно проступали багровые следы от веревки, — И это ты считаешь недостатком почтения? Они посмели… Они посмели!..

— Больше никогда не посмеют, — спокойно сказал Антипатр.

Пифолай подбежал к нему, чуть загребая песок площадки своими коротенькими кривыми ногами, проговорил, брызгая слюной, с побагровевшим от гнева лицом:

— Ты еще вспомнишь меня, Антипатр, проклятый идумей! Ты еще будешь…

Антипатр не дал ему договорить — он резко поймал его руку возле запястья и крепко сжал. Пифолай невольно вскрикнул от боли, дернулся раз, другой, но руку освободить не сумел.

— Да, я идумей, — выговорил Антипатр сквозь плотно сжатые зубы, — и сын мой, — он кивнул на Ирода, — идумей тоже. Но за Иудею я пролил столько крови, что смогу утопить в ней любого правоверного иудея, а то и двух правоверных. Но я сейчас не об этом, — Антипатр выпустил руку Пифолая, и тот невольно сделал два коротких шага назад, — а о том, что, идумей я или нет, я пока остаюсь твоим начальником, и ты будешь подчиняться моим приказам, а не кричать на весь лагерь о моем мнимом предательстве. Если ты не желаешь подчиняться, уходи, я не держу тебя и не стану преследовать.

Но если останешься, я буду жестоко пресекать всякую попытку неповиновения. Ты понял меня? Решай.

Пифолай ничего не ответил, потирая руку и глядя в землю, он отступил в сторону. В ту же минуту из палатки вышел осторожный Малих, неопределенно кивнул Антипатру, спросил как о чем-то самом обыденном:

— У тебя хорошие вести?

Но Антипатр словно не услышал его — он шагнул к палатке, где на пороге наконец показался первосвященник, настороженно посмотревший сначала в одну, потом в другую сторону и только затем на Антипатра. Антипатр встал на одно колено и низко склонился перед первосвященником. В торжественных выражениях он объявил ему о полной победе над мятежниками, возложив на себя вину за то, что не удалось пленить Александра. Еще он добавил, что победу принес иудейскому войску хитроумный план первосвященника, который он, Антипатр, почтительно исполнил. Еще он сказал о решающей помощи римлян и о том, что трибун Марк Антоний пожелал посетить их лагерь и лично приветствовать первосвященника Иудеи.

Гиркан слушал все это замерев и только переводил глаза то вправо, то влево — от Малиха с Пифолаем к Антипатру и обратно. Когда Антипатр закончил, Гиркан шагнул к нему и, положив ему руку на голову, произнес как можно торжественнее — но при этом голос его заметно дрожал, как и рука на голове Антипатра:

— Бог на стороне правых и праведных, а ты, Антипатр, орудие Бога. Бог воздаст тебе за мужество, а народ Иудеи будет петь тебе хвалу. — Гиркан оторвал ладонь от головы Антипатра и, обведя рукой солдат, уже во множестве собравшихся около палатки, воскликнул: — Слава отважному Антипатру, великому воину Иудеи!

Солдаты ответили дружным приветственным криком, причем идумейские воины кричали громче остальных. Ирод тоже прокричал приветствие отцу и покосился на Пифолая и Малиха. Пифолай лишь пошевелил губами, а Малих хотя и разжал их, но вяло и без звука.

Антипатр поднялся и, подойдя к первосвященнику, что-то прошептал ему на ухо. Гиркан кивнул и движением руки подозвал Ирода.

— Отец сказал, что мы победили благодаря твоей стойкости. Я знаю, что Антипатр говорит правду. Сын мой, — он дотянулся до головы Ирода и, потянув его к себе, поцеловал в лоб, — я горжусь тобой так же, как гордился бы собственным сыном.

Ирод мельком глянул на отца и, склонившись перед первосвященником, проговорил тихо, но убежденно:

— Я отдам за тебя жизнь.

Гиркан кивнул, лицо его сморщилось, а на глазах выступили слезы. Он прерывисто вздохнул и, снова прикоснувшись холодными, сухими губами к воспаленному лбу Ирода, выговорил:

— О Ирод, Ирод, как я люблю тебя!

…На закате Гиркан в сопровождении Антипатра, Ирода, Пифолая и Малиха вышел из лагеря, чтобы встретить римского трибуна Марка Антония. Антоний верхом, в сопровождении своих офицеров подъехал к главным воротам иудейского лагеря. Антипатр, выйдя вперед, представил первосвященника, потом Пифолая и Малиха и, наконец, Ирода. Первосвященник первый приветствовал римского трибуна. Тот выслушал, не покидая седла, и после пространной речи Гиркана ответил коротко, но дружелюбно:

— Приветствую и я тебя, первосвященник Иудеи!

Затем он спрыгнул с лошади и, широко ступая, вошел в ворота.

Пир состоялся в палатке Антипатра. Тот приказал устроить его по римскому обычаю: гости не только возлежали вокруг стола, но еще и были украшены лавровыми венками. Антипатр специально посылал солдат в близлежащую лавровую рощу.

Гиркан был молчалив и, только когда взгляд римского трибуна падал на него, изображал на лице болезненную улыбку. Пифолай и Малих держались угрюмо и отстранение до той минуты, пока Антипатр, обращаясь к Марку Антонию, не заговорил о них. В самых высоких выражениях он отметил их доблесть и знания в военном деле, добавив:

— В сегодняшней битве они проявили себя настоящими героями.

Лица иудейских полководцев вытянулись, а Марк Антоний, рассмеявшись, высоко поднял наполненную вином чашу и великодушно произнес:

— Я напрасно так спешил вам на помощь, лишив вас всей полноты блестящей победы!

Пифолай взглянул на Малиха, Малих — на Пифолая. Малих едва заметно кивнул и, подняв чашу, несколько натянуто улыбаясь, восхвалил величие Рима, союзника Иудеи, и личную доблесть Марка Антония. Когда он закончил, лицо его побледнело и застыло, так что маска вымученной улыбки еще долго оставалась на нем.

Ирод возлежал напротив Марка Антония. Вследствие молодости и своего еще не высокого положения, он не вступал в разговор. Лишь когда Антипатр, пригнувшись к римскому трибуну, что-то сказал ему, указывая на сына, а Антоний приветственно поднял руку, Ирод вежливо улыбнулся и тут же скромно потупился.

Он то открыто, то украдкой смотрел на Марка Антония — римский трибун нравился ему. Он много пил, кричал и размахивал руками, поминутно перебивал говоривших, сыпал нескончаемыми рассказами о своих похождениях в Риме. Похождения эти были связаны с женщинами, вином и всякого рода проказами. Антипатр смеялся от души, удивленно качал головой и просил Антония рассказать еще. Первосвященник сидел потупившись, а Пифолай и Малих принужденно улыбались, когда Антоний смотрел на них, и поглядывали на него с ненавистью, когда он отворачивался. И тот и другой нетвердо знали латынь (особенно Пифолай) и вряд ли понимали все, что говорил Антоний. Но и того, что они смогли понять, было достаточно, чтобы еще больше возненавидеть проклятых римлян. Даже и малой доли тех проказ, что совершал Антоний в Риме, было бы достаточно, чтобы приговорить человека к казни, если бы тот посмел проделывать то же самое в Иерусалиме. Тут было и оскорбление святынь, и надругательство над женами именитых сановников, и беспробудное пьянство у всех на виду, — во всяком случае, Пифолай и Малих воспринимали похождения Антония и его друзей как череду страшных преступлений.

Ирод же, напротив, слушал его с завистью. Этот человек, живший так легко и беззаботно, был для Ирода вестником из другого мира, где нет глупых запретов и религиозных ограничений, где люди веселятся так, как им хочется веселиться, а молодость не проходит в трудах, заботах и сомнениях под строгим присмотром старших. Он думал, что из этого и происходит величие Рима — ведь они сражаются для того, чтобы завоевать себе право жить раскованно, свободно и весело, не тянуть за собой тяжелый воз жизни, а возлежать на нем с чашей вина в одной руке и с острым мечом — в другой. Пусть другие тянут их воз, надрываясь и падая замертво. Этим другим ничего не остается, как уповать на своего Бога и верить, что их страдания есть наказание за грехи, да еще благодарить Бога за справедливое наказание, а тех, что на возу, шепотом упрекать в безбожии и безнравственности существования. Что тут поделаешь! Право сильных — радоваться жизни, а право слабых — безропотно переносить страдания. Ирод хотел быть на месте первых, а потому Марк Антоний нравился ему.

Пир затянулся до поздней ночи. Большинство офицеров просто уснули за столом. Но и тех, кто не спал, нельзя было назвать бодрствующими — их багровые лица были неподвижны, а остекленевшие глаза казались мертвыми, при любом движении они теряли равновесие, валились то навзничь, то ничком, а потом долго, с огромными усилиями пытались подняться.

И только Марк Антоний казался по-прежнему весел, порывист и говорлив. Правда, его речь уже не была такой же связной, как вначале: он путался, забывал, о чем говорил мгновение назад, и, обнимая Антипатра, требовал помочь ему вспомнить.

Антипатр пил мало, но вел себя так, будто выпил столько же, сколько и Марк Антоний: громко смеялся, повторял фразы из рассказов Антония и даже обнимал римского трибуна, хотя и не так порывисто, как тот его, а очень осторожно и почтительно.

Наконец римский трибун с помощью Антипатра встал на ноги и, оглядев туманным взглядом гостей, сказал, что желает возвратиться в свой лагерь. Но у выхода из палатки он остановился и, наморщив лоб, в упор посмотрел на Антипатра.

— Ты знаешь, чего не хватает на твоем пиру? — проговорил он, не без труда ворочая языком и делая паузы между словами.

Антипатр вопросительно и виновато посмотрел на Антония:

— Только скажи, все будет.

— Ты обещаешь мне?

— Я умру, но сделаю все, чтобы доставить тебе удовольствие, — твердо произнес Антипатр, но, вспомнив, что нужно вести себя соответственно обстоятельствам, пьяно покачнулся.

— Женщин, — невнятно выговорил Антоний и, собравшись, повторил тверже: — Женщин. Здесь не хватает женщин.

Антипатр твердо кивнул:

— Они будут.

Антоний крепко обнял Антипатра:

— Ты настоящий друг. Больше тебе скажу — ты настоящий римлянин, вот что. Хватит быть варваром, перестань. Такой человек, как ты, должен быть римским гражданином. Вот так! И я позабочусь об этом.

Антипатр высокопарно поблагодарил римского трибуна за оказанную ему честь и, незаметно кивнув Ироду, вывел Антония из палатки. До лагеря римлян шли пешком — Антоний ни в какую не хотел сесть на лошадь, Антипатр придерживал трибуна с одной стороны, Ирод — с другой.

Антипатр, разумно полагая, что командиру не следует показываться перед солдатами в таком виде, хотел провести Антония в его палатку как можно более незаметно. Но тот упрямо пошел прямо на костры часовых. Солдаты дружно приветствовали его, Антоний сел у костра, выпил с солдатами вина, поел солдатской каши, рассказал несколько случаев из своей римской жизни. Солдаты были довольны и смотрели на своего полководца с любовью. Любой другой, наверное, вызвал бы у них неприязнь, но только не Антоний. Он был так открыт для каждого, так прост, так широко улыбался и сыпал острыми солдатскими шутками, что не любить и не восхищаться им было невозможно.

Когда он встал наконец и пожелал отойти ко сну, солдаты сами повели его в глубь лагеря, шумно смеясь и распевая комические куплеты, а Антипатр и Ирод вернулись к себе.

Но спать этой ночью Ироду не пришлось, отец приказал ему тотчас же ехать в Иерусалим, взяв с собой две сотни всадников. Он должен был привезти женщин для Марка Антония (блудниц из самых дорогих, какие найдутся) и… доставить Антипатру жену Аристовула, Юдифь, мать Александра.

— Скажешь ей от моего имени, что жизнь сына в ее руках. Она должна будет уговорить сына сложить оружие, иначе римляне не пощадят мятежника. Ты должен убедить ее приехать. — Антипатр внимательно посмотрел на сына и, когда Ирод утвердительно кивнул, добавил: — Уже там, в Иерусалиме, снарядишь две повозки: одну для блудниц, другую для Юдифи. Когда будешь возвращаться, разведи повозки подальше одну от другой — вряд ли жене Аристовула понравится такое соседство. Поторопись, уже к утру жду тебя обратно.

От места, где был разбит их лагерь, до Иерусалима было около двух часов быстрого хода. Ирод, нахлестывая коня и торопя своих всадников, покрыл это расстояние за час с небольшим. Разделив отряд на две половины, он приказал одной приготовить две повозки и ждать его за крепостной стеной, с остальными же пятьюдесятью всадниками въехал в город. Определил им задачу — добыть блудниц во что бы то ни стало:

— Берите их как пленниц, если не сможете купить.

Он отделился от отряда и в одиночестве поскакал ко дворцу Гиркана, где в отведенных для них помещениях под охраной жили жена Аристовула и две его дочери.

Охрана хорошо знала Ирода и легко пропустила его внутрь дворца. Но на половине Юдифи его ждало неожиданное затруднение — управляющий никак не хотел будить свою госпожу и с нескрываемым презрением смотрел на Ирода. Когда Ирод попытался пройти сам, управляющий крикнул слуг, и те, столпившись, загородили ему проход. Поняв, что уговоры не возымеют действия, Ирод, недолго раздумывая, выхватил меч и пошел прямо на слуг. Управляющего, который попытался схватить его, он ударил в руку. Тот истошно закричал, зажав рану, слуги повторили его крик на разные голоса, в страхе замахали руками, но проход не очистили.

Неизвестно, чем бы все это закончилось для них — Ирод был настроен очень решительно, — если бы за спинами слуг не раздался повелительный женский голос, сказавший:

— Что здесь такое?! — И в дверях показалась Юдифь (слуги мгновенно расступились) в длинном сером хитоне и наброшенной на плечи черной шерстяной накидке.

В молодые годы она считалась красавицей, но даже и теперь лицо ее не потеряло привлекательности, хотя невзгоды наложили на него свою печать — морщины под глазами, скорбно опущенные углы губ. Но взгляд, величественный и строгий, поворот головы и осанка у нее по-прежнему были царскими.

— Что здесь такое?! — повторила она и переступила через порог, глядя в лицо Ирода и словно не замечая обнаженного и окровавленного меча в его руке.

— Я Ирод, — с поклоном проговорил Ирод и, не решаясь вложить меч в ножны, отвел руку назад.

— Я вижу, что ты Ирод, — сказала Юдифь, — Кто же еще, кроме тебя и твоего отца, может ворваться сюда ночью.

— Я не хотел тревожить тебя, — стараясь говорить спокойно и поглядывая на Юдифь исподлобья (она чем-то привлекала его к себе и отталкивала одновременно), произнес Ирод, — но у меня к тебе дело. Очень срочное, — добавил он, опуская глаза, не выдержав ее взгляда.

— Я вижу, что слишком срочное, если ты посмел обнажить меч в покоях моего дворца.

Дворец этот уже давно не принадлежал ей, но она проговорила «моего дворца» как вызов, с особенным нажимом.

Ирод ощутил робость — сам не понимал почему — и тихо выговорил, не поднимая глаз:

— Дело касается твоего сына, Александра.

Наступила пауза. Слуги замерли, Ирод слышал лишь

тяжелое дыхание Юдифи.

— Пойдем со мной, — наконец сказала она и, уже повернувшись к двери, добавила: — Только спрячь свой доблестный меч.

Ирод сообщил ей то, что сказал ему отец. Она не задавала вопросов, не раздумывала, коротко бросила:

— Поеду, — и вышла из комнаты.

По ночному городу они проехали верхами, за крепостной стеной Юдифь пересела в повозку. Все молча, не глядя ни на Ирода, ни на кого вокруг, словно бы ничего не слыша. А не слышать было невозможно — в другой повозке, в ста пятидесяти шагах от первой, сидели блудницы. Восемь женщин, как доложили Ироду. Их взяли силой — некогда было договариваться и объяснять, и они все никак не могли успокоиться, сердито кричали все разом, ругали солдат, свою несчастную судьбу и вообще все на свете.

Юдифь конечно же слышала их — они могли разбудить весь город — и не могла не понимать, чье соседство было навязано ей. Тем более что девицы, несколько угомонившись, смирились с превратностями жизни и принялись то визгливо хохотать на каждом ухабе, то гортанными голосами, с особенными зазывными интонациями, шутить с сопровождавшими повозку всадниками.

Уже проехали половину пути, когда Ирод почувствовал на себе пристальный взгляд Юдифи. Она смотрела на него, отодвинув занавеску, прикрывавшую окно повозки. Ирод подъехал, спросил, пригнувшись:

— Тебе что-нибудь нужно? Скажи!

Некоторое время она молча смотрела на него и вдруг проговорила с унижающим равнодушием:

— Я ненавижу ваш род.

6. Пиры и сражения
К приезду Юдифи Антипатр приготовил специальную палатку, желая доставить ей удобства, какие возможны в походе. Одного он не предусмотрел — слугу и служанку. Можно было послать за ними в Иерусалим, но Юдифь отказалась, гордо ответив на предложение Антипатра:

— Я приехала сюда не для отдыха, а чтобы спасти сына. Скажи, что я должна для этого сделать?

Антипатр виновато развел руки в стороны:

— Набраться терпения. Есть обстоятельства, с которыми я вынужден считаться.

Ничего на это не ответив, Юдифь скрылась в палатке, а Антипатр покачал головой и вздохнул: то, что он назвал обстоятельствами, было неумеренной страстью к разгулу римского трибуна Марка Антония. Девицы, доставленные Иродом, понравились трибуну, из его палатки и днем и ночью доносились хохот, визг, пьяное пение и страстные вопли. Антипатр полагал, что так может продолжаться день или два, потому что на продолжение разгула не хватит никаких человеческих сил. Но силы Марка Антония были поистине нечеловеческими: поздно ночью после сверхобильных возлияний он едва добирался до постели, бессмысленно вращая покрасневшими глазами и произнося нечленораздельные звуки, но рано утром был уже на ногах, свеж и бодр, и снова требовал вина и женщин, женщин и вина.

За вином Антипатр посылал в Иерусалим и близлежащие деревни. Всякий раз ему казалось, что запасов вина и еды хватит надолго, но уже на следующий день Антоний требовал еще. Но самое трудное состояло в том, что римский трибун желал видеть Антипатра рядом с собой во всякую минуту дня и ночи. Такому испытанию Антипатр, повидавший в жизни много всякого, еще никогда не подвергался. Он почти не пил, а только поднимал чашу и пригубливал вино (так что одной чаши ему могло хватить на целый вечер), но уставал так, что еле добирался до лагеря и тут же падал без сил. Но больше всего его мучила не эта усталость, а то, что он должен был терпеть постоянное присутствие непотребных блудниц, слышать их смех и крики, не вздрагивать, когда они прикасались к нему своими нечистыми телами. Нет, он не вздрагивал, но улыбался и даже хохотал, когда хохотал Марк Антоний и когда блудницы кривлялись, называя свои движения танцами, и выставляли напоказ свои мерзкие прелести.

Антипатр терпел, не без оснований полагая, что терпит недаром, — Марк Антоний был доволен им, называл своим другом. Никогда бы Антипатр не позволил себе унижаться перед каким-то римским трибуном, начальствующим всего над двумя легионами. Но его опыт подсказывал, что Марк Антоний не простой трибун, но друг и приятель многих сильных людей Рима. Во-первых, при всей своей страсти к разгулу Антоний не был бахвалом и если упоминал имена Помпея, Цезаря[718] или Красса, то как бы между прочим, не хвалясь знакомством с ними (как это мог бы делать офицер попроще), а лишь вспоминая их по ходу своих многочисленных рассказов. Во-вторых, и это было, пожалуй, главным, никогда римляне не доверят два легиона человеку, который может пить беспробудно, забывая о том, зачем он здесь и что должен делать. Такой суровый воин, бывший консулом в Риме, как Авл Габиний, теперешний прокуратор Сирии, никогда бы не держал при себе такого человека, как Марк Антоний. Значит, он держал его при себе не из личной дружбы, а потому, что Антоний был дружен с Помпеем, потому что сам сирийский прокуратор был преданным соратником Помпея Магна.

Антипатр хорошо изучил римлян и очень надеялся на то, что при случае Марк Антоний не забудет о нем и о его сыне. И хотя раньше он никогда не позволил бы сыну участвовать в подобных оргиях, которые устраивал Антоний в римском лагере (будь это другой человек), теперь он сам сказал Ироду:

— Он сильный человек, будь с ним рядом и держись посвободнее.

И Ирод сидел на пирах Антония, улыбался, отвечал приветствием на приветствие, и когда одна из блудниц, обвив его шею руками, прижималась к нему всем телом и шептала в самое ухо с наигранной и пьяной страстью:

— Приходи ко мне ночью, я сумею научить тебя многому, ты же еще ничего не понимаешь в любви, — Ирод, косясь на отца, гладил блудницу пониже спины под радостные возгласы Антония.

Оргии римского трибуна вызывали глухой ропот в лагере иудейского войска. Солдаты смотрели на все это, укоризненно покачивая головами, хотя и с тайной завистью. А Пифолай, явившись к Антипатру, с обычной своей несдержанностью потребовал отвести войско подальше от этой римской заразы. Когда Антипатр ответил, что сам знает, что нужно иудейскому войску, а что не нужно, Пифолай, прорычав что-то невнятное, но угрожающее, ушел.

Второй раз он «напал» на Антипатра в присутствии первосвященника и Малиха.

— Ты доставляешь им вино, ты отдаешь им на поругание наших женщин, — кричал он, сверкая глазами, с искаженным от злобы лицом, — ты сам погряз в разврате и толкаешь туда своего несчастного сына! — Обернувшись к первосвященнику и тыкая в сторону Антипатра своим толстым, кривым, поросшим жесткой щетиной пальцем, он восклицал: — Скажи, скажи ему! Он привез сюда царицу Юдифь словно непотребную девку, — наверное, он приготовил ее для этого нечестивого Антония!

Гиркан часто-часто моргал глазами, неопределенно водил головой и, умоляюще глядя на Антипатра, говорил, вздыхая:

— Все это как-то нехорошо, Антипатр. Ты, конечно, всегда знаешь, что делаешь, и я всецело доверяю тебе, но люди… — он снова вздыхал, — люди не понимают, что же такое происходит.

Антипатр спокойно выслушал обвинения Пифолая и осторожную речь первосвященника.

— Я отвечу обвиняющим меня, — сказал он, обводя присутствующих взглядом (он сказал «обвиняющим», хотя Малих не бросил ему ни одного укора и вообще не выговорил ни единого слова) и останавливая его на Гиркане. — Первое. Женщины, о чести которых так печется благочестивый Пифолай, блудницы и занимаются в римском лагере тем же, чем они занимались в Иерусалиме, святом городе. Если их присутствие в римском лагере делает его гнездом разврата, то что же сказать о Иерусалиме, где они пребывают постоянно?

— Ты святотатствуешь! — прокричал Пифолай.

— Нет, — отрицательно покачал головой Антипатр, — я только сообщаю положение дел. Кроме того, — продолжил он после короткой паузы, — римляне — наши союзники, и я не хочу, чтобы они стали нашими врагами. Сейчас они довольствуются блудницами, но если мы разозлим их, они возьмут наши города и вот тогда по праву победителей надругаются над нашими дочерьми и женами. Пусть первосвященник скажет, что я не прав.

Первосвященник ответил очередным вздохом — прерывистым и продолжительным.

— Что же до меня, — сказал Антипатр, — то я вынужден изображать перед римским трибуном гостеприимного хозяина, ведь он находится на нашей земле. Пока на нашей. Второе. Юдифь я привез не на поругание, как говорит Пифолай (я знаю, что он и сам не верит этому), а для того, чтобы она уговорила сына сдаться. Или вы хотите, чтобы римляне захватили Александра и распяли его? Он враг первосвященника Гиркана, а значит, и мой враг. Но, несмотря на это, я не хочу, чтобы пролилась хотя бы капля крови великого царского рода.

— Ты хочешь, чтобы римляне завоевали нас! Тебе недорога свобода Иудеи! — воскликнул Пифолай и, подняв руку, посмотрел вверх.

Антипатр усмехнулся:

— Прежде чем говорить о свободе Иудеи, надо бы решить наши внутренние распри. Вот ты, Пифолай, только что в присутствии первосвященника назвал Юдифь царицей. Слов нет, она достойная женщина и перенесла много несчастий на своем веку. Но она не царица, а лишь жена младшего брата первосвященника Гиркана, которому, по всем нашим законам, полагалось взойти на царский престол. Так-то ты чтишь наши законы, если не таясь называешь Юдифь царицей.

— Я хотел сказать… — пробормотал Пифолай, покосившись на Гиркана, но Антипатр не дал ему договорить:

— Я понимаю, ты ошибся, ты хотел сказать, что Юдифь — жена самозваного царя. Ведь ты это хотел сказать?

Пифолай не ответил, плотно сжал губы и исподлобья с ненавистью глядел на Антипатра. А тот продолжил, с каждым словом все возвышая голос:

— Если бы вы не поддерживали Аристовула, то он не решился бы на мятеж, не посмел бы объявить себя царем — и римляне не пришли бы к нам. Так кто же больше печется об Иудее — ты, называющий жену самозванца царицей, или я, преданно служащий законному наследнику?!

Он закончил и, почтительно склонившись перед первосвященником, произнес:

— Дозволь переговорить с тобой с глазу на глаз.

Гиркан, словно его толкнули, быстро поднял голову,

недоуменно посмотрел на Антипатра и, только теперь поняв, что тот хочет от него, мягко махнул рукой в сторону стоявших чуть поодаль иудейских полководцев:

— Идите, идите, я устал.

Малих поклонился первосвященнику достаточно низко, а Пифолай только кивнул.

Когда они вышли, Антипатр спросил Гиркана:

— Ты доверяешь мне?

Тот удивленно посмотрел на него, широко раскрыв слезящиеся глаза:

— Доверяю? Конечно. Но почему ты спрашиваешь?

— Потому что я люблю тебя, — ответил Антипатр и, посмотрев на дверь палатки, добавил: — Позволь мне удалиться.

Антипатр ушел, а Гиркан, оставшись один, долго сидел неподвижно, глядя себе под ноги и придерживая руками голову. Он доверял Антипатру, но боялся его, порой смертельно. Время от времени ему снилось, что Антипатр ночью входит в его палатку — крадучись, с длинным кривым кинжалом в руке. Он просыпался в страхе, и невольно рука его тянулась к горлу.

Пифолаю он не доверял. Пифолай был человеком его брата Аристовула, и все знали об этом. Малих не был человеком Аристовула, но Гиркан никогда не мог понять его: что он думает, кого любит, кого ненавидит, кому предан, кого может предать. Нет, он не доверял ни тому, ни другому, но при этом никогда не видел их во сне, крадучись входящих в его палатку с кинжалами в руках.

…Время тянулось медленно, порой Ироду казалось, что оно остановилось. Он уже не различал, где день, а где ночь. Присутствие на непрерывных пирах Марка Антония и нравилось Ироду, и томило его. Если бы не взгляд отца, который ощущал на себе постоянно, то и он сумел бы почувствовать хоть частицу того удовольствия, к которому стремился сам и которое находил в общении с девицами и вином веселый римский трибун. Но взгляд отца был строг и неумолим, а запах, исходящий от девиц, манил и тревожил, и Ироду приходилось сдерживать свою страсть, притворяться, а ночами мучиться от видений и безжалостного зова плоти.

Неизвестно, чем бы все это закончилось для Ирода (минутами ему казалось, что его плоть не выдержит напряжения, лопнет и разорвется на части), если бы вдруг не прискакал гонец от прокуратора Сирии Авла Габиния. Гонец привез приказ Марку Антонию быстрым маршем вести легионы римлян и иудейское войско к крепости Александрион, возле которой скопилось множество мятежников во главе с Александром. Габиний приказывал рассеять мятежников и захватить их вождя.

Вот тут-то Марк Антоний и предстал перед Иродом и Антипатром (да и перед всеми остальными, не знающими его) в другом качестве — стойким воином и решительным полководцем. Он будто в единый миг сбросил с себя усталость от многодневных пиров и забав с блудницами. Бодрый, решительный, полный энергии, отдающий приказы направо и налево, он уже через несколько часов построил свои легионы и быстрым маршем повел их к Александриону, приказав Антипатру как можно быстрее следовать за ним. Антипатр не ощущал той свежести, что всем своим видом и действиями выказывал римский трибун. За исключением его идумейских отрядов, основное войско, состоявшее больше чем наполовину из новобранцев — еще плохо обученных, не вполне понимающих, что такое воинская дисциплина, поднялось и построилось значительно медленнее римлян и за день отстало от них едва ли не на целый переход. К тому же полководцы, не говоря уже о солдатах, не понимали, куда и зачем их ведут, и не имели большого желания сражаться против своих. Блудницы были отправлены в Иерусалим, а Юдифь ехала в своей повозке в центре войска, сразу за повозкой первосвященника.

Антипатр наказал своим телохранителям, чтобы никто не смел подходить к ней и заговаривать. Прежде всего это касалось Пифолая и Малиха.

Войско тянулось медленно, при таком движении до Александриона оставалось не меньше двух дней пути. В какой-то момент Антипатр решил было взять своих идумейцев и попытаться догнать римлян, но было опасно оставлять в тылу столь ненадежное войско, тем более под командованием враждебно настроенных к нему командиров. Но, с другой стороны, он боялся навлечь на себя гнев Авла Габиния, который мог усмотреть в его опоздании злой умысел.

В конце концов он решился послать вперед Ирода с полутора тысячами конных, полностью составленных из идумейцев и самарян. Он велел сыну двигаться как можно быстрее, но при этом беречь коней, потому что может случиться, что придется вступить в сражение с ходу, и кони не должны быть слишком утомленными.

Ирод исполнил приказание отца наилучшим образом: его отряд скакал быстро, но при этом трижды останавливался, в течение трех часов давая коням передохнуть. И все-таки отряд достиг Александриона, когда сражение на равнине, у подошвы горы, на которой возвышалась крепость, было уже в самом разгаре.

Сюда во множестве стекались иудеи едва ли не со всех концов государства — одни бежали от притеснения римлян, другие из любви к Александру, которого они, как и его отца Аристовула, почитали своим вождем, героем, борцом за свободу родины, третьи — потому что любили воевать и надеялись на богатую добычу. Александр, разбитый Антипатром и Марком Антонием, бежал сюда в надежде укрыться в неприступной крепости и был удивлен, увидев такое скопление солдат, громко приветствующих его и требующих вести их на Иерусалим. О таком походе сейчас не могло быть и речи, тем более что многочисленное скопление солдат — их оказалось не меньше сорока тысяч — еще нельзя было назвать войском. Следовало составить из них легионы, поставить над ними толковых начальников, обучить строю и маневру. Все это требовало времени — не одной недели и даже не одного месяца, — а Александру вряд ли было отпущено даже несколько дней. К тому же он сам не имел полководческого опыта, а одной его смелости и отваги при командовании столь огромным войском было явно недостаточно.

В первый момент Александр даже огорчился, увидев эту огромную толпу приветствовавших его воинов — продолжать открытую войну не входило в его планы. Но самому скрыться в крепости и просить солдат разойтись он тоже не мог. Так что выбора у него не оказалось, он принял командование и в короткой энергичной речи попытался ободрить своих сторонников. Но это было единственным действием, которое он успел предпринять: уже на следующее утро с севера к равнине подошли три легиона римлян во главе с самим прокуратором Сирии Авлом Габинием. Тот отправил к Александру одного из своих трибунов с требованием распустить это новое войско, при этом обещая простить мятежников. Прежде чем дать ответ Габинию, Александр обратился к солдатам, сказав, что возможное сражение непременно будет проиграно иудеями и это навлечет на страну еще большие, чем прежде, бедствия, что час освобождения еще не настал. Он призвал их быть рассудительными и запастись терпением, это сейчас важнее для страны, чем смелость и отвага. Александр закончил свою речь тем, что пересказал твердое обещание Авла Габиния не преследовать восставших и полностью простить их.

Последнее обстоятельство более всего раздражило толпу. Всю речь Александра они выслушали спокойно, но когда тот упомянул о прощении сирийского прокуратора, послышался недовольный ропот, потом раздались гневные крики, солдаты выхватили мечи и, потрясая ими, стали требовать от своего вождя тотчас же атаковать римлян. Все попытки Александра урезонить толпу тонули в этом оглушительном шуме. Он уже и сам опасался сделаться в глазах воинственно настроенных людей предателем или трусом и потому был вынужден передать пришедшему на переговоры трибуну свое неприятие предложений сирийского прокуратора.

Авл Габиний был разгневан, но, как опытный и осторожный полководец, не отдал приказа тут же атаковать мятежников, а, напротив, велел своим солдатам еще лучше укрепить лагерь на случай внезапной атаки иудеев. Как ни сильны были его легионы, состоявшие в основном- из ветеранов Помпея Магна, прошедшие и завоевавшие с ним едва ли не полмира, но их было втрое меньше собравшихся на равнине иудеев. Габиний отправил гонца к Марку Антонию с приказом немедленно идти к Александриону. Он был недоволен Антонием, который должен был ожидать его здесь, но почему-то запаздывал. И Габиний, меряя шагами преторскую площадку в центре римского лагеря, с нетерпением поглядывал на восток, откуда должны были подойти легионы Антония.

Между тем в лагере мятежников разгорелись жаркие споры. Одни говорили, что нужно немедленно атаковать римлян, пока они не получили подкрепления, другие считали, что лучше ожидать противника в лагере, тем более что сюда каждый день прибывают все новые и новые воины. Споры были столь жаркими, что иудейский лагерь гудел как встревоженный улей, а Александр сидел в своей палатке, прикрыв ладонями уши и закрыв глаза. Будущее не сулило ничего хорошего — он думал, как бы поступил его отец, Аристовул, если бы оказался на месте сына. Он не знал — как и, время от времени поднимая голову и отрывая ладони от ушей, прислушивался к не утихающему гулу вокруг — порой ему казалось, что он опасается своих сторонников больше, чем римлян.

На второй день после неудавшихся переговоров, уже к вечеру, к Габинию прибыл гонец от Марка Антония. Тот сообщал, что находится всего в трех милях, и спрашивал, что ему делать дальше. Известие о приближении легионов Антония так обрадовало сирийского прокуратора, что он забыл о недовольстве промедлением своего трибуна. Он отослал гонца обратно, велев передать Антонию, чтобы тот, незаметно подойдя к лагерю мятежников, атаковал их на рассвете с восточной стороны, тогда как он, Габиний, атакует их с севера.

Еще засветло, непрерывно высылая вперед разведчиков, Марк Антоний приблизился к лагерю иудеев почти вплотную. Настолько, что, остановив легионы и приказав солдатам соблюдать тишину, прошел вместе с разведчиками вперед всего каких-нибудь три сотни шагов и, спрятавшись в зарослях низкого кустарника, стал рассматривать вражеский лагерь. Он с удовлетворением отметил неопытность иудейских полководцев и неумелость солдат. Во-первых, худшего места для лагеря невозможно было найти — лагерь располагался в низине между двумя холмами. Один из холмов занял Габиний, а другой был предоставлен ему, Марку Антонию. Во-вторых, лагерь иудеев был плохо укреплен — насыпь не более полутора метров высотой, а ров вокруг больше походил на узкую канаву, ничего не стоило его просто перешагнуть. Охрана у тех ворот, что были видны Антонию, составляла не больше десятка солдат.

Уже рассвело, Антоний вернулся к легионам, быстро перестроил их для атаки и не медля повел вперед. Когда когорты Марка Антония показались на вершине холма и с устрашающим криком «барра!», бросились вниз, к лагерю, там все еще спали. Разбуженные мятежники выбегали из палаток, спросонья не понимая, что же такое происходит. Для того чтобы облачиться в латы, времени уже не было — кто с мечом и щитом, а кто и без щита, они бросились на защиту лагеря, толкая друг друга, не вполне понимая, с какой стороны совершено нападение.

Едва лишь солдаты Марка Антония прорвали слабую и несогласованную оборону мятежников — сам он одним из первых взошел на вал, — как с северной стороны лагерь атаковали легионы Авла Габиния. То, что происходило внутри лагеря, не походило на битву, это была настоящая резня. Римляне не щадили раненых и не брали пленных. В какие-нибудь полчаса все было кончено. Те, кто не был убит или ранен, в страхе бежали. Но не все.

Еще в начале атаки римлян Александр, понимая, что его застали врасплох и что дальнейшая оборона лагеря бессмысленна, со своими людьми вышел из лагеря и направился в сторону Александриона. У самой горы, прикрывая дорогу, ведущую к крепости, он выстроил в боевом порядке тех, кто отступил с ним, и тех, кто бежал из лагеря и не потерял рассудок от страха. Набралось до восьми тысяч человек — наиболее стойких и опытных воинов. Конечно, выстоять против тридцати тысяч римлян было невозможно. Александр понимал это, но он не хотел заслужить славу труса, бросившего своих воинов на произвол судьбы. Да и не в одних солдатах было дело — при лагере собралось множество беженцев с севера, из занятых римлянами городов: женщины, дети, старики. Они ночевали не в военном лагере иудеев, а прямо в поле, между лагерем и крепостью. Когда римляне атаковали лагерь, беженцы почему-то, вместо того чтобы уйти под защиту крепостных стен, бросились к лагерю, но, увидев, что там творится, стали метаться по равнине в смятении и страхе. Когда же они заметили выстроившиеся для боя отряды Александра, то ринулись к ним в надежде на защиту. Александр приказал своим воинам расступиться и пропустить беженцев на дорогу, ведущую в крепость. Дорога была узка и камениста, к тому же слишком круто поднималась вверх. Чтобы взойти по ней и укрыться за крепостными воротами, беженцам нужно было не меньше двух часов. Вот эти два часа Александр и решил удерживать подступы к дороге, а уже потом, когда беженцы будут в безопасности, отступить туда с остатками войск. Отступить, если удастся, или пасть под мечами римлян, не запятнав своей чести. С этим он и обратился к солдатам, они ответили ему дружным гулом одобрения.

Когда с лагерем было покончено, Авл Габиний, не без удивления увидев перед собой нового противника, приказал Антонию выстроить свои когорты для атаки и наступать на противника с правого фланга, сам же он собирался атаковать в центре. У Габиния были только эти два направления, потому что с левого фланга отряды Александра прикрывала довольно высокая скалистая гряда.

Первая атака римлян оказалась неудачной. Воины Александра дрались отчаянно и отбили первый натиск. Передние ряды наступавших смешались, и Габиний был вынужден отдать приказ отступить и перестроиться. Сирийский наместник был скорее удивлен стойкостью этой горстки воинов, чем огорчен неудачей. Осознав, что вот так просто, с ходу, ему не смять мятежников, он подготовил повторную атаку более тщательно. Сначала пращники и лучники засыпали иудеев градом камней и тучей стрел, и лишь после этого он подал сигнал к наступлению.

Именно во время этой второй атаки к полю сражения подошел Ирод со своими полутора тысячами всадников. Он увидел лагерь иудеев, заваленный мертвыми телами, и яростно атакующих подножие горы римлян. Искать Габиния или Антония, чтобы получить новый приказ, было и невозможно и бессмысленно — и тот и другой сражались в первых рядах. Оставаться на месте и смотреть на битву со стороны значило бы в лучшем случае вызвать неудовольствие Габиния и упустить свой шанс отличиться. И Ирод решился действовать самостоятельно.

Он тут же оценил обстановку и повел своих всадников к скалистой гряде, прикрывавшей левыйфланг отрядов Александра. Тут он приказал им спешиться и лезть на гору, чтобы оказаться в тылу противника. Его идумейцы, уже охваченные горячкой близкого сражения, стали с необыкновенной ловкостью карабкаться по едва ли не отвесной скале, побросав у подножия щиты, панцири и даже шлемы. Ирод тоже полез вверх, забыв о страхе и опасности падения. Когда он наконец, обливаясь потом и исцарапав в кровь руки, взобрался на скалу, уже до двух сотен его воинов швыряли на головы воинов Александра камни и обломки скал.

Иудеи, все еще стойко отражавшие натиск римлян, хотя больше половины их братьев уже лежали мертвыми у них под ногами, не ожидали нападения с тыла. От летящих на голову камней не было спасения — ряды защитников смешались. А Габиний, пораженный не меньше, чем иудеи, неожиданно явившимся войском, приказал своим легионерам чуть отойти назад, чтобы не попасть под град камней. Только несколько римских солдат, замешкавшихся при отходе, получили незначительные ушибы.

Александр, видя смятение и гибель своих солдат, отдал приказ к отступлению. Но отступления не получилось — его воины, потеряв всякое присутствие духа, бросились бежать, толкая друг друга и давя ногами раненых. Бегущая к крепости толпа увлекла Александра за собой.

Когда мятежники побежали, Ирод остановил своих воинов, а римляне, обозленные отчаянным упорством иудеев, бросились их преследовать.

За воротами крепости нашла спасение лишь горстка иудейских воинов, в их числе оказался и Александр. Вся дорога была усеяна трупами, римляне в ярости добивали раненых. Марк Антоний хотел с ходу штурмовать и крепость, но осторожный Габиний приказал отступить к лагерю.

Когда Ирод явился к нему, сирийский наместник спросил:

— Это ты сын доблестного Антипатра? — И, когда Ирод утвердительно кивнул, шагнул к нему, обнял и добавил громким голосом: — Я хотел бы видеть этого юношу царем Иудеи!

Марк Антоний тоже подошел к Ироду и проговорил, широко улыбаясь:

— Ты подоспел вовремя, Ирод, в последнюю минуту, как и я несколько дней назад.

Только во второй половине дня подошел Антипатр с иудейским войском. Ирод бросился к отцу, стал торопливо рассказывать о событиях сегодняшнего утра и о своем участии в сражении. Он хотел услышать похвалу от отца и не скрывал этого. Но Антипатр, обведя равнину, покрытую мертвыми телами, рассеянным взглядом, молча отвернулся.

7. Мать и сын
Авл Габиний, несмотря на то что иудейское войско не поспело к началу сражения, приветливо принял Антипатра, сказал, что много слышал о его смелости и отваге, о его преданности Риму, и в конце, словно поднося чашу с особенно дорогим вином, добавил:

— Помпей Магн говорил мне, что у тебя всегда найдется ключ, чтобы открыть ворота самой неприступной крепости.

Антипатр вежливо поклонился:

— Помпей Магн слишком великодушен, ему и таким его полководцам, как ты, великолепный Авл Габиний, не нужны ключи от крепостей — их открывают одним произнесением ваших славных имен.

Несмотря на восточную высокопарность и явное преувеличение его возможностей и значения, слова Антипатра понравились Габинию, и он милостиво улыбнулся. Но на этом предварительную часть беседы посчитал законченной и с самым серьезным и деловым видом обратился к Антипатру:

— Александр, как и его отец когда-то, заперся в крепости. Говорят, что она неприступна, да я и сам вижу, что взять ее будет очень трудно. Но мне нужно взять ее, а также две другие, Гирканон и Махерон, чтобы навсегда покончить с опорными пунктами мятежников. Что ты думаешь об этом?

— Я скажу тебе то же, славный Авл Габиний, что сказал когда-то Помпею Магну, отвечая на тот же вопрос: ты прав, крепости неприступны, особенно эта, Александрион. Конечно, ты можешь их взять долгой осадой или кровопролитным приступом, но то будет потеря большого количества времени и большого количества жизней твоих солдат. Ты милостиво упомянул о словах Помпея Магна, так вот, не сочти за гордыню и позволь тебе сказать, что я действительно привез с собой ключ от Александриона и двух других крепостей.

— Привез ключ? — переспросил Габиний, не скрывая удивления.

— Да, это так.

— И ты покажешь мне его? Или твои слова нужно понимать в каком-то ином смысле? Учти, я не философ, а воин и люблю, когда смысл сказанного прост и понятен— Проговорив последнюю фразу, Габиний слегка нахмурил лоб. Он принимал витиеватость в похвалах, но не терпел, когда так же говорили о деле.

— Прости, что я не был краток, — быстро сказал Антипатр, — но я в самом деле привез ключ, который откроет ворота Александриона перед сирийским наместником. Я привез с собой мать Александра.

— Мать Александра? — Габиний нахмурился еще больше, тон его был теперь резким и нетерпеливым. — Жену царя Аристовула? Ты взял ее как заложницу? Ты полагаешь, что я, Авл Габиний, прокуратор Сирии, стану заниматься таким бесчестным делом — угрожать смертью женщине, чтобы заставить сына сдаться? Здесь, на Востоке, вы допускаете любые средства, чтобы достичь желаемого, но ты забываешь, что я римлянин.

— О нет, ты меня не понял. — Антипатр отрицательно покачал головой. — Эта женщина не заложница, и я никогда не посмел бы…

— Да говори же! — нетерпеливо перебил Габиний.

— Эта женщина хочет того же, чего хочешь ты, — покончить с мятежами и войнами на этой земле. Она готова уговорить сына сдаться, и она сделает это, я хорошо знаю ее. Юдифь ничего нельзя заставить сделать насильно, но если она чего-то захочет сама, она добьется этого непременно.

Выслушав его речь, Габиний усмехнулся:

— Ты говоришь о ней так, будто она не жена твоего врага, но твоя собственная.

Антипатр ответил уверенно и твердо:

— Я лишь отдаю должное ее качествам и твердости ее характера. Если бы такая женщина, как она, была моей женой, я имел бы в этой жизни много больше, чем имею сейчас. Если она уверена в чем-то, то даже угроза смерти ее детей не заставит…

— Хорошо, хорошо, — перебил Габиний: страстность, с какою Антипатр проговорил последнее, убедила его, — приведи ее ко мне.

— Она уже здесь, — И, не дожидаясь разрешения сирийского наместника, Антипатр подошел к выходу из палатки и, отодвинув полог рукой, коротко сказал: — Войди.

В палатку вошла Юдифь, прямая, строгая. Не глядя на Антипатра, она направилась к Габинию и, остановившись в двух шагах от него, проговорила с достоинством:

— Приветствую тебя, Авл Габиний!

Габиний, привыкший к высокопарным и почтительным приветствиям местных царьков и сановников, несколько растерялся от такой смелости и не вполне внятно ответил:

— Привет и тебе, достойная Юдифь!

— Я слышала, ты хочешь закончить эту войну, — сказала она так, будто не она, а Габиний пришел к ней просителем. — Я тоже хочу ее окончания и готова помочь тебе.

— Вот как! — выговорил Габиний, уже вполне оправившись от смущения и приняв надменный вид, заложил руки за спину и выставил правую ногу, — И что же ты можешь сделать?

— Я пришла сказать, что можешь сделать ты, — с прежним достоинством, не замечая перемены в лице и осанке сирийского наместника, ответила Юдифь, — Я ненавижу римлян, они принесли мне и моему народу неисчислимые страдания, но я не хочу, чтобы мой народ погиб. Утром я войду в крепость и выведу к тебе моего сына. Но ты должен обещать мне…

— Я ничего тебе еще не должен, — вставил Габиний и мельком взглянул на Антипатра (тот стоял в углу палатки, низко опустив голову и сложив руки на животе).

— Ты должен обещать мне, — чуть возвысив голос, повторила Юдифь, — что не отправишь моего сына пленником в Рим и сроешь крепостные стены Александриона, Махерона и Гирканона, дабы никто из отважных безумцев более не пытался поднимать бессмысленные мятежи. Если ты обещаешь мне это, завтра я войду в крепость и выведу к тебе сына, если нет — делай как знаешь.

Не одна только смелость этой женщины поразила Габиния, но и ее последнее условие — срыть стены мощных иудейских крепостей. Он мог ожидать чего угодно, но только не этого. Глядя в лицо Юдифи, полное достоинства и какой-то особенной величавости, Габиний подумал: «Любовь к своему народу крепка, когда она подкрепляется мудростью». И, уже не борясь с собой, легко отбросив надменность, он сказал ей, почтительно поклонившись:

— Я исполню все, о чем ты просишь. И позволь мне добавить, что я восхищен тобой.

Юдифь постояла несколько мгновений, потом, так ничего и не ответив, повернулась и вышла из палатки. Габиний долго смотрел ей вслед, отошел к креслу, сел, вытянул ноги и только тогда повернулся к Антипатру.

— Ты прав, — сказал он то ли удовлетворенно, то ли грустно улыбаясь, — ключ, что ты привез мне, откроет любые двери, и я хотел бы всегда иметь его при себе.

Утром, едва рассвело, Юдифь направилась к крепости. Ирод неотрывно смотрел, как она медленно поднимается по извилистой дороге — фигурка ее, отдаляясь, становилась все меньше и меньше, пока совсем не исчезла из виду.

Ирод спросил стоявшего рядом отца:

— А если она не вернется?

Антипатр обернулся к сыну, снисходительно усмехнулся:

— Она вернется.

Юдифь вернулась к полудню, вместе с ней пришел Александр. Габиний тотчас же велел привести его к себе. Антипатр сам ввел Александра. Тот выглядел подавленным, стоял, низко опустив голову перед сирийским наместником, время от времени тяжело вздыхал.

Некоторое время Габиний рассматривал его, потом спросил строго:

— Что ты можешь сказать в свое оправдание? Говори.

Александр вздохнул, украдкой, исподлобья взглянул

на прокуратора; голос его, когда он заговорил, звучал глухо и виновато:

— Я прошу простить, доблестный Авл Габиний, мои заблуждения. Выступая против Рима, я не сознавал, что делаю. Обещаю впредь не участвовать в мятежах и отдаюсь тебе на милость.

Габиний с очевидным презрением смотрел на Александра, а когда тот удалился, сказал Антипатру с грустью:

— Вы странный народ, вами должны править женщины, они значительно мужественнее мужчин.

В тот же день ворота Александриона открылись перед римлянами. Александр написал приказ командирам гарнизонов двух других крепостей, и два дня спустя сдались и они.

Оставив в каждой крепости по две когорты своих легионеров и велев им надзирать за работами по разрушению крепостных стен, Габиний направился в Иерусалим. Перед выступлением он в присутствии Марка Антония беседовал с Гирканом и Антипатром.

— Я уважаю твое право на престол, — сказал он первосвященнику, — и помню о тех услугах, что ты оказал Риму и Помпею Магну при взятии Иерусалима. Но должен тебе сказать: я недоволен твоим правлением — мятежи и восстания следуют друг за другом непрерывно. Народ можно держать в повиновении только тогда, когда сила подтверждается любовью людей или хотя бы довернем к своему правителю. Вы — ты и твой брат Аристовул — своим кровавым соперничеством достигли лишь одного: народ не принимает вас. Я хотел бы, чтобы ты остался у власти, но я не могу держать в Иудее такое количество солдат, чтобы пресекать всякое недовольство. И я принял решение изменить форму правления. Люди тебе не доверяют — пусть же они выберут тех, кому доверяют. Я разделю Иудею на пять округов с общественным управлением в каждом. Иерусалим больше не будет столицей страны, а лишь главным городом своего округа. Тебя же я утверждаю первосвященником Иерусалимского храма: после стольких лет кровавых распрей тебе следует больше думать о нуждах вашего Бога. Полагаю, что он недоволен вами.

Гиркан затравленно смотрел на сирийского наместника, а когда тот закончил и спросил, согласен ли первосвященник с его решением, дрожащим голосом, но с преданным выражением лица ответил, что более мудрого решения всех проблем не могло бы прийти в голову ни одному из смертных.

Далее, обратившись к Антипатру, Габиний, отметив его доблесть и преданность Риму, сказал, что распускает иудейское войско, но разрешает ему набрать отряды из своих соплеменников. Посмотрев сначала на Марка Антония, потом на Гиркана, Габиний поднял правую руку и торжественно провозгласил:

— Я велю объявить везде, что отныне Антипатр будет именоваться Преданным Другом Рима!

Антипатр поблагодарил за оказанную ему наместником честь и в свою очередь несколько раз назвал Авла Габиния великим полководцем и мудрым правителем.

С этим Габиний отправился в Иерусалим. По дороге он несколько раз призывал к себе Ирода и подолгу разговаривал с ним. Молодой человек явно нравился сирийскому наместнику.

Александр ехал в свите Габиния — молчаливый, угрюмый. Время от времени он бросал взгляд на Ирода, оживленно беседовавшего с сирийским наместником, и тогда губы его складывались в презрительную улыбку, а глаза горели бессильным гневом.

Юдифь ехала в своей повозке с занавешенными окнами и покидала ее лишь во время привалов, с наступлением темноты. Когда Габиний в один из дней пригласил ее в свою палатку на ужин, она отказалась, сказавшись больной.

Жители Иерусалима встретили сирийского наместника в сопровождении четырех легионов с угрюмой настороженностью. Но когда он выступил перед ними на площади перед царским дворцом и объявил о перемене государственного правления, враждебно настроенная толпа вдруг разразилась приветственными криками. Все устали от бесконечной войны, вызванной притязаниями на престол обоих братьев. Народ радостно принял освобождение от единовластия, которое уступало место общественному управлению.

Когда Габиний, закончив речь, вернулся во дворец в сопровождении Марка Антония, то, поднимаясь по лестнице и держа трибуна под руку, сказал с усмешкой, кивнув в сторону площади, где все еще радостно шумела толпа:

— Они еще будут кричать от страха, когда какой-нибудь дерзкий честолюбец, подобный этому Ироду, взобравшемуся на отвесную скалу в битве при Александрионе и решившему исход сражения, взойдет на самую высокую точку Иерусалимского храма и занесет над ними камень.

8. Конец Помпея
Помпей сидел на носу качающейся на волнах триеры[719] и смотрел вдаль, кутаясь в шерстяной плащ. Едва рассвело, ветер был студеным, Помпей замерз, все никак не мог согреться, но в каюту не уходил. Он не спал всю ночь, напрасно проворочавшись с боку на бок и пытаясь думать о приятном, — сон покинул его, а ничего приятного он не мог возбудить в своем воображении.

Вчерашний день был днем его рождения, Помпею исполнилось пятьдесят девять лет. Такого скорбного праздника еще никогда не было в его жизни. Последние тридцать лет этот день становился праздником для всего Рима. Где бы он ни находился сам — в Парфии, в Армении, в Африке или Испании, — в Риме происходили факельные шествия, бои гладиаторов и раздача хлеба беднякам. Кто еще совершил для Рима столько, сколько совершил он, Гней Помпей? Весь мир называл его Помпеем Магном — Великим. Но теперь он думал, что все это: слава, почести, власть, любовь народа — осталось в прошлом и уже никогда не возвратится. Лучше было бы ему вообще не родиться, чем заканчивать жизнь жалким изгнанником, незнающим, где обрести пристанище.

Теперь, сидя на носу этой жалкой триеры, кутаясь в шерстяной плащ и не в силах согреться, Помпей все пытался понять, что же с ним такое случилось. Пытался, но не мог, не понимал. Как и всякий человек, он любил славу и власть, но никогда не стремился добыть их силой или хитростью: не он искал славу и власть, но слава и власть сами находили его. Он имел то, что имели немногие — любовь народа. Он не купил такую любовь, но заслужил ее своими великими свершениями, при этом в обычной жизни остался неприхотливым и строгим: не роскошествовал, не чванился, не злоупотреблял вином, не бегал за женщинами. Во всем — и в своих воинских подвигах, и в простоте своей жизни — он был примером для юношества, подобно легендарным греческим героям, Ахиллу или Гераклу. Честно заслуженная любовь народа вознесла его на вершину славы, и ему казалось, что так будет всегда.

Завоевав для народа все, что можно было завоевать, он вернулся в Рим с естественным желанием отдохнуть от военных трудов. Но разве его оставили в покое! Сенаторы, консулы бросились к нему, как голодные к жирному пирогу, и каждый старался урвать кусок побольше. Всякий лез ему в друзья, а потом клялся перед народом его именем. Почему же тогда он не уединился и не стал жить как частное лицо — в мирном покое и прочной славе? Люди не позволили ему этого, а он не сумел настоять на своем, поддался лести, лицемерным восхвалениям. Они говорили ему, что он не только слава Рима, но и совесть Рима, что он должен защитить попираемую свободу, не позволить рвущимся к власти попирать древние законы.

Он сказал: «Да!» — и ввязался в политическую борьбу, ничего в ней не понимая, не отличая правых от виноватых и больше доверяя лукавым и хитроумным речам, чем очевидно видимым деяниям. Он слишком поздно осознал, что коварству, лести и подлости — этим необходимым и неотъемлемым качествам любого политика — нужно обучаться с молодости, так же как и военному делу, с упорством и терпением. Он опоздал с этим и в сенате был похож на новобранца, неожиданно брошенного в самое пекло боя. Он говорил невпопад, защищал не тех, кого нужно, окружил себя льстецами и негодяями и вдруг словно в одну минуту осознал: он потерял самое ценное, что имел, — любовь народа. Из славного полководца, из Помпея Магна, он превратился в заурядного консула и не понимал, что ему делать с врученной ему властью.

В это самое время растерянности и сомнений и появился Цезарь. Он был и раньше, и Помпей всегда относился к нему с уважением — умный, доброжелательный человек, умелый полководец. Правда, к уважению, что он испытывал к Цезарю, примешивалась значительная доля снисходительности. Но как же без нее, когда Цезарь мнил себя великим военным стратегом, раздувая славу своих побед над жалкими племенами эбуронов или гельветов, будто это были несметные полчища могущественного Митридата или железные отряды хитроумного Сертория[720].

Цезарь явился в тот момент, когда вражда Помпея с Крассом (этим мешком, набитым деньгами, думающим, что в жизни все можно купить, даже воинскую славу, но позорно воевавшим против презренных гладиаторов Спартака) достигла наивысшего предела. Цезарь сделал то, что впоследствии погубило Помпея: он не стал ни на сторону Красса, ни на сторону Помпея, но неожиданно взялся примирить их и добился желаемого. Лишившись врага и приобретя (как он наивно полагал) друга, Помпей со всей искренностью своего чувствительного сердца в буквальном смысле бросился в объятия коварного Юлия.

Отношения между ними казались столь доверительными, а дружба столь крепкой, что они скрепили ее браком Помпея с дочерью Цезаря Юлией.

…Прервав свои горестные воспоминания, Помпей, прищурившись, посмотрел на солнце — оно показалось ему сегодня особенно ярким. Ветер стих, стало теплее, и он одним движением плеч сбросил свой шерстяной плащ, в который кутался все утро. Он встал, разминая ноги, приставив ладонь ко лбу, долго смотрел вдаль. Полоска берега у Александрии вот-вот должна была показаться на горизонте: он желал увидеть ее, но и боялся увидеть. Корнелия еще спала. Накануне триера попала в шторм — огромные волны бросали корабль из стороны в сторону, палубу заливала вода, дерево опасно трещало. Корнелия плохо переносила даже небольшую качку, а здесь, устрашенная буйством стихии, обняла колени мужа и уткнулась в них лицом, дрожа всем телом. Он ободрял ее как умел — шептал ласковые слова, нежно гладил затылок, а сам неотступно думал об одном и том же: если триера все же пойдет ко дну, это будет самый лучший, самый достойный выход из того позорного положения, в которое он попал. Он любил Корнелию и жалел ее, но какое будущее могло ее ожидать с ним — унижение бегства и тяготы скитаний? А после его гибели — его смерть, он чувствовал это, была близка и жалкое существование и томительное приближение старости…

Помпей желал смерти в морской пучине, но боги рассудили иначе — буря утихла так же внезапно, как и началась. Что ж, если боги желают продолжения его страданий, он покорится судьбе.

Корнелия спала, утомленная пережитым, а Помпей стоял на палубе, упершись руками в поручни, и щурился от ослепительного отсвета павших на воду лучей уже высокого солнца. Он хотел думать о Корнелии, но сознание помимо его желания возвращало мысли к Юлии.

Это был брак по расчету, хотя впоследствии и оказался браком по любви. Но ложь расчета в конце концов привела к трагедии. А ведь он повторил ту же самую ошибку, что сделал когда-то, еще много лет назад, в молодости, когда Сулла почти заставил его жениться на своей падчерице Эмилии. И если тогда он был еще малоизвестен, едва только проявил себя на военном поприще, к тому же был молод и наивен, то теперь, обладая и славой и властью, должен был идти своей дорогой, своим путем, а не путем, указанным Цезарем. Как оказалось, путь этот привел его к пропасти. Он женился на Эмилии, которая уже была замужем и беременна, потому что нельзя было идти против желания Суллы, страшно было навлечь на себя его гнев. Но чего он боялся, вступая в брак с Юлией? Неужели Цезаря, того, к кому относился с большой долей снисходительности и считал своим младшим другом?

Да, он боялся Цезаря еще тогда, еще до Фарсала и позорного бегства. Он никогда не признался бы в этом никому, даже самому себе, но он чувствовал в Цезаре что-то такое, чему не мог противостоять.

Когда он женился на Юлии, она не была замужем и не была беременна, как Эмилия, но была помолвлена с Ципионом и собиралась выйти замуж через несколько дней. Ципион не был столь могущественным, чтобы принести Помпею сколько-нибудь ощутимый вред, но правота и оскорбленная честь делали его гнев опасным. И он, Помпей Магн, сам пошел в его дом и, терпеливо выслушав гневные обвинения Ципиона, чтобы смягчить его, обещал ему в жены собственную дочь, хотя она тоже, как и Юлия, уже была обручена.

Ему тогда казалось, что своим бесчестьем он сможет купить покой. И первые годы как будто показали верность его расчета. Они с Цезарем где силой, где хитростью очистили форум от своих противников и жестко утвердились у власти. На следующий год они провели в консулы каждый своего человека: Цезарь — Пизона, отца своей жены Кальпурнии, а Помпей — Авла Габиния, одного из самых преданных своих соратников.

Устроив это, Помпей решил, что больше беспокоиться нечего, и всецело отдался радостям брака. Те остатки прежней энергии, которые у него еще были, он быстро растратил, ухаживая за молодой женой. Почти все свое время он теперь проводил с Юлией в своих загородных имениях, не только не заботясь о том, что происходило на форуме, но и вообще не желая слышать ни о какой политике. Он думал, что совершил с Цезарем выгодный для себя обмен — отдал ему свое влияние и имя, а взамен получил беззаботную жизнь и жену в придачу.

Казалось, так будет всегда, но скоро его тихому счастью пришел конец.

Цезарь вел войну в Галлии, а противники Помпея подняли головы. Помпей передал войска и управление провинциями своим доверенным легатам, сам же проводил время в своих поместьях, живя то в одном, то в другом, не решаясь оставить жену то ли из любви к ней, то ли из-за ее привязанности к нему, а в это время его враги изгоняли из Рима его друзей, кричали на каждом углу, что Помпей не думает о республике, что он уже никуда не годен, продал себя Цезарю и ведет его к диктатуре. Дело доходило до прямых насмешек и издевательств — уже не над его качествами воина и политика, но над его годами, мнимой немощью, внешностью. Более того, раздавались угрозы силой расправиться с Помпеем.

Ему пришлось вернуться в Рим. Он ехал с неохотой, потому что Юлия была беременна и утомительная дорога могла повредить ее здоровью.

Несчастье случилось в день выборов эдилов, когда Помпей впервые после долгого перерыва появился на людях. Когда он взошел на форум, желая обратиться к народу с речью, раздались недовольные крики, обвинения в его адрес. Друзья Помпея пытались его увести, но он был непреклонен. Дело закончилось рукопашной схваткой. Сам он остался невредим, но много людей около него было убито и ранено, так что ему пришлось переменить запачканную кровью одежду.

Когда его слуга, вольноотпущенник Филипп, принес домой окровавленную тогу Помпея, Юлия, подумав, что муж убит, упала, лишившись чувств. Вскоре она пришла в сознание, но от испуга и волнения с ней случилась горячка и начались преждевременные роды. Послали за Помпеем. Когда он пришел, Юлия была в бреду и никого не узнавала. К вечеру она умерла в страшных мучениях. Ребенка тоже не удалось спасти, он умер всего несколько дней спустя.

Со смертью Юлии распался союз Помпея и Цезаря. Впрочем, он скорее скрывал, чем сдерживал их взаимную неприязнь и желание первенствовать в Риме. Помпей тяжело переживал смерть жены и гибель ребенка, и это горе неожиданно возбудило в нем ненависть к Цезарю, которого он считал виновником всего, что с ним произошло. Ненависть вернула энергию, и вскоре Помпей выступил в Народном собрании, обвиняя своего противника в стремлении захватить власть.

Он говорил спокойно и уверенно и, обведя величественным взглядом собравшихся, закончил речь такими словами:

— Всем известно, что любую почетную должность мне давали скорее, чем я того ожидал, и я отказывался от этой должности раньше, чем ожидали другие. Вспомните, граждане, случалось ли хоть раз, чтобы я не распустил свои войска после похода?

Его речь произвела на сограждан сильное впечатление: даже те, кто еще недавно хулили его и издевались над ним, встретили его слова криками одобрения. Помпею казалось, что любовь народа вернулась к нему во всей своей полноте. Но он ошибался — уже через несколько дней после этого выступления в городе начались смуты: одни требовали назначить Помпея диктатором[721] и таким образом спасти республику, другие кричали, что Помпей сам стремится к диктатуре и что в его лице римляне скоро увидят нового Суллу, только еще более жестокого. В эти же дни пришло известие о гибели Красса в войне с парфянами, и гражданская война стала казаться неизбежной. Сенат, опасаясь, с одной стороны, новых смут, а с другой — что Помпей и в самом деле может сделаться новым Суллой, единогласно избрал его консулом. Сенаторы посчитали, что любая власть лучше безвластия и что лучше Помпея никто не сумеет управлять государством при таком беспорядке.

Чувствуя себя полноправным властителем Рима, Помпей опять успокоился — Цезарь находился далеко, да и мощь его была не столь угрожающей, какой могли представить ее себе трусливые сенаторы. В подтверждение такого его мнения из Галлии прибыл трибун Помпея Аппий с легионами, которые Помпей когда-то дал взаймы Цезарю. Аппий сообщил, что подвиги Цезаря не столь велики, как он сам хочет их представить. Еще он сказал то, что Помпей более всего хотел слышать: Помпей, говорил он, не имеет представления о собственном могуществе, если собирается сокрушить Цезаря силой оружия. Нет, он может побить Цезаря с помощью его же собственного войска, достаточно Помпею лишь появиться перед солдатами Цезаря.

Не один Аппий говорил Помпею такое, и постепенно вера в свое могущество дошла у него до полного пренебрежения к силам соперника. Теперь, когда ему говорили, что в Риме нет войска, способного противостоять легионам Цезаря, он отвечал с веселой улыбкой:

— Стоит мне только топнуть ногой в любом месте республики, как тотчас же из-под земли появится войско — и пешее и конное.

Государственные дела утомляли Помпея, он снова стал тосковать о семейной жизни. И, как еще недавно, он снова стал отдаляться от общественной жизни, переложив исполнение дел на своих друзей и легатов. Не выждав положенного срока траура после смерти Юлии, он женился. Корнелии было двадцать два года, она была вдовой погибшего в войне с парфянами Публия, сына Марка Красса. У этой молодой женщины кроме юности и красоты было много и других достоинств. Она получила прекрасное образование, знала музыку и геометрию, любила слушать рассуждения философов. При этом была не заносчива и не спесива и, кажется, в самом деле полюбила Помпея.

В то время он был на вершине счастья: Рим снова лежал у его ног, признавший его величие и заслуги, а молодая красавица лежала в его объятиях и смотрела на него восхищенно. Далекие угрозы Цезаря уже не беспокоили Помпея, он был уверен, что заносчивый Юлий со временем сам придет и склонится перед ним. Впрочем, об этом ему и вообще не хотелось думать — казалось, что он наконец-то достиг желаемого и наконец-то может хоть немного пожить как частное лицо.

Но он ошибался (уже в который раз!): его брак вызвал глухой ропот в Риме, и ропот вскоре перешел в открытое недовольство. Во-первых, никому не нравилась разница в возрасте, ведь по годам Корнелии скорее подходило быть женой сына Помпея. Во-вторых, большинство полагали, что Помпей пренебрегает интересами государства. Говорили, что в дни беспорядков и всеобщего смятения люди избрали его своим врачом, всецело доверились ему одному, а он в это время увенчивает себя венками и справляет свадебное торжество.

Некоторое время он не обращал на все это внимания, всецело занятый Корнелией, но недовольство им стало открытым, и в Риме снова вспыхнули беспорядки. Тогда Помпей, дабы показать свою силу и решимость привести республику к спокойствию и порядку, вернулся в город. Он издал законы, на основании которых были возбуждены судебные преследования, и начал процессы о подкупе и лихоимстве чиновников среднего и высшего ранга. Он сам председательствовал в судах и вел дела со строгим беспристрастием, не принимая во внимание ни громкого имени, ни связей, ни прежних заслуг, ни богатства привлеченных к ответственности. За короткий срок он добился главного — народ снова был на его стороне. Когда после заседаний он возвращался домой, его провожала толпа, кричавшая: «Слава Помпею Магну, честнейшему из честных!»

Но такое положение дел продолжалось недолго, до того самого дня, пока в один из таких процессов о взятках и злоупотреблениях не оказался замешанным его тесть, отец Корнелии, Метелл Сципион. Тут беспристрастность столкнулась с любовью к жене, и любовь победила. Корнелия не просила его за отца, но смотрела на мужа с такой грустью и с такой любовью, что у Помпея просто не оставалось выбора.

Кажется, любой другой в таком деле действовал бы хитро и осторожно, но только не Помпей — в делах государственной службы он вел себя так же, как и на поле сражения, считая судей своими легионерами. Ему надо было бы договориться с каждым, и не самому, а через посредников, но он просто пригласил к себе всех триста шестьдесят судей и попросил их помочь тестю.

Дело Метелла Сципиона даже не дошло до суда: обвинитель просто отказался от иска, увидев, что судьи почтительно провожают Сципиона с форума. Так что затруднение решилось очень просто: Сципион был счастлив и горячо благодарил зятя, Корнелия смотрела на мужа влюбленными глазами. Зато народ посчитал себя обманутым и стал смотреть на Помпея совсем по-другому: толпы почитателей больше не провожали консула домой — и он вынужден был воспользоваться вооруженной охраной. Но вместо того чтобы снова сделать решительный шаг для завоевания благорасположения народа, Помпей не нашел ничего лучшего, как на последние пять месяцев своего пребывания в должности консула назначить своим сотоварищем тестя, Метелла Сципиона. Говорили, что он сделал это в угоду жене. Но как бы там ни было, власть его и влияние в народе с тех пор бесповоротно пошли на убыль.

…Стоявший на корме матрос крикнул, что видит землю, но как ни вглядывался Помпей, он ничего не увидел — позолоченная солнечными лучами морская рябь мешала взгляду. Он опустил голову, с горечью подумав о том, что уже не может видеть того, что видят другие. Он всегда был слеп, лишь на войне оставаясь зрячим. Он был только воином, только полководцем, только императором. Впрочем, императором его никто давно не называл — и это тоже осталось в прошлом.

Подошел капитан триеры, сказал, что часа через два, если ветер не изменится, они войдут в гавань Александрии. Помпей обернулся, снизу вверх посмотрел на капитана и грустно проговорил:

— Ветер не изменится.

В глазах капитана мелькнуло удивление, но, ничего не добавив к странному утверждению Помпея, он отошел. А Помпей, повторив про себя: «Ветер не изменится», горько вздохнул. И правда, он не верил, что судьба может улыбнуться ему. Нет, не может — он был слишком слеп, слишком много сделал ошибок и, главное, слишком уверовал в свою власть и славу. Судьба любит дерзких, но не любит самонадеянных. А он был самонадеян: сначала от слепоты, потом от неуверенности. Он втайне боялся Цезаря, знал, что тот хитрее и изобретательнее его, что при прямом столкновении он, Помпей Магн, проиграет. И ему ничего не оставалось, как только ждать, что Цезарь все-таки не решится пойти на Рим, что в конце концов захочет договориться с Помпеем и сенатом.

Но Цезарь решился и, перейдя со своими легионами Альпы, двинулся на Рим. Сенаторы были в страхе, требовали от Помпея решительных действий, его тесть, консул Метелл Сципион, высокопарно заявил:

— Только ты один можешь спасти республику и римский народ. Нет в нашей республике солдата, который бы осмелился поднять меч против тебя! Народ верит в тебя, любит тебя!..

Все это были одни только слова, хотя сенаторы вяло поддержали заявление Сципиона. Но никто уже не верил ни тестю Помпея, ни ему самому.

Цезарь приближался, у Помпея было слишком мало войск (да и те, что были, не казались надежными), и ничего не оставалось, как только бежать. И Помпей бежал. Первый раз в жизни и, как оказалось, последний — бег этот уже не останавливался, все продолжался и продолжался, приближая Помпея к концу.

Конечно, он попытался представить свой побег маневром, но вряд ли кто-нибудь серьезно верил в это. Однако он издал указ, в котором объявил, что в городе начался мятеж, а потому велел всем сенаторам следовать за собой, предупредив, что будет считать всякого, кто останется, другом Цезаря. И сенаторы бежали в страхе, даже не совершив полагающегося по обычаю перед началом войны жертвоприношения.

Помпей отступил в Брундизий, самый крупный порт в Италии. Там он приготовил достаточное количество кораблей, чтобы отправить сенаторов в Диррахий. Своего тестя, Метелла Сципиона, он послал наместником в Сирию с приказом набрать там войска для борьбы с Цезарем, но с тайной надеждой в случае чего укрыться в Азии. Корнелия под охраной нескольких кораблей отплыла в Митилену, небольшой приморский город на острове Лесбос.

Уже в Брундизии он узнал, что Цезарь вступил в Рим. Помпей стал лихорадочно укреплять Брундизий. Лихорадочно, потому что и сам не верил, что станет защищать город в случае приближения Цезаря. Он приказал укрепить ворота и стены, вырыть на всех улицах рвы и ямы с кольями внутри. Но лишь только войско Цезаря показалось в виду города, как Помпей, к удивлению всех, приказал солдатам грузиться на корабли и отплыл еще до того, как Цезарь подошел к стенам.

И снова он назвал свое бегство маневром. Цезарь преследовал его. Помпей укрепился в Диррахии, на побережье Иллирии[722]. Он занял все укрепленные места, которые были сильными опорными пунктами для пехоты, а также гавани и пристани. Войско Цезаря, оставаясь на равнине, страдало от недостатка съестных припасов, тогда как солдаты Помпея не испытывали нужды ни в чем — корабли доставляли Помпею и припасы и деньги. Цезарь искал сражения, часто нападая на вражеские укрепления и при каждом удобном случае вызывая неприятеля на бой.

Но Помпей выжидал. Он знал, что его войско не сможет противостоять легионам Цезаря в открытом сражении: у него было слишком много новобранцев и слишком мало закаленных в войне ветеранов. Обучение же солдат требовало времени. На какой-то миг Помпей как бы встряхнулся — рьяно взялся за обучение, принимая личное участие в военных упражнениях. Солдаты с удивлением смотрели, как пятидесятидевятилетний полководец состязается то пешим в полном вооружении, то верхом на полном скаку, то в метании дротика показывает не только необыкновенную точность, но и такую силу броска, что даже многие из молодых воинов не могли его превзойти.

Проявление телесной силы подняло его дух настолько, что в один из дней Помпей вывел свои войска на равнину и неожиданно напал на Цезаря. Сам он шел впереди своих солдат и первым вступил в бой, сражаясь с необыкновенным мужеством. Его пример поднял дух войска — ветераны Цезаря не выдержали натиска и побежали к своему лагерю. Казалось, вот-вот — и неприятель потерпит полное поражение, но тут случилось неожиданное: достигнув лагеря, Помпей не решился ворваться в него.

Позже он объяснял, что просто опасался больших потерь при штурме хорошо укрепленного лагеря, но на самом деле он боялся Цезаря, боялся столкнуться с ним лицом к лицу. Он сказал сенаторам, что нет смысла терять в бою столько молодых жизней, когда можно сокрушить врага длительной осадой и лишениями.

Победа при Диррахии возбудила воинственный пыл сенаторов, тем более что Цезарь, отступив, повел свои легионы в Фессалию. Одни кричали, что Цезарь обратился в бегство, и требовали немедленно преследовать его, другие считали, что Цезарю уже не оправиться, и предлагали возвращаться в Италию, третьи стали посылать в Рим своих слуг и друзей, чтобы заранее занять дома вблизи форума, намереваясь тотчас же по возвращении домогаться высших должностей. Многие по собственному почину отплыли к Корнелии на Лесбос, чтобы сообщить ей радостную весть об окончании войны.

Помпей решил преследовать Цезаря, но, уклоняясь от сражения, взять врага измором, беспрерывно тесня его. Когда войско вышло в Фарсальскую долину, настойчивые и шумные требования сенаторов и друзей заставили Помпея собрать военный совет. Он не смог никого переубедить и назначил сражение. Все были так уверены в победе, что больше готовились к пиру после сражения, чем к самому сражению: палатки в лагере увивали миртовыми ветвями и украшали коврами, всюду расставляли праздничные столы. Помпей укрылся в своей палатке, никого не принимая, и не появился до самого рассвета. Наверное, он был единственным, кто знал, что же им всем предстоит завтра. Несколько раз у него являлось желание тайно покинуть лагерь и бежать.

Уснул он поздно. Под утро ему приснился сон: народ встречает его у входа в театр рукоплесканиями, а сам он украшает храм Венеры Победоносной лавровыми венками и приношениями из захваченной добычи.

Он проснулся и вспомнил сон. Сон как будто бы очевидно предсказывал ему победу, но отчего-то на душе Помпея было тяжело — так тяжело, как, кажется, не было никогда. Только уже встав и одевшись, он вдруг все понял: род Цезаря вел свое происхождение от Венеры, и, значит, он, Помпей, украшая храм Венеры Победоносной, отдавал Цезарю власть.

…Наконец он увидел берег — узкую полоску земли на горизонте — и подумал: «Все. Кончено». Корнелия незаметно подошла сзади и, обвив его шею руками, проговорила:

— Я так испугалась, когда, проснувшись, не увидела тебя рядом.

— Почему? — спросил Помпей с непонятной для самого себя тревогой.

Он не понял, но Корнелия как будто бы поняла, виновато отвела взгляд в сторону, тихо ответила:

— Не знаю.

И в ту же минуту Помпей ясно осознал, что конец неминуем и совсем близок. И еще: он там, где узкая полоска земли с каждой минутой становится все шире.

— Иди, Корнелия, — сказал он как можно нежнее, стараясь, чтобы она не уловила дрожь в его голосе, — здесь прохладно. Иди, я скоро приду.

Жена ушла, а Помпей смотрел в ту сторону, где была земля и где его ждала смерть. Следовало бы позвать капитана и приказать ему изменить курс, не приближаться к александрийскому берегу. Но он не сделал этого — не мог перебороть ту силу, что все последние годы лишала его воли и мужества. Да, наружно он оставался прежним Помпеем — высокомерным, решительным, гордым, настоящим олицетворением величия и силы Рима, и все, по крайней мере друзья, воспринимали его как прежнего. Но он стал другим, и все в нем стало другим: высокомерием он прикрывал непонимание, гордостью — страх. Что же до решительности, то и она была теперь особого свойства: он совершал поступки только для того, чтобы действовать, чтобы никто не догадался о сомнениях Помпея — императора Помпея, прозванного Великим…

При Фарсале у Цезаря насчитывалось двадцать две тысячи воинов, а у Помпея — в два раза больше. Но Помпей знал, что битва будет проиграна. И не потому, что его солдаты уступали железным легионерам Цезаря в мужестве и сноровке, а потому, что тот, кого называли Помпеем, уже не был им. Эра Помпея закончилась, наступала эра Цезаря. Воинская доблесть, талант полководца — все это было и у Цезаря. Но у Помпея эти качества проявлялись в чистом виде, были его сущностью, тогда как у Цезаря они являлись лишь подспорьем и прикрытием хитрости, беспринципности и коварства. Помпей завоевывал любовь народа, а Цезарь покупал ее. Эра Помпея закончилась, и прежний Помпей умер еще задолго до Фарсала.

Он не принимал участия в сражении, лишь объехал свои войска еще до начала, отдавая бессмысленные уже приказы и пытаясь вселить мужество в солдат — мужество, которого сам уже не имел.

Он стоял на правом фланге, а когда увидел, что его левый фланг смят, развернул коня и возвратился в лагерь, уединился в своей палатке и безмолвно сидел там до тех пор, пока в лагерь не ворвались легионеры Цезаря. Услышав лязг мечей и крики бегущих, он тяжело поднялся, вышел из палатки, сел в седло и шагом, не торопясь, словно уже в который раз испытывая судьбу, покинул лагерь. Погони не было, в сопровождении немногих друзей он беспрепятственно продолжал путь, предаваясь размышлениям. В течение тридцати четырех лет он не знал, что такое поражение и бегство, а вот теперь узнал и не испытывал особенной горечи, лишь опустошенность и равнодушие.

Так он достиг моря. Переночевал в какой-то рыбацкой хижине. На рассвете вместе со спутниками взошел на борт небольшого судна, рабам же велел не боясь идти к Цезарю. Вскоре, плывя вдоль берега, они заметили большой торговый корабль и пошли в его сторону. Хозяин узнал Помпея, все понял и, не расспрашивая, не ожидая ни обращений, ни слов, принял его на борт со всеми, кого тот просил принять (их и осталось-то с Помпеем всего трое: старые друзья — Лентул и Фавоний да вольноотпущенник Филипп, бывший при Помпее уже более двадцати лет).

Без происшествий они добрались до острова Лесбос и вошли в гавань Митилены. Помпей попросил Лентула сойти на берег исообщить обо всем Корнелии. Корнелия удивилась, увидев грустное лицо посланника, — ведь она была уверена, что исход войны решился в победном для Помпея сражении при Диррахии. Услышав правду, она лишилась чувств. Затем, с трудом придя в себя, она, проявив неожиданное мужество, не стала, как это присуще женщинам, причитать и плакать, но бросилась бежать через весь город к морю. Поднявшись на корабль, она встала перед Помпеем на колени и, обняв его ноги, проговорила только:

— Я буду с тобой до конца.

Помпей был так растроган, что не смог сдержать слезы.

Все стоявшие рядом отвернулись.

В тот же день они снялись с якоря и вскоре прибыли в Анталию, город на побережье Внутреннего моря, в Памфилии[723]. Там к Помпею присоединились несколько триер, собрались воины и шестьдесят сенаторов, те, кому Цезарь был особенно ненавистен. Сенаторы уговаривали его проявить мужество, набрать новое войско и продолжить войну. Но Помпей ответил решительным отказом, заявив, что боги не желают его победы, что он устал, а главное, больше не хочет, чтобы римляне убивали друг друга.

Он решил отправиться в Сирию, где наместником до сих пор был его тесть Метелл Сципион, но получил неожиданный отказ. Присланный от Сципиона трибун поведал Помпею о том, что в Антиохии и Дамаске, лишь только туда дошли слухи, что Помпей собирается укрыться там, начались волнения. Влиятельные жители Антиохии и Дамаска, а также римские граждане, занимающиеся там торговлей, вооружили население с целью не допустить туда Помпея. Прокуратор Метелл Сципион вынужден был укрываться в своем дворце под охраной двух легионов.

Помпею ничего не оставалось делать, как просить убежища в Египте, несмотря на то что там шла война между детьми недавно умершего царя Птоломея Авлета — Птоломеем Дионисом и Клеопатрой[724]. В свое время Помпей оказал их отцу важные услуги и надеялся, что дети не забыли об этом. Раздумывать было некогда — Помпей уже получил известия, что Цезарь преследует его.

Помпей послал к Птоломею Дионису просьбу принять его в Александрии в качестве гостя и друга его отца и оказать поддержку в несчастье. Молодому царю исполнилось в то время лишь двенадцать лет, и все решения принимали за него прежние слуги его отца, воспитатели наследника: евнух Потин, учитель риторики грек Тиодот и бывший командир царских гвардейцев египтянин Ахилла. Если бы Помпей мог знать, сколь ничтожным людям боги вручили его судьбу!

Советники, опасаясь гнева Цезаря, решили принять Помпея, а затем убить его. Исполнение плана было возложено на Ахиллу, единственного среди них военного человека. Последний, взяв с собой центуриона Септимия и нескольких слуг, сел на небольшой корабль, вышел из гавани и направился к триере Помпея.

…Только Помпей набросал на маленьком свитке речь к Птоломею Дионису, как услышал крик Фавония:

— Идут!

Он поднялся на палубу. Их триера стояла на якоре всего в полумиле от берега. К ним приближался небольшой корабль (скорее большая лодка), на носу ее был различим высокий человек, он приветственно махал Помпею. Другой — небольшого роста, крепкого сложения — находился за его спиной.

— На берегу никого не видно, — тихо и настороженно проговорила Корнелия.

— Ты не должен сходить на берег, — сказал Лентул. — Какая-то рыбачья лодка и никакой торжественной встречи.

— Это неуважение к тебе, к твоим заслугам, — добавил Фавоний, — и я подозреваю…

Он не успел договорить, Помпей жестом руки остановил его и с напряженной улыбкой произнес ямбы Софокла[725]:

— Когда к тирану в дом войдет свободный муж, он в тот же самый миг становится рабом.

Гребцы сделали последнее усилие, и борт лодки коснулся триеры. Высокий человек на носу лодки приветствовал Помпея по-гречески. Он назвался Ахиллой, начальником гвардии молодого царя, сказал, что Птоломей Дионис счастлив принять у себя Помпея Магна, и пригласил его сойти в лодку.

— Мы сами подойдем к берегу, — крикнул ему Фавоний.

Человек, стоявший за спиной Ахиллы, центурион Септимий, сказал, обращаясь к Помпею:

— Здесь очень мелко, император, триера не пройдет.

Обернувшись к друзьям, Помпей усмехнулся:

— Видите, меня еще величают императором. — И уже серьезно добавил: — Вы останетесь здесь, я возьму с собой только Филиппа.

Он обнял жену, шепнул ей на ухо:

— Я люблю тебя. Все будет хорошо, — и, больше ничего не добавив, быстро спустился в лодку.

Вольноотпущенник Филипп последовал за ним.

Берег был все также пустынен. Помпей достал свиток с речью к Птоломею Дионису и просмотрел его. Но читать он не мог, буквы прыгали перед глазами. Вдруг, словно почувствовав угрозу спиной, он повернул голову — Ахилла и центурион Септимий стояли позади него с уже обнаженными мечами. Филипп вскрикнул и хотел было броситься к Помпею, но тот отстранил его:

— Не надо.

Септимий поднял меч, Помпей шепнул ему едва слышно:

— Постой! — и, положив свиток с речью рядом на скамью, обеими руками взялся за края тоги у ворота, одним движением натянул ее на голову и крикнул: — Бей!

Центурион Септимий дважды ударил его мечом, Ахилла — один раз. Они обернулись на душераздирающий крик Корнелии. Помпей лежал на дне лодки и уже не слышал ничего.

9. Внучка первосвященника
Вскоре после поражения Александра начались новые волнения в Иудее — из Рима бежал Аристовул. К нему стекались толпы его приверженцев, хотя настоящих воинов среди них было не так уж много. Сперва Аристовул попытался было укрепить Александрион, стены которого срыли по приказу Габиния, но потом отступил в Махерон, получив известие, что там его ждет Пифолай, ушедший из Иерусалима с тысячью солдат.

Ирод видел, как уходили в поход воины Пифолая: он наблюдал за происходящим из окон дворца Гиркана. Толпы народа открыто приветствовали их. Ирод в бессильной злобе кусал губы, он мог только наблюдать. Гиркан заперся в своих покоях, дрожа от страха, — больше всего он боялся, что изменник Пифолай пошлет воинов во дворец и убьет его. Но Пифолай ограничился тем, что, подскакав, крикнул в окна покоев первосвященника:

— Гиркан, скоро тебе конец! Ты слышишь меня?!

Гиркан не слышал. В ту минуту он лежал, скорчившись, на кровати, натянув на голову толстое одеяло. Зато это хорошо слышал Ирод. Когда Пифолай подъехал к ограде дворца, Ирод невольно, боясь, что тот заметит его, отпрянул от окна и прижался к стене, чувствуя затылком холод, хотя камни были нагреты солнцем. Его рука легла на рукоять меча и сжала его с такой силой, что уже через несколько мгновений он перестал чувствовать руку. Пифолай же, прокричав свое, отъехал. Странно, что он не приказал захватить Гиркана, — может быть, опасался сторонников первосвященника, которых в городе было все-таки много, но самое странное состояло не в этом, а в том, что он не приказал захватить Ирода, хотя сделать это ему не составило бы особого труда. При Ироде находилось всего три сотни идумейцев — никто другой в Иерусалиме не заступился бы за него. Скорее всего, Пифолай спешил к Аристовулу и не хотел ввязываться в стычку. Кроме того, триста идумейцев, да еще под защитой толстых стен дворца, стоили его тысячи.

Ирод чувствовал такое унижение и такое бессилие, что совершенно не испытывал страха. Несколько раз он порывался отдать приказ своему отряду атаковать изменников прямо на площади города, но усилием воли удерживал себя от столь неверного и столь необдуманного шага. К тому же он имел строгий приказ Антипатра: быть рядом с Гирканом и вступать в бой только тогда, когда что-либо будет угрожать жизни первосвященника.

После поражения Александра и ухода Габиния Антипатр, оставив триста своих воинов во главе с Иродом для охраны первосвященника, отправился в Массаду, где вместе с Фазаелем занялся формированием своих отрядов. Так прошло восемь месяцев. Жизнь Ирода в Иерусалиме была скучна. Народ, уставший от войн и смут, то ли больше не был способен к мятежам, то ли взял передышку в ожидании нового вождя. Однообразное существование скрашивалось лишь военными играми, которые устраивал Ирод для своих солдат по совету отца. Они имели двоякий смысл: во-первых, не позволяли солдатам расслабляться, во-вторых, сдерживающе действовали на население, у которого всегда, даже в самые мирные времена, найдется десяток крикунов, что могут затеять смуту и увлечь за собой толпу.

Но военные игры мало развлекали Ирода, а со временем и порядком надоели. Его молодая энергия требовала выхода. Самым лучшим применением энергии была война, а так как теперь было затишье, Ирод увлекся женщинами. Никакие другие, кроме блудниц, ему не были доступны. Конечно, какая-нибудь одинокая вдова в тоске по мужскому теплу с радостью бы согласилась разделить постель с молодым, сильным воином, но… Ирод был идумей, а идумеи считались врагами иудеев, кроме того, были союзниками захватчиков-римлян. Надо знать иудеев — даже истосковавшаяся в одиночестве вдова никогда не позволила бы себе сойтись с врагом: из чувства патриотизма (что для иудея есть не идея, а суть) и из боязни преследования со стороны своих сородичей.

Блудницы не доставляли Ироду того удовольствия, о котором он мечтал. Тогда, в Массаде, ночи с Помпеей были для него радостным открытием, ему представлялось, что ни одна женщина не может дать мужчине того, что умеет дать блудница. Здесь, в Иерусалиме, посещая блудниц, а чаще тайно приводя их во дворец Гиркана, Ирод ожидал того же, что было с Помпеей. Но его постигло неожиданное разочарование — в скором времени ему сделалось скучно. Да, плоть его отдавала переполнявшую ее энергию, но удовлетворение оказывалось минутным, а потом наступало чувство опустошения и тоски. Не было чего-то другого, главного, чего он желал от женщины. Ирод еще не догадывался, что это главное называется любовью.

Игры же с блудницами очень походили по своей сути на военные игры: когда состязаешься в первый раз, это интересно, это похоже на настоящее сражение, но позднее понимаешь, что это не война и никогда войну не заменит. Нет чувства опасности, нет крови, нет опьяняющего безумия битвы. Так же и с блудницами — очень похоже на любовь и страсть, но это и не любовь и не страсть, а лишь тоскливые упражнения плоти.

За эти восемь месяцев у Ирода по нескольку дней гостила его жена, Дорида. В первый раз ее привез Антипатр, во второй — младший брат Иосиф. Никакой радости ее приезды Ироду не доставили: с ней ему становилось еще тоскливее, чем с блудницами. Не желая обижать жену, он пытался представиться нежным и любящим, даже страстным, но внутри себя чувствовал лишь тоску, горечь и стыд и все делал для того, чтобы она поскорее уехала, — говорил, что здесь опасно, придумывал неотложные дела… Дорида была ему чужой, и ничего с этим он поделать не мог. И даже когда во второй свой приезд она, смущенно покраснев, сообщила ему, что беременна, он лишь с трудом изобразил на своем лице слабое подобие радостной улыбки.

А когда вдруг он получил от отца известие о побеге Аристовула из Рима и о том, что, по-видимому, не избежать новой войны, Ирод искренне обрадовался — на-конец-то жизнь поворачивалась к нему своей нескучной стороной. Одно было плохо — отец велел ему не покидать Иерусалима и ни на минуту не оставлять Гиркана одного.

Весть о том, что Аристовул уже в Иудее и набирает войско, взбудоражила город. Противники войны угрюмо молчали, зато сторонники Аристовула открыто выражали сочувствие вернувшемуся царю. С того дня, как Ирод получил от отца это известие, он стал повсюду сопровождать первосвященника. Даже когда Гиркан направлялся в храм, его сопровождал Ирод с сотней воинов. И раньше первосвященник не вызывал у горожан особого почтения, а после возвращения Аристовула он и вовсе стал подвергаться нападкам: когда его повозка, окруженная всадниками Ирода, ехала по улицам, люди выкрикивали проклятия, плевали в его сторону, а порой, сбившись в толпу, угрожающе подступали к повозке. Правда, на открытое нападение не решались, тем более что Ирод в минуты такой угрозы приказывал воинам обнажать мечи и теснить людей лошадьми.

С каждым днем обстановка в городе все накалялась и, становилась близкой к мятежу. Ирод ждал, что отец пришлет ему дополнительные силы, или приедет сам, или, в конце концов, отправит гонца с приказом вывезти Гиркана из города. Но Антипатр не подавал никаких известий, и Ирод решил действовать самостоятельно.

Кроме охраны первосвященника, у него была еще другая забота — сын Аристовула, Александр. После поражения он жил в доме матери как частное лицо. По сведениям Ирода, выходил он редко, только в храм и обратно. Но сведения Ирода могли оказаться и неполными. Пока было тихо, Александр не очень беспокоил Ирода, но с возвращением Аристовула все могло измениться в одну минуту, стоило Александру выйти к толпе, ежедневно собиравшейся на площади у храма. Сын Аристовула стал представлять слишком большую опасность, и однажды, не посоветовавшись с Гирканом, Ирод приказал ста пятидесяти воинам окружить дом, где жил Александр.

Шаг был вынужденным и слишком смелым, нетрудно было предсказать, как поведут себя в этом случае жители Иерусалима, во всяком случае, наиболее воинственная их часть. И в самом деле, толпа, собиравшаяся все эти дни у храма, переместилась к дому Аристовула и стала втрое большей. Она шумела, требовала убрать воинов, выкрикивала проклятия в адрес Ирода и его идумейцев, некоторые наиболее отчаянные швыряли в солдат камнями. Ирод во главе отряда из пятидесяти всадников (сотню он оставил для охраны Гиркана) на полном скаку врезался в толпу и в несколько минут рассеял ее. Всадники не обнажали мечи, а действовали древками пик и плетьми. Те, кто убежал не сразу, отделались ушибами и ссадинами.

Но на следующий день толпа собралась вновь, в этот раз вооружившись палками и камнями. Когда отряд Ирода показался из-за поворота улицы, на него обрушился град камней. Не долго думая, разозленный неожиданным сопротивлением, Ирод приказал своим воинам обнажить мечи. Угроза не отрезвила людей, и тогда Ирод, насколько позволяла ширина улицы, выстроил своих всадников в боевой порядок и, подняв меч над головой, бросился в атаку, словно перед ним был противник на поле сражения. Солдаты (некоторые оказались ранены камнями) врезались в толпу. Не ожидая такого, толпа побежала не сразу, а всадники рубили направо и налево, не глядя, кто перед ними — женщины, старики или дети.

Более двадцати человек осталось лежать на улице, среди убитых оказалось несколько женщин и двое детей. Ирод с трудом остановил своих солдат, бросившихся было в погоню, приказал выставить караулы и оцепить улицу. В ту же минуту на площадку перед лестницей вышла мать Александра, Юдифь.

— Подойди сюда! — крикнула она Ироду решительно и властно.

Сначала Ирод сделал вид, что не видит Юдифи и не слышит ее голоса, он громко отдал приказ своим всадникам построиться и повернул лошадь так, чтобы быть к дому спиной. Юдифь больше ничего не произнесла — просто стояла и смотрела на Ирода. Он чувствовал ее взгляд затылком, и ему становилось неуютно. Он побаивался этой женщины, будто она имела над ним власть.

Наконец он не выдержал и оглянулся через плечо (она все смотрела на него, не шевелясь), потом будто какая-то сила извне, которой он не мог противиться, заставила его спрыгнуть с седла. Он вошел в ворота, поднялся по лестнице и, глядя на Юдифь исподлобья, хотел спросить как можно грубее: «Чего ты хочешь, женщина?», но слова застряли в горле, и он только неровно вздохнул.

— Если ты думаешь, Ирод, — проговорила Юдифь негромко, ровным и спокойным голосом, — что улица перед моим домом есть поле сражения и перед тобой не жители, а хорошо вооруженные враги, то ты ослеп или обезумел. Я молчала, когда ты окружил мой дом своими воинами и даже не поставил меня в известность о своих планах и намерениях. Но теперь, когда пролилась кровь женщин и детей, я молчать не буду. Ты понимаешь меня, Ирод?!

— Ты мне угрожаешь? — спросил Ирод скорее с удивлением, чем с укором и получил неожиданный и твердый ответ:

— Да, угрожаю.

— А ты не боишься… — начал было Ирод, стараясь изобразить голосом гнев, тогда как все еще не мог подавить в себе смущение перед этой женщиной — красивой, смелой, властной.

Юдифь не дала ему договорить.

— Нет, — сказала она, — И ты это знаешь. — Ирод не нашелся что ответить, и Юдифь добавила: — Не возмущай народ и убери своих воинов от моего дома, а я обещаю тебе, что мой сын Александр не последует за отцом.

Ирод и сам понимал, что его триста воинов не могут противостоять всему населению Иерусалима и, если начнется настоящая смута, он и его отряд погибнут. Но отступить вот так просто он тоже не мог. Он проговорил вежливо, но твердо:

— Прежде чем я приму твое предложение, я должен увидеть Александра.

Выражение ее лица не изменилось, лишь чуть заметно дернулись тонкие брови. Ей было далеко за пятьдесят, но до чего же она была красива! Ее царственная осанка, гибкий стан, а главное, горящий внутри огонь чудесно преображали черты уже заметно увядшего лица. Ирод неожиданно вспомнил о Дориде и подумал с грустью, сравнивая жену и Юдифь: «Неужели такой у меня не будет никогда?!» А ведь Юдифь была значительно старше его матери, Кипры.

— Пойдем, — сказала Юдифь и, повернувшись, двинулась к двери. Ирод последовал за ней, заставляя себя шагать широко и твердо, а голову держать высоко, хотя она как бы сама собой норовила упасть на грудь.

Юдифь уже входила в дверь зала для приема гостей, когда навстречу ей выбежала девушка лет пятнадцати, необыкновенной красоты — тонкая, порывистая, с большими черными глазами, ярко блестевшими, они невольно приковали к себе взгляд Ирода. Девушка что-то хотела сказать Юдифи, но, увидев чужого, замерла, с вопросительной настороженностью глядя на Ирода. А он не мог оторвать от нее взгляда, стоял и смотрел, позабыв, где он находится и зачем. Они смотрели друг на друга, — может быть, долго, а может быть, всего несколько мгновений (Ирод потерял ощущение времени). Он услышал строгий голос Юдифи:

— Иди к себе, Мариам.

Девушка вздрогнула и, продолжая смотреть на Ирода, бесшумно ступая, ушла. Когда она скрылась из виду, Ирод с испуганным удивлением огляделся, не понимая, была ли девушка или она ему только почудилась.

— Идем же!.. — позвала его Юдифь, и в тоне, каким она сказала это, явно проступало раздражение, так неприсущее ей, всегда умевшей быть выдержанной и ровной.

Ничего подобного Ирод не испытывал никогда, он даже не мог представить, что такое может с ним случиться. Девушка поразила его так сильно, что все остальное время в доме Юдифи он был как во сне. Юдифь провела его в просторную комнату, не предложила сесть, но нетерпеливо приказала слуге позвать Александра. Вскоре тот вошел, остановился у порога и, словно не замечая Ирода, спокойно спросил мать:

— Ты звала меня?

Юдифь кивнула и, небрежным жестом указав на Ирода, что-то стала говорить. Ирод видел лишь ее шевелящиеся губы, но не слышал слов. Потом пошевелил губами Александр, впервые за весь разговор искоса взглянув на Ирода. И снова заговорила Юдифь, в этот раз помогая себе резкими движениями руки. Но все ее старания что-то втолковать Ироду были напрасны — он все равно ничего не слышал, потому что думал о Мариам. И мысли его шли в одном-единственном-направлении: «Она должна стать моей. Она будет моей!»

Юдифь указала рукой на Александра, губы ее перестали шевелиться, а взгляд устремился на Ирода. Ирод понял, что она закончила и ждет от него ответа. Но в те минуты он не в силах был отвечать и только согласно кивнул. Кажется, в лице Александра выразилось удивление, но, возможно, Ироду это только почудилось. Он еще раз кивнул и пошел к двери. Только в последнюю минуту Александр отступил в сторону, пропуская его.

Ирод увел своих воинов и больше не обращал внимания на собиравшиеся толпы людей. Он уже ничего не опасался и думал только о Мариам. Однажды он спросил о ней Гиркана. Он сказал:

— Когда я был в доме Юдифи, я видел Мариам. Она очень красива.

Мариам приходилась внучкой первосвященнику — старшая дочь Гиркана была замужем за Александром.

Гиркан, словно не расслышав, переспросил Ирода:

— Кого ты там видел?

— Твою внучку, Мариам.

— А почему ты говоришь о ней? — с беспокойством спросил Гиркан (Ирод еще никогда до этого не говорил с первосвященником столь свободно).

Ирод усмехнулся. Он понимал, что сейчас первосвященник всецело зависит от него.

— Она очень красива, твоя внучка Мариам. А ты называешь меня сыном. Разве не так?

— Да, Ирод, это так, — согласно кивнул Гиркан, все еще не понимая, к чему тот клонит, но не ожидая от такого разговора ничего хорошего, — И я люблю тебя как собственного сына, — добавил он.

— Тогда почему бы тебе не обручить Мариам со мной?!

Ирод и сам не ожидал, что сможет сказать это,—

сказать так просто и легко, будто речь шла о чем-то самом обыкновенном и обыденном.

— Обручить с тобой Мариам?! — вскричал Гиркан. — Что ты такое говоришь! — Лицо первосвященника стало серым, а в глазах блеснул гнев.

Ответить более определенно было невозможно: «Что ты такое говоришь?» прозвучало как «Кто ты такой есть?».

По вспыхнувшему лицу Ирода Гиркан понял, что этого не следовало произносить. Более того, в сложившихся обстоятельствах говорить так было опасно.

— Я хотел сказать… — начал было он, но Ирод перебил:

— Я понял то, что ты сказал!

Гиркан замахал руками — теперь его в самом деле охватил страх. Он подумал, что же будет с ним, если Ирод под каким-либо предлогом оставит его и выведет из города свой отряд, единственную защиту первосвященника.

— Нет, нет! — прокричал он, — Нет, Ирод, ты меня не так понял. Я только хотел сказать, что мой брат Аристовул и мой племянник Александр, отец Мариам, они никогда не согласятся, чтобы ты, человек, служащий мне, чтобы ты… — Гиркан задохнулся и не сумел договорить.

— Но ты сам, — Ирод пригнулся к Гиркану и посмотрел на него в упор, — ты сам не считаешь меня недостойным?

Гиркан покивал:

— Ты достоин, Ирод, как ты мог подумать!..

— И если бы обручение Мариам со мной зависело только от тебя, то ты дал бы согласие. Это так? Я правильно тебя понял?

Цепкий взгляд Ирода не позволял Гиркану отвести глаза, он едва слышно выговорил:

— Да.

Ирод медленно выпрямился, губы его раздвинулись в зловещей улыбке. Он сказал:

— Я люблю тебя, Гиркан, как собственного отца. Твои враги должны погибнуть. Твой брат и твой племянник — главные твои враги, и я сделаю все, чтобы они нашли смерть.

10. Недобрые вести

Аристовул потерпел от римлян полное поражение. Авл Габиний отправил против него четыре легиона во главе с трибунами Марком Антонием и Сервилием. Они разбили армию беглого царя — Аристовул с отрядом в тысячу человек пробился сквозь неприятельские ряды.

Вместе с ним были его младший сын Антигон (бежавший из Рима вместе с отцом) и Пифолай. Аристовул попытался укрепить развалины крепости Махерон, но римляне настигли его, и после кровопролитного сражения иудейский отряд оказался почти полностью уничтожен, а тяжелораненый царь с сыном взяты в плен. Из всего отряда смогла спастись и уйти лишь кучка воинов — среди них был и Пифолай.

Аристовула доставили к Габинию вместе с Антигоном и взятым в Иерусалиме Александром. Затем всех их отправили в Рим. Римский сенат постановил заключить Аристовула в тюрьму (до этого он жил в Риме на правах частного лица), а его детей отпустить обратно в Иудею, так как Габиний письменно сообщил, что обещал жене Аристовула свободу ее детям взамен выданных ему крепостей. Александр и Антигон вернулись в Иерусалим. По повелению Габиния Антипатр встал во главе иерусалимского гарнизона, насчитывавшего более шести тысяч воинов. В основном это были отряды Антипатра, вновь приведенные им из Идумеи. Ирод остался при отце начальником конницы.

Прокуратор Сирии Авл Габиний отправился в Египет, где по приказу Помпея помог Птоломею Авлету взойти на египетский трон. Птоломей Авлет щедро наградил Габиния. Но вскоре того отозвали в Рим, обвинили во взяточничестве и осудили на изгнание. Это произошло уже на закате эры Помпея, и последний был вынужден пожертвовать одним из самых преданных своих сторонников.

После Габиния управлять Сирией стал Красс, но пробыл там недолго. Известный своим немыслимым богатством и немыслимой же жадностью, он для своего похода на парфян взял из Иерусалимского храма большинство находившихся там золотых вещей и храмовый клад стоимостью в два миллиона талантов (тот самый клад, который не тронул Помпей). Но, переправившись через Евфрат, Красс погиб вместе со своей армией среди равнин Парфии. Говорили, что парфяне наказали ненасытную жадность Красса тем, что, захватив римского полководца, влили ему в рот расплавленное золото.

После Красса прокуратором Сирии стал Метелл Сципион, зять Помпея.

До Иерусалима в те дни доходили из Рима недобрые слухи: между Цезарем и Помпеем началась открытая борьба за власть, завершившаяся кровавой гражданской войной, поражением Помпея, а затем его гибелью в Египте. Еще когда Помпей находился в Диррахии, Метелл Сципион посылал ему туда из Сирии вспомогательные войска. В свою очередь Антипатр послал Помпею отряд в две тысячи воинов. Ирод упрашивал отца, чтобы тот позволил ему идти в Диррахий во главе отряда, но Антипатр наотрез отказал сыну, сказав:

— Это не наша война, и я не хочу, чтобы кто-нибудь сказал впоследствии, что руки моего сына обагрены кровью римлян.

Через некоторое время в Иерусалим прибыл гонец из Дамаска: он привез известие о том, что царь Аристовул во главе двух римских легионов приближается к границам Сирии. А вскоре Метелл Сципион сообщил Антипатру о бегстве и гибели своего зятя, Помпея Магна. Вызвав в Иерусалим старшего сына Фазаеля и оставив его начальствовать над своими отрядами, Антипатр, взяв с собой всего пятьсот всадников, в сопровождении Ирода отбыл в Дамаск.

Юлий Цезарь, лишь только вступив в оставленный Помпеем Рим, освободил Аристовула из тюрьмы и, обласкав многострадального царя, послал его в Сирию в надежде подчинить себе эту провинцию и всю Иудею и не допустить Помпея в Азию. Сам Цезарь, преследуя бежавшего Помпея, направился в Египет.

Прибыв в Дамаск, Антипатр и Ирод расположились в уже знакомом им дворце римского наместника. В городе было неспокойно — шайки вооруженных горожан время от времени нападали на римских солдат, занявших все прилегающие к дворцу улицы. Метелл Сципион не контролировал ситуацию, был напуган и растерян. Он принял Антипатра и Ирода с почетом, надеясь с их помощью переломить неблагоприятное для себя положение. Антипатр как мог успокаивал прокуратора.

11. Сговор
Ирод удивился, впервые увидев прокуратора Сирии Метелла Сципиона, тестя Помпея Магна. Он помнил, как Помпей когда-то поразил его воображение своим величием и внутренней силой. Сципион же показался Ироду состоящим из одной лишь телесной оболочки, — казалось, что там, внутри, ничего нет и никогда не было. Он был человеком неопределенного возраста — ему можно было дать и сорок пять и шестьдесят лет: худой, небольшого роста, с острыми чертами неподвижного лица. Более всего удивительны оказались глаза без ресниц — большие, чуть навыкате, им следовало бы принадлежать какому-нибудь другому телу, но они вследствие необъяснимой игры природы случайно попали на это. Впрочем, глаза оставались единственной частью тела, которую все-таки можно было признать живой. Все остальное казалось только несуразно двигающейся плотью.

Неподвижное лицо сирийского прокуратора воплощало собой маску страха. При этом страх был не выражением, а как бы самим лицом — можно было предположить, что римлянин просто таким и родился.

Когда Антипатра и Ирода ввели в тот самый зал, где их когда-то принимал Помпей, Метелл Сципион вскочил с кресла и побежал им навстречу, комично выкидывая в стороны то одну, то другую руку.

— Доблестный Антипатр, — вскричал он, подходя к Антипатру и обнимая за плечи (голос его, словно в насмешку над тщедушным телом, был низким), — я так ждал тебя! — Резко дернув головой, он обернулся к Ироду, — А кто это с тобой?

— Позволь представить тебе моего сына Ирода, — сказал Антипатр, низко поклонившись прокуратору.

— Сына? — испуганно переспросил тот и добавил, внимательно оглядывая Ирода: — Какого сына?

— Это мой средний сын, — терпеливо пояснил Антипатр. — Когда Помпей Магн был здесь, он великодушно отличил его.

— Цезарь послал сюда этого проклятого Аристовула, — потеряв всякий интерес к Ироду, быстро проговорил Сципион и ударил себя кулаком в грудь, — Послал мне на погибель. Ты служил моему зятю Помпею, а теперь скажи, что же мне делать? Ты ведь честно служил Помпею, — склонив голову набок и снизу вверх заглядывая в лицо Антипатра, добавил он.

Антипатр поклонился, но не так низко, как в первый раз, проговорил уверенно и твердо:

— Я всем обязан Помпею Великому. Я служил ему, когда он был жив, и буду служить его памяти теперь, когда его уже, по воле богов, нет с нами.

— Не по воле богов, — горестно прокричал Сципион, — а из-за коварства проклятого Цезаря! Бедный, бедный Помпей, он всегда был любимцем богов!

— Это так, — подтвердил Антипатр.

Сципион схватил его за руку и, дернув, сказал:

— Ты верный слуга Рима, благородный Антипатр, таких уже почти не осталось, все разбежались, предали… Скажи, что мы можем сделать? Ты знаешь, ты должен знать. Я надеюсь на тебя.

— Благодарю, великодушный Метелл, — Антипатр приложил ладонь к груди, — Я сделаю все, чтобы оправдать твое доверие. И если нужно умереть, я умру без сожаления и страха.

— Умрешь? — прерывающимся голосом переспросил Сципион, и его большие глаза сделались еще больше, — Ты хочешь умереть и оставить меня одного? Ты не должен так говорить, это предательство.

— Я неточно знаю латынь, — успокоил его Антипатр, — и неправильно выразился.

— А-а, — протянул Сципион, — ты, наверное, хотел сказать, что будешь сражаться, не зная страха. Но Цезарь вручил ему два легиона. — Он снова перескочил на волновавшую его тему, — Ты понимаешь?! Мне доложили, что он всего в нескольких переходах от Дамаска. Его надо остановить во что бы то ни стало. Его надо… — Сципион недоговорил и, подняв голову, прислушался. Его длинный, худой указательный палец пошел наверх и замер на уровне впалого виска.

Может быть, Метеллу Сципиону почудились лязг доспехов и топот приближающихся легионов?

Антипатр и Ирод вежливо молчали, глядя на ту часть стены, на которую смотрел Сципион. Наконец Антипатр решился заговорить:

— Под твоим началом целых шесть легионов, да еще вспомогательные войска.

— Все предатели, — быстро сказал Сципион, продолжая прислушиваться и не опуская пальца. Наконец он медленно повернул голову и посмотрел на Антипатра, палец его коснулся виска, — Должен тебе признаться, что я человек тоги, а не меча, — Сципион с трудом оторвал палец от виска и потряс им перед своим носом, — Тебе известно, что я был консулом?

Антипатр подавил вздох и заставил себя почтительно улыбнуться:

— Об этом известно каждому в Азии.

— Хорошо, — Сципион гордо откинул голову, отчего все его тщедушное тело опасно отклонилось назад, и не без труда удержал равновесие, — Мне нужно… Мне нужно переговорить с тобой. — Он шагнул к Антипатру и, взяв его под руку, увлек в глубину зала.

Ирод вернулся в отведенные для них покои и до вечера с тревогой ждал возвращения отца. Слабость и страх сирийского прокуратора поразили его не меньше, чем когда-то — величие Помпея. Он подумал, что если Рим посылает сюда таких чиновников, то что же произошло с Римом! Ирод никогда не мог себе представить, что римский чиновник может быть слабым и нерешительным, нелепым и глупым. Наверное, мир приближается к своему концу (в Иерусалиме об этом твердят на каждом углу), если такое происходит с Римом.

Отец вернулся, когда за окнами было темно. Не сел, а упал в кресло, вытянув ноги и склонив голову на грудь. Ирод понимал, что сейчас лучше не трогать отца, но не мог подавить тревожного любопытства и спросил:

— Что? Что он сказал тебе, отец?

Антипатр слабо махнул рукой:

— Что он может сказать! Разве ты сам не видел… — Он вздохнул и добавил с горечью: — Неужели тот Рим, великий и могущественный, закончил свое существование! Мне жаль, если я прав. Рим всегда оставался для меня солнцем. Слишком жарким и слишком палящим, но хорошо освещающим все вокруг. Что же будет, если солнце потухнет?

— Но, отец, — осторожно возразил Ирод, — Метелл Сципион только человек, и, может быть, не лучший из римлян.

Антипатр поднял голову и медленно повернулся к сыну.

— А Помпей? — сказал он, от усталости чуть растягивая слова. — Любимец богов, завоеватель всего видимого мира бежал, как последний трус, вместо того чтобы либо победить, либо умереть в бою, как положено воину. Любому воину — от полководца до простого солдата.

— Ты думаешь, он проявил трусость? — проговорил Ирод с недоумением, похожим на страх, как будто речь шла не о человеке, а о каком-то высшем существе.

— Я знаю, что он бежал! — отрезал Антипатр и так взглянул на сына, словно именно он был повинен в этом.

Антипатр замолчал, снова свесив голову на грудь. Ироду показалось, что он задремал. Подождав некоторое время, он тихо позвал:

— Отец! — но не получил ответа и, осторожно ступая, покинул комнату.

Он испытывал двоякое чувство: с одной стороны, понимал, что отец прав — любой полководец, тем более такой, как Помпей Магн, не должен бежать с поля битвы, а тем более искать убежища в чужих краях; но с другой стороны — он скорее чувствовал, чем сознавал это, — Помпея нельзя судить как обычного человека. Если судить его как обычного человека, то что же станет с такими понятиями, как власть, храбрость, доблесть, величие? Нет, что-то здесь было не то, не так. Отец, конечно, отважный воин и умный человек, но все же он не может сравниться с Помпеем Магном. Он похож на римского полководца точно так же, как холм на равнине похож на самую высокую гору, — точно такой же, только значительно меньшей высоты. Всякий может подняться на холм, но не всякий способен взойти на гору. И не только взойти, но даже увидеть вершину, потому что она достает до самого неба и всегда укрыта облаками.

Думая о праве отца так говорить о Помпее Магне, Ирод постепенно и незаметно перешел на другой предмет — стал думать о Мариам. В последнее время, о чем бы он ни размышлял, мысли его обязательно приходили к Мариам — ее образ поселился в его сознании и с каждым днем занимал все большее пространство. Иногда он видел ее смутно, иногда очень ясно. Особенно ясно ночью, когда смотрел на свою звезду. Когда смотрел очень долго — порой от напряжения на глазах выступали слезы, — то в переливающемся свете звезды рисовалось прекрасное лицо Мариам, и тогда звезда и девушка сливались в одно.

Как-то Ироду явилась простая мысль, что звезда есть небесное отражение земной девушки, и наоборот — земная Мариам была лишь отражением Мариам небесной. А если это так (а Ирод быстро уверился, что это именно так и никак по-другому быть не может), то его жизнь и судьба не только связаны с Мариам, но определяются ею. Жениться на Мариам и тем самым породниться с царями вскоре из желания превратилось в потребность, столь же естественную, как есть, пить и дышать.

Он понимал, что об этом обязательно нужно переговорить с отцом, но боялся такого разговора. Боялся не столько возражений отца, сколько его взгляда — увидеть в нем ничтожество собственного рода стало бы для Ирода невыносимым. И потому он откладывал разговор. Кроме того, сейчас для этого было не самое подходящее время: что говорить о власти, когда под угрозой находится сама жизнь?

…Слуга позвал Ирода к Антипатру, когда тот уже засыпал. Он вскочил, схватил слугу за руку:

— Что случилось?! Говори!

Перепуганный слуга затряс головой:

— Ничего, мой господин…

Ирод встревожился, потому что отец не любил ночных бесед. Как воин, привыкший вставать с рассветом, отдавая сну всего несколько часов, он считал ночь временем отдыха, а не бесед или развлечений.

Когда Ирод вошел в комнату Антипатра, тот, прежде чем сын успел произнести что-либо, приставил палец к губам, призывая к молчанию. Подойдя к Ироду, он прошептал:

— Тебе следует возвратиться в Иерусалим.

— В Иерусалим? — переспросил Ирод.

— Да. Ты поедешь туда и привезешь Александра.

Ирод кивнул:

— Я сделаю это, отец. У меня будет письменный приказ от прокуратора?

Антипатр, не спуская глаз с сына, отрицательно покачал головой:

— Нет, Ирод, у тебя не будет приказа — ни письменного, ни устного. Ты привезешь Александра не по приказу прокуратора, ты будешь сопровождать сына царя.

— Но, отец!.. — забывшись, вскричал Ирод и тут же перешел на шепот: — Разве ты считаешь, что мы уже проиграли? Неужели страх Метелла Сципиона…

Антипатр строго перебил:

— Прокуратор здесь ни при чем. Метелл Сципион — всего лишь звание, и не от него зависит, победим мы или проиграем. Это зависит только от нас. — Ирод хотел что-то сказать, но Антипатр остановил сына нетерпеливым жестом: — Слушай и не перебивай, у нас мало времени. Если бы Аристовул шел с армией иудеев, я бы не задумываясь вышел навстречу и сразился с ним. Мы всегда побеждали его, победили бы и в этот раз. Тем более что в распоряжении прокуратора целых шесть легионов. Но Аристовул ведет за собой не иудеев, а римлян. Этот Цезарь, новый властитель Рима, очень умный и очень дальновидный человек: он понимает, что мы не посмеем сразиться с римлянами. Вступить в сражение с ними значило бы восстановить против себя весь Рим. Но и Аристовул, которого этот Цезарь хочет посадить на царство, тоже связан — теми же легионами, что он ведет на нас.

— Но что же делать, отец?! Если мы не можем сражаться, то…

Ирод недоговорил страшного слова, но Антипатр понял мысль сына. Он усмехнулся одними губами:

— Ты хотел сказать, что нам остается только бежать. Нет, не бежать, тем более что нам бежать некуда. Нам остается одно — убить и Аристовула и Александра. Хитроумный Цезарь не оставил нам другого выбора. Не имея возможности проявить доблесть, мы проявим хитрость. Я поеду к Аристовулу, а ты — к Александру.

— Но Аристовул ненавидит тебя! — горячо прошептал Ирод и тут же поправился: — Ненавидит нас. Он прикажет…

Лицо Антипатра выразило особенную решимость.

— Я сделаю все, — сказал он, — чтобы Аристовул не посмел отдать такой приказ. Я скажу, что добровольно отдаюсь ему, уповая на его милость царя и воина. Я буду ползать у него в ногах, целовать края его одежды, я буду умолять его простить меня.

— Но, отец, как же ты сможешь… — Сильное волнение не позволило Ироду договорить. Он со страхом смотрел на отца, уже представив, как тот распростерся перед их врагом. — Лучше умереть! — наконец произнес он твердо.

— Лучше победить! — так же твердо ответил Антипатр и, помолчав, давая сыну возможность прийти в себя, продолжил: — Сейчас нам представилась единственная возможность покончить с ними. Да, Метелл Сципион как человек значит мало, но как прокуратор и тесть Помпея Магна значит все. Никогда раньше нам не было позволено убить Аристовула и Александра. Даже Помпей, даже Габиний, даже римский сенат — никто не решился на убийство царя и наследников. А ты помнишь, сколько хлопот они причинили Риму? Но сейчас, когда сенаторы бежали из Рима, а Цезарь взял власть, но не утвердил ее, когда приверженцы Помпея еще не сложили оружия, а ничтожный Метелл Сципион дрожит за собственную жизнь, — сейчас мы можем совершить это. Или сейчас — или никогда! Прокуратор даст свое согласие, ему некуда деться. Ты понимаешь меня, Ирод?

— Да, — кивнул Ирод не очень твердо, — Но…

— Нет, Ирод, никаких «но» сейчас быть не может. Наше унижение — лишь оружие хитрости и коварства. И мы должны воспользоваться им так же, как мы пользуемся мечом во время сражения, — в полную силу.

Всего раз до этого Ирод шел на открытое и откровенное унижение — давным-давно, перед аравийским царем Аретой. Сейчас он должен был пойти на унижение опять. Но если тогда он делал это по собственному желанию, то теперь сделает вынужденно.

Антипатр еще некоторое время говорил с сыном. Но уже не убеждал, а подробно объяснял, что нужно делать и как. План его был таков: Ирод возвращается в Иерусалим, а он сам выходит навстречу приближающемуся к Дамаску Аристовулу. Александр прибывает в Дамаск, и Метелл Сципион бросает его в тюрьму. Если Антипатру удается убить Аристовула, то Сципион в свою очередь казнит Александра (Антипатр уже говорил об этом с прокуратором, и тот дал согласие). Если же Антипатра постигнет неудача и он будет захвачен или даже убит, то Ирод, лишь только получит такое известие, уйдет в Идумею, а затем, взяв мать, сестер и братьев, в Аравийское царство, отдавшись под защиту Ареты.

— Но почему, отец, я не могу убить Александра по дороге в Дамаск? — спросил Ирод.

— Потому что сына царя должен убить не идумей, а наместник Сирии.

«Я не идумей!» — хотелось крикнуть Ироду, но он сдержался.

12. Орудие коварства
Ирод возвращался в Иерусалим с тяжелым сердцем, поручение отца было ему не по душе. Он понимал, что план отца — единственное средство их спасения, а потому надо, смирив себя, исполнить его наилучшим образом. Необходимость унижаться сама по себе была неприятной, а тут еще приходилось делать это в доме Мариам — его, Ирода, звезды.

Сразу после разговора с отцом он не пошел спать (отец настоял, чтобы сын отдохнул перед тяжелой дорогой хотя бы несколько часов), а вышел на улицу и, запрокинув голову, стал искать взглядом свою звезду. Время было перед самым рассветом, и небо уже заметно побледнело, так что звезду он нашел не яркой, как обычно, а лишь едва заметной. Он стоял и смотрел, пока она не слилась с небом. А когда слилась, медленно опустил голову и, закрыв глаза, прошептал:

— Мариам.

Тогда он не понял, что открыл имя своей звезды, но позже, уже в дороге, осознал это с особенной ясностью. Открытие и обрадовало его, и опечалило одновременно. Обрадовало, потому что теперь Мариам-звезда и его, Ирода, судьба были слиты воедино — его будущая счастливая судьба и прекрасная девушка, самая прекрасная на свете. А опечалило потому, что невольно получалось — земная хрупкая девушка является его судьбой. Хорошо, что прекрасная, но тревожно, что хрупкая, ведь человек в этом мире подвержен болезням, несчастьям и смерти. Болезни могут отобрать красоту, а несчастья —жизнь.

Ирод въехал в ворота Иерусалима под вечер, в сопровождении всего четырех всадников. Отец не позволил взять больше, к тому же велел одеться попроще, сказав:

— Ты едешь просителем, а не героем.

Сначала Ирод отправился к Гиркану. По плану отца первосвященнику нельзя было раскрывать правды, а следовало убедить его, что поведение Ирода и есть единственная правда. Наставляя сына, Антипатр особенно подчеркивал, что первосвященник не должен ни о чем догадываться.

— Как бы он ни ненавидел брата, Гиркан никогда не простит нам его смерти, а его дружба нам еще очень нужна.

Последние несколько миль Ирод проскакал во весь опор, и потому, когда он спрыгнул с коня у ворот дворца Гиркана и бросил поводья испуганному слуге, вид у него был жалкий: весь в пыли и поту, с грязными подтеками на лице. Таким он и предстал перед первосвященником.

Когда Ирод вошел, тот сидел в кресле. Хотел встать, но не смог и, протягивая к Ироду руки, выдавил:

— Что?

Ирод же, как его научил отец, бросился к первосвященнику и, пав на пол, обнял его колени. Тут ему нужно было заплакать и, уже рыдая, поведать Гиркану о несчастливо сложившихся обстоятельствах. Ирод настроил себя, но не сумел выдавить слез, только еще плотнее прижал лицо к ногам Гиркана. Рыданий не получилось, но и без них Гиркан оказался крайне напуган. Ирод почувствовал, как пальцы первосвященника коснулись его затылка — они дрожали. Как и голос, когда Гиркан произносил:

— Говори, говори!..

Ирод заговорил. Сначала глухо, не отрывая лица от ног первосвященника, потом громким, прерывающимся голосом, подняв голову и снизу вверх глядя на искаженное ужасом лицо Гиркана. Когда Ирод закончил, тот едва слышно произнес чужим, уже без всякого выражения, мертвым голосом:

— Мы погибли.

Лицо застыло, глаза потухли, губы превратились в две белые безжизненные полоски. Ирод теперь с непритворным испугом смотрел на первосвященника, — казалось, что жизнь уже покинула его. Он подумал, что отец был не прав и Гиркана не следовало так пугать, тем более что страх уже давным-давно сделался для него не проявлением чувств, а сутью.

Сначала первосвященник застыл, потом обмяк в кресле: руки повисли, голова упала на грудь. Ирод кликнул слуг и велел послать за врачом-арабом, жившим здесь же, во дворце.

Врач долго возился с Гирканом, пока тот не открыл глаза и не проговорил, косясь по сторонам:

— Где я?

Только поздно ночью он сумел более или менее прийти в себя. Ирод, боясь, как бы не повторился припадок, уже не пугал первосвященника, но как умел успокаивал его, говоря, что ни отец, ни он сам никогда его не покинут и что дела не так уж плохи, потому что отец сумеет договориться с Аристовулом. Гиркан выслушал все это довольно спокойно, потом слабо кивнул:

— Потеряю…

Ироду показалось, что он бредит, он сказал горячо, не понимая, о чем идет речь:

— Нет, нет, ты ничего не потеряешь, я не допущу этого!

— Жизнь… — слабо выговорил Гиркан и лишь несколько минут спустя, не сразу, с большим трудом, путаясь и недоговаривая слова, сумел объяснить: — Если потеряю власть, то и жизнь…

Всю ночь Ирод не сомкнул глаз, сидя рядом с постелью, на которую перенесли первосвященника. Врач-араб находился тут же. Гиркан то приходил в себя, то проваливался в забытье. В такие минуты лицо его покрывала бледность, а черты заострялись. Ироду казалось, что он умирает. Ирод испуганно смотрел на врача, тот приближал лицо к самому лицу Гиркана, странно поводя носом, словно принюхиваясь к чему-то (у Ирода мелькнула мысль, что смерть, наверное, имеет свой запах — не запах тленья, а другой, когда смерть приближается). Наконец врач поднимал голову и успокаивающе кивал. Ирод облегченно вздыхал и откидывался в кресле.

К утру Гиркану стало значительно лучше. Может быть, помогли снадобья араба, а может быть, первосвященнику еще не пришло время умирать. Но как бы там ни было, лицо его порозовело и дыхание стало ровным. Он повернул голову к Ироду и слабо улыбнулся. Потом он уснул, и араб объяснил, почтительно поклонившись Ироду, что сон сейчас лучшее лекарство для господина, и добавил, склоняясь еще ниже:

— Тебе, господин, тоже нужен отдых.

Араб был прав — Ирод чувствовал себя крайне утомленным. После столь трудного пути из Дамаска в Иерусалим он не спал еще целую ночь. Все тело его дрожало, а глаза слипались, лишь усилием воли он не позволял себе уснуть тут же, в кресле, у постели Гиркана. Не позволял, потому что спать было некогда, он и так потерял уже почти сутки. Нужно было идти к Александру — промедление могло нарушить план Антипатра. Хвала Богу, что еще не умер Гиркан, потому что если бы он умер, то все потеряло бы смысл — и план отца, и мечты о власти (а значит, и мечты о Мариам), да и сама жизнь тоже. Хотя он и не был виноват в болезни Гиркана, он чувствовал себя виноватым, и ему страшно было представить себе взгляд отца, случись Ироду сообщить ему такое ужасное известие.

Усталость, бессонница и пережитое волнение обострили чувства Ирода — казалось, что все погибло, ничего нельзя исправить, а следует бежать как можно быстрее из этого проклятого города. Но, несмотря на молодость, Ирод умел бороться с самим собой. Он приказал приготовить коня и, даже не приведя себя в порядок и не поев, вышел во двор и прыгнул в седло — ловко, хотя и без обычной легкости.

Он был уже слишком известным лицом в Иерусалиме, так что испуганные слуги у дома Александра, ни о чем не спрашивая, пропустили его внутрь. Он не стал подниматься по лестнице, а почтительно остался внизу, прислонившись к колонне у входа — ноги дрожали, и ему трудно было стоять. Наконец вернулся слуга и проводил его в зал на втором этаже.

Его уже ждали. В центре зала стоял Александр, справа от него — Юдифь и дочери. Одной из них была Мариам. Непонятно, зачем пригласили девочек, — может быть, Юдифь ждала каких-то действий в отношении сына и присутствием внучек хотела смягчить Ирода? Но как бы там ни было, Мариам присутствовала в зале, Ирод старался не смотреть в ту сторону, но чувствовал на себе ее взгляд. Он подумал, что не сможет сделать того, зачем пришел, и в какое-то мгновение едва не поддался желанию немедленно бежать отсюда, ничего не объясняя. Желание было столь сильным, что он невольно шагнул назад. Он сделал бы и второй шаг, но тут Юдифь проговорила:

— Мы слушаем тебя, Ирод!

Она произнесла это негромко, но с такой властностью и высокомерием, что фраза вполне могла прозвучать как: «Мы ненавидим тебя, Ирод!»

Ирод ее так и услышал. С одной стороны, взгляд Мариам как бы повелевал ему бежать — пройти сквозь такое унижение в ее присутствии казалось невыносимым; с другой стороны, взгляд все еще молчавшего Александра заставил Ирода вспомнить о поручении отца.

Наверное, он так и не решился бы сделать это сознательно, но в ту минуту дрожащие ноги подкосились сами собой, и… Ирод упал на колени. Упал на колени, не удержался, его повело вперед, и, чтобы не разбить лицо, он выставил перед собой руки и уперся ладонями в пол.

Нужная поза была принята, и сразу же, будто отец — невидимый — стоял за его спиной, явилась и нужная фраза, которую Ирод торопливо проговорил:

— Припадаю к твоим ногам, благородный Александр, сын доблестного царя Аристовула, и прошу твоей милости!

Никто, не ответил, Ирод не поднимал головы, но хорошо ощущал, как взгляды всех находящихся в зале устремились на него, в одну точку, куда-то в область затылка.

Ирод снова услышал слова отца и послушно повторил их:

— Мы все виноваты перед тобой, и мой отец, и я, и мои братья! Бог помутил наш разум — ничтожные, мы осмелились выступить против законного повелителя. Безумные, мы бросились к врагам своей страны и помогли им захватить нашу столицу — святой город Иерусалим! Нам нет прощения, мы достойны лишь одного — мучений и казни. У нас нет права просить тебя о прощении, и лишь твое величие и благородство позволяет нам это…

Слова отца лились откуда-то из-за спины Ирода и слышались настолько явственно, что ему на минуту показалось, будто их не могут не слышать и остальные.

Он говорил долго — говорил, пока слышал слова. Наконец остановился — остановился и, осторожно поведя головой, заглянул за спину. Нет, там никого не оказалось. Если отец все-таки находился там раньше — пусть и незримо, — то теперь он исчез. Но, наверное, в таком его присутствии уже не было необходимости, потому что он сказал, а Ирод повторил все. Кроме признания своей вины и униженных просьб о помиловании было сказано главное: Антипатр поможет Аристовулу укрепиться у власти, передает в его распоряжение все свое войско и клятвенно обещает впредь ничего не замышлять против царя; обещает чтить Александра как царского сына; он едет навстречу Аристовулу и будет умолять его о прощении, а Александра молит прибыть в Дамаск, чтобы смягчить возможный гнев отца.

Наступило молчание, оно длилось долго. Тишина казалась абсолютной: ни шороха одежды, ни вздоха. На мгновение Ироду почудилось, что он остался один, а все каким-то чудесным образом бесшумно и незаметно покинули зал. Ощущение это было настолько явным, что Ирод стал медленно поднимать голову, чтобы посмотреть и убедиться, так это или нет. Но не успел — раздался голос Юдифи:

— Александр, ты не должен ехать.

В абсолютной тишине ее голос прозвучал особенно громко, так, что Ирод вздрогнул.

— Я поеду, — ответил матери Александр, — я хочу как можно быстрее увидеть отца.

Юдифь еще возвысила голос:

— Это ловушка. Разве ты не знаешь этих людей, ради своей выгоды они будут говорить и делать что угодно. Их низкий род ни на что большее не способен, как только на хитрость и коварство. Ты не должен ехать, Александр, послушай меня.

Он ответил упрямо:

— Я не хочу, чтобы кто-либо мог подумать, что я боюсь.

Юдифь возразила:

— Никто так и не думает. Или ты унизишься до того, что будешь стыдиться этих?!

Последнее слово Юдифь произнесла с особенной отчетливостью и с особенным презрением (Ирод не мог видеть, но почувствовал, что она указала на него).

Гнев закипел в груди Ирода, слово Юдифь было последней каплей, переполнившей чашу его унижения. Если бы не присутствие Мариам, он, может быть, смог бы еще выдержать несколько подобных слов. Но от гнева и отчаяния на глазах Ирода выступили слезы — настоящие, не притворные, — и он резко вскинул голову.

Вскинул голову и хотел подняться, но не сумел — тело так ослабело, что не повиновалось ему. Взгляд его уперся в лицо Александра, стоявшего прямо перед ним. От стыда и гнева, от неожиданной немощи всего тела слезы хлынули из глаз. Ирод смотрел в угрюмое лицо Александра и чувствовал, как ручейки слез бегут по щекам и капают с подбородка. Он уже ничего не мог сделать, только смотрел.

И вдруг в угрюмом и безжизненном лице Александра что-то изменилось. В нем мелькнуло нечто живое. Нет, не жалость — жалости к ненавистному идумею от него невозможно было дождаться, — но как бы доверие… Доверие к слезам Ирода.

Александр сказал:

— Встань.

Ирод хотел подняться, но не сумел, качнувшись, повалился на бок, коснувшись щекой пола. Александр громко хлопнул ладонями и, когда послышался топот вбежавших в зал слуг, кивнул на Ирода. Слуги осторожно, но быстро подняли Ирода, поставили его на ноги, крепко придерживая с обеих сторон.

— Александр!.. — почти крикнула Юдифь. Не так, как всегда властно, но по-женски, со страхом и отчаянием.

Александр лишь покосился на нее, но этого оказалось достаточно: Юдифь прижала руки к груди и опустила голову. Если бы Ирод в силах был выразить лицом что-либо, то лицо его отразило бы крайнее удивление — он никогда не мог себе представить, что властная, гордая Юдифь, еще недавно смело говорившая с самим Авлом Габинием, потупится и замолчит под искоса брошенным взглядом сына. Но она замолчала и потупилась, и это могло означать только одно — Ирод добился того, чего хотел: они поверили ему и Александр в глазах матери уже не просто сын, несчастный изгнанник, но старший сын царя, наследник престола.

— Я отправлюсь в Дамаск, — сказал Александр, пристально глядя на Ирода, и, коротко взмахнув рукой, горделиво добавил: — И никто не посмеет сказать, что сын иудейского царя страшится смерти.

«Ты ее примешь из моих рук!» — проговорил про себя Ирод, тогда как жалкое выражение на его лице оставалось неизменным.

Александр сделал знак слугам, и они, осторожно развернув Ирода, повели его к двери. На мгновение его взгляд коснулся лица Мариам — ему показалось, что она смотрит на него с искренней жалостью. Не с унижающей жалостью, но с сочувственной. Он хотел обернуться и посмотреть еще, убедиться, но у него не было предлога. И лишь у самых дверей он нашел предлог — вспомнил о Гиркане. Ирод остановился и повернул голову так, чтобы прежде, чем увидеть Александра, увидеть Мариам. И он увидел ее — она в самом деле смотрела на него с жалостью, ему даже показалось, что в ее глазах блестят слезы. Но рассмотреть не было возможности, и, только скользнув взглядом по Мариам, он остановил его на Александре.

— Благородный Александр… я хотел… хотел… — прерывисто проговорил Ирод и с трудом закончил: — Хотел просить тебя за Гиркана.

В лице Александра, когда он услышал это, мелькнул гнев.

— Кто ты такой, — сказал он с угрозой, — чтобы просить за Гиркана? Это семейное дело, оно тебя не касается. Иди и утром жди меня у ворот, ты будешь сопровождать меня в Дамаск.

Слуги Александра проводили Ирода до дворца первосвященника и передали слугам Гиркана. Те отнесли его в спальню рядом со спальней Гиркана, раздели, положили на постель. Он тут же уснул и проспал до самого вечера.

Лишь только он открыл глаза, стоявший у двери слуга сказал, что первосвященник хочет видеть Ирода. Ирод раздраженно отмахнулся от слуги. Вставать не хотелось, а уж тем более видеть Гиркана. После посещения дома Александра Ирод понял то, чего раньше не понимал и о чем никогда не задумывался: Гиркан и Аристовул, их дети и внуки одной крови, одного рода — царского. Они могут враждовать, могут даже желать смерти друг другу, но все равно они единое целое, во всяком случае для всех остальных, друзей и врагов. Они — правители, а он, Ирод, вместе с отцом и братьями — подданные, в сущности, просто слуги. А потому, как и Аристовул, как и Александр, Гиркан может быть их врагом, но никогда не станет другом. И все то, что он говорит Антипатру, все то, что он говорит Ироду (называя его сыном), есть одни только слова, продиктованные обстоятельствами, одна лишь обманная оболочка. Тогда как внутри…

Все было понятно, и Ироду не хотелось даже думать об этом. Теперь он тверже, чем раньше, тверже, чем когда-либо, и яснее понял, что для того, чтобы жить и властвовать, нужно прежде всего извести их царскую породу. Убить всех, всех до одного, не принимая во внимание ни пол, ни возраст, ни степень опасности каждого из них. Только Мариам он оставит жить. Не потому, что она прекрасна, не потому, что он любит ее, и даже не потому, что она его звезда-судьба. Нет, он оставит ее в живых совсем по другой причине — он женится на ней и наденет ее как праздничный хитон, на котором будет написано: «Царь», и всякий — иудей, идумей или римлянин — легко прочтет это.

Так говорил себе Ирод и никак по-другому говорить не хотел. Правда, в отличие от сознания, где Мариам причислялась к проклятому царскому роду, было еще другое — область, где правили чувства. И в этой области его тела, в этой части его существа — там была любовь к Мариам. К прекрасной Мариам, к звезде-Мариам, к судьбе-Мариам. И Ирод ощущал, что эта часть его существа не подвластна сознанию, что, даже если убить Мариам, любовь не исчезнет. Любовь была, но сейчас он не желал думать о любви.

В дверь осторожно поскребся слуга. Только поскребся, так ничего и не выговорив, — боялся гнева Ирода. Ирод вздохнул и встал. Гиркан, как и все они, тоже будет уничтожен. Но не теперь, позже, когда поможет уничтожить всех своих родственников и, главное, отдаст Ироду Мариам.

Он вошел к Гиркану и улыбнулся с порога:

— Прости, что я не пришел к тебе сразу.

Гиркан сидел на ложе, свесив голые ноги. Они не доставали до пола. Лицо его было бледным, но не более, чем всегда, так что вид первосвященника можно было назвать здоровым.

— Ирод, Ирод, сын мой! — проговорил он с чувством, протягивая к нему руки.

Тот подошел, опустился на колени, склонил голову.

Гиркан положил ему руки на плечи:

— Ну что? Что тебе сказал Александр?

Ирод смотрел на голые ноги первосвященника — дряблая кожа, синие прожилки, редкая рыжая щетина — и чувствовал отвращение. Но когда он поднял голову, лицо его выражало нежность. Он сказал:

— Я люблю тебя больше жизни!

Гиркан нетерпеливо покивал — признания Ирода сейчас ему были не нужны — и повторил вопрос.

Ирод ответил, что Александр оказался к нему благосклонен и простил его. Гиркан удивленно проговорил:

— Простил? Тебя? Но почему?

Ирод ответил не задумываясь и с той же нежной улыбкой, с какой только что говорил о своей любви к Гиркану:

— Он сказал, что прощает меня, потому что я верно служил тебе. Так и сказал: «Прощаю только потому, что ты верно служил дяде».

Маленькие глаза Гиркана блеснули, Ирод почувствовал, как руки первосвященника сжали его плечи.

— Так и сказал?! Он так тебе и сказал?!

Ирод ответил просто:

— Да, конечно.

После того как он решил, что убьет Гиркана, говорить с первосвященником стало очень легко — не нужно было следить ни за словами, ни за выражением лица, ни за жестами. Все происходило само собой, не требовало от Ирода никаких усилий. Ведь в его глазах Гиркан был уже мертв, а притворяться в присутствии мертвого и унижаться перед мертвым очень легко.

Первосвященник еще несколько раз переспрашивал Ирода, просил рассказывать подробно, как там все происходило у Александра, как вела себя Юдифь. На его лице надежда сменяла страх, а страх — надежду. Наконец он отпустил Ирода, и тот удалился к себе.

Рано утром Ирод стоял у ворот дома Александра, держа лошадь за повод. Он не взял с собой никого для сопровождения, даже просто слуг, решил ехать один. А слуги Александра суетились у ворот, водили коней, укладывали вещи в повозки. Они делали вид, что не замечают Ирода. Может быть, им так было приказано. Скорее всего, потому, что Ирода в Иерусалиме боялись все. Если так, то Александр решил унизить его еще больше.

Но Александр ошибался (хотя и не мог этого знать), Ирод не чувствовал унижения. Ведь все они, кроме Мариам, для него были мертвы, а Александр — первый из мертвецов. Так что не только унижения не чувствовал Ирод, стоя перед воротами дома Александра, но и простой неловкости. И это при том, что он сам придерживал лошадь за повод, а слуги хозяина старательно изображали, что не замечают его.

И Александр, наконец появившийся на пороге, тоже не заметил его — как и Юдифь, сестры, дочери. Среди провожавших должна была быть Мариам, лишь она одна могла смутить Ирода. И чтобы не испытывать смущения, Ирод еще ниже опустил голову.

Александр «заметил» его, лишь выехав на улицу. Коротко и угрюмо кивнул за спину, и Ирод пристроился в хвосте отряда из сотни всадников, сопровождавших сына царя.

Дорога показалась Ироду особенно долгой. Четыре повозки с вещами тащились еле-еле. На привалах Ирод сидел отдельно, ел то, что захватил с собой. Никто не говорил с ним, никто не предлагал еды. Труднее всего становилось ночью, потому что спать по-настоящему он не мог, опасался, что кто-нибудь из слуг Александра зарежет его во сне. Он укладывался поодаль от остальных, прямо на земле, подложив под голову седло — для Александра ставили шатер, — но лишь только лагерь затихал, незаметно отползал еще дальше в сторону. Лежал на голой земле, к утру чувствуя дрожь во всем теле, почти не спал. Так что, когда прибыли в Дамаск, Ирод едва держался в седле.

При въезде в город Ирод подскакал к Александру, почтительно поклонился, проговорил:

— Позволь указать дорогу, благородный Александр.

Александр не ответил, а Ирод поехал впереди. Он знал, с какой стороны подъехать к дворцу прокуратора, у него была точная договоренность с отцом.

Центурион, командовавший перекрывшими улицу солдатами, узнал Ирода. Ирод незаметно:, одним движением глаз указал центуриону на Александра. Тот кивнул и показал на дворец. Пропустили только Александра и Ирода. Александр попытался возражать, а центурион вежливо, но твердо объяснил, что таков приказ прокуратора: не пропускать вооруженных людей, потому что в городе неспокойно.

Они легко прошли ВО! дворец, к ним вышел секретарь Метелла Сципиона, сказал, что прокуратор рад прибытию сына иудейского царя и незамедлительно примет его.

В одной из галерей дворца четверо солдат внезапно набросились на Александра и повалили его на пол. Он не пытался вырваться, только простонал один раз, когда ему связывали руки. Когда его подняли, он нашел глазами Ирода. Если бы ненависть могла испепелять, то в одно мгновение от Ирода осталась бы жалкая кучка пепла, Не без труда выдержав взгляд Александра, Ирод мстительно усмехнулся.

13. Да здравствует Цезарь!
Задача Антипатра была и проще и сложнее, чем та, что он поручил Ироду. Конечно, остановить царя Аристовула, идущего во главе римских легионов на Дамаск, было значительно труднее, чем уговорить его сына покинуть Иерусалим. Но, с другой стороны, Ироду предстояло уговорить Александра, а Антипатр намеревался купить смерть Аристовула. Покупать всегда проще, чем уговаривать.

После отъезда из Сирии Марка Антония начальство над легионами прокуратора принял трибун Гней Сервилий. Антипатр познакомился с ним еще в бытность здесь Авла Габиния. Сервилий был неприятный человек, но очень понравился Антипатру. Все его недостатки — низкий рост, некрасивое лицо, грубые манеры, весьма посредственный ум и угрюмый нрав — искупались од-ним-единственным достоинством: он был невероятно корыстолюбив. Настолько, что это сразу же бросалось в глаза. Антипатр еще раньше думал, что неплохо бы при случае использовать это замечательное достоинство Гнея Сервилия. Случай представился только сейчас. Расположить к себе трибуна было нетрудно — Антипатр отправился к нему с щедрыми дарами, — но вопрос состоял в том, согласится ли Сервилий исполнить план Антипатра и не покажется ли ему этот план слишком опасным. Понятно, что за согласие нужно будет заплатить большую цену, может быть, слишком большую. Но что думать о цене, когда реальной опасности подвергается жизнь Антипатра — и его самого, и всех его близких? Тем более что заплатить он мог много: Антипатр когда-то помогал людям Красса перевозить ценности Иерусалимского храма и кое-что оставил себе. На это «кое-что» можно было купить пятерых Сервилиев, а ему нужен был один.

Сервилий — так почувствовал Антипатр — не удивился приходу иудейского полководца. Он без стеснения, деловито осмотрел принесенные дары и, кажется, остался доволен. Во всяком случае, блеск его глаз при этом стал значительно ярче.

С любым другим человеком, тем более римским трибуном, Антипатр начал бы издалека, применив всю возможную витиеватость лукавой восточной беседы. Но с Сервилием проделывать такое не требовалось: во-первых, трибун был плохо образован, слишком прост и не понимал всех тонкостей хитрой речи, во-вторых, и это было главным, в лице его отчетливо выражалось два вопроса: «К чему клонит?» и «Сколько даст?».

Принимая во внимание все эти обстоятельства, Антипатр начал с ответа на последний вопрос. Указывая на принесенные дары, он сказал:

— Могу предложить три раза по столько.

Лоб Сервилия наморщился, а глаза широко раскрылись, — как видно, он прикидывал общую сумму. Наконец, посмотрев на Антипатра, кивнул:

— Говори.

Антипатр сказал, что Помпей мертв, а его сторонники проиграли войну. Он добавил, улыбнувшись Сервилию:

— Ты ведь тоже, доблестный Сервилий, считался его сторонником.

Сервилий не ответил, лишь пожевал толстыми губами, а Антипатр продолжил:

— Трудно сказать, как отнесется Цезарь к тем, кто служит здесь под началом тестя Помпея, Метелла Сципиона.

В этот раз Сервилий ответил, буркнув:

— Я всего лишь солдат.

— Храбрый Сервилий явно преуменьшает свое значение, его имя и доблесть известны на Востоке. Я уверен, что в Риме о нем знают не меньше.

— Говори прямо, — недовольно произнес Сервилий.

— Хорошо, — кивнул Антипатр. — Мне нужна смерть Аристовула, самозваного иудейского царя, а тебе нужно доверие Цезаря. Наши стремления близки, и я предлагаю тебе, опередив других, первому крикнуть: «Да здравствует Цезарь!», только и всего.

Взгляд Сервилия выразил крайнюю степень недоумения.

— Ты предлагаешь крикнуть это здесь? В присутствии Метелла Сципиона?

Антипатр успокоил трибуна:

— Конечно же нет, — и изложил ему свой план. — Нужно договориться с Метеллом Сципионом и во главе трех легионов выступить навстречу Аристовулу. Добиться согласия прокуратора нетрудно, ведь он так напуган, а это его единственный шанс спастись — достойно встретить легионы, посланные новым правителем Рима.

— Значит, ты думаешь, что необходимо сражение? — озадаченно проговорил Сервилий.

Антипатр улыбнулся и отрицательно покачал головой.

— Всем известно твое бесстрашие, — сказал он, — но мой план не предполагает сражения.

При этих словах напряженное лицо Сервилия смягчилось, а когда Антипатр, обговорив все детали, закончил, оно даже выразило некое подобие улыбки.

Значительно больше времени и сил отняла у Антипатра последующая торговля с трибуном. Почувствовав, что этот иудей нуждается в нем, Сервилий увеличил цену. Антипатр прибавил, Сервилий увеличил еще, и стоимость услуг трибуна стала непомерной. Антипатр стоял на своем, Сервилий — на своем, ни один не хотел уступать. Наконец Антипатр развел руками:

— Нет, этого я не могу заплатить, я ведь не царь Иудеи! Мне жаль, благородный Сервилий, что мы не сумели договориться. — И Антипатр, почтительно поклонившись, сделал шаг к двери. Расчет его был на все ту же жадность трибуна, и он не ошибся. На третьем шаге Сервилий остановил его:

— Постой, я согласен.

Таким образом, вместо того чтобы оплатить одного Сервилия, Антипатр был вынужден заплатить за трех. Средств было жаль, потому что в случае неудачи его плана они бы очень понадобились для затяжной войны. Но делать было нечего, и, скрепя сердце и проклиная жадность трибуна, Антипатр приказал отвезти половину обговоренной суммы в дом Сервилия. Вторую половину он обещал выдать после завершения дела, сославшись на то, что деньги не здесь, а в Иерусалиме и он сможет получить их не раньше чем через десять дней. Сервилий попытался было протестовать, но Антипатр справедливо заметил, что если медлить и препираться, то можно лишиться не только денег, но и жизни.

Как и предполагал Антипатр, добиться согласия Метелла Сципиона оказалось нетрудно. Сложившиеся обстоятельства повергли его в совершенную растерянность: он бездействовал и в страхе ждал конца. Приближающиеся легионы Цезаря приводили его в ужас, хотя он и имел значительный численный перевес (шесть его легионов против двух, посланных Цезарем). Сципион был уверен — и не без оснований, — что его солдаты не станут сражаться, но, чтобы купить прощение, выдадут его.

Антипатр уверил прокуратора, что сумеет все уладить мирно, договорившись с иудейским царем.

— Ты с ним намереваешься договориться?! — вскричал Сципион, нелепым движением выбросив руки в стороны — Но я знаю, что он твой главный враг!

— Ты, как всегда, прав, благороднейший, — отвечал Антипатр с поклоном, — но договариваться можно о разном и по-разному. Я постараюсь убедить его умереть и надеюсь, что это у меня получится.

— Умереть? — переспросил Сципион, и его лицо застыло, выразив страх. Он был так напуган событиями последнего времени, что когда при нем говорили о чьей-то смерти, он непременно думал о своей. — Ты думаешь, он согласится?

На столь бессмысленный вопрос (Сципион уже не мог соображать здраво), Антипатр ответил самым уверенным тоном, коротко кивнув:

— Уверен. — А про себя подумал: «В отличие от тебя, с Аристовулом будет непросто договориться».

По приказу прокуратора трибун Гней Сервилий выступил навстречу иудейскому царю с тремя легионами пехоты и восемьюстами всадниками Антипатра. Через один переход войска встретились. Выстроив легионы в боевой порядок и расположив конницу на левом крыле (правое было прикрыто горой), Сервилий повел их в атаку. За несколько минут до того солдатам было сказано,

что перед ними войско беглого иудейского царя, врага Рима. Расчет строился на том, что солдаты не сразу разберутся, с кем им предстоит сразиться.

Незадолго перед тем — как доложили разведчики, высланные вперед Антипатром, — войско Аристовула покинуло лагерь. То ли он не ожидал, что кто-либо осмелится выступить ему навстречу, то ли не согласовал все действия с начальниками легионов, но атака Сервилия застала войско Аристовула на марше. Легионы стали спешно перестраиваться в виду наступавшего противника. Сервилий, указывая вперед, обернулся к Антипатру:

— Мы застали их врасплох, сейчас ничего не стоит смять их ряды, — Он нетерпеливо натянул поводья, подняв коня на дыбы, — Почему бы нам не напасть на них, — крикнул он возбужденно, — ведь победа сама идет в руки!

Несколько мгновений Антипатр колебался. Соблазн был велик — покончить с Аристовулом одним ударом. Но благоразумие взяло верх, он сказал:

— Ты полагаешь, что Цезарь простит тебя? — И для верности добавил: — Кроме того, неизвестно, как будут вести себя твои солдаты, когда наконец поймут, кто перед ними.

Сервилий искоса, недовольно взглянул на Антипатра и ничего не ответил. В свою очередь Антипатр подумал: «С Сервилием тоже нужно будет покончить, и как можно быстрее — уж очень неудобный свидетель».

Сервилий дал команду остановиться, когда его когорты подошли к противнику на расстояние не больше сотни шагов. Антипатр увидел Аристовула — тот находился на правом фланге в окружении нескольких всадников.

— Пора, — сказал он Сервилию.

Тот, не отвечая, низко пригнув голову, тронул коня. Когда до линии легионов Аристовула оставалось пятьдесят шагов, он крикнул, высоко подняв правую руку:

— Да здравствует Цезарь!

Ему пришлось трижды повторить свое восклицание, всякий раз заставляя коня делать несколько шагов вперед. Наконец к нему выехал всадник в богато украшенных доспехах. Он обратился к Сервилию (слов Антипатр не расслышал), тот ответил. Беседа их продолжалась не больше минуты. Всадник повернулся к линии своих войск и крикнул:

— Да здравствует Цезарь!

Солдаты ответили громким гулом одобрения. Всадник направил коня к легионерам Сервилия. Сервилий сопровождал его, отстав на полкорпуса коня. Антипатр понял, что настала его минута, и, обогнув всадников, поскакал к Аристовулу.

Тот, увидев приближающегося Антипатра — он сразу узнал своего злейшего врага, — схватился за меч. Антипатр легко, как в молодости, соскочил на землю и у самых ног коня Аристовула встал на колени.

— Великий царь Иудеи, прости меня! — проговорил он прерывающимся голосом (скорее вследствие одышки, чем от волнения). — Я достоин смерти за свое предательство!

— Негодяй! — сквозь зубы выговорил Аристовул. — Ты заслуживаешь не одной, а сотни смертей!

На глазах Антипатра выступили слезы — бессильного гнева и унижения, — он едва справился с лицом, боясь выдать свои истинные чувства. Злобу он сумел прикрыть, сморщив лицо, но унижение оказалось столь сильным, что слезы потекли по щекам. Он не смог справиться с рыданиями.

— Ты знаешь, великий царь, что я не страшусь смерти, но страшусь позора. Умоляю тебя памятью твоего великого отца, которому я служил не щадя жизни, — если не можешь простить, убей теперь же. Окажи мне эту единственную и последнюю милость.

Вряд ли кто-нибудь в Иудее видел плачущего Антипатра и вряд ли предполагал увидеть. Всадники, окружавшие Аристовула, стыдливо опустили головы. Антипатр стоял на коленях, прямо глядя на царя, и слезы ручьями бежали по его щекам, так что лицо Аристовула за слезной пеленой виделось неясно. За его спиной раздавались приветственные крики и топот — это могло означать только одно: командиры обеих армий пришли к дружественному согласию.

Слезы Антипатра поразили Аристовула. Этот человек был ненавистен ему более, чем кто-либо из живущих, но, как воин, он признавал его доблесть и мужество. Аристовул был смущен и не без труда скрывал это за маской гнева и презрения на суровом обветренном лице. Как он ни хотел внутренне убедить себя, что доверять врагу нельзя, что коварство Антипатра не знает границ и пределов, что ради достижения цели тот пойдет на все, не остановится ни перед чем, но… Слезы, его смущали слезы. Перед ним на коленях стоял другой Антипатр: раздавленный, униженный. Если бы кто-нибудь сказал ему, что Антипатр будет вымаливать жизнь и свободу таким вот образом — на коленях, рыдая, он бы назвал этого человека отъявленным лжецом.

Аристовул не простил Антипатра, он не мог его простить, этот человек всегда был врагом — он никогда не станет ему другом. Но Антипатр удивил его, и в сердце Аристовула, окаменевшем от невзгод, все-таки шевельнулось нечто похожее… нет, не на жалость — жалость к этому человеку не могла проявиться ни при каких обстоятельствах, — а на сочувствие. Сочувствие к его унижению, сочувствие воина, а не царя или изгнанника. Если бы Антипатр встретился ему в бою, рука Аристовула не дрогнула бы. Она не дрогнула бы и в том случае, если бы Антипатр попал в плен. Но как убить униженного врага, стоящего перед тобой на коленях, плачущего, как… Слезы Антипатра нельзя было сравнить ни с какими другими слезами, и Аристовул произнес сурово:

— Встань и утри слезы, я не хочу, чтобы старого полководца моего отца кто-нибудь видел таким. — Аристовул помолчал и добавил, значительно понизив голос: — Тем более римляне.

Это было прощение, это было проявление поистине царского великодушия к униженному врагу.

Антипатр же, так жаждавший прощения, при этих словах едва не лишился сознания от гнева, током крови ударившего в голову. Унижение было почти абсолютным, тем более что он услышал за спиной приближающийся топот коней и голос Сервилия, произнесший;

— Приветствую тебя, Аристовул, царь иудейский!

Антипатр низко опустил голову и пробормотал едва слышно, но с отчаянной злостью:

— Царь иудейский! Подожди, скоро ты захлебнешься моими слезами.

Аристовул ответил почтительным приветствием на приветствие римского трибуна. Затем Сервилий сказал, указывая на Антипатра:

— Прости его, он раскаивается в прошлом. Я тоже служил Помпею, не подозревая о его гнусных намерениях подмять под себя республику. Теперь Помпей мертв, и мы будем верно служить спасителю Рима, доблестному Цезарю. Встань, Антипатр, иудейский царь прощает тебя!

Последнее Сервилий произнес так, что это прозвучало насмешкой. Антипатр тяжело поднялся, медленно повернув голову, посмотрел на Сервилия и на всадника в дорогих доспехах, сидевшего в седле чуть боком. Ему можно было дать не более двадцати пяти лет. Он произнес, глядя на Антипатра с покровительством, близким к высокомерию:

— Это правда, что Помпей ценил его? — Он помолчал, усмехнулся и продолжил, снова ни к кому не обращаясь: — Трудно поверить в преданность этих восточных царьков, — Он обернулся к Сервилию: — Скажи, мой Сервилий, разве я не прав? Впрочем, я первый раз в Азии, а ты, кажется, провел здесь целых… — Он наморщил лоб, как бы вспоминая.

— Пятнадцать лет, благородный Флак, — подсказал Сервилий с неопределенной улыбкой, — я провел здесь целых пятнадцать лет.

— Это немало, — покровительственно кивнул тот, кого Сервилий назвал Флаком, — И ты считаешь, что местные царьки могут быть преданы Риму? Мне-то кажется, что все они обманщики.

Сервилий ответил, покосившись на Аристовула (тот сидел, прямо держа спину и неподвижно глядя перед собой, не только не прислушиваясь к разговору, но словно вовсе отсутствуя здесь):

— В Азии все не так просто… — И, пригнувшись к Флаку, Сервилий проговорил негромко: — Среди них царь только этот, Аристовул, а Антипатр…

Он не сумел договорить, Флак презрительно махнул рукой:

— Оставь, Сервилий, все они одинаковы, — И, больше ничего не добавив, тронул коня шпорами и рысью поскакал туда, где в единую толпу сбились его воины и воины Гнея Сервилия.

Сервилий неприязненно посмотрел ему в спину и, бросив Антипатру:

— Я жду тебя в лагере, — поскакал вслед.

Антипатр дождался, пока отъехал Аристовул со своими людьми, тяжело сел в седло и пустил коня шагом.

Цезий Флак, молодой человек из богатой и родовитой римской семьи, в битве при Диррахии сражался на стороне Помпея. Был легко ранен в бедро и не участвовал в сражении при Фарсапе, где Помпей потерпел полное и окончательное поражение. Война мало интересовала Цезия, и он никогда не отправился бы в поход, если бы не отец, уславший сына подальше от Рима, где тот проводил дни в попойках и кутежах с друзьями. Кроме того, по заявлению одного сенатора (они лишь невинно посмеялись над стариком) было назначено судебное разбирательство, грозившее Флаку большими неприятностями. Война между Помпеем и Цезарем в этом смысле пришлась очень кстати.

Цезий Флак находился в лагере Помпея, когда туда ворвались солдаты Цезаря. Его захватили вместе с другими пленными. Флак испугался — победа Помпея, которая, казалось, была предрешена, обернулась неожиданным поражением, и его будущее стало неясным.

Римские друзья любили Флака за легкий нрав и неистощимое воображение по части всяких проделок. Это качество неожиданно помогло ему в трудную минуту. Его увидел среди пленных один из римских друзей, бывший дальним родственником Цезаря и служивший у него в преторианской когорте, личной охране полководца. Найдя прежнего товарища в столь бедственном положении, он очень удивился (никто из друзей не мог себе представить Флака на войне, а тем более Флака плененного) и, подойдя, спросил озабоченно:

— Что ты тут делаешь, Флак?

Тот как ни в чем не бывало ответил:

— Ищу отдохновения от римских кутежей, как видишь.

Друг рассмеялся, пообещал помочь и в этот же день во время победного пира рассказал Цезарю о Флаке, в точности передав его ответ. Разгоряченный победой и вином Цезарь расхохотался, и это решило судьбу Цезия Флака. Цезарь велел привести его, а когда тот явился, спросил:

— Говорят, ты отправился в поход с Помпеем, чтобы отдохнуть от кутежей?

— Нет, император, — наивно улыбаясь, ответил Флак, — у Помпея нам было весело, как никогда. Помпей говорил, что это всего лишь прогулка, откуда нам было знать, что твои легионеры так безжалостно испортят наш праздник.

Цезарю ответ понравился, он рассмеялся, рассмеялись и все вокруг.

— Ладно, — сказал он, — возьмем его к себе, у нас явно не хватает весельчаков.

Так Цезий Флак оказался в войске Цезаря. При всей легкости своего характера он сообразил, что здесь от него потребуют не веселости, а расторопности и знаний военной науки. И хотя военное дело не было его призванием, он старался проявить себя и понравиться Цезарю. Это ему удалось. Он исполнял все возложенные на него поручения с особенной тщательностью и быстротой, вставал раньше всех, мучил себя военными упражнениями да еще успевал веселить окружающих, всех, от трибунов до простых солдат. Вскоре Цезарь заметил его усердие, сказав при других, что такие, как Цезий, умеют поднять дух войска.

Когда Цезарь занял Рим, Флак подумал, что наконец-то все его походные лишения остались позади, и собрался было приняться за прежние свои занятия — кутежи и попойки. Но его рвение на службе у Цезаря сыграло с ним злую шутку: неожиданно он получил приказ сопровождать иудейского царя в Сирию. При этом; Цезарь в обход всяких правил назначил его трибуном, поручив начальствовать над двумя легионами, следовавшими в Сирию вместе с проклятым царем.

Отец, узнав о назначении, открыл от удивления рот, признавшись, что недооценивал замечательные качества сына. Но самому Флаку впору было заплакать — радости приятного времяпрепровождения откладывались на не-. определенный срок. Но возражать и отказываться от назначения было опасно, и Флак отправился в Сирию, что для него было все равно что провалиться в мрачный Тартар.

Иудейский царь Аристовул не понравился ему с первого взгляда — высокомерный, напыщенный, гордый. Впрочем, он не нравился Флаку главным образом потому, что Флак считал царя виновником своего назначения. Ему объяснили, что хотя он является фактическим начальником легионов, но должен оказывать царю всяческое уважение и обращаться с ним как со старшим, в этом, мол, заключается тонкость восточной политики. Флаку было наплевать на политику и ее тонкость, и он сказал на прощанье провожавшим его друзьям:

— Наши правители очень умные люди, если посылают утверждать свою власть в провинциях таких полководцев, как ваш доблестный и несчастный Флак.

Высказывание прозвучало очень неосторожно, но Цезий Флак был так огорчен, что не сумел сдержаться.

Поход оказался долгим и утомительным, Флак болезненно страдал от физических лишений и тоски по Риму. Он стал угрюмым, раздражительным, резким, с Аристовулом почти не разговаривал, а если и приходилось, то он неизменно выказывал царю свое презрение в тоне, жестах и выражении лица, хотя слова произносил вполне уважительные.

На протяжении всего пути из Рима он чувствовал одну лишь тоску и проклинал судьбу, забросившую его в эти дикие края. Но когда его легионы находились уже в нескольких переходах от Дамаска, Флак получил известие, что здешний прокуратор, тесть Помпея Метелл Сципион, собирается выслать ему навстречу войска и что сражение неминуемо. Тогда он испугался — смертельно опасные военные действия не входили в его планы, а полководцем он себя никогда не считал. К тому же его легионы едва насчитывали четыре тысячи человек, тогда как у Сципиона было не меньше пятнадцати тысяч.

Впервые Цезий Флак без высокомерия и презрения заговорил с Аристовулом — этот иудей, называвший себя царем, был, по слухам, опытным воином. Флак спросил его, что он думает о возможном сражении и как оценивает их шансы на победу.

— У нас нет ни одного шанса из тысячи, — угрюмо и уверенно ответил Аристовул, оглядев Цезия с ног до головы так, будто увидел впервые, — Нам нужно изменить направление и не идти в Сирию, а пробираться в Иудею. Там у меня много сторонников, и в короткий срок мы сможем собрать большую армию.

— Большую армию? — с тревогой переспросил Флак. — И, как ты полагаешь,насколько большую?

— Может быть, двадцать тысяч, а может быть, и все пятьдесят, — нехотя отвечал Аристовул, испытывая острое унижение от того, что вынужден отвечать этому заносчивому мальчишке.

Некоторое время Флак в упор смотрел на Аристовула. Наконец проговорил с неожиданной злостью:

— Мы продолжим движение на Дамаск.

Оставшись один, Аристовул вздохнул — этот поход не предвещал ничего хорошего. Он с сожалением подумал о том, что в свое время не сумел договориться с Гирканом.

14. Рука Аристовула и голова Александра
Цезий Флак боялся предстоящей битвы, но еще больше он боялся совета Аристовула «пробираться» в Иудею: если неизвестная Сирия была для Цезия Тартаром, то неведомая Иудея чем-то еще хуже Тартара, хотя и непонятно, что могло быть хуже царства мертвых. Но главное даже не это, а то, что он не доверял Аристовулу. Он не доверился бы и любому другому восточному царьку, а этому особенно — ведь Аристовул воевал против римлян, был схвачен, переправлен в Рим, заточен в тюрьму, бежал, воевал снова. Он не понимал того, что высокомерные болтуны в Риме называли восточной политикой — зачем нужна какая-то политика, если есть солдаты? Устрашение — вот единственная политика, возможная в отношении этих варваров. Почему он, римский патриций Цезий Флак, должен на равных беседовать с этим проклятым Аристовулом, на руках которого кровь римских воинов и которого только по недоразумению можно именовать царем?

Никакой он не царь, а вожак стаи волков, рыщущих по лесам и равнинам. Эти варвары — нелюди, а животные, и с ними нужно поступать как с животными: если они опасны для человека, их необходимо убивать, если можно использовать — приручать. Собака очень похожа на волка, но ее можно приручить и заставить служить человеку, тогда как место волка либо в земле, либо в клетке.

Сам того не сознавая, Цезий Флак таким образом выразил суть римской политики в отношении завоеванных народов. Но как бы там ни было, Аристовула ему хотелось бы видеть или в земле, или в клетке, лучше всего — в земле.

Когда легионы сирийского прокуратора атаковали войско Цезия Флака на марше, последний пожалел, что не прислушался к совету иудейского даря. Страх Флака был столь велик, что он велел не звать к себе Аристовула, а поскакал к нему сам, безотчетно бросившись под его защиту. Указывая на наступающих, Флак прокричал, не сумев скрыть страха:

— Они наступают. Скажи, благородный Аристовул, что же нам делать?!

И «благородный Аристовул», спокойно глядя на Флака, ответил:

— Умереть, доблестный Флак, нам остается умереть.

Флаку нечего было возразить, он едва не лишился чувств.

Потом выехал Сервилий, трижды прокричал: «Да здравствует Цезарь!», и опасность миновала совершенно чудесным образом. Цезий Флак снова почувствовал себя значительным лицом, чуть ли не покорителем Азии, тем более что Сервилий всячески старался расположить его к себе.

После всего произошедшего ненависть Флака к Аристовулу сделалась совершенно нестерпимой: иудейский царь видел его страх, его унижение, он должен был… умереть. Никакого другого выхода для спасения своей чести Флак не находил. Гней Сервилий рассказал ему об Антипатре (о том самом, что так долго стоял на коленях перед иудейским царем), сказал, что он доблестный воин и надежный союзник Рима и что сам Помпей Магн отличил его.

Упомянув о Помпее — да еще назвав его Великим! — Сервилий растерялся и, не зная, как исправить свою ошибку, сказал Флаку:

— Прости, но я хотел…

Цезий Флак внимательно на него посмотрел и ответил со странной улыбкой:

— Ты сказал то, что сказал, мой Сервилий, и тебе не в чем раскаиваться — Помпей стал врагом Цезаря, но не перестал быть Великим.

Сервилий не знал, как принять такой странный ответ Флака: либо это ловушка, либо приглашение к откровенному разговору. И то и другое не было Сервилию по душе — он всегда предпочитал держаться подальше от политики. Этот Флак всегда найдет себе защитников в Риме, тогда как Сервилию можно было надеяться лишь на самого себя. И Сервилий осторожно проговорил:

— Тебе виднее, доблестный Флак, ты знаком с людьми власти. Я же всего лишь солдат.

Флак только усмехнулся. Кто бы знал, как он ненавидит Цезаря! Это из-за Цезаря он лишился привольной и веселой жизни в Риме, из-за Цезаря вынужден был отправиться в дикую страну где-то на краю света и иметь удовольствие беседовать с этим неотесанным мужланом Гнеем Сервилием, а также терпеть высокомерие проклятого иудейского царя.

В последующем разговоре с Сервилием выяснилось, что Антипатр — враг Аристовула, вынужденный преклониться перед последним только вследствие перемены власти в Риме.

— Более надежного и влиятельного человека здесь, в Азии, я не знаю, — сказал Сервилий.

Тогда Флак спросил:

— Почему же не сделать его, ну, скажем, иудейским царем?

Сервилий пожал плечами:

— Я всего лишь военный трибун при сирийском наместнике и не имею власти свергать царей и ставить новых. Пусть этими вопросами занимаются в Риме.

— В Риме, — усмехнулся Флак. — В Риме некому этим заниматься, — Он неожиданно спросил: — Значит, ты говоришь, что Антипатр — враг иудейского царя?

— Это так, — кивнул Сервилий.

— И при случае не прочь свести с ним счеты?

Сервилий не понимал, куда клонит Флак, и осторожно ответил:

— Восток трудно понять: может быть, да, а может быть, нет.

Флак ответил не сразу. У него явилась мысль отомстить обоим сразу: и Цезарю и Аристовулу. Он спросил:

— Ты долго прожил на Востоке, мой Сервилий. Скажи, это правда, что здесь для устранения соперника мечу предпочитают яд? Мне говорили, что и яды здесь особенные: человек умирает не сразу, а через несколько дней, а то и недель, так что трудно определить причины смерти.

Сервилий испуганно посмотрел на Флака — он подумал, что тому каким-то образом стало известно о планах Антипатра. Этого еще не хватало! Он ответил как можно равнодушнее:

— Я никогда не интересовался такими вещами.

Флак дружески похлопал Сервилия по плечу:

— И напрасно, мой Сервилий, это же так любопытно. Признаюсь, я не прочь увидеть, как человек медленно встречается со смертью. Если ты найдешь случай позабавить меня этим зрелищем, я буду тебе очень обязан.

Вечером того же дня Цезий Флак устроил пир по случаю дружеского соединения обоих войск. Перед этим он вызвал к себе Антипатра и довольно долго говорил с ним. Гней Сервилий с тревогой ждал окончания разговора, а когда Антипатр вышел, спросил:

— Ну что? Что он сказал тебе?

Антипатр скромно ответил:

— Благородный римлянин был слишком добр к несчастному Антипатру и обещал свое покровительство.

«Дождешься покровительства от этого заносчивого мальчишки!» — подумал Сервилий, но вслух ничего не сказал. Он не предупредил Антипатра о странных речах Цезия Флака относительно отравлений по восточному образцу. Его неповоротливый ум так и не сумел решить, полезно сказать об этом или нет. Но опыт долгого пребывания на службе подсказал трибуну: если сомневаешься, лучше смолчать.

Все уже собрались за пиршественным столом, кроме Аристовула, — его почетное место рядом с Цезием Флаком пустовало. Флак послал центуриона за иудейским царем. Центурион вернулся один, передав: Аристовул просит простить его, он почувствовал внезапное недомогание и вынужден отклонить приглашение. Выслушав центуриона, Флак с напряженной улыбкой обратился к присутствующим:

— Слишком рано царь иудейский чувствует недомогание, обычно это бывает наутро после пиршественных возлияний. Или в Азии другие порядки?

Все вежливо заулыбались, но никто ему не ответил — шутка была слишком похожа на угрозу.

Флак снова послал центуриона за Аристовулом:

— Передай царю иудейскому, что у меня есть лекарство от его болезни. Или он не хочет принять исцеление из рук римского трибуна?!

После этих слов Сервилий поймал на себе быстрый взгляд Антипатра, сидевшего в конце стола, как раз напротив того места, которое предназначалось для Аристовула. Взгляд Антипатра был слишком красноречив.

Сервилий сказал, обращаясь к Флаку:

— Дозволь мне самому пойти за иудейским царем, я надеюсь, что смогу…

Сервилий не сумел договорить, Цезий Флак остановил его нетерпеливым взмахом руки, едва слышно злобно выговорив:

— Не беспокойся, мой Сервилий, если он не придет, я прикажу привести его силой.

Но силу применять не пришлось: в палатку вошел Аристовул. Он был бледен и угрюм, он в самом деле казался больным. Вежливо, но без улыбки он приветствовал Флака и гостей. Флак указал ему на место рядом с собой, сказав:

— Для меня честь сидеть рядом с тобой, царь иудейский!

Пиршество началось, но веселье было натянутым, и причиной тому стала нарочитая угрюмость иудейского царя. Он редко поднимал глаза на гостей, возлежал, уставившись в одну точку перед собой, не улыбнулся даже тогда, когда Флак поднял чашу за его здоровье. А когда Флак провозгласил тост за здоровье «доблестного Антипатра», рука Аристовула дернулась и из чаши пролилось вино. Он не выпил из чаши, лишь поднес ее к губам. Сервилий заметил, что Флак при этом злорадно ухмыльнулся.

К концу пиршества произошел досадный случай. Один из виночерпиев, наполняя чашу Аристовула, сделал неловкое движение и уронил кувшин, забрызгав вином одежду Цезия Флака. Флак вспылил, ударил виночерпия, тот, задрожав, стал униженно просить трибуна простить его оплошность. Трибун ударил его еще раз, тот упал в угол палатки и замер, укрыв лицо руками. Как видно, Цезию стало неловко за свою несдержанность, он промокнул вино полотенцем и с улыбкой спросил Аристовула:

— Как у вас поступают с провинившимися слугами?

Аристовул холодно ответил:

— Мы не бьем своих солдат.

Цезий Флак, сжав зубы, отвернулся. Гней Сервилий напрягся всем телом — неосторожный виночерпий был его доверенным человеком. Антипатр поднял чашу и провозгласил здоровье Цезия Флака. Все гости шумно приветствовали трибуна. Аристовул вместе со всеми поднял чашу, но снова донес ее только до губ, не коснувшись края. Тогда Антипатр, внимательно следивший за ним, проговорил с пьяной развязностью:

— Царь Иудеи не хочет пить за здоровье благородного Флака?

Все взгляды устремились на Аристовула, тот в свою очередь гневно повел глазами в сторону Антипатра. Цезий Флак с удивленным лицом обернулся к царю Иудеи:

— Это правда, блистательный Аристовул?

— Нет, благородный Флак, это неправда, — ответил Аристовул. Несколько мгновений он глядел внутрь чаши, словно что-то высматривая там, потом медленно поднес ее к губам и осушил до дна.

Короткое время спустя Аристовул вдруг резко вскинул голову и рывком встал на колени. Лицо его из бледно-желтого сделалось серым, голова затряслась, губы задрожали. Он поднял правую руку и, выставив указательный палец, выговорил с трудом, прерывисто, но четко:

— Про… проклятие!.. — Что-то хотел добавить, но уже не сумел. На губах выступила пена. Рука пошла вниз, на мгновение задержалась, указав на Антипатра. Тот непроизвольно привстал, неотрывно исподлобья смотрел на Аристовула. Аристовул покачнулся и повалился на спину. Цезий Флак с одной стороны, а Сервилий с другой бросились к нему.

Аристовул умер лишь к вечеру следующего, дня, не приходя в сознание, когда войско было уже в походе. Цезий Флак приказал Антипатру, опередив войско, доставить тело умершего царя в Дамаск.

— Сделай все, что у вас положено, чтобы сохранить его нетленным. Смотри, чтобы слух о его смерти не распространился до тех пор, пока я сам не явлюсь в Дамаск. Ты все понял?

— Да, — кивнул Антипатр, — и сделаю, как ты сказал.

— Я скорблю о внезапной смерти царя Иудеи, — за-чем-то добавил Флак.

Антипатр кивнул опять. Флак хотел еще что-то сказать, шагнув к Антипатру и вглядываясь в его лицо, но только вздохнул и отвернулся.

Антипатр, торопя своих людей, через день прибыл в Дамаск. Он выслал вперед гонца с письмом к прокуратору Метеллу Сципиону, где сообщал ему о смерти Аристовула и о приближении легионов Флака. О настроениях Цезия Флака он не сообщил, желая держать прокуратора в неведении о его дальнейшей судьбе. Во-первых, он не хотел вмешиваться в дела римлян, во-вторых, полагал, что напуганный Сципион будет сговорчивее относительно дела Александра.

В самом деле, прокуратор встретил его в страшном волнении.

— Они убьют меня? — бросился он к Антипатру.

Антипатр изобразил на лице крайнюю степень озабоченности.

— Надеюсь, что этого не случится, — ответил он, — Я страстно молю об этом Бога.

— Что мне до твоего Бога! — вскричал Метелл Сципион. — Скажи, что говорил обо мне Цезий Флак?

— Флак сказал, что хочет мира, только… — Антипатр сделал паузу, и Сципион нетерпеливо дернул его за рукав:

— Ну? Да говори же!

— Я хотел сказать, что все складывается для тебя благоприятно, если только твои враги не станут говорить о тебе дурное.

— Враги? — испуганно вскинулся Сципион, — Какие враги? У меня здесь нет врагов!

— Враги твоего зятя, Помпея Магна, они и твои враги. Один умер своей смертью, и его тело я доставил тебе. Но другой жив, и если он заговорит…

— Александр?

— Да, Александр. Он будет кричать на каждом углу, что его отец, Аристовул, умер не своей смертью, а был убит по твоему приказу. Он найдет много доводов, чтобы очернить перед Флаком и Помпея и тебя. Он скажет, что ты приказал лишить жизни царя Иудеи, союзника Цезаря, и тем самым…

— Довольно! — воскликнул Сципион, — Я понял. Ты хочешь, чтобы я казнил Александра. Но как я могу сделать это? Если Аристовул был союзником Цезаря, то его сын… — Сципион развел руки в стороны. — Его казнь сочтут враждебным актом в отношении Цезаря. Что ты на это скажешь?

— Прости меня, — Антипатр почтительно поклонился прокуратору, — что осмеливаюсь возражать тебе, но ты ошибаешься.

— Ошибаюсь? — переспросил Сципион, нахмурившись.

— Позволь мне сказать, — мягко проговорил Антипатр и после нетерпеливого кивка прокуратора продолжил: — Для Цезаря не имеет значения, кто царь в Иудее — Аристовул, Александр или кто-то еще, ему важно спокойствие провинции и ее преданность Риму. Александр дважды поднимал народ на борьбу с римлянами. В Иерусалиме опять неспокойно — почему же нельзя предположить, что Александр возбудил народ и в третий раз? Твоя обязанность как прокуратора провинции — пресекать всякую возможность мятежей и бунтов и безжалостно наказывать их предводителей и вождей. Римский сенат великодушно помиловал Александра, но он взбунтовался опять. Когда был жив Помпей, он бунтовал против Помпея, но сейчас, когда власть у Цезаря, он бунтует против него. Разве не так? Казнив его, то есть задушив мятеж в зародыше, ты окажешь Цезарю услугу — передашь ему успокоенную, подчиняющуюся Риму провинцию. Ты казнишь Александра не как сына Аристовула, а как злостного мятежника.

В глазах Сципиона мелькнула надежда, а Антипатр добавил:

— Казнить его необходимо до прибытия Флака, чтобы он не смог приписать это деяние себе. А я, лишь только все будет кончено, отправлюсь в Иерусалим и приведу город к полному повиновению, по твоему приказу казнив особенно рьяных крикунов.

Метеллу Сципиону ничего не оставалось, как только согласиться с такими доводами Антипатра.

Пока Сципион и Антипатр решали судьбу Александра, Ирод по поручению отца занялся телом Аристовула. В его присутствии тело обмыли и опустили в ванну, выдолбленную в стволе огромного дерева и наполненную медом. Мед был прозрачным, только чуть желтоватого оттенка, и лицо Аристовула хорошо просматривалось сквозь него. Ироду показалось, что ненависть проступила в выражении его лица еще отчетливее. Он приказал слугам прикрыть ванну крышкой.

Вскоре Ирода позвали к отцу. Антипатр сказал:

— Ты пойдешь к Александру вместе со мной.

— Отец, — неожиданно для Антипатра попросил Ирод, — позволь мне остаться. Я не могу… — добавил он, опуская глаза.

— Не можешь? — переспросил Антипатр скорее удивленно, чем недовольно. — Не хочешь ли ты сказать, что боишься?

Ирод отрицательно покачал головой, быстро взглянул на отца, но тут же снова опустил глаза.

— Я не боюсь, — вздохнул он, — у меня другая причина.

— Какая еще причина? Мы должны покончить с ним как можно быстрее.

— Не могу тебе сказать, — едва слышно ответил Ирод, — пока…

Антипатр шагнул к сыну, взял его за плечи:

— Ты что-то скрываешь от меня?

Ирод снова вздохнул, сказал, не поднимая головы:

— Да, отец, но это… Нет, я не могу.

— Скажи, — проговорил Антипатр так ласково, как не говорил никогда. В голосе его не было притворства, но чувствовалось неожиданное сочувствие. Столь неожиданное, будто это произнес не он, известный своей суровостью воин, а совсем другой человек. Так говорила с Иродом мать, когда он был маленьким. И Ирод, удивленно посмотрев на отца и не вполне сознавая, что он такое говорит, прошептал:

— Мариам.

Он думал, что отец не поймет, и никогда не сумел бы заставить себя повторить это имя снова. Но Антипатр понял. Едва заметная улыбка раздвинула углы его губ. Он сказал:

— Пусть будет по-твоему, оставайся.

…Антипатр спустился в подвал в сопровождении раба, несущего факел. Лежавший на полу Александр поднял голову. Увидев Антипатра, он задрожал:

— Ты?.. Ты?..

Антипатр молча вытащил меч.

— Ты не посмеешь! — сдавленно воскликнул Александр, выставляя перед собой руки.

— Убери, — указывая глазами на руки Александра, сказал Антипатр, — так тебе труднее будет умирать.

Александр опустил руки, повернулся и лег на живот, упершись лицом в пол и вытянув шею. Антипатр медленно поднял и резко опустил меч. Голова Александра отскочила, прокатилась по полу и остановилась, ткнувшись в стену. Антипатр пригнулся, осторожно взял ее за волосы и бросил в мешок, подставленный рабом.

15. Мариам
Прошло уже более десяти дней с тех пор, как Мариам испугал страшный крик Юдифи, а она все никак не могла успокоиться и вздрагивала при каждом звуке голоса, раздававшемся в доме. Хотя в доме теперь редко были слышны голоса, все старались говорить шепотом.

В тот день Мариам находилась в соседней комнате. Сначала с улицы донесся топот копыт нескольких всадников, потом она услышала возбужденные голоса во дворе, у парадного входа, потом шаги на лестнице. Потом голос слуги произнес громко у самой бабушкиной двери:

— Гонцы из Дамаска!

Бабушка ответила:

— Пусть войдут.

Судя по звуку, вошли сразу несколько человек, но заговорил один — негромко, невнятно. Мариам так хотелось войти и послушать, какие вести привезли гонцы. Она осторожно, неслышно ступая, подошла к двери (бабушка Юдифь не любила и сердилась, если Мариам входила к ней во время разговора с чужими) и, прислонив ухо к гладкому дереву, прислушалась. Но ничего не услышала — за дверью было так тихо, словно там не было никого. Тогда Мариам осторожно надавила на створку, желая хотя бы чуть-чуть приоткрыть дверь и посмотреть, что же делается внутри. Створка еще не стронулась с места, когда бабушка Юдифь закричала.

Она закричала так громко и протяжно, что Мариам показалось, будто задрожали стены, так страшно, как кричат только дикие звери, раненные охотниками, так протяжно, что это не походило на звук человеческого голоса. Мариам отшатнулась от двери и побежала в противоположную сторону, с размаху ударилась в стену, упала, тут же поднялась и ткнулась снова. Снова упала и осталась лежать на полу, прикрыв лицо ладонями и подтянув ноги к коленям. Вся дрожа, она слышала крики и топот, наполнившие дом, поняла, что случилось страшное, но не хотела узнать что. Она ничего не хотела знать, а боялась лишь одного — повторения нечеловеческого крика Юдифи. Но он не повторился.

К Мариам подошли, ее подняли и понесли. Она услышала голос матери:

— Что с ней? — и ответ слуги, прозвучавший у самого уха:

— Она, наверное, испугалась. Она дышит, госпожа.

Мариам положили на мягкое, и руки матери (не открывая глаз, она узнала ее руки) схватили ее за плечи и потрясли.

Мать заговорила испуганно:

— Что с тобой? Что с тобой, девочка моя?

И тогда Мариам открыла глаза и прошептала:

— Ничего.

Лицо матери было в слезах, она уронила голову на грудь Мариам и зарыдала.

Потом Мариам узнала, что за весть привезли гонцы: в Дамаске были убиты ее отец Александр и ее дед Аристовул, царь Иудеи. Мариам плакала, хотя не любила и боялась отца, а деда не видела уже много лет и помнила плохо. Но она плакала, потому что плакали все вокруг, а мать, распустив волосы, била себя кулаками в бедра и раскачивалась из стороны в сторону. В доме плакали все, рабы ходили со скорбными лицами и часто роняли на пол еду и предметы. Не плакал лишь один человек — бабушка Юдифь.

Когда Мариам пришла к ней после случившегося, она сначала осторожно заглянула в дверь, боясь повторения так испугавшего ее крика. Юдифь сидела за столом в кресле с высокой спинкой, и лицо ее показалось Мариам неожиданно спокойным. Только было оно очень бледным.

— Подойди ко мне, Мариам, — позвала Юдифь, и Мариам вздрогнула при звуке ее голоса — такой он был незнакомый, чужой.

Мариам подошла и встала перед ней. Юдифь прямо, с отсутствующим выражением на лице, неподвижным взглядом смотрела на Мариам (Мариам на мгновение показалось, что Юдифь ослепла и не видит ее), потом сказала негромко, пошевелив тонкими белыми губами:

— Я хочу, чтобы ты знала, кто убил твоего отца и деда. Их убили наши враги — подлый Антипатр и его сын, мерзкий Ирод, — Юдифь помолчала и добавила: — Люди низкого происхождения и подлого рода, идумеи, предательство и коварство у них в крови. Ты поняла, что я сказала?

— Да, — испуганно кивнула Мариам и под прямым взглядом Юдифи договорила: — Поняла.

— Ты знаешь, для чего я говорю тебе это? — еще строже, как будто Мариам была в чем-то виновата, спросила Юдифь.

— Да, — непроизвольно ответила Мариам и тут же поправилась, увидев, как брови Юдифь недовольно сошлись к переносице: — Нет.

— Тогда слушай, что я тебе скажу, — чуть хрипловатым голосом произнесла Юдифь. — Ты красива, Мариам, ты слишком красива. Ты знаешь об этом.

— Нет, — прошептала Мариам, покраснев, и опустила голову. — Да.

— И если кто-то из них, — продолжала Юдифь, — из их подлого низкого рода захочет жениться на тебе, ты должна будешь сказать «нет», даже если это будет грозить тебе смертью, даже если это будет грозить смертью кому-то из нас. Войти в их семью — все равно что войти в стаю диких животных, волков и гиен. Ты хорошо поняла, что я тебе сказала?

На глаза Мариам навернулись слезы — не столько от смысла сказанного Юдифью, сколько от ее тона. Когда она говорила про волков и гиен, голос ее дрогнул, и Мариам показалось, что она вот-вот закричит. Как тогда, страшно, по-звериному. Мариам низко опустила голову, капли слез уже свисали с ресниц, и, когда она на последний вопрос Юдифи ответила: «Да», голова ее чуть дернулась, и одна капля, оторвавшись, упала на пол у ее ног.

Мариам уже исполнилось пятнадцать лет, и с недавних пор она стала часто думать о замужестве. Мысли об этом приходили обычно поздним вечером, когда она ложилась в постель. Девушка видела себя рядом с мужчиной на свадебном торжестве, слышала радостный шум и приветственные крики, чувствовала исходившее от него тепло, и ей было легко и радостно. Но это видение сменялось другим: комната, освещенная мягким огнем светильников, широкое ложе, блистающее какой-то особенной белизной, и руки мужчины, лежащие на ее плечах. Мужчина медленно отводил руки, и Мариам оставалась обнаженной. Мужчина поднимал ее на руки и осторожно опускал на ложе. От радости и стыда Мариам закрывала глаза. Губы мужчины касались ее щек, губ, плеч, а рука трогала грудь, живот, мягко, но неотвратимо сползая все ниже и ниже. Мариам чувствовала сладкие волны, поднимающиеся снизу вверх и горячим потоком ударяющие в голову. Она едва сдерживала стоны… В страхе открывала глаза и рывком натягивала одеяло на голову.

В ее комнате спала служанка, гречанка Солоника (девушка восемнадцати лет — еще девочкой отец привез ее из похода). Иногда Солоника поднимала голову и с тревогой спрашивала:

— Ты что, Мариам?

И тогда Мариам понимала, что все-таки не сумела сдержать стон, отвечала притворно-сонно:

— Спи, мне приснилось…

Никогда Мариам не видела ни лица мужчины, ни его тела, но так хорошо помнила прикосновение его губ и рук, что никогда не спутала бы их с другими. Она думала со страхом: «А если меня выдадут замуж не за него, то как же я буду!» Одна только мысль, что это может оказаться не он, становилась ей невыносима.

После разговора с Юдифью Мариам испугалась — Юдифь назвала имя человека, о котором она тайно думала в последнее время. Ирод. Она думала об Ироде. Она страшилась своих дум, но не могла их отбросить и пересилить. Мариам знала, что Ирод — враг ее рода, и думать, что это он, было непростительным и великим грехом. Особенно теперь, когда Юдифь сказала, что он повинен в смерти ее отца и деда (Мариам не могла сказать себе: «убил», она лишь осторожно говорила: «повинен»).

Впервые она увидела его близко, когда Ирод пришел просить отца ехать в Дамаск. Он так унижался, что на него жалко было смотреть. А отец стоял и угрюмо глядел на него, а Юдифь взирала с ненавистью и презрением. Наверное, Мариам была единственной, кому он сумел внушить сострадание. Она почувствовала, что унижение для него особенно горько, потому что она, Мариам, присутствует при этом. Она так поняла, поймав его беглый взгляд. Взгляды их встретились всего на мгновение, всего, может быть, на долю мгновения — но все было высказано и все было понято.

Да, это был он, у Мариам не осталось никаких сомнений. После разговора с Юдифью Мариам испугалась так же, как тогда, когда Юдифь закричала, получив страшные известия из Дамаска, ей казалось, что бабка открыла ее тайну. Не могла же она просто так, случайно назвать имя Ирода! Мариам знала, что ничего в этом мире не происходит без воли Бога, и, значит, произошедшее только кажется случайностью, тогда как на самом деле имеет свой тайный смысл.

Мариам была испугана и не хотела думать об Ироде, и каждый раз страшнее всего становилось, когда нужно было идти спать — это время и страшно манило, и страшно пугало ее. Она истово молилась, прося Бога пощадить ее, не подвергать греховному искушению. Но Бог или отвернулся от нее, или почему-то желал ее страданий. В дни, когда в доме все плакали, а в Иерусалиме был объявлен траур, каждый раз перед сном Мариам посещали видения, и она не имела сил избавиться от них, отбросить, перестать видеть и ощущать. Она уже не просто стонала в ночи, а вскрикивала, и служанка Солоника уже не привставала на локте, не спрашивала: «Ты что, Мариам?», но вскакивала и подбегала к ней, обнимала и пыталась успокоить, шепча ласковые слова. Она-то, бедная, думала, что на ее госпожу так сильно подействовала смерть отца и деда, и очень жалела Мариам. А Мариам отворачивалась от нее, натягивала одеяло на голову и лежала, замерев, до крови закусив нижнюю губу. А утром ей было стыдно смотреть в глаза служанки, и она придиралась к ней, а однажды, не перенеся ее сострадательного взгляда, даже ударила, чего прежде не делала никогда.

К ним в дом пришел дядя Гиркан, первосвященник. Юдифь не пожелала говорить с ним, сославшись на болезнь, мать Мариам приняла, но во время разговора только плакала, качаясь из стороны в сторону и ударяя себя кулаками в бедра, так что Гиркан пробыл у нее недолго. Потом он заходил к сестрам матери и наконец пришел в комнату Мариам.

В их семье Гиркана не любили, а Юдифь откровенно ненавидела его. Говорили, что он связался с «проклятыми идумеями», что он бесчестен, хитер и коварен и что это он привел римлян к стенам святого города. Юдифь еще недавно кричала на весь дом, что Гиркан виновен в смерти ее мужа и сына и что она не удивится, узнав, что это он подослал к ним гнусных убийц.

Так в доме говорили о Гиркане, и никто не любил его, кроме Мариам. Ей он нравился. Нравился больше, чем дед или даже отец. Дед Аристовул (насколько Мариам помнила его) казался ей грозным и высокомерным, разговаривал громко, резко взмахивал руками, и Мариам всегда чудилось, что он сердится на всех вокруг. Ее отец, Александр, разговаривал мало, но всегда казался угрюмым и озабоченным, он редко улыбался, а смеха его Мариам не слышала никогда. Кроме того, Мариам казалось, что отцу нет до нее никакого дела и ни она, ни сестры не интересуют его, и если бы их вдруг не стало, он, наверное, заметил бы это не сразу.

Дядя Гиркан был другой, не похожий ни на отца, ни на деда. Правда, он тоже смеялся редко, но при виде Мариам всегда так ласково улыбался, так радовался ей, будто на всем свете любил только ее одну. Так чувствовала Мариам, и никакие слова хулы не могли на нее подействовать. Ее любовь к дяде была чуть странной — она и любила и жалела его. Она и сама не могла бы сказать, чего в ее чувстве больше, любви или жалости. Дядя Гиркан был такой слабый, такой болезненный, такой ласковый, что с трудом верилось тому, что о нем говорили в доме. Мариам не могла представить себе, чтобы этот болезненный, слабый старик мог быть коварным, хитрым, плести какие-то интриги, устраивать заговоры, и уж тем более он не мог приказать убить своего брата и племянника. Она знала о том, что между дедом и Гирканом велась долгая и кровавая война за царство в Иудее, но не понимала, почему родные обвиняют в этой войне одного его, а деда не обвиняют. Ей-то самой представлялось, что больше не прав дед, чем Гиркан, ведь дядя был старшим сыном ее прадеда, царя Александра, а дед — младшим. А ведь всем известно, что старший сын по закону наследует престол.

Однажды она спросила об этом бабушку Юдифь. Если бы она знала, что ее вопрос так разгневает бабушку, то поостереглась бы спрашивать. Вместо ответа Юдифь больно схватила ее за руку и с искаженным от гнева лицом закричала:

— Кто тебя научил этому? Отвечай, кто научил тебя?!

От всегда такой сдержанной Юдифи Мариам ничего

подобного не ожидала и заплакала от боли и испуга. А Юдифь все требовала свое, не отпускала руки Мариам, глаза ее сверкали злобой, а в углах губ собралась пена.

Вот и весь ответ, что получила Мариам на свой невинный и справедливый — в этом она была уверена — вопрос. На руке, в том месте, где ее сжимала Юдифь, остались глубокие следы от ногтей, и рука долго не заживала. Мариам хорошо запомнила этот урок и больше никогда и никого не спрашивала о том, что может не понравиться. И еще она поняла, что в людях значительно больше гордыни и высокомерия, чем понимания и жалости. И единственным человеком из тех, кого она знала, кто носил в себе понимание и жалость, был Гиркан. И она обрадовалась, когда Гиркан вошел в ее комнату, и открыто улыбнулась навстречу.

— Бедная моя девочка, — сказал он, обнимая ее и проводя узкой ладонью по волосам, — тебе несладко приходится, ты сразу потеряла и отца и деда.

Мариам осторожно подняла голову и посмотрела в лицо Гиркана. Ей вдруг захотелось сказать ему, что все в доме считают его виновным в этих смертях, но, наткнувшись на его нежную, чуть виноватую улыбку, говорить не стала, а, прижавшись к нему, прошептала:

— Дядя, я так рада видеть тебя!

(Гиркан доводился ей дедом, а не дядей — ведь мать Мариам была его родной дочерью, — но с детства она почему-то называла его дядей и так продолжала называть.)

— Ты выросла, моя девочка, — ласково проговорил Гиркан, чуть отстранив ее от себя, внимательно осмотрел, придерживая за плечи, — стала такой красавицей. Красивее тебя я никого не видел, ни здесь, в Иудее, ни в Сирии, ни в Аравийском царстве.

— А в Риме? — неожиданно для самой себя спросила Мариам, скорее из любопытства, чем из кокетства.

Гиркан коротко усмехнулся:

— Я не был в Риме, но уверен, что и там не найдется девушки, которую можно было бы сравнить с тобой.

От этих слов Мариам стало неловко, она опустила голову. А Гиркан сказал:

— Тебе нечего стыдиться: твоя красота слишком великолепна и слишком величественна, чтобы принадлежать тебе одной. Она — гордость всей Иудеи и — не побоюсь сказать — достояние всего мира.

Мариам было и радостно от слов Гиркана, и грустно одновременно. Дядя всегда оставался ласков с ней, но никогда ничего подобного не говорил. И хотя он уже старик, слабый и болезненный, но все же он мужчина, и девушке стыдно слушать такое от мужчины. Во всяком случае, она должна была показать, что стыдно. И, осторожно подняв на Гиркана глаза, она, чтобы переменить тему, сказала, коротко вздохнув:

— У нас сейчас траур.

В свою очередь Гиркан вздохнул глубоко и протяжно, горестно покачал головой:

— Да, горе, горе!..

Они присели: Гиркан в кресло, Мариам на край ложа. Помолчали. Гиркан снова вздохнул и покашлял. Наконец сказал:

— Ты должна понять своих родных и простить их. Вся твоя жизнь впереди, а их жизни, как и моя, уже на закате.

Мариам исподлобья взглянула на Гиркана, не понимала, к чему он клонит, но чувствовала, что пришел он не просто так. И не ошиблась. Помолчав, повздыхав, покашляв, поерзав в кресле, как бы отыскивая удобное положение (Гиркан был столь тщедушен телом, что любое кресло казалось ему большим), он мельком посмотрел в сторону двери. Заговорил тихо, с грустью:

— Знаю, что теперь не время говорить о будущем — я имею в виду твое будущее, Мариам, — но я так стар и болезни так донимают меня, что чувствую — проживу недолго. Пока был жив твой отец и твой дед, не я, а они думали о тебе. Но с их смертью мужчин уже не осталось в вашей семье, и мой долг подумать о тебе, Мариам. Я не упомянул о твоем дяде, Антигоне, но он далеко, и неизвестно, когда вернется.

Мариам знала, что младший брат отца, Антигон, остался в Риме. Ходили слухи, что новый правитель Рима, Цезарь, не доверяя царю Аристовулу, оставил его там в заложниках.

— Тебе нужно подумать о замужестве, — после паузы продолжил Гиркан, проговорив это еще тише, чем прежде.

Мариам вспыхнула:

— Дядя!

Гиркан развел в стороны свои худые руки:

— Что поделаешь, девочка моя, смерть берет свое, а жизнь — свое. Так Бог создал этот мир, и не нам менять установившийся порядок вещей. Тебе уже скоро шестнадцать, самое время. Я старый и очень люблю тебя, потому буду говорить прямо: что ты сама думаешь об этом?

— Не знаю, дядя, — пролепетала Мариам, ощущая приближение чего-то страшного, стыдного, но… желанного.

— Старые роды захирели, — качая головой, сказал Гиркан, взявшись руками за подлокотники кресла и сжав их, — теперь человек определяется не принадлежностью к древнему роду, а доблестью, силой и умом. Я много думал о тебе, перебирая в уме тех молодых людей, кто может быть достоин твоей красоты и принадлежности к нашему славному роду, и я вижу лишь одного. Одного. Ты слушаешь меня, Мариам?

— Да, — выдохнула она, замерев и крепко сжав пальцы, боясь, что Гиркан заметит их дрожь.

— Его зовут Ирод, — не без труда выговорил Гиркан. — Ты знаешь, о ком я говорю?

Мариам кивнула.

— Он приходил в ваш дом, ты должна была видеть его.

Мариам кивнула снова, еще ниже опустив голову.

— Тогда скажи, что ты думаешь о нем?

Мариам в третий раз кивнула, уже непроизвольно, и вдруг словно какая-то сила подтолкнула ее снизу, она подняла голову и выпалила:

— Он враг нашего дома! — Сказала это не зло, а испуганно.

Гиркан взглянул на дверь, его правая рука оторвалась от подлокотника кресла и застыла на весу.

— Не говори так громко, — с тревогой прошептал он. — Твоим родным в их положении трудно будет принять наш разговор.

— Прости, дядя, — виновато шепнула Мариам, — я не хотела.

— Ты повторяешь чужие слова, — продолжил Гиркан с горечью. — Ирод не враг вашего дома и не враг нашего рода. Его отец, Антипатр, верно и доблестно служил еще моему отцу, царю Александру, потом перешел ко мне, старшему сыну, и мне ни разу не в чем было упрекнуть его. И Ирод служит мне, как его отец и братья. Он преданный соратник и отважный воин и, несмотря на молодость, обладает тонким и гибким умом. Больше скажу, мудростью.

— Но он идумей, дядя, — вдруг произнесла Мариам и сама испугалась того, что сказала.

— Да, идумей, — спокойно подтвердил Гиркан, и впервые за весь разговор в его глазах мелькнуло нечто, похожее на твердость. — Но его мать, Кипра, из старинного аравийского рода, близкого к царскому. — Он вздохнул и продолжил: — Кроме него, я не вижу никого, достойного тебя. Или он тебе не нравится? Или, может быть, он противен тебе? Если так, скажи прямо, и я…

Он недоговорил и резко повернул голову к двери. Она приоткрылась — в узком проеме стояла Юдифь: прямая, строгая.

— Ты мне нужна, — сказала она холодно, и дверь закрылась.

Мариам вскочила и села снова. Гиркан тяжело встал на ноги.

— Мы договорим в другой раз. Но скажи, он не противен тебе?

— Нет, нет, — торопливо проговорила Мариам, будто боялась, что дядя уйдет, не услышав ответа.

16. Поворот
После убийства Александра Антипатр с Иродом спешно покинули Дамаск и вернулись в Иерусалим. Еще по дороге у них произошел разговор о Мариам. Антипатр начал первым.

— Ты сделал хороший выбор, — сказал он Ироду, — но тебе придется подождать.

— Почему, отец? — спросил Ирод. — Разве препятствия к этому не устранены?

— Устранены, — согласился Антипатр, но лицо его приняло самое озабоченное выражение.

— Тогда что же мне может помешать? Аристовул и Александр мертвы, а Гиркан сделает так, как ты захочешь. — Ирод отвел взгляд в сторону и добавил: — Однажды я уже говорил с ним.

— Я тоже, — неожиданно произнес Антипатр, — и он обещал мне, что при случае сам переговорит с Мариам.

— Ты?! — не в силах сдержать удивления, воскликнул Ирод. — Ты говорил с ним о Мариам? Но откуда ты мог знать…

— Я не мог знать, — перебил Антипатр, — хотел устроить для тебя достойное будущее. Но сейчас еще рано, ты должен набраться терпения. Пойми меня — сейчас ты недостоин Мариам.

Ирод испуганно уставился на отца. Кровь ударила в голову, щеки порозовели. Но он и сам не смог бы определить, что это — краска стыда или краска гнева.

Антипатр не ждал возражений сына, проговорил негромко, но строго:

— Мудрость заключается в том, чтобы правильно понимать настоящее положение вещей. Мы не можем сделать свой род древнее, чем он есть, — люди помнят, кто мы и откуда мы вышли. Чтобы заставить их забыть об этом, мало искоренить царский род, нужно еще занять высокое положение.

— Но разве сейчас наше положение… — горячо начал было Ирод, плохо вслушиваясь в слова отца и думая лишь о Мариам.

— Наше положение, — возвышая голос, перебил Антипатр, — держится лишь на дружбе с Гирканом, без него мы ничего не значим. Скажу тебе прямо: чтобы иметь право жениться на Мариам, внучке царя, дочери царского сына, мы должны добиваться не положения при Гиркане, а полной и безраздельной власти во всей Иудее, а может быть, и во всей Сирии.

Ирод посмотрел на отца так, будто тот сошел с ума, а Антипатр, не замечая взгляда сына, спокойно продолжил:

— Мы избавились от тех, кто мешал нам здесь, в Иудее, но судьба власти решается не в Иудее, а в Риме. Наш покровитель Помпей пал, а новому правителю, Цезарю, известно, как мы служили его врагу. Что бы ты сделал с теми, кто служил твоему главному врагу? Вспомни Пифолая, который ушел к Аристовулу с тысячью воинов у тебя на глазах. Как бы ты поступил с ним, если бы он попал в твои руки?

Ироду нечего было ответить, он только пожал плечами.

Антипатр усмехнулся:

— Даже если бы ты оказался столь великодушным и подарил бы ему жизнь, то все равно не стал бы возвышать его. Почему же ты думаешь, что этот Цезарь поступит по-другому?

Ирод ничего не сказал, низко опустив голову. Еще некоторое время назад казалось, что женитьба на Мариам — дело нескольких недель, пусть нескольких месяцев (пока острота известия о смерти Аристовула и Александра чуть сгладится), но после того, что сказал отец, она не только отдалялась куда-то в бесконечную даль, но и просто не могла состояться. Никогда. Он произнес про себя это страшное слово, и у него впервые за всю его жизнь сердце сдавило так сильно, что перехватило дыхание. Хватая воздух широко раскрытым ртом, он повернулся к отцу, ища помощи и успокоения.

Отец с тревогой взглянул на сына:

— Что с тобой, Ирод?

Ирод наконец сумел продохнуть и успокоительно помахал рукой:

— Нет, ничего… не знаю.

— Ты рано сдаешься, Ирод, Бог предоставил нам шанс.

— Бог? — поморщившись, переспросил Ирод — отец никогда не упоминал о Боге.

Антипатр улыбнулся — то ли грустно, то ли насмешливо:

— Иногда приходится вспоминать о Боге, хотя он не наш, а иудейский. — Выражение озабоченности сменило улыбку, голос зазвучал строже. — Накануне я получил известие от одного знакомого торговца из Пелузия, города в ста милях от Александрии. Он пишет, что дела Цезаря очень плохи. Его легион — не больше четырех тысяч воинов — окружен в Александрии всей армией Египта. Часть города уже занята египтянами, солдаты Цезаря жестоко страдают от недостатка пищи и воды. Митридат Пергамский, друг Цезаря, собрал большое войско и движется в Египет. По моим сведениям, он пересечет границу Иудеи не позже чем через десять дней.

Ироду было известно — хотя он никогда не говорил об этом с отцом, — что у Антипатра множество осведомителей и в Дамаске, и в Антиохии, и даже в Пергаме. Судя по его рассказу, осведомители были у него и в Египте, где после смерти царя Птоломея Авлета шла война за престол между его детьми.

По-видимому, Цезарь вмешался в эту войну, но попал в ловушку. Ирод понял обстоятельства так: если помешать Митридату Пергамскому прийти на помощь Цезарю, то он скорее всего вместе со своим легионом погибнет в Александрии, и значит…

Ирод не стал додумывать, что это может означать в их судьбе, и сказал отцу как о деле совершенно очевидном:

— Значит, ты хочешь напасть на войско Митридата?

Антипатр удивленно посмотрел на сына.

— Напасть? — переспросил он и отрицательно покачал головой, — Не напасть, а присоединиться к Митридату и идти с ним на помощь Цезарю.

Здесь пришла пора удивиться Ироду:

— Ты хочешь идти на помощь Цезарю? Но разве для нас не лучше, если Цезарь…

— Погибнет? — договорил за сына Антипатр и снисходительно улыбнулся. — Ты еще молод, Ирод, и не умеешь смотреть далеко вперед. Это только кажется, что гибель Цезаря в Египте выгодна нам. Если Цезарь погибнет, то еще неизвестно, кто займет его место. Даже если это будет сторонник Помпея, то все равно он ничем нам не будет обязан. А представь себе, если его место займет его собственный сторонник?Тогда окажется, что мы способствовали гибели Цезаря, и в этом случае нас ждет неминуемая смерть. Я думаю, что Цезарь выберется из своего трудного положения и без помощи Митридата — ведь он сумел победить самого Помпея Магна, а это тебе не какие-то там египтяне. Если же мы, сторонники его бывшего врага, придем ему на помощь, то…

Антипатр недоговорил, но Ироду и без того все стало понятно. С одной стороны, он испытывал чувство стыда за то, что ошибся относительно намерений отца, с другой — он искренне восхитился его мудростью. Он посмотрел на отца с виноватой улыбкой:

— Я глуп, мне стыдно, отец. Прости.

— Ты просто молод, — ответил Антипатр и обнял сына.

Антипатр ненадолго задержался в Иерусалиме, всего

на два дня, и вскоре уехал в Массаду, чтобы подготовить свои отряды и идти на соединение с Митридатом Пергамским. В Иерусалим же он заехал лишь для того, чтобы переговорить с Гирканом и взять у первосвященника письмо к иудеям, живущим в окрестностях Мемфиса, города в дельте Нила. Иудейская община Мемфиса была одной из самых мощных, многочисленных и влиятельных не только в Египте, но, наверное, и на всем Востоке. Расположение Мемфиса делало город своеобразными южными воротами Египта. Отношение иудеев к римлянам было известно, и если они не захотят пропустить в Александрию войско Митридата Пергамского, то положение Цезаря может стать критическим. Воевать же с иудейским населением Египта Антипатру по известным причинам не хотелось.

Убедить Гиркана в необходимости поддержать Цезаря для Антипатра не составило никакого труда. Причиной тому оказалось не красноречие последнего и даже не доводы, которые он представил в пользу такого решения (в его изложении доводы казались неопровержимыми), а смерть Аристовула и Александра. С одной стороны, разом устранены два главных противника Гиркана, и власть его вследствие этого значительно укрепилась — он остался единственным и неоспоримым наследником престола в Иудее. Но с другой стороны (думая об этом, Гиркан всякий раз горестно вздыхал), смерть брата и племянника так возвышала Антипатра, что он становился опасен. Первосвященнику нечего — и некого — было противопоставить военной силе и влиянию своего верного соратника. Пифолай, перешедший на сторону Аристовула, после разгрома последнего римлянами бежал и скрывался где-то, по слухам, на границе с Парфией. Правда, в Иерусалиме оставался Малих, единственный влиятельный иудейский полководец, но он вел себя тихо, о событиях в Риме и Иудее высказывался с крайней осторожностью и, хотя уверял первосвященника в своей неизменной преданности, наделе не брал ничью сторону, да и вообще жил как частное лицо.

Гиркан не верил Малиху, как не верил никому. Вокруг были лишь враги и завистники, и порой в сердцах он клял свою несчастную судьбу, заставившую его родиться царским сыном. К тому же старшим. Опомнившись и испугавшись своих мыслей и слов, он истово молился, прося Бога простить его слабость. Совершенно ослабев от страха и молитв, Гиркан падал без сил, сознание его наполнялось вязким туманом, и он не понимал, где находится и что с ним такое происходит. Бывало, что сознание к нему возвращалось медленно, иногда в течение нескольких часов. Когда он совершенно приходил в себя, то первой мыслью, посещавшей его, было: какое же это счастье находиться без сознания! Без забот, страхов и горестных дум!

Когда вернувшийся из Дамаска Антипатр стал горячо уверять его, что им необходимо помочь Цезарю и таким образом постараться завоевать его расположение, Гиркан согласно кивал, но слушал плохо, думая о своем: когда же Антипатр нанесет решающий удар и станет правителем Иудеи — через месяц, через год?..

Едва Антипатр закончил, Гиркан сказал:

— Ты прав, я согласен с тобой, мы поддержим Цезаря, — и стал писать письмо иудеям Мемфиса.

Только самое начало (витиеватое обращение к «горячо любимым братьям») он написал сам, все остальное — под диктовку Антипатра.

Когда Антипатр ушел, Гиркан стал думать, что, наверное, совершил ошибку, переговорив с Мариам об Ироде. Получалось, что он сам, своими руками возвышает низкий род Антипатра до высоты царского рода. Сейчас Антипатр и его сыновья держатся за Гиркана, потому что он единственный, кого народ Иудеи может принять как правителя. Но если Мариам станет женой Ирода, тем самым возвысив его до себя, тогда зачем Антипатру нужен будет Гиркан?

Первосвященник вздыхал, на глазах его выступали слезы. Да разве он пошел бы на это, если бы не страх перед Антипатром, если бы не его немощь? Немощь духа и плоти.

И Гиркан долго плакал, закрыв лицо руками. Он упрекал себя за слабость, за то, что был плохим правителем своего народа, и почти с нежностью вспоминал о своем погибшем брате, который был лучше его во всех отношениях и который по праву силы духа, доблести и любви к народу должен был стать настоящим царем Иудеи.

Ни Антипатру, ни Ироду Гиркан не сказал о своем разговоре с Мариам.

Через неделю Антипатр выступил на соединение с войском Митридата Пергамского, оставив Ирода в Иерусалиме — охранять первосвященника и наблюдать за ним. Кажется, впервые Ирод не просил отца взять его с собой, ему не хотелось далеко уезжать от Мариам.

Гиркан совершенно пал духом, жаловался Ироду на нездоровье, на предательство своих приближенных и говорил, что чувствует близкую смерть. «Туда тебе и дорога», — говорил про себя Ирод, испытывая не жалость, а одно лишь презрение и не особенно скрывая его. Все разумные доводы отца о том, что им не обойтись без Гиркана, теперь, после отъезда Антипатра, уже не казались ему убедительными. Он ощущал в себе волю к действию и силу, чтобы побеждать, и потому Гиркан виделся ему помехой — и для завоевания власти, и для женитьбы на Мариам (в его сознании это стало единой целью). Если бы Гиркана не было — не стало, — Ирод бы взял Мариам силой и таким образом взял бы власть.

О последствиях столь опрометчивого шага он не думал и только вздыхал, понимая, что все еще не может позволить себе принять решение без ведома и согласия отца.

Ему очень хотелось видеть Мариам — почему-то ему представлялось, что если увидит ее, то все совершится само собой. И он думал, как бы ему встретиться с Мариам. Первая мысль была — обратиться к Гиркану. Но, только представив себе болезненное лицо первосвященника, он отверг ее. Второй мыслью было взять свой отряд тяжеловооруженных воинов, ворваться в дом и забрать Мариам с собой. Народное возмущение не очень его страшило: можно увезти Мариам в Массаду и держать ее там до тех пор, пока все не уляжется, а народ и Гиркан вынуждены будут признать Ирода законным мужем Мариам. Он обдумывал это дело несколько дней, и мешало ему перевести думы в действие только одно — укоризненное и строгое лицо Антипатра, время от времени всплывавшее в его воображении. Лицо отца виделось с такой ясностью, что Ирод, не выдерживая его взгляда, покорно опускал глаза.

Оставалось одно — хоть как-нибудь случайно увидеться с Мариам. Он несколько раз проезжал мимо ее дома и неизменно испытывал странное чувство робости, почти страха. У дома Мариам все его желания и надежды казались несбыточными, ощущение силы и воли исчезало, и он видел себя ничтожным, жалким, недостойным не только руки Мариам, но и просто ее благосклонного взгляда.

Ночами он выходил во двор и подолгу стоял, обратив лицо к небу. Он смотрел на свою звезду, и она казалась ему заметно потускневшей, а лицо Мариам в ободе ее бледного свечения — нечетким, неясным.

…Он и сам не понял, каким образом оказался у дома Мариам. Въехал в ворота, спрыгнул с седла, бросил поводья растерявшимся слугам. Управляющий встретил его у двери, хотел было преградить дорогу, но не решился, неловко шагнул в сторону, согнувшись в низком поклоне. Какую бы робость ни испытывал Ирод здесь, у дома Мариам, он все же с радостью отметил испуганное лицо и очень уж низкий поклон управляющего, подумав о жителях Иерусалима: «Они боятся меня. Что ж, страх — лучшее признание силы и власти!» Вслух сказал:

— Доложи госпоже, что мне надо говорить с ней.

— Госпожа больна, — быстро проговорил управляющий, — она не может принять, она никого не принимает.

Ирод дотронулся до его плеча, коротко и строго бросил:

— Иди.

Управляющий, не разгибаясь, боком проскользнул в дверь. Ирод пошел за ним, остановился у лестницы. Ждал, сжимая рукой мраморные перила. В доме было тихо, слишком тихо, он казался нежилым. Он вспомнил, как приходил сюда в первый раз и как Мариам неожиданно выбежала навстречу: выбежала, смутилась, застыла, с настороженностью и любопытством разглядывая его. Он чутко прислушался, желая уловить ее торопливые шаги, но вместо них наверху раздались шаркающие шаги управляющего. Ирод поднял голову. Управляющий остановился на середине лестницы, лицо его было белым как полотно, нижняя губа заметно дрожала, будто он хотел выговорить что-то, но не мог.

Ирод понял, что Юдифь не хочет видеть его. Первым его желанием было уйти. Он даже сделал короткий шаг назад, но остановился — рука, крепко сжимавшая перила, удержала его. И не только удержала, но рывком, как бы вне зависимости от желания (Ирод еще не успел решиться), потянула вперед. Рывок оказался столь сильным, что он, чтобы не споткнуться, перепрыгивая через две ступени, взбежал по лестнице, сопровождаемый нечленораздельным и жалобным стоном управляющего.

Сам не зная, куда он идет, Ирод быстро прошел по коридору и, взявшись за витую серебряную ручку, приоткрыл дверь (то ли последнюю, то ли предпоследнюю от конца коридора). Приоткрыл и замер — перед ним сидела Мариам.

Она сидела на низком стульчике у окна и испуганно смотрела на него. Так, будто заранее знала, что это он идет по коридору и что он откроет именно ее дверь. Несколько мгновений она неподвижно смотрела на него, потом медленно, не сводя с него взгляда, поднялась, шагнула навстречу и остановилась, подняв руки и прижав их к груди. Ее взгляд говорил больше, чем могли бы сказать слова. Ирод понял, что она думала о нем и ждала его.

— Мариам, — выговорил он глухо, и она чуть заметно кивнула ему.

Больше он не сумел выговорить ни единого слова, только сжал серебряную ручку двери с такой силой, что ему показалось, будто металл мнется под рукой.

Он скорее почувствовал, чем услышал шаги за спиной и только через несколько мгновений услышал резкий окрик:

— Ирод!

Он не пошевелился, и губы его беззвучно прошептали: «Мариам».

И Мариам опять кивнула, теперь уже явственнее. Он знал, что она поняла все, что она не видит, не слышит, не ощущает ничего другого вокруг — видит только его, ощущает только его, так, как если бы он заключил ее в объятия. Она поняла все, что он хотел, но не сумел ей сказать.

— Ирод! — услышал он крик Юдифи у самого своего уха и, вздрогнув, оглянулся: бледное, злобное лицо ее с подрагивающей правой щекой находилось так близко от его лица, что чуть расплывалось в глазах. Она повторила — уже негромко, но с неимоверной злобой, брызнув в него слюной и отстранившись: — Ирод! — Сглотнула, дернув головой, — Мало того, что ты убил мужа и сына, но, попирая все законы, ты врываешься в дом…

Она продолжала, но он ее больше не слышал: выпустил ручку двери, обошел стоявшую перед ним Юдифь и зашагал вдоль коридора, ни разу не обернувшись и удивляясь, какая же в доме стоит тишина — абсолютная, как в ночном небе, где среди других звезд горит и его звезда.

…Поздней ночью он вышел во двор и только запрокинул голову, как сразу ее увидел. Мариам. Это была Мариам. Она смотрела на него, и серебристое сияние окружало ее голову.

— Я люблю тебя, — прошептал он и увидел, как она кивнула в ответ.

Он произносил это раз за разом, и она всякий раз согласно кивала. От напряжения у него затекла шея и стали слезиться глаза. В слезном тумане лицо Мариам расплылось, и вдруг вместо ее лица он увидел злобное лицо Юдифи. Ирод испуганно заморгал, капли слез повисли на щеках, лицо Юдифи исчезло, и он снова увидел Мариам. Ее губы пошевелились, и ему показалось, что они выговорили то же, что он говорил ей: «Я люблю тебя!» И Ирод согласно кивнул в ответ.

17. Цезарь
Гай Юлий Цезарь, счастливый победитель Помпея, не думал, что вот так просто окажется в ловушке, а жизнь солдат и его собственная будет висеть на волоске. Нет, никогда не мог он предположить, что его судьбой (про себя он всегда говорил: «Моя божественная судьба») будут распоряжаться столь низкие и низменные люди. А ведь после битвы при Фарсале его будущее казалось безоблачным.

Получив известие, что Помпей собирается укрыться в Египте, Цезарь не медля поспешил туда. Чтобы убыстрить продвижение, он взял с собой лишь легион солдат и небольшой отряд всадников, так что в его распоряжении оказалось менее трех с половиной тысяч воинов. Впрочем, он считал, что и этого слишком много: войск Помпея в Египте не было, и хотя страна не являлась официальной римской провинцией, ее зависимость от Рима представлялась очевидной. Правда, после недавней смерти царя Птоломея Авлета в Египте шла война между его детьми — сыном Птоломеем Дионисом и дочерью Клеопатрой. Но Дионису едва исполнилось двенадцать лет, а Клеопатре восемнадцать, так что эта война виделась Цезарю не войной, а смутой, и он был уверен, что одно лишь его появление утихомирит враждующих и утишит страсти.

Поначалу казалось, что его расчеты сбываются. Сразу после высадки, еще на берегу, к Цезарю вышли посланники малолетнего царя во главе с евнухом Потином, фактическим правителем страны. При восточных владыках евнухи порой приобретали огромную власть, и это было известно Цезарю. И как ни противен ему был один только вид этого человека — низкорослого, обрюзгшего, с тройным подбородком, водянистыми глазами и бегающим взглядом, — он принял его приветливо и даже радушно. От имени царя Потин приветствовал римского консула в длинной высокопарной речи, которую Цезарь понял едва ли наполовину: во-первых, потому, что устал и слушал невнимательно, во-вторых, потому, что латынь евнуха оставляла желать лучшего, а в-третьих, потому что он терпеть не мог славословий. Но когда Потин закончил, Цезарь приветливо ему улыбнулся (что далось ему с некоторым трудом) и спросил о здоровье царя. Потин отвечал, что здоровье царя переменчиво, зависит от многих быстроменяющихся обстоятельств и что ему трудно сказать, каково оно в данную минуту. Раздраженный Цезарь хотел ответить, что никакая «данная минута» его не интересует, но сдержался и неопределенно кивнул. Тогда евнух, гадливо улыбнувшись — что, по-видимому, должно было означать высшую степень радушия, — сказал:

— Мой царь приготовил для консула подарок, надеюсь, он понравится консулу.

С этими словами он сделал знак рукой, из-за его спины вышел человек, держа на вытянутых руках небольших размеров сундук. Евнух, еще гадливее улыбнувшись, пухлой рукой, усеянной перстнями, откинул крышку. Цезарь заглянул внутрь и, содрогнувшись, отстранился — в сундуке лежала голова Помпея Магна: оскаленный рот, слипшиеся от запекшейся крови редкие волосы.

— Мой повелитель, — пропел евнух, — преподносит тебе голову мерзкого Помпея, твоего злейшего врага, и надеется на твою благодарность.

Цезарь поморщился и, не отвечая евнуху, подозвал одного из своих трибунов.

— Великий Помпей, — глухо произнес он, коротким жестом указывая на сундук, — должен быть похоронен с великими почестями как выдающийся полководец Рима.

Трибун бережно взял сундук и удалился, а в водянистых глазах евнуха Потина мелькнула злоба.

— Я хочу говорить с молодым царем, — холодно выговорил Цезарь, — ты проводишь меня к нему.

— Почту за великое счастье исполнить все, что пожелает консул, — поклонился Цезарю Потин (он упорно именовал Цезаря консулом, хотя его последнее консульство закончилось давным-давно), — но позволь мне предостеречь тебя.

— Что такое?! — раздраженно откликнулся Цезарь, стараясь не смотреть на Потина.

— Жителям Александрии не понравится, если ты войдешь в город со всем своим войском, — как ни в чем не бывало ответил Потин.

— Я пришел сюда не для того, чтобы нравиться жителям, а чтобы восстановить законность и порядок, — чуть возвысив голос, ответил Цезарь и жестом приказал ликторам начать движение[726].

Мерзкий евнух оказался прав — при входе в город их встретила огромная толпа народа. Люди были возбуждены, выкрикивали проклятия, многие в руках держали камни.

Цезарь подозвал Потина:

— Чем они недовольны? Сдается, их кто-то собрал намеренно.

Потин развел руками, чуть склонив голову набок.

— Глупый народ, — ответил он с едва заметной, но очевидно презрительной усмешкой (трудно было понять, к кому она относится: к Цезарю или к «глупому народу»). — Я предупреждал тебя, консул. Им не нравится многочисленность твоих солдат и фасции, что несут перед тобой ликторы[727].

— Фасции? — переспросил Цезарь. — При чем здесь фасции? Разве тебе не известно, что их должны нести в знак моего консульского звания?

Потин поклонился, спрятав усмешку:

— Мне это известно, досточтимый консул, но мы не в Риме, а в Александрии — люди считают, что фасции оскорбляют царское величие моего господина.

— Вот как, — в свою очередь усмехнулся Цезарь, — говоришь, мы не в Риме? Ты прав, и я буду действовать так, как действовал бы в любой другой римской провинции при таких обстоятельствах. — И он повернулся к стоявшему у него за спиной легату: — Фуфий, прикажи разогнать толпу!

Толпу разогнали, и Цезарь без происшествий достиг царского дворца. (Уже к вечеру Потин доложил ему, что солдаты слишком жестоко обошлись с людьми: среди жителей Александрии много раненых, есть даже убитые. Это не согласовывалось с сообщением легата Фуфия Калена, тот сказал, что с толпой поступили мягко, только избили нескольких особенно крикливых. Как бы там ни было, но, не желая сразу же ссориться с Потином, Цезарь обещал во всем разобраться и, если понадобится, наказать виновных.) Малолетний царь Птоломей Дионис встретил его у парадной лестницы, приветствовал на довольно хорошей латыни. Цезарь, едва удержавшись от смеха — мальчик-царь был до смешного торжествен и походил на куклу, — в ответной речи сказал о крепости союза Рима и Египта, о долге правителя перед своим народом и о своем горячем желании неукоснительно исполнить посмертную волю усопшего царя Птоломея Авлета. Мальчик выслушал Цезаря с застывшим и чуть испуганным лицом, и на этом торжественная часть завершилась. Цезарю отвели обширные покои во дворце, его легионеры расположились в соседних домах. Часть солдат осталась на берегу для охраны гавани и кораблей.

Положение в стране поначалу не показалось Цезарю особенно запутанным и сложным. В завещании царя Птоломея Авлета были названы наследниками старший из двух сыновей и старшая из двух дочерей. Эту волю Птоломей Авлет в том же завещании заклинал исполнять римский народ и сенат — всеми богами и союзами, заключенными с Римом. Один экземпляр завещания был через послов доставлен в Рим для хранения в государственном казначействе, другой с тождественным текстом был доставлен в Александрию и предъявлен Цезарю запечатанным. По наущению своих советников — главным образом воспитателя молодого царя, евнуха Потина, — Дионис лишил сестру трона и изгнал из Египта. Войска, оставшиеся верными царице Клеопатре, встали лагерем в дельте Нила, недалеко от крепости Пелуссий, занятой основной частью войск царя. Война шла вяло, ограничивалась небольшими стычками отдельных отрядов и словесными угрозами с обеих сторон.

Когда это дело разбиралось перед Цезарем, он всячески старался в качестве посредника уладить спор между царем и царицей. Дружески обращаясь к Дионису, он предложил пригласить его сестру Клеопатру на общий совет, забыть все обиды и исполнить завещание отца, то есть управлять страной вместе. Дионис, не ответив, посмотрел на Потина, и евнух сказал, поклонившись сначала царю, потом Цезарю, что о приглашении Клеопатры и примирении с ней не может быть и речи, потому что последняя злоумышляла не только против власти Диониса, но и против самой его жизни. Цезарь, теряя терпение, взглянул на молодого царя, а Дионис, покосившись на Потина, утвердительно кивнул, хотя и не очень уверенно. Тогда Цезарь попытался применить последнее средство. Он сказал:

— Позволит ли царь переговорить с ним наедине?

Но евнух, вскочив с неожиданным проворством, закрыл собой царя и замахал руками:

— Царь плохо себя чувствует! Он очень устал!

Тогда же Цезарь понял, что с евнухом нужно что-то

делать, и как можно скорее. Он удалился на свою половину, чтобы в тишине обдумать создавшееся положение и принять единственно правильное решение.

Он привык действовать быстро и точно, не распутывая скрученные узлы событий, а разрубая их одним ударом. Цель его в данном случае была — сделать Египет римской провинцией. И если Дионис и Клеопатра не захотят примириться добровольно, он заставит их сделать это силой. А сейчас главное — отдалить от молодого царя евнуха Потина. В понимании Цезаря «отдалить» означало убить, а следовательно, нужно найти хороший повод и благоприятный случай.

Никогда Цезаря не мучили угрызения совести, и понятия добра и зла были для него вполне отвлеченными. В этом случае он рассуждал просто: зло — все то, что мешает ему утвердиться у власти, а добро — все, что помогает этому. Устранение проклятого евнуха, с одной стороны, выглядело делом весьма простым, с другой — весьма сложным.

Не в самой смерти Потина была трудность, а в том, что могло за этим последовать: возмущение народа и войска, может быть, война. Но после победы над самим Помпеем Магном любая война казалась Цезарю делом, не стоящим особых усилий, тем более в этой стране.

Решив завтра же попытаться переговорить с молодым царем наедине, а если это не получится, вызвать Потина на резкость, обвинить в измене и взять под стражу, Цезарь лег в постель и закрыл глаза. Но уснуть ему не удалось, в дверь постучали, и в комнату вошел центурион (один из ветеранов Цезаря), сказал, что его хочет видеть Аполлодор Сицилийский.

— Аполлодор? — сев на ложе, переспросил Цезарь, — Разве он в Египте?

Это имя Цезарь хорошо знал. Аполлодор был римским гражданином, уже не меньше двух десятков лет служившим при дворе Птоломея Авлета и достигшим при нем высокого положения. Последние несколько лет он был ближайшим советником царя и его посланником в Риме. Там его и встречал Цезарь. Тогда Аполлодор показался Цезарю человеком разумным и решительным — он вел переговоры со знанием дела, достойно и умело. По одним слухам, дошедшим до Цезаря, после смерти царя и последовавших за этим событий Аполлодор вернулся на родину, в Сицилию. По другим — он был зарезан на улице неизвестными.

— Проведи его ко мне, — велел Цезарь центуриону.

Центурион кивнул, но остался на месте.

— В чем дело, Аррий? — нетерпеливо спросил Цезарь. — Или ты не понял…

— Я понял, император, — ответил центурион, помявшись, — но…

— Да говори же!

— Мешок, — неожиданно выговорил центурион. — У него мешок.

Цезарь поморщился:

— У кого мешок?

— У него… — Центурион вздохнул. — У этого… Аполлодора.

Наконец выяснилось, что Аполлодор подошел к караульным с большим мешком за спиной и сказал, что ему срочно нужно увидеться с императором. Когда центурион Квинт Аррий спросил его, что это за мешок, и потянулся к нему, Аполлодор резко отстранил руку центуриона, заявив, что если кто-нибудь из них только дотронется до мешка, то гнев Цезаря падет на голову дерзнувшего. Он проговорил это так убедительно, что Квинт Аррий решил не принимать никаких действий, а доложить обо всем Цезарю.

— Мешок большой, обвязанный ремнями, — в конце своего объяснения сообщил центурион, будто это последнее имело в данных обстоятельствах важное значение.

Цезарь улыбнулся:

— Не беспокойся, Аррий, проводи его сюда.

— С мешком? — все же уточнил центурион озабоченно.

— С мешком, — подтвердил Цезарь.

Вскоре за дверью послышались тяжелые шаги и шумное учащенное дыхание, а через несколько мгновений в комнату скорее ввалился, чем вошел Аполлодор Сицилийский с большим мешком за спиной. Лицо его лоснилось от пота, спутанные волосы прилипли ко лбу. Он шумно дышал и виновато смотрел на Цезаря.

— Прости, император, что я позволил себе… — начал было он, но Цезарь остановил его движением руки и, скрывая усмешку, произнес:

— Приветствую тебя, благородный Аполлодор!

«Благородный» Аполлодор, осторожно пригнувшись,

положил свою ношу на пол, оглянулся на дверь, где в проеме все еще возвышалась массивная фигура центуриона.

— Все в порядке, Аррий, — кивнул Цезарь, — ты можешь идти.

Когда дверь закрылась, он вопросительно посмотрел на Аполлодора, а тот, нагнувшись над мешком, развязал ремень. Мешок раскрылся, и… перед Цезарем предстала девушка необыкновенной красоты. Он увидел это сразу, хотя в комнате стоял полумрак: тонкая, гибкая, с выразительным и одновременно нежным лицом, девушка молча, с улыбкой смотрела на Цезаря — с восхищением и любопытством.

— Император, — торжественно проговорил Аполлодор, — позволь представить тебе царицу Клеопатру.

Все еще не пришедший в себя Цезарь пробормотал:

— Приветствую тебя… — и остановился, не в силах продолжить.

Клеопатра сказала, чуть склонив голову набок:

— Я таким тебя и представляла, великий Цезарь, герой галльской войны, победитель при Фарсале, мудрый властитель Рима. Я счастлива, что могу видеть тебя. Позволь до тебя дотронуться?

Смущенный Цезарь только пожал плечами (смущение было ему незнакомо, а потому получилось особенно глубоким), а Клеопатра подошла к нему и легко дотронулась своими нежными пальчиками до его руки у локтя.

Чтобы не молчать, с трудом оторвавшись от созерцания Клеопатры, Цезарь повернулся к Аполлодору:

— Как ты решился на такое? Как вы добрались сюда без охраны? Вас могли схватить по пути.

Аполлодор развел руки в стороны и указал глазами на Клеопатру:

— Невозможно остановить царицу, если она решилась на что-то.

И он рассказал, как они добирались сюда. Тайно покинули лагерь, миновали посты противника, сели в маленькую лодку и с наступлением темноты пристали вблизи царского дворца.

Так как иначе было трудно остаться незамеченной, Клеопатра забралась в мешок для постели и вытянулась в нем во всю длину. Аполлодор обвязал мешок ремнем и внес его через двор.

— Ты удивительная женщина, царица! — невольно воскликнул Цезарь.

— Я — женщина! — лукаво улыбаясь, ответила Клеопатра.

Она не преувеличивала — эта восемнадцатилетняя девушка могла считаться эталоном всех женских прелестей и женских хитростей тоже.

Чтобы не обнаружить ее присутствие во дворце, Цезарь предложил ей для отдыха комнату, смежную со своей. Аполлодор ушел, а она удалилась к себе. Цезарь лег, но никак не мог уснуть. Ворочался с боку на бок, вздыхал, не в силах отогнать от себя не только образ Клеопатры, но и ее запах, тепло ее тела. Она словно бы обволокла собой его сознание, заглушила все мысли, все чувства, не касающиеся ее. Цезарь никогда не считал себя поклонником плотских удовольствий, к тому же и возраст — ему уже исполнилось пятьдесят три года — предполагал иные устремления. Но сейчас он чувствовал себя мальчишкой, еще не знавшим женщины и изнывающим от страстных желаний.

Он услышал шорох и резко поднял голову — легко шагая, словно плывя в воздухе, к нему подошла Клеопатра. Он не поверил, что это она, подумал, что это все то же мучающее его видение, и вздрогнул всем телом, услышав ее голос.

— Я хочу быть рядом с тобой, Цезарь, — прошелестела Клеопатра и, грациозно пригнувшись, легла рядом.

Он снова вздрогнул, когда ее рука легла ему на плечо и, скользнув, обняла шею. Ее лицо приблизилось к его лицу, а губы коснулись его губ. Он услышал:

— Доблестный Цезарь, это поле сражения останется за мной.

Больше он ничего не слышал, не видел, а только ощущал. Ее гибкое тело было и жарким и прохладным одновременно, оно скользило как змейка. Цезарь обнимал Клеопатру, а она выскальзывала из его рук и обнимала сама. Ему казалось, что он умрет от страсти, которая все нарастала и нарастала, не проливаясь удовлетворением. Он думал, что умрет, и ему хотелось умереть. Ему, полководцу, серьезному государственному мужу, человеку, еще в юности поставившему перед собой цель добиться высшей власти, хотелось умереть в объятиях этой девочки-женщины, так просто и легко покорившей его.

Она ушла на рассвете, как и ночью проплыла, не касаясь ногами пола. Цезарь поднял голову в то мгновенье, когда дверь за нею прикрылась — мягко, беззвучно. Он глубоко вдохнул и длинно, протяжно выдохнул. Понял и ощутил, что эта женщина взяла над ним полную власть, пленила в самом реальном смысле. «Этого не должно быть», — подумал Цезарь, но не очень уверенно: подспудно ему желалось, чтобы все это обязательно было.

Пять дней Цезарь не выходил из своих покоев, потеряв счет времени, не различая ни дня, ни ночи. Клеопатра приходила, была с ним, уходила и возвращалась опять. Но ему казалось, что она всякую минуту находится рядом — ее телесное присутствие и ее образ слились в его сознании в одно. Это была болезнь без надежды на выздоровление, главным образом потому, что он и сам не хотел выздоравливать. Когда к нему являлся легат Фуфий Гирций с докладом или его трибуны, он только нетерпеливо махал рукой:

— Потом, потом…

Это «потом», наверное, никогда бы не наступило, если бы не Клеопатра, сказавшая ему однажды:

— Цезарь, Цезарь, ты, кажется, забыл, где и зачем находишься.

Он удивленно посмотрел на нее:

— Что ты имеешь в виду?

Клеопатра рассмеялась, села (разговор происходил в постели), уперлась руками в его грудь:

— Женщина — всего лишь источник наслаждений, награда воину, любовь к ней не может быть целью.

— Какой целью? — переспросил он.

Она лукаво улыбнулась:

— Целью жизни, конечно.

— Ты говоришь о себе? Значит, ты… — начал было Цезарь, впервые за эти дни почувствовавший нечто похожее на угрызения совести, но Клеопатра перебила:

— И о себе тоже. Я — всего лишь женщина, ты не должен отдаваться мне целиком, ведь тебя ждут великие дела, Цезарь.

— Ты хочешь сказать… — Преодолевая сопротивление ее рук, он приподнялся на локте, но она опять перебила, выговорив с неожиданной жесткостью:

— Я хочу быть любимой великим человеком!

Этим Клеопатра пленила его окончательно — он повиновался ей в деле так же, как повиновался в любви.

Положение дел за время его отсутствия значительно осложнилось. Ему докладывали, что в предместьях Александрии было замечено передвижение крупных воинских отрядов. Солдаты жаловались на плохое содержание. Легат Фуфий Гирций сам принес и показал Цезарю кусок черствого хлеба — такой выдавали солдатам по приказу Потина. Хлеб был с пятнами плесени, больше походил на камень, поросший мхом. Разгневанный Цезарь велел позвать Потина и, когда тот явился, сунул ему кусок хлеба под нос:

— Ты полагаешь, что мои солдаты могут питаться камнями?!

Евнух вздохнул, заговорил жалобно:

— Твой гнев, о великий Цезарь, справедлив, но прими во внимание наше бедственное положение — мы разорены войной, казна пуста, население на грани голода.

— По тебе этого не скажешь, — зло усмехнулся Цезарь.

— Мы отдаем твоим солдатам последнее, — как ни в чем не бывало продолжал евнух, тряся головой, — Я с радостью удалился бы от дел, если бы не мой долг перед молодым царем, ты знаешь, совсем еще мальчиком, — Он снова вздохнул, исподлобья взглянув на Цезаря, — Позволь, великий Цезарь, дать тебе совет. Покинь Египет, ты не найдешь славы в нашей разоренной стране, в других частях света тебя ждут великие дела, доблестные завоевания. Мне известно, что покойный царь Птоломей Авлет остался должен тебе десять миллионов драхм. Я готов вернуть тебе часть из своих собственных сбережений, а остальные прислать позже.

— Значит, ты считаешь, что меня легко подкупить? — с угрозой проговорил Цезарь, отступая на шаг и меряя евнуха с ног до головы презрительным взглядом.

Тот всплеснул руками:

— О великий Цезарь, ты меня не так понял! Я только хотел сказать…

Но Цезарь не дал ему договорить, остановив величественным движением руки:

— Я не нуждаюсь в египетских советниках. Я пришел сюда, чтобы совершить то, что должен совершить. Мои люди посланы за царицей Клеопатрой, скоро она прибудет в Александрию — правление должно быть устроено согласно воле усопшего царя. И вот еще что. Если я еще раз услышу, что ты кормишь моих солдат камнями, я прикажу забросать ими тебя. Поверь, мои легионеры с большим удовольствием исполнят это. — Понизив голос, Цезарь добавил: — Я пришел сюда, чтобы взять все.

Потин выслушал Цезаря, не изменившись в лице, со смесью почтительности и наглости, только при последних его словах в глазах евнуха мелькнула откровенная злоба.

Вернувшись к Клеопатре, Цезарь рассказал ей о разговоре с Потином, спросил, уже заранее предполагая ответ:

— Скажи, царица, какой участи достоин такой человек?

И неожиданно услышал:

— Как могу рассуждать об этом я, несчастная изгнанница, тем более здесь, в твоей постели? Буду я царицей или нет, зависит от твоего желания и воли, Цезарь. Сейчас я только женщина, а не царица, и у меня… — она указала глазами на ложе, и губы ее дрогнули в едва заметной улыбке, — у меня другое поле деятельности.

Цезарь оценил ее ответ: в нем было больше лукавства, чем истинности, больше коварства, чем безразличия. Если бы она просто сказала: «Убей Потина!», это не прозвучало бы столь сильно.

— Ты будешь царицей, — со спокойной убежденностью сказал он.

Уже на следующий день Цезарь послал своего легата к Потину с сообщением, что царица Клеопатра прибыла в Александрию и хочет говорить со своим братом, царем Дионисом, в присутствии Цезаря. Не дожидаясь ответа Потина, он в сопровождении Клеопатры, Аполлодора Сицилийского, легата Фуфия Гирция и двадцати гвардейцев отправился к царю. Потин встретил Цезаря и сопровождавших его у дверей тронного зала, замахал было руками, желая остановить, но, взглянув на рослых гвардейцев, опустил руки и, медленно наклонив голову, прошипел:

— Царь Египта, Птоломей Дионис, ожидает консула.

В самом деле, войдя в зал, они увидели Диониса на

троне. Зрелище было жалким: ноги мальчика едва доставали до пола, касаясь его лишь носками не по размеру больших сандалий; маленькие руки лежали на массивных подлокотниках, слишком высоких для него, и потому расшитое золотом одеяние топорщилось на плечах, невольно вздернутых; тяжелый головной убор, как видно, давил на голову, и она склонилась на один бок; на узком бледном лице застыло выражение муки. Цезарю он показался распятым на собственном троне или, вернее, на троне своего отца.

Цезарь с почтительностью и достоинством поклонился царю и, плавным жестом указав на Клеопатру, проговорил:

— Твоя сестра, царица Клеопатра, пришла, чтобы примириться с тобой. Она, как и я, полагает, что сейчас не время для вражды и распрей. Интересы государства и народа требуют поступиться личной неприязнью, тем более что, я надеюсь, она не так глубока.

Ни один мускул не дрогнул на лице мальчика, но выражение муки стало еще заметнее — он покосился в ту сторону, где стоял Потин. Потин хотел заговорить и уже сделал было короткий шаг вперед, но Клеопатра опередила его.

— Дионис! — своим певучим голосом произнесла она, протягивая к нему руки (голос был похож на ее движения, такой же мягкоскользящий, как и они). — Я не держу на тебя зла. Более того, я люблю тебя, как любила всегда. То, как ты поступил со мной, не вина, а ошибка. Если кто-то и говорил обо мне плохое, то великодушно прости ему, он заблуждался.

С этими словами Клеопатра подошла к брату и взяла его за руку. Дионис вздрогнул от ее прикосновения и подался в сторону. Трон был широким, Клеопатра скользнула на освободившееся место и села рядом, все еще не выпуская руки брата.

Все произошло столь неожиданно, быстро и естественно, что даже Цезарь смотрел на царя и царицу молча и удивленно, потеряв дар речи. Наконец он нашелся и, низко поклонившись трону, сказал:

— Благодарю вас, царь и царица, достойные властители великой страны, я счастлив, что могу видеть вас вместе.

Все присутствующие тоже низко склонились перед троном. И даже Потин, шея которого побагровела от напряжения. Когда же он поднял голову, Цезарь перехватил его взгляд, обращенный на Клеопатру. Во взгляде евнуха, смотревшего на восседавшую на троне царицу, было вожделение, но вожделение особого рода. С каким упоением и страстью он схватил бы ее и разорвал на части, осязая пальцами еще не остывшую кровь и вдыхая ее запах. Цезарь усмехнулся про себя, подумав, что подобная страсть, пожалуй, в каком-то смысле сродни духовной.

Аполлодор Сицилийский и легат Цезаря подошли к царям с поздравлениями, евнух пробормотал что-то невнятное, злобно улыбаясь. Клеопатра ответила ему царственной улыбкой, а Дионис только посмотрел с испугом. На вечер этого же дня Цезарь назначил пиршество в честь примирения и, повернувшись к Потину, произнес:

— Поздравляю тебя, мудрый Потин!

— Поздравляю тебя, великодушный Цезарь, — ответил евнух, и его «великодушный» прозвучало в данном случае как «проклятый».

На пиршество были приглашены легат Гирций и оба трибуна Цезаря, Аполлодор Сицилийский, несколько придворных Диониса. Клеопатра явилась необыкновенно одетой и необыкновенно красивой: наряд из тончайшей материи с блестками мягко облегал ее гибкое тело — она казалась богато одетой и обнаженной одновременно. Цезарь не отрывал от нее влюбленного взгляда, а Потин — злобного. Ни тот, ни другой (один в своей любви, а другой в своей злобе) не обращали внимания на окружающих.

Цезарь вздрогнул, когда чей-то мужской голос прошептал у самого его уха:

— Прости, император, но я должен сказать…

Цезарь оглянулся, над ним склонился центурион Аррий, в лице его была тревога.

— Я должен сказать, — повторил он, пригнувшись еще ниже, — армия царя вошла в город. По сведениям моих разведчиков, их не менее тридцати — сорока тысяч. Они заняли всю южную часть города и продвигаются сюда, ко дворцу.

— Армия царя? — озабоченно переспросил Цезарь.

— Я расспросил кое-кого из жителей, — отвечал центурион, — ею командует некий Ахилла, начальник гвардии прежнего царя и… — он указал глазами на Потина, — близкий к евнуху человек. Говорят, это он нанес Помпею смертельный удар мечом.

Цезарь кивнул, приказав привести легионы в боевую готовность и незаметно окружить стражей пиршественный зал. Когда центурион ушел, Цезарь поднялся и громким голосом, не поклонившись, обратился к царю. Он сказал, что большая армия под командованием Ахиллы вошла в город и приближается к дворцу, и потребовал у царя объяснений. При этих его словах взоры всех присутствующих обратились не к царю (Дионис, кажется, и не понял, чего от него хочет этот самоуверенный римский консул), а к евнуху. Потин побледнел и медленно встал, исподлобья глядя на Цезаря и в волнении потирая свои пухлые руки. Мягким движением указывая на Цезаря, Клеопатра проговорила:

— Цезарь ждет твоих объяснений.

Щеки евнуха затряслись, он воскликнул прерывисто:

— Я советовал… советовал консулу покинуть… нашу страну!

Цезарь взглянул на Клеопатру. Она поняла его взгляд

и спокойно, уверенно кивнула. Тогда Цезарь выкинул руку вперед и, указывая на Потина, выговорил с угрозой:

— Да здесь заговор! Войска вошли в Александрию по твоему приказу. — И, не делая паузы, возвышая голос, добавил: — Взять его под стражу!

Тут же за его спиной распахнулась дверь, и в пиршественный зал вбежали солдаты. Потин, жалобно вскрикнув, попытался закрыться от них руками, но они грубо схватили его и потащили к выходу. По знаку Цезаря они вывели также и придворных Диониса. Клеопатра подошла к Цезарю и, взяв его за руку, спросила встревоженно:

— Что ты намереваешься делать, Цезарь?

Он ответил, спокойно улыбнувшись:

— Как всегда — сражаться!

Клеопатра кивнула за спину:

— А мой брат, царь?

— Для его же безопасности я укрою царя в своей ставке, — ответил Цезарь и выразительно посмотрел на ожидавших его приказаний трибунов.

Те подошли к царю, подняли его и повели к двери, держась с обеих сторон за рукава расшитого золотом одеяния. Тяжелый головной убор сполз мальчику на лоб, клоня голову вниз. Он невольно смотрел себе под ноги, торопливо семеня и не поспевая за широким шагом мужчин.

С этого самого вечера начались военные действия, переросшие в продолжительную и тяжелую войну, названную позже Александрийской. Переговоры с Ахиллой не дали никакого результата: один из двух послов Цезаря был убит, второй — Аполлодор Сицилийский — тяжело ранен и едва избежал гибели. Евнуха Потина казнили вечером следующего дня, когда была отбита очередная атака противника. Он плакал, обнимал ноги солдат, молил о пощаде. Попытался сорвать с пальцев драгоценные перстни, но не сумел — руки отекли. Один из присутствовавших при казни трибунов рассказывал потом, что отсеченная от тела голова евнуха, катясь по полу, еще успела прошипеть нечто, похожее то ли на мольбу, то ли на проклятие, а безголовое тело долго дергалось, шевеля руками и ногами.

В течение первых нескольких дней атаки войск Ахиллы на позиции Цезаря были почти непрерывными. Но легионеры держались стойко и быстро охладили победный пыл врага. В короткий срок по всей линии соприкосновения с противником прямо на улицах вырыли глубокие рвы и устроили насыпи. Самые ожесточенные стычки происходили у гавани, где стояли корабли Цезаря (у Ахиллы не было флота). Если бы врагу удалось отбить гавань, положение Цезаря стало бы совершенно безнадежным, потому что Ахилла приказал засыпать водопровод. Цезарь подвозил продукты и воду морем с острова, расположенного в двадцати милях от берега. Несколько кораблей он. отправил за подкреплениями, в частности к Митридату Пергамскому. Но помощь все не шла, а положение ухудшалось с каждым днем. Солдаты роптали, говорили, что им совсем не хочется погибать в этом проклятом городе, и требовали от Цезаря отплытия из Египта. Но Цезарь медлил — погрузка солдат на корабли была слишком сложной операцией, в данных условиях почти невыполнимой. Он обратился к солдатам с речью. Он сказал, что посадка на корабли трудна и потребует много времени, особенно с лодок; александрийцы же многочисленны, проворны, местность им хорошо знакома. Победа только увеличит их гордость, ониринутся вперед, захватят все высокие места и помешают отступить к кораблям. Поэтому лучше забыть о бегстве и думать только о том, что надо во что бы то ни стало победить.

Речь произвела на солдат должное впечатление, и ропот прекратился. К тому же через два дня в гавань вошло несколько кораблей, посланных с Родоса сторонниками Цезаря. Корабли доставили продовольствие, оружие, метательные машины и около тысячи солдат. Впрочем, эта помощь не повлияла на исход войны, и положение оставалось крайне трудным.

Все это время Клеопатра оставалась с Цезарем, хотя он не раз предлагал ей покинуть Александрию, отплыть на Родос или укрыться на любом другом из островов. Всякий раз она отвечала отказом, говоря со спокойной и обольстительной улыбкой:

— Судьба дала мне возможность видеть великого человека в деле, как же я могу уехать!

Цезарь не переставал удивляться ее речам, уже не разбирая, чего тут больше: лукавства, искренности или ума. Она всегда говорила не то, что он ожидал услышать, но именно эта неожиданность покоряла его. Если бы она заявляла, что не уезжает, потому что любит его и хочет разделить его участь, он не поверил бы ей. Но он легко верил, что она осталась, потому что «судьба дала ей возможность видеть великого человека в деле». Он усмехался про себя, говоря:

— Все мужчины одинаковы, и я всего лишь один из них. Нет ничего слаще, чем слова женщины о том, что она любит тебя за великие свершения.

Так говорил он, все понимая, но все равно верил. Ему даже казалось, что, не будь Клеопатры рядом, он бы не имел столько сил и энергии, чтобы выстоять и привести солдат к победе. Ее спокойная уверенность давала ему силы. Когда он был особенно озабочен, она просто обнимала его и, прижав свою нежную щеку к его обветренной щеке, шептала:

— Ты велик, Цезарь, я знаю это.

Только через пять месяцев войны, когда силы Цезаря и его солдат окончательно были на исходе, пришло долгожданное и радостное известие, что Митридат Пергамский с большим войском вторгся в Египет и осадил Пелуссий, крепость в каких-нибудь тридцати милях от Александрии.

Получив это известие, Цезарь, не в силах скрыть радость, воскликнул, обращаясь к Клеопатре:

— Свершилось, мы спасены! Митридат осадил Пелуссий.

Клеопатра презрительно изогнула губы:

— Митридат? Ты полагаешь, что в нем твое спасение? Ты мог бы победить и без него.

Цезарю ничего не оставалось, как согласиться.

— Да, может быть, — сказал он не очень уверенно, зная, что силы его легионеров на исходе, а противник вербует все новых и новых воинов (до него доходили слухи, что вооружают даже рабов), — но прибытие Митридата Пергамского очень своевременно, пора покончить с этой надоевшей войной.

— Я предпочла бы, — упрямо возразила Клеопатра, — чтобы ты победил без посторонней помощи.

Цезарь виновато улыбнулся, осторожно обнял ее.

— Кроме того, — проговорил он нежно, — окончание войны устранит докучливые заботы, и мы сможем все время быть вдвоем. Только вдвоем, ты слышишь!

— Скоро мы будем втроем, — мягко высвобождаясь из его объятий, сказала она.

— О чем ты?

Она посмотрела на него через плечо и четко выговорила:

— Я беременна.

Так в один день Цезарь получил два приятных известия.

18. Изгнание
Со времени отъезда Антипатра в Египет прошло более четырех месяцев. Ирод все это время неотлучно находился в Иерусалиме. Он еще дважды видел Мариам, но поговорить с ней не удавалось. В том и в другом случае рядом находилась Юдифь. Снова были безмолвные взгляды, но Ироду теперь казалось, что в глазах Мариам поселился страх, будто она боялась его так же, как и другие. А в страхе перед ним жителей Иерусалима были веские причины. То в одной части города, то в другой собирались толпы народа, недовольные тем, что ими управляет идумейская семья Антипатра. Так как Ирод в то время был единственным представителем этой семьи в городе, то гнев людей сосредоточился на нем. Первосвященника Гиркана в этом смысле никто не принимал во внимание. Настолько, что порой казалось — исчезни он из Иерусалима, никто этого не заметит. Зато каждый шаг Ирода истолковывался как посягательство на свободу, законы и веру. Когда он проезжал по улицам в сопровождении своих воинов (он уже давно не осмеливался ездить в одиночестве), люди выкрикивали ему проклятья. Некоторые особенно рьяные пытались схватиться за повод его коня. В таких случаях Ирод приказывал воинам безжалостно разгонять толпу.

Но его решительные действия не возымели должного действия на народ — брожение все усиливалось и могло закончиться открытым мятежом. Тогда Ирод взял под стражу нескольких зачинщиков беспорядков и после жестоких пыток казнил. Но подобная мера устрашения оказалась не только бесполезной, но и вызвала дополнительное ожесточение. Теперь толпы народа собирались у дворца Гиркана, не расходясь даже ночью. Из соседних деревень прибывали крестьяне, так что толпа с каждым днем становилась все более шумной и агрессивной.

Первосвященник несколько раз говорил об этом с Иродом, просил, увещевал, пугал восстанием, которое могло распространиться из Иерусалима по всей Иудее. Ирод и сам понимал, что нужно что-то делать, чтобы успокоить народ, но, во-первых, не знал что, а во-вторых, не желал слышать советов от Гиркана. Вообще в последние месяцы отношения с первосвященником совершенно разладились, и причиной тому была Мариам. Однажды Ирод прямо и настойчиво выразил Гиркану свое желание жениться на Мариам. Гиркан стал говорить, что еще не время и что нужно подождать, пока утихнут страсти в народе и в семье Мариам, к тому же лучше всего дождаться возвращения Антипатра, чтобы понять, сумел ли тот войти в доверие к новому правителю Рима, Цезарю, или не сумел. Еще он добавил, что сам, конечно, желает этого брака, но, так как Мариам все-таки не частное лицо, нужно понять, как на это посмотрит прокуратор Сирии.

— Какой прокуратор Сирии?! — едва сдерживая гнев, нетерпеливо воскликнул Ирод. — Нет там теперь никакого прокуратора!

И в самом деле, Метелл Сципион после убийства Аристовула и Александра покинул Дамаск и скрылся в неизвестном направлении, а Цезий Флак перенес свою ставку в Антиохию и сидел там, не вмешиваясь в дела провинции, в ожидании разрешения Цезаря покинуть проклятую Азию и вернуться в благословенный Рим.

— Там будет тот, кого назначит Цезарь, — ответил Гиркан и добавил, просительно глядя на Ирода: — Тебе нужно запастись терпением, Ирод, и, кроме того, вести себя так, чтобы не возбуждать народ, и…

— Я не нуждаюсь в твоих советах! — оборвал его Ирод. — Занимайся своим делом, а я буду заниматься своим, — И, больше ничего не добавив, твердо ступая и гулко стуча каблуками, он вышел.

Теперешние их отношения были полной противоположностью тех, прежних. Гиркан больше не называл его сыном и смотрел на Ирода с видимой неприязнью, хотя и не без страха, а Ирод в свою очередь держался заносчиво, и жестами, и словом, и взглядом стараясь уязвить и унизить первосвященника, показать, кто настоящий властитель Иерусалима.

Гиркану он это показывал, и даже слишком нарочито, но сам не только не чувствовал власти над городом, но, напротив, нередко ощущал себя пленником, заложником горожан. Да, его отряд идумейцев насчитывал больше двух тысяч человек, это были умелые и испытанные воины, которые не отступят перед крикливой толпой. Но собиравшаяся у дворца Гиркана толпа была только малой частью жителей Иерусалима, и, если представить, что хотя бы половина мужского населения присоединится к ней — уже не считая тех, кто постоянно прибывал из деревень, — то они одной своей массой без всякого оружия задавят Ирода и его солдат.

Люди ненавидели Ирода, а он ненавидел их. Когда-то отец учил его, что власть предполагает не одну только силу, но и правильное отношение к народу, уважение и любовь к нему. На последнем отец особенно настаивал. И когда Ирод возразил, что нельзя заставить себя любить насильно, отец ответил с усмешкой, что в умении заставить себя любить собственный народ и заключается главное достоинство правителя.

Может быть, Антипатр был прав, говоря такое, хотя Ироду всегда казалось, что отец излишне усложняет то, что так просто и понятно. Сам он считал, что ни о какой любви не может быть и речи, а нужна только крепкая власть и мощная военная сила. К тому же он не мог заставить себя полюбить народ, который его ненавидел. Он и вообще считал иудеев негодным народом — слишком гордым, слишком внутренне свободным, слишком обособленным, чтобы они могли быть преданными и послушными подданными. Если соблюдать их древние законы и обычаи, за которые они так держались, то лучше оставить мечты о власти. Нет, с иудеями можно управляться лишь силой, другого отношения они не понимают. Они не жалуют и своих исконных правителей, что же говорить о нем, презираемом чужаке!

Когда возмущение жителей Иерусалима вылилось в открытые выступления — то там, то здесь, в разных частях города, люди стали нападать на его воинов, забрасывать их камнями, — Ироду не оставалось ничего другого, как просить помощи у брата, Фазаеля, и он послал за ним в Массаду.

Брат приехал в Иерусалим уже через несколько дней. Ирода удивило, что он взял с собой только сотню всадников. После приветствия, объятий, расспросов о здоровье родных Ирод осторожно упрекнул брата, что тот не выполнил его просьбы и не привел с собой значительное количество войск. Фазаель улыбнулся, положил руку на плечо брата, проговорил, покачав головой:

— Нельзя быть только воином, Ирод. Пойми, Иерусалим — не поле сражения.

— Он скоро станет полем сражения, — недовольно ответил Ирод и чуть шевельнул плечом, показывая неуместность ласки брата, — вот увидишь.

Но Фазаель руки не отнял, сказал, продолжая улыбаться:

— Мы с тобой должны постараться обойтись без крови, бессмысленно воевать с собственным народом, это не укрепит власть, не принесет славы.

— Они не мой народ! — сбросив наконец руку брата, уже не сдерживая гнева, заявил Ирод.

Без улыбки, но все еще спокойно Фазаель сказал:

— Отцу не понравились бы ни твои действия, ни твои слова.

— Отец далеко, и он оставил меня, чтобы…

— Чтобы ты помогал управлять Гиркану, — перебил Фазаель, чуть возвышая голос и с неожиданной для его мягкого нрава строгостью, — а не злил народ избиениями и казнями. Вот, — он достал из-под одежды свернутый в трубку свиток, — я получил послание отца несколько дней назад. Прочти.

Ирод нехотя развернул свиток, пробежал письмо глазами. Отец писал, что надеется скоро возвратиться, потому как победа Цезаря над египтянами близка. Он просил Фазаеля присмотреть за Иродом: «Он слишком горяч, а я не хочу возвратиться в пылающий мятежом город. Для всех нас будет полезнее, если Цезарь увидит покорную и мирную страну. Передай это мое желание Ироду, а если понадобится, отправляйся в Иерусалим и замени его там».

Некоторое время Ирод смотрел в свиток, не читая. Он понял, что отец имел сведения о положении в Иерусалиме. Значит, кто-то сообщал их ему. Кроме Гиркана — некому. «Проклятое семя!» — зло подумал Ирод и поднял голову.

— Значит, мне надо…

— Уехать в Массаду на время, — договорил за него Фазаель и тут же добавил примирительно: — Так будет лучше. Для всех.

Ирод передал командование своим отрядом брату и через два дня покинул Иерусалим. Он бы сделал это сразу после разговора с Фазаелем, если бы не Мариам. Оставаться здесь в данных обстоятельствах он считал позором, ведь получалось, что он плохо справился с поручением отца и Фазаель не просто отстранял его, но фактически изгонял из города. Но уехать вот так просто, оставив здесь Мариам, он не мог. И снова он стал обдумывать план, как выкрасть девушку и увезти с собой.

Фазаель принялся за дела в первый же день по приезде. Сначала он отправился к первосвященнику Гиркану и долго говорил с ним о чем-то. Ирод видел, как они вместе вышли из покоев Гиркана. Гиркан улыбался — за долгие месяцы впервые, а Фазаель, почтительно изогнувшись, шептал ему что-то. Ирод отвернулся. Он всегда любил и уважал брата, но в ту минуту он ненавидел его так же, как и первосвященника.

А утром — Ирод видел это через окно, выходившее на площадь, — к парадному входу подъехал всадник и, легко соскочив на землю, взбежал по ступеням. Собравшийся на площади народ приветствовал всадника — Ирод узнал Малиха. Того самого, друга предателя Пифолая, иудейского полководца. Когда Пифолай с тысячью воинов шел к Аристовулу, Малих не последовал за ним, затаился, жил как частное лицо. Ирод приказал строго следить за ним, про себя решив, что при малейшем враждебном действии возьмет его под стражу. Но хитрый Малих не только не предпринимал никаких враждебных действий, но и не давал никакого повода для ареста. Жил замкнуто, редко выходил из дома (даже в храм), как видно, опасался, что любовь к нему жителей Иерусалима — вернее, бурные проявления любви — может возбудить подозрения Ирода. Как ни старались шпионы Ирода, но ничего выведать не смогли. И вот затворник появился — открыто, смело. Ирод отпрянул от окна, до боли сжал кулаки. Значит, Фазаель открыто демонстрирует — не только Ироду, но и толпе на площади, — что правление изменилось.

Ирод заперся в своей комнате, боясь, что его увидит кто-либо, сидел, низко опустив голову и обхватив ее руками. Через некоторое время шум на площади перед дворцом усилился, послышались резкие крики. Ирод подошел к окну, осторожно, боясь быть замеченным, выглянул. С лестницы парадного входа спускались трое: первосвященник Гиркан, Фазаель и Малих, причем Фазаель скромно держался позади двух первых. Выйдя на площадь, они попали в окружение плотного кольца людей. Ирод видел только голову Малиха — он был высокого роста, головы тщедушного Гиркана и невысокого Фазаеля потонули в толпе. Шум затих, люди внимательно слушали, что говорили им первосвященник и Малих. Обращался ли к людям Фазаель, Ирод так и не понял.

Впрочем, ему было не до понимания — злоба душила его. Ему явилась мысль, что враждебно настроенная толпа может наброситься на них, разорвать в клочья. Он сделал движение к двери: пойти, распорядиться, вывести солдат для охраны, но ограничился лишь этим движением. Мысль неожиданно перешла в желание, и в какие-то мгновения оно стало столь сильным, что он, не думая о страшной участи брата, стал твердить вслух сквозь зубы:

— Всех, всех, в клочья… пусть разорвут всех, всех…

Толпа не только не проявляла никакой враждебности,

но вскоре стала шумно приветствовать говоривших. Послышались крики: «Да здравствует Гиркан! Да здравствует Малих!», кто-то крикнул даже: «Да здравствует Фазаель!» Под эти крики Гиркан, Малих и Фазаель вернулись во дворец. Ирод заметил, что Малих улыбается брату и что-то говорит ему, дружески прикасаясь к руке. Некоторое время после их ухода толпа еще шумела — но уже не враждебно, а радостно-возбужденно, потом люди постепенно разошлись, и площадь опустела. За один день Фазаель добился того, чего Ирод не мог добиться в течение четырех месяцев.

Тогда же он твердо решил похитить Мариам. Он не думал о последствиях и даже не думал о Мариам — больше всего ему хотелось навредить брату. Но Фазаель оказался мудрее, чем Ирод мог думать. Вечером этого же дня он сам пришел к Ироду.

Спросил, когда Ирод собирается ехать, сказал, что его племянник Антипатр (сына Дориды и Ирода назвали в честь деда Антипатром) вырос, уже стоит самостоятельно, вот-вот научится ходить и очень похож на отца. Ирод слушал брата холодно, смотрел мимо его глаз. Вдруг Фазаель сказал:

— Ты не должен трогать Мариам!

— Что ты сказал?! — вскинулся Ирод,-

— Я сказал, что ты не должен трогать Мариам, — спокойно повторил Фазаель.

— Но откуда ты можешь знать… — Гнев, ударивший кровью в голову, помешал Ироду закончить.

— Мне сказал отец, — ответил Фазаель, отведя взгляд в сторону, и Ирод понял, кто предупредил брата.

— Тебе сказал Гиркан, — натужно выговорил Ирод, — Ты разговариваешь за моей спиной с моими врагами.

— Мне сказал отец, — повторил Фазаель строго, и Ирод поймал себя на том, что слышит голос отца. — Ты женишься на Мариам, но не сейчас. Если же ты попытаешься увезти ее или еще что-то… то погубишь хрупкое спокойствие, наступившее в городе, а возможность твоей женитьбы станет делом затруднительным, если не невозможным. Я не просто прошу тебя, но приказываю, — Фазаель сделал паузу и уже значительно мягче добавил: — Именем отца.

Ирод покинул Иерусалим, не попрощавшись с братом, незадолго до рассвета, покачивался в седле, низко опустив голову. Сопровождавшие его всадники отстали больше чем на сотню шагов. Ирод не думал ни о Мариам, ни о Фазаеле, ни об этом проклятом городе, оставшемся за спиной. Он думал о своей звезде, боялся поднять голову и увидеть ее, и распрямил затекшую спину лишь тогда, когда рассвело.

19. Триумф Антипатра
В Массаде он пробыл полтора месяца, которые показались ему вечностью. Брат и сестра, Иосиф и Саломея, выросли, у них появились свои интересы, и Ирод ощущал их чужими. Мать постарела, по-видимому, не могла разглядеть в этом плечистом, с тяжелым взглядом мужчине своего мальчика Ирода и смотрела на него с опаской. Дорида тоже смотрела на него если не с опаской, то настороженно — со времени замужества она была с ним всего несколько раз и стеснялась мужа. И даже первенец Ирода, Антипатр, не доставлял отцу большого удовольствия. Он пугался Ирода и, когда тот брал его на руки, кричал и заливался слезами. Ирод пытался улыбаться сыну, но не мог побороть в себе отчуждения. Этот мальчик был всего-навсего сыном Дориды, женщины низкого происхождения, и напоминал Ироду о его неудачах, изгнании из Иерусалима, о презрении людей. Он заставлял себя не думать о Мариам, но не сумел заставить и думал о ней каждый час, едва ли не каждую минуту.

Ему нечего было делать в Массаде, он впал в тоску, не зная, чем себя занять, и, как в прежние времена, еще в юности, выезжал за город и пускал коня вскачь.

Но если раньше во время таких прогулок он думал и мечтал о своем великом предназначении, чувствовал за спиной огромную армию собственных воинов, покоряющих вместе с ним весь мир, то теперь… Теперь он думал о том, что жизнь сложилась неудачно, и ни одна из его надежд ни во что не воплотилась, и в будущем его не ждет ничего хорошего. Он жалел, что не сумел настоять на своем и не отправился с отцом в Египет — лучше было погибнуть там в сражении, чем влачить здесь бессмысленное и жалкое существование.

От безысходности он опять стал строить планы похищения Мариам, но тут же впал в еще большую тоску. Он вдруг отчетливо понял, что похищение Мариам может иметь другой, не тот, что он предполагал прежде, смысл и другие последствия. В Иерусалиме он имел определенную власть и определенное значение, а какое значение он имеет сейчас здесь, в Массаде?! Увезти Мариам сейчас — значило бы совершить не проступок, но настоящее преступление. Его сочли бы просто разбойником, какие шастают по лесам и долинам, нападая на купеческие караваны и предместья городов, и всякому честному человеку вменялось бы в обязанность убить его. О том, как посмотрит на это Мариам, он уже не думал.

Чтобы хоть как-то унять тоску, он каждую ночь приходил к Дориде, брал ее холодно и грубо. Несколько раз он замечал, как она плачет тайком, уткнувшись лицом в подушку. Он понимал, что нужно быть поласковее с женой, сказать ей доброе слово, утешить. Понимал, но жалости к ней вызвать в себе не мог, отворачивался и старался уснуть. После нескольких неудачных попыток он стал ночами посещать блудниц.

Это тоже не доставило ему никакого удовольствия: ласки продажных женщин не трогали его сердца, и даже его плоть отзывалась на них едва-едва. Но он старательно, до изнеможения занимался тем, чем положено заниматься с блудницами, и в таком старании, как оказалось, был определенный смысл. Простой — Ирод очень уставал. Возвратившись домой утром, он падал на ложе и спал до обеда. Вставал с тяжелой головой, угрюмо бродил по дому, а с наступлением темноты уходил опять. Усталость хотя и не вполне, но все же заглушала тоску и думы. Он пил много вина, и это тоже помогало забвению. Вскоре он дошел до того, что перестал различать, когда день, а когда ночь. Возвращаться домой было трудно и не хотелось, и случалось, что он задерживался у блудниц по два, а то и по три дня кряду.

Дома никто не осмеливался укорять его за такой образ жизни, домашние старались избегать встречи с ним, а если встречались, то опускали глаза и жались к стене. Самому же Ироду было безразлично, что они все о нем думают, в последнее время его слишком часто стало посещать желание умереть.

Он был у блудницы, когда услышал несколько раз повторившийся крик во дворе:

— Ироду от Антипатра! Ироду от Антипатра! — мужской, грубый, нетерпеливый.

Сначала Ироду показалось, что это лишь сон, потом показалось, что бред и что это он сам себе кричит: «Ироду от Антипатра!» И лишь когда лежавшая рядом блудница, толкнув его в бок, сказала:

— Это тебя! — он привстал, потряс головой, сбрасывая хмель и дремоту, и, повернувшись к окну, прислушался.

Крик не повторился, зато за дверью послышались тяжелые приближающиеся шаги, и чья-то рука сильно толкнула дверь. Она распахнулась, на пороге вырос высокий мужчина, косматый, с всклокоченной бородой, в запыленной мятой дорогой одежде. Он, прищурившись, посмотрел на Ирода и вдруг, низко поклонившись, достал из-за пазухи свиток. Помедлил, поклонился опять и наконец протянул его Ироду, проговорив почтительно:

— Благородному Ироду от доблестного Антипатра.

Ирод протянул руку к свитку и не сразу взял его

(рука была слабой, дважды он поймал воздух). С трудом поднялся, шлепая босыми ногами, подошел к столу, на котором стоял светильник, развернул свиток. Буквы прыгали перед его глазами, и он медленно стал читать, беззвучно шевеля губами. Прочитал, не понял, стал читать снова — отец срочно вызывал его в Антиохию. Ирод поднял голову и посмотрел на гонца. Тот кивнул:

— Да, мой господин.

Только теперь Ирод узнал его — это был один из телохранителей Антипатра. Взяв со скамьи у ложа одежду, он протянул ее гонцу:

— Помоги мне.

Антипатр писал, что выезжать надо немедленно, и Ирод выехал этой же ночью. Чувствовал он себя все еще не очень бодрым, но не ждал до утра: во-первых, не хотелось видеться с родными после того, что происходило с ним в последние недели, во-вторых, не хотелось, чтобы его помятое лицо рассматривали гонец отца и сопровождавшие его всадники, а к утру он надеялся прийти в себя окончательно.

До Антиохии добрались без происшествий. Чем дальше Ирод отдалялся от Массады, тем скорее забывалась эта проклятая жизнь: блудницы, вино, тяжелая тоска, горькие мысли. Последние мили он перестал ощущать все это — так, будто и не было ничего. Будущее снова стало казаться блестящим.

Этому были свои причины: телохранитель отца рассказал Ироду о событиях египетского похода Антипатра. Антипатр не только привел Митридату Пергамскому три тысячи своих отборных воинов, но и склонил арабов поспешить к нему на помощь. Аравийский царь Арета посчитал, что помощь Цезарю в сложившихся обстоятельствах не будет забыта последним и что можно будет рассчитывать на союзнический договор с Римом — он прислал в распоряжение Антипатра две с половиной тысячи пеших и около тысячи конных.

Ободренный таким приращением сил, Митридат Пергамский радушно принял Антипатра и двинулся к Александрии. А так как ему было отказано в свободном проходе к столице, то он осадил Пелуссий, крепость в дельте Нила. При взятии крепости больше всех отличился Антипатр, который, пробив отведенную ему часть стены, первый со своим отрядом ворвался в город.

После взятия Пелуссия войско Митридата Пергамского продолжило было движение к Александрии, но тут возникла неожиданная задержка со стороны египетских евреев, сомневавшихся, пропускать им войско Митридата или нет. Антипатр, однако, убедил их не только пропустить армию через свои земли, но еще и доставить войску необходимое продовольствие. Он прочитал им известное письмо первосвященника Гиркана, а от себя добавил, что по окончании войны Цезарь не забудет их помощи.

Обогнув дельту Нила, Митридат Пергамский дал египтянам решительное сражение на равнине, называвшейся Иудейским лагерем. Здесь он вместе со своим правым крылом оказался в большой опасности. Его спас Антипатр, прискакавший к нему по берегу реки после того, как прорвал левый фланг противника. Он набросился на преследовавших Митридата египтян, большую часть уничтожил, а остальных загнал так далеко, что сумел овладеть их лагерем. Вся эта стремительная операция обошлась Антипатру всего в восемьдесят убитых солдат, тогда как Митридат, отступая, потерял не менее восьмисот. Спасенный от смерти Митридат тут же отправил Цезарю донесение о результате сражения и о подвигах Антипатра, не обнаруживая при этом ни малейшей зависти.

Египетское войско, осаждавшее Цезаря в Александрии, значительно уменьшилось с приближением армии Митридата (Ахилла направил большую его часть навстречу новому противнику), и Цезарь, решительной атакой прорвав оборону, наконец выскочил из ловушки.

Вскоре обе армии соединились, разрозненные отряды египтян уже не могли оказать серьезного сопротивления. К тому же их предводитель, Ахилла, был убит своими же соратниками, его голову с просьбой о пощаде доставили Цезарю. В скором времени Цезарь вернулся в Александрию победителем, война была окончена.

Ирод слушал рассказ телохранителя и завидовал отцу, ведь он мог быть вместе с ним и разделять не только смертельные опасности, но и радость победы. В конце своего рассказа телохранитель с удовлетворением заметил:

— Цезарь обласкал нашего господина, я сам слышал, как он сказал в присутствии своих командиров, что никогда еще не встречал человека храбрее и мужественнее его.

Ирод въезжал в Антиохию не таким, каким покидал Массаду: с прямой спиной, с гордо вскинутой головой, высокомерно скашивая глаза то в одну, то в другую сторону. Чувствуя настроение господина, сопровождавшие его всадники тоже держались горделиво и строго.

Ирод ожидал увидеть отца радостным и веселым и удивился, когда встретил его хмурым и озабоченным. Правда, Антипатр обнял сына, похлопал его по спине своей тяжелой ладонью, сказал, что рад видеть сына в добром здравии. Не разжимая объятий, спросил о здоровье детей и жены. Когда Ирод ответил, что все здоровы, гордятся им и ждут с нетерпением, Антипатр проговорил:

— Хорошо. — И покивал, щекоча щеку сына жесткой густой бородой.

Наконец он разжал руки, буркнул:

— Пошли, — и, тут же повернувшись, словно пряча от сына лицо, зашагал к лестнице дворца. Дворца, который занимал Цезарь и где Антипатру были отведены лучшие покои.

Во всяком случае, так показалось Ироду, когда отец провел его на свою половину. В комнате, куда они вошли, окна были завешены и стоял полумрак. Это удивило Ирода — отец предпочитал солнечный свет тени. Ни о чем не спрашивая, Ирод опустился в кресло, указанное отцом, тот сел напротив, спиной к окну, так что его лицо стало однородным темным пятном. Помолчав, Антипатр проговорил устало, несколько раз тяжело вздохнув:

— Приехал Антигон.

Ирод подождал, но Антипатр не продолжил — темное пятно его лица было неподвижным.

— Антигон? — осторожно переспросил Ирод. — Ты хочешь сказать…

Антипатр перебил резко и раздраженно:

— Антигон, сын Аристовула, брат Александра. Я совсем позабыл о нем, а вчера он прибыл из Рима и явился к Цезарю.

— И Цезарь принял его? — едва слышно, боясь еще больше раздражить отца, спросил Ирод.

— Да, принял, — отрывисто выговорил Антипатр и, помолчав, продолжил более спокойно: — Они говорили долго, может быть, несколько часов, и он остался здесь, во дворце. Ты понимаешь, что это значит?!

Ирод не понимал, что это может означать, но чувствовал, что все это не предвещает ничего хорошего. Он тоже, как и отец, забыл об Антигоне, младшем сыне Аристовула, последнем.

И вот теперь, когда обстоятельства стали так хорошо складываться для их семьи, этот сын является как из небытия и несколько часов о чем-то говорит с Цезарем. Да еще почему-то остается во дворце.

— Ты понимаешь, что это значит?! — повторил Антипатр.

— Нет, отец, но я думаю, что…

— Это значит, — как бы не слушая сына, но просто размышляя вслух, продолжил Антипатр, — что Цезарь принял его благосклонно. Того, кого не хотят видеть, не принимают и не разговаривают с ним по нескольку часов. Значит, Антигон сумел убедить Цезаря…

— Но в чем, отец, в чем сумел убедить?! — воскликнул Ирод громко, уже не заботясь о выдержке.

Вместо ответа Антипатр сказал:

— Он царский сын. — И едва слышно добавил: — А кто мы такие для Цезаря?

— Но, отец, — горячо возразил Ирод, подавшись вперед и с силой обхватив подлокотники кресла, — а твои подвиги в Египте, о которых знает каждый солдат, разве это ничего не значит?

Ирод услышал характерное шипение и понял, что отец усмехнулся.

— О моих подвигах знает не только каждый солдат, но и Цезарь. Но подвиги на поле сражения и государственные интересы — совсем не одно и то же. Мои подвиги никогда не пересилят царского рода Антигона.

У Ирода перехватило дыхание. Только сейчас он по-настоящему осознал, какую угрозу представляет для них Антигон, этот жалкий изгнанник, враг Рима, вся сила которого лишь в значении его рода.

И Ирод выговорил сдавленно:

— Но он… он враг Рима.

Антипатр ответил не сразу, голос его прозвучал скорее грустно, чем озабочено:

— Да, он враг Рима, но я не уверен, друг ли Рима сам Цезарь.

На этом их разговор закончился, некоторое время они молча и неподвижно сидели в темноте. Глядя на отца, Ирод вспомнил Гиркана — тот любил темноту, постоянно прятался в ней. Едва различимая в сумраке комнаты фигура отца внушала Ироду тревогу.

В эту ночь он спал плохо, несмотря на усталость после утомительной дороги. В темноте ему виделись то Аристовул, то Александр, то Антигон. Два первых представлялись бледными тенями, Антигон — четко. В конце концов Антигон вытеснил из воображения Ирода и отца и брата. Ирод видел его перед собой так, будто тот стоял в лучах солнечного света — каждую морщину, каждую родинку. Он смотрел замерев и вдруг сказал вслух — без злобы и гнева, даже без неприязни, но просто и уверенно:

— Я убью тебя.

Лишь только он произнес это, видение Антигона исчезло, а Ирод, повернувшись на бок, лицом к окну, где темнота ночи уже перешла в предутреннюю серость, закрыл глаза и мгновенно уснул.

Но поспать удалось недолго, в дверь комнаты постучали. Когда Ирод поднял голову, она раскрылась, и посыльный отца сказал:

— Мой господин передает тебе, что сегодня вас примет Цезарь.

Проговорив это, посыльный прикрыл дверь, а Ирод поднялся и стал одеваться. Уже одетый, он вытащил меч из ножен и, глядя на блеск стали, мстительно искривил губы.

Цезарь принял их в своем кабинете, выйдя навстречу. Благосклонно кивнул на приветствие Антипатра и поклон Ирода, спросил отрывисто:

— Это твой сын? — И, не дожидаясь ответа Антипатра, добавил: — Мне говорили, что он отважный воин.

По правую руку от Цезаря, у окна, стоял Антигон, по левую, у стола, Митридат Пергамский и незнакомый Ироду мужчина средних лет в белой тоге с пурпурной каймой. В такую же тогу был одет и Цезарь.

Ирод внимательно рассматривал консула, невольно сравнивая его с Помпеем, и не мог решить, кто ему нравится больше. Помпей помнился Ироду более мужественным, более воинственным, к тому же держался он значительно величественнее, глядел на присутствующих сверху вниз даже когда сидел, а они стояли.

Цезарь не походил на полководца, кроме того, казался проще, доступнее, но что-то было в его лице и взгляде такое, что и пугало и притягивало одновременно. Помпей был мужествен, величествен, высокомерен, но понятен. В Цезаре же была некая тайна. Глядя на него, Ирод подумал, что, в отличие от Помпея, Цезарь не представляет Рим, он представляет лишь самого себя, но это почему-то воспринималось более значительным.

Указывая Антипатру на Антигона, Цезарь сказал, что сын царя Аристовула хочет высказать свои претензии иудейскому полководцу и он, Цезарь, готов выслушать обе стороны.

Проговорив это, Цезарь вопросительно посмотрел на Антипатра, и тот почтительно кивнул. Цезарь отошел к столу и опустился в кресло с высокой спинкой, кивнул Антигону:

— Говори.

Антигон сделал шаг в сторону стоявших посередине кабинета Антипатра и Ирода и, указывая на них рукой, громко и гневно воскликнул:

— Это они, они изгнали нас из Иудеи, это они жестоко и высокомерно обращались с моим народом! Я обвиняю их в смерти моего отца и брата и требую за все злодеяния подвергнуть их казни!

Выговорив это, почти прокричав, Антигон с покрасневшим от гнева лицом, не опуская руки, указующей на Антипатра, обернулся к Цезарю. Он было уже раскрыл рот, чтобы продолжить, но Цезарь, остановив его взглядом — холодным, непроницаемым, спокойно сказал:

— Думаю, для тебя уместнее было бы просить меня, а не требовать. — Он чуть приподнял и опустил руку, лежавшую на столе, — Продолжай.

Антигон, нисколько не смутившись от замечания Цезаря, продолжил высказывать обвинения так же громко и так же гневно. Он снова заговорил об изгнании из страны отца и братьев, об унижениях и страданиях его народа и наконец перешел к египетскому походу. Заявил, что Антипатр присоединился к Митридату и поспешил на помощь Цезарю не из преданности последнему, а для того, чтобы загладить свои прежние враждебные действия и дружбу с Помпеем.

Тут неожиданно выступил молчавший до этого Митридат.

— Что он такое говорит, Цезарь? — возмущенно воскликнул он, потрясая побелевшими от напряжения кулаками. — Если бы не отвага Антипатра…

Цезарь его перебил, внезапно поднявшись.

— Мне все известно, мой Митридат, — проговорил он и, выйдя из-за стола, успокаивающе тронул рукой плечо Митридата, — успокойся. Будет лучше, если мы послушаем самого Антипатра — что он может сказать в свое оправдание?

Ирод стоял, почти касаясь плечом отца. Рука его непроизвольно тянулась к рукояти меча. Чтобы сдержать ее движение, он цеплялся пальцами за пояс и сжимал его, насколько хватало сил. Он намеренно не смотрел на Антигона, уводил взгляд вниз, в сторону, боялся, что если встретится с ним взглядом, то может не выдержать…

— Ну что ж, Антипатр, — сказал Цезарь, — послушаем тебя.

Некоторое время Антипатр молча смотрел на Цезаря и вдруг, не отводя взгляда, отстегнул пояс и бросил его на пол. Висевший на поясе меч, упав, глухо стукнулся о доски. На лицо Цезаря набежала тень, а Антипатр, взявшись за хитон у ворота, одним движением сорвал его с себя.

— Мне не нужно слов, — хрипло выговорил он, — чтобы доказать свою верность Риму и Цезарю, мое тело, мои двадцать семь ран скажут больше, чем могу сказать я. Да, я служил Помпею, Помпею Магну, но служил потому, что за ним стоял Рим. Я верно служил Риму и всегда буду верно служить тому, кого он выдвинет. Ты правитель Рима, Цезарь, и я служу тебе. Я всего лишь солдат, и не мое дело оценивать, хорош полководец или плох, — мое дело исполнять его волю и идти за него на смерть. А что до Антигона, обвиняющего меня в измене, то я не изменял тому, кому брался служить. Сначала я служил его деду, царю Александру, потом его бабке, царице Александре, и, наконец, Гиркану, их старшему сыну, законному наследнику престола. Гиркан служил Риму, и я служил Риму вместе с ним. Ты, Антигон, — повернувшись к Антигону, угрюмо смотревшему на него, произнес Антипатр, — после всего, что совершил твой отец и твой брат против Рима, еще осмеливаешься жаловаться на других перед римским правителем, тогда как должен радоваться одному тому, что остался жив. Ты стремишься к власти, чтобы опять, как и твой отец, волновать иудеев и употреблять власть против тех, кто даст ее тебе. Вот и все. — Антипатр снова посмотрел на Цезаря и, коротко вздохнув, добавил: — Мне больше нечего сказать.

Цезарь, недобрым взглядом покосившись на Антигона, который теперь стоял низко опустив голову и, кажется, уменьшившись в росте, подошел к Антипатру и обнял его.

— Ты прав, доблестный Антипатр, твои раны говорят больше, чем могут сказать слова. Говори, какой награды ты желаешь, и я, даю слово, исполню это.

— Я бы хотел, чтобы ты утвердил Гиркана первосвященником Иудеи. Он достоин этого по роду своему и потому, что всегда был верным Риму.

Цезарь улыбнулся:

— Хорошо, я исполню это. — Он оглянулся на Митридата и того, в белой тоге с пурпурной каймой, снова повернулся к Антипатру: — Но я бы хотел, чтобы ты сказал, чего же ты хочешь для себя.

— Ничего, — отрицательно покачал головой Антипатр, — Я уже имею свою награду.

— Имеешь? Что же это за награда?

— Твое доверие, Цезарь.

Цезарь молча повернулся, отошел к столу и сел в кресло, положив руки на подлокотники, — сидел прямой, строгий. Когда заговорил, голос его звучал ровно и властно:

— Антипатр, от имени народа и сената я дарую тебе римское гражданство, пожизненно освобождаю от податей и назначаю правителем всей Иудеи. Акт о дарованных тебе милостях я отошлю в Рим — его вырежут на доске и поставят в Капитолии в ознаменование моего правосудия и твоих заслуг.

Антипатр стоял, прижимая к груди хитон, в глазах его были слезы. Все ждали, что он ответит Цезарю благодарственной речью, но Антипатр молчал, позабыв обо всем, кажется, не в силах выговорить ни единого слова.

— Подойди ко мне, Секст, — обратился Цезарь к мужчине в тоге. Тот подошел и встал рядом, — Это мой родственник и соратник, Секст Цезарь, я назначил его новым наместником Сирии. Служите ему так же преданно и верно, как вы служили мне.

Вернувшись в свои покои, Антипатр в сопровождении Ирода вошел в ту же комнату, где они разговаривали вчера. Окна были все так же завешены, и в комнате стоял полумрак. Антипатр подошел к окну и резким движением раздвинул шторы. Подняв голову, он подставил лицо под лучи солнечного света, закрыл глаза и долго стоял так.

Через несколько дней Цезарь покинул Антиохию. Антипатр и Ирод провожали его до сирийской границы. Цезарь держался просто, был весел и оказывал Антипатру все возможные знаки внимания.

20. Полководец
Проводив Цезаря, Антипатр и Ирод вернулись в Иудею. До Иерусалима уже дошли известия о назначении Антипатра наместником Иудеи. Гиркан устроил ему торжественную встречу у главных ворот города. Ворота были украшены цветами, на высоком помосте, устланном коврами, восседали первосвященник Гиркан, Фазаель и Малих, в последнее время сблизившийся с Гирканом. Перед помостом выстроились ряды воинов, их шлемы и латы ослепительно блестели на солнце. Огромные толпы народа, едва ли не большая часть всех жителей Иерусалима, окружали помост и равнину перед воротами. Когда Антипатр подъехал и спрыгнул с седла, Гиркан сошел с помоста и под приветственные крики солдат и шум толпы накинул ему на плечи пурпурную мантию и собственноручно завязал тесемки. Потом он, пропустив вперед Антипатра, снова взошел на помост.

Сначала Гиркан обратился с речью к народу, объявив о его назначении, восхваляя его доблесть и мудрость.

Когда наступила очередь Антипатра, он сначала медленно обвел глазами толпу, потом, подняв правую руку, заговорил громко и уверенно.

Он сказал, что люди, преданные первосвященнику Гиркану, будут жить счастливо и спокойно, наслаждаясь благами мира. Всякий может не опасаться за свое имущество, и он, Антипатр, будет строго следить за соблюдением древних законов и обычаев. Но тот, кто даст обольстить себя несбыточными мечтами о свободе, кто даст увлечь себя мятежникам, тот найдет в нем, Антипатре, деспота вместо заботливого друга, а в первосвященнике вместо отца страны — тирана, в римлянах и Цезаре вместо руководителей и друзей — врагов.

— Потому что, — закончил он чуть хриплым от напряжения голосом, — римляне не потерпят унижения того, кого они сами возвысили.

Люди слушали затаив дыхание. Когда речь завершилась, раздались приветственные возгласы. Но это кричали солдаты. Народ молчал, и Ироду, стоявшему за спиной отца, это молчание показалось зловещим.

Антипатр не только смирился с возвышением Малиха, но и открыто выказывал ему знаки уважения и дружбы. Когда Ирод спросил отца, почему он это делает, и прямо заявил, что Малих тайно ненавидит всю их семью, Антипатр ответил:

— Ненавидит так же, как и большинство жителей Иудеи. Но, во-первых, подумай, за что им нас любить, а во-вторых, Малиха любит народ, и он необходим нам сейчас не меньше, чем Гиркан.

— Значит, пройдет время, и, когда они будут нам не нужны, мы сможем легко избавиться от них? Правильно ли я понял тебя, отец?

— Нет, неправильно. — Антипатр пристально смотрел на сына, как бы оценивая в нем что-то. — Я хочу, чтобы они приняли нас. Не полюбили — этого мы никогда не сможем добиться, — но приняли. Чтобы они не видели в нас захватчиков, подобных римлянам, но поняли, что мы отстаиваем их интересы.

Выдержав взгляд отца, Ирод усмехнулся:

— Ты желаешь, чтобы я отстаивал интересы Малиха? Разве ты забыл, как они, Малих и Пифолай, вели себя, когда Александр поднял мятеж и шел на Иерусалим или когда Пифолай с тысячью воинов ушел к Аристовулу?

— Я ничего не забыл, — с досадой на лице произнес Антипатр, — Но не забывай и ты, что с ними вместе шли люди, очень много людей, а они — наш народ, и другого нам не дано. Нельзя покорить их одной лишь силой оружия — к строгости необходимо прибавить любовь. Вспомни Цезаря и наше возвышение — он умеет прощать врагов и делать из них друзей, — Антипатр помолчал и вдруг, покачав головой, проговорил с горечью: — Ирод, Ирод, я боюсь за тебя!

Ирод ушел недовольный и встревоженный. Он был недоволен, что отец снова заговорил об этой проклятой любви. Представляя себе лицо Малиха, Пифолая или любое другое лицо из толпы, Ирод сжимал кулаки — он ненавидел их всех и чувствовал, что никогда не примет слов отца.

Встревожился же он от горечи Антипатра, с какой тот говорил: «Ирод, Ирод, я боюсь за тебя!» Надо было знать железный нрав Антипатра — если уж он выказывает свои чувства так явно, то, значит, по-настоящему недоволен сыном. А ведь после возвышения Антипатра Цезарем Ирод ждал, что отец назначит его на высокий пост. Он был уверен, что так оно и будет — на кого же еще опираться отцу, как не на него, Ирода? Но после этого неприятного разговора уверенности в нем значительно поубавилось, а тревога возросла.

Через несколько дней во дворце Гиркана собрался государственный совет. Кроме первосвященника и Антипатра присутствовали всечлены Синедриона, а также Малих и оба брата — Фазаель и Ирод. Несколько часов длилось обсуждение. Вопросы были разные — от крупных, определявших государственную политику (отношения с наместником Сирии, союз с Аравийским царством), до мелких (ремонтные работы в одном из притворов Иерусалимского храма или штрафы с торговцев, загрязнявших рыночную площадь). Причем обсуждение незначительных вопросов зачастую вызывало особенно бурные споры.

Ирод исподлобья, с неприкрытым презрением смотрел на членов Синедриона, этих немощных старцев, вообразивших себя настоящими государственными мужами, — важных, кичливых, заумных. Они-то думают, что могут влиять на судьбу страны. А Ирод знал, что они ничего не могут, и пригласили их сюда только для того, чтобы они своим присутствием, гордым видом и нагоняющими тоску речами изображали законность существующей власти, соблюдение традиций и, главное, представляли народ, копошащийся где-то за толстыми стенами дворца.

Ирод не понимал, зачем отец пригласил его сюда, передав настоятельную просьбу первосвященника, — он молчал, скучал, чувствовал себя лишним. Время от времени Гиркан или кто-то из членов Синедриона обращались к Фазаелю, и тот почтительно отвечал на их вопросы. Ирода же, казалось, никто не замечал.

Наконец обсуждения завершились. Все уже собрались было разойтись и лишь ожидали разрешения первосвященника. И он, восседавший на троне своего отца, — тщедушный, жалкий, — поднял сухую костлявую руку, и… Того, что он сказал, не ожидал никто. Гиркан провозгласил, что назначает Фазаеля начальником Иерусалима и окрестностей, Ирода — начальником Галилеи[728], а кроме того, начальником над всеми войсками Иудеи. Объявив это, Гиркан медленно опустил руку и, медленно же поведя головой, величественным взглядом оглядел присутствующих. В иные моменты Гиркан умел представиться настоящим царем — сильным, беспрекословным, даже мужественным, и тогда тело его казалось крепким, взгляд — пугающим, и он становился похожим на своего отца, грозного царя Александра.

У членов Синедриона вытянулись лица, а оба брата — и Фазаель и Ирод — не сумели скрыть удивления. Лишь лицо Антипатра оставалось спокойным. Ирод заметил в углах его рта презрительную усмешку.

Все конечно же были готовы к тому, что оба брата получат высокие посты — кого же еще должен был возвысить Антипатр, если не собственных сыновей (выродков, псов облезлого шакала, как называли их в Иерусалиме). Но никто не ожидал, что это случится так скоро и возвышение будет столь значительным, оскорбительным и для членов Синедриона, и для жителей Иерусалима.

Малих сидел не шевелясь, крепко сжав кулаки. То, что объявил первосвященник, он воспринял как личное унижение. Кто-то за его спиной прошептал:

— Их остановит только смерть, но разве есть в Иудее человек, который отважится на это?!

«Есть!» — подумал Малих и вздрогнул, ему почудилось, что он произнес слово вслух. Затаив дыхание, он повел глазами по сторонам и, лишь убедившись в обратном, облегченно выдохнул. Поймав на себе изучающий взгляд Антипатра, Малих заставил себя улыбнуться и, не ограничившись улыбкой, поднялся и произнес чуть отрывистым от волнения голосом:

— Восславим величие первосвященника, мудрость Антипатра и доблесть его сыновей!

Члены Синедриона ответили приветственным гулом, больше похожим на тяжелый вздох. Гиркан одобрительно кивнул, Антипатр продолжал смотреть на Малиха изучающе, а Ирод презрительно усмехнулся.

Уже на дворцовой лестнице Антипатр сказал Ироду, кивнув в сторону парадных дверей:

— Ты должен доказать им, что первосвященник не ошибся в твоем назначении.

— Я докажу, что ты не ошибся во мне, отец, — ответил Ирод.

Антипатр покачал головой и вздохнул:

— Ты уже огорчаешь меня. Разве ты не понял, о чем я прошу тебя?

Ирод склонился перед Антипатром:

— Прости, отец, больше я не позволю себе…

Он не закончил, виновато глядя на отца, а тот, не ответив, отвернулся и заговорил с Фазаелем.

21. Старый долг
Ирод не мог поверить своему счастью, хотя старался держаться на людях с подчеркнутым спокойствием, даже равнодушием, и, когда его поздравляли, только небрежно кивал. Оставаясь же один, особенно ночью, он предавался бурной радости: словно ребенок катался по ложу, вскакивал и, укутавшись покрывалом, как тогой, принимал торжественные позы, шепотом, но величественно произносил длинные речи. В них было мало смысла, но много надменности. Ирод представлял себя стоящим на возвышении перед огромной, до самого горизонта, толпой людей. Люди слушали его затаив дыхание, а когда он заканчивал, радостно кричали.

Несколько ночей он почти не спал, только под утро забываясь тяжелой бесчувственной дремой. Все эти ночи он выходил во двор и долго смотрел на свою звезду. Она казалась ему теперь особенно яркой, порой настолько, что по-настоящему ослепляла. И странно, в ее свете он не видел лица Мариам, хотя жаждал увидеть.

О Мариам он думал столько же, сколько о своем счастье, и с таким же возбуждением. Если бы в городе не было отца, Ирод бы непременно пошел к Мариам, взял бы ее за руку и увел с собой. Да, она внучка царя, но и он теперь не кто-нибудь, но правитель Галилеи, начальник всего иудейского войска, полководец. То обстоятельство, что все его войско состояло всего из нескольких отрядов идумейцев, а как полководец он себя еще никак не проявил, Ирода совершенно не смущало. Минутами ему казалось, что он стоит выше первосвященника Гиркана, и даже выше своего отца, Антипатра. Порой он представлял себя римским сенатором в тоге с пурпурной полосой, а то и правителем Рима — то ли Помпеем, то ли Цезарем. Лица обоих полководцев сливались у него в одно, и, приглядевшись, он узнавал в нем свое собственное. И если он видел себя таким, то почему то же самое не могла видеть Мариам?!

Он вскакивал с ложа, чтобы идти к Мариам — по ночам ему хотелось этого особенно сильно, — но тут же перед ним вставал образ отца, и, крепко ухватившись руками за край ложа, Ирод заставлял себя оставаться на месте. Образ отца вставал перед ним столь явственно, как будто живой Антипатр находился здесь, в комнате.

Он смотрел на Ирода с грозным укором, и Ирод невольно опускал глаза и низко склонял голову. Всякий раз, когда это происходило, он чувствовал в отношении отца острую неприязнь, мгновениями возраставшую до ненависти. Тогда Ирод пугался собственных чувств и, закрыв глаза, горячо просил «отца» простить его. Когда Ирод наконец осмеливался поднять голову, «отца» в комнате уже не было, и тогда можно было облегченно вздохнуть и расслабить затекшие от напряжения руки.

День сменялся ночью, ночь сменялась днем, и Ирод постепенно успокаивался. Радость еще оставалась в нем, но уже не вызывала прежнего возбуждения, и он уже не порывался бежать к Мариам и не испытывал ненависти к отцу.

Однажды отец, словно угадав его чувства, сказал:

— Будь терпеливым, Ирод. Власть — как высокая гора со слишком крутыми склонами. С нее трудно спуститься, но легко упасть. Не торопись, выверяй каждый свой шаг, потому что любая ошибка может стать роковой.

Отец не назвал имени Мариам, но Ирод был уверен, что под «роковой ошибкой» он имеет в виду именно ее. Таким образом, пришлось смириться с мыслью, что Мариам все еще недоступна. Но, смирившись с этим, Ирод решил про себя, что хотя и не станет идти открыто против воли отца (к тому же еще и наместника всей Иудеи), но при случае будет действовать самостоятельно.

Скоро такой случай представился. Ироду стало известно о недовольстве прокуратора Сирии Секста Цезаря медлительностью местных военных начальников, с какой те противодействовали шайкам разбойников, опустошавших окрестности Сирии, а порой нападавших даже на небольшие отряды римлян. Тех, кого в Сирии называли разбойниками, в Иудее именовали не иначе как борцами за свободу. Отряды эти были остатками разбитой армии Аристовула. Скрываясь в ущельях и каменистых утесах, они вели партизанскую войну и жестоко мстили римлянам и сирийскому населению за пролитую кровь и позор Иудеи. Местные сирийские начальники неохотно боролись с разбойниками: во-первых, не имели достаточно сил, во-вторых, опасались мести со стороны влиятельных иудейских полководцев, таких как Малих, наружно осуждавших разбойников, но внутренне покровительствовавших им. И хотя набеги разбойников причиняли много беспокойства — опустошались целые селения, а порой и небольшие города, — сирийцы предпочитали, чтобы эта проблема была разрешена между римлянами и иудеями, без их непосредственного участия.

Так думали сирийцы, но по-другому думал Ирод. Через две недели после своего назначения во главе трехтысячного отряда он ушел в Годару, город в восточной части Галилеи. Место было выбрано им не случайно: Годара была сильной крепостью, к тому же, по сведениям, полученным Иродом, в горном массиве всего в пятнадцати милях от города располагался лагерь самого крупного отряда разбойников. По рассказам жителей, отряд время от времени появлялся в окрестностях Годары в поисках припасов. Правда, опустошались лишь сирийские селения — граница с Сирией была рядом, — а в иудейских брали только самое необходимое. Жители иудейских селений охотно делились с разбойниками, а то и сами доставляли продовольствие в их лагерь.

Было еще одно обстоятельство, едва ли не самое главное, которое побудило Ирода остановиться именно в Годаре, — одним из командиров отряда мятежников был Пифолай, тот самый полководец иудейского войска, что с тысячью воинов ушел к царю Аристовулу. Ушел открыто, нагло, на глазах Ирода, а тот не только не мог остановить его, но вынужден был скрываться во дворце Гиркана, всякую минуту ожидая нападения. Ирод помнил, что стоял у окна, тайно наблюдая, как отряд Пифолая проходит по дворцовой площади, а сам полководец, гарцуя на белом коне, высокомерно поглядывает в ту сторону, где за толстыми стенами в оцепенении и бессильной злобе притаился он, Ирод. Когда Ирод вспоминал это, пальцы его сжимались в кулаки, а кровь ударяла в голову.

По сведениям, доставленным Ироду шпионами, расспрашивавшими горожан и жителей селений, другим командиром отряда разбойников был некто Иезеккия. Тот ли это Иезеккия, которому Ирод доставлял деньги по поручению Гиркана еще при осаде Иерусалима Помпеем Магном, Ирод не знал, но ему очень хотелось, чтобы этот Иезеккия оказался тем самым.

Уже через несколько дней своего пребывания в Годаре Ирод приступил к исполнению ранее задуманного плана. План был прост, но действен, и Ирод не сомневался в успехе. Он не боялся разбойников — по его данным, их насчитывалось около пяти сотен, — они не могли противостоять его трехтысячному отряду, состоявшему из стойких ветеранов его отца, которые сражались и в Иудее, и в Аравии, и в Египте. Он также не боялся мнения народа, почитавшего разбойников как борцов за поруганную честь страны: несмотря на поучения Антипатра, Ирод считал, что на народ можно воздействовать лишь силой и страхом. Но он опасался гнева отца и недовольства первосвященника. Конечно, прежде чем приступать к военным действиям против разбойников, ему следовало получить разрешение наместника Иудеи, то есть своего отца, Антипатра, и согласие членов Синедриона. Но Ирод знал, что осторожный Антипатр не даст разрешения, а о согласии Синедриона и говорить было нечего. А если так, то Ироду придется прозябать в провинции, не имея возможности проявить себя должным образом и заслужить благоволение прокуратора Сирии, а может быть, и самого Цезаря. Только они, римляне, могли возвысить его, передать ему часть своей силы и славы, а следовательно, он должен заслужить их доверие, даже если придется идти против воли отца.

Впрочем, все эти сомнения Ирода уже ничего не значили, потому как его решение действовать было твердым и бесповоротным. Тем более что разбойники действовали на территории вверенной ему провинции, и борьба с ними являлась его прямой обязанностью.

Ирод послал солдат в окрестные селения с приказом схватить и привести в Годару тех, кого подозревали в сношениях с разбойниками и оказании им помощи. Солдаты без разбора хватали мужчин, стариков и подростков. Разбираться в мере их виновности никому не приходило в голову. Избитых, окровавленных, в разорванной одежде заложников привезли в Годару, их набралось около ста человек. Сначала их было больше, но многие умерли, не вынеся пыток (солдатам было приказано обращаться с «преступниками» как можно более жестко). Их вывели на площадь перед дворцом, в котором жил Ирод, и он объявил собравшейся толпе, что так будет со всяким, кто помогает разбойникам, врагам закона и власти. После того как он провозгласил это, солдаты стали теснить «преступников» и бичевать их плетьми. Даже сам Ирод несколько раз, поднявшись в седле, прошелся плетью по их головам.

Ирод хорошо знал иудеев — терпения толпы хватило ненадолго. Сначала послышался глухой ропот, потом злые выкрики, и наконец толпа стала угрожающе надвигаться на солдат, в руках некоторых появились палки и камни. Именно этого и добивался Ирод. Губы его искривила презрительная ухмылка, он коротко взмахнул рукой, и отряд всадников, стоявший за решеткой дворца, горяча коней и подняв плети, поскакал на толпу. Нападение было неожиданным, народ бросился врассыпную, толкая и давя друг друга.

Когда Ироду доложили — уже вечером, — что весь город возбужден случившимся, а при разгоне толпы погибло восемь человек и много раненых, он удовлетворенно улыбнулся:

— Надеюсь, мой бесстрашный Пифолай останется доволен!

Не было никаких сомнений, что весть о взятии заложников и о кровавом избиении горожан уже к завтрашнему утру достигнет лагеря разбойников. И хотя Ирод сомневался, что Пифолай решится напасть на хорошо укрепленный город, он на всякий случай приказал удвоить охрану на стенах и накрепко запереть ворота.

«Преступников» поместили в тюрьму, находившуюся недалеко от дворца, а шпионы Ирода разбрелись по окрестным селениям. Через два дня Ироду доложили, что разбойники в количестве нескольких десятков всадников въехали в селение, расположенное в трех милях от Годары. По слухам, с ними был сам Пифолай, он расспрашивал жителей о судьбе «преступников», об Ироде и о находившемся в городе войске. Ирод понял, что час настал.

Поздно ночью половина его отряда — полторы тысячи человек — скрытно, небольшими группами покинула Годару, уйдя на север, к равнине, лежавшей перед гористой местностью, где располагался лагерь отряда Пифолая. За день до этого Ирод распустил слух, что «преступников» повезут в Антиохию, а потом и в Дамаск, на суд римского прокуратора. Ранним утром из ворот тюрьмы выехало несколько наглухо закрытых повозок, их сопровождал большой отряд — около двухсот всадников. Все говорило за то, что слух о переводе «преступников» в Антиохию оправдывается — закрытые повозки, усиленная охрана.

Повозки продвигались медленно — солнце было уже высоко, а караван еще виднелся со стен дворца. Ирод дал жителям время, чтобы предупредить разбойников. То, что те нападут и попытаются освободить «преступников», было для него очевидным, а потому никаких «преступников» в повозках не оказалось, но в них сидели его солдаты, больше двух сотен. Вместе с «охраной» это составляло отряд, который вполне мог противостоять разбойникам, по крайней мере надолго сковать противника в завязавшейся схватке. Те полторы тысячи воинов, что еще ночью скрытно покинули Годару, должны были напасть на разбойников со стороны горного массива, отрезав им путь к отступлению. Командиру этого отряда было дано указание задерживать и брать с собой всех, кто встретится им по пути, чтобы весть об их маневре не достигла разбойников. Ирод же во главе четырехсот всадников последует за караваном. Более семисот солдат были оставлены в Годаре для охраны города и поддержания порядка. Лишь только Ирод со своими всадниками покинул город, все ворота были заперты наглухо.

Он вел отряд, сдерживая своих солдат, рвавшихся вперед, и с еще большим трудом сдерживая самого себя. Он боялся не успеть, но еще больше боялся явиться раньше — если противник обнаружит его еще до того, как он нападет на караван, весь хитроумный план Ирода уже невозможно будет привести в действие.

День выдался жарким, безветренным, пыль от копыт поднималась высоко, глаза Ирода, неотрывно вглядывавшегося в даль, слезились от напряжения. Это было его первое настоящее дело, и он знал, что от его успеха или поражения зависит будущее. Впервые ни рядом, ни за спиной не было отца, и по тому, как все сложится сегодня, станут судить, чего же он стоит, этот Ирод, без Антипатра.

…Как это часто бывает, то, чего слишком напряженно ждешь, приходит внезапно. Один из командиров Ирода, поравнявшись с ним и указывая рукой вперед, тревожно выговорил:

— Слышишь?

Ирод вздрогнул, сначала недоуменно посмотрел в лицо командира и лишь затем туда, куда тот указывал. Он ничего не увидел: дорога шла чуть в гору, расплываясь в слезном тумане. Ирод вытер ладонью глаза и тут же, словно слезы не только заливали глаза, но и закладывали уши, услышал столь знакомый шум битвы — лязг, крики, топот. Забыв отдать команду, Ирод вонзил шпоры в бока своего коня, и тот в несколько прыжков вынес его на вершину холма. Внизу открылась равнина — овальная чаша, с двух сторон как бы поддерживаемая горами. В полумиле от того места, где остановился Ирод, шла битва. Повозки были разбросаны по равнине, некоторые перевернуты. Тесно сгрудившись на небольшом отрезке земли, в тучах пыли билось, судя по всему, не менее тысячи воинов. Впрочем, сверху они казались просто небольшой толпой.

Ирод поднял руку и оглянулся, намереваясь отдать приказ об атаке, но стена его всадников, как большая волна, накатила на него и, не останавливаясь, сбежала с холма. Ирод крикнул, но крик его потонул в топоте копыт и воинственном реве бросившихся в атаку всадников. Конь Ирода, увлекаемый другими, поскакал вниз размашистым галопом.

Атака отряда Ирода оказалась неожиданной для противника. Не выдержав удара, разбойники повернули коней и поскакали в сторону гор. Воины Ирода бросились следом. Ирод оказался в хвосте отряда, видел лишь спины своих воинов и не видел противника. Придержав коня, он направил его чуть в сторону, вложив меч в ножны, натянул поводья и, распрямив спину, замер. Так, по его мнению, должен был вести себя полководец, наблюдающий за ходом битвы. Правда, кроме клубов пыли, он ничего не видел, но этого нельзя было обнаружить, и он смотрел перед собой гордым и надменным взглядом. Вскоре к нему подъехал всадник, посланный одним из его командиров. Задыхаясь от скачки, с разгоряченным лицом и блестящими глазами, он доложил, что отряд разбойников попал в засаду, перебит почти полностью, их атаман пленен и лишь горстке всадников удалось прорваться в горы, их преследует часть ранее высланного отряда. Выслушав донесение и ничем не выдав распиравшую его радость, Ирод равнодушно кивнул и, повернув коня, шагом, держась все так же прямо, поехал к стоявшим на дороге повозкам.

Потери Ирода составили двадцать восемь человек убитыми и четыре десятка раненными. Отряд разбойников был уничтожен, в плен взяли не больше двадцати человек, раненых по приказу Ирода добили на месте. Ирод сидел на передке одной из повозок, когда к нему подвели Пифолая. Вид его был страшен: полголовы рассекал глубокий рубец, правый глаз вытек, всклокоченная борода вся была в кровавых сосульках. Он едва держался на ногах, покачивался из стороны в сторону, но его здоровый глаз, казалось, желал прожечь Ирода гневом и презрением.

— Рад видеть тебя, доблестный Пифолай! — с довольной усмешкой произнес Ирод, не испытывая ни капли жалости к поверженному и униженному врагу. Он не чувствовал даже гнева, а одно лишь удовольствие — особое, тонкое, еще незнакомое и потому очень приятное. Оно было похоже на сочный заморский плод. Хотелось отрывать его по маленькому кусочку и долго, со вкусом перекатывать языком по рту. Нет, гнева не было, не было даже неприязни, можно было сказать, что Ирод глядел на Пифолая с любовью.

Пифолай смотрел на него своим единственным глазом, блестевшим гневом и казавшимся непомерно большим. Он не ответил Ироду, и тот, переждав, проговорил:

— Скажи мне, благородный Пифолай, чего бы тебе больше хотелось: чтобы я отправил тебя в Иерусалим, к первосвященнику Гиркану, или в Антиохию, к римскому прокуратору? — Ирод улыбнулся и снова, переждав несколько мгновений, продолжил, при этом его улыбка из приветливой превратилась в нежную: — Ты молчишь, Пифолай, тебе трудно решить, куда ты хочешь быть отправленным. Я вижу, тебе трудно говорить. Не утруждайся, побереги силы, я скажу за тебя. Я не отправлю тебя ни в Иерусалим, ни в Антиохию, я оставлю тебя при себе. Поверь, мне так трудно расстаться с тобой.

При последних словах губы Пифолая дрогнули, пожевав ими, он попытался плюнуть в лицо Ирода, тряхнув головой. Но плевка не получилось, а с разбитых губ на подбородок потекла розовая пена.

— Я горжусь тобой, Пифолай, великий иудейский полководец, — выговорил Ирод с все той же нежной улыбкой и, кивнув солдатам, стоявшим рядом, добавил: — Перевяжите его раны и ухаживайте за ним так, словно этот человек мой самый почетный гость.

Уже к вечеру вернулся отряд, преследовавший разбойников, которые прорвались в горы. Лагерь в горах был неплохо укреплен, и воинам Ирода потребовалось немало усилий, чтобы взять его. Но усилия оказались не напрасными, была захвачена богатая добыча, значительно более богатая, чем Ирод мог себе представить: кроме серебряных и золотых украшений, дорогой утвари, еще несколько сундуков с монетами, всего более чем на пятьсот талантов. По-видимому, основная часть ценностей принадлежала еще царю Аристовулу и была спасена Пифолаем, когда царя разбили римляне.

Но как бы там ни было, Ирод остался доволен и прежде всего щедро одарил своих воинов, помня наставления отца, говорившего, что рука воина крепчает от золота, как ствол дерева — от влаги.

В лагере был захвачен Иезеккия, он оказался тем самым разбойником, которому Ирод передавал деньги от Гиркана. Иезеккия был лишь легко ранен в руку, держался смело, почти вызывающе. На вопрос Ирода:

— Ты помнишь меня? — спокойно ответил:

— Ты Ирод, слуга первосвященника.

«Слуга» у него прозвучало как «раб». Странно, но того удовлетворения, которое испытывал Ирод, глядя на Пифолая, он не испытал, глядя на Иезеккию. Не было ни удовлетворения, ни радости, ни даже торжества победителя, но осталась злоба, смешанная с унижением. Этот человек, прямо глядевший в его лицо, унижал Ирода своим спокойствием и презрением к смерти. Он держался так, будто был выше Ирода и по роду и по положению, не говоря уже о славе, которую он стяжал в Иудее на протяжении многих лет. У Ирода задергалась правая половина лица, он спросил, отрывистостью прикрывая дрожь голоса:

— Ты… жалеешь… что не убил меня… тогда, в роще?

Губы Иезеккии искривила презрительная усмешка,

он ответил, отрицательно покачав головой:

— Нет, не жалею. Ты всего лишь раб римлян, я же воевал с ними, а не с их рабами и жалею лишь о том, что не сумел истребить их всех.

— Ты смелый человек, — сказал Ирод, — и, как видно, не боишься смерти?

— Я свободный, — ответил тот. — Смерть — та же свобода, мне нечего бояться ее. — Кивнув на солдат, он добавил: — Я не хочу с тобой говорить, жалкий раб, идумеец. Прикажи своим солдатам убить меня теперь же, если не хочешь вызвать волнения в Годаре и окрестных селениях. Прикажи, для Иудеи я навсегда останусь живым.

Ирод приказал увести пленника, но некоторое время спустя подозвал одного из своих центурионов, сказав:

— У нас много своих раненых, Натан, чтобы занимать повозки этим презренным сбродом. Освободись от пленников, оставь мне одного Пифолая, моего почетного гостя.

Центурион понимающе кивнул и отошел. Скоро за повозками послышались крики солдат и стоны умирающих. Связанных пленников положили на землю вдоль дороги и изрубили мечами.

Утром следующего дня отряд Ирода вступил в Годару. Ирод прислушался к тому, что ему говорил Иезеккия, и подавил в себе желание устроить публичную казнь Пифолаю — ожесточать и без того возбужденных последними событиями жителей было неразумно. Приказав скрытно отвести Пифолая в один из подвалов дворца, Ирод с внутренней усмешкой подумал, что отец, наверное, остался бы доволен этим его решением.

Он и сам еще не решил, что ему делать с Пифолаем. Иудейский полководец был человеком слишком высокого положения, чтобы его можно было убить просто так, как Ирод приказал убить атамана разбойников Иезеккию. Кроме того, положение Ирода было не столь высоко, чтобы посягать на жизнь такой влиятельной особы — вопрос о мере наказания, жизни и смерти должен решать Синедрион, наместник Иудеи, а то и римский прокуратор Сирии.

— Римский прокуратор, — вслух медленно произнес Ирод и понял, что ему нужно делать. Вспомнил слова отца о руке воина, которая крепчает от золота, усмехнулся, подумав, что, в отличие от воина, римский чиновник смягчается от щедрых подношений.

Приняв решение, в сопровождении раба, несшего факел, Ирод спустился в подвал, где содержался Пифолай. Пахнуло сыростью и дурным запахом человеческих испражнений. На грязной соломенной подстилке, прислоненный к стене, сидел Пифолай. Когда раб поднял над его головой факел, он открыл свой единственный глаз — посмотрел сначала на раба, потом на присевшего перед ним Ирода. Полотняная повязка на голове Пифолая пропиталась кровью, губы превратились в щель, покрытую бурой коростой. Свет факела ясно отражался в его зрачке.

— Я пришел сказать тебе, — неожиданно для самого себя проговорил Ирод (когда спускался в подвал, не знал, что будет говорить и будет ли говорить вообще), — что ненавижу тебя, как и всех иудеев. Я либо приведу вас к покорности, либо перебью всех до одного. Ты слышишь меня, слышишь?!

Ирод приблизил лицо к самому лицу Пифолая. Тот, с трудом разлепив губы, произнес едва слышно, но внятно:

— Идумей.

— Да, я идумей, — горячо отозвался Ирод, — и сделаю все, чтобы стать владыкой над вами. Мне будет особенно сладко сделать вас рабами — вас, столь много пекущихся о свободе. Я возьму в жены царскую дочь Мариам, и когда буду спать с ней, а она закричит от боли, я услышу в ее воплях крики ваших стариков, ваших женщин и ваших детей. Ты понял, понял меня?!

Пифолай снова разлепил губы и снова произнес:

— Идумей.

— Скажи, что ты понял меня! — прокричал Ирод. — Скажи, и я, может быть, может быть…

Он не успел договорить, губы Пифолая дрогнули раз и другой раз.

— Иду… — проговорил он, и тут же губы его сомкнулись, а отражение факела в его глазу сделалось тусклым и вдруг совершенно исчезло.

Ирод медленно поднялся и, нетвердо ступая затекшими ногами, пошел к лестнице. Он шагал, выставив перед собой руки, так, как это делают слепые или те, кто идет в темноте.

22. Друг прокуратора
Смерть Пифолая подействовала на Ирода не отрезвляюще, но, напротив, как крепкое вино. «Идумей! Идумей!» — все звучали в его ушах слова иудейского полководца.

— Хорошо же, — с угрозой произносил Ирод, словно продолжая прерванный смертью собеседника разговор, — я докажу тебе, как ты был прав!

Через несколько дней, оставив в Годаре небольшой гарнизон, он со всем своим войском выступил из города. Оно теперь значительно увеличилось и составляло около пяти тысяч воинов — по его призыву из Идумеи и Самарии к нему стекались искатели приключений, бывшие преступники, разорившиеся крестьяне, привлеченные именем самого Ирода и теми наградами, которые он щедро жаловал своим солдатам. Ирод не брал всех подряд, но выбирал самых лучших, причем объявлял каждому, кто вступал в его войско, что за малый проступок его ждет жестокое наказание, а за больший — смерть; отважным же и дисциплинированным он твердо обещал славу и богатство.

Разделив войско на несколько отрядов и поставив над каждым опытных и толковых командиров, он начал планомерную и жестокую войну против разбойников, разорявших окрестности Сирии. Он торопился, до него уже доходили слухи о недовольстве его действиями первосвященника Гиркана и членов Синедриона. Антипатр прислал к сыну гонца, прося его приехать для разговора в Иерусалим (послание Антипатра было на удивление мягким — просьба, а не приказ). Ирод передал гонцу, что приедет в Иерусалим к наместнику Иудеи, как только покончит с самыми неотложными делами. Главным же неотложным делом был полный разгром разбойничьих отрядов.

И в этом Ирод преуспел. Он оказался энергичным, хитрым, жестоким начальником. Для быстроты передвижения все свое войско он посадил на коней. Коней он забирал во всех встречавшихся на его пути селениях: щедро платил, если селение было сирийским, и отнимал, если оно было иудейским. Лишившись своих вождей — Пифолая и Иезеккии, разбойники были уже не так смелы и упорны, к тому же не могли противостоять маневренному и сильному войску Ирода. Иудейские же крестьяне, напуганные жестокостью иродовых солдат (при малейшем подозрении в помощи или сношениях с разбойниками солдаты сжигали дома, а то и целые селения, не щадя никого, не принимая во внимание ни пол, ни возраст), уже не оказывали разбойникам прежней помощи, а последние ощущали острую нехватку фуража и продуктов. В течение месяца с небольшим основные силы разбойников были уничтожены, мелкие же отряды уже не помышляли о разбое, но лишь о сохранении собственной свободы и жизни.

Слава о деяниях Ирода быстро распространилась по всей Иудее, Самарии и Сирии. И если в Иудее в каждом селении, в каждом городе, на каждой базарной площади, в каждом доме проклинали Ирода как врага всего иудейского народа, желая страшной смерти ему самому и всем его близким, то в Самарии, а особенно в Сирии (больше всего страдавшей от разбойников) его славили как избавителя и великого воина. Там люди встречали его приветственными криками, цветами и подарками.

Оставив свое войско завершать уже почти законченное дело, с небольшим конвоем и несколькими повозками, груженными частью добычи, Ирод направился в Антиохию, где тогда находился прокуратор Сирии, Секст Цезарь. Как один из самых главных даров Ирод вез прокуратору набальзамированную голову Пифолая.

Секст Цезарь встретил Ирода с неожиданным радушием и почетом. Вышел на площадку у лестницы дворца и, когда Ирод, взбежав по ступеням, низко склонился перед прокуратором, шагнул к нему и дружески обнял. Он провел Ирода в парадный зал дворца, усадил напротив себя, сказал, что хорошо помнит их первую встречу в присутствии Гая Цезаря, что молодой человек еще тогда понравился ему и он рад, что не ошибся. Когда Секст Цезарь попросил Ирода рассказать о его подвигах, о которых говорят во всей Сирии, Ирод скромно ответил, что никаких особенных подвигов не совершал, но старался честно служить Риму, что положено каждому подданному. Ответ Ирода понравился прокуратору, он ласково ему улыбнулся, сказав, что Рим никогда ничего не забывает: ни предательства, ни преданности.

Улыбка Секста Цезаря стала еще шире, когда слуги внесли в зал подарки, доставленные Иродом, они заставили сундуками всю длинную стену. Ирод встал, взял у слуги и поднес прокуратору небольшой ларь, обитый красным бархатом. Прокуратор откинул крышку и в первое мгновенье невольно отшатнулся — раскрытый тусклый глаз Пифолая уставился на него. Впрочем, он тут же взял себя в руки и, передав секретарю драгоценное подношение иудейского полководца (при этом лицо его выразило облегчение), сказал Ироду, что лучшего подарка он не получал уже очень давно. И сразу же пошел осматривать «не лучшие» подарки. Ирод с радостью отметил, каким жадным блеском загорелись при этом глаза прокуратора. Ирод не поскупился, привезенные дары составляли большую часть всей его добычи.

Прокуратор увлекся по-настоящему: перебирал пальцами золотые и серебряные монеты, с видом знатока рассматривал игру света на гранях драгоценных камней, прищурившись и шевеля губами, пытался читать витиеватые надписи на ножнах дорогого оружия. Наконец, с трудом оторвавшись, повернулся к Ироду и проговорил, не скрывая удивления:

— Ты щедр, Ирод, здесь целое состояние!

Ирод уже в который раз почтительно поклонился прокуратору и, обведя плавным жестом стоявшие у стены сундуки, ответил:

— Я лишь вернул украденное у тебя. Все это принадлежало Риму и тебе, благородный Секст.

Секст Цезарь остался доволен. Большую часть даров Ирода он отправил в Рим, сообщив в сопроводительном письме сенату о деяниях и преданности молодого человека. Впрочем, прокуратор не забыл и себя — некоторая часть ценностей осела в его подвалах.

Ирод пробыл в Антиохии несколько недель в качестве почетного гостя прокуратора. Секст Цезарь оказывал ему всяческие знаки внимания, на торжественных приемах сажал рядом с собой, в присутствии своих чиновников и мелких провинциальных царьков, во множестве толпившихся в его приемной, называл Ирода другом. Жизнь в Антиохии была для Ирода беззаботной и приятной, и он не торопился с отъездом.

Но главным образом он медлил с отъездом не по причине приятного времяпрепровождения, но потому, что ждал, как разрешится его дело в Иерусалиме. Доходившие до него слухи были неблагоприятны. Убийство Пифолая и Иезеккии, уничтожение разбойничьих отрядов вызвали гнев и возмущение всей Иудеи. Еще бы — ведь этих разбойников в Иудее почитали как национальных героев, последних истинных борцов за свободу страны. Со всех сторон раздавались призывы привлечь Ирода к суду. Наконец гонец из Иерусалима привез официальную бумагу, подписанную первосвященником Гирканом и несколькими самыми влиятельными членами Синедриона, где было изложено обвинение Ирода в государственной измене и требование незамедлительно ехать в Иерусалим, чтобы предстать перед судом. Ирод тут же отправился к Сексту Цезарю и показал ему послание. Он и сам не ожидал, что послание вызовет такой гнев всегда сдержанного прокуратора. Секст Цезарь разорвал бумагу и швырнул обрывки на пол, шея и лицо его налились кровью. С силой хлопнув по столу ладонью, он прокричал, брызгая слюной:

— Это бунт, бунт! Они посмели привлечь к суду человека, служащего делу Рима! Они посмели угрожать судом моему другу и гостю! Они горько пожалеют, безумцы, я сам явлюсь в Иерусалим во главе двух легионов, и тогда!..

Прокуратор снова хлопнул по столу ладонью и позвал секретаря. Лишь только встревоженный секретарь показался в дверях, Секст Цезарь велел ему подготовить приказ о вступлении легионов в Иудею. Секретарь утвердительно кивнул и, быстро взглянув на Ирода, ответил:

— Я сейчас же подготовлю такой приказ.

Он удалился, а прокуратор еще некоторое время кричал, взмахивал руками, называл первосвященника и членов Синедриона заговорщиками и врагами Рима. Лицо его из красного сделалось багровым, Ирод испугался, как бы прокуратора не хватил удар.

Наконец обессиленный прокуратор опустился в кресло, сидел согнувшись, тяжело и со свистом дыша, уставившись неподвижным взглядом в пол. Ирод подождал некоторое время и осторожно, ступая на носки, вышел.

Только следующим утром прокуратор прислал за ним. Сказал, глядя чуть выше глаз Ирода, что ему нечего опасаться и что он уже отослал первосвященнику письмо, где приказывал оставить Ирода в покое, а в случае неповиновения грозил жестоким наказанием. Ирод низко склонился перед прокуратором, пробормотал слова благодарности. С минуту он не распрямлялся, не в силах стереть с лица досаду. Он не очень верил вчерашним угрозам прокуратора прийти в Иерусалим с двумя легионами. Нынешний правитель Рима Гай Цезарь вел тонкую политику на Востоке, и ему вряд ли понравились бы грубые методы Секста Цезаря — военная операция по такому ничтожному поводу. Огонь недовольства был загнан внутрь и пока не вырывался пожаром восстаний, незачем было раздувать его опрометчивыми и опасными действиями. Ирод понимал это, но все же был раздосадован. Он уже представлял себе, как вместе с легионами римлян осаждает Иерусалим, как солдаты врываются в город, как… Но что думать о несбыточном! Ирод распрямился и попросил разрешения прокуратора покинуть Антиохию.

Он не боялся суда Гиркана и Синедриона, он даже желал его, как желал всякого обострения обстановки — он верил в свою энергию, силу, в свою звезду. Поучения отца быть терпеливым, подниматься к власти медленно, выверяя каждый свой шаг, сейчас казались ему особенно наивными и были неприемлемы. Если бы он, как учил отец, выжидал и присматривался, то до сих пор прозябал бы в Галилее, занимаясь скучными делами и чувствуя себя отверженным и всеми забытым. Но он не выжидал, а действовал решительно и смело. Пусть слишком смело, слишком решительно, рискуя проиграть все, чего достиг. Но он выиграл, добился благоволения прокуратора Сирии и теперь может не опасаться ничтожного и трусливого Гиркана и жалких стариков из Синедриона. Ему нечего ждать, они никогда не отдадут ему власть, он должен взять ее силой. А если кто-нибудь попытается помешать ему, даже отец, то тогда… Ироду не хотелось думать о том, что же он сделает, если Антипатр попытается помешать ему, и он просто уверил себя, что этого быть не может.

Покинув Антиохию, он направился в Галилею, собирая свои разрозненные отряды в единое войско. За время его отсутствия войско это еще приумножилось и теперь насчитывало до восьми тысяч воинов. При необходимости он в короткое время мог увеличить его вдвое. Брат Иосиф писал Ироду из Массады, что сможет набрать для него от пяти до восьми тысяч добровольцев. Ирод уже представлял себе, как во главе пятнадцати тысяч отборных воинов подходит к стенам Иерусалима. Впрочем, он был уверен, что для теперешнего Иерусалима хватит и восьми.

Не вступая в Годару, войско Ирода походным маршем двинулось на Иерусалим. Втайне он понимал, что не посмеет осадить город — это навлекло бы на него гнев не только отца и брата, но, главное, прокуратора Сирии. Нет, он не собирался устраивать осаду, но он хотел продемонстрировать свою силу. Пусть почувствуют, что Ирод не просто начальник над какой-то там Галилеей, но реальная угроза их власти. Пусть знают, пусть боятся!

Каждый раз в ночные часы, когда войско останавливалось на отдых, Ирод подолгу наблюдал за своей звездой. Звезда двигалась к Иерусалиму вместе с ним, сопровождая, и каждую следующую ночь она разгоралась все ярче и ярче.

До города оставалось всего два перехода, когда ранним утром Ирод увидел всадников, скачущих навстречу. Их было около сотни. Еще до того, как он успел разглядеть лицо, в переднем всаднике Ирод узнал отца. Вся его прежняя и казавшаяся неколебимой решимость исчезла в один миг, он почувствовал себя провинившимся подростком и, шагом тронув коня, поехал навстречу.

Он ожидал если не открытого гнева отца, то недовольства и строгих упреков. Но, к его удивлению, отец был настроен миролюбиво и даже улыбнулся, когда Ирод, соскочив с седла, взялся за повод его коня и поддержал стремя.

Сын и отец не виделись всего несколько месяцев, но Ирод с горечью заметил, как же за это время сдал Антипатр. Из цветущего, сильного пожилого мужчины он превратился в старика — черты его лица заострились, он горбился и даже шагал не очень твердо. В глазах не было обычного блеска, и голос, когда он заговорил, не звучал с прежней уверенностью. Бросив коней, они отошли в сторону от дороги, сели на траву. Указав пальцем на растянувшееся едва ли не на полмили войско, Антипатр вздохнул:

— Это ошибка, Ирод, ты играешь в опасную игру. Я не упрекаю тебя в смерти Пифолая, хотя и здесь ты поступил слишком опрометчиво. Что сделано, то сделано. Но сейчас ты должен один явиться в Иерусалим, без войска. Суд первосвященника всего лишь формальность — неужто ты думаешь, что я позволю осудить тебя, моего сына? Но следует соблюсти видимость законности. Пусть члены Синедриона потешатся, разбирая это дело. Сейчас мы у власти и должны показывать пример законности.

Ирод усмехнулся:

— Для чего же тогда власть, если нужно соблюдать законность? Я не понимаю, отец.

Ирод никогда не говорил с отцом в таком тоне и на какой-то миг испугался — опустив голову, ожидал резких слов. Но отец только снова шумно вздохнул и, не отвечая сыну, устало, с чуть заметной досадой продолжил свои объяснения о необходимости соблюдать законность, о том, что Ироду следует сделать вид, будто он чувствует себя виноватым, что нужно утишить страсти, не раздувать ненависть иудеев к их роду.

Отец говорил долго, монотонно, в какую-то минуту Ирод перестал слушать. Ему почему-то вспомнился Гиркан и почему-то подумалось, что сейчас отец так похож на первосвященника: то же отсутствие энергии, та же монотонность, те же протяжные вздохи. Казалось, что Антипатр, став наместником Иудеи, заразился слабостью Гиркана.

Очнувшись от своих дум, Ирод поднял голову — отец молча и изучающе смотрел на него. Спросил чуть слышно:

— Ты слушаешь меня? Ты понимаешь?

Ирод кивнул, ответил, отведя взгляд в сторону: — Да.

Он не прибавил «отец», как прибавлял всегда, — он уже не чувствовал себя послушным сыном, да и сыном этого усталого человека не чувствовал себя тоже. Как видно, Антипатр тоже ощутил это. Он тяжело поднялся, опершись руками о землю, сделал в сторону дороги несколько шагов, сказал, не оборачиваясь:

— Мать очень беспокоится о тебе. В последнее время она много болела, не огорчай ее.

Ирод смотрел в сгорбленную спину отца, с легким сожалением вспомнил, что давно не видел мать. Проводил отца до дороги, помог сесть В седло. Когда пыль, поднятая удаляющимся отрядом, рассеялась, дорога оказалась пустой.

Приказав войску разбить здесь лагерь, Ирод с пятьюстами тяжеловооруженными всадниками следующим утром направился по дороге на Иерусалим. Он не хотел так уж явно ссориться с отцом (тем более что тот был прав), но явиться на суд одиноким и виноватым он тоже не мог себе позволить. Отец говорил о войске, но ничего не говорил о конвое. Пятьсот отборных воинов — значительная сила в данных обстоятельствах, но все же не войско, а только конвой. Так что никто не посмеет утверждать, что Ирод не проявил уважения к отцу.

На закате солнца отряд Ирода въехал в Иерусалим через главные ворота. Его воины, построившись по четыре в ряд, заняли всю ширину улицы, ведущей к дворцу Антипатра. Жители жались к домам, с ненавистью и страхом смотрели на угрюмых, в полном боевом вооружении всадников. Казалось, что вражеская армия вступила в город. Не было криков негодования, проклятий, какие слышались почти всегда, когда Ирод проезжал по городу, — Иерусалим, казалось, оцепенел от столь неожиданногои наглого вторжения.

Мать встретила Ирода со слезами и причитаниями, долго не разжимала объятий, почти повиснув на нем. Он обнимал ее легкое, иссохшее тело, гладил седую голову и впервые за долгие годы почувствовал нечто похожее на жалость.

Отец лишь кивнул, сухо заметил, что трудно будет разместить такое количество всадников. Фазаель крепко пожал руку брата, сказал, что рад видеть его здоровым и что много слышал о его подвигах в Галилее и Сирии. Понизив голос, сообщил о назначенном на завтра суде Синедриона и добавил, подмигнув, что не о чем беспокоиться, но все же разумнее будет вести себя правильно. Нетрудно было понять, что имел в виду Фазаель, говоря «правильно», и, чтобы не отвечать резкостью, Ирод лишь презрительно скривил губы.

Ночью долго ворочался на ложе, не в силах уснуть. Но его тревожило не предстоящее судилище, а то, что домашние (кроме матери, пожалуй) стали его противниками, хотя и неявными. И отец и брат скрывали отчуждение, возникшее между ними и Иродом, но оно было, и Ирод ясно чувствовал его. Так же и этот дом, где он рос, и эта комната, где он сейчас лежал, — они тоже излучали незримое, но очевидное отчуждение. Не говоря уже о городе, который казался теперь Ироду не просто враждебным, но вражеским. Все и всё было против него, и он чувствовал себя одиноким. Но одиночество не порождало тоску, как это бывало раньше, но, напротив, укрепляло его дух и возбуждало энергию. К тому же он был не вполне один, у него была его звезда. Он встал, открыл окно, далеко высунулся наружу, запрокинул голову, нашел глазами свою звезду. Она висела прямо над ним, светила так ярко, что даже облака, проплывавшие под ней, не могли укрыть ее блеска. Ирод долго наблюдал за звездой, потом закрыл окно, лег и сразу же уснул.

Синедрион собрался в тот день в Каменном зале Иерусалимского храма, где проходили торжественные и особо важные заседания. Он подъехал к храму в сопровождении ста всадников (Фазаель все-таки сумел уговорить брата не брать всех), тридцать последовали за ним внутрь, остальные выстроились на площади у центральных ворот. Когда Ирод вступил в зал, возбужденно переговаривавшиеся члены Синедриона смолкли, наступила полная тишина. Шаги Ирода и сопровождавших его воинов гулко прогремели под сводами. Он был одет в пурпурный плащ, тиара на его голове[729] блестела драгоценными камнями, волосы были завиты и напомажены. Не доходя до массивного трона первосвященника Гиркана, Ирод поклонился — не очень низко — и холодно проговорил слова приветствия. Гиркан болезненно улыбнулся, смущенно обвел взглядом членов Синедриона, потом воинов за спиной Ирода и наконец проговорил слабым голосом, еще глубже вдавливаясь в трон, и без того казавшийся огромным для его тщедушного тела:

— Мы пригласили тебя, Ирод, чтобы…

— Я знаю, зачем вы меня пригласили, — перебил Ирод и, взявшись рукой за расшитый золотом пояс, выставив вперед правую ногу, добавил: — Начинайте, у меня не так много времени.

Члены Синедриона недовольно загудели. Со своего места поднялся раби Симон-бен-Симая, один из самых старых и самых уважаемых в Иерусалиме священников. Он вышел на середину зала и, указав костлявой рукой на Ирода, заговорил, гневно блестя глазами и тряся белой курчавой бородой:

— Я в первый раз вижу — как и вы, судьи, как и ты, первосвященник, — подсудимого, который в таком виде осмеливается предстать перед вами. До сих пор обвиняемые являлись в траурной одежде, с гладко причесанными волосами, дабы своей покорностью и печальным видом возбудить в судьях милость и снисхождение. Но Ирод, призванный к суду вследствие тяжкого преступления, стоит здесь в тиаре, с завитыми волосами, среди своей вооруженной свиты для того, чтобы, если мы произнесем законный приговор, убить нас и посмеяться над законом. При этом я не упрекаю Ирода за то, что своей безопасностью он дорожит больше, чем святостью законов, — виноваты мы все вместе с первосвященником. Мы, которые так много позволяли ему до сих пор! Но не забудьте, что наш Бог велик! Придет день, когда тот, которого вы в угоду первосвященнику (Симон-бен-Симая гневно взглянул на Гиркана, тот втянул голову в плечи) хотите оправдать, убьет вас, не пощадив ни единого человека. За все преступления, совершенные в Иудее, за неуважение к нашим обычаям и святости законов я требую смерти для этого человека!

Симон-бен-Симая медленно опустил руку, которой во время всей речи указывал на Ирода, и, тяжело ступая, но с гордо вскинутой головой, вернулся на свое место.

Члены Синедриона молча переглядывались, никто не решался высказаться. Вдруг из задних рядов послышалось:

— Он враг Иудеи, он достоин смерти!

Все оглянулись на говорившего. Он уже стоял и тоже, как и Симон-бен-Симая, указывал рукой на Ирода. В этот раз рука была крепкой, мускулистой, была скорее рукой воина, чем священника. Это оказался раби Авталион, ученик и сподвижник Симона-бен-Симаи — сорокалетний, плечистый, с тяжелым взглядом из-под кустистых бровей. Его речь по смыслу была повторением речи учителя, но высказал он ее в более сильных, в более резких выражениях. В конце он не только назвал Ирода гнусным преступником, но объявил преступным все его идумейское семейство.

Речь раби Авталиона словно прорвала плотину страха. Члены Синедриона, перебивая друг друга, высказывали обвинения Ироду, требуя для него самого сурового наказания. То справа, то слева слышалось энергичное:

— Смерть, смерть ему!

Ирод стоял неподвижно, уже не так, как в начале заседания, с рукой на поясе и выставленной вперед ногой. Теперь ноги его касались одна другой, а руки безвольно свисали вниз. Спина сгорбилась сама собой, он не в силах был заставить себя распрямиться, затравленным взглядом косился по сторонам. Он не понял, каким же образом его гордое презрение к этому судилищу сменилось смущением, а смущение — страхом, не понимал, как же это могло случиться. Не мог он испытывать страха перед старцами, каждого из которых (за исключением, может быть, раби Авталиона) он в состоянии был убить одним ударом кулака. Они были немощны, безоружны, да и вряд ли кто-нибудь из них умел держать в руках меч, и их гневные речи не могли испугать Ирода. Здесь оказалось что-то другое, не относящееся к самим старцам, но как бы стоящее за ними. Может быть, их Бог, может быть, неколебимость их веры, может быть, избранность их народа, столько перенесшего, столько раз порабощаемого и все равно, несмотря ни на что, оставшегося свободным. И перед этой святостью, гордостью и свободой, незримо наполнившими все огромное пространство Каменного зала, Ирод почувствовал себя маленьким, безродным и ничтожным. Голос, похожий на голос Пифолая, произнес внутри его: «Идумей!» И в слове этом не было сейчас ни презрения, ни унижения, но лишь определение его настоящего места. И Ирод невольно кивнул, как бы соглашаясь с тем, что произнес голос внутри его. Ничего уже не имело значения: ни энергия Ирода, ни его смелость, ни его хитрость, ни воины, стоявшие за его спиной, ни воины, ожидавшие его на площади, ни войско, разбившее лагерь всего в одном переходе от Иерусалима. Значение имели лишь наполненное святостью, гордостью и свободой пространство Каменного зала и голос, произнесший: «Идумей!»

Ирод очнулся, скорее почувствовав, чем расслышав, что наступила тишина. Он поднял голову и встретил пристальный взгляд Гиркана, в нем была решимость. Губы первосвященника пошевелились, и Ирод услышал:

— Дело это слишком серьезное, чтобы его решать сгоряча. Я вижу, что Ирод виновен, но я желаю, чтобы уважаемые члены Синедриона утишили бы страсти, не давали бы волю гневу, ибо гнев никогда не приводит к правильным решениям, но всегда к решениям опрометчивым и неправым. Я переношу заседание на завтра и желаю выслушать умудренных опытом судей, а не площадных ораторов.

Взявшись за подлокотники трона, первосвященник Гиркан поднялся. Теперь он казался выше ростом, шире в плечах. Величественно оглядев собравшихся, он обратился к Ироду:

— Мы не хотим задерживать тебя силой, но ты должен пообещать суду, что не попытаешься скрыться.

И Ирод, сам не вполне понимая, что делает, низко склонился перед первосвященником, потом так же низко поклонился направо и налево и чуть дрогнувшим голосом выговорил:

— Обещаю.

Гиркан поднял руку и указал ему на выход:

— Тогда иди.

Низко опустив голову и стараясь ступать на носки, Ирод покинул Каменный зал. Он не слышал звука собственных шагов, но самое странное — не слышал шагов следовавшего за ним конвоя.

Выйдя из храма, он увидел толпу, встретившую его негодующим гулом и проклятиями. Когда его отряд стал удаляться, вслед ему полетели камни. Низко пригнувшись к шее коня, Ирод затравленно косился по сторонам.

23. Свидание
У ворот дворца Антипатра Ирода встретили отец и брат. Каким-то образом им уже было известно о произошедшем в Каменном зале Иерусалимского храма. И тот и другой не скрывали тревоги, особенно Фазаель. Он взглядывал то на Ирода, то на Антипатра, и его всегда спокойное лицо выражало растерянность. Когда все трое прошли в кабинет отца, он заговорил первым:

— У меня добрые отношения с несколькими членами Синедриона, я постараюсь убедить их…

— Оставь это, — угрюмо перебил Антипатр. — Ирод навсегда останется для них преступником. Они жаждут его наказания и будут идти до конца.

— Но Гиркан? Ты можешь переговорить с Гирканом, разве он посмеет отказать тебе! — горячился Фазаель, но при этом почему-то смотрел не на отца, а на брата.

— Гиркан здесь ни при чем, он боится Синедриона больше, чем нас. Однако он получил послание от прокуратора Сирии и не посмеет выступить против Ирода.

— Но тогда… — Фазаель вздернул и опустил плечи, — Но тогда они ничего не смогут сделать! Не так ли, отец? У них слишком мало сил даже на то, чтобы арестовать Ирода.

— Сил для этого у них нет совсем, — сказал Антипатр, — и ты все знаешь не хуже меня. Дело не в аресте, разве я допущу это!

— Но тогда в чем, в чем?!

— В мнении жителей Иудеи, — с очевидной досадой, ожидая возражений, проговорил Антипатр и взглянул на Фазаеля, а потом и на Ирода.

— Но я не понимаю, почему тогда… — больше растерянно, чем горячо начал было Фазаель, но Антипатр не дал ему договорить.

— Ты все понимаешь, Фазаель, — сказал он строго, — иначе судьба брата не вызывала бы в тебе беспокойства. Сила и реальная власть на нашей стороне. Мы можем поступить очень просто: ввести в храм солдат, разогнать или взять под стражу членов Синедриона и заставить Гиркана объявить Ирода свободным от суда. Да, толпы людей попытаются встать на их защиту, но разве у нас не хватит солдат, чтобы рассеять толпы?! Ты все это знаешь, Фазаель, — так почему же ты в тревоге?

Фазаель опустил голову, ему нечего было ответить. Он уже думал о тех действиях, о которых говорил отец, и понимал, что этого нельзя совершать.

Помолчав, Антипатр продолжил, скрестив на груди руки и глядя в пол. Голос его звучал глухо, он говорил словно для одного себя, размышляя:

— Мы добивались и добились власти не для того, чтобы обращаться с подданными как завоеватели. Это можно позволить себе в Египте, даже в Сирии, но только не в Иудее. Иудея и сама по себе не может жить в мире, а тем более не потерпит власти чужаков. Если мы попытаемся применить силу, произойдут волнения, и они будут нарастать с каждым днем, с каждым часом, пока не явится вождь и не поднимет открытое восстание.

— Но, отец, разве мы когда-нибудь страшились их вождей? — с напряженной насмешливостью спросил до того молчавший Ирод, — Только за последние годы дважды поднимал восстание Аристовул и дважды его сын Александр. И разве мы не встречались с ними на полях сражений, разве не побеждали?! Мы победим их столько раз, сколько они посмеют восстать.

При этих словах Ирода Антипатр вскинул голову и, презрительно взглянув на сына, ответил:

— Одно из двух: либо мы будем воевать с народом, либо править им. Нельзя одновременно и воевать и править.

— Но если они будут…

— Если они будут восставать, — возвышая голос, договорил за сына Антипатр, — то римляне уберут нас быстрее, чем иудеи. Риму не нужны восстания в провинциях. Если мы не сможем править так, чтобы народ доверял нам, а не боролся с нами, то римляне признают нас дурными правителями, лишат нас власти и призовут к ответу. А чтобы народ доверял нам, мы прежде всего должны подчиняться законам этой страны. Ты, Ирод, нарушил закон.

Он замолчал, и Ирод проговорил уже без насмешливости, чуть слышно, осторожно:

— Если и ты, отец, считаешь меня виновным, то как же мне надо поступить? Отдаться в руки судей? Но по их законам меня ждет смерть.

Антипатр нетерпеливо помахал рукой, указывая сыновьям на дверь:

— Идите, я буду думать.

Фазаель и Ирод, бесшумно ступая, вышли из кабинета отца. За дверью они переглянулись, ничего друг другу не сказали и разошлись.

Время до позднего вечера Ирод провел в ожидании — тревожном, томительном. Ни отец, ни брат не зашли к нему, не пригласили к себе. Мать он видел только за обедом. Она молча смотрела на него, вздыхала, и в глазах ее была печаль. Он слышал, как отец выезжал куда-то, потом слышал, как он вернулся, ждал, что вот-вот явится слуга и пригласит его к Антипатру. Но слуга не шел, и за дверью его комнаты стояла такая тишина, что казалось, все покинули дом и бросили его одного.

Ирод не ощущал в себе прежней уверенности, и сознание, что его войско стоит всего в одном переходе от Иерусалима, а пятьсот всадников расположились вокруг дворца, не успокаивало его. Иерусалим за занавешенными окнами враждебно затих. Минутами Ироду чудилось, что город окружил дворец и незаметно, но очевидно сжимает кольцо. Сначала падет кованая ограда, потом затрещат и повалятся толстые стены дворца и, наконец, тонкие стены его комнаты. Эти рухнут, а их заменят другие — стены домов, сжимающих кольцо. Там будут стены лачуг и стены дворцов, и даже, наверное, часть стены Иерусалимского храма. И отовсюду из окон на него будут смотреть лица: простых горожан, богачей, священников. Их взгляды, исполненные ненависти, сойдутся на нем, прожгут его, испепелят…

Ирод вскрикнул, открыл глаза и в страхе поднял голову. В комнате было темно, он не заметил, как задремал. Чуть успокоившись, долго лежал, прислушиваясь, — тревожная тишина висела и в доме и за стенами. Вдруг ему почудился звук, он шел от окна. Привстав на локте, Ирод замер и перестал дышать: тихие шаги, негромкий разговор. Почему-то он понял, что и шаги и голоса относятся к нему, и, когда они стихли, повернул голову в сторону двери. Он не ошибся: кто-то, мягко ступая, подошел к двери и не постучал, а едва слышно поскребся. Послышался голос слуги отца:

— Ирод.

— Кто? — испуганно отозвался Ирод, сбросив ноги с ложа, и нащупал в темноте рукоять меча, висевшего в изголовье, на спинке кресла.

— За тобой… — сказал слуга и почему-то не сразу, а после некоторого молчания добавил: — Пришли.

— Подожди, — отозвался Ирод, натянул сапоги (он лежал одетым) и, взяв меч, подошел к двери. Вытянул меч из ножен до половины и только тогда приоткрыл дверь.

Светильник в руках слуги ослепил его. Лицо слуги, искаженное светом снизу, было чужим, страшным. Почтительно наклонив голову, слуга прошептал:

— Человек от первосвященника. Говорит, что очень срочно.

Ирод медленно и осторожно, так, чтобы не заметил и не услышал слуга, вложил меч в ножны, выскользнул в узкий проем, кивнул слуге:

— Проводи, — Ирод постарался, чтобы голос звучал как можно более уверенно.

Слуга вывел его на задний двор, остановился, сделал шаг в сторону, указал рукой в темноту. От угла дома отделилась тень, и голос, показавшийся Ироду знакомым, произнес:

— Первосвященник просил тебя прибыть немедленно.

Ирод кивнул, узнав секретаря Гиркана, одного из самых доверенных людей первосвященника. Тот поманил его за собой и, повернувшись, исчез в темноте. Ирод поспешил за ним.

Он не мог бы объяснить себе, почему делает это: идет ночью, без охраны, не расспросив подробно секретаря, не ожидая подвоха, засады, ловушки. К тому же, когда вышли через задние маленькие ворота на улицу, там не оказалось лошадей. Охранники окликнули их, Ирод ответил, их пропустили.

Секретарь первосвященника был на голову ниже Ирода, но шагал так быстро, что Ирод едва поспевал за ним. Шли по темным улочкам, Ирод часто спотыкался — немощеные улицы этой части города были неровны. Кроме того, он не привык ходить пешим, да еще в темноте. Подумал, что, если не считать детства, он никогда так не передвигался по Иерусалиму, только верхом и с охраной. Сейчас было странно не ощущать под собой седла и не слышать за спиной топота лошадей конвоя. Рука невольно тянулась к мечу, но так к нему и не прикоснулась — необходимо было держать руки на весу, чтобы сохранять равновесие.

Шли долго, Ирод уже перестал понимать, где они сейчас находятся и в какую сторону идут. Вдруг секретарь остановился, и Ирод натолкнулся на его спину, отскочил назад, наконец-то взявшись за меч. И тут же услышал:

— Тсс… Тихо!

Повелительный шепот секретаря заставил Ирода замереть. Простояли так некоторое время, в трех шагах друг от друга. Наконец секретарь подошел и взял Ирода за рукав, потянул:

— Пойдем.

Прошли кривую узкую улочку, возбуждая злобный лай собак где-то за стенами, свернули, вышли на пустырь, и тут же Ирод узнал дворец Гиркана, сразу за пустырем. Он и не подозревал, что так можно выйти к дворцу. Подошли, прошли вдоль железной ограды, никто их не окликнул, не остановил. Опять секретарь резко замер, и опять Ирод натолкнулся на него. Услышал скрежет железа о железо, понял, что здесь дверь и секретарь возится с замком.

Вошли, секретарь запер дверь, и тут же голос из темноты — грубый, угрожающий:

— Кто?

— Это я, Илидор, — ответил секретарь и, снова взяв Ирода за рукав, потянул за собой.

Шли вдоль стены, проникли внутрь через низкую, жалобно скрипнувшую дверцу, спотыкаясь, поднялись по крутой узкой лестнице. Секретарь все не выпускал рукава Ирода — то ли вел, поддерживая, то ли боялся, что его спутник как-нибудь исчезнет.

Вступили в знакомый Ироду коридор дворца. Ирод отдернул руку, и секретарь выпустил рукав. У двери кабинета Гиркана он остановился, почему-то окинул Ирода быстрым взглядом с головы до ног и без стука вошел.

В комнате Гиркана, как и обычно, было полутемно, горел всего один светильник на столике у кресла, где сидел первосвященник. Прежде чем обратиться к Ироду, он внимательно посмотрел на секретаря. Тот молча кивнул и бесшумно удалился.

Первосвященник Гиркан протянул к Ироду руки и голосом, в котором была скорбь (то ли очень хорошо сыгранная, то ли естественная), произнес:

— Подойди, подойди, сын мой!.

Ирод подошел, склонился перед креслом. Гиркан обнял его голову холодными руками, поцеловал в лоб. Губы его тоже были холодны и сухи.

— Сын мой, — проговорил Гиркан, наконец выпустив голову Ирода и глядя на него снизу вверх, — ты должен бежать. Сегодня ночью, немедленно.

— Сегодня ночью? — переспросил Ирод, — Но я не могу. Я дал слово членам Синедриона, что не попытаюсь бежать. Или ты хочешь, чтобы я нарушил и обещание и закон?

Гиркан болезненно поморщился, его костлявые руки, лежавшие на подлокотниках кресла, сжались и разжались. Он вдруг закашлялся, содрогаясь всем телом и тряся головой. Ирод, смотревший на него с нескрываемым презрением, отвел взгляд в сторону. Прокашлявшись, но все еще сдавленным, с хрипами голосом Гиркан сказал:

— Я хочу спасти тебя, Ирод. Мне дорога твоя жизнь, я сам отвечу перед Синедрионом.

Ирод усмехнулся:

— Тебе дорога моя жизнь? Мне кажется, что своя тебе дороже моей.

— Что ты такое говоришь, Ирод! — слабо махнув рукой, воскликнул Гиркан.

— Только то, что знаю. — Голос Ирода звучал теперь жестко, — Разве ты не получил письмо римского прокуратора Секста Цезаря и разве он не уведомил тебя, что за мою жизнь потребует твою?!

Ирод не знал содержания письма прокуратора, но, по-видимому, угадал точно: первосвященник еще сильнее вжался в кресло, втянул голову в плечи, и взгляд его из скорбного превратился в затравленный. А Ирод, подавшись вперед, угрожающе навис над ним:

— Говори, что тебе дорога лишь твоя жизнь!

Гиркан быстро испуганно закивал и выговорил, дрожа и запинаясь:

— Дор-р-рога…

— То-то же! — удовлетворенно сказал Ирод, распрямился и отступил в темноту.

— Но ты не так меня понял, сын мой, — пролепетал Гиркан со слезами на глазах, — Ты, конечно, прав, и я… моя жизнь… конечно… Но есть еще одно обстоятельство…

— Какое?

— Понимаешь, если ты… если ты останешься, а Синедрион осудит тебя, приговорит… То тогда… тогда тебе, твоему отцу и мне тоже придется применить против них силу. Разве я могу допустить, чтобы тебя, которого я называю…

— Дальше! — перебил его Ирод.

Гиркан несколько раз вздохнул, хватая воздух широко раскрытым ртом и прижав ладони к груди. Лицо его из бледного стало багровым.

— Если ты останешься, то нужно будет применить силу, и тогда не будет мира в Иудее. Но если ты согласишься бежать…

Он прервался и снова глубоко вдохнул воздух, задержал дыхание, а Ирод сказал:

— Значит, если я уеду, то мир будет сохранен?

— Да, — быстро кивнул Гиркан, — потому что тогда всем станет ясно, что ты боишься закона.

— Но я ничего не боюсь!

— Я знаю, сын мой, я знаю. Ты смел и отважен, но здесь другое… Все поймут, что если ты опасаешься закона, значит, учитываешь его. — Ирод хотел возразить, но Гиркан с умоляющим выражением на лице поднял обе руки. — Тебя ждет большое будущее, сын мой, я знаю, и нельзя, чтобы кто-нибудь мог усомниться…

Гиркан недоговорил, но Ироду и без того все стало понятно. Он вспомнил утренний разговор с отцом и братом — только теперь он ясно осознал, что же тревожило отца: если не уважаешь закон, то хотя бы покажи, что учитываешь его. Возразить было нечего — Гиркан высказал то, что почему-то не высказал отец. Значит, только бежать, другого выхода нет. Наверное, отец сговорился с Гирканом и хотел, чтобы первосвященник, а не он сам втолковал все это Ироду.

Ирод понимал, что ему придется согласиться. Он с неприязнью подумал об отце: согласиться с отцом было бы для Ирода не так унизительно, как соглашаться с Гирканом. Антипатр же ничего не предпринимал просто так, необдуманно, и, значит, этот его шаг тоже имел смысл. Но какой? Неужели же весь смысл в том, чтобы провести сына через унижение? Может быть, и так. Но как бы там ни было, Ирод не желал сдаваться просто так. Он сделает то, что сказал Гиркан, но за свое унижение он потребует унижения первосвященника. «Око за око, зуб за зуб», — как говорил Моисей.

— Хорошо, — сказал Ирод, — я сделаю, как ты хочешь, но за это… — Он прервался, не зная, что попросить.

При первых его словах на лице Гиркана появилось радостное выражение, при последних — озабоченное.

— Что? Что ты желаешь?.. — прошептал он.

Это «желаешь» оказалось невольной подсказкой. Ирод знал, чего он желает более всего, и с тонкой улыбкой на губах сказал:

— Я желаю видеть Мариам и говорить с ней.

— Ты желаешь видеть… — начал было Гиркан, словно не сразу угадав, о ком идет речь. Но вдруг лицо его выразило удивление, он медленно приподнялся и внимательно, чуть прищурившись (Ирод стоял далеко от светильника), уставился на молодого человек. — Ты хочешь сказать… — проговорил он и снова не закончил.

— Да, я хочу видеть Мариам, твою внучку, — твердо произнес Ирод. — Хочу видеть ее и говорить с ней до своего отъезда. — Предупреждая возражения первосвященника, он добавил: — Если же ты не устроишь это, я останусь и завтра явлюсь на суд.

Если бы своды дворца, опустившись, придавили первосвященника, то лицо его, искаженное болью, не было бы таким страшным, каким стало после этих слов Ирода. Оно исказилось и замерло, и он весь застыл, все так же не сводя с Ирода глаз, хотя, кажется, уже ничего видеть не мог. Ирод невольно замер тоже. Такое молчание длилось долго. В какой-то миг Ироду почудилось, что из Гиркана ушла жизнь и то, что продолжало сидеть в кресле и смотреть на него, есть лишь пустая жесткая оболочка. Ощущение смерти было столь явным, что Ирод, коротко шагнув раз и другой, отступил к двери. Но лишь только спина его коснулась твердой поверхности, как Гиркан сказал:

— Я устрою… Жди.

От неожиданности Ирод вздрогнул. Голос Гиркана прозвучал хотя и устало, но твердо. Помолчав, он добавил:

— Позови секретаря.

Последние слова первосвященника как бы вытолкнули его из комнаты — Ирод навалился спиной на дверь и оказался в коридоре. Секретарь стоял там же. По-видимому, он слышал весь разговор. Мельком взглянув на Ирода, он вошел в комнату, прикрыв за собой дверь.

Прошло несколько минут. Из комнаты слышались возбужденные голоса, но Ирод не мог разобрать слов. Дверь распахнулась, едва не задев Ирода. На пороге показались Гиркан и секретарь. Последний поддерживал первосвященника под локоть.

— Жди меня здесь, — сказал Гиркан, кивнув за спину, и, более ничего не добавив, нетвердо ступая, пошел вдоль коридора.

Ирод ждал долго. Время от времени подходил к окну, чуть сдвигая край плотной материи, смотрел наружу. Ждал, что начнет рассветать, но было по-прежнему темно — эта ночь, кажется, длилась бесконечно.

Рассвет все еще не наступил, когда Ирод весь напрягся, расслышав тихие шаги в коридоре. Шаги приблизились, дверь раскрылась, в комнату вошла Мариам. За ее спиной показалась тщедушная фигура Гиркана, из-за плеча Гиркана выглядывала голова секретаря. Легонько подтолкнув девушку в спину, первосвященник проговорил нежно и твердо одновременно:

— Не бойся, девочка, я буду рядом.

Нежность в голосе Гиркана, как видно, относилась к Мариам, а твердость — к Ироду. Дверь прикрылась, они остались одни. На Мариам был темный платок, укрывавший почти все ее маленькое тело. Лишь овал лица оставался открыт, и большие выразительные глаза настороженно блестели.

Ирод растерялся — он ждал Мариам, но не верил, что она придет. С трудом пересилив себя, он подошел к девушке:

— Мариам.

Она молча, не шевелясь, все еще настороженно, но без страха смотрела на него. Ирод не знал, что сказать, и вдруг произнес то, о чем думал постоянно:

— Ты будешь моей женой.

Брови Мариам дрогнули, а блеск глаз сделался ярче. Ироду показалось, что в комнате стало светлее.

— Ты будешь моей женой! — проговорил он еще тверже, чуть прищурившись от яркого блеска ее глаз.

Он не ждал ответа, но вдруг услышал ее тихий и нежный голос:

— Мне говорили, что ты убил моего деда и моего отца.

Она произнесла это просто, будто речь шла о чем-то обычном. Ирод хотел ответить, что это не так, что он не виноват в их смерти, но слова застыли на языке, и он лишь облизнул пересохшие губы.

— Ты не ответил мне, — сказала Мариам.

— Я не знаю… я… — Он запнулся и, дернув головой, договорил едва слышно: — Не знаю ответа.

— Значит, это правда, — печально произнесла она, а Ирод упрямо сказал:

— Все равно ты будешь моей женой!

— Не знаю. — Она закрыла и открыла глаза (свет в комнате потух и снова вспыхнул).

Ослепленный Ирод перестал видеть, а когда зрение вернулось к нему, он заметил лишь темный платок Мариам, скользнувший и исчезнувший в узком проеме двери.

* * *
На рассвете Ирод покинул Иерусалим. На повозке, вывозившей бочку с нечистотами. Сидел, сгорбившись, рядом с возницей, в бедной одежде, страдая от дурного запаха. Возница — один из доверенных людей первосвященника — доставил его к оливковой роще за городом. Там его ждал слуга и две оседланные лошади.

Когда выехали на дорогу, стало уже совсем светло. Приказав слуге пройти вперед, Ирод остановил лошадь и долго смотрел на город, освещенный еще робкими лучами утреннего солнца. Подумал, что вернется сюда победителем или не вернется вовсе. Купол Иерусалимского храма тянулся к небу, позолоченный шпиль, как палец пророка, указывал куда-то ввысь. Ирод поднял голову и поискал глазами то место, где ночью горела его звезда. От напряжения на глаза навернулись слезы. Сквозь слезную пелену он увидел черную точку — она росла и постепенно закрыла собой полнеба. Только что блестевший шпиль храма померк. Ирод злобно улыбнулся и с силой вонзил шпоры в мягкие бока лошади.

Михаил Ишков НАВУХОДОНОСОР

Часть I Восхождение

…Всех сынов человеческих, где бы они не жили, зверей земных и птиц небесных, Он отдал в твои руки и поставил тебя владыкою над всеми ими.

Ты — это золотая голова!

Даниил; 3, 38

Глава I

Вода прибывала медленно, до замирания сердца медленно… Набу-Защити трон вздохнуть не мог — горло перехватило от волнения. Отец в сдвинутом на затылок, помятом ассирийском шлеме, напоминающем надетую на голову воронку с вытянутым и загнутым до соединения с лобной частью носиком, поверху пучками были пущены перья, — держал руки по швам. Так и застыл по стойке смирно, мало подобающей царям. Что Набополасар! Повелитель мидян Киаксар долго не мог найти себе место, все бродил по склону, откуда открывался вид на осажденную Ниневию, на исполинскую запруду, преградившую путь мелководному Хусуру, который вдали, незримо, за пределами осаждаемой крепости, впадал в священный Тигр. Наконец Киаксар уселся на установленный в треноге большой войсковой барабан с округлым дном — как только кожа не лопнула! — и не в силах справиться с волнением костяшками пальцев принялся постукивать по натянутой коже. Набу-Защити трон до самой смерти не мог забыть глухой, комканный стук, повторяющий дробь, с помощью которой в мидийском войске воинов во время атаки разгоняли до бега: «бум бум-бум-бум, бум — бум-бум-бум, бум — бум-бум-бум-бум-бум-бум-бум-бум-бум». Он что, пытался подгонять поток?

Была середина лета. Давным-давно миновали последние деньки благодатной поры, теперь на окружающую побуревшую равнину нагрянула сушь… Тигр мелел на глазах, Хусур тоже, и, может, поэтому река с такой натугой собирала воды. Вот какая загадка до сих пор не давала покоя Навуходоносору — отец осознанно дожидался межени или его осенило внезапно, после двух неудачных штурмов северного фаса восточной стены, когда всем стало ясно, что в лоб стены столицы Ассирии не одолеешь? Не было к ней подступа!.. К моменту второй атаки, когда окончательно были взяты и разрушены предмостные укрепления, нападавшим с помощью таранов удалось разворотить часть стены, но к следующему утру защитники города сумели возвести новый вал, и хлынувшие было через пролом воины оказались в каменном мешке.

Отступить от «логова льва» тоже было нельзя — воспрянувшие духом ассирийцы могли разгромить халдеев[730] и мидян с примкнувшими к ним племенами на марше. Отсутствие выбора рождало уныние и заметное озлобление в войске. Киаксар тоже мрачнел день ото дня — ходил помалкивал, покусывал ус. Потом взорвался — доколе, мол, сидеть будем? Чего ждем? Скоро мы тут все от жары сдохнем! Лошади начали падать, скифы того и гляди дадут деру. Я спрашиваю чего мы ждем? Решительный штурм, всех бросить на стены, заготовить тростниковые подстилки и по ним через болотистую пойму подтянуть в восточным стенам стенобитные орудия ниже пролома. Гляньте, союзнички, какие у них в этом месте укрепления! На живом слове держатся!..

Набополасар — коренастый, основательный мужчина с кустистой бородой, которую он принципиально отказывался завивать на ассирийский манер, лысый со лба до темени, брови мохнатые, — слушал брань Киаксара молча. В тот день они вот также, с утра взобрались на холм, отец по привычке встал по стойке смирно, сложил руки на спине. Видно, размышлял о чем-то… Потом, когда царь мидян смачно плюнул в сторону Ниневии — будь ты проклята, жестокая блудница, костью вставшая в горле у всех народов от Иранского нагорья до берегов Верхнего моря![731] — подал голос.

— Нетерпение и гнев не самые лучшие советчики, — выговорил он царю мидян. — Сомкни уста, успокойся, а то брякнешь что-нибудь поспешное, потом будешь стыдиться. Рассуди, как мы подтащим орудия к самым городским стенам в новом месте, когда до них еще три ряда укреплений? Какие фашины в эту грязь не швыряй, их все равно скоро засосет, а таранов мы не можем лишиться. Времени у нас в обрез, час какой-то, пока они не утопнут в этой жиже. Вот этот час и следует использовать… Стены, конечно, у них в этом месте паршивые — видно, кончились силенки у Сарака.[732] Но погубить армию в этом гиблом месте я не намерен. И тебе не советую.

Киаксар вновь смачно сплюнул, придавил слюну мидийским, с загнутым вверх носком, сапогом, примолк. Набу-Защити трон слушал молча, слова не пытался вставить — отец держал его в строгости, как и подобает отцу семейства. Набополасару было безразлично, имеет ли он дело с наследным принцем или с бедняком-арендатором. В семейном кругу он был все тем же крестьянином, сумевшим с помощью богов и собственного разума выбраться со своим родом из поймы. Округа и семьи, входившие в племя Бит-Якин, избрали его, разбогатевшего, накопившего силу, вождем не только по праву рождения (болтали, что Набополасар происходил из рода славного Мардук-апла-иддина первого халдея, севшего на трон в Вавилоне), но и признавая его воинский дар. Хитрости Набополасару было не занимать, но главное его достоинство заключалось в предельной осторожности и неспешности в ведении боевых действий. Он так и сына поучал — береженного Мардук бережет, поспешишь, якини насмешишь. Этих патриархальных мудростей, костью встававших в горле молодого человека, у отца было пруд пруди.

Все трое, с холма, они смотрели на приятную на вид пойму Хусура, игриво, петлями, вливавшемуся через проем в стене в пределы страшной Ниневии, в логово Ашшура. Заросли тростника, кое-где оконца чистой воды, редко заросли кустарников… Гладь ровная, как степь в Сирии. Топью ее назвать было нельзя. Для халдеев, выросших в бездонных болотах устий Евфрата и Тигра, эта ублюдочная — всего лишь по колено — грязь казалась насмешкой. Здесь, в долине Тигра, сырая почва всасывала пехотинца постепенно, словно стесняясь. Сам Хусур, шагов тридцать в ширину, был мелководен и медлителен. Тигр вдали по сравнению с ним казался потоком безбрежным и неодолимым. Как раз между худосочным Хусуром и великой рекой на каменистом холме возвышалась столица Сарака, нынешнего царя Ашшура.

Крепость представлял из себя трапецию, аккуратно врезанную в возвышенность между Тигром и Хусуром. Стены ее были высоки, могучи и в то же время словно невесомы. Можно сказать, воздушны — так решил для себя молоденький еще Кудурру,[733] когда вместе с отцом в первый раз объезжал Ниневию. Сразу видно, сооружали укрепления знающие и разумные люди — они как бы играючи надели на обширный скалистый выступ подобающий ему царственный венец. Внешние укрепления представляли из себя несколько рядов стен и рвов, пересекавших пойменную равнину. Подобраться к ним с осадной техникой было невозможно. Кроме того, выше по течению Тигра и Хусура, с северной стороны, были устроены плотины, открыв которые можно было напрочь залить восточную и южную стороны периметра водой. Эти плотины халдеи заняли в первую очередь, подобрались к стене, и все равно оба штурма с позором провалились. Правда, даже беглый взгляд замечал, насколько оборонительные сооружения пострадали от времени. Местами кирпич осыпался, обнажились трещины, зубцы поверху почти все были поломаны. Что из того — крепость стояла крепко! Как заметил раб-мунгу[734] в войске Набополасара Нинурта-ах-иддин, начальник боевых колесниц, идти на приступ Ниневии, все равно что биться головой о финиковую колоду. Ее можно взять только измором.

— Ага, измором… — покивал погрустневший Набополасар. — Сколько прикажешь ждать? Месяц, год, два?.. У нас время есть?.. Чем армию кормить? А у этих, — он указал рукой в сторону крепости, — всего вдоволь.

Сам Сарак время от времени появлялся на стенах в виду вражеского войска, обложившего крепость с трех сторон. За ним несли знамена, вымпелы, значки ассирийских отрядов с изображением стреляющего из лука бога Ашшура. На штандартах, принадлежащих отрядам отборных небесный стрелок громоздился на спинах волка или дикого осла. Следом топали высшие военачальники — все в бронях, под личными стягами. Здесь рисунок ограничивался изображениями львов, волков и неукротимых диких быков и онагров[735]… Вопль тогда на укреплениях поднимался несусветный, того и гляди обезумевшие от прежней славы и выпитой крови ассирийцы бросятся на врага, посмевшего посягнуть на святое святых — на власть Ашшура над миром.

Эти шествия добавляли уныния в стан халдеев и мидян. Если бы, как в дурном сне, явилась хотя бы малюсенькая возможность отступить от Ниневии или выманить ассирийцев в поле, Набополасар ни секунды не колебался и убедил бы Киаксара отойти. Тот успел проникнуться доверием к этому лысому вояке, тридцать лет проведшему в строю, хитрому, как лисица и упрямому, как верблюд, но, к сожалению, такой возможности не было. Струна была натянута и песнь должна была прозвучать — третьего не дано. Чей гимн услышат боги, чьи пленники отправятся прочь с нажитых мест, чьи женщины, угоняемые в плен, задерут подол, кто мог сказать!.. Так и побредут сквозь строй победителей, обнажая срам. Попробуй только хотя бы до колен приспустить край нижней рубашки — удар бича сразу вразумит строптивую двуногую добычу.

— Времени в обрез — вот что смущает, — повторил Набополасар и, сняв шлем, почесал густой шерстистый затылок. Волосы у него на затылке, как у молоденького — с редкими искорками седины, густые, курчавые. Навуходоносор, затаив дыхание следил за его пальцами, прошедшимися по завиткам и на мгновение замершим. Затем отец осторожно и тщательно обтер лысину, вскинул подбородок и неожиданно дрогнувшим голосом продолжил.

— А стены у них на этом направление и в самом деле совсем дрянные. Никуда не годятся… Асфальтом они их промазывали или клали просто так, из сушенного кирпича?

— А я что говорю! — воскликнул стоявший рядом и поигрывающий плеткой Киаксар. Он свободно изъяснялся по-аккадски, по-арамейски тоже кумекал. Нам бы только подтащить к ним пару таранов…

— Э-э, великий царь, — скривился Набополасар, — забудь ты наконец про тараны. Толку от них чуть. А вот от твоей и моей конницы…

Киаксар засмеялся.

— Что ж, прикажешь им на стены прыгать? — рявкнул он, оборвав смех.

— Зачем на стены — отозвался отец. — Стены мы сметем. До основания.

— Чем же мы сметем? Молитвами?.. — хмыкнул Киаксар.

— Зачем молитвами. Водой!..

С того апрельского дня лагерь осаждавших залихорадило. Все делалось скрытно, по ночам. Большая часть армии была отведена за ближайшие увалы, оставшиеся жгли костры на прежних местах, арамейская и скифская конница постоянно дефилировала вдоль стен, показывая, что союзники готовятся к последнему штурму, а в тылу с помощью согнанного местного населения на месте прежней невысокой запруды, за которой копились воды Хусура, возводилось гигантская, в три человеческих роста, плотина. Все шло в ход: редкие деревья, валуны скатившиеся с предгорий, глиняные кирпичи, которые обжигали вне пределов видимости из крепости, хижины местных крестьян, которые, в общем, не сопротивлялись реквизициям, потому что Набополасар приказал платить за снесенные дома. Пусть гроши, но это было лучше, чем ничего. Местных страшила сама мысль о победе Сарака — их тогда бы за пособничество халдеям и мидянам не помиловали. Те, что веками сидели в Ниневии, сильные и жестокие, пощады не знали. А халдеи?.. Что с них взять с халдеев — грабить, конечно грабили, но меру знали, за все платили, а если кто без спросу, тому вмиг войсковой палач руку оттяпает.

Бум — бум-бум-бум… Бум — бум-бум-бум…

В тишине, сгустившейся над полем сражения, над стенами Ниневии, эта дробь ничего, кроме раздражения не вызвала, однако Кудурру помалкивал, терпеливо ждал, когда отец даст сигнал к разрушению плотины.

* * *
Сон окончательно оставил Навуходоносора. Ныло пораженное в молодости стрелой правое плечо. За оконными проемами шуршал дождь. Нежданный, в самый канун Нового года… Как теперь верховный жрец проследит за движением небесных светил? В комнате было сыро — не спасали многочисленные жаровни, расставленные вокруг ложа, ни благость и тишина, овладевшие дворцом.

Шел первый час первой ночной стражи,[736] называемой стражей мерцания. Яркими отсветами ложились на расписанные стены царской спальни отблески огней — за пределами городских стен Вавилона было построено множество печей, в которых день и ночь обжигали кирпичи, изразцы, напольные плиты, посуду. Вавилон строился и строился… Это давало радость. Жизнь давала радость! Только память теребила, да разве что мысли о незавершенном. Удивительное дело, о, Мардук, предвечный, неделимый, ты хранишь таблицы судьбы, свет твоей славы освещает мой путь, но все, чего я добился, создано моими руками. Пусть даже по твоей воле!.. Так зачем же испытывать меня мыслями о несделанном? Ты, пронизавший своей плотью небосвод, твердь и подземные воды, создатель всего сущего, зачем постоянно напоминаешь мне об итоге всяких усилий? Зачем запугиваешь снами, навеваешь мысли о пределах, до которых мне никогда не добраться? Нагоняешь дрему-мечту о молодости. Мне не жить вечно, не войти мне, как Гильгамеш,[737] на небеса, но разве я мало сотворил? Кто до меня сумел обустроить землю, дать мир, выполнить завет отца — свести на землю покой и справедливость. Теперь они рука об руку бродят по дорогам, и в каждой хижине им есть место.

Небо, завешанное струйками дождя, внимало ему молча, равнодушно, словно позевывая. Царь встал, приблизился к оконному проему, глянул на сеть огней, которыми обозначались перекрестки в примыкающем к противоположному берегу Евфрата квартале. Кое-где была заметно средоточие движущихся огоньков — это ночная стража зажигала гаснущие факелы. Особенно обильно освещался центральный проспект, секущий город с севера на юг и с востока примыкавший ко дворцу. Это была знаменитая Дорога процессий — священный путь, ведущий к пирамиде, воздвигнутой на высоком кубичном основании. Там сквозь завесь дождя угадывался большой огонь. Там было жилище славного Мардука.

Или нет у тебя, о Мардук, земного вместилища? И быть его не может, как говаривал старый еврейИеремия.[738] Твое царство, как убеждала меня незабвенная Амтиду, — свет!

Теперь и голос сгинувшего в стране Мусри[739] пророка тоже вплелся в воспоминания.

«А Господь Бог, великий царь, есть истина. Он есть Бог живой и Владыка вечный. От гнева его дрожит земля, и народы не могут выдержать негодования его.

Так скажу тебе, царь: боги, которые не сотворили неба и земли, исчезнут с земли и из-под небес.

Он…»

Словно вспышка озарила — Набу-Защити трон ясно увидел вздетый к потолку палатки перст старика… Какого старика! Иеремия тогда был в самом расцвете. Худой, костлявый. Длинный, но не гнулся, а как-то странно, всем телом, покачивался на ходу, то влево-вправо, то вперед-назад. Словно водил его хмель, словно не трезв он был, хотя ни вина, ни темного пива этот безумец в рот не брал. Пьян был от общения с Богом. Он так, шепотом, и признался Кудурру — Господь со мной беседует, не брезгует. Сам Адонаи… И при этом как-то глумливо подмигнул. Верь, мол, чти завет и он — снова перст уперся в верх шатра — не оставит тебя милостью своей.

Как же, не оставит… Это вам, худому племени, следует молить своего Господина о милости. То-то вы кирпичи для меня в предместьях Вавилона лепите и обжигаете, а когда кого-то из вас зовут во дворец, так вы на брюхе ползать готовы.

Следом в сознании вновь зазвучали слова старика.

«Он сотворил землю силой своей, утвердил вселенную мудростью своей и разумом своим распростер небеса».[740]

Вот, о Мардук, на всю жизнь запомнил. Но разве так наказывают? Несделанным, памятью, сомнениями в итогах?..

Царь вернулся на ложе, прикинул — может, вызвать наложницу? Пусть погреет. От этой мысли стало совсем скучно. Стоит ли тратить последнюю мужскую силу на льстящую евнухам, ведь завтра Новый год и ему, любимцу богов, Навуходоносору, повелителю земли и воды, через двенадцать дней нескончаемых торжеств придется сочетаться браком с верховной жрицей. Попробуй не исполни обряд, сразу шушукаться начнут. Это гнилое жреческое семя так и ждет, когда можно будет оседлать немощного царя, накинуть ему на шею ярмо, припугнуть гневом богов, а что они, боги? Вырубят дерево в лесу, обтешут его руками плотника, покроют серебром и золотом, прикрепят гвоздями, чтобы не шаталось… Все это дело людей искусных, не более того, а душа просит истины. Объяснения… Вот и вся правда.

Зябко, заснуть бы. Вот кто храпел, как дикий осел, так это его тесть, Киаксар.

Ниневия пала в одночасье. Стояла тысячу лет, а стоило подтолкнуть, направить на нее гнев реки — и стены рухнули. Будто колосс на глиняных ногах!.. Мало кто верил в удачу, даже стража из полка отборных, то и дело озабоченно поглядывала на стоявшего на вытяжку возле своего шатра Набополасара. Тот и команду ломать плотину дал как-то неуверенно — вскинул руку и, подождав немного, махнул.

Давай!

Вода пошла лениво, только возле второй преграды, у самого выхода к крепости, вдруг встала на дыбы, закрутила весь собранный по пути хлам и с ходу смыла передовую, уже совсем полуразрушенную стену.

Воины приготовившиеся к штурму настороженно замерли, подались вперед. Киаксар соскочил с барабана, вскинул руку к глазам… Напора хватило, чтобы одолеть и вторую стену. Оплывшая глиняная гряда расползлась как снег под лучами солнца, со стороны крепости донеслись отчаянные вопли боевого охранения ассирийцев, стороживших подступы в главной стене. Наконец поток лизнул башню, возведенную над проемом, сквозь который в город проникал Хусур. Вопли осажденных стали громче, отчаянней. Вдруг башня накренилась и неуверенно поползла в сторону, затем осела и взбесившийся поток ворвался в город.

Войско халдеев и мидян ахнуло враз, словно единый выдох вырвался из десятков тысяч грудей, обратился в вскрик, свист мидян и улюлюканье кочевников, гром барабанов, вой боевых труб, жутких криков бросившихся вперед воинов из вспомогательных (саперных) отрядов, тащивших тростниковые фашины и циновки. Их бросали в грязь — вода в пойме уже схлынула. Набополасар с необыкновенной резвостью подскочил в главному барабанщику, стоявшему с поднятыми вверх палками — их концы были обмотаны кожаными ремнями, — и с ходу врезал ему в челюсть. Тот мгновенно очнулся, поморгал и с некоторым, даже величавым достоинством ударил в грудь барабана.

Бум — бум-бум-бум. Бум — бум-бум-бум… Тут же эту дробь подхватили соседи, заверещали халдейские и мидийские трубы и флейты — наконец вся эта какофония сплелась в ритмичный боевой призыв. Тот полетел над полем, и халдейская тяжелая пехота, сминая тростниковое подножье, ринулась вперед. По соседнему, тоже заваленному тростником проходу двинулась мидийская конница. Навуходоносор умоляюще взглянул на отца.

— Иди! — судорожно кивнул отец, и наследник престола во главе преданного ему клина, уже сидевшего на конях, помчался вперед. Копье держал острием вниз — оно было увесистое, оковано бронзой, копье Навуходоносора.

— Рискуешь жизнью наследника? — спросил Киаксар.

— Боги рассудят, — пожал плечами Набополасар. — Если его во время штурма не будет в рядах атакующих, как он сможет защитить трон.

Глава 2

Пленных в Ниневии взяли немного — только знать. Пошуровали, конечно в кварталах богатых купцов. Бойцы понатянули на себя роскошные ткани, увешались ожерельями, на руки и на ноги напялили массивные браслеты из золота, но погрома не было. Киаксар и Набополасар сразу договорились, чтобы армия простой люд не трогала, кроме тех, кто сам под руку подвернется. С этой целью вслед за наступавшими колоннами в город с задержкой на час вошли карательные отряды, пресекавшие всякие излишества со стороны победителей. Город решили стереть с лица земли, людей расселить… Страна отходила под руку вавилонского царя, и Набополасар, насмотревшись за свою жизнь на зверства ассирийцев и их закономерный результат, строго-настрого запретил обижать простолюдинов.

— С вас хватит и храмовых проституток, — заявил он войскам.

Те недовольно заворчали.

— Можете бросить жребий на знатных женщин, — улыбнувшись пообещал царь. — Но чтобы больше ни-ни…

Взяли город до полудня, а к вечеру Ниневия заполыхала. Тот костер, как сказывали, был виден за многие беру[741] от погибавшей в дыму и огне ассирийской блудницы. Только дядя царя Ашшурубалит,[742] сколотив отряд из природных ассирийцев, входивших в состав царских телохранителей и городской стражи, вырвался из столицы и, с ходу переправившись через Тигр, скорым маршем направился на северо-запад, в сторону Харрана. Сам Сарак, обнаружив, что враг ворвался в пределы крепости, поджег свой дворец и бросился в огонь.

Зрелище захваченных в плен горожан никогда не доставляло радости Навуходоносору, но и жалости к ним он не испытывал. Собственно на этот раз смотреть было не на что — сразу после взятия Ниневии всех знатных мужчин от пятилетних мальчиков до ветхих стариков тут же вырезали, а оставшейся мелкоте раздробили головы о стены родных домов. В колоннах пленных вели старух, уже не раз рожавших женщин, девочек. Всех, имевших ценность благородных молодых женщин и девиц уже давным-давно разобрали пехотинцы и всадники, а также царские евнухи, которые в первых рядах бросались за добычей, чтобы угодить господину. Хорошая ядреная девка, как часто, прищелкивая при этом языком, говаривал Навуходоносору главный писец его гарема Ша-Пи-кальби, чье имя означало «Тот, что изо рта собаки» (то есть, подкидыш), молодой щекастый парень, охотно согласившийся подвергнуть себя оскоплению, — это дар богов. Кто в состоянии отыскать и доставить ее господину, того и следует осыпать милостями, ибо уважение к повелителю соразмерно с величиной его гарема. Наголодавшись в детстве и будучи проданным в дворцовые рабы, Шапу как-то признался молодому царевичу, что в поле только дурак согласится работать, как, впрочем, тачать сапоги, лепить горшки или варить пиво. Так ли уж велика ценность его яичек, если он, Ша-Пи-кальби, родился недоношенным, и в двадцать лет у него еще даже намека на шерстку внизу живота не было. Вся его сила, он постучал себя пальцем по голове, скопилась здесь. В этой тыковке, он еще раз постучал себя по виску, пощелкал языком, всякого добра навалом. Я могу быть твоими глазами и ушами во дворце, царевич.

Он странно рассуждал, этот раб, дерзко. Его корысть была понятна — он выбирал хозяина. Набу-Защити трон потыкал носком сапога в стену дворца и согласился.

— Попробуй, — потом прищурившись спросил. — Грамоту знаешь?

— Если господин прикажет, я очень быстро освою ее, — ответил Шапу. — В десять лет родители продали меня «отцу школы»,[743] так что клинопись мне известна.

Кудурру купил этого раба у своего младшего брата Набушумулишира, назначил писцом гарема, в котором и девок то было раз, два и обчелся. Вот Набушумулишир, который был на пять лет моложе Навуходоносора, с тринадцатилетнего возраста из гарема не вылезал. Братишка был парень простоватый, но себе на уме и после того, как отец официально короновался и второй ребенок получил титул «царского сына», вмиг ощутил свою незримую родственную связь с богами, пропитался спесью и очень скоро стал знатоком дворцовых церемоний. В армии он появлялся наездами, только по приказу отца, что, в общем-то, случалось редко. Тот старался держать избалованного Шуму (так в обиходе называли царевича) подальше от государственных дел. Набополасар полагал, что в целях поддержания династии иметь в запасе наследника престола неплохо, но это не означает, что тот должен быть популярен в армии. Третий сын Набополасара — Набуушапшу — родился, когда Набополасар был уже в преклонном возрасте и как-то не принимался в расчет при наследовании власти. К тому же он боготворил старшего брата и позже всегда держал его сторону в спорах с Шуму.

Царь повертелся с бока на бок, сунул руку под щеку, закрыл глаза. Нарочито засопел… За сомкнутыми веками явственно проступил образ худого, полуразрушенного городишки, каким был Вавилон, когда отец привез его вместе с матерью, сестрой и прочими домочадцами в священный город. В ту пору Набополасар уже отложился от ассирийского царя, чьим повелением был назначен на место правителя и воинского начальника области, называемой Страной моря или попросту Халдеей. Было Навуходоносору в ту пору лет семь маловато для зачисления в школу, однако Набополасар не раздумывая, не обращая внимания на слезы матери, записал сына в местную эддубу и через день, оставив семью в Вавилоне, покинул город и отправился к осажденному его войском Ниппуру. Ученики встретили маленького дикаря настороженно, а кое-кто просто злобно. Особенно первый силач в начальном классе Набузардан.[744] Тот сразу так и сказал — садись назад, халдейское отродье, и помалкивай!

Кудурру не раздумывая бросился в драку. В болотах на побережье, где Тигр и Евфрат впадали в море, сверстники не очень-то разбирались, чьим сынком ты являешься. А если заплачешь, посмеешь пожаловаться отцу, то еще и от него достанется. Первая драка в эддубе закончилась разбитым в кровь лицом, насмешками учеников и долгим до вечера сидением в устье сточной трубы. Вот уже где он дерьма нанюхался — на всю жизнь… Вечером, в поздних сумерках, пробрался домой. Мать, увидав маленького Кудурру, заохала. Отец поджал губы, пожевал бороду и ничего не сказал.

На следующий день Набу-Защити трон первым кинулся на обидчика. На этот раз разошлись вничью — вернее, «старший брат» растащил их и каждому всыпали по десять палок. Правда, наказанию подвергся только дикарек, отец школы, узнав о драке и отпущенном вознаграждении, за голову схватился. Бить Набузардана, внука главного эконома храма Эсагила, сына советника того же святилища, никуда не годится. А этого звереныша, обмолвился он по поводу отпрыска халдейского варвара, следует проучить. Старший брат поклонился в ответ и положенные десять ударов врезал Навуходоносору от всего сердца, как требовала справедливость, но чужую порцию завершил десятикратным поглаживанием по вспухшей рубцами, кровоточащей спине. Он всегда отличался редкой любовью к справедливости, его главный астролог Бел-Ибни, пусть будет благословенно имя его, а душа в поднебесье вволю напьется чистой воды.

В каком укромном местечке царства мертвых он занимается теперь счетом лунных месяцев и солнечных лет? Сводит ли механику мира, сотворенного Мардуком, к единой формуле, к единому календарю? Кого наставляет в умении пользоваться царственностью? Помнится, в начальной школе он ночь прожить не мог без наблюдений звездного неба, мечтал раскрыть божественную тайну хода светил. А может, старик все-таки попал в райский сад Ахуро-Мазды,[745] о котором с такой страстью мечтала Амтиду? Вот неуемный… Царь вздохнул. Лица ушедших к судьбе россыпью поплыли перед ним — по большей части это были образы, дорогие сердцу: соратники, верные слуги, покоренные цари, которые уверовали… Припомнились поверженные враги: Иоаким из Иудеи, вздорный, мелкий человечишка, его преемник Иехония в обрамлении своих пятерых, трясущихся от страха сыновей, его дядя Седекия, которого Набу-Защити трон за бунт, вероломство и неразумие приказал ослепить; цари Дамаска и Хамата, прочая мелкота… Наконец явилась она, долгожданная… Амтиду, солнышко мое, радость сердца… Твои висячие сады до сих пор полны чудес, невиданные плоды привлекают туда толпы народа. Люди ахают, цокают языками, крутят головами, шлепают себя по щекам. Потом рассказывают сородичам, что в существование подобного чуда поверить невозможно, а оно вот, на берегу Евфрата, возвышается подобному удивительному зиккурату,[746] в котором не прочь отдохнуть и небесные создания. Но боги, всезнающие боги, ответьте — почему они называют твои сады, моя Амтиду, садами злобной, хваткой до власти Шаммурамат?[747] Прошло чуть больше десяти лет, и они забыли тебя, моя светлокудрая Амтиду. В этом городе тебя никогда не любили. Им всегда была по сердцу эта вавилонская бестия Шаммурамат, ее они славили, о ней рассказывают небылицы. Будто она тоже дочь небожителей!.. Имя мое на устах у всех народов, населяющих землю, твое же, моя Амтиду, стерлось из их памяти. В том нет печали, любимая, я знаю. Рад, что не оставляешь меня по ночам, твой лик, обрывающий цепь всех сопутствовавших мне во цвете дней моих и ушедших в подземелья Нергала[748] спутников, — свет в ночи. Все равно, как только я подумаю, как потомки назовут твои волшебные сады, обида ложится на сердце!.. Лучше я собственной рукой обрушу их… О чем ты, любимая? Держать подальше от мыслей гнев и досаду сердца? Верно, разумная моя. Быть милостивым к Нитокрис?[749] Будь по-твоему… Как ты там, в райских садах всевидящего, всезнающего Ахуро-Мазды? Вкусна ли вода в неиссякаемом источнике, который бьет неподалеку от древа познания. Каковы на вкус божьи груши и финики? Неужели лучше тех, которыми ты лакомилась в висячих садах?..

Полакомиться, правда, Амтиду довелось всего единожды, а сколько было радости… Навуходоносор кончиками пальцев ощутил прелесть ее гладкой, как страусиное яйцо кожи, взвесил тяжесть пышной груди — она быстро раздобрела, после первого же ребенка, его Амтиду, и оттого стала еще желаннее. Припомнился взгляд… Когда она по ночам смотрела на него, ее бирюзовые зрачки в трепетном свете факелов казались удивительными жемчужинами в створках раковины. Было в ее взоре некое завораживающее целомудрие… Она первая поведала Навуходоносору о рае — чертоге, доступ куда после смерти получают только праведно живущие, не жалеющие сил в борьбе со злом. Ее речи были Кудурру в диковинку, она любила собак, благоговела перед огнем, сохла от тоски по родным горам. Она смеялась над обязанностью царя во время встречи Нового года провести священную ночь с верховной жрицей, этой высохшей от злобы и отсутствия детей каргой. Он и это прощал Амтиду. Ее сказки были удивительны, разумны и ошарашивающи, они смущали душу… Совсем, как бредни старого Иеремии или этого новоявленного ханаанского умника Даниила. Откуда они только берутся, эти доморощенные мудрецы, смеющие отвергать величие богов, составлявших силу и славу Вавилонии?[750]

Навуходоносор не выдержал — вскочил с постели, оправил уже изрядно подбитую сединой, завитую бороду, приблизился к оконному проему. Потом торопливо окликнул.

— Рахим!

В спальню, позвякивая доспехами, вошел страж, стоявший с внешней стороны дверей.

— Проводишь меня наверх.

Тот промолчал, переступил с ноги на ногу, подождал, пока повелитель накинет шерстяной хитон, возьмет резной посох, потом только первым вышел в коридор.

Рахим-Подставь спину некоторое время слушал тишину в коридорах дворца — изредка ее прерывало шипенье падающих с горящих факелов капель смолы. Наконец Подставь спину шагнул вперед, следом за ним двинулся и Навуходоносор. Выбрались на плоскую, утрамбованную крышу. Плитами был выложена дорожка вдоль зубчатой стены.

Дождь прекратился, но на воле было зябко и влажно. С полночной стороны поддувал резкий пронизывающий ветер, ершил пламя светильников, осыпал водяной пылью лица. Тьма непроглядная лежала в той стороне, где на берегу Евфрата были устроены невиданные, возведенные на гигантских террасах сады, уступами возносившиеся к небу. Удивительное сооружение! Сколько бился над ним Бел-Ибни, сколько листов пергамента извел прежде, чем сообщил царю, что террасы следует возводить таким образом, чтобы верхний ярус равномерно опирался на нижний, иначе постройка завалится… Как устроить, чтобы равномерно, поинтересовался царь. Тогда Бел-Ибни нарисовал Кудурру округлый свод, подпертый четырьмя колоннами. Зрелище невиданное! Арки царь видывал, проемы в стенах подобным образом устраивали, но чтобы вот так, куполом!.. Ай да Бел-Ибни…

Нет, ничего в той стороне не видно, а огонь понапрасну в висячих садах Навуходоносор жечь запретил. Яркими искрами огней читался мост через Евфрат, соединявший две части города, В преддверии праздника его украсили гирляндами. Мелькнула мысль — будет за что спросить с градоначальника, если к утру ветер сорвет и разметет цветы, сбросит венки в воду… От этой заботы стало тошно — Эа-нацир сейчас, конечно, не спит и в случае беды до восхода солнца наведет порядок. Если он, Навуходоносор, так уверен в Эа-нацире, зачем тогда нужен царь? Что случится с городом и землей, когда его, Навуходоносора, не станет? Кто присмотрит за людишками? Великие боги? Судя по свидетельству мудрых, живших до потопа, свары между богами случаются куда чаще, чем среди смертных. Один только Мардук, пекущийся обо всех, способен рассудить и утихомирить их.

Ветер швырнул в лицо горсть дождевых капель. Окатило изрядно Навуходоносор поморщился и махнул Рахиму: пора возвращаться. Спускались в том же порядке — сначала Подставь спину долго стоял у входа на лестницу, прислушивался, приблизив ладонь к уху. Потом понюхал струйки душного воздуха, которые тянуло снизу. Наконец махнул рукой — можно следовать…

Навуходоносор неожиданно рассмеялся. Рахим удивленно глянул в его сторону, однако правитель махнул рукой — иди, не оглядывайся. Правителя вновь окатило воспоминаниями. Явились в памяти вытянувшееся лицо Набузардана и нескрываемый страх в глазах главного подстрекателя и насмешника Нергал-Ушезуба, когда они узнали, что халдейский вождь, варвар Набополасар, тайно призванный вавилонянами в город, выгнал Кандалану из царского дворца, темной ночью в главном святилище с разрешения старейшин прикоснулся к руке Бела-Мардука и с этого мгновения взял власть в священном Вавилоне в свои руки. Вождь халдеев так и заявил гонцу ассирийского правителя — город Нина[751] сам по себя, а священные Ворота богов[752] сами по себе. Потом добавил, пусть их спор рассудит Мардук.

Это случилось спустя полгода после того, как маленького Набу-Защити трон привезли в Вавилон. Все эти месяцы они с матерью и домашними одни жили в городе, в родовом доме. Отец воевал где-то на юге. Время было беспокойное, сумрачное. После смерти Ашшурбанапала[753] в ассирийском государстве, куда на правах унии входил Вавилон, один за другим следовали мятежи и бунты. Вот и взрослые в доме трясущимися от страха губами делились ужасными новостями — мол, Набополасар отказался подчиняться новому царю, занял Урук и осадил Ниппур. В Вавилоне тоже было неспокойно. Все вполголоса говорили, что Ниневия зашаталась… Вновь воспрянули духом народы, по спинам и головам которых прокатывались волны ассирийских походов. Сколько их было, познавших тяжесть ассирийского меча, — урарты, хетты, мидяне, жители далекой Сирии, Каппадокии, эламиты, ханаанеяне, сами халдеи, наконец… Сыны Ашшура не знали сострадания — в первые годы империи, когда в среднем течение Тигра на трон сел Саргон II, его войско напрочь вырезало население на всех захваченных территориях. Рабов не требовалось, все, что требовалось для хозяйства, брали с бою — сокровища, съестные припасы, инструмент, серпы, весь товар, который купцы привозили из дальних стран. Разве что крепких мужчин сгоняли на строительные работы. Наследники Саргона вскоре на себе ощутили результаты звериной политики прежних правителей. Они сменили тактику — теперь захваченное население поголовно угонялось на новое место жительство. Даже в коренных областях государства, у слияния Тигра с Большим и Малым Забом, теперь редко можно было встретить чистокровного ассирийца — все больше и больше чужаков получали землю в пределах исконных земель и платили налог сильным и родовитым в Ниневии, Ашшуре, Дар-Шуррукине, Кальху, Арбелах, в городе бога Сина,[754] Харране. Тем самым, как объяснил отец молоденькому Навуходоносору, правители Ашшура рубили сук, на котором сидели.

В армии теперь тоже большей частью служили наемники, и прежнее ассирийское войско, наводившее ужас на мир населенный — от Мидийских гор, до истоков Нила, — утратило навык побед.

Стоило власти Ашшура ослабнуть, как тут же последовал заговор Шамашшумукина, брата Ашшурбанапала, поставленного на царство в Вавилоне. В ту пору ассирийскому царю удалось справиться с мятежом, однако теперь, спустя двадцать пять лет, времена переменились.

Власть в Вавилоне не в первый раз за эти полвека менялась в мгновение ока. Халдейские воины с помощью некоторых горожан и местного ополчения еще в мае принудили сдаться ассирийский гарнизон. Прежний царь Кандалану был изгнан «в поле» — так объявил ему Набополасар. Иди туда, халдей махнул рукой в сторону Ниневии и приказал закрыть ворота. Тем дело и кончилось отец вновь отправился осаждать Ниппур, опять маленький Навуходоносор остался с матерью в пропитанном страхом и надеждами Вавилоне.

Теперь, после торжественного прикосновения в руке Мардука и официального объявления о коронации, в город вошел большой отряд халдейских воинов. Тут же расставили караулы, вздернули нескольких мародеров, попытавшихся воспользоваться моментом. К рассвету настил на мосту, соединявшем обе части города, был наведен вновь. Как обычно с утра на рынках заголосили торговцы, открылись лавки, на узких улочках, затянутых рваными и закопченными полотнищами — под ними отчаянно пахло гарью расселись медники, жестянщики, кузнецы. В гавани забегали грузчики-рабы, во всю мочь закричали менялы. Жизнь двинулась своим чередом, разве что женщины из бедных кварталов втихую, стараясь не привлекать внимания властей, начали скупать соль, сушеные финики и прочую долго хранимую снедь. Всякую тревогу, страх перед неизбежным старались спрятать поглубже, в самую сердцевинку мыслей. О том, что случится, если придут ассирийцы, думать не хотелось. Понятное дело, добра от ашшурской волчицы ждать не приходится. Всего полвека назад свихнувшийся на крови Синаххериб сжег город дотла, вывез статую Мардука, а жителей частью истребил, частью выселил во внутренние районы Ашшура.

Все суета сует. Скоро новоявленный халдейский владыка тоже уйдет к судьбе и утащит за собой всех, кто поспешит выразить ему преданность.

Кудурру, не ведавший о событиях минувшей ночи, как обычно собравшийся в школу, столкнулся с отцом у ведущих на улицы, обитых медью ворот, через которые можно было попасть на родовое подворье правителя племени Бит-Якин. Строение было обширное, высоченное, со всех сторон глухие стены. Ни одного окна… Также, впрочем, были устроены и все другие жилища в Вавилоне. Идешь по улице в каменном ущелье, разве что ворота и свеже выброшенный мусор напоминают, что за стенами живут люди.

Отец был весь в пыли, все в том же помятом ассирийском шлеме, уже лысый, но в те годы куда более моложавый и въедливый. Был он непривычно весел, даже игрив — взял наследника за ухо, повел другой рукой и, указав на улицу, любовно сказал.

— Теперь это все наше, — после короткой паузы, уже посерьезнев, добавил. — Один в школу не ходи. У тебя будет провожатый. Сегодня твой день. Воин вмешиваться не будет.

За его спиной, на площади и проулках перед домом, толпился отряд халдейских воинов — все в панцирях из нашитых на кожаные жилеты бронзовых полосок, с непривычными на вид мечами, в ассирийских шлемах с гребешками в виде серпов. Видно уже успели пошуровать на воинском складе, смекнул Кудурру. Если все это теперь наше… Или стражу раздели… Он невольно, со страхом глянул в небо — как великий Мардук отнесется к поступку отца? В городе было тихо, пожаров не видать, воины тоже беспокойства не выказывают.

Отец школы сам встретил маленького халдея у ворот, тут же вертелся и Ушизуб, успевший доверительно шепнуть сыну нового правителя, что у Набузардана мать — дочь греха, что прижила она этого ублюдка в ту пору, когда его отец был в длительной отлучке. Кудурру искренне удивился подобной простоте и, храня в душе отцовское напутствие, поморщившись сказал доносчику.

— Отойди, а? Не мешай!..

Первый час прошел в тревожном ожидании. Любопытствующих было хоть отбавляй, и когда Набу-Защити трон во время перерыва вышел во двор, там уже было полно учеников. Воин томился у ворот — сидел в тенечке и дремал. Наконец и увалень Набузардан спустился по ступенькам. Было видно, что он заметно робел, однако прошел мимо Защити трон и глухо буркнул.

— Что застрял на пути, халдейская вонючка. А ну брысь!..

Кудурру испытал облегчение — трусов он с детства терпеть не мог — и с истошным воплем бросился на обидчика. Тут же из дверей эддубы выскочил отец школы и бросился к дерущимся, однако бородатый халдей в кожаном панцире, округлой медной каске и с увесистым копьем в руке преградил ему путь. Тот был дернулся, однако бородатый упитанный воин босой ногой наступил ему на носок плетеной сандалии и потряс копьем перед перепуганным учителем.

— Стоять…

Отец школы вскрикнул от боли и в следующее мгновение, глядя на халдея, уважительно закивал.

— Я все понял, уважаемый. Все понял…

Набузардан отшвырнул от себя Кудурру, отскочил в сторону, принял оборонительную стойку и вдруг навзрыд заплакал. Навуходоносор опустил кулаки, подошел поближе и громко — так, чтобы все слышали, — заявил.

— Если не будешь драться по-настоящему, я прикажу отрубить тебе голову.

Набузардан завизжал, как загнанный кабан, и бросился на сына нового правителя.

На этот раз они тоже разошлись вничью. После окончания занятий Набузардан в одиночестве побрел домой, в Новый город. Дорога вела к Эсагиле, затем к лодочной переправе… Мальчишка шел, опустив голову, задевал босыми пальцами о стены домов, шаркал пятками о мощеную мостовую, вытирал глаза. Навуходоносор с сопровождающим — их жилище тоже располагалось на правой стороне Евфрата — некоторое время шагали за ним следом. Ушизуб вертелся возле маленького варвара, выкладывал ему все, что знал об одноклассниках. Воин, смутно разбиравшийся в аккадском диалекте, на котором разговаривали в Вавилоне, неожиданно огрел доносчика по голове древком копья. На лице у Ушизуба выписалось нескрываемое изумлением, потом глаза у него закатились — он рухнул на плиты и распростерся ниц.

Воин взял Навуходоносора за ухо и поволок прочь.

— Не дело для маленького царевича выслушивать всякие пакости.

Телохранитель отца, сопровождавший его в школу, был первым, кто назвал его царевичем. Это слово наотмашь шарахнуло Кудурру по воображению. Если он царевич, то его отец, лысеющий молчаливый, себе на уме, больно хватающий за уши человек — царь?! Это значит, что он — любимец богов, их потомок, пришедший на землю, чтобы поддержать благоговение и страх в душах «черноголовых»? Он помазанник и властитель над душами смертных? Выходит, и он, Навуходоносор, сын Набополасара, имеет отношение к небесам, к могущественным Ану, Эллилю и Эйа,[755] а может, и к самому Мардуку?!

От подобной догадки свихнуться можно!..

Кудурру погрустнел. Город, так нелюбезно встретивший его, для начала руками Набузардана пустивший кровь, заставивший нюхать густое дерьмо, которое вавилоняне так обильно спускали вниз по улицам в канавах и глиняных трубах, — теперь предстал перед ним в новом свете. Должно быть, теперь каждый горожанин при виде его, будущего царя, обязан затаиться, склониться в поклоне и, ожидая решения судьбы, пасть на колени? Как уверяли в школе, перед царем даже облака должны были покорно замереть в небе, а солнце-Шамаш предстать перед ним в своем истинном облике брата и покровителя.

Он нуждался в знамении, в сиюмгновенном и непреложном подтверждении только что оброненных слов. В улыбке Иштар, кивке Мардука, убеждающем посвисте Нинурты.

Ничего подобного! Облачка, курчавые, свободно брошенные на небесную, округло синеющую гладь, по-прежнему дерзко взъерошенные, — равнодушно плыли в сторону, указываемую ветром. Плевать они хотели на юного царевича, потомка могучего Мардука. Впрочем, как и грузчики в гавани, прохожие на улицах, торговцы вразнос, как стайка голых мальчишек, возящихся у основания полуразрушенной стены в густо-желтых водах Евфрата. Никто не обращал на него никакого внимания — трех-, четырехэтажные дома и не думали сгибаться перед ним в пояс. Река, как, впрочем, и перевозчик, вообще не замечала его, катила свои воды спокойно и невозмутимо. Прохожие в большинстве своем с робостью оглядывали вооруженного, высоченного роста и с огромным брюхом халдея. На мальчишку, шагавшего с ним рядом, никто не обращал внимания.

Может, он сдерзил? Кудурру даже в дрожь бросило. Неужели оскорбил небожителей нетерпением, досадливой настырностью? Заладил — знамения, знамения!.. Ануннаки[756] сами знают, когда громыхнуть громом в ясном небе или повернуть ветер. Соберись с духом, жди…

Вавилонская башня Этеменанки.

Первым ему — не воину! — поклонился жрец в Эсагиле. Здесь, по храмовой земле, вдоль священного пути вела дорога к мосту. Волосатый, в длинной хламиде, служитель Мардука, заметив бредущего рядом с варваром-халдеем босоного мальчишку на миг замер, затем в глазах жреца мелькнуло что-то похожее на догадку, и он тут же переломился в поясе. Это было так неожиданно!.. Даже шагавший впереди Набузардан, глотавший слезы и время от времени оглядывающийся на получившего весомую поддержку врага, остолбенел. Знакомый сирийский купец, повстречавшийся возле переправы на той стороне, уступил им дорогу и резво поклонился. Так цепочкой и побежало. Разносчик сладостей — верзила на втором десятке лет, до сих пор презрительно улыбавшийся при виде возвращавшегося из школы халденка и лениво предлагавший ему медовых фиников, — на этот раз словно ожил, затрепетал и, вытянув в подобострастном извиве шею, осмелился приблизиться к божьему избраннику и пройти с ним рядом несколько шагов. Предложил отведать и того, и этого… Воин невозмутимо шарахнул его древком копья по нестриженой голове. Заулыбалась девица, посвятившая себя служению богине Иштар; завздыхал, глядя на мальчонку, старик-купец, сосед, в войлочной шапке с красным околышем и теплом шерстяном хитоне. Пропустив сына нового владыки города, он некоторое время стоял, наблюдая за этой парой. Что творится во Вратах божьих, что за нелепое смешение времен? Сын варвара, узурпировавшего власть, беспардонно разгуливает по улицам. Ему бы следовало путешествовать в богато разукрашенных носилках, в сопровождении стражи…

Кудурру, шагавший по прибрежной улице Нового города, все видел, все замечал, даже Набузардана, обежавшего их проулками и теперь следовавшего сзади. Тот прятался за спинами прохожих и, словно зверек, выглядывал из-за уступов внешних стен домов. Что за сила лишила его воли, разожгла любопытство? Чья невидимая рука сгибала прохожих в поклонах, заставляла уступать дорогу? Это было удивительное превращение — облака в небе и те застопорили бег, утихомирился ветер, стены столбенели, узнавая в прежнем дикаренке вдруг объявившегося царевича. Кудурру едва не заплакал — это все были не знамения, а домыслы. Пусть боги откровенно укажут ему правду, пусть сотрясут землю…

Воин-халдей неожиданно дернул мальчика за плечо.

— Смотри-ка, — от ткнул пальцем в голубую высь, — сокол! Откуда ему здесь взяться?

Мальчик вскинул голову — действительно в синем небе на уровне пятого яруса полуразрушенной Этеменанки,[757] отчаянно клекоча, описывала круги пестрая птица.

Воин пристально осмотрел сына вождя, затем кивнул и добавил.

— Это хорошая примета, парень, — и погладил его по курчавой голове.

Навуходоносор остановился, глянул в сторону прятавшегося Набузардана тот сразу бросился за выступ. Как доложил Кудурру всезнающий Ушизуб, мать строго-настрого запретила Набузардану дерзить сыну нового правителя, наоборот выказывать ему всяческое почтение… Нергал-ушизуб довольно засмеялся.

— Теперь его поставят коленями на соль и не пустят на рыбалку…

Дождавшись, когда одноклассник вновь выглянет из укрытия, Кудурру окликнул Набузардана.

— Эй, подойди сюда!

Тот покорно побрел в его сторону.

— Ты когда собираешься ловить рыбу? Лодка у тебя есть? — и не дожидаясь ответа, спросил. — Меня возьмешь?

Набузардан кивнул и вытер глаза кулаком.

— Я пришлю гонца, когда буду готов, — добавил Навуходоносор.

Глава 3

К удивлению царя утро первого дня месяца нисаннну[758] выдалось ясным, праздничным. Навуходоносор некоторое время лежал, подсунув руку под голову, прикидывал — наверное, перед рассветом он все-таки задремал, вот и пропустил момент, когда небо очистилось от туч, выкатилось солнце, омыло лучами выложенные глазурованным кирпичом оконные проемы. Окна спальни выходили на северную сторону, и глаза слепило от яркого сияния. Царь удовлетворенно прищурился — он любил свет, его обилие всегда радовало душу. Отблески лежали на коврах, поднятом балдахине ложа, золотили настенную штукатурку, обитую медью дверь. На душе было легко, невесомо. Ничто не теснило грудь, мысли вскользь касались прошлого…

В первый раз наблюдать прибытие в Вавилон ладьи с его покровителем Набу Навуходоносору довелось еще детенышем, с тех пор он больше других праздников полюбил встречу Нового года. Расписная лодка с высоченно загнутыми носом и кормой, с раскрашенным золотом, одетым в красные одежды деревянным истуканом, изображавшим бога мудрости, появлялась со стороны Борсиппы, соседнего с Вавилоном городка. Истукан ласково и бездумно глядел поверх толпы в сторону синеющей вдали вершины Этеменанки. Начало весны в Двуречье — благодатное время. Кончались затяжные зимние дожди, поспевал урожай, цвели деревья. Толпа, сопровождавшая Набу и месившая грязь по обе стороны канала, была пестра, нарядна, в охотку славила бога гимнами… Ах, как слаженно, как сладко они пели!.. С каким ликованием поминали имя божье! Позже, в эту пору он осыпал Амтиду лепестками цветов гранатового дерева.

В первый же год своего правления, в месяц нисанну, сразу после подтверждения царских полномочий и торжественного целования руки Бела-Мардука в сокровенной целле отец занялся перестройкой Этеменанки. С тех пор, как Асархаддон взялся за восстановление Вавилонской башни минуло почти два поколения — время брало свое. Вавилонская башня заметно оплыла. Планы у отца были грандиозные, все эти годы, когда велась долгая, на истощение, война с Сараком, он упорно, не щадя ни жителей, ни своего войска, ни тем более рабов, которых толпами приводили в Вавилон из захваченных у Ассирии провинций, срывал заметно оплывший земляной холм, пока не нашел закладной камень, давным-давно спрятанный в основании башни. Эту находку царь счел добрым предзнаменованием и на десятом году царствования, перед самым выходом в очередной поход, лично взгромоздил на голову полную корзину земли и побежал по сходням к огромной неглубокой яме. Следом за ним поспешал Навуходоносор, третьим семенил Набушумулишир. Всей семьей работали до самого вечера. На следующий день отец поднял войско, ушел с ним из города, а юному Навуходоносору все лето и осень, вплоть до наступления сезона дождей, пришлось таскать на спине корзины с землей.

Отец не очень-то церемонился со старшим сыном. Ни в детстве, ни в пору возмужания… Конечно, он испытывал к первенцу пристрастие — Навуходоносор вздохнул, выпростал руку из-под затылка, вытянулся на ложе — другого слова для подобной отцовской любви и не придумаешь, но эта нежная привязанность была напрочь переплетена с какой-то простоватой, крестьянской жестокостью. Набополасар был уверен, что ему лучше знать, что положено и что не положено наследнику, как с ним обходиться, чтобы его не испортили городские соблазны. В детстве он не ленился лично выколачивать из Кудурру вавилонскую «дурь». Когда царевич повзрослел, дело ограничивалось выкручиванием ушей и приказами ежедневно, от зари до зари, таскать землю, камни, высушенные кирпичи на взбухающую год от года вершину Этеменанки, утаптывать вместе со сверстниками землю, следить, чтобы богатые родители не подсовывали на стройку нанятых взамен своих сыночков мушкенум.[759]

Другое не давало покоя… Как позже узнал Кудурру — впрочем, он и сам об этом догадывался — в начале мятежа отец не колеблясь использовал его в качестве заложника. Для того и перевез семью из Урука в Вавилон, в родовой дом. Долго Набополасар, вождь и ассирийский наместник Страны моря,[760] торговался с Советом граждан Вавилона об условиях совместного выступления против северного соседа. В те годы после смерти Ашшурбанапала, когда на ассирийских территориях возобладала смута и неустройство, когда в столице началась неразбериха с престолонаследием, каждый, кто мечтал скинуть ярмо со своей шеи, понимал, что тянуть с выступлением против центральной власти в Ниневии нельзя. Война ожидалась трудная, затяжная, на истощение, однако никакой другой возможности добиться победы Набополасар не видел. Если бы ему хватало воинов и средств для проведения подобного плана в жизнь, Набополасар непременно, совершив гадание, спросив звезды, бросился бы в авантюру — Навуходоносор был уверен в этом, но старый вождь Бит-Якин никогда не обманывался на этот счет: в одиночку осилить Сарака ему не под силу. Нужны союзники! В свою очередь родовитые и сильные в Вавилоне, входившие в Совет граждан, крайне нуждались в опытном военачальнике. Желательно простоватом, недалеком. Предсказуемом… Которого потом, после победы можно будет обвести вокруг пальца… С этой точки зрения вождь варваров с побережья подходил по всем статьям — военного опыта не занимать, знатен, все-таки из царского рода, образования никакого — даже грамотешки предводитель халдеев не знал — богов уважал и ни в каких предосудительно-безумных мечтаниях замечен не был. Они договорились быстро — сошлись на том, что обе стороны пойдут до конца, до полной победы и для обеспечения этого условия Вавилон передавал Набополасару под команду свое многочисленное ополчение и казну с правом распоряжаться ими как если бы вождь уже являлся избранным вавилонским царем, а Набополасар обязывался властвовать, не нарушая законов, установленных еще тысячу лет назад царем Хаммурапи, уважать традиции священного города. В качестве заклада во избежание всяких недоразумений правитель племени якини должен был перевезти семью со всеми родственниками, домочадцами и клиентами в Вавилон, где им будет назначено достаточное содержание. Имелись в виду родственники, неспособные носить оружие.

Теперь становилось понятно отношение Набузардана к дикарю, выбравшемуся из болот устья Тигра. После того памятного дня, когда вождь Бит-Якин коснулся руки Мардука и был помазан на царствие, Набузардан близко сошелся с наследником. Они оба до смерти любили рыбалку, скачки на колесницах и верховую езду — причуду дерзкую, иноземную, непривычную для вавилонян. Дружок как-то откровенно поведал, какую ненависть, страх и отвращение испытывали в школе отпрыски достойных родителей к халдейскому зверенышу.

— Стоило только глянуть на тебя, ману[761] Кудурру, и пальцы сами в кулаки сжимались… — заявил он у костерка в ответ на вопрос, который давно мучил Навуходоносора. — Знаешь, как моя мать голосила, узнав, что Набополасара все-таки возвели на трон. Даже отец, бросивший в его пользу камень, и тот ходил мрачный. Лучше под руку ему было не попадаться. А как тут не попадешься, если он днями и ночами по дому шастал, сне не ведал. Голова трещала от затрещин…

— Но почему?! — изумился Кудурру.

— Ах, ману Кудурру! Никто в городе не верил в победу на Ашшуром. Это же был колосс! — подросток многозначительно потряс руками в воздухе. — Но и жить под ними было невмоготу. Налогами задушили, караваны, идущие в Вавилон, грабили. Богов отнимали!.. Из Сиппара все их статуи вывезли. Все ждали беду, погром. Кто-то должен быть за это в ответе!

Кудурру поднялся и подошел к оконному проему. Ночной дождевой полив пошел на пользу Висячим садам. Вся искусственная горка была в цвету, особенно хороши были яблони, за которыми здесь требовался особый уход. Садовники-северяне в летнюю жару затеняли кроны, следили за каждым яблочком, пестовали их как детей. Вот почему плоды созревали удивительно вкусные, сладкие, с незабываемой кислинкой… Жаль, что Амтиду не успела попробовать своих собственных,выращенных под боком яблочек.

Как поступили бы с ним с ним, с матерью, с Набушумулиширом спесивые вавилоняне, если бы отец потерпел поражение в решительной битве? Его бы точно продали в рабство. Мамаша того же Набузардана, жгуче-черная семитская красавица, не поленилась бы завладеть обидчиком своего Набузарданчика… Его мать закололась бы кинжалом, который постоянно, как и все женщины в доме, носила с собой. Таков был тайный приказ Набополасара. Шумулишир выжил бы — глядишь, выполз как-нибудь в писцы, завел бы контору, пробился по службе. Власти Вавилона держали бы его про запас, как возможного претендента на престол… В тот день, когда, таская землю, Навуходоносор осознал, какая судьба была уготована ему в случае поражения в войне с Ассирией, он невольно сверзился с подмостьев. Рухнул лицом в мягкую, еще не утрамбованную землю, которой заполняли полость храмовой башни. Вся молодежь, его сверстники, которые также несли свое бремя — исполняли священный долг, — побросали корзины, тяжеленные ступы, которыми уминали грунт, бросились к царевичу. Тот вдруг расхохотался — каким удивительно коротким показалось ему в тот миг расстояние от царственного величия до унизительной покорности раба. Не длиннее воробьиного скачка… Надсмотрщик, списанный из армии инвалид, лишившийся левой кисти, ударами бича разогнал сопляков по рабочим местам. Бил, правда, по грунту, щелкал в воздухе — ума ветерану хватало, чтобы не портить шкуру сынкам богатых и знатных. Первым занял место в цепочке носильщиков общий дружок Кудурру, за ним побежали другие. Где они теперь, вздохнул Навуходоносор. Друзья уходят…

С той же бесцеремонной неожиданностью Набополасар женил сына. Никому, кроме своего личных бару и макку,[762] не обмолвился — видно, царь не особенно полагался на слово Киаксара. В первый раз дряхлеющий на глазах Набополасар открыл карты перед старшим сыном и выложил свое видение политической диспозиции, которая складывалась в Двуречье, после их первой серьезной размолвки, случившейся после взятия Ниневии и получения известия о том, что Ашшурубалит сумел прорвать на север, к Харрану… В числе прочих упреков Навуходоносор мимоходом поднял вопрос и о навязанной ему женитьбе — мол, следовало, как заведено в Вавилоне, спросить и его мнение. Отец невозмутимо ответил, что действовал исключительно в его же, Навуходоносора, интересах. Чтобы окончательно сокрушить Ассирию, Киаксар был ему необходим, но и терпеть мидийскую гегемонию в Двуречье, Сирии, Палестине и, если помогут боги, в Египте он не собирался. Игра шла крупная, разыгрывалось ассирийское наследство, в таком деле спешить нельзя. Сначала личная встреча, разговор с глазу на глаз, затем писанный на глине договор и только после этого установление родственных отношений. Бракосочетание наследника вавилонского престола с мидийской царевной должно было стать последним, напрочь скрепляющим гвоздем в политическом сооружении, которое должно было обеспечить будущее Вавилонии. Только в этом случае Навуходоносор смог бы защитить трон.

Но это случилось позже, а в ту пору Кудурру только-только стукнуло восемнадцать лет. Он уже два года шагал вместе с армией по дорогам Двуречья — бесконечным проселкам, мудрено петлявшим на равнине между Тигром и Евфратом, успел посидеть в окопах во время осады Ниппура, с боевым луком в первый раз вышел в поле неподалеку от канала Нар-Баниту. Первой же стрелой, к собственному, тщательно скрываемому изумлению, попал в цель — угодил точно в правый глаз бородатому ассирийскому всаднику, во главе многочисленного клина во весь опор мчавшемуся в атаку на линию халдейских щитоносцев, под прикрытием которых стреляли лучники. Тот так и кувырнулся с коня… Щитоносец, прикрывавший царевича, глянул на Навуходоносора и поморгал.

— Ну, парень, удачи тебе не занимать! Радуйся, у тебя на небесах есть могучий покровитель.

С того дня по войску поползло — глядите ребята, повезло нам с наследником, у него есть илану. Он «имеет духа»! Солдаты радовались, как ягнята.

В поход на древнюю столицу северян Ашшур Набополасар выступил с заметным опозданием. На помощь своему союзнику Киаксару, плотно обложившему священный город, не спешил. То и дело вызывал заклинателей, теребил жрецов, чтобы те повнимательнее сосчитали звезды, поглубже вникли в желания богов: достойно ли правоверному почитателю Мардука, Ану, Эллиля и Эа принимать участие в уничтожении Ашшура, в осквернении его храмов? Чем это может обернуться для династии?

Войско встало лагерем вне пределов видимости погубленного города. Разведчики доносили, что Ашшур полыхает, как выходы напты на поверхность почвы. Эта кровь земли при возгорании всегда изрядно чадила. Чтобы многочисленным мародерам не повадно было отважиться на святотатство, Набополасар выставил на берегу Тигра усиленные караулы из отборных. Только повара могли забирать воду из реки. Уже с утра следующего дня по лагерю поползли жуткие слухи, что мидийские варвары осквернили храмы, принялись жечь все подряд, жрецов резали на месте… Узнав о подобных настроениях, Набополасар приказал зачитать воинам древний плач о гибели Вавилона. Там очень красочно расписывалось, как поступил Синаххериб с сородичами из священного, прославленного на весь мир города, как на вертелах поджаривали жрецов Бела-Мардука, как ассирийские воины грабили сокровища царского дворца, как сносили храмовую башню… Этого оказалось достаточно, чтобы унять тягостные настроения, овладевшие халдейским войском при виде гибнувшего Ашшура, вот только неприязнь к союзникам-мидийцам никто из воинов даже скрыть не пытался.

Когда Киаксар с группой мидийских князей прискакал в стан союзников, развалины на противоположном берегу еще дымили. Царь мидян был громаден до жути. Конь, носивший его был подобен древнему чудовищу Хумбабе. В первый раз, встретившись с повелителем «северных варваров» (по-аккадски «умман-манда») Кудурру с трепетным уважением приблизился к нему, даже рот открыл от изумления. Когда же Киаксар, соскочив с коня, хлопнул наследника вавилонского престола по плечу, Кудурру опомнился, сжал тонкие губы и смело глянул на предводителя мидян. Расправил плечи, вскинул голову…

— Славный парнишка, — одобрил Киаксар. — Я рад, что у моей Амтиду будет достойный муж.

Навуходоносор от удивления потерял дар речи. Его собираются женить? Почему же он ничего об этом не знает? Невеста, по-видимому, дочь этого великана со свисающими до груди усами, длинными редкими волосами, громогласного и хитровато-беспардонного?.. Таких умников, режущих «правду-матку», царевич никогда не любил. Варвар он и есть варвар — берет нахрапом… Если к тому же будущий тесть глуп и жаден, тогда совсем худо. Что можно ждать от дочери подобного чудовища?

К девкам у Кудурру отношение было сложное. Тело — оно, конечно, хорошо и приятно, но хотелось чего-нибудь покруче. Разговоров, например. С теми наложницами, которые купил ему Шару, было попросту скучно. Они были жадны до ласок, порой искренне скучали по объятиям Кудурру, но более всего страдали от отсутствия дорогих браслетов, перстней, колец, нарядных тканей, мягкой обуви, нехватки кипарисового, миртового, кедрового масла. Отсутствие же черной краски для подведения ресниц и бровей, зеленой — для наведения теней вокруг глаз, алой — для губ и щек, приводило их в ужас. Все заканчивалось скандалом, битьем писца Ша-Пи-кальби по щекам, плачем, воплями и докучливыми, нескончаемыми просьбами.

Услышав от царя мидян о том, что ему уже подобрали невесту, Навуходоносор первым делом бросился разыскивать Ша-Пи-кальби. Обнаружил евнуха в своем шатре — тот поедал сладости. Царевич по примеру отца сразу ударил его в ухо, опрокинул на пол. Тот поджал ноги, вскинул руки, закричал.

— Ай, чем прогневал, чем прогневал драгоценного? Ай, ума не приложу, чем обидел, чем досадил повелителю?..

Царевич взял себя в руки, устроился на корточках на полу, застеленному ковром, задумчиво спросил.

— А я ума не приложу, зачем тебя купил? Толку от тебя никакого. До сих пор ни одной стоящей женщины добыть не смог.

— Эх, господин, стоящую женщину разве евнухи добывают? Это уж как кому повезет, как на кого великая Иштар глянет, — уже совсем деловым, заинтересованным тоном заявил евнух. — Вам-то что беспокоиться…

— Как что беспокоиться! Отвечай, раб, знаешь ли ты, что меня собираются женить на мидийской царевне?

Лицо Шапу исказилось от страха, он выпучил глаза и, немного помедлив, ответил.

— Не буду врать, мой повелитель, это для меня новость. Но посудите сами, разве у вашего отца можно что-нибудь выпытать. Он даже когда гадания устраивает и то только один его верный жрец знает, с какой целью ягненка режут.

Навуходоносор долго сидел, изучал матерчатую штопаную стену палатки.

— Хорошо, узнай ее имя, насколько дика, хороша ли из себя, знает ли грамоту, каков нрав.

— Сделаю, господин, непременно исполню…

— И запомни, в следующий раз, если какая-нибудь важная новость пройдет мимо твоих ушей, ты будешь продан самому захудалому арендатору царской земли. Ясно?

Ша-Пи-кальби исступленно закивал.

— Я должен знать все, — веско добавил наследник трона. — Тем более причину, из-за которой совершаются гадания, любой запрос, обращенный к небесам, должен быть мне известен. Тем более ответ богов!.. Я должен знать обо всех разговорах, слухах, появляющихся в лагере. Ты должен быть в курсе всех секретов, которые прячут в головах приближенные отца, из чего сделаны амулеты, которые они носят за пазухой, какую пакость в них упрятали. Ты понял?

— Да, мой господин.

* * *
Праздничный выход царя Вавилона Навуходоносора, «смиренного, преданного великим богам и почитающего их, светлого князя-жреца, хранителя храма Эсагилы и Эзиды, сына Набополасара, царя Вавилона», — состоялся в полдень первого дня месяца нисанну, в тронном зале главного дворца. Сюда, к исполинским воротам, выходившим на священную Дорогу процессий, с раннего утра несли подарки, собирались послы и цари, увезенные в почетный плен, либо прибывшие в Вавилон по повелению правителя. Здесь же толпилась местная знать, заметно делившаяся на две группы. Халдейские военачальники и высшие чиновники, называемые царскими тупшару и сепиру,[763] держались отдельно от эну — старших жрецов многочисленных вавилонских храмов, ведавших обрядами, наблюдениями за звездами, календарями, сбившимися в плотную кучку с родовитыми князьями, а также с богатыми гражданами, входившими в состав храмовых советов. Купцы, посредники и землевладельцы, они из поколения в поколение занимали должности экономов и храмовых писцов местных святилищ. Эту группу возглавлял Итти-Мардук-балату, первосвященник храма Бела-Мардука. В сторонке со своими приближенными держался Нериглиссар,[764] зять царя, женившийся на дочери Амтиду Кашайе, один из высших военачальников в вавилонским войске. За время последних походов и благодаря милостям царя он разбогател так, что мог позволить держаться в сторонке и от своих сослуживцев и от местной, примыкавшей к храмам знати, причем, и с теми и с другими он поддерживал самые добрые отношения. Тут же, в окружившей полководца свите, находился и его сын, молоденький Лабаши-Мардук, любимый внук Навуходоносора.

Наконец ударили в гонг — низкий, басовитый, мелодичный гул полетел над городскими кварталами. Дробно и торжественно зарокотали большие барабаны, установленные на крепостных башнях, охраняющих царский дворец. Стражи с завитыми бородами, в позолоченных доспехах, ударили копьями о щиты, обитые давленной медью — массивные, вызолоченные створки ворот дрогнули и принялись расходиться.

Шествие началось!..

Сначала приглашенные попадали на первый двор, ограниченный с юга и севера многоэтажными, тесно прилепленными друг к другу строениями. В них помещалась многочисленная орда великих и мелких чиновников-писцов, ведавших сбором налогов, строительством и ремонтом дорог, поставками в армию и прочими государственными заботами. В нижних этажах помещались дворцовые мастерские, главными из которых считались камнерезный и ювелирный цехи. Слава о стройных узкогорлых кувшинах из молочного алебастра шла по всему миру. Получить это чудо в дар от вавилонского царя считалось в Сирии, Эламе, Палестине, Египте самой почетной наградой.

В западной стене, ограничивающей открытую площадь, были проделаны ворота — через них процессия начала вливаться на следующий, так называемый «малый» двор.

…Толпа полнилась, скапливалась перед третьими — главными — воротами, прорезанными между двух высоченных, прямоугольных, выступающих вперед башен.

Было тихо, на небе ни облачка. Отливала густой синью возвышавшаяся над стеной вершина Этеменанки — возможно, оттуда, с вершины, из своего святилища, во двор заглядывал сам Бел-Мардук. Легкий ветерок накатывал с реки, шевелил алые, расшитые серебряной нитью полотнища, укрепленные на поперечинах шестов, установленных на башнях. Шесты поддерживали боевые царские штандарты — бронзовые диски с изображениями вавилонских драконов, символами Мардука и сына его Набу. Чудовища, называемые мушхушу, были покрыты золотисто-красной чешуей, передние лапы львиные, задние — птичьи, вместо хвостов змеи. Головы узкие, вытянутые, напоминающие морды охотничьих собак, украшены рогами, языки раздвоены… В основании башен возвышались изваяния крылатых быков в два человеческих роста с человеческими головами, шествующими в разные стороны. Головы были покрыты круглыми, ступенчатыми шапками, лица набелены, бороды начернены и завиты в удивительно изящно нарезанные мраморные локоны. Немые стражи ворот молча взирали на замершую в почтительном благоговении толпу — смотрели пусто, поверх голов. Сколько их, двуногих тварей, прошло мимо них!.. Вновь раздался удар гонга, барабаны забили чаще, гуще. Створки следующих ворот дрогнули, в расширявшуюся щель хлынули лучи, разбрызгиваемые по миру солнцем-Шамашем. Слаженно запели хоры, выстроенные на крепостных стенах и на ступеньках, ведущих к тронному залу. Процессия двинулась в сторону, противоположную солнцестоянию.

Здесь, на третьем, открытом свету дворе, участники праздничного приема начали разворачиваться в сторону трех монументальных арочных проходов, ведущих в тронный зал.[765] Центральный, самый высокий проем, предназначался для высших должностных лиц государства и дальних родственников царя, низшие чины, сопровождавшие наместников провинций и высшую воинскую и служилую знать и не имевшие доступа в святая святых дворца, занимали места на ступенях. Правый проход предназначался для союзных властителей, левый для поверженных царей и клиентов Вавилонии.

Главный двор и тронный зал представляли собой единый ансамбль и всегда были доступны свежему воздуху — проходы между открытым пространством и помещением, заключенным под крышу, никогда не запирались. Здесь было чем вздохнуть и от чего затаить дыхание — по весне на главном дворе, внутренние стены которого были украшены помрачающими рассудок рисунками на цветных глазурованных кирпичах, скапливалось столько света и целебных дурманящих ароматов, что у впервые увидевших это чудо начинала кружиться голова. Между величественными, оконтуренными резным мрамором проходами вырисовывались исполинские дерева: справа — дарующая жизнь хулуппу с позолоченными ивовыми листочками и вершинной пальметтой, собранной из драгоценных камней, слева исполинский кедр, когда-то срубленный Гильгамешем в отрогах Ливанских гор. Кедровая хвоя — скопище радужных, посверкивающих на солнце нитей, — а также изгибистые ветви — даже ствол! — были усыпаны плодами, отведав которые человек обретал мудрость. В средней части ствола хулуппу была выложена фигура илу-хранителя нынешнего царя, а на стволе кедра красовалась его ламассу — богиня-покровительница. Первого благословлял на служение Навуходоносору, бог писцов и хранитель таблиц судьбы Набу, вторую осеняла волшебным жезлом сильная Иштар, изображенная в образе Царпаниту, супруги Мардука. На груди у богини висела накладная пластина, представлявший собой рогатый серп месяца с вписанным в него солнечным, перечеркнутым крестом кругом и восьмиугольными звездами — символами трепетной Венеры — поверху. Дерева, проходы, весь обширный, пропитанный голубовато-золотистым сиянием двор охраняли шествующие в разные стороны золотые львы.

Хоры на ступенях и стенах, окружавших дворец, грянули «Славься!..», и первые приглашенные вступили в зал. Здесь тоже хватало света и роскоши. Потолок был вознесен на неимоверную, не подвластную разуму высь, стены, слепившие глаза, были отделаны белым гипсом. Внутреннее пространство равномерно рассекалось чуть скошенными золотистыми световыми столбами солнечные лучи свободно проникали внутрь через округлые отверстия в крыше. Один из таких светоносных потоков падал на возвышение в гигантской, под самый потолок, неглубокой нише, где на троне восседал великий царь.

Глядя на подступающую толпу, Навуходоносор с любопытством прикинул которым по счету был этот торжественный выход? Четвертый десяток уже разменял… Что поделать, годы идут, печаль произрастает, как трава по весне. В прежние времена на хорах, устроенных в правой стороне зала, собирались женщины. Амтиду не пропускала случая полюбоваться на нарядную толпу. Теперь там угадывалась египетская царевна Нитокрис, навязанная ему фараоном Египта как залог вечной дружбы между Страной Реки и Двуречьем. Впрочем, если рассудить здраво, с той же целью отец вешал ему на шею и Амтиду. После гневного вопроса сына, на каком основании его, словно раба, держат в неведении, отец, не моргнув глазом, ответил.

— Так решили боги.

Наследник не сразу нашел, что ответить. Наконец заявил.

— Союз с Мидией не долговечен, и никакая свадьба не способна сохранить мир. Рано или поздно согласие рухнет!..

— Вот и пусть рухнет позже, чем раньше.

О чем здесь было говорить! Навуходоносор, вспомнив невозмутимое бородатое лицо отца, усмехнулся. Что в ту пору он, сопляк, мог противопоставить воле богов?

Кудурру выскочил из шатра, бросился к своей палатке, где возле коновязи отдыхал клин его телохранителей во главе с Набузарданом, гневно поправил чепрак, которым был накрыт его скакун, отвязал уздечку, перебросил ее через голову игреневого жеребца — все молча! — потом вскочил на него и, ударив пятками под бока, берегом Тигра помчался в степь.

Был полдень, месяц улулу, самая жара. Только возле реки, вдоль самой кромки воды, на быстром скаку, ощущалось достаточно прохлады. Клин всполошившихся телохранителей растянулся далеко позади. Нагнать царевича отборные, все больше его сверстники и друзья, не решались, но из виду Кудурру не теряли. Все воины личной охраны были в панцирях, шишаках, украшенных птичьими перьями, с короткими скифскими мечами-акинаками, которыми приходилось больше колоть, чем рубить, так как удержаться спине коня во время рубки было не просто. Горожанам искусство верховой езды вообще давалось с трудом. Свободно болтавшиеся ноги не давали точек опоры для уверенного замаха и мощного удара с оттяжкой.[766] Только редкие всадники те, кто был обучен скакать верхом, стоя на крупе лошади, — позволяли себе разить лезвием. Управление лошадью полагалось подлинным искусством. Если не считать северных кочевников — скифов и киммерийцев, а также союзников-мидян — конница, находившаяся в распоряжении царей Сирии и Ханаана, не говоря уже о стране Мусри, представляла из себя род вспомогательных войск. Всадник был вооружен луком и стрелами, и, чтобы вести стрельбу, к нему был прикреплен другой наездник, державший лошадь стрелка под уздцы и управлявший ею на поле боя. Из древних, цивилизованных народов только ассирийцы и родственные им жители Вавилонии вполне освоили управление лошадью с помощью уздечки и ног.

Это был увлекательные воспоминания — Навуходоносору было сладко сознавать, что он первый, вопреки воле отца, заставил своих всадников сражаться в одиночку. Более того — в строю! Так посоветовала Амтиду… Усовершенствовал он и ассирийские луки, наконечники стрел стал отливать по скифскому образцу. Эти ограненные трех — или четырехлопастные бронзовые острия с втулками, куда всаживалась крепкая тростина, пробивали любой панцирь, а деревянные щиты им вообще не были помехой. В первый раз он применил луки новой конструкции во время сражения при Каркемише, чем немало посрамил кичившихся своим умением египетских и лидийских стрелков. Их луки в человеческий рост оказались менее дальнобойными, чем его, с вставленной железной пластиной.

Между тем вспомнилось, как конь вынес царевича на широкую пологую вершину холма, северный склон которого еще был покрыт сочными, густыми травами. Сверху были отчетливо видны дымы, поднимавшиеся над догоравшей крепостью. На противоположный край луга — там где россыпью голубели оросительные каналы, желтели нивы — неожиданно выехал всадник в мидийском колпаке. Некоторое время незнакомец рассматривал царевича — конь его, вороной, с роскошной гривой и длинным необрезанным хвостом тут же начал щипать сытную траву, рядом приняла угрожающую позу огромная собака, из породы псов, которыми так дорожат пастухи. Всадник, развернув скакуна и отчаянно врезав ему под бока, бросился прочь. Навуходоносор зычно свистнул и, указав Набузардану на спасающуюся бегством цель, бросился в погоню. Клин телохранителей сразу развернулся редкой цепью. Перейдя на галоп, халдеи попытались было прижать чужака к берегу реки, но уже через несколько мгновений Набу-Защити трон почувствовал, что конь чужака настолько силен, что догнать его никому из его клина не под силу. Разве что загнать на орошаемые поля — там, в переплетении каналов, редко насаженных деревьев, на подмокшей почве можно попытаться сбить с чужака спесь… Он, еще молоденький в ту пору Набу-Защити трон, первым завопил от восхищения, когда неизвестный горец лихо одолел барьер из высаженных вдоль арыка кустов. С тем же неповторимым искусством мидянин перепрыгнул через главное русло. Навуходоносору и его воинам и в голову не могло прийти, что конь способен летать по воздуху.

Погоня продолжалась. Вот еще один гигантский скок — и чужеземец перелетел на другой берег канавы. Собака вплавь, с трудом выбираясь из грязи, одолела широкую, в половину гара[767] протоку. Также, впрочем, перебирались через преграду и воины-вавилоняне. Чужак, заметив их робость и неумение посылать скакуна на препятствие, залился громким смехом, потом, дождавшись пса, вновь ударил коня пятками и помчался к мидийскому лагерю, чьи шатры уже отчетливо вырисовывались на противоположном берегу Тигра. Кудурру закусил губу, решил не отставать. Мидянин разогнавшись попытался с ходу одолеть заросли колючника и полоску воды за ним, но на этот раз коню не хватило сил перемахнуть на другой берег. Жеребец рухнул в жидкую грязь, всадник кубарем перелетел через его голову, шлепнулся в воду и остался недвижим. Собака, не в силах добраться до хозяина и защитить его, залилась отчаянным лаем. Набузардан, сумевший во время скачки догнать и удержаться возле царевича, уже приладил стрелу, чтобы пристрелить копошившееся в жидком месиве поганое животное, однако спешившийся Кудурру с укором глянул на него и спросил.

— Зачем?

Набузардан опустил лук. Подскочившая стража тут же начала спешиваться. Кудурру, не обращая внимания на злобно лающую собаку, полез в арык, подхватил упавшего союзника, поволок на противоположный берег, на сухую землю. Высокий колпак свалился у мидянина с головы — удивительно светлые, длинные, обильные волосы рассыпались у наездника по плечам. Воины, вслед за господином перебравшиеся на другой берег, столпились вокруг молодой женщины, молча принялись рассматривать редкое, вывалянное в грязи чудо. Мидянка наконец пришла в себя, открыла глаза, тут же попыталась вскочить, однако охнула и, закусив губу, откинулась на землю.

— Нога? — спросил Кудурру и двинулся было помочь девушке, однако собака, сумевшая наконец перебраться на другой берег, ощерилась, зарычала и встала между ним и мидянкой.

В это время со стороны Тигра показался конный разъезд. Варвары на скаку развернулись цепью, опустили копья… Набузардан свистнул, охрана тут же сплотила ряды и окружила царевича. Еще немного и схватки не миновать, однако девушка выпрямилась, что-то решительно крикнула своим, погладила собаку между ушей, потом глянула на царевича и спросила по-арамейски.

— Почему так плохо держишься на коне?

— А ты научи, — усмехнулся Навуходоносор.

Девица серьезно ответила.

— Научу…

Разве не сказка, спросил себя Навуходоносор, наблюдая за подарками, которые подносили к его трону и укладывали на ковры. Разве не воля богов свела их в тот день на берегу грязного арыка? У Амтиду оказался сильный вывих, она крепко расшиблась во время падения. Лекари настаивали на том, чтобы отложить бракосочетание, однако мидийская принцесса потребовала, чтобы обряд был совершен на следующий день. Старик Навуходоносор улыбнулся — видно, ей не терпелось научить мужа красиво, как природный наездник, владеть лошадью и преодолевать любые препятствия.

Она не смогла сдержать стон, когда он обнял ее. Дело было в роскошном шатре, который по случаю нашелся в гигантском обозе, который неизменно таскал с собой старый Набополасар. Ночь тогда выдалась до одури душная, невеста сильно потела, видно ей было совсем невмоготу. Но и сопротивления не оказывала, только вздрогнула, когда он прикоснулся к ней. Закрыла глаза, прикусила маленькую, чуть поменьше верхней, нижнюю губку… Кудурру оголил ее плечи и тут же замер — на руках, предплечьях, даже на сильной, необычно большой груди были заметны крупные кровоподтеки. В ту первую ночь он долго не трогал ее. Слушал всякие россказни о том, как жить праведно, кто среди смертных в силах помочь человеку справиться с потребностью грешить. Разве могло тогда прийти ему в голову, что именно об этом, несделанном сразу, о часах, которые они провели, сидя друг напротив друга, прислонившись к спинкам кровати, он теперь будет вспоминать с возвышающим душу блаженством и щемящей сладостью в сердце. Он сидел в ногах у справившейся со страхом и отвращением к мужчине Амтиду, смотрел на нее, красивую, под утро раскрасневшуюся, совсем освоившуюся, благодарную, — и, затаив дыхание, слушал рассказ о том, как попасть в царство Ахуро-Мазды и узреть вечный, животворящий свет.

Боги и на этот раз оказались милостивы к нему — ему повезло с первой женой, и этого везения хватило на груду добрых, прославленных по всем землям дел. Господь наш, Вседержитель Бел-Мардук понял и простил его, заслушавшегося историей о мудром пророке Заратуштре, первым разъяснившим людям, что есть добро и что зло.

Глава 4

В ту ночь, в брачном шатре, Амтиду поведала мужу о далекой родине стране ариев, откуда ее мать и она сама была родом. Оттуда же когда-то нагрянули в приграничные к реке Тигру горы мидяне и фарсы.

Саму же Ариану и всю гроздь земель к востоку от Вавилонии — может, и само Двуречье — а также широкие степи, окружившие необъятное озеро с соленой водой,[768] густые леса, по полгода засыпаемые снегом, небо и воду, семя и разум — одним словом, все, что мы видим и слышим, создал всемогущий Ахура-Мазда, отец Истины, прародитель Святого духа. Он извечно пребывал наверху, а повелитель тьмы и творец злого духа, медлительный в постижении, объятый страстью к разрушению Ахриман копошился глубоко внизу, во мраке. Все знал Ахура-Мазда, обо всем ведал — и о том, что придет час и содрогнется Ахриман, нападет он на царство света и смешается с ним. Вот и создал Господь творение…

Амтиду повела рукой, пытаясь подобрать слово на арамейском, какое именно творение породил премудрый бог, и тут же застонала от боли. Кудурру осторожно принял ее руку и положил на подушку, потом потребовал.

— Продолжай!..

Навуходоносор, оглядывая собравшуюся толпу придворных, изредка кивая тем, кого следовало удостоить вниманием, припомнил, как долго Амтиду ворочалась на ложе, пытаясь устроиться так, чтобы не ныли ушибленные места. Он подкладывал ей подушки, пока она не остановила его жестом — коснулась свежей, прохладной, вкусно пахнущей сеном ладошкой его волосатой, загорелой за время походов руки. Погладила… Он чуть сжал ее пальцы, она осторожно высвободила их, подняла руки и тоненьким дрожащим голоском попросила о благословении.

— Мазда, мудрый Властелин, дай мне оба мира в дар — мир вещей и мир души. Пусть напрягший слух услышит…

Она примолкла, дождалась, пока у входа в палатку не заскулил верный Зак, затем спокойно и обстоятельно, без всякой исступленности, чего больше всего опасался Кудурру, продолжила.

— Создал Премудрый бог творение… Три тысячи лет пребывало оно в неземном, чудесном состоянии, занимая собой пустоту, которая отделяла свет от тьмы. Ахриман в своей преисподней не знал и знать не мог о существовании небесного предела. Когда же свет дошел до него, то дух бездны вскрикнул от ужаса и злобы. Пошел он войной на непостижимый свет, и чем ближе приближался, тем сильнее его охватывал страх. Не выдержал повелитель тьмы тяжести истины и скрылся во мраке. Жаждущий добра Ахура-Мазда предложил мир духу разрушения, однако тот бесстыдно отверг добрую волю создателя. Тогда творец добра придумал уловку, чтобы избежать тягостной, не имеющей конца войне с тем, кого теперь называют Лжец или Даруж. Он сказал: «Пусть будет между нами девять тысяч лет и пусть будет между нами творение». Премудрый бог знал, что три тысячи лет пройдут по его воле, три тысячи лет в смешении, когда воля Ахуро-Мазды и воля Ахримана сойдутся в пределах творения, три тысячи лет воля Ахримана будет побеждать, но наступит час последней битвы, когда властитель бездны будет лишен силы. Ахриман по своему неведению принял предложение. С тех пор видимое всего лишь поле, где сошлись в борьбе следующие истине и покорившиеся злой воле.

Навуходоносор усмехнулся, припомнив, как жутко ему стало в палатке. В сгустившейся, перемежаемой странными звуками тьме, и думать было нечего о победе света. На какое-то мгновение он почувствовал неприязнь к женщине, которая угощает его страшными сказками в тот самый миг, когда им следовало бы зачать будущего повелителя Вавилона и прилегающего к нему мира. Однако он не решился нарушить молчание. Не сробел — нет… Просто завороженный увидел скудный проблеск в ночи — должно быть, менялся караул в лагере, и кто-то неподалеку от шатра вновь зажег погасший было факел. Палатку неожиданно протянуло свежим предутренним ветерком, зашуршали стянутые льняной тесьмой входные полотнища. Громко, со сладким подвыванием зевнул Зак, которому Амтиду приказала сторожить вход в шатер. Кто-то тайный, дружественный, поселившийся в самой печени царевича уверил его, что зачатие наследника может подождать, куда интереснее проникнуть в тайну добра и зла.

— …Шестым Ахуро-Мазда изготовил сверкающего, как солнце, первочеловека. Звали его Гайамарт, от него и идет родословная наших народов. Трудная ему выпала доля, наслал на него повелитель тьмы блудницу Джех, и вслед за тем, как прекрасное исчадие тьмы совратило первочеловека, сразил его Ахриман, но перед смертью Гайамарт выронил семя, и поглотила его земля. Когда минуло сорок лет, появился чудесный росток ревеня, затем второй. Пошли ревени в рост и породили Мартйю и Мартйанга. После того, как приняли они очертания людей, Ахуро-Мазда просветил их: «Вы суть человеческие существа, отец и мать мира. Совершайте свои поступки в согласии с праведным законом и совершенным разумом. Думайте, говорите и делайте то, что хорошо. Не поклоняйтесь дэвам».

Не исполнили праотец и праматерь заветов Благого Духа, за что были жестоко наказаны — пятьдесят лет у них не было потомства. Наконец опомнились прародители и наградил их Ахуро-Мазда детьми.

Шло время, наступил срок править в Ариане мудрому царю Кавате. Тогда на земле каждому хватало удачи и счастья, благодатной земли и чистой воды, но радость от обладания обильным на урожай полем, свежим ветром, благодетельным огнем не бывает долгой. Наслал Ахриман на благодатную Ариану жестокого Афросиаба. Сгубил он Кавату, но и сам погиб от руки мстителя, царя Хосрова. Случилось это на берегу глубокого озера с солеными водами.

С той поры в мире нескончаемо длится война праведных, поклоняющихся священному огню, с неправедными — дэвами или, по-вашему, демонами… Горе в том, что многие смертные просто не знают, в какой стороне искать истину, что есть добро и чистота. Так сказал Заратуштра, когда после долгого отсутствия вернулся на родину и на озеро своей родины. Он унес на чужбину свой прах, а явился с огнем…

Последние слова Амтиду произнесла совсем тихо, чуть шевельнув губами. В шатре наступила тягучая, примолкшая в ожидании рассвета тишина.

— Я понял так, — Кудурру первым подал голос, — что самый гнусный грех, который способен совершить человек — это грех осквернения?

— Да… — вновь шепотом откликнулась мидянка. — Нет ничего страшнее, чем опоганить огонь, почву или воду нечистым.

— А вместилище Эллиля — небо и ветер, каким дышим, — ложью? Разве не так?

— Да…

В тусклых сумерках отчетливо проступило ее испуганное лицо, кровоподтек на плече. Она едва дышала, глаза были широко открыты.

— Что же мы ответим завтра на поздравления с будущим наследником?

Амтиду неожиданно громко, прерывисто вздохнула.

— Если будет мне позволено, супруг и повелитель, называть вас Кудурру — как обычно называют вас друзья, я бы хотела высказать желание…

— Говори, — после некоторой паузы откликнулся Навуходоносор.

— В племени из которого родом моя мать, женщины издавна имеют большую власть, чем мужчины. Мать моя была в бою захвачена в плен, и Киаксар взял ее в жены. Он покорил наше племя, теперь мы вынуждена жить под пятой мужчин. Я не жалуюсь, нет!.. Я знаю, ты, господин, имеешь право оттаскать меня за косы, набить по щекам, все равно я буду тебе верной женой и хозяйкой. Ты пришелся мне по нраву, я верю тебе. Не сочти мою просьбу странной или противной заповедям Ахуро-Мазды и тому, что сказал Заратуштра, но в нашем племени девушка в первый раз подпускает мужчину не иначе, как сзади. Так, утверждают мои сестры, совсем не больно. В этом нет ничего зазорного. Так любят друг друга кони, так допускает к себе кобеля собака. Я в твоей власти, господин. Чтобы утром тебе не пришлось лгать, исполни мою просьбу. Сделай так, как поступают с женщинами-воинами моего племени, побежденные ими мужчины. Я ничего от тебя не скрыла — именно побежденные ими мужчины…

За пределами палатки стало совсем светло. Амтиду сидела, опустив голову. Тяжелая, вызывающая желание потрогать коса лежала на обнаженной груди.

— Я рад, Амтиду, что ты доверилась мне. Я готов исполнить твою просьбу, зная, какой смысл ты в нее вкладываешь. Тебе не больно будет перевернуться…

О том, что было потом, вспоминать не хотелось. Передать ли словами то возвышенное настроение духа и тела, которое он испытал, овладев Амтиду. Славная телица она была, ласковая, приверженная чистоте. Так ее научил Заратуштра? Честь и хвала мудрому старцу, который снял часть бремени с души человеческой, подсобил «черноголовым» в пути до могилы. Жаль, что судьба не одарила их сыном. Одних дочек приносила ему Амтиду. Выжила средняя, любимая… Сынок родился от второй жены, сирийской царевны, дочери царя из покоренного Дамаска. Она соблазнила его на пиру, который устроил ее отец по случаю пребывания в городе правителя Вавилона. Вот он стоит справа от трона, его первенец, царевич Амель-Мардук. Родственники из Палестины — мать его, Бел-амиту, была дочерью царевны из Урсалимму — так и крутятся вокруг него, смущают, талдычат о каком-то богоизбранном народе… Ни о чем таком ни мудрый Иеремия, ни тишайший пророк Иезекииль не возвещал. Бог Яхве отметил народ Израиля, здесь спору нет, он же и наказал его моими руками за пренебрежение заветом. Вот пусть иудеи очистятся, покажут усердие в прославлении имени Господа, тогда будет видно… Навуходоносор вздохнул, пристально оглядел Амель-Мардука. Здоровенный детина, ростом с отца, правда, умишком не вышел. В поле, во время боя, теряется, с решениями постоянно запаздывает… Не то, что Нериглиссар, женатый на любимой дочери. Внучок Лабаши-Мардук тоже удался, на лицо чистая бабка. Сообразительный… Жаль, что молод и неопытен, а то назначил бы его наследником. Нериглиссар и Набонид[769] были бы у него советниками. Здесь же стояли и другие его сыновья… Всего их было семеро, включая Валтасара[770] от Нитокрис.

Навуходоносор обвел взглядом зал, где певчие и танцоры из цеха музыкантов готовили площадку для ритуального представления.

Что скрывать, ему почти всегда было хорошо с Амтиду. Редко, когда плохо, разве что в такие ночи, когда он напивался крепкого пива или являлся от сирийской плаксы или наложницы. Но это случалось не часто. Блуд не прельщал его, в этом он покорно подчинялся воле Ахуро-Мазды и тому, что говорил Заратуштра.

Во властолюбии или жестокости тоже пытался сохранить меру, хотя о какой мере может идти речь, когда дело касается этих грязных палестинских строптивцев или коварных, вечно сопливых египтян.

Интересно, что на этот раз подготовил писец цеха танцоров, какое придумал представление? Сумеют ли его умельцы придать яркость, вдохнуть душу в древние стихи, повествующее о мудрейшем из мудрых, о пережившем потоп и сохранившем человеческое семя Атрахасисе.[771] Странно, иудей Иеремия называл его Ноем и утверждал, что этот праведник был родом из Ханаана. Вот уж чего никак не может быть, вздохнул Навуходоносор, так это переселения праотца всех аккадцев на берега Мертвого моря. Всем известно, что Атрахасис — потомок людей, слепленных из глины. Значит, он родом из Двуречья.

* * *
Помощник царя Набонид, его ближайший друг и советник, ближе других расположившийся к трону, настороженно посматривал на повелителя — пытался догадаться, какие дали царь осматривает сейчас мысленным взором. Сумел перехватить взгляд Навуходоносора, брошенный в сторону балконов. Выходит, его опять посетили мысли об Амтиду, этой дерзкой своевольной, ошеломляюще красивой, навсегда взявшей в плен печень властителя женщине…

Вовремя ли?..

Набонид почувствовал мгновенный, до головокружения, ужас неуместного святотатства, затем зависть и преклонение перед человеком, который в день тоски, в предстоящую ночь умирания великого Сина, когда последний след лунного месяца вот-вот растворится в небытии ночи; в преддверии страстей, ожидавших Господа нашего Бела-Мардука, готового отдать божественную жизнь, чтобы природа смогла воскреснуть, земля рожать, вода течь, свет воссиять, способен с детским легкомыслием вспоминать сказки толстухи Амтиду о сражении созидательного света и ущербной тьмы, удаляться — пусть даже тайно, в сознании! — в кощунственные сравнения неповторимого, безраздельного владетеля небес, Господа нашего Бела-Мардука и непонятного, чуждого Вавилону Ахуро-Мазды.

Подобные дерзости были недоступны пониманию. Набонид частенько размышлял над этой загадкой и постоянно ловил себя на мысли, что его господину, царю священного города Навуходоносору, спасшему его от рабства в родном Харране, было доступно нечто такое, чего ему, исполнительному Набониду, никогда не отведать.

Что же было даровано ему, чего лишены были другие, окружавшие царя? Жажда знаний? Набонид и здесь шел по стопам повелителя — изучил все, что можно изучить. Проник мысленным взором в седую древность, попытался заглянуть в будущее… Пусть даже ничего не разглядел через завесу времени, но здесь, среди людишек, он прослыл мудрецом, которому доступны тайны души любого подданного великой Вавилонии.

Более того, по тайному распоряжению повелителя добросовестно собрал все материалы о жизни этого чудака Заратуштры, внимательно изучил их. Попытался раскрыть загадку странного бестелесного кумира иудеев Яхве, которого палестинские рабы неразумно почитают в качестве творца мира, а богов истинных, нависших на «черноголовыми», они отвергают. Что можно сказать по этому поводу? Жить праведно, конечно, замечательно, но кому-то на этой земле надобно и долг исполнять. С другой стороны, от подобных безумных идей кружилась голова. В каком же бардаке нам всем приходится жить, если на востоке, за горами Загроса идет бесконечная — гражданская война света с мраком, и никому не дано избегнуть призыва в этой схватке. На западе в свою очередь миром правит некая сила, своевольно наказывающая и своевольно разбрасывающая милости. Кстати, с милостями у этого еврейского Создателя негусто, все больше тычки и зуботычины. То ли дело родная Вавилония, где боги весело, в охотку, исполняют роль праотцев и до сих пор заботливо пекутся о смертных чадах. Стоило только по всем правилам совершить обряд, не пожалеть жертвенных животных и можешь считать, что удача у тебя в кармане.

Если бы все было так просто, с некоторым угрюмым, мгновенно прихлынувшим озлоблением, решил Набонид.

Никому и никогда в этой стране не приходило в голову назвать славного Навуходоносора мудрым. Царя это не обижало, хотя он не был так нарочито простоват, как его отец. Каким дурачком иной раз прикидывался Набополасар!.. Милостивый Набу, прости меня, грешного… Навуходоносор никогда не переходил меру, не требовал пышности в титулах, славословий своему имени во время праздников. С другой стороны, особенных почитаний от этих спесивых вавилонян вряд ли дождешься — что верно, то верно, и все равно после побед, расширивших пределы государства от моря и до моря, после стольких лет мира, процветания, после необыкновенных строительных свершений, установления справедливости, наконец, Навуходоносор мог бы потребовать себе прибавки к титулу.

Он и этого не сделал. Разве что приказал изучить родословную халдейских князей из племени Бит-Якин. Конечно, лизавший пятки царю Бел-Ибни очень скоро довел ее до легендарного Нарам-Сина,[772] когда-то явившегося с небес и после смерти вознесенного на первое небо. Установлением происхождения, подтверждавшего родство с богами, правитель и ограничился…

Не внушал повелитель и леденящего ужаса, на который были щедры повелители Ассирии.Да, имя «Навуходоносор» вызывало трепет и тягостное ожидание неизбежной расплаты, но только у тех криводушных, кто испытывал злонамеренную тягу к предательству, коварству.

Трудно отказать правителю и в почтительности к родным богам. Какой храм может сравниться с величием и могуществом святилищ вавилонских богов. Побывал он, Набонид, возле алтаря этих мидийских огнепоклонников. Плохо заботятся они о прославлении своего Ахуро-Мазды! Да и Заратуштра оказался лишенным милости богов — срезал ему голову какой-то безымянный кочевник. А уж как он распинался, пытаясь научить варваров праведной жизни! Он не в укор это говорит, мудрости этому магу было не занимать, но где же богоизбранность? Почему этот светоносный Ахуро-Мазда так бестолково распоряжается жизнями самых верных и преданных ему людишек? Что осталось от этого злосчастного Заратуштры? Слова? Их есть и у него, Набонида, верного последователя лучезарного Сина. Странные люди, эти пророки, они пытаются словом обновить мир! Разве не наглядней действовать одновременно и словом, и делом? Истину необходимо подкрепить мечом, разве не так? Взять того же худущего пророка Иеремию, к которому Навуходоносор тоже испытывал слабость. Он, Набонид, присутствовал при всех беседах царя с этим то и дел впадающим в раж, начинающим всплескивать тонкими как у скелета руками иудеем. Иеремия позволял себе противоречить великому царю, спорить с ним. Когда старый еврей начинал упрямиться, настаивать на истинности того или иного понимания образа Вседержителя, положение становилось невыносимым, и Навуходоносор всегда в таких случаях вызывал Амтиду и его, верного Набонида. Каким образом этот старый еврей спелся с мидийской женщиной тоже было трудно понять, ведь говорили они о разных вещах. Один утверждал, что Господь Бог един. Он сотворил землю, человека и животных, которые на лице земли, и сотворил исключительно великим могуществом своим, простертою мышцей своей. Из ничего!.. В начале было Слово, и это Слово им самим и оказалось. Ни больше, ни меньше… Небожителя сравнить с писулькой на пергаменте, с закорючкой на глиняной табличке, с шевелением губ!.. Каково?.. Как в это вникнуть?.. По мнению Иеремии и схожих с ним безумцев, не было ни косной, сонной Тиамат[773] — безликого, бездумно мешавшего свои воды существа. Ни распростертого над водами в вечной недвижимости Апсу! Ни детей их, Лахму и Лахаму, ни Аншара, ни Кишара? Ни великой, порожденной ими троицы богов: Ану-неба, Эллиля-земли и ветра, ни Эйа-воды? Один только святой дух! И отдал этот святой дух твердь небесную и твердь земную, кому ему богоугодно было. А угодно ему было отдать созданье свое царю Вавилонскому Навуходоносору, рабу его, и даже зверей полевых и рыб речных отдал Он ему в услужение.

Выходит, не бог безумных евреев, а бог славных вавилонян сотворил мир, пусть даже все, о чем рассказывала Амтиду и иудейские пророки, потрясало. Ему, Набониду не в чем лукавить перед самим собой — конечно, Бог един, имя ему Мардук. Его велениями и заветами живы «черноголовые». Силой небесной, силой Слова, сосредоточенной в Мардуке и светоносном сыне его Сине, светлой Луне, смертные влекутся к добру…

О том же твердила и Амтиду — борись с демонами, круши дэвов, тем самым откроешь себе путь в кущи небесные, в царство света. Твори здравую мысль, умное слово, доброе дело, и уменьшится в мире сила Лжеца-Даруза. Возрадуются огонь, вода, земля и корова созданьям твоим, людям будет лестно упоминать о тебе…

Так говорил Заратуштра!

О боги, вздохнул Набонид, как вы слепы в своих привязанностях, как обидчиво обходите верных и награждаете дерзких. Вот о чем умолчал старый иудей — он попытался скрыть имя Бога, ведь имя его — Мардук? Или Син? Эта тайна недолго оставалась тайной. Поскольку по приказу царя этого вечного склочника Иеремию нельзя было трогать, уже здесь, в Двуречье, на канале Хубур Набонид распорядился тайно отловить кого-нибудь из этих «пророков» и выколотить из него все имена и прозвища, которыми в их тайных пергаментах был поименован Создатель. Это было важно для поддержания порядка, выявления тайных замыслов и полноты царского архива. И, конечно, для подтверждения его, Набонида, провидческой догадки — не пытаются ли эти коварные иудеи скрыть истинное имя Бога? Тот тоже сначала дерзил, куражился, грозил гневом небес, когда же ему прижгли пятки и начали жечь волосы между ног, сразу раскололся. Так и выложил имечко… Яхве, Саваоф, Адонаи, что значит Господь, и много еще… Но ни разу, подлец, не обмолвился ни о Мардуке, ни о Сине. Даже пытался оспорить истину, которую он, Набонид, приоткрыл перед ним, Ну, да простят его боги. Документ получился подробный, все в нем было описано в точности, что за ересь, откуда она пошла, кто проповедники. В случае чего делу моментально можно было дать ход. После недолгой отсидки он приказал выбросить старого еврея на улицу. За откровенность и желание сотрудничать его наградили свободой, освободили от работ на выделке кирпичей. Ну, и какая беда, что он стар и искалечен, что соплеменники отвернулись от него? Пусть ходит по улицам Вавилона и добывает хлеб попрошайничеством — в священном городе никому не откажут в помощи. Так он, подлец, сознательно уморил себя голодом. Собаке собачья смерть, надо быть более сведущим в именах божьих.

Навуходоносор уловил вздох советника, с вершины трона глянул на него. Тот, почувствовав царственный взгляд, поднял к нему опечалившиеся при этом воспоминании глаза и чуть заметно повел головой в сторону балкончиков, где сидели женщины. Царь усмехнулся и кивнул, затем вновь обратил свой взор в сторону живописного действа, которое ставили певчие Иштар Урукской в присутствие повелителя Вавилона и его приближенных.

Писец цеха музыкантов на этот раз особенно постарался, отметил про себя Набонид. Место, где происходило ритуальное представление, было убрано коврами и цветными материями. Вокруг первоцвет — веточки цветущих яблонь знают, чем тронуть душу царя! — букеты ранних роз, лилий, собранных в устье Евфрата.

Эта древняя поэма была особенно по сердцу гордячке Амтиду. В ее горной стране о потопе только слышали, здесь же на равнине боги смели всех людишек, созданных в помощь Игигам.[774]

Между тем чтец в нарядном одеянии принялся с выражением, нараспев зачитывать строки из священного сказания о мудром и добродетельном Атрахасисе, пережившем потоп. Танцоры и мимы на возвышении начали оживлять события.

Когда боги, подобно людям,
Бремя несли, таскали корзины.
Корзины богов огромны были,
Тяжек труд, неподъемно бремя.
Семь великих богов Ануннаков
Принудили трудиться братьев Игигов.
Был Ану, отец их, владыкой верха,
Советником стал воитель Эллиль,
Понукать ими начал Нинурта.
Надсмотрщика поставил над ними — Эннуги.
Вот по рукам ударили боги,
Бросили жребий, поделили уделы.
Ану приписано было небо,
Землю Эллилю они подчинили.
Вод засовы, врата Океана
В присмотр Эа они поручили.
На небо свое Ану поднялся
Эа спустился в глубины.
Они, небесные Ануннаки,
Тяжко трудиться предписали Игигам.
Принялись те выкапывать реки
Радость страны, каналы прорыли.
Стали Игиги выкапывать реки,
Жизнь страны, каналы прорыли.
Реку Тигр они прорыли,
Реку Евфрат они прокопали.
Трудились они в глубинах вод,
Жилище для Эа они возводили,
Также Апсу для Ану они воздвигли…
Десять лет они тяжко трудились,
Двадцать лет они тяжко трудились,
Тридцать лет они тяжко трудились.
Годы и годы они тяжко трудились,
Годы и годы в болотах топких.
Годы трудов они подсчитали.
Две с половиной тысячи лет
Они тяжко трудились,
Днем и ночью несли свое бремя.
Они кричали, наполняясь злобой,
Они вопили в своих котлованах:
«Где предводители наши? Жаждем увидеть!
Пусть отменят тяжкое бремя.
Где советник богов, воитель?
Пойдем отыщем его жилище!
Где ты Эллиль, советник, воитель?
Пойдем отыщем его жилище…»

Глава 5

Вскоре после женитьбы Навуходоносор набрался храбрости и, подбадриваемый Амтиду, потребовал у отца должность луббутума — начальника отдельного отряда. Еще лучше, если бы Набополасар поручил наследнику взятие какого-нибудь города.

Навуходоносор, бездумно наблюдавший за представлением — в который раз он присутствовал на ритуальном действе, — усмехнулся. Как непохож был его разговор с отцом на бунт, поднятый неразумными Игигами! Полуголые мускулистые актеры, изображавшие утомленных богов, страстно потрясали кетменями, дерзко размахивали кожаными полосками, которые носильщики одевали на лбы и на которых крепились корзины с землей. Подбрасывали сами корзины — символы невыносимого бремени, возложенного отцами на плечи богов. Корзины, правда, отличались необыкновенно тонким, ажурным плетением, были украшены цветными лентами и гирляндами цветов… Амтиду всегда посмеивалась над подобными богами.

Они кричали, наполняясь злобой,
Они шумели в своих котлованах:
«Хотим управляющего увидеть!
Пусть он отменит труд наш тяжелый…
Пойдем отыщем его жилище!..
Ныне ему объявляем войну!
Сражение да столкнется с битвой!..»
Спалили боги свои орудья,
Они сожгли свои лопаты,
Предали пламени свои корзины.
За руки взявшись они пошли
К святым вратам воителя Эллиля…
Приятно было наблюдать, с каким изяществом придворные актеры ломали свои лопаты, черенки которых были изготовлены из тонких, украшенных лентами, тростинок, как красиво рвали венки, как трогательно звучала музыка. На этот раз представление удалось, решил царь. Танцоры впечатляюще изобразили бурную страсть, ропот и возмущение, охватившие богов-труженников. Их следует наградить.

Чтец с горечью в голосе объявил, а лицедей, изображавший Эллиля, обмякнув лицом, изобразил страх, испытанный богом, повелителем всего, что находится между небом и мировым океаном, на котором плавает твердь.

Нуску, советник, открыл уста,
Так говорит воителю Эллилю:
«Господин мой, что это лик твой бледен?
Почему ты сынов своих боишься?
Позови, и пусть опустится Ану,
Пусть Эйа предстанет перед тобой».
…Память охотно откликнулась на зов былого. Тот первый разговор повзрослевшего наследника с царем состоялся после падения Ашшура. Кажется, на третий или четвертый день после свадьбы, после оргии и раздачи подарков, принесения жертв богам Вавилона и обряда почитания духа огня Арты, совершенном магами[775] в мидийском лагере, где побратались кровью брат Амтиду Астиаг и Навуходоносор. Случилось это в поздних сумерках, в палатке Набополасара, когда отец как обычно перед сном погрузился в сосредоточенное молчание, принялся перебирать четки, шевелить губами, а то и бормотать что-то про себя. Кудурру, с детских лет вынужденный частенько составлять отцу компанию в подобных, предшествующих завершению дня бдениях, тоже замер, готовый наконец потребовать причитающуюся ему долю власти.

Трудно сказать, молился в эти минуты старик-халдей или по-дружески общался с богами, наградивших его царством? А может, раздумывал над какими-то насущными государственными вопросами, чтобы потом с помощью внутренностей жертвенных животных получить подтверждение своим решениям? Или попросту отдыхал от дневной суеты?..

Кто знает?..

Отец до самой кончины не стеснялся в присутствии старшего сына сидеть на скрещенных ногах. Долгое время он и за сражениями наблюдал в той же позе. Устраивался на войсковом барабане, подтягивал под себя пятки и, тыкая пальцем то в одну, то в другую сторону, в того или иного начальника, начинал отдавать приказания. Только после того, как ему было позволено коснуться руки Бела-Мардука и он был награжден царственностью, на людях начал застывать по стойке смирно — видно, его приятель и ближайший советник, прорицатель Мардук-Ишкуни намекнул, что повелителю Вавилона не подобает в присутствие сановников сидеть на пятках. Следует отыскать более подходящую для занесения в анналы позу. В домашней же обстановке, среди своих, даже на троне, Набополасар, заметно постаревший после взятия Ашшура и заключения союза с мидянами, устраивался по привычке, при этом еще полулежа облокачивался на один из подлокотников.

Отбормотав, отец поинтересовался у сына, пришлась ли ему по нраву Амтиду? Какая она хозяйка, правда ли, что любит скакать на коне, и как теперь он, Навуходоносор, поступит с этим пристрастием? Стоит ли разрешать супруге наследника престола сидеть на людях, раздвинув ноги?

Сын ответил, что хозяйка она, по-видимому, будет хорошая, честь семьи не уронит, а насчет прогулок верхом это очень способствует здоровью. Кроме того, честь семьи более поддерживается славой мужа, чем добродетелями жены, вот почему он просит присвоить ему звание военачальника-луббутума и выделить под его начало крупный отряд.

Выслушав Навуходоносора, старик пожал плечами и ответил, что такое серьезное государственное дело, как наделение наследника полномочиями военачальника нельзя решать без совета с богами. Он тут же вызвал Мардук-Ишкуни и приказал подобрать благоприятный день для гадания по поводу просьбы царевича.

Навуходоносор едва сумел сдержать гнев — сказалась, по-видимому, отцовская выучка. Он поблагодарил царя и, получив разрешение, вышел из шатра. В сердцах выложил все Амтиду: и что Набополасар до сих пор считает его несмышленышем, и что всем известно, как он обращается со знамениями богов, что к старости он совсем обленился и его знаменитая осторожность теперь сродни самой беззубой нерешительности…

Действительно, то, как Набополасар относился к гаданиям на внутренностях и предостережениям звезд, то есть, к самым недвусмысленным откровениям, которыми боги делились с людьми, — вызывало оторопь. Если Набополасар вбивал что-то в башку, он заставлял своих прорицателей повторять и повторять гадания, жрецов получше вглядываться в ночное небо и тщательнее считать ход светил. Если и в следующий раз гадания не приносили известного только ему, царю Вавилона, результата, он отсылал гонца в Эсагилу и требовал от главных жрецов-сангу проверить чистоту подачи запроса небесам. В этом смысле он шел по пути прежних ассирийских владык, которые разделяли приближенных к трону жрецов на группы, рассаживали по отдельным помещениям и требовали представлять независимые друг от друга ответы. Только в том случае, когда предсказания сходились по большинству пунктов, властители Ашшура принимали советы богов к действию. В противном случае участь несчастных гадателей была незавидной… Время от времени некоторые владыки Аккада и Ассирии позволяли себе публично усомниться в достоверности испытания судьбы по внутренностям жертвенного ягненка или при швырянии дощечек, однако подобных святотатцев боги быстро приводили в чувство. Набополасар не позволял себе открыто усомниться в истинности того или иного прорицания, результата он достигал не мытьем, а катанием. То обряд был совершен не вполне с требованиями традиции, то наблюдение и считка звезд произведена без надлежащей аккуратности. В конце концов, он добивался подтверждения своего, уже принятого после долгих вечерних размышлений решения, и никому не дано было знать, что именно замыслил в сумерках этот царь, «ничей сын, которого в малости его призвал на царство Мардук…» так прибеднялся он в своих надписях на скалах и закладных плитах, укладываемых в основание храмов и башен. Он молчит и молчит, объяснил жене Навуходоносор, бормочет что-то и перебирает четки. Как тут уцепишься за богатую извилинами мысль этого мужика…

— А ты попытайся, — посоветовала Амтиду.

Навуходоносор вздрогнул, услышав исступленный, полный горечи выкрик чтеца — так верховные боги, собравшиеся в доме Эллиля, восприняли известие о непослушании собратьев-труженников.

Отчего Игиги врата окружили?
Кто зачинщик этого бунта?
Кто из них призывал к нападенью?
Кто столкнул сраженье и битву?…
Световой столб, падавший на царский трон из отверстия в крыше, между тем отодвинулся в сторону, лег на Набонида и сыновей — высветил лица преемников Навуходоносора. Из сумеречной, надвинувшейся после яркого солнечного света тени, царь с усмешкой наблюдал за ними. Никто из них до сих пор не посмел явиться к нему и заявить о своих правах на власть. Орудуют исподтишка, чужими руками и прежде всего Нитокрис, которая спит и видит, как бы добыть трон для своего маленького Валтасара.

Как быстро меняются времена…

Получив отказ отца, сославшегося на волю богов, Навуходоносор, одетый в печаль, словно в одежду, занялся тяжелейшей умственной работой. Некоторое время он еще ходил в лучниках, потом отец вывел его из состава линейного отряда и вплоть до падения Ниневии Кудурру служил при Набополасаре кем-то вроде посыльного. Времени свободного было много, тогда-то, приметив некую необычность в луке брата Амтиду, наследника Мидии Астиага, с которым он вскоре после братания сошелся накоротко, Навуходоносор додумался, а Бел-Ибни поддержал его догадку об увеличении гибкости лука, если сделать его составным, а место соединения укрепить железной пластиной. Превышающая все другие луки дальнобойность нового оружия потянула за собой размышления, как получше использовать такое важное преимущество… Затем встал вопрос о боевых порядках пехоты. Скоро ему и его отборным выпал случай вступить в рукопашную схватку с ассирийскими воинами. Испытание было жутким — в армиях того времени в тяжелую, одетую в панцири пехоту сопляков лет до двадцати пяти не допускали. Собственно боевое столкновение той поры после смешения рядов противоборствующих сторон разбивалось на отдельные поединки, в которых никто никого не щадил. Правил тоже не существовало — рубились изо всех сил, секли по незащищенным местам. После подобных схваток на поле боя оставалось кровавое месиво из отрубленных рук, ног, раскатившихся голов, лишенных всякой привлекательности тел с распоротыми животами и выпавшими внутренностями. В такую мясорубку нельзя было пускать молокососов, хлипких юнцов и тщедушных грамотеев-писцов. Сражения той поры выигрывали привычные к труду и тяготам крестьяне или наемники, чей жизненный удел был добывать себе пропитание оружием.

Первый же удар тяжелого меча Кудурру удалось отразить — лезвие только скользнуло по шлему, но и этого хватило, чтобы в голове загудело, забухала кровь в висках. Луки уже были отброшены, началась рубка. Ассириец, вставший напротив него, был легко ранен. Чем его можно было взять? Спасло царевича то, что после первого натиска он не потерял голову. Заметив кровь на левой руке, в которой вражеский воин держал щит, Навуходоносор смекнул, что ему надо продержаться несколько минут, не дать противнику возможности сблизиться, обессилить его, однако попробуйте унять истеричное желание ответить ударом на удар, самому броситься в атаку, оглушить врага воплем. Шум и гомон над местом боя стоял немыслимый, все переплелось в сознании: визжание, крики «Мардук, спаси!», «подсоби, Ашшур!», мольбы, уханье, смех и рыдания, торжествующие выкрики. Это было самое трудное — сохранить хладнокровие. Тут его окриком поддержал Набузардан. Он прикрывал царевича со спины. Наконец Навуходоносор, прикусив до крови нижнюю губу, сдержал убийственный порыв и, оторвавшись от врага, сумел обойти его слева и достать лезвием его раненую руку. При следующем ударе меч со скрежетом скользнул по доспехам и впился в живую плоть ассирийского воина пониже локтя. Царевич рывком, с усилием рванул оружие на себя. В широкой резаной ране на мгновение обнажилась белая кость, следом обильно хлынула кровь. Ассириец невольно опустил щит, в глазах его мелькнул ужас, бородатое лицо побелело, и в следующее мгновение Навуходоносор, с холодком проникшим в сердце, не размышляя, как на занятии, сделал ложный замах, затем выпад и до половины вонзил меч в брюшину мужика. Тут же почувствовал, что лезвие не вытаскивается — то ли руки ослабли, то ли зацепился за что-то в живой полости.

Набузардан во весь голос закричал.

— Поворачивай! Шустрей поворачивай и рви на себя!..

Царевич послушался. В этот момент умирающий враг попытался на последнем взмахе достать Кудурру, однако резкого, сокрушающего удара не получилось. Юнцу наконец удалось вырвать меч, и ассирийский воин рухнул лицом в пыль. Крови из него вытекло море…

После того сражения Кудурру долго было не по себе. Как ни крути, а он вынужден был признать, что отец в чем-то прав, отказывая ему в командовании пусть даже небольшим отрядом. Боец, не понюхавший крови, вряд ли способен руководить людьми, но теперь-то после нескольких сражений Навуходоносор полагал, что он вправе рассчитывать хотя бы на тысячу воинов. Во время взятия Ниневии он едва не погиб — ему следовало поклониться в ножки Рахиму, который сначала помог ему перебраться через обширную лужу — тот прыгнул туда и подставил спину царевичу, затем прикрыл его щитом, когда на Навуходоносора напал коротконогий, необъятный в плечах защитник крепости.

Одолев смертельный ужас, заглянув в глаза смерти — что-то завораживающе-бессмысленное, улыбчиво-жуткое предстало перед Кудурру в тот миг, когда он после удара вражеского воина, оказался на земле, Навуходоносор почувствовал необыкновенный прилив сил. Жажда мщения душила его — с Ассирией должно быть покончено раз и навсегда. Эта парадигма не требовала обсуждения, и когда ему донесли, что Ашшурубалит вместе с частями царской стражи и отрядами отборных сумел вырваться из крепости и теперь спешно уходит вдоль берега Тигра на север, к Харрану, Навуходоносор тут же бросился в шатер к отцу.

Набополасар спокойно, даже с некоторым облегчением принял весть о прорыве Ашшурубалита.

— Боги, — заявил он Навуходоносору и поднял ложку, назидательно потряс ею в воздухе, — слишком долго закрывали глаза на жесткости Ашшура, слишком долго изливали на них свое благоволение, чтобы позволить нам враз раздавить волчье логово. Небеса хотят сохранить лицо и поэтому ставят нас перед новыми испытаниями. Что ж, мы примем вызов — с Ашшурубалитом необходимо покончить раз и навсегда. Но не сейчас…

— Их можно достать во время перехода к Харрану, — подсказал Навуходоносор. — Бросить в погоню скифов, мидийскую конницу. Отец, позволь, я возглавлю отряд?..

Они были в шатре одни — царь Вавилона завтракал. Хлебал крепко посоленную простоквашу, предложил сыну. Тот отрицательно, с некоторой даже излишней поспешностью, покачал головой. Набополасар невозмутимо пожал плечами и вновь зацепил ложкой ломоть густого скисшегося молока. Тогда Навуходоносор вдохновившись добавил.

— Они идут пешим шагом, у них нет скакунов… Мы настигнем их, отец!..

Наконец царь поднял голову, в упор взглянул на сына.

— Тебе лучше помалкивать, пока тебя не спросят, — он сделал паузу, затем нахмурившись добавил. — Ты молод и не по годам дерзок. Повторяю еще раз — прежде всего надо узнать волю богов. И дать возможность воинам переварить добычу. Тут мне донесли, что торги рабами в полном разгаре. Кроме того, если Ашшурубалит закрепится в Харране, это не так уж плохо, Нергал меня забодай.

— С какой стати? — удивился наследник.

— Скоро узнаешь, — хмыкнул Набополасар.

Он был великий хитрец и скрытник, его отец. Помнится, о заговоре маленький Кудурру узнал только в день переворота, проснувшись, когда теплые руки матери выхватили его из постели. «Веди себя достойно, — шепнула она первенцу, — теперь в Вавилоне правят наши люди». Свадьбу устроил, не удосужившись спросить мнения богов, даже гонца за предсказанием по звездам не послал в Вавилон, а теперь, когда вражье семя осыпается на удобренную почву, он вдруг начал очередной круг торговли с богами. Что он собирается выпрашивать у них? Право слово, иной раз отец напоминал сыну безродного попрошайку, который готов сколько угодно канючить у небожителей разрешение на то, чтобы поступить так, как ему вздумается.

Доложили о прибытии Киаксара и скифского царя.

— Пусть войдут, — распорядился Набополасар.

После коротких приветствий военачальники расположились вокруг походного стола, где еще стояла миска с недоеденной простоквашей. Набополасар предложил гостям отведать молочного, здорового помогающего просветлить душу после вчерашней попойки по случаю взятия Ниневии, хлебова. Киаксар решительно рубанул воздух ребром ладони.

— Наливай!

К нему присоединился и вождь скифов.

— А ты чего, зятек? — Киаксар похлопал царевича по плечу и добавил. На девку не обижайся. Амтиду еще принесет тебе во-от такого наследника. Он расставил руки во всю ширь, отчего будущий младенец должен быть родиться более, чем двухметрового роста.

Потом повелитель мидян обратился к царю Вавилона.

— Враг уходит, а с ним и часть нашей победы и добычи. Набополасар, ты — мудрый вождь, пора поднимать войско.

— Попробуй подними его, — усмехнулся вавилонянин. — Как мы сможем догнать Ашшурубалита с таким обозом?

Скиф подал голос. Был он светловолос, невысок, до сих пор пьян — ложку мимо рта проносил — глаза голубые, навыкате. От него жутко пахло пивом и мочой. «Северный варвар», — с некоторой неприязнью отметил про себя Навуходоносор.

— Мои всадники могут догнать их на марше, — заявил скиф. — Они будут беспокоить их до тех пор, пока не прибудут твои отряды, царь.

— У них нет добычи, — откликнулся Набополасар. — Твоим всадникам там нечем поживиться. Вряд ли они пожелают испытывать судьбу в сражении с отчаявшимися. Тебе должно быть известно, что лучше не связываться с теми, кто защищает свои жизни. Тем более с воинами Ашшура.

Наступила тишина, во время которой скифский вождь, по-видимому, раздумывал — может, стоит обидеться на замечание халдейского царя. С другой стороны, ему в самом деле не очень-то хотелось сниматься с места и тащить своих всадников к предгорьям, где беглецы будут искать укрытия. Старик Набополасар прав — там ловить нечего. Кроме того, поднять войско, не переварившее добычу, захваченную в Ниневии, погнать в бой воинов, не распродавших доставшихся по жребию пленников, не отдохнувших после утомительной резни, дело не простое. Если бы не настойчивость Киаксара, он бы и не подумал выходить из своей палатки. Сориться с мидийцем, доказавшим, что он в состоянии сокрушить любую твердыню, не хотелось. Что же касается нынешнего союзника Набополасара, то если ассирийцы в какой-то мере сохранят свои силы, выгоднее столкнуть их лоб в лоб с Вавилоном. Тем более, что бежавшие идут налегке и даром свои жизни не отдадут.

— Где они смогут найти убежище? — спросил Киаксар.

— В Харране, где же еще, — отозвался Набополасар.

— Поэтому ты и не желаешь преследовать воинов Ашшура? — Киаксар изломил бровь. — Харран принадлежит мне, ты предоставляешь моим воинам взять эту крепость штурмом?

— Нет, Киаксар. Я беру обязательство в союзе с тобой добить ассирийскую гадину в любом месте, куда она заползет зализывать раны, но прежде я хотел бы узнать волю богов.

— Так зачем же позволять ей заползать за неприступные стены, когда мы можем раздавить ее в чистом поле! — воскликнул Навуходоносор.

Это был первый раз, когда он, не получив разрешения отца, посмел подать голос на совете вождей. Даже ответа Киаксара не дождался!

— Набополасар, твой наследник прав, — откликнулся повелитель мидян, словно не заметив промашки молодого халдея. — Наша конница сможет настигнуть их и задержать до подхода главных сил.

— Мы можем посадить на колесницы пеших воинов и доставить их к переправам, — сказал ободренный Навуходоносор.

Наступила тишина.

— Я не вправе приказывать тебе, Киаксар, но этого юнца я должен поставить на место, — наконец ответил долго молчавший Набополасар. — Я тебя предупреждал, что ты должен помалкивать, пока тебя не спросят? — обратился он к сыну.

— Да, повелитель.

— Тогда покинь совет!..

Навуходоносор скорым шагом вышел из большого шатра, добрался до коновязи, вскочил на коня и промчался до своей палатки. Здесь было пусто Амтиду не смогла сопровождать его во время похода на Ниневию, она была оставлена в Вавилоне отдыхать после родов. Жены отчаянно не хватало, не с кем посоветоваться, не с кем унять гнев! Может вызвать Шару, пусть пришлет девку? Поможет ли?

Кудурру присел на походную кровать, задумался. Отец прав — поднять армию и без промедления двинуться в погоню, когда воины обременены добычей и обозы растянутся на несколько беру, задача трудная, но и идти на поводу у солдат нельзя. Или может, разгадка в другом? В мидянах и поведении Киаксара, теперь напрочь освободившегося от страха перед Ашшуром, чьи воины двести лет топтали его землю? Согласно раздела, проведенного между тестем и царем Вавилона, Харран и земли к северу от среднего течения Тигра и Евфрата отходили к мидянам. Договор был скреплен братством по оружию. Братство братством, но очевидно, что отец не желает рисковать и ждет не дождется, когда мидяне вернутся в родные горы. Нет, что-то в этих рассуждениях не то… Была бы рядом Амтиду, ее возмутило бы подобное недоверие к союзнику. Так, пройдемся еще раз. Пустить волка в овчарню легко, это несомненно, трудно выгнать его. Армия халдеев во время похода к Ниневии и так оторвалась от своих баз, а преследование Ашшурубалита, удиравшего вверх по Евфрату вконец измотает халдейское войско. Как в таких условиях поведет себя Киаксар? Хорошо, если союзники добьются победы, а если их постигнет неудача. На ком они выместят горечь печени? Опять нескладуха, не в мидянах дело. В чем же, Нергал меня обними?

Боги великие, милосердные!..

Конечно, в скифах! В этих разбойниках!..

Вот кого следует опасаться в первую очередь! Они теперь будут кругами ходить вокруг царя Вавилонии, чтобы тот нанял их. Казна у царя Вавилона теперь богатая… Все, что он мысленно приписывал мидянам, может случиться, если халдеи второпях бросятся преследовать Ашшурубалита. В этом случае при любом исходе штурма Харрана единственными победителями останутся скифы, и тогда может вновь начаться нашествие. Стоит только им свистнуть, и со стороны Кавказских гор повалят кибитки, стада, женщины, дети. Так и покатятся ордой по нашим пределам. Вот почему и Киаксар призывает нас поспешить на Харран, вот почему медлит отец. Ждет, когда терпение у скифов лопнет и они уйдут в северные степи. Только потом можно идти против Ашшурубалита. Конечно, отдельные отряды из состава кочевников можно и нанять, исключительно выборочно, и при полной уверенности, что в любом случае мы не распахнем ворота северным варварам. Ашшурубалит никуда не уйдет, дух его сломлен. Единственное, что его может спасти — это поддержка союзников.

Разве в нынешнем безнадежном положении ему удастся найти союзников? Какой безумец решится оказать помощь тем, кто мучил их в течение стольких лет?

Вечером, в царском шатре, дождавшись угрюмого, вопросительного «Ну?..», он сразу выложил отцу свои соображения, какой линии следует придерживаться в войне, исход которой можно считать предрешенным.

— Рад, что ты осознал меру опасности, связанную с коварством кочевников. А насчет друзей, которые могли бы помочь Ашшурубалиту, такие безумцы найдутся. Они уже зашевелились. Здесь, в горах, возле озера Ван… Урартам кость в горле победа Киаксара. Эти меня не тревожат, этих мы разнесем в пух и прах. Другое дело, эти птицеглавцы — там, у большой реки… Надо быть готовыми к встрече с ними, — и, заметив нескрываемое удивление на лице сына, Набополасар добавил. — С египтянами…

Глава 6

Два года халдейское войско во главе с Набополасаром кружило возле мощной горной крепости, какой являлся в ту пору Харран. Стратегическое значение этого пункта и в особенности расположенного неподалеку Каркемиша было исключительно велико. Оба города держали под наблюдением переправы на Евфрате, через которые шли важнейшие торговые пути, связывавшие Вавилонию, Мидию и иранский Элам с Верхним и Нижним Арамом, как в ту пору называли Сирию, прибрежными городами Финикии (откуда местные купцы отправлялись на побережье Африки, в Карфаген, в Италию и далее в Тартес, расположенный на берегу Мирового океана. Те края были обильны оловом), с Египтом и государствами Малой Азии — Лидией, Фригией, Каппадокией, с побережьем Верхнего моря, где благоденствовали греческие колонии. Кто владел Харраном и Каркемишем, тот имел возможность влиять на всю мировую торговлю, тот богател, крепко вставал на ноги, тот был в состоянии начать продвижение в любую часть света. Прежде всего по всему вееру направлений северной полуокружности — от Киликии, что в Малой Азии, и до восточных отрогов Кавказа, обрывавшихся в Каспийское море узкой полоской земли, ведущей в северные степи. На восход — в сторону Ману, Мидии, Элама. На юг, в направление богатейших городов Арама — Хамата, Дамаска, Арвада, Иерусалима, также прибрежных Библа, Сидона, Тира. Наконец, владеющий переправами через Евфрат получал доступ в Египет и далее вдоль великой реки в Нубию.

Каркемиш и Харран скрепляли зримую, исхоженную торговцами, воинами и мудрецами часть земной тверди в единое целое.

Полтора года потребовалось Набополасару, чтобы усмирить исконные ассирийские провинции Рассапу и Насибину, расположенные к северо — востоку от Ниневии на полпути к Харрану. Киаксар, отправившийся домой, в Мидию, тем временем начал воевать страну Ману и урартов. Предвидение Набополасара сбылось — горцы, прятавшиеся возле озера Ван и Урмия, вступили в контакт с Ашшурубалитом. Возвышения Вавилона и особенно Мидии они страшились более, чем угрозы со стороны разгромленных ассирийцев.

В мае шестнадцатого года царствования (610 год до н. э.) правитель Вавилонии, объединившись с мидянами, двинулся прямо на Харран и, обогнув его могучие укрепления, взял в его тылу крепость Руггулити, тем самым отрезав Ашшурубалита от новоявленных союзников, явившихся с берегов Большой реки, называемой Нил. Обе стороны старательно избегали решительного сражения. Ашшурубалит, провозгласивший себя царем Ассирии, что само по себе было неслыханной дерзостью и требовало скорейшего наказания, вместе с египетским корпусом, присланным фараоном Псамметихом, укрылся в стенах города. В ноябре к халдейскому войску присоединился большой отряд скифов, и при приближении соединенной армии новоявленный правитель Ашшура оставил Харран, перебрался на правый берег Евфрата и принялся искать счастья в окрестностях Каркемиша. В марте Набополасар, оставив в Харране усиленный гарнизон, распустил союзные отряды, а сам с войском возвратился в Страну.[776]

Весна и лето семнадцатого года правления отца (609 г. до н. э.) навсегда запомнились Навуходоносору сумятицей, царившей в Вавилоне после того, как сразу после новогодних торжеств в месяце нисанну и очередного возложения на правителя Страны знаков царственности, с ним случился удар. Неделю отцу пускали кровь, врачи поили его травами, заклинатели не отходили от постели, и по милости богов уже к исходу месяца аяру старик вновь обрел речь и ясность мысли. Кудурру тоже в ту пору досталось от судьбы — с началом года несчастья посыпались на него одно за другим. Вслед за первой дочерью, несколько лет назад ушедшей Страну без Возврата, во время сбора урожая ячменя его с Амтиду покинул и второй ребенок. Жена места себе не могла найти от горя. В середине весны сразу после того, как околел от старости верный Зак, пришло известие, что новый фараон Египта, молоденький, мечтающий о славе Нехао собрал огромную — более сотни тысяч «черноголовых» — армию и двинулся на север, чтобы уже не малочисленным экспедиционным корпусом, а всей мощью Мусри поддержать нового ассирийского царька и железной пятой встать в Палестине и Сирии вплоть до Евфрата — предмостных землях, охранявшей доступ в долину Нила. Еще через неделю гонцы принесли весть, что царь Иудеи Иосия решил задержать выдвижение египтян в долину реки Оронт и далее к Каркемишу и выступил против него под Мегиддо. Наступавшие египетские колонны смяли малочисленное иудейское войско. Иосия был сражен стрелой, трон Иудеи был передан Иоахазу.

Ободренный поддержкой зашевелился и Ашшурубалит. Его войско вместе с посланными египтянами подкреплениями, переправилось через реку и, разгромив вавилонские гарнизоны, оставленные в опорных пунктах на левом берегу Евфрата, осадило Харран. Замысел ассирийцев был понятен — государственный совет в Вавилоне, собранный выздоравливающим Набополасаром, единогласно пришел к выводу, что египетский властитель и ассирийский узурпатор решили организовать сплошной фронт против Вавилона и Мидии, протянувшийся с юга на север и включающий в себя египтян, Иудею, города Сирии, остатки разгромленного Ашшура, страну урартов, а также Лидию, вроде бы соблюдающую нейтралитет, но подпиравшую вражеский фронт с запада.

Коалиция вырисовывалась грозная. Война на глазах превращалась в мировую, и это в такие дни, когда в душе Кудурру комком сплелись печаль, упадок сил, тревога за отца и одновременно гнев, душивший наследника всякий раз, когда Набополасар отказывал ему в просьбе возглавить войско. С приходом нового — семнадцатого — года царствования прежняя разумная неспешность царя на глазах превращалась в нерешительность, знаменитые осторожность и предусмотрительность в откровенную робость, в нежелание рисковать. За время болезни отец заметно обрюзг, потерял прежнюю подвижность, вечерние бдения теперь начинались после полудня. Все хлопоты по подготовке нового похода на север легли на плечи Навуходоносора. С раннего утра он кружил по городу и его окрестностям: посещал мастерские, где изготавливались боевые колесницы, заглядывал в кузни и на войсковые склады в соседней Борсиппе, Хаббане и Агаде; проверял списки горожан, лично осматривал призывников, обязанных вступить в армию, пытаясь выявить тех, кого лукаво наняли за деньги и кто был неспособен носить оружие — таких было достаточно; изучал платежные ведомости, писанные на коже, удостоверявшие доставку оговоренного оружия и припасов, под вечер посещал военный лагерь на канале Куфу, где ежедневно, к моменту посещения наследника, устраивались стрельбы из луков, бега на боевых колесницах и военные игры.

По вечерам, перед заходом солнца Кудурру возвращался во дворец, поднимался к себе и не с силах избавиться с гнетущим ощущением бесполезности усилий, которое неизменно преследовало его на протяжении всей весны, устраивался на крыше своих апартаментов. После смерти второй дочери Кудурру сам не заметил, как пристрастился на исходе дня посидеть в одиночестве, помолиться Мардуку, спросить совета, поделиться с ним горестями. Время было смутное, перспективы туманны. Имевший привычку во всем доходить до сути, Навуходоносор не мог понять, почему отец медлит с объявлением плана войны. Не только предстоящей кампании, а всего противоборства, развернувшегося в верхнем течении Евфрата, в самой сердцевине земной тверди… Как он намечает добиться победы? С помощью каких мер?.. Или халдейское войско, как и прежде будет ходить кругами вокруг Харрана? Город будет переходить из рук в руки — и что в итоге? Положение стабилизируется, это будет на руку Нехао и Ашшурубалиту. Они в конце концов смогут перехватить инициативу, с боем добытую халдеями во время штурма Ниневии. Понятно, что первым делом необходимо обрубить связи между ассирийцами и урартами, но что потом? Отец так и не давал ясного ответа на этот вопрос. О генеральном сражении, которое могло бы разрубить узел — причем, именно теперь, в ближайшее время, которое отпустили халдейской династии боги, — он и не заикался. Набополасар соглашался с тем, что краеугольным камнем войны должно стать взятие Каркемиша, но из его редких замечаний Кудурру сделал вывод, что добиться этого отец намерен прежней тактикой выдавливания врага с захваченных территорий. Это была пагубная, попахивающая застоявшейся болотной тиной идея. Вообще, в ту пору в Вавилоне во всем ощущалась некая заторможенность, нежелание действовать… Душевная ленца, словно зараза, поразила жителей и саму армию. Некому их было встряхнуть?.. Сколько раз он просил отца доверить ему руководством походом, излагал свои соображения насчет взятия Каркемиша, однако дряхлеющий царь отмахивался или отмалчивался.

Пустое…

Вот о чем вечерами вопрошал Навуходоносор Владыку крепкого, пекущегося обо всех — доколе может продолжаться странное оцепенение в верхах государства? Как разбудить отца, вернуть ему энергию, пробудить в нем прежнюю ярость против врага. Небеса благожелательно посматривали на него, солнце-Шамаш с последними лучами посылало привет, но знамения не было. Даже полеты птиц над священным городом не баловали намеками, ясным и определенным ответом — по крайней мере, его Бел-Ибни только руками разводил. Когда негодование отпускало, когда душа пропитавшись неземным сумеречным светом, успокаивалась, странные откровения начинали посещать наследника. Они являлись сами собой. Не часто… Мерещилось что-то таинственное… Открывалась дали — трудно сказать, небесные, неземные. Запредельные… но всегда удивляюще-живописные. В общем и целом картинки были привычные, но всегда в них присутствовал некий выверт, какая-то ошарашивающая, таинственная изюминка. Чаще всего являлась любимая с детства морская ширь, пронизанная лучами заходящего солнца, присыпанная чудными, удивляющими глаза своей раскраской облачками. Порой открывался взгляд с высоты, может, с горной вершины или со ступенек святилища, воздвигнутого на верхней площадке зиккурата — простор внизу тогда был подернут клочьями тумана, в котором шевелилось, а иной раз и проглядывало что-то непонятное, пугающее душу. Случалось, и в преисподнюю мысленным взором проваливаться под дворцом было устроено подземелье, куда в момент полного угасания серпа Луны-Сина, вынужден был спускаться царь Вавилона, чтобы борьбой с духами тьмы, а затемсовокуплением с супругой, воплощением Инанны, богини-матери, богини-девы, возродить бога к жизни. В одно из темных закоулков, въявь привидевшемуся ему в такой момент, и постучалось решение. Кто-то — то ли Мардук с небес, то ли Нергал из преисподней — шепнул на ухо: пора дерзнуть!

Час пробил!..

От этой мысли Навуходоносора бросила в жар — лицо буквально опалило. Поднять руку на отца? На бога?

Ты попробуй… Шепоток стал отчетливее — кровь людская, что водица… Царская не гуще… Он же оставил тебя в заложниках, когда ты был несмышленышем. Теперь пришел его черед. Так было и так будет, отмирающей ветви помоги засохнуть, дай жизнь молодому побегу. Взвесь — жизнь одного или судьба династии, города, родного племени. Жалко старика? Это пустое… Взвесь…

Кудурру невольно вскочил, забегал по крыше. Глянул на вызвездившееся к тому часу небо, потер глаза. Срочно вызвал к себе Бел-Ибни, приказал спустя несколько минут выбравшемуся на крышу уману[777] отыскать на мрачном куполе Неберу.

Писец поклонился царевичу.

— Господин, еще не пришел час дому Владыке мира. Он выглянет позже, в той стороне… — Бел-Ибни указал рукой в сторону поблескивающей в свете факелов реки.

— Может, это был Нергал?.. — задумчиво, обращаясь к пространству, спросил Навуходоносор.

— О чем ты, господин, — удивился ученый. — Ниндар уже давно плывет в небе. Вон его пылающее око…[778]

— Хорошо, — кивнул царевич. — Ты свободен.

С той поры Навуходоносор отделаться не мог от посетившего его бредового откровения. Уж не Ахриман ли, которым часто пугала мужа Амтиду, нашептал ему на ухо гнусный совет? Хотел было поделиться нахлынувшим с женой, однако вовремя одумался — нагружать упавшую духом после смерти второго ребенка женщину государственными вопросами, искушением впасть в грех, было жестоко. С этим он должен справиться сам! Мардук, ожидая решения, по ночам в упор глядел на него. Боги, толпящиеся на небе возле его дворца, с тем же жадным интересом следили за наследником — ну-ка, ну-ка?.. Задачка была непростая. На сообразительность… Спустя несколько дней, трезво взвесив все обстоятельства, Кудурру пришел к выводу, что всякая попытка причинить вред отцу, тем более его смерть, исключалась напрочь, и не только потому, что ему был дорог этот лысый, теперь помалкивающий старик, когда-то с остервенением таскавший его за уши. Дорог?!. При этом воспоминании опять накатила ненависть — этот старикашка не задумываясь предал его маленького! Бросил на заклание жену, усыновленного племянника. Оставил всю родню, неспособную носить оружие…

Навуходоносор осадил себя — почему не задумываясь? Зная отца — это был примерный, даже суровый семьянин — он вынужден был признать, подобное решение нелегко далось Набополасару. В первый раз он почувствовал, каким невыносимым порой бывает бремя власти. Оно только чуть коснулось плеч, а ожгло так, что от боли и отчаяния хотелось кричать, как раненый дикий онагр.

Не оправданий искал Кудурру, не уклончивых объяснений своего малодушия или наоборот доказательств необходимости поступить кроваво. Он пытался найти ответ с помощью разума, не поддаваясь чувствам, ложно понятой традиции, чьим-то шепоткам. Вот в чем заключался символ веры — царевич давным-давно утвердился в мысли, что вечный источник света Мардук требует от него сознательности, выбора, основанного на убеждении. Или об этом как раз говорил Ахуро-Мазда?.. Какая разница! Разум как раз и подсказывал, что не в назывании заключается истина и величие, да простит меня животворящий и милосердный Мардук.

С этой точки зрения даже успешный заговор не решит всех проблем, стоявших перед наследником. Авторитет отца в войске настолько высок, что бунта не миновать. Тогда зачем начинать смуту? И в городе позиции старого царя неколебимы. Отстранить его от власти и отправить в почетную ссылку? Без посягательства на жизнь? Глупо… Но и оставлять дела в нынешнем положении недопустимо. У него, у Навуходоносора, есть четкий план действий, в котором учтены все тонкости, намечены цели, рассчитаны средства, однако отец даже не желает выслушать его. Когда же наследник во время вечерних бдений начинал настаивать, отец просто выставлял его из комнаты.

Ответьте, боги, как поступить?

Пришлось на время затаиться. Как-то во время тихого часа Навуходоносор поинтересовался у выздоравливающего отца — что толкнуло иудейского царя Иосию на безумный поступок? Не свихнулся ли он, пытаясь с немногочисленным войском встать на пути орды египтян?

Они были одни в просторной палате, где отец обычно собирал заседания государственного и военного совета. Набополасар, окончательно облысевший за время болезни, был явно удовлетворен вопросом.

— Нет, Иосия безумен не более, чем любой иудей, уверовавший во всеединого и всеобъятного Бога, — откликнулся старик. — Что это за упование, на которое они уповают? Это сказки, пустые слова, для войны нужны совет и сила. Пагубная страсть, она кого угодно может довести до беды. Я знаю, это сказки твоей Амтиду не дают тебе покоя. О вечном свете и воздаянии за грехи, так, что ли?… Советую тебе держаться старины. Нам ли, царям, рассуждать о том, кто создал мир, каково истинное имя бога и что есть добро и зло?! Волей Мардука мы призваны — вот и все тут!.. Кого-то наказываем, а кого-то благодетельствуем, исходя из предписанных божественными предками правил. Стоит правителю начать действовать по собственной прихоти, либо уверовать в сумасбродные проповеди нищих пророков, он рискует потерять мерило. Что этот «учитель» из Арианы Заратуштра, о котором мне столько раз талдычил Киаксар, что безумцы из Палестины — все одно! Они смеют утверждать, что люди вольны сами решить, какой путь выбрать — праведника или грешника. Расплата ждет в конце… Божий суд будет расплатой. Тогда выходит, что служба государству еще не есть служение истине, а это недопустимая крамола. Не сметь так рассуждать! Еще более опасна мысль, что властитель тоже подвластен посмертному суду…

Отец помолчал, недовольно бормотнул что-то про себя, затем уже более спокойно договорил.

— Не думай, Кудурру, о пустяках, держись реального. Это значит, иметь хорошее войско и много золота. В них слава и безопасность государства. Полагаешь, ты один такой умник, который клюнул на приманку шарлатанов, возвещающих, как они уверяют, истину? Поинтересуйся у своего Бел-Ибни насчет судьбы древнего правителя Мусри. Звали его, как утверждают наши писцы, Аменхотеп, был он четвертым Аменхотепом. Правление его случилось чуть более двадцати поколений назад, в ту пору у нас в Вавилоне хозяйничали касситы. Этот властитель поддался обольщению чужеземца по имени Иосиф. Этот красавчик сумел разгадать его сон и напророчил двенадцать тучных лет и двенадцать тощих лет. Фараон возомнил, что этого достаточно, чтобы играть с богами, как с глиняными бирюльками — свергать одних, утверждать других… Вбил в башку, что главный завет властителя — следовать истине, а не духу и букве закона и требованию обычая. Он заставил подданных — тех, кто в поте лица возделывает поле, корчится над гончарным кругом, охраняет границы и просит помощи у родных с детства богов, — поклоняться солнечному диску как единому божеству, вобравшему в себя все невидимое, запредельное…

Были и у нас в Аккаде подобные попытки. Например, недоброй памяти царь Ашшура Адеднари тоже решил свести почитание богов к одному имени. Поинтересуйся у Бел-Ибни, чем кончилась эта история. Что же касается Иосии…

Вновь старик сделал паузу, кликнул слуг, приказал зажечь факелы. Только не густо… Когда дребезжащий свет смолистых, пропитанных наптой палок затрепетал в зале, отразил наступление тьмы, он повторил.

— Что же касается Иосии… Трудно сказать… Может, поддался гордыне и возомнил, что ему ведома воля небес, а это заблуждение, граничащее со святотатством. Он, должно быть, решил, что кумир Палестины по имени Яхве именно его выбрал, чтобы воздать по заслугам ассирийской волчице и наказать ее божьим судом. Мне так думается, он рассчитывал на помощь соседей, но эти сирийские прихлебатели больше всего в жизни боятся ошибиться, вот почему они научились хорошо считать. Я к тому говорю, чтобы ты был готов к предательству иудеев и подлости сирийских князей. Вторые будут покорны, пока ты в силе, пути первых неисповедимы. Печалит, что Палестина — область не менее важная, чем верховья Евфрата. Владеющий этими двумя землями, владеет серединой тверди. Имей это в виду…

— Но наши рассказы о сотворении мира и деяниях богов еще более похожи на сказки… — после долгой паузы, испытывая внутренний страх, вплоть до холодка в груди, откликнулся Кудурру.

К счастью, отец не вспылил, не приказал покинуть помещение. Молчал долго, многозначительно, изредка вздыхал, покрякивал, покачивал головой. Наконец ответил.

— Скоро я отправлюсь к Эрешкигаль,[779] в Страну без Возврата. Там и поинтересуюсь, как на самом деле устроен мир и кто в нем верховодит? Как его имя и зачем боги переложили на наши плечи свои заботы? Зачем наградили нас душой и лишили бессмертия? Ныне же меня куда более волнует, устоит ли наш гарнизон в Харране во время осады, которую непременно начнет Нехао. Послушай, сын, мне не дожить до победы…

Кудурру, сидевший у окна, невольно, протестующе всплеснул руками, однако отец жестом перебил его.

— Зачем лукавить, я сделал все, чтобы ты сумел защитить трон. Он дорого мне дался. У меня не было отца, его убили воины Ашшура, когда мне было восемь годков… Они сожгли его заживо… Я стоял рядом и смотрел. Отцом мне стал Мардук. По его совету я не баловал тебя, старался, чтобы ты сам одолел тяготы, которые боги без меры накладывают на плечи смертных. Вот что я хочу сказать… Любимое развлечение небожителей — это смущать души черноголовых подобными вопросами, сеять в их головах сомнения, внушать гордыню, жадность, подлость и коварные намерения. Поддавшегося на подобные мысли они наказывают больнее всего… Гибелью отца в огне, смертью маленьких детей… Они милосердны и в то же время жестоки. Ты полюбился Мардуку, но это совсем не значит, что ты можешь презирать других богов. Вера скрепляет народ, справедливость его возвышает, и в этом деле важен каждый кирпичик. Вынь его — все зданье рассыплется.

* * *
Откуда-то издали ручьистым, вопрошающим голосом чтеца, что-то талдычившего о мудрости богов, в сознание проникла явь. Прояснились лица придворных, наблюдающих за мистерией, разыгрываемой в тронном зале.

Ану уста раскрыл,
Так говорит богам, своим братьям:
«За что мы к ним питаем злобу?
Их труд тяжел, непомерны невзгоды.
Каждый день они носят корзины,
Горьки их плачи, стенанья мы слышим.
Пусть создаст праматерь род человеков,
Бремя богов на них возложим.
Пусть несет человек иго божье!»
Кликнули богиню, позвали
Повитуху богов, мудрейшую Мами.
«О праматерь, сотвори человека!
Да несет он бремя!
Да примет труды, что Эллиль назначил!
Корзины земли носить человеку!»
Навуходоносор прищурившись оглядел возможных преемников, сидящих возле трона. Полководец Нериглиссар время от времени позевывал. Его сынок Лабаши-Мардук, в первый раз допущенный в царский дворец и удостоенный чести лицезреть праздничную мистерию, устраиваемую во дворце, стоял возле деда и не отрываясь следил за происходящим. Скептически хмурился старший сын царя Амель-Мардук, тайно уверовавший в Яхве и в то же время до сих пор не нашедший в себе смелости прямо заявить отцу о недопустимости почитания кумиров повапленных.[780] Вот в чем загадка — обладая истиной в душе, он, не колеблясь, когда наступит его срок сесть на троне, поклонится кумиру, лизнет его выкрашенную золотой краской руку, во весь голос провозгласит великим. С каменным лицом взирал на происходящее Набонид, верный пес, соратник, умнейшая голова… Он первым одобрил и поддержал тайный замысел Навуходоносора, направленный против царя. Это понятно — после взятия Харрана, откуда Набонид был родом, именно Набополасар отдал приказ о разграблении города и храма бога Луны Сина Эхулхул.

Амтиду была второй, кто узнал об окончательном решении Навуходоносора. Царевич, не жалевший усилий, чтобы вернуть любимой женщине страсть к жизни, как-то поутру, всласть натешив ее, обмолвился, что на состоявшемся на днях военном совете был отвергнут его план проведения предстоящей кампании. Потом объяснил подробнее.

— Они решили держать оборону на рубеже Евфрата…

— Ты спорил? — спросила Амтиду.

— Да… Доказывал, что оборона левого берега не может являться самоцелью. Дело необходимо вести к захвату Каркемиша, только так можно прогнать Нехао в свои пределы. Промедление с решительным изгнанием египтян из Сирии и Палестины позволит им закрепиться на этих территориях.

Кудурру сделал паузу, вздохнул. Амтиду оперлась на локоть, склонилась над ним.

— Кто был против? Старики?.. — спросила она.

— Начальник царских боевых колесниц Нинурта-ах-иддин и другие дружки отца. Они назвали мое предложение «опрометчивым, оправдываемым исключительно молодостью наследника». Ах-иддин сразу сообразил, что взятие Каркемиша невозможно без генерального сражения, вот на это они без согласия отца решиться не могут. И вообще, теперь после взятия Ниневии, сражений они не одобряют — в какой-то беру, говорят, можно потерять все, что наработано за десять лет. Шамгур-Набу, начальник тяжелой пехоты, начал доказывать, что биться вдали от Вавилона с явно превосходящим нас по численности противником — дерзость, если не сказать, глупость.

Навуходоносор потянулся, закинул руки за голову, продолжил обиженным голосом.

— Да, это риск, говорю я, но одним только давлением нам не выжать египтян из прибрежных стран. Рано или поздно, на том или на этом берегу Евфрата, нам придется лоб в лоб столкнуться с врагом. К этому надо готовиться уже сейчас. Тактическое преимущество на нашей стороне — Нехао при подавляющем перевесе в силах до сих пор не сумел взять Харран, обороняемый Набузарданом. Неужели мы с таким опытным, сокрушившим Ашшур войском, не сумеем обеспечить стратегическое преимущество?.. Я спросил, они замолчали… Слова так и повисли в воздухе. Отец на заседании не высказался ни за, ни против, однако Шару сообщил, что правитель дал принципиальное согласие на оборону левого берега Евфрата, а штурм Каркемиша решил отнести на более позднее время и то только в том случае, если мы сумеем обеспечить заметный численный перевес. Это значит никогда…

Амтиду долго лежала молча, ноготочком почесывала плечо Кудурру, потом принялась выдавливать прыщики на теле мужа. Тот только ежился от удовольствия.

— Ты что-то надумал? — тихо спросила Амтиду.

— Да, и мне не обойтись без тебя.

— Это касается моего отца?

— И брата. Запомни, что следует говорить придворным — ты обратилась ко мне с просьбой разрешить отправить письмо в Экбатаны. Я отправлю Ушезуба и Подставь спину. Пусть этот проныра Ушезуб выведает, кого Киаксар намерен назначить командующим отрядами, высланными нам на подмогу. Вручишь Подставь спину золото из твоих запасов, так будет сохраннее. Оно потребуется им в Экбатанах.

Амтиду, навалившись на мужа объемистой грудью, припала к уху Кудурру.

— Ты хочешь, чтобы отец назначил Астиага?

— Да.

— Ты полагаешь, что вы вдвоем управитесь с Набополасаром?

— Почему вдвоем. Даром, что ли, я выступил на заседании совета. Больше половины командиров меня поддержали. Может, их смутило молчание отца, когда я объяснял свой замысел, но как бы то ни было слово не воробей. Я всегда смогу притянуть их к ответу за двоемыслие.

— А подождать нельзя?..

— Нет. Жизнь царя в руках судьбы. Никому неизвестно, сколько она еще поиграет ею, а время не ждет. Если мы в течение ближайших нескольких лет не одолеем Нехао, нам тогда действительно придется уйти в глухую оборону.

— Я боюсь… — призналась Амтиду.

— Я тоже… За тебя. За себя нет — отец поймет. У меня не осталось выбора, я должен защитить трон. Такое имя мне дали. Мудрый Набу поможет.

— Я с тобой. В случае чего нас сможет приютить мой отец.

— Нет, ласточка моя. Это тебя сможет приютить Киаксар, а мне в чужие земли хода нет.

— Ты будешь загадывать на удачу? Собирать прорицателей?..

Навуходоносор вздохнул.

— Я долго думал над этим… Нет, я не стану испытывать судьбу. Если Мардук и сын его Набу на моей стороне, то знамение ничего не решит. Кроме того, если я удалюсь для оракула, отец что-нибудь заподозрит.

— Это тяжкое бремя, — она поцеловала мужа в губы, шепнула вдогон. — Я с тобой.

____________________
Столб солнечного света лег на площадку, на которой лицедействовали лучшие мастера цеха дарителей зрелищ. Как раз в этот момент там появилась танцорка, изображавшая праматерь, мудрейшую Мами. Лицо ее было набелено, разноцветное одеяние с массивным золотым нагрудником скрывало телесный облик, на голове сияла корона. Чтец испытал новый подъем чувств и тоненьким, подбитым волнующей дрожью голосом возвестил ее слова, обращенные к сонму богов.

«Я не могу сотворить в одиночку,
Только с Эйа закончу работу,
Ибо только он освящает.
Пусть глины мне даст, и я исполню».
Следом обыденным, повествовательным баритончиком чтец произнес:
Эйа раскрыл уста,
Так говорит богам великим:
Следующие слова чтец произнес густым, сдобренным пивом басом:
«В первый же месяц, в день седьмой и пятнадцатый
Я совершу обряд очищения.
Один из богов да будет повергнут,[781]
И очистятся боги, в кровь окунувшись.
Из его плоти, в крови его
Намешает Мами глины!
Воистину божье и человечье соединятся,
Смешавшись в глине!
Чтобы вечно мы слыхали стуки сердца.
Пусть оживет разум во плоти бога…»
«…»
В первый же месяц, в день седьмой и пятнадцатый
Он совершил обряд очищения.
«Премудрого»-бога, имевшего разум
Ануннаки убили в своем собранье.
Из его тела на его крови
Намесила богиня Нинту глины,
Чтобы вечно слышали стуки сердца,
Разум живет во плоти бога.
Когда она замесила глину,
Позвала Ануннаков, богов великих,
Игиги, великие боги,
Слюной своей смочили глину,
Мами раскрыла уста:
«Вы приказали
Я совершила…
Я вас избавила от работы,
Ваши корзины дала человеку,
Сняла с вас ярмо, дала человеку!»
В этот момент по знаку распорядителя празднества на башнях городского дворца в честь решения совета богов, в прославление их мудрости и милосердия, призывно зазвучали трубы. Следом музыканты, рассаженные позади сценической площадки, заиграли, а певцы запели древний, времен царя Хаммурапи гимн «Владычица вышняя, мать милосердная, в сонме великих светил…». Когда же чтец принялся рассказывать о процессе изготовления людей, музыканты под грохот барабанов принялись исполнять: «Э'ллиль дал тебе величье». Боевая песня была не совсем подстать происходящему на возвышении, но глава цеха музыкантов и танцоров хорошо знал вкусы царя. Этот марш был одной из любимых мелодий Навуходоносора.

Глава 7

Как только в месяце ташриту соединенная армия халдеев и мидян приблизилась к Харрану, ассирийцы и египтяне сняли осаду крепости. Гарнизон Харрана под руководством Набузардана, состоявший в основном из отрядов молодых воинов, вооруженных новыми луками и освоившими новую тактику стрельбы, — оборонялся героически, выдержал несколько штурмов, нанес врагу серьезные потери. Тем самым Навуходоносор получил дополнительные козыри в борьбе за должность главнокомандующего, на которую также претендовали давние сподвижники отца. После соединения с корпусом мидян супруга царевича, сопровождавшая мужа, встретилась с братом и договорилась, что союзники поддержат требование молодого вавилонского царевича.

Ашшурубалит отступил к северу от Харрана в надежде обеспечить прочность северного фланга огромного фронта, организованного противостоящей мидянам и халдеям коалицией. Два года нескончаемых боев за перевалы на западе и наступление Киаксара на востоке, взятие мидянами расположенной у Ванского озера столицы горских племен Тушпы решили судьбу Урарту. Ассирийскому предводителю не оставалось ничего иного, как отступить, уйти за Евфрат и спрятаться под крылышком у египтян. Во время переправы Ашшурубалит погиб. Когда об этом стало известно в лагере, Набополасар обратился к ликующему войску с коротким воззванием. Оно гласило:

«Воины!.. Ассирийцев, с давних пор господствовавших над всеми народами и своим тяжким бременем наносивших ущерб народу Страны — я, слабый, смиренный, чтящий владыку владык, могучей силой богов Набу и Мардука, моих господ, отвратил от страны Аккад и сбросил их иго».

По приказу царя эти слова были выбиты на камне, который был водружен в Вавилоне возле ворот Иштар. Так оказалась закрытой последняя страница Ассирийской державы.

Получив известие о приближение союзного войска, большая часть передовых отрядов египтян тоже ушла на противоположный берег Евфрата. Дряхлеющий Набополасар по своему обыкновению неспешно, в течение полутора лет выжимал последние остатки вражеской армии на правый берег великой реки. Недопустимо долго в ставке царя дискутировался вопрос, где наводить переправы и захватывать плацдарм? То ли у городка Кимуху, то ли в районе города Кварамати, что расположен на левом, халдейском берегу?.. На вражеской стороне возле самой реки были разбросаны селения Шунадири, Эламму и Дахамму. Было ясно, что Нехао будет изо всех сил держаться за этот важнейший стратегический рубеж, в центре которого возвышались неприступные стены Каркемиша.

Более тысячи лет насчитывала история знаменитой по всем землям крепости. Построена она была отмеченным в вавилонских анналах, но от того не ставшим менее легендарным народом хеттов. В пору могущества царей Хаттусаса[782] Каркемиш был перестроен и превращен в неприступную твердыню. С той поры крепость служила северянам форпостом против грозного Ашшура. Давным-давно сгинули в небытие хетты, уничтоженные явившимися от захода солнца «народами моря», лишь кое-где по горным долинам да в верхнем течении Евфрата сохранились их княжества. Каркемиш являлся столицей наиболее крупного из них. В пору вершины своей царственности ассирийский владыка Саргон II взял город (717 г. до н. э.) и превратил его в перевалочный пункт мировой торговли, где металлы, строительный камень, самоцветы, кораллы, раковины-багрянки, из которых выделывали пурпурную краску, лес и благовонные деревья и травы, а также скот, поступавшие с запада, переправлялись на правый берег Евфрат, а те товары, что доставлялись с востока, вплоть до привозимых из Мидии и Индии породистых жеребцов, «морских камней»[783] с благословенных южных островов и небесного цвета лазурита, добываемого в горах Памира, — на левый. Сложенные из гранитных глыб и валунов стены Каркемиша высились над узкой в тех местах речной долиной. К северу от города местность была холмистая, пересечена оврагами и руслами нескольких впадавших в Евфрат речушек. К югу простиралась более-менее ровное предполье, через десяток беру переходящее в равнинную пустыню. Стан египтян располагался как раз у самых переправ через Евфрат и почти смыкался с северными воротами крепости. Фараон Нехао, находившийся в своей ставке в Рибле близ Хамата, что в нескольких беру к северу от Дамаска, назначил главнокомандующим своего первого визиря, имевшего титул «великого начальника войска». Этот полководец был опытен в военных делах, правда, особой склонностью к самостоятельности в решениях не отличался. Лагерь египтян укреплен был слабо, ров по периметру так и не был вырыт. Птицеголовые ограничились сооружением невысокого земляного вала, на котором поставили заслон из щитов, сплетенных из хвороста, что, в общем-то, было понятно — в виду грозных стен Каркемиша еще одно укрепление смотрелось как-то неуместно. Тем более, что египтяне пришли на берега великой реки наступать и менее всего рассчитывали отсиживаться в обороне на левом берегу. Единственное, что их удерживало от переправы — это ореол побед, который витал над войском халдеев и мидян. К тому времени Набополасар уже прочно закрепился в сознании правителей всех прилегающих земель как ведущий полководец своего времени. Слава победителя Ассирии заставляла задуматься любого смельчака. Другое дело — так прикидывали в ставке фараона — старый лев совсем одряхлел, поэтому выгоднее было выждать, пока власть не перейдет в руки «мальчишки», чем бросаться в рискованное предприятие, атакуя старого царя.

Еще год назад, когда халдейское войско окончательно выдавило противника за реку, и необходимо было решить, что делать дальше, Навуходоносор с молодыми командирами принялся настаивать на том, чтобы, не теряя времени, форсировать реку поближе к городу. Набополасар как бы не заметил предложения сына, и вскоре армия начала переправу возле Кимуху. Однако египтянам удалось сбросить передовые кисиры[784] халдеев в воду Наконец Набополасар приказал форсировать реку к югу от города, между селениями Шунадири и Дахамму, в холмистой, удобной для обороны местности. Переправой было поручено командовать царевичу. На этот раз халдеям удалось прочно зацепиться за левый берег, возвести земляные укрепления, которые, правда, несколько стесняли маневр переправившегося корпуса, однако обезопасили находившиеся на пятачке войска. На этом дело вновь застопорилось. Царь вновь почувствовал себя худо, однако отправиться в Вавилон на отдых отказался. В это время египтяне с помощью греческих наемников выбили халдеев с правого берега и, переправившись на другую сторону реки, заняли городок Кварамати. Набополасар поручил сыну отбить этот стратегически важный пункт и после того, как молодой царевич в свою очередь бросил в дело греков-ионийцев, сражавшихся на его стороне, и сбросил войска фараона в реку, Набополасар, удовлетворенный статус-кво, фактически не возражал против того, чтобы управление армией перешло под начало сына. Набу-Защити трон первым делом перевел армию поближе к Каркемишу и приказал форсировать реку к северу от крепости — с той стороны, где у врага был разбит полевой лагерь. Вся армия египтян не могла поместиться в Каркемише. Высадка прошла успешно, и все равно старые военачальники, особенно из прирожденных вавилонян, тайно недолюбливавших «деревенщину-калду», не очень-то горели желанием выполнять приказы «мальчишки».

Старик теперь частенько на виду у войска посиживал возле своей палатки на большом войсковом барабане. Устраивался на пятках, осматривал укрепленный лагерь, воздвигнутый на берегу Евфрата. По примеру союзников-мидян кутался в наброшенную на одно плечо овчину, следил за подкреплениями, перебрасываемыми к расположенному к северу от Каркемиша плацдарму. Отряды по настоянию солдат непременно проходили в виду царского шатра. Завидев «старика-защитника» (так прозвали Набополасара в войске), восседавшего на барабане, воины начинали во всю силу выкрикивать здравицы в его честь, подбадривать «папашу». Пусть еще поживет, пусть посмотрит, что они сотворят с этими сопливыми, скользкими недоносками-египтянами, трусливыми сирийскими собаками, вздорными и упрямыми греками. Со всей этой швалью, посмевшей встать на пути бородатого халдея и доблестного мидянина…

Настроением в войсках Набополасар был доволен. Сына по пустякам старался не тревожить, в ставку поминутно не отзывал, не требовал ежедневного отчета о стычках, потерях и трофеях. Все поступавшие доносы, свидетельствующие о том, что Навуходоносор вынашивает планы отстранить отца от управления армией, откладывал в сторону. Вечерами засиживался с Мардук-Ишкуни, оба наблюдали за звездами. Прорицатель и астроном объяснял повелителю тайные знаки, посылаемые светилами, рассказывал, на какой звезде устроило «стоянку» то или иное божество. Так на Полярной поселились Эллиль и Эйя. Мардук предпочел самое крупное светило Неберу, важно проплывающее по ночному небосводу. Это была планета путников, указывающая им дорогу, перекрестье небес и земли, центр вселенной. От одних таких перечислений, на которые не скупился разгоряченный видом звездного неба Мардук-Ишкуни, у старика захватывало дух. Голова кружилась от мысли, что по милости Создателя ему дано лицезреть центр мирозданья.

Набу или Бебо появлялся на короткое время после захода и перед восходом солнца-Шамаша — богу мудрости хватало мимолетного взора, чтобы узнать, что творится на выпуклой земной тверди, как идут дела у его подопечных Набополасара и Навуходоносора. Огненный Ниндар представлялся старику в виде одноглазого, впавшего в исступление воина, высматривающего на земле приближение битвы.

Иштар полюбилась Утренняя звезда. С течением года богине любви, как всякой капризной красавице, надоедало вместе с первыми лучами солнца обозревать землю, и она начинала восходить по вечерам.

Все это что-нибудь да значило. Было удивительно интересно знать, как устроен мир. От совершенства творения захватывало дух, пробуждалось воображение. Шла война, решавшая судьбу династии, египтяне постоянно грозили сбросить передовой корпус в реку, а у Набополасара было легко на душе. Он приготовился к смерти и только об одном просил богов — пусть повезет его первенцу. Он неплохой парень, в меру разумен, в меру строптив. Себе на уме, порой простоват, особенно в объятиях этой дикарки, уверовавшей в неискоренимую борьбу между неземным светом и дьявольской тьмой, чего никак быть не может. Опыт и крестьянская сметка подсказывали старому царю, что мир един и другим быть не может. Ведь даже Луна-Син, как утверждает заклинатель Ишкуни, размеренно шествующая по небу, проходит за месяц те же самые созвездия, которые Солнце-Шамаш посещает за целый год. Если у дня и ночи путь совместный и выверен до минуты, то о каком противоборстве света и тьмы может идти речь! Они живут в обнимку — свет и тьма, день и ночь, жизнь и смерть, добро и зло. Ссорятся — это да, не без того, однако живут одной компашкой. Так что, ребята, вы там, у себя в Мидии, как не крутите, но мир един. О своей умопомрачительной догадке он даже не пытался известить Навуходоносор. Пусть мальчик сам поищет истину, трону это не грозит. Наследник прекрасно проявил себя в горах, теперь ему можно доверить руководство армией, однако старый лысый Набополасар твердо усвоил простую истину — власть никому и никогда не даруется. Ее берут, будь ты даже самым наизаконнейшим из наизаконных наследников.

Власть — это такая скользкая штука… Что-то вроде птицы-удачи. Последний раб имеет возможность схватить ее за хвост. Сколько их было, рыбаков, охотников, простых воинов, отбедовавших назначенное судьбой, затем по милости богов всходивших к трону. Они садились на него прочно, всей задницей. Силой не спихнешь… И сколько было их, законных, томных, уверовавших в судьбу, не успевших облечься царственностью, тут же кувырком слетающих в Страну без Возврата. У власти всегда короткий выбор: либо ты царь, либо мертвец.

Tertium non datur.[785]

Армию старик любил больше всего на свете. Запах дымка от костров, на которых в огромных медных котлах кипело варево, вызывал слезы. Крики караульных, ругань и драки при дележке добычи, обладание только что, с пылу с жару доставленной женщиной, еще вчера беззаботно цветущей под крылышком какого-нибудь местного туза, а сегодня обнаружившей себя безгласной рабыней (если они начинали роптать, он сразу бил их в ухо); звуки боевых труб, разгоняющий кровь рокот барабанов, ни с чем не сравнимое ощущение опасности, желание похорохориться в безнадежном положении, расправа с трусами, спасение боевых товарищей, запах конского пота, скрип боевых колесниц — здесь было столько всего намешано, что вот так запросто расстаться с этим братством, лишить себя источника жизни он никак не мог. Умирать было страшно и в то же время интересно. Сколько раз он смотрел в лицо смерти, в молодости дал зарок, что никогда, даже на смертном одре не откажется от царского оружия, венца и штандарта с изображением самого милого на земле животного — дракона Мардука. Душа этого не снесет!.. Пусть наследник попробует вырвать из его рук то, что, как он считает, ему положено. По праву ли, не по праву, но пусть схватит сам, ухватится покрепче, зубами вцепится… Пусть рычит при этом, как кот, у которого отбирают добычу, пусть рискнет жизнью, но не ради самого риска, а ради того великолепного, привораживающего, огромного, что черноголовое быдло называет государством.

Это были хорошие мысли. Добрые… Сколько раз он взвешивал про себя достоинства и недостатки представленного Навуходоносором плана, ставка в котором было сделана на генеральное сражение. По правде говоря, план был хорош, но не настолько, чтобы исключить всякий риск, а вот этого старый Набополасар никак не мог допустить. Погубить армию, которую он выпестовал своими руками!.. Иди ты к Нергалу!.. Расчеты представленные сподвижниками, прошедшими с ним огонь и воды, и медные трубы, были не совсем плохи и тоже, не мытьем, так катаньем, могли привести к победе. А может, и нет. Зато сидение в обороне и выжидание подходящего момента, когда египтяне потеряют бдительность, либо по милости богов свершится нечто неожиданное у них в тылу — например, восстанут эти ублюдки-иудеи, — исключало всякие неожиданности. Слухи о заговоре, доходившие до него, лишь разогревали кровь. Жить ему осталось совсем немного — это как пить дать, и в любом случае помереть было не страшно. Что от руки наемного убийцы, от яда или в своей постели на виду лицемерно рыдающих сановников — какая разница! Но было до жути интересно, неужели Навуходоносор, его кровинка, поднимет руку на отца?

На бога!!!

Если да, то времена и нравы испортились до такой степени, что чем скорее он ляжет в могилу, тем лучше. Если нет — как узурпатор Навуходоносор намеревается взнуздать старых генералов и доброе большинство командиров отдельных эмуку. Поросль у наследника хорошая — Набузардан прекрасно проявил себя во время осады Харрана ассирийцами, Нериглиссар, начальник конницы, из молодых да ранний, тоже хват. Однако и старые кони еще в силе. Кто, кроме Шамгур-Набу сможет повести в бой тяжелую пехоту? Кому, кроме него, царя Набополасара и Шамгура, эти бородатые мужики-копьеносцы, Нергал их подери, подчинятся?!

Бросить все, отдать распоряжение о назначении Навуходоносора главнокомандующим и уехать в Вавилон? Это поступок не снимет напряжения. Армия должна работать как единый механизм, у нее в принципе не может быть двух главнокомандующих. Если он оставит лагерь, то и в столице его достанут грудой жалоб, в которых придется дотошно разбираться — иначе он не умел, а как разберешься за сотни беру от фронта. Всякий жалобщик будет вправе ждать решение царя и не исполнять решение командира. Такой уж он установил порядок. Разве можно дерзать в подобной обстановке!

Как Навуходоносор выкрутится из этого положения?

В конце двадцатого года царствования, в разгар дождливого периода, Набополасар почувствовал себя совсем плохо. Мардук-Ишкуни резко ограничил доступ посетителей к царю, однако наступившая весна, теплый душистый воздух, одевшиеся листвой деревья по берегам Евфрата, сделали свое дело царь пошел на поправку. Мардук-Ишкуни по приказу Набополасара скрыл это от окружения.

Сразу после недолгого празднования Нового года Навуходоносор явился в ставку. Схватил за грудки выскочившего с протестом из палатки Мардук-Ишкуни, худосочного, неприятного старичка, швырнул его в сторону Набузардана — тот ни слова не говоря передал растерявшегося прорицателя в руки явившихся с ним отборных — и прошел в царский шатер. Отец сидел у стола и рассматривал рисованное писцами изображение русла реки и прилегающей территории. Чертеж был сделан на пергаменте, в центре его весьма искусно был нарисованы стены Каркемиша.

Навуходоносор по слуху определил, что смена стражи вокруг шатра произведена без шума и, получив разрешение, сел рядом с отцом — с ходу начал излагать наметки плана предстоящего штурма Каркемиша.

— На этот раз действовать будем решительно и смело. Не так, как в ту пору, когда Ашшурубалит удирал из Ниневии, — заявил он. — Если бы мы тогда не дали этой гадине уползти в нору, сейчас наши гарнизоны стояли бы на границах страны Мусри.

— Не слишком ли? — изломил бровь Набополасар. — Стоит ли спешить с генеральным сражением, пока мы прочно не встали на правом берегу?

— У них преимущество в числе воинов и стенка на стенку нам их не одолеть, — объяснил Навуходоносор. — Мы должны как можно сильнее растянуть их ряды, поставить перед необходимостью сражаться на два, а лучше на три фронта.

Старик нахмурился.

— Ты свихнулся? Дерзишь богам?.. Не забывай, что они смотрят на тебя из поднебесья, им тоже интересно, чем закончится война?

— Я уже принес жертву, результаты благоприятные.

— Я требую масштабного гадания, по всем правилам! — взволновался Набополасар.

— Этому не бывать! — Навуходоносор рубанул воздух ребром ладони.

Он поднялся, прошелся по шатру, при этом нервно потер руки. Потом собравшись с духом заявил.

— Отец… Господин… С этого момента я беру на себя командование армией. Только мои приказы будут иметь силу и ничьи больше… Тебе пора удалиться на покой, желаешь ты того или нет. Дальнейшая затяжка с наступлением недопустима, этак мы сможем растерять все, чего добились за семь лет, и Вавилонию нам придется оборонять в низовье Тигра и Евфрата.

— Если я не соглашусь, — откликнулся Набополасар.

— Придется согласиться… В противном случае ты будешь немедленно под конвоем отправлен в Вавилон. Я объявлю, что здоровье твое ухудшилось и тебя должны пользовать самые лучшие столичные знахари. Путь до города долгий, мои люди спешить не будут. В пути тебе будут оказаны все полагающиеся почести. Если ты будешь упрямиться, мне придется объявить собственный приказ о вступление в должность. В этом случае я буду беспощаден. Даже зная, как ценны для нас те или иные командиры… Однако если попытаются своевольничать или решат обратиться к тебе за помощью, они будут казнены.

— Ловко! — кивнул старик. — Значит меня будут везти в столицу до тех пор, пока я не сдохну в дороге?

Наследник кивнул.

— Это необходимо в интересах государства, — добавил он.

— Ты все продумал? — поинтересовался отец и пытливо глянул на раскрасневшегося сына. Выходит, он все-таки решился? — Даже то, — продолжил он, — что ни я, ни ты в этом году не испросили милости у Мардука, не коснулись его руки и потому оба не можем считаться царями. Разве что правителями…

— Это дело поправимое…

— Как посмотрят на твой поступок мидийцы?

— Астиаг на моей стороне. Он вскоре со своими командирами явится в твой шатер.

— Ай-яй-яй, как неразумно он поступает! — всплеснул руками Набополасар. — Он твой побратим, ты объяснил ему, что ради тебя он жертвует своим будущим.

— В твоих силах помочь ему. Он — наш верный союзник и останется таковым до конца. Это в наших государственных интересах повязать его участием в заговоре. Согласись на мое предложение — и все будет хорошо.

— Но не для Астиага. Ты, конечно, не объяснил этому молокососу, чем он рискует?

— Нет, каждый добывает власть в одиночку.

— Вот это мило! Неужели твоя пухленькая мидянка не разъяснила братцу всю щекотливость ситуации?

— Нет, я запретил ей вдаваться в подробности. Она прежде всего вавилонская царица и только потом уже чья-то сестра и дочь. Она — верная жена и в точности выполнила мое распоряжение. К тому же у меня достанет сил защитить Астиага от гнева Киаксара…

— Это радует, — спокойно откликнулся Набополасар. — Предположим, надеясь на милость богов, я приму твое предложение. Ты сразу бросишься штурмовать Каркемиш?

— Отец, господин… Ты верно до сих пор считаешь, что я — сопливый мальчишка, которого следует оттаскать за уши, чтобы он не дерзил? Эти времена давно прошли. Я крепко подумал, хорошо подготовился к этому разговору. Спроси любого командира из молодых и доверяющих мне, какая перед ним поставлена боевая задача, он доложит громко, четко, так, что слова будут отскакивать от зубов…

— Ну-ну, я хочу послушать, что там у них будет отскакивать от зубов. Раз ты называешь меня господином…

— Так точно, господин, — Навуходоносор вытянулся по стойке смирно и начал докладывать. — Главный просчет птицеголовых в том, что Нехао, не признаваясь в этом самому себе, робеет перед твоей славой, вот почему он допустил стратегическую ошибку. В то время, когда мы увязли на горных перевалах, ведущих в страну Урарту, он принял решение выдавить нас на правый берег Евфрата. Совсем как твои верные соратники… Если бы он осмелился переправиться с главными силами на наш берег и ударить нам в тыл, он бы выиграл кампанию, а может, и войну. Теперь пришел наш черед. Рассчитывая, что пока ты в армии, халдеи не предпримут ничего неожиданного, Нехао постепенно теряет бдительность.

Теперь молодой, облаченный в латы, с изготовленной по новой, вопреки ассирийскому опыту моде, шлемом-каской в руке, царевич — рослый, плечистый, с вдавленным носом (работа кулака Набузардана), с курчавыми, начинавшими редеть волосами, — принялся расхаживать по палатке.

— Северный плацдарм на противоположном берегу реки, который мы захватили, не годится для наступления. Местность там пересеченная, к тому же поперек направления к Каркемишу протекают несколько мелких речушек. Есть овраги, откосы и глинистые склоны. В самый раз для обороны. Следует иметь в виду, что эти препятствия не помеха для египтян, которые в состоянии преодолеть естественные помехи и развернуть строй вот здесь, Навуходоносор указал на чертеже место, где возможно построение вражеских войск. — Если они смогут сплотить на этих скатах боевой порядок и разместить на ближайших высотах лучников, наша песенка будет спета…

— Почему же они до сих пор не занялись этим? — с явнымнеудовольствием буркнул старик.

— Да потому, — воскликнул Кудурру, — что они боятся тебя! Они как размышляют — стоит им атаковать нас на северном плацдарме, как мы тут же начнем переправляться через реку южнее города, где местность ровная и где мы можем использовать наши колесницы. Судя по сведениям лазутчиков, фараон и его полководцы не очень-то верят в такое развитие событий — здесь и переправа затруднена, и левый берег по большей части обрывист, но зная тебя, они не могут исключить такую возможность. Ведь мы уже пытались в этом месте одолеть реку…

Суть моего плана состоит в том, чтобы египтяне окончательно исключили эту возможность. Тогда они всеми силами навалятся на северный плацдарм, оставив в тылу слабый заслон, и если нам действительно удастся переправить армию южнее города, птицеголовые окажутся в окружении.

— Гладко было на бумаге… — откликнулся отец. — Хотя эта идея мне по душе. Я так понимаю, что ты уже провел необходимую подготовку?

— Да, господин. Приготовлены канаты, с помощью которых воины на бурдюках переберутся на левый берег, с помощью калакку[786] будет наведен мост, по которому на противоположный берег будут переброшены колесницы и конница. Мидийские всадники уже испробовали этот способ многими беру ниже по течению. Кроме того, здесь, на юге от города, река делает поворот, так что в наших силах на некоторое время скрыть переправу от противника. Мы заранее перебросим на другую сторону пикеты мидийских отборных, они снимут вражеских лазутчиков… Но все это возможно, только в том случае, если тебя не будет в лагере и я возьму командование в свои руки. Нехао прекрасно известно, что ты решительно противишься этому назначению. Почему? Вероятно потому, что не доверяешь мне, сомневаешься — гожусь ли я в главнокомандующие. В своих способностях Нехао ни чуточки не сомневается… Фараон уверен, что это назначение вызовет смуту в войске. Твои товарищи до сих пор называют меня щенком и мидийским подкаблучником — это я не с обидой говорю, просто тебе должна быть ясна подоплека… Если враг желает, чтобы у нас была смута, пусть будет!

— Таким образом ты берешь меня в заложники, теперь мне ничего не остается, как безропотно подмахивать твои приказы?..

— Ты же отдал меня в заложники, когда я был мальчишкой…

Старик хмыкнул, задумался.

— Это была вынужденная мера, — наконец ответил он. — У меня не было выбора. Один на один с Ашшуром никто бы не устоял. Если бы они достали меня, вас ждала куда более незавидная участь. Мне позарез необходимы были союзники. Я вопросил богов, они дали добро.

— Сколько раз ты их вопрошал? Пока не извел своими мольбами до того, что они плюнули и решили — пусть этот халдейский пень делает, что хочет, только больше не досаждает нам.

— А хотя бы и так! — воскликнул Набополасар.

— Так вот, у меня тоже нет выбора!.. Мне назначено тобой защищать трон, и я защищу его! С твоей ли помощью или без оной. Я не имею права упускать такой благоприятный момент и такое неслыханно удобное расположение врага. Пока Нехао не опомнился и не начал в свою очередь переправляться через реку, я обязан отбросить его от Евфрата.

Он замолчал, отец тоже не стал нарушать тишину. Так шло время. В углу тикали водяные часы, капля за каплей в сосуде звенькала вода, откуда-то вдруг отчаянно потянуло ароматом свежей травы — видно, царские конюхи везли на повозке корм для лошадей, впрягаемых в колесницы. Со стороны реки донесся звонкий собачий лай.

Мигнув в последний раз, погас факел, освещавший шатер. В наступившей темноте особенно ехидно прозвучал голос Набополасара.

— Ну, а если я соглашусь, как ты можешь быть уверен, что как только твои люди домчат меня до столицы, я тут же не пошлю гонцов с приказами, отстраняющими тебя от командования? Ты перехватишь одного, второго, но кто-нибудь сумеет добраться до лагеря. Солдаты встанут на мою сторону.

— Ты именно так и должен поступить, — подтвердил Навуходоносор.

— То есть?..

В голосе старика прозвучало неподдельное удивление.

— Как только тебя доставят в столицу, — объяснил сын, — в каком состоянии не был, ты, господин, должен тут же отдать тайный приказ о смещении меня с должности, объявлении бунтовщиком, ну и припиши к этому что-нибудь покруче… Только этот приказ будет доставлен не в наш лагерь, а…

В этот момент за полотняными стенами шатра послышался шум. Со стороны палаток царских отборных донеслись недовольные голоса, выкрики, требования пропустить к царю. Навуходоносор сразу узнал голоса Шамгур-Набу, Нинурты-ах-иддина, Мардука-Ишкуни и прочих, верных Набополасару людей.

В палатку вбежал Рахим-Подставь спину. Не успел он доложить царевичу, как Набополасар привычно рявкнул на него.

— Пусть войдут!

Воин глянул на хозяина, тот кивнул — про себя Навуходоносор решил, что в случае чего арестует их всех сразу.

Тут же в шатер внесли факелы, следом топоча, как слоны, в палатку ворвались военачальники. Из-за спины Шамгур-Набу выглядывал перепуганный до смерти Мардук-Ишкуни, прорицатель.

— Что явились? — зычно гаркнул на них царь. — Кто звал?

Навуходоносор поразился — голос отца был молод, свеж, неужели он ошибся в его немощи? Тогда все, кандалы, позор, смерть…

— Ждать у порога! — приказал Набополасар помертвевшим от изумления военачальникам. — А ты, — обратился он к Подставь спину, — организуй караул. Никого ближе пятидесяти шагов к шатру не подпускать! Исполняй!..

Военачальники уже на цыпочках, по одному начали выходить из шатра. Когда Рахим доложил, что приказание выполнено, Набополасар распорядился.

— Сгинь! Не подслушивай! Замечу — смерть!..

Оставшись один на один с наследником он приказал.

— Говори, куда будет доставлен приказ?

— В лагерь египтян. Фараону в собственные руки. Они перехватят гонца. Другой доберется до нашего стана и у нас якобы начнется смута. Об этом тотчас узнают в египетском войске.

Набополасар принялся барабанить пальцами по чертежу, разложенному на походном столе. Сын молчал.

— Иначе ты их всех сейчас арестуешь? — неожиданно спросил старик.

— Так точно. Дам время успокоиться, потом каждый из них получит возможность загладить грех неповиновения в бою.

— Это долго, ненадежно… Пустое это… Загладить грех! Что они, святые?.. Тебе придется долго наводить порядок в собственном лагере.

— Повсюду уже расставлены мои люди.

— Значит, говоришь, я обязал тебя защитить династию и ты ее защитишь?

— Так точно.

— Что будет с гонцом, который попадет в руки птицеголовых?

Навуходоносор пожал плечами.

— Дурака на это дело нельзя посылать! — рассердился царь. — Здесь требуется сообразительный, верткий парень.

— Пойдет доброволец.

— Кто?

— Подставь спину.

— Позови его.

Навуходоносор вышел из палатки и крикнул.

— Рахим!

Тот вышел из темноты. Царевич махнул ему рукой — следуй за мной. Уже в шатре Набополасар спросил.

— Ты знаешь, зачем я позвал тебя?

— Да, господин.

— Значит подслушивал?

— Нет, господин. Догадался..

— Зачем берешься за такое страшное дело?..

— Господин, я дал присягу служить вашей царственности.

— И царевичу?

— И ему, и его царственности, когда она снизойдет на него.

Старик хмыкнул.

— Ты чей сын?

— Бел-Усата.

— Знаю, добрый хозяин, хороший воин. Помнится, я когда-то доверил ему охранять царевича, когда тот посещал школу.

— Точно так, господин.

Набополасар сделал паузу потом искоса глянул на воина.

— Что, если птицеголовые отрежут тебе голову?

— За что, господин? Что может знать гонец? Бить будут, это точно. Кто же позволит себе ни с того, ни с сего лишиться молодого крепкого раба.

— Тоже верно. Я заковал бы тебя в цепи и отправил в поместье. Какую награду обещал тебе наследник?

— Поле в половину бура на хорошей земле, возле канала, с норией[787] и раба. Я сам смогу его выбрать из царской добычи.

— Достойная награда, — одобрил царь. — Если удастся, получишь от меня мину серебра. На обзаведение хозяйством… Ступай.

Когда они остались одни, старик спросил сына.

— Почему ты решил, что, получив это известие, Нехао непременно атакует захваченную нами пядь земли?

— Потому что наши воины на его берегу как бревно в глазу. Когда он уверится, что у нас в лагере смута, он попытается сбросить нас в воду. Более того, я знаю точно, что его люди запасают в городах Сирии большое количество бурдюков.

— Он решился переправляться через реку?!

— Да, господин.

— Хорошо, — не раздумывая кивнул Набополасар. — Зови сюда военачальников чином не ниже луббутумов. Я объявлю о твоем назначении. Пусть каждый из них тут же, на месте, даст клятву на верность династии. Пусть каждый из них именем мстительницы Эрешкигаль даст обет держать язык за зубами. Действуй, Кудурру, ты должен разгромить их. Разгромить так, чтобы мир содрогнулся, услышав о битве под Каркемишем! Ты должен наложить горы трупов. Евфрат должен стать красным от крови. Ты должен досыта ублажить Нергала. Иначе тебе не смыть грех предательства. Ты меня понял, сын?

— Да, отец.

— Иди сюда.

Навуходоносор, как в детстве, с опаской приблизился к отцу.

— На колени.

Навуходоносор встал на колени. Отец оттянул ему ухо, потом отпустил, провел ладонью по курчавой голове…

— Тебе уже скоро тридцать, а бороденка жиденькая. Не царственная у тебя борода. То ли дело у Ашшурбанапала. Во была бородища!.. — он еще раз погладил сына, потом тихо проникновенно сказал. — Ты должен разгромить их так, чтобы они захлебнулись в собственной крови. Тогда я с легкой печенью сойду в Страну без Возврата. Зови людей…

Глава 8

Рахим Подставь спину попал в руки египтян в последние дни месяца аяру, на двадцатом году царствования Набополасара (605 г до н. э.). Через несколько дней, поутру, наблюдатели на левом, халдейском, берегу отметили необычную суету во вражеском стане. К полудню разведчики доставили известие: полководцы фараона выступили из расположенного по соседству со стенами Каркемиша полевого лагеря. По уточненным сведениям, поступившим к вечеру, стало ясно, что египтяне решились наконец сбросить врага в реку.

Впереди птицеголовые гнали захваченных пленных и местных жителей, многие из которых были вооружены кирками и лопатами. Следом тянулись повозки инженерных отрядов египетской армии, затем сводные сотни египетских и лидийских лучников, далее колонны пехоты, включающей нубийцев — по словам одного из разведчиков «черных, как напта», — тысячный отряд наемников-греков и наконец ряды колесниц. Вражеская армия двигалась тремя колоннами: полк на левом фланге, наименьший по составу, нес штандарты Сета; на правом — Рэ. Главный в центре, самый многочисленный, маршировал под знаменем Амона.[788] Как раз в его составе наблюдатели заметили греков-наемников, умеющих сражаться в тесно сплоченном строю, называемом фаланга. Конницы лазутчики не заметили — с конницей у египтян было совсем худо.

Полк Сета, перенасыщенный отрядами лучников и спешенных колесничих, занял самый дальний от города, наиболее возвышенный участок. Между ним и полком Амона были поставлены греческие наемники и чернокожие нубийцы. Ближайшим к реке и крепости оказался полк Рэ, состоявший в основном из «птицеголовых» — воинов, имевших шлемы-каски, напоминающие соколиные головы.

Расположившись на позициях перед плацдармом, охватив его с двух сторон, неприятель, не взирая на темноту, при свете многочисленных факелов принялся сооружать проходы через овраги и болотистые поймы речек. Пленных не щадили — должно быть, в их число попал и Подставь спину. Тревога сжала сердце Кудурру — сумеет ли парень вывернутся? Достанется ли ему полбура плодородной земли в предместье Бит-шар-Бабили или она перейдет к его родственникам?

Были ранние сумерки. Небо после захода солнца померкло сразу пронзительная, удивительно ясная в предгорьях, синь вдруг помертвела, затаилась, выпустила коготочки-звездочки. Первой, конечно, заблистала Инанна. Вон она, восьмиугольная, сладостная, дарующая смерть и любовь, появилась как раз в той стороне, где была подготовлена главная переправа.

Туда, за изгиб реки, держал теперь путь Навуходоносор. Повыше его, прячась за купами деревьев, к переправе подтягивались конники из мидийского корпуса. Засмотревшись на Вечернюю звезду, царевич на мгновение осадил коня — вороной покорно замер, всхрапнул, помотал головой. Кудурру потянул за поводья, развернул его в сторону своей палатки. Амтиду, прослышавшая об отданном приказе, о предстоящем сражении молилась возле священного огня, зажженного в чаше, полной дурно пахнущей наптой. Кудурру, поколебавшись мгновение, всего лишь на секундочку преклонил рядом с ней колено. Глядя на хрупкий чадящий язычок пламени, обратился к Мардуку и в его лице к Создателю, чьи имена так разнообразны и так экзотичны, с просьбой о подмоге. Последние гадания, проведенные Бел-Ибни, были благоприятны, звезды, по словам уману, тоже были настроены доброжелательно. Все равно камень на душе не стал легче…

Испросив благословение, Кудурру поднялся, вышел из палатки, ощутил на груди родную тяжесть тела Амтиду, выскочившей следом и повисшей на шее. Отодвинул ее и во главе клина отборных поскакал вслед за мидийцами. Этих было решено перебрасывать в первую очередь — вплавь, вместе с конями. Самых сильных и умелых. Зверей… Повстречайся с ними Ахриман, и ему, повелителю зла, тоже не поздоровилось бы… Астиаг, подстать отцу такой же здоровенный, только куда более тонкий в поясе, отправлялся вместе с передовым отрядом, чтобы на месте организовать кордон, через который и мышь не смогла бы пробраться… На необходимости организации непроницаемого для врага заслона особенно настаивал Навуходоносор.

Тончайший серп месяца, всплывший над ближайшим, откровенно белеющим в ночи откосом, грозил сияющими рожками рассыпанным на его небесном пути звездам. На закате еще чуть багровела полоска зари. Дождь, что ли, пророчила, с тоской подумал Кудурру. Дождь ни к чему. Евфрат вспухнет, убыстрит ход. Как-то особенно пронзительно припомнились ему последние наставления отца, призывавшего сына обращать особое внимание на погоду и не стесняться запрашивать богов. Режь ягнят, советовал старик, пока не удостоверишься, что правильно понял предсказание…

Со стороны лагеря халдеев внезапно донеслись жуткие вопли, звон оружия. Специально выделенные воины забегали с факелами по лагерю, начали поджигать ветхие палатки и заранее сложенные кучи хвороста. Изображали мятеж… Два добровольца-перебежчика уже ушли в стан врага с известием, что царские отборные и благородные колесничие, а также некоторые отряды тяжелой пехоты отказываются переправляться на северный плацдарм и только ждут момента, чтобы расправиться с царевичем. Мысль о перебежчиках вновь напомнила о Подставь спину. Этого было искренне жаль. Серебро серебром, но он успел привязаться к этому немногословному крепкому парню, отличавшемуся удивительным нюхом. Собаке не уступит…

Халдейские саперы между тем принялись налаживать переправу. Они перевозили через поток сплетенные из пальмового волокна канаты, подтягивали лодки, надували бурдюки, сплачивали калакку.

Мидийский царевич подъехал на своем коне к Навуходоносору. Астиага била крупная, заметная дрожь, он всегда нервничал перед делом. И опыта ему было не занимать, и крови его клинок отведал немало, а вот поди ж ты!..

— Ничего, — Астиаг успокоил шурина. — Влезу в воду, пройдет.

После короткой паузы он добавил.

— А вода нынче хо-о-олодная… Видно, дэвы постарались.

— Ты особо дэвов не поминай, — предупредил его Кудурру. — А то накаркаешь. Лучше скалься и пошучивай.

— Не учи ученого, — огрызнулся Астиаг.

Он спешился, взял под уздцы коня и повел его к уже наведенным через реку канатам, часто переброшеннным через русло. Следом за ним двинулись воины передового отряда.

— Ты вот что, — возгласом остановил его Навуходоносор, — как только наладишь боевое охранение, спрячь людей. И сам затаись… Сигнал подашь с помощью гонца. Никаких факелов на берегу, криков. Покажи мне посыльного, чтобы я потом был спокоен.

Астиаг крикнул что-то по-своему, и к царевичам подбежал тщедушный, юркий воин с вислыми усами. Навуходоносор кликнул факельщика, тот приблизил свет. Мидиец оказался немолод, взгляд у него был холодный.

— Из персов, — объяснил Астиаг. — Плавает, как рыба, ползает, как змея, прыгает, как леопард. Конь у него разумеет человеческую речь. Он придет с донесением.

— Жду, — по-мидийски предупредил гонца Навуходоносор. — Ступай.

Дождавшись, когда последний всадник исчез в сумеречной безлунной тьме — со стороны реки сначала отчетливо доносился плеск воды, похрапывание плывущих коней, потом всякие посторонние звуки угасли — царевич вернулся в лагерь.

Здесь тоже все было готово к переправе. Войска, кроме тех отрядов, которые изображали мятеж — эти должны были переправляться в последнюю очередь — постепенно подтягивались к берегу, кисиры занимали отведенные им места. Переправой командовал Набузардан. Начальник царских колесниц Идди-Мардук-баллату, сначала было посмевший оспаривать распоряжения «мальчишки», получив суровое внушение от Набополасара, теперь изображал необыкновенное рвение. Его воины вместе с конницей, ведомой Нериглиссаром, уже переправлялись на полберу ниже по реке, за крутым изгибом Евфрата. Все шло, как задумано. Утонувших пока было раз, два и обчелся, делать вроде бы нечего, оставалось ждать, однако вынести безделье было труднее всего. Кудурру не мог найти себе места. Видеть никого не хотелось, тем более попусту тратить слова. Принялся составлять распоряжение Шамгур-Набу, начальнику пехоты, под чьей ответственностью находился северный плацдарм.

«Письмо Навуходоносора Шамгур-Набу, начальнику пехоты. Желаю тебе здоровья. Пусть боги Бел[789] и Набу изрекут тебе благополучие. Завтра жди наступления врага. Держись стойко…»

Далее предупредил, что птицеголовые прокладывают дороги к его укреплениям, затем напомнил об условном сигнале Два дыма… Два больших столба дыма… В случае отвода противником своих войск ни в коем случае не терять с ними боевое соприкосновение…

Что еще?

Наконец Кудурру отправился в свою палатку. Амтиду, ни слова не говоря, поставила перед ним чашку с огрубевшей за сутки простоквашей. Муж поел, прилег — сна не было. Женщина вновь обратилась к священному огню. Чем еще она могла помочь ему?

* * *
Перед восходом солнца к Навуходоносору доставили гонца от Астиага. Тот подтвердил, что местность к югу от города очищена от вражеских пикетов и спустя полчаса главные силы халдейской армии начали переправляться через Евфрат. Саперы с помощью канатов принялись дружно перетягивать на противоположный берег высоконосые лодки куффу, плоты сплоченные из непроницаемых кожаных мешков, на которых громоздились повозки, припасы, увязанное в кипы оружие. Бородатые пехотинцы и молоденькие лучники начали энергично надувать привязанные к плечам и поясу объемистые бурдюки — шум вбираемого в тысячи грудей воздуха ощутимо зашелестел над рекой. Шеренга за шеренгой воины, поднакопив в мешки спасительный воздух, ступали в воду каждый из них накрепко вцепился зубами в мундштук. Скоро вся ширь реки покрылась головами бородачей, одной рукой подгребающих воду, другой придерживающихся натянутых тросов. К тому моменту, когда передовые части выбрались на землю и начали мелкими группами растягиваться по редколесью и зарослям колючника, окружавшими стены Каркемиша с южной стороны, мидийская и халдейская конница, а также колесницы вавилонян уже успели ниже по реке перейти на противоположный берег. Теперь саперы волокли против течения к главной переправе широкие плоты-калакку. Набузардан, подгонявший их, успел сорвать голос, рядом с ним бегал глашатай, выкрикивающий команды.

Кудурру глянул на север. В той стороне, где затаился Каркемиш, пока было тихо. Чуть брезжили на сероватом пологе неба стены крепости. За несколько минут до восхода солнца, когда на небе окончательно угасли звезды, со стороны северных холмов донесся глухой шум, потом ясно озвучились истошные вскрики боевых труб и грохот барабанов.

Тут все и завертелось!..

Неожиданно на берег Евфрата выше переправы выскочили босые, без шлемов, египетские лучники и дали залп. Стрелы одолели реку, однако на противоположный берег пали уже на излете. Навуходоносор от изумления рот раскрыл — вот тебе и Астиаг! Вот и очистил местность от вражеских лазутчиков! Куда же он смотрел? Как же посылать в воду людей под обстрелом вражеских воинов? В то же мгновение египтяне начали рушиться на землю как снопы — это спрятавшиеся в ближайших к реке кустах мидяне принялись поражать их стрелами. Спустя несколько минут все было кончено. На берег выскочил Астиаг в высокой шапке и меховой, наброшенной на одно плечо накидке, под которой ярко блеснули пластинки панциря, ниже алые шаровары, заправленные в мягкие сапоги с загнутыми вверх носками, — и помахал руками. Все, мол, в порядке…

Следом к Навуходоносору подскакал гонец от Шамгур-Набу и доложил, что с первыми лучами солнца птицеголовые принялись обстреливать из луков земляные укрепления, ограждавшие периметр плацдарма. Через час следующий посыльной сообщил, что отбита атака колоны Амона, враг обильно сыплет стрелами, есть потери, дело принимает худой оборот, и словно в подтверждение его слов, над лесом, где разворачивалась битва поплыли густые клубы дыма. Этот условный знак означал, что все три колонны вражеской армией вступил в бой.

Теперь все решали минуты. Навуходоносор отер вспотевший вдруг лоб и, ударив жеребца пятками, послал его в воду. Увальни-халдеи из отряда отборных, числом около двух сотен, двинулись за ним. Те, кто пока оставался на берегу, дружно затянули: «Царь, чьи деянья для Мардука приятны»…

* * *
Тут же в памятные звуки боевой песни вплелся голос чтеца — явь и былое опять воссоединились в сознании. Навуходоносор заинтересованно глянул в сторону сценической площадки. Танцоры, изображавшие богов собрались полукругом вокруг бородатого, украшенного венцом из пальмовых листьев, главного героя. Позы были самые изысканные, особенно хороша была лицедейка, воплощавшая богиню Иштар. На голове у нее была зеленого цвета шапка с малиновым околышем, валиком прикрывшим длинны, слегка завитые, распущенные волосы. Шею и пышную грудь юной девы, воплощавшую одновременно мать, жену, вечную невесту и убийцу бога Сина, прикрывала богатая подвеска, украшенная самоцветами. Платье легкими складками струилось до пола. Наблюдать за ней, за актером, изображавшем самого Мардука — на голове у него была надета маска священного бородатого быка с высокой тиарой, — было приятно. Видно, неоднократные напоминания главному писцу цеха танцоров о том, что если в саму церемонию нельзя вносить никаких изменений, то музыкальное сопровождение и телодвижения актеров давным-давно пора освежить, возымели действие. Как только женский хор закончил, повествование о мудром и доблестном Атрахасисе, спасшем род человеческий, представление стремительно поспешило к своему завершенью.

Чтец поднял руку, обратил ее ладонью к трону. Царь приложил пальцы к уху, прислушался.

Человек нес свое бремя,
Загрубели руки от тяжкой работы.
Киркой и лопатой строили храмы,
Сооружали большие каналы.
«…»
Не прошло и двенадцати сотен лет,
Страна разрослась, расплодились люди.
Как дикий бык ревет земля.
Бог встревожен сильнейшим шумом,
Эллиль слышит людской гомон,
Богам великим молвит слово:
«Шум человека меня донимает,
Спать невозможно в таком гаме!
Прикажем — пусть чума нагрянет…
Подобно буре да пусть пройдутся
Мор, болезни, чума и язва!»
Дал великий Эйа Атрахасису совет — пусть черноголовые возложат дары к воротам храмов, молитвой прославят имена божьи, чтобы утихомирить Эллиля. Те так и поступили: «хлебы печеные перед ними поставили, мукой сезама воздали богам…» Устыдились небожители, отступили от людей.

Прошло еще двенадцать сотен лет, еще гуще расплодились люди, под бременем насущных забот позабыли о благодетелях. Наслали на них боги великую засуху и голод… Однако и на этот раз Атрахасис вымолил людям прощение. Возложили они хлебы к воротам Адада, вознесли молитвы к домам божьим. Ответил повелитель грозы обильным дождем.

Сколько раз Навуходоносор слушал эту поэму, и только теперь он с каким-то пронзительным удивлением осознал, что первые люди, созданные Нинту для исполнения назначенных богам работ по обустройства земли, были наделены бессмертием. Срок их жизни был немерен, только внешние силы — мор, глад, язва — могли истребить человеков.

Наконец, с горечью сообщил чтец, додумались великие боги и до потопа, но и на этот раз мудрый Эйя тайно дал совет Атрахасису соорудить

…корабль, шириной длине пусть будет он равен!..
Назови его именем «Спасающий жизни»
Покрой его крышей подобно Апсу!
Так, чтобы солнце внутрь его не проникло.
Да будет закрыт он и сверху и снизу!
Когда же началось наводнение и Эллиль «опрокинул на головы людей море», трубы на стенах дворца вновь затрубили боевой гимн…

Царь невольно поежился от удовольствия, — было приятно, что распорядитель не позабыл еще раз вплести в музыкальное сопровождение этот сладостный, незабываемый мотив.

Разом предстало в памяти широкое поле вокруг крепости. Сам он тогда, после того, как его любимый скакун одолел реку, пересел на высоченного вороного рысака, подаренного Астиагом. Этот жеребец был подстать тому, виданному в отрочестве, на котором разъезжал его тесть, Киаксар. Настоящий нессийский скакун!.. Теперь ему было отлично видны окрестности. Словно на крепостную башню взобрался…

Справа утесами возвышались стены Каркемиша, отгороженные от прилегающей местности нешироким и, по-видимому, мелким рвом с застоявшейся, начинающей цвести водой. На наклонном пандусе, ведущем к главным воротам крепости, помещенным между двух высоких башен, были размещены воины египетской гвардии. Выставив копья, они не подпускали ко входу своих солдат. Поверх стен были выстроены лучники гарнизона.

Вся картина до жути ясно рисовалась перед глазами. Прошло столько лет, но Навуходоносор до мельчайшей зазубринки мог восстановить в памяти абрис крепостных стен, мельтешащие в беспорядке перед рвом вражеские сотни. Египетские «знаменосцы» — командиры двухсотенных отрядов, не жалея сил, работали палками направо и налево — пытались вразумить пытавшихся спастись от стрел халдеев и мидян своих солдат держать строй. Стрельба по приказанию Навуходоносора велась десятками вдоль всего фронта с постоянной сменой стрелков. Первые две линии давали залп, — передняя, привстав на колено, другая стоя, — их тут же сменяли следующие. Стрелы непрерывно, тучами, сыпались на египетское войско. Противник был лишен своих лучников, которые оказались в хвосте колон, спешивших занять позиции перед внезапно навалившимся на город халдейским войском. Как потом донесли царевичу, главнокомандующий египтян в первый момент не очень-то озаботился появлением вражеских войск у себя в тылу. «Мальчишка» решил отвлечь внимание от главного плацдарма — на этом мнении сошлись все египетские военачальники. Даже начальник колесничного войска и его помощник-идену, постоянно настаивавшие на том, что нельзя ослаблять внимание к южному направлению, согласились, что это пустая бравада и оставленный в лагере резерв легко опрокинет зарвавшегося вояку. Почти вся тяжелая пехота халдеев располагалась на северном пятачке, так что атаковать Навуходоносору нечем.

Царевич первым же ударом мидийской конницы и колесниц опрокинул резервный отряд египтян, прикрывавший поле сражения с юга, и не медля принялся выстраивать свои эмуку — колесницы, конницу и лучников — на прилегающих к городу холмах.

Когда колесницы вавилонян загнали остатки египетского резерва в полевой лагерь, великий начальник войска наконец осознал смертельную опасность, нависшую над его войском. С захватом полевого стана египтяне оказывались отрезанными от Каркемиша, в полном окружении. Единственное спасение — это нанести немедленный удар по стоявшему под стенами крепости противнику, но для этого необходимо было вывести из соприкосновения с халдеями, собранными на плацдарме, все три полка, Амона, Рэ и Сета, отвести их к крепости и при этом сохранить боевой порядок. Эта задача, как и предполагал Навуходоносор, была невыполнима. Лучники египетского войска, занимавшие первые ряды атакующих птицеголовых, при повороте на половину окружности оказывались сзади пехотинцев, а впереди вообще располагались склонные к панике обозники.

Навуходоносор первое время даже не пытался мешать визирю перестроить войска — пусть его командиры в таком водовороте окончательно потеряют управление. По его приказанию стрелки, часть спешенных конников и колесничие — все, вплоть до ездовых, — насколько возможно увеличили темп стрельбы. Но не в ущерб прицельности! Стреляли безбоязненно — египетские лучники застряли возле плацдарма. Под прикрытием щитоносцев халдеи и мидяне подобрались к врагу на сотню шагов. Всякие яростные выпады врага тут же пресекались отрядами конницы.

Припомнился царю подскочивший Астиаг — глаза у него были выкаченные, взгляд, как у свихнувшегося.

— Чего мы ждем? — закричал он по-арамейски. — Пока они опомнятся? Уйдут в крепость?.. Пора атаковать!!

— Рано! — рявкнул Навуходоносор. — Вот когда они действительно начнут уходить в крепость…

Между тем отряды вавилонян и мидийцев окончательно замкнули кольцо окружения. Полк Сета, отступавший в виду рядов укрепившихся на склонах халдеев, а также расстроившая ряды греческая фаланга, были подвергнут разгрому на марше. Колесницы и мидийская конница обрушились на них сверху, затем сзади подоспели пехотинцы Шамгур-Набу, и в течение получаса все было кончено. Вдоль разбитого проселка, в кустарниковых зарослях, в оврагах, вдоль безымянной речушки — повсюду валялись срубленные головы в напяленных птичьих шлемах. Остатки полка ринулись в сторону кое-как выстроившихся в боевые линии отрядов Амона и Рэ, и на глазах у Навуходоносора смяли их порядки…

Это был сладостный, великолепный, до сих пор отдающийся в груди момент, когда со спины своего великана-коня, Кудурру наконец определил, что нервы у египетского визиря не выдержали и он счел более безопасным удалиться в крепость, чтобы оттуда руководить сражением. Как долго царевич ждал этого момента, как тяжело дались ему эти минуты! Как ему удалось устоять под непрерывным напором своих командиров, того же Астиага, требовавших немедленной атаки, он до сих пор не мог понять. Только волей Мардука, напитавшей его в тот день необыкновенной уверенностью в себе, ясным взором, стойкостью. Ну, еще может заученным в детстве рассказом о сражении под Мегиддо. Перед глазами в те мгновения так и мельтешило это экзотическое название — так называлась древняя крепость в Палестине, прикрывавшая стратегически важный проход в долину реки Иерихон. Это был единственный приемлемый для большой армии путь, по которому египтяне, перевалив через Кармельские горы, могли выйти в Финикию и Нижний Арам. Тысячу лет назад фараон Тутмос также стремился на север и, обманув врага, разгромил войска сирийцев и иудеев в виду крепости Мегиддо. Однако он допустил роковую ошибку — Тутмос не сумел на плечах противника ворваться в крепость. Долгие месяцы ему пришлось осаждать город…

Этих долгих месяцев при общем превосходстве египтян в силах у Кудурру не было. В преддверии победы он не имел права на промашку, и помочь ему в этом могла только выдержка, вера в Мардука и трезвый расчет.

____________________
Солнечный свет ударил стареющему царю в глаза — очередной световой столб дополз наконец до трона. Шамаш одобрительно глянул на своего любимца, в тот день под Каркемишем он тоже помог царевичу: разогнал собиравшиеся с утра тучи, унял ветер, сглотнул туманы, нередко покрывавшие Евфрат по весне. Набу-Защити трон ответил одарившему теплом и благодатью богу улыбкой. Наверное, с тем же простодушным умилением и радостью встретил солнечный свет выбравшийся из ковчега Атрахасис.

В это время чтец, выступивший вперед, торжественно провозгласил последние слова поэмы, а исполнители за его спиной застыли в величественных позах, указывая руками на стоящего на коленях бородатого Атрахасиса, услышавшего приговор богов о создании новой породы человеков, на этот раз смертных.

Да будет отныне иное людям:
Одни рожают, другие не будут!
Пусть поселится среди людей Пашуту-демон,
Пусть вырвет он младенца с колен роженицы
… да прервется бессмертье!..
Во славу богов хвалебную песню,
Да услышат Игиги, да хранят твою славу.
Я же воспел о потопе людям.
Слушай!![790]
* * *
Стоило штабу египтян пробиться к наклонному спуску, ведущему к главным воротам крепости, как Кудурру, махнув рукой в сторону врага, отдал приказ атаковать.

Низкий рокочущий гул барабанов, рев боевых труб, пронзительные переливчатые, нагоняющие злобу вопли свирелей, звон доспехов, выкрики командиров ознобом отозвались в спине. Следом, с ворохом крупных мурашек по всему телу, вместе с размеренным топотом тысяч ног из рядов воинов донеслось:

Эллиль дал тебе величье
Что ж, кого ты ждешь?
Син прибавил превосходство
Что ж, кого ты ждешь?
Нинурта дал оружье славы
Что ж, кого ты ждешь?
Иштар дала силу битвы
Что ж, кого ты ждешь?
Шамаш, Адад — вот заступа
Что ж, кого ты ждешь?[791]
Трубы ревели за пределами тронного зала. Все придворные с последними словами чтеца встали. Поднялся и Навуходоносор. Идди-Мардук-балату, попечитель Эсагилы, тонким голосом провозгласил благодарение Мардуку-Белу, сохранившему род людской, давшему священному Вавилону право властвовать над всеми другими народами. Пусть подвиг его живет в веках.

«Что ж, кого ты ждешь?» — ревели бородатые халдейские пехотинцы, выставив копья, надвигаясь на врага. Первой, гремя щитами, блистая бронзой доспехов, в атаку двинулась греческая фаланга, выстроенная из нескольких сотен воинов. Следом стронулась с места тяжелая пехота Шамгур-Набу. Лучники убыстрили темп стрельбы. После каждого залпа в окончательно расстроенных рядах египтян образовывались заметные бреши, шлемы, украшенные крючковатыми, хищными клювами, валились на землю. Умиравшие враги падая опирались на копья, ломали их. Как только ворота крепости оказались открытыми, толпа обезумевших от страха воинов из полков Амона и Рэ ринулась на пандус. Ворота оказались забиты наглухо — ни закрыть, ни открыть. В начавшейся панике, среди стонов и гомона, бородатые халдеи и греки работали молча — резали мечами визжавших от ужаса врагов, кололи копьями, молотили каменными палицами. Воины на стенах Каркемиша замерли от отчаяния — чем они могли помочь своим, прорывавшимся в город, соплеменникам? Халдеи наконец сумели протолкнуть эту пробку, состоявшую из тысяч человеческих тел, внутрь каменной ограды, и тут же, кисир за кисиром, начали вливаться вслед за ними. Между тем отборные из мидян, пользуясь отчаянием и сумятицей, овладевшими осаждаемыми, овладели южными воротами, распахнули окованные медью створки, впустили в крепость свою конницу.

Далее все свершалось в каком-то ублюдочно-рваном, пересыпанном застывшими картинками сне. Первые дымы поднявшиеся на Каркемишем, мелкий ров вокруг стен, доверху наполненный кровью, начавшей ручьями стекать в невозмутимый, мутный в эту пору Евфрат. Когда из города поволокли первую двуногую добычу, Кудурру наконец слез с коня. Руки у него чуть подрагивали. Он не слышал ни приветственных криков, ни воплей одуревших от радости халдеев, ни горластых, сверкающих глазами мидян. Астиаг что-то на ухо рявкал ему. Набузардан доложил, что все кончено и одних только пленных взято более пяти десятков тысяч человек. Будет теперь кому достроить Эсагилу, радостно добавил он и потер руки.

Стареющий Навуходоносор, едва справлялся с поток воспоминаний. Зачем так обильно, зачем так явственно — вот какой вопрос не давал ему покоя. Мардук напоминает, что пора прощаться с этим миром, и его скоро ждет Страна без Возврата? Зачем так быстро, о великий? Куда спешить…

Перед глазами у него поплыли круги. Царь, сходя с трона, неловко оступился, покачнулся — придворные и родственники, столпившиеся рядом, бросились к нему, однако он жестом отмел их помощь.

Прочь!

Победитель под Каркемишем сам сумеет добраться до своих апартаментов.

Подозвал Нериглиссара, оперся на его плечо. Обвис, попробовал — плечо крепкое. Свет перед глазами возродился, прояснились перепуганные лица сынков. Приметил краем глаза, как на балкончике вскочила со своего места Нитокрис, всполошилась вторая жена Бел-амиту, мать Амель-Мардука. Старший сынок тоже поспешно шагнул вперед, зыркнул глазами на зятя. Навуходоносор поднял руку, приветственно помахал прихлынувшим придворным и гостям и направился на свою половину. Прошел в спальню, поблагодарил Нериглиссара, попросил оставить его одного, даже Набонида, поспешившего за господином, отослал вон. Сложил на циновке возле вырезанной из дерева фигуры Мардука царские регалии — скипетр, перстень с большим самоцветом, священное оружие, тиару, — скинул тяжеленный, украшенный золотом и драгоценными каменьями хитон, сел на кровать.

Долго бездумно, тупо следил за мелькавшими в памяти лицами, потом ужонком скользнула испортившая настроение мыслишка — теперь все решат, что он намерен оставить трон Нериглиссару. То-то во дворце суматоха начнется, почище, чем в объятом пламенем Каркемише. Что говорить, Нериглиссар всем хорош. Он сможет уломать Набонида служить честно, до конца. Будут трудности с его утверждением в городском совете? Ничего… Нериглассар настолько богат, что сумеет найти общий язык с храмовым начальством и сильными в городе. С купеческими домами, с теми же Эгиби, Нур-Синами, с домом Набая, с менялами и землевладельцами… Только с Нитокрис он никогда не сможет договориться! И с партией, которая стоит за Амель-Мардуком. Что, если взять вопрос уламывания недовольных на себя? Вряд ли это поможет передать власть в руки достойного наследника. Власть не дарят, ее берут, и все хлопоты Навуходоносора, клятвы претендентов, обязательства городского совета, писаные на пергаменте договора и всякие прочие установления и распоряжения, после его смерти не будут стоить и паршивой овцы.

Стало грустно. Некому утешить… Где ты, родная моя ласточка? С тобой рядышком мне любая беда была по плечу. Присматривает ли за тобой в Стране без Возврата Мардук? Оберегает ли тебя в райском саду любезный твоей печени Заратуштра? Может, Яхве не оставил тебя своим попечением? На всех вас надеюсь. На тебя, Создатель, надеюсь…

— Без тебя, Владыка, кто существует? — вполголоса спросил Кудурру. Окажи милость человеку, который тебе по нраву, чье имя ты окликаешь, также тихо продолжил он. — Помоги тому, кто угождает тебе! Ты распространяешь мою славу, ты начертал мне прямой путь. Я — тот повелитель, которого ты отметил. Я — созданье рук твоих. Ты вверил мне царственность, над всеми народами дана мне власть. Милостью, Владыка, пекущийся обо всех, научи, как понять твою волю, вложи страх перед тобой в мое сердце, даруй мне то, что ты полагаешь добром. Ты, творящий мне благо, сохрани плоды трудов моих. Дай отведать плодов древа познанья…

Часть II Власть

В руке Господа был Вавилон золотой чашей, опьянившей всю землю; народы пили из нее и безумствовали

Иеремия, 51,7

Глава 1

Громовой раскат барабанного боя разбудил слепца. Он судорожно сжался, попытался на секундочку ухватить остаток сладостного сна, напомнившего о Кедроне, но сверху опять повалилась гулкая, с оттяжкой, дробь, затем завыли трубы. Хотя бы одним глазком взглянуть на эти медные горластые чудовища, способные не то, чтобы сокрушить стены Иерихона, но и мертвых разбудить.

Сновидение растаяло без следа. Старик вздохнул, сполз с лежанки и на корточках подобрался к щели в дальней стене темницы. Щель была узкая, едва кулак пролезал. Что-то вроде оконного проема или бойницы, проделанной в кирпичной кладке для доступа свежего воздуха. Куда она вела? В первые годы заточения старика очень занимал этот вопрос — в начале он кричал в проем, пытался напомнить о себе, однако после того, как однажды незримый, изрыгающий отвратительный чесночный запах страж ткнул его между ребер древком копья и сообщил: «Кричать не велено…» — узник поутих и только в минуты отчаяния позволял себе подать голос. Все равно интерес к щели не пропал — чуть ли не каждый день он просовывал руку вглубь прорези, но за двадцать лет так и не сумел нащупать окончание кирпичной кладки. В это момент опять забубнили барабаны, заревели трубы, затем до слепца донеслись путанные, повторяющиеся трели флейт и щипки арф.

Все-таки что там, за стеной?..

Порой из щели тянуло свежестью, иногда прелью или дымком. Случалось, в награду за терпенье ему доставалась мимолетная порция цветочного аромата. Страж как-то сообщил, что где-то поблизости от дома стражи расположены «висячие сады». Что бы это могло быть такое, «висячие сады»?.. Он попросил стража объяснить, тот только хмыкнул в ответ и заявил: «Висячие сады это висячие сады. Их видеть надо…» В такие дни, когда тюремщик заговаривал с ним или из щели тянуло чем-то удивительно сладостным, необычным, он принимался радостно поминать имена Господа. Не о милосердии молил, не о прощении — просто называл их все, которые учил в детстве, повторял и те, что прозрел в беспросветной тьме, в которую его погрузили на Иерихонских равнинах. Годы он отсчитывалпо звуку труб и грохоту барабанов, долетавших сверху — видно, опять во вражий город пришел Новый год, зацвели в «висячих садах» гранатовые деревья, яблони и вишни, люди понабрасывали на себя венки и гирлянды, ходят по улицам. Он начинал грезить… Старик не жаловался нет, просто улыбался про себя, поглаживал спутавшуюся, длинную, до пояса, бороду и удивлялся. Нащупал заусеницы на стене. Последней оказалась двадцать первая. Значит, пришла двадцать вторая весна, а его сосуд еще полон. Он ничего не расплескал — может, что и долил, но в этом нет беды. Пусть тот, кто никогда не присочинял, не увлекался мечтой, не жил надеждой, первым бросит в него камень.

Спустя пять весен после пленения, когда он отболел, отгоревал, отненавидел, откричался — в ту пору он без конца умолял о пощаде, требовал вина, фруктов, женщину, недобрым словом поминал братьев — Господь заговорил с ним во тьме.

Как поступают в пустыне с ослабевшим, не способным двигаться путником? Ему оставляют глиняную кружку, полную воды, и караван идет дальше.

Чем же ты решил напоить меня перед смертью, Создатель?

Воспоминаниями, сын мой, раздумьями о том, что предрекал тебе Иеремия…

Выходит, Создатель, это не наказание, не расплата, не предостережение, но мой путь?

Так, сын мой, и пусть повезет тебе во тьме свет увидеть.

Но если я узрю истину, Отче, с кем мне поделиться ею?

Ответа не было. С той поры, отсчитывая лета по праздникам Нового года, которые с таким шумом справляли в Вавилоне, последний царь Иудеи Седекия принялся составлять воспоминания, никому не нужные, неизвестные… Что-то вроде беседы между человеком и небом…

Прекратив кричать в щель, обратившись к тому, кто вверху, слепец первые годы упрямо пытался напомнить о милосердии, жаждал свести счеты с братьями, взывал к справедливости. Картины убийства сыновей — их было шестеро — не давали покоя. Халдеи по приказу царя зарезали мальчиков в подросте дрока, возле высокой, кустистой оливы… Мучительно больно было восстанавливать в памяти острие кинжала, которое начальник телохранителей Набузардан поднес к его очам. Седекия тогда впал в оцепенение, уже испытанное в ставке египетского фараона Нехао, куда его с братьями вызвали спустя три месяца после сражения под Мегиддо. Острие поблескивало на солнце, кинжал был ассирийский, без поперечины. Набузардан умело лишил Седекию правого глаза, и самое последнее, что ему довелось увидеть на белом свете — это зеленые холмы Риблы. Так и впечаталось в сознание это райское местечко. Оазис, брошенный в пустыню, обильный водой и небом. Старое оливковое дерево, возле которого убивали сыновей, тоже напрочь врезалась память. Что поделать, тоже веха пути. Но не начало…

Чтобы не позабыть дар Божий — речь, он разговаривал сам с собой. Чтобы познакомиться окружающими его пределами, он, словно младенец, ощупывал стены темницы и те предметы, которыми она была заставлена: шершавый, неподъемный стол, сколоченный из финиковых плах, сложенный из необожженных кирпичей лежак, глиняный вазон для испражнений и узкогорлый сосуд для воды, дощатая дверь, неровный пол. Взобравшись на стол, кончиками пальцев начинал путешествовать по потолку. Чтобы узнать поближе собеседника, с которым вел беседы, ощупывал свое лицо, пустые глазницы, день ото дня крепчавшую бороду. Скоро мир заметно округлился, лишился многих бессмысленных и уже непонятных слов, вроде «дома стражи». В это узилище его поместили в Вавилоне. Что такое «дом стражи», что такое «Вавилон»? Пустые звуки, не более того. Никакого другого города, кроме Иерусалима, он не знал и знать не хотел. Никакая иная судьба, кроме судьбы последнего иудейского правителя, именуемого Седекией, его не интересовала. Так слепец остался один на один с Богом…

Детство, счастливую юность как ножом отрезало после поражения под Мегиддо, когда на тридцать втором году царствования (608 г до н. э.) воспылавший жаждой справедливости царь Иудеи Иосия, его отец, встал со своим войском-огрызком на пути бесчисленной орды, которую Нехао II гнал на север, к Евфрату, по пути покоряя города Верхнего и Нижнего Арама. Что подвигло отца на этот безумный жест, сказать трудно. Как раз Иерусалим фараон обошел стороной, рассчитывая, по-видимому, разобраться с евреями позже, после разгрома халдеев. Возможно, Иосии была ненавистна сама мысль о возрождении Ассирии, в союзники и даже сюзерены которой теперь набивался Нехао. Или царь, добившийся наконец безусловного почитание завета и в Иудее, и в Израиле, рассчитывал на помощь Отца небесного в деле возрождения отчизны как нерушимой твердыни единобожия среди моря разливанного всяких идолопоклонников, воздающих почести деревянным истуканам, совершающим жертвоприношения на ложных алтарях. Если так, усмехнулся Седекия, то, выходит, отец впал в грех гордыни и посчитал, что ему ведом промысел Божий. В любом случае объяснение поступка царя мало чем могло помочь его детям в кровавой сумятице нахлынувших затем событий.

Свобода, о которой так страстно мечтал отец, ради которой он вышел в поле под Мегиддо; установление единоверия среди всех колен Авраамовых; возвращение государства к славным временам Давида и Соломона, а нравов к ветхозаветной старине — эти сладостные грезы едва ли не впервые за три сотни лет в правление Иосии день ото дня насыщались все более весомой явью. Ослабление, а затем и падение Ассирии, впервые за долгие годы позволили властителю Иерусалима распространить свое влияние на Самарию и фактически подчинить себе отколовшиеся племена, осевшие в Израиле. Власть иудейского царя распространилась на всю Палестину. Иерусалим впервые за долгий срок перестал платить дань Ниневии, евреи вышли на границу с Финикией, ощутимо грозили Эдому и Моаву, подружились с Дамаском и приморскими городами филистимлян Ашкелоном, Ашдодом и Газой. Поднакопив средства и проведя необходимые преобразования в войске, перестроив царские конюшни в Мегиддо и Самарии, Иосия, создал крепкий военный кулак, позволявший ему рассчитывать на гегемонию в Заречье. Все это творилось к непреходящей славе Божьей, и Яхве явил чудо — на тринадцатом году царствования первосвященник Хелкия, призванный царем перестроить Храм и сосчитать его богатства, обнаружил в одном из притворов спрятанную книгу Моисееву, в которой излагался завет. Через два дня было созвано собрание граждан, на котором книгу торжественно вынесли на верхнюю храмовую площадь, чтобы каждый мог убедиться в подлинности чуда. Иосия обратился к народу с призывом вспомнить, что обещали евреи Создателю после исхода из Египта и безрадостного странствования по Синайской пустыне. Оставьте поклонение чуждым кумирам, повернитесь лицом в Яхве, живите, сообразуясь с заповедями — вот что Иосия возвестил народу. Создатель милостив, он простит отступников. В знак возрождения старины, возвращения к Яхве, Иосия, как того требовал завет, приказал выпустить на волю обращенных в рабство соплеменников, запретил получать проценты по уже выплаченным долгам и даровал общине на праздник Пасхи тридцать тысяч козлят и ягнят и три тысячи молодых быков для жертвоприношений.

Седекия — в ту пору слепец еще именовался Матфанией — въявь ощутил незабываемый запах горелого мяса, щекотавший ему, мальчонке, ноздри. В ту пору ему было восемь лет, и как царский сын он весь день провел внутри храмовой площади, неподалеку от исполинского — от края до края десять локтей[792] — литого бассейна из меди, называемого «морем». Казалось, весь Иерусалим пропах дымком священного костра, разведенного на жертвеннике. Все плакали, радовались и поминали Яхве. Иеремия, помнится, прочел торжественную песню, сочиненную им по случаю единения народа вокруг Господа…

Это было замечательная пора — незабываемая, напоминающая сон наяву… Следом подступили другие картины: сборы отца на битву против египтян, жуткие вопли женщин в гареме, ужасное известие о поражении под Мегиддо — в городе шептались, что и битвы никакой не было. Иосию в самом начале сражения сразил стрелой египетский лучник, после чего еврейское войско сдалось фараону. Правителя привезли в столицу уже онемевшего, потерявшего много крови, сероватый налет помертвил его нос и заострившиеся скулы. Он так и умер в беспамятстве. Первосвященник объявил его волю и собрание граждан утвердило новым царем Иоахаза, сына Иосии. Новый царь первым делом приказал крепко стеречь своих братьев Елеакима и Матфанию и из дворца их не выпускать.

Ладно, что не приказал убить. Старик шустро пошарил пальцами по столу, поискал хлебные крошки — что нашел, сунул в рот.

В те дни Иоахаз напрочь потерял сон — сутками бродил по дворцу, перебирался с этажа на этаж, случалось заглядывал к братьям. Слепец отчетливо видел, как он появлялся на пороге его спальни — в дорогом хитоне, простоволосый, отчаявшийся. Обычно Иоахаз помалкивал — говорить не хотел. О чем говорить?! Каждый из братьев с ужасом и надеждой ждал решения Нехао: кому из них быть правителем в Иудее, сколько дани придется платить и с кого ее собирать. Зима в Палестине тогда выдалась сухая, мрачная, обещавшая неурожай, но вроде обошлось… Наконец через двенадцать недель после сражения под Мегиддо пришел вызов из Риблы — сыновьям Иосии явиться к фараону. За всю дорогу братья слова друг другу не сказали — их несли в разных кабинках и не было желание перебраться, прижаться друг к другу.

Неделю Иоахаз, Елеаким и Матфания жили в шатрах в виду ставки Нехао. Почести им оказывали ничтожные, слуги фараона откровенно насмехались над ними, вот и к трону, считай, как нашкодивших котят поднесли. За шиворот…

На душе у слепца стало совсем пусто. Сколько часов они тогда простояли возле ставки Нехао? Кажется, две утренние стражи? Или что-то около того… Потом трое рослых, чернокожих нубийцев, полуголых до пояса, в беленьких коротких юбочках — великаны, а не человеки! — с расписанными щеками, ни слова не говоря, поволокли их за вороты хитонов с такой силой, что Матфания даже большими пальцами голых ног землю не чувствовал. Добравшись до ступеней помоста, на котором возвышался трон фараона, негры поставили его и старших братьев на землю и сложили руки на груди.

Матфания, самый младший из братьев, оказавшись перед фараоном, первым делом простился с жизнью, затем обратился к Создателю, чтобы тот дал смерть легкую, бескровную, как-нибудь во тьме… Чтобы не видеть… Пискнуть жалобно и все…

Сам Нехао был одних лет с Иоахазом, которому в те дни как раз двадцать три весны стукнуло. Тоже молоденький еще. Он сидел на троне с необыкновенно важным и презрительным видом. Откуда-то сбоку донесся голос на арамейском: «Вот щенки наказанного богами изменника», — следом кто-то из придворных поставил сыновей несчастного Иосии на колени. Фараон громко выкрикнул — по какому праву Иоахаз, не испросив позволения господина, правителя Египта, занял трон? Почему вовремя не отправил дань? Чего ждал, распоряжений?.. Царь иудейский принялся было оправдываться, твердить о великом почтении, которое он испытывает к господину, а Елеаким сразу повалился, как куль видно было, он вряд ли соображает, что с ним происходит. Глаза у него закатились, лицо одеревенело, запах от него исходил пренеприятнейший.

Все окружавшие трон визири, начальники, их идену, евнухи и знаменосцы гвардии весело заржали, начали демонстративно морщить носы. Нехао тоже не сумел сдержать божественную спесь и, откровенно веселясь, махнул рукой.

— Уберите эту еврейскую вонючку. Воистину вот самый достойный претендент на трон Иерусалима…

Стоявшие вокруг захохотали так, что к месту, где стоял царский шатер, начали сбегаться солдаты. Нехао заметил, какой ответ вызвало его восклицание и не в силах совладать с желанием покрасоваться добавил.

— Этот никогда не сможет противиться нашим скромным желаниям… Чуть что — сразу обосрется…

Новый взрыв хохота прокатился по рядам победителей под Мегиддо. Тут же нубиец поволок Елеакима подальше от помоста. Иоахаз, сбившийся с речи, стоял, понурив голову, ждал приговора. Фараон неожиданно обратил внимание на стоявшего столбом Матфанию.

— Младший, видимо, покрепче будет.

Стоявший ближе других к иудейскому царю египтянин ткнул Матфанию древком копья. Тот даже не пошевелился.

— На него столбняк напал, — сообщил слуга. — Он вообще ничего не соображает.

— Ладно, — важно кивнул Нехао, — оставим его про запас.

Египтянин ошибался — кое-что Матфания соображал. Например, вполне ясно различал бесконечные, уходящие к горизонту ряды полевых палаток, пологие горы, сиявшие изумрудной растительной свежестью — скоро навалится зной и высушит сирийские холмы, прокалит их до светло-коричневого с желтоватым тона, выжжет траву… Но это будет потом, а пока в воздухе носился несказанно-сладостный, смешанный с запахом кала аромат.

Приметил царевич и головы, надетые на острия пик. Все они были бородаты. Ощущал он и некоторую усталую тупость во всем теле — слова фараона о своем назначении в запас вовсе не взволновали его. Мало ли кого и куда назначат! Какой в этом смысл, если любая голова, находящаяся в ведении этого наголо обритого, подвижного, голого по пояс юноши, может в мгновение ока переместиться с шеи на пику.

Иоахаза прямо из Риблы в цепях отправили в Египет, там он, как говорят, и сгинул. А может, тоже сидит где-нибудь в яме и беседует с Яхве?.. Елеаким, повелением фараона переименованный в Иоакима, царствовал десять лет. Характер у него был гнусный, творил невесть что: крал чужих жен, безжалостно взыскивал по долговым распискам, множество свободных из ам-хаареца[793] загнал в рабство. Дань, возложенную на него Нехао не пожелал выплачивать из казны, а обложил податью весь народ. Главной его заботой являлась перестройка дворца, денег на роскошь Иоаким не жалел, причем, работягам за все труды так и не заплатил ни шекеля. Со всеми Иоаким старался поддерживать хорошие отношения — и с левитами храма и с прислужниками языческих кумиров, которые начали, как язва, расползаться по Иерусалиму. Крови пролил достаточно — достойного человека Урию из Шемайи, пророчествовавшего о приближении расплаты за грехи, предал жуткой казни, однако младшего брата тронуть боялся, слова Нехао насчет Матфании крепко запали ему в душу. О случившемся в Рибле братья не вспоминали, и все ждали, ждали… Один — цепей, другой — переименования…

Каждый день, замирая от страха, они прислушивались к отзвукам сражений, третий год гремящих на берегах Евфрата. Если бы в ту пору кто-нибудь из мудрых — тот же сумасброд Иеремия, например, или мудрый Урия из Шемайи — осмелился бы напророчить, что великая армия, приведенная фараоном с берегов великой Реки, способна в одночасье рассеяться как дым, ни царь, ни его младший брат не постеснялись бы на людях высмеять подобного «пророка». Так и оттаскал бы за седые вихры, будь ты хоть сам первосвященник.

Слепец подобрался поближе к щели, приложил к пробоине ухо и прислушался. Дальний хор исполнял песнопение во славу ихнего Мардука. Когда-то страж-халдей объяснил узнику, что в первые четыре дня праздника, пока светлый серп бога Сина вновь не появится на небосклоне, в разных концах города играет музыка, устраиваются представления, посвященные Господину, сотворившему небо и землю. По улицам возят его деревянные изображения. Таскают также скульптуры его жены Царпаниту и сына Набу… Надо же придумать — у Всевышнего, оказывается, есть супруга и сын! У того, чьи исполинские крыла распростерты над водной бездной, существует наследник? Чей дух един существует во тьме? Кто сотворил людей, каждую тварь и вещицу на земле, саму землю, светила в небесах, луну и солнце, называемых воинством небесным?..

Между тем стражник-халдей продолжал рассказывать — потом, мол, к руке главного истукана, установленного в местном капище, должен приложиться царь Вавилонский, чтобы божья благодать благословила его на новый год царствования.

Какие только глупости не приходят идолопоклонникам в головы! Просить милости у деревяшки, изготовленной руками какого-нибудь нохри?[794] Кто же склоняется перед идолом? Бич божий, Навуходоносор!.. Чудны твои загадки, Создатель.

Эта истина открылась слепцу позже, в темнице, а все четыре года, прошедшие с момента пребывания иудейских царевичей в ставке Нехао, сердцами Иоакима и Матфании владел уже испытанный в Рибле, вгоняющий в столбняк ужас. Этот ужас гнал их кощунствовать, искать защиты у камней, у «священных» деревьев, встречаться с кудесниками, волхвами, лжепророками и волшебниками.

Усомнился я, Господи. Забыл твои поученья, и как мне было не усомниться, когда в ту пору на каждый шорох вздрагивал. Спать не мог — все ожидал гонца из Риблы.

Поганое место, эта Рибла! Скопище идолопоклонников, варваров и чернокожих разбойников… Совсем, как Вавилон. Эх, хотя бы одним глазков взглянуть, что представляет из себя этот вавилонский вертеп! Это я не в укор тебе, Господи, говорю. Тоже, наверное, кумирни на каждом шагу, башни…

Старик припомнил, с каким угрюмым недоверием они оба встретили известие об избиении египтян под Каркемишем. Услышав новость, молча разошлись. Перво-наперво он, тогда еще Матфания, решил, что теперь брат непременно расправится с ним. Боязнь за собственную шкуру окончательно иссушила веру. Мысли путались, он со свитой обошел поочередно кумирни Молоха, Астарты, Амона и прочие мелкие святилища, густо взодшедшие на земле Израилевой в годы правления Иоакима. Не побоялся даже посетить Тофет в Геенской долине или Гей-Хинном, что возле юго-восточной стены Иерусалима, где помещалось капище Мелькарта. Там приносили в жертву младенцев. На жертвоприношение не решился, но на душе по-прежнему было гадко.

Ходил, поклонялся камням, деревьям, лазил в пещеры, воскуривал елей на жертвенниках чуждых небожителей и все пытался понять, в чем смысл божьих повелений? И есть ли он?.. Как могло случиться, что эта жуткая язва, скопище гнева божьего, необоримая сила, пришедшая с берегов Нила, рассыпалась в прах? Воинов, которые в несколько часов расправились с его соплеменниками у Мегиддо, более не существует? Стотысячная, не виданная доселе на палестинской земле армия развеяна по ветру?.. Десятки тысяч погибших, остальные почти поголовно попали в плен?.. Значит, страх, испытанный им в Рибле, не более, чем слабое отражение вселенского кошмара, который теперь напрочь увязывался в голове с огромным, жуткого вида, бородатым ассирийцем в папахе и с кинжалом в зубах, переправляющимся через Евфрат. Он воочию представил, как эта жуткая, ухмыляющаяся рожа появляется над краем берега, вот ассириец, цепляясь когтистыми лапами за прибрежные ветлы, взбирается на кромку… Его передернуло… Какая разница — ассириец он или вавилонянин! Одна семейка… Каждый раз появление этого оскалившегося варвара было сравнимо с придвижением первородного мрака, поглощавшего все живое. Разве такое может быть? Как пережить эту напасть, где искать спасения? Как выстоять между страхом и ужасом, между молотом и наковальней? И помощник ли ему теперь Яхве?

Брат в первые дни еще пыжился, сыпал распоряжениями, потом окончательно затих и как-то ночью пришел к брату в спальню, прогнал наложницу и слабым голосом сообщил.

— Фараон со свитой спешно движется в сторону Египта. Людей с ним что-то около пары тысяч человек. Гонец заявил, что это вся его армия.

— То есть? — не поверил услышанному Матфания и вздрогнул.

— Так и есть — вся армия, — прежним слабым голосом добавил царь. — Я спросил, где же многочисленные полки, что шли мимо нас четыре года назад? Иоаким сделал паузу, потом шепотом добавил. — Мне ответили — их нет…

Царь неожиданно зажмурился, повертел головой, потом спросил.

— Что делать, брат? Ассирийцы, мидийские кочевники прут на нас. Они подошли к Хамату. В городе решили не сопротивляться.

Наступило молчание. Матфания боялся рот открыть — с чего это Иоаким просит у него совет? Может, ловит на слове? Или просто тихо безумствует в преддверии избиения народа, переселения в это, будь оно проклято, болото между двумя реками, куда однажды уже был выведен еврейский народ.

— Может, перехватить Нехао возле Ашкелона и пленить? Или проводить до границы с царскими почестями?

— Не з-знаю, — ответил младший брат. — Попробуй принести жертвы в храме.

— Кому?! — ощерился Иоаким. — Яхве, Молоху, Баалу, Мардуку, Мелькарту или Амону?.. А может, Астарте или как она у них там, на Евфрате, — Иннане?

— Тогда сними бремя долгов с простого народа, освободи тех, кто попал в рабство… Кинь клич, собери армию… Встань стеной у Самарии…

— Может, лучше у Мегиддо? — скривился царь.

Он помолчал, потом добавил.

— Снять бремя долгов?.. А из чего дань платить? Сто талантов серебра и талант золота!..[795] Переплавить храмовую посуду?

Он махнул рукой и, коротко бросив на прощание: «Пустое…» — удалился. Пришел срок и распростился Иоаким с жизнью — сердце не выдержало поселившегося в нем ужаса. Царем правитель Вавилона поставил сына Иоакима Иехонию. Однако племянник недолго тешился царской тиарой — спустя три месяца Навуходоносор отправил его в Вавилон, в плен. Говорят, тоже сидит здесь, в доме стражи. Живет в довольстве, с женами и детьми. Все необходимое получает из вавилонской казны. Как сыр в масле катается… Может, врут, и братишка сидит рядышком за стенкой?..

Сверху донеслось пение. Узник подобрался поближе к щели, припал к ней ухом. Пели слаженно, на разные голоса, но смысл разобрать было невозможно, хотя слова были арамейские. Интересно, прикинул слепец, что там сейчас вверху, день или ночь и сколько часов прошло с момента пробуждения? Он вздохнул, устроился на полу, привалился спиной к стене, спросил — что есть день и что ночь? Свет и тьма?… Что такое время? Как его измерить, и не исповедуется ли тебе, Господи, душа моя, когда я говорю, что измеряю время? Но так ли я его измеряю и что именно я измеряю — не знаю. Они поют гимн, но слов не разобрать, зачем тогда слова? Сколько лишних понавыдумали местные истуканы… Достаточно всего одного имени — мрак… Он склонился к щели и, набрав воздух в легки, во всю силу закричал.

— Иоаким!.. Будь ты проклят, Иоаким… Иехония?! Гореть тебе в долине Хином, Иехония!..

Глава 2

Был вечер. Угасла заря, на берег Евфрата присела ясная ночная мгла. Начались новые сутки.

За стенами дворца стихал натешившийся за день Вавилон. С утра по городу ходили торжественные процессии, на площадях для простолюдинов разыгрывались сцены из поэм, о Гильгамеше, Атрахасисе-Утнапиштиме, о сладостной Иштар, решившейся спуститься в преисподнюю к Эрешкигаль, о смерти и воскресении Мардука-Вседержителя и его супруге Царпаниту, оплакивающей его. Играла музыка, танцоры водили хороводы, назначенные особым распоряжением царские слуги одаривали горожан цветочными гирляндами. Сам Навуходоносор во главе толпы родственников и свиты, состоящей из высших военных и гражданских чинов, а также из членов городского совета, объезжал городские храмы. Всего их — наиглавнейших! — было около пяти десятков, кроме того, несколько сотен мелких святилищ, часовен — небольших построек, в глубине которых стояла статуя божества. Каждый мог в любое время зайти туда и помолиться. На каждой улице были устроены ниши, где располагались маленькие скульптурные изображения кумиров. Возле них можно было и колени преклонить, и договор о купле-продаже заключить, любой прохожий мог дать здесь клятву, что с этой «шестидесятой» он будет жить праведно.

Начал царь, как и полагалось, с Эсагилы. По обычаю на второй день празднования Нового года царю не полагалось приближаться к целле, где хранилось священное изображение Мардука, поэтому помолился издали. Жрецы заклали добрых ягнят… Потом процессия направилась к храму Иштар Агадеской, расположенному в центре квартала Кадингира, затем двинулись в обход других святилищ: прежде всего к дому Нинурты, что возле Южных ворот, наконец — по очереди — посетили храмы Адада, Шамаша в Новом городе. Последним помолились Сину в его кумирне возле цитадели.

За день царь намаялся до смерти. Скольких он благословил по пути, скольким сказал доброе слово — это была тяжелая ноша. Безрадостная… Как объяснить этим падающим на колени при виде царя людям, что лишь один Мардук на свете достоин таких почестей! Ему несите дары, его милостей ищите, его могущество воспевайте. Ни одного хмурого лица не припомнил Набу-Защити трон за весь день. Вчера он утвердил текст, который должен был украсить памятную табличку, посвященную встрече его сорокового Нового года: «В правление мое изобилует роскошь, в годы мои собрано богатство!» Это была правда. Сердечней всего его приветствовали простолюдины, ветераны, крестьяне, приехавшие в столицу со всей страны. Немало паломников было и из подчиненных государств — те тоже, как снопы валились, перед открытым паланкином, на котором восседал царь. Египет как обычно прислал дары, которые можно было оценить и как дань. Из далекой Лидии пригнали табун резвых коней. Не забыл родственника и Астиаг, занявший наконец престол в Экбатанах. Поздравил, прислал подарки.

В спальне стало совсем темно, слуги внесли светильники. Наконец дворцовые танцорки и певцы, обходившие дворец, слаженно запели во внутреннем дворе отходную молитву-заклинание:

Уснули князья, простерты мужи, день завершен;
Шумливые люди утихли, раскрытые замкнуты двери…
Боги — хранители, богини-защитницы,
Шамаш, Син, Адад и Иштар, ушли почивать в небесах;
Не держат больше суда, не решают больше раздоров.
Созидается ночь, дворец опустел, затихли чертоги,
Город стихает, зычно кличет Нергал.
Даже взыскующий правды наполняется сном.
Вот и защитник обиженных, бездомных отец,
Солнце-Шамаш вошел в свой небесный покой.
Великие боги ночные…[796]
С этими словами хор, по-видимому, завернул за угол, и только смутные отблески мелодии еще теребили сгустившуюся тишину.

То-то вздрогнул царь, когда со стороны первого двора, из дома стражи донеслось протяжное.

— Иоаким… Иоаким…

Затем как обычно раздалось проклятье и вновь:

— Иоаким! Братец!..

Навуходоносор зевнул — интересно, слышит ли голос дяди поселенный во Внутреннем городе его племянник Иехония? Брат Седекии Иоаким давным-давно ушел к судьбе. Потом царя взяла тоска. Все суета сует, сказал великий мудрец Син-лике-унини,[797] все — суета. Невеселое занятие — разбираться на старости лет с этими иудейскими лицемерами. Помнится, Амтиду пожалела схваченного на Иерихонской равнине Седекию. Если бы тот сразу сдал город, как его племянник, жил бы сейчас в сытости и довольстве. Вавилону ни для кого не жалко крох от щедрот своих… Нет, этот проныра два года водил халдейского царя за нос. Вот и доигрался. Ослепленного, лишенного отправленных к предкам сыновей, его бросили в темницу, откуда он начал выкрикивать всякие гадости. Удавить бы его, да, к сожалению, старик еще мог пригодиться. Даже такой трухлявый кирпич как Седекия… Ему было велено заткнуться. Не послушался. Тогда Амтиду упросила царя позволить ему драть глотку хотя бы раз в году. Пусть это будет подарок на Новый год. Седекии так и было объявлено — кричать разрешается только в дни празднования Нового года, и никаких обид, проклятий властям, тем более гнусных предсказаний… С тех пор он каждый месяц нисанну тренирует горло. Кричит одно и тоже поминает Иоакима, а то пытается докричаться до старшего брата Иоахаза, которого сорок лет назад увели в Египте.

Сколько же ему пришлось повозиться с Иудеей прежде, чем удалось усмирить эту область. Трон едва из-за нее не потерял. Если бы не Иеремия, он еще бы в первые годы своего царствования разметал это подлое семя по городам и весям. Навуходоносор хлопнул себя по коленям, спросил вслух.

— Гордящиеся тем, что познали истинного Бога, верующие в то, что приняли от него завет, какое ждет вас наказание за то, что отступились от его светлого имени? Почему не приняли его, как Мардука?

Следом опять накатила тоска. Вспомнился голос старого Иеремии — почему ты сам, повелитель, не принял его как Яхве? Почему знаешь истину, уверовал в нее, но молчишь?.. Мы пошли тебе навстречу, о, великий?

В памяти ясно проступил облик худого долговязого, длиннорукого, с большими кистями, человека, огорченного гибелью родного города. Иеремия сказал — мы пошли тебе навстречу, о, великий — и указал пальцем в верхний полог палатки, скрывавший набитое звездами небо Иудеи. Сквозь ветхую, выбеленную ткань ясно проступали сполохи жуткого пожара, который плясал на руинах разгромленного Урсалимму. Не было больше на земле ни этого гнусного города, ни храма.

Старик повторил — мы пошли тебе навстречу, о, повелитель! Знаешь ли ты, что Бог наш, всесущий Яхве, может быть назван и по-другому — Адонаи. Это означает «Господин мой». И имя твоего повелителя, Мардука, мы в своих книгах вычерчиваем как «Меродах», что тоже означает «Господин мой». Мы не рвем связь времен, мы уважаем то, что дорого тебе, но истину не переспоришь, не отринешь. Назови Господина Господом, обнажи душу перед Создателем, и тебе станет легче. Ты испытаешь блаженство…

Старик, ответил ему тогда Навуходоносор, разве ты можешь понять, что такое власть и в чем долг государя… Ты убеждай не меня, а их — рыбаков, мытарей, торговцев, горшечников, крестьян, их жен и детей. Убеждай воинов, владельцев земли. Попробуй переспорить жрецов… Я же не имею права смущать их покой.

Царь поднялся — сил не хватало справиться с избытком горечи — подошел к двери, выглянул в коридор. Подставь спину, сидя на лавке, в нише, кусочком кожи наводил блеск на лезвие меча.

— Тихо? — спросил его Навуходоносор.

— Тихо, господин.

— Когда Иддину устроил драку с Шаник-зери? До того, когда мы вошли в Дамаск или после?

— После, господин. Когда во весь опор мчались в Вавилон на похороны вашего батюшки. Помните, пришлось устраивать привал в пустыне, в оазисе Тадмор.[798] А когда мы шибанули птицеголовых на Евфрате, нам было не до междоусобиц. Вся Сирия тут же в штаны наложила. Веселые были денечки…

* * *
Навуходоносор улыбнулся, и, ничего не ответив Рахиму, вернулся в опочивальню. Телохранитель был прав — это были славные дни. Наполненные ощущением дерзкого, божественного всесилия… Его илану торжествовал над полчищами всех других духов-покровителей. Какого черноголового в ту пору боги любили больше? У кого бы не закружилась голова от чувства избранности?..

Навуходоносор в полной мере решил использовать шок, который после сражения при Каркемише испытали государи в Верхнем и Нижнем Араме, Финикии и Палестине, и попытался было как можно быстрее двинуть на юг свою армию. Не тут-то было! Воины сразу взроптали. Обремененные добычей, они не желали трогаться с места, пока не избавятся от захваченного. Бывший полевой лагерь египтян на правом берегу Евфрата уже на следующий после сражения день превратился в небывалое по размерам торжище, куда слетелись орды купцов и торгашей, до сей поры незримо следовавших за войском.

Неделю царевичу приходилось заниматься самыми неожиданными вопросами, в которых с такой охотой любил копаться отец и которые, как ранее казалось Набу-Защити трон, можно было решить одним повелением царя. Навуходоносору приходилось вникать в скучнейшие мелочные споры, касавшиеся распределения добычи, отстаивать законное право вавилонских торгашей на «первую руку» соплеменники из священного города вообще вели себя нагло, то и дело требовали дополнительных привилегий, право устанавливать цены на рабов и захваченное имущество. Их своеволию не было предела. На вопрос Навуходоносора, не слишком ли они хватки в присвоении чужого добра, один из вавилонских купцов-тамкару из дома Мурашу только засмеялся в ответ.

— О победоносный! Ведь только мы платим тебе налоги — все остальные выплачивают дань. На кого ты сможешь опереться в трудную минуту, как не нас. Все остальные отвернуться от тебя, стоит им только учуять запах беды. Мы же, граждане одного города, повязаны одной веревочкой…

Очень много усилий требовалось, чтобы поддерживать порядок в лагере, пороть зачинщиков драк и воинов, перебравших темного пива и сикеры.[799]

Пустые, никчемные занятия!.. Это в тот момент, когда его ждали страны, названия которых с детства будоражили воображение. В бабушкиных сказках Мусри всегда был рассадником колдунов и злодеев-заклинателей, все прекрасные принцессы были родом из волшебного Дамаска. Если волшебная сила забрасывала героя за тридевять земель, он непременно оказывался на чудесном острове Дильмун.[800] Сердце рвалось в поход!.. Если бы не уману Бел-Ибни, царевич железной рукой взнуздал бы армию. Когда Навуходоносор в сердцах обмолвился, что еще день-два и он начнет вешать тех маркитантов, которые доставляют в лагерь хмельное, а солдатам рубить головы, Бел-Ибни как бы невзначай обмолвился — так ли должен поступать идеальный правитель? У царевича едва не вырвалось — а как должен был поступить идеальный правитель, например, Нарам-Син, когда армия пьяна вповалку и даже плети не могут вразумить дерзких, — однако от вопроса удержался. Не до объяснений было и самому Бел-Ибни, получившему в дар от ученика удивительную белокурую красавицу с голубыми глазами, дочь погибшего правителя Каркемиша.

Навуходоносор вздохнул — где ты теперь, незабвенный? В чьих райских садах наслаждаешься любовью со своей северянкой? Может, ты попал на острова блаженных, что расположены в мировом Океане под сенью Мардука? Или сподобился узреть Ахуру-Мазду и вечный свет его обители? Неужели осуществилась твоя мечта и ты угодил в ладони Яхве и вкусил плоды с дерева познания? В ту пору, укорил себя Навуходоносор, он считал, что его уману немного не в себе от излишнего усердия в изучении хода небесных светил. Полагал его чудаком, тем более, что подаренная девица не красотой сразила Бел-Ибни, а тем, что разумела клинопись. Нередко знающего принимают за мудрого, на его счастье наставник оказался и тем, и другим. Во многом его усилиями царственность Навуходоносора войдет в анналы. Мало кто может понять, в чем загадка божественного девятнадцатилетнего астрономического цикла, втугую связавшего солнечный и лунный год, однако именно в годы его правления был наконец-то точно измерен глубокий замысел Мардука, и теперь учение о числах надежно отображает величие Господа. Ныне любой полуграмотный писец может легко вычислить, когда и куда следует вставить дополнительные месяцы, чтобы путь Сина-луны и Шамаша-солнца по небу в точности совпадал со сменой времен года, и Новый год попадал на одни и те же дни начала месяца нисанну. Впервые за долгие годы существования Вавилона Бел-Ибни составил точнейший календарь, которым пользуются теперь во всем мире.

На фоне непрерывной гульбы, криков солдат, похабных песен, женских воплей радовал верный пес Рахим-Подставь спину — этот мало того, что сумел выжить в смертельной круговерти, за все две недели ни разу хмельного в рот не взял. В плену он попал в ряды строительных рабочих, которых египтяне бросили заваливать овраги и строить мосты, чтобы отряд Амона смог добраться до халдеев, сгруппировавшихся на северном плацдарме. Кирка, врученная ему суровым надсмотрщиком, оказалась надежным оружием. Он вырвался из кольца во время избиения пленных, затеянное птицеголовыми сразу после того, как они обнаружили, что халдеи перешли Евфрат южнее крепости. Рахим пробился к реке, бросился в воду и, нырками спасаясь от редких стрел, добрался до южной переправы. После получения награды он первым делом невозмутимо вытребовал у господина положенную еще Набополасаром награду за храбрость мину серебра, затем купил арбу и принялся стаскивать поближе к повозке доставшееся на его долю и купленное на торгах имущество. Вот ведь как бывает — тощий мускулистый молчаливый египтянин, который не жалеючи хлестал его кнутом во время земляных работ, тоже оказался в его руках. Рахим сам выбрал его из царской доли. Они были под стать друг другу, два семита, оба едва сдерживали ненависть друг к другу. Однако теперь, после поражения, смуглому длиннолицему уроженцу Реки быстро внушили, что бунтовать бесполезно. Подставь спину жестоко выпорол египтянина, затем поставил клеймо на запястье, после чего раб, отлежавшись, тут же научился правильно выговаривать по-арамейски «господин» и принялся складывать на арбу добытое халдеем имущество.

Только через десять дней, когда, по сведениям разведки, фараон Нехао уже добрался до крепости Ашкелон и догнать его не было никакой возможности, войско, стряхнувшее с себя толпу торговцев, проституток и прилипал, наконец двинулось в путь. В Рибле Навуходоносора ждала добыча, награбленная Нехао и захваченная конниками Нериглиссара. Наследный принц в присутствии Амтиду честно и щедро разделил ее с Астиагом и его мидийцами. Здесь же устроили пир на весь мир. Навуходоносор намеренно задержался в Рибле — ожидал изъявления покорности со стороны ближайших городов, однако ни послов, ни гонцов не было. Подобная нерасторопность больно ударила по самолюбию молодого царевича, он начал гневаться. Успокоил его Бел-Ибни.

— Не торопись, Кудурру, — предупредил он наследника. — Они в страхе и не знают как поступить.

— Ну, а мне как поступить? — Навуходоносор криво усмехнулся.

— Милостиво, — ответил уману. — Не уподобляйся ассирийским разбойникам. Они сами погубили свой народ и свою державу.

Навуходоносор насупился. Наступило тягостное молчание. Царевич выпятил нижнюю губу и всем своим видом показал, что тяготится непрошеным советником. Бел-Ибни заметно оробел. Наконец он справился с дрожью в кончиках пальцев и продолжил.

— Если тебя, господин, обижает, что я смею называть тебя Кудурру, ты только скажи. Я верю в тебя и чту твою царственность, но, к сожалению, истинно ценные советы дают только друзья. Поданные в таких делах обычно пекутся о своих интересах. На вершине власти сохранить друзей — высшее искусство власти. Отказ от общения с ними — первое свидетельство неблагополучия государства.

— Подумаю об этом, — сменил гнев на милость Навуходоносор.

* * *
В ту ночь старик Бел-Ибни долго не мог заснуть — размышлял о превратностях судьбы, одаривающей черноголового удивительными дарами, одним из которых был царский сын и наследник престола Кудурру. Его царственность была безусловна, широка, обильна, но как много осталось в нем от того стриженного под ежик мальчишки, который с тупым плаксивым отчаянием на лице мучился над решением простенькой задачки, предложенной ему молодым в ту пору Бел-Ибни, и, так и не сумев найти ответ, обещал казнить учителя, когда сядет на вавилонский трон. Задача была из простейших — «за сколько дней можно соткать кусок ткани определенной длины, если известно, что ежедневно ткач может изготовить столько-то локтей?»[801] Теперь Кудурру придется искать ответы на куда более серьезные вопросы. Как быть ему, учителю, теперь, когда эта детская обида вполне может обернуться суровой реальностью.

Он долго маялся той ночью. Бродил по спальне, порой порывисто вздыхал, как взгрустнувшая в хлеву корова, садился к окну наблюдал за неспешным ходом усыпанного звездами небосвода, вращаемого волей Мардука, единого и неделимого. Там, в вышине, помещался вечный судия, перед ним и ответ держать, решил старик, но в любом случае он должен попытаться увлечь Навуходоносора на путь славы и разума. Первым делом, необходимо провести реформу календаря и тем самым выбить из рук надменных жрецов, жирующих на людских предрассудках, самое главное оружие, с помощью которого они скрывают истину. Счет времени — вот чем сильны служители храмов.

Счет месяцев в Двуречье шел по лунным и солнечным годам. Лунный год состоял из 354 дней (шесть месяцев по 29 дней и шесть месяцев по 30 дней), что на 11 дней короче солнечного года. Счет по Луне-Сину был намного легче, так как каждые 28 дней великий бог нарождался и умирал. Каждая фаза его божественного лика; только что появившийся серпик, полуокружность, полнолуние и вновь сход в небытие четко делился на 7 дней, что составляло неделю. Беда в том, что по лунному календарю нельзя было точно вычислить начало разлива Тигра и Евфрата, в этом случае приходилось пользоваться счетом дней по солнцу-Шамашу. Именно этот календарь определял время сева, перегона скота, сбора урожая. По солнцу вертелась вся хозяйственная жизнь страны. Вот почему так важно было совместить лунный и солнечный циклы. С этой целью в лунный год по представлению жрецов вставляли дополнительные месяцы, и этот акт, сопровождаемый пышными обрядами, являлся действенным оружием храмовых старшин в борьбе с царями. Запреты, касавшиеся дополнительных месяцев, могли полностью парализовать деятельность правителя. Бел-Ибни, еще в юности втайне задумывавшийся о подлинном величии Мардука, не мог поверить, чтобы Син и Шамаш бродили по небу сами по себе, без указующего жеста Создателя вселенной. Сколько лет он потратил, чтобы разгадать эту загадку и найти то простое и единственное решение, которое могло бы объединить ход своевольных Шамаша и Сина в единое движение небесных сфер. Если оно существует, значит, в самом деле прав фараон Аменхотеп, именовавший себя Эхнатоном. Правы дикие иудеи, утверждающие, что лишь одна сила, один Бог царит в небесах и имя ему Яхве. Теперь, когда Бел-Ибни знал ответ, мог ли он остановиться на полпути и не попытаться внушить Кудурру истину. Хотя бы через посредство календаря!.. Тот, кто окажется настолько проницательным, чтобы проникнуть в замысел Мардука, и сможет точно определить, когда и в каком порядке следует вставлять дополнительные месяцы, будет хозяином и распорядителем священных праздников. Он будет назначать время сева и уборки урожая, а это божественное деяние.

Сколько их, подобных свершений следует совершить, чтобы народ уверовал в единого и неделимого?

Вторым по важности государственным актом должно было стать регулирование стока Евфрата, слишком обильного в начале года и мелеющего в сухой сезон. Вот по какому пути следовало направить Навуходоносора, чтобы создать государство вечное, сильное внутренней сцепкой единой верой, пусть даже жители его говорят на разных языках. Не в том ли долг правителя, чтобы разогнать тьму и вывестиподанных к свету? Сколько можно вырезать кукол из дерева, рубить из камня быков с человеческими лицами, лепить из глины нелепые фигурки и называть их богами.

Кудурру был всем хорош для выполнения воли Мардука. Прежде всего он вне всякого сомнения пришелся по душе Отцу богов. Разум его был подобен сырой глиняной табличке, на которой можно было чертить знаки величия, призывы к добродетельным, угодным Создателю свершениям. Наследник был умен, деловит, простоват и отзывчив. Стоило только повести разговор о «долге», «величии», «славе», о необходимости навсегда впечатать в уста людей свое имя, и молодой наследник становился мягким, как воск, и любопытным, как котенок. О лучшем исполнителе своих планов Бел-Ибни и мечтать не мог.

…Он погладил по голому плечу царевну из Каркемиша, свою прелестную ученицу и воспитанницу. Скорее всего это последний дар божий… Девица была сообразительна, служила верно, ублажала его старость. Он подолгу беседовал с ней, учил арифметике, объяснял смысл древних поэм. Как-то сложится ее судьба после его смерти? Хорошо, если бы Кудурру взял ее в наложницы? Тогда бы долгими ночами она внушала ему мысли ушедшего к судьбе Бел-Ибни. Нет, это недопустимая роскошь. После его смерти у Навуходоносора будет слишком много советников, поэтому обжечь его мысли следует сейчас, до ухода к судьбе.

Глава 3

Войско добравшись до Хамата, встало лагерем у реки в виду городских стен. Царевич с утра отправил к правителю гонца с требованием прислать послов. Ответ обещали дать на следующий день, однако до вечера никто из города так и не вышел. Хамат затаился… Тогда, по совету войсковых заклинателей, с утра в поле перед главными воротами крепости воины выкатили двухколесную арбу и два длиннобородых, зверского вида халдея принялись заступами копать землю и сбрасывать ее в повозку. Подобная угроза подействовала на сирийцев убедительнее всяких слов. Древний обычай «увоза земли» обрекал побежденных либо на полное уничтожение, либо увод в плен всего населения. Послы явились после полуденной стражи — все, как один, бледные, словно неживые. Говорили тупо, невпопад, видно, каждый из них уже заранее простился с жизнью или свободой. Как объяснил Бел-Ибни, ассирийцы обычно не церемонились с замешкавшими послами побежденной стороны. Случалось, натягивали снятую с них кожу на барабаны, а то вручали сыновьям отрубленные головы отцов, и те несли их до самого Ашшура…

«Друг наследника трона», его ближайший советник и первый визирь, разгадыватель царских снов и провидец-бару Бел-Ибни встретил послов возле шатра царевича, провел их внутрь, сразу повел беседу — поинтересовался, как жили под Нехао, где он теперь? Какую дань платили фараону? А Ашшурбанапалу?.. Как у них с водой, хватает ли для полива? Если брать с них по мине с хозяйства, не разорит ли это крепкого крестьянина? Должен ли царь Вавилона приказать провести новую перепись населения или можно положиться на правителя города? В конце разговора приказал собрать дань к концу года, когда он будет возвращаться в Вавилон. Послы слушали не прерывая, отвечали кратко, все посматривали в сторону широкого занавеса, за которым угадывали присутствие молодого царевича. Наконец занавес был отдернут и перед ними действительно предстал победитель под Каркемишем. Старший из сирийцев старик с длинной, изжелта белой бородой — позволил себе задать вопрос. Не собирается ли «славный сын великого Набополасара увезти их землю, как то делали предки его, ассирийцы»? Навуходоносор кивнул Бел-Ибни, и тот объяснил, что правитель священного города Вавилона Набополасар, счастья ему и здоровья, также, как и его сын, победоносный Навуходоносор, не помышляют ни об уничтожении добровольно подчинившихся городов, ни об угоне населения, ни о пленении чужих богов. Навуходоносор к тому же не считает себя наследником змеиноподобной Ниневии, ибо Вавилон уже царствовал на земле, когда этого скопища жестокости и злобы еще и в помине не было на берегах священного Тигра. Вот почему наследник трона Небесных ворот возлагает на смиривших гордыню и подчинившихся судьбе статус данников и требует только установить в главных храмах городов статую Мардука и поклонения ему как Творцу и Хранителю мира. Лица послов просветлели, они согласились на все условия и уже на следующий день доставили в лагерь халдеев сумму, обговоренную для раздачи войскам. Серебро и золото, а также богатые дары в лагерь Навуходоносора доставил сам правитель Хамата, явившийся со свитой. С того дня в лагерь Навуходоносора начали съезжаться посольство за посольством. Уже через два месяца вся Сирия и часть финикийских городов выразили готовность признать вавилонского царя господином. Затаились только Иудея, пограничные с Египтом города-крепости Ашдод, Ашкелон и Газа, а также Тир и Сидон, крупные торговые города на побережье Верхнего моря. Теперь поход в южном направлении представлялся царевичу легкой прогулкой. Одно печалило — необходимость расставанья с Амтиду, уже заметно пополневшей в поясе. Ее, беременную, пришлось отправить в Вавилон, сам же наследник вместе с войском двинулся в сторону Дамаска.

Погуляли там вволю. Навуходоносор сам не знал, как в его постели оказалась дочь правителя Бенхадада, глупенькая и жадная до ласок Бел-амиту.

Был месяц улулу, самая жаркая пора в Двуречье. Здесь, в Сирии, на восточных склонах Каламунских гор, где располагался древний Дамаск, зной переносился легко. В воздухе было в меру влаги, дышалось радостно, под утро царевич даже немного озяб. Возможно, сказывалась близость великого моря. А может, копившаяся на недалеких, поросших кедрами вершинах прохлада только и ждала предутреннего часа, чтобы стечь на равнину, остудить разгоряченные тела. Бел-амиту что-то шептала по-своему ему на ухо — видно, выпрашивала какую-нибудь побрякушку или очередную привилегию для своего папаши. Набу-Защити трон смотрел в окно, в котором занималась заря. Было грустно, мучила жажда… Он поднялся, налил себе родниковой воды, выпил залпом, потом сказал Бел-амиту по-арамейски.

— Ты должна родить мне сына…

За дверью послышался шум, затем звон металла. Царевич бросился к брошенной на пол одежде, успел накинуть хитон, перепоясаться коротким скифским мечом. В следующее мгновение до него донеслось.

— Господин, господин!.. Срочное известие из Вавилона!.. — тут, по-видимому, кто-то сдавил кричавшему горло, опять послышалась возня, бряцанье оружия. Навуходоносор решил — будь что будет, боги за него, и распахнул дверь. За порогом стояли свои, вавилоняне. Охрана — двое из отборных и между ними весь в пыли, в рваной хламиде, кожаном панцире и ассирийском шлеме воин, размахивающий жезлом из окрашенной обожженной глины. Этот жезл вручался царским гонцам.

— В чем дело? — рявкнул царевич.

Возня сразу прекратилась.

— Пытается прорваться! — возмущенно заявил один из телохранителей, Иддин-Набу, молодой, приятный на вид парень, попавший в отборные после сражения под Каркемишем, и указал на все еще восстанавливающего дыхание гонца. — Грозит!

— Господин… — Гонец наконец совладал с голосом и протянул царевичу глиняный ящик. Тот был закрыт и запечатан царской печатью. У Навуходоносора руки дрогнули, когда он принял его. — Просят не медлить.

Царевич вернулся в комнату. Бел-амиту бросилась было к нему, но он погладил ее по головке, чмокнул в губы и коротко приказал.

— Вон!

Разбил глиняное колечко, которым был запечатан ящик, достал кусок кожи. Прочитал, побледнел, выпустил послание из рук. На кукольном личике Бел-амиту очертился ужас, она, прижав руки груди, вновь бросилась к нему, однако царевич еще более решительно прикрикнул на нее.

— Ступай же!..

Женщина пятясь, кутаясь в непомерно длинный кусок цветной ткани, спрятав лицо, выскользнула в коридор.

— Гонец! — крикнул Навуходоносор. — Иддин-Набу!..

Оба пыхтя, не уступая друг другу, ввалились в спальню.

— Немедленно Бел-Ибни ко мне. Будить, не взирая ни на что. Имеешь право тащить силой, — приказал он своему телохранителю. Когда тот удалился, спросил у восстановившего дыхание гонца.

— Когда это случилось?

— В третий день месяца улулу, господин. Эстафеты мчались во весь опор. Мой напарник свалился с коня у городских ворот.

— Хорошо, получишь награду. Иди.

В дверях воин столкнулся с запыхавшимся уману.

— Что случилось, Кудурру?

Наследный принц ответил не сразу. Первым делом подошел к окну, глянул на розовеющие, ясно видимые, будто вылепленные облачка, повел озябшими плечами, потом сказал:

— Царь Вавилона Набополасар, мой отец, ушел к судьбе.

Советник, не спрашивая позволения, так и сел на изумительной работы циновку, постеленную на полу.

— Осиротели… — только и смог вымолвить Бел-Ибни.

* * *
— …Я тоже полагаю, — сказал советник, — что медлить нельзя, но и бросаться что есть духу в столицу, не следует. Решение должно быть взвешено, оформлено подобающим образом, чтобы никому в армии в голову не пришло, что главнокомандующий оставил их своим попечением и приглядом. Теперь фактически ты, Кудурру, царь, поэтому стоит вести себя осмотрительней. Если, конечно, желаешь, чтобы твое правление долго было на устах людей.

— Ты опять об идеальном правителе? — усмехнулся царевич. — Самое время.

— У тебя нет выбора, Навуходоносор: либо попытаться стать им, либо тебе придется пролить реки крови, чтобы удержать власть. Об этом следует помнить ежеминутно, пока эта мысль не войдет в привычку.

— Туманно выражаешься… — царевич вновь почувствовал приступ беспричинного гнева. Стоп, осадил себя Навуходоносор, даже если Бел-Ибни виновен и заслуживает сурового наказания за попытки учить ученых, за назойливое стремление вмешиваться в дела правителей, когда его не спрашивают, все равно он прав в одном — теперь ему, вавилонскому царю, не пристало поступать как мальчишке.

Он подошел все еще сидевшему на циновке Бел-Ибни.

— У меня в руках армия! Войско, сокрушившее ассирийцев и египтян!.. Стоит мне только повернуть ее на Вавилон и вопрос будет решен.

— Да — согласился Бел-Ибни, — но в этом случае тебе придется бросить на произвол судьбы Сирию, Финикию, Палестину, а также Эдом, Моав, Аммон, Ашкелон и другие приморские города, гнезда смуты и неповиновения. Нехао получит передышку, что позволит ему собраться с силами. Как тогда быть с замыслом стремительно пройти берегом Верхнего моря и ворваться в Страну Реки, пока враг еще не опомнился от поражения под Каркемишем? Ведь ты именно это задумал, не правда ли?..

Навуходоносор не ответил — Нергал его побери, наставник опять оказался прав. Старик зрил в корень. Стоит только уйти из Сирии, как вся эта местная мелюзга, затаившаяся при его приближении, поднимет головы, начнет сколачивать коалиции, вступать в тайные союзы. Обратятся за помощью к правителю Мусри…

— Как же, о великие боги, найти правильный ответ?

Этот вопрос вырвался непроизвольно, как в те годы, когда Бел-Ибни по приказу Набополасара лупил его палками за пренебрежение уроками. Наставник умел заканчивать унизительное наказание захватывающими рассказами о тайнах мироздания, о тонкостях хода светил, о славных деяниях предков. Слезы мгновенно высыхали на смуглом лице халденка, он засыпал наставника вопросами. «Спрашивай, Кудурру, спрашивай, — ободрял Бел-Ибни только что выпоротого любимца. — В том нет ущерба твоей царственности, если все вокруг станет предметом твоего любопытства. В этом источник силы. Боги любят осмотрительно взыскующих истину…»

Бел-Ибни наконец удобней устроился на циновке, подтянул под себя пятки.

— Армия, Кудурру, не более, чем сила. Бронированный кулак… Всего лишь одна из ипостасей царственности. Ею можно и нужно уметь пользоваться на расстоянии. Опытному бойцу стоит только показать перетянутые ремнями кулаки, как соперник в страхе отступает. Внезапность, способность появляться вовремя в нужном месте убеждают строптивых не хуже блеска меча. Еще более грозным оружием может стать необычный, повергающий врага в недоумение поступок. Тебе необходимо, как молния, поразить жрецов и городских старшин Вавилона, громом прокатиться над их головами, не дать времени сговориться. Вавилоняне — народ дерзкий, своевольный, взнуздать их можно только по закону, а в этом случае закон против тебя. Власть в священном городе никогда не передавалась по наследству. Царей в Вавилоне выбирают!.. С точки зрения закона и обычая ты всего лишь один из возможных претендентов, причем, по мнению сильных, единственный, а значит, самый опасный. Совет городских старшин попытается намеренно затянуть дело о передаче власти. Тогда тебе, господин, придется согласиться на более обременительные условия управления. Понятно, что твое избрание сомнений не вызывает — у тебя за спиной армия, но эти кровопийцы постараются опутать тебя всяческими дополнительными условиями и прежде всего отвоевать то, чего в свои дни сумел добиться Набополасар. Мир праху его, великий был человек, да обратится к нему Господь светлым своим ликом!..

Бел-Ибни замолк, тяжело вздохнул, и Навуходоносор, глянувший на залитый солнечным светом простор, содрогнулся. В синем небе, далеко за рекой, над выгоревшей степью кружил сокол — точь-в-точь как в тот незабвенный день, когда он в первый раз возвращался из школы наследником престола. Также, как и тогда солнце-Шамаш, вставший над цепью пологих холмов, первым положил ему на плечи свои лучи. Повеленьем Эллиля шевельнулся воздух, нагнал холодок, сдобрил кожу мурашками. Птицы в дворцовом саду затаились, вокруг него вмиг — завесой? — образовалась нежданная жуткая тишина. Вот когда его пронзило — свершилось! Бог-отец безвозвратно ушел в подземный мир к богам-предкам. Он, Набу-Защити трон, остался на земле один, теперь его друзья и покровители — обитатели небес. Печень наполнила удивительная мешанина чувств. Как бы не было стыдно вспоминать об этом, он почувствовал сожаление по тем безвозвратно потерянным дням — некому теперь трепать его за уши. Следом нахлынул страх только дурак не страшится внезапно рухнувшего на плечи бремени царственности. Он справится — печень наполнилось твердой уверенностью. Последнее слово всегда будет за ним. Пусть дерзкий уману, до сих пор не оставивший свои попечительские замашки, полагает, что сможет заменить отца. Его мудрость земная, а он, Навуходоносор, в тот миг пропитался мудростью небесной. Отцовской!.. Набополасар был подобен божеству, а этот не более, чем любомудр… В одном советник прав — нельзя суетиться.

— Ты имеешь в виду ограничения, наложенные отцом на храмовый суд? — спросил он.

— Не только. Это только часть вопроса, причем не самая главная, ответил из своего угла Бел-Ибни. — Все в конце концов упирается во владение землей. Вспомни, кто является собственником земли в Вавилонии?

— Как кто? Боги! Они создали ее из тела Тиамат. Сам Мардук разрубил эту производную бездны на небо и землю.

— Правильно. В таком случае кто является посредником между богами и черноголовыми, которым поручено хранить этот мир, обустраивать его и преумножать имущество небожителей? Кто отвечает перед ними за оборону страны, за ее процветание? За то, чтобы вода орошала поля, а не стекала попусту в море?.. Чтобы трава шла на корм скоту, а не сохла в сезон зноя?..

— Царь. Поэтому небожители и наделяют его царственностью. И как потомка-родственника и как их наместника на земле.

— Тоже верно, однако жрецы утверждают, что боги именно им ссудили землю, именно храмы являются их полноправными представителями. Жрецы полагают, что это их святая обязанность распределять наделы, собирать подати, судить черноголовых, а царь обязан силой оружия поддерживать установленный богами порядок. Вот в чем источник бесконечного спора… Цари Ашшура являлись одновременно и правителями, и главными жрецами — таким образом тоже можно разрешить этот спор, однако слишком велика тяжесть, которая в этом случае ложится на плечи властителя. Редкий человек способен в полной мере выдержать ее. Если же власть доверить жрецам, то она растворяется в безликой массе нерадивых служителей, и, как подтверждают летописи, слишком часто жрецы действуют, исходя из своих корыстных человеческих — соображений, чем по велению небес. Вот в чем суть царственности, которой боги наделяют избранных. Задача правителей, как родственных по крови небожителям, уловить незримую волю небесных владык. Это в их обязанностях решать, каким образом боги желает принудить черноголовых исполнять предписанное? Исполнять не за страх, а за совесть. Вспомни предка своего, правителя Хаммурапи — его установлениями мы живем до сих пор. Разве это не великая честь — оповестить черноголовых, как следует жить праведно. Разве не его усилиями люди наконец усвоили, что нельзя поднимать руку свою ни на жизнь, ни на имущество брата. Не возжелай жены его, веди дела законным порядком, исполняй обещанное. Одним словом, как возвестил мудрый иудей, называемый Исайя — поступай с ближним своим так, как ты желаешь, чтобы поступали с тобой. Только тот правитель может быть назван идеальным, который усвоит, что правит не ради власти, как таковой, не ради пролития крови или бездумного расширения пределов государства, а видит свой долг в том, чтобы, как того требуют потребности государства, соразмерно разложить ответственность на плечи каждого свободного гражданина. Что же может стать мерилом этой самой ответственности?

Бел-Ибни сделал паузу — по-видимому, хотел дождаться ответа, однако Навуходоносор промолчал. Тогда уману продолжил.

— Безусловно, имущество. Собственность, которой владеет тот или иной гражданин. Он обязан оберегать ее, преумножать… В свою очередь государство, которому он служит, должно поддерживать не только порядок и спокойствие, но и постоянно помогать гражданам увеличивать свое состояние. Не допускать, чтобы худшие жили лучше, чем лучшие, регулировать величины земельных наделов, не допускать их дробления. Вот что значит «соразмерно», то есть по закону… Отдай эти вопросы в руки жрецов и они в мгновение ока выпьют все соки из арендаторов. Кто тогда будет служить в армии?

Бел-Ибни примолк, потом шумно, совсем как мудрый осел вздохнул.

— Повернуть войско на Вавилон можно, твои соперники от тебя этого только и ждут. В этом случае они выигрывают время, получают возможность обвинить тебя в ненасытном властолюбии, ради которого ты готов пожертвовать национальными интересами, ведь вся эта свора местных государей тут же переметнется к фараону. Врага следует разить в самое темя, ошеломить его неожиданным ходом. Одним словом, тебе необходимо сразу утвердить себя в качестве единственного и непререкаемого претендента, закрепить все те новшества, которые ввел в управления страной твой отец: сохранить контроль над доходами храмов, ограничить судебные функции городского собрания и храмовых судов, и, наконец, получить право беспрепятственного входа в сокровищницу Эсагилы. А для этого тебе, Навуходоносор, необходимо добиться, чтобы сильные в городе позволили до коронации прикоснуться к руке Мардука, как то было с твоим отцом. Для этого следует приложить все силы, не поскупиться на дары, можно даже наобещать с три короба — пусть каждый из выборщиков услышит то, что он желает услышать. Вот когда ты прочно сядешь на трон, тогда можно приступить к свершениям, которых ждет от тебя Мардук. Прежде всего необходимо провести реформу календаря, затем отрегулировать сток Евфрата, чтобы напрочь обезопасить священный город от наводнений во время паводка и иметь достаточный запас воды в сухое время года. Но об этом мы поговорим после…

— Неужели я не смогу настоять на своих правах без всяких дешевых трюков? Неужели кто-то посмеет возразить мне в то время, когда боги на моей стороне?..

Бел-Ибни улыбнулся.

— А твой брат Набушумулишир? А третий брат?.. — возразил уману. Городской совет изо всех сил постарается затянуть выборы, тогда ты неизбежно лишишься плодов всех наших усилий под Каркемишем. Новый поход в условиях, когда враг придет в себя, потребует очень больших денег. Войско увязнет в Заречье, у тебя окажутся связанными руки, у них наоборот появится свобода действовать, как захочется.

— Неужели я не смогу заставить их трепетать?..

— Пока не время. Сначала надо прочно сесть на трон.

Навуходоносор не ответил, вновь подошел к окну, пристально поглядел в яснеющие, наполняющиеся сиянием Шамаша небесные сферы. Смотрел долго, словно надеялся увидеть там подсказку. Или, может, держал паузу? Наконец закончил разговор.

— Согласен, но я хочу, чтобы это стало нашим общим решением. Так будет основательней.

* * *
В тот же день, после полуденной стражи Навуходоносор тайно собрал военный совет, на котором высшие офицеры единодушно пришли к выводу, что тянуть с передачей власти нельзя. Вавилонская знать, тем более жреческое отродье, захватившее самые жирные должности в правлении храмов, всякое бесспорное дело могут вывернуть наизнанку. Власть, даже в таком прозрачном, на первый взгляд, случае следовало перехватывать, не дожидаясь празднования Нового года. Вопрос заключался в том — поворачивать армию в сторону Вавилона или нет? Если поворачивать, в этом случае вавилоняне утрачивали стратегическое преимущество в Заречье, которого они с таким трудом добились за последние годы. Если же наследник отправится в столицу с небольшой свитой, не поставит ли он в себя в невыгодное положение и не затянет ли городской совет выборы правителя?

Первым здравую идею высказал Нериглиссар, с которым Навуходоносор имел долгую доверительную беседу сразу после разговора с уману. К тому времени начальник конницы получил чин раб-мунгу — полководца, имевшего право вступать в сношения с иностранными государями. Нериглиссар предложил действовать решительно, наследнику выступать завтра же, с небольшим отрядом, и мчаться в Вавилон не вкруговую, берегом Евфрата, а напрямик через пустыню. Через оазис Тадмор, потом круто свернуть к Сиппару. Там есть тропа…

— Да, это очень рискованно, — добавил начальник конницы, — тем более, что жители оазиса своевольны и дерзки, но в этом случае мы спутаем планы наших врагов, которые ждут нас не ранее, чем через полтора месяца. Если господин свалится им на голову по крайней мере через пару недель, они не успеют ничего ему противопоставить.

Шамгур-Набу, рослый, еще очень крепкий старик с завитой седой бородой, подал голос.

— Я согласен с начальником конницы — действовать следует немедленно, однако нельзя терять голову. Прежде всего Навуходоносор должен быть провозглашен правителем здесь, в ставке — это будет весомый довод для всех горожан. Выбор армии — это решающий довод. Как посмотрит на это начальник боевых колесниц, уважаемый Нинурта-ах-иддин и начальник царских отборных уважаемый Набузардан?

Все халдейские военачальники обратили взоры на единственных в их компании исконных вавилонян, принадлежавших к знатным городским семьям. Точнее, на Нинурту-ах-иддина, в бытность старика Набополасара высказывавшего большие сомнения в разумности назначения молодого царевича главнокомандующим. В верности Набузардана присутствующие не сомневались. В войске Набополасара, еще помнили тот жуткий договор, согласно которому правитель Страны моря, халдейский вождь племени Бит-Якин, вынужден был оставить в заложниках свою семью. С той поры между халдейской военной знатью и местными родовитыми в Вавилоне, особенно верхушкой храмовых жрецов, никогда не было полного взаимопонимания. К голосу Нинурты-ах-иддина прислушивались и в армии, и в самых богатых домах Вавилона. Он вполне был способен примирить обе партии, в руках которых находилась реальная власть в стране.

— Царевич молод, однако он подтвердил свою царственность победой под Каркемишем, — после короткой паузы ответил тот. — В чьих руках город будет чувствовать себя в безопасности? В его или в руках одного из его братьев? Ответ ясен. Я за то, чтобы действовать спешно, но без суеты. Царевича должны избрать законным порядком, здесь уважаемый уману прав, а для этого нужна поддержка большинства горожан. Силой их не убедишь, нужно что-то более веское. Трудность вот в чем: армия заметно устала, ей требуются пополнение, припасы, воинское снаряжение, число годных к бою боевых колесниц, например, сократилось на треть. Добившись власти силой, царевич не получит денег на эти цели. Ему скажут — подожди до официальной коронации, а это более полугода. В этом случае мы потеряем не только финикийские города, но и Сирию.

До утра военачальники составили делегацию, в которую вошли Бел-Ибни и Нинурта-ах-иддин, урожденные вавилоняне, Нериглиссар, халдей, имевший большой авторитет в войске и в правительственном аппарате, а также личный секретарь царевича Набонид, чья мать Адад-Гуппи являлась главной жрицей храма бога Сина в Харране, а отец Набу-балатсу-икби принадлежал к высшей вавилонской аристократии. Сопровождать царевича должна была сотня конных отборных и несколько десятков верблюдов, груженных золотом и драгоценными камнями. (Их предоставил наследнику правитель Дамаска. В частной беседе царевич подтвердил обещание жениться на Бел-амиту, если у нее родится мальчик). Набузардану было поручено организовать поход таким образом, чтобы ни одна живая душа не узнала, куда и зачем отправляется обоз. После полуденной стражи в пустыню были посланы особые заставы с запасами пищи и корма для животных, им были приданы проводники из местных и вавилонских купцов, следовавших за армией. Одолеть Сирийскую пустыню в середине лета занятие трудное, рискованное. Главную цель Навуходоносор сформулировал для себя в беседе в Бел-Ибни и Нинуртой-ах-иддином перед самым отъездом. Очень важно как можно скорее оказаться в Вавилоне, но еще важнее добиться быстрейшего избрания его на должность правителя, пусть даже о царских регалиях до Нового года и речи быть не могло. Только в этом случае Навуходоносор получал доступ к городской казне и сокровищам Эсагилы. Затем следовало не мешкая возвращаться в Сирию. Армия не могла ждать, впереди ее ждала Палестина, до сих пор не приславшая послов с изъявлением покорности. Шамгур-Набу, начальник пехоты, оставался за главнокомандующего. В его задачу входило оповещение всех местных правителей о том, что Набополасар, царь Вавилонии и любимец богов, ушел к судьбе, и наследный принц Навуходоносор отправился в столицу обеспечить преемственность власти. Маршрут наследника намечен вдоль берега Евфрата, через Каркемиш и Харран.

Глава 3

Странная, звучная тишина стояла в коридорах дворца. Рахим-Подставь спину отложил меч, прислушался. Потрескивали факелы, долетали шорохи, внизу что-то поскрипывало — то ли дверь поигрывала на ветру, то ли кто-то ступал по ступенькам. Ночь в городском доме царя Вавилона всегда полнилась звуками. За каждым шорохом требовалось проследить, понять, кем или чем был рожден, зачем смущает покой стражников. Дело было привычное, уже который десяток лет охраняет Подставь спину покой правителя. Чего только не насмотрелся за это время.

По ночам он чувствовал себя бодро. Подставь спину никогда не был соней, а к старости ему хватало пары часов, чтобы вновь обрести свежесть, почувствовать силу, охоту к службе. Место свое в нише, напротив дверей в опочивальню господина он обжил давным-давно. Они не мешали друг другу, разве что царь позволял себе иной раз справиться, когда и где случилось то или иное событие. Так, ночь за ночью и приближались к судьбе — господин вспоминал о своем, слуга о своем.

* * *
Приказ об отъезде застал Рахима-Подставь спину врасплох. Как объяснил декум[802] Шаник-зери, мчаться придется быстро, маршрут проложен по пустыне с выходом на Евфрат повыше Сиппара, при этом с царевичем и старшими военачальниками будет следовать особый груз на верблюдах. Более того, возможно, придется брать с бою оазис Тадмор. Его, Рахима-Подставь спину, по личному распоряжению Навуходоносора отрядили в десяток личных телохранителей.

— Поедешь на верблюде. Так что, парень, поспать на ходу не придется, в конце разговора утешил его Шаник. — Своего египтянина придется посадить на цепь и отправить с колонной царских пленных. А то продай мне своего Мусри. Больно он жилистый и крепок, как вол.

Рахим выругался сквозь зубы, помянул Нергала, потом уже, взяв себя в руки, с некоторым даже вызовом спросил.

— С чего вдруг такая горячка? Вроде бы собирались на Тир топать…

Шаник глянул через плечо в одну сторону, потом в другую, затем шепнул Подставь спину на ухо.

— Царь в Вавилоне отправился к предкам. Наш дед-защитник Набополасар… Смекаешь?

Куда уж ясней! Нашел момент, старый хрыч!.. Рахим даже руки от бессилия опустил. Лично он к старому царю никакой неприязни не испытывал, даже уважал — хозяин был что надо. Взнуздал этих вавилонских гордецов так, что никто пикнуть не смел. Себя не щадил, армию берег, насчет добычи всегда держал слово. Жаль только, что помер не вовремя.

— Так как насчет твоего Мусри? — повторил Шаник-зери и прищурился. Может, продашь? Тебе он за так достался, а я хорошую цену дам.

— Нет! — Подставь спину решительно мотнул головой и отвернулся от декума.

— Как знаешь, — вздохнул тот и пошлепал нагайкой по ладони. — Тогда отправляй эту падаль в общей колонне. Рабов на кузнечном дворе сковывают, подсказал он и зло прищурился. — А то продай, лучше будет.

— Нет! — с прежней решимостью ответил Рахим.

Декум был здоровенный мордастый верзила, исконный вавилонянин, из состоятельной семьи. В армию пошел охотно, скоро выбился в начальники помог родственник, магнат Хашдия. Добычи за последние годы нагреб достаточно, отличался редкой необузданностью в отношении новобранцев, однако после того, как Навуходоносор ввел в армии строгие порядки, исключавшие избиение солдат без решения особого суда, кулаки начал придерживать. Что говорить, мечом Шаник работать умел… Конечно, нарвись на Подставь спину, Рахим быстро снес бы ему голову. Нергал бы его побери, Шаник теперь не отстанет! Откажешь — долго будет помнить. Злопамятный…

Больше всего на свете Рахиму не хотелось продавать своего Мусри. Он уже собирался довесок ему купить, бабу какую-нибудь подешевле, а тут, как назло, опять в поход. Мусри понравился Рахиму стойкостью и упрямством когда его пороли, он не визжал, как многие, не вопил о пощаде, не восхвалял истошным голосом имя господина, только зубами скрипел. Был египтян простоват — всякий раз, когда царевич спускался в хозяйственный двор, чтобы отдать распоряжение, а то просто поболтать с воинами или заняться воинскими упражнениями, египтянин тут же падал ниц. Бел-Ибни и других приближенных к правителю вельмож встречал, стоя на коленях. Сначала над ним смеялись, потом перестали обращать внимания, и он лежал или стоял, ожидая приказаний, пока Рахим не бил его в ребра босой ногой — что разлегся, вставай, пора работать. С другой стороны раб был себе на уме и все норовил назвать Рахима хозяином. Тот сначала поправлял его, потом махнул рукой — что толку спорить с варваром! Кроме того, Мусри знал толк в имуществе. Стоило Подставь спину пригнать на двор приобретенную в Хамате арбу, как раб, осмотрев повозку, без понуканий снял ободья, проверил спицы и оси, смазал их маслом, получаемым из напты, подремонтировал клетку для клади, потом занялся сбруей. За мулом Мусри ухаживал так, что скоро воины из отряда отборных начали поручать ему своих скакунов. Однажды Навуходоносор, прискакавший на своем черном громадном жеребце, не глядя бросил ему поводья. Не дождавшись, пока египтянин примет их, царевич соскочил с коня. Раб лежал, упершись лбом в горячую, прокалившуюся за день пыль.

— Чтоб тебя!.. — в сердцах выругался Навуходоносор и позвал конюха-лидийца, тоже захваченного под Каркемишем. Уже со ступенек он бросил поднявшему голову египтянину. — Смотри, лоб не отбей. Ловчее надо поворачиваться, иначе награду не заслужишь…

С того дня, когда сын вавилонского фараона заговорил с ним, Мусри стал совсем задумчивый. Правда, на исполнении обязанностей это никак не отразилось, руки у него были золотые, приученные ко всякому труду. Тюки он увязывал куда ловчее своего хозяина, знал куда больше узлов, позволявших довести кладь в целости и сохранности, молча, не отказываясь, обучал халдеев-крестьян, попавших в состав отборных, новым способам завязывания веревок.

Шаник-зери как-то предупредил Подставь к спину.

— Смотри, Рахим, когда раб проявляет столько усердия, значит, он задумал сбежать от хозяина. Ты приглядись, не для себя ли он готовит повозку?..

Декум держался с Рахимом на равных, не изводил его мелочными придирками, требовал подарков, как от Иддина-Набу, красивого грустного парня, ушедшего в поход по причине разлада с родственниками. Рахим считался в составе отборных любимчиком царевича, порой злопыхатели посмеивались ловко ты, Рахим, во время штурма Ниневии изловчился шлепнуться в грязь. Подобные разговоры вызывали глухое раздражение у молодого парня — что бы вам отведать египетских плетей! Этот умелец Мусри очень ловко обращался с бичом, умел кончиком с медным набалдашником добираться до самых нежных мест. Врезал по яйцам так, что невольно взвоешь! Воистину золотые руки!..

Семья Рахима-Подставь спину относилась к сословию мушкенум или шушану.[803] Это были царские данники, которые за надел земли были обязаны служить в войске либо участвовать в общественных работах. Рассчитывать на долю в наследстве Подставь спину не приходилось — по закону семейное имущество делилось только среди трех старших сыновей. Рахим был четвертый, его ждала трудная доля арендатора. Мог в храмовые рабы ширку податься… Даже войско не светило ему, потому что у отца Бел-Усата не было денег, чтобы, как того требовал обычай, снарядить младшего сына на войну, а позориться тот не хотел. Отцовское оружие, доспехи и снаряжение достались старшему, ушедшему в войско вместо постаревшего отца. Теперь он служил во вспомогательных отрядах где-то в Вавилонии. Рахим был послушен воле родителя, трудился безропотно и все прикидывал, как бы ему вывернуться. Уйдешь в арендаторы, будешь вечно впроголодь сидеть, да и без собственного земельного надела что ты за человек. Одно слово — рыбак![804] Сорная трава… Каждый кому не лень может дернуть тебя за стебель и швырнуть в яму, где перегнивала всякая дрянь. Пусть здоровое зерно прорастает, пусть сыплет ячменем, кунжутом или финиками, а его удел удобрять землю? Обиды Рахим переживал молча, научился, работая в поле, таить гнев. На людях помалкивал, но порой, на безлюдье, вопил и плакал, как осленок, отделенный от матушки-ослицы. Боги, великие боги, за что мне такие напасти? Еще жить не начал, а радости не изведал, куда ни гляну — злое да злое. Много ли мне надо?.. Была бы сыт, в доме достаток, детишек побольше, чтобы было кому позаботиться после ухода к судьбе. Неплохо бы добрую и работящую жену, чтоб, глядя на нее, печень радовалась…

Перед самым походом на Ниневию, в который собирался старик Набополасар, отец вызвал его и сообщил, что богатый сосед предлагает Рахиму пойти в армию вместо его сына. Дело тонкое, предупредил Бел-Усат, язык надо держать за зубами. Тот увечен и хил, а соседу стыдно перед согражданами, вот он и берется одеть и обуть Рахима, купить ему лук и положенное количество стрел.

— А кожаный панцирь, поножи, съестные припасы, смену белья? — спросил Рахим.

Отец отвел глаза.

— Дареному мулу в зубы не смотрят, — наконец ответил он. — Возьмешь недостающее в бою.

— Как же с платой за наемника? — Рахим настойчиво пытался выяснить, куда пойдут денежки, которые отец получит за него. — Неужели ты даже из них не выделишь мне долю?

— Налоги надо платить, за воду надо платить… — Бел-Усат опустил голову.

Рахим был поражен до глубины души.

— Ты оставляешь меня ни с чем? Ты лишаешь себя спокойствия после смерти?

— У меня три старших сына, они будут чтить меня… — глухо ответил он.

— Но если будут поминать четыре сына — это надежней, — он попытался убедить отца. — Ты можешь быть уверен, что в подземном мире Эрешкигаль я никогда не оставлю тебя без тарелки каши.

— А кто в этом мире заплатит за меня налоги? — спросил отец. — Ты?..

— Как знаешь, — ответил Рахим-Подставь спину. — Я согласен, можешь составлять контракт.

Так он лишился родительского дома и никаких обязательств по отношению к семье с того дня, как был подписан договор, больше не имел. Чувств тоже… Что сделано, то сделано, теперь он был сам по себе, одна надежда на паршивый лук и десяток камышовых стрел. Вот какие мысли сидели в голове, когда он в колонне лучников, босой, в штопаном плаще — мать пожалела его и выделила кое-что из собственного имущества — шагал в сторону Субарума. Так в Вавилонии называли Ашшур.

Мир оказался не без добрых людей. Защищавший его щитоносец, веселый бородатый дядька, пьяница и увалень, каких мало, помог подремонтировать лук, поделился поножами, обучил нехитрым солдатским премудростям, как работать мечом, дротиком, когда и каким образом выказывать перед начальством прыть, а когда лучше опустить голову, понурить плечи. Вообще, учил он юнца, держись от начальства подальше, голова целее будет. Рахим был молод, силен и очень ловок, в ту пору Набополасар не жалел средств на подкорм своей армии и спустя месяц, поучаствовав в паре стычек, сохранив жизнь, Рахим воспрянул духом. Оказалось, в армии можно было не только выжить, но и неплохо заработать. Главное, не зарываться, но и не зевать хватать ту девку, которую можно будет с прибылью сбыть работорговцам. Не красотку — это дело рискованное. Такую сразу могут отобрать царские евнухи или подручные старших начальников. Лучше невзрачную на вид, с грубыми шершавыми ладонями, большими ступнями, с целыми, желательно, лошадиными зубами, крепкую в бедрах. Одним словом, работницу…

Боги помалкивали, ждал своего часа и Подставь спину. Вот, казалось, на двадцать пятом годку и ему выпал огрызок счастья — достался раб, кое-какое имущество приобрел. Любимчик правителя!.. Кто же вам мешал с поддельной грамотой мчаться мимо вражеского стана, терпеть побои. Хвала богам, что зубы удалось сберечь… От безысходности стало совсем грустно — еще бы неделю посидели в Дамаске, и отправился бы Мусри с караваном, в котором везли войсковую добычу, в Вавилон. Ехал бы, прикованный к арбе, среди подобных ему пленников, вез бы имущество, сопровождавшие обоз воины по вечерам охраняли бы их. Все, как полагается. Теперь как быть? На арбу еще половина не погружена, не увязана, еще в Дамаск на базар надо ходить, прикупить то, это. Кто пойдет? Мусри? Стоит ему выйти за ворота цитадели, где располагались отборные, он тут же сбежит… В этом Шаник-зери прав, потому и наглеет, ждет, когда судьба возьмет Рахима за горло, а ведь он, Рахим, постоянно возносил молитвы. В день почитания бога у него радость, день шествия богини — для него и благо, и польза, славить царя — ему блаженство.

Поручить чужому упаковать добро и довезти его до Вавилона? Где же такого честнягу найдешь, чтобы тот не попользовался хозяйским добром. Даже если отыщешь, сколько это будет стоить?.. За что смертный страх терпел, спросил себя воин? Чтобы добытое добро в чужие руки утекло?..

Вот и Шаник-зери!.. Такую цену за раба назначил, хоть стой, хоть падай. Совсем задешево захотел получить крепкого работника. Знает, что Рахиму деваться некуда.

Была вторая дневная стража. Зубцы на стенах и башнях цитадели, установленные над воротами штандарты, обвисшие полотнища флагов подрагивали в струящемся знойном воздухе. Небо было чистое, высокое, через раскрытые ворота была видна лазурная полоска воды и редкие пятна озер, разбросанных на восход от Дамаска, городские предместья, широкими округлыми крылами раскинувшиеся по обеим берегам реки. С другой стороны над местностью, над низкой крепостной стеной возвышалась снеговая шапка Хермона. Повсюду толстоватые иглы кипарисов, метелки пальм… Благодатный край, богатый, его только тиранить и тиранить…

Рахим отправился на хозяйственный двор, где возле его арбы копошился полуголый, в набедренной повязке, Мусри. Силен, вражина, вон как мослы выпирают. Наверное, здесь его Шаник и присмотрел.

Рахим сел в тень возле колеса, загрустил.

Как же не вовремя умер старый черт, решил он. Чтобы ему еще неделю пожить!.. Видно, Рахиму на роду написано сидеть в грязи и хлебать жидкую кашу. Об этом думать не хотелось, на душе сразу стало горько. Рахим смачно сплюнул в белесую летучую сирийскую пыль. У них в Вавилоне и земля другая, и пыль другая… В память полезла первая встреча со стариком Набополасаром, когда он, Рахим, переполненный незабываемым ликующим восторгом, выкрикивал здравицы в честь здравствующего царя. Вспомнилась осада Ниневии — он в тот момент поскользнулся и шлепнулся в грязь, а вроде бы вышло так, что он спину подставил царевичу. Тот перебежал по нему, как по мостку, бросился в пролом. Кто-то еще попытался воспользоваться неожиданной подставой, однако Рахим тут же скинул наглеца и помчался вслед за принцем. Кому теперь признаешься — очень хотелось посмотреть на него. Зачем он в самое пекло суется? Добычу к его шатру отборные приведут, с ними особенно не поспоришь. Попробуй какой-нибудь простой лучник или обозник возразить Шанику — вмиг пары зубов не досчитаешься! Потом можешь правду искать. Найдешь ли? У Шаника в каждой эмуку по родственнику.

Нет, с таким, как Набополасар можно было воевать. Зачем только он отправился к судьбе в такое неподходящее время. И с сынком его — этот вообще обладал потрясающим иллану. Вся армия только и говорила — царем станет, поведет армию на юг, на приморские города. О их богатствах такие россказни среди солдат ходили, что голова кружилась. Было бы за что рисковать… После Каркемиша воины здорово поправили свои хозяйственные дела. Только, оказывается, все это пустое. Как вон та тучка в небе…

Он глянул вверх. Единственное, заплутавшее в небе облачко, сползшее с вершины Хермона, стремительно таяло в пронзительной синеве. Совсем, как его мечты на безбедную, сытую жизнь после возвращения из похода… Пустить арбу в колонне без сопровождающего раба, с которого можно потом спросить? Разворуют…

— Хозяин…

Тень Мусри упала на Рахима, тот стоял возле колеса и вопросительно смотрел на господина.

— Надо в город идти, веревки кончились…

Рахим-Подставь спину долго смотрел на строптивого египтянина, до сих порназывавшего владельца хозяином. Прав Шаник — пусти его одного на базар, непременно убежит… Может, действительно лучше продать декуму. Все в душе перевернулось от одной только мысли, что придется расстаться с так дорого доставшейся ему двуногой тварью. Крепкой, выносливой, работящей… Ну, продаст он его за гроши, а куда добро, груженное на арбу, девать? Выть хотелось от безысходности.

— Послушай, Мусри, у тебя на Большой реке было хозяйство? Жена, дети?..

Смуглый полуголый человек, длинный, мосластый, вздрогнул, начал часто моргать, потом вздохнул.

— Все было, господин, — тихо ответил он. — Жена была, дочка… Звали Мутемуи. Хорошенькая… Как пальмочка.

— Сам ты из каких? — спросил Рахим.

— Из послушных призыву. Меня звали Хор, я арендовал надел в Дельте.

— Жену как звали?

— Хнеумхе.

— Не выговоришь!.. — в сердцах сказал Рахим. — Все у вас не как у людей. Почему была? — молодой халдей вскинул голову повыше.

— Утонули, — голос у раба дрогнул. Он как-то нелепо развел руками. Переправлялись в грозу через протоку, лодка перевернулась…

Он замолчал, тоже уставился в прозрачную небесную лазурь. Что уж он там усмотрел, Рахим так и не догадался.

— Ну и?.. — нарушил молчание хозяин.

— Заложил надел, потратился на похороны. Жаль их было, места себе не мог найти… Когда начальник стражи послал призыв, пошел на войну. Поставили присматривать за пленниками. А-а, мне было все равно, за кем присматривать, — египтянин махнул рукой.

— Меня в поход посылают, — неожиданно признался Рахим. — А декум требует, чтобы я тебя ему продал.

— Тебе решать, хозяин, — помрачнел Хор.

— Что тут решать? — Рахим поднялся с земли, отряхнул хитон. — Пошлешь тебя с арбой до Каркемиша, ты сбежишь по дороге. Продашь на сторону хозяйское добро и был таков.

Египтянин промолчал, насупился.

— Вот видишь, — укоризненно заключил Рахим и направился в сторону каменного дома, в котором остановился царевич.

— Что такой грустный, Рахим? — чей-то голос отвлек его от печальных мыслей.

Солдат обернулся. На ступенях бокового входа стоял Бел-Ибни. Старик был домашнем халате, на ногах красные туфли с загнутыми вверх носками. Рахим подтянулся, потом невольно развел руками, почесал босой ногой щиколотку.

— Приказали в поход собираться.

— Что из того, — пожал плечами царский уману. — Мне тоже предписано быть в полной готовности. Вот какое у меня к тебе дело, — уже деловым тоном продолжил советник. — Я смотрю, у тебя на арбе осталось свободное место. Не мог бы ты мою поклажу доставить в Вавилон? Пусть твой раб заодно присмотрит за моими тюками, о цене мы договоримся.

— О цене договориться недолго, — усмехнулся Рахим, — только как я потом расплачусь с вами, когда Мусри сбежит со всем добром?

— Полагаешь, он решил дать деру?.

— Что тут полагать, он и так без конца небо разглядывает. Того и гляди упорхнет…

— Клейменный? — Старик явно не мог поверить, что раб может попытаться сбежать от хозяина.

— Кто это решил упорхнуть из моего войска? — спросил Навуходоносор, выходя на ступеньки.

— Раб-египтянин, которого добыл Рахим, — откликнулся советник.

Царевич хмыкнул.

— Отправь его с колонной пленных, наденут железный ошейник — куда он денется.

— Да, господин! — Рахим неожиданно вышел из себя. — Кто тогда доставит мое добро в Вавилон?!

Навуходоносор засмеялся, подмигнул Бел-Ибни.

— Самое время, уману, проверить твои слова насчет силы закона и собственности. Ты найми его, чтобы он вместе с хозяйской поклажей, доставил и твой груз. Я буду свидетелем. Посмотрим, хватит ли у него смелости воспротивиться воле богов и нарушить договор.

Не слушая возражений Рахима, он приказал.

— Давай сюда своего Мусри, — потом царевич погрозил пальцем воину. — У тебя, Рахим, оказывается, меткий глаз на сметливых и работящих рабов. В следующий раз ты пойдешь отбирать мою долю добычи.

Рахим бросился исполнять приказание, приволок своего египтянина.

Увидев стоящих на пороге царевича и его советника, египтянин сразу рухнул на колени, громко стукнулся лбом о каменные ступени.

— Послушай, Мусри, — обратился к нему Бел-Ибни. — Я хочу нанять тебя, чтобы ты доставил мои тюки в Вавилон. Они поместятся на повозку вместе с хозяйскими вещами. Я добавлю еще одного мула и пусть он катит с обозом до Евфрата, а там спустится вниз по течению на калакку. Я хорошо заплачу.

В этот момент Рахим обращаясь к самому себе обречено добавил.

— Если он сбежит по дороге, тогда мне до конца моих дней с вами не расплатиться.

— Ты сбежишь по дороге? — обратился к Мусри царский советник. — Если тебе достанется треть платы за прогон?

— Половина, — тут же откликнулся раб.

Бел-Ибни вопросительно посмотрел на Рахима. Мусри поднял голову, тоже уставился на хозяина. Тот почесал затылок, потом кивнул. Раб вновь уткнулся носом в ступеньку.

Наступила тишина. Вавилоняне некоторое время рассматривали его затылок, на котором узлом были завязаны длинные, иссиня черные волосы.

— Ну, навалялся? — спросил Навуходоносор и носком сандалии потыкал раба в ребра. — Вставай.

— Вот и хорошо, — сказал Бел-Ибни, когда раб поднялся, стряхнул пыль с колен. — Будем составлять контракт. Свидетелем соизволил быть сам правитель. Ты понял, Мусри?

Тот кивнул и с прежней деловитостью поинтересовался.

— Значит, сын Амона принимает на себя расходы моего господина и великого визиря, если с грузом произойдет беда?

Вавилоняне переглянулись.

— Ты не такой дурак, каким прикидываешься, — сказал Навуходоносор. Он помолчал, потом добавил. — Ладно, я принимаю на себя обязательство по возмещению ущерба.

Затем правитель Вавилона внушительно предупредил Мусри.

— Если попытаешься сбежать, тебя отыщут и подвергнут бичеванию. Будут бить до смерти, усвоил?

Раб вновь рухнул ниц.

Глава 4

Двигались ходко… Караван поднимался затемно и с первыми лучами солнца проводники выводили нагруженных поклажей верблюдов на торную тропу. Впереди на мулах и лошадях ехал авангард. Шли до полудня, пока животные и люди не начинали изнемогать от зноя. Отдых устраивались в тени. Вечером снова отправлялись в путь.

Впервые Рахим-Подставь спину сел на верблюда. Не понравилось. Идет неровно, сидишь высоко, того и гляди кувырнешься на землю, а ему после бессонных ночей нестерпимо хотелось спать, никогда он так не уставал, как в эти несколько дней. К тому же у Рахима обгорели ноги. Однажды он не выдержал и в сердцах ругнул поганое животное, в ответ проводник-сириец выбранил его.

— Ты, халдей, глуп, пусть Баал накажет тебя. Если бы ты ведал, какое сокровище этот верблюд, ты бы остерегся от гнусностей и почтительным молчанием успокоил свой дух. Это добрая скотина возит нас, кормит, поит и одевает. Весь, без остатка, он служит нам. Его мочой мы моем голову, пометом обогреваем жилище. Мы скорее бросим человека в беде, чем откажем верблюду в уходе и заботе.

Он погладил по шерсти гордо взирающего на пустыню, на людскую мелкоту под ногами, верблюда, растопыренной пятерней почесал ему шею, однако эти слова Рахима не убедили, и когда он, задремав в дороге, свалился с горба, Навуходоносор приказал пересадить его на лошака. Теперь хотя бы Подставь спину имел возможность отдыхать в пути.

К ночевкам готовились загодя, особенное внимание уделяли охране животных — по словам проводников, пустыня кишела кочевниками, готовыми в любую минуту напасть на караван. Их удерживала только слава молодого правителя и большое количество вооруженных людей. Декум Шаник-зери лично расставлял часовых — на самый опасный участок он непременно назначал Рахима. В напарники к нему почему-то постоянно попадал Иддин-Набу, молодой красивый парень из богатой семьи, по причине какой-то семейной ссоры ушедший в армию. Мог бы, поговаривали между собой солдаты, послать вместо себя за деньги какого-нибудь бродягу… Был Иддин-Набу молчалив, вид отрешенный, тайну свою никому не раскрывал, правда, никто и не интересовался, что там у него не заладилось в родном доме. У каждого за душой было что-то свое… Только Шаник-Зери испытывал к молодому воину откровенную неприязнь, порой корил его — ты, переевший сладостей верблюд, чего тебя, умника на войну понесло?! Сидел бы в своей эддубу, стачивал зубы о глиняные таблички, составлял бы контракты. Рахим не в пример декуму старался лишний раз не задевать молодого человека. Так они спина к спине просидели две ночи.

На третью разговорились…

Мысли о Мусри неотвязно преследовали Рахима-Подставь спину. Как он там, пожаловался Рахим Иддин-Набу, когда бледная луна взошла над горизонтом, — поди уже сбежал, увел арбу и имущество…

Напарник ничего не ответил, однако Рахим уже не мог остановиться и, вроде бы обращаясь к самому себе, с воодушевлением продолжил.

— С другой стороны, куда ему, паршивому птицеголовому, бежать? Добраться до своей страны трудно, считай, невозможно, тем более, что царевич приказал выставить на всех дорогах, ведущих в Финикию и Палестину, усиленные дозоры. Человеку без рода, без племени, клейменному, не имеющему поддержки, знакомых, побратимов или друзей, уцелеть трудно.

— Всю жизнь прятаться — удел страшный, — согласился Иддин-Набу.

Потом напарник задал неожиданный вопрос — победил бы фараон под Каркемишем, попал бы он, Рахим, в лапы Мусри и тот поручил бы ему отвезти на родину добытую с бою поживу, как бы он, Рахим, поступил?

Рахим насупился — он всерьез, а Иддину шуткует. Эта задачка не имела решения, может, поэтому на печень камнем легла тоска. Рахим не стал рассказывать товарищу, сколько раз он упрашивал богов, обещал принести им богатые дары, не поскупиться на жертву, если они сохранят имущество, а рабу, если он в целости и сохранности довезет поклажу, давал обет купить бабу. Пусть плодятся, размножаются и трудятся на земле, которая ждала его в Вавилонии.

Тут на Рахима накатили светлые мысли — глядишь, все наладится. Мусри доберется до города, и с таким добром, какое добыл Рахим, ему самому впору подумать о женитьбе. Сколько можно копьем махать!.. Поделился светлыми мыслями с соседом — теперь они сидели плечо к плечу.

Иддин-Набу хмыкнул.

— Ну, надумал!.. Ты в армию, а ей одной тащи хозяйство. Я слышал, ты четвертый сын?

Рахим кивнул.

— Значит, никаких надежд на наследство?

Опять кивок. После некоторой паузы Подставь спину признался.

— Отец продал меня соседу, чтобы я вместо его сынка-доходяги ушел в войско.

Дело было привычное, в армии каждый десятый из таких. Кто-то кровь проливает, а кто-то жирует где-нибудь в поместье. Царские судьи и писцы-смотрители в последние годы правления старика Набополасара совсем обленились, а срам глаза не ест.

Они долго молчали, считали падающие звезды, которые в ту ночь особенно обильно валились на землю. Света полной луны уже хватало, чтобы далеко-далеко озарить окрестности. Земля в пустыне была как неживая каменистые холмы с осыпями, русла высохших рек, которые местные называют вади, тени черные, глухие. Как раз, чтобы врагу было легче подобраться к стоянке… Рахим принюхался к горьковатому запаху остывающих камней. Со стороны лагеря к нему активно присасывалась смачная верблюжья вонь и едва слышимый аромат горячей каши.

Было тихо… В момент падения робкой, едва чиркнувшей по хрустальному куполу звездочки Иддин-Набу глухо выговорил.

— Я тоже совсем было решил жениться, однако мамаша не позволила. Сказала, остынь! Одумайся!.. Девчонку звали Нана-бел-уцри. Хорошая, молоденькая… Она у нас рабыней была, прислуживала матери. Выросла в дому.

— Добрая? — спросил Рахим.

— Очень. И красивая, как цветок лотоса. Знаешь, какие в сухой сезон привозят из поймы…

Рахим никогда не видел цветущий лотос, только слышал о царственном цветке. Это были забавы богатых, однако виду не подал, только спросил.

— Значит, не позволила?

— Нет. Все семья — мать Амат-баба, дядя, младший брат — навалились, стали отговаривать. Мне-то что, мне плевать, я — наследник, что хочу с добром, то и делаю. Хочу женюсь, хочу в наложницы возьму. Думал, дурак, все наладится. Куда там — довели до ручки. Тут пришлось в Сиппар по неотложным торговым делам ехать. Пробыл там два месяца. Решил, вернусь, вытребую свое, что мне по наследству положено, плевать мне будет, что родственники скажут. Так мамаша Амат злое надумала? Пока я был в отлучке, продала Нану Сукайе, держателю лупанария в предместье Литаму. Теперь всякий, кто не успел до темноты добраться до Вавилона, имеет возможность поиметь ее, мою Нану. Веселые там, должно быть, ночки случаются. Мамаша Амат даже внука не пожалела… Нана от меня мальчика принесла, так с новорожденным и составили купчую. Тут пришел срок мне в армию идти…

Лунный свет теперь густо заливал окрестности, видно стало до самого горизонта, даже звезды присмирели в этом золотистом божественном сиянии.

Иддин-Набу как-то хрипло, порывисто вздохнул.

— Погодите, устрою я вам ночь Эрры! Я спрашиваю, какое они имели право продавать Нану без моего согласия? Я — старший сын и наследник! Где моя подпись на табличке? Почему, не известив меня, составили купчую?..

— Не ори, — послышался голос из темноты, — пустыню разбудишь.

На вершину каменистого бугра выбрался Шаник-зери, по-видимому, проверявший караулы. Близко подходить не стал — принялся стыдить Иддина издали.

— Я прикажу наказать тебя, Иддин-Набу, если будешь и дальше порочить честь моей двоюродной тетки, благородной Амат-бабы, и не выбросишь блажь из головы. Э-э, нашел, о ком жалеть, — с откровенной издевкой добавил декум. Попробовал я ее, когда был в Вавилоне. Интересно стало, что ты, умник, нашел в этой подзаборной шлюхе, позарившейся на хозяйское добро. Стервь и больше ничего! Еще царапается… Я этой падле даже платить не стал за удовольствие, потому что никаких удовольствий от нее быть не может. Худая, как палка.

На этот раз Иддин-Набу издал что-то очень похожее на рычание и прямо с земли бросился на проверяющего. Выхватил кинжал… Рахим успел схватить его за подол плаща. Он был куда сильнее Иддина, и подтащил его поближе. Между тем Шаник-зери отскочил назад, обнажил меч. Рахим, продолжая удерживать взбесившегося от ярости Иддина-Набу, выкрикнул декуму.

— Иди, Шаник, иди. Мы тут сами разберемся…

— А ты заткнись, голь перекатная! Отпусти этого ублюдка, я ему сейчас кишки выпущу.

Он неожиданно заорал, его бородатое лицо вдруг перекосилось, и декум бросился в сторону часовых. Рахим оставил напарника, который тут же взял на перевес копье, и бросился наперерез Шанику. Декум встал, как вкопанный и с необыкновенной силой закричал.

— Тревога! Бунт!..

— Отставить! — от подножия холма донесся голос. — Убрать оружие!..

— Бунт! Бунт! — продолжал выкрикивать декум.

Выбравшийся на вершину холма, Навуходоносор бросился к нему, с ходу ударил Шаника-зери в ухо. Тот удержался на ногах, но сразу сник, замолчал, изумленно, с некоторым страхом, уставился на царевича.

— Заткнись, тебе сказали! — потом царевич крикнул часовым. Отставить! Спрячьте оружие!.. Остыньте, и направьте ярость на врагов.

Затем Навуходоносор обратился к декуму.

— Ты — мужчина или ослиное дерьмо?

Ответа он не получил.

Рахим почувствовал, как обмяк Иддин-Набу. Расслабился, восстановил дыхание… Шаник-зери сунул меч в петлю на перевязи.

— Завтра утром явитесь ко мне, — приказал царевич. — Сначала ты, — он указал на Шаника, — потом вы двое.

С этими словами он удалился.

Утром Навуходоносор объявил решение. Шаник-зери было поставлено на вид — в таких обстоятельствах командир не должен обнажать оружие, а вызвать караул. Ну, а если обнажил — руби! Иддин-Набу были присуждены плети, Рахим помилован.

Приговор в рядах отборных был встречен вздохом облегчения — обычно за покушение на жизнь или честь вышестоящего командира воина лишали жизни. После недолгой, изнурительной для всех присутствующих экзекуции, совершенной по холодку, ранним утром, Навуходоносор приказал Иддину-Набу зайти к нему в палатку. Спина у Иддину кровоточила, однако он старался держаться прямо. Рахим помог ему добраться до шатра, время от времени, чтобы не капала, подтирал кровь, густо выступавшую из рубцов на спине напарника. Или друга? Это слово — ману, что значит, дружок, однообщинник само собой вырвалось у него. Пойдем, мол, ману, господин требует…

В палатке Навуходоносор предупредил Иддина-Набу.

— Не вздумай затевать скандал в столице. Веди себя пристойно. Не хватает еще, чтобы люди говорили, что мои отборные ведут себя как разбойники. Рахим, — обратился он к Подставь спину, — присмотришь за ним в пути. Воду можешь не жалеть. В случае чего, уману будет рядом.

* * *
В Вавилон караван прибыл в четвертый день месяца улулу, поздним вечером. Вошли в город со стороны предместья Бит-Лугальгирра. Сначала двигались по улице Шамаша-защитника, затем, свернув на «Молись и тебя услышат», добрались до моста через Евфрат, на котором уже начали снимать настил. Так поступали каждый вечер, чтобы не дать разбойным людям, совершившим злое, перебраться в темноте с одного берега на другой. Рахим-Подставь спину, находившийся в головном дозоре, зычно крикнул работникам.

— Эй, остановитесь! Наводите мост!..

— Ишь ты, раскомандовался! — ответил ему старший из служителей, здоровенный бородатый шушану в длиннополой рубахе с засученными рукавами. — Уймись, а то вызову стражу.

— Открой дорогу правителю Вавилона, мужик! — крикнул Иддин-Набу.

— Это какому еще правителю!? — возмутился начальник моста. — Был у нас правитель, царь Набополасар, да ушел к судьбе. Мир праху его. Вы о ком кричите?

— О наследнике его, победоносном Навуходоносоре!

— Так вы из армии! — обрадовался шушану и всплеснул руками. Его подручные сразу прекратили растаскивать доски, бросились поближе к конным.

— Как там было, под Каркемишем? Много добычи захватили? — наперебой начали расспрашивать они.

— Порядочно, — ответил Рахим, потом, не выдержав, позабыв о тревогах, связанных с оставленных в Дамаске добром, с царским заданием обеспечить беспрепятственный проезд во дворец, во все горло заорал. — Сокровищ набрали видимо-невидимо, на всех хватит!

Служители дружно завопили от радости. Кто-то принялся приседая хлопать себя по бедрам, другие подпрыгивать на месте. Со всех сторон к мосту на шум начали сбегаться люди. Рабочие бросились сплачивать доски, восклицали при этом.

— Парнишку пропустим… Победителя под Каркемишем всегда с удовольствием. Как он там, малый, не пострадал?

Между тем в укрупнявшейся на глазах толпе побежало: «Сокровищ, говорят, нахватали! Горы серебра и золота… Все, что фараон в закрома натаскал… Молодец малый, не ошибся в нем старик-защитник…»

Наконец к мосту в сопровождении свиты подъехал сам царевич. Дозорные ударили пятками коней и помчались на другую сторону, а по берегам священного Евфрата, при виде проезжавшего по мосту Навуходоносора понеслись приветственные крики.

Люди безумели от радости. Что ни говори, но только победа под Каркемишем, известие о которой пришло всего несколько недель назад, сняла многолетнее напряжение, в котором жили люди в Вавилоне. Взятие Ниневии лишь немного успокоило их. С той поры тревога только нарастала — дела пошли далеко не так, как надеялись: ассирийский волк Ашшурубалит еще был жив, фараон пригнал неисчислимую орду ему в подмогу, царь, старик-защитник, был совсем плох, наследник молод. Что такое двадцать лет с гаком? Сопляк! Разве ему с врагами управиться? Враги были злые, сильные. Плохого о Кудурру ничего не скажешь, но он пока не испытан на прочность, на верность богам, на уважении к традициям. Жена его мидянка позволяет себе без должного почтения относиться к великой Иштар. За все время пребывания в священном городе ни разу не появилась в ее храме, паломничеств по соседним городам-спутникам не совершала. Разве так должна вести себя вавилонская царица? Разве присмотр за тусклым язычком огня может заменить милость великих богов? Одно слова, дикарка. За это богохульство и наказывают ее боги умерщвлением детей. Другое дело, брат наследного принца Набушумулишир, этот ни одного праздника не пропустит, всегда в обнимку со жрецами, такой богобоязненный… Знаем мы таких, говаривали в толпе, того и гляди нож брату между ребер всадит. Что потом? Междоусобица? Брат на брата?..

Все эти тревоги не могло оборвать разом и напрочь даже известие о победе под Каркемишем, тем более, что в распространяемом сообщении говорилось всего лишь о поражении египтян. Глашатаи на рынках и в кварталах кару[805] именно в такой форме выкрикивали новость — мол, боги наказали врага позором. И никаких подробностей. Подобное объявление вряд ли могло кого-нибудь убедить в истинности «позора». Когда же известие о великолепной, неслыханной победе подтвердилось, когда свои и иноземные купцы донесли, что вся Сирия, как по команде, легла у ног Навуходоносора, город взорвался от радости. Старик-защитник Набополасар, уже совсем больной, лично принял участие в грандиозном жертвоприношении по случаю победы, выделил из царских сокровищ множество козлят и ягнят, а также белых быков. Торжества длились до конца месяца ду'узу, захватили и часть следующего месяца абу. Даже смерть царя, опечалившая сердца, не отозвалась в сердцах горожан мрачными предчувствиями. Отчаяния по случаю потери его царственности не было, ощущения беззащитности тоже. Его похоронили даже с какой-то светлой, улыбчивой грустью, — спи, отец народа, ты славно потрудился на благо отечества. В твое правление вознесены были боги небес и земли. Старики танцевали, юноши пели, женщины и девицы радостно выполняли женское дело и наслаждались объятьями. Обильно рождались сыновья и дочери, роды были удачны. Тех, кого тяжесть пороков обрекла на гибель, ты, отец-защитник, спас. Освободил тех, кто был несправедливо ввергнут в узилища. Тот, кто много дней болел, выздоравливал. Голодные насытились, жаждущие утолили жажду, нагие облеклись в одежды… Спи Набополасар, у тебя теперь достойный наследник… Его царственность распростерлась над священным городом, как крылья Мардука.

Блаженствуй, Вавилон!..

Набополасара уложили в роскошный саркофаг из лазурита, украшенного золотом и серебром, снабдили всем необходимым в подземном мире, и многие, очень многие в тот печальный день поклялись не забывать его имя и поминать наряду со своими предками. Разве честному человеку жалко поделиться головкой чеснока или лука, наполнить миску бобами и налить кружку темного пива, старику, освободившему их от ужаса перед Ашшуром!

Темнело быстро, но еще быстрее по улицам, к Этеменанки и Эсагиле, на улицу «Приносящему радость своей стране» сбегался народ. Скоро жители запрудили нарядную Айбуршабум — широкий проспект, застроенный по правую сторону дворцами знати, по левую невысокой нарядной, выложенную голубыми изразцами стеной, за которой располагалась вавилонская башня. Ворота царского дворца уже были закрыты. В пределах цитадели вдруг заметались отблески огня. Видно, часовые из числа отборных, охранявших старого царя, наконец заметили факелы, услышали вопли и ликующие выкрики все прибывающей толпы. Сам начальник дворцовой стражи взобрался на башню, в стене которой была укреплена правая медная створка ворот, принялся грозить горожанам наказанием, потребовал немедленно разойтись, однако, услышав от возбужденных жителей о приближении наследного принца, потерял дар речи. Тут же к воротам добрались Рахим-Подставь спину и Иддин-Набу и начали требовать, чтобы ворота были распахнуты и выстроен караул. Начальник стражи крикнул сверху, чем они могут подтвердить свои слова. Тогда жители осветили их лица факелами, стражи у ворот подтвердили — точно, господин, эти из отборных царевича. В этот момент подоспел Набузардан и крикнул.

— Ты что, не узнаешь меня, Балату?

Начальник дворцовой стражи поспешил с башни вниз.

И пропал.

Скоро к воротам подоспела основная группа во главе с Навуходоносором. Толпа вместе со стражей, стоявшей внизу у ворот, принялись колотить в медные створки. Наконец они медленно раздвинулись. Во внутреннем дворе уже собралось большинство царских чиновников, проживавших на первом дворе. Одеты они были на скорую руку, кое-кто в домашних туфлях выскочил. Впереди толпы стояли оба брата Навуходоносора, а также «владыка приказа» начальник царской канцелярии, старенький Мардук-Ишкуни, и писец-хранитель документов с печатью. Лица у всех были растерянные, никто не ждал царевича так скоро.

Как только ворота дворца закрылись за караваном, Навуходоносор подозвал начальника стражи и приказал удвоить посты во дворце. С этой целью можно было использовать прибывших с ним людей.

Начальник стражи, услышав приказ, было замялся, потом сказал, что после смерти великого Набополасара согласно его распоряжению только Мардук-Ишкуни и царевич Набушумулишир имели право отдавать ему приказания.

— Они возражать не будут, — ответил ему Навуходоносор и, повернувшись к брату, спросил. — Так как?

В это время Набузардан встал позади начальника дворцовой стражи, громогласно прочистил горло. Солдаты, прибывшие вместе с царевичем, как было расписано во время последней ночевки, тут же взяли под охрану царскую сокровищницу, дом стражи, все ворота из двора в двор. Шаник-зеру повел свой пятидесяток на стены и башни.

— Что ты, брат! — восторженно ответил Навуходоносору младший, Набуушабшу. — Это твой дворец, твой город!

— Да, — кивнул Навуходоносор, — это мой дворец, мой город. И страна моя! Ты понял, начальник стражи?

Тот поклонился.

— Да, господин.

Как только караулы были расставлены, знатные, толпой окружившие наследного принца, куда входили верхушка городского совета, успевшая прибыть во дворец, военачальники и высшие писцы, служившие Набополасару, направились к могиле старика-защитника. Набополасар был похоронен на парадном дворе в богатом саркофаге, тело было набальзамировано воском, обмазано асфальтом. Затем — к тому моменту Навуходоносор уже уверенно повелевал окружающими — наследный принц уединился с Мардук-Ишкуни. Тот поведал ему, что всеми силами крепился против настойчивых требований главных жрецов и кое-кого из городского совета немедленно назначить временного правителя.

— Я хранил это место для тебя, Набу-Защити трон, — сказал старик. Такова была воля моего господина. Учти, все присутствующие при его кончине дали клятву поклониться твоей царственности… Таблички с отпечатками их ногтей хранятся в надежном месте.

Он замолчал. Царевич тоже. Невысказанная мысль витала в воздухе. Первым произнес имя, о котором подумали оба, Мардук-Ишкуни. Он вздохнул и сказал.

— Да, твой брат… Мне настойчиво подсказывали это имя. Не наперекор тебе, а только в качестве временного исполнителя воли богов. До твоего возвращения. Сам он был осторожен, ни разу не обмолвился о необходимости наделения его властью… — он помолчал, потом добавил. — Как видишь, я уже одной ногой в царстве Эрешкигаль. Если бы я не в срок ушел к судьбе, они бы добились своего.

— Это понятно, уважаемый советник, — ответил царевич. — На радость богам ты дожил и выстоял. Теперь меня очень интересует, на каких условиях они сговорились. Ты понимаешь, что я имею в виду?

Мардук-Ишкуни ответил не сразу, пожевал обмякшими старческими губами. Наконец признался.

— Они таились от меня. Поспрашивай у своей мидянки. Боги благоволят тебе, Кудурру, они наградили тебя достойной женой. О том же самом спросила меня и она — на каких условиях? Я не сумел… Тогда она сама приложила усилия и узнала, чего тебе следует опасаться.

— Чего же?

— Поединка Господина, устанавливающего день, месяц и год, с демоном бездны, подручным Тиамат.

— Ты имеешь в виду затмение луны-Сина?

— Да, царевич.

* * *
Уже в спальне, сидя на кровати рядом с Амтиду, заметно оплывшей в поясе, он узнал о тех слухах, которые ходили в городе. Некоторые из них, принесенные служанками и верными наследнику чиновниками, подтвердили мидийские и персидские купцы, основавшие в Вавилоне довольно многочисленную колонию. Более точные сведения доставили тайных дел мастера и соглядатаи, внедренные Навуходоносором в различные слои местного общества еще в бытность свою владыкой приказа секретных дел. Согласно аккадским и ассирийским обычаям, определявшим распределение обязанностей в царских семьях, наследник престола всегда отвечал перед царем за добычу сведений и их достоверность. Здесь, в Вавилоне, практической работой занимались главный писец гарема наследника Ша-Пи-кальби и советник Нергал-Ушезуб. Один по должности, другой по призванию…

— Прежде всего твой брат согласился, чтобы в отличие от твоего отца держателями и распорядителями земли вновь были объявлены храмы. Это самая главная уступка. Все остальные, — продолжала рассказывать жена, — не так существенно. Прежде всего сильные в городе требуют подтверждения привилегий, дарованных прежними властителями священным городам. Далее, расширение сферы действия храмовых судов и отказ в праве обжалования их решений в царских судах… Кроме дел по государственным и воинским преступлениям. Изменение пропорций распределения добычи. Жрецы хотят потребовать твердо установленную долю от общего количества добычи, а не просто ту часть, которую царь от щедрости сердца выделяет храмам. И наконец, чтобы прикоснуться к руке Мардука правитель ежегодно должен получать согласие городского совета…

— Вот даже как! — Навуходоносор изломил бровь. — Интересно, на что они надеются? Стоит мне привести войско…

— Но с чьего разрешения ты приведешь войско?

— Как так? — удивился царевич.

— Вплоть до начала месяца арахсамну предсказатели предрекают несчастливые дни для тебя, а в самом начале этого месяца должна случиться битва Сина-луны с чудовищем. До ее исхода, заявляют жрецы, нельзя решать судьбу претендента на власть, это очень опасно для твоей царственности. Вот почему они упрашивают Набушумулишира временно взять власть в свои руки.

Навуходоносор всплеснул руками.

— Все только и делают, что заботятся о моих интересах! — он помолчал, потом поинтересовался. — Братец согласился?

— Нет. Он заявил, что верен данной отцу клятве и только с твоего согласия может заменить тебя в эти страшные дни.

— Ловко. Прости, моя ласточка, я все о делах да о делах, — он погладил жену по объемистому животу. — Жду мальчика…

Амтиду опустила голову.

— Если будет девочка, ты женишься на этой сирийской дуре?

— Вынужден. Ее отец — моя опора в Сирии. Я не могу с ним ссориться. Но если ты родишь мальчика, Бел-амиту будет взята в мой дворец наложницей. Это я обещаю тебе.

Амтиду опустила голову, посидела молча.

— Милый, я так соскучилась по тебе, — она неожиданно заплакала. Ахуро-Мазда отвернулся от меня. Я боюсь родов, меня страшит появление маленького…

Муж погладил ее по светлым кудрявым локонам, выбившимся из-под прозрачной, привезенной из далекой Индии накидки.

— От Астиага тоже давно нет известий… — сказала жена.

Навуходоносор замер.

— Что-нибудь случилось?

— Он попал в опалу. Киаксар решил, что Астиаг собрался поступить с ним также, как ты со своим отцом.

Навуходоносор поднялся, прошелся по спальне.

— Это серьезно? — спросил он.

— Да, отец сослал его воевать дикие племена в горах на востоке. Одним словом, решил держать подальше от Экбатанов.

— Кто в таком случае может прийти к власти в Мидии?

— Кто угодно из братьев. Для нас особенно опасен самый близкий сейчас к отцу Фрашауштра — так называют его в Мидии. Он коварен, хитер и непуган. Он может попытаться посягнуть на договор.

— Неужели он хитрее и коварнее Набушумулишира? — улыбнулся Навуходоносор.

— Твой брат умен, а тот молод и дерзок, — ответила Амтиду.

— Отец предупреждал, что я своим примером окажу Астиагу дурную услугу, — царевич сразу посуровел. — Однако я не бросаю друзей в беде. Астиаг дорог не только мне или тебе, но и Вавилону. У нас с Мидией договор о вечной дружбе. Я попрошу твоего отца прислать экспедиционный корпус мне на подмогу и буду настаивать на том, чтобы командование было поручено Астиагу. Тем самым мы сразу убъем двух кроликов: с одной стороны, Астиаг будет удален от дворца, как того и желает Киаксар, с другой, наследник добудет славу, средства и, главное, ударную силу в споре с Фрашауштрой. Я думаю, тебе стоит написать отцу. Уверь его в искренней преданности Астиага великому царю мидян, а также, ничего не скрывая, изложи мою точку зрения. Сообщи, что я высоко ценю наши дружеские узы и полагаю, что наш великий союз на руку Мидии не в меньшей степени, чем Вавилону. Только в том случае, если между нами сохраняться братские, доверительные отношения, мы сможем разгромить наших врагов и обустроить свои государства. В этом смысле Астиаг — желанный гость в священном городе. Ты так и намекни Киаксару — желанный гость… Мы должны и дальше укреплять наше братство по оружию. Всякие попытки облыжно обвинить одного из победителей под Каркемишем в измене будут просто не поняты в Вавилонии. В этом случае мы волей-неволей сочтем, что наши соседи отвернули свои лица от священного города. Твой отец в здравии?

— Да, он еще крепок, как степной жеребец. То и дело тащит в свою спальню очередных невест… — усмехнулась Амтиду. — Также, как и некоторые, которые то и дело клянутся в любви.

— Мне не нужны невесты, Амтиду, но я не волен распоряжаться собой.

Он обнял ее за плечи привлек к себе, шепнул на ушко.

— Ты никуда не уйдешь, любимая, останешься здесь, со мной. Я все понимаю… — и в ответ на негодующий возглас Амтиду добавил. — Я не трону тебя, просто обниму, послушаю как топает ножками наш маленький. Оставайся?.. Но прежде я должен встретиться с Набушумулиширом. Одно из двух: либо он уже покинул дворец, тогда его намерения вполне ясны, либо он ждет меня с требованием обясниться. Ты ошибаешься насчет Нашумулишира — это не только самый умный, но и самый хитрющий человек на свете, которого я знаю. И очень осторожный… Он знает, что я никогда не доверял ему. Мне бы не хотелось его разочаровывать. Ты отдыхай, я ненадолго…

Амтиду улыбнулась.

— У тебя сегодня будет хлопотоливая ночь. Я не уйду, милый, я согрею тебе постель.

В ту часть дворца, которую занимал брат, Навуходоносор отправился в сопровождении начальника своей личной стражи Набузардана. Набушумулишир был поселен отцом в отдельном здании на территории дворцового комплеса. Одна из стен его покоев наглухо примыкала к цитадели, возведенной на берегу Евфрата, и прикрывавшей городской дворец со стороны реки.

В доме было тихо, пришлось будить стражу. Набузардан пинками разбудил обоих молоденьких отборных, заснувших возле входной двери. Когда вошли в дом, потребовали факелов. Тут же появился старенький раб с большим светильником, заправленным наптой. Так, при чадящем свете, в странной тишине — удивительное дело, домочадцы царевича все попрятались, никто нос не смел высунуть — добрались до внутренних апартаментов Набушумулишира. Вошли без стука. Брат был один, не спал. Медная лампа, заправленный горючей жидкостью, цедила скудный свет, но его хватило, чтобы по лицу младшего старший понял, что тот ждал его.

Навуходоносор остановился напротив сидящего в кресле человека, молоденького, усталого, долго смотрел в его глаза. Что он там пытался прочесть, Мардук его знает, только Набушумулишир оставался спокоен. Глаз не отводил, пренебрегал взглядом в упор, помаргивал, время от времени бросал взгляд в окно, за которым все гуще и гуще мрачнела южная ночь… Наконец предложил сесть, спросил, не желает ли чего уважаемый наследник престола? Может, с дороги поест? Ему стоит только щелкнуть пальцами…

Навуходоносор отрицательно покачал головой. Шуму — так в семье звали среднего брата — пожал плечами и сказал.

— Я не ждал тебя так скоро. Знал, что явишься, но чтобы так стремительно!.. Хотел застать меня врасплох? В постели?.. Твоя мидянка, верно, уже наплела обо мне небылиц. Ты ее больше слушай, у нее дурная вера. Ее поклонение огню и некоей светлой силе, может, хороши там, в родных ей горах, а мы здесь просим милости у наших привычных богов, у господина Сина, который сам по себе возрождается каждый месяц, у неподкупного судии Шамаша. Когда мы не ладим друг с другом, то посылаем собеседника к Нергалу или желаем, чтобы Эрра его попутал. Женщин пугаем гневом Иштар, нашей матери. Ладно, что это мы о бабах да о бабах. Если бы ты побеспокоился сообщить мне о своем прибытии заранее, я бы устроил победителю под Каркемишем торжественную встречу.

— Вот, — Навуходоносор погрозил ему пальцем, — так и надо было поступить, а не ввязываться в гнусные переговоры с этой жадной ненасытной сволочью. Ты дал им согласие? Ты дал согласие на таких оскорбительных для чести нашей семьи условиях?!

— У меня не было выбора, — огрызнулся Набушумулишир. — Город не может жить без правителя. Тысячи дел… Мардук-Ишкуни совсем дряхлый. Сил не хватает прижать к свежей глине государственную печать. Мне было важно закрепить трон за нашей семьей. Сначала они вообще не хотели слышать об отпрысках Набополасара. В крайнем случае, потребовали они, — пусть он сам, то есть, ты, обратишься к ним с предложением занять трон. Они будут решать…

— Но как ты мог подвергнуть сомнению наше право на наместничество на земле?

Набушумулишир вздохнул, опустил глаза.

— Брат, если бы ты так не спешил в Вавилон, ты бы дождался моего гонца, который, наверное, сейчас мчится в Дамаск с точным сообщением обо всем, что случилось здесь после смерти отца. Те сведения, которые ты получил от своей жены, по-видимому, пришли к ней от моего бывшего слуги, Шапу. Он сумел узреть только один кустик в лесу. Другие деревья были спрятаны от него завесой тайны. Да, в беседе с главным жрецом Эсагилы я допустил возможность распределения ответственности за богами подаренное имущество, но ты не знаешь, что в разговорах с настоятелями Ниппура и Сиппара, я сразу отверг такую возможность, объяснив им, что царственность на части не делится. Встретившись со жрецами беспредельно верных нам Урука и Борсиппы, я решительно заявил, что воля нашего господина Набополасара священна и должна быть выполнена безусловно и не взирая ни на что, в противном случае устойчивость государства могла бы подвергнуться серьезным испытаниям. У меня и мысли не было претендовать на трон. Я попытался столкнуть их лбами, чтобы они передрались между собой и не смогли выработать единую позицию. Более того я взял на себя смелость распределить долю каждого храма на добычу, которую ты взял в Сирии. Здесь все указано, он протянул брату пергамент. Тот взглянул на записи, потом, не поверив увиденному, поднес кусок желтоватой бумаги к свету, изумленно глянул на брата.

— Ты лишился разума? Половину всей добычи?! Обычно мы платили храма десятую часть.

— Да, это несуразно много, но ведь распределять доли будешь ты. Кроме того, никто точно не знает, взял ли ты что-нибудь существенное в Сирии и Харране? — намекнул брат.

Этот вопрос Навуходоносор оставил без ответа. Прошелся по комнате, тоже глянул в окно — ветер посвистывал в оконном проеме — потом кивнул.

— Ладно, что сделано, то сделано, — он передал свиток стоявшему у дверей Набузардану.

Набушумулишир продолжил.

— Пусть они перегрызутся, пусть обратятся к тебе с просьбами пересмотреть причитающуюся каждому храму долю. Они сразу забудут и о принадлежности земли, о судах. За это время ты мог бы привести армию и сам решить, что из их требований справедливо, что нет. Я пытался выиграть время. Я удержал дворец в руках нашей семьи, я сохранил всю администрацию, которая горой стоит за тебя. Послушай, Кудурру, только сумасшедший может претендовать на власть над Небесными вратами после твоей победы под Каркемишем. Я не сумасшедший! Я всегда верил в твое предназначение, интересы семьи для меня всегда были святы.

— Что там насчет неблагоприятных дней? — спросил Навуходоносор.

— Так решили боги, — развел руками младший брат. — Не пренебрегай предостережением жрецов. Вызови сюда армию. К тому времени минуют лихие дни. Мардук проявит милось. Син одолеет злобного демона, и все наладится.

— У меня, брат, и в мыслях нет снимать армию из Дамаска и гнать воинов сюда, в Вавилон, чтобы доказывать свою царственность. Я готов к испытаниям — пусть Вавилон встретит уготованную небом беду во главе с законным повелителем. Нельзя допустить, чтобы жители во время помрачнения лика Сина оказались ввергнутыми в состоянии страха и смятения духа, чтобы восторжествовали безвластье и оцепенение. Я благодарен тебе за ту настойчивость, с какой ты защищал интересы семьи и династии, но в нынешних условиях мы не имеем права терять время. Сейчас все висит на волоске. Я не хочу сказать, что мы находимся на краю гибели. Совсем наоборот! Вот почему наше положение во много крат сложнее — мы находимся на перепутье между величием и прозябанием. Стоит нам сойти с дороги славы, и враги рано или поздно растопчут нас. Мы не имеем права упускать ни одной возможности…

Он замолчал, подошел к зарешеченному окну, через которое был виден освещенный факелами оголовок одной из крепостных башен. Там, по огороженной зубцами площадке расхаживал часовой. Небо было мутно, завывал ветер. Должно быть нагонит песчаную бурю. Как вовремя они успели. Стоило каравану задержаться в пустыне, глядишь, немногие смогли бы добраться до Вавилона.

— Что ты предлагаешь? — неожиданно спросил Навуходоносор. — Как мы должны поступить, чтобы снять вопрос о престолонаследии и избавиться от этих обременительных условий?

— Следует провести гадание о выборе дня объявления тебя правителем страны во всех храмах. Во всех священных городах… Начать следует с Эсагилы, все-таки это наше главное святилище. Дом Мардука… Затем неплохо было бы посетить Урук и другие города.

— Что ж, — прищурился Навуходоносор, — неплохая идея. Заодно можно будет узнать, что у нас творится в государстве.

* * *
Оставив брата, Навуходоносор в сопровождении Набузардана явился в выделенные Бел-Ибни покои, без церемоний вытащил его из постели и передал содержание бесед с Амтиду и Набушумулиширом.

— Что будем делать, уману?

Тот долго молчал — сидел в постели, раскачивался взад и вперед и что-то заунывнонапевал. В такт ветру… Царевич не подгонял — устроился у окна, смотрел на звезды, ждал ответа.

— Дурной день, он и есть дурной день, тут ничего не поделаешь, наконец отозвался старик. — У сильных очень веский довод против поспешного возведения наследника на трон.

— Я не верю храмовым бару и макку! — заявил наследник.

— Значит, следует еще раз обратиться к звездам.

В этот момент подал голос молчавший до той поры Набузардан.

— Я не понимаю, — громко прошептал он, — как с такой добычей, какую мы взяли в Верхнем Араме, гадание могло дать неблагоприятный результат? С таким илану, как у господина, должны считаться сами боги!..

— Мало ли… — неопределенно ответил Бел-Ибни. — Порой воля небес может быть скрыта завесой недоброжелательства, недостойного умысла.

Уману помолчал, потом предложил.

— А что, если нам пойти по стопам твоего мудрого отца, Кудурру? — спросил он. — Может, стоит сначала посетить священные города, выяснить, в каком состоянии находятся святилища, какова в них утварь, на чем едят и пьют боги? Как полагаешь? У нас хватит средств, чтобы помочь им достойно отпраздновать победу Сина-луны над демоном тьмы? Набузардан прав — с такой добычей, как у нас, разве мы не вправе рассчитывать на благоприятный исход гадания? Начать надо непременно с Урука, затем следует пометить Борсиппу… Если в к тому же господин не поскупится на жертвоприношения… Пусть небожители до отвала насытятся жертвенным мясом.

— Мой любезный брат предложил начать то же самое, но с Эсагилы. Ты слышишь, Бел-Ибни?

— Да, повелитель. Я всегда знал, что твоему брату ума не занимать.

Наследник неожиданно засмеялся.

— Коварства тоже. Вот ведь как бывает — любую здравую идею всегда можно вывернуть так, что, кроме вреда, от нее ничего не дождешься. Если я первым делом обращусь к верхушке Эсагилы, тем самым я как бы подтвержу ее первенствующее положение среди других храмовых сообществ. Не имеет значения, что великий Мардук — основатель и попечитель нашего города. Так, уману? Если же я сначала навещу верный Урук, первый призвавший отца в трудные годы войны с Ассирией, я одним ударом раскалываю оппозицию…

Наступила долгая пауза. Приняв решение, Навуходоносор неожиданно почувствовал, как он устал, и все равно где-то в глубине сердца ключом било желание действовать, совершать, творить. Это были сладостные ощущения. Стоило только на мгновение податься слабости, как родник мгновенно бы иссяк. Требовалось положить последний кирпичик в намеченный план действий. Что-то необычное, ошарашивающее все население страны. Всех сильных в городах и всех слабых. Всех разом!..

— Вот что еще, — Навуходоносор задумчиво покачал головой. — Не плохо бы поддержать народ в его желании иметь достойного царя. Что, если прямо с завтрашнего дня я начну раздачу наградных земельных наделов воинам, отличившимся под Каркемишем. Кроме того, отборные должны восхвалять новые земли и несметные сокровища, добытые нами в Сирии, и которые ждут не дождутся часа, когда их доставят в Небесные врата. Ты слышал, Набузардан? Это твоя задача. Пусть народ скажет свое слово.

Тот кивнул.

— Тебе, уману, придется потрудиться в канцелярии и в судейской палате. Привлеки всех писцов. Разберитесь со всеми жалобами, и всякий раз, когда обнаружится, что сильный беззаконно обижал слабого, заносите его имя в пергамент. Пусть обратят внимание на любой, самый мелкий факт незаконного закабаления в рабство своих соплеменников, а также на то, как храмы выкупают членов общины, попавших в рабство во время войны. Меня особенно интересуют особо вопиющие случаи, касающиеся мушкенум, ушедших в армию. Это должны быть беспроигрышные дела, чтобы никто не смел заявить, что я действовал вопреки традициям и закону. Мы должны во всеоружии встретить наступление злых дней. Это мой долг, чтобы к схватке доблестного Сина со злым чудовищем в городе была восстановлена справедливость. Все понятно?

До своей спальни он добрался под утро. Амтиду спала, почему-то тяжко вздыхала во сне. Он лег рядом, положил ей руку на живот. Легкий толчок был ему ответом. Сын уже просился наружу, на божий свет? Или дочь?

Жена, охая и постанывая, перевернулась на другой бок, обняла мужа. Тот уже на грани сна задал давно мучивший его вопрос.

— Скажи, моя ласточка, почему ты пренебрегаешь священным храмом Иштар Агадеской? Все-таки она покровительствует роженицам… Стоит ли гневить великую?..

— Ах, Кудурру, — спросонья ответила жена. — Я бы с радостью, только не могу пересилить себя. Боюсь…

— Чего? — усмехнулся Навуходоносор.

— Белых голубей.

— Кого-кого?!

— Этих безжалостных тварей, исчадий Ахримана. Эти птицы, — сразу проснувшись, жарко зашептала Амтиду, — разносят по миру страшную заразу. От нее вымирают селения и города. Так, по крайней мере, говорят у нас в Мидии.

— Ладно, спи, — отозвался царевич.

* * *
Старик Навуходоносор поднялся с ложа, приблизился к окну. Со стороны Тигра надвигался рассвет — в той стороне край неба осветился, бирюзовая завесь сглатывала звезды. Прямо перед окном, на зубцах стены цитадели, снежными комочками виднелись голуби, слетавшиеся сюда с крыши храма Иштар Агадеской.

Неисповедимы пути богов. Белые голуби, любимые птицы цветущей, вечно девственной Иштар, как полагала Амтиду, приносят на восток жуткую болезнь. Зачем? Как все-таки простодушен бывает человек, пытающийся постичь замысел божий.

Он вздохнул, направился к двери, вышел в коридор. Рахим, бодрствовавший в своей нише, неторопливо поднялся.

— Завтра и послезавтра можешь отдохнуть. Явишься на пятую ночь. Кого поставишь у дверей?

— Своего старшего сына, господин.

Навуходоносор кивнул.

Глава 5

На третий день празднования нового года, в канун ночи, когда исчезнувший с небосвода рогатый серп Сина-луны должен был воспрянуть от смертного сна, великий царь объезжал город по крепостной стене. Правителю Вавилона с большим трудом удалось ввести эту церемонию. До его указа двадцатилетней давности, на третьи сутки торжеств повелителю предписывалось посещать храмы, пропущенные во второй день, раздавать дары, а также пролить слезы по погибшему Сину, ипостаси Мардука, в его храме, расположенном возле ворот Иштар. Ежемесячная кончина божественного серпа символизировала жертву, которую каждый год приносил творец вселенной, чтобы в час нового рождения дать силу земле и воде, всей живности, всякому ростку, каждому колосу, каждому цветку и зернышку. Пусть будет обилен урожай! Пусть финиковые пальмы сыплют плодами, тучнеет скот, наливаются сладким едким соком луковицы, крупнеют дольки головки чеснока. Вот чего ради принимал смертную муку благородный Мардук, вот зачем страдал плотью всемогущий бог, вот о чем напоминал людям вид осиротевшей, помрачневшей от горя, ближайшей к земле небесной сферы.

Выход царя совершался после восхода солнца. К тому моменту все уже было готово: к дворцовой башне подогнана праздничная роскошная колесница, расставлены караулы, путь по верху стены выметен, сбрызнут водой, стена украшена гирляндами, знаменами и синими штандартами с золотыми изображениями мушхушу — дракона Мардука.

Стены Вавилона[806] составляли красу и гордость священного города. Всего вокруг столицы было возведено тройное кольцо, не считая могучей наружной стены, которая включила в свои объятья не только городские кварталы, но и летний дворец Навуходоносора, а также предместье, где жила знать, Бит-шар-Бабили. Царь объезжал город по внутренней, самой мощной стене, называемой «великой» или Имгур-Эллиль. Места здесь, между двух рядов крепостных зубцов, выступавших над оградой, хватало для трех колесниц в ряд — кортеж был так и выстроен: впереди открытый царский экипаж, следом за ним по обе стороны, клином, с прогалом в половину ширину повозки, две сопровождающих его боевых колесницы, на одной из которых восседал раб-мунгу Нериглиссар, на другой первый советник царя, «владыка приказа» Набонид. За ними, в своих экипажах, царевичи, знать и прибывшие на празднование наместники, вперемежку с союзными правителями. Сын Бел-амиту, наследник престола Амель-Мардук боялся высоты и поэтому особенно не любил эту «надуманную», как он однажды выразился, церемонию. Своему вознице в этот день он приказывал запрягать самых покорных мулов, сам проверял шоры у них на глазах. В узком кругу он, случалось, позволял себе высказываться в том смысле, что отец сумел одолеть множество врагов, заслужить уважение не только соседей-царей, но и тех, «кто взирает на нас из небесных сфер», однако ему так и не удалось утихомирить гордыню, погнушаться тщеславием. Все-то его тянет ввысь!.. Может, поэтому ему так трудно поклониться истинному Богу, воспеть его величие. Набонид, доведший эти слова до ушей царя, в ответ ничего, кроме вздоха, не услышал.

Советник и «владыка приказа», уману Набонид, занявший эту должность после смерти Бел-Ибни, подождал распоряжений, поиграл в сочувствующее молчание, затем, склонившись в пояс, медленно вышел из тронного зала. Повелителя следовало понимать таким образом — срок окончательно решить судьбу Амель-Мардука еще не пришел. Что ж, господин, как всегда прав: редко, кто из посвященных, близких к Навуходоносору людей сомневается, что нет бога, кроме Бога. В этом нет большого греха. Однако, рассудил Набонид, стоит ли высказывать подобные мысли вслух, тем более, что мудрецы пока никак не могут договориться, как же все-таки именовать Господина. Мардук? Яхве? Адонаи? А может, Син?..

Ворота Иштар являлись исходным пунктом процессии, отсюда весь кортеж двинулся шагом. Слева расстилалась нарядная, утыканная рощицами финиковых пальм пустошь, кое-где застроенная великолепными домами. Дальше к северу был различим фешенебельный район Бит-шар-Бабили, за вилами ясно возвышался летний дворец царя, возведенный на огромном, сложенном из обожженного кирпича основании. Вся эта, поддернутая розовеющей дымкой территория была обнесена сооруженной лет двадцать назад внешней стеной, прикрывавшей Вавилон с востока, со стороны мидийцев.

Врата Небес представляли из себя чуть искаженный прямоугольник, сложенный из двух неравных квадратов, разделяемых великой рекой. Кварталы слева по течению назывались Старым городом, справа — Новым. Сверху великолепие и обширность Вавилона, блистающего на радость солнца-Шамаша, казались особенно завораживающими. Столица напоминала колоссальных размеров чашу, ограниченную мощными крепостными валами. Исполинский, под стать величию блистательного Мардука сосуд в его руке, до краев наполненный удивительными дворцами, храмами, садами, открытыми водоемами… Навуходоносор, поглядывал на любимый город и не мог сдержать довольную усмешку — не одними зданиями, как бы прекрасны они не были, славен Вавилон. Ему, посвященному во все тайны великого города, было известно, какие сокровища таятся в подвалах беленых домов, отгородившихся от улиц глухими стенами, сколько золота и серебра попрятано в семейных тайниках.

Плоское донышко Небесных Ворот пересекалось проспектами, улицами, каналами, имевшими входы и выходы в широкие рвы, окружавшие город. Рвы были прикрыты наружной стеной, отстоявшей от двух главных на расстоянии шестидесяти локтей. Весь этот промежуток был заполнен войсками. Людей на близлежащих к стена улицах было немного. Навуходоносор, наблюдая за редкими кучками зевак, только усмехался. Земная слава, что может быть мимолетней! Стоит Мардуку отвести взгляд от своего любимца или, что еще хуже, зевнуть, глядя на него — и чернь тут же забросает героя дерьмом и грязью. Печень омыла тоска. Сегодня ночью во сне его вновь посетил жуткого вида истукан. Он блестел чрезвычайно. С трудом различались очертания колосса — голова из чистого золота, руки и грудь из серебра, бедра и чрево медные, голени из железа, ступни глиняные с прожилками железа. От его вида перехватывало дыхание, замирало сердце. Неожиданно от горы отделился исполинский камень, слетел вниз, ударил истукана в грудь. Тот рассыпался в прах…

Царь попытался было добиться разгадки от своих придворных мудрецов-апкалу. Знал, с кем имел дело, поэтому потребовал, чтобы те, если они такие знатоки в угадывании воли богов, сами догадались, что ему привиделось во сне. Никто не дерзнул! Самые хитрые и пронырливые попросили, чтобы царь, если хочет получить разъяснения, сначала рассказал, что ему померещилось во сне. Открыть тайну, скривился Навуходоносор? Не на того напали!.. Так и не нашлось смельчаков, рискнувших заглянуть в его ночные мысли, даже несметная награда и великие почести не прельстили их.

Правитель поднял руку, возница тут же придержал смирных белых коней. Навуходоносор подозвал к себе старенького Ушезуба, служившего теперь чиновником для особых поручений.

— Ты утверждал, что этот отпрыск Иудеи, Балату-шариуцур,[807] мудр и способен отгадывать сны?

— Да, мой повелитель.

— Позови его.

Процессия остановилась возле башни, за которой, в прясле стены, располагались ворота Сина-кудесника. Отсюда, наполовину перекрытая оборонительным настенным выступом, была видна дорога на Сиппар. С другой стороны открывалась улица Сина-созидателя своей короны, упиравшаяся в перекресток, где громогласно гремели трубы, били барабаны. Там, по-видимому, собирался народ, который должен был прошествовать к воротам бога луны и далее к храму Нового года. Это тоже было святилище Господина, сотворившего день, месяц и год.

Иддин-Набу подвел к царской колеснице мужчину средних лет в богатом одеянии, бородатого и густоволосого. Пряди его курчавых волос безбоязненно и густо выбивались из-под круглой вавилонской шапки с околышем.

— Говорят, ты, Балату-шариуцур, большой мастер по части отгадывания снов? — спросил Навуходоносор.

Иудей склонился в поклоне. Лицо его оставалось спокойным.

— Твое прежнее имя Даниил? — прищурился правитель.

— Да, господин.

— Ты был знаком с Иеремией?

— Нет, мой господин, но мне доводилось слушать его. Я всегда верил и верю ему…

— А мне?

— Перед тобой я преклоняюсь. Ты — господин. Повелением Создателя…

— Я уже слышал эту песню. Иеремия тоже пытался убедить меня, что я не более чем орудие в руке Творца.

— Все мы его орудия.

— Понятно. Тогда ответь, что привиделось мне этой ночью?

— Истукан, мой господин. Колосс, слепленный из…

— Помолчи, Балату! Писец, ступай. Займи свое место.

После короткой паузы, дождавшись, когда писец вернется к толпе сопровождающих, правитель предложил.

— Теперь можешь говорить. Ты угадал, мне приснилось чудовище. Чтобы это могло значить?

— Власть, господин. Этот истукан — власть или по-иному, царство.

— Я понял тебя, Даниил. Выходит, я — золотая голова.

— Это ты сказал, мой господин.

— Не бойся, — посуровел Навуходоносор. — И не юли!.. Ты исполняешь волю Бога. Держись храбро, как держался Иеремия. Я знаю, что его устами вещал Создатель. Кто вещает твоими?

— Он же, господин. Ты, царь, на ложе своем думал о том, что будет после тебя. Открывающий тайны показал, что случится. А мне эта тайна приоткрылась не потому, что я мудрее всех живущих, но для того, чтобы открылось царю разумение, чтобы узнал ты помышления печени своей.

— Продолжай! Ну, смелее!..

— Ты царь царей, которому Бог небесный даровал царство, власть, силу и славу. И всех сынов человеческих, где бы они не жили, зверей земных и птиц небесных он отдал в твои руки и поставил тебя владыкою над всеми. Ты — это золотая голова. После тебя придет другое царство, ниже твоего, и еще третье, медное, которое будет владычествовать над всей землей. А четвертое царство будет крепко, как железо, но не будет в нем согласия, так как железо будет крепиться глиной. Хрупкое оно будет. Не сольются глина и железо, как сливается семя мужчины с телом женщины и рождается человек. Ударит камень, и рассыплется истукан в прах. До того царства, которое будет вечно, которое воздвигнет Создатель, тебе не дожить. И мне не дожить… Оно сокрушит все пределы земные, все племена сведет в единый народ, и стоять будет вечно. Тебе следует знать об этом, господин.

Навуходоносор похлопал ладонью по бортику колесницы.

— Продолжи путь со мной, Даниил?..

Иудей пожал плечами.

— Мне, чужаку, этого не простят.

— Тогда постарайся не смущать душу Амель-Мардука напоминаниями о гневе Божьем, о покаянии, о былом величии Урсалимму. Ему править здесь, в Вавилоне. Он не должен даже пытаться восстановить твой проклятый Богом Урсалимму, вывести твой народ назад в Ханаан.

— Мы должны выжить, господин. Мы должны сохранить слово Божие! Ты сам веруешь, что это необходимо. Робеешь и веруешь! Как же веруем мы!.. И те из нас, кто обосновался и процветает в твоей столице, и те, кто обжигает кирпичи на канале Хобар, кто служит в твоей армии, кто торгует и нищенствует на улицах твоей столицы — все мечтают обо этом. Мы когда-нибудь вернемся на родину, господин.

— И вновь начнете возводить город обреченный? Строить царство из железа?

— Железо — это вера. Нет ее, что будет крепить людей в испытаниях и бедах? А город мы должны восстановить не потому, что бредим или жить не можем без кущей ханаанских или воды из ручья Кедронского, слаще которой нет на земле, а потому что так указал Бог. Он указал место, где следует хранить Слово его.

Навуходоносор помолчал, потом приказал.

— Ступай. Помни мое предостережение насчет Амель-Мардука.

Балат-Шариуцур поклонился и отошел поближе к крепостным зубцам.

— Награду получишь, — вдогон ему сказал Навуходоносор.

Иудей поклонился еще раз.

Царь некоторое время смотрел на него. Тот удалялся не спеша, с боязнью и нелепой уверенностью в своей правоте. Может, повесить умника? Или разрубить на куски? Стоит ему только пальцем шевельнуть и этого до неприличия волосатого, густобрового красавца тут же сбросят со стены вниз, на пики воинов. Что толку! Даже если Даниил солгал насчет воли Божьей, даже если ему просто повезло, и боги помогли ему проникнуть в тайну сна, все равно в его словах много правды. Погуби он всех евреев, выведи под корень целый народ, кто сохранит Завет? О немыслимом толкуешь, осадил себя Навуходоносор. Всех не изведешь, и не ими одними жив дух святой. Помнится, Бел-Ибни утверждал, что истину о единобожии евреи приняли от неких египетских мудрецов, от четвертого Аменхотепа, взявшего себе новое имя Эхнатон. Так ли оно было на самом деле, кто знает. Может, эти придурки из Иудеи сами дошли до мысли об Единосущем? Какая разница, все равно истина живет. И сколько не работай секирой, будет жить! Другое обижало — в этом старик не мог обманывать себя — сколько раз он предлагал выселенным из Иудеи проповедовать свою истину здесь, в Вавилоне, открыто, под его защитой, они напрочь отказывались. Сами сплачивались, собирались тайно, читали священные тексты, Набонид уверял, что даже позволяли себе проповедовать среди вавилонского столпотворения, но ни за что не соглашались устроить здесь новый Храм. Ни за какие привилегии!.. Подавай им Урсалимму! Почему? Царь почувствовал, как он истомился духом. Хотелось еще раз встретиться с Иеремией, поговорить по душам, спросить — неужели Господь в самом деле задумал погубить его царство, плоды многолетних стараний, и чем может помочь черноголовому вера в Него, единосущного и милосердного?

Вот что он вынес за долгие годы, вот к какому итогу пришел после долгих бесед с уману, сладостных объятий Амтиду, коротких встреч с Иеремией, после долгих размышлений, вещих снов, поклонения толпы, страха царей, уважения врагов — каждый человек, как бы нищ и подл он не был, как бы высоко не возносилась его золотая голова, сам должен найти ответ на этот вопрос. По крайней мере, попытаться отыскать… Так утверждал Бел-Ибни. В этом деле нет помощников, нет учителей и поводырей. Разве что собеседники, которых можно и посредниками назвать. Каждый раз, когда воля Господа представала перед ним в новом обличье, под неожиданным углом зрения, когда являлся человек, который рассуждал темно, Навуходоносор задавался одним и тем же вопросом — зачем так нужно? Почему, о, Великий, ты посылаешь посредников, у которых корысть так и прет в словах. Даже этот, мудрый, нареченный Балату-шариуцуром, и тот заботится о возвращении, мечтает о странном — о восстановлении храма!! Если бы дело было только в возведении постройки, он завтра же приказал бы восстановить иерусалимский храм. Но только здесь, в пределах Вавилона. Подскажи, Господь! Мардук, дай совет! Тебе уместно предстать передо мной под именем Яхве? Ответь, дарующий жизнь, изгоняющий тоску! Что же ты молчишь?

Этот сон!..

Он посмотрел вдаль, за пределы крепостной стены, в сторону ворот Мардука или Гишшу, расположенных на восточном фасе стены. Оттуда начинался путь на Куту, к великому Тигру и далее через Загросские горы в Мидию. Навуходоносор встал на ноги, огляделся. Воины, расставленные внизу, сразу принялись выкрикивать «слава! слава!». Народу на прилегающих улицах и прежде всего на проспекте Нергала радостного стало побольше — это понятно, приближалась полуденная стража. Солнце-Шамаш ярко и весело светило из поднебесья. Вокруг, пониже стен, зеленели верхушки финиковых пальм, рассаженные по садам, вдоль каналов и арыков. На западной стороне смутно очерчивалась чуть подрагивающая в жарком уже воздухе храмовая башня в Борсиппе. По другую руку более отчетливо были видны зиккураты и городские строения в Кише и Куте. Страна цвела и благоухала. В центре городской черты поблескивала разноцветными тонами исполинская Этеменанки. Каждая ступень была выложена особыми изразцами: нижняя — черными, следующая белыми, затем пурпурными, синими, ярко красными, серебряными и, наконец, золотистыми.

Вот он, золотой оголовок! До него рукой подать. Там, в поднебесном храме, установлено священное ложе, куда по поверьям является с ночевой сам Мардук.

Все было зримо, весомо, поражало размерами. Взгляд его перешел на Этеменанки. Более двухсот локтей в высоту! Рукотворная гора!.. Все это должно кануть в небытие? Балату-шариуцур, ты не прав — разве может исчезнуть безвозвратно эти прекрасные, устроенные на террасах сады, богато украшенные храмы, двух-, трех-, четырехэтажные дома, водоемы, царский дворец, диковинки со всего света, которые по совету Бел-Ибни начал еще собирать его отец Набополасар. Неужели кирпич смертен? Неодолимый камень имеет свой век?

Взять хотя бы стену у него под ногами. Это было грандиозное, неодолимое ни для какого врага сооружение. Его гордость, его слава!.. Десятки тысяч рабов трудилась над ее возведением, а сколько ушло камней, земли, кирпича, глины, тростниковых циновок, пропитанных асфальтом, — не перечесть! Ширина ее была выбрана с тем расчетом, чтобы обороняющиеся имели возможность перебрасывать подкрепления к наиболее угрожаемому участку поверху. Причем, перебрасывать на повозках, сразу кисирами. Сказался опыт штурма Ниневии.

Его взгляд невольно обратился к ближайшему, выложенному ступенчатым треугольником выступу, одному из сотен тысяч зубцов, составлявших ограду с внешней стороны стены. В центре его было проделано прямоугольное отверстие для стрельбы из лука. Кирпичи были подогнаны плотно, швы едва заметны, однако прямо под бойницей образовалась трещинка, едва заметная, длиной в палец, в конский волос толщиной. Поверху стены пробежал порыв ветра, разметал полотнища флагов на башнях, пошевелил лошадиные гривы, и из трещинки выкатилась песчинка, за ней другая — то ли ветерок помог, то ли сами они едва держалась. А может, лошадка переступила с ноги на ногу — и песочек посыпался…

Царь оцепенело смотрел на неожиданный урон, нанесенный его детищу. Песчинки были сероваты, едва приметны, стоило отвести взгляд, и он никогда не смог бы найти их в сгустках пыли, лежавшей у основания зубца. Навуходоносор судорожно, руками, прикрыл глаза, изо всех сил зажмурился! Колесница дернулась, подалась назад. Возница чмоканьем осадил лошадей, зашуршал поводьями. Царь, справившись со слабостью, отнял руки. Точно, нет их. Не найти. На место не поставить… Может, ничего и не было? Ни песчинок, ни разговора с Балату-шариуцуром… Он сошел на стену, подошел ближе, пристально оглядел выступ, перевел взгляд на городские строения жуткое ощущение пустоты, бесцельности пронзило его. Вот так, крошка за крошкой, камушек за камушком, обломок за обломком рассыплются дворцы, башни, храмы?.. В глазах потемнело, померк дневной свет, неторопливо зашевелилась перед глазами, зачмокала слепая безбрежная тьма. Это и есть истина? В этом смысл вещего сна?.. Быть того не может! В этот миг великий город вновь предстал перед ним — это тоже была явь. Ею нельзя было пренебречь, отринуть. Истина двулика? А может трехлика, бессчетна образами, а значит, неуловима? Эге, засмеялся царь, здесь меня не проведешь. Говорят, были дни, когда Вавилона и в помине не было — только пустошь, во время паводка заливаемая Евфратом. Сколько раз он задумывался, откуда и каким образом бысть устроен Вавилон, однако вообразить такую пору, когда здесь была голая земля, как ни пытался, не мог.

Царь вновь поднялся на колесницу, сел во врезанное в пол кресло, махнул рукой. Процессия двинулась дальше. Теперь после глотка ужаса скорбь просветлела, в душе родилось мужество, этакое бесшабашное разухабистое веселье — ну вас всех к Нергалу. Пусть Эрра вас всех заберет — пророков, воинов, домочадцев, лизоблюдов, интриганов, жаждущих взойти на трон, любителей обкрадывать ближнего своего. С него достаточно воспоминаний. В старости это самая вкусная и здоровая пища. Особенно аппетитными казались дни, когда он, не жалея сил, добывал вавилонский трон. Ну, просто объедение, совсем, как жареная в собственном соку саранча.

Глава 6

Третий день празднования Нового года декум личных телохранителей царя, знаменитый в войске ветеран Рахим-Подставь спину отдыхал в своем доме, расположенном на улице Сина-созидателя короны возле ее пересечения с улицей Того, кто слышит каждого, кто обращается к нему за милостью. Большое трехэтажное строение, выходящее глухим, украшенным нишами и ступенчатыми выступами фасадом в сторону крепостной стены, было куплено и перестроено Рахимом после разрушения Иерусалима, когда Рахиму удалось поживиться захваченным в храме Господнем массивным ритуальным столом из чистого золота. Усадьба была большая — два этажа, более двух десятков комнат, а подсобок и хранилищ пересчитать невозможно, широкий парадный внутренний с фонтаном двор, два маленьких дворика. Отсюда было подать рукой до городского дворца. С той поры, когда господин отправился походом в Египет и сокрушил царство своего извечного противника вплоть до среднего течения Нила, Навуходоносор безвыездно пребывал в столице. Весной отправлялся в летний дворец, чья соразмерно угловатая глыба, обстроенная колоннами, была хорошо видна с крепостной стены — там пережидал зной и сухость. С началом осени правитель вновь перебирался в городские палаты, совмещенные с цитаделью и южным дворцом, где располагались прославленные, вознесенные над землей сады — память о незабвенной Амтиду, — сокровищница, музей, библиотека, богатые пристройки, где свои этажи имели обе жены: постаревшая и совершенно утратившая разум Бел-амиту, зрелая Нитокрис и несколько десятков наложниц. Этих царь особенно не баловал вниманием — женщины, не имевшие статус жен, жили в общежитии.

Рахим-Подставь спину, пару часов поспавший после ночного дежурства, теперь устроился на крыше дома, в тени высаженной в глиняном горшке пальмы, пил холодное пиво и поглядывал за царской процессией, не спеша, с долгими остановками, перемещавшейся по стене Имгур-Эллиль. С того места, где он устроился на деревянном стуле с подлокотниками — предметом зависти соседей-ветеранов — был виден главный внутренний двор, а также часть соседнего дворика, строения вокруг которого занимала семья старшего сына Рибата. Во дворе под присмотром рабыни Нана-силим играла внучка Луринду, что означало «смоква» — лепила из глины пирожки, каких-то зверюшек и высушивала игрушки на солнце. Повсюду — во дворах, на балюстрадах обнимавших изнутри строения, откуда можно было попасть в комнаты вторых этажей, в помещениях стояли разновеликие глиняные горшки с цветами, может, поэтому в доме в тот день стояло несказанное благоухание, к которому изысканно подмешивался запах дымка и свежеиспеченного лаваша. Нупта с утра пекла хлеб во дворе…

Эта смесь запахов умиротворяла мысли. Прошлое казалось сказочным, настоящее весомым, а впередистоящие дни легкими, как лепестки розы. Так бы и сидел на крыше, принюхивался, поглядывал на Луринду, млел под взором щедрого Шамаша, время от времени отыскивал на гигантской, нависшей над ближайшими к ней улицами стене царский кортеж. Теперь правитель следовал по восточному фасу. На ближайшей к дому Рахима колеснице восседала Нитокрис, злыдня египетская.

Красавицей она была исключительной — чернявая, жгучая, бровастая (она целыми днями выщипывала брови, чтобы оставить только стрелочки вразлет), о ее волосах ходили легенды. Мол, длиной они были до пят, а густы настолько, что можно напрочь прикрыть наготу. В общем, так оно и было — Рахиму довелось видеть Нитокрис, когда сопровождал караван, доставивший дочь фараона в Вавилон. Порой Рахим молил Мардука — убавил бы ты, Господин, ей прыть. С той поры, как она поселилась в царском дворце, Рахим потерял покой. По ночам, во дворах, переходах, в коридорах начали шастать какие-то тени. Таинственные люди, скрывавшие лица под длиннополыми капюшонами, толпами посещали дворец во внеурочную пору. Так тянулось, пока Нитокрис не разрешилась от бремени Валтасаром.

После родов во дворце, казалось, вновь возродилось прежнее спокойствие и тишина, однако на сердце у Рахима по-прежнему было тревожно. Навуходоносор заметно постарел, потерял былую резвость — реже двигался, сутками бездельничал. Такая жизнь была Рахиму не по нраву. Как убережешь человека, сутками не видя и не слыша его? Если он словно превратился в воспоминание?.. Подставь спину и сам был не молод, а хлопот у него был полон рот. Своих детей было трое, о каждом следовало позаботиться, наделить собственностью — испытанная в детстве горечь сиротства при живых родителях накрепко въелась в печень. Трем старшим отходило хозяйство: земля, дом, серебро из расчета старшему Рибату половина, двум другим по четверти. Четвертому сыну тоже надо было выделить долю, причем так, чтобы ни один крючкотвор-писец не смог состряпать иск по отторжению имущества. Дочь пора было выдавать замуж, о ней тоже следовало подумать. Чтобы была независима от мужа, и детям своим, внукам Рахима, могла что-то передать… Обиднее всего, что после того, как царь начал прятаться от родственников и населявших дворец чиновников и челяди — «задурил», как говорили о нем среди старых отборных, — служить, как того требовал долг, Рахиму более не давали. Большую власть в ту пору взял на себя главный писец двора. Его помощник-сепиру потребовал, чтобы Рахим-Подставь спину всегда был опрятен, точен, на посту вел себя достойно, как подобает декуму особого кисира. То есть, спросил Рахим, нельзя сидеть на посту? Вот именно, высокомерно кивнул выговаривавший ему молокосос. Следует держаться на ногах, быть в парадной форме, с копьем в руке. Придворные, все, кому не лень, пытались навязать Рахиму своих чад — пусть декум возьмет их в свой отряд. Рахим отказывал, тогда просители страшно обижались. Зачем ему подобные стражи, если они с мечом обращаться не умели и то и дело засыпали на постах. Порой случалось, являлись на службу, напившись сикеры…

Рахим выбрал момент и попросил у господина отставку. Навуходоносор помолчал, потом спросил.

— Что, силенок не хватает?

Телохранитель смутился — врать не привык, а открыть правду не желал. Если откровенно — просто страшился, потому что в этом случае получалось, что он, крестьянский сын, шушану, с головой влезал в придворные интриги, а это было смертельно опасно. Знать мирилась с ним, пока он тупо исполнял свои обязанности. Стоило ему повернуть дело по-своему, в полном смысле наладить охрану царя, ему было несдобровать. В этом Рахим был уверен, за свою жизнь он успел кое-что повидать.

В тот раз господин ничего не ответил — вызвал его через неделю, попытался расшевелить, однако Рахим твердо решил держать язык за зубами. Как раз за день до следующего разговора царица Нитокрис посоветовала ему «проявить осторожность».

— Что ж, Рахим, — сказал заметно помрачневший царь, — я тебя не держу. Жаль, что к старости ты утратил доблесть, часто выручавшую тебя в трудных обстоятельствах. Я тебя насквозь вижу — ты полагаешь, что молчание спасет тебе жизнь? Ты очень ошибаешься, Рахим. Я не верю, чтобы кто-то во дворце замышлял злое по отношению ко мне, но не могу сказать, что этого не случится в ближайшее время. Дети подрастают, у них начинают прорезываться зубы. Восемь сыновей и две дочери это не то, что у тебя четверо и одна на выданье. И хозяйство мое не чета твоему. Разница, Рахим, между нами в том, что если ты разоришься или пограбят тебя лихие люди ни на мне, ни на ком другом это не отразится. Посочувствуют, скажут — не повезло Рахиму, помогут справиться с бедой. И только!.. Но если мое хозяйство рухнет, несдобровать ни тебе, ни твоим наследникам. Ты сам знаешь, что такое война, тем более, когда брат идет на брата. Если ты полагаешь, что тебя минует лихолетье, ты глубоко заблуждаешься. У всякого, кто был близок к трону, всегда достанет врагов. Вспомни хотя бы родственников Шаник-зери… Ты, несмотря на свои годы, еще вполне крепок, Рахим, опыта тебе не занимать, чутье еще ни разу не подводило тебя. Служи! Я согласен на все условия, которые ты предложишь. Вспомни Ниневию, когда ты так ловко шлепнулся в грязь, чтобы я мог не запачкавшись пробежать по твоей стене. Вспомни Каркемиш, вспомни свой страх, когда Мусри бичевал тебя в колонне пленных. Вспомни страну Великой реки, куда ты отправился на разведку… Неужели это все было впустую? Неужели ты бросишь меня в тот момент, когда мне тяжелее всего, когда я остался один и рядом нет Амтиду? Когда я остался наедине с Господом и вынужден каяться и каяться в том, что сделать мне не под силу?..

— Господин, я не могу охранять твою жизнь, когда меня все окорачивают, когда я не могу набрать в пятидесяток тех, кто мне нужен, когда мне не разрешают ни подставки под факелы в коридорах по-своему навесить, ни ступеньки на лестнице переложить. Стоять навытяжку у твоей двери с копьем в руке, которым никого не осадишь, не прикончишь в тесноте, — это не по мне. Да и опасно это… Пусть им занимается ленивый и послушный, кому собственная жизнь не дорога. Я же всегда старался предотвращать угрозу, а не встречаться с ней впохыхах. Я должен знать, кто шастает по коридорам в неположенное время. Мне должно быть известно, кому куда вход разрешен, а кому куда нет, и никто не должен знать, что я это знаю. Я не должен никому и ни в чем давать отчет, только своему господину. Я знаю свое место и всегда буду почтителен со всеми, вплоть до конюхов, но если кто-то оскорбит меня или моих людей, он должен лишиться места. Также, впрочем, я буду поступать и со своими людьми, если кто-то посмеет без моего приказания вести себя грубо, неучтиво.

— Я согласен! — решительно заявил Навуходоносор. — Только не могу понять, причем здесь ступеньки и подставки для факелов.

— Этим, господин, следует заняться в первую очередь. Только мы с тобой, больше никто.

С той поры Рахим и два его сына, а также проверенные ветераны и их сыновья наглухо перекрыли все подходы на царскую половину. Ничего в порядке допуска к царю не изменилось, просто тем, кому там делать было нечего, больше там не появлялись. Подставки Рахим расставлял в присутствии царя, с ним же переложил деревянные ступени на лестницах, устроил ловушки. Теперь Рахим по скрипу на лестнице сразу мог определить, кто зашел на царскую половину. Движение воздуха, колебания пламени светильников и дребезжание света сразу указывало на появление чужака. Хитрости были, на первый взгляд, мелковаты, однако для того, кто знал все эти секреты, тайн во дворце не осталось. Теперь Рахим знал, что Нитокрис вновь тайно обратилась к лекарям, колдунам и знахаркам. Болезнь маленького Валтасара напомнила царице, каким хрупким было ее положение во дворце. Амель-Мардук волком смотрел на смуглую мачеху, овладевшую отцом при живой, пусть даже лишившейся рассудка, матери. Нериглиссар, подчинивший себе вавилонскую армию, глыбой нависал над ними обоими, его щенок Лабаши имел наглость сочинять об Амель-Мардуке и Нитокрис возмутительные стишки. Только Набонид держался с египетской царевной доброжелательно и ответственно. Правда, он со всеми вел себя подобным образом.

Рахиму было известно, что Амеля-Мардука тайно посещают приверженцы чуждого Вавилону культа Яхве. Знал он, о чем они там беседуют после того, как начитаются до одури каких-то священных книг или подметных писем, порой посылаемых из Палестины, но это уже была забота другого ведомства, и Рахим старался не углубляться в подробности. Ему своих забот хватало.

Стараясь честно исполнять долг — то есть, выгребать против течения, избегать водоворотов. Он никогда не лез в сильные. Никогда не наступал князьям на ноги. Помалкивал, хотя знал немало. Держался в сторонке, а успокоение искал в былом.

* * *
Лет сорок назад, когда молодой Навуходоносор явился в Вавилон добывать царство, на третье после прибытия утро Рахим отправился навестить родных. Поехал верхом. Возле глинобитной хижины в предместье, где жила семья Бел-Усата, его встретил средний брат Базия.

— Мир тебе, — приветствовал его Рахим.

Брат прищурился, покачал головой, потом, указывая на коня, спросил.

— Это все, что ты смог раздобыть в походе? Не густо. Может, у тебя есть серебро? Я мог бы надежно пристроить его у купцов.

Рахим слез с коня, молча оглядел брата — по виду не скажешь, что он водит дружбу с богатыми ташриту. Все такой же длинный, тощий, на лице угрюмое неулыбчивое выражение. Бос, хитон рваный, волосы спутались. Взгляд тяжелый — смотрит не мигая. Знаем мы таких ребят, решил про себя Рахим, охочих до чужого серебра. Он поинтересовался, что слышно о старшем брате. Охраняет что-то там, на Тигре, ответил Базия и спросил.

— Ну, так что насчет деньжонок, а то стоять мне здесь недосуг. Работа ждет.

— Денег у меня с собой нет. Наградные должны выдать, когда — не знаю.

Базия присвистнул.

— Стоило ли в таком случае подставлять под стрелы голову? Вон сынок владельца нашего арыка Шаник-зеру столько домой притащил. Ему и честь, и почет…

— Где мать? — уже с откровенной неприязнью спросил Рахим.

— В хижине ковыряется.

— А ты почему до сих пор не женился? — спросил младший брат.

— На какие доходы прикажешь женщину содержать? — усмехнулся Базия и, ни слова не говоря, повернулся, перекинул тяпку через плечо и отправился в поле, длинной полоской вытянувшееся вдоль оросительного канала. По его берегам стояли, нежились на солнце финиковые пальмы. Базия вышагивал как гусак, не поднимая ног, вперевалочку… Участок у Бел-Усата был доходный, расположен удобно, но необходимость делить его между тремя сыновьями вызывала уныние у всех членов семейства. Эта тяжелая дума годами камнем лежала на душах мужчин семьи.

Старенький Бел-Усат сидел на корточках в тени финиковой пальмы, держал длинный посох в руках, и время от времени тыкал им в сухую, потрескавшуюся почву.

— Мир тебе, отец, — кивнул Рахим и направился к дому.

Бел-Усат поднял голову, и Рахим-Подставь спину отметил, как тот высох и отощал. Лицом чистый нубиец, на голове какая-то грязная тряпица, свернутая жгутом, на бедрах повязка.

— Говорят, ты здорово отличился под Каркемишем? — спросил отец.

Рахим на мгновение задержался, пожал плечами.

— Было дело.

Время было полуденное, Шамаш жарил так, что пот лил градом, однако на сморщенном лице папаши не было ни капли влаги. Отец вздохнул и вновь принялся концом посоха толочь густую красноватую пыль.

Рахим вошел в хижину, прошел на женскую половину. Мать, видно, по голосу узнала младшего и теперь стояла оцепенев, прижав руки к груди. Рахим обнял ее, старуха зарыдала, принялась судорожно обнимать его, такого рослого, покрупневшего. Нащупаться не могла — каким молодцом стал ее сынок. Будь благословен Мардук, каким красавцем стал Рахим!..

Солдат оцепенел на полушаге, принялся глотать слезы. Наконец взял мать за руки, усадил на собранное из связок тростника ложе. Сам сел рядом, на низкую табуретку, тоже сплетенную из тростника.

— Как ты здесь с этими?..

Мать вздохнула.

— Базия всех подмял под себя. Никому слова не дает сказать. Все ему не так, всем удача так и прет, а его стороной обходит. От старшего давно весточки не было. Третий, Нидинту-Бел в городе торгует…

Они помолчали, потом Рахим достал из сумы сверток. Развернул оказался красивый, расшитый цветными нитками сирийский плащ. Теплый, из тонкой шерсти…

— Вот. А это нагрудник с подвесками. Серебряный… Пригодится, добавил Рахим и, присев рядом, обнял мать. Она прижалась к нему, опять принялась ощупывать.

— Идти надо, — наконец сказал Рахим. — Во дворце ждут.

— Иди, родной, иди…

Выбравшись на утрамбованный тракт, дав волю коню, подгоняя его ударами пяток, Рахим-Подставь спину с обидой вспомнил, что Базия даже не ответил на его приветствие, не пожелал, чтобы Господин обернулся к брату светлым лицом, не спросил о здоровье, о самочувствии. Все только о доходах, о пущенных в рост деньгах. Совсем свихнулся… Обида была легка, мимолетна и скоро растаяла. Базия сам по себе, а он, Рахим сам по себе. Тревога за Мусри была куда мучительней и надрывней, чем неприязнь к семье. Караван должно быть только до Евфрата добрался, теперь поплывут на плотах… Где теперь его коляска, добытое добро? Где этот темнокожий негодяй-египтянин скажи, Шамаш? Тебе сверху все видно, любое деяние ты способен осветить небесным светом, твое милосердие безгранично. Хвала тебе, Шамаш-золотые лучи! Отыщи на покатой земле египтянина по имени Хор. Сожги его, если он дерзнул нарушить уговор. Укажи путь, если тот честно спешит в Вавилон. Источник справедливости, всем ты светишь одинаково, всех согреваешь без разбора. Маленькому ростку и человеческому детенышу ты уделяешь внимание, ты полон заботы, о Шамаш.

На душе полегчало. Будет тебе жертва, Шамаш! Если Мусри благополучно доберется до города, не пожалею барана. Если презренный раб сгинет схозяйским добром дам тебе ягненка. Рахим засомневался — стоило ли благодарить Шамаша, если Мусри сбежит, потом решил не мелочиться. Как только царевич выплатит страховую сумму, он подарит богу животное.

Отстояв положенное в карауле, Рахим некоторое время ждал указаний от Шаника-зери насчет дальнейших нарядов. Сидел в караулке с мрачным, неразговорчивым Иддином-Набу. На душе было муторно, после встречи с родственниками очень хотелось глотнуть темного пива. По-прежнему неотступно тревожила дума о Мусри — как он там, в дороге? Неужели сбежал… От подобной мысли стало совсем неуютно.

Иддин-Набу тоже был не в духе. Расхаживал по дому стражи — заглядывал туда, сюда, никак не мог найти тихий уголок. Наконец, когда Рахим остался в караулке один, подсел к приятелю.

Подставь спину прямо спросил.

— Был у своей Наны?

Тот кивнул и обречено повесил голову. Рахим искоса глянул на приятеля — вот нашел заботу. Трудно понять богатых, все-то им не так. Было бы у него, Рахима, добра, сколько у Иддину, терзал бы он себя из-за женщины? Он вздохнул — просвети их всех Мардук.

Долго сидели молча, потом Иддину не поднимая головы сообщил.

— Ребенок умер.

Он по привычке часто задышал, точнее засопел, наконец поднял голову и пылко признался.

— Я их всех разогнал! Пришел домой, а вся родня уже там. Мать, дядя он ведет наши дела — младший брат. Калантара, старшину квартала, привели. Сначала уговаривали, потом грозить начали, — он немного сбавил тон и уже более рассудительно добавил. — Не на того напали. Предупредил, что завтра же пойду в суд и подам протест на продажу рабыни. Я — старший сын, наследник матери, без моего согласия они не имели права ее продавать.

— Что, в дом ее вернешь? — не скрывая удивления, спросил Рахим.

Любовь любовью, но и меру следует знать. Как потом родственники да и сам Иддину людям в глаза смотреть будут? Кто решится иметь с ними дело, с опозоренными?

Друг не ответил. Ему, Иддину, образованному, начитавшемуся клинописи, выжившему в сражениях, самостоятельному мужчине лучше, чем кому бы то ни было известно, чем грозила семье его неуступчивость. Все отвернутся от них — и дальние родственники, и соседи, и клиенты, и торговые партнеры? О женитьбе теперь и речи не было, но даже возвращать в дом женщину, побывавшую в лупанарии — это было из ряда вон! Разве что Иддин-Набу собирается сдавать проститутку в наем? Это было делом прибыльным, не менее серьезным, чем торговля финиками или домашней посудой, но допускать, чтобы рабыня, побывавшая в доме, где развлекаются мужчины, «мыла ноги госпоже, носила ее стул в храм бога, причесывала и прислуживала ей», было нельзя.

— Я пообещал Нане, что заберу ее из лупанария, поселю в другом городе, дам денег на обзаведение — пусть займется каким-нибудь ремеслом.

— Э-э, Иддину, — покачал головой Рахим, — разве это выход? Этак ты быстро разоришь семью.

— Если ты такой умный, подскажи, что делать?

Рахим не ответил — что здесь можно было посоветовать? Иддин-Набу помолчал и уже более спокойно продолжил.

— Взял я ее на ночь, привел к себе. Накормил, позволил обмыться. Поговорили, а желания никакого нет. Ей самой совестно, она слезу пустила, а у меня вот здесь, — он показал на грудь, — все стиснуло, а жалости, понимаешь, уже ни капли. Как объяснить?.. Так просидели до утра, она мне рубцы на спине помыла, лечебным маслом смазала, я пообещал, что возьму ее оттуда…

В этот момент Набузардан заглянул в караулку. Заметив Иддин-Набу и Рахима прикрикнул.

— Что расселись? Живо по коням, правитель отправляется в Борсиппу. Будете сопровождать.

В поездку Навуходоносор отправился в царской повозке, к которой за узду была привязана его лошадь. Из дворца выехали до полудня. Пока двигались по улице Набу-судии, царевич вел себя, как подобает правителю. Молча взирал на восторженную толпу, время от времени поднимал руку, осаживая пытавшихся прикоснуться к его колеснице людей. Сопровождавшим его отборным пришлось трудиться в полную силу. Бить простолюдье древками копий Навуходоносор запретил — приказал отгонять лошадьми. Ага, отгонишь их, ярился Рахим, шибая пяткой в лбы рвущихся поближе к «малому» почитателей. Кому-то нос расквасил, кого-то опрокинул на землю. Ну их! В толпе радостно приветствовали каждый его ловкий удар. С той же яростью отталкивал жителей и Иддин-Набу, однако к нему народ относился совсем по-другому. Когда он въехал пяткой какому-то отчаянно напиравшему мужику, кто-то во все горло закричал: «Жители священного города! Да стащите вы с коня этого безбожника!»

Как только миновали ворота Ураша и последовали вдоль Евфрата, царевич приказал сбавить ход и без всяких церемоний завалился спать, однако отдохнуть ему не удалось. Мухи — исчадья Эрры — тучами, увивавшиеся возле скакунов, теперь набросились на будущего царя. Тот некоторое время глухо ворчал, шлепал себя по открытым местам, потом грубо выразился и сел в повозке. Вид у него был диковатый, волосы всклочены. До сих пор он так и не удосужился завести себе роскошную, как у отца бороду, завить ее на ассирийский манер, облачиться, наконец, в богатое платье. Отведя дух, он подозвал поближе Иддина-Набу и спросил.

— Доигрался? Тебя уже безбожником на улицах окликать начали. Как только вернемся в Вавилон, утвердишь купчую. За это получишь чин декума отборных. Мне надоело выслушивать наветы на тебя. Как это ты надумал взять в жены проститутку? Не хватало еще, чтобы в городе начали говорить, что мои отборные не дорожат честью семьи! Ты все понял? Если завтра узнаю, что ты заупрямился, лучше сам исчезни с моих глаз. Два месяца тебя не будут искать.

— Господин… — начал было Иддин-Набу, потом не выдержал, ударил пятками коня и галопом ускакал вперед. Там и ехал некоторое время в одиночестве, глотая слезы.

Навуходоносор тем временем пересел на своего коня. Кортеж резко прибавил ход. Теперь мухи и прочая мошкара перестали досаждать всадникам. В этот момент к правителю приблизился Шаник-зери, возглавлявший охрану и глухо, баском, попросил.

— Господин, прошу тебя, будь милостив к моему родственнику Хашдии. Он верный твой подданный, а слухи, что он якобы присвоил чужую землю, это только наветы. Господин… пощади Хашдию.

Навуходоносор долго отмалчивался, потом резко ответил.

— Закон требует, чтобы земля, дарованная царем, оставалась в руках тех, кто честно служит в войске. Дело Хашдии должен решить суд. Я не буду вмешиваться…

* * *
Иддин-Набу попросил Рахима поприсутствовать на утверждении купчей о продаже Наны и приложить свой ноготь в качестве свидетеля к свежей глиняной табличке, которую должен был составить храмовый писец. Процедура продолжалась недолго, присутствовали все родственники и пять старейшин квартала. Все, кроме Иддину и его младшей сестры, некрасивой, невысокого роста, стеснительной девицы испытывали нескрываемую радость. Сразу после утверждения документа, Амат-баба предложила гостям хорошее угощение. Рахим чувствовал себя неловко в гостях у этой богатой, принадлежащей к храмовой знати семьи. На него, правда, внимания не обращали — мало ли у будущего царя солдафонов из мужиков! За столом разговорились, и Иддин-Набу поведал, какую роль исполнил его приятель во время сражения под Каркемишем. Этот рассказ встретили с большим одобрением — воинская доблесть в Вавилоне всегда была в цене. Тягостная атмосфера постепенно развеялась, гости разговорились. Дядя Иддину даже поинтересовался у Рахима, откуда он родом, кто отец, из какой семьи мать. Узнав, что он из шушану и его отец держит надел на оросительном канале, старик покивал и вслух согласился, что в этом нет ничего позорного. О брате Базии он слышал — трудяга, дает деньги в рост… На этом разговор увял. В тот момент Рахим вновь почувствовал себя неловко, но не потому, что теперь за столом его перестали замечать — взгляд Нупты, сестры Иддину, не давал ему покоя. Он не сводила с товарища брата восторженных глаз. Рахиму в ту сторону совестно было обернуться — глаза у Нупты были хороши. Взгляд живой, добрый, чуть поддернут грустью. Девушка была на выданье, но, по-видимому, желающих взять ее в свой дом было немного. Скорее всего и приданного ей полагалось чуть-чуть, Какой же уважающий себя дурак возьмет в жены эту уродинку, да еще без денег.

Рахим уже совсем было собрался уходить, когда Иддину отвел его сторону и попросил зайти в лупанарий к Сукайе и передать горестную весть Нане. Что поделаешь, надежда — это удел любимых богами. Им Иддину-Набу и Нане, остается только покориться.

Более постыдной просьбы Рахиму в жизни не приходилось исполнять. Он отказался бы, если бы не Нупта… Она тоже попросила Рахима передать несчастной Нане кусочек серебра. Это ее, конечно, не утешит, но все-таки поможет смириться. Рахим прикинул — теперь Иддину произведут в декумы, хочешь не хочешь, а ссориться с начальством тоже ни к чему.

В лупанарий он явился засветло, к самому разбору женщин. Успел ухватить Нану, усадить за свой столик. Заказал темного пива, женщина тоже не отказалась. Хряпнула, как тот добряк-увалень, который когда-то преподал Рахиму первые уроки владения мечом. Одним глотком. Затем потребовала какого-то сирийского вина. Рахиму было уже знакомо это гадкое, настоянное на курином помете пойло, но отказать он не посмел. Тем более, что этот кутеж был оплачен Иддину-Набу.

Нана-бел-уцри была очень хороша! Просто милашка!.. Даже истасканная, подурневшая, густо накрашенная, она все еще светилась той несмываемой девичьей красотой, которой бог награждает несчастных. Конечно, кому как, но Рахиму нравились более полные, основательные женщины, однако рабыня Нана среднего роста, черноволосая с ясными, уже заметно захмелевшими глазами, произвела на него сильное впечатление. Губки подкрашены в форме бабочки, и все остальное при ней.

Винишко постепенно забирало Рахима. Веселела и женщина, скоро она начала беспричинно хохотать и, наконец, потребовала заказать «вавилонский коктейль» — сногсшибательную смесь сикеры с дешевым египетским вином.

— Хватит! — оборвал ее смех Рахим-Подставь спину.

— Как скажешь, солдат, — красотка пожала плечами. — Тогда пойдем наверх. Ты мне нравишься, солдат. Ты молод, не распускаешь руки. Тебе будет хорошо со мной, вот увидишь. Если у тебя есть серебро…

Рахим кивнул — мол, серебро у него есть.

Они прямо из подвала, где был устроен трактир, поднялись на антресоли, откуда начинался тускло освещенный коридор, буквально набитый дверями. Через каждую пядь здесь начиналась новая дверь. Что же это за клетушки Сукайя понастроил?

Действительно, между узким топчаном и оштукатуренной глиняным раствором стеной можно было едва протиснуться. Раздеваться пришлось в ногах топчана. Нана быстро скинула с себя длинную рубашку, легла на тростниковое ложе, покрытое истертой до дыр циновкой. Рахим замешкался, ткнулся влево, вправо, потом достал кожаный мешочек и передал его Нане. Та удивленно посмотрела на солдата, потом, прикрывая ладошкой срам, подобрала мешочек, глянула внутрь.

— Ты мог бы заплатить и после, солдат.

— Это не мои деньги, — ответил Рахим. — Это твои.

Нана подтянула ноги, села в изголовье, прикрыла рукой грудь. Света в комнате было чуть-чуть — тощая лампадка чадила на полке. Только теперь, немного пообвыкнув, Рахим разглядел темные рубцы на теле женщины. Видно, ей тоже досталось плетей.

— Скажи, солдат, кто ты? — спросила Нана. — Посланец матушки Ишхары? Боги услышали меня?

Рахим смешался.

— Нет, меня зовут Рахим-Подставь спину, я служу в отборных наследника. К матушке Ишхаре, пусть благословенно будет ее имя, отношения не имею. Это серебро от Иддину-Набу…

Далее он не знал, как поступить — то ли брякнуть прямо в лоб, что сегодня днем Иддину утвердил купчую, или, может, попытаться сначала о чем-нибудь другом?

Нана-бел-уцри помогла ему.

— Говори прямо, солдат.

— Он сегодня в присутствии свидетелей поставил ноготь на табличке, подтверждающей законность сделки на тебя.

Она не зарыдала, не начала хлюпать носом — просто слезы обильно полились из ее глаз, омыли лицо. На нем проступили полосы и разводы от краски. Рахим сел на край топчана, в ногах, сцепил пальцы, поводил руками влево, вправо.

— Серебра не много, но все-таки это деньги. Может, как-то выкрутишься?..

— Как, солдат? — спросила женщина.

Действительно, как?.. Стоит хозяину увидеть эти деньги, он тут же их отберет! Сукайя, по-видимому, не очень-то бережет своих работниц, раз почем зря хлещет бичом.

Наконец Рахим вспомнил о просьбе Нупты.

— Вот еще подарок. Эти от сестры Иддину, — он протянул женщине небольшой, с вишенку, комочек серебра.

Нана перестала плакать.

— Эти возьму, пусть послужат талисманом, — с неожиданной решительностью сказала женщина и перестала плакать. — И платой… У Нупты добрая душа. Мы росли вместе, я же родилась в их доме, выросла там. Ах, какая я была веселая. Без конца хохотала… Вот и дохохоталась, — она пожала плечами. — Я вовсе не хотела, чтобы Иддину женился на мне, пусть взял бы в наложницы. Только нельзя было спешить, а он поспешил. И я, дура, забеременела… Эх, солдат, если бы ты знал, как я упрашивала Амат-бабу не продавать меня в бордель, я ей все ноги вылизала, согласна была пойти в наем, ведь меня сосед наш как домогался. Просила пощадить ради ребенка. Когда он умер… — теперь она звучно всхлипнула. — Когда он умер, — уже более твердым голосом продолжила она, — я решила бежать. Подцепила тут одного бродягу, этот на все был готов ради меня, однако решила подождать Иддину. Хозяину я заявила, чтобы он не особенно распускал руки, приедет Иддину, оспорит купчую, как он потом будет расплачиваться с прежним хозяином? Тем более с отборным нового царя. Он жуткий трус, этот Сукайя!

Она замолчала, потом вдруг какая-то мысль пришла ей в голову.

— Вот значит почему он сегодня днем ходил такой веселый. Приказал избить меня кнутом, но так, чтобы я смогла сегодня работать. Видишь?

Нана повернулась спиной к Рахиму и продемонстрировала исполосованную спину.

Тот хмыкнул, потом заявил.

— Иддину из-за тебя тоже хорошенько всыпали. Еле на коне держался. Поцапался с Шаник-зери.

— А-а, с этим боровом? — усмехнулась Нана. — Вот, солдат, а ты говоришь, как-нибудь обойдется. Теперь Сукайя ни за что не согласится, чтобы я пошла в наем. Он теперь глаз с меня не спустит, пока не прибьет или пока я не поклонюсь ему в ноги.

Она вздохнула.

— Жаль, солдат, что ты не от матушки нашей небесной, Ишхары. Ну, так что, мне ложиться? Наверное, устал за день на царской службе? Отдохни… Ты парень видный, — она подсела к нему поближе, потрепала по голове, взъерошила волосы, расшевелила страсть. Как бы то ни было, а девка была хороша. Тем более, если он ей по нраву. Значит, вроде бы и не за деньги, а по чести…

Между тем Нана улеглась, согнула ноги в коленях, смело раздвинула их. От этого бесстыдства что-то стронулось в душе, обломилось. Видно, не очень-то ко времени была эта любовь.

— Я бы сам взял тебя, да некуда, — неожиданно признался Рахим. — У меня ни кола, ни двора. Был один раб, хороший работник, да и того я отправил с имуществом в Вавилон. Не знаю, довезет ли?.. Ну, что я с тобой буду делать? Мог бы выкупить, а дальше что? Мне жена нужна, а не рабыня. Царь землю дал, кто за ней смотреть будет? Разве ты сторож чужой земле? Видно, так рассудили боги.

Нана села, положила руку ему на плечо.

— Не переживай.

Она рассмеялась.

— То, что брезгуешь, это хорошо, нагуляешься еще в борделях. Могу дать тебе совет… Напоследок…

Женщина выжидательно глянула на Рахима — нужен ли ему совет? Может, он вовсе не нуждается ни в чьих советах? Тем более продажной шлюхи…

Тот кивнул, и Нана продолжила.

— Возьми в жены в Нупту, не пожалеешь. Больше ничего не скажу.

— Я — шушану.

— Ты — человек. Дерзни посвататься. Век меня благодарить будешь. Может, не забудешь как-нибудь луковицу мне на жертвенник положить, горсткой бобов или ложкой каши поделишься… Теперь иди.

Нану-бел-уцри выловили на следующее утро в Евфрате, возле устья канала, ведущего в Борсиппу — утопленница попала в сети рыбаков. Тут же сообщили Сукайе. Тот, увидев мертвое тело, завыл так, будто он сам лишил себя жизни. В присутствие хозяина сняли кожаный мешочек с руки несчастной. Там оказался маленький кусочек серебра величиной с вишенку. Сукайя сразу перестал голосить и потребовал передать слиток ему — это, мол, похоронные деньги. Кто-то из рыбаков стукнул держателя лупанария по голове, и Сукайе хватило ума не настаивать. Действительно, серебра как раз хватило, чтобы похоронить Нану. Городские стражи, присутствующие во время опознания и похорон, долго, со всеми подробностями обсуждали этот случай в доме стражи. Один из них, бородатый заика, все твердил — вы-вытащили девоньку, а она к-как живая. Чистенькая в-вся… Вечером Иддин-Набу и Рахим-Подставь спину напились «вавилонского коктейля», потом долго шатались по городу, пока дежурные отборные по приказу Набузардана не вернули их в дом стражи и не посадили под замок в одну из подвальных камер. Здесь они спели несколько песен, потом заснули.

* * *
Славные были денечки!

Рахим поднялся со стула, оглянулся — царский кортеж уже, объехав Старый город, приближался к Эсагиле. Это было достаточно далеко от его дома, но все же старому солдату удалось различить тент с золотыми кистями, натянутый над колесницей царя. Скоро уже прибудут… До темноты будут молиться, потом господин спустится с египтянкой в подземелье храма, сотворит обряд… Постарайся, Мардук, чтобы все обошлось, чтобы соитие было удачным, чтобы Син возродился на небе без обиды, не помня зла на постаревшего любимца богов.

Уже перед сном он припомнил, как после получения надела земли Базия явился во дворец и, вызвав младшего брата, прямо у ворот предложил доверить семье полученную землю, а уж он щедро отблагодарит младшего брата.

— Десятина будет твоя, — пообещал Базия.

— Ты хочешь сказать, треть? — усмехнулся Рахим. — Какой же глупец сдаст тебе землю в аренду за одну десятую часть урожая?

— Я же не в аренду прошу! — возмутился Базия. — Я же о тебе забочусь. Кто-то же должен приглядеть за твоей землей!..

— Иди, брат, иди, — выпроводил он Базию. — Я сам найду арендатора. До сева еще есть время.

Глава 7

С каждым новым днем, с каждым вроде бы решенным в свою пользу вопросом, с каждой новой уступкой жрецам, разъезжая по стране, Навуходоносор убеждался — прав был отец. Власть никогда и никому просто так, без трудов и усилий, за здорово живешь, в руки не давалась. Правителем, пусть самым законным из всех законных, самым достойным из всех достойных, нельзя проснуться. Не бывает так, чтобы вчера ты был никем, а сегодня уже всем — и потомком богов, и символом страны, и сильнейшим из сильнейших!..

Сколько льстивых речей довелось ему выслушать за этот срок, сколько услышать уклончивых ответов! Какими ясными, откровенно восторженными взглядами смотрели на него купцы-тамкару, когда он обещал более справедливый процент при дележе добычи, надежную охрану путей сообщения, новые тарифы на перевозку грузов, снижение таможенных пошлин, и какими настороженными и злыми становились их взоры, когда он начинал диктовать свои условия!.. До него доходили и исполненные ненавистью перешептывания, и дичайшие, на первый взгляд, слухи, и вопли бродячих юродивых, словно по команде явившихся в священный город неизвестно откуда, неизвестно зачем. Были помянуты все его предки, начиная с легендарного Нарам-Суэна, злобные языки шипели о том, что никакой победы под Каркемишем не было, что добыча, взятая в Сирии — это не более, чем сказка для простаков, дурман для простого народа…

Это были трудные дни для молодого царевича. И в то же время радостные!.. Как бы ни был слажен хор недоброжелателей, их голос был едва слышен. Со всех сторон до наследника доносились крики народной любви, надежды, уверенности в том, что с «этим малым мы разобьем головы всем, кто посягнет на священный город». Ветераны охотно делились рассказами о смертных боях, в которых они бок о бок с будущим царем крушили врагов. Его стрелы, утверждали они, не знают промаха, от его крика рушатся стены, он способен взглядом остановить течение реки. Взмах его оружия прокладывает в стане врагов проход, по которому может промчаться боевая колесница. Его илану хватит на всех… Ко дню выборов в Вавилон начали стекаться толпы людей из всех окружающих городов. Люди молились в уличных храмах, желали наследнику здоровья и долголетия, все святилища, часовни, ниши в стенах были украшены цветами, перед каждым, даже совсем маленьким истуканом стояла миска каши или лежала горка вареных боков. Крестьяне не скупились на лук и чеснок — пусть небожители насытятся до отвала и поддержат «малого». Это был род общественного безумия, которое нельзя было ни остановить, ни вылечить. На заседание царского суда, на котором рассматривался иск царской власти против богача по имени Хашдия, незаконно захватившего надел погибшего в бою под Харраном шушану, явилось полгорода. Магнат, вопреки древнему, но до сих пор имеющему силу установлению царя Хаммурапи, овладел за долги землей ушедшего на войну солдата и выгнал из родного дома вдову с двумя малыми детьми. За это он был проклят, бит до смерти кнутом, а его семья заплатила огромный штраф. Надел был возвращен вдове с правом сдать его в аренду до совершеннолетия старшего сына. Сразу нашелся и арендатор. На следующий день Навуходоносор в присутствие огромной, ликующей толпы передал молодому воину из своих отборных по имени Рахим-Подставь спину, отличившемуся под Каркемишем, глиняные таблички, на которых было выдавлен текст договора, по которому тому вручались права на владение половиной бура плодородной земли. Участок был расположен у оросительного канала, при нем было водоподъемное колесо. Люди вопили от радости и скакали как ягнята.

Понятно, что в таких условиях результаты гадания оказались ошеломляюще благоприятными для молодого царевича. Внутренности всех жертвенных животных, все их органы — «дверь дворца», «ярмо», «набережная» и другие указывали наверняка, что избрание Навуходоносора не только благо для страны, но и все его царствование — это неслыханная удача для Вавилонии, всех ждало процветание, достаток, милость богов. Его царственности должно было хватить на всех.

Все равно в тот единственный благоприятный для выборов день, на который было назначено собрание городского совета, где присутствовали сильные, мудрые и исполненные святости изо всех семи городов, — торговались долго. Никто не спорил с тем, что царственность, дарованная владыкам, едина и ущемлению не подлежит, так что вопрос с землей был решен в течение стражи. Навуходоносор при этом подтвердил все права и привилегии священных городов, дарованные его отцом.

Так и было занесено на табличку.

«Вавилон — центр страны, средоточие вселенной. Личные и имущественные права всякого, кто является полноправным членом общины при храме Мардука, а также… (далее шло перечисление остальных пяти главных храмов, кроме храмов Иштар в Уруке и Бела в Ниппуре, с которыми по традиции царь должен был подписать отдельные договоры) незыблемы. Вступающий в дом Вавилона, имя твое становится «пользующийся привилегиями».

Как выразился один из старейшин, «даже собака, войдя в пределы городской черты, не может быть убита, кроме как после следствия и беспристрастного суда».

По вопросу перераспределения судебных полномочий царя, храмов и народного собрания жрецам и городским старейшинам тоже пришлось отступить порядок, установленный Набополасаром оставался без изменений. Когда начали рассматривать вопрос о царском контроле над доходами храмов и введения в состав их советов царских писцов, Навуходоносор пригрозил верхушке сильных, захвативших все высшие должности в святилищах, что в случае отказа он продолжит процессы, подобные суду на Хашдией. Члены совета сразу пошли ему навстречу. Единственный пункт, по которому наследник вынужден был уступить — это требование прикоснуться к руке Мардука. Здесь главный жрец Эсагилы заявил, что совершение обряда помазания невозможен потому, что в начале этого года его отец Набополасар уже входил в святилище, уже касался его руки и в ответ получил освященную пищу со стола бога. Год уже поименован в календаре последним годом правления царя Набополасара, поэтому менять записи в анналах нет никакой необходимости. По совету Бел-Ибни в этом вопросе Навуходоносор пошел на уступку, тем более, что в его руки попадала государственная казна, так что средств на поход в сторону Финикии и Палестины теперь хватало.

Был объявлен призыв в армию. Желающих было столько, что декумы и луббутумы получили приказ отбирать только самых крепких и ловких, а также тех, кто искусно владел оружием.

После выборов через неделю Амтиду счастливо разрешилась от бремени девочкой. В тот же день, невзирая на приближавшееся затмение луны-Сина Навуходоносор прежним маршрутом вернулся в Дамаск, в армию.

* * *
Скоротечная поездка Навуходоносора в Вавилон, бурные события в столице, последовавшее за тем внезапное возвращение в Сирию, оказало такое же ошеломляющее воздействие на заречных царей, как и победа под Каркемишем. Хватка у молодого халдея оказалась железной, перемещался он стремительно. Не в пример фараону Нехао, который после победы под Мегиддо полтора месяца просидел на «Собачьей реке» в Финикии в ожидании, пока царские резчики вырубали на отвесных скалах победную реляцию о свершениях правителя Египта. Как раз рядом с надписями, оставленными Асархаддоном и Ашшурбанапалом.

Навуходоносор оказался не таков. Он сначала бил, затем питался и только потом начинал похваливаться. Неожиданная быстрота, с какой молодой царевич сумел совладать со спесивой и многоопытной в политических интригах старой аккадской знатью, со жрецами, свысока посматривающими на окружающий мир, произвела должное впечатление на всех правителей вплоть до страны Мусри. Фараон окончательно затаился в своей столице Мемфисе, а местные князьки и царьки, жадно прислушивающиеся к событиям в Вавилоне, покорно склонили головы. Прислал подарки иудейский царь Иоаким — гору серебра и часть храмовой посуды. Прекрасные, надо сказать, подсвечники, сосуды, лампадки, щипцы, ритуальные ножи, блюда, чаши, лотки, кадильницы… Все из золота. Подарками также решили отделаться финикийские города, но, поразмыслив, в Дамаск скоро потянулись посольства из Угарита, Арвада, Библа. Только Сидон и Тир, богатейшие города западного побережья, решили отсидеться за неприступными стенами. В таких условиях марш на юг скорее мог показаться сбором дани, чем войной или приведением к покорности правителей Заречья и финикийских городов.

В год, обозначаемый первым годом его правления (604 г. до н. э.), Навуходоносор в месяце шабат вернулся в Вавилон и привез такую добычу, увидев которую даже самые недоброжелательные к новому властителю люди вынуждены были прикусить языки. К радости царя девочка, названная Кашайей, выжила, легко перенесла зимнюю дождливую непогоду и встретила отца басовитым агуканьем. Это было мило. В тот год, в новолетие, ему предстояло впервые спуститься в подземелья дворца, где должен быть совершен ритуал пробуждения от смертельного сна Сина-луны и совокупиться на священном ложе с Амтиду, согласно обычая воплощающей в ту ночь богиню Иштар.

Город в ту ночь замер. Все, в особенности жрецы храма Эанны в Уруке и храма Эгишширгаль в Уре, томились дурными предчувствиями — как посмотрят грозная Иштар и лукавый Син на связь царя со строптивой иноверкой, пусть даже и призванной к служению богам Вавилона.

Признаться, Навуходоносор тоже испытывал некоторое беспокойство. Вроде бы все было заранее обсуждено с Бел-Ибни — тот объяснил, что боги в таких делах мелочностью не страдают, тем более все они, как выясняется, всего лишь различные ипостаси Мардука, единосущного и созидающего, а уж в его благоволении к молодому царю сомневаться не приходится. Так и вышло — в положенный срок все наблюдатели на зиккуратах узрели в той части хрустальной сферы, где по расчетам должен был появиться младенец Син, ясный бледный серп луны. Радости жителей Вавилона не было предела — совокупление царя и царицы, дарующее обновление жизни, поворот к весне, осыпающее страну изобилием, богатым урожаем, прошло успешно.

Можно жить! Можно праздновать!.. Сколько темного пива было выпито в ту ночь, сколько женских рук приняли в объятья мужей, сколько нищих и бедняков вкусили розданную служителями храмов трапезу, — не сосчитать! Не было в ту ночь в Вавилоне горожанина, который не выкрикнул здравицу в честь великого Мардука и его супруги Царпаниту-Иштар, не помянул добрым словом «малого» и его «мидийскую телицу».

* * *
Старый царь вновь поднял руку, кортеж остановился возле моста через Евфрат. Отсюда отчетливо различались расположенные по левую руку ворота громовержца Адада и далее дорога, ведущая на закат, в Акуц, за которым начиналась аравийская пустыня. Прямо высились башни цитадели — до них было рукой подать. Навуходоносор встал на ноги, огляделся. Воины, расставленные внизу вновь принялись нестройно выкрикивать «слава! слава!». Прежней страсти в их голосах не было — народ устал, солнце-Шамаш уже собралось на покой..

Все проходит, дни опадают, как с яблонь белый цвет. Навуходоносор глянул в сторону городского дворца. В той стороне посвечивало снежно-розовое, легкое облачко, покрывавшее террасы дворцового сада. Вон оно, нежится над прямоугольными башнями ворот Иштар. Привораживающая взгляд, прекрасная, как воспоминания, дымка.

Вновь явились в памяти первая в качестве правителя встреча Нового года, торжественное плавание Набу, внесение богов в Эсагилу, ожидание момента, когда главный жрец Эсагилы, до слез нахлестав его по щекам, отодрав за уши, водрузит на голову корону, вручит увесистый скипетр, которым отец, случалось, в гневе ломал подлокотники трона. Это были лучшие дни его жизни. Сегодня ночью ему придется спуститься в подземелье с Нитокрис, египетской принцессой. Будет ли на этот раз удачным священное совокупление?

В первые месяцы царствования больше всего хлопот ему доставляла неразбериха в государственных делах Вавилонии. Все-таки отец был прежде всего воин, хотя ему хватало здравого смысла понять, что всякая попытка выйти за пределы отведенной предками территории определялась положением дел внутри страны. Старику не хватило времени, чтобы навести окончательный порядок с распределением наделов среди тех, кто составлял основу армии, по одиночке перебрать судей, вникнуть во взаимоотношения храмов и сильных землевладельцев со своими должниками и арендаторами, круто изменить налоговую систему и довести до конца установления государственного контроля над храмами. Отец не раз напоминал наследнику о необходимости присутствия в каждом святилище царского контролера, который должен был вести строгий учет всех доходов святилищ и безжалостно выдирать из рук жрецов царскую долю.

В ту пору Навуходоносор надеялся достичь согласия со жрецами по вопросу о возвеличивании Мардука как единственного воплощения божественности. С этой целью Бел-Ибни даже составил возмутительную по мнению ретроградов молитву, которую следовало зачитывать во всех храмах.

Нинурта — это Мардук мотыги,
Нергал — это Мардук натиска,
Забаба — это Мардук рукопашной схватки,
Эллиль — это Мардук царственности и совета
Набу — это Мардук счета, хранитель таблиц судьбы,
Син — это Мардук, осветитель ночи,
Шамаш — это Мардук справедливости,
Адад — это Мардук дождей.
В такой расклад никак не вписывалось местоположение царственной Венеры-Иштар, но у Бел-Ибни это почему-то не вызывало тревоги. Подобное почитание Мардука как единосущного созидателя мира и источника истины противоречило и настойчивым советам Амтиду прислушаться к голосу Заратуштры и ввести своим указом почитание Ахуро-Мазды, поднять народ на борьбу со злобным Ахриманом. Одним словом, располовинить мир.

— Государь, государь! — голос возницы вернул явь.

Навуходоносор вздрогнул, повертел головой. Точно, процессия добралась до ворот Иштар. Вернулись в исходную точку… Так всегда бывает — сколько мысленно не плутай по былому, все равно вернешься в настоящее.

Уже заметно повечерело. Царь вздохнул, сошел на стену, начал спускаться вниз. Спросил себя — скажи, Балату-шариуцур, если ты такой умный и прозорливый, как он, царь Вавилона, должен был поступить с истиной? Вколачивать ее в головы черноголовых с помощью окованных железом дубинок? Огласить указ, лишить жрецов их собственности, снести все ложные святилища, сжечь истуканов, которых в Вавилоне было бессчетное количество? То-то и оно…

Навуходоносор знал, как привести к покорности взбунтовавшийся на первом году его царствования город Ашкелон.

А вот как одарить людей истиной?

Глава 8

Первые два года царствования Навуходоносор посвятил окончательному усмирению Заречья. Имея в виду намечаемое сокрушение Египта, он намеревался превратить Аммон, Эдом, Моав и прежде всего Иудею в надежное предмостье. Эти царства должны были несокрушимой твердыней встать на пути птицеголовых, которые, как сообщила разведка, вновь пытались любым способом пролезть в Палестину.

Это была извечная дилемма, уже две тысячи лет определявшая главные политические цели правителей Египта, а также царств, располагавшихся к северу и востоку от Синая. Дело было не только в желании пограбить чужие народы, речь прежде всего шла об обеспечении безопасности государства. Былые дни надежно подтверждали — в чьих руках находилась Палестина и полоска финикийской земли, тот мог диктовать свою волю правителям от побережья Верхнего моря до Загросских гор на востоке и Тавра на севере. Справедливым было и обратное утверждение — всякий, кто железной пятой вставал в Иудее, держал под прицелом не только Дельту, но и внутренние области Египта, вплоть до Куша, страны чернокожих, или, как ее еще называли, Нубии. Этот постулат был доказан многократно — гиксосами, хеттами, ассирийцами, с одной стороны, и воинами Тутмоса III и Рамсеса II,[808] с другой.

Явившись весной своего первого года правления (604 г. до н. э.) в Заречье, Навуходоносор принялся «зачищать» территорию. Нельзя сказать, что это нашествие сопровождалось исключительно грабежами, уничтожением непокорных городов, наложением тяжелой подати. В первый год своего царствования, как и после сражения под Каркемишем, Навуходоносор сумел без особых усилий собрать огромную дань, которой хватило и для распределения в войске в качестве «добычи меча, лука, коня (эта часть отходила всадникам), добычи щита и добычи славы», и для начала возведения наружной городской стены, и украшения храмов в Вавилоне, и для реконструкции всей оросительной системы. Тревожили только непокорные, не спускающие глаз с Египта Тир и Сидон, а также крепости Ашдод, Ашкелон, Газа, преграждавшие вавилонянам дорогу к берегам Великой реки, и все равно трудности казались преодолимыми. Решивший оказать сопротивление Ашкелон был взят в конце похода (декабрь 604 г. до н. э.). Царь Адон так и не дождался помощи от фараона Нехао, который не посмел выступить за пределы своей страны. Адон был взят в плен, знаменитый храм Астарты разграблен, ремесленники, моряки, угнаны на поселение в Вавилонию.

Навуходоносор решил, что судьба Ашкелона — хороший урок всем, кто надеялся на помощь Египта. То-то удивился Навуходоносор, когда на следующий год из всех городов, где стояли гарнизоны вавилонян, от большинства его соглядатаев стали поступать донесения, что местные правители удивительным образом вдруг все разом возгордились и позволяют себе пренебрежительно отзываться о молодом царе. Кто-то постоянно будоражил население глупейшими слухами о скором освобождении от халдейского ига. В городах, даже в тех, которые присягнули на верность Вавилону, бессчетно распространялись подметные письма, в которых утверждалось, что Нехао, мол, удалось собрать многочисленное войско и час расплаты с вавилонскими захватчиками близок.

Навуходоносору не терпелось сокрушить непокорных, однако, когда царь поставил вопрос о широких и безжалостных репрессиях в Араме, Финикии и Палестине, его уману Бел-Ибни резко возразил.

— Хорошо, разнесем в пух и прах гнезда бунтовщиков, с кого тогда будем собирать дань?

Навуходоносор разгневался, принялся кричать, что ассирийские владыки на подобные вопросы внимания не обращали. Была бы сила, а уж добычу его солдаты сумеют взять!

— Кудурру, — старик попытался урезонить правителя, — успокойся. Давай рассудим здраво. Мы попали в порочный круг — чтобы окончательно усмирить Заречье, необходимо разгромить страну Мусри, а чтобы расправиться с Мусри, необходимо привести к покорности Заречье. Каким образом решали этот вопрос владыки Ашшура и что из этого вышло? Да, они сметали города с лица земли, переселяли народы, брали великую поживу. Но разово!.. Вспомни описания всех походов Саргона, Синаххериба, Асархаддона, Ашшурбанапала. Они подчистую стригли шерсть с захваченных овец, затем требовался срок, чтобы шерсть наросла вновь. Что представляла из себя Ассирия как не разбойничье гнездо, где они укрывались после очередного набега. Что в результате? Тот, кто внимательно вчитывался в годовые анналы, невольно приходил к выводу: все их походы разбиваются на циклы, причем с каждым годом число походов возрастало, а количество добычи уменьшалось. К тому же после победоносных дней, когда цари Ашшура могли сами решать, по какому азимуту выступить на этот раз, наступила пора, когда им приходилось неотрывно тушить пожары, возникавшие на той или иной окраине царства. Они оказался заложниками армии, требовавшей добычи и ходившей в поход не ради укрепления государства, а только для того, чтобы набить собственный карман. Из одной беды ассирийские владыки попали в другую. Теперь ты хочешь по собственной воле сунуть голову в ту же самую петлю. Это ошибка — нам необходимо строить новое государство, где каждый подданный ощущал свою кровную связь с центром. С Вавилоном!.. Острастка покоренным народам нужна — в этом спору нет, однако наказывать следует не ради самого наказания, а чтобы была польза для государства, и мы смогли, в конце концов, сломить страну Мусри. С этой целью необходимо сплотить Заречье во что-то, подобное союзу, направленного против внешнего врага. Прекратить междоусобицы, навести порядок, успокоить население и постепенно сплотить народы вокруг единого Сущего. Привести их к Мардуку… Пусть их всех осенит его божественная сила. Только в этом случае мы получим неиссякаемый источник доходов и устойчивость Вавилона будет обеспечена.

Старик замолчал, потом, собравшись с силами продолжил.

— Наказание должно быть убедительным, научающим непокорных, а не вгоняющее их в ужас, не ставящее их перед выбором — умереть или победить. Безумствующих усмирить невозможно, а как иначе назвать иудеев? Мне до сих пор не дает покоя донесения, пришедшие в канцелярию после взятия Ашкелона. Помнишь, что там сообщалось? Как только эта прибрежная крепость была разрушена, в Урсалимму объявили трехмесячный пост. Понятно, если бы они взялись ремонтировать городские укрепления, собирать ополчение, но всенародно поститься! Зачем? К радости, нашелся там один здравомыслящий человек, объявивший себя наби или пророком, попытавшийся вразумить сограждан подчиниться воле богов. Вспомнить об единосущном, выполнить его завет. Но его голос не был услышан.

— Ладно, старик, — кивнул Навуходоносор. — Я согласен с тобой. Одетый в железо кулак — это не самое лучшее решение. По крайней мере, в него необходимо воткнуть цветок. Но я не могу не прислушиваться к голосу моих луббутумов. Солдаты ропщут — сколько можно ходить по одним и тем же дорогам. Преподать непокорным хороший урок — вот чего они требуют. А насчет этого пророка… Я и раньше слыхал о нем, мне доносили… Зовут его Иеремия и объявляет он не волю богов, а изрекает, как он это называет, истину. Вещает от имени их главного бога Яхве…

Во исполнение своего плана похода в Египет и окончательного усмирения Заречья, Навуходоносор первым делом, согнав тысячи рабов, уже зимой принялся прокладывать дорогу через горы Антиливана, по которой можно было бы протащить в долину реки Оронт осадные орудия. Эти строительные работы грозным эхом отозвались в западных царствах, дань вновь широким потоком полилась в казну вавилонского царя. Дрогнул гордый Сидон, изгнал из гавани египетские корабли, прислал послов, старейшины согласились платить дань на постоянной основе, а не отделываться подарками, и принять вавилонских судей.

Пока осадные машины — в первую очередь тараны, затем разборные штурмовые башни, доставшиеся халдеям от ассирийцев и по существу решавшие вопрос взятия любой известной на тот день сухопутной крепости, а также метательные орудия, наводившие ужас на врагов залпами горящей напты, преодолевали перевалы, Навуходоносор решил возглавить авангард и лично изучить театр военных действий. Прежних осмотров было явно недостаточно, теперь следовало учесть все детали и изгибы местности, а также уяснить, как крепости снабжаются водой, каковы к ним подступы, хороши ли дороги и переправы, где удобнее всего разместить войска, если Нехао все-таки осмелится высунуть нос из Дельты. Ставку свою он назначил держать в Рибле, туда перебрался Бел-Ибни. Помощник визиря Набонид, имеющий титул «друг царя» был оставлен в Вавилоне. Ему было поручено провести реформу священного календаря и добиться от храмов строго соблюдения всех именных царских указов. Полномочия у него были широкие. Присматривала за Набонидом Амтиду, чья власть и авторитет государевой жены после празднования новолетий заметно укрепились. Вся эта верхушка была спаяна единым пониманием целей, которые стояли перед Вавилонией, все они разделяли мысли Бел-Ибни о необходимости созидания невиданного до сих пор царства империи, — основанного на едином понимании божьего замысла и равноправии граждан вне зависимости от языка. На следующий после ритуального соития год Амтиду вновь забеременела и к моменту возвращения мужа из похода благополучно разрешилась от бремени девочкой. Вавилоняне увидали в этом благой знак, и сама царица, побеседовав сверховным жрецом-энареем[809] храма Иштар, расположенного возле одноименных ворот, после долгих колебаний, совершила ход из дворца до целы богини, где возложила дары и где были принесены жертвы в честь великой, наделяющей животворной женской силой супруги Мардука. Сопровождала ее сирийская царевна Бел-амиту, вторая жена славного Навуходоносора, подарившая царю мальчика, которого назвали Амель-Мардуком. В ту пору в Вавилоне говорили, что династия отца Набополасара теперь сильна, как никогда. Наследный принц выполнил завещание отца и укрепил трон.

* * *
В месяце аяру (март-апрель 603 г. до н. э.) вавилонское войско, переправившись через реку Оронт, двинулось на юг. Навуходоносор в обмундировании простого воина — боевой хитон (рубашка без рукавов до середины бедер) плащ, сандалии, мидийские сапоги, мидийского же покроя широкая овчина,[810] которую носили переброшенной через одно плечо, — возглавил передовой отряд. Из вооружения при нем были дротики, лук со стрелами, короткий скифский меч-акинак, нож. Туловище прикрывал панцирь, представлявший из себя нашитые на кожаный жилет железные пластины, голову шлем-каска с низким заошейником, на ногах и руках поножи и налокотники. Кроме того к высокому седлу без стремян был приторочен кожаный мешок, который в случае надобности можно было надуть воздухом и с его помощью переправиться через реку. В мешке хранилось всякое необходимое в походе барахло — от ниток и кованных железных иголок, упакованных в глиняный футляр, до лечебных, заживляющих раны мазей. Талисманы, прежде всего материнский, заговоренный, царь хранил на груди, особой освященной лентой были перевязаны запястья и щиколотки, на поясе были приколоты фигурки, подаренные ему Амтиду.

Наибольшее впечатление произвел на молодого царя финикийский Тир. Город был неуязвим, может, оттого руки сразу зачесались взять его. Осадил себя сразу и резко — прав был уману, ты глуп и дерзок. Взять подобную твердыню можно только после долгой осады и только в том случае, если горожане уверятся, что им неоткуда ждать помощи, а на это уйдут годы и годы. С другой стороны, пока он будет сидеть под Тиром, от него не только Заречье, но и северные территории, отложатся.

Кварталы на материке, называемые Ушу, захватить было проще простого, но как быть с цитаделью, расположенной на острове в более, чем трех тысячах локтях от берега. Согласен, можно пригнать корабли из других приморских городов, подойти под стены островного Тира, но беда в том, что бастионы возведены таким образом, что пехоте высадиться негде, нет места и для размещения таранов и осадных башен, а штурмовать стены с кораблей пока еще никто не научился. Здесь понадобится невиданная до сих пор осадная техника, которую можно было бы установить на палубах. Пусть Бел-Ибни задумается над этим… Крепкий орешек — все равно он попытается разгрызть его.

Несколько дней Навуходоносор изучал окрестности Тира и в конце концов пришел к выводу, что у тирян есть уязвимое место. Все их верфи, торговые склады, большие рынки были расположены на материке, остров представлял из себя крепость и стоянку для флота. Если плотно обложить стены Ушу, взять эту часть города, полностью прервать торговлю Тира с подвластными ему, Навуходоносору, землями, подкупить пиратов, чтобы они всячески вредили морским сообщениям и, конечно, подавить волю Египта к сопротивлению, рано или поздно эти гордецы придут к нему на поклон. В любом случае к блокаде следует приступать немедленно.[811] Главное, топить корабли тирян. Потеряв флот, гордецы потеряют город. Отрезав их от торговли, он в конце концов вынудит их прийти к нему на поклон.

Навуходоносор отдал соответствующие распоряжения, назначил начальника пехоты Шамгур-Набу ответственным за осаду — место как раз для него, спешить здесь некуда, — а сам с авангардом двинулся дальше на юг.

Скоро отряд добрался до Мегиддо, захудалого, окруженного полуразвалившимися стенами городка, где когда-то знаменитый царь Соломон держал своих коней. По рассказам учителя, излагавшего в доме таблички дела прежних дней, иудейский царь построил здесь конюшни на несколько десятков тысяч голов. Где теперь эти конюшни? Только руины остались. После Мегиддо, к югу сразу за Кармельскими увалами лежало бывшее царство Израильское, когда-то отделившееся от Иудеи и разгромленное доблестным Саргоном II, ассирийцем. Далее дорога тянулась по прибрежной равнине и уже после Афека, первоклассной, надо сказать, крепости, оставив в стороне Иоппию, авангард свернул к Иерусалиму. Войско, ведомое Нериглиссаром, поспешало за царем.

…Навуходоносор в сопровождении Рахима и Иддина-Набу въехал на вершину перевала. Тут же в нескольких шагах дорога круто обрывалась с гребня вниз. С некоторой тревогой царь глянул на розовеющее взгорье. Даль кое-где была присыпана рощицами деревьев, заостренными купами кипарисов, зарослями кустарников, помечена пежинами пастбищ, возделанных, оторванных друг от друга полей. Справа звучной недвижимой бирюзой отсвечивало море. Над головами — над морем, над хребтами, над скопищем лиловатых, помеченных зеленью оливковых рощ и белизной откосов — навис округлый, не имеющий дна купол неба.

Вот она Иудея! Вот она, земля, где обитало многолюдье, отвергавшее всех других богов, кроме своего неведомого, жестокого Яхве, чьи заповеди были выбиты на каменных скрижалях и хранились в единственном на всю округу святилище — столичном храме. Прежний правитель Иудеи Иосия, как рассказывал Бел-Ибни, постарался с корнем вырвать заразу почитания рукотворных кумиров, сжигал священные деревья, закапывал и рушил камни, сжигал жертвенники, и резные столбы, а их служителей приказывал безжалостно швырять в костер. Чего же он добился? Неведомый, не имеющий образа дух желал безраздельно владеть этой землей и этим народом? Чем он одарил уверовавших в него? Процветанием? Мудростью? Силой? Вот он, царь вавилонский, пришел сюда. Так на чьей стороне сила?

Торговый тракт, вихляющий по крутому, долгому склону, вначале вел к меловым откосам, отвесно обрывавшимися к подножию хребта, затем, поворотив в противоположную сторону, постепенно сползал в долину, где заметны были кущи деревьев и белые домики какого-то селения. Вдали дорога терялась в нагромождении скал и появлялась только на фоне следующего гребня, над которым зубчиками, неотличимыми по тону от буроватой желтизны окружающих гор, возвышались крепостные башни Урсалимму. Было не по весеннему жарко, вторую неделю ни капли дождя. Навуходоносор поднял руку — внимание! — потом решительно указал вперед. Эмуку отборных, кисир за кисиром, громыхая доспехами, двинулись вперед. Пыль поднялась столбом, и уже оттуда из желтоватой, подрагивающей завесы, перебивая лошадиное ржанье, скрип повозок, выкрики командиров, вдруг лихо грянуло.

Эллиль дал тебе величье
Что ж, кого ты ждешь?..
Син прибавил превосходство
Что ж, кого ты ждешь?..
Нинурта дал оружье славы
Что ж, кого ты ждешь?..

Часть III Бич божий

В те дни уже не будут говорить: «отцы ели кислый виноград, а у детей на зубах оскомина».

Но каждый будет умирать за свое собственное беззаконие: кто будет есть кислый виноград, у того на зубах и оскомина будет.

Иеремия; 31; 29,30

Глава 1

Утро четвертого дня празднования Нового года Седекия, прежний царь Иудеи, заключенный в дом стражи городского дворца, начал с молитвы. Повторял то, что еще помнил из псалмов.

— Когда я взываю, услышь меня, Боже правды моей! В тесноте моей Ты дал мне простор! Помилуй меня и услышь молитву мою. Откликнись, Господи, на слова мои, уразумей помышления мои… Внемли гласу вопля моего, Царь мой и Бог мой, ибо к тебе молитвою обращаюсь…

Затем — пустота, долгое ожидание заветных слов, слушание гулкой пустоты, уныние, и только потом до слепца долетел тихий шелест и звон капели. Он не поверил. Подобрался поближе в внешней стене, ощупал кладку. Влажная! Теплая и влажная!.. Затем просунул руку в щель, называемую окном. Слава тебе, Господи — дотянулся!.. Ласковый частый перебор дождевых капель омыл сухую, шелушившуюся кожу. Узник поднапрягся, повертел рукой, пошевелил пальцами. Собрал горсть капель в ладонь, с благоговением выпил посланную с небес влагу. Эх, кабы глиняная миска пролезла в щель, набрать бы воды, смочить лицо, тело, тогда совсем было бы хорошо. Но и этой горсточке Седекия был несказанно рад. Помнил о нем Царь небесный, не забыл, поздравил с праздничком. Судя по стойкому, басовитому перестуку, ливень вовсю поливал улицы Вавилона, языческие капища и эти удивительные, «висячие» сады. Как же местные умельцы сумели подвесить их? Как ухитрились зацепиться за небеса?

Он повздыхал, тайна чудесных садов будоражила мысли. Шевельнулись воспоминания… В самый раз дождик, как раз перед севом, хотя им, халдеям, здесь воды хватает. Не то, что в родной земле Иудиной…

Отсеяться народ земли, ам-хаарец, успел. Мужики мотыжили землю, а сами все посматривали в сторону дороги на Иоппию. Пастухи подальше от тракта отогнали стада. Жители из Бефорона, Газера, Анатота, Гивы и других городков вкруг священного города после празднования пятидесятницы — дарования народу Торы, не спешили покидать Иерусалим. Ждали объявления очистительного поста, ведь беда у ворот! На рынках, в пределах храма, в домах судачили — пост, это то что надо, в нем спасение, а также в молитвах, долгих, исступленных, в обильных жертвоприношениях. Эти меры были разумны, проверены — разве отдаст Создатель свой народ на поругание? Разве о том на Синае Яхве договаривался с Моисеем? Разве на погибель он вывел народ свой из печи Египетской и даровал ему плодоносные долины Ханаана? Зачем тогда было виденье Нафану? Зачем открыл Господь грядущую великую победу Израиля?

Все сходились на том, что Создатель беды не допустит. Указывали друг другу на то, что ассирийские владыки уже не раз обламывали зубы о твердыни Иерусалимские, а уж этому мальчишке подавно священного града не видать. Яхве явит чудо, да и сами они, горожане убеждали селян, прибывших со всей Иудеи, а сановники царя Иоакима, — сумеют защитить себя. О том и Анания, и Ахав, и Цедкия пророчествовали. Кто, говорили они, устоит против мышцы израилевой? Кто сумеет вынести тяжесть длани ее?.. Только придурковатый вещатель из Анатота Иеремия, сын Хилкии, осмеливался смущать народ, но и этот впадающий в ярость верзила в последнее время стал тих, покладист. Целыми днями молится в восточной колоннаде храма. Говорят, царь Иоаким приказал глаз с наби не спускать. Чуть повысит голос, начнет будоражить народ — сразу в колодки!

Наби! Кому в голову могло прийти подобное обращение?! Придурок он и предатель, а не пророк…

Седекия лег на глиняный топчан, заложил руки за голову и улыбнувшись припомнил, как бушевал Иеремия после сражения под Каркемишем. Как не давал покоя гражданам! Твердил одно и то же: «И сказал мне Господь: хотя бы предстали перед лицо мое Моисей и Самуил, душа моя не преклонится к народу сему. Отгони их от лица моего, пусть они отойдут. Если же спросят тебя: «куда нам идти?», то скажи им так — говорит Господь: кто обречен на смерть, иди на смерть; и кто под меч, — под меч; и кто в плен — в плен».

Вот что еще запомнилось из тех речей.

«Ты оставил меня, говорит Господь, отступил назад, поэтому я простру на тебя руку мою и погублю тебя. Я устал миловать».

Смутные были времена, вздохнул слепец. Подвешенные какие-то… А нить тончайшая — так, по крайней мере, утверждал долговязый Иеремия — того и гляди оборвется. Пророк был длинен, худ, с большими ручищами и ступнями. На голове волос редкий, зато обилен бородой… Дыханье у него запиралось болезнь такая, поэтому страдал отдышкой, при ходьбе слышно было, как сипел, но стоило ему войти в азарт, голос у него наливался яростной, неистребимой силой. Когда говорил, постоянно гвоздил кулаком по чему попадя — словно пытался дурь из головы горожан выколотить. Длиннющую поэму написал, и во время поста, объявленного первосвященником после падения Ашкелона, Барух, сын Нерии, зачитал ее с внутренней храмовой галереи. Длинная была речь, свиток толщиной с коровью ногу, — впечатление сложилось жуткое, от голоса Баруха мороз подирал по коже. Как-то не верилось, что речь идет о избранном, любимом Богом народе.

«Слушайте слово, которое Господь говорит вам, дом Израилев.

Так говорит Господь: не учитесь путям язычников и не страшитесь знамений небесных, которых язычники страшатся.

Ибо уставы народов — пустота; вырубают дерево в лесу, обделывают руками плотника при помощи топора.

Покрывают серебром и золотом, прикрепляют гвоздями и молотом, чтобы не шаталось.

Они — как обточенный столб, и не говорят. Их носят, потому что ходить не могут. Не бойтесь их, ибо они не смогут причинить зла, но и добра делать не в силах…

Все до одного они бессмысленны и глупы, пустое учение — это дерево…

А Господь Бог есть истина; Он есть Бог живой и Царь вечный. От гнева Его дрожит земля, и народы не могут выдержать негодования Его…

Так говорит Господь, Бог Израилев: проклят человек, который не послушает слов завета его.

Который Я заповедовал отцам вашим, когда вывел их из земли Египетской, из железной печи, сказав: «слушайтесь гласа Моего и делайте все, что Я заповедаю вам — и будете Моим народом, и я буду вашим Богом.

Аминь!»

«Меня ли вы не боитесь, говорит Господь, передо мною ли не трепещете? Я положил песок границею моря, вечным пределом, которого не перейдет; и хотя волны его устремляются, но превозмочь не могут; хотя они бушуют, но переступить не могут.

А у народа сего сердце буйное и мятежное; они отступили и пошли;

И не сказали в сердце своем: «убоимся Господа, Бога нашего, который дает нам дождь ранний и поздний в свое время, хранит для нас седмицы, назначенные для жатвы».

Беззакония ваши отвратили это, и грехи ваши удалили от вас это доброе.

Ибо между народом моим находятся нечестивые: сторожат, как птицеловы, припадают к земле, ставят ловушки и уловляют людей.

Как клетка, наполненная птицами, дома их полны обмана; чрез это они и возвысились и разбогатели.

Сделались тучны, жирны, переступили даже всякую меру во зле, не разбирают судебных дел, дел сирот; благоденствуют и справедливому делу нищих не дают суда.

Неужели Я не накажу за это… и не отомстит ли моя душа такому народу, как этот?»

«Господь посылал к вам рабов Своих, пророков, с раннего утра посылал и вы не слушали их и не преклонили уха своего, чтобы слушать.

Вам говорили: «обратитесь каждый от злого пути и от дел своих и живите на земле, которую Господь дал вам и отцам вашим из века в век;

И не ходите вслед иных богов, чтобы служить им и поклоняться им, и не прогневляйте Меня делами рук своих, и не сделаю вам зла».

Но вы не слушали Меня, говорит Господь, прогневляя меня делами рук своих, на зло себе.

Посему так говорит Господь Саваоф: «за то, что вы не слушали слов Моих,

Вот Я пошлю и возьму все племена северные, говорит Господь, и пошлю к Навуходоносору, рабу Моему, и приведу их на землю сию и на жителей ее и на все окрестные народы; и совершенно истреблю их и сделаю их ужасом и посмеянием, и вечным запустением…

И вся земля эта будет пустынею и ужасом; и народы сии будут служить царю Вавилонскому семьдесят лет»…

Седекия затаил дыхание — по коридору кто-то шел, громко топал. Наконец шаги стихли. Прекратился и шум дождя. Теперь в темнице густо запахло приятными ароматами цветов.

Вспоминалось гнусное и смешное. Как Михей, внук царского секретаря при дворе царя Иосии, прибежал во дворец, влетел в залу — там все сидели: и писец царский Елисам, и князь Делайя, и Гемария, сын Шафана (Михей ему сыном приходился) и другие сановники. Царь Иоаким прилег у жаровни, знобило его в тот зимний ветреный день. Сам Седекия расположился сбоку и сзади брата, грел руки в рукавах толстого, подбитого мехом халата.

Какую суматоху устроил Михей! Торопился, тыкал пальцем в сторону храма, повторял одно и то же: «Помилуй, Господь! Помилуй, Господь!» Наконец царь осадил его, приказал доложить все по порядку. Когда государственный круг уяснил, в чем дело, было решено пригласить Баруха, чтобы тот зачитал послание Иеремии в царском кругу, однако Баруха нигде не сыскали. Видно, тот был прозорлив и вместе с своим учителем вовремя исчез из города.

Огласить послание приказали Иегудию — был такой во дворце проныра, в любимчиках у брата ходил. Голос, правда, у Иегудия был хорош, басовит, в меру звонок. Он принялся читать и при этом все разворачивал и разворачивал свиток. Пергамент белым потоком опускался на пол, а царь Иоаким ножичком невозмутимо отрезал от него по три-четыре стиха и бросал их в огонь. Седекии навсегда запомнилось то смятение, которое он испытал, слушая Иегудия и заворожено наблюдая за братом. Круговерть чувств на разрыв терзала душу. Слова пророка казались деревянными гвоздями, забиваемыми в голову — хотелось плакать и каяться. Хотелось вопить о пощаде!.. И тут же со страхом в душе мешалась ироничная, кривящая лицо ухмылка старшего брата. Он был спокоен, рука ни разу не дрогнула, когда палил страшные стихи. Седекия смотрел на брата и не верил — тот ли он человек, который со страху наделал в штаны перед фараоном? Что это за неустрашимость перед словом Господа? Зачем ухмылка?.. От отчаяния?.. Царь Иоаким и при обсуждении послания вел себя с тем же последовательным, пренебрежительным отрицанием. Судили долго — кому послать дары и собранную за прошлый год дань, Нехао или Навуходоносору? Перед кем склонить шею. Или попытаться отсидеться в крепостях, пока фараон не пришлет подмогу? Царь внимательно слушал советников, слова не проронил, только в конце огласил приговор — взять Баруха-писца и Иеремию-возмутителя и бросить их в узилище.

Господь сокрыл их…

Ночью Иоаким вновь явился к Седекии — видно, опять бессонница досаждала ему.

— Как быть, брат? — спросил он. — Может, и на этот раз обойдется? Может, Навуходоносор насытится Ашкелоном? Ему на закуску и Ашдод с Газой сгодятся. А пообедает он Тиром?

На этот раз Седекия (в ту пору еще Матфания) решился открыть рот.

— Не лучше ли разом склониться перед халдеем? Иеремия мудр. Сможем ли мы оборониться против Навуходоносора?

— Оборониться-то сможем, но только не в одиночку. Если фараон поможет, мы выстоим. Таких крепостей, как у нас, нет нигде. Однако они могут взять нас измором…

— Тогда благоразумней откупиться от Вавилона, платить им дань.

— Ага, — усмехнулся Иоаким, — повадился лис в курятник ходить. Этот прыщ из Аккада нас до нитки оберет. Как жить будем? И если поклонимся в пояс Навуходоносору, что скажем фараону, когда приведет он в Иудею свои полки?

— А он приведет?

Иоаким неопределенно поиграл бровями, и Седекия догадался, что приведет обязательно, рано или поздно, но приведет, даром, что ли, Иоаким постоянно сносился с Мемфисом. Гонцы, считай, каждый день гоняли туда и обратно. Понятно, что явится, ведь Нехао тоже не восторге от продвижения вавилонян. Потеря Иудеи и прибрежных крепостей для Египта гибель. Рано или поздно… Но когда именно? Сумеют ли он, Седекия в бытность свою Матфанией до того срока сохранить голову.

— Вот так-то, брат, — пожаловался Иоаким и ушел.

Седекия томился долго, заперся в своих апартаментах. Мучился, как поступить, на кого сделать ставку: на фараона или вавилонского царя? Как уберечься? Сцена в Рибле ярким пятном стояла в глазах. Он помнил все, до последней капельки, до лиловатого сосца на груди стражника-эфиопа, подтащившего его к трону, на котором восседал молоденький Нехао. Поумнел ли он за этот срок? Вряд ли… Битый раз, он теперь, наверное, трясется при одном только упоминании имени Навуходоносора. Через неделю решился — тайно добыл копию сочинения Иеремии и также скрытно, с верным человеком выслал свиток в Риблу, в стан царя Вавилона.

На шестом году правления Иоакима случилось обещанное Иеремией. Лев вышел из чащи, истребитель народов оказался в пределах Иудеи. Верные люди еще в конце предыдущего года сообщили царю, что халдеи везут с собой осадные орудия. Потом пришла весточка, что враги обложили Тир. Иоаким, приближенные сановники вздохнули с облегчением — осада Тира это надолго. Зубы о морскую крепость халдеи непременно обломают. Навуходоносор оказался хитрее, он оставил заслон возле Тира, а сам с главными силами двинулся дальше на юг. Радость сменилась унынием, и все равно, пока враг двигался по приморской равнине, томила надежда — может, враг метит в сторону филистимлянских городов, в сторону Газы? Может, и на этот раз пронесет? Однако, когда авангард вавилонян сразу после Лода повернул налево, Иерусалим оцепенел. Стихли разговоры на рынках, никто не вспоминал о халдеях, будто их вовсе не существовало. Жители занялись будничными делами. Съехавшие из окрестностей селяне тоже, казалось, собрались в городе по торговым надобностям.

Скоро на север от крепостных стен стало пусто, уныло. Люди, не допущенные в пределы крепости, незаметно разбежались, рассеялись, попрятались в горах. Даже Иеремия не вылезал из дома Гемарии. В последний год после того, как ему пришлось бежать из родного Анатота от взбешенных его обличениями соседей и родственников, недели не проходило, чтобы он с крытой галереи храма не начинал выкрикивать в толпу: «Покайтесь! Обратите души свои к Господу! Вспомните, кому вы давали обет! Походите по улицам Иерусалима и посмотрите, и разведайте на площадях его, нет ли соблюдающего правду, взыскующего истины? Если найдете, Он пощадит Иерусалим!» — теперь и наби примолк. Тех же вещателей, вроде Анании, слушать не хотелось. Больно складно у них получалось — Яхве не дат Израиль в обиду. С именем Бога на устах, все, как один, ринемся в бой! Ринуться, конечно, можно, а если этих халдеев десять на одного. Вот тогда почешемся… Не сердца стали у жителей Иерусалима, а камни.

Седекия продолжал отсиживаться в своих покоях. Отмалчивался… Уже не пытался заставить брата-царя прислушаться к голосу наби. Иоаким, казалось, забыл о нем.

Стражники на посту, расположенном на вершине Масличной горы, первыми заметили облако пыли, скрывшее торговый тракт, убегавший к северу, к перевалу. Сразу разложили костер. В городе ударили в набат, народ хлынул на стены.

Солнце клонилось к земле, его лучи слепили глаза, но чем гуще становилась пылевая завеса, чем ниже спускалась она к подножию хребта, тем отчетливее прорезывались вдали отдельные отряды, марширующие вниз по склону. Враг приближался. Скоро на северной стороне начали валить оливковые деревья в садах, ставить палатки, жечь костры. Халдеи даже в темноте продолжали прибывать. Со стен было видно, как цепочкой огней обозначилась торговая дорога, ведущая к городу. Воины все шли и шли… Кострами полнилась долина. Все это свершалось в мрачной пугливой тишине.

С началом новых суток, уже в полной тьме, сам Иоаким прибыл к Старым воротам. Его внесли на сторожевую башню. Он ни слова не проронил, наблюдая, как разбегались огни по предместьям.

Начальник войска Гошея из Вифлеема позволил себе первым обратиться к царю.

— Худо, господин, худо. Халду умеют ходить во тьме. Порядок соблюдают…

Иоаким ничего не ответил, зевнул и жестом показал, чтобы его снесли вниз. Седекия задержался наверху.

— Сколько их, Гошея? — спросил он.

— Трудно сказать, — военачальник пожал плечами. — День покажет…

* * *
Утренний свет открыл неисчислимую силу, приведенную Навуходоносором под стены Иерусалима. Скоро на городских стенах собралось почти все население Иерусалима. После утренней молитвы-шахарит рабы доставили царский паланкин. На этот раз Иоаким сам поднялся по ступеням, был он в парадном воинском облачении, все также молчалив и скрытен. Наблюдал за врагом долго, словно подсчитывал палатки, лошадей в табунах, плотников, деловито сновавших взад и вперед, с первым светом начавших налаживать палисады, метательные орудия. Велико было войско фараона Нехао, но войско халдеев было еще больше. Вот что запомнилось Седекии в тот день, когда он вслед за братом взобрался на башню — халдеи успели за ночь обосноваться так, словно это была их земля. Того великолепия, с которым он столкнулся в Рибле, в ставке фараона, грубого пренебрежения, с каким египтяне относились к местным, и в помине не было. Палатки вавилонского воинства группировались по эмуку, там и тут торчали шесты с воинскими штандартами, напоминавшими ассирийские значки: на шесте бронзовое кольцо с размещенным внутри лучником или меченосцем, стоявшим либо на спине онагра, либо на водной волнистой зыби. Гвардия на знаменах имела изображения дракона Мардука — ее палатки располагались прямо против ворот Долины, в лощине, где бил родник. Седекия так и не смог определить, какой из шатров принадлежал вавилонскому царю были, конечно, в стане врага шатры побольше, поменьше, но такого, где бы толпилось особенно много народа, куда постоянно стремились гонцы, где в глаза шибало бы умопомрачительной роскошью, — не видно. Это удручало, он так и заметил брату.

— Не больно-то Вавилон богат…

Иоаким как обычно гнусно скривился и ответил.

— Ничего, они у нас разживутся.

В этот момент Ахикам, сын Шафана, сподвижника и секретаря святого Иосии, подал голос.

— Стоит ли испытывать судьбу, государь?

Спросил робко, свое преклонение перед молодым вавилонским правителем не скрывал, и потому считался оппозиционером царю Иоакиму, поставленному на трон велением фараона. На Ахикама сразу набросились князь Делайя и Гошея из Вифлеема, однако Иоаким поморщившись остановил перепалку.

— Тихо, вы!

Потом он помолчал и вдруг ясно и четко выговорил.

— А ведь ему не взять Иерусалим!

— И я о том же! — обрадовано воскликнул Гошея, все вокруг разом тоже оживленно загалдели. — Где он к стене сможет подобраться? Для этого нужны осадные башни, а кипарисы, оливковые деревья для этого не годятся. Здесь нужен кедр ливанский.

— Зачем же кедр? — не понял Седекия.

Гошея снисходительно объяснил царскому брату.

— Тараны следует на высоту холма вознести, чтобы бить стену. Для этого крепкое основание потребуется. А на эти, что они ладят, нам плевать…

— Вот именно, плевать, — кивнул царь. — Вот почему мы должны непременно сдать город.

Наступила тишина, потом по стенам, среди растревоженного народа зашелестело, побежало по кругу, разошлось по толпе, собравшейся на прилегающих улочках — «сдать город, царь решил сдать город…»

Иоаким был явно доволен собой. Седекия отметил, что он наконец-то решил для себя не имеющую ответа задачу и теперь точно знал, как следует поступить, чтобы сохранить власть. Сердце у Седекии упало, неужели брат прознал про посланные в ставку халдеям слова Иеремии? Неужели он успел сговориться с Навуходоносором также, как он успел оправдаться перед Нехао. Тайные послания Иоакима в Египет не были тайной для Седекии. Знал младший брат и о том, что фараон предупредил Иоакима, что в этом году он не выступит. Будет держать оборону южнее Газы возле крепости Пелусий. Выходит, вздохнул Седекия, опять придется прятаться в своих покоях, зарыться в теплое, женское и не выходить оттуда, несмотря ни на что. Это была грустная перспектива.

Иоаким чуть больше суток тянул с выражением покорности. В полдень глашатай вавилонского царя подошел под самые стены, вознесенные на каменистых, с почти отвесными скатами холмах и прокричал, что Навуходоносор, царь и господин Аккада, Ашшура, Верхнего и Нижнего Арама, Моава, Эдома и прочее, прочее, прочее, пришел сюда и требует покорности. Со стены ему ответил царский писец Елисам.

— Царь Иудеи и Израиля, помазанник Божий из колена Давидова, рад приветствовать дорого брата. Нынешний день кончается. Завтра же для нас, приверженцев Яхве, святой день, суббота. Мы не можем прогневать Единосущего исполнением дел. Послезавтра в полдень повелитель Иудеи и Израиля явится перед светлые очи царя Аккада и северных территорий.

Ответ был достаточно наглый, совсем не в духе Иоакима, которому поваляться в ногах у сильного одно удовольствие. Седекия, которому тотчас донесли царский ответ, почувствовал, как похолодела шея. Он проклял собственную руку, посмевшую отправить послание Навуходоносору — так и хотелось оттяпать пальцы, чтобы другим неповадно было. Однако, к его удивлению, Навуходоносор спокойно проглотил подобный ответ, словно показывая, что готов разговаривать с Иоакимом на равных. Но в таком случае, его попытка установить тайную связь с правителем Аккада является надежной страховкой против посягательств на его жизнь. Вряд ли брат в таких условиях решится на злое… Седекия распрямил плечи. В этот момент к нему явился посланец от Иоакима и приказал готовиться к предстоящему выходу.

— Быть всем, — заявил слуга. — Сыновьям, женам, всем твоим приближенным. Одеться приказано скудно, золотом и драгоценностями не бряцать. Помалкивать…

Слезы залили лицо Седекии, он впал в столбнячное состояние.

Слепой старик, глядя в непробиваемую, пересыпанную вспухающими и гаснущими звездами тьму, улыбнулся. Теперь смешно было вспоминать о тех часах, которые он провел в кругу своих близких в ожидании смерти. Прикидывал и так, и этак — почему вдруг Иоаким осмелел? Отчего ведет себя с Навуходоносором как с равным? На что надеется? Какие козыри припас? Прежде всего дань за прошлый год — обязательство перед Египтом — лежала в целости и сохранности в дворцовой сокровищнице. Значит, есть чем откупиться от вавилонян. Даже если они потребуют много больше, все-таки основа есть. Может, ему было слово от Яхве, однако с трудом верилось, чтобы Создатель стал общаться с этим греховодником и клятвопреступником. Кому-кому, а Седекии было хорошо известно, что именно Иоаким в бытность свою Элиакимом, послал тайный донос в ставку фараона на брата своего Иоахаза. Тот якобы решил продолжить дело отца Иосии и вступить в союз с вавилонянами, за что и был в цепях уведен в Египет.

Голова трещала от подобных вопросов, и посоветоваться было не с кем. К кому не обратись, сразу продаст. Пригласить Иеремию — тот сразу начнет обличать неправедно добытое богатство, начнет пальцем тыкать в его жен, открыто поклоняющихся Астарте. К тому же сегодня суббота…

Весело было вспоминать, как на следующий день возле царского дворца долго суматошно выстраивалась царская процессия. Царские сановники молча отпихивали друг друга от паланкина царя, его жены отчаянно сражались за место в очереди за царской матушкой. Словно не на казнь собирались. Мрачно посматривали на эту орду племянник Иехония. Только кое-кто из слуг, прощаясь с родными, не мог сдержать слез.

Смех и грех!..

Седекия тоже следовал в паланкине. Так они выбрались из города, где по тайному приказу Иоакима все разом покинули носилки, сбились в толпу и семенящими шажками направились к невзрачному, однако достаточно обширному шатру. Кое-где были видны заплаты, отбеленная дождями ткань совсем обветшала. Седекия недоуменно глянул на Ахикама, тот успел шепнуть: «Это шатер самого Набополасара, мальчишка возит его как святыню. Живет в нем, бережет… Говорят, он приносит ему удачу».

Седекия только плечами пожал, и страх сам собой вытек из груди. Ноги покрепчали, он позволил себе поднять голову, оглядеться.

Народу возле царской палатки было немного: охрана, высшие военачальники, несколько приближенных в будничной небогатой одежде. Кто есть кто, ему объяснил тот же Ахикам, ездивший с дарами в Риблу. Тот, здоровенный, зверского вида — Набузардан, командир отборных!

Слепец не выдержал, заплакал, заговорил вслух.

— Аллилуйя, к тебе взываю, Господи. Много у меня гонителей и врагов, но от откровений твоих я не удаляюсь. Много щедрот твоих, Господи; по суду своему оживи меня, а Набузардана порази жезлом железным; сокруши его, как сосуд глиняный… Пусть узрит он гибель сынов своих. Пусть коснется глаз его острие кинжала.

Он сполз с лежанки, на коленях приблизился к щели и, мгновенно оробев — так всегда бывало, когда он отваживался на недозволенное, — жарко, тихо выдохнул.

— Набузардан! Будь ты проклят, Набузардан!..

Тщедушный старичок с длинной белой бородой, продолжал Ахикам, — это Бел-Ибни, главный советник царя, его первый визирь. Бел-Ибни смотрел сурово, даже с каким-то презрением. Сердце у Седекии дрогнуло. Был там и начальник конницы Нериглиссар, верзила каких поискать, волосы огненно-рыжие, в доспехах. Он стоял вполоборота к приближавшимся иудейским старшинам и даже не глядел на них — разговаривал с командирами и посмеивался. Был там и начальник колесниц, и всякие писцы, но немного. Никто не велел толпе евреев становиться на колени. Седекия перевел дух нет на свете такого палача, который взялся бы безоружным, стоявшим во весь рост, головы рубить, для этого надо ноги подогнуть, опуститься на землю. Тут же два не очень-то видных собой гвардейца в побитых доспехах, неумытые, вынесли роскошное кресло. Следом вышел сам молодой царь и запросто уселся в него.

Был Навуходоносор выше среднего роста. Широкоплеч, глаза маленькие, нос приплюснут, по лицу видно суров, но нрава покладистого. Устал, смотрел на евреев равнодушно.

Иоаким долго объяснялся в своих чувствах к молодому орлу, не скрывал восхищения — наблюдать за его полетом одно удовольствие. Потом начал представлять домочадцев, главных сановников, князей. Седекия, когда до него дошла очередь, справился с оцепенением и поклонился. Вавилонский царь не обратил на него никакого внимания. Затем Навуходоносор и Иоаким скрылись в шатре. Переговоры продолжались недолго, к полудню процессия отправилась назад, в город.

Иоаким склонился перед повелителем Аккада. Дань, наложенная на него, была велика, но не так неподъемна, как опасались. Договорились о главном о войне против Египта. Для этого Иоаким должен был позаботиться о восстановлении и ремонте крепостей на юге Иудеи, а также взять на прокорм и довольствие греческих наемников из Ионии, ушедших от Нехао и поступивших на службу к вавилонянам. Для постоя и обороны им была выделена крепость Арад, прикрывавшая дороги, ведущие в Моав и Аммон вкруг южного берега Мертвого моря.

Глава 2

В дождик хорошо думалось, еще лучше вспоминалось. Навуходоносор вопреки привычке провалялся на широкой постели до полудня. На пятый день празднования Нового года он обычно отдыхал — возраст был не тот, чтобы целыми днями мотаться по городу. К тому же вечером его ждала долгая, душевно трудно переносимая церемония лишения царских регалий. Скипетр, кольцо, освященное богами оружие и тиара вручались главному жрецу Эсагилы, тот укладывал их циновку у статуи Мардука. После чего священнослужители отступали, как бы оставляя правителя наедине с грозным покровителем Вавилона, и царь начинал каяться. Это было удивительное вымаливание прощения — всякую ошибку, поражение, не доведенное до конца решение царь должен был объяснять неудачно сложившимися обстоятельствами. Личных грехов у повелителя Небесных врат быть не могло, а Навуходоносору так хотелось возопить о своем, о личном, хотелось открыть душу, но не этому сверх меры усыпанному драгоценными камнями, густо измазанного золотом истукану, но тому кто вверху, незримому, единосущему, любящему его. Говорил одно, а грезил о другом — это было тяжкое испытание.

После утраты скипетра и короны царь на шесть суток формально прощался с верховной властью, становился обычным подданным, взывающим к милости Мардука-Бела. На пятый день из соседнего с Вавилоном города Борсиппы отплывала ладья с изваянием бога Набу, которую на следующее утро, по прибытию в Вавилон ставили на повозку, называемую «кар-навал» и по проспекту Иштар-заступницы бога мудрости везли в главное святилище Небесных врат, в принадлежащую ему, владетелю таблиц судеб, личную кумирню.

Царь глянул в широкий проем — со стороны храма Мардука доносилось пение труб и грохот барабанов. Должно быть, как раз в этот момент жрец-носитель меча (храмовый повар) забивал жертвенного барана, а жрец-заклинатель пасису совершал обряд очищения святилища Мардука. Кропил кровью стены..

Навуходоносор поднялся и, как был в нижней, до пят, рубахе, в теплых, с загнутыми верх носками, домашних туфлях-чувяках, вышел из дверей, коротко бросил стражу, стоявшему в нише — это был сын Рахима-Подставь спину Рибат «пойду наверх», подождал у порога. Воин, заметив царя, сразу вытянулся. Услышав приказ, отдал честь и прошел по коридору, поднялся по лестнице на плоскую крышу дворца, затем вернулся и доложил.

— Путь свободен, господин.

Рибат был не в пример отцу огромен ростом, широк в плечах, однако в науках не силен. С такими родственниками, как его папаша и дядя, царский писец Иддину, он давно бы эмуку командовал, но умишком Мардук обделил. Навуходоносор усмехнулся — Рахим не в пример сыночку похитрее оказался. С другой стороны, знай сверчок свой шесток, так спокойней будет. Вспомнился Бел-Ибни, у которого была ума палата, а что вышло!..

На печень легла грусть. Тревожили дела далеких дней, не верилось, что они минули. Все, казалось, происходило вчера: первое стояние под Урсалимму, униженные и заискивающие лица царедворцев Иоакима, сам Иоаким, расхрабрившийся от трусости и отчаяния. На него даже голос можно было не повышать — он был на все готов, только бы сохранить корону. Союзничек, рожденный предателем!.. Вспомнилось прощание с Бел-Ибни, его последнее на вздохе, тоскливое «Кудурру…» Словно хотел что-то сказать, может, пощады попросить, но не решился. Там, под Урсалимму разошлись их пути. После казни Бел-Ибни никому в голову не могло прийти назвать его мальчишеским, уличным прозвищем. С того дня он навсегда запечатлелся Навуходоносором. Бичом Божьим, как выразился Иеремия. Ни единой буквочки ни выкинуть, ни изменить… Старый еврей оказался поумнее Бел-Ибни, его правда повесомее, однако никогда долговязому пророку не приходило на ум назвать вавилонского царя Кудурру.

На крыше, залитой асфальтом, было хорошо, привольно. После ливня, под жарким солнцем лужи отчаянно парили. На свежем воздухе было жарко, как в бане. По городу уже носили статуи богов, ревели трубы, громко перекликались флейты и барабаны. Жрецы дружно исполняли гимны…

В садах Амтиду вовсю полыхали цветом гранатовые яблони. Вновь, с ее последним вздохом, подаренным мужу, до него долетело — «Любимый, живи долго»…

Зачем, любимая? Белокурая пери, цветок лотоса, ветвь, полная гранатовых бутонов, как ты там в садах Ахуро-Мазды? Видишь, не исполнилось твое желание, не поклонились вавилоняне и прочие народы священному огню. Не исполнилось и мое желание вечно быть с тобой. А боги? Пусть их… Они сами разберутся, чье имя священней, чья поступь грузнее. Господин, Боже правый, славный Мардук, отчего радость с годами убывает, а уныние прибывает? Зачем ты, о, великий, сотворил разлуку? Зачем насадил сады, а садовницу взял к себе и не попробовать ей плодов зрелых? Зачем не пожалел мудрости для уману, а на осторожность поскупился? Зачем наделил своего раба силой и удачей, а счастьем обделил? Я не хулу бросаю, я скорблю…

Пришла на ум козлиная бородка Бел-Ибни, его темное, густо морщинистое личико, глаза ребенка. В пору их близости Навуходоносора волновали совсем другие, вдохновленные учителем вопросы, мучили загадки ошеломляющие, прибавляющие сил.

Как устроен светлый мир! Почему небо не падает на землю? Кто создал первозданные воды и почему жидкость, наполняющая ручьи и реки, стекает вниз? Кто впрягает боевых коней в грозовые тучи и чем питается ветер? Что такое снег, лежащий на склонах гор и почему в руке он превращается в воду? Откуда берутся мысли и где они хранятся? В сердце, как утверждают птицеголовые, а может, их вместилище печень? Или голова?..

Вот еще загадки, которые волновали мудрого уману. Почему, скажите, предшественнику славного Набополасара, брату Ашшурбанапала Шамаш-шум-укину не удалось отложиться от Ассирии, а отцу-защитнику повезло? Ведь действовали они по одному и тому же плану: найти союзников, лишить Ашшур поддержки соседних правителей, а также собственных провинций, зажать этих хищников в пределах их собственного логова. В чем здесь промысел богов? Почему всякий осмелившийся поднять руку на священный Вавилон плохо кончал? Осквернитель уходил к судьбе от рук своих же родственников. Вспомните того же Синаххериба, стершего священные Небесные Врата с лица земли. С ним покончили его же сыновья, и Вавилон усилиями Асархаддона воссиял вновь. Почему в сезон дождей день короче, а в пору зноя длиннее? Зачем гром и молнии?.. Вы скажите — так устроили боги! Но скажите, почему великий Мардук именно по такому чертежу возвел мироздание? И нужны ли ему были помощники?

На этом пункте и свихнулся учитель.

Он утверждал — нет и быть не могло у Мардука помощников! Правы дерзкие иудеи, нашедшие эту истину во дворце безумного Аменхотепа, который, насколько было известно Бел-Ибни, первым увидел свет невечерний. Нет множества богов, есть только силы, двигающие тучи, проливающие дождь, передвигающие по небосводу светила, заставляющие полыхать Шамаша-солнца и бледно посвечивать Сина-луну. Только силы!.. И все эти силы сливаются в одно животворящее, созидающее величие, которое мы называем Господином. Или Мардуком. Бог — един, и все вокруг его творенье. А мы до сих пор кланяемся изображениям этой силы, вырезанным в дереве, отлитым в бронзе, начертанным на пергаменте, выбитым на скалах. Все это блажь, выдумки! Есть только он Господин, Предвечный, Всемогущий…

Старик заявлял, что также рассуждал и победоносный Ашшурбанапал.

От этих вопросов до нынешних дорога длиною в жизнь. Куда ведет этот путь, в какие дали? В райские сады Ахуро-Мазды и Яхве или в подземные темницы Эрешкигаль?

Как, согласно объяснений Бел-Ибни, устроен человечий мир? В центре округлая и выпуклая земля черноголовых. Выпуклая до того, что ее можно считать половинкой шара — так, по крайней мере, вытекало из наблюдений за ночным небом. Сверху землю накрывали хрустальные купола числом восемь. Ближайшая к земле сфера являлась обиталищем луны-Сина, далее располагалось солнце-Шамаш, еще выше пять планет-обиталищ великих богов. Последний купол предназначался для неподвижных звезд. Самой главной считалась лунная сфера, так как она определяла область, где нарождалось и умирало все живое. Только в пределах округлой, окруженной океаном, населеннойсуши что-то менялось возникали и рушились царства, народы ходили друг на друга, подступал потоп, тряслась почва. Выше и ниже, в небесных сферах и в подземных мирах, где правила ужасная Эрешкигаль и муж ее Нергал (или в другой своей ипостаси бог чумы Эрра), все свершалось раз и навсегда заведенным порядком. Также и за пределами яйца-вселенной, плавающего в первозданных водах, все пребывало в безмятежном и навечно определенном круговороте. Так полагал Син-лике-уннинни.

По словам же уману, оказывается, планеты — это только планеты, не более того; и над всеми бескрайними, первозданными, темными водами, над песчинкой-вселенной, колыхаемой божьим дыханием распростер свои исполинские крыла Создатель Мардук, и все окружающее лишь его детище или воплощение. Идеальным и вечным государством, утверждал Бел-Ибни, может стать только такое царство, в котором исполняется воля Мардука, в котором каждый может сказать, в чем она олицетворяется, в чем заключена. А заключена она в законе, вечном, обязательном и справедливом. В завете, данном иудеям, которому они посмели изменить.

Навуходоносор полной грудью вдохнул блаженный аромат, распространяемый висячим садом, задохнулся, закашлял, попросил Рибата постучать по спине.

Тот оторопел. Царь показал ему кулак, и страж тотчас очнулся, постучал пониже шеи. Навуходоносор вытер слезы, спросил.

— Когда отец встанет на пост?

— В начале сумеречной стражи, повелитель.

— Хорошо. Давай спускаться.

Рахим-Подставь спину оставался последним человеком, кто с малолетства являлся свидетелем его жизни, прошел с ним рядом по всем дорогам. Хотя нет, был ему срок, когда и он был удален от царя. Все обломилось в лагере возле стен Урсалимму. Удивительное дело, Бел-Ибни оказался во всем прав, однако слово его, не вовремя вылетевшее из уст, обернулось кровью. Причудлив твой замысел, славный Господин, не в разуме человека объять его.

* * *
Судьба столицы Иудеи решалась в тот субботний день, который царь Иоаким испросил для отдыха и лени. Безделья, как утверждали священнослужители Яхве, требовал завет, данный Богом племени своему.

Навуходоносор не стал спорить. Он не сомневался, что Иоаким не посмеет оказать сопротивление. Царь Иудеи был душевно подавлен и без помощи правителя с Великой реки никогда не осмелится оказать сопротивление. Но помощи не будет — об этом Навуходоносора известили соглядатаи. Другая забота тяготила его в тот момент — стоит ли сразу из-под Урсалимму повернуть армию на Газу и двинуться в пределы Египта или следует более основательно подготовиться к походу?

Старик Нинурта-ах-иддин, начальник боевых колесниц, Нериглиссар, Набузардан, прочие военачальники в один голос заявили, что в этом году кампанию надо завершить окончательным покорением Заречья и взятием Газы, зимой сколотить союзное войско и не позже мая следующего года совершить марш в Египет. Так смело они говорили потому, что знали — царь сам склоняется в пользу подобного плана. Иного было не дано, в этом году вавилонянам явно не хватало сил, чтобы пройти по берегам Великой реки и смести птицеголовых. Единственный довод в пользу немедленного выступления на Мемфис основывался на противоречивых сообщениях от соглядатаев в Египте, которые утверждали, что Нехао крепко ведет дело, вербует наемников, создал несколько новых корпусов взамен утраченных под Каркемишем, и если пока его войско не может противостоять халдейской армии, то завтра Нехао вполне способен накопить необходимую силу.

Откровенно говоря, Навуходоносор и его приближенные скептически отнеслись к этим сообщениям. На египтян они теперь посматривали свысока, в боевом отношении те явно уступали набравшимся опыта, осененным славой побед вавилонянам, однако здравомыслие подсказывало, что если Нехао держит в руках все рычаги управления страной, если не сидит без дело, то годом позже, годом раньше Египет вновь будет представлять опасность. Чего-чего, а сокровищ фараонам не занимать, друзья тоже найдутся. Так что, может, стоит ударить сейчас?

Когда царь поделился своими сомнениями, Нериглиссар ответил.

— Господин, это все имело бы смысл, если бы мы сами разошлись по домам и занялись забавами. Но мы же не будем сидеть сложа руки! Если мы укрупним армию, если используем союзников, Нехао не сможет выстоять. Его ресурсы ограничены, воины не имеют опыта. Нам спешить некуда. Мы должны одним ударом сокрушить Мусри, а для этого следует накопить запасы, дать союзникам время набрать войска.

В этот момент, предварительно грохнув копьем по щиту, в палатку вошел страж и доложил.

— Друг царя, почтенный Бел-Ибни просит разрешения увидеть господина. Говорит, что дело срочное…

— Зови, — кивнул Навуходоносор.

Нериглиссар хмыкнул.

— Опять узрел в небесах что-то невиданное.

Набузардан громко расхохотался и добавил..

— Ага, со звездами пошептался…

— Прекратите, жеребцы! — прикрикнул на них Навуходоносор, сам тоже не смог справиться с улыбкой.

Бел-Ибни торопливо вошел в шатер, поклонился.

— В чем дело, уману? Что-нибудь стряслось в Рибле или в Вавилоне?

— Нет, повелитель, беда ждет тебя здесь, под стенами Урсалимму. Иоаким не порывает связей с нашим врагом в Египте, но не в этом дело. Мне было видение. Ночью, когда я следил за звездами… — он сделал паузу, потом стараясь говорить веско, внушительно, тонким голоском добавил. — Урсалимму должен быть разрушен! Это повеление Мардука!..

Наступила тишина. Потом все встали.

— То есть? — раздался спокойный голос Навуходоносора. — Что тебе привиделось, почтенный?

Бел-Ибни справился с волнением и постарался говорить внушительно.

— Мне явился огненный лик и грозно вопросил — почему я, узрев истину, сижу в Рибле? Почему не вопию перед своим господином о кощунстве народа еврейского, исказившего славное имя его. Пусть назовут его Адонаи Господин мой — и только Адонаи! Пусть назовут его Мардук-Бел! И только Мардук-Бел! Пусть внесут облик его в храм, опоганенный поклонением порождению темных сил Яхве. Пусть иудейский народ обратится слухом к словам вещателя Иеремии. Вот его пророчества, переписанные на арамейский. Ты должен ознакомиться с этим посланием, мой господин.

— А если они откажутся? — не выдержал Нериглиссар.

— Снести город, выжечь место. Восславить Мардука и его земное обиталище — храм Эсагилу.

— Значит, держать осаду? — продолжал спрашивать начальник конницы. Держать осаду без таранов, без стенобитных орудий, без штурмовых башен, которые работают сейчас возле непокорного Тира? До зимы мы не возьмем Урсалимму, прикажешь зимовать здесь, под проливными дождями, терпеть пронизывающие ветры? Без припасов и прокорма? Загнать людей в окопы, лишить их возможности вернуться домой и посеять новый урожай? Ты в своем уме, почтенный?

— Так говорит Мардук, — устало ответил Бел-Ибни. — Он требует выполнения долга. Об этом же говорится в этом послании, полученном из Урсалимму. Там все сказано.

— Все свободны, — объявил царь. — Вечером я приму решение. Ты пока отдохни, уману, а я познакомлюсь с трудом этого Иеремии.

Когда соратники толпой направились к выходу, Навуходоносор окликнул Нериглиссара.

— Останься. Будешь сопровождать меня, осмотрим стены Урсалимму.

В сопровождении десятка отборных правитель Вавилона и начальник его конницы в течение нескольких часов совершали кружной маршрут вдоль стен Иерусалима. Отправились от Ворот Долины, так и следовали по лощине Гей-Хином, мимо разрушенного святилища Мелькарта, где царем Манасией совершались человеческие жертвоприношения, миновали Навозные врата, через которые из города вывозили мусор и нечистоты, осмотрели всю восточную стену с выпирающими над ней крышами дворца Соломона и храма. Вслед за ними по городским стенам валом валила толпа горожан и воинов. Никто не пытался пустить стрелу. Евреи смотрели молча, аккадцы тоже на разговоры не напрашивались. Все в городе уже было известно, что Иоаким решил сдать город на милость Навуходоносора — вот того молодца, что скакал на невиданном доселе гигантском иссиня-черном, «вороном», жеребце, в тусклых доспехах и невзрачной каске, украшенной перьями страуса…

Поездка позволила убедиться в правоте Нериглиссара — с трех сторон крепость была неприступна. Взять ее можно было только с севера, проломив два ряда укреплений. Внутреннюю стену возвели Давид и Соломон, внешнюю, прикрывающую городской район Мишнэ — Узия, Иотам, Езекия и Манасия. Но в любом случае к штурму Урсалимму нельзя было подходить спустя рукава. Если осада, то она должна стать главной целью всей годовой компании. Могло и года не хватит. Хороший совет дал уману, всю дорогу цедил сквозь зубы рыжий Нериглиссар.

— Что ты все шипишь! — наконец обозлился Навуходоносор. — Ему видение было! Когда такое с ним случалось.

Нериглиссар не дрогнул, ответил твердо.

— Твой отец, старик-хранитель Вавилона, не стеснялся проверять самые вещие сны. Он раз за разом спрашивал богов. И вообще я не верю во все эти новомодные штучки. С чего бы Мардуку вмешиваться в дела, случающиеся за околицей Вавилонии? Утвердить свою власть, добиться превосходства над другими — это понятно. Славный Мардук создал всю обозримую землю, он же выделил эту часть ихнему Яхве, Финикию Мелькарту — и Нергал с ними! Кто, где, когда привозил своих богов в чужую страну и требовал отказа от старых. Разве что боги сошли с ума?..

Он прикусил язык, однако повелитель оставил дерзость без внимания. Тогда Нериглиссар продолжил.

— Почему огненный лик явился Бел-Ибни, а не тебе, повелитель? Разве твой советник ближе к богам, чем ты? Разве не с тобой ладит великий Мардук?

— Бел-Ибни что-то не договаривает, — ответил царь. — Что именно?.. Послушай, Нериглиссар, иудеи выглядят совсем как перепуганные овцы. Что, если мы завтра ворвемся в город и выполним волю Мардука?

Начальник конницы молчал долго, трудно. Ответ на этот вопрос мог стоить головы. Наконец он решился.

— Господин, в этом случае нам до конца дней своих придется воевать с Заречьем. Никто не рискнет сдаться на твою милость. Бел-Ибни полагает, что к вящей славе Мардука мы должны вырезать полмира? Даже ассирийские разбойники не позволяли себе так истолковывать волю богов. Устоим ли мы перед объединенным Заречьем, подпертым плечом Мусри? Как посмотрит на подобный поступок твой тесть Киаксар? Если Иоаким будет верен твоей царственности, это будет лучшее решение трудностей, ждущих нас во время войны с Египтом. И потом…

Он явно колебался — сказать ли главное, что жило в душе? Наконец начальник конницы рискнул — боевое содружество давало на это право.

— Мы на чужой земле. Как посмотрит Яхве на подобное кощунство? Я бы не хотел обижать Мелькарта в Тире или Сидоне, Амона в Мусри. Ну их, небожителей! Что нам добычи не хватит?

Царь хмыкнул, потом распорядился.

— Приготовь войсковой жертвенник, собери всех макку и бару — вечером вознесем мольбы Создателю, устроим гадание. Пусть даст ответ.

Вернувшись в войсковой стан, Навуходоносор плотно закусил — съел целую миску простокваши накрошенными туда кусочками ячменного хлеба и овощами, выпил темного пива. Настроение улучшилось, однако смута в мыслях не унималась.

Можно ли единосущную ипостась Мардука установить мечом — на чем в сущности настаивал Бел-Ибни. Он был прав, ради святого дела можно было не жалеть чужой крови, но рисковать честью? Чем же так ошеломило старика странное послание, скрытно переданное из стен вражеского города.

Он достал свиток. К нему была прикреплена справка — послание доставлено тайно, по поручению Матфании. Кто такой Матфания? Младший брат царя, третий сын Иосии, искоренителя многобожия, борца за строгое почитание Яхве. Ладно, чем же еврейский народ прогневал Бел-Ибни. Далее шел текст поэмы, написанной местным наби Иеремией и прочитанной на храмовой площади, а затем во дворце Иоакима.

Навуходоносор развернул пергамент.

«Слушайте слово, которое Господь говорит вам, дом Израилев.

…Если хочешь обратиться, Израиль, ко мне обратись; и если удалишь мерзости от лица моего, то не будешь скитаться.

И будешь клясться: «жив Господь!» в истине, суде и правде, и народы им будут благословляться и им хвалиться.

Ибо так говорит Господь к мужам Иуды и Иерусалима: распашите себе новые нивы и не сейте между тернами.

Обрежьте себя для Господа и снимите крайнюю плоть с сердца вашего, мужи Иуды и жители Иерусалима, чтобы гнев мой не открылся, как огонь, и не воспылал неугасимо по причине злых наклонностей ваших.

Объявите в Иудее и разгласите в Иерусалиме, и говорите, и трубите трубою по земле; взывайте громко и говорите: «соберитесь, и пойдем в укрепленные города».

Выставьте знамя к Сиону, бегите и не останавливайтесь, ибо я приведу с севера бедствие и великую гибель.

Выходит лев из своей чащи, и выступает истребитель народов: он выходит из своего места, чтобы землю твою сделать пустынею; города твои будут разорены, останутся без жителей…»

Навуходоносор читал и плакал. Звонкие слова об устройстве мироздания, о причинах, по которым вода стекает от высокого к низкому, а снег в руке превращается во влагу, казались пустыми, по сравнению с воплем еврейского наби, требующего от своего народа опомниться, покаяться и возродить истину в сердце, а не на губах, жирных от сытной пищи. Читал он и о себе, о своем предназначении погубить этот народ и укрепить его в верности ему, Единому и Созидающему. Читал о разрушении Вавилона, когда придет его черед испытать на себе тяжесть Божьего приговора. Мардук, очерченный под именем Яхве был мудр и требователен, грозен и милостив. И чем дальше вникал Кудурру в слова, выведенные на пергаменте, тем отчетливее сознавал, чью волю он должен был исполнить.

Его, и только Его. Но никак не мелкого человечишки, пересытившегося знаниями и впавшего в грех гордыни. Пусть евреи сами накликали на себя его меч, все равно он должен быть достоин Вседержителя, и если жители Урсалимму придут к нему с поклоном, он сам должен поклониться им. Бог терпелив, ему ли, Навуходоносору, льву, вышедшему из чащи, суетиться, попусту проливать кровь?..

В простенькой мысли, так явственно озвученной Иеремией, лежал ответ его сомнениям. Люди, живите по правде! Обнимитесь, народы — торгуйте и дружите, веселитесь и размножайтесь, ищите, что между вами общего, и не ищите разделяющего вас.

«…исправьте пути ваши и деяния ваши… не притесняйте иноземца, сироту и вдову…»

Вот о чем еще говорил Иеремия:

«А Господь Бог есть истина; Он есть Бог живой и Царь вечный…»

Я, царь вавилонский, Навуходоносор, сын славного Набополасара, отца-хранителя, припадаю к твоим стопам, Мардук-Яхве. Жду оклика твоего, твою волю исполню, но не человека. Придите все, униженные и оскорбленные и умолите об истине, возжелайте ее, возрадуйтесь ей, узрите Царя горы, об это прошу, об этом грежу… Не мечом хочу я крестить, но словом, деянием, примером, покаянием и верой.

Жертвоприношение подтвердило сомнения правителя. На вопрос уничтожить ли Урсалимму, внутренности барана единодушно дали отрицательный ответ. На это требовалось согласие богов.

Во время церемонии Бел-Ибни едва сдерживал ярость и, оставшись один на один с царем, воскликнул.

— Но это твой долг, Кудурру! Ты прочитал?..

Навуходоносор кивнул, после долгой паузы ответил.

— Мой долг — следовать его приказу, исполнить его волю. Но не твою…

Переговоры с Иоакимом продолжались недолго. Он сразу согласился на все требования вавилонского царя, был тих, неулыбчив, смотрел в сторону.

В конце Навуходоносор потребовал доставить в его лагерь некоего ученого мужа по имени Иеремия, сына Хилкии.

— В противном случае… — голос у Навуходоносора посуровел.

— Противного случая не будет, — заверил его царь Иоаким и поклонился.

Вместе с царской процессией в город проследовали декум Иддин-Набу, в обязанности которых входило обеспечить охрану наби. В товарищи он взял Рахима-Подставь спину. Иеремия отыскался в доме одного из своих учеников по имени Иезекииль, совершенствовавшегося в изучении деяний царей и в понимании завета.

* * *
Эта ночь навсегда запомнилась Навуходоносору неистребимым до холодка в груди ощущением миниатюрности человеческого разума, позволяющего себе рассуждать о материях тончайших, невесомых, божественных; и одновременно та ночь возвысила его до понимания собственной судьбы, словно его попечитель в земной жизни, всезнающий Мардук, заранее наметил эту встречу, определившую все дальнейшие поступки, а главное направление помыслов Кудурру, радующего божественную печень Создателя.

Вот о чем размышлял правитель Вавилона на пятые сутки празднования Нового года, когда в полдень решил поприсутствовать на очередном, разыгрываемом в висячих садах представлении, на котором в лицах оживала древняя, повествующая о сотворении мира, поэма «Энума Элиш» — «Когда вверху». Редко кто из образованных вавилонян — а грамотных в городе было большинство населения — не знал наизусть главы из этого торжественного песнопения.

Это было прекрасное, достойное деяний богов зрелище. На каждой террасе, среди цветущих гранатовых яблонь, на фоне вознесенных над землей куртин с распустившимися розами, невеликих прудиков, на поверхности которых красовались лотосы в окружении белейших тонов лилий, плавно расхаживали лицедеи, изображавшие великих богов. Разноокрашенные страусиные и павлиньи перья украшали их в виде причудливых воротников, с плеч ниспадали снежной чистоты хламиды. Пурпурные накидки и широкие пояса, сандалии на котурнах придавали им величие и божественную неспешность. Играла музыка…

Как трогательно играла музыка! Хоры были многолюдны, гимны звенели в пропитанном ароматом цветущего сада воздухе вдохновенно и слаженно.

В который раз старик наблюдал за этим великолепием — смотрел вполглаза, не особенно вслушиваясь в слова актеров. Куда ярче вспоминалась ночь в окрестностях Урсалимму, жаркая речь Бел-Ибни и складные, пропитанные неземным знанием ответы наби Иеремии.

Они спорили до утра, Навуходоносор слушал.

Главный довод Бел-Ибни Иеремия опроверг сразу, заметив, что даже если он и величает правителя Вавилона бичом Божьим, это не значит, что можно крушить и рушить по собственной воле. Милость Бога велика и несоизмерима с гневом его. Он всегда готов простить раскаявшегося и нельзя полагать, что в воле человека отменить, опередить, тем более назначить приговор.

Насчет внесения в храм Яхве изваяния Мардука-Бела, Иеремия выразился так.

— Чем, почтенный, может помочь моему народу кусок дерева, крашеный золотом? Он умеет говорить, советовать, изрекать истину?

— Но, уважаемый, если Бог повсюду… Если каждая былинка, каждый камешек, каждая капля, его творение и во всем он присутствует незримо и весомо, то и в изображении Мардука есть частица его святости.

— Он присутствует во всем, — согласился Иеремия, — но сам далеко — за пределами небесных сфер, за пределами первозданных вод. Дух его во всем. Так зачем же, почтенный, прислушиваться к шепоту частицы его силы, заключенной в камне или куске дерева, когда следует обратиться к нему самому. Завет был предначертан людям, а не пыли под ногами.

— Но ведь ты сам, уважаемый, утверждаешь, что твой народ отвернулся от завета и грешит безмерно. Ты сам пишешь, что придут с севера племена и свершится расплата. Так спаси свой народ — пусть они воспоют осанну Мардуку, пусть поклонятся его изображению, тем самым вернутся в лоно единоверия?

— Мой народ — заблудшее стадо, но пастухом ему может быть только Господь наш, а не палка в руке его. Не собака, оберегающая стадо. Божьим велением вздымается палка и опускается на спины согрешивших, отступивших от истины.

— Ты играешь с огнем, уважаемый, сравнивая повелителя мира с грязной собакой, — сказал Бел-Ибни.

— Я сам пасусь в том стаде и не вижу ничего зазорного в сравнении себя с овцой Божьей. Я могу учить только рядом с ними. Народ мой избран, ему предстоит нелегкий путь, но о том знает только Господь Бог.

— Народ твой избран? — прищурился Бел-Ибни. — Тогда где же благость в мыслях, где страстное желание исполнить завет? Разве не об иудейском дворе по всей земле идет слава, уважаемый, как о самом жутком вертепе, источнике разврата и кровавых злодеяний? Кто отважился перепилить деревянной пилой достойного Исаию? Всех менее придерживаются требований завета сами евреи, и при этом они гордо заявляют, что являются подлинными обладателями скрижалей. Может, более почтительны и приемлемы Господину будем мы, вавилоняне? Может, в том и состоял промысел Божий, чтобы мы донесли весть о Единосущем до всех народов суши?

— Ты желаешь, почтенный, направить меч своего правителя на братьев своих, ведь мы, иври, выходцы из Ура. Мы долго шли к истине, были в Египте, терпели там всякие невзгоды, потом пришли сюда, на Ханаан. Ты рассуждаешь о Боге, а сам видишь в нас соперников, укоризну своей гордыне. Ты бредишь, почтенный, если полагаешь, что путь к тому, чье имя Царь небесный, можно навязать силой. Вы, аккадцы должны пройти свою часть пути, как, впрочем, и жители Великой реки, и все другие народы. Наш путь — это наш путь, и убийством моего народа ты не раздуешь Слово Бога нашего, а погасишь его. Как же, почтенный, ты можешь судить нас перед лицом правителя своего, перед лицом вечного Судии, если сам пропитан злобой и завистью? Вот как говорит упомянутый тобой пророк Исаия о нашем пути: «И будет в последние дни гора дома Господня поставлена во главу гор и возвысится над холмами, и потекут к ней все народы. И пойдут многие народы и скажут: придите, и взойдем на гору Господню, в Дом Бога Иаковлева, и научит Он нас своим путям, и будем мы ходить по стезям его; ибо от Сиона выйдет закон, и слово Господне — из Иерусалима. И будет Он судить народы, и обличит многие племена; и перекуют мечи свои на орала, и копья свои на серпы; не поднимет народ на народ меча, и не будут более учиться воевать».

— Достаточно, — прервал их спор Навуходоносор. — Я хочу остаться один. Наби, к тебе будет приставлена охрана, ты можешь отдохнуть. Ты волен идти куда хочешь, по всем землям, принадлежащим мне.

— Нет, повелитель, я вернусь в Иерусалим, к моему народу. Пусть меня проводят до ворот те два стража, что привели меня сюда. Как вышел, так и должен войти.

Глава 3

Вечером, в начале стражи мерцания, сразу после церемонии расставания с царскими регалиями — их принял главный жрец Эсагилы и торжественно внес в святилище Мардука, — когда на город опустились сумерки и Навуходоносор во главе процессии возвратился в городской дворец, Рахим, декум, начальник царских телохранителей, заступил на пост возле покоев царя. Первым делом обошел коридоры, проверил наружные двери, выкрашенные красной, отпугивающей злых духов краской, запоры на дверях, поднялся и спустился по лестницам послушал, как звучат ступени. Приказал сменить кое-где факелы. Наконец, отпустив сына, устроился в нише, принялся полировать меч.

Господин разгуливает по опочивальне? Точно. Слух у Рахима до сих пор оставался тончайший. Сколько Рахим помнил, каждый год по весне, формально лишенный царской власти, Навуходоносор становился особенно беспокоен. Сон его в такие дни не брал. Скоро позовет к себе — это уж как пить дать, начнет расспрашивать о былом. О чем Рахим разговаривал с наби Иеремией во время первой встречи? О чем во время второй? Примется корить, почему Подставь спину не доставил его в Вавилон. От греха подальше… Незлобиво так начнет поругивать Рахима за то, что тот обмяк сердцем, а надо было взять пророка за шиворот и силком тащить в столицу. Примется объяснять, что истину нельзя волочь за шиворот, а человека сколько угодно и куда угодно, и ему это только на пользу. Рахим в этом месте всегда хлопал себя по коленкам, начинал спорить с царем, доказывать — ну, кто он такой, Рахим, чтобы указывать избранному небом и звездами? И царь вавилонский не указ вещающему от Бога! И банда свихнувшихся еврейских мстителей, пленивших пророка и утащивших его в Мусри на погибель, вряд ли осмелилась поднять на него руку.

После чего царь будет долго молчать, поигрывать бровями, вздыхать, то пальцы сцепит, то расцепит — жалко Иеремию. Мудрый был человек. Видел на пядь под землей, различал грядущее, о чем и пророчествовал. Затем царь и его телохранитель начнут перебирать общих знакомых, кто уже ушел к судьбе и кто скоро покинет светлый мир. Обязательно помянут Мусри. Египтянин год назад отправился к Нергалу — ушел свободным, числился в царских слугах, сидел в дальнем углу двора, в тайных покоях, откуда ведал сношениями с верными Вавилону людьми, во множестве поразбросанных по чужедальним землям. Отрезанное ухо прикрывал просторной местной шапкой с околышем, детишек у него осталась куча. Правда, они не бедствуют… Все началось с аренды земли, которой когда-то Навуходоносор одарил Рахима за доблесть и находчивость, проявленные под Каркемишем. В тот уже далекий первый год царственности господина…

Это были счастливейшие годы его жизни — Рахим, вспомнив о тех годах, даже замурлыкал про себя. Так, запел от полноты в печени и бьющей в голову, легкой тоски о невозвратном.

Вернувшись с армией из Заречья на официальную коронацию правителя (это случилось в 604 г до н. э.), Подставь спину первым делом бросился на подворье брата Бел-Ибни. Здесь ему сообщили, что раб Мусри благополучно довез хозяйское добро до столицы, работает усердно. Как видно, добавил брат уману, тебе достался честный малый. Рахим тотчас вскочил на коня и погнал в предместье Вавилона. Мчался вдоль широкого рукотворного канала, по обеим берегам которого там и тут безостановочно кивали кожаными бадьями водоподъемные журавли, крутились большие деревянные, сливающие грязную воду Евфрата в оросительные арыки, колеса. Возле них по кругу, вращая зубчатые передачи, ходили ослы. В полях было многолюдно, на лохматых вершинах финиковых пальмах смуглые молодцы занимались скрещивание цветов. Все трудились, ковырялись в земле, таскали тростниковые ящики с рассадой, окучивали плодоносные деревья в садах. Ходили полуголые, в набедренных повязках, кое-где местные мужики вкупе с храмовыми рабами очищали русло. При этом пели, как когда-то пел сам Рахим, посланный отцом отрабатывать за семью трудовую повинность. Позади, в полгоризонта, в лазоревой дымке подрагивали неприступные стены Вавилона.

Вот житуха, порадовался Рахим! Он не мог сдержать улыбки, покивал другу — солнцу-Шамашу, тот ответил отблеском на воде. Гроза ветров и бурь Адад подбавил набегом теплого, огладившего кожу ветерка. Там, на канале, Рахим окончательно решил посвататься к Нупте, к пчелке своей. Раз уж все складывается одно к одному — и Мусри добрался до Вавилона, и Иддину в дружках ходит, и деньжонок он в Заречье добыл, значит, пора!.. Не он один в ту пору легко и радостно смотрел в будущее. Верилось, что с разгромом Ашшура все напасти позади, теперь можно будет пожить.

Мусри также усердно копался на земле, принадлежащей Подставь спину, как и окружавшие участок Рахима арендаторы. Окучивал мотыгой уже высаженную рассаду. Объяснил хозяину план засева — где поднимется ячмень, где чеснок, где лук. Показал собранную из плотно скрученных вязанок тростника хижину. Потребовал денег, помощников, женщину. Потом они, после захода солнца, посидели под пальмой, налакались темного пива. Рахим поинтересовался у Мусри, не пора ли тому обзаводиться семьей? Мусри ответил, что женщина нужна ему для хозяйства, а не для деторождения. Ну их, этих детей!.. Нарожаешь, а они возьмут да сядут в худую лодку. Он махнул рукой. А вот хозяину пора брать жену. Рахим сначала чувствовал себя скованно, потом после пива расчувствовался — на Мусри вся надежда. Через пару месяцев ему опять в поход, и если раб окажется ленив и злонравен, что останется от хозяйства? Ты его потом хоть пори, хоть убей, упущенной выгоды не вернешь. Мусри еще раз выказал хватку, сразу потребовал себе долю с урожая. Он уже тут все разведал, в Вавилоне и предложил составить с ним арендный договор.

— Зачем тебе договор? — насторожился Рахим.

— Эх, хозяин, — вздохнул Мусри. — За перевозку груза со мной сполна рассчитались. И ты не подвел… Но не со всеми у вас тут можно договориться. Твой брат приходил, грозил земельку прихватить — будто ты ему этот участок в аренду сдал. Писец из храма бога луны, которому принадлежат главный оросительный канал, а также большая часть здешних арыков, тоже на меня косится. Твоя земля — бывшее владение какого-то Хашдии, а он был членом храмового совета и жрецом, который нес покрывало Сина. Тебе лучше бы сдать землю мне, и чтобы все было по закону, с печатями, с глиняной табличкой. Свидетели должны быть из сильных, брата «друга царя», кудрявобородого Иддину пригласи. Как только женишься, подари часть имущества жене, и тут же составь купчую. Тогда мне будет чем крыть перед Базией.

Рахим остолбенел.

— Он что, уже и сюда руки загребущие протянул?

Мусри кивнул.

— Заглядывал… — вздохнул Мусри. Требовал предъявить права на землю, может, я самовольно ее захватил. Так что смотри, хозяин. Мы с тобой спелись, с тобой я работать рад, но знай — Базия просто так не отступит. Может и через суд землю оттяпать.

— У кого? У меня?.. У отборного? Кого сам царь привечает? Ты в своем уме? Кто же со мной в суде посмеет тягаться?..

Мусри пожал плечами.

— Не загадывай хозяин… Ты все время в походах, а война, сам знаешь, дело скользкое. Сегодня ты господин, щелкаешь бичом, а завтра раб, ковыряешься в чужом краю. Кто может знать предначертанное богами?

Хвала святыням Вавилона, что Рахим в ту пору послушался раба. Печень, правда, бунтовала разговаривать на равных с добытой в бою, человеческой добычей, и все-таки разум взял вверх. Рахим укротил гордыню. Посоветовался с Бел-Ибни. Тот объяснил молодому парню, что арендный договор с Мусри ничем не ущемляет его права собственности на раба, однако эта табличка становилась охранной грамотой не только для Мусри, но и для него самого. Теперь никто не мог своевольничать на его участке. Даже опутать долгами был не вправе. Если, например, Мусри, заключит договор на закупку инвентаря, то в качестве залога он мог использовать только то имущество, которое отходило ему по условиям аренды. Стоило ему тронуть хотя бы ничтожную долю хозяйского и договор на закупку инвентаря мог быть объявлен недействителен. В этом случае пострадавшей стороной становился кредитор.

— Конечно, до той поры, — пояснил свою мысль старик-уману, — пока ты в фаворе у нашего господина.

Через неделю Рахим сторговал женщину для Мусри. Подставь спину обмолвился при Мусри, что была у него одна на примете. Из лупанария, правда, но хороша девка. Вполне бы тебе подошла, признался он рабу. Однако египтянин заявил, что у него уже одна на примете. Молодая кухарка-рабыня из дома Бел-Ибни по имени Шинбана, что означало «прекраснозубая»… Девица бойкая, и хотя она несколько побаивалась смуглого до черноты египтянина, однако пошла без сопротивления, без горьких слез. Двух работников Мусри нанял сам, взял аванс у хозяина. Так Рахим вновь остался с пустым карманом. Когда еще денежки у него заведутся?.. Надо еще собрать урожай, Мусри должен продать его, рассчитаться с господином, только после этого можно было думать о покупке городского дома. Так что выбора не было — хочешь не хочешь, а пора было отправляться в новый поход. Перед самым выступлением войска он успел переговорить с Иддину, и тот дал согласие выдать за него Нупту. Родня его тоже была не против. Пока Навуходоносор шел от победы к победе, его гвардейцам все двери были открыты.

* * *
Рахиму припомнилось, как он оробел, когда получил распоряжение от Набузардана вместе с декумом Иддину отправиться во вражеский город за местным наби, неизвестно зачем понадобившимся господину. Это случилось спустя два года после женитьбы, под стенами Урсалимму. Иддин-Набу тоже чувствовал себя не в своей тарелке, однако пришлых воинов-герим, в Иерусалиме не оскорбляли, не вопили вслед непристойности. Посматривали с любопытством, выжидающе, не более того… Все равно вавилоняне бдительности не теряли. Кто их знает, этих евреев?

Урсалимму Рахиму и Иддину не понравился — улочки тесные, кривые, куда ведут, никто не знает. Если иудеи называют свою столицу священной, то могли хотя бы улицы вымести, нечистоты убрать. Поверху переулки, проезды, проходы, часто перекрыты сводами и арками, над которыми тоже возведены жилые помещения, так что на мостовой и в самый светлый день сумрачно. Сапоги гулко грохают, всякий звук в таких тоннелях укрупняется, тревожит, заставляет покрепче сжимать рукоятку меча. Есть, правда, широкая дорога, ведущая к храмовому холму, но и та вихляет из стороны в сторону. Народу в городе много, мужчины крепкие, в случае чего стены пустыми не останутся. Храм и царский дворец, построенный Соломоном, после масштабов и красот Эсагилы, Этеменанки, городского дома Набополасара, проспекта Иштар-охранительницы в Вавилон казались сараями, обнесенными колоннами. Окна в стенах напоминали бойницы. Сам дворец Соломона показался им маловатым для такого славного человека, каким считался знаменитый иудейский царь. Как ни пыжился Иоаким, перестраивая его, украшая его, блеска, шибающего в глаза, не было. Дворец правителя Дамаска был куда изящнее, обширнее, наряднее.

В доме родителей Иезекииля появление чужих воинов произвело ошеломляющее впечатление. Все затаились… Иеремия вышел сам, на ходу заметно косолапил. Он был одет в ношеный хитон, черты лица крупные, борода густая, а на голове волос редкий. Что в нем было примечательного, воины понять не могли. Зачем этот местный грамотей понадобился могучему Навуходоносору?

Иоаким тоже выделил сопровождающих, которые довели Иеремию и вавилонских воинов до ворот и выпустили их в пригород. В пределах крепостных стен наби помалкивал, только теперь, когда все трое вышли на покатый склон холма, где располагались передовые пикеты вавилонян, осмелился спросить по-арамейски.

— Убивать ведете? — голос его дрогнул.

Рахим и Иддину переглянулись, пожали плечами.

— Велено доставить к повелителю, а зачем, нам не докладывали. А что, робеешь?

Иеремия пожал плечами. Рахим рассудительно сказал.

— Не трусь. Не похоже, что убивать будут. Я повадки господина знаю верно, хочет расспросить тебя о чем-то.

— О чем может расспросить бедного еврея повелитель мира? Что я могу знать?..

— Ты, почтенный, только не хнычь, держись достойно. Господин не любит, когда говорят темно, не поймешь к чему, — посоветовал Рахим, а Иддину, которому было очень любопытно, чем мог заинтересовать царя этот похожий на странника человек, поинтересовался.

— По-видимому, почтенный, ты славен ученостью, благородством, доброжелательностью к людям?

Теперь Иеремия пожал плечами.

— Я бы не сказал, что ученость и доброжелательность присущи мне в той мере, в какой Господь должен наделять верующего человека. Меня отовсюду гонят… Не могу видеть, как жирный обижает худого, богатый сироту, лицемер простодушного. Жалею нищих духом, плачу о сем граде, — он повернулся и указал на городские стены, — пытаюсь убедить их, что и терпению Божьему существует предел.

Он махнул рукой, потом совсем тихо добавил.

— Сею разумное, объявляю слово Божье и все без толку.

— Ну?.. — удивился Рахим-Подставь спину. — Так ты, почтенный, оказывается, знаменит умением гадать? На чем же ты ловишь слово бога — на внутренностях животных или на камнях? Или, может, ты следишь за полетом птиц.

— Гадать на внутренностях, кропить булыжники, как бы велики они не были, украшать ветвями рукотворные изображения, видеть смысл в полете крылатых созданий — великий грех!

— Не скажи, — возразил Рахим. — Что же поганого в том, если я пожертвую миску каши или головку чеснока солнцу-Шамашу или луне-Сину? Они в ответ позаботятся обо мне…

— Сказал Авраам… — усмехнулся Иеремия. — Он был родом из вашего города Ура. Так вот что сказал Авраам, прародитель наш, когда наступила темная ночь. Он вышел во мрак и увидел, что воссияла над ним звезда. Радостно воскликнул Авраам: «Вот мой бог!» Когда же звезда начала меркнуть, он сказал: «Я не люблю бледнеющих». Когда ясный месяц появился на небосклоне, он воскликнул еще более радостно: «Вот мой бог!» Когда же месяц опустился за холмы, он огорчился: «Нет, я ошибся», — сказал Авраам. Утром засветило яркое солнце. «Вот мой бог! Как он велик!» — воскликнул Авраам. Но вечером солнце село и Авраам сказал: «О мой народ, не нужно мне ваших богов. Я хочу обратиться к тому, кто сотворил и звезду, и луну, и солнце, и землю, и человеков».

Иддину вздохнул.

— «Мой народ», это мы, что ли? — спросил он. — Жители Аккада?

— Так говорил Авраам, — ответил Иеремия.

— Если наши боги ложны, — прищурился Иддину, — как мы оказались здесь, у стен твоего города?

— Неисповедимы пути Господни. Кто может судить, воин, где завтра окажешься ты и твой добрый напарник? Кто может знать наперед свою судьбу?

— Набу, — ответил заинтересовавшийся Рахим. — Он владеет таблицами судеб.

— Кто такой Набу? — спросил наби.

— Сын великого Мардука и жены его Царпаниту.

— Бог есть истина, а у истины не может быть ни детей, ни жен, только творенья его. Значит, Набу только созданье его. Может Набу изменить судьбу?

— Нет, это не в воле богов. Их самих ждет неизвестность, они тоже подвластны судьбе, — ответил Иддину.

— Значит, кто-то более высокий и сильный определяет удел каждого человека, каждого камня, каждой былинки. Ему и следует молиться. Он суров и милостив.

Рахим почесал голову.

— Трудно это все сразу уразуметь!

— Зачем? — воскликнул Иддину. — Зачем тебе, Рахиму, это уразумевать? У тебя есть Мардук, ему и кланяйся, а почтенный пусть кланяется своему Яхве, да поможет он ему в беседе со славным Навуходоносором.

* * *
На следующий день первому визирю, «другу царя» уману Бел-Ибни было передано распоряжение Навуходоносора немедленно отправляться в столицу и там заняться составлением проекта урегулирования стока реки Евфрат, а также очень осторожно, не разглашая конечного замысла, начинать готовить общие наметки к проведению религиозной реформы. К возвращению войска из похода все пергаменты и клинописные таблички должны быть готовы. На все просьбы уману разрешить ему попрощаться с царем, он получил отказ.

Узнав, что Бел-Ибни должен вернуться в Вавилон, Рахим-Подставь спину тут же бросился к Иддину и попросил того составить письмо Мусри, заведовавшему хозяйством на отведенном Рахиму участке, в котором хозяин требовал позаботиться о его жене Нупте, а также передал список необходимых ему вещей и припасов, которые египтянин должен был переслать в действующую армию. Хорошо, что поторопился — уже к полудню их обоих вызвал к себе Навуходоносор и в присутствие раб-мунгу Нериглиссара и начальника своих отборных Набузардана отдал приказ продолжить разведывательную экспедицию в сторону Газы, составить схему дорог, пометить, где расположены крепости, а также разузнать, чем дышит местное население. Армия после улаживания всех дел под Урсалимму не позже, чем через две недели должна была двинуться вслед за ними. Связь приказал держать постоянно. Выступать завтра по утру, сегодня отыскать проводников из иудеев и двигаться на Ашкелон. Иддин-Набу предписывалось осмотреть крепость и представить доклад, можно ли ее восстановить и как обеспечить верность местных филистимлян вавилонской короне.

Затем, удалив военачальников и декума, Навуходоносор рассказал Рахиму о верных людях в Газе, к которым он должен был скрытно обратиться, о тайных словах, которыми следовало воспользоваться, чтобы они доверились ему. Но самое главное Рахиму приказывалось встретить гонца из Египта. Он передаст ему послание, которое Рахиму предписывалось как можно быстрее доставить царю. Передать послание необходимо из рук в руки, о нем не упоминать. Награда была обещана достойная… Иддину знает только то, что Рахим может действовать на свое усмотрение, этого вполне достаточно.

С легкой печенью отправился Рахим-Подставь спину в поход. Все складывалось, как нельзя лучше. Письмо к Мусри ушло вовремя, на отдельном куске кожи он написал Нупте, что очень скучает и помнит о ней. Скоро вернется с добычей. Боев не предвидится, так что пусть она спит по ночам и не жалеет подношений славному Мардуку и Иштар-защитнице. С Базией пусть ведет себя сурово, если он опять посмеет домогаться ее, пусть немедленно сообщит через царского гонца. Он вернется, ноги брату выдернет. Царь по-прежнему любит и доверяет ему. Пусть не волнуется и постарается наградить его наследником, которого они уже заждались.

Как только напряжение спало, и Иоаким отдал распоряжение открыть ворота, возле лагеря халдеев тут же развернулся многолюдный базар, куда немедленно прибыли купцы из Сидона, Арпада и других финикийских городов, из Дамаска и даже из северных стран. Все они в ожидании разрушения Урсалимму скрытно следовали за вавилонской армией. Прибыли купцы из Аккада и сразу начали устанавливать цены. Не тут-то было! Местные, из Иерусалима, быстро навели монополию. Начался шум, скандалы. Пришлось вмешаться Навуходоносору.

Торговля была богатейшая — воины тащили купцам добытое в Заречье добро. Те в свою очередь предлагали товары ремесленных мастерских, которыми славился Иерусалим. Скоро Набузардан поставил вопрос перед повелителем о необходимости подготовки обоза в сторону Вавилона, ибо иначе всю захваченную за этот год добычу за раз не увезти.

Декум Иддин-Набу, как было предписано, повел свой отряд в несколько сотен конников через крепость Лахиш. Эта твердыня произвела большое впечатление на халдеев. Ее стены могли сравниться разве что с урсалиммскими. Возведены они были на скалистом холме, оказались толстоваты, в ухоженном состоянии. Сопровождающие отряд еврейские воины добились от местного начальника выполнения указа Иоакима и вавилоняне были допущены в город. До самой Газы Иддин-Набу составлял описание проделанного пути с точным обозначением крепостей, источников воды, мостов, проезжих дорог. Никогда еще воины Аккада не забирались так глубоко на юг. Иддину мог гордиться, что сумел разгадать в Лахише тайну снабжения крепости водой. Возле дворца областеначальника в скалистом грунте был пробит колодец, уходивший к подножию холма, на дне его была высечена горизонтальная галерея выходившая в небольшой, но дажелетнее время полноводной речушке. Колодец засек декум, а устье галереи, через которую поступала вода, отыскал Рахим.

Скоро за Лахишем зелени поубавилось, местность поскучнела, начала разглаживаться, однако вдоль маловодной шумливой речки, называемой Газа, земля была ухожена, поселения зажиточны. Иддин-Набу поддерживал в отряде строгие порядки, вот почему после посещения первой деревни, где халдеи вели себя на редкость тихо — вместо грабежа устроили торговлю, прикупили за серебро запасы, — на всем последующем пути их допускали за жилую черту. Правда, только днем, ночью воины отдыхали в своем лагере, держали усиленные караулы.

Так добрались до Газы. Крепость, конечно, уступала Лахишу толщиной и высотой стен, однако являлась крепким орешком. Иддину в компании с Рахимом и еще тремя-четырьмя опытными солдатами, в сопровождении сепиру, царского писца и переводчика, объехали ее кругом, изучили подходы и подступы.

В первые два дня правитель Газы держался насторожено — выставил напротив лагеря пришельцев свои пикеты, однако напасть не решился. Иддину, как было ему предписано, сам подъехал к крепостным воротам и объявил, что имеет послание к владыке Газы от царя царей, могучего Навуходоносора, правителя Вавилонии и прочее, прочее, прочее. Первое время со стены долго выясняли, кто Иддин-Набу будет по должности и что ему надо на земле филистимлянской? Однако стоило им узнать, что войско Навуходоносора стронулось из-под Иерусалима и движется в сторону Газы, местные стали куда более сговорчивыми. Иддину допустили во дворец, его принял царь Ханун. Декум ни словом не обмолвился о необходимости сдачи крепости — заявил, что царь царей желает жить в дружбе и союзе с правителем Газы и все, что он требует, это принять на себя обязательство выплачивать дань и допустить в городские пределы воинский гарнизон.

Между тем Рахим с десятком отобранных проверенных ребят выехал в пустыню и двигался вдоль берега моря, пока не наткнулся на форпост египтян — маленькую полуразвалившуюся крепостцу, прикрывавшую торговый тракт, ведущий в город Пелусий. Вид этого укрепления вызывал недоумение. Почему жители Великой реки не починили стены, почему таким слабым отрядом укрепили огражденное место? Более того при приближении халдеев птицеголовые едва не сбежали из укрепленного пункта. Были они смуглы, полуголы, все вооружение копья и тростниковые щиты, на голове вместо шлемов войлочные шапки, слабо прикрывавшие от режущих ударов. Может, по-другому в этой ухабистой жаровне, которой являлась окружающая пустыня, и одеваться нельзя?

Зной здесь изматывал, его едва можно было терпеть. Уж на что халдеи не с севера явились, но даже у них в дельте Тигра и Евфрата такого жара не бывало. Воздух был настолько сух и прокален, что кожа лопалась, а ведь за каменистыми увалами, стоило въехать на гребень, открывалась бирюзовая, неподвижная морская гладь. На ней нередко можно было видеть утомленный одинокий парус.

Рахим разбил лагерь в узкой лощине, называемой вади, в тени огромной скалы. Здесь и дождался нужного человека. Он путешествовал с торговым караваном, водитель верблюдов и купцы которого были вынуждены заплатить Рахиму пошлину, а солдатам сделать богатые подарки. Человек был невзрачен, черен, седенькая бородка густо отдавала в желтизну, как, впрочем, и на редкость густые брови. На голове чалма, одет в пестрый ватный халат — так и парился, едучи на верблюде. Подставь спину сразу вычислил его, сам подошел с вопросом, как нынче финики в Египте? Богатый будет урожай?..

Они разговорились и на глазах всех Рахим сторговал у торговца красивую, широкую накидку. Хороший подарок для Нупты, а то, что в накидку оказался завернут сложенный кусок кожи, кому какое дело. Потом он предупредил купцов, чтобы те не ходили к Газе а свернули южнее, потому что, если газавитяне не сдадутся, штурм крепости неизбежен. Может, урок Ашкелона научит их уму-разуму, тем более, что ярмо будет легкое, им под силу тащить его.

— Пока, — уточнил главный караванщик.

В ответ Рахим только плечами пожал.

Вернувшись к Газе, Рахим-Подставь спину застал здесь всю армию, успевшую подойти к последней укрепленной крепости на пути в страну Великой реки.

Газавитяне сдали город на тех же условиях, что и Урсалимму. Кроме того, им пришлось согласиться впустить и содержать большой вавилонский гарнизон, который должен был прикрывать южную границу царства.

Рахима вызвали в царский шатер в полночь, когда лагерь угомонился и в густой многозвездной восточной тьме ясно прорезался посвист ветра, шум деревьев, переливы ручья, возле которого была разбита палатка Навуходоносора.

Кусок кожи с арамейскими письменами царь передал Набузардану, сам же принялся расспрашивать Рахима, как они, египтяне? Способны дать отпор?..

— Те, с кем мне довелось повстречаться для наших солдат не страшнее тростника. Руби, пока рука не отвалится. Там самое страшное — жара, нехватка воды.

— Что еще заметил?

Рахим честно признался, что не ожидал такой беспечности от египетского фараона, который выставил на границе такую несерьезную преграду против халдеев. Может, туман наводит и главные силы бережет.

— Зачем? — пожал плечами господин. — Если мы перевалим через пустыню, доберемся до Дельты, судьба Мусри будет решена. Перерезать Великую реку ничего не стоит, ширина долины там от одной десятой беру до трех беру. Если мы будем контролировать русло, фараон вынужден будет сдаться. Сражение он должен принять, не допуская нас в Дельту.

Царь Вавилона, заметно раздобревший за этот поход, вдруг начавший тщательно ухаживать за собой, завивать бороду, неожиданно спросил.

— Послушай, Рахим, долго ты еще будешь ходить в простых воинах? Хочешь заслужить чин декума?

Рахим растерялся, отер пот со лба. Царь между тем торжественно, с некоторой даже напыщенностью заявил.

— Я ценю верных и толковых людей. Они опора моей царственности. Я желаю назначить тебя начальником гарнизона в Газе. Мне нужен здесь человек, на которого я мог бы положиться. Он должен держать в узде местных варваров и, поддерживать добрые отношения с Египтом, при этом главная его обязанность — постараться разузнать о них, как можно больше.

Рахим с трудом справился с голосом, он по-настоящему испугался — это тебе не мечом махать. Держись от них подальше, от царей, вспомнились ему слова учителя-щитоносца. Если, конечно, свою голову ценишь… Голова головой, но куда более сильная тоска охватила Рахима, когда он представил, что на этот год он больше не увидит милую Нупту, не повозится в грязи, не понюхает навоз, который большими кучами Мусри складывал на дальнем конце участка. Не отведает, наконец, медовых фиников!.. Он искренне ответил.

— Прости, господин, но не подхожу я на такую должность. Я неграмотный. Хочу вернуться в Вавилон. Зачем мне торчать здесь, в этом проклятом Мардуком углу? Сколько можно мечом махать, пора и честь знать.

На лице Навуходоносора ясно очертилось недоумение.

— Рахим, ты в своем уме? Ведь место начальника гарнизона в Газе — это же золотое дно. Ты вернешься в Вавилон богатым и сильным. Ты осмелился отказаться от моей милости? Зачем?.. — неожиданно правитель поджал губы. Не желаешь, что ж, упрашивать не буду. Ступай, раб!

Рахим похолодел, поклонился, вышел из палатки ровно, не сгибая спину, словно гнев правителя не коснулся его. На следующий день его вычеркнули из списков отборных, перевели в легкую конницу и определили служить в пограничном отряде, который должен был прикрывать границу возле крепости Арад. Навуходоносор не поскупился и присвоил ему чин декума. Теперь под началом у Рахима было пятьдесят солдат, вот только родной Вавилон в тот год ему увидеть так и не довелось.

Начальником гарнизона в крепости Газа был назначен Шаник-зери.

Глава 4

Больше года провел Рахим-Подставь спину на границе — заматерел, осмуглился до черноты. Весточки из дома приходили редко. В крепость Арад за это время всего раза два прибывали гонцы из Вавилона, и Рахиму с трудом удавалось убедить гонца захватить его короткое послание Нупте и Мусри. Серебра на него извел, не сосчитать! Ответ ни разу не получил, так и терзался в неведении — как они там, родные? Насколько хорош оказался урожай? Наняла ли Нупта достойный дом?

Наемники-греки, отложившись от фараона, вели себя в Араде буйно. Как только Иерусалим задерживал доставку припасов или жалования, по окрестным поселениям начинали шарить шайки разбойников и мародеров. Рахиму не раз приходилось успокаивать разбушевавшихся воинов. Отношения с их начальником у него никак не налаживались — в качестве наемников греки безусловно знали свое дело, но как воинов Рахим-Подставь спину их презирал. За кусок серебра они были готовы родную мать удавить. Вот почему большую часть времени он проводил со своим пятидесятком в Синайской пустыне, не раз осмеливался заезжать на египетскую территорию. Там нашел дружков, готовых за деньги доложить, когда и с каким количеством войск фараон выдвинется из Дельты. Скорешился он и с кочевниками, вхож был в шатер вождя одного из самых больших племен бедуинов Салмана. Тот любил, когда Рахим начинал рассказывать о походах, о сражении под Каркемишем. Одаривать не одаривал, но секретами, как добыть воду в пустыне, какая дорога удобнее, как находить направление в безлюдье делился. Эта наука дорогого стоило. Караваны Рахим не грабил, но положенное караванщики сами отдавали ему. Тем более, что Рахим брал по совести — не то, что Шаник-зери, правителем севший в Газе. Гарнизон у него был велик, около двух тысяч человек, почти две эмуку. Службу они вели вяло, однако по части проверки чужих карманов могли дать сто очко вперед наемникам-грекам.

Напряжение на границе нарастало медленно, исподволь. С началом года в пустыне и на прилегающей к Иудеи равнине появились такие же летучие отряды фараона. Все они состояли из нанятых на службу арабов, передвигались на верблюдах, умело прятались и, хотя в бой с Рахимом не вступали, но постоянно держали его в виду. Пришлось обратиться за помощью к Салману. Тот пожал плечами, в разговоре отмалчивался, отвечал односложно, потом заметил, что фараон щедр, а правитель Вавилона горд, а это большая разница. При расставании он, испытывая, по-видимому, добрые чувства к Рахиму, а может, просто страхуясь на будущее, предупредил, что в этом году фараон может решиться выйти из Дельты. Потом преодолел себя и добавил, что египтяне нынче не те, что раньше.

Это случилось в месяце нисанну, как раз в тот момент, когда из Вавилона прибыл гонец с извещением, что армия выступила из столицы и сейчас движется вдоль Евфрата в сторону Риблы. Рахим имел серьезный разговор с гонцом и настоял, чтобы тот, вернувшись, непременно передал начальнику отборных Набузардану разговор с арабом.

— А ты напиши, — предложил гонец.

Рахим смутился, прочистил горло.

— Грамоте не обучен, — наконец признался он, — но сведения верные.

— Ха, верные! — засмеялся гонец. — Шаник-зери уверяет, что птицеголовые нос боятся высунуть за пределы Великой реки. Он все так и отписал.

Неожиданно он спохватился и пообещал.

— Я твои слова передам, только ты потом не отпирайся. — Гонец неожиданно улыбнулся и похлопал Рахима по плечу. Как ветеран ветерана.

— Говорят, твоего раба казнили — побили камнями на площади. Я, правда, сам не видел, уже отправился в дорогу, но оглашение приговора слышал собственными ушами.

— Что?! — воскликнул Рахим. — Мусри казнили?..

— Кто он, Мусри или нет, я не знаю, но он из тех, кого взяли добычей царя под Каркемишем.

— За что?

— Он поднял руку на твоего брата и пытался овладеть твоей женой.

Рахим оцепенел. Гонец пожал плечами.

— Так говорят… Будто он полез к твоей жене, а в этот момент в комнату вошел твой брат. Ну, он решил поставить раба на место. Слово за слово, началась драка и этот твой Мусри, так, что ли? — ударил твоего брата по уху.

Долго переваривал эту новость Рахим-Подставь спину. В седле, у костра, ночью и днем он обдумывал, как могло случиться, что он не разглядел в Мусри насильника и негодяя? Это как раз в тот момент, когда он сидит на границе, в сотнях, может, в тысячах беру от Вавилона! Кто бы мог подумать, что Базии хватит смелости вступиться за Нупту. Как она, женушка, не пострадала? Куда же смотрел Иддину, ведь он был в то время в столице.

Вспомнились слова Мусри: «война — дело скользкое. Сегодня ты господин, щелкаешь бичом, а завтра раб, ковыряешься в чужой земле. Кто может знать предначертанное богами?»

Ну и хитер оказался, выкормыш Египта! Выпросил арендный договор, дождался, когда господин попал в немилость, и решил взять свое.

Все выходило складно, только печень не лежало к подобной правде. Она казалась горче лжи! Неужели он ошибся в Мусри? Неужели не разглядел нем червоточину? В худшее как-то не верилось… С другой стороны, в Вавилоне приговоры публично для смеха не зачитывают. Ну, чем мог поживиться Мусри у Рахима? Если по совести, то ничем. Зачем же было посягать на Нупту, если у него своя Шинбана, бабища в полном соку? Чтобы взять хозяйку в свои лапы? Но Нупта была из благородного семейства и черных откровенно побаивалась… Ссориться с декумом отборных не понятно ради чего — на практичного, себе на уме египтянина это не похоже.

Голова трещала от подобных мыслей, а тут еще служба подбрасывала загадку за загадкой. В месяце симану его люди поймали тайного гонца, который пробирался в страну Мусри. Взять живым не удалось, тот отчаянно отбивался, успел порвать пергамент и развеять его по ветру. Откуда он мчался, понять было трудно, но Подставь спину нутром почуял, что парень был из Иерусалима. Он отвез труп в Газу, представил Шаник-зери, располневшему за этот год до монументальности. В двери боком проходил… Тот раскричался на Рахима — почему не взяли живьем? Почему прошляпили?.. Рахим помалкивал, стоял с виноватым видом, хлюпал носом. Виноват, о чем говорить…

Шаник-зери махнул на него рукой — что взять с тупого мужика. Ни сам своим рабом не попользовался, и другому отказал. Начальник гарнизона распорядился (хотя Рахим напрямую не подчинялся ему) в следующий раз всех лазутчиков доставлять в Газу и передавать в его руки.

Не солоно хлебавши вернулся Рахим в Арад. В месяце ташриту пришло известие — доблестные войска вавилонян взяли наконец береговую часть Тира Ушу. Штурм был кровопролитный, продолжался около трех дней. Добычи видимо-невидимо… Рахиму оставалось только вздыхать от тоски и обиды. Не раз он жалел, что отказался от поста в Газе, пусть даже здравый смысл подсказывал, что не дело выходцу из шушану, из самых бедняков, лезть в сильные мира сего. Без поддержки родственников, надеясь только на милость повелителя, быстро головы лишишься. Все равно было завидно — сколько же Шаник-зери, сидючи на главном караванном пути из Иудеи в Египет, набрал в Газе добра! Даже подумать страшно, однако опытные старослужащие и Рахим в том числе скоро пришли к единому мнению, что дело здесь нечисто. Шаник-зери хозяйничает в Газе, как у себя дома, а местный правитель Ханун и в ус не дует. Живут они душа в душу. С чего бы это?.. Попробуй у местного пастуха-иври овцу ненароком прихватить или к филистимлянину в погреб залезть, так они такой вой поднимут, а Шаник целый город грабит и ничего! Может, он вовсе и не грабит? Может, он из другого колодца воду черпает. Вот и греки над Рахимом начали посмеиваться. Все по пустыне скачешь, службу справляешь, похохатывали они, а ваш Шаник спелся с фараоном и в ус не дует. Завивает себе бороду, мажет розовым маслом волосы и с девками на ковре развлекается. Служи, халдей, служи, пока тебя бичом в Дельту не погнали. Услышав озорные слова, Рахим сделал вид, что полностью согласен с ними, только вот как ему быть? Как пройти по пути Шаника да шею не сломать.

Спустя несколько дней греки пригласили его на симпозиум. Пили местное вино из Иерусалима. Вино было густое, терпкое, приходилось щедро разбавлять его водой. Рахим не отставал от них и жаловался — стараешься, стараешься, и никто не оценит, не одарит за труды.

Сосед его по пирушке поморщился.

— За винной чашей я не терплю пустопорожних разговоров. То ли дело пофилофствовать в приятной компании. Как ты полагаешь, Рахим, уместно ли вести за вином философские речи?

Рахим поперхнулся, не смог скрыть удивления — он понятия не имел, что такое философия. Верно, что-то заумное? Понятно, что греки решили подшутить над ним. Нергал с вами!.. Чтобы не ударить в грязь лицом, ответил честно.

— Не знаю, о чем ты ведешь речь, но полагаю, что выпивая нет необходимости хвалиться своей ученостью.

Сосед Рахима с другой стороны вскинул брови и, словно поддерживая игру, затеянную с варваром, с недоверием воскликнул.

— Что я слышу? Неужели есть люди, которые не уделяют философии достойного места за пиршественным столом?

— Есть мой друг, — с нескрываемой горечью ответил первый, — и они, случаются, еще высокомерно подшучивают, говоря, что философии, как матери семейства, не подобает выступать с застольными речами, и что правы сородичи нашего гостя, вавилоняне, развлекаясь вином и плясками в обществе наложниц, а не жен. Полагаю, что также следует поступить и нам, тем более, когда рядом с нами возлежит природный вавилонянин, — он потянулся и похлопал Рахима по плечу. — Давайте ограничимся пением и плясками и не станем тревожить философию, ибо ей неуместно принимать участие в пиршественном веселье, и мы в это обстановке не настроены соответствующим образом. Помнится, софиста Исократа как-то на пирушке попросили сказать что-нибудь возвышенное. Он не нашел ничего лучше, чем заявить: «В чем я силен, это сейчас не ко времени, а что сейчас ко времени, в том я не силен».

Все рассмеялись. Сосед Рахима слева громко вмешался.

— Клянусь Дионисом, Исократ прекрасно обосновал свой отказ, ведь иначе он развернул бы такие речи, что разогнал бы из этого симпозиума всех Харит.[812] Но разве одно и то же, исключать из пирушки риторику или исключать философию? У философии иное предназначение — ей, как учительнице жизни, подобает не чуждаться ни игры, ни какого-либо развлечения, но во все вносить меру и своевременность. Иначе нам бы пришлось преградить доступ к застолью так же и благоразумию, и справедливости. Если Дионис освобождает от уз языки, предоставляя речам волю, то было бы, полагаю, грубым неразумием именно там, где господствует свободоречие, лишиться наиболее необходимых речей. Ведь в философских рассуждениях мы также разбираем вопросы, касающиеся симпозиумов — какими качествами должны обладать их участники, каковы правила поведения в употреблении вина: как же нам из самих симпозиумов устранять философию, будто бы она неспособна подтвердить на деле то, чему учит на словах!

Вновь раздался смех. Рахим тоже выдавил улыбку. От подобных речей ему стало не по себе.

Симпосиарх, расположившийся на почетном месте, поддержал товарища и добавил.

— Кратон, у меня нет оснований возражать тебе. Теперь следует установить характер и направление философствования за вином. Какие вопросы наиболее жгучи для всех собравшихся здесь? Я выскажу мнение, что прежде всего следует учесть, каковы сами участники пиршества. Если здесь собрались ученые, тогда самый насущный вопрос, полагаю, мог бы звучать так — что родилось раньше, курица или яйцо? Если чревоугодники — то лучше темы, чем выяснение, какая еда лучше усваивается, разнообразная или простая, не найти. Любителей зеленых насаждений могло бы заинтересовать, почему сосна, пихта и подобные им деревья не поддаются прививке, а самая горькая древесина у смоковницы, дающей самые сладкие плоды? Я полагаю, что здесь собрались люди, опытные в военном деле, знающие толк в дисциплине и чувстве долга. Вот об этом и стоит повести речь. Является ли несправедливое наказание достаточным поводом, чтобы пренебречь верностью тирану или верность есть такой же товар, как и наше умение владеть мечами? Можно ли обратить себе на пользу поражение и добиться победы в войне и как этого добиться? Какая сила может остановить боевые колесницы и существует ли она в природе?

По всем трем вопросам участники симпозиума быстро пришли к согласию. Рахим, одолев растерянность, скоро смекнул, что хитрые греки не зря повели подобный разговор и решил поддержать общее мнение. Оно вскоре свелось к тому, что верность можно рассматривать как товар, ведь ремесленник, поверив в долг покупателю и выдав ему изготовленную им вещь, в случае неполучения вовремя платы, имеет право вернуть свое изделие. Поражения для того и существуют, чтобы учить неумелых. Боевые колесницы пригодны только на ровной местности, а здесь в условиях пустыни, пересеченной осыпями, провалами, руслами высохших рек, они не представляют большой угрозы.

К концу симпозиума его сосед, уже здорово набравшись, уже открыто объяснил халдею, что в Египте деньги за здорово живешь не платят.

— Вот ты, Рахим, заявляешь, что не прочь заработать деньги своим умением владеть мечом. При этом не важно, кто и за что будет награждать тебя. Но техникой обращения с оружием обладают многие, оно ценится куда ниже, чем, например, знания. В какие важные секреты ты посвящен, чтобы фараон оборотил на тебя свой взгляд? Если ты полагаешь, что Нехао смирился с поражением под Каркемишем, ты ошибаешься. Нехао не из тех, кого можно поколотить два раза подряд. После Каркемиша он напрочь забыл об удали, о похвальбе. Сейчас ночами не спит, все решает, как бы половчее вцепиться твоему повелителю в глотку.

— Да ладно! — махнул рукой Рахим. — Били мы птицеголовых и бить будем. Кто способен устоять против наших колесниц?!

— И колесницы вавилонян не так страшны, как кажется, — ответил грек. Если, конечно, с умом подойти…

Более ничего серьезного из грека вытянуть не удалось, но и этого было вполне достаточно, чтобы задуматься о верности этих наемников из Ионии и что ждет вавилонян во время похода в дельту Нила.

Утром мелькнула мысль сообщить обо всем правителю, однако Рахим тут же осадил себя. Он не получил ответ на слова, переданные гонцу — видно, разжалованного из отборных вычеркнули из памяти. Даже Набузардан не придал значения предупреждению кочевника. Нарываться еще раз? Этак недолго и головы лишиться. Чем он может подтвердить свое сообщение? Ничем! В таком случае сиди и помалкивай. Лови гонцов, которые попытаются пробраться в Египет или из Египта в Иудею. Однако больше никаких лазутчиков ему и его солдатам не попадалось. Видно, они севернее проскакивали. Через Газу… Если все сказанное о Шаник-зери правда, то зачем им делать крюк через Арад, когда напрямую, торным путем, быстрее и удобнее.

У него своих забот достает. Набузардан заведует разведкой, вот и пусть заведует. Если Рахима спросят, он все выложит, но чтобы самому нарываться на скандал с Шаник-зери, дураков не ищите!

Только в конце месяца арахсамну авангард вавилонского войска добрался наконец до Газы. Там и встали лагерем. В общем, расчет был правильный наступал сезон, когда в пустыне на ненадолго спадала жара, мог пройти дождь. Для такой огромной армии, которую Навуходоносор привел под стены Газы, это было решающее условие. Треть войска составляли отряды союзников, которых собирали по всем царствам и княжествам Заречья. Пришли и греки из Арада. Нериглиссар отдал приказ собрать все гарнизоны, а также отдельные отряды, зимовавшие на границе с Египтом.

С трепетом в душе Рахим во главе своего пятидесятка прибыл в лагерь он страстно желал и так же откровенно боялся встречи с Иддин-Набу. Кто он, Рахим-дубленая спина и декум царских отборных. Небо и земля… Тут еще гнусный раб, принадлежавший какому-то шушану, осмелился поднять руку на сестру благородного вавилонянина. Велика важность, что ели из одного котелка, по ночам укрывались одним плащом! Когда это было… Стоило только посмотреть на подошедшее к стенам Газы войско, сразу становилось ясно, что те времена безвозвратно ушли в прошлое. Теперь каждый похваливался красивым поясом, перьями в шлеме, блеском доспехов. О ножнах и говорить нечего — у всех прекрасные, усыпанные каменьями ножны. Конечно, с таким богатством в бой не пойдешь — сразу зарежут. Враги, они не дураки, тоже добычу высматривают… Так что на день схватки все это имущество можно сдать в обоз.

Обоз, что привел с собой Навуходоносор, поразил даже видавших виды ветеранов из его отряда, участвовавших в штурме Ниневии. В нем было тысячи повозок, рабов не перечесть, почти у каждого офицера гарем. О начальниках эмуку и говорить нечего. Рахим ходил и озирался. Ну, вояки, ну, петухи! Чем же эту прорву поить в пустыне? Чем кормить? Вконец сразил его новый шатер Навуходоносора. Это был скорее полотняный дворец, в котором запросто на пиру могло расположиться сотня гостей. Шатер был не один…

Ну, дела!.. Ослепленный всей этой роскошью, Подставь спину окончательно уверовал в слова гонца насчет Мусри и Базии. Что-то громко хрустнуло и надломилось в Вавилоне, если молодой еще правитель явился на границу с десятками актерок и певцов.

Иддин-Набу сам разыскал Рахима. Зашел в его палатку на закате, когда налившийся густым, вишневого цвета жаром бок солнца-Шамаша лег на прибрежный, угловатый холм.

Подставь спину попытался вскочить — благо, места в шатре хватало, однако вытянуться не удалось. Иддину, ни слова не говоря, крепко обнял шурина, прижал к сердцу. Потом отодвинул, осмотрел, неожиданно засмеялся.

— Совсем черный стал, — заявил он. — Темнее Мусри. Знаешь ведь, что Нупта беленькая, как лилия.

Рахим растерялся. Он порывисто вздохнул и изо всех сил сжал в объятиях ухоженного, с завитой бородой, ароматно пахнущего, в легком хитоне, парадных, тонких доспехах, верзилу-декума. Тут же смутился, отпрянул… Он как раз поужинал, от души наелся чеснока и тыквенной каши, выпил горшок пива. Был грязен, весь в пыли… Слезы выступили на глазах.

— Что там? Расскажи?.. Правда, что Мусри казнили?

— Не успели. Мы вовремя вернулись в Вавилон. Однако ухо ему отсекли, это точно.

— Нупта?

— С ней все в порядке. Этот негодяй не смог с ней справиться. Крепись, Рахим, твой брат — скверный человек. Нет ему пощады! Ну, давай я лучше все по порядку. У тебя пиво есть? Чеснок? Я тут захватил кое-что, завтра тебе передадут подарки от Нупты и египтянина, но это завтра, а сейчас рассказывай, как ты здесь? Что нового на границе.

— Нет, приятель, сначала ты расскажи, что там произошло, а то у меня голова кругом идет.

— Ладно. Ну что, организуешь пиво и чеснок или в сухомятку разговор вести?

…После подписания арендного договора, на следующий же день после того, как войско ушло из города, Базия явился к Мусри. Потребовал отчет о проделанной работе. Вел себя грубо, но черты не переходил. Принялся грозить, если раб посмеет воровать, «химичить» с господским добром, он быстро найдет на него управу. Так что пусть Мусри постарается заслужить его, Базии, доверие…

Мусри молча и покорно слушал его, потом ответил, что лучшая награда для него доверие господина, и, по-видимому, он заслужил его. Рахим передал ему участок в аренду, есть и договор. И свидетели… Вполне достойные граждане…

Базия прикусил язык и после того разговора начал частенько захаживать к Нупте, которая жила в нанятом для нее Рахимом доме. Каждый раз заводил речь об одном и том же, что невестке одной с большим хозяйством не справиться, за рабом не уследить, и пусть она даст ему право проверять, как Мусри ведет хозяйство. Дядя Нупты объяснил, что это требование противозаконно — то есть, она может дать такое распоряжение, однако Мусри пошлет Базию куда подальше и будет прав. Жена не имеет права распоряжаться состоянием мужа, как, впрочем, и он ее собственностью. В следующий раз скажи, чтобы деверь обращался к Рахиму в армию. Если он пришлет оттуда доверенность, то и быть по сему.

На некоторое время Базия отстал, но как-то раз, в конце года он явился к Нупте и вновь завел старую песню. Теперь он держался куда увереннее заявил, что этот дурак Рахим впал в немилость, жить ему осталось недолго и для Нупты было бы лучше всего сойтись с Базией, которому в любом случае достанется наследство придурка Подставь спину. Ведь детей у него нет…

— Уж не знаю, чья в этом вина, — делился Базия с перепуганной насмерть женщиной, — твоя или брата, но это нетрудно проверить. Я возьму тебя, и мы посмотрим, так ли бесплодно твое чрево, или это мой брат дохляк.

Он взял ее за руку, спросил.

— Ну как? Не желаешь испытать судьбу?

Женщина попыталась вырваться, однако Базия прижал ее к стене, потом запустил руки под нижнюю рубашку.

Нупта закричала. Базия попытался зажать ей рот, однако женщина крепко цапнула его за перемычку между большим и указательным пальцем. Хлынула кровь, от вида которой Базия совсем озверел. Повалил на пол, устроился на ней, жарко задышал в лицо чесночным запахом.

— Будешь покладиста, будешь? Рожа кривая, а туда же! У-у, бесплодное чрево, видно руки у Рахима до твоего срама не доходят. У меня не сорвешься.

Он задрал ей подол, начал цапать. Нупта сорвалась на крик. Забилась, как пойманная птица. Кричала, как ей показалось, на всю улицу. Он вновь попытался зажать ей рот. Вдруг Базия тоненько, совсем по-бабьи ойкнул и что-то неразборчиво запричитал. Хватка его ослабла.

Нупта столкнула его и, прикрывая руками оголившуюся грудь, бросилась в другую комнату. Последнее, что она запомнила — это пребывавшего в холодной ярости Мусри. Глаза у египтянина сделались большими-большими, круглыми, как у взбесившегося кота. Он оторвал брата хозяина от пола и с размаху, напрягая мослы, ударил его кулаком по уху.

Базия сумел вырваться и с криком «убивают!» выскочил на улицу. Так и помчался к Евфрату исцарапанный, со вздувшимся ухом.

На следующий день стражники забрали Мусри. Явились прямо на канал, где теперь пряталась Нупта. Переворошили все припасы, поживились так, что едва смогли добро утащить. Мусри посадили в колодки — руки и голова отдельно, ноги отдельно, так и отвезли в храм Сина-творца на суд. На его же собственной повозке… Базия подал жалобу на раба, посмевшего поднять руку на свободного, нашел он и свидетелей, четырех соседей по улице, которые видали, как дерзкий раб набросился на Базию и принялся избивать его. По-видимому, египтянин совсем потерял голову от темного пива.

Мусри попробовал было заикнуться, что дело происходило в доме, что он защищал честь хозяйки, что муж ее служит в отборных у повелителя Вавилона, что брат Нупты декум отборных. Упоминание о брате Нупты произвело впечатление. В комнате на миг воцарилась тишина, свидетели поежились, однако им было слишком хорошо заплачено, чтобы останавливаться на полдороге. Храмовый судья присудил Мусри к смерти, как того требовало древнее уложение царя Хаммурапи.

Нупта бросилась к родным, матери Амат-бабе. Та сразу переполошилась, тут же на деньги Нупты снарядила гонца в возвращавшуюся армию предупредить Иддину, чтобы тот поспешал, иначе сестра не только останется без мужа, но и без средств к существованию. Тем временем дядя подсказал племяннице, чтобы она готовила жалобу на Базию в царский суд. В любом случае казнь отложат. Действительно, в царском дворце косо посмотрели на скоропалительное решение храмового суда, обратили внимание на упущения в расследовании и наложили запрет на приведение приговора в исполнении. Судья-писец во дворце очень хорошо знал, как стремительно набирал силу Иддин-Набу, декум отборных повелителя. Базия было решил сунуться к нему с дарами, тот просто высмеял его.

— У тебя денег не хватит обеспечить мою старость и мою семью, чем я озабочен, сидя на этой должности. Я бы посоветовал тебе, шушану, позаботиться о собственной шкуре. Благодари Мардука, если выйдешь живым из этой передряги.

Базия тут же передал этот разговор храмовому судье. Тот, узнав об ответе царского писца, побежал к своему покровителю, главному жрецу храма Сина. Тот выругал судью за жадность, за неумение обтяпать это выгодное дельце — в конце концов земля Рахима должна была стать собственностью святилища, о том и разговор был с Базией, — однако пообещал не дать своего человека в обиду. Дело в том, что о процессе над Мусри очень скоро стал известно Бел-Ибни, успевшему возвратиться в Вавилон. Как только этим случаем заинтересовался первый министр, он тут же перерос юридические рамки.

Вернувшись в столицу, уману к своему удивлению обнаружил, что его преданный ученик Набонид из Харрана вовсе не страдает такой редкой болезнью, как благодарность. Секретарь царя обошелся со стариком вежливо, однако к ежедневным делам не допустил, Набонид давным-давно замкнул на себя весь поток сообщений, приходивший в столицу со всех концов царства, и прежде всего сообщение с царем. При этом он сослался на распоряжение царя и предупредил старика, что в круг его обязанностей входят исключительно вопросы проведения религиозной реформы и составление проекта регулирования стока Евфрата. Только это… Но самое обидное для «друга царя» уману заключалось в том, что Набонид вовсе не испытывал энтузиазма в проведении религиозной реформы и явно отстранялся от участия в этом хлопотном, чреватом конфликтами предприятии. Одно дело порассуждать о необходимости сведения всех ныне здравствующих богов к воплощениям Мардука-Бела, другое готовить конкретные указы о внесении статуй Царя богов во все без исключения храмы, о сокращении самих храмов и, самое главное, о контроле правителя за всеми доходами, поступающими в храмовую казну.

Узнав о подобном начинании, жрецы забеспокоились. Кем по сути являлись священнослужители в Вавилоне и примыкавших к нему городах? Это были те же самые свободнорожденные граждане, входившие в храмовые общины, которые избирались — порой формально, но чаще на самом деле — на те или иные должности в руководстве святилищ. Храмы представляли из себя крупнейших собственников земли и производителей многочисленных товаров — на этом во многом держалась хозяйственная жизнь страны. Именно храмы заботились о бедных и осуществляли благотворительную деятельность, эти статьи расходов были основными в их деятельности. И конечно, проведение различных религиозных церемоний. Частные и торговые хозяйства, а также кредитные организации, принадлежавшие конкретным гражданам, естественным образом устранялись от подобного рода забот. Следует иметь в виду, что даже после всех подобных затрат в руках храмовых советов оставались значительные ценности, которые в законном порядке, в виде платы за исполнение тех или иных обязанностей, делились между членами городской общины. Такое хозяйственное устройство было высшим достижением экономической мысли того времени. Оно позволяло избегать разрушительных классовых столкновений, объединять Двуречье в единое целое. Корона приходилось делить власть с храмами, а также в каком-то смысле и с городской общиной, права которой в эту эпоху были заметно ослаблены. Только храмы в ту пору представляли из себя мощную силу, противостоящую самодержавным устремлениям вавилонских царей. В Ассирии этот вопрос решался тес, что царь одновременно являлся и главным жрецом культа Ашшура, но при такой схеме слишком много власти сосредотачивалось в одних руках, по причине чего любая ошибка высшего должностного лица могла стать роковой для государства. Вавилону, долгие века боровшемуся с всевластием Ассирии, пришлось выработать иную форму правления, основанную на разделении властей, но эта традиция в условиях образования гигантской, многонациональной державы, по мнению Бел-Ибни являлась тормозом, что, в общем, соответствовало действительности. Автономия храмов никак не вписывалась в его идею о совершенном типе государства, которую можно было описать следующим образом — один Бог, один царь, один народ. Вечную, следует заметить, идею…

Понятно, что отношения между Бел-Ибни и руководством храмов Вавилонии очень быстро стали натянутыми. Если календарную реформу жрецам пришлось проглотить и не поморщиться — мощь Навуходоносора, но главное огромный поток добычи, подпирала нововведения первого министра, то покушение на основу состояния многих богатых граждан ему простить не могли.

История умалчивает, каким образом уману узнал о процессе над египтянином. По-видимому, с подачи Набонида писец-приемщик жалоб подсунул старику, находившего понимание только у своей красавицы-воспитанницы, дело Мусри. Первый визирь разгневался, приказал провести дополнительное расследование. Однако беда в том, что старик только в воспитании царевичей, изучении небесных светил и проектирование оросительных каналов был хват. Он повел себя бестолково, рассорился с советом жрецов, управлявшим храмом Сина-благодетеля, которые проигнорировали решение о проведении нового расследования. Царский суд, находившийся в ведении Набонида, тоже не особенно спешил восстановить справедливость.

Как раз в этот момент под вечер в город явился Иддин-Набу. Прямо из дворца, сдав почту, он отправился домой, где застал плачущую Нупту и своего дядю, уже изрядно истратившегося на спасение Мусри.

Декум, рослый крепкий детина с курчавыми семитскими локонами, с завитой на манер ассирийцев бородой, молча выслушал родственников. Речь дяди и объяснения сестры вопросами не прерывал. Во время рассказа Нупта не выдержала и сорвалась на плач. Иддину нежно успокоил ее. Когда же сестра спросила о муже, он помрачнел. Дядя добавил, что слухи о судьбе Рахима в Вавилоне ходили самые разные: одни говорили, что он впал в немилость и был казнен перед строем, другие утверждали, что разжалованный отборный сбежал в Египет, третьи, самые осведомленные, доказывали, что он перешел в веру евреев, обрезался и остался в Иерусалиме.

Брат подтвердил, что Рахим за попытку перечить государю действительно впал в немилость, изгнан из отборных и оставлен на границе во главе сторожевого пятидесятка. Но это ничего не меняет в отношение сестры офицера гвардии — как осмелился какой-то полусвободный посягать на ее честь! Дядя посоветовал не спешить и не пороть горячки. Иддину усмехнулся — я и не собираюсь. Если ты говоришь, что дело происходило в комнате и там никого не было, то со свидетелей и начнем, потом уже пошуруем во дворце.

На следующий день Иддину в компании в двумя умелыми в кулачном бою молодцами из своего отряда, направился к дому горшечника Лабаши, соседа Нупты, свидетеля той непристойной сцены, которая якобы разыгралась возле дома Рахима-Подставь спину. Зашел в лавку, осмотрел товар. Одет он был нарядно, так что горшечник сам выскочил из внутренних покоев, кланяясь начал нахваливать товар. Осмотрев лавку, Иддину вышел на улицу, обошел дом, глухими стенами выходящий на улицу и боковой проулок. Здесь вместе с молодцами подождал у двери, ведущей внутрь дома. Ждать пришлось недолго дверь распахнулась и оттуда вылетела кучка отбросов. Иддину успел подставить ногу, обутую в мидийский сапог.

Он сразу поднял крик, рванул на себя дверь, в компании своих солдат ворвался на маленький внутренний дворик, принялся крушить деревянные стойки, подпиравшие балкончик, на который выходили двери жилых комнат второго этажа. Какой-то парень выскочил из хозяйственного помещения и бросился на обидчика, Иддину подставил ему спину. Тот ударил декума палкой, в следующий момент Иддину одним ударом лишил чувств парнишку.

Всю эту картину видели сам горшечник и его толстая, выпекавшая на дворе лепешки жена. Женщина отчаянно завопила, бросилась к парнишке, а горшечник застыл в проеме, ведущем в лавку. Лицо у него помертвело. Он бросился к декуму, тот схватил его за шиворот и спросил, указывая на вырывавшегося из материнских рук парнишку.

— Это кто?

— Сын, мой господин.

Тогда Иддин-Набу внушительно произнес.

— Твой сын осмелился нанести оскорбление декуму отборных? Тебе наплевать на честь правителя Вавилона, могучего Навуходоносора? Я сгною тебя в земляной тюрьме, червяк, но сначала ты по миру пойдешь!..

— Господин, — принялся оправдываться горшечник, — но вы же сами ворвались в мой дом…

— Да, я хотел потребовать наказания для твоей рабыни, посмевшей оскорбить воина царя. Она облила меня помоями или, Нергал знает, чем. Облила с умыслом — подождала, пока я подойду поближе.

Он показал хозяину испачканный мидийский сапог. Тот побелел от страха. Хозяйка тоже прикусила язык, у парнишки брови полезли вверх. Подобное оскорбление войскового начальника грозило ремесленнику неисчислимыми бедами. Иддину потащил Лабаши к выходу, подальше от толпы домочадцев. Между тем его ребята выволокли из кухни отчаянно упиравшуюся рабыню. Она кричала и плакала, уверяла, что не было у нее умысла.

— Не было умысла?! — возмутился Иддину. — У меня есть свидетели.

— Может, они ошибаются? — робко спросил горшечник.

— Как же они могут ошибаться, когда видели собственными глазами. Они не такие зоркие, как ты, но в сражениях пока ни разу не дали маху. Это ты, говорят, у нас способен видеть сквозь стены…

— Врут, господин, все врут! Я старый, слепой, немощный, бедный, обиженный судьбой горшечник…

— Какой же ты слепой, если разглядел драку, случившуюся внутри дома. И кто кого бьет усмотрел…

Горшечник разинул рот. До него с трудом доходил смысл последних слов декума.

— Далее, твой сын или кто он там, ударил меня палкой. Это ты тоже будешь отрицать? Где он теперь будет оросительные каналы строить?

Наконец до Лабаши дошло. Он нервно глотнул.

— Но ведь раб поднял руку на свободную… — начал было оправдываться он.

— А может, шушану поднял руку на свободную? — спросил Иддину. — И ты теперь покрываешь преступника? Лжесвидетельствуешь?.. Не будем время терять, пошли к начальнику квартала, оттуда прямо в суд.

— Господин, пощади!..

— А ты пощадил мою сестру? Ты выгораживаешь насильника, хочешь, чтобы преступник восторжествовал над законом?

— Господин, но если я заявлю обратное, меня ждет наказание…

— Несоизмеримое с тем, которое ждет тебя за оскорбление, нанесенное воину. Твой сын ударил меня палкой, ему возместится сторицей, его забьют палками. Я постараюсь. Если же ты откажешься от свидетельства тебя ждет штраф… Заявишь, что испугался угроз насильника, драка была в доме и раб защищал честь хозяйки. Предупредишь о том же остальных свидетелей и если кто-нибудь заартачится, дашь мне знать. У меня найдется возможность проверить, как такие негодяи, как вы, платите налоги. Если ты или те, кто был с тобой заодно, при этом, не дай Мардук, посмеют оскорбить писца, то я вам не завидую… Даю тебе стражу времени. Если в полдень вы не явитесь сраскаянием к царскому судье, ты потеряешь сына и рабыню.

* * *
— …Затем я отправился к меднику, продавцу зелени, подстриг волосы у уличного брадобрея, который, как оказалось, пытался заколоть меня ножницами. Явились, как миленькие! — воскликнул рассказ Иддин-Набу. Набониду в таких условиях уже нельзя было умыть руки. Дело пересмотрели, и поскольку Мусри все-таки въехал по уху твоему брату, ему отсекли ухо. Базия сбежал…

Декум замолчал, на его лице ясно отразилась мрачная решимость.

— Не буду скрывать, Рахим, — он вздохнул. — У Нупты случился выкидыш. Мальчик, как сказал лекарь.

Глава 5

В декабре войско Навуходоносора двинулось в сторону дельты Нила. Шли не спеша, выслав вперед усиленные караулы. Так добрались до пологой, повышавшейся в сторону Египта местности, ограниченной слева и справа обрывистыми, пересеченными высохшими водотоками увалами. Впереди, за возвышением располагался лагерь египтян. За ним местечко Магдалус, откуда было рукой подать до Пелусия — города, прикрывавшего подходы к Нильской дельте. Здесь птицеголовые решили дать сражение, к такому выводу пришли военачальники Навуходоносора.

Два дня армии маневрировали, выстраивали боевые порядки, отчаянно дрались за высоты на левом и правом флангах. Наконец, вавилонянам удалось отодвинуть противника с гребней. Там согласно плана битвы Навуходоносор разместил отряды союзников. Греков-наемников из Арада на левом, а сирийцев и иудеев на правом.

В центре строй птицеголовых должны были опрокинуть колесницы заметно постаревшего Нинурты-ах-иддина и пехота Шамгура-Набу. Численное превосходство было на стороне наступавшей стороны, так что, если в ночь перед сражением в лагере египтян было тихо и мрачно, то в стане халдеев веселились вовсю.

Рахим со своим отрядом попал в резервную эмуку конницы, которой командовал Нериглиссар. Большой начальник доброжелательно ответил на приветствие Рахима, не стал отводить глаз, как поступали многие бывшие товарищи из отборных. Более того, раб-мунгу перекинулся с ним несколькими фразами — поинтересовался, сильны ли нынче птицеголовые, устоят ли?

Рахим ответил искренне.

— Сильны, начальник. И место для сражения мне не нравится.

— Чем?

— Не видно, что там, на противоположном скате.

— Что еще тебе не по нраву?

— Союзники. Не верю я им.

— Ну-у, им в деле не придется участвовать, — рассмеялся Нериглиссар.

Рахим сразу замкнулся, насупился.

— Вам виднее, — наконец буркнул он, потом не выдержал и добавил. — А если придется?

Нериглиссар посерьезнел.

— Если знаешь что, скажи.

— Я уже однажды сказал. Но вот этих философов, — он ткнул в сторону выстроившихся в фалангу греков я бы поставил так, чтобы они не смогли, сохранив строй, добраться до нас, но только до неприятеля.

— То есть не по эту сторону оврага, а по ту? — посерьезнел раб-мунгу.

— Так точно, начальник.

На том разговор и оборвался. Нериглиссар ускакал, и спустя час греки в самом деле с необыкновенно громкой руганью, проклиная египтян, киликийских пиратов, грязных финикийцев, а заодно вонючих халдеев, начали перебираться на другую сторону провала и там выстраиваться в фалангу, на три четверти обращенную в сторону фланга египетского войска.

Первыми, сразу после рева труб, вперед была пущена мидийская конница и легкие пехотинцы. Мидийцы осыпали египтян кучей стрел и в ответ получили такой мощный залп, что всадники так и посыпались с коней.

Навуходоносор, наблюдавший за атакой со своего громадного вороного жеребца, сразу почувствовал неладное. Решающего преимущества в стрельбе из луков, которое в сущности подарило победу под Каркемишем, теперь не было. Фараон учел урок и выставил вперед мощные заслоны из лучников. Как сообщили войсковые командиры, войска Нехао были выстроены в две линии с заметным и непонятным зазором между ними. Пробив первую линию, халдеи получали возможность востановить порядок и сомкнутым строем ударить по второй линии.

Что-то не складывалось… Что-то никак не складывалось, мелькнуло в голове у правителя Вавилона. Ему было необыкновенно жарко в парадных одеяниях, конь под ним тоже парился под роскошной попоной, всхрапывал громко, неровно. Печенью почувствовал, что в чем-то важном он недоглядел, что очень серьезное упустил. Решил, что Кудурру никогда бы не выехал на битву, упакованным в шитый золотом халат, на который поверх были напялены доспехи. Мальчишка, которого отец драл за уши, никогда бы не доверился разрозненным и путаным сведениям, которые предоставил ему Шаник-зери, начальник гарнизона в Газе, уверявший, что стоит армии великого и непобедимого Навуходоносора появиться на границе Египта, как фараон тут же встанет на колени.

Хорошо, что теперь делать? Он сумел взять себя в руки — это было куда труднее, чем выдержать паузу в сражении под Каркемишем. Со всех сторон его поздравляли с победой, хор у подножия холма завел торжественный гимн Мардуку, а войска молчали. Молчали лучники и прикрывавшие их щитоносцы, помалкивали бородатые, вооруженные копьями мужики — ударная сила его армии. Смирно вели себя возничие на колесницах. Он подозвал Нинурту-ах-иддину и приказал.

— Колесницы вперед! Действовать без меня… — и тут же повернул своего жеребца в сторону исполинского шатра. Только на мгновение правитель представил себе, как египтяне подбираются в этому сооружению, подрубают столбы, как вся эта рухлядь заваливается на красноватую почву Синайской пустыни. Тут же отогнал видение…

Переоделся быстро. Сам… Лично скинул с коня роскошную попону, поить нельзя, а кусочек меду можно. Натянул прежнюю помятую неказистую каску и взобрался на радостно заржавшего коня. Прикинул кого из отборных можно взять с собой, кому можно доверить передать приказание, кто умрет, но доберется до места? Стало ясно, что таких немного. Крикнул Иддину, чтобы тот со своими молодцами следовал за ним. Остальным быть постоянно готовыми к атаке. Если кто-то отлучится или запоздает, пусть пеняет на себя!..

Первая атака колесниц закончилась полным разгромом передового отряда вавилонян. Такого халдеи еще не видывали. За первой линией египетской пехоты, состоявшей в основном из наемников — ливийцев и карийцев, были выкопаны волчьи ямы с торчащими со дна кольями. Отряды лучников в упор расстреливали возничих и стрелков на колесницах. Темп стрельбы египетских отрядов был потрясающ, при этом они выпускали стрелы только по команде и в указанном направлении. Слитных многочисленных полков в их войске и в помине не было. Не было и похожих на птичьи головы шлемы — в основном каски с гребнями, как у греков, либо шишаки, как у ассирийцев и вавилонян.

Раз струна натянута, решил царь, ее следует тянуть на разрыв. Пока не лопнет, и тут же отдал приказ всей массе боевых колесниц совершить еще одну атаку. Пехота тем временем должны была вслед за колесницами овладеть пологой вершиной…

— Любой ценой! — орал Навуходоносор на начальника пехоты Шамгур-Набу. — Любой, понял!.. Пусть протрясут животы, пусть все костьми лягут, но на вершине должны стоять мои лучники.

Вавилонское войско под выбивающие ритм шагов удары барабанов, под рев труб и визгливые трели флейт двинулось в решительную атаку. Воины затянули «Эллиль дал тебе величье!..» — однако без должного настроя. Выпевали, а не ревели… Ничего, решил царь, я их расшевелю. Выбью из них лень. Увидят кровь, заголосят.

Теперь обе линии египетской пехоты отошли за волчьи ямы, вперед выдвинулись стрелки из луков и принялись поливать наступающего врага дождем стрел. Когда колесницы набрали ход, через прогалы в боевом строю выскочили легко вооруженные пехотинцы, разбитые на мелкие группы. Эти тоже действовали исключительно по команде и, услышав окрик старшего, начали десятками бросаться под копыта лошадей и ободья колесниц. Песня сразу стихла. Зрелище было невиданное — люди гибли молча, лишь редко истошный вопль вздрагивал на полем сражения. С египетской стороны массово били барабаны — били глухо, увеличивая темп, вскрикивали трубы, и покорные приказу смуглые живые люди в набедренных повязках, с тростниковыми щитами и бронзовыми мечами, не раздумывая бросались под копыта, висли на поводьях, хватались за спицы. Кровь текла рекой, массы растерзанной человеческой плоти превращались в горы, а люди по-прежнему бездумно, словно части какой-то ужасающей мегамашины, продолжали совать свои тела под копыта коней.

Боевая песня доблестного Эллиля стихла, увяла сама собой. Потери в колесницах были ужасающи, пехота так и не добралась до вершины холма. Посылать в бой конницу? Это было бессмысленно, осознал Навуходоносор. Но ведь должно же быть решение? Не отступать же!..

В этот момент на холмах, на правом, ближнем к морю фланге обозначилось движение. Какая-то неясная суматоха поразила стоявших там союзников и уже через несколько минут Навуходоносор заметил, как снялись с места отряды сирийцев, как дали деру иудеи, обязанные прикрывать фланг вавилонского войска. Через несколько минут на вершинах высыпали египетские лучники и принялись обстреливать стоявших внизу халдеев. Огонь их был не опасен, слишком велико расстояние, однако сам факт обхода с фланга произвел гнетущее впечатление на войско.

Другая, обнажившаяся с левой стороны опасность была намного страшнее. Фаланга греческих наемников внезапно тронулась с места и, сопровождаемая редкими лучниками, пришедшими со стороны египтян, начала через левое плечо разворачиваться в сторону халдеев. Копья греки держали остриями вверх, дистанцию между бойцами не соблюдали — им еще надо было преодолеть широкий и глубокий овраг. Вот когда они взберутся на эту сторону, когда сплотят ряды и перейдут на бег, наберут скорость, тогда и опустят копья и с наскока ударят во фланг вавилонским лучникам и пехоте. Направление их атаки лежало под острым углом к линии вавилонян, так что, если они сомнут заслон, то выйдут в тыл центра Навуходоносора.

Царь вздрогнул — где он, заслон? Кого можно было развернуть, чтобы достойно встретить эту ощетинившуюся копьями массу? Никакого заслона в той стороне не было, кроме нескольких эмуку конницы и лучников резерва, которые должны были выйти на пологую вершину и оттуда обстреливать вражеское войско. Толку от них против ощетинившейся копьями фаланги, хорошо прикрытых доспехами умелых пехотинцев ждать было нечего.

Страшное случилось — халдеи в виду наступления греков дрогнули. Рахим был свидетелем этой картины. Заметив маневр, который начала совершать фаланга он сразу догадался, чем грозит забуксовавшей, потерявшей ударную силу армии атака наемников. Может, и не сразу догадался, сначала почувствовал холод в груди и страстное желание дать деру, иначе в той кровавой круговерти, которая должна была начаться здесь, когда наемники переберутся через овраг, не выжить. Лично он, Рахим, окажется в окружении. Потом взял себя в руки и трезво представил, что будет твориться в пустыне, когда начнется паника. Тем более, что дело еще не проиграно, философам еще надо через овраг перебраться. Стоило только стоявшей впереди эмуку лучников дать прицельный залп по сбившимся в кучу грекам, и… Но что это? Лучники подались назад, смешала ряды. Самые трусливые бросились в сторону обоза.

Рахим бросил свой кисир и бросился наперерез бегущим. Закричал.

— Стоять! Стоять! — и для устрашения резко поддел голову одного из воинов мечом. Она подскочила на плечах и, описав дугу, упала в пыль, сразу сдобрив ее густой струей крови.

— Стоять!!

Чуть подальше от него в толпу врезался Нериглиссар, принялся копьем наводить порядок.

— Стоять! Стоять!

Воины начали останавливаться. Блеск разбрызгивающего кровь меча, которым Рахим отчаянно крутил в воздухе, вразумил солдат. Тут еще охрана Нериглиссара встретила их, выставив копья.

— За мной!.. — заорал Рахим и поскакал на прежнюю позицию, возвышавшуюся на оврагом, к прилегающему к вавилонянам склону которого уже подходили первые ряды наемников. Свистнула стрела, он нырнул под брюхо коня и едва успел соскочить на землю. Кобыла, получив три стрелы в шею, вся в крови, встала на дыбы, отчаянно заржала. Прикрываясь щитом, Рахим принялся выстраивать лучников и щитоносцев.

— Вы, дети чумы! А ну, стрелять, как должны стрелять молодцы из Аккада.

Выстроив боевую линию, он принялся, ударяя по щиту, наводить темп стрельбы. Кто-то из спутников Нериглиссара тоже попытался загреметь щитом, однако начальник конницы вмиг осадил наглеца и во весь голос заорал.

— Слушать удары! Слушать счет! Снять грязных птицеголовых с противоположного ската.

Халдеи дали первый залп, затем второй и тут же рабочий ритм, привычная работа внесли успокоение в ряды лучников. Щитоносцы указывали цели. Рахим задал такой ритм, что в несколько минут смел египетских лучников с противоположного склона оврага. Теперь наемники, скопившиеся в низине, остались одни, беззащитны перед лучшими в мире стрелками из луков. Щитоносцы вступали в драку с теми врагами, кто сумел подняться на бровку, лучники же выстроенные в два ряда принялись осыпать стрелами вопивших в провале греков. Два удара в щит — залп! Один удар — две первые шеренги отбегают назад, вперед выбегают две следующие шеренги. Два удара — залп… Рахим уже добрался до войскового барабана и принялся задавать темп с помощью битья в его затянутое воловьей кожей нутро.

С философами было покончено после десятка залпов. Нериглиссар подскочил к Рахиму. Не доезжая заорал.

— Эмуку твоя. Разверни ее фронтом. Бей по птицеголовым.

Рахим поклонился. Затем передал палочки подоспевшему, бледному как смерть барабанщику и выскочил вперед строя. Отдал команду…

Он повел эмуку вверх по направлению оврага, строго следил за соблюдением линии, и как только лучники добрались до неровного гребня, с которого открылся вид на поле сражения, где в нерешительности стояли между собой две стены воинов, приказал открыть огонь по египтянами. В том же темпе.

Сколько времени они палили, Рахим не запомнил. Вражеская стрела угодила ему в плечо. Его оттащили в тыл, положили на задах, здесь лекарь вырвал стрелу, попытался остановить кровотечение. Последнее, что запечатлелось в памяти — подъехавший к нему царь. Навуходоносор глянул с коня и в компании с Нериглиссаром ускакал прочь.

* * *
До вечера обе армии обстреливали друг друга из луков. Как только солнце склонилось к пустынным холмам, египтяне отошли на прежние позиции. Ночью из их лагеря доносились наглые возгласы — что, черноголовые, скушали нашего пирога? Завтра готовьтесь, мы приладим ваши головы на пики. В лагере вавилонян отмалчивались

Навуходоносор никому в ту ночь покоя не дал. Всех годных к строю обозников, танцоров, слуг, евнухов, поваров, подавальщиков еды, подавальщиков напитков, фрукторезов, рабов-номенклаторов,[813] брадобреев, педикюристов, поставил в строй, распределил по кисирам. Рабам за участие в сражении была обещана свобода, наемным — награда. С первым лучами солнца халдейская армия была готова дать отпор противнику, если тот решит наступать. Скоро однако выяснилось, что лагерь врага пуст, армия снялась еще ночью, оставив заградотряды, которые должны были жечь костры и создавать шум.

Вавилонский царь взошел на возвышенность заваленную трупами людей, лошадей, боевых псов. Зрелище было жуткое — вокруг оторванные конечности, отрезанные головы. Все это уже к исходу следующего дня начнет гнить, пахнуть, через год здесь будут лежать горы костей, которые тоже вскоре растащат дикие звери и птицы. С чем он, сын Набополасара, взошел на эту гору? Знал, что грустить времени нет — время не остановишь, и все равно мысль о том, что все это впустую, что не того требует от него великий Мардук, нагоняла печаль. Что же может выстоять под ливнем минут, градом часов и дней, обстрелом месяцев и годов? Уж никак не воинская слава! Разве что невиданная до сих пор красота и соразмерность исполинского сооружения? Благодать земли, досыта получающей плодотворную влагу? Изобилие плодов в садах и зерна в колосьях? А может, слово? Или как выразился плешивый Иеремия — завет?

Бог его знает…

Одно было ясно — он отогнал неуместные видения — далее в Египет ему хода нет. Нехао не терял времени даром, а он, сосунок, слишком долго терпел обольстительные речи вавилонских лизоблюдов, слишком снисходительно относился к льстивым речам этих иудейских и сирийских изменников. Кто с ним остался? Отряды моавитян и эдомитян? Вот на них и следует положиться.

Глава 6

Рана, полученная Рахимом-Подставь спину под Пелусием, оказалась серьезней, чем можно было предположить. До Риблы, куда несолоно хлебавши возвращался Навуходоносор, его терзал жар. Если бы не заботы Иддину, вряд ли бы он добрался до Вавилона. Зять вез его на своей повозке, приставил лекаря-травника, тот менял повязки, поил какой-то гадостью, заставлял есть заплесневелый хлеб.

И помогло! Жар спал, опухоль на плече обмякла, краснота поблекла. Как-то к повозке подъехал Нериглиссар, спросил.

— Как чувствуешь себя, Рахим?

— Малость оклемался, начальник.

— Эмуку сможешь вести?

— Сам, начальник, еле ноги передвигаю.

— Жаль… Я говорил насчет тебя, — он неопределенно махнул сложенной плеткой куда-то в сторону, затем поморщился. — Ничего не ответил. Выздоровеешь, возьму тебя в свои телохранители. Видно не ходить тебе в полководцах, Рахим?

— Каждому свое. Благодарю за милость. А насчет полководцев?.. Какой из меня полководец!..

В Вавилоне, в руках трепетной, радостной Нупты, он скоро совсем поправился. Когда почувствовал себя в силе, долго советовался с Мусри может, хватит ему таскать меч и копье? Может, самая пора осесть наконец в городе. Деньжонок привез не так уж много, но заняться каким-нибудь ремеслом, торговлей, прикупить, наконец, земли хватит. Достанет и на то, чтобы подыскать себе замену для войска. Сыну какого-нибудь нищего крестьянина много не надо: лук и пучок стрел, ну, панцирь, поножи подешевле… Можно взять заем у Иддину, он не откажет.

Одноухий и оттого несколько нелепо выглядевший египтянин горячо поддержал его.

— Конечно, хозяин. Счастье на войне изменчиво. Или, может, желаешь Базию отловить?

Вот черт мосластый, будто в воду смотрит. После того случая Рахим-Подставь спину окончательно определил для себя — пока Базия ходит по светлому миру, не будет покоя ни ему, ни его семье. Тот с детства страдал завистью — стоило показать ему вещицу, которой у него не было, он не мытьем так катаньем добывал ее у хозяина. Залезть в чужой карман для него было раз плюнуть. Все хотел выбиться «в люди», и «как ни крути, Рахим, другого способа, кроме как объегорить кого, нету!» Он только однажды позволил себе поделиться с младшим братом этой мудростью, затем замолк, но эти слова накрепко запомнились Рахиму.

Была и еще одна причина для тревоги — общий настрой граждан в Вавилоне. Все затаились!.. Словно не было освобождения от Ашшура, сражения под Каркемишем, славных и обильных добычей походов в Сирию и Палестину, и хотя о сражении под Пелусием было объявлено как о небывалой до сих пор победе, жители священного города не очень-то доверяли вестям, исходящим из дворца. Те, кто по умнее полагали, что, в общем-то, ничего страшного не произошло. Ну, разошлись вничью, ну, не довелось в этом году покорить Египет, так на кой ляд он нужен? Как его удержать в руках? Даль-то какая… Ассирийцы не смогли там продержаться, а эти звери не нам чета. И разорительное это предприятие из Вавилона управлять страной Великой реки. Опасались другого — не дай Мардук, если царь сейчас дрогнет, начнет кулаками, как мальчишка, размахивать, грозить.

Ну, вздули тебя и ладно, а то, говорят, какие-то реформы во дворце задумали. Богов собираются новыми именами назвать. Это уже чистое безумие. Все, мол, они разные представления одного Мардука. В том, что Мардук велик, что создал мир — с этим никто не спорит, но не в одиночку же он его слепил. Как управлять такой махиной, как огромный пресветлый мир? Разве у одного небожителя рук на все про все хватит? Мы не прочь славить Мардука, но как же быть с предками-покровителями, которые у каждого вавилонянина во дворе похоронены. Что ж, теперь им и каши нельзя оставить? И головку лука или дольку чеснока положить? Кто же тогда будет охранять дом, кто позаботится о хозяине, о домочадцах? Мардук? Оно, конечно, Мардук всесилен, но не до такой же степени, чтобы за каждым черноголовым приглядывать.

Ладно бы там, во дворце, между собой гоношились, так нет! Эта сучка из Каркемиша, холопка первого визиря, царевна из хатту, смеет публично оскорблять царственную Иштар. Во весь голос заявляет, что среди вавилонян нет должного уважения к Создателю вселенной. Кто она такая, Нергал ее забодай!

Вот канал Паллукат задумали строить — это другое дело. В преддверии сезона зноя сколько лишней воды священный Евфрат в море сбрасывает. Пусти ее в пустыню, ороси земли по правому берегу, каким доходным может стать это начинание!

Между тем Рахим не долго залеживался на мягких подушках. Накануне сева за ним на дом явились двое отборных и отвели во дворец. Пришли на исходе дня, повели на ночь глядя. Рахим терялся в догадках, что могло случиться, в чем он провинился перед властями? Доставили во дворец, привели в строение, в котором располагалось военное ведомство, где начальником служил Нериглиссар. Рахим несколько успокоился, однако удивление не оставляло его. Нельзя было до утра подождать?

В комнате его оставили одного, велели ждать. Он опустился на скамью, только перевел дух, как тут же в помещение вошел отборный, скомандовал «встать!» Боги милые, так это же Иддину! Только что это он такой суровый? Свояк протянул Рахиму мешок с прорезями, коротко распорядился.

— Надень! Следуй за мной!

Рахим заметно оробел, даже плечами пожать не решился, торопливо натянул мешок. Вели его долго. Куда — Рахим скоро сбился, потерял ощущение места. Когда стянули мешок, оказался в царских покоях. В зале, где старик Набополасар обычно проводил военные советы. В широкой палате — одна стена округлая, с прогалами, выходящими на балкон, — толпились Нериглиссар, Набузардан, Набонид, Шамгур-Набу и кое-кто из начальников пехотных и конных эмуку. Начальника колесниц Нинурты-ах-иддина не было — значит, верны слухи, что старика отправили на покой.

На Рахима никто не обратил внимание, только Нериглиссар издали улыбнулся и кивнул. Набузардан равнодушно посмотрел на него и отвернулся. Царь сидел за массивным, из кедрового дерева, столом, на котором были разложены пергаменты. Он даже не взглянул в сторону отказавшегося от милости. Боги праведные, Бел-Ибни не было в зале — выходит, и его песенка спета! Жаль, добрый был старикашка, многознающий… Правда, на склоне лет рассудок у него заметно помрачился, совсем печень набекрень стала. Храмы решил закрывать. Словно ему и дела нет, что сотни людей вокруг святилищ кормятся, тысячи за тарелкой похлебки каждый день являются! Куда людям пойти поклониться, где смогут жертву принести? Крестьянин каждый день в Вавилон не находится, да и свой у него кумир, свой благодетель. С ним он всю жизнь прожил, отношения наладил: я тебе горстку фиников, ты мне удачу в делах.

Наконец Рахим справился с лихорадочным потоком мыслей. Зачем все-таки его притащили на совет? Не судить же?! От этой мысли он неожиданно громко прыснул от смеха, тут же спохватился, однако все присутствующие в комнате обернулись в его сторону. Царь прикрикнул.

— Ты там, потише!..

Скоро все потянулись к выходу. Когда в помещении остались только Набузардан и Нериглиссар, царь поманил пальцем Рахима.

— Подойди! Нериглиссар рассказал мне, что ты достойно вел себя под Пелусием. Рад!.. Смотри сюда, — Навуходоносор ткнул пальцем в развернутые широкие листы пергамента. На них были изображены какие-то фигуры, рядом надписи. — Вот Евфрат, это Тигр, — он указал на две длинные, сближавшиеся и расходившиеся линии, упиравшиеся в небесного цвета пятно, ограниченное желтым. — Это Нижнее море.

Царь подробно объяснял смысл той или иной линии, того или иного пятнышка, треугольника, квадратика. Слева от Нижнего моря и пустынь Аравии располагалось Мертвое море, рядом кружочек с зубцами — Урсалимму. Наконец правитель показал на маленький кружочек чуть ниже столицы иудеев и объявил.

— Это Арад. Здесь был размещен твой пятидесяток. Вот так, Навуходоносор провел длинным ухоженным ногтем, — проходит граница с Египтом.

Рахим отметил, что царь теперь называет страну Мусри на греческий лад.

— Можешь показать, где располагаются земли бедуинов, вождем у которых является твой дружок Салман?

Рахим хмыкнул и, разглядев кружок на побережье, спросил.

— Это Газа?

— Да.

— Тогда племя кочует вот здесь, — он указал на территории, расположенные к югу и востоку от небольшого царства Эдом.

— Племя большое?

— Несколько тысяч воинов, половина может сражаться на верблюдах.

— Там есть еще другие большие племена?

— Да, сосед Салмана Ахмед. Они враждуют. Фараон платит Ахмеду большие деньги, Салману маленькие. Салман честный благородный человек, Ахмед стервятник, человек злой, бесстыдный.

— Что это ты заговорил на птичьем языке? — спросил Навуходоносор.

— Робею, господин.

— Не трясись, а отвечай толково и членораздельно. Если ты доберешься до Салмана, сумеешь склонить его к союзу со мной? Сможешь убедить его помочь мне разгромить Ахмеда? В этом случае он получит его угодья и источники воды. Только вот здесь, в оазисе Тейма, будет стоять мой гарнизон.

— Полагаю, смогу.

— Сколько потребуется серебра.

— Серебра немного, а вот товаров, зерна и утвари побольше. И конечно, оружия.

— Что, если попытаться подкупить Ахмеда?

— Он сразу согласится, тут же сообщит об этом фараону и затребует от него в два раза больше. Потом начнет тебе жаловаться, что продешевил. Ему нельзя верить, господин, он клянется богами, потом переступает через клятву.

— А Салману можно?

— У Салмана нет выбора. Ахмед уже оттеснил его от источников, посягает на само существование племени. Не может он и к фараону уйти. Зачем он фараону нужен?

Царь помолчал, прикинул.

— Возможно, — согласился он, потом после недолгой паузы, куда более жестче продолжил.

— Слушай, Рахим, я отправлю тебя в пустыню с караваном купцов. Они направляются в Египет выкупать наших пленников-вавилонян. Когда доберешься до тех мест, ты должен будешь встретиться с Салманом и убедить его принять нашу сторону. Скажешь, скоро в западной стране все переменится, скоро они вновь увидят мой меч. Моя царственность будет безжалостна к изменникам.

— Господин, я еще не оправился от раны. Я хотел заняться хозяйством…

— Ты опять за свое? Думаешь, я не хочу заняться хозяйством? Навуходоносор решительно встал. — Только нет мне божьего соизволения вложить меч в ножны. Эти все, — он ткнул в карту, указал на Нижний Арам, Палестину, Финикию, — отложились от Вавилона. Отказались платить дань. Здесь, — теперь он ткнул пальцем в огромный выступ, полуостров Малую Азию, — зашевелились лидийцы. Если я не ударю первым, они сожрут меня, Вавилон и твое хозяйство. Твоя поездка будет щедро оплачена, а ты, Рахим, очень нуждаешься в серебре. Я знаю…

Царь замолчал, поднялся прошелся по зале, вышел на балкон, представлявший из себя украшенную резьбой аркатуру, постоял там. Оглядел стихший к полночи Вавилон. Поблизости, в прозрачной мгле тускло отсвечивал Евфрат. Мост на нем был разведен, это была необходимая мера для окорота разбойников и грабителей. Наконец правитель вернулся в комнату.

— Слушай, Рахим, то, что я тебе сейчас скажу, должно остаться между нами. Выслушай меня как воин воина. Моя главная проблема в нехватке времени. Потери в боевых колесницах после сражения под Пелусием неисчислимы. Мне придется потратить много месяцев, чтобы восстановить их парк. И враги знают об этом. Для них эта задержка, как глоток свежего воздуха. Они полагают, что успеют подготовиться, опереться на фараона. Я не имею права дать им эту передышку. Каким же образом сэкономить дни? На изготовлении колесниц, на сборе необходимых припасов? Нет, мои люди и так делают все возможное. Как рассуждают враги — если мы не можем выступить в этом году, мы должны дождаться следующего празднования Нового года и только потом отправляться в поход. В крайнем случае войска можно двинуть и после уборки урожая. Ты согласен?

— Да, господин.

— Если мы отправимся обычным путем, по проторенным дорогам, поход до Урсалимму займет три месяца, а с неизбежными задержками и все четыре. Значит, мы сможет добраться до места либо в конце весны, либо в начале лета. Враг как раз рассчитывает на эти сроки. А что если мы появимся в Иудее в конце зимы, на четыре месяца раньше? Мы сразу, еще не вступая в бой, одержим победу. Но как туда попасть в такое дрянное время года? Если идти северным маршрутом, мы вполне можем угодить под проливные дожди. Дороги размокнут, вздуются реки… А что, если мы двинемся вот так!

Он чуть согнул руку и положил ее на карту таким образом, что она прикрыла верхнюю часть Аравийского полуострова, самые пустынные места юга Сирии. Сложенные вместе пальцы обогнули южный край Мертвого моря.

Рахим затаил дыхание — от Нижнего моря прямо в Иудею? Через безводную местность, в ожидании постоянного нападения бедуинов? Так никто и никогда не ходил!.. Он так и сказал царю.

— Правильно, не ходил, — кивнул Навуходоносор, — а мы пойдем. Кто ошеломил врага до сражения, считай, выиграл войну. С этой целью я и посылаю тебя к Салману. Если ты договоришься с ним, пошлешь гонца. Только получив сообщение, я начну готовиться к этому походу.

— И к другим вождям тоже пошлешь своих людей.

— Ты всегда был догадлив, Рахим. Особенно, когда твоя природная тупость не подводила тебя.

План был гениален. Только любимец Мардука мог придумать такое, только человек осененный крылом божьим мог дерзнуть бросить вызов пустыне, безводью, кочевникам!.. Рахим как человек военный почувствовал необыкновенный прилив энтузиазма, сердце забилось как тогда, под Каркемишем. Он явственно услышал, как в печени рождалась грозные слова: «Эллиль дал тебе величье! Что ж, чего ты ждешь!» Ему доверили тайну, в него верили. Теперь он знал, как следует говорить с Салманом. До того момента все это задание казались глупой доморощенной затеей — ну, склонит он Салмана к союзу. Только какая выгода Салману от этого союза — Вавилон во-он где, а он, Салман, вон где. Теперь же узел затянулся накрепко.

В этот момент его кольнуло — ну, влип! На этот раз от предложения царя не откажешься. Его, Рахима, посвятили в тайну! Скажи «нет» — и очень скоро, где-нибудь в темном переулке его непременно придавят. С Навуходоносора станется!.. Кудурру еще мог простить по старой дружбе, а этот — волк! Но как иначе? С волками жить, по-волчьи выть — это не им, Рахимом придумано.

— Я согласен, господин. Насколько велика будет твоя щедрость?

— Сколько ты просишь?

— Талант серебра.

— Не наглей, Подставь спину, две мины будет достаточно. Это шесть быков.

— Пять мин.

— Хорошо.

Они ударили по рукам.

Рахим молча ждал дальнейших приказаний, однако Навуходоносор опять вышел на балкон. Присутствующие в зале терпеливо ждали, когда повелитель вернется. Рахим вопросительно посмотрел на Нериглиссара, тот отвел взгляд в сторону.

— Ты спешишь, Рахим, — неожиданно раздался голос царя.

— Никак нет, господин.

— Вот и не верти головой. Разговор еще не закончен, — Навуходоносор вернулся в помещение, обошел стол и вновь устроился в кресле. Нериглиссар, ты свободен, — объявил он.

Начальник конницы вышел из зала.

— Теперь самое главное. Как поживает твой Мусри? Что он за человек?..

Подставь спину раскрыл рот от изумления. Египтянин-то здесь причем?

— Закрой рот, — напомнил царь. — Тебя спросили — отвечай. Или палок хочешь отведать?

— Так что… Это… Палок не хочу, но Мусри-то причем? Мне что, его с собой взять в пустыню? Кто же тогда за землей ухаживать будет?

— Братишка твой, Базия, — подал голос Набузардан.

У Рахима от обиды слезы на глазах выступили, а эти сильные, благородные, враз захохотали.

— Не робей, Рахим, — сказал, отсмеявшись царь, — найдем тебе арендатора. Хорошего землеведа найдем. Я буду гарантом, Составим контракт, все по закону, только это будет тайный контракт. Тебя я уволю из армии, уйдешь без награды. Опозоренный не опозоренный, но, как говорится, дыма без огня не бывает. Тебя наймет купец, станешь его телохранителем. Так как насчет Мусри, он — верный человек? Сообразительный?

Единственное движение, на которое оказался способен Рахим, это только кивнуть.

Царь обратился к кому-то за спиной Рахима, в той стороне как раз располагалась входная дверь. Неужели кого-то ввели в комнату, а он, Рахим, даже не услышал? С его-то слухом!.. Ну, совсем заклевали благородные!..

— Слышал, Мусри, какого мнения о тебе твой господин?

Рахим невольно обернулся. Египтянин, распластавшийся на полу, услышав голос царя, начал подниматься. Обтершись в Вавилоне, он уже действовал с ленцой, и на пол бухнулся скорее по привычке, чем сообразуясь с величием царственности, которая осеняла этого курносого, среднего роста человека.

— Повинуюсь сыну Мардука, — тихо ответил раб. — Я рад, что мог понравиться своему господину.

— Иди сюда, — приказал Навуходоносор. — стой рядом.

Когда египтянин приблизился, царь спросил.

— Хочешь получить свободу?

Какой-то неясный сдавленный клекот поднялся в горле египтянина. Человек хотел что-то сказать, даже попытался помочь себе рукой и вдруг сник, безнадежно махнул ею.

— Я доволен, что служу такому доблестному воину, как мой господин.

На все внутренние переживания — прилив надежды, мечта о воле, — тут же наложилась мгновенная прикидка, почему он меня об этом спрашивает и как посмотрит хозяин, если я выскажу свое самое заветное желание. Царь оставил без внимания прилив чувств, которые ясно обозначились на темнокожем лице раба.

— Ты хочешь получить свободу? — повторил он свой вопрос.

Голос Мусри стал едва слышен.

— Да, господин.

— Я предоставлю тебе такую возможность. Ты можешь быть свободным либо здесь в Вавилон, либо у себя на родине. Что ты предпочитаешь?

Откровенное недоумение ясно вырисовалось на лице египтянина. Брови у него полезли вверх. Спустя мгновение он позволил себе пожать плечами! В присутствие сына Мардука, повелителя Вавилона!.. Сын Мардука не обратил внимания и на этот жест.

Не получив ответ, царь пояснил.

— Правитель Египта прислал мне письмо с уверениями дружбы и желании жить со мной в мире. Он предлагает обменяться пленными. Скоро сюда прибудут египетские купцы, они получат возможность выкупить своих соотечественников. Рахим даст согласие продать тебя… — заметив, как вздрогнул Рахим, царь поморщился и добавил. — За деньги, за хорошие деньги!.. Ты сможешь вернуться на родину. Там ты будешь смотреть в оба глаза, слушать в оба уха и когда узнаешь что-то важное, сообщишь мне.

— В стране Реки меня сразу сошлют в каменоломни. Зачем мне там нужны глаза и ухо, — шепотом ответил раб.

— Да, я запамятовал, у тебя только одно ухо, — засмеялся царь, потом примолк и после паузы добавил. — Могут и сослать, но мы здесь посоветовались и решили, что скорее всего тебя оставят при дворцовом хозяйстве. Слышишь, Рахим, после сражения под Пелусием Шаник-зери сбежал в Египет. Он давно имел виды на твоего раба… Кроме того, ты, Хор, сообщишь важные сведения тамошним писцам. Скажешь, что я собираюсь в поход. Пойду прежним путем, вверх по Евфрату. Тебе поверят, ведь ты пострадал в Вавилоне. После твоего отправления я пересмотрю дело Базии и помилую его. Так что тебе ничего не останется, как бежать, а тут такая возможность. Думай, Хор, думай. Твоя семья ни в чем не будет знать нужды, об этом позаботится Рахим.

— Но моя голова? Как мне сохранить ее там, на Ниле?

— Вот я и говорю — думай, египтянин. Когда вернешься, ты будешь свободным человеком, богатым и сильным. А уж как спасти свою голову в Египте — это твоя забота. Решай.

Раб вновь рухнул на пол, ударился головой об пол — ударился громко, чтобы все слышали.

— Решай сейчас и здесь, — царь ответил голосом, не признающим никаких возражений. — Если ты откажешься, тебя также в мешке доставят на канал, и ты должен забыть об этом разговоре.

— Разве об этом можно забыть, господин? Твои люди удавят меня, — не поднимая головы ответил Мусри.

— Удавят, если будешь трепать языком. Если же откажешь купцам, будешь тихо копаться в земле, даю слово, жизнь сохранишь.

Наступило долгое нудное молчание.

Наконец Мусри поднял голову и тоскливым выражением в голосе, даже с каким-то подвыванием, спросил.

— А честь?..

— Ты доказал, что обладаешь ею, доставив груз из Дамаска. Ты подтвердил это право, защищая сестру моего декума. Мне бы никогда не пришло в печень давать слово рабу, но ты заслужил, чтобы с тобой разговаривали, как с воином.

— Господин…

Навуходоносор не ответил, молча смотрел в стену перед собой, украшенную прекрасным мидийским ковром. На нем крест-накрест висело царское оружие — два кривых меча, лук, колчан со стрелами. Наконец Навуходоносор спросил.

— Долго будешь валяться?

Мусри поднялся. Его смуглое, как у эфиопа лицо, был спокойно, невозмутимо.

— Я хочу быть свободным в Вавилоне, в тени твоей царственности, ответил он.

— Вот и хорошо. Награда будет щедрая.

— А контракт? — поинтересовался Мусри.

— Будет и контракт, — кивнул царь. — Тайный. Один, что я выкупаю тебя у Рахима, другой между мной и тобой.

Когда Рахим и Мусри, каждый по отдельности: сразу за дверями на Мусри сразу надели мешок, Рахиму — капюшон с прорезями для глаз, — покинули помещение, Набузардан позволил себе подать голос.

— Сегодня, господин, ты мне напомнил твоего великого отца. Я припадаю к твоей царственности.

Навуходоносор поморщился.

— Не говори красиво. Просто у меня нет времени. Я не могу больше возиться с Заречьем. Я должен покончить с предателями в одну кампанию, — он вздохнул и повторил. — У меня нет времени… Амтиду откашливается кровью, лекари говорят, что она долго не протянет. Я хочу быть с нею… Я не могу ее потерять… Я не знаю, как вымолить у Господина ее жизнь.

Глава 7

В преддверии дня воскресения Мардука-Бела, город затих, присмирели жители, собравшиеся семьями на плоских крышах. Их окружали родственники и знакомые, прибывшие на праздники из самых дальних уголков страны. Чужаки, крестьяне, жители далеких провинций — те, кому негде было примоститься в священном городе, — устраивались на широких, украшенных гирляндами цветов площадях, где были выставлены изображения божеств, высвобожденные на эти дни из пут каменных часовен, ниш в стенах домов, ближних храмов. Ярко светили звезды и все равно ночь была темна. Городские стены высоко обрезали небосвод, мрачные контуры оборонительных башен едва угадывались во мраке.

Когда после полуночи, в самый тишайший, святой час с вершины Этеменанки далеким отголоском донеслось ликующее пение жреца, люди вздрогнули. Радость омыла печень… Прошло еще несколько минут, и с западных окраин Нового города покатился восторженный гул, вскрики, песнопения. Скоро Новый город уже бушевал от радости. Шум наконец перекатился через Евфрат, стал громче, в нем увесисто зазвучал хор жрецов Эсагилы — наконец и в Старом городе увидали, как над стеной, словно карабкаясь за ее зубчики, на небо начал взбираться новорожденный, робкий серпик луны.

Свершилось! Теперь каждый мог видеть младенца-Сина, каждый мог возблагодарить бога, в чьем образе в нижнем подземном мире — царстве ужасной Эрешкигаль, страдал Создатель. Там он капля за каплей отдал свою кровь, там испытал смертные муки, там погрузился в вечное забытье. Но и на этот раз боги оказались щедры на чудо! Ожила земля — теперь пойдут в рост посевы, народятся плоды, скот найдет себе пропитание. Свет победил тьму! В блистающем образе Шамаша-солнца великий Мардук перешагнул точку солнцеворота, и с этого момента «дочери светлого мира — дни — переселяются в верхнее полушарие мироздания, а ночи — порождение чудовища Кингу спускаются в преисподнюю. Светлое время суток удлиняется, а темное укорачивается. Грядет праздник возрождения славы Мардука, омытого слезами жены своей Царпаниту, воплощенной Иштар, спустившейся в подземный мир к неистовой Эрешкигаль, и сумевшей молитвами и долготерпением отбить у исчадий подземных обиталищ Созидателя вселенной.

Слава Мардуку, слава!

К полудню священного дня в Вавилон наконец доплыла по каналам вышедшая из Борсиппы нарядная ладья хранителя таблиц судеб. Вот он, долгожданный сын его, светоч мудрости Набу! Как ласково и ободряюще взирает он на встречающую его на берегах Евфрата многоликую, ликующую толпу! Руки его раскинуты в разные стороны, словно он желал обнять всех черноголовых, прижать их к своей печени… Выше города его ладью выносят на берег, устанавливают на кар-навале, который, легко выкатившись на мощеную плитами дорогу, величаво двинулся к главной достопримечательности Вавилона воротам заступницы Иштар. Многие крепкие руки увлекали колесницу бога мудрости. Хоры на стенах гремели гимны, воины били в барабаны, музыканты, приписанные в цеху танцоров, дули в трубы.

Ворота Иштар являли собою могучее многобашенное сооружение, стены его были выложены голубыми изразцами, ослепительно бликовавшими в ярком свете солнца-Шамаша. Тот же цвет господствовал на всем протяжении Священного пути, по которому восторженная толпа влекла колесницу с изваянием Набу. В пределах города процессия не сворачивая двинулась по проспекту Айбуршабум, с одной стороны ограниченного стенами городского дворца, с другой — оградой храма богини Нинмах и городскими строениями. Здесь, на стенах, через равные промежутки были выложены золотые изображения драконов Мардука, величавых мушхушу, покрытых золотисто-красной чешуей, передние лапы львиные, задние птичьи, вместо хвостов змеи. Головы узкие, вытянутые, напоминающие морды охотничьих собак, украшены рогами, языки раздвоены… Все они как бы двигались против хода процессии. Между мушхушу были впечатаны изображения львов с длинными гривами, шагающими в обратную сторону. В основаниях башен, между которыми были проделан вход во дворец, высились изваяниякрылатых быков в два человеческих роста с человеческими головами, повернутыми в сторону проспекта. Головы были покрыты круглыми, ступенчатыми шапками, лица набелены, бороды начернены и завиты в удивительно изящно нарезанные мраморные локоны. Немые стражи ворот молча взирали на веселую, смеющуюся, рыдающую от счастья, то и дело запевающую гимны толпу.

Недолог путь по священной дороге, скоро поворот, далее — ворота святилища! На храмовой площади, в пределах ограды священного места было не протолкнуться.

Младшая дочь Мусри со первенцем на плечах, ее мать Шинбана и жена Рахима Нупта, занимавшие места на ступенях, где собиралась знать, от полноты чувств не могли сдержать слезы. Рахим-Подставь спину, старший декум царских отборных, постарался для родственников, в число которых уже пятый год, после женитьбы Рибата на средней дочери Мусри, входила осиротевшая семья египтянина. Сам Рахим был далеко от семьи, на возвышении, устроенном возле храма Мардука — стоял справа и чуть сзади нарядного кресла, в котором расположился правитель, молча наблюдавший за священной церемонией внесения своего покровителя Набу в Палату судеб. Этот храм — одна из самых полновесных святынь Вавилона — располагался в той же ограде, где и Эсагила, и являлась местопребыванием бога мудрости на эти праздничные дни.

Вот нарядная повозка с милосердным Набу, хранителем таблиц судеб, появилась на храмовом дворе, ее подкатили к Эсагиле, местопребыванию доблестного Мардука, затем кар-навал двинули вкруг ограды. Руки у божественного изваяния теперь были вскинуты вверх, он как бы осенял всех присутствующих небесной благодатью. В день благодарения Мардука все были равны, на всех равно изливал Господин свою милость. Стареньким Нупте и Шинбане было за что благодарить Создателя. Особенно старалась Нупта, она буквально умывалась слезами и тоненько, с необыкновенным чувством, вслед за хором жрецов выпевала: «Придите все! Склонитесь все!..»

Царь не моргая следил за процессией, и каждый раз, когда повозка поворачивалась в сторону возвышения, когда колеса попадали на колдобину в мощенном плитами полу, на зазор между плитами, казалось, что Набу приветственно помахивает ему рукой. Приветствует, как равного, достойного отдельного жеста?.. С Набу у царя была давняя любовь. С детства, когда владыка Вавилона стриженым босоногим мальчишкой бегал за повозкой, локтями утверждая свое право быть поближе к покровителю… Рука об руку они прошли по жизни. Все эти годы Набу не оставлял его своим попечением, но никогда Навуходоносору впервые пришла в печень эта кощунственная мысль — никогда он, царь Вавилона, ради хранителя Таблицы судьбы не ставил на кон свою жизнь. Набу никогда не требовал от него подобной жертвы. Не то, что воплощение вечной силы, создавшей окружающий мир, всех этих черноголовых, его самого, царя Вавилона, и даже двигающего вырезанными из дерева руками Набу. Вот когда сознанием правителя овладело воспоминание о тех жутких мгновениях, когда он впервые ступил на порог урсалиммского храма. Он попытался отогнать неуместные мысли, но они, по-видимому крепко засели в обиталище разума — печени.

…За спиной откровенно громко переговаривались придворные, кое-кто откровенно похохатывал, кто-то позевывал в кулак. Кривил губы старший сын Абель-Мардук. Может, он и в самом деле поклонился Яхве?.. Его наследник, заглядывающий в рот проповедникам-иудеям, мечтает о восстановлении храма!..

Что он знает о храме?

Это случилось в конце второй осады, когда он вновь устоял перед мощным давлением военных, интриг Набонида, который был готов на все, только бы добиться от молодого в ту пору повелителя разрушения храма и этого грязного Урсалимму. Об этом же мечтал и Бел-Ибни.

Дело было во время принесения новым иудейским правителем Матфанией, переименованным в Седекию, клятвы на верность Белу-Мардуку, хранителю Небесных врат, а также царю вавилонскому. Этот тот самый Седекия, который теперь орет по ночам в доме стражи… Навуходоносор потребовал, чтобы клятва была принесена в стенах храма Яхве. Первосвященник и все левитское сословие начало голосить, что о подобном святотатстве им никогда слышать не доводилось, что гнев Создателя ужасен — не смеют, мол, пришельцы-герим, поклоняющиеся чужим кумирам, входить под сень обители Саваофа. На это Навуходоносор коротко ответил.

— Смеют!..

Сама церемония не заняла много время. Седекия отчаянно робел, пот ручьями лился с его лица — непонятно кого он боялся больше: Навуходоносора или своих приближенных. А может, печень у него была так устроена, что никакое попечительство Яхве не могло утихомирить ужас, вползший туда при рождении? Навуходоносору было плевать на страдания на зубах добравшегося до власти тощего бледного мужчины, чье природное нездоровье и греховные помыслы ясно сказывались на тонкогубом лице.

Когда Седекия кончил и поставил свое имя на заготовленной заранее, сырой глиняной табличке с текстом клятвы, Навуходоносор объявил о своем желании войти в святилище, где хранился ковчег и скрижали.

Еврейский первосвященник отшатнулся. Лоб и щеки его залила смертельная белизна, тюрбан, называемый кидаром недопустимо сдвинулся, едва не упал на пол. Жрецы вокруг тончайше заголосили и все, как один, попадали ниц.

— Господин, Яхве не простит… Сорок тысяч не верящих в Господа были наказаны за любопытство.

— Ты хочешь сказать — за святотатство? — спокойно спросил Навуходоносор.

— Господин, ты так сказал, — ответил первосвященник.

— Расскажи эту историю, — приказал правитель Вавилона.

— Был человек по имени Самуил, было слово его выступить против филистимлян. Выступил Израиль, но был поражен в сражении. Тогда старейшины сказали: за что поразил нас Господь сегодня перед филистимлянами? Возьмем себе из Силома[814] ковчег завета Господня и он пойдет среди нас и спасет нас от руки врагов наших… Сразились филистимляне и поражены были дети Израиля. Ковчег Божий был взят врагом. Филистимляне доставили ковчег в Азот и внесли его в храм Дагона. Встали азотяне рано на другой день, и вот Дагон лежит лицом своим к земле перед ковчегом Господним. И взяли они Дагона и вновь поставили на свое место. Встали на следующий день поутру, и вот Дагон вновь лежит ниц на земле…

— Короче! — потребовал Навуходоносор.

— Отказались азотяне держать в своем городе ковчег Господа нашего, и все другие города филистимлянские отказались. Передали они ковчег народу нашему. Попал ковчег Господа к жителям Вефсамиса, однако не удержались они и заглянули в ковчег, за что поразил их Господь в числе пятидесяти тысяч и семидесяти человек…

— Жители Вефсамиса были правоверные иври? — спросил царь.

— Да, повелитель.

— Значит, не по обрезанию выбирает Яхве достойных коснуться ковчега, а по собственной воле.

Они стояли в главном пространстве храма, неф которого был пронизан лучами солнца, попадавшими сюда через узкие и длинные окна-бойницы.

— Господин, — подал голос Набузардан. Говорил он по-аккадски. — Стоит ли рисковать? Кто может знать, как силен их Яхве.

Набонид, и Нериглиссар в один голос стали упрашивать царя не совершать опрометчивый поступок.

— Вы что же, не доверяете моей царственности? Ты, Набонид, испугался гнева бога иври и в то же время предлагаешь мне снести до основания его храм и город? Ты непоследователен, Набонид. Ты настаиваешь на разрушении и в то же время надеешься, что возмездие падет на меня? Так, что ли?..

— О, мой господин, — глаза у Набонида округлились. — Уничтожения города требую не я, но государственные интересы. Этого требует безопасность Небесных врат.

— Безопасность и благосостояние Вавилона зависят от воли Создателя, тебе это должно быть известно не хуже, чем мне.

Затем он повернулся к первосвященнику, который был не в состоянии выговорить ни слова, пребывающему в столбняке Седекии, в сторону оледеневших на мраморном полу жрецов. Потом бросил взгляд на растерявшегося Набонида, на скривившегося Нериглиссара — этому все нипочем, но в святилище он никогда не войдет. Набузардан войдет — вслед за господином он шагнет в огонь и в воду, но кто его пригласит? Играть с богами, встать с ними на равных может только тот, кому на роду написано. Что же написано у тебя на роду, Навуходоносор?

Вопросов было много… В печени густая пелена вопросов, окликов, вскриков души, и за всей этой круговертью в сердце, источнике страстей, обнаружился тяжелый, давящий страх. Томительный и необоримый… Отступать было поздно — слово вылетело, его не поймаешь. Если он войдет и выйдет, тем самым все уловки, к которым прибегнул в своей клятве Седекия и в будущем якобы позволяюшие ему изменить царю, уже не имели смысла. Врать можно мне, чужаку-геру, язычнику, но того, кто отмечен благодатью Яхве, обманывать бессмысленно.

— Я войду в святилище! — объявил он.

Голос его был звонок и чуть подрагивал.

Он направился к тяжеленным, обитым золотыми листами дверям. Давленные рисунки на них изображали кисти зрелого винограда, пальмовые и виноградные листья, а между ними, на каждой створке, два заступника-харубу о шести крылах, на каждом из которых горели сделанные из драгоценных камней очи. Местные называли этих летучих существ херувимами. Робко взялся за массивные кольца. Обеими руками… Потянул на себя, тут же замер. Повернулся, коротко бросил через плечо.

— Все — вон!

За спиной раздались шорохи, шарканье по каменному полу, шелест одежды. Наконец все стихло. Царь не позволил себе обернуться, утихомирил разгулявшееся, отчаянно забившееся сердце. Открыл двери.

Святилище представляло из себя что-то вроде убогого чуланчика с необыкновенно высокой крышей, откуда через узкие бойницы едва проникал свет. Никакого сравнения с роскошно убранной целлой Мардука-Бела. Здесь даже ни изваяния, ни изображения Яхве не было. Кому же они поклоняются, мелькнуло у Навуходоносора. Духу святому? Истине, что заключена в этом деревянном, тоже обитом золотом ларце, установленном на мраморном постаменте? Те же харубу на крышке, только у этих обросшие крылами тела осеняли двуликие головы: с одной стороны человеческие лица, с другой львиные морды. Смотреть можно — открывать нельзя… Навуходоносор взмолился, обращаясь к Яхве, называл его то Белом, то Ахуро-Маздой. Разнобоя не замечал… Истина открылась ему разом, пронзила печень. Он решил просить о самом главном, что разбивало его жизнь.

— …без тебя, Владыка, кто существует? Ты создал меня, вверил мне царственность. Милостью твоей, о Владыка, чьих заботы изливаются на всех людей, на все народы, побуди меня любить тебя, вложи страх перед тобой в мою печень, даруй мне то, что ты полагаешь добром… Сохрани жизнь моей Амтиду. Умоляю тебя, Бел-Мардук. Умоляю тебя, Бел-Яхве. Преклоняюсь к твоим коленям, светоносный Ахуро-Мазда. Она так верит в тебя. Что же мне делать, как жить без нее — скажи, Создатель? Зачем тебе она, полная, постаревшая, откашливающаяся кровью. Я построю государство, какое ты мне укажешь. Я никого не пощажу — все это в этом мире будет взвешено, измерено, установлено и закреплено на положенном ему месте. Как всходят звезды на небе, как смена времен года, также точно будут впряжены черноголовые в колесницу, называемая судьба… Только сохрани мне мою радость. Что тебе ее слезы, они дороги только мне. Пусть она побудет со мной до самой моей кончины. Ведь это такая малость для тебя, создавшего вселенную…

Страх, полновесный, ощутимый, до дрожи в коленях, он почувствовал в тот момент, когда коснулся крышки ковчега.

— Дух твой живет здесь, о Владыка. Им наполнятся светлый мир. Позволь мне поверить в тебя, разреши коснуться заветного…

Он открыл крышку — внутри стопкой лежали древние свитки. Под ними две каменные таблички. На них были вырезаны непонятные письмена. Это и есть завет? Слово Господина?.. Десять заповедей, как утверждал уману.

В каморке было тускло, Навуходоносор едва мог различить очертания незнакомых букв. Неожиданно за спиной заскрипели двери, распахнулись во всю ширь — в каморке удивительно посветлело. Полноценный золотистый свет залил помещение. Царь склонился до земли и пятясь, не поднимая головы, вышел…

____________________
Повозку с Набу доставили к ступеням храма Таблиц судьбы, здесь остановили, начали поворачивать в сторону возвышения, где находился великий и непобедимый Навуходоносор. Царь встал, вскинул руки… Набу, качнувшись, на прощание, еще раз как бы махнул рукой правителю и, возвращенный лицом ко входу, медленно вплыл на плечах десятков людей в свое жилище.

* * *
Слепой узник в темнице тоже слышал торжественные песнопения. Он устроился на полу, приложил ухо к щели. Тоже плакал — душой владело томительное ощущение вечности. Хотелось знать, как там на воздухе? Солнышко? Или тучки набежали?.. Язычники пели дружно, голосисто, ликуя. И ладно, что язычники. Господь наш Саваоф всех переберет по косточкам, всех взвесит, всем объявит приговор. Как ни крутись, сколько не трепыхайся, все на Страшном суде окажемся.

Он невольно, незрячими глазами глянул на пол, вздрогнул, словно узрел во тьме долину Гей-Хином — геенну огненную.

До него, правителя иудейского Седекии, тоже дойдет очередь. Может, после воскресенья, когда он встанет из гроба, наградит его Господь зрением, может, помилует и выслушает? Он всех готов простить, но отчего в печени до сих пор не унимаются прежние обиды? Жгут, плещут на душу? Страх всю жизнь владевший Седекией, по-прежнему прорастал ненавистью, мелочными обидами. Почему племянник Иехония был коронован на царство Давидово, а его, Седекию, Навуходоносор сделал всего лишь правителем? Поводил царской тиарой возле самого носа, дал лизнуть, ощутить вкус власти — и хватит! Матфания было потянулся за ней, да куда там!.. Двенадцать лет правитель — и ни дня царь!.. Пусть Навуходоносор на себя пеняет, если отвернулся Седекия от Вавилона и с надеждой глянул на запад, на Великую реку.

Слепцу так захотелось крикнуть, объявить в щель — будь ты проклят, Навуходоносор! Пусть имя твое сотрется из памяти потомков! Он набрал полные груди воздуха и, вздрагивая от каждого громкого шороха, беззвучно выпустил его. Может, крикнуть на иврите? Не дай Бог соплеменники услышат, псы иехониевы. Племянник тут же, где-то во дворце обретается. Непременно донесут… Что еще от них можно ждать! Узник отлип от щели и заплакал навзрыд. Ну, почему одному все, а другому ничего? Ответь, Господи…

Армия Навуходоносора объявилась под стенами Иерусалима внезапно, словно с небес спустилась. Случилось это в конце седьмого года царствования вавилонского царя. Продвижение через пустыню оказалось таким стремительным, что население из окрестных поселений и городков, густо окружавших столицу Иудеи даже не успело сбежаться под защиту иерусалимских стен. Впереди войска продвигались летучие конные отряды, улавливавшие всех, кто спешил донести Иоакиму о приближении врага. Лучники, пехота, инженерные части также двигались скорым шагом, дневные переходы были увеличены, бедуины в заранее намеченных пунктах уже ждали воинов. Горячая пища готовилась заранее, сбоев практически не было. Большинство кочевых племен добровольно отдались под руку правителя Аккада — рынок в Вавилоне был очень важен для самого существования бедуинов. Отказаться от торговли со священным городом значило обречь племя на суровые испытания, постоянно преследование со стороны более покладистых к вавилонянам соседей. С теми же племенами, которые решили отстаивать самостоятельность, Навуходоносор поступал крайне жестоко — их поголовно обращали в рабство и ссылали в распоряжение Бел-Ибни, на строительство оросительного канала, прокладываемого к северу от Вавилона.

Вид огромного вражеского войска, словно за ночь проросшего из-под земли, произвел ошеломляющее впечатление на царя Иудеи. Со стены его пришлось спускать на руках, и все равно царя не успели доставить во дворец. По дороге скончался от сердечного удара. Успел только взять обещание избрать царем его сына Иехонию. Потом потерял сознание. Очнувшись, попытался что-то сказать, зрачки у него на мгновение осмыслились, взгляд устремился вверх, уперся в богато украшенную крышу паланкина. Он знаками показал, что хотел бы на волю, пусть откроют чистое небо, но не успел. Так и умер, не успев отыскать кого-то в пронзительной в тот день синеве. Испустил последний вздох и закатил глаза…

Город замер в ожидании… Придворные бросились в покои царского брата Матфании, но его с семьей так и не смогли найти. После долгих расспросов слуги подтвердили, что ночью младший сын царя Иосии тайно покинул город через Старые ворота. Никто не мог сказать, куда направился Матфания, однако и так было ясно, что вскоре он объявится в ставке Навуходоносора и, возможно, будет возведен на царство. Собравшийся к вечеру государственный совет был решительно настроен против Матфании — и умом недалек, и вавилонян не в меру похваливал, и в трудную минуту сбежал от своего народа. Какой он защитник отечества?

Иехония тоже был не подарок, характером, злонравным, мстительным, напоминал отца, однако при нем все, кто толпился возле трона, могли чувствовать себя в относительной безопасности. Уж как извернешься, как угодишь… Как быть с Навуходоносором? Что-нибудь придумаем. Короновали Иехонию в два дня. Сначала собрали подобие народного собрания, на котором шустро провели сына Иоакима в законные наследники, на другой день принесли жертвы, получили благословение Яхве. Обтяпав дельце, собрались решать, как быть дальше. Молодой царь был настроен решительно — город крепок, волку его с налету не взять. Ситуация, по его мнению, складывалась та же, что и три года назад. Вот и пророк Анания провидчески заявляет, что Яхве не даст в обиду избранный народ. Сейчас самый срок осуществиться пророчеству Нафана и дождаться прихода мессии. Враг потерпит позорное поражение, будет ввергнут в расстройство и смуту, а его воинов Божья десница растреплет по высотам и холмам иудейским.

Иехония убеждал и убеждал сановников, а их лица все грустнели и грустнели. Мессия мессией, но что произойдет, если спаситель опоздает и Навуходоносор, или бич божий, как называет его этот верзила Иеремия, все-таки овладеет Иерусалимом? Стоит ли гневить могучего врага. Может, как-нибудь исхитриться, вывернуться?..

Военачальник Гошея, человек простой — именно он увел иудейские полки из-под Пелусия — заявил.

— Обороняться нечем. Кто знал, что волк проявит такое редкостное коварство, подберется к нам, когда его не ждут. В Иерусалиме ни запасов не сделано, ни людей вдосталь, чтобы все стены прикрыть. Я за то, чтобы сдать город.

— Что же будет со всеми нами? — прошептал князь Делайя. — Как мы рассчитаемся за неуплату дани, за увод полков из-под Пелусия? Ты же сам утверждал, что Навуходоносор не сможет взять город без осадных башен?

— Я и сейчас это утверждаю. Но в ту пору башни штурмовали Тир, а теперь они несомненно находятся на пути сюда, как, впрочем, и тяжелая пехота, и колесницы. Они прибудут под наши стены через несколько недель, за это время Навуходоносор полностью опустошит окрестности и очень скоро в городе начнется голод. Я полагаю, от волка следует откупиться…

— Чем? — воскликнул Делайя.

Царский писец Елисам ответил.

— Данью за три года с хорошим довеском… А за то, что полки наши ушли с поля сражения, пусть ответит Иоаким. Это был его приказ.

Подобное предложение вызвало заметное оживление среди членов совета. Иехония промолчал.

— Царь, у нас нет выбора, — обратился к нему Гемария, сын Шафана, тебе придется отправиться в вавилонский стан.

— И там принять смерть от руки язычника? — спросил Иехония.

Князь Делайя задумчиво сказал.

— Это вряд ли. Коронация уже состоялась. Есть кому сдать город, зачем же волку понапрасну губить своих воинов. Матфании пока рассчитывать не на что. Все грехи можно списать на Иоакима. Сопротивляться — безумие! Фараон в этом году точно не выступит.

— Это как сказать! — горячо воскликнул Иехония. — Неужели мы вот так, безгласно склоним головы перед этим халду?

— Почему же безгласно, — спокойно возразил князь Делайя. — Мы будем героически сражаться за каждый шекель дани, за каждую овечку, за каждого человечишку. Главное, затеять переговоры…

В конце концов на том и порешили. Уже на выходе Гошея осторожно, чтобы никто не услышал, спросил Делайю.

— Если волку будет мало Иоакима, мы скормим ему Иехонию, как достойного наследника своего отца?

— Ты всегда отличался прозорливостью, — также аккуратно ответил Делайя. — У нас в запасе еще есть Матфания. Как бы наладить с ним связь?..

— Сделаем, — пообещал Гошея.

Слух о том, что сильные договорились сдать город и что царь не воспротивился этому решению, к утру облетела город. Об этом только и перешептывались на кривых улочках Иерусалима. Вслух выражать беспокойство осмеливались только в сырных рядах, расположенных в самом вонючем квартале города, в лощине между холмами Сионом и Морией, и северных бедных кварталах. Там ясно поняли, с кого знатные сдерут невиданную доселе дань. Хвалебные выступления Анании с призывом всем скопом двинуться на стены и одним ударом опрокинуть ненавистного врага, отзвука не находили. Все ждали слова Иеремии, но возмутитель спокойствия, предатель, лжепророк, верзила анатотский — как только не называли его в городе, тоже вел себя на удивление тихо. Два дня он молился в храме, многие жители, затаив дыхание, прохаживались рядом. Многие становились поблизости на колени и молились о спасении, даровании чуда, о выполнении обета, который дал своему народу Саваоф. Молились и поглядывали на длиннющего, в штопанной хламиде, лысого мужчину. Руки у него большие, ступни большие, сам лыс, только венчик седых волос обегает шишковатую голову. Что на этот раз открыл ему Яхве, чем поделился? Когда же сыродел Софар не выдержал, попытался расшевелить его, вызвать на разговор, Иеремия поднялся, отряхнул пыль с колен, откликнулся.

— Ты спрашиваешь, Софар, как быть? Что я могу ответить? Взгляни на себя, вид у тебя убитый — ты лепил горшок, а он развалился в твоих руках. Попробуй изготовь другой горшок, какой тебе вздумается, и если вновь он развалится, не станет ли тебе обидно? Вот и Господь Бог сокрушается — зачем вы подвигли его на гнев своими идолами, чужеземными, ничтожными? Господь сказал мне: видел ли ты, что делала отступница, дочь Израиля? Она ходила на всякую высокую гору и под всякое ветвистое дерево и там блудодействовала. И после того, как она все это делала, Господь говорил ей: «возвратись ко мне»; но она не возвратилась. Видала это ее вероломная сестра Иудея. И Господь видал, что, когда за все прелюбодейственные деяния отступницы, дочери Израиля, я отпустил ее и дал ей разводное письмо, вероломная сестра ее Иудея не убоялась, а пошла и сама блудодействовала.

Как же не сокрушаться Господу?!

Пройди по улицам Иерусалима, Софар, и посмотри, и разведай, и поищи на площадях его — нет ли где человека, соблюдающего правду, взыскующего истины? Найдешь — объяви всем. Тогда сохранит Господь народ сей. Вот о чем скорблю — говорите вы «жив Господь!», но клянетесь ложно. Как-то, Софар, спросил я самого себя — может, это все из-за бедняков? Они глупы, потому и не знают пути Господня, закона Бога своего. Может пойти к знатным и поговорить с ними, ибо они знают завет. Но и они сокрушили ярмо, расторгли узы. За то поразит их лев, вышедший из чащи, волк пустынный опустошит их, барс будет подстерегать у городов их. Кто выйдет из них, будет растерзан, ибо умножились преступления их, усилились отступничества их.

Пророк поднялся, направился к выходу из храма. Софар, полный уныния, семеня последовал за ним. За ним потянулись другие. Так, в сопровождении не желающей приблизиться к пророку толпы Иеремия вышел на храмовую площадь солнечный свет брызнул ему на лысину, осветил лицо. Здесь остановился Иеремия и завопил.

— Было мне слово Господне, было! Сказано: изготовь, горшечник, сосуд, какой тебе по нраву, и если развалится он в руках твоих, изготовь новый сосуд. Разве, говорит Господь, не могу я поступить с вами, дом Израилев, подобно горшечнику? Что глина в руках в руках гончара, то вы в руке его, дом Израилев.

Иеремия повесил голову, задумался, потом произнес так.

— Так говорит Создатель — есть народ избранный. Зачем же он изменил мне, отвернулся от слов моих. В праве я искоренить, сокрушить и погубить его. Но если народ, на который он это изрек, обратится от своих злых дел, Господь, судья наш, отложит зло, которое помыслил сделать ему.

Пророк замолчал, развел руками — в этот момент солнце зашло за тучу. Площадь, храм, «медное море», жертвенники, и чуть ниже, за колоннадой царский дворец и по правую руку, на Сионском холме, замок Давида накрыла густая, сизая тень.

— Вот что сказал Господь о царе вавилонском, — тихо и звучно произнес Иеремия. — Если какой народ и царство не захочет служить ему, Навуходоносору, и не поклонит выи своей под его ярмо, — этот народ я накажу мечом, голодом и моровой язвой, доколе не истреблю их рукой его. Так говорит Господь…

С тем и ушел…

Эта слова тотчас были доведены до сведения государственного совета. Народ иерусалимский окончательно впал в уныние.

Утром второго дня месяца кислиму (декабрь 598 г. до н. э.) Иерусалим распахнул ворота. Прежде всего врата Долинные, откуда вышел малочисленный кортеж. Большинство знатных, прослышав от доверенных людей о принятом решении сдать город, всю ночь прятали добро. Многие с семьями сумели покинуть Иерусалим, выбравшись за пределы стен через Овечьи ворота, а также Врата источника, — город был велик, и приведенных с собой войск Навуходоносору не хватало, чтобы полностью перекрыть все входы и выходы из него. Тем более со стороны Масличной горы, где в камнях было протоптано множество скрытых тропинок.

В вавилонском лагере послов принял Набонид. Навуходоносор к ним не вышел. Секретарь был суров, объявил условия, заставил Иехонию как законного наследника дать клятву на верность. Затем предупредил — пусть почитаемый вами Яхве будет свидетелем, что и на этот раз вавилонский царь сдержал гнев и не предал город огню и разрушению.

Сразу после сбора дани, не позволив развернуть возле стен обычную в таких случаях торговлю, Навуходоносор повернул армию на север — в Галилею, Финикию, в сторону бунтовавшего Верхнего Арама, куда уже добралась та часть войска, которая была пущена по старому маршруту.

В войске глухо ворчали — воевали-воевали, столько трудностей в пустыне перенесли, глянули на богатый Урсалимму, облизнулись и — ступай прочь? Что же за здорово живешь ноги сбивать? Царь свою добычу получил, а мы?..

Эти настроения поддерживали младшие и средние начальники, глухое недовольство проявилось и в верхних эшелонах власти. Тишайший Набонид осмелел до того, что посмел возразить господину по поводу судьбы Урсалимму. Он тоже, как и дряхлый Бел-Ибни, с непонятной яростью настаивал на том, чтобы стереть это гнезде бунтовщиков с лица земли.

Навуходоносор задумался — в гнев не впал. Попытался объясниться с ближайшим советником. В конце концов Набонид и высшие офицеры никогда не отличались склонностью к глупому упрямству, ведь с точки зрения стратегии, укрепления позиций Вавилона в Заречье Иерусалим представлял из себя важнейший, скрепляющий всю ситуацию узел. Его уничтожение сводило все усилия царя провести в жизнь новую государственную политику к обычному разбойному походу. Стереть гнездо лицемеров и бунтовщиков с лица земли было можно, но что потом? Ежегодные походы в Заречье за данью? Этим путем уже протопали цари Ашшура, результат известен. Для крепости государства необходимо было добиться, чтобы подвластные цари сами везли в Вавилон дань, причем делали это с радостью. Если хотите, с песнями и плясками!.. Это могло произойти только в том случае, если бы и они сами имели доход, пусть даже ненамного превышающий дань. Чтобы кое-что прилипало и к их рукам. Этот излишек мог складываться из торговых пошлин, поощрения собственных купцов и ремесленников, обустройства хозяйства. Да мало ли из чего можно извлекать доход в мирное время? Это только во время войны больше жгут и губят, чем строят и добывают прибыль.

Однако убедить сподвижников было трудно. Первым в открытую посмел возразить правителю старик Шамгур-Набу. На военном совете в узком кругу, состоявшемся спустя два месяца после сдачи Иерусалима, в виду островного Тира, начальник пехоты так и заявил.

— В армии зреет недовольство. Во второй раз такой лакомый кусочек как Урсалимму пролетел мимо нашего рта. Кудурру, простым солдатам не понять величие твоего стратегического замысла. Им нужна добыча.

— Ладно, — кивнул царь, — возможно, им действительно не понять, но вы-то должны наконец уразуметь, что куда удобнее ходить по этой земле, как по своим собственным угодьям, чем постоянно обжигать ступни, ступая по раскаленной почве. Урсалимму куда более важен в качестве союзника, чем в качестве примера, показывающего, что случается с теми, кто оборотился к нам спиной. По предварительной прикидке мы можем постоянно получать с этой земли столько, что никакое разовое разграбление города и страны не даст нам столько богатства. Можете поинтересоваться у Набонида.

Царский секретарь поднялся со своего места и низко в пояс поклонился повелителю. Подобное изъявление уважения к царственности, в общем-то, не было принято в узком кругу, поэтому все удивленно глянули на подозрительно почтительного верховного сепиру.

— Великий царь как всегда прав, — подтвердил он.

В этот момент правитель перебил его.

— Набонид, перестань кривляться. Я тебя насквозь вижу. Ты спишь и видишь, как бы сравнять Урсалимму с землей. Но как ты поведешь себя, когда я то же самое устрою с родным тебе Харраном?

— Жители Харрана ни разу не посмели выступить ни против твоего отца, ни против тебя, повелитель. Они твои верные подданные, чего не скажешь об этих заблудших, оторвавшихся от родных корней иври. Великий царь как всегда прав в отношении возможностей, которые предоставляет Иудея. Однако большую дань можно собрать только в умиротворенной, покорной стране. Есть ли надежда, что иудеи когда-нибудь смирятся с надетым на них ярмом? Будет ли этот край также верен нашего повелителю, как мой родной Харран? В этом я сомневаюсь. Священнослужители моего Харрана со светлой радостью, торжественно приняли в свой храм изваяние Мардука-Бела, отца богов, чьи сыновья являются его подобием или воплощением как по божественной сути, так и в покровительстве черноголовым. Они верят, что царственность царя Вавилона способна оградить их от посягательств врагов, стихийных бедствий, чумы, язвы, внутренних раздоров.

Как же относятся в повелителю племя иври? Он для них всего-навсего бич божий. Причем бич не Мардука, но их единственного Яхве. Всякий, отвергающий Яхве, посмевший поклониться своим богам, объявляется чужаком, недостойным понимания высшей мудрости. Не спорю, есть среди иври мудрые люди. Их надо удавить в первую очередь, ибо что напророчил известный всем Иеремия? Урсалимму будет разрушен, жители его попадут в плен, который продлится семьдесят лет, после чего Вавилон будет сокрушен, а они вернутся на родину. Эти речи кощунственны!.. Мало того, можете мне поверить, иври оказывают нам сопротивление не столько потому, что надеются на помощь фараона. Их упрямство питают надежды на чудо. Яхве оборонит их от нашего гнева. И такой случай действительно случился — более сотни лет назад войско Синаххериба, осадившее Урсалимму было вынуждено снять осаду из-за страшной болезни, обрушившейся на войско. Я готов согласиться, что именно таким способом боги предупредили человека, позволившего себе поднять руку на наш священный город и разрушившего Вавилон о божьем наказании. Но иври никогда не примут подобное простое и ясное объяснение. Вот почему я ставлю вопрос — можно ли с ними договориться? Да. А доверять им? Никогда! И вот доказательства. Патрульный конный отряд, которым командует Подставь спину перехватил гонца, посланного новым царем Иудеи Иехонией в Мемфис, к нашему врагу Нехао. О каком союзе после этого можно вести речь? Если великий царь полагает, что город должен быть сохранен в качестве крепости, то он должен осуществить первую часть пророчества Иеремии, а мы со своей стороны — все, кто искренне верит в Мардука и плоть его, грозного Сина — должны сделать все возможное, чтобы вторая часть предсказания оказалась ложной.

Царь между тем ознакомился с пергаментом, потом стукнул кулаком по столу.

— Изменники получат по заслугам!

На следующий день Навуходоносор свернул переговоры с посланцами Тира, жители которого заметно присмирели после стремительного продвижения армии Навуходоносора в пределы Заречья. Финикийцы предложили вступить в союзнические отношения с непобедимым царем Вавилона… То-то удивились защитники укрепленного острова, когда на следующий день к ним вернулись послы и объявили, что волк снялся с места и спешно двинул свою армию на юг.

Вернувшись под стены Урсалимму, Навуходоносор потребовал, чтобы иудейский царь со всеми домочадцами, с советниками и слугами явился к нему в лагерь. Иехония, почуявший неладное, отказался и решил обороняться, однако осада продолжалась недолго, и в начале месяца аддару (15/16 марта 597 г. до н. э.) царь сдал город. На том настояли его приближенные, пригрозив выдать его вавилонянину силой. Претендент на его место найдется, заявили молоденькому царю Гошея и Делайя.

На следующий день войска халдеев вошли в Иерусалим. Сам царь все это время размышлял, как бы заставить своих военачальников поверить в его политику, а этих грязных, беспокойных духом иври заставить наконец смириться и преклонить головы перед его царственностью? Решение пришло в тот момент, когда он в первый раз всерьез поговорил о тиаре с Матфанией, прятавшимся от своих соплеменников в его лагере. Заставив дядю царя дать обещание, что тот поклянется в верности, Навуходоносор вдруг на мгновение замер и добавил — сделай это в храме Бога своего. Матфания даже дернулся, застонал, но возразить не посмел. Далее царь Вавилона жестко настоял — зло должно быть выдернуто с корнем и для этого необходимо всех потенциальных бунтовщиков выселить из Урсалимму. Матфания и на этот раз согласился кивнул и вдруг судорожно, впопыхах облизнул губы кончиком языка. Навуходоносор в упор взглянул на него и вдруг ясно осознал, что этот сухощавый тонкогубый, не смевший глянуть в его сторону человек рано или поздно обманет его.

Так Навуходоносор вступил в святилище Яхве, здесь принял присягу, затем осмотрел его пределы — слова за все время не вымолвил. В конце изъявил желание осмотреть недоступную никому, кроме первосвященника камору, где хранились Моисеев ковчег и выбитые на камнях скрижали. Всякие возражения, предупреждения он отмел сразу и резко. Всех выслал, а сам все-таки рискнул нарушить святость хранилища. Скоро вышел оттуда — живой, невредимый, заметно повеселевший. Царь приказал начальнику отборных собрать самую ценную ритуальную посуду и отправить в Вавилон, в храм Мардука Эсагилу.

— А здесь, — он неопределенно ткнул пальцем за спину, — установить изваяние Мардука, создателя светлого мира, воплощенного в Яхве. Быть по сему.

Обширных погромов царь не допустил, но по домам выселяемых в Вавилон пленников солдаты вволю пошуровали. Добыча была богатая… Отборные между тем ходили по кривым, то и дело заканчивающимися тупиками улочкам и выводили тех горожан, кто был определен на поселение в Аккаде.

В городе стояли вопли, плач и скрежет зубовный. Всего в полон уходило семь тысяч человек. Угоняли десятками, в сопровождении стражников… Ремесленные и торговые ряды были выметены полностью, также все войско и подавляющее большинство образованных людей были назначены в полон. Богатым отборные позволяли грузить добро на повозки — будет, чем поживиться в дороге. Несчастные сами добирались до Старых ворот, скапливались в пригородах. Караван собирали на Дамасской дороге, там и делили на десятки.

Юноша Иезекииль с трудом оторвал от себя руки слегшей в постель матери, простился с отцом, по узкой каменной лестнице со щербатыми ступенями спустился к входной двери. На улице в последний раз глянул на родной дом — слепленную из камня четырехугольную башню с уступом в два этажа, впритык соприкасавшуюся с соседними, такими же осевшими от горя строениями. С тыльной части к дому примыкал дворик, не было милее места для его детских забав. Иезекииль крепко стиснул зубы, поправил заплечный мешок. В нем были уложены свитки что попроще. Если их отберут, подобные, говорят, можно и в Вавилоне достать. Самое ценное — свиток с жизнеописанием пророка Исаии, Второзаконие, кожаные листы с рассказом о сотворении мира обернул вокруг себя. Многое помнил наизусть, но расстаться с текстами, рука не поднималась. Более ничего с собой не взял. «Зачем? — на вопрос отца пожал плечами. — Все равно по дороге отберут». Отделив его десяток, бородатый халдей повел иври в сторону Иерихона. Взобравшись на перевал, Иезекииль огляделся. Пленники рядом с ним тоже закрутили головами. Сквозь прогалы между горными громадами на востоке резко и ослепительно выделялась голубизна Мертвого моря. Отсюда была видна и сверкающая на солнце полоска Иордана. За рекой млели в зное лиловые силуэты Моавитянских гор. Позади на Сионском холме читалась крепость Давида, зубчики желтовато-серой крепостной стены, справа мелко белела колоннада храма. Солнце щедро освящало святую землю. Юноша в последний раз глянул в ту сторону и вместе со всем десятком бурно разрыдался.

Глава 8

Первая весточка от Мусри пришла с финикийским купцом Хануну, имевшим прочные деловые связи с богатейшими торговыми домами и святилищами Вавилона, с самыми крупными храмовыми хозяйствами Египта, с обладавшими собственным флотом финикийскими компаниями, с торговцами Сирии, Лидии, малоазийскими греками. Купец являлся представителем сословия, которому мечты Бел-Ибни об идеальном государстве, планы и усилия Навуходоносора по замирению и объединению в единое целое западных и восточных земель были близки и понятны. (История умалчивает, каким образом уроженец западного побережья был назначен ответственным за развитие торговли в Вавилоне, о нем известно только из библии, где его имя упоминается в числе имен ближайших к Навуходоносору лиц.) На десятом году царствования Навуходоносора Хануну отправился с караваном из Двуречья в страну Великой реки, где по поручению правителя Аккада выкупил вавилонских солдат, попавших в плен под Пелусием, и теперь северным маршрутом возвращался в Вавилон. На этом пути он и настиг армию Навуходоносора, направлявшегося на родину после очередного похода в Заречье.

Купец рассказал, что египтянину удалось устроиться надсмотрщиком при дворе фараона, ходатайствовал за него Шаник-зери, сумевший втереться в доверии к Нехао. Бывший декум отборных стал у него главным советником по устройству армии на нововавилонский лад. Правитель Великой реки не оставил надежд в конце концов поквитаться с вавилонским царем за Каркемиш и Заречье, выйти за пределы Дельты, твердо встать на берегах Мертвого моря и закрепить свое влияние в филистимлянских городах Газе, Ашдоде, восстановленном Ашкелоне. В этом, как утверждал Хануну, не было ничего личного — само геополитическое положение Египта вынуждало его правителя иметь прочное предполье в Иудее, дружить с расположенной на побережье Финикией, с бедуинами, кочующими на Синайском полуострове и вблизи южной оконечности Мертвого моря. По слухам, фараон также готовил тайное, но обладавшие широкими полномочиями посольство в Лидию — царство, расположенное в Малой Азии. С той же целью враг пытался найти подходы к Седекии. Что и как, Хануну было неведомо, однако доверенный Навуходоносора египтянин утверждал, что гонцы в Иерусалим отправлялись часто. Ему то и дело приходилось снабжать их провиантом. Однако самую важную часть сообщения Хануну припас под конец.

— Хор утверждает, — заявил купец, обращаясь к царю Вавилона, — что его хозяин Шаник имеет надежную связь в Вавилоне… Шаник-зери похваливается перед владыкой Египта, что при твоем дворе, господин, для него не существует тайн. Каждый чих ему, мол, известен. Сообщил он фараону и о болезни твоей любимой жены, о том, что господин построил для нее замок в окрестностях городка Шамшары. Даже назвал число отборных, которые охраняют царицу. Два пятидесятка и пятидесяток конницы. Верны эти сведения или нет, судить тебе, господин. Далее Шаник заявил, что последние два года выдались в Вавилонии чудовищно неурожайными и ты был вынужден пойти в поход за продовольствием. Но это не самое страшное, господин. Хор явно встревожен на днях Шаник похлопал его по плечу и обмолвился, чтобы тот не печалился. Скоро, мол, они будут в Вавилоне и он, то есть, Хор, еще сможешь отплатить кое-кому за пребывание в рабстве и за отрезанное ухо.

Навуходоносор заметно помрачнел и обратился к Набузардану.

— Что с отцом Шаник-зери Бабу-аха-иддину? Есть какие-нибудь свидетельства его преступной деятельности?

— Нет, господин.

— Займись этим вопросом.

— Так точно, господин.

— У тебя все? — обратился повелитель к Хануну.

Тот поклонился.

— Ступай.

Бабу-аха-иддину, сын Набу-ахе-буллита, сподвижника Набополасара, являлся богатейшим землевладельцем в Борсиппе, соседнем с Вавилоном городе. Он также занимал место главного жреца храма Эзиды, посвященного богу мудрости Набу и входил в верхушку жреческого сословия Вавилонии.

Все, о чем сообщил Хануну, не составляло тайны для людей, близких к правящим кругам Вавилона. Два последующих после сдачи Урсалимму года в Аккаде выдались неурожайными — даже в сухой сезон на равнину, прилегающую к Нижнему морю, обрушивались обильные ливни. С крепостных башен, как сообщалось в донесениях Бел-Ибни, на сколько хватало взгляда, различалась водная гладь. Вода быстро сходила — сказывалось благотворное влияние канала Паллукат и озера, собиравшего избыток стока Евфрата, — все равно местность в низовьях Тигра и Евфрата теперь все более напоминала болота, из которых вышел народ халду. Разве что тростниковых зарослей здесь было поменьше и вся местность была исчерчена высокими насыпями, из года в год нараставшими на берегах оросительных каналов при очистке дна. В сыром, пропитанном испарениями воздухе царице становилось совсем плохо, она чаще начинала кашлять кровью.Совсем постаревший и чуть тронувшийся печенью Бел-Ибни, попавший под каблук своей наложницы-хеттянки, относился к жене Кудурру с удивительной заботой. Это он настоял, чтобы женщину на это время отправили в восточные горы, к верховьям реки Диялы — там все родное, там простор, вольный ветер, рукой подать до обладающей целебным воздухом столицы Мидии Экбатанов. Там Амтиду вновь повеселела, написала мужу, что приказала разбить на склонах гор сады. Теперь все вокруг в цвету. Просто прелесть… На главной башне свила гнездо семья аистов, ей нравится следить за их величавым полетом, слушать их клекот. Эти птицы приносят удачу. Чувствует она себя значительно лучше и мечтает вновь увидеть своего господина. Пусть хотя бы на ненадолго завернет к ней в провинцию…

Все так, но как изменнику, сбежавшему в Египет, стало известно точное число людей приставленных охранять Амтиду? Подобные сведения могли просочиться только из дворцовой канцелярии.

Навуходоносор отложил пергамент, уставился в ковер, постеленный прямо по земле. Шатер был разбит на сухом возвышенном месте, все равно от пола тянуло духовитой весенней травой, прелью. Скоро здесь, в верховьях Евфрата, все дружно кинется в рост, оденутся листвой деревья, расцветут сады.

Он вообразил, как должно быть хорошо в местечке, где теперь лечилась Амтиду. Пила сквашенное кобылье молоко, дышала чистым горным воздухом. По утрам ее будил клекот аистов. Кудурру с детства любил этих крупных, благородных, очень семейственных птиц. Доверенные слуги извещали, что в последнее время госпожа действительно чувствовала себя значительно лучше. Услышал Мардук его молитвы? Или так всегда бывает перед ухудшением здоровья? В любом случае он обязательно завернет к ней, обнимет… Нергал с ними, с государственными заботами — никуда от них не скроешься ни на минуту не освободишься.

Он вздохнул, неожиданно спросил себя — почему все вдруг пошло в раздрай? Неурожаи, бесконечные волнения в Заречье, болезнь Амтиду и, главное, смута и ропот в Вавилоне. Посчитать эти хлопоты божьим наказанием за то, что переступил порог святилища Яхве? Глупости! Яхве сам пролил на него божественный свет, да и сердце томилось жаждой увидеть сияние невечернее. Почему ярмо власти с каждым годом становится все теснее и теснее. Может, оттого, что слишком круто он решил взнуздать народы? Слишком рьяно работает бичом? Но ведь он всего-навсего наводит порядок!.. И что толку? Страна бурлит, армия все больше и больше пополняется наемниками, все чаще и чаще его приказы увязают в непомерно раздувшемся штате писцов. Удивительное дело — чем быстрее богатела страна, тем отчетливее проявлялись недовольство в среде зажиточных граждан. Теперь считают доблестью, умением жить, похвальной изворотливостью посылать вместо себя на службу нанятого бедняка. Где только сытые вавилоняне отыскивают подобную шваль, не годную ни к строю, ни к владению оружием, понять невозможно! Вроде в все сыты, вавилонские храмы кормят десятки тысяч потерявших средства к пропитанию бедняков, а количество уродов, колченогих и слепых на улицах столицы не уменьшается…

Навуходоносор драконовскими методами пытался воздействовать на тех, кто стремился уклониться от воинской повинности и в целом он держал ситуацию под контролем, однако массы продолжали роптать. Неужели прав Набонид и кто-то, скрывающийся в тени, умело раздувает угли? Секретарь полагает, что нашел источник зла? Где же он искал?.. Прежде всего среди храмовой верхушки, среди состоятельных граждан, жирующих на доходах святилищ. Сильные имели огромную клиентуру в городских низах. Конечно, никто из них даже не заикался о смене властителя — народ, да и сами сильные верили в царственность Навуходоносора, однако последние события, особенно неурожаи, бестолковое рвение, проявляемое Бел-Ибни в деле реформирования вопросов веры, показали, что верхи вполне могут отвернуться от своего любимца или попытаться свести его власть к правам наемного командующего армией. Против этого всегда боролся его отец Набополасар. Он стоял за крепкую, ограниченную исключительно обычаями предков и законами, передающуюся по наследству царскую власть.

Изменилась и международная обстановка. В Заречье, в Тебете и Кислеве, зрел заговор, об этом Навуходоносору было точно известно. Даже тесть его, правитель Дамаска, оскобленный холодностью Навуходоносора к его дочери, все чаще позволял себе делать совершенно неприемлемые заявления о нетерпимости вавилонского ярма, неподъемности тягла. Простак, он надеялся руками Навуходоносора покорить весь Арам и сесть там правителем? Это были тщетные надежды. Вспомнил бы, как трясся от страха, как валился на пол, когда после победы под Каркемишем победоносная армия вавилонян подошла под стены Дамаска. К сожалению, Бенхадад не отличается крепким умом. Это был мелкий ничтожный человечек, совершенно одуревший от родства с великим Навуходоносором и потерявший реальные очертания своей силы. Беда в том, что тронуть его нельзя! Пока!.. Возможно, что кто-то ждет не дождется, когда у Навуходоносора не выдержат нервы и он сцепится со своим родственником. Так, по мелочам растратит свои силы и царственность. Все равно Бенхадада следует приструнить, он вздорно ссорится с соседями по поводу ничего не значащих клочков земли и в случае отказа соседа удовлетворить его прихоти, тут же начинает жаловаться зятю и клянчить войска. Тут еще сообщение Хануну о посольстве, посылаемом Нехао на север. Союз Египта с Лидией был опасен, как, впрочем, и лукавство финикийцев.

Обдумывая сложившееся положение, Навуходоносор трезво полагал, что все эти трудности преодолимы, однако такой ответ как-то не грел печень. В чем загвоздка, он долго не мог понять, разве что после разговора с Хануну мелькнула прозорливая мысль — неужели Набонид прав и все эти беды выплескиваются из одного источника? Где-то в его окружении вдруг заработал потайной фонтан и начал заливать подножие его трона хрустальной на вид и в то же время насмерть отравленной жидкостью? К этой мысли склонял его Набонид. Вывод, сделанный секретарем, был ошеломляюще мрачен. Каждая трудность в отдельности, утверждал помощник, была преодолима, но что произойдет, если они навалятся все разом? Сможет ли повелитель при таком развитии событий совладать с вызовом? Скажем, на марше вспыхнул бунт в армии, в это же самое время фараон выступил за пределы Дельты с войском, одновременно начался бунт в Вавилоне… Как он сможет поспеть одновременно ко всем горячим точкам?

Против Египта можно отправить Нериглиссара, он уже созрел до руководства войском. (Кстати, неплохо бы привязать его родственными узами к царствующей фамилии — об этом, конечно Навуходоносор со своим секретарем не поделился.) Он сам явится в столицу и наведет там порядок. План был неплох, объяснил Набонид, однако вот в чем загвоздка — все эти контрмеры должны давать результат сразу и незамедлительно. Стоит войску застрять в Египте, как великий царь сможет утихомирить Вавилон? Пора принять самые решительные меры, доказывал Набонид. Отсиживаться в обороне, значит, обречь себя на поражение. Что же делать, спросил господин. А вот что, заявил Набонид надо заставить злоумышленников сделать решительный шаг. Открыть лица. Для этого…

Навуходоносор без всякой радости выслушал секретаря, потом, согласившись на его предложения, добавил, что никакого отказа от реформ, проводимых Бел-Ибни быть не может. Это будет недопустимая слабость, измена славе Мардука! Все удивительно ловко сплеталось в рассуждениях уману: величие Мардука безраздельно осеняет мир, дарует царственность правитель; тот в свою очередь несет его имя в дальние страны, тем самым награждая миром и благоденствием земли и народы; черноголовые в свою очередь в едином порыве восхваляют правителя и того, кто создал вселенную. Насущная потребность в подобном единении также была налицо — все торговое сословие независимо от языка поддерживало Навуходоносора, ремесленные и крестьянские низы тоже были заинтересованы в спокойствии. Верхам тоже пора осознать, что ежегодная подушная подать в конце концов во много раз выгоднее, чем ежегодный разбой и грабеж. Набонид не сдержал усмешку, потом тут же склонил голову. Навуходоносор приказал — говори! Что ты имеешь против первого визиря? Если бы Бел-Ибни был более осторожен, сказал Набонид, поменьше трепал языком насчет подлинной сущности всех этих белов, баалов, ваалов, которые всего-навсего являются древними обликами Мардука, если бы помалкивал насчет того, что въявь они не существуют и представляют из себя остатки дикости и варварства — великому царю было бы куда легче проводить в жизнь подобную политику. Мысль эта тайная, зачем уману высказывает ее повсеместно, когда следует и когда не следует? Может, вызвать его и сделать ему хорошее внушение, ведь он, правитель Вавилона, до сих пор, по совету мудрейшей, прекраснейшей Амтиду, неукоснительно дистанцировался от своего первого министра. Мало ли какие мысли старик имеет право высказывать вслух — такое свободомыслие было в Вавилоне не в новинку. Задолго до Бел-Ибни по рукам ходили таблички с такими еретическими сочинениями как «Зерцало правителя», где в кощунственной для правителя форме давались советы по управлению государством. Если бы уману заодно приструнил свою воспитанницу, принцессу из Каркемиша, позволяющую себе в открытую насмехаться над опекаемыми царем культами. Что у мужчины в печени, то у бабы на языке… С другой стороны, осторожно начал Набонид, с нее удобнее всего начать. В той круговерти, разметавшей общественное спокойствие и веру в царя, она играет далеко не последнюю роль. Далее Набонид сказал, что у него есть надежные сведения, что эта вздорная спесивая женщина мечтает примерить тиару царицы вавилонской. Стать, как бы поточнее выразиться новой Шаммурамат или, как ее называют греки, Семирамидой… Ты полагаешь спросил Навуходоносор, что она… с моим братом?.. Секретарь склонил голову — так утверждает Ша-Пи-кальби.

Хорошо, действуй, разрешил правитель.

На следующее утро Набонид отправился из возвращавшейся армии в Вавилон, а Навуходоносор послал приказ первому визирю прибыть в городок Шамшара, в верховьях реки Диялы, где он будет рядом с Амтиду. Навуходоносор взял с собой отборных, а также несколько конных отрядов, одним из которых командовал Рахим-Подставь спину, оставил войско на Нериглиссара и по древнему торговому тракту, проложенному по левому берегу Тигра, мимо города Арбела, поспешил в предгорья Загроса к милой Амтиду.

Здесь, в горах, действительно было великолепно! Синеющие, зубчатыми ступенями, уходящие в поднебесье хребты на горизонте — в той стороне, совсем рядом, лежала страна Парсу — пышная и обильная растительность на склонах окружающих гор, дикие яблони в цвету в местных прозрачных буковых рощах, говорливые речушки в глубоких живописных провалах скоро успокоили печень, охладили голову, наполнили сердце миром и любовью.

Небольшую, хорошо укрепленную крепость он увидел издали. Первым делом приметил высокий металлический шест, над нем развевался штандарт — на синем поле золотой дракон Мардука. Рядом чуть пониже, повернутая уступом башня, на которой огромной лохматой папахой было нахлобучено аистиное гнездо. Пощелкивающий клекот Навуходоносор услышал издали, невольно придержал коня, прислушался… Большая белая птица, стоя в гнезде и уставив клюв в прозрачное небо, с упоением сыпала щелчками. Между ее ног копошились, затевали драки воробьи, тут же, среди сучьев и веток устроившие собственные гнездышки. В крепости звучно мыкнула корова, залилась лаем собака.

Несколько дней в ожидании приезда Бел-Ибни Навуходоносор и Амтиду провели на природе. Совершили неспешную конную экскурсию к развалинам старинного города, чье название и имена правителей давным-давно стерлись из памяти людской. Отыскали надписи, вырубленные на отвесных скалах большинство из них относились к временам ассирийских царей, ходивших походами на восток, однако попадались здесь и более древние речения. Одно из них было подписано царем Гильгамешем, первым царем Урука — «все видавшем», как сообщалось о нем в старинной легенде. Посетили горячие ключи, где царь омыл тело в противно пахнущей, но удивительно целебной, снимающей усталость воде. Местные пастухи были щедры на овечий сыр, молоко и сказки. Вечера проводили в саду, по приказу Амтиду разбитом на склонах удивительной формы холма, расположенного рядом с замком. Массивный каменный выступ на вершине напоминал конскую голову. Склоны холма были искусно срезаны и на широких ступенях насажаны плодовые деревья, устроены водоемы окаймленные удивительно живописной кладкой из местных булыжников. Подаваемая сверху вода на нижних ярусах рассыпалась фонтанами. Сад был полон живностью — лани, робея, вытягивая трепетные шеи, кормились из рук. Кудурру тоже было чем поделиться с Амтиду, он столько повидал за это время. Рассказывал о дальних странах: о неприступном, расположенном на скалистом острове, финикийском городе Тире, о долине Собачьей реки, где на отвесных скалах тоже были выбиты надписи прежних властителей — недавних их предшественников, Асархаддона, Синаххериба, Ашшурбанапала, современника Нехао, спешившего к своему Каркемишу, а также допотопных царей Саргона, Тутмоса, Рамзеса.

— Ты, конечно тоже оставил свою надпись, милый? — спросила Амтиду.

— Да, родная. Мне есть что сказать потомкам… — он замолчал, потом грустно добавил. — А дела между тем идут все хуже и хуже.

— Доверься богам, помолись Создателю. Прикинь, с тем ли усердием ты выполняешь предначертанное?

— Я ночей не сплю!.. Работаю, как самый подлый арендатор на канале, а он все пересыхает и пересыхает. Воды не жалею, а посевы вянут на глазах.

— Я не о усердии веду речь. Его у тебя с избытком. Как раз наоборот не пора ли тебе передохнуть, может даже отступить в исполнении задуманного? Знаешь, Кудурру, во время болезни у меня были страшные ночи, и вот о чем я подумала. Может, излишек порой бывает хуже нехватки? Может, стоит иной раз влезть на гору и оглядеться, в ту ли сторону шагаешь или, может, ходишь по кругу. Взгляни на этот сад, на нарядные террасы. Местные умельцы пустили сюда воду из расположенного выше озера. Они точно знали, из какой точки в какую следует пробить водоток. Так ли ясна твоя цель? Знаешь, как бывает поток широк, на той стороне долгожданный отдых. Ты, сломя голову, бросаешься в реку. Вода по пояс, потом по плечи, потом с головкой накрыла… Не лучше ли вернуться назад, чем пытать счастье в мутных струях?

— Я подумаю об этом, — кивнул Навуходоносор. — Здесь, в твоем саду так охотно думается. О каком чуде, любимая, ты мечтаешь? Чего бы ты хотела более всего на свете?

Амтиду смутилась, потом провела пальчиком по плечу мужа.

— Желанней всего для меня горы, я выросла на их плечах. Но даже богам не под силу разместить под Вавилоном остроконечные, присыпанные снегом вершины. Тебе тоже, милый… Кто в состоянии перенести этот холм в пределы твоего летнего дворца, чтобы я могла по утрам дышать свежим воздухом?.. Не думай об этом, Кудурру, у тебя сейчас так много других забот.

Она неожиданно посерьезнела, сказала тихо — так, чтобы стоявшие вдали Рахим и Иддину не услышали.

— Меня тревожит брат твой Набушумулишир. В последний год он ведет себя как-то странно: то почти не выезжал из своих покоев, а то вдруг зачастил по храмам. Чуть где какой праздник, он непременно выезжает туда.

— Как он относится к реформе Бел-Ибни?

— О чем ты говоришь! — всплеснула руками Амтиду. — Какая реформа! Старик только болтает и ничего не делает. За это время он наговорил столько, что его вполне можно упечь в дом стражи за святотатство. Он ухитрился восстановить против себя весь Вавилон, даже самых законопослушных и верных тебе людей. Особенно в городе не любят его наложницу, эту хеттянку, которая осмелилась вслух заявить, что Иштар когда-то ходила в служанках у богини земли. Как она упрашивала меня взять ее с собой!

— И что же?

— Я хочу отдохнуть, успокоиться, не видеть пустые глаза твоего брата, его пальцы… Знаешь, как он перебирает четки? Как кошка гладит мышку, этак ласково, коготочком. Фу-у!..

Навуходоносора невольно передернуло.

— Эта хеттянка дика и необузданна, — продолжила Амтиду. — К тому придворные стихотворцы в Каркемише с детства плели ей, что она из красавиц красавица. Она бы и здесь все начала перестраивать по своему усмотрению. Наш любезный уману слова ей поперек не может сказать. Даже Набонид порой не в состоянии противостоять ее напору. Она уже начала вмешиваться в назначения на посты в дворцовую администрацию. Вот что я скажу тебе, Кудурру, с ней пора что-то решать. Слишком много времени она проводит с твоим братом. Мы с ней держимся мирно, однако я кожей чувствую, как она завидует мне. Как мечтает стать царицей.

Амтиду замолчала, вновь погладила мужа пальчиком по плечу, призналась.

— Я ждала тебя, мне с тобой хорошо. Пусть и не всегда хорошо, но по большей части. Я горжусь тобой, Кудурру, а это для женщины, наверное, очень важно.

Она вздохнула.

— У нас нет выбора, любимый, старика следует задвинуть… Или отодвинуть куда подальше, пока беды не случилось. Пусть следит за звездами…

Навуходоносор не ответил. Между тем царица продолжила.

— Разве можно ссориться с верхушкой храмов? Ссориться попусту, по незначащим вопросам? В конце концов они согласились установить в святилищах изваяния Мардука. Теперь следует отступить, выполнить что-то из их требований. Избыток усердия порой бывает хуже сонливой нерасторопности.

— Ладно, посмотрим, — неопределенно отозвался царь.

Бел-Ибни с эскортом прибыл вечером. Старик был полон гнева, сразу начал настаивать на необходимости приструнить зарвавшихся жрецов-мракобесов, посмевших утверждать, что каждый из богов населяющих небо и землю являются подлинным, во плоти и крови существом.

— Я начал им доказывать, — вспетушился визирь, — что их имена всего лишь формы имени Мардука или точнее некоей вселенской силы. Они высмеяли меня, начали показывать в мою сторону пальцами. Один из них, из храма луны, что в Уре, дерзнул спросить: «Что, и бог луны Син, первородный сын великого Эллиля не существует? Тот светозарный округлый лик, что мы видим по ночам его нет? Или ты хочешь сказать, что серп луны — это порождение Мардука?» Я попытался объяснить…

— Подожди, подожди, уману, — прервал его царь, — оставим на завтра этот вопрос, а сейчас, пока светло, мы погуляем по саду. Там ты мне подскажешь, каким образом можно перенести эту гору, — он указал на соседний холм, — в Вавилон, в мой городской дворец.

— Перенести гору, господин? — вскинул брови старик. — Ты, верно, шутишь? Это в ту пору, когда тупоумие и упрямство жрецов переходят всякие границы?!

— Нет, я не шучу. Сегодня вечером ты мне доложишь, как перенести гору в столицу. Ты меня понял, уману? О делах мы поговорим завтра.

— Понял, повелитель, — старик раздосадовано пожал плечами и поклонился, при этом продолжал бормотать про себя.

— Как перенести?.. Построить можно, но перенести?..

Царь, знавший учителя, сразу насторожился.

— Если построить, то как?.

— Я не знаю… Надо подумать. Возвести что-то подобное горе, даже с террасами, можно, а перенести никак.

Они вышли в сад, поднялись на самую верхнюю террасу, здесь осмотрели устройство водотока, который подавал воду из недалекого высокогорного озера. По дороге Бел-Ибни вкратце обрисовал положение, сложившееся в столице, сообщил, что затеял во дворце ремонт — об этом просил и брат правителя Набушумулишир. Пришлось на время перенести его покои в то же здание, в котором размещались царские апартаменты. Конечно, поместили Набушумулишира в дальнем примыкающем к дворцовой стене крыле, за несколькими глухими стенами. Всех царских слуг и женскую половину, включая Бел-амиту с наследным принцем он попросил перебраться в летний дворец. Вот что еще удивительно, сообщил Бел-Ибни, по городу ходят упорные слухи о твоей болезни, Кудурру. Старик покачал головой, потом добавил, что счастлив видеть повелителя в полном здравии, озабоченного высокими мыслями… Как доверчивы порой бывают люди, как любят они заниматься пустой болтовней…

Навуходоносор хмыкнул, потом сделал замечание.

— Слухи о болезни правителя никогда не бывают пустой болтовней, уману. Как ведет себя мой брат? — спросил Навуходоносор. — Какие люди к нему ходят, с кем он ведет дружбу, почему в последнее время зачастил с поездками по городам страны? Говорят, он является тонким ценителем женской красоты и без ума от твоей хеттянки.

— Неужели? — удивился первый министр. — Он разве без ума от нее? Бел-Ибни пожал плечами. — Я что-то не замечал. Ну, в этом нет ничего удивительного, девчонка и в самом деле достойна всяческого восхищения. Ах, Кудурру, если бы я был уверен, что после моего ухода к судьбе, ты позаботишься о ней. Она по секрету призналась мне, что ты ей очень нравишься… Но я стараюсь не обращать внимания на женские капризы. Что касается твоего брата?.. За ним приставлен наблюдать твой писец гарема Ша-Пи-кальби. Я стараюсь не вмешиваться в его дела, тем более теперь, когда он вместе с женской половиной отправлен в летний дворец.

— Хорошо, по крайней мере ты должен знать, от кого исходила мысль затеять во дворце ремонт в мое отсутствие? Вот еще вопрос, почему не выплачено серебро солдатам, расквартированным в столице и возле нее.

— Разве не выплачено? — удивился Бел-Ибни. — Я, помнится, давал указание. Насчет ремонта? Первым ко мне обратился придворный распорядитель. Он просил разрешения обновить помещения царевича. Когда приступили, выяснилось, что в твоих покоях, в правом крыле обнаружилась течь… А что, надо было позволить воде залить цитадель?

Царь не ответил — обвел взглядом окрестные холмы, над которыми нависали чуть померкшие вершины гор. А далее на восток горели розовым светом одетые в снега пики. Наконец правитель оторвался от созерцания и спросил, указывая рукой на выдолбленный в камне бассейн, куда поступала вода и откуда она распределялась по отдельным желобам, орошающим нижележащие ярусы.

— Можешь ли ты, уману, возвести подобные ступени, устроить такие же фонтаны? — он обвел рукой террасы, на которых пышно цвели яблони и сливы. Я понимаю, это трудная задача, но ты всегда любил одолевать трудности.

— Я должен подумать, господин…

— Вот и займись этим сооружением. Посвяти ему все свое время. С этой целью я освобождаю тебя от обязанностей первого министра. Ты должен сосредоточиться только на устройстве садов для Амтиду. Это мой подарок. Если ты сумеешь подвесить их к небесам, твое имя долго будет на устах у потомков.

Уману стоял неподвижно, безвольно опустив руки.

— Ты отправляешь меня в отставку, Кудурру?

— Да, и это самое большее, что я могу для тебя сделать. И вот еще что — напрочь зашей рот своей наложнице-хеттянке. Она всем надоела…

— Она моя последняя отрада…

— Я все сказал, учитель.

Глава 9

В двух переходах от Вавилона, неподалеку от Сиппара, где Навуходоносор нагнал армию, к нему в шатер доставили срочную эстафету. В пространном донесении управлявший городом и страной «друг царя», его секретарь Набонид сообщал, что разъяренная толпа побила камнями наложницу первого визиря, когда рабы в сопровождении телохранителей проносили ее в паланкине мимо храма Иштар Агадеской. Наложница Бел-Ибни посмела оскорбить верующих. Она громко объявила, что священные белые голуби, любимцы грозной супруги Мардука, которых собравшиеся жрецы и паломники после торжественной церемонии поклонения богине и обильного жертвоприношения, выпускали в полет — оказывается, разносят проказу. Толпа разоружила телохранителей, выволокла хеттянку на площадь и обрушила на нее град камней. Далее Набонид сообщал, что неплохо бы показать ее тело первому визирю… Однако это не самое худшее известие, которым верный слуга вынужден огорчить великого царя. Взбунтовались наемники, расквартированные в предместье Нар-Баниту, что по дороге в Киш. Они заперлись в своем укрепленном лагере и требую выплатить им урочное, иначе они угрожают захватить товары, которые поступают в Вавилон с юго-востока. Солдаты заявляют, что распродадут их, а полученное серебро поделят между собой. Как раз с той стороны в столицу поступало зерно из Элама. Самое неприятное заключается в том, что среди бунтовщиков видели нескольких подозрительных лиц, скрывающихся от правосудия, в том числе Базию, сына Бел-Усата.

Отмечены волнения и среди переселенцев из Урсалимму, которым по милости великого царя было позволено поселиться в окрестностях Вавилона и заняться изготовлением кирпичей во славу священного города. Среди бунтовщиков отмечены недостаточное рвение к выделке кирпичей, в также неприемлемая горячность, подогреваемая расплодившимися среди выселенных лжепророками, двух из которых, неких Ахава и Седекию, пришлось зажарить на медленном огне. Они утверждали, что вавилонский плен продлится два года и посему никто из переселенцев не смеет заводить здесь семью, хозяйство, но каждый должен молиться об освобождении и противоречить язычникам во всем, в чем он сможет.

Навуходоносор собрал военачальников и приказал ускорить темп продвижения к столице. Коннице немедленно, ускоренным маршем достичь предместья Нар-Баниту и разоружить взбунтовавшиеся части.

* * *
Авангард отборных под командованием Иддин-Набу, поддержанный конным отрядом Рахима, добрался до Вавилона в сумерках. Ворота Иштар еще были распахнуты, воины строем прошли по Священному пути, добрались до ворот дворца, которые открылись с большой задержкой, только после долгой ругани Иддину с начальником караула, каким-то неизвестным молокососом, непонятно кем и за какие заслуги возведенным в чин декума.

Удивительно было, что не в пример предыдущим годам, когда возвращение войска превращалось во всенародный праздник и воинов забрасывали пальмовыми метелками, цветами и сушенными финиками, на этот раз жители при виде марширующей колонны спешили укрыться в проулках. Даже родственники воинов не сбегались в открытую к воротам дворца, чтобы поприветствовать возвратившихся из похода мужчин.

Сначала Иддину вел себя с молодым задиристым петушком, начальником караула, подчеркнуто вежливо. Правда, только до той самой минуты, пока весь передовой отряд не втянулся в пределы дворца. Как только ворота были заперты, Иддину, указывая на молодца, коротко приказал.

— Этого взять! Посадить в цепи и отправить в дом стражи!.. Глаз с него не спускать. Караулы сменить. Всех прежних стражей собрать на первом внутреннем дворе!..

Начальник караула успел было выхватить меч, но куда ему против прошедших столько сражений ветеранов. Его обезоружили, не применяя оружия один из отборных сделал испуганное лицо, когда арестованный взмахнул мечом, другой сзади подкатился под ноги. Свалив молоденького офицера, они скрутили его и поволокли в дом стражи. Иддину, немало удивленный подобным поведением местного начальника, глянул на Рахима, к тому моменту уже спешившегося и передавшего уздечку своему конюху.

— Ты видел? — спросил декум. — Он пытался обнажить оружие! Они что здесь, все печенью сдвинулись?

Рахим ничего не ответил, только прищурился, замер и начал прислушиваться к многочисленным неясным шумам и звукам, рождавшимися на территории дворца, принюхиваться к запахам. Как только смена караула закончилась, он предложил.

— Пойдем-ка посмотрим, кто на этот раз охраняет стены и внутренние помещения.

Познакомившись с воинами, входящими в состав дворцовой стражи, Рахим и Иддину вновь переглянулись. Их двух пятидесятков стражей им были известны не более пятка человек. Все остальные новенькие. Иддину обратился к самому пожилому из них, участнику сражения под Каркемишем.

— Все здесь?

— Нет, есть еще два поста — четыре человека. Охраняют внутренние покои господина.

— Там кто-то поселился? — теперь и Рахим не смог скрыть изумления.

— Нет, Рахим, но они согласно приказа начальника дворцовой стражи поставлены там, чтобы никто посторонний не смог проникнуть в царские помещения. Слушай, Подставь спину, говорят, что наш царь тяжело болен, дни его сочтены.

Рахим и Иддину переглянулись.

— Это глупая болтовня! — решительно заявил декум отборных. — Тех, кто распространяет подобные слухи, будем вешать, — он помолчал, потом тихо, чтобы не слышали остальные воины признался. — Горячка его мучает…

Затем громко спросил у стража.

— Я не понял, готовы ли покои господина к его прибытию?

— Не знаю, — пожал плечами ветеран. — Там каждый день проводилась уборка, выносили мусор… Успели они или нет, откуда мне знать! На посты во внутренних покоях ставили одних и тех же ребят. Они даже от нас держались особняком. Все из благородных, из других городов… Из наших, халду, в охране почти никого не осталось.

Между тем на дворе для встречи царя начали собираться писцы, чиновники, высшие дворцовые чины. Все они удивленно переговаривались выходит, царь жив-здоров. Вот радость-то!.. Появился и брат Навуходоносора Набушумулишир. Прибежал и новый начальник стражи, во время короткой разборки с Иддин-Набу утверждавший, что получил этот пост по распоряжению Бел-Ибни. Он было попытался поднять крик, даже разоружить посмевших распоряжаться в пределах подвластной ему территории каких-то запыленных и незнакомых ему воинов, однако Набонид тут же осадил его. Приказал выполнять все их распоряжения.

Иддину отвел начальника дворцовой стражи в сторону и поинтересовался, все ли его караулы сняты.

— Нет, — заметно оробев, но еще пытаясь придать голосу грозный и независимый оттенок, ответил тот. — Есть два поста во внутренних покоях царя. Но их никто, кроме меня, сменить не сможет. На это нужно разрешение дворцового распорядителя.

— Ничего, я сам их сменю, — сказал Рахим.

Он отобрал трех человек из своего отряда и направился к резным широким и высоким дверям, ведущим во внутренние помещения, занимаемые царем. Они достались ему от отца Набополасара и были расположены в цитадели, возвышавшейся над стенами дворцового комплекса и выходящей к самому Евфрату. Цитадель была увенчана высокой крепостной башней, где в основании ее, на нескольких этажах, помещались внутренние покои Навуходоносора, а также комнаты Амтиду, тоже пустые по случаю отсутствия хозяйки. В левом крыле, как понял Подставь спину, в настоящее время помещался его брат Набушумулишир. Прежде всего Рахим с сопровождавшими его воинами оказался в просторном холле, откуда начиналась лестница, ведущая на верхние этажи. Подножие лестницы охраняли два крылатых быка с человеческими лицами, вывезенными из разрушенной Ниневии. Говорят, эти изваяния оберегали покой самого Ашшурбанапала. Взгляд их огромных, цвета морской волны, выточенных из драгоценной бирюзы глаз был пронзителен и всеведущ. Казалось, они насквозь пронзают взглядом печень всякого, кто посмел приблизиться к поселившейся здесь царственности, догадываются о всех подлых мыслишках, ворочающихся в его утробе. В холле Рахим приложил палец к губам — его люди замерли. Он сам застыл, долго стоял прислушиваясь. Первое, что бросилось в глаза — редкость освещавших лестницу факелов. К тому же размещены они были таким образом, что световые пятна перемежались участками, где царила непроглядная тьма. С той же небрежностью были уложены ковры: где посветлее, там золотистых тонов, где недостаток света, там темных. Нижних стражей сменили сразу, те пожали плечами и даже с каким-то резвым облегчением направились к своим товарищам, собравшимся во внутреннем дворике.

Наверх Рахим решил подняться один, причем, намеревался подойти к внутреннему посту, выставленному у опочивальни господина, из бокового прохода. Своих разутых воинов послал по центральной лестнице. Подставь спину поднимался медленно, без шума — оружие, что было при нем, было подогнано таким образом, что ни звяканья, ни скрежета оно не издавало. Сапоги скинул еще внизу, теперь ступал босой. Дорогу освещал вынутым из держака на стене факелом. Шел и не узнавал вроде досконально изученных в бытность свою телохранителем переходов. Бел-Ибни в его присутствии, в саду, где он следовал за господином, обмолвился, что в царских апартаментах был проведен ремонт и перепланировка внутренних помещений. Навуходоносор, услышав эту новость, вида не подал, только ночью, когда в замке царицы все легли спать, вызвал к себе Иддину и Рахима и приказал им немедленно отправляться в дорогу, поспешить в Вавилон, первым делом сменить дворцовую стражу, взять под охрану городской дворцовый комплекс, обыскать все углы в цитадели — все проверить тщательно и без пропусков. Рахиму предписывалось осмотреть внутренние помещения царских покоев. Рахим было обмолвился, что он теперь не принадлежит к отборным, на что царь выразительно оглядел его и спросил.

— Опять дерзишь?

У Подставь спину мороз подрал по плечам, он торопливо согнул спину.

Теперь, обходя пустые гулкие помещения первого этажа, путешествуя по второму, он отметил про себя, что ремонт, по-видимому, был капитальный, с ломанием стен, устройством новых переходов. Наконец поднялся на третий этаж — далее за поворотом располагалась царская спальня. Оттуда доносился тихий разговор. Чей-то голос поминал каких-то каменщиков, который им по ночам покоя не давал.

— Тебе-то что, — отозвался другой, какой-то даже задиристый голос. Трудятся и трудятся. Наше дело маленькое, зато заплатить обещали щедро. Стой, кто идет? — тут же выкрикнул он, заметив дрожащий свет, упавший на стены коридора.

— Свои, — отозвался Рахим и выговорил тайное слово, однако оба часовых преградили ему путь, вытащили мечи. Один чуть впереди, другой сзади.

— Вы что ребята, — спросил Рахим, — совсем рехнулись? В царских палатах обнажать оружие?..

— Стой, тебе сказали, — подал голос тот, что был помоложе, позлее. Подними руки. Как ты здесь оказался, Нергал тебя задери?

— Вы, я смотрю, совсем обалдели от безделья. Я — декум царской конницы, помощник Нериглиссара. Вхожу в авангард, прибывший во дворец, чтобы проверить, все ли здесь в порядке.

— Нам плевать, чей ты помощник. У нас приказ никого сюда не допускать. Любого, кто посмеет проникнуть сюда без разрешения, мы предаем смерти.

— И многих вы предали? — не удержался Рахим, чтобы не съязвить.

— Достаточно, а сейчас придет и твой черед.

— Как ты разговариваешь с декумом, молокосос! — не на шутку рассердился Рахим. — Все, кончай разговорчики. Ступайте вниз по центральной лестнице и присоединяйтесь к своим друзьям.

В этот момент тот, что помоложе и позлее, внезапно выхватил меч и бросился на Рахима. Подставь спину едва успел отбить удар. Страж постарше не испытывал никакого желания затевать драку в царских покоях, тем более что он знал Рахима. Хорошо, что сзади подоспели воины декума и быстро обезоружили молодого.

Когда их вели вниз, один из солдат Рахима поинтересовался у начальника.

— Что здесь охранять, если господин в отлучке. Что-то мне не нравится эта прыть.

— Ты полагаешь, мне нравится? — спросил Рахим.

Между тем царь уже прибыл во дворец и, поприветствовав собравшихся на первом дворе, прошел на следующий — парадный — двор, освещаемый светом многочисленных факелов. Встреча была короткой, однако этих нескольких минут, когда писцы-тупшару и писцы-сепиру, братья правителя, высшие чины дворцовой службы выразили поклонами свое уважение к царственности правителя, Рахиму хватило, чтобы известить Иддину, что в покоях Навуходоносора поставлены надежные люди, и что он отправляется к родным, жившим в ту пору в Новом городе, на улице Шамаша-защитника, возле Солнечных ворот. О подозрениях, возникших у него во время обследования внутренних помещений цитадели, промолчал. Что он мог сказать? Что откуда-то тянет свежим воздухом, что факелы развешаны в странном порядке, что в отсутствие царя его покои почему-то было доверено охранять одним и тем же людям? Все это блажь! В бытность свою отборным, он тоже по несколько смен проводил на посту возле спальни господина. Теперь охрана царя — это забота Набузардана, вот пусть он и займется проверкой, кто и зачем перестраивал основание цитадели. Его задача на этом выполнена. Рахим направился в сторону боковых ворот, где располагался его пятидесяток. Большинство его воинов были родом из Вавилона и его окрестностей. Все они крайне устали — все-таки три дня шли без продыха! Никаких дополнительных распоряжения ему не прислали, стало быть, пора и по домам. По крайней мере, так всегда бывало после походов в прежние года. Заждались, наверное, встречи с родными. Однако не тут-то было. Возле самых ворот Подставь спину настиг молоденький отборный, очень похожий на того Рахима, который когда-то попал в армию с негодным к бою луком и десятком много раз использованных разнокалиберных стрел. Он передал приказ — всему пятидесятку спешиться, коней отвести на конюшни и там ждать. Оружие не снимать, спать по очереди, быть готовым выступить в любую минуту. Самого декума срочно требовал царь. Исполнять бегом, повысив голос, закончил отборный. Парень очень волновался и гордился своей миссией.

Ага, решил про себя Рахим, с места в галоп! Тут он заметил, что до сих пор ходит босой, верно, оставил сапоги в прихожей царских покоев. Послать кого-нибудь из своих за сапогами он не решился — носом чуял, что во дворце творится что-то неладное. Нергал их забери, сочтут его солдата за злодея, решившего покуситься на жизнь царя, потом малого не отмажешь! Что было делать? Вслед за посыльным он отправился на парадный двор, при этом изображал бег трусцой.

— Что ты там болтал насчет моих покоев? — Навуходоносор явно впал в гнев, однако глаза смотрели холодно, пронзительно. Очень емкий взгляд!.. Таким в прежние времена обменивался с Рахимом, когда не хотел прилюдно озвучивать свои мысли. Сам он с толпой придворных стоял в холле. Охрана была выставлена у входа и в конце первого марша лестницы.

Рахим упал на колени.

— Господин, я рта не открывал. Караулы проверил, дом обошел, ничего необычного не заметил. Я тут где-то сапоги оставил, когда обходил этажи. Позволь, господин, отыскать обувку. Все-таки в Дамаске куплены, из хорошей кожи, сносу нет.

При этом он изобразил на лице такое простодушие и жалость к утерянным сапогам, что в толпе невольно заулыбались, почувствовали себя свободней. Кто-то даже позволил себе хихикнуть. Царь тоже обмяк, тяжело вздохнул и в сердцах, обращаясь к Набониду и Набузардану, выговорил.

— Что взять с придурка?! — он развел руками. — Ищи сапоги…

Напряжение спало окончательно, средний брат царя Набушумулишир позволил себе рассмеяться.

— Наших доблестных воинов куда больше заботит потеря обувки, чем вражья сила. О встрече с врагом они мечтают, а о потере сапог жалеют. Будь славен, ты, Навуходоносор, слава и гордость Вавилона!

Рахим между тем отыскал свои сапоги за одним из священных быков харубу и принялся в сторонке не спеша натягивать их. При это он незаметно, но очень внимательно оглядывал сопровождавших царя придворных. Расслабился наконец начальник дворцовой стражи — этого молодца Рахиму прежде видеть не доводилось. Вздохнул с облегчением распорядитель дворца… Неожиданно Рахим поймал короткий настойчивый взгляд царя и чуть приметно кивнул.

Царь приказал всем удалиться, оставил возле себя Набонида, Набузардана и Иддину. Когда придворные вышли, подозвал Рахима.

— Что здесь? — тихо спросил царь и кивком головы указал на ведущую наверх лестницу.

— Многое переделали, непонятно для чего. Откуда-то тянет свежим воздухом. Я должен выйти, все должны видеть, что ты отпустил меня господин. Надо проверить одну догадку — сказал Рахим, — пусть через несколько минут Иддину сбросит мне веревку из окна, что возле крепостной стены, и я взберусь вовнутрь.

— Ты можешь толком сказать, что тебя встревожило? — спросил царь.

— Большинство отборных мне не знакомы. Начальник караула посмел обнажить оружие. Здесь, возле твоей спальни, страж тоже не раздумывая выхватил меч… Значит, ему было приказано. Кого он охранял здесь по ночам?

— Что делать?

— Спать нельзя. Выставить усиленные посты вокруг цитадели. Сюда привести еще десяток людей, желательно из моего пятидесятка. Тех, что были со мной в приграничьи… Пусть входят по одному, не привлекая внимания. Разместите их в темных углах. Господин, я даю советы, как подсказывает мне опыт и честь. Немедленно допросить этого отборного, кто постоянно стоял у царской спальни по ночам.

— Набузардан, ты понял? — спросил правитель.

— Но, господин…

— Эти меры кажутся мне разумными, — ответил владыка Вавилона. — Как полагаешь, Набонид?

Секретарь молча кивнул в знак согласия.

— Исполнять! — коротко распорядился правитель.

Рахим вышел во двор и не сдерживая себя громко выругался.

— Ступай на конюшню! Ступай на конюшню!.. Нет, чтобы домой отпустить.

Стоявшие возле входа стражники заулыбались.

Подставь спину вразвалку двинулся вокруг глухой стены, за которой прятались царские апартаменты, свернул за угол, добрался до тупика. Сверху из окна выбросили веревку. Рахим взобрался по ней, отдохнул несколько минут на узком подоконнике. За решеткой смутно угадывались лица Иддину и царя. Рахим шепнул.

— Я взберусь на крепостную стену. Сбросьте мне веревку с башни.

Он перебрался на крепостную стену, подозвал своего человека, стоявшего на часах на стене, и предупредил.

— Шум не поднимать! Приказ, понял? Видал, откуда я поднялся?

Тот кивнул.

— Следить за этим местом в оба!

Поверху стены, пригибаясь за зубцами он добрался до основания исполинской башни, вздымавшей чуть расширявшийся оголовок со смотровой площадкой над великим городом. Глухой шум доносился снизу, из жилых кварталов, позванивали струи в канале Аратху. На вершине Этеменанки полыхал огонь. Другие святилища тоже освещались скудным, дребезжащим пламенем костров. Ночь была светлая. Наполовину располневший Син с черного усыпанного звездами небосвода сумрачно взирал на Вавилон. Легкие пепельные тучки редко наплывали на его освещенную половину диска, тогда на стене становилось совсем темно.

Сверху, с башни, раздался крик выпи, тут же упала веревка. В следующую секунду Рахим, в полном вооружении, закинув щит за спину полез по щербатой, кое-где потрескавшейся стене. Надо бы оштукатурить заново, мелькнуло у него в голове, но это былизаботы далекие не завтрашнего дня. И не ему этим заниматься — вон сколько у господина блюдолизов! Пусть следят за состоянием укреплений. Интересно, почему господин каждый раз переглядывается с Набонидом? Как бы советуется — так поступить или иначе. И откуда господин знал, что необходимо с такой тщательностью осмотреть его покои? Что вообще творится во дворце? Ответов не было, он собственно и не доискивался до них. Его дело маленькое — проникнуть во внутренние помещения цитадели так, чтобы никто не видел. Запретным путем… Если ему удастся, значит, этой тропкой может пройти враг…

Вскарабкаться на верх, проскользнуть между зубцами ему помогли Иддину и Навуходоносор. Отдышавшись, Рахим ткнул пальцем в переброшенную через ограду веревку.

— Вот, господин, как можно тайно попасть в твои покои.

— Значит, и ты полагаешь, что может случиться что-то худое? — спросил царь.

— А кто еще так считает, господин? — Рахим не удержался от вопроса.

— Тебя это не касается. Так как насчет твоей печени, декум?

— Ей как-то неуютно в утробе, господин.

— Твоя печень, конечно, примета верная, но даже чтобы влезть на стену, злоумышленнику надо иметь сообщника внутри.

— Да, господин. Но если кто-то сумеет договориться со стражником у твоих дверей?..

Царь не ответил, пожал плечами, потом спросил.

— Что дальше?

— Теперь подождем, пока Набузардан не поговорит с этим, кого я прогнал от дверей твоей опочивальни.

— Ладно, пошли вниз.

В царской спальне было пусто — вообще внутренние покои царя производили на уже бывавшего здесь человека жуткое впечатление. Никаких запахов жилья, пустые коридоры, снятые со стен ковры, пустые постаменты, на которых недавно стояли тончайшей работы вазы из матовой белизны алебастра, странным образом укрепленный на стене факел.

Громко топоча, в комнату ворвался Набузардан.

— Господин, беда! Этого стражника, которого отослал с поста Рахим, нашли в караулке с мечом в груди. Свидетелей не было, но получается будто он споткнулся и упал на лезвие.

— Вот! — тихо сказал Рахим. — Это уже не печень!.. Позвольте, господин, я осмотрю стены. Господин, вам лучше бы покинуть спальню. Ты, Иддину, прикрой господина. И умоляю — более ни слова!..

Все трое — повелитель, жестом отказавшийся уйти, Иддину и Набузардан при обнаженном оружии разместились в углу спальни, возле входной двери. Рахим между тем вновь скинул сапоги и прошелся по полу. Кедровые доски были уложены плотно, ни одна не скрипнула. Затем принялся изучать стены, факел держал в руке.

Шло время. В комнату постепенно заползала густая ватная тишина. Стихли шорохи в коридоре, скоро погас факел и в комнате установился ровный, чуть колеблемый сквозняком полумрак. Свет источали две заправленные выжимкой из напты лампы. Рахим взял одну из них и продолжил обход стен. Постукивать не решился.

Вот не решился — и все тут! Рука не поднялась…

В дальнем углу была устроена ниша, здесь он сразу замер. Тончайший запах сырости долетел но него. С примесью чего-то сладковатого, а может, затхлого. Чуть дернулось пламя лампы, огонек потянулся к стене. Рахим вгляделся в отглаженную поверхность нарядной, багряного тона штукатурки. Едва заметная, волосяной толщины трещина прорезала ее слой. Обнес трещину она касалась пола. Рахим вернулся к повелителю и шепнул.

— Надо ждать. Господин, тебе следует покинуть спальню. Иддину, ложись на постель, завернись, однако оружие не снимай.

Все безропотно повиновались ему. На этот раз царь удалился — вышел в коридор, где на часах стояли воины из конного пятидесятка. Набузардан сел на пол у входа, Иддину занял постель. Рахим подобрался к нише, здесь тоже устроился на полу.

Время шло, в углу капали водяные часы, отбивали стражи. Скоро одна из ламп погасла, в спальне сгустился мрак, и в этот момент за стенкой что-то затрепыхалось. Всхлипнуло, прошуршало, одним словом, подало голос — и тут же стихло. Рахим медленно обнажил лезвие длинного ассирийского, с треугольным лезвие кинжала. Вскинул голову Иддину, Набузардан принялся стряхивать остатки дремоты.

Шорох повторился. Затем щель начала расширяться на глазах — часть стены отодвинулась, и в спальню проник темнокожий, в набедренной повязке человек. В его руке блеснул кинжал. Постоял принюхался, двинулся в сторону постели. Рахим беззвучно, с корточек, бросился на него, сделал подсечку и, перехватив руку с оружием, решительно заломил ее за спину незнакомцу. Тут подоспел начальник отборных и Иддину. Втроем они быстро скрутили незнакомца. Тот, связанный, тяжело хрипел и постанывал. Рахим развернул злоумышленника лицом к себе, поднес к лицу лампу.

— Базия! — удивленно выдохнул он. — Это ты?

Старший брат заскрежетал зубами, потянулся, попытался разорвать веревки. Появившийся в комнате Навуходоносор в сопровождении десятка отборных и воинов из пятидесятка Рахима коротко ударил его сапогом под ребра.

— Кто тебя послал? Говори!

Потом обратился к Рахиму.

— А ну-ка, Подставь спину, прижги ему волосы на груди. Ишь, какую богатую щетину отрастил. Парень, тебе худо придется, если ты не признаешься, кто тебя послал. Пошевеливайся, Рахим.

Декум медленно выпрямился, опустил голову, потом ответил глухо, прерывистым голосом.

— Это мой брат, господин. Если ты прикажешь, я готов убить его, но пытать… сына моего отца!..

— Это не брат! — повысил голос правитель. — Это — государственный преступник. Ты опять осмеливаешься перечить мне?..

Набузардан и Иддин-Набу застыли, как вкопанные.

— Господин… Я не могу терзать его плоть. Ты должен понять меня…

— Пользуешься моим расположением? — с угрозой в голосе спросил царь. Не веришь, что я прикажу утопить тебя, как нарушившего присягу?

— Не верю, господин… Иначе не служил бы.

— Послушай, Рахим, — Навуходоносор с жуткой отвратительной брезгливостью почувствовал, что не может оставить этот неуместный, лишний разговор. Этот подлый шушану вновь смеет перечить ему?

Навуходоносор раздельно повторил.

— Послушай, Рахим, твое упрямство вредит делу. Его всего равно будут пытать. Теперь делу дан ход. Подумай о себе, о своей семье… Что тебя удерживает? Ведь он не только мой враг, но и твой. Он покушался на твою жену.

— Да, господин, он мой враг. Но он же мой брат…

Навуходоносор тяжело вздохнул. Набузардан шагнул вперед, выхватил меч. Правитель рукой оттолкнул его в сторону, обратился к Рахиму.

— Чем ты можешь заслужить снисхождение, шушану? Скажи, ты, умник, как я должен поступить? Помиловать этого негодяя?

— Нет, господин. Тебе следует узнать имя того, кто нанял Базию. Я сам спрошу у него.

Подставь спину посадил пленника на пол, крепко встряхнул.

— Скажи, кто тебя послал, и ты получишь легкую смерть…

— Пусть Нергал оторвет твою голову, — не спеша, каким-то злым всхлипывающим шепотом ответил Базия, затем принялся изрыгать такие дерзкие хулы, что Набузардан не выдержал и вновь выхватил меч.

— Подожди, — вновь остановил его повелитель. — Так как нам быть, Рахим?

— Его ждут внизу, откуда он пришел. Мы похожи, я спущусь тайным ходом и попытаюсь взять того, кто послал Базию.

Иддину схватил его за руку.

— Рахим, ты рискуешь жизнью ради этого? Что, если внизу его ждут несколько человек? Он сам скоро признается, мои ребята выдавят из него имя злоумышленника…

— Стой, декум, — остановил офицера Навуходоносор. — Рахим подал дельную мысль. Он обязан рискнуть жизнью, иначе, клянусь памятью отца, ему не сносить головы. Ради чего он рискует — это его дело, — потом правитель помедлил и почти вслух добавил. — Если хочешь — его право. Пытки, крики много шума. Упущенное время… Это от нас не уйдет. Рахим, мне нужен результат. И не вздумай торговаться со мной!.. Как его добиться?

— Я спускаюсь первым, в набедренной повязке, лицами мы с ним схожи. Пяток моих ребят спускаются следом за мной. Пусть Иддину со своими отборными осторожно подберется к правому крылу цитадели, Базия мог прийти только оттуда. Если мы окажемся в помещении, один из нас передаст наверх весточку, где нас искать.

— Действуй, Рахим! Действуй, раб! — приказал Навуходоносор.

Подставь спину поклонился в пояс, вышел в коридор и распорядился.

— Убаллу, Хашдия, Рихети, Набай и Эа-нацир, скинуть сапоги. Следовать за мной.

В одной набедренной повязке он вошел в потайной ход и начал спускаться по скользким шершавым ступеням. Снизу отчетливо тянуло сыростью и знобящим холодом. Близкая опасность обострила слух, зрение, осязание. Чувства в те минуты стали у него звериными. Сердце гулко ухало в груди — пришлось перевести дух, унять расходившийся комочек. Ему доводилось видеть человеческое сердце… В битве, во время казней… Вырвешь из груди, оно еще трепыхается, парит… Успокоившись, он вновь двинулся вперед. Издали почуял чей-то потливый запах, потом услышал напряженное дыхание. Сопит человек молодой, не старше тридцати годков. Вроде бы один… Рискнуть смять его, сломит пополам и рукоятью кинжала по голове? Рахим подобрался еще ближе. Только бы тот не сразу узнал его, позволил приблизиться к себе!.. Наконец ожидавший внизу лестницы распознал его приближение.

— Это ты, Базия? — прозвучал в темноте чей-то голос. Сдавленно, робея…

Точно, ждет в помещении, осознал Рахим. Если он там не один? Была не была.

— Я.

— Как?

— Готово, господин. Он мертв.

Рахим на полусогнутых ногах, чуть скрючившись — так в детстве, получив от отца плетей за проказы, разгуливал Базия — вышел из темного прохода и оказался в узком коридоре. Хвала Мардуку, встречавший был один! Это же начальник дворцовой стражи?! Интересное дело… Очень интересное, только совать в него нос ему ни к чему. Скрутить негодяя, это всегда пожалуйста, а вот знать лишнее… Не надо.

Он приблизился к заметно расслабившемуся, переступившему с ноги на ногу благородному и коротко, рукоятью кинжала ударил его под ложечку. Когда тот перегнулся пополам, рубанул ладонью по шее. Начальник стражи начал заваливаться на пол. Рахим придержал его, потом тихо свистнул в проход, из которого бесшумно начали вываливаться люди. Последним оказался Навуходоносор, тоже босой, с кинжалом в руке.

Рахим, растолкал своих людей, подобрался к господину и шепнул.

— Начальник дворцовой стражи. Его надо поднять наверх и там порасспрашивать…

— Действуйте!.. — правитель пальцем указал на лежащего на полу человека. Два солдата подхватили благородного под мышки и поволокли по лестнице. Рахим и Навуходоносор между тем принялись осматривать помещение. Коридор в шагах десяти от начала потайного хода заворачивал за угол и упирался в дверь.

— Там, — указал на створку Рахим, — наверное, ждут условного стука.

— Может, взломать? — шепнул правитель.

— Нет, господин… Этот, благородный, он — слабак, господин. Ему сейчас зажмут яйца дверями и он все выложит, как следует стучать. Где мы находимся? Спаси, Мардук, но ведь это же половина вашего… — выдохнул Рахим.

Царь успел пальцами зажать ему рот. Глаза у Рахима полезли из орбит. Несколько мгновений он ошалело смотрел на царя, потом взгляд его осмыслился. Навуходоносор убрал руку, обтер пальцы о набедренную повязку воина.

В следующий момент сверху спустился посыльной и, радостно улыбаясь, доложил, что следует стукнуть три раза.

Навуходоносор, отчетливо понимая, что это глупо и недостойно правителя, тем не менее не смог удержаться от вопроса.

— А с этим что? — он кивком головы указал наверх.

Солдат тихо прыснул в кулак.

— Можете назначить его главным евнухом, господин.

Царь почувствовал гнев.

— Он мне нужен живой, говорящий.

— Так точно, господин, он будет говорить. Только очень тонким голоском.

Навуходоносор внезапно озлобился и приказал Рахиму.

— Стучи!

Тот тихо стукнул три раза. Дверь медленно поддалась и в следующее мгновение воины ворвались в просторный освещенный зал. Возле двери по бокам стояли два чернокожих телохранителя, по пояс голые, в шароварах. Люди Рахима тут же уложили их на пол. В дальнем углу шевельнулась занавесь, скрывавшая эту часть помещения. Навуходоносор приказал убрать эфиопов, всем удалиться. Когда его приказание было исполнено, он отдернул полог. Там, на разбросанных подушках, возлежал Набушумулишир. Услышав шум, он медленно приподнялся на локте, а увидев брата, окаменел и выпустил четки.

— Значит, говоришь, будь славен Навуходоносор, краса и гордость Вавилона? — спросил его правитель.

Глава 10

Расследование заговора производилось тайно, энергично и споро. Подлинный ход событий был известен только узкому кругу высших должностных особ и армейских военачальников из халдеев. По городу был пущен слух, что правитель то ли был ранен в походе, то ли серьезно болен, однако самые знающие, получившие инструкции у начальника городской стражи, утверждали, что Навуходоносор при смерти. Какой-то безумец покушался на его жизнь и опасно ранил государя. По этой причине был закрыт дворцовый комплекс, в него впускали и выпускали только доверенных людей. На следующее утро, когда встал вопрос о выяснении истинных планов заговорщиков, о тех лицах, которые были вовлечены в него, царь Вавилона после недолгих колебаний решил, что не имеет права быть таким же щепетильным, как Рахим, и приказал подвергнуть брата пыткам.

Число вовлеченных в преступление оказалось невелико и, если бы не бестолковость Бел-Ибни, заговорщики вряд ли рискнули сделать первый шаг. Набушумулишир полагал, что подготовка переворота завершена полностью, ждать далее было опасно. Всякий урожайный год, любое изобилие, опрокинувшееся на Вавилон — будь то силы зерна, военная добыча или заметный рост торговли, смерть Бел-Ибни, наконец, — могли вновь отодвинуть мечты царевича на неопределенно долгий срок. Набушумулишир устал ждать тиару. Тут еще хеттянка подлила масла в огонь, она постоянно подталкивала брата царя на решительные действия.

Верхушка жрецов держалась в стороне от непосредственного участия в заговоре, их интересовала только клятва будущего правителя публично казнить Бел-Ибни за святотатство. Лжеучитель должен был быть побит камнями — об этом впрямую заявил Навуходоносору верховный жрец Эсагилы, ветхий старик, державшийся не в пример остальным участникам заговора, уверенно и грозно.

В разговоре с Навуходоносором он ни в чем не уступил «юнцу» решительно потребовал смерти для святотатца, милости для несчастного Набушумулишира и решительного ограничения репрессий. Сошлись на нескольких высших столичных чиновниках, чья измена была особенно чудовищна, и провинциале Бабу-ах-иддине, связь которого с египетским фараоном была доказана очными ставками. Измена стране необходимо требовала смертной казни, в этом государь и верховный жрец оказались едины. Его решили сделать главным заговорщиком. Договорились также привязать к ним нескольких должностных лиц среднего звена — таких, как начальник дворцовой стражи, добавить с десяток мелких сошек, — и этим ограничиться.

Стоит ли, уговаривал правителя верховный жрец, выносить сор из хижины? На этот вопрос после некоторого размышления Навуходоносор ответил — не стоит, однако судьба брата, заявил правитель, это исключительно дело семьи, так что вопрос о его жизни или смерти брата будут решать сородичи.

— Крови не будет, — заверил он жреца. — Его удавят… Когда пробьет его час. А пока мне нужны деньги для организации нового похода и вы дадите мне их из сокровищницы храма.

— С возвратом? — спросил жрец.

— С процентами, — дал слово царь.

Поступив подобным образом, Навуходоносор отказался следовать советам Набонида, который рекомендовал правителю воспользоваться благоприятным моментом, уничтожить всю прежнюю, находящуюся в оппозиции к царской власти верхушку жречества и поставить во главе храмов своих людей. Вообще, предлагал уроженец Харрана, сейчас самое время приструнить всех недовольных и окончательно усмирить Заречье.

— Ты опять за свое? — поморщился Навуходоносор.

— Урсалимму должен быть разрушен! — заявил Набонид, через два дня после раскрытия заговора назначенный первым визирем.

Царь помедлил, потом снизошел до объяснений.

— Ты что, не понимаешь, что требуешь невозможного? Заруби себе на носу — возврата к прежней политике царей Ашшура не будет! По крайней мере под сенью моей царственности!.. Это у них вошло в привычку чуть что на полный размах раскручивать кровавую карусель! Набонид, неужели тебе не ясно, что, в конце концов, Бел-Ибни прав. Моя печень полнится печалью, когда я смотрю на вас, близких мне людей. Если даже вы не в состоянии осознать в чем смысл царственности, о которой говорил старик, то дело худо. Если даже самые доверенные люди понимают мечтания уману как безграничное, основанное исключительно на силе владение землей, значит…

Он развел руками.

Набонид склонился в пояс.

— Твой разум, господин, столь же велик, как и твоя царственность. Прости, если я не в состоянии постичь ее. Поверь, господин, я говорю искренне, я готов исполнить любое твое пожелание.

— Вот и исполняй.

Отпустив первого министра правитель задумался о неизбежном, о насущной необходимости отступить, в чем так страстно убеждала его жена. Только Амтиду, спешно вернувшаяся в Вавилон, чтобы быть поближе к мужу, да разве что Рахим-Подставь спину нутром чуяли всю прелесть, неотвратимость идей старика. Амтиду в силу великолепного ума, сокрытого в ее печени — возможно, поэтому Мардук и не дал им наследника, — Рахим же по причине исконного здравого смысла, оберегавшего его в этом гадюшнике, называемом двором царя царей, повелителя Вавилона Навуходоносора.

Вот и Набонид, преданный пес, ликующий от того, что свалил впавшего в детство старика, потерявшего на склоне лет голову от страсти, — не осознает, что даже если провести полномасштабные репрессии, где уверенность, что корни заговора будут окончательно искоренены. Кровь вызывает кровь, об этом его еще отец предупреждал. Разить надо сразу, напрочь, но только в том случае, если казнь поможет упрочить власть, а не ослабить ее. Наказать смертью каждого десятого во взбунтовавшихся частях? Будут ли остальные воины сражаться также доблестно, как сражались ранее? Переворошить Вавилон сверху донизу, наполнить доверху сточные канавы человеческой кровью? Сколько лет в таком случае уйдет на то, чтобы все улеглось, утихомирилось? Как добиться спокойствия, согласия в городе — вот о чем первому министру следовало подумать в первую очередь. Но ему не дано понять смысла власти. Вера в Вездесущего вовсе не ярлык, дающий право на любые, самые чудовищные поступки в утверждении истины. Бел-Ибни тоже не до конца проник в суть проблемы — так всегда бывает с теми, кто приближен власти, но полновесной тяжести ее не ощущает или ощущает не в полной мере. Помощники всегда готовы к самым решительным действиям, к самым неприемлемым шагам. Благо, что старик-уману оказался не готов к проведению последовательной политики. Может, Набонид когда-нибудь поумнеет?.. Хотя вряд ли, это дается от богов, с рождением. Или в том случае, когда сам сядешь на трон…

Было во всей этой истории с заговором темное, очень интересующее Навуходоносора место: каким образом Набушумулишир намеревался обезопасить себя от армейской верхушки, от многочисленных ветеранов, которые готовы горло перегрызть всякому, кто вздумает поднять руку на их царя-защитника? Братец на допросах с пристрастием тоже темнил, излагал какие-то совершенно дикие версии. Мол, он собирался пообещать халдейскому офицерству, что будет продолжать политику брата, одарил бы военачальников крупными поместьями.

— Все это потом, — перебил его Навуходоносор. — Но в первые дни как бы ты смог удержать их от бунта? Слушай, прошло всего лишь три дня, как я вернулся в Вавилон, по городу ходят слухи, что я серьезно болен, армия волнуется. Стоит объявить им, что я, упаси меня Нергал, ушел к судьбе, они же ринутся на штурм дворца, чтобы убедиться, что меня больше нет.

— Ты преувеличиваешь, — жалобно отозвался посаженный в колодки царевич.

— Нет, братец, ты не мог не предусмотреть, какой исход ждет тебя, когда бы армия узнала, что я погиб от оружия в собственной постели. А ну-ка, подбавь ему, — приказал он палачу.

Набушумулишира жгли огнем. Допрашивали его в доме стражи, в глубоком подвале. Тот выл, кричал, кто мог его услышать?

Только после нескольких часов дознания Навуходоносор получил правдивый ответ. Набушумулишир признался, что мыслил отправить армию в поход.

— Сразу после возвращения в Вавилон? — удивился царь. — Сразу с марша?.. Такое даже мне не под силу.

— Тебе не под силу, а я сумел бы.

— Как?

— Армия выступила бы в поход против Элама.

— Какой смысл восточному царству идти воевать Вавилон, который ему явно не по зубам.

— Они и не собирались воевать Вавилон. Их задача выманить армию из стен города. За это им было хорошо заплачено.

— Ах, вон в чем дело, — покивал царь. — Но ты уверен, что они остановились бы на полдороге?

— Да, — отозвался царевич.

— А я не уверен! Хорошо, как ты должен был бы им дать знать, что пора выступать?

— Послать гонца…

— Вот!.. Вот оно!.. — Навуходоносор даже поднялся из-за стола. — Ты готов был рискнуть армией, надеждой и опорой страны, ради тиары?

— Они, в Сузах, опасаются только тебя.

— Что ж, придется тебе послать гонца в Элам. Пусть выступают.

Весть о походе эламитов пришла в город спустя две недели после «ночи измены», когда в городе начали стихать волнения, вызванные болезнью царя и попыткой заговора. Вавилон жил в напряженном ожидании. Царь на людях не появлялся, в то же время его брат посетил торжественную церемонию восхваления Мардука, состоявшуюся в Эсагиле. Правда, охрана его была увеличена, и к царевичу никого близко не подпускали. Вот еще новость «друг царя», подхеттятник, как его посмеиваясь называли в народе, ученый жрец Бел-Ибни подвергся опале и сидел под охраной в своем загородном доме. Мятежные эмуку добровольно сложили оружие, так и сидели в своих лагерях, что располагались в пригородах Вавилона. Ждали своей участи? А может, пока во дворце царила смута, ими некому было заниматься? Кто мог сказать? Серебро и довольствие им так и не были выплачены. Более того именно эти, не самые сильные в армии отряды были посланы против эламитов. Им сказали смойте дерзость и своеволие кровью! Помимо этих ненадежных частей в поход была отправлена лучшая эмуку тяжелой пехоты и несколько эмуку отборных лучников. Воинам объявили — кто пожелает, может остаться дома, те же, кто не потерял храбрость, будут достойно вознаграждены. Воины провели сходку и эмуку ринулись на Элам в полном составе. Поход возглавил Нериглиссар. Войско двигалось на удивление ходко и, переправившись через Тигр, уже через неделю добралось до маленькой речушки, где Нериглиссар, получив донесение от разведывательных пикетов, что с юго-востока к ним приближается большие силы эламитов, остановился. В полдень вавилоняне могли видеть многочисленные отряды врага, разбившего лагерь на противоположном берегу.

Каким образом, откуда, кто принес страшное известие, неизвестно, только сразу после остановки по лагерю побежал слушок, что, мол, в Вавилоне отправился к Нергалу Навуходоносор, сын Набополасара.

Мрачные настроения царили в стане халдеев, особенно в рядах мятежных частей, тем более, что доставленный в шатер Нериглиссара захваченный разведкой эламит громко похваливался перед сбежавшимися посмотреть на него воинами, что завтра все они, вставшие на пути победоносного Элама, будут уничтожены. Вавилон будет взят, его сокровища станут добычей восточного царя. Пленный так и заявил во всеуслышание — ваш повелитель отправился к судьбе, а без него вы сброд! Теперь вы и ваши семьи — наше достояние!

Эту же чушь и похвальбу язык нес и на допросе, потом неожиданно предложил Нериглиссару отступить, более того — присоединиться к эламитам. В этом случае им будет обещана двойная доля добычи и спасение семей воинов, родом из Вавилона. Нериглиссар терпеливо слушал варвара, долго играл бровями, держал паузу, время от времени вздыхал, потом наконец ответил.

— Подожди до вечера.

Пленного посадили у палатки полководца, даже на кусок ячменного хлеба расщедрились. Ближе к заходу после раздачи пищи, когда шум в лагере стих, от западных ворот, от костра к костру, от палатки к палатке, побежал легкий шумок, скоро обернувшийся рокотом ликующих выкриков, возгласов, здравиц. Торжествующий рев поднял эламита на ноги. Впереди конного отряда, со стороны Аккада, на огромном вороном мидийском скакуне ехал плотный, с редкой бородой, перешибленным носом, человек. На голове каска, украшенная страусиным пером, доспехи ярко посверкивали в лучах заходящего солнца. Воины бросались навстречу колонне, стеной вставали по бокам прохода и все разом, мощно, в едином порыве, дружно выкрикивали: «Кудурру! Кудурру!»

Вслед за конницей двигалась тяжелая пехота. Навуходоносор со своим отрядом прорезал лагерь от ворот до ворот, выехал на берег речки. Войско по тайному приказу Нериглиссара тут же начало выстраиваться в боевой порядок… Вот уже грянуло громовое «Эллиль дал тебе величье, что ж, кого ты ждешь…»

Всякий шум стих в лагере эламитов. Передовые посты горцев — все поголовно — бросились наутек. Навуходоносор однако остановил войска, поднял руку и дал отбой. Объявил громко — завтра, с утра. Эти слова мигом разнеслись по лагерю вавилонян. Отборный Нериглиссара развязал руки и ноги пленника, зевнул и сказал.

— Молись своим богам, эламит. Ты свободен. До завтра… Завтра все ваше станет нашим. Беги…

Поутру, когда туман рассеялся, перед вавилонским войском лежал брошенный лагерь восточных варваров, костровища, порубленные кусты вдоль реки. Навуходоносор приказал построить войско в походный ордер и обратился к солдатам с короткой, но очень доходчивой речью.

— Гоните их! Убивайте каждого, кто посмеет поднять против вас оружие. Берите их в полон! Все добро этого подлого племени ваше, мое — только живая сила! Все рабы-мужчины — мои! Ясно, ребята?!

«Эллиль дал тебе величье, что ж, кого ты ждешь?» — было ему ответом.

Халдеи двинулись прямо на столицу Элама Сузы.

Огромный поток зерна потек в Вавилон из покоренной страны. Пленных мужского пола было взято десятки тысяч. В первый же день, вернувшись из похода, Навуходоносор приказал тайно удавить Набушумулишира и начинать процесс над Бабу-ахе-иддином.

Вечер он провел с Амтиду, заметно похудевшей за то время, что провела в Вавилоне. Погода вроде бы стояла сухая, было жарко, разве что пыльные бури изредка донимали горожан, и все-таки состояние жены вызвало у Навуходоносора тревогу. На следующий день он отправился в загородную усадьбу, где под домашним арестом безвылазно сидел Бел-Ибни.

С того дня, как по приказу Набонида, старику было показано растерзанное тело хеттянки, уману находился в тяжкой, граничащей с помешательством прострации. Бел-Ибни почти ничего не ел, целыми днями просиживал у себя в опочивальне, надев на нос оправленные в проволоку выпуклые линзы из горного хрусталя, что-то чиркал на пергаменте. По ночам перебирался на крышу и подолгу наблюдал за звездами. Охранникам было в диковинку, чем может заниматься на крыше человек, пусть даже ученый и грамотный, если у него нет инструментов, рабов, писца, который бы записывал навеянные божественным откровением наблюдения? Этот же сидел, закутавшись в мидийские овчины, и смотрел на небо. Молился, что ли? Кто их поймет, умников?

Здесь Навуходоносор и застал учителя. Первым поприветствовал его, следом Рахим молча поклонился «другу царя» и устроился в уголке.

Царь рассказал старику о походе на Элам, о бескровной победе, одержанной вавилонянами. О дарованной им звездами и волей Мардука, Сузах, столице восточного царства, количестве захваченной добычи — все с цифрами, на память.

— Уману, я пришел к тебе, чтобы напомнить о своей просьбе. Когда ты намереваешься приступить к сооружению цветущей горы для моей Амтиду? У меня нет времени, старик, жене плохо.

Бел-Ибни не ответил. Он долго сидел, посматривал то на звезды, то бросал взгляд в земную, покрытую ночным пологом даль. Что он там видел? Кто знает… Потом опустил голову. Царь не торопил учителя. Рахим в свою очередь отметил, что, наглядевшись на звезды, на зыбкую, подсвеченную искорками костров тьму, старик вроде бы печень свою принялся рассматривать? Что он там искал? Ответ на какой вопрос?..

— Мои мысли иссякли, Кудурру, — наконец откликнулся Бел-Ибни. — Я бессмысленно провел в светлом мире отведенные мне дни, теперь жду, когда Всемогущий отправит меня к судьбе. Я помнил о твоей просьбе — ведь это была просьба, не так ли?

Навуходоносор кивнул.

— Я помнил о ней даже тогда, когда мне показали ее… Мою… Если ты дашь мне слово, что на одной из колонн будет написано ее имя, я возьмусь построить висячий сад.

— Нет, учитель, на колоннах, на закладной табличке, уложенной в фундамент, — царь перевел дух, — в годовой хронике, которую ведут жрецы, будет только одно имя. Так устроен мир, почтенный. Я делаю этот подарок той, кто все эти годы владел моей любовью и мыслями, и ни с кем делить его не желаю. На это моя царская воля. Твоя обязанность — создать чудо. Я не знаю, чьим именем люди, когда мы оба уйдем к судьбе, назовут эти сады, но я должен сделать подарок, каких никто и никогда — ни в допотопное, ни в наше жуткое время — не подносил женщине, существу слабому, обладающему изворотливым, порой зловредным, умишком и бездной нежности и понимания. Я помню, что меня родила женщина, я люблю женщину и не знаю, как буду жить, когда потеряю ее.

— Она совсем плоха? — спросил Бел-Ибни.

— Да, очень похудела, щеки ввалились, на них румянец выступил. Как ты и говорил…

Опять наступило молчание. Наконец Бел-Ибни спросил.

— Почему ты не убил меня, Кудурру? Ведь это по моей вине… Только для того, чтобы я возвел этот сад?

— И для этого тоже, но это не главное. Суть в том, что я, как и ты, желаю, чтобы истина о Создателе стала доступна всем и каждому. Принята печенью и сердцем, взвешена и осмыслена. Чтобы она вос-тор-жест-вовала! Для этого не требуется разрушать Урсалимму, для этого, может, достаточно возвести посреди равнины цветущую гору, подвесить к облакам яблоневый, вишневый, гранатовый, грушевый — какой там еще? — цвет. Озарить сад лилиями и лотосами, окропить хрустальной водой из фонтанов.

— Кудурру, — откликнулся старик, — я не понимаю, о чем ты? Я всю жизнь размышлял о сокровенном, о начале начал, о причине мира, а ты о чем? О своей прихоти? О земной мощи?

— Сила силе — рознь, — ответил Навуходоносор. — Бог есть не только Создатель, Вседержитель, Судия — он прежде всего Любовь. Так учит Иеремия и он прав. Пойми, простак, истина многолика, но все равно она — истина, и, возведя сады, я как бы объявлю всем черноголовым, где бы они и когда бы не жили — смотрите, я велик! У меня достало сил повторить деяние Творца и создать на равнине цветущую гору. Ради каприза, по прихоти — скажут завистники. Он выпячивает свое величие, кичится своей мощью, заявят неразумные. Разумные же зададутся вопросом — как же боги позволили ему воссоздать на этом болоте то, что низине не предназначено? Как простили дерзость? Выходит, он воистину пользуется их любовью? Они, разумные, спросят, а я отвечу — не их любовью, а Его любовью. Мардук наградил меня силой. Он, единый и могучий… И черноголовые мне поверят. Неужели ты, наивный старик, всерьез решил, что люди поклоняются картинкам, изваяниям, верят в то, о чем вопят жрецы? Неужели ты на самом деле надеялся, что стоит только сменить изображение на портрет Единого да издать приказ, все сразу попадают на колени и вознесут молитвы Вездесущему?

Навуходоносор вздохнул, примолк, опустил голову, видно, тоже решил посоветоваться с печенью. Что она нашептала ему, Рахим понять не мог, только сердце билось часто, дерзко..

— Бог — есть истина, а истина есть любовь. Да, я вынужден буду разрушить Урсалимму. Подлые иври опять начали поворачивать носы в сторону Египта, и мне придется исполнить волю Господина. Я всегда исполнял его волю, но, помилуй меня Нергал, что-то в этом светлом мире я могу сделать по своему усмотрению?! Вот о чем я молю Создателя. Если решено судьбой забрать у меня Амтиду во цвете лет, — он всхлипнул, — то уж сделать ей подарок перед смертью я волен? Скажи, старик, я имею на это право или нет? Ответь, старик?.. Я не ропщу, не проклинаю небеса, у меня хватит духу исполнить волю Бога, но сад-то я могу заложить?!!

По небу чиркнула звездочка, вот еще одна, в созвездии Колесницы.[815] Вокруг было тихо, таинственно, каждый шорох был полновесен, грузен, наполнен смыслом.

Бел-Ибни молчал. Что он мог ответить? Что прозрение всегда запаздывает? Что истинна многолика и только лишь изредка, ничтожными гранями, соприкасается с единичной человеческой правдой? Построить сад на радость умирающей женщине, поднести его блюдечке и тем самым угодить Блаженному, восседающему там, на небесах? Странное желание, неразумное, несвязное, но в тумане слов, которые приводил Кудурру, посвечивало что-то теплое, манящее, иное. Пусть даже непонятное. Словно приоткрылась дверца, плеснуло из щели светом и вновь створка затворилась. Там, за дверцей пребывал Он, позволивший дерзким и неразумным поднять камни, метнуть, причинить ей боль?.. Ах, Всеведущий, зачем такие муки?..

Навуходоносор тяжело вздохнул, вытер подолом пурпурного плаща лицо. Сказал просто.

— У тебя нет выбора, старик. Либо ты все эти годы, начиная с дома таблички, лгал мне насчет неразделимой благой силы, либо делом подтверди, что твои домыслы — суть мироздания. Ничто личное, твои желания, надежды, знания, теперь не играют значения. Я знаю как трудно примириться с тем, что приносит боль. Но ни у тебя, ни у меня нет выбора. Мы должны сделать этот подарок. Переступить и сделать. На цветущей горе никому в голову не придет преклонить колени и возблагодарить Господина. Там будут набивать утробы, лакомиться плодами, может быть, удивляться — все так просто и доступно. Я буду пускать туда детей, они начнут тайком воровать фрукты, швырять камушки в фонтаны. Пусть… Пусть мальчишки играют. Мы с Амтиду так хотели иметь мальчика. Скажи, старик, разве я не могу иметь мальчика от любимой женщины? Разве у меня нет на это права?.. Скажи, старик…

Он вновь замолчал. Рахиму стало грустно, невыносимо тоскливо и одиноко. Он отвернулся, удивленно глянул на звездное небо. Неужели звезды способны нашептать такие мудрые слова? Неужели они так говорливы и простодушны? Неужели все дело в том, что просто следует научиться различать язык звезд?

Царь кашлянул, прочистил горло.

— Хорошо, уману, если ты полагаешь, что я не найду тебе замену, ты заблуждаешься. Набонид поклялся, что возведет гору в течение полугода.

Старик усмехнулся.

— Каким же образом он решил соорудить ее?

— Это будет насыпь, переложенная рядами скрепленных асфальтом кирпичей.

— Ну, надумал! — всплеснул руками старик. — Подобную кучу земли в течение нескольких лет размоет дождями, она утопит твой дворец, Кудурру, в грязи.

— Этого я и опасаюсь, — кивнул царь. — Как бы ты посоветовал начать строительство?

— Советовать не берусь. Построить берусь, могу поделиться с тобой, как необходимо возводить террасы, как подавать наверх воду, как разместить фонтаны и насадить растения. Каждый верхний ярус ложится на колонны, которые следует устроить неопробованным до сих пор способом. Четыре колонны будут образовывать арочный свод. Смотри, — старик принялся чертить палкой на глиняном полу крыши. — Вот арка, она соединяет два столба и поддерживает груз. Если мы перпендикулярно плоскости, в которой находятся эти две опоры, поставим еще пару столбов и завершим их аркой, то две арки соединятся и на образованных ребрах устраиваем купол, на который можно насыпать землю, устраивать фонтаны… Также можно поднять следующий этаж.

— Какой же прочности должны быть эти столбы, чтобы удержать такой вес?

— Правильно, мой мальчик. Столбы следует вырубить из самого твердого камня. Теперь что мы выигрываем…

— Конечно, учитель! — воскликнул Навуходоносор, — сооружение внутри получается полое, там можно и трубы проложить, и следить за сохранностью всего сооружения.

Бел-Ибни похвалил правителя.

— Ты всегда был умницей, Кудурру…

— Послезавтра приступишь! — перебил его Навуходоносор. — Завтра тебя перевезут во дворец. Рабов-эламитов уже пригнали…

Старик не ответил, вновь уставился на звезды, словно ждал от них подсказки, потом неожиданно повторил свой вопрос.

— Почему же ты все-таки не убил меня, Кудурру? Почему не отдал на растерзание жрецам. Я не ищу смерти, но, пойми, жизнь мне тоже невмоготу.

— Придется потерпеть, учитель.

— Как ты стал похож на отца, Кудурру.

Царь не ответил, только пожал плечами.

* * *
Возведение висячих садов было закончено в начале шестнадцатого года царствования Навуходоносора, когда Амтиду уже было трудно вставать с постели.

Зима — или дождливый сезон — в том году выдалась на удивление мягкая, без долгих нудных дождей, пронзительных ветров. Лило в меру, было не так зябко, как в обычные годы, однако ничто не могло спасти угасавшую на глазах Амтиду. Она совсем высохла, стала тоньше той девочки, с которой Навуходоносор в первый раз встретился на берегу Тигра. Долгие минуты проводил правитель у постели жены — рассказывал, как подвигается дело, подвозил царицу к окну, объяснял, где будут устроены фонтаны, спрашивал совета, где какие цветы посадить. С его лица не сходила кривая, даже какая-то глуповатая усмешка или гримаса. Амтиду охотно откликалась, одолевала болезненное состояние — ей все было интересно. До самой смерти она живо интересовалась, где Кудурру собирался разместить пальмы, что за водоемы и фонтаны предполагает устроить старик-уману, какого качества и каких сортов саженцы прислали ей отец и брат? В опочивальню приносили молоденькие, в два локтя деревца, она осматривала их, потом приказывала сажать. На террасах были устроены и полнозрелые растения. По верху третьего яруса стайками высадили взрослые финиковые пальмы — издали действительно казалось, что они плывут по воздуху. С внешней стороны верхние террасы выложили кирпичам, покрытыми нежно-голубой глазурью, издали создавалась полная иллюзия, что пальмы плывут по небу. Особенно если кучевые облака заполняли небосвод. Для тех, кому впервые довелось увидать сады, это было незабываемое зрелище. Простодушные открывали рты, когда повыше ворот Иштар обнаруживали висящие в небе пальмы, а под сенью их метелок, между легкими облачками, гранатовые яблони в полном цвету. Путники так и застывали, ошарашенные, потом уже переводили дыхание и начинали восхвалять Мардука за то, что довелось им увидеть неслыханное на всем белом свете чудо. Будь славен, Вавилон, сумевший украсить своими деяниями небо! Будь трижды славен Навуходоносор, сумевший возвести цветущую гору посреди равнины!..

Окончить строительство царь приказал не позднее месяца после сева ячменя — ему пора было выступать в новый поход. Скверные новости приходили из Заречья. Иудея поддалась на уговоры нового фараона Псамметиха II. Измена зрела день ото дня.

В месяце ташриту царице стало совсем плохо, ночью кровь пошла горлом. Она еще держалась, улыбалась вымученно и наконец после праздника осеннего равноденствия попросила мужа вынести ее в сад, чтобы она смогла своими глазами осмотреть рукотворное чудо. Навуходоносор сопровождал ее, рядом ковылял вконец одряхлевший Бел-Ибни. Сопровождали царя Рахим и Иддину. Прогуливались недолго, Амтиду скоро зашлась в кашле. Рабы, тащившие носилки бегом поспешили в опочивальню, следом поспешил Бел-Ибни, однако час пробил.

Ночью при свете ламп, заправленных выжимкой из напты, царица Вавилона ушла к судьбе.

Царь находился рядом, все также глуповато кривил рот. В последнее мгновение не выдержал, вышел из спальни, устроился в нише возле Рахима и, как только ему сообщили новость — подошла служанка и на немой вопрос повелителя легонько кивнула — разрыдался. К постели матери привели повзрослевшую уже Кашайю и младшую сестренку (предположительно, ее имя было Эанна), затем усопшей занялись жрецы храма богини Нинмах.

Спустя две недели покинул светлый мир и Бел-Ибни. Ушел тихо, во сне. Было ему от роду чуть более восьми десятков лет. По обычаю его похоронили на родном подворье, рядом с отцом и матерью.

Глава 11

Вот какие звуки долгие годы не давали покоя слепому пленнику, заключенному в дом стражи после взятия Иерусалима и разрушения храма Господня. Это неясный, то ли блеющий, то ли хрюкающий, перезвон проникал в его каморку в ночь между шестым и седьмым днем празднования Нового года. Долгие годы Седекия недоумевал, что бы мог означать этот рокот, напоминающий шум моря. Только спустя несколько лет после того, как он угодил в темницу и получил разрешение кричать в дни праздника, бывший правитель Иудеи осмелился спросить стражника, приносившего ему еду и воду, что там творится на улицах Вавилона, по какому поводу этот шум?

Тот ответил не сразу — видно, колебался, стоит ли нарушать запрет на разговоры со слепцом, потом все-таки решился.

— Завтра день спасения Мардука…

Его голос во тьме прозвучал так загадочно, так необычно, словно во вселенную, выстроенную в мозгу несчастного узника, прорвалось что-то могучее и чужеродное. Весть ниоткуда? Ни от кого? Из иной запредельной дали? Седекия настолько опешил, что в первое мгновение даже слова в ответ не мог вымолвить. Наконец собрался с силами.

— День спасения Меродаха?.. Кто же там ропщет?

Он напрягся — неужели не будет ответа? Неужели незнакомый человеческий голос был рожден в его окончательно облысевшей голове, где родятся и должны родиться мысли, какого бы мнения на этот счет не придерживались изверги-вавилоняне?

— Что ропщет? Свиньи, что же еще! Кто же смеет противиться богам, как не эти мерзкие и грязные твари! Их гонят в Вавилон, чтобы завтра принести в жертву. Вот уж нечистая сила, эти свиньи, но мясо — объедение! Завтра весь город его отведает…

Свиньи, конечно, самые грязные животные на свете. Это понятно, того же мнения придерживались жители Иерусалима и сам Седекия, созидатель единичной, наполненной беспросветной тьмой вселенной — эх, кабы ему еще и Слово! — но ропот зачем?

— Сколько же их пригоняют?

— Много, глазом не охватить. С десяток тысяч будет…

Спаси его Боже! Что же это за город, в котором люди смогли возвести висячие сады и пригнать на убой сразу десять тысяч свиней?!

Разговор на том увял, а пленник, устроившись на ложе — познав тайну звука, его уже не тянуло к щели — прикинул, как было бы ладно, если в бытность свою правителем цветущей, Богом отданной его народу страны, он не поддался бы на уговоры Делайи и Гошеи и не решился связать свою судьбу с Псамметихом, сыном Нехао. Жировал бы сейчас в Соломоновом дворце, отмечал бы пасху — достойно, без всяких подобных звуков, в посте и молениях. Теперь лежи и вздыхай…

Все — от жадности! От нежелания делиться с далеким и, казалось, наконец присмиревшим волком большими жирными кусками, которыми одаривала его плодородная земля Палестины. Десять мирных лет! Стоит только задуматься, голова кругом идет! Как возросли торговые обороты, на какие богатые урожаи расщедрился Господь для своего народа, насколько выгодно было посредничество в контрабандной торговле, которую вел с восточными землями так и не склонивший головы перед волком Тир. Это было золотое дно, только черпать из него приходилось украдкой, постоянно озираясь, как бы писец из Вавилона не пронюхал о богатой жиле. Конечно, с писцами и контролерами из Вавилона тоже можно было договориться. Но не сразу! Сначала приходилось искать подходы, потом осторожно, через пятые руки подсунуть им что-либо из самоцветов, вправленных в золото или серебро. Иерусалимские ремесленники были особенно искусны на подобные безделушки. Потом уже можно чем-нибудь более существенным одарить. Наконец, договаривались о проценте, и тут на тебе — сменившего гнев на милость писца прогоняют и присылают нового. Тот начинает мести так, что только успевай сундуки прятать. Но все не спрячешь — сколько всего за эти годы накопилось! Иной раз в город приезжали настолько ушлые ребята, ухитрявшиеся вымести всю подать до последнего шекеля.

Сколько можно было терпеть такое положение?

Седекия схватился за грудь — опять сердце заныло. В последнее время часто начало покалывать в левом боку. Он затих, скоро боль отступила, вновь потекли воспоминания.

Первым выход из тупика ему подсказал князь Делайя, сумевший ускользнуть, когда пленников из Иерусалима десятками сгоняли на Дамасскую дорогу. Не иначе, как откупился. Он и намекнул, что любимая жена Навуходоносора подыхает, а фараон Псамметих имеет людишек в своем войске никак не меньше, чем у волка.

Седекия пожал плечами.

— То, что у нашего врага, правителя Египта, большое и сильное войско, факт досадный, но обнадеживающий. Это я могу понять, но при чем здесь смерть царицы?

— Господин, она дочь Киаксара и сестра его наследника Астиага. С ее смертью рушится союз между Вавилоном и Мидией. Пока царица была жива, Киаксар мирился с тем, что зять посмел влезть в Элам, пусть даже те первыми выступили в поход. Как только царица выйдет из игры Киаксар двинется на Вавилон. Вам, господин, хорошо известно, как зажирел наш доблестный повелитель. Сколько у него появилось добра…

— А если Киаксар повернет против Лидии, нашего союзника, тогда у Навуходоносора будут развязаны руки, и он непременно исполнит пророчество, которое огласил Иеремия.

— Этот старый, выживший шакал достоин участи Урии! — озлобился Делайя. — Даже если Мидия двинет свои войска в Малую Азию, все равно мы в выигрыше.

— Это как же? — удивленно поморгал правитель Иудеи.

— Очень просто. Навуходоносор не сможет получить оттуда подмоги, набрать там наемников.

— Возможно. Скажи, Делайя, почему ты так хлопочешь о делах Псамметиха и откровенно склоняешь к предательству своего господина? Уж не потому ли, что фараон отписал тебе в Дельте большую усадьбу и тебе будет куда спрятаться? А где я смогу найти укрытие? Кто примет лишенного трона правителя, даже если мне удастся выскользнуть из волчьих лап?

— Тебя примет брат твой Псамметих. И не к измене я тебя склоняю, а к тому, чтобы ты осознал — избранный народ должен жить достойно, это значит, свободно. Никто не убедит меня, что ярмо приятнее для шеи, чем золотая цепь — символ независимого и сильного правителя.

— Можно подумать, что Псамметих не припас за пазухой такое же ярмо для меня.

— Нет, господин, это я могу обещать твердо. Ему нужен союзник, а не подданный. Союзник, озабоченный собственной безопасностью, будет сражать храбро, до конца, в то время, как раб только и ждет момента, чтобы поменять хозяина.

— Мы крепко рискуем, Делайя, ты об этом подумал?

— Да, господин, но вспомни, что скоро следует ждать очередной орды чиновников из Вавилона. Что после их набега останется в твоих закромах?

Что было, то было, вздохнул слепец. Этот разговор состоялся года за два до принятия окончательного решения. Сколько месяцев он томился, страдая от жадности, от наглости посылаемых из Аккада писцов, от поборов на армию, на охрану границы, на подарки к празднованию Нового года, на день рождения наследного принца Амель Мардука… Всех тягот было не перечесть.

Советовался он и с Иеремией. Тайно зазывал его в свой дворец, расспрашивал, о чем Яхве повелел известить народ? Может, Господь что-нибудь и для правителя этого народа припас? Может, есть надежда как-то договориться, умилостивить Создателя, заручиться, наконец, поддержкой?..

— Конечно, — соглашался пророк. — Распорядись, чтобы всякий иудей, за долги попавший в рабство к соседу своему, был немедленно освобожден, как того требует закон Моисеев. Объяви, что и впредь не допустишь подобного извращения завета. Запрети всякое деяние в субботу. Предай огню чужих кумиров, запрети поклонение чужим бога, — и милость Господа оросит Израиль.

— Ты хочешь сказать, — спросил Седекия, — что Всевышний наказывает избранный народ за то, что они всего лишь люди? Обычные, страдающие от грехов людишки?..

— Послушай, царь, зачем же страдать от грехов, когда куда легче избавиться от них…

От подобных советов Седекия сразу грустнел, отсылал пророка. Махал на него руками — ступай с миром.

Умник какой нашелся! Чтобы царь собственноручно лишил собственности сильных и знатных в Иудее? Чтобы проявил милость к нищим и ленивым?.. Долго ли в таком случае он просидит на троне?

Окончательное решение Седекия принял после тайной встречи послов Моава, Эдома, Аммона, Тира и Сидона, состоявшейся в Иерусалиме. Здесь заговорщики все-таки добились от Седекии согласия на присоединение к восстанию.

После сева в Вавилонии, в месяце кислиму, или по-местному кислев, в Иерусалим прибыл отряд, сопровождавший писцов. Чиновников прислали для проверки точности подсчетов, на основе которых собиралась дань. Вавилоняне не были допущены в город, им было предложено отправляться восвояси, так как правитель Иудеи полагал, что не по чести и совести правитель Вавилона собирает в иудейских землях добычу.[816]

Как только в Иерусалиме узнали, что халдейское войско выступило в поход, в городе принялись лихорадочно готовиться к осаде. Впрочем, стены были обновлены и укреплены заранее, теперь в город свозились припасы, углублялись рвы перед крепостными стенами. Множество людей были посланы в другие сильные крепости страны: в Лахиш, расположенный на юго-западе от Иерусалима на пути в Египет; Азек, Иерихон и другие. План войны намечался Гошеей из Вифлеема. Основной его идеей был расчет на то, чтобы измотать Навуходоносора тяжкими и долгими осадами. В нужное время на помощь Иерусалиму должен был подоспеть Псамметих II со своей армией и, если все пойдет, как задумано, то к правителю Египта присоединятся отряды моавитян, идумеев и аммонитян. В это же самое время фараон высадит десант в Финикии и создаст угрозу волку с тыла. Если же, как и было обещано, в войну вступит Лидия и пришлет войско, то египетский десант при поддержке лидийцев, которые считались одними из самых лучших лучников, сможет перейти в наступление с севера. В этом случае Навуходоносор окажется зажатым с двух сторон, и будет вынужден либо отступить, либо принять сражение в невыгодных для себя условиях. Казалось, все было предусмотрено. Седекия сам не раз объезжал укрепления Иерусалима, самой неприступной на ту пору крепости в мире. Город был расположен на скалистых холмах — Сионе и Мории. С востока, со стороны Мертвого моря, и юга взять его было невозможно. Единственный подступ к стенам лежал через расположенные к северу и северо-западу пригороды, но и на этом направлении врага ждали три стены — первая, наиболее мощная, была возведена еще Давидом и Соломоном, две другие были построены во времена Узии, Езекии и Манассии. Кроме того, в предполье были выкопаны рвы. Но главное оружие защитников Иерусалима состояло в самой планировке города, где улицы были кривы, узки, вертлявы, их сеть запутана настолько, что чужаку вовек не выбраться из проулков. Дома высокие, все из камня, окна — бойницы, так что, даже проломив стену, враг не мог считать себя победителем.

Седекия соглашался со всем, что ему втолковывал Гошея, а сам в это время вспоминал Иеремию. Злобный старик, узнав о решении отложиться от Вавилона, сразу побежал в храм и там, перед первыми вратами закатил такую вызывающую речь, что сердце дрогнуло не у одного Седекии, слушавшего старца из дворцовой аркады.

— …Не обманывайте себя, говоря: «Непременно отступят халдеи», — ибо они не отступят, — тыкал пальцем Иеремия, обращаясь к притихшей толпе. Если бы даже вы разбили все войско вавилонян, воюющих против вас, и остались у них только раненые да убогие, то и те встали бы каждый из своей палатки и сожгли огнем этот город.

Делайя прибежал и потребовал немедленно схватить негодника и предать его казни. Губы у него тряслись от гнева.

Седекия уныло глянул на князя.

— Первое дозволяется, второе — ни в коем случае! — ответил правитель. — Пророка засадить в яму, что в доме стражи. Не бить, не мучить. Понятно?

Князь Делайя кивнул.

Уже на следующий день Седекия издал указ об отмене долгового рабства по отношению к эзрах — свободным, полноправным гражданам, чьи имена были занесены в книги родословных. На всякие возражения сильных и знатных отвечал: «Тогда вы сами полезете на стены защищать город». Тем пришлось смириться… Следующим актом было смягчение условий проживания в Иудее чужаков-герим. Их дети в третьем поколении были занесены в списки граждан общины Несколько дней Седекия просидел в суде, разбирая как в бытность Соломона гражданские дела, при этом старался не различать лиц, как малого, так и великого, ведь сказал Господь: «Не бойтесь лица человеческого, ибо суд — дело Божие». Потом ему наскучило и он вновь скрылся во дворце.

Слепец закинул руки за голову, потянулся на лежанке.

Жуткое дело, эта осада! Чего только за эти дни не натерпишься!.. А если она продолжается месяцы, тогда становится совсем скверно.

Навуходоносор появился под стенами Иерусалима в десятый день месяца тебету (15 января 686 г. до н. э.). В первые дни блокада не представляла из себя сплошного кольца. Вавилоняне принялись возводить вал только вдоль западного и северного фаса. Там, за этим валом, в течение недели халдеи устраивали свой лагерь, там приступили к постройке осадных башен. Гошея утверждал, что Навуходоносор не будет ждать слишком долго и обязательно попытается решить дело штурмом. Как раз в момент затишья, спустя три недели после начала осады из страны Великой реки пришло известие о смерти Псамметиха II. Тот скончался сразу после возвращения из похода в Нубию. Волк, по-видимому, решил выждать, посмотреть, как поведет себя новый правитель Египта, однако когда сын Псамметиха Априй во всеуслышание объявил, что полагает своим долгом выполнять все заключенные его отцом договоры и никогда не бросит союзников в трудную минуту, Навуходоносор продолжил осадные работы.

В Иудее же возликовали! Когда же еще через месяц пришло известие, что флот Навуходоносора, посланный против Дельты, потерпел сокрушительное поражение, и большинство кораблей сдались или перешли на сторону Априя, а спустя еще месяц пришло известие о высадке египетской пехоты в Тире, Сидоне, Библе и Гебале, — радости иерусалимитян не было предела.

Это была весна надежд, вздохнул Седекия. Сердце пело. Правитель целыми днями молился, упрашивая Создателя, чтобы тот чудодейственной десницей, неукротимой волей своей спас избранный народ. Казалось, чудо вот оно, совсем близко. Рукой подать… На радостях, но с тайным умыслом, Седекия приказал своим людям скрытно освободить Иеремию. Тот сразу устроил плач по святому городу, принялся посыпать голову пылью, однако теперь его стенания ничего, кроме презрительных насмешек, не вызывали. Пусть себе горюет, предатель и книжник!.. В самую прелестную пору всеобщего цветения пришла весточка о восстании в Дамаске. Седекия окончательно укрепился духом. Если уж волчий тесть решил, что пришла пора отречься от родственника, стало быть, дела у него шли совсем худо. Правда, Лидия так и не выступила на подмогу египетскому десанту. Старик Киаксар оказался расторопней и первым напал на лидийского царя Алиата. Однако Киаксар в том же году умер и войной занялся его старший сын и наследник Астиаг.

Спустя двадцать лет, лежа в темнице, лишенный зрения, надежды, пребывающий в одиночестве Седекия вновь переживал ту волнующую весну. Сожалел, что братец волка поспешил с мятежом. Вот когда бы следовало брать власть в Вавилоне в свои руки! В ту пору и поход эламитян на Вавилон не помешал бы…

Жаль!..

На сердце у слепца стало радостно… Что скрывать — он, Седекия, грешен, успел в чудо поверить и изрыгнуть хулы Создателю, все равно он жив, способен вспоминать, судить, кричать в щель. А эти где теперь: Астиаг, эламиты, царь Лидии Алиат, Априй? В какую даль умчались? Могут ли подать голос, чтобы их услышали живые? Напоминанием о них теперь служит только звучное имя — Навуходоносор, да хрюканье свиней, ведомых на заклание.

Спустя несколько месяцев после начала осады, ранним утром, над далекими зубцом Лахиша вдруг поднялись сигнальные дымы. Это означало, что Априй сдержал обещание и выступил в поход с главными силами. Уже на следующий день царь Вавилона снялся из лагеря и двинулся на юг. Случилось чудо в день праздника Шавуот или Пятидесятницы. В этот день давным-давно Господь Бог, Создатель наш, даровал своему народу завет или Святое писание.

Тот день Седекия запомнил навсегда — запомнил все, до мельчайших подробностей, до курчавого исполинского облака, что надвигалось на город со стороны Моавитянских гор. Оно наползало с той томительной, неодолимой неспешностью, которой отличается приближение всякой неотвратимой и торжествующей беды, — блистало ангельской белизной, высоко-высоко вздымало свои увесистые, находящиеся в постоянном движении кружева. Куда оно тянулось? К подножию незримого престола? К хрустальной сфере, где бродят звезды?.. Облаку вторил легкий, посвистывающий между крепостных зубцов ветер. Даль была ясна, воздух прозрачен, зеленели пастбища, наливался соком виноград. По правую руку, на Масличной горе, по самой кромке погребального провала топорщились купы старых смоковниц. Год-то какой выдался!.. Всего было вдоволь… И враг ушел. Оставил небольшие отряды для охраны осадных башен и таранов, прочего имущества, но об опасности, которую представляли эти вражьи огрызки, даже думать не хотелось. Тянуло в полет… Правителю Иерусалима вдруг захотелось взмыть в прозрачную посвистывающую лазурь, погулять по облаку, поворошить кружева. Заметно повеселевший Гошея объявил во всеуслышание, вроде бы как дал клятву, — придет час, и Божьей волей мы сожжем эти греховные, напитавшие сердца иерусалимитян ужасом, сооружения.

Плотная толпа, сбившаяся на стене между крепостных башен и наблюдавшая за уходом вавилонян — те уходили по Вифлеемской дороге, долго молчала. Видно, не сразу поверила в чудо. Потом, как прорвало. Три дня в городе продолжался праздник, а еще через несколько дней в городе стало твориться что-то несусветное. Знатные и сильные, встречая на улицах прежних своих рабов, звали их к себе — предупреждали, что если они добром не вернутся к хозяину, их приведут силой. И начали приводить!.. Обманутые бросились к царю, но их не пустили. Седекии было недосуг. Ему уже не хотелось летать в мечтах вставали филистимлянские города, отрезавшие Иудею от моря. Не пора ли им платить дань владетелю Иерусалима? Не пора ли своей рукой надвинуть на полысевшую голову царскую тиару?..

Прости, Господи, но из песни слова не выкинешь.

Целыми днями он теребил Гошею — есть ли какие новости из Лахиша? Все иудейские крепости имели возможность общаться между собой с помощью дыма. Костры разжигали на верхушках наблюдательных башен и по количеству густых столбов в столице судили о том, что происходило в стране.

Лахиш молчал. Тогда Седекия приказал отправить гонцов и соглядатаев, чтобы те достоверно разузнали, что творится на торговых путях, ведущих в Египет. Ни один из разведчиков не вернулся в крепость. Безвестность длилась до конца месяца адара, когда поутру правителя поднял сам Гошея и передал, что над Лахишем встало два дыма. Это означало, что волк потерпел поражение. Не успели они устроить праздничное жертвоприношение Яхве, как в полдень над Лахишем встал один дым, такой густой и высокий, что его можно было видеть из города. Выходит, египтяне разбиты?.. Так в смятении и неведении прошло еще несколько дней, пока тайный пост на Масличной горе не донес, что к городу движется войско. Чье — издали разобрать не удалось. Жители вновь бросились на стены. Седекия не поленился, влез на выступающую башню, прикрывавшую ворота Гинаф, и оттуда неотрывно принялся наблюдать за дорогой на Вифлеем. Не забывал также бросать взгляды вдоль дороги на Иоппию. С тем же нетерпением, с затаиванием дыхания, потиранием слезящихся глаз, тайными молитвами следили за окрестностями жители Иерусалима. В лагере вавилонян в том углу, который был доступен зрению осажденных, было тихо. Часовые торчали на своих местах, конюхи обихаживали коней, полураздетые воины бродили между палатками, кашевары раскладывали костры. Эта неторопливость, наплевательское отношение к несчастным жителям, размеренность и покой, вносили дополнительную сумятицу в души. Седекия терялся в сомнениях, клял себя за робость, нерешительность — какой смысл торчать на башне, все равно сообщат, принесут известие, каким бы оно не было, Однако оторвать пальцы от каменной кладки не мог. Не замечал ни холода, ни сквозняка, вольно погуливавшего поверху стены.

Наконец на дороге, ведущей к морю, в Иоппию, что-то дрогнуло, поволокло пылью. Стены вмиг наполнились иерусалимитянами. Стало тихо, в городе за спинами отчетливо прорезалось буханье кузнецов и крики торговцев на базаре, но в следующую минуту и в кузнях прекратили долбить молотками, и базар у ворот затих — со стороны Иоппии (а спустя несколько мгновений и со стороны Вифлеема) начало наползать облако, вздымаемое сотнями, тысячами, десятками тысяч босых ног, марширующих по направлению к сердцу Иудеи. Ни вымпелов, ни штандартов, ни значков разобрать было невозможно. Не слышны были и голоса — только низкий глухой гул, не спеша наряжающийся в отдельные выкрики, возгласы, в строевую песню.

Сердце у Седекии екнуло — вроде бы цвет переднего штандарта был под стать чистому небу. Он затаил дыхание, и в тот самый момент, когда грудь невольно замерла, отказалась принять воздух, различил на синем фоне очертания золотого дракона. Морда змеиная, рогатая, с раздвоенным языком, передние лапы львиные, задние как у орла. Следом неясный шум вдруг начал обретать смысл.

Эллиль дал тебе величье
Что ж, кого ты ждешь?
Син прибавил превосходство
Что ж, кого ты ждешь?
Нинурта дал оружье славы
Что ж, кого ты ждешь?..
Седекия сполз с лежанки подобрался к щели и шепотом, прикрыв ладонью рот, выдохнул.

— Будь ты проклят, Навуходоносор! Пусть твое имя никогда более не будет звучать на устах людей!..

Глава 12

Десятый день встречи Нового года в Вавилоне был посвящен празднованию победы Мардука над чудовищной Тиамат. Это были самые трудные часы для стареющего царя. К тому времени изваяния Мардука и его супруги Царпаниту уже покоились в Палате судеб. Сначала изображения верховных кумиров на украшенной колеснице перевозили в главный храм Вавилона — жертвенный дом, называемый Бит-Акито, где совершались жертвоприношения. Отсюда после двухдневного пребывания статуи небесных покровителей Вавилона отправлялись в Палату судеб, где их уже поджидали статуи всех остальных небожителей, заранее доставленных в святилище, в котором каждый из них обязан был из уст самого Мардука покорно выслушать назначенное ему на этот год.

Поздним утром десятого дня после долгой молитвы и покаяния в грехах, после жестоких, болезненных рукоприкладств главного жреца Эсагилы — тот отстегал царя плетью, затем, как того требовал древний обычай, принялся крутить ему уши, — правителя наконец допустили к статуе Мардука, где он коснулся руки Господина и вновь обрел царственность, а вместе с ней тиару, скипетр, перстень и священное оружие. В послеполуденную стражу жрец вместе с царем закололи белого быка и принесли его в жертву Господину.

После совершения обряда Навуходоносор вернулся в свои покои, позволил слугам переодеть себя. На него надели домашнюю одежду: длинную, до пят, свободную рубашку с короткими рукавами, сверху улакку — короткую тунику из синей шерсти, затем парчовый халат. На ноги приладили тончайшие чулки и сандалии с задниками. Лоб и волосы перетянули широкой пурпурной лентой. Наконец Навуходоносор отослал всех вон, подошел к окну-бойнице, глянул в сторону висячих садов. Там было пусто, разве что государевы рабы время от времени пошевеливали длинными палками кроны финиковых пальм — метелки тревожили, чтобы отогнать ворон и диких голубей, облюбовавших эту вознесенную над священным городом цветущую гору.

Затем вернулся в просторную, скудно заставленную мебелью комнату. Вдоль стен располагались объемистые сундуки с крышками, украшенными искусной резьбой, два стола кедрового дерева, кресла, тростниковые ложа, на стенах ковры… Между коврами большой бронзовый щит, доставленный ему после сражения под Каркемишем. Он принадлежал начальнику отряда греческих наемников, разгромленных у стен этого города. На щите была изображена женская голова. Лик ее был ужасен, рот открыт в немом крике, змеи вместо волос служили ей прической…

В углу изваяние царя Нарам-Сина, легендарного предка Навуходоносора. Оно тоже было взято в Каркемише, куда по преданию войско древнего народа хеттов доставило изваяние из покоренного Вавилона. Это случилось тысячу лет назад, на заре светлого мира, но уже после потопа — так, по крайней мере, уверял Навуходоносора его уману. У царя была двурогая тиара в виде серпа луны (один рог был отломлен), завитая в кольца борода, руки едва выступали из гранитной глыбы. У ног наряженное в воинский хитон человеческое существо с головой орла, оно держало на поводках двух неуклюжих львов. Звери разинули пасти, глаза у них были полузакрыты.

У Навуходоносора было много подобных диковинок, которые хранились в особо отведенных для них помещениях. Были там статуи древних царей в полный рост, поверженных мощью Вавилона, базальтовая плита, на которой была выбита надпись одного из правителей Ашшура Адад-Нерари II — еще Набополасар после взятия Ниневии приказал камнерезам перечеркнуть косой бороздой эти хвастливые строки. Хранилась в музее и любимая скульптура Навуходоносора огромный лев, грубо, но впечатляюще вырезанный из самого твердого камня, попирающий поверженного человека.

Владыка Вавилона распахнул дверь, вырезанную из цельного ствола кедрового дерева, обитую медью, кликнул Рахима.

Тот вышел из ниши.

— Собирайся, погуляем по саду. Сегодня, в преддверии ночи судьбы я хотел бы помолится за ушедших от нас.

Они спустились по боковой лестнице, затем по пандусу, ведущему мимо гробницы отца, и вышли в чудесный сад.

Посреди взлетавших по обе стороны в небо ярусов, на ровной прямоугольной площадке, было устроено озеро, разбиты клумбы, насажаны цветы — все больше розы всевозможных цветов и оттенков. На озере на прочных, покрытых шипами стеблях, красовались лотосы. Здесь, между куртин и обсаженных кустарником дорожек, бродили ручные животные. По краям открытой площадки были насажаны фруктовые деревья — их купы плавно возносились в небо. Растения были высажены с таким расчетом, что, если смотреть снизу, от искусственного водоема, то создавалось впечатление, что человек гуляет по обихоженной человеческими руками горной долине, а справа и слева вздымаются горные склоны.

Навуходоносор в сопровождении Рахима поднялся на вторую, расположенную справа террасу, прошел в дальний ее конец. Как всегда мимоходом отметил, каким изворотливым и обширным умом наградил Мардук его давным-давно ушедшего к судьбе учителя. Уману все-таки хватило сообразительности оставить здесь память о своей хеттянке. Это был удивительный фонтан, к которому правитель и направлялся. Кого имел в виду Бел-Ибни, создавая этот фонтан, Навуходоносор догадался сразу. Как он должен был поступить? Старик не нарушил запрет — ни отметиной, ни закорючкой, ни укрытой в недоступном месте надписью он не помянул светловолосую красавицу, неуемную и дерзкую, и все равно первое имя, которое приходило на ум, попадающему в это место, было ее именем.

Пусть его… Он имел на это право.

Тайну свою умник Бел-Ибни схоронил в искусственном углублении, вырезанном в подножии следующего третьего, самого высокого яруса. Место было тихое, уединенное, солнце-Шамаш только на закате ненадолго заглядывало сюда, потом скрывалось за ступенями зиккурата в Борсиппе.

Грот представлял из себя окантованную арочным входом неглубокую пещеру, где на левой стене, отделанной сероватым, с молочными прожилками мрамором, был устроен фонтан слез. Здесь же в гроте, напротив фонтана, стояла каменная скамья с изогнутыми ножками.

В верхней части украшенной стреловидной аркой мраморной плиты располагалась широкая, в две мужские ладони, похожая на срезанный наполовину бутон лотоса, раковина. Вода в нее поступала сверху из маленького отверстия в плите и по искусно проведенным бороздкам, напоминавшим распущенные женские волосы собиралась в корытце. Отсюда, просачиваясь через щели между лепестками, влага неспешно, несколькими водотоками капала в нижние вазоны. Из одного в другой… Их было более десятка. Из одного в другой… Разными путями. Кое-где вода стекала по мрамору. Так льются и капают слезы.

Царь устроился на скамейке, глянул в сторону телохранителя. Тот позволил себе опереться плечом на стену возле входа, и теперь посматривал на фонтан. Что ему виделось, дослуживающему свой век ветерану? О ком вспомнил?..

Царь угадал — Рахим отдался воспоминаниям. Ему всегда нравилось это место, уходя со службы, сожалея о на глазах дряхлеющем господине, о перемене времен, о новых людях, в подметки не годящихся прежним бойцам мало ли о чем способен сожалеть ветеран! — частенько заглядывал сюда. Водил сюда дочерей, теперь внучку… Рассказывал о Бел-Ибни. Все, что помнил, а помнил он немало, пусть и несвязно, отрывками… Все корытца, прилепленные уману к мраморной стене, были у Рахима расписаны. Каждое было посвящено тому или иному, ушедшему к судьбе человеку. Их, дорогих сердцу, и печени, было немного. Вот этот бутон розы, вырезанный из белоснежного мрамора, вода здесь капала особенно трогательно — напоминала о погубленной Нана-бел-уцри. Он полюбил ее сразу, до одури! Хвала Мардуку, что дурь скоро прошла, он был доволен Нуптой, своей трудолюбивой пчелкой… По соседству примостился цветок гранатовой яблони, отсюда вода лилась тончайшей струйкой и напоминала об Иддин-Набу… Шурин стал богат, силен, выбился в раб-мунгу, потом скоропостижно, от разрыва сердца, в одночасье сбежал к судьбе. Теперь он, Рахим, шушану из халдеев, старший в роде, на него Иддину оставил своих дочерей. У него одни дочери рождались. Теперь уже два года на нем и семья Мусри. Крепок был египтянин, но и того в конце концов зазвала к себе Эрешкигаль.

…Израненного, высохшего, почерневшего Мусри бедуины доставили в шатер правителя Вавилона, стоявшего лагерем под Шаламом (так на египетский манер кочевники называли Иерусалим) в мешке. Если бы не Рахим, который случайно оказался на дороге в Вифлеем и Хеврон, воины из сторожевого пикета долго бы выясняли у наливавшегося гневом Салмана, кто он и зачем пожаловал в стан вавилонян? Бедуинский вождь уже совсем было собрался бросить полотняный мешок к ногам стражников и уехать прочь, однако оказавшийся поблизости Рахим успокоил кочевника. На его вопрос, что в этом мешке, Салман ответил.

— Ваш человек. Подобрали в пустыне. Умирал…

Рахим откинул материю, обнажил лицо, тут же прикрыл отверстие и, перемежая приказы с громкой непристойной руганью, распорядился бегом доставить мешок в царский шатер. Сам декум помчался за лекарями.

Мешок вскрыли в присутствие царя и Набузардана. Обнаружили в нем Мусри, тут подоспели лекари, они и привели государева человека в чувство. Скоро египтянин вновь обрел дар речи.

— Фараон выступил в поход, движется в сторону Лахиша. Допускать его до крепости никак нельзя, следует брать по дороге.

На следующий день Мусри уже более связно поведал о том, какие силы имеет при себе Априй, на что новый фараон способен в качестве военачальника, куда и с какими прелестными письмами посланы гонцы. Фараон требовал от участников заговора верности взятым обязательствам.

В тот же день в Эдом, Моав, Аммон, на север, в Риблу и Дамаск Навуходоносор отправил своих гонцов с посланиями их правителям. Если они решили сохранить верность Вавилону, то пусть немедленно высылают военные отряды на юг Иудеи. Опоздание хотя бы на день будет расцениваться как измена со всеми вытекающими отсюда последствиями. Краткость предупреждения и немногословность послов сыграли свою роль и, несмотря на все увещевания гонцов фараона, Эдом, Моав и Аммон подтвердили верность Аккаду. Все их отряды вовремя прибыли к месту сбора. Отдельный корпус блокировал финикийские города, где был высажен вражеский десант. Через несколько недель пришел черед главных сил египетской армии. В случае их поражения, Навуходоносор оставлял Иудею без союзников, и падение Урсалимму стало бы только вопросом времени.

Обогнув Лахиш, Навуходоносор ускоренным маршем двинулся навстречу Априю. В двухдневном сражении египтяне были разгромлены наголову, и уже на следующее утро царь Вавилона спешным маршем направился в сторону Иерусалима. На всех дорогах, пастушьих тропках были выставлены пикеты, по ближайшей к полю битвы округе разосланы особые конные наряды, в задачу которых входило перехватывать всякого, стремящегося в Урсалимму или Лахиш человека. Пусть иудеи пребывают в неизвестности насчет исхода сражения.

* * *
Все рухнуло в ночь на десятый день месяца тамуз, (5 августа 587 г. до н. э.) когда после недельных усилий вавилоняне наконец проломили северную стену и ворвались в восточную часть Иерусалима.

К тому времени осажденные уже изнывали от голода. Жуткие сцены разыгрывались на улицах святого города. Страдали несчастные, старики сидели на улицах и посыпали головы пылью, обезумевшие матери поедали своих детей… Об этом вспоминать не хотелось…

Седекия приложил ухо к щели. За стеной густела непробиваемая вязкая тишина. Вокруг было глухо — пленник задался вопросом: неужели свершилась божья кара, и все язычники повымерли? Объелись свининой и отдали Богу души? Вот радость-то!.. Следом губы шевельнулись в насмешливой ухмылке — не надо подобного чуда, Господи! Пусть язычники продолжают радоваться, рыгать, кадить возле своих кумиров, пока не пришел их черед есть с голодухи своих детей. Иначе кто принесет ему, страдающему, кусок ячменного хлеба, кувшин воды? Тогда ему на себе придется испытать то, что пережили жители осажденного Иерусалима. От одной только этой мысли озноб пробежал по коже о, Яхве, не дай умереть от голода и жажды! Не мучь, не терзай напоминанием о том, как он обжирался в своем дворце. Неужели он, потомок Давидов, должен быть судим по тем же законам, что и горшечники, сапожники, водоносы, ткачи, кузнецы, туповатые крестьяне, коварные сановники, напыщенные князья? Неужели его удел в ожидании страшного суда толпиться в куче этих сдохших от голода, от меча, копья, огня, тварей?

Его отвлек скрип двери. Послышались шаги, едва слышное шарканье донышка кувшина. По звуку узник определил, что там вдосталь воды и кусок хлеба больше обычной пайки. Наверное, по случаю Нового года тюремный писец расщедрился… Он ловко подобрался к лежанке, нащупал на положенном месте глиняный кувшин и ломоть ячменного хлеба, по привычке спросил.

— Что там на дворе? Дождь или ясно?

Ответа не было, что тоже вошло в привычку. Чтобы добиться от стража членораздельной речи, его следовало удивить. Лучше сказать, ошарашить!.. Спросить о чем-то таком, что покажется ему заслуживающим ответного слова. Собственно Седекии было наплевать в ту минуту — ответит ему бородатый халдей или нет. Он получил еду, следовательно, Яхве не оставил его своей милостью. Этого достаточно. Это добрый знак… Вряд ли царь должен дожидаться своей очереди на страшном суде в толпе с простолюдьем. У царя свои права…

В тот момент, когда гонец доложил, что халду ворвались в город, Седекия даже как-то успокоился. Нить лопнула, надежда испарилась, стало проще жить. Может, и на этот раз пронесет. В ту же ночь он со всеми домочадцами, женами, сыновьями, слугами тайным ходом выбрался за пределы городских стен и под покровом ночи, обходными тропами двинулся в сторону Вифлеема и Лахиша, откуда собирался перебраться в Египет.

Конный кисир пленил царя со всеми родственниками поутру. Плетьми, не разбирая кто ты — царский сын или подлый раб-виночерпий — погнали назад. Там и свершилось. Набузардан, огромный, бородатый, сначала убил сыновей, потом коснулся его глаз длинным тонким лезвием ассирийского кинжала…

Седекия довольно потер руки и вернулся к щели. На этот раз выкрикнул погромче.

— Набузардан! Будь ты проклят, Набузардан!..

* * *
Рахим бросил взгляд на простенькое корытце, вырезанное из мрамора и напоминающее пальмовую ветвь — оно было посвящено Иеремии. Глядя на редкую, долго набиравшую силу капельку, на ее ровный, как бы замедленный полет, на уверенное шлепанье о каменный пол, где уже заметно нарастал янтарного цвета твердый бугорок, Рахим всегда спрашивал себя — как вода могла родить камень? Неужели в этой прозрачной, безвкусной, мягчайшей жидкости, словно в пивном сусле, зародышами бродят твердость и сила, как бродили они в словах Иеремии. Может, эту незримую способность рождать камень господин, пророк, уману и называют истиной?

Даже после сокрушения стены, захвата храма и царского дворца Иерусалим сопротивлялся еще месяц, пока вавилоняне не сожгли и не сравняли с землей кварталы, примыкающие к воротам Гинаф, а также дома в южной части города, в овраге между Морией и Сионом.

Сразу после того, как передовые части вавилонян через пролом в северной стене ворвались в город, царь послал Рахима и Иддину во главе полутора десятков отборных в город с приказом отыскать и сохранить священный ковчег, а привести к нему пророка, который по сведениям, полученным от перебежчиков, был посажен в дом стражи. Потирающий руки Набонид предположил, что Седекия попытается использовать этого сторонника вавилонян в качестве своего последнего козыря при встрече с Навуходоносором.

Царь усмехнулся и сделал замечание.

— Иеремия никогда не был сторонником Вавилона. Он исполнял волю… правитель указал пальцем в крышу шатра.

Рахим и Иддину поспели вовремя, в когда воины, добравшиеся до храмовой утвари, начали сплющивать золотые вазы и подсвечники — так было удобнее прятать добычу. Декумы отборных были безжалостны — приказали надеть на пики головы особенно буйных и жадных до добычи воинов, затем организовали охрану святилища Яхве. Заглянули внутрь — ларца на постаменте не было. Приказали собрать всех жрецов и прежде всего отыскать первосвященника. Наведя порядок в храме декумы добрались до дома стражи и извлекли из ямы, где по щиколотку было грязной жижи, вконец облысевшего, трясущегося от озноба старца. Тот беспрестанно потирал озябшее тело. Заметив, что вавилоняне молча наблюдают за ним, он жалко улыбнулся и объяснил.

— Замерз…

Как только Иеремия отогрелся возле полыхающего на всю округу дворца Соломона, Рахим и Иддину повели его за городскую черту. На этот раз за всю дорогу наби не проронил ни слова. Шел и плакал… Порой поглядывал по сторонам, тут же отводил взгляд, старался смотреть только себе под ноги. Действительно, на что там было смотреть? На отрубленные человеческие конечности, на тела младенцев, проткнутых мечами, на опоганенные тела женщин? На пожар и смрад, встававший на святым городом? На ужас, поразивший иерусалимскую блудницу во исполнении завета Господа. Яхве сам плакал, взирая с небес на погибель поверившего ему народа.

У правителя ему предложили сесть. Старец попробовал было, однако ноги не гнулись. Рахим помог ему. Сев на краешек, Иеремия разрыдался. Руки у него дрожали…

Навуходоносор не тревожил его. Потом, когда старик немного успокоился, когда поймал брошенный на него взгляд, спросил.

— Желаешь отправиться в Вавилон?

— Нет, господин.

— Чего же ты желаешь?

— Быть с людьми, — он указал рукой в сторону полыхающего Иерусалима.

— Скоро здесь камня на камне не останется…

Иеремия кивнул.

Царь долго смотрел на пророка, потом кивнул.

— Ступай. Ты волен действовать, как тебе угодно. Тебя будут охранять.

Иеремия поднялся.

— Послушай, старик, — неожиданно обратился к нему Навуходоносор. — Где ковчег? Ты знаешь, где он спрятан?

— Да, господин.

— И не скажешь?

— Нет, господин.

— А если я начну пытать жрецов?

— Они тоже не скажут.

— Сомневаюсь. Всегда найдется кто-то, чей дух слаб.

— Тогда, господин, позволь попросить тебя о милости.

— Говори.

— Дай слово, что ты не станешь искать скрижали. И твои люди не станут. Каждому свое… Твой Господь — Меродах, наш — Яхве. Позволь слову Божьему лежать до той поры, пока не будет оно востребовано в светлом мире.

— Я должен дать слово тебе, человек?

— Нет, господин, не мне. Ему…

— Хорошо, — кивнул Навуходоносор. — Пусть слово Божие лежит до поры, до времени.

— Благодарю тебя, господин.

* * *
Умер Навуходоносор том же году, в месяце ташриту (7 октября 562 г. до н. э.), в ночь. До утра Рахим охранял его тело. Даже не всплакнул ни разу, просто тупо смотрел и размышлял — куда ему теперь без господина? Как быть народу без хозяина? Разбредутся людишки, попрячутся по своим хижинам и дворцам. Удивительно, прикидывал Рахим, на дворе сухо, ветрено, скоро придет завтра, над городом встанет Шамаш-защитник, а для господина время остановилось. Он ушел к судьбе.

Остановилось время и для Рахима.

Утром его выгнали из дворца. Сам наследник Абель-Мардук не поленился и приказал — что б духа твоего здесь больше не было. Скажи спасибо, что головы не лишил.

Дворец заполнили новые люди, все больше выходцы из Иудеи, прижившиеся в Вавилонии. Абель-Мардук призвал к себе бывшего царя Иехонию и разрешил ему вернуться на родину, даже дать согласие на восстановление Урсалимму. Так он около года проматывал наследие отца, пока халдейские офицеры не свергли его.

На трон взошел зять Навуходоносора Нериглиссар и опять же в первый же день Рахима пригласили во дворец.

Старик не добрался до нового царя. Бодро спустился с крыши, добрался до выхода, отворил крашеную красной краской снаружи — от злых духов дверь, переступил через порог и упал. Сердце сломалось, так объясняла подружкам маленькая внучка Рахима.

Подставь спину Луринду, что означает «смоква».

Эпилог

Разрушенный город лежал перед нами, словно потерпевший крушение корабль: мачты его потеряны, название неизвестно, экипаж погиб, и никто не знает, откуда он, кому принадлежал, как долго длилось его путешествие, что послужило его гибели; лишь по едва заметному, скорее даже предполагаемому сходству с известными нам типами кораблей можно с трудом догадаться о том, из каких краев был его экипаж; впрочем, ничего достоверного о нем мы, вероятно, так никогда и не узнаем.

Джон Л. Стефенс

Однажды, в начале двадцатого века, в лагерь археологической экспедиции, занимавшейся раскопками древнего Вавилона, явился странный посетитель. Он напоминал бродягу, однако покрой платья выдавал в нем европейца. Это в самом сердце арабского Востока!.. Шляпа была истерзана донельзя, зонтик сломан, всех вещей при нем был тощий узелок с жалкими пожитками. Возраст преклонный… Сначала участники экспедиции сторонились его, но узнав, что перед ними почтенный патер Джон, преподаватель в колледже Святой Марии, расположенном в Иерусалиме, они приняли его в свой круг.

В первый же вечер святой отец рассказал, как он, отправившись из Палестины, пешком пересек Сирийскую пустыню, какие трудности ему пришлось преодолеть, чтобы в конце концов добраться до священного Евфрата и на исходе жизни взглянуть на библейский Вавилон. По крайней мере, на то, что осталось от самого знаменитого в истории земли города.

Роберт Кольдевей, руководитель экспедиции, выслушав его, ничего не ответил старику. Оба сидели молча, смотрели на звезды, густо высыпавшие над Двуречьем. Они поняли друг друга без слов…

Утром Кольдевей показал старику оплывший холм — это были останки Вавилонской башни. Рядом остатки Южного дворца, построенного Навуходоносором II, сыном Набополасара. Затем они спустились в раскоп, и оба замерли перед изображенным на светло-голубом фоне ревущим львом, которое тысячелетие шагавшим навстречу путникам, входящим в Вавилон. Также он встречал торжественную процессию, колесницу бога мудрости Набу, которого провозили в город через ворота Иштар. Чуть поодаль шествовал мухшушу, дракон Мардука.

Осмотрели они и развалины висячих садов, и основания крепостных стен, высотой, по утверждению Геродота, они доходили до 100 метров. Пусть даже чуть пониже, пусть попроще, продолжал рассказ РобертКольдевей, но взгляните на основание стены. Оно как раз занимает около 7 метров, и расстояние между башнями соответствует описаниям древнего географа. Если судить по меркам средневековья, когда считалось, что город — это «обнесенное стеной поселение», то Вавилон был и остается самым большим городом на свете, недаром Александр Македонский хотел сделать его столицей мира.

Вечером, в палатке, Кольдевей и патер Джон продолжили разговор.

— Судьба Вавилона, — сказал начальник экспедиции, — в человеческой памяти неотделима от судьбы Навуходоносора, хотя его царствование всего лишь миг в трехтысячелетней истории великого города. Дело даже не в том, что в эпоху, когда правили его отец и он сам, город достиг наибольшего расцвета, просто, на мой взгляд эти цари были первыми, кто попытался изменить природу власти. Вот взгляните, как звучал полный титул, которым Навуходоносор именовал себя.

Он протянул патеру перевод.

«Я — Навуходоносор, царь Вавилона, смиренный, преданный великим богам и почитающий их, светлый князь-жрец, хранитель Эсагилы и Эзиды, сын Набополасара, царя Вавилона».

— Какова простота на фоне «царя царей», «потрясателя вселенной» и тому подобное? — спросил Кольдевей. — А вот еще одно свидетельство.

«Сильные привыкли грабить слабых, особенно тех, кто не равен им по положению. Богатые без конца покушаются на достояние бедняков. Я говорю наместники и князья до решения суда не имеют права забирать собственность у калек и вдов. Если калеки и вдовы обратились в суд, то сильные не должны рассматривать их дела. Если же судья принял подарок, подобное обстоятельство он не должен принимать во внимание при рассмотрении дела…»

«Я не стоял в стороне, когда искали правду и справедливость. День и ночь я устанавливал порядок, не знал отдыха. Я старался к удовольствию Господина нашего, Мардука…»

Так писал о своих усилиях один из самых блистательных военных гениев в истории. Вот что он ставил себе в заслугу. Правда, на склоне лет он все-таки совершил еще один поход — последний, в Египет. Правитель прошел от Страну реки Дельты до порогов. Там, в знак дружбы с фараоном взял в жены его дочь Нитокрис.

Они долго молчали. Керосиновая лампа, заправленная выжатым из нефти керосином, давала тусклый, колеблемый дуновениями воздуха свет.

— Был в жизни Навуходоносора, — продолжил Кольдевей, — и мистический след, по крайней мере, для меня объясняющий тот грозовой отблеск, который этот правитель оставил в Библии. В 585 году до новой эры царя Вавилонии пригласили принять участие в третейском суде между Астиагом, правителем Мидии и Алиатом, лидийским царем, которые сошлись в решающей битве на пограничной реке Галис.

Эта война была неугодна богам — об этом писал обоим правителям Навуходоносор. Помиритесь, пусть наши народы вкусят прелести мира! Он оказался прав, любимец Мардука. Битва еще не началась, а солнце вдруг покрыла густая тень, день стал подобен ночи, на небе выступили звезды. Понятно, что Навуходоносор имел списки, в которых вавилонские жрецы давали точные даты всех лунных и солнечных затмений, ожидавшие царя при его жизни, но кто мог предугадать, что воюющие стороны сойдутся в решающей схватке именно 28 мая. Вам, патер, не кажется, что подобное всеведение имеет прямо-таки мистический оттенок?..

— Нет, не кажется, — ответил патер Джон. — Божью волю вряд ли стоит привязывать к солнечным затмениям, природным катаклизмам. Она является немногим и обычно в слове. Может, в виденьях… Вот в чем я вижу откровение Божье.

— Что ж, — Кольдевей протянул священнику руку, — пора и на покой. Вы-таки решились? Значит, завтра в обратный путь? Что-то вроде — увидеть Вавилон и умереть? Не так ли?..

— Да, господин Кольдевей, иначе жизнь не имеет смысла. Увидеть Вавилон и умереть…

Михаил Ишков ВАЛТАСАР (Падение Вавилона)

Часть I Серебряное царство

Тебе, царь, вот какое было видение; вот какой-то большой истукан; огромный это был истукан, в чрезвычайном блеске стоял он перед тобою, и страшен был вид его

У этого истукана голова была из чистого золота, грудь и руки его — из серебра, чрево его и бедра его медные.

Голени его железные, ноги его частью железные, частью глиняные.

Даниил; 2, 31-32

Глава 1

Навуходоносор испустил дух ближе к утру, скончался тихо, внезапно. Успел, правда, окликнуть Рахима, однако голосу не хватило прежней властной силы. Все равно телохранитель, декум[817] царской стражи, стоявший на посту за дверью, что-то уловил, встрепенулся. Мгновение испытывал сомнение — может, почудилось, послышалось, но печень подсказала: беда, поспеши. Тут раздался пробравший до дрожи вопль наложницы. Страж бросился в спальню. Застал только хрип, последний вздох — выдоха уже не было. Царь лежал на спине, раскинув руки, глаза открыты. Вмиг заострился нос, открытые глаза опустели. Рахим едва сдержал крик. Соскочившая с постели женщина, согревавшая царя в эту на удивление зябкую осеннюю ночь, забилась в угол, со страху опрокинула подставку, и драгоценная, вырезанная из молочно-белого алебастра ваза полетела на пол. Падала томительно долго, наконец, раздался звон, и наложница, закатив глаза, растянулась на полу.

Свершилось! Рахим глянул на девицу. Ничего, скоро придет в себя. Дело молодое, женское. Позвать лекаря? И что? Если свершилось, чем лекарь поможет? Телохранитель опустился на пол рядом с царским ложем, тупо уставился в пол и задумался — куда ему теперь без господина?

Мелькнула было мысль, как быть народу без хозяина, и тут же растаяла. Разбредутся людишки, попрячутся по хижинам и дворцам. Удивительно, прикидывал Рахим, на дворе сухо, ветрено, с гор нагнало холод, скоро наступит завтра, над городом встанет Шамаш-защитник,[818] а для господина время остановилось. Он навек ушел в Страну без Возврата.

Теперь и для него, Рахима, время тоже должно остановиться?

Сколько раз за последние полгода он прокручивал в голове последствия кончины государя. Прикидывал и так и этак, что ему, Рахиму, начальнику личной стражи царя, ждать в этом случае. К подобным задумкам ненавязчиво, но постоянно его подталкивал сам царь. Советовал, что ли? Кто их поймет, осененных царственностью, пребывающих в родстве с небожителями?! Как-то Навуходоносор похлопал по жирной спине заметно состарившегося Набузардана[819] и спросил.

— Помнишь, как мы дрались в школе?

Тот кивнул.

— А тот день, когда моего отца провозгласили царем?

Набурзардан, верный соратник и друг, еще раз наклонил голову.

— Помру я, куда пойдешь? — добавил Навуходоносор и ласково улыбнулся.

У главнокомандующего пехотными кисирами[820] слезы потекли. Рахим даже отвернулся — совсем ослаб разрушитель Урсалиммского храма!

В последнее время царь часто вспоминал отца, родственников, друзей, потерянных на таком долгом пути как жизнь. Добрым словом и не раз помянул прежнего своего учителя Бел-Ибни, советовался с Рахимом, как могла бы сложиться судьба умника и печальника Иеремии, не убей его в Египте злые люди. И вот однажды ткнул пальцем в самого Рахима.

— Тебя во дворце не любят, — заявил царь. — Стоит мне уйти к Эрешкигаль,[821] сожрут заживут.

Ошеломленный Рахим ответить сразу не решился. Царь помолчал, видимо, дожидаясь ответа, потом повздыхал и развел руками.

— На мою помощь не рассчитывай.

Царь словно в воду глядел — неприязнь к человеку, имевшему самый близкий доступ к правителю и не торговавшему этим даром, более всего беспокоила самого Рахима. Конечно, вслух он никогда бы не заикнулся о том, что его ждет после смерти царя, однако стоило только ненароком задуматься о будущем, печень леденела от страха. Но царю, как видно, подобные вопросы были явно по нраву. Утешение, что ли, в них находил, поднимал свой дух или так своеобразно прощался с соратниками?

Подставь спину решил подыграть правителю. — В отставку выйду, хозяйством займусь. — Э-э, пустое, — скривился царь, потом покивал. — Ну, занимайся, занимайся.

Этот разговор и припомнился Рахиму-Подставь спину у тела господина. Припомнилось также, что не каждому великий Навуходоносор задавал подобные вопросы. Своего любимца, военачальника Нериглиссара и многих других вояк из урожденных халдеев, а также наследника Амель-Мардука он никогда ничем подобным не тревожил, словно предначертанность их судеб была ему хорошо известна или их будущее попросту не интересовала дряхлеющего царя. А вот внука своего, сына Нериглиссара и своей дочери Кашайи, Лабаши-Мардука буквально изводил, подразнивал: «Умру, чем займешься? На кого будешь похабные стишки сочинять?»

Зачем это, размышлял Рахим, стоя последние полгода на посту у личных покоев царя? Зачем насмешки? Какого ответа ждал великий царь от своих самых верных служак?

Ночь на глазах утончалась, скоро начнет светать. Дольше тянуть нельзя. Скоро конец очередной стражи, наложница очухается, прибегут лекари, которых Навуходоносор терпеть не мог. Затем примчатся царедворцы. Наконец, явятся великие и с ними наследник Амель-Мардук, который Рахима терпеть не мог, вот тогда его, Рахима, песенка будет спета. Амель-Мардук уставится на него бараньими глазами, смотреть будет долго, потом непременно спросит: «Почему не доглядел? Почему вовремя лекарей не вызвал?»

Ах, мало ли что он спросит, результат будет один — Рахима в кандалы, а там и отсечения головы недолго ждать.

Рахим-Подставь спину глянул на пожелтевшее, но чистое даже в смерти, не изгаженное предсмертными муками лицо любимца Мардука. Видно, деяния его, усердие и вера, были угодны владыке богов. Дал он Навуходоносору смерть легкую, быструю.

Декум мысленно воззвал к нему: зачем спрашивал, о, господин? В чем ответ? В том, чтобы преданные тебе люди более не рассчитывали на твоего илану,[822] на осенявшего их всех, всю армию и государство, твоего «духа-покровителя», а устраивались в жизни по собственному разумению? Чтобы в горе не теряли головы, прочно держались земли, заботились о других и, прежде всего, о многочисленных домочадцах? В таком случае вечная тебе благодарность за наказ, за заботу о тех, кто помог тебе разгромить египтян под Каркемишем, покорить поганых иври, льстивых и коварных сирийцев, варваров-эламитян. Сколько их было, не перечесть!

Как только посерел небосвод, он поднялся, предупредил тайком подглядывающую из своего угла, якобы бездыханную наложницу — веди себя тихо, а то… и чуть выдвинул меч из ножен. Та сразу отчаянно зажмурилась. Рахим вышел из спальни, накрепко закрыл за собой дверь и только одному ему известными потайными проходами и коридорами добрался до покоев старшего сына ушедшего в Страну без Возврата царя, наследника Амель-Мардука. Телохранитель у порога спал, опершись о копье. Рахим глянул на него, усмехнулся, поскребся в дверь. В ответ — тишина. Поскребся громче. За обитой золотыми бляхами резной деревянной створкой послышалось шевеление, и скоро оттуда донесся негромкий голос царевича, дрогнувший на гласной букве.

— Кто?

— Я, господин, Рахим-Подставь спину.

Следом Рахим услышал, как отчаянно вскрикнула жена Амеля, долетел грохот опрокидываемых подсвечников. Затем дверь чуть приоткрылась, и из щели выглянул перепуганный до подергивания щеки царевич. Некоторое время он слова не мог выговорить, только тяжело, с нескрываемым страхом смотрел на декума.

— Что тебе надо? Кто послал?

— По собственному разумению, господин…

В этот момент наконец продравший глаза страж, стоявший на посту у покоев наследника, попытался напасть на Рахима сзади, однако декум, не глядя, ударил его рукоятью меча под дых, и тот, скрючившись, повалился на пол.

Наблюдавший эту картину Амель-Мардук едва сознание не лишился, однако Рахим успел рухнуть перед полуоткрытой дверью на колени и стукнуться лбом об пол.

Царевич откровенно опешил, до сих пор он ни разу не замечал, чтобы прямой как палка, молчаливый старик-декум падал перед кем-то на колени. В том числе и перед отцом. Выходит, это не тайный арест? С чего бы псу в ноги валиться?

Он приоткрыл дверь пошире. Рахим поднял голову. Ему теперь стала видна жена Амель-Мардука. Она, подогнув колени и натянув покрывало, под шею сидела на огромном низком ложе. Со страху даже уголок ткани закусила. Разглядев коленопреклоненного Рахима, женщина несколько оправилась, даже ротик открыла. Она же первой и догадалась.

— Что-нибудь с господином?

— Да, госпожа.

Амель-Мардук был волосат чрезвычайно, завитая борода подбиралась к самым глазам. Лоб у него был красивый, открытый, но по поводу этого лба во дворце болтали всякое. Кое-кто из приверженцев Нериглиссара клялся, что этим лбом можно любую стену проломить. И таран не потребуется, и царевичу никакого вреда не будет. Кое-кто возражал, стену, может, и не удастся, но ворота наверняка.

Эти россказни сами собой ввернулись в память Рахима, он едва не хмыкнул, но удержал себя. Попробуй хмыкни, и его семья и многочисленные домочадцы, а также клиенты подвергнутся опале. Никто не мог сказать, что это будет за опала. Ворота, конечно, проломить этим лбом можно, но обид Амель-Мардук никогда не забывал. При дворе было множество людей, которых наследник считал своими врагами. (Собственно, по мнению постоянно унижаемого царевича, друзей у него в ближайшем окружении Навуходоносора, кроме немногочисленных родственников со стороны жены, вовсе не было.) Одним из первых, с кем следовало посчитаться в первую очередь, был Рахим-Подставь спину, в обязанности которого входило устанавливать очередность посещения царя теми или иными сановниками. Круг этот был невелик, и Амель-Мардук по повелению отца был давным-давно исключен из этого списка. Отца нет, кому теперь придется отдуваться? Может, о том и предупреждал Навуходоносор своих личных друзей. Вот какие мысли посетили декума, лежавшего ниц перед Амелем. Грусти и печали в тот момент отдаваться времени не было! Если сейчас струсить или совершить промах, завтра отрежут голову и скажут, что так и было.

Рахим, не вставая, поднял голову и глянул на наливающееся краской лицо царевича. Тот наконец взял себя в руки, спросил.

— Ты чего явился, пес, потомок рыбака, ослиное ошметье? Говори!

Рахим скосил глаза в сторону приходившего в себя стража, потом глянул на царевича.

Тот проследил за взглядом Рахима и коротко приказал.

— Зайди.

Рахим поднялся и осторожно переступил через порог. Царевич сам прикрыл дверь.

— Говори.

— Ваш батюшка ушел в страну без возврата.

Амель пошатнулся, попытался схватиться за что-то. Не нашел. Начал опрокидываться на спину — жена подбежала, подхватила его грузного, в момент осевшего.

Рахим бросился к ней, помог. Ну жирен, ну склизок! — выругался про себя декум. Сообразил верно. Стоило царевичу опуститься на пол и застыть так в неприличной, позорной позе, и песенка Рахима тоже была бы спета. Им удалось довести Амеля на кровать, усадить. Тот принялся отчаянно чесать лоб.

Жена принялась выпытывать у Рахима.

— Ты уверен?

— Как вижу вас, госпожа.

— Кто еще знает?

— Никто, госпожа. А-а, еще наложница, но я приказал ей молчать, иначе… — он положил руку на рукоять меча. — Вы первые.

Амель-Мардук нахмурил брови.

— Ты в этом уверен?

— Да, господин.

Наследник задумался.

— Что же теперь делать? — неожиданно спросил он.

Жена Амеля тоже выжидательно глянула на Рахима.

— Если мне будет позволено, великий царь…

— Позволено…

— Прежде всего необходимо вызвать начальника дворцовой стражи. Пусть он удвоит караулы и проследит, чтобы в городе все было тихо.

— Ну, это я и без тебя понимаю. Далее?

— Необходимо, господин, строго-настрого предупредить его, с этой утренней стражи он обязан исполнять приказы только вашей царственности. Желательно приставить к нему верного человека.

— Тебя, что ли? — спросил царевич.

Рахим скромно потупил глаза.

— Не велика ли милость для урожденного шушану?[823] — уже совсем успокоившись, заявил Амель-Мардук. — Ты исполнил свой долг по отношению к наследнику. Теперь ты свободен.

— Слушаюсь, господин. Но я не успел упомянуть о главном!

Амель-Мардук встал с постели, прочистил горло, принялся расхаживать по комнате.

— Говори! — приказал он.

— Необходимо собрать государственный совет и уже сегодня заявить, что ваша царственность приняла бремя власти и до праздника Нового года только вы готовы принять бремя ответственности перед Мардуком за судьбу города.

— Не считай себя умнее других. Я подумал об этом в первую очередь. Я ценю твою преданность семье великого Набополасара, однако что бы с сегодняшнего дня ноги твоей больше во дворце не было! Понял, пес?

Рахим ответил по уставу.

— Рад служить великому царю.

Глава 2

С легким сердцем и опустевшей душой явился Рахим-Подставь спину в родной дом. Не знал радоваться или горевать по поводу неожиданной отставки, но у последней встречи с Амелем был и некий положительный, безусловно льстивший старому солдату, итог. Все-таки удалось обвести наследника вокруг пальца! Неужели тот взаправду решил, что Рахим будет служить ему, охранять покои этого сирийского ублюдка, оберегать его мерзкую плоть? Он и на службу пытался напроситься, зная из опыта, что таким ничтожествам, как Амель, слаще нет, когда враги начинают ползать перед ними на коленях. С каким рвением, насколько хорошо служаки исполняют долг, их не занимает, но чтобы преданность в глазах была бездонная. Также вел себя в присутствии прежнего царя давний недруг Рахима Шаник-зери, но Навуходоносору, в узком кругу называемому Кудурру,[824] хватило здравого смысла углядеть за этим раболепием хватку редкого жаднюги и предателя. А вот Амель-Мардук сглотнул наживку, не поперхнулся.

«Убирайся, Рахим, чтобы духу твоего во дворце не было!..»

Хвала Мардуку, что этим приказом опала и ограничилась. О «псе, рыбацком отродье, возомнившем о себе невесть что, об ослином ошметье» Рахим старался не вспоминать. Как ни крути, а он, Подставь спину, по-прежнему пользуется уважением у соседей. Никто не смеет оскорбить его намеками на подлое происхождение, на верность умершему господину. Правда, спустя несколько дней загремел и старший сын Рахима Рибат, но и это падение дворцовые власти также смягчили вынесением официальной благодарности за непорочную службу. Официально Рибата всего лишь освободили от исполнения обязанностей декума дворцовой стражи, но из армейских списков не вычеркнули, просто перевели в гарнизон Борсиппы. Приказы об отставке как отца, так и сына, были составлены в приемлемых выражениях, канцелярия правителя, возглавляемая Набонидом, даже упомянула о паре мин серебра за верную службу. Получить их Рахим, конечно, и не мечтал, однако подобный, формально почетный исход пятидесятилетней верной службы давал надежду прожить достойно, скрашивал унылые мысли, с каждым днем все круче вгонявшие ветерана в беспробудную тоску. От них покоя не было ни днем, ни ночью. После смерти Навуходоносора Рахим, да и многие в городе, в стране, в дальних пределах и гарнизонах, ощутили себя сиротами. Это было неслыханный, забытый в Вавилоне, внушающий зловещие ожидания в народе настрой. Радостей, единивших Вавилонию, в дни правления Навуходоносора было предостаточно. Вспоминалось ликование горожан, выбегавших на городские улицы, радость прибывающих из соседних городов — Борсиппы, Урука, Сиппара, Куты, древнего Ура, Ниппура и Киша,[825] — вавилонских граждан, сбегавшихся поглазеть на добычу, взятую в очередном походе. После побед под Каркемишем, взятия Ашкелона, Газы, Урсалимму, Тира, столицы Элама Суз, лихого, молниеносного, сказочно обогатившего войско пробега по Египту многочисленные торжественные шествия сами собой выплескивались на городские улицы, к воротам царского дворца. Люди забрасывали воинов пальмовыми метелками, цветами и сушенными финиками. После каждого возвращения войска из похода бесконечной чередой по Священному пути, устроенному перед воротами милосердной и грозной Иштар, затем по проспекту Айбур-Шабу (Врагу не добиться победы) двигались повозки с захваченными сокровищами. Добычу выставляли на всеобщее обозрение, и каждый, прикипевший сердцем к Вавилону, ощущал себя полноправным участником великого таинства, в котором боги и люди соединялись ради торжества правды и величия покровителя Вавилона Бела-Мардука.

Рахим-Подставь спину сидел с кувшином холодного крепкого пива на крыше своего особняка и затуманившимися от слез глазами обозревал великий город. Слева открывалась монументальная ступенчатая глыба Этеменанки — Вавилонская башня, скрепившая нижний, подземный мир с небесными сферами. Рядом храм Мардука Эсагила, где цари каждый Новый год облачались в царственность. Справа от Эсагилы высились башни царского дворца, где Рахиму был известен каждый закоулок, каждое укромное место, каждый потайной переход. Он мог в кромешной тьме добраться из первого двора, где помещались канцелярии и палаты писцов, управлявших огромным хозяйством империи, до покоев любого царевича, сановника, до казарм и общаг для рабской обслуги в любом другом дворе. У стен дворца по Дороге процессий на голубых изразцовых полях шествовали сто двадцать львов с развевающимися золотисто-красными гривами и отверстыми пастями и сто двадцать вавилонских драконов. По всему открывавшемуся глазам Рахима окоему вставали ступенчатые пирамиды и вознесенные над колоннами крыши храмов всем богам-покровителям Вавилона. Никто из небожителей не мог подосадовать, что он забыт, обездолен, каждому здесь оказывался почет. Вот на что шла богатейшая добыча, собираемая по чужедальним странам, а также извлекаемая из собственной земли, в меру ухоженной, насытившейся водой, удобренной и щедрой.

Славные были времена, вздыхал Рахим и без конца твердил одно и то же: нельзя поддаваться горю.

На следующий день он с утра навестил две родственные семьи: Иддина-Набу, свояка, умершего пару лет назад и оставившего четырех дочек и безутешную, но очень богатую вдову, а также многочисленных домочадцев египтянина Мусри, его старого друга, тоже ушедшего в страну без возврата. Сначала хотел собрать их всех у себя в большом доме на улице Сина-хранителя, однако по долгому размышлению решил, что подобное сборище в дни государственного траура может быть неверно истолковано недоброжелателями, а их у него было вполне достаточно. О свояченице и семье Иддину можно было не беспокоиться — состояние их было велико, на всех дочерей хватит. К тому же вдова Иддину-Набу входила в круг вавилонской знати, которой были доступны самые хлебные должности в храмовой иерархии. С наследниками Мусри хлопот было больше — их слишком много и молоды они. Пока оперятся, за ними нужен глаз да глаз.

Его собственное положение, до опалы казавшееся вполне устойчивым и неколебимым, тоже резко ухудшилось. Со временем ему открылась страшная перспектива, которая ждала его в недалеком будущем. Хватило месяца, чтобы осознать, что без служебных харчей семья очень скоро впадет в бедность. Ранее причитавшееся ему от царского двора содержание покрывало все издержки ведения хозяйства, ведь получал он немало: в день декуму выдавали четыре сила[826] зерна, шесть — пива, а также варенье, сладкий хлеб из царской пекарни, говядину, баранину, рыбу, битую птицу и овощи, а также серебряные слитки. Случались и подарки к праздникам. Теперь пропитание приходилось закупать на свои деньги, а это влетало в копеечку.

По самым скромным прикидкам, той земли, которую он получил в награду и сумел прикупить за время службы, хватило бы на достойный прокорм только старшему сыну Рибату, а как быть с другими сыновьями? Всех их он готовил к армейской службе, но теперь этот путь был для них заказан. Прежняя надежда на то, что успеет добыть сыновьям доходные должности, теперь растаяла как дым и, следовательно, сохранить в одних руках семейную собственность его потомкам не удастся. Значит, необходимо пристраивать их по гражданской части или дать им возможность начать собственное дело. Но в таком случае раздел и продажа части земли тем более становились неизбежны. Такая перспектива угнетала его до колик в печени. Выходит, придется сгонять с земли семью Мусри, чьи сыновья уже который год обрабатывали ее на правах аренды. Был у Рахима прекрасный городской дом, имевший немалую ценность, были еще жилища в городской черте — он сдавал их в наем друзьям из своего прежнего кисира, с которыми когда-то служил на египетской границе. Плату брал небольшую, а теперь выходило, что если он не увеличит ее, придется продавать большой дом?

Устроиться куда-нибудь охранником? Кто же его, старика, возьмет? Какой купец решит доверить свое добро и жизнь подвергшемуся опале солдату. Рахим уже подумывал насчет того, чтобы напроситься на прием к Амель-Мардуку и выхлопотать у того какую-нибудь хлебную должность в городской администрации, а еще лучше в порту, однако попытка получить обещанные две мины серебра воочию показали ему, какие нынче порядки правят в Вавилоне. В государственной канцелярии ему в лицо рассмеялись, когда он, сгорая от стыда, возненавидев подступающую бедность, явился за причитающимися отступными.

— Декум, нынче денег нет. Приходи после ближайшего полнолуния, — в ответ на его просьбу и продемонстрированную глиняную табличку, заявил бойкий, прыщавый, натертый благовониями, младший писец.

Рахим побрел восвояси. Сил хватило, чтобы удержать себя в руках. Он попытался добиться встречи с Набонидом, в чьем ведении находилась эта канцелярия, однако тот отказался принять его.

После полнолуния ветеран вновь явился во дворец, и на этот раз денег не оказалось. Выхода не было — придется продавать большой городской дом и перебираться в одну из своих лачуг в предместье. Деньги от продажи можно было пустить в рост, однако занятие ростовщичеством вызывало у него отвращение. Правда, и на этот раз Рахим не стал спешить — решил все обдумать досконально, обсудить эту возможность со знающими людьми, например с соседом. Звали его Мардук-Икишани. Он торговал недвижимостью, снабжал кредитами купцов, собравшихся в дальние страны, а также не брезговал ростовщичеством. Этот в подобных делах чувствовал себя как рыба в Евфрате. Рахим как-то выручил его — в те поры декуму личной охраны царя стоило только поговорить с начальником городской стражи, следившим за порядком в Вавилоне, как все могло быть решено в пару минут. Икишани внимательно выслушал соседа, потом откровенно посоветовал Рахиму — лучше не суй нос в валютные операции. Откусят!

— Сдавай в наем жилища, — добавил он. — Продай, что есть ценное и без чего сможешь обойтись, прикупи еще пару домов. Крутись!.. Могу тебе ссуду предложить, и процент хороший: два к одному.

— То есть ты мне одну мину, а я тебе две? — спросил Рахим.

— Как водится, — развел руками Икишани. — Я же по-дружески.

— Не надо.

— Как знаешь. А что ты скажешь, если я посватаю твою внучку Луринду? Если мы породнимся, то тебе не надо будет ни о чем беспокоиться.

Рахим едва сумел удержать себя в руках и не ударить обнаглевшего вконец торгаша, решившего обтяпать свои гнусные делишки на опале некогда могущественного соседа. Дать волю рукам в его положении — это означало лишиться и дома, и любимой внучки. Икишани славился в Вавилоне как сутяга из сутяг.

— Я подумаю, — ответил ветеран соседу.

До вечера он не мог места себе найти, без конца бродил по огромному зданию, то и дело подходил к маленькому фонтану, устроенному в большом внутреннем дворике, следил за падающей прозрачной струей и все пытался обрести твердую основу для размышлений о том, как жить дальше. Предложение этого жирного крокодила выбивало почву из-под ног. Оно ясно обозначило меру падения Рахима. Обиду к тому же усугубляли проценты, на которых будущий зятек предлагал кредит. Обычный ссудный процент в Вавилоне в ту пору равнялся один к четырем, а если по-дружески, то один к пяти. Икишани, не моргнув глазом, запросил один к двум. Как быть с клятвами соседа, который столько раз твердил Рахиму, что никогда не забудет помощь, оказанную ему декумом!..

Неужели боги решили наказать Рахима? В чем же он провинился перед Мардуком? Почему отвернулись от него бог войны и охоты Нинурта и Син-Луна? Куда смотрит его покровитель Шамаш-Солнце, которому он никогда не жалел даров?

На следующий день в разговоре со старшим сыном Рибатом, отцом Луринду, Рахим осторожно обмолвился о предложении соседа. К удивлению декума, Рибат не только не возмутился, наоборот, сын обрадовался подобному выгодному сватовству. На раздраженный возглас отца, что ранее Икишани и в голову не пришло бы оскорбить подобным предложением начальника личной стражи царя, Рибат засмеялся.

— То раньше. А теперь нам бы хозяйство сохранить.

— Правильно ли я понял тебя, что ты готов отдать дочь за этого крокодила вопреки ее желанию?

— Стерпится — слюбится. Тем более что своим имуществом она будет владеть самостоятельно.

Рахим на мгновение прикинул, как в его пятидесятке посмотрели бы на солдата, который перед решительным сражением готов принять дары от неприятеля и миром разойтись.

— Хорошо, я подумаю, — ответил он.

* * *
Следующую неделю Рахим посвятил посещению городских храмов, где возложил дары богам, которых считал своими покровителями. На подношения не скупился. Начал с храма Мардука-Бела, величественной Эсагилы, в роскошно убранной целле которого возвышалось отлитое из золота изображение Создателя. Попросил Всесильного помочь ему, одарить самой малой толикой удачи. Потом посетил храм Иштар Агадесской, располагавшийся возле проспекта Айбур-Шабу, где передал богатые дары жрецам-энареям,[827] кумирню Нинурты, Сина-Луны в Новом городе, наконец, святилище Шамаша-Солнца на улице «Шамаша, защитника всех людей». Здесь оставил жрецу памятную глиняную табличку, чтобы тот при обращении к Шамашу во время торжественных церемоний не забывал поминать Рахима.

Продиктовал сам:

«Что же ты, отец мой, Шамаш, мною пренебрегаешь? Кто даст тебе другого такого, более щедрого, чем я? Скажи богу Мардуку, любящему тебя прегрешенья мои пусть он отпустит. Да увижу я твой лик, твои стопы облобызаю. И на семью мою, на больших и малых взгляни. Обрати взор свой на внучку Луринду, дай ей счастья. Ради них пожалей меня. Помощь твоя пусть меня достигнет».

Жрец отправил прямоугольник из сырой глины в печь и уже через несколько минут Рахим мог убедиться, что все, что им было сказано, будет храниться века.

Пока ходил по городу, посещал святые места, не раз встречался со старыми друзьями. Новости не радовали — участь Рахима постигла большую часть ветеранов, входивших в состав эмуку отборных. Нежданно-негаданно в Вавилон явился дядя царя из Дамаска. Его звали Закир. Никто не знал, каким по счету сыном царя Бенхадада он являлся, но в первую десятку точно не входил. Вместе с Закиром пришло около двух сотен сирийских воинов, которые и составили теперь личную охрану царя.

Уже первое появление сирийцев в Вавилоне вызвало у горожан изумление, смешанное с гадливостью. Удивил их обоз, который те приволокли с собой его хватило бы на целую армии. Повозки катили легко, всего-то груза в них было многочисленная толпа безбородых накрашенных юношей, наряженных в женское платье. Правда, в телегах хватало и красоток женского пола, но отличить одних от других сумели немногие вавилоняне — те, кому довелось побывать в Сирии и финикийских прибрежных городах. Эти и разнесли весть о появлении в городе нового развлечения. Сначала на этих «разукрашенных» бегали смотреть, однако вскоре их ужимки, а главное, несуразные цены, которые они ломили за доставление необычайного утонченного удовольствия, возмутили граждан. Когда же кое-кто из пришлых сирийцев попробовал предложить местным невиданную ранее услугу — специально обученных для этих же целей собак — возмутились содержатели борделей. Где это видано, говорили в Вавилоне, чтобы священный обряд в честь богини Иштар превращать в средство наживы?! Спустя недели две после появления служителей Астарты на городских рынках, их отменно поколотили «быки», охранявшие увеселительные заведения, и некоторое время «посвященные Астарте» носа не высовывали из дворцовых казарм. Только через месяц они рискнули по вечерам выбираться на городские улицы и ненавязчиво подмигивать прохожим.

Дальше больше — в Вавилоне вдруг объявился бывший декум Шаник-зери, назначенный когда-то Навуходоносором комендантом крепости Газа и переметнувшийся к правителю Египта. Его приняли при дворе, объявили о прощении. Ветераны сошлись на том, что новый правитель решил помириться с Египтом, а этот путь никак не совпадал с тем, который был предначертан Навуходоносором. Новость о возвращении Шаник-зери камнем легла на сердце, с той минуты Рахим никак не мог найти покоя. Все обращения к богам, принесенные дары, мольбы о милости показались ему пустым времяпровождением, детской забавой, как бы кощунственно не звучали подобные слова по отношению к небожителям. Сердце Рахима после годков, проведенных при дворе, уже не вздрагивало, когда декуму приходилось слышать богохульные речи. Каких только дерзостей по отношению к отеческим богам он не наслушался в ближайшем окружении Навуходоносора. Царь вообще никогда не поминал никого, кроме Бела-Мардука, а мудрый Бел-Ибни и особенно нынешний начальник царской канцелярии Набонид являлись отъявленными вольнодумцами. Горько стало на печени — ходил, тратился, упрашивал, а обитатели небес дозволили Шанику вернуться в Вавилон и Икишани со сватовством подсунули. Ведь говорил себе: пользы нет надеяться на небожителей, о себе самому следует побеспокоиться. Так было и так будет. Правда, хотелось всеобщей справедливости, безбрежного милосердия, хотелось, чтобы кто-то снял все заботы, успокоил, погладил по голове.

Рахим в то мгновение стоял на верхней террасе храма Шамаша. Прищурившись, он оглядел этот раскрашенный изразцами, цветной глиной, украсившийся башнями и пирамидами, колоннами и вознесенными под самые небеса пальмами, оскалившийся зноем город.

Ждать милосердия и справедливости в Вавилоне? Отставному служаке? Это было по меньшей мере глупо.

Может, велик тот, о ком рассказывал старик-иври Иеремия? Может, ладонь Яхве более щедра и прохладна? Слова Иеремии были жгучие, вгоняющие в озноб, но относились ли они к нему ли, урожденному халдею? Ему ли рассчитывать на милость чуждого его роду-племени Создателя? С другой стороны, Рахиму как никому другому были известны тайные мысли прежнего царя, его учителя Бел-Ибни и Набонида. Эти и не скрывали, что земля и вода, ветер и камни, люди и твари — все они появились на свет из одной утробы и могут считаться братьями и солнцу-Шамашу, и луне-Сину, и грозе-Нинурте, и всем прочим небожителям, ибо от одного Отца они рождены, и только к единому Отцу следует обращаться за милостью. Иеремия как-то объяснил Рахиму, что на все про все, Создателю потребовалось семь дней. Точно так, подтвердил слова старого еврея Бел-Ибни.

За семь дней управился? Создатель всего сущего был великим мастером!

Рахим, добравшийся к вечеру до родного дома и расположившийся на террасе, вздохнул. Поможет ли мне этот новый, единосущный Мардук, когда у него столько чад, сирот, отставников, нищей голытьбы, всякой масти униженных и оскорбленных? Кто я ему? Куда ему дар нести — храм в далеком Урсалимму уже двадцать лет как разрушен. Как же он услышит о моем горе, как почувствует мою боль, чем ответит?

Вечером, когда вся семья улеглась, Подставь спину занялся семейным архивом. Тревожило ненавязчивое предложение Икишани. Перебирая глиняные таблички, пергаменты, Рахим не уставал удивляться наглости и коварству соседа, который все эти годы не уставал похваливаться перед соседями, перед должниками, перед своими компаньонами, что живет через стенку с ба-а-альшим хакимом — самим декумом личной охраны царя! Теперь ростовщик, по-видимому, счел себя ровней и решил посвататься к соседу. С какой стати? Сердце подсказало Рахиму, торгаш был уверен в успехе. Неужели кто-то подтолкнул его, подсказал — давай, Икишани, действуй. Неужели кто-то, близкий к правителю решил подобным образом свести с ним счеты. Рахим прикинул, что значит по местным понятиям отдать Луринду за средней руки ростовщика? Если он, декум отборных, даст согласие, то одним махом лишится того положения, какое занимал при Навуходоносоре, и растворится среди массы городских торговцев, мелких купцов, станет подлинным шушану, зависимым от каждого писца, не говоря уже о царских сановниках и вельможах. Он как бы собственной рукой вычеркнет себя из военной касты.

Незавидная участь! Может, того и добивался неизвестный покровитель Икишани? В таком случае отказать соседу без веской причины будет неразумно. Следовало найти убедительный довод, иначе этот «кто-то» сочтет, что гордыня ослепила Рахима. Следовательно, он не смирился с отставкой и может стать опасным, особенно с его знанием дворцовых тайн, тайных ходов и подземных туннелей.

С грамотой у Рахима были нелады. Запеченные на глиняных табличках документы зачитывала любимая внучка Луринду, четырнадцатилетняя, на удивление статная и красивая девица.

Луринду все было интересно, каждую табличку она пыталась прочитать от корки до корки, просила у деда пояснений. Рахиму пришлось по ходу выборки документов пересказать историю семьи, поведать о юности, о годах царской службы. Первой в руки попала табличка, на которой был зафиксирован договор с его первым рабом Мусри, обязавшимся в целости и сохранности доставить хозяйское добро из Сирии в Вавилон. Заверена табличка была личной печатью Навуходоносора, взявшего на себя риск по страховке сделки свободного со своим рабом. Когда это было? Теперь не вспомнить. Рахима даже в жар бросила от невозможности сосчитать месяцы и годы, отделившие его от этого события. Долгая жизнь порой навевает грустные мысли.

Далее в отдельном отделении сундука были собраны купчие и контракты на приобретение земли, на получение наград и, конечно, самый дорогой для него увесистый глиняный прямоугольник с подвешенной к нему государственной печатью Вавилонии. Это была дарственная на землю, которую Рахим получил за «героическое деяние, совершенное под Каркемишем». Пришлось рассказать и об этом случае.

Нашлась и табличка с купчей на землю, заверенная его ногтем и ногтем Икишани. Луринду несколько раз прочитала ее. Рахим долго вдумывался в смысл записанного в нем «согласия сына вавилонского Мардук-Икишани, сына Шалам-динини на пользование Рахимом Подставь спину стеной его дома, как опорой для крыши или террасы».

Рахим долго рассматривал глиняную табличку. Луринду удивленно глядела на Рахима.

— Дедушка, давай смотреть дальше. Что интересного в этой купчей?

Рахим неопределенно повел плечом.

— Мало ли. Вдруг Икишани решит судиться со мной.

— На каком основании? — поинтересовалась Луринду.

— Ну, основание он найдет. Например, он попросит тебя в жены, а я откажу. Тем самым выкажу недружественные чувства, что для хорошо подмазанного судьи будет достаточным основанием для признания иска справедливым.

Луринду некоторое время непонимающе смотрела на деда, потом ее бросило в краску.

— Замуж за этого жирного крокодила? Никогда!

— А твой отец согласен.

Луринду широко открыла глаза, затем разрыдалась, громко, со всхлипами. С трудом сквозь терзающие сердце звуки до Рахима пробился вопрос. — А ты-ы-и?

Рахим долго молчал, дал внучке проплакаться, успокоиться, попить воды. Потом погладил ее по голове и ответил.

— Я откажу ему, но ты дай мне слово, что выйдешь замуж за того, кого я выберу для тебя.

— И я его даже не увижу?

— Я постараюсь, чтобы ты увидела его, но обещать этого не могу.

— А это что? — спросила Луринду и достала из сундука, из того же потайного отделения холщовый мешок, в который были уложены пергаментные свитки. Рахим попытался было отобрать мешок, но Луринду успела развязать его и достать один из свитков.

Она развернула его. Письмо было арамейское. Девушка медленно, вглядываясь в написанное незнакомой рукой, прочитала.

«А Господь Бог, великий царь, есть истина. Он есть Бог живой и Владыка вечный. От гнева его дрожит земля, и народы не могут выдержать негодования его.

Так скажу тебе, царь: боги, которые не сотворили неба и земли, исчезнут с земли и из-под небес».

— Что это? — изумленно спросила внучка.

— Это слова мудрого Иеремии, раби из Урсалимму. Эти свитки достались мне от твоего деда Иддина-Набу. Тот передал их перед смертью.

Иддину много раз зачитывал родственнику мысли старого еврея, к которому с большим почтением относился сам Навуходоносор. Иддину предупреждал — цены этим словам не было, но продавать эти куски кожи великий грех. Навлечешь на себя проклятье того, кто навеял эти слова. Их можно только принести в дар человеку, который окажется их достоин. А таких, грустно добавил свояк, пока нет.

В первое время Рахима, человека практичного, как раз больше всего интересовала цена этих свитков. Как-то даже намекнул одному ученому еврею по имени Балату-шариуцур,[828] не посоветует ли тот выселенного из погибшего города, богатого соотечественника, который в состоянии за хорошую цену приобрести свитки, написанные рукой наби Иеремии. Балату испуганно глянул на декума и тут же отошел. С того момента Рахим стал осторожнее, к тому же воля умершего Иддину не давала покоя. Очень не хотелось, чтобы великий «Творец, Создатель всего сущего», как называл своего Бога Иеремия, косо глянул на маленького, заплутавшегося в житейских невзгодах человечка и лишил его своего благоволения.

Звали того Бога по-разному: Яхве, Саваоф, Адонаи, Меродах, но был он истина!

Луринду продолжала читать, пока дед не отобрал у нее свиток, не запер в потайном отделении сундука.

— Иди спать?

— Дедушка, — потерянно кивнула девица. — Кто такой был этот Иеремия?

— Иди спать, — повторил приказание Рахим. Он дождался, когда внучка подошла к двери, потом тихо пообещал. — Когда-нибудь я расскажу тебе об этомчеловеке.

Когда Луринду вышла из комнаты, к Рахиму пришло раскаяние. Зачем не удержался? Зачем показал невинному созданию написанное чужой рукой. Зачем вообще упомянул о человеке, принадлежащем к племени заговорщиков, строптивцев, которых волей их собственного Меродаха наказал Навуходоносор. Они и в Вавилоне не успокоились, крепко оплели наследника, куда более расположенного к выходцам из провинций, чем к коренным вавилонянам и халдеям. Не их ли, этих иври, рука в тех несчастьях, которые обрушились на него? Уж не Яхве ли это козни? Или это Мардук великолепный мстит ему, черноголовому, посмевшему хранить в доме чужие письмена? Но Мардук, по мысли ученого Бел-Ибни, и есть тот же Яхве, но названный так в Вавилоне. Он — един и настолько грузен, что все в мире легче его. Все преходяще, все суета сует, только истина вечна. И милость Божия! Только нельзя сидеть, сложа руки, — вот какую мысль, не раз подтверждаемую старцем Иеремией во время их долгих разговоров, он запомнил накрепко. Под лежачий камень вода не течет, и каждый черноголовый сам выбирает свою судьбу. В себе ищи врага, с собой и за себя же воюй! Храни верность Богу истинному, его завет исполняй. Он дурного не посоветует. Служи ему, Яхве, Меродаху, Мардуку, верно и доблестно, и он не оставит тебя в беде.

На том мысли прервались — осталось долгое, до окончания первой ночной стражи томление и ожидание правды. Наконец Рахим поднялся, украдкой прошел в кладовую, выловил в ларе головку чеснока, луковицу, набрал каши в ритуальную миску и вновь поднялся к себе. Все дары сложил возле скрученных листов из кожи, исписанных непонятными знаками. Поклонился, посмел испросить милость.

— Помоги, Всевышний! Научи, Мардук. Подсоби Яхве. Ты, желанный и всевидящий, не оставь попечением. Ты, дарующий жизнь, наделяющий меня хлебом насущным…

Глава 3

На следующее утро по Вавилону поползла сногсшибательная весть. Новый правитель отставил от дворца ближайшего друга прежнего царя, рабути[829] в ранге «царской головы», грозного Набузардана. Рухнул сильный, упал колосс, посрамлен разрушитель храма Иерусалимского. Вместе с ним из дворцовой стражи выгнали и сынков третьего в государстве человека. Не тронули только младшего, дублала[830] Нур-Сина, приставленного к собранию диковинок, собранных Набополасаром и Навуходоносором по всем землям, и приписанного к канцелярии правителя, возглавляемой Набонидом. Если старшего сына Набузардана Набая было за что подвергнуть опале — очень уж был заносчив и буен во хмелю, то второй, Наид, и третий, Нинурта-ах-иддину, или короче Нинурта, пострадали ни за что. Служили они под началом Рахима в кисире личной охраны царя, которую расформировали, не дожидаясь окончания похорон. Ребята, по мнению старика Рахима, были что надо, особенно второй, Наид. За него, за Наида, ветеран с удовольствием отдал бы любимую внучку Луринду, но в ту пору об этом даже мечтать было нельзя. Набузардан принадлежал к одному из самых многочисленных и могущественных кланов в Вавилоне, многие его родственники входили в состав храмовой знати, а это была мощная сила.

Сначала Рахим только диву давался глупости и недальновидности нового правителя. Кто посоветовал ему вступать в ссору с вавилонской знатью? Однако уже через неделю Рахим обнаружил, что сильные мира сего покорно съели отставку Набузардана, храмам были даны богатые дары, и никто не посмел вступиться в защиту опального вельможи. Даже Набонид и второй человек в государстве Нериглиссар! Удивительно, но во дворце и в самом Вавилоне не оказалось храбрых, способных осудить Амеля-Мардука за этот многозначительный политический жест? Может, царица Нитокрис со своим сынком Валтасаром должны были высказать неудовольствие? Вряд ли. Они сами ждали опалы. Вскоре так и случилось — Нитокрис переселили в загородный царский дворец возле Борсиппы, откуда ей запретили выезжать.

Говорят, время лечит. Это правда, к тому же время открывает глаза, снимает пелену домыслов, слухов, обнажает правду. И правда была омерзительна. Сильные Вавилона безропотно отдали великого Набузардана на растерзание. Видно, решили отсидеться в покорности. Помнится, даже Навуходоносору с его сияющей, ослепляющей врагов царственностью пришлось долго бороться за трон, который в Вавилоне никогда не считался собственностью, принадлежавшей какой-то одной, пусть даже самой могучей семье. Правитель в Вавилоне был выборный, его царственность удостоверялась Мардуком весной, во время празднования Нового года. Только после того, как претендент допускался в святая святых Эсагилы и прикладывался к руке Мардука, воплощенного в виде отлитого из золота, украшенного драгоценными камнями истукана, а тот осенял его благодатью, — только тогда Вавилон получал законного правителя. А Амель-Мардуку все далось достаточно просто об этом Рахим знал не понаслышке. Вот и результат. Кто последует за Набузарданом?

Прошел месяц кислиму,[831] кончились затяжные зимние дожди, погода установилась прохладная, сухая — более ничего примечательного в городе не случилось. Набузардан отделался штрафом, повешенным на него умниками из царской канцелярии, но сохранил поместья и доходы. Теперь он отсиживался в городском доме, более напоминавшем дворец, и Рахим как-то просидев бессонную ночь, поутру отправился к Набузардану в гости.

Шел и робел! Верил и не мог отделаться от дрожи в коленях. Что надумал, на кого покусился! Однако сделав выбор, с пути не свернул и явился к порогу бывшего всесильного вельможи в начале второй дневной стражи.

Постоял перед выкрашенной красной краской, отвращавшей злых духов дверью, потом ударил медным, вделанным в створку кольцом в бронзовый наличник.

Звякнуло чрезвычайно звонко. Рахим даже вздрогнул, отступил на шаг. Скоро открылось маленькое оконце, и оттуда выглянул хмурый прислужник. Рахима он знал, но виду не подал, наоборот, необыкновенно взъярился и насупил брови. Слава Мардуку! Подобный прием взбодрил старика Рахима. Пусть только попробует вякнуть что-нибудь оскорбительное.

Слуга внезапно успокоился и строго спросил.

— Что надо?

— Хочу поговорить с господином.

— О чем?

— Не твоего, Рабайя, ума дело.

Створка закрылась.

Стоял Рахим долго. Уже когда совсем собрался уходить, дверь неожиданно распахнулась, и Рабайя молча, кивком указал вглубь двора.

Рахим, затаив дыхание, переступил через порог.

В доме Набузардана он оказался в первый раз. Великолепие, открывшееся перед ним, потрясло декума. Кажется, всего навидался в жизни, не изо рта собаки появился на свет, а все-таки опешил. Перед ним лежал сад, чем-то очень напоминающий царские сады, устроенные в честь Амтиду, только все здесь было мельче, аккуратнее и — в это трудно было поверить! — роскошнее. Плодовые деревья, лишенные листвы, возвышались на низких, отделанных мрамором террасах, посередине сада бил фонтан, бортики которого тоже были обрамлены резными мраморными плитами с вделанными в них драгоценными камнями. С ярусов к фонтану сбегали ручьи, чьи русла были уложены в гранит и редкий черный камень, который привозили из Мидии. Повсюду были цветы цветам в это заповеднике богатства и власти было просторно. Многие из них распустили бутоны даже в это зябкое время года. Розовые кусты обрамляли дорожки, по одной из которых Рабайя провел гостя в дальний угол сада, где в резной беседке на ложе его поджидал Набузардан. Вельможа заметно сдал, вид у него был недовольный — он всегда недолюбливал Рахима.

Рабайя поклонился и по взмаху руки господина оставил их вдвоем. Подняться в беседку Набузардан Рахиму не предложил. Первым разговор не начинал. В его молчании явственно сквозило презрение к подлым сословиям и чужакам.

— Мир дому твоему, осененный славой Набузардан, — подождав немного, смирившись с оскорблением, нанесенным ему в этом доме, приветствовал хозяина Рахим.

— Чего явился? Милостыню клянчить? Запомни, у меня подают на заднем дворе.

Рахим вздохнул, выпрямился. Ответил не сразу, тщательно подбирая слова.

— Я пришел не за милостыней, Набузардан. Я пришел с предложением, и когда я приходил с предложением, даже Кудурру выслушивал меня.

Он специально употребил прозвище, каким близкий к Навуходоносору круг сподвижников называл царя, как бы подчеркивая, что и он имел право подобным образом величать великого правителя. Однако на лице Набузардана не дрогнула ни единая морщинка.

— Говори, — коротко выговорил военачальник.

— Я не могу говорить об этом стоя, — все еще сохраняя спокойствие, ответил Рахим. — Если я начну, как выпрашивающий милость, ты мне откажешь.

— А ты желал бы, чтобы я не отказал?

— Да, Набузардан. Я пришел к тебе как к соратнику. Я пришел к тебе не как бедный приходит к богатому, а как солдат к солдату. Если быть точным как ветеран к своему вышедшему в отставку командиру. Я пришел не за подаянием и не за советом. Не намерен я ничего просить у тебя. Я пришел с предложением, пусть даже это и дерзость со стороны шушану предлагать великому князю сделку, которую я имею в виду. Но я свободный человек и сын Вавилона. Надеюсь, достойный сын… Прошу выслушать меня как свободного человека и как урожденного сына Небесных Врат.

— Ох, Рахим, Рахим. Ты всегда казался мне темным человеком, и твоя наглость порой действительно граничила с простодушием. Твоя попытка выколотить из меня деньги не удастся, потому что я хорошо знаю все твои уловки. Я знаю о твоей вражде с Шаник-зери, который приходится мне родственником. Неужели ты полагаешь, что в Вавилоне могут быть тайны, скрытые от меня? Тебя оправдывает только то, что, насколько я помню, ты никогда не разевал рот понапрасну. Ладно, проходи. Можешь присесть.

— Спасибо, овеянный славой. Мое дело деликатного свойства…

— Такого же, как и твоя поспешность и услужливость в объявлении о смерти Кудурру?

— Об этом не мне судить, князь. Об этом судить моим товарищам, с которыми я прошел по дорогам Сирии, Финикии, Элама, Палестины, Нижнего и Верхнего Египта. Я спасал свою голову, князь.

— А честь?

— И честь тоже. Я сообщил новость тому, кто по повелению Кудурру наследовал его трон. Меня ли укорять в том, что я исполнил долг? В том, что мы оба нынче оказались не нужны новой власти? В том, что выходцы из провинций взяли силу при дворе великого Навуходоносора? Если бы моя голова слетела с плеч, это что, изменило бы сегодняшнее состояние вещей?

Набузардан, постаревший, но по-прежнему внушительно-монументальный, по-прежнему не мигая смотрел на посетителя. Рахиму припомнилось, что именно с таким видом князь, ведавший при Навуходоносоре военной разведкой и отчасти сыском внутри страны, допрашивал в застенках вражеских лазутчиков, подносил факелы в их голым пяткам, а у покрытых густой шерсткой — таких было особенно много среди горцев — сжигал волосы на теле.

— Короче.

— Я пришел предложить свою внучку Луринду в жены твоему среднему сыну Наиду.

— На хрена моему сыну Наиду брать в жены дочь шушану, пусть даже он и объявляет себя свободным человеком и достойным сыном великого Вавилона?

— Мой старший сын уже не шушану. Он внесен в городские списки.

— Он — халдей, этим все сказано! Он — сын рыбака!

— Не надо оскорблять меня, Набузардан! Я так понимаю, что ты отказываешь мне?

Князь не выдержал, даже подскочил на ложе. Уселся, всплеснул руками, хлопнул себя по коленям.

— Он еще что-то понимает! Поглядите-ка на него! Ишь, сват выискался!..

Он неожиданно успокоился, опустил голову. Долго сидел молча. Рахим в свою очередь затаил дыхание.

— Ты, царский раб, решил, что теперь достоин меня? Что смеешь являться ко мне с подобным гнусным предложением? Разве это не оскорбление, Подставь спину? — Набузардан прищурившись посмотрел на декума. — Ты решил и здесь сорвать куш?

— Я решил, что вдвоем выгребать против течения легче, чем в одиночку. Я решил подставить спину, как когда-то… ты знаешь когда. Я знаю тебя, князь, ты никогда не смиришься с опалой…

Набузардан моментально и грубо прервал его.

— Это не твоего поганого ума дело!

— Не надо оскорблять меня. Царь имел терпение выслушивать…

— Ты пришел не к царю, — перебил его Набузардан. — Нет теперь царя… Я имею в виду Навуходоносора. Теперь нами правит другой великий царь, Амель-Мардук, да продлит судьба его светлые дни.

— И я о том же, светлый князь. Да продлит судьба дни нашего славного господина Амеля-Мардука!

Они оба замолчали и неожиданно долго сидели, прислушиваясь к посвисту ветра, подвывавшего над крышей. Сильный порыв сорвал покинутое ласточкино гнездо, притулившееся под балкой третьего яруса дома. Кусочки сухой глины полетели по саду, шлепнулись в бассейн.

— Я пойду, светлый князь. Ты отказываешь мне, я правильно понял?

Набузардан глянул на гостя.

— Я так понимаю, что женитьба моего среднего сына на Луринду, это плата. Ты требуешь слишком много, Рахим. Меня не поймут.

— Родственники?

— И родственники тоже.

— Я ничего не требую, Набузардан. Я пришел потому, что решил подставить спину.

— Ступай, — коротко ответил хозяин.

* * *
На следующий день в гости к Рахиму явился Икишани и вновь заговорил о женитьбе на Луринду. Рахим внимательно выслушал его, потом учтиво ответил, что внучка декума царских отборных стоит куда дороже, чем помощь и добрый совет, а он, Икишани, пока ничего серьезного не предложил в добавок, и если он считает, что он, Рахим, дурак, то уважаемый сосед очень ошибается. Икишани бросило в краску, он молча поднялся и покинул дом.

Вот о чем мечтал Рахим в те трудные дни — о войне! Но и в этом вопросе все складывалось совсем не так, как предполагалось при жизни Навуходоносора. Тот всеми силами пытался оттянуть войну с Мидией, и эта политическая линия была лучшей из всех возможных, обеспечивающей процветание страны. До тех пор, пока на мидийском престоле восседал Астиаг, его шурин и старый соратник, в Двуречье могли не опасаться вторжения с востока. И все же Навуходоносор на всякий случай возвел Мидийскую стену, отгородившую страну от горцев. Этот оборонительный вал был накрепко увязан с системой каналов и искусственных водотоков, а также дорожной сетью, которая встала бы неодолимым препятствием на пути мидийской конницы. Враги просто увязли бы в обширных, умело затопляемых пространствах низинной части долины Тигра и Евфрата.

Отставной декум мечтал о другой войне — короткой, обильной добычей, такой, на которой даже самые ярые его недоброжелатели не смогли бы обойтись без Рахима и подобных ему ветеранов. В этом смысле лучших азимутов, чем на юго-запад, в Египет, или на северо-запад, в Малую Азию, не существовало.

Не тут-то было. Новый правитель на удивление дерзко и оскорбительно повел себя с посланцами Астиага, во дворце открыто заговорили о необходимости устранить угрозу с востока. Более того, в окружении царя не скрывали, что намерены искать союзников. Правитель Мидии крайне болезненно воспринял попытки Амель-Мардука заключить мир на равных с Египтом и его тайные контакты с царем Лидии Крезом.[832]

От всех этих мыслей у Рахима голова шла кругом. Что означала война с мидийцами, он представлял себе куда лучше, чем самые высокие «царские головы» во дворце. Кампания против восточных варваров, прикидывал Рахим, была бы серьезнейшим испытанием, которое потребует многих усилий от всех жителей страны. К тому же исход этого противостояния был непредсказуем. Советники нового царя утверждали, что система равновесия, установленная Навуходоносором, изжила себя и угроза с востока неотвратима. Даже если и так, какой смысл трубить об этом на всех перекрестках и самим нарываться на неприятности? Рахим опасался, что подобные «мудрецы» доведут дело до того, что воевать придется на своей территории против изощренного, могучего противника.

Кому нужна была такая война?! То ли дело прогуляться по небольшим государствам Малой Азии.

Прибавьте к этому горечь, которую испытал Рахим после разговора с Набузарданом. Надменность, а порой и нескрываемая грубость отставного полководца камнем легли на печень, но еще больше его огорчил отказ понять его. Его озадачил бездумный ответ такого разумного человека, каким казался Набузардан, его нежелание разобраться в причинах, побудивших бывшего начальника личной охраны царя обратиться к ближайшему другу великого Кудурру.

Жизнь, переполненная суетой, крючкотворством, лицемерием, сутяжничеством, круто замешанная на коварстве, превратившаяся в погоню за имуществом, чинами, добычей, с чем Рахиму пришлось столкнуться после отставки, — была ему в новинку. В этих водах он чувствовал себя новичком, едва-едва способным держаться на плаву, и все равно сдаваться не собирался. Надеялся, что опыта, разума, помощи друзей ему хватит. В каких передрягах удалось выжить, в какие тайны и заговоры был посвящен, сколько судеб великих обломилось рядом с ним, а он сумел вывернуться, сумел устоять. Неужели теперь сдрейфит, позволит печали — этой спутнице нищеты и унижения — одолеть себя?

В те дни его стали донимать сны, переносившие его в ту пору, когда он, юнец, был продан отцом в армию. Вспоминался отец Бел-Усат, его мать, братья…

Семья Рахима-Подставь спину относилась к сословию мушкенум или шушану. Это были царские данники, которые за надел земли были обязаны служить в войске либо участвовать в общественных работах. Рассчитывать на долю в наследстве Подставь спину не приходилось — по закону семейное имущество делилось исключительно среди трех старших сыновей. Рахим был четвертый, его ждала трудная доля арендатора. Мог в храмовые рабы ширку податься… Даже войско не светило ему, потому что у отца Бел-Усата не было денег, чтобы, как того требовал обычай, снарядить младшего сына на войну, а позориться тот не хотел. Отцовское оружие, доспехи и снаряжение достались старшему, ушедшему в войско вместо постаревшего отца. Рахим был послушен воле родителя, трудился безропотно и все прикидывал, как бы ему вывернуться. Уйдешь в арендаторы, будешь вечно впроголодь сидеть, да и без собственного земельного надела что ты за человек. Одно слово — рыбак![833] Сорная трава… Каждый кому не лень может дернуть тебя за стебель и швырнуть в яму, где перегнивала всякая дрянь. Пусть здоровое зерно прорастает, пусть сыплет ячменем, кунжутом или финиками, а его удел удобрять землю? Обиды Рахим переживал молча, научился, работая в поле, таить гнев. На людях помалкивал, но порой, на безлюдье, вопил и плакал, как осленок, отделенный от матушки-ослицы. Боги, великие боги, за что мне такие напасти? Еще жить не начал, а радости не изведал, куда ни гляну — злое да злое. Много ли мне надо?.. Была бы сыт, в доме достаток, детишек побольше, чтобы было кому позаботиться после ухода к судьбе. Неплохо бы добрую и работящую жену, чтоб, глядя на нее, печень радовалась…

Перед самым походом на Ниневию, в который собирался старик Набополасар, отец вызвал его, еще совсем мальчишку, и сообщил, что богатый сосед предлагает Рахиму пойти в армию вместо его сына. Дело тонкое, предупредил Бел-Усат, язык надо держать за зубами. Тот увечен и хил, а соседу стыдно перед согражданами, вот он и берется одеть и обуть Рахима, купить ему лук и положенное количество стрел.

— А кожаный панцирь, поножи, съестные припасы, смену белья? — спросил Рахим.

Отец отвел глаза.

— Дареному мулу в зубы не смотрят, — наконец ответил он. — Возьмешь недостающее в бою.

— Как же с платой за наемника? — Рахим настойчиво пытался выяснить, куда пойдут денежки, которые отец получит за него. — Неужели ты даже из них не выделишь мне долю?

— Налоги надо платить, за воду надо платить… — Бел-Усат опустил голову.

Рахим был поражен до глубины души.

— Ты оставляешь меня ни с чем? Ты лишаешь себя спокойствия после смерти?

— У меня три старших сына, они будут чтить меня… — глухо ответил он.

— Но если будут поминать четыре сына — это надежней, — он попытался убедить отца. — Ты можешь быть уверен, что в подземном мире Эрешкигаль я никогда не оставлю тебя без тарелки каши.

— А кто в этом мире заплатит за меня налоги? — спросил отец. — Ты?..

— Как знаешь, — ответил Рахим-Подставь спину. — Я согласен, можешь составлять контракт.

Так он лишился родительского дома и никаких обязательств по отношению к семье с того дня, как был подписан договор, больше не имел. Чувств тоже… Что сделано, то сделано, теперь он был сам по себе, одна надежда на паршивый лук и десяток камышовых стрел. Вот какие мысли сидели в голове, когда он в колонне лучников, босой, в штопаном плаще — мать пожалела его и выделила кое-что из собственного имущества — шагал в сторону Субарума. Так в Вавилонии называли Ассирию.

Мир оказался не без добрых людей. Защищавший его щитоносец, веселый бородатый дядька, пьяница и увалень, каких мало, помог подремонтировать лук, поделился поножами, обучил нехитрым солдатским премудростям, как работать мечом, дротиком, когда и каким образом выказывать перед начальством прыть, а когда лучше опустить голову, понурить плечи. Вообще, учил он юнца, держись от начальства подальше, голова целее будет. Рахим был молод, силен и очень ловок, в ту пору Набополасар не жалел средств на подкорм своей армии и спустя месяц, поучаствовав в паре стычек, сохранив жизнь, Рахим воспрянул духом. Оказалось, в армии можно было не только выжить, но и неплохо заработать. Главное, не зарываться, но и не зевать хватать ту девку, которую можно будет с прибылью сбыть работорговцам. Не красотку — это дело рискованное. Такую сразу могут отобрать царские евнухи или подручные старших начальников. Лучше невзрачную на вид, с грубыми шершавыми ладонями, большими ступнями, с целыми, желательно, лошадиными зубами, крепкую в бедрах. Одним словом, работницу…

По-иному вспоминался теперь и тот случай, когда он, нечаянно поскользнувшись, упал в грязь, а молодой царевич Навуходоносор пробежал по нему как по мостику. Никто никогда не верил, что молодой халденок случайно брякнулся перед наследником престола. Все, кроме лучшего друга Иддину-Набу, всерьез считали, что Рахиму посчастливилось умело шлепнуться в грязь. Видно, удача на твоей стороне, парень, одобрил его поступок надзиравший за ним щитоносец. Молодец!.. Со временем Подставь спину пришел к выводу — ну их, черноголовых, пусть как хотят, так и думают. Мудрость пришла с годами, после опалы, во время которой отсидел несколько лет в пустыне на границе с Египтом, когда наелся досыта пыли и песка, прожарился так, что нубийцы-рабы казались по сравнению с ним светлокожими красавцами. Что плохого в том, что люди считают его ловким парнем, умеющим вовремя шлепнуться в грязь! Другой простак, сын простака, внук простака всю жизнь ковыряется в земле, бухается в грязь, в пыль, в лужу, раз за разом подставляет спину вельможе, влезающему в паланкин — и ничего! Даже кусочка серебра, отсрочки по выплате аренды не дождется, а этот сразу в декумы! Со временем Рахим пришел к выводу, что в таком тонком деле, как умение подставить спину требуется особая удачливость. Важно, чтобы ногу сильному в нужный момент и в нужное время подставил твой бог-покровитель.

Помнится, надумав отправиться к Набузардану, он ночь не спал — все прикидывал, кумекал, с какого бока лучше подойти, как повести разговор, как потоньше намекнуть, что он всегда готов.

А что получил в ответ? Твоя цена, сказал вельможа, слишком велика, ты затребовал слишком много. Значит, понял, что к чему? Но если понял, тогда и цена не могла показаться такой уж неподъемной.

То-то удивился Рахим, когда к нему в дом явился Рабайя и коротко передал слова Набузардана, чтобы отставной декум в завтрашний полдень посетил дом его хозяина.

Не просьбу передал, прикинул Рахим, не приглашение, но как бы приказ.

Хорошо, если под лежачим на тахте камнем вдруг намокло, посмеялся про себя Рахим, значит, потек ручей, арык наполнился водой, увлажнил почву. Значит, он верно рассчитал, знал, к кому обратиться.

И на этот раз прием был не слишком доброжелательный. То же ожидание у двери, та же холодность Рабайи, то же выстаивание у ступенек, ведущих в беседку, где в той же позе, что и в первое посещение, развалился Набузардан. Он лежал на боку, согнув одну ногу в колене. Под голову были подоткнута груда подружек из легчайшего и нежнейшего гусиного пуха. Стада этих гусей осенью прилетали в устья Тигра и Евфрата из полночных стран, где круглый год было полным-полно отвердевшей воды, называемой снегом, какую можно найти на вершинах высоких гор. В тех краях, рассказывал Бел-Ибни, этого добра и по речным берегам, и на полях, и на древесной листве, и на воде видимо-невидимо. Чудеса, да и только!..

Набузардан лакомился чудовищных размеров гранатом — не спеша выковыривал из красновато-желтого плода налившиеся темно-рубиновой спелостью, крупные, ограненные природой зерна.

Рахим ждал терпеливо. На его глазах три внушительных размеров дольки исчезли в пасти Набузардана, обрамленной завитой в локоны бородой.

— Присаживайся, Рахим, — наконец выговорил Набузардан.

Рахим сел на пятки у входа. Подогнул ноги, опустился на толстый эламский ковер. Сразу почувствовал его мягкое, нежное лоно. Сдуру подумал умеют все-таки сильные выбирать вещи из добычи, знают им цену. Как, впрочем, и людям. Интересно, какова же истинная его цена в глазах Набузардана?

— Говоришь, твоя внучка стоит дороже, чем стена дома? — неожиданно спросил князь. — Во сколько же мин серебра ты оцениваешь девку?

— Я внучкой не торгую, — ответил Рахим. — Ее счастье — моя утеха в стране без возврата. Будет кому поставить на мою могилу жбан пива, каши положить, голову лука и чеснока. Много ли мне надо. Я всю жизнь обходился малым.

— Знаю, — кивнул Набузардан. — На твое слово всегда можно было положиться.

Разговор становился интересным, Рахим почувствовал, что настал момент, когда можно в какой-то степени прояснить свою мысль.

— Я не торгую внучкой. Я предлагаю свои услуги. Я хочу обеспечить семью.

— Похвальное желание, — согласился Набузардан. — Хорошо, перейдем к делу. Я долго размышлял над твоим предложением. Не скрою, советовался с мудрыми и опытными людьми. Они сказали: «Что ж, Рахима мы знаем, Рахиму ума не занимать. Рахим умеет подставить спину». Так они сказали, — Набузардан многозначительно глянул на гостя. — Но женитьба, сам понимаешь, дело серьезное, и добыча слишком мелка для моего сына. Разве что в наложницы?..

— Никогда! — решительно возразил Рахим. — Лучше отдам за Икишани. Добра ей дам достаточно, чтобы она и ее дети ни от кого не зависели.

— Интересно, сколько же добра ты не пожалеешь своей внучке. Ведь у тебя еще три сына.

Рахим помрачнел.

— Не всегда дети радуют сердца родителей. Если откровенно, великий, то набаловала их твоя дальняя родственница и моя жена Нупта. Они получат то, что им положено, и даже немного больше, но все остальное должны будут заработать сами…

— Что касается Нупты, — перебил его Набузардан. — я проверил, она действительно приходится мне троюродной племянницей. Но моя жена двоюродная сестра Шаник-зери. Ты должен понимать, что это означает. Кроме того, меня волнует, что у тебя трое наследников. Где они смогут заработать столько имущества, чтобы потом не приставать ко мне с домогательствами?

— Полагаю, на войне, — ответил Рахим.

— С Мидией? — недоверчиво спросил Набузардан. — Ты в своем уме, Подставь спину? Прежде, чем мы раздробим горцам зубы, вырвем их волосы, сокрушим печень, они жестоко потреплют наших храбрых воинов.

— Все равно победа будет за нами! — решительно заявил Рахим.

— Да, победа будет за нами, — подтвердил Набузардан, — однако сколько она потребует жертв? Конечно, ради блага государства можно пойти на любые испытания.

— А другой войны, великий Набузардан, не предвидится? — осторожно спросил Рахим.

— Не могу утверждать наверняка, но в настоящее время мысли молодого правителя направлены на восток, пусть Мардук поможет ему в этом начинании. Мардук всегда помогает тем, кого он облачает в царственность. А ты благодари своего покровителя Шамаша. Он дал мне знамение. Твоя Луринду приходится внучкой великому царскому писцу-сепиру Иддину-Набу, не так ли?

— Так, Набузардан, пусть твой илану будет сильным и могучим.

— Это упрощает дело. Я не говорю да, Рахим. Я говорю, это родство значительно упрощает дело, и я готов обсудить возможный брачный контракт между твоей Луринду и моим четвертым сыном Нур-Сином.

Рахим даже отпрянул, невольно сглотнул.

— Я мечтал отдать внучку за воина.

Набузардан неожиданно сел на тахте, даже руки вскинул.

— Наши мечты во власти небожителей.

— Это твое последнее слово?

— Да.

Глава 4

Вечером следующего дня Икишани вновь навестил Рахима. Зашел запросто, как ни в чем не бывало. Рахим сначала от удивления слова не мог вымолвить, молча слушал рассуждения торговца недвижимостью о видах на урожай, о знамениях, посланных богами.

— Слыхал?! Каждую полночь в Ларсе, в храме Эбаббара в небо вздымается огненный столб, а в Уруке разрушены два святилища. Одно сгорело, другое поразила молния. Представляешь, молния ударила, а грома не было! А в Сиппаре вот что случилась. Вдруг ни с того, ни сего среди ночи люди услышали вопли женщины: «Дети мои! — кричала она. — Дети мои! Мы погибли!» Но самое великое чудо явилось в Эсагиле. Стоило жрецу-светоносцу добавить напты[834] в чашу, как вдруг в ней полыхнуло огромное пламя, да не просто огонь, а в виде букв… Все попадали на пол, затаились. И ничего не случилось! Пламя утихло и стало как прежде. К чему бы это?

— Зачем пришел? — спросил Рахим, терпеливо слушавший незваного гостя.

Икишани поправил брюхо, сел поудобнее и укорил хозяина.

— Вот ты, сосед, сердишься на меня, а зря. Все дело можно в два счета уладить. Не передумал насчет внучки?

— Не передумал.

— Напрасно. Где ты найдешь ей еще такого жениха, как я? Мало ли, вдруг тебя в суд потянут. Судиться — дело хлопотное, накладное, особенно если навыка не имеешь. И нет заступников среди великих. Здесь нужен верный и знающий друг. Что, спрашивается, ты к Набузардану зачастил, нынче он тебе не опора. Сам на волоске висит…

Икишани неожиданно прервал речь…

Рахим почувствовал холодок на сердце. Подобный озноб обычно нападал на него перед битвой — в тот самый момент, когда становилось окончательно ясно, что схватки не избежать. С годами это ощущение оформилось в предусмотрительные мысли, как ловчее вести себя во время сражения, как вертеться, на какой прием ловить соперника. Против полуголого воина из Египта или одетого в бронь и буйволиную кожу наемника-грека действовать надо было по-разному. Птицеголового Рахим обычно ловил на втором замахе, затем рубил сплеча или колол в брюхо — уроженцы Великой реки бойцами были неважными. Вот с греком приходилось возиться. Этих он старался брать снизу, метил в коленные сухожилия. К греку он обычно подкатывался по земле.

Между тем Икишани, как ни в чем не бывало продолжал расписывать себя, как самого подходящего жениха для Луринду. Затем заявил.

— Если мы породнимся, то спокойно уладим и вопрос о стене моего дома.

— Какой стене? — встрепенулся Рахим.

— К которой примыкает твой дом и на которую опираются балки твоей крыши. За эти пятнадцать лет я ни разу не упоминал о том, что ты безвозмездно пользуешься моей собственностью. Пора подумать о плате за аренду.

— Я подумаю, — ответил Рахим.

Как поступить с Икишани, тоже следовало хорошенько обдумать. Спешить нельзя. Не без умысла тот насчет Набузардана упомянул. Не пустой это был интерес. После странной обмолвки насчет бывшего начальника царской стражи Набузардана ухватки Икишани, его наглость и недопустимая бесцеремонность, угрозы потянуть соседа в суд, чтобы вытребовать деньги за аренду чужой стены, выглядели совсем по-другому.

Рахим вздохнул, прикинул — на что же ты, старый дурак, рассчитывал? Неужели всерьез решил, что тебя, прошедшего огонь и воды начальника личной охраны прежнего царя, человека, знавшего все секреты и потайные ходы во дворце, оставят в покое?

Конечно, убить Рахима из-за угла, терзать по пустякам новым властям не с руки — декума в армии знали. Он пользовался уважением, особенно среди нижнего состава. Но если Рахим допустит промашку, обронит лишнее слово, упрекнет кого-нибудь из великих или, не дай Нергал, пригрозит кому-нибудь из новых сильных, беды не миновать.

Выходит, первый шаг он сделал удачно. Вот и Икишани сразу засуетился. Или там наверху, в царской канцелярии засуетились? Выходит, за каждым его шагом присматривают, и кого-то во дворце очень заинтересовала причина странного посещения Рахимом своего прежнего начальника. Кому-то из великих во дворце стало очень любопытно, о чем они с Набузарданом шепчутся? Посмел бы Икишани полгода назад задать Рахиму подобный вопрос? Да ни за какие сокровища мелкий торгаш и сутяга не решился бы шевельнуть своим подлым языком насчет того, куда Рахим ходит, с кем встречается, а тут вдруг осмелел. И про Набузардана проговорился: «…сам висит на волоске!» Тебе откуда известно, кто на чем висит?!

Ответить Икишани требовалось точно и сполна. В цвет! Можно, конечно, прикинуться обиженным и промолчать или наговорить какой-нибудь ерунды, но это не выход. Все равно в покое не оставят. Теперь после того, как стало ясно, что за них взялись всерьез, после того, как они с Набузарданом сторговались — стоя на краю пропасти, сторговались! — он должен был ответить так, чтобы в дальнейшем у этих «интересуюшихся» больше не возникло и тени сомнения в смирении Рахима.

— Какое твое дело, Икишани? — спокойно заявил Рахим. — Что ты в мои дела нос суешь!

Далее Подставь спину изобразил нескрываемую радость, руки потер.

— Значит, говоришь, жениха получше тебя мне не найти? А я постарался, нашел. Набузардан готов взять Луринду за своего сына. Вот так! Насчет суда я тебе вот что скажу — это дело зряшное. Сегодня Рахим в опале, а завтра вдруг война с Мидией случится. Кто может знать наверняка, что решит наш великий и несравненный повелитель Амель-Мардук. Может, он мне эмуку тяжелой пехоты доверит. Вот до этой войны я должен всех своих пристроить, потом с тобой разберусь.

Невысокого в сидячем положении, но очень широкого Икишани, ошеломленно поглядывавшего на Рахима во время ответа, вдруг густо бросило в краску. Он неожиданно резво поднялся и тут же поспешил уйти.

Оставшись один, Рахим долго сидел на крыше дома, наблюдал, как над Вавилоном одна за другой зажигались звезды. Ночь обещала быть темной. Луны-Сина не было в небесах, эти сутки небожитель отлеживался в колыбели, и можно было надеяться, что завтра он, наконец, оповестит черноголовых о своем очередном воскресении и явлении в мир.

Рахим сидел и размышлял, как непросто жить, как порой трудно вертеться и увертываться от подступающих несчастий, и первый удачный шаг еще не дает надежды на успешное завершение пути. Мерцающие звезды доброжелательно поглядывали на него — на небе они высыпали густо, стайками-созвездиями. Должно быть, любовались Вавилоном и печалились, ожидая крови, которой скоро будет тесно в великом городе. Хлынет она через неприступные стены, отравит землю… Им, звездам, все известно, они читают в каждом сердце, их мерцание подобно речи. Кто мог слышать и понимать их. Создатель? Или, как называл его Иеремия, Господь Саваоф? Вот ему я и поклонюсь.

Он встал на колени и принялся читать молитву, которую слышал от Кудурру. При этом касался пальцами лба, подбородка и груди, как поступали арабы в далекой Аравийской пустыни, как учил его друг, вождь бедуинов Салман. Наконец он, стоя на коленях, выпрямился. Два ярких росчерка сверкнули над самой вершиной Этеменанки — следы сорвавшихся со своих хрустальных сфер звезд.

* * *
Набузардан и Рахим договорились объявить о сговоре в конце зимы, а до того Подставь спину обещал Луринду показать жениха. Внучка горевала, и Рахим уже не знал, как убедить девушку, что жених — мужчина хоть куда! Даром, что дублал, придворный писец-сепиру! Не страдает хромотой, косоглазием, паршой, не жалуется на боли в животе, умеет держать себя с сильными, не почесывается и не зевает в присутствии старших. Не воин, конечно, и от службы зависим, собственности у него нет, а выделит ли отец ему долю, кто знает, но в обхождении учтив. При дворе его ценят за многознание и умение вести себя неброско, с достоинством. Пусть внучка не беспокоится — он, Рахим, ни ее, ни ее детей не оставит. Бедствовать не будут. Луринду рыдала, как молодая ослица, упрашивала старших показать ей жениха, хотя бы издали. Рибат как-то не выдержал и накричал на нее, что за женские капризы! Как старший в роде скажет, так и будет. Мать тоже пыталась урезонить Луринду, изо дня в день твердила, что жениха отыскали в «очень приличной семье, и нечего понапрасну слезы лить». Бабушка Нупта успокаивала внучку: радоваться надо, а не хныкать, для нее великая честь войти в дом такого знатного господина как Набузардан.

Долго Рахим прикидывал, как половчее устроить эту встречу, чтобы приличия соблюсти и избежать косых взглядов будущих родственников. Женская родня Набузардана совсем не жаждала принимать в свой круг какую-то шушану. Гугалла, супруга вельможи, не могла простить Рахиму, что по вине этого рыбака, ее родственника Шаник-зери постигло столько бедствий. Набузардану пришлось прикрикнуть на нее, потребовать, чтобы в его доме имя этого негодяя и предателя больше не упоминалось. Тогда же Набузардан был вынужден дать слово, что тотчас после свадьбы он отделит Нур-Сина, и пусть грамотей живет со своей «мужичкой» как им вздумается.

Приближался сбор фиников, за ним праздник урожая, по случаю которого все судебные заседания были отложены на месяц. В праздничную неделю, по давнему повелению Навуходоносора, должны были распахнуться ворота дворца, и избранные горожане получали разрешение посетить знаменитые по всем иноземным царствам сады. Новый царь враждебно посматривал на пушистые, обращенные вверх веники финиковых пальм, на оголенные в это время года ветви плодовых деревьев, на цветочные куртины, выложенные на нижнем ярусе садов. Он испытывал ненависть к этому дерзкому кощунственному сооружению, к этому оскорбительному для богов святилищу, посвященному смертной женщине, отодвинувшей в тень его, впавшую в безумие мать, однако посягнуть на гордость вавилонян не решился. Дядя Амеля по материнской линии Закир, уроженец Финикии Хануну, глава царской канцелярии Набонид, а также советники — выходцы из выселенных из Палестины разбогатевших пришельцев-иври, доказывали царю, что сады сами по себе никакой опасности не представляют. Более того, они придают правителю Вавилону неземной блеск, способный ослепить всех других царей, удержать их от дурных замыслов, напомнить, где сосредоточена мудрость и сила. О садах ли следует тревожиться в этом исполненном злобы, оголодавшем без крови и плоти рабов городе! Между тем Амель-Мардук всегда был последователен в злобе и вражде. Для начала он запретил упоминать в связи с садами имя мидийской царевны Амтиду. Теперь они официально именовались дворцовым парком. Кроме того, по его приказу было сокращено наполовину число рабов, подающих воду в цистерны, устроенные на верхних террасах, откуда стекали живописные водотоки и водопады, наполнявшие сердца умилением и печалью.

Воспоминания о годах унизительного забвения, долгого ожидания власти, въевшемся в печень страхе лишиться ее, не давали Амелю покоя и порой приводили к странным решениям. Прежде всего, Амель вознамерился уравнять в правах все население многолюдного Вавилона, включая и тех, кто был насильно переселен в пределы Двуречья. Но самым дорогим детищем, выношенным в годы прозябания вдали от государственной власти, являлась религиозная реформа, которая уравняла бы в правах всех богов, которым поклонялись многочисленные общины Вавилона — от египетских Амона, Исиды, Рэ и Сета, сирийского Бола и Арцу, арабских Нахи и Руды до израильского Яхве. Сама по себе идея была здравая — великая империя не могла выжить в условиях противопоставления одних богов другим. Единый пантеон стал бы залогом ее внутренней устойчивости. Однако частые и часто неуместные угрозы Амель-Мардука, его прозрачные намеки, что сразу после того, как Мардук облачит его в царственность, он поставит на место этих гордецов из храмов Вавилонии, быстро настроили против нового правителя городскую знать. Против этого проекта грудью встал Набонид, первый советник Навуходоносора и глава «правительства». Он доказывал, что милостью прежних богов и, прежде всего, единосущного Создателя, имя которому Бел (Господь), Вавилон сумел подняться и расцвести. Кто, спрашивал Набонид, одарил тебя царственностью, о, владыка? Неужели Яхве, храм которого был сожжен, а народ разметан по верхнему миру? Или, может, Бол и Арцу помогли Навуходоносору покорить западные страны, которые эти боги обязаны были защитить? Не в многоликости сила, а в единстве, доказывал великий царский писец.

Уже в начале зимы к царю явилась делегация жрецов всех ведущих святилищ Вавилона и высказала свое мнение по поводу намечаемых Амелем реформ. Следует возвеличивать имя Мардука, сказали жрецы, а не плодить чужеродных идолов на священной земле, омываемой Тигром и Евфратом. С их мнением царь вынужден был согласиться.

Другой вопрос, от которого зависела судьба Амель-Мардука и который более всего тревожил его советников, касался армии. Как поступить с многочисленной, дерзкой, своевольной и в то же время хорошо организованной ордой, возглавляемой высшим офицерством, в основном состоявшем из халдеев. Армию нельзя было оставлять без дела. И понапрасну раздражать тоже было рискованно. В споре между Амелем и храмовой знатью верхушка офицерства держала негласный нейтралитет. Отставку Набузардана, представителя высшей аристократии города, они восприняли спокойно, как необходимую меру в борьбе с зарвавшимися святошами и торгашами. По правде говоря, в армии у Набузардана хватало личных врагов — должность «друга царя» была чревата многими неприятностями, и кто в здравом рассудке мог оспорить древнюю мудрость, гласившую, что новая метла по-новому метет. То же относилось и к некоторым другим увольнениям, коснувшихся более мелких сошек.

Но что дальше?

Советники Амель-Мардука видели выход в короткойпобедоносной войне. То, что она будет победоносной, никто не сомневался, даже враги, затаившиеся по окраинам государства. Разве что царь Мидии Астиаг мог рассчитывать на успех в противостоянии с Вавилоном, но и то только рассчитывать… Может, поэтому Астиаг на время смирил гнев, вызванный воцарением в Вавилоне «этого сирийского ублюдка», как он называл своего племянника. Астиаг тоже решил выждать, посмотреть, в какую сторону решит ударить «этот недоумок, посмевший оскорбить память несравненной и целомудренной Амтиду, любимой жены Навуходоносора». Действительно, с точки зрения внешней политики выбор азимута, куда следовало ударить бронированным кулаком, являлся вопросом первостепенной важности. Его решение должно было определить: намеревается ли Амель-Мардук следовать заветам отца или он готов ввергнуть земли между Верхним и Нижним морями[835] в новый хаос войн?

Однако с точки зрения внутренней политики победоносный поход создавал не меньше, а может и больше проблем, чем осторожная, сохраняющая существующее положение линия. Трудность состояла в том, что Амель-Мардук никак не годился в военачальники. Армия и Навуходоносор убедились в этом еще во время последнего похода в Египет. Решения наследника престола мало того, что были несуразны, но порой просто невыполнимы. Однажды он приказал эмуку тяжелой пехоты совершить дневной марш длиной в десять беру,[836] при этом воины должны были следовать в полном вооружении, потому что Амель не удосужился позаботиться о повозках, перевозящих оружие. Царевич всегда принимал решения под влиянием обуревавших его в данную минуту страстей, а также под влиянием ближайших советников. Точнее того, кто в этот момент оказывался рядом. Отец быстро отставил его от армии и держал подальше от дел государственного управления, чтобы тот не наломал дров. Его также лишили руководства военной разведкой и отчасти сыском внутри страны. Подобное разделение властных обязанностей между царствующей персоной и официально назначенным наследником являлось давней и обязательной традицией в царских семьях Ассирии и Вавилона. Навуходоносор был вынужден держать на этом посту своего ближайшего друга Набузардана. Понятно, какого рода взгляды бросал в его сторону Амель-Мардук.

Сразу после того, как государственный совет утвердил Амель-Мардука в должности временного правителя, в царской канцелярии, управляемой Набонидом, были до тонкостей разобраны все варианты развития внешне — и внутриполитических событий. По всему выходило, что Амель-Мардуку ни в коем случае нельзя было покидать город и отдаваться в руки приверженной к буйствам и своеволию армейщины. С другой стороны, утверждение во главе армии кого-нибудь из прежних полководцев Навуходоносора, например, того же Нериглиссара или разрушителя урсалиммского храма Набузардана, могло привести к самым непредсказуемым последствиям. Кто мог дать гарантию, что после удачного похода тот не свергнет законного правителя?

У Амель-Мардука руки чесались поскорее посчитаться с обидчиками в войске, нагнать страху «на солдатню», как он нагнал страху на храмовую верхушку. (В том, что он сумел поставить на место этих «вавилонских святош», Амель не сомневался.) С кого начать — это был не вопрос. За долгие годы сидения вдали от трона наследник успел поссориться со многими из офицерского корпуса, так что кандидатов хватало. Один, например, будучи на посту, посмел не пустить его в спальню к батюшке, другой на воинских учениях победил наследника в стрельбе из лука, третий неудачно подставил спину в тот момент, когда Амель слезал с коня, и наследник грохнулся в пыль лицом. Эти моменты были незабываемы. От предвкушения торжества справедливости, божьего воздаяния всем этим хохочущим, цедящим слова сквозь зубы негодяям, теплело в груди. Сколько их было, не обращающих внимания на наследника, почесывающихся во время разговора, а то и просто сколупливающих грязь с босых ног наглецов — не сосчитать!

Не тут-то было! Дядя напрочь запретил даже заикаться о репрессиях. Час еще не пробил, говорил он. Улыбайся, племянник, можешь просто скалиться налево и направо, благосклонно кивай, не скупись на щедроты и одновременно ищи опору в провинциях, в той же Сирии, например, финикийских городах. В разоренной Палестине, наконец. Но прежде обрати свои взоры в сторону Лидии. Царь Крез твой естественный союзник. Он богат, силен, с его подмогой мы сможем отвратить мидийскую угрозу. Кроме того, необходимо заменить охрану во дворце — постепенно, постепенно, — и только тогда, когда в праздник Нового года ты прикоснешься к длани Мардука, когда у тебя наберется не менее трех эмуку преданных людей, можно будет ударить кулаком по столу.

Услышав эти слова, Амель не удержался и с размаху, радостно, въехал кулаком по столешнице, покрытой срамными рисунками, срисованными в женской половине обиталища фараона Псамметиха. Столик разлетелся на куски, племянник виновато посмотрел на дядю. Тот покачал головой.

— Зачем же мебель портить. Я же в ином смысле. Ах, Амель, Амель…

Дядя царя Закир первым делом принял на себя обязанности руководителя сыска, главного писца «стражей порядка», а также писца-хранителя государственной печати. Набонид, до того момента исполнявший эти обязанности и множество других, с которыми по мнению Навуходоносора справлялся получше многих, безропотно, даже охотно, с нескрываемым облегчением вручил дяде царя нагрудные знаки.

— Мое дело — анналы, исторические хроники, живописующие доблестные деяния великого Навуходоносора, — как на духу признался он вошедшему в силу сирийцу. — Но уважаемый Закир, ради блага государства и династии вряд ли стоит спешить с нововведениями в таком древнем месте как Вавилон. Здесь властвуют обычай, предрассудки и суеверия. Я готов приложить все силы, чтобы наш подающий надежды, осененный несравненной царственностью правитель побыстрее вошел в курс государственных дел. Я приложу все силы, чтобы укрепить спокойствие в государстве и достойно встретить Новый год.

Закир сразу понял намек третьего человека в Вавилонии, ведь подлинным правителем в городе и стране мог стать только тот человек, кого во время празднования Нового года жрецы допустят до руки Мардука. Они сошлись на том, что Набонид, потерпевший некоторое ущемление своих прав, по-прежнему будет возглавлять царскую канцелярию, оперативно руководить государственными делами, а также ведать хозяйственными вопросами, касающимися принадлежащего царской семье имущества.

Однажды в разговоре Набонид признался.

— Твоя судьба, Закир, моя судьба. Сколько я натерпелся от местных гордецов!

Он помолчал, потом усмехнувшись продолжил.

— Сам я родом из Харрана. Не смотри, что моя мать Адда-гуппи сердцем и печенью из Вавилона. Сам я здесь пришлый, родом из арамеев, и эта печать несмываема.

Набонид как раз и предложил связать руки всем возможным заговорщикам посредством привлечения их к суду. Тому, кто судится в Вавилоне, заявил он, не позавидуешь. У ответчика ни на что иное и мыслей не останется.

Амель-Мардуку идея понравилась, однако он потребовал привести веские аргументы в пользу подобного способа укрощения недовольных.

— В чем собственно их можно обвинить? — спросил царь. — Ты же, Набонид, не имеешь в виду устраивать фарс из судебного процесса?

Хануну, финикиец, отвечавший в государственном совете за торговлю, ремесла и снабжение армии, скептически добавил.

— Судьи в Вавилоне не менее строптивы, чем и его жители. Они из принципа будут судить по справедливости. Значит, обвинения должны быть очень вескими.

— Вот именно, — подхватил Набонид. — И обязательно гражданскими. Никакой политики! Это должно стать нашим принципом.

— Такие есть? — недоверчиво скривился Амель.

— Как не быть, господин! — обрадовано заявил Набонид. — Есть, и не мало.

— Даже такого вояку, как Нериглиссар, ты можешь обвинить в чем-то предосудительном? — не поверил царь.

— На нем чистого места не найти, государь! — воскликнул Набонид.

— А на тебе? — хмыкнул ближайший советник царя, выходец из княжеского рода иври Даниил, которого местные называли Балату-шариуцур. Он был в большой чести у самого Навуходоносора.

— Кто из нас без греха, — пожал плечами Набонид, — пусть первым бросит в меня камень. Так, кажется, уважаемый Балату-шариуцур, утверждали ваши пророки?

— По этому вопросу, многознающий Набонид, у наших пророков были различные мнения. Не озлобим ли мы подобными гонениями армейскую массу и знать, кормящуюся в храмах?

— Какими гонениями, уважаемый Балату-шариуцур! Если я занял у тебя десять сиклей серебра и вовремя не вернул долг с процентами, разве ты не обратишься в суд с требованием взыскать причитающееся тебе? Разве не предъявишь табличку, на которой была зафиксирована сумма, срок, процент?

— Так-то оно так, почтенный Набонид, — возразил Даниил, — но какой прок нам, решающими судьбу династии, заниматься такими пустяшными, путь даже бесспорными делами.

— Где вы, уважаемый Балату-шариуцур, видали в Вавилоне пустяшные, беспроигрышные судебные дела?

— Хорошо, хорошо, — прервал их спор Амель, — ясных как стеклышко судебных дел не бывает. В этом я могу согласиться с главным государственным писцом. Но причем здесь Нериглиссар?

— Он связан с Набу-ахе-иддином.

— С этим богачом из дома Эгиби? — заинтересовался царь.

— Да, господин. Это просто захватывающая история, господин.

— Ну-ка, ну-ка, — царь оживленно завозился в кресле, сел поудобнее.

Все присутствующие обратили головы в сторону царского писца.

— Как Набу-ахе-иддин втерся в доверие к нашему уважаемому полководцу, сказать не берусь. То ли провернул в его пользу какое-то выгодное дельце, то ли просто приглянулся Нериглиссару, однако уже два года он ходит у него в самых доверенных лицах. Слыхал ли ты, господин, о несносном Балату, сыне Набу-апла-иддина?

— Кто же не слышал об этом прожигателе жизни и дерзком забияке, отравляющим жизнь стольким уважаемым людям в Вавилоне! — воскликнул Хануну.

— Верно ли я понял тебя, уважаемый, — обратился к нему Набонид, — что и ты попался на удочку этого обаятельного проходимца, которого когда-либо видала земля месопотамская?

Финикиец что-то проворчал, однако Амель-Мардук, засмеявшись, приказал.

— Отвечай, отвечай, торговец пряностями.

— Повинуюсь, господин, — поклонился в его сторону Хануну, потом с хмурым видом признался. — Как-то при случае я ссудил ему под залог городского дома некую толику серебра.

— И что, он вернул долг? — спросил Набонид.

— Пока нет.

— Вот видите, господин. И никогда не вернет. Наш уважаемый Хануну не один такой. Балату задолжал многим уважаемым людям. Он брал деньги в долг под залог отцовского имущества, передавал в пользование свою собственность, а полгода назад вдруг объявил себя банкротом. Его имущество пошло с молотка и было куплено Набу-ахе-иддином на имя Нериглиссара. Тот же Набу-ахе-иддин получил от нашего доблестного полководца доверенность на право расчета с кредиторами. Вот я хочу спросить уважаемого Хануну, получил ли он что-нибудь от Набу-ахе-иддина в счет своего долга?

Хануну помрачнел, однако Амель-Мардук топнул ногой.

— Отвечай торгаш.

— Нет, государь.

— Обратился ли ты в суд, уважаемый Хануну? — весело поинтересовался Набонид.

Хануну сжал губы. Царь засмеялся и погрозил ему пальцем.

— Говори.

— Нет, государь.

— Почему? — спросил Набонид.

— Почему, почему! — вдруг рассвирепел Хануну и принялся отчаянно чесать иссиня черную, с проблесками седины бороду. — Как же я осмелюсь подать в суд на вашего родственника государь, ведь Нериглиссар приходится вам зятем.

— А ты осмелься, — посоветовал ему Амель-Мардук, затем царь обратился к Набониду. — Сколько же подобных Хануну робких заимодавцев ты можешь насчитать в этом деле, Набонид?

— Полтора десятка самых уважаемых граждан Вавилона.

— Ты хочешь сказать, Набонид, что если мы восстановим справедливость, то выбьем почву из-под ног недовольных?

— Мало того, мы повяжем их по рукам и ногам. Лишиться собственности в наше время — это печальный удел.

— Это хорошая мысль. В конце концов, я могу простить ответчиков и закрыть процесс, и строптивцы будут благодарны мне до самой смерти.

— Точно так, господин. Власть развязывает себе руки и дает надежду как истцам, так и ответчикам. Тем самым возрастает авторитет и вес царственности. Но самое главное, с помощью этого хода мы выигрываем время.

— Верно. Значит, если я правильно тебя понял, ты можешь подобрать несколько таких, на первый взгляд пустяковых дел, в которых недовольные увязнут по уши? Приведи примеры.

— Набузардан, господин, купил арык, протекающий возле своего имения, но до сих пор полностью не расплатился с прежним владельцем.

— Как насчет Подставь спину? — задал вопрос царь.

— Сосед Рахима Мардук-Икишани предложил декуму выдать за него внучку, однако Рахим, как известно господину, спесив и не нашел ничего лучше, как договориться с Набузарданом. Тот согласился сбыть Рахиму на руки своего четвертого сына. Сразу после свадьбы Набузардан решил отделить Нур-Сина, так как женская половина его дома подняла скандал. Они не желают иметь в родственниках шушану.

— Да, — Амель-Мардук одобрительно покивал, — скандал в семействе подобен пожару. Пока вопят женщины, ни о чем серьезном думать невозможно.

Он сделал паузу, потом решительно заявил.

— Набузардана засудить, пусть расплатится сполна и заплатит пени. Пусть он и Рахим торгуются насчет свадьбы, пусть их женщины превратят их жизнь в обитель Эрешкигаль. Скорее обратятся в падаль. Нериглиссар пусть судится и судится. Ты, Хануну, подашь исковое заявление, и все остальные обиженные Балату.

Глава 5

Чтобы добиться разрешения посетить дворцовый парк, Рахиму пришлось дойти до великого царского писца Набонида. Тот, к удивлению декума, встретил доброжелательно, предложил сесть, поинтересовался, как живется-тужится в отставке. Есть ли какие-нибудь просьбы?

— Есть, — кивнул Рахим. — Прошу разрешить моей внучке посетить дворцовый парк…

— Чтобы она встретилась с Нур-Сином? — поинтересовался Набонид.

— Да, господин, — кивнул Рахим. — Беда с девицами. Все-то у них капризы, строптивость. Я ей доказываю, что Нур-Син — парень хоть куда. Не верит.

— Правильно делает, — заявил писец. — Женитьба — дело серьезное. Здесь все надо предусмотреть, все учесть. В таком деле пустяков не бывает. Я верю в тебя, Рахим. Мудрости… или скажем так, хитрости — тебя всегда было не занимать. Сам надумал породниться с Набузарданом или кто подсказал?

— Сам, господин. Правда, хотел выдать ее за воина, но Набузардан отказал.

— Дублал Нур-Син, — прищурился Набонид, — вполне достойная партия для дочери шушану. А вот твоим холостым отпрыскам подошли бы и дочери Нериглиссара. Если, конечно, не расстроится брак твоей внучки с моим помощником…

Набонид помолчал, потом закончил мысль.

— Да, это удачное решение переженить всех и вся. Ты, Рахим, всегда отличался острым умом и практической сметкой. Повторяю, если брак будет заключен, если все сложится удачно, моя мать Адда-гуппи похлопочет об остальных твоих неженатых сыновьях.

— Благодарю, господин. Верю, ее заботы не останутся без награды богов. Но Нериглиссар?.. Его величие недоступно для меня. Сын его, Лабаши-Мардук, принадлежит к царскому роду.

— Тоже верно, — согласился Набонид и надолго задумался.

Рахим тоже помалкивал. Наконец после нескольких минут размышлений Набонид подал голос.

— Я одобряю твой выбор и постараюсь со своей стороны помочь Нур-Сину получить от отца достойную долю имуществу. Походатайствую и в дворцовой канцелярии. А как поживает твой старший? Его, кажется, Рибат зовут? Помню, он очень силен и послушен. Где он теперь?

— В гарнизоне Борсиппы, — Рахим опустил голову, вздохнул. — На должности простого пехотинца.

— Да, это непорядок. Он всегда отличался отличной боевой подготовкой. Такими малыми разбрасываться грех. Как ты посмотришь, Рахим, если я порекомендую его в охранники?

— Кого охранять? Вас, господин?..

— Нет, меня не получится, хотя я не отказался бы от его услуг. И от твоих тоже. Ты ни разу не подвел своего господина, ты хорошо смекаешь, Рахим, а это наипервейшее качество, чтобы выжить в этом поганом городе. Пока тебе и твоем сыновьям ход во дворцовую охрану закрыт. Я мог бы также посодействовать Рибату получить место у царицы Нитокрис.

— Она всегда ненавидела меня.

— Времена меняются, Рахим. Тем более что Рибата я хочу приставить к ее сыну, царевичу Валтасару. Мне кажется, они подойдут друг другу. Рибат умеет вести себя в присутствии особ царской крови и не допустит панибратства. Заодно присмотрит за царевичем. А насчет женитьбы?.. Я хочу, чтобы ты постоянно держал меня в курсе всех приготовлений к семейному торжеству. Когда вы с Набузарданом собираетесь сыграть свадьбу? До Нового года успеете?

Рахим чуть усмехнулся, глянул в сторону Набонида. Тот был невысок, уже достаточно тучен, но по-прежнему быстр и точен в движениях. Он умел вести себя тихо, быть незаметным, и всегда вовремя оказывался в нужном месте. Это было неоценимое качество, которым всегда восхищался Навуходоносор.

— До Нового года, — заторможено, словно размышляя о чем-то своем, кивнул Рахим, — никак не успеть. Но и тянуть нельзя, а то Луринду засидится в девках. Мне кажется, лучший срок — месяц улулу.

— Почему именно улулу? — удивился Набонид. — Зачем так долго ждать? К лету в городе может многое измениться, в город понаедут чужаки, в первую очередь сирийцы, а также египтяне, греки, арабы из южных пустынь. Мало ли кто доберется до Вавилона к концу лета.

Рахим помедлил, потом осторожно поинтересовался.

— Может быть, господин подскажет примерный срок проведения свадебных торжеств, который принес бы молодым счастье и удачу?

Набонид пожал плечами, глянул в сторону открытого дверного проема, через который в помещение попадал свет. Прислушался…

— Я не знаю — это дело частное. Но чем дольше оттяжка, тем дальше удача, а в таких делах улыбка судьбы не последнее дело. Взять хотя бы сирийцев. Они начнут прибывать в Вавилон к празднованию Нового года? Что-то около пяти сотен. Говорят, они заменят дворцовую стражу и сразу возьмут под охрану царский дворец. Вы с Набузарданом собираетесь пригласить их на свадьбу?

— Нет, господин, мы решили ограничиться только своими. Будут родственники, хорошие друзья. Узкий круг. Какое дело сирийцам, призванным охранять священную царственность нашего несравненного владыки до отставного декума! Хотя, конечно, если они надумают, это будет великая честь для нас обоих. Они будут считаться почетными гостями.

— Смотри, Рахим, — Набонид поиграл губами, как бы прикидывая, стоит ли развивать эту тему. При этом он бросил откровенно многозначительный взгляд в сторону коридора и резко сменил тему.

— Меня, надеюсь, позовете?

Рахим не ответил, что было дерзостью по отношению к сильному человеку, принимавшего его в своей канцелярии, однако Подставь спину решил рискнуть. Выбора — это он понял сразу и окончательно — у него уже не было. Разговор зашел слишком далеко. В тот момент отчаянно заболела шея. Ее начало ломить с такой силой, словно голова утяжелилась и стала неподъемна для постаревшего тела.

— Ваша милость всегда желанный гость в моем доме, — наконец выговорил Рахим. Потом помедлил и осторожно поинтересовался. — И все-таки, каков по мнению господина лучший срок для проведения бракосочетания?

— Сейчас ничего сказать не могу. Ситуация прояснится, когда Икишани принудит тебя ломать дом. Неужели ты собираешься тянуть до этого момента? Этак совсем без жилища останешься.

Набонид помолчал потом веско добавил.

— Да и мы все тоже.

* * *
В ночь новолуния,[837] на светлые стражи которой приходился праздник спелых фиников, Рахим вновь приказал постелить себе на крыше. Луринду залила кожаные бурдюки горячей водой, разложила их на ложе таким образом, чтобы дедушке было помягче спать, принесла ворох шерстяных, цветастых покрывал, сама села в уголке, где смыкались глинобитные валики, ограждавшие крышу. Решила подождать благословения или напутствия, услышать от деда доброе слово, ведь завтра он и ее младший дядя Хашдайя должен был сопровождать девушку в дивный сад, построенный великим Навуходоносором для своей жены Амтиду, мидийской принцессы, с которой царь был счастлив всю жизнь. Дед всегда с уважением отзывался об этой необыкновенной женщине. Волосы у нее были светлые, похожие на золотую пряжу, с отливом, напоминающим красную, обожженную глину.

У мечтательной Луринду голова кружилась от ошеломляющего сочетания слов: «счастлив всю жизнь!». Этот срок казался молоденькой девице безмерным, чем-то вроде отголоска вечности. Луринду в ту пору казалось, что клинописные наборы слов «жизнь» и «небо» были схожи не только на глиняной табличке, но и по сути. Жизнь в своей безграничности пронзительно напоминала небо: взгляду каждого черноголового доступен край небосвода вот он, горизонт, но попробуй достигни его. Пока доберешься, пройдет столько дней, что не сосчитать! Смерть же воспринималась как каменный вал на краю земли, о котором в эддубе[838] рассказывал учитель. Он, безусловно, существует, ведь хрустальные небеса должны на что-то опираться, но пока ни один из смертных, кроме богоравного Гильгамеша, не видал эту стену.

В понятиях «жизнь», «смерть» таилась какая-то загадка, какая-то не дающая покоя двойственность. Любопытство томило Луринду. С одной стороны, обозначаемые этими словами состояния, были вполне реальны. Они несомненно существовали. Жизнь вмещала в себя и радость, охватывавшую Луринду по утрам, и томительную грусть, и попреки матери, и ласки бабушки, и посещение школы, помощь матери по дому, и, конечно, беседы с дедом, и мечты, и страхи… А смерть почти каждодневно напоминала о себе похоронами в их квартале, на которые неизменно приглашали Рахима. Считалось большой честью, если славный воин почтит своим присутствием погребение покойника, которого, как и всех других ушедших к судьбе родственников, укладывали в яму на родном подворье, прикрывали плитой. Луринду приходилось присутствовать на похоронах братьев дедушки, так что смерть ей была не в диковинку. Вот он, покойник, вот она печать смерти: бездыханность, землистого цвета лицо, ужасающий паралич, сковавший тело. Но как можно было поверить, что подобная беда когда-то приключиться с ней, с Луринду?..

Примерно то же волнующее любопытство, смешение благоговейных чувств с примесью недоверия и беспричинного страха, вызывали у девушки упоминание о висячих садах.

Возможно ли такое соединение мужчины и женщины? Почему мужчине было в радость исполнить желание умиравшей жены? Чем заслужила она подобную благодарность? Доступно ли ей, Луринду, испытать такое сильное чувство? А ему, мужчине?

Завтра ее, Луринду, сведут с человеком, с которым придется отмерить срок до бездыханности, уйти рука об руку неведомо куда, неведомо зачем?

Ради наживания добра? Ради детей? Но и эти будущие дети казались такими же таинственными и двойственными существами, как бесплотные духи. Дети каким-то странным образом увязывали жизнь со смертью. Это вызывало удивление — она соединится плотью с чужим человеком, и в результате в ней зародится новая жизнь? Луринду как-то не верилось, что подобное может случиться и с ней, пусть даже со всеми другими это происходит сплошь и рядом? А если эти случится, то как? В охотку или со страхом. А может, на грани отвращения?

Она ждала, что скажет дед, ее поводырь, который плохо разбирался в клинописи, но был немногословно мудр. Он любил ее, обещал обеспечить приданным, пусть невелико оно, но это будет ее собственность. Луринду была благодарна деду за то, что ей не пришлось, как многим из ее подруг, зарабатывать себе на приданое, обслуживая чужеземцев в храме Иштар Агадесской. Это была трудная, неприятная работа, ведь часть платы за служение богини приходилось отдавать жрецам. К тому же и среди жрецов находились любители молоденьких девочек. Денег от них не дождешься, жрецы утверждали, что достаточно святости, которой они наделяли своих избранниц. Везло симпатичным — те за несколько месяцев успевали накопить серебро, и если их обходила стороной дурная болезнь, удачно выходили замуж. Дурнушкам же приходилось трудиться год, два, а то и три.

Более того, именно дед вопреки желанию матери и отца настоял, чтобы Луринду отдали в эддубу. Она оказалась в одном классе со знатными и утвердилась среди соучениц исключительными способностями и ровным характером. Кто наставил ее на этот путь? Опять же дед, которому она как-то пожаловалась на замашки тех девиц, чьи отцы считались сильными в Вавилоне. В первые дни они не уставали напомнить дочери шушану, что ее дед выбился в люди, подставив спину великому Навуходоносору. В классе ее сначала прозвали Подставкой! Рахим объяснил Луринду, что на чужой роток не накинешь платок, и единственный способ заставить замолчать спесивых — это вести себя достойно. Учись, девочка, говаривал дед. Ученье — свет, а неученых тьма, и, если хочешь, чтобы к тебе относились с уважением, научись разбираться в тайнах движения небесных тел, освойся со сложением, умножением, делением, возведением числа в степень, извлечением квадратного и кубического корня, овладей процентами. В любом случае, добавил Рахим, тебя от этого не убудет, а пользы от знания можно ждать с гору. Женщина в Вавилоне свободна, добавлял дед, она пользуется независимостью, имеет имущество, свободно им распоряжается, может выступать контрагентом в сделках. Ну и что, что свидетелем быть не может, это ей только на руку, меньше хлопот. Так что за своих детей ты сама можешь быть в ответе, а если повезет с женихом, то ждет тебя не жизнь, а песня. Его слова пали на благодатную почву. Девочка из уважения к себе скоро стала лучшей ученицей в классе, и задирать ее оказалось себе дороже. С обидчицами Луринду в пререкания не вступала старалась смолчать. В ее больших, черных глазах навертывались слезы. С тем и убегала, а ее подруги, которых вскоре стало более чем достаточно, окружали дерзкую презрительным молчанием.

К тому же в тайнике у деда хранились иноземные пергаменты, в которых упоминалось об истине, о том, куда и зачем брести рука об руку.

Вот почему, постелив, она уселась в дальнем углу террасы, ожидая, что дед, может быть, заговорит с ней.

Однако Рахим, устроившись на ложе, жестом отослал ее. Ему, вплотную приблизившемуся к яме, в которой поджидал его ухмыляющийся бог смерти Нергал, побывавшему на обеих краях земли — на берегах Верхнего и Нижнего морей; рискнувшему вступить в борьбу с лабасу[839] — чудовищем, обладавшим человечьим телом и бычьей головой (таким в минуты гнева представлялся ему новый властитель Вавилона), была захватывающа интересна сегодняшняя ночь. Он много ждал от нее.

Говорили, что сон, привидевшийся в ночь праздника урожая, считается пророческим. Что-то привидится ему во сне?.. Хотелось увидеть Нур-Сина. Кто он, мужчина, который примет из его рук ответственность за невинную Луринду. Он не воин, не пахарь, не владелец земли. Он из породы крючкотворов, каких немало развелось на Вавилонской земле во время царственности Навуходоносора.

Город богател, жирел на глазах, жители его забыли о голоде и военных погромах, и, как следствие, в силу вошли умники, грамотеи, прислужники. Вот и Нур-Син относился к касте тех, кто судил, писал прошения, выдавливал на глине исковые заявления, составлял различного рода таблички и пергаменты, кто выводил суммы налогов, подсчитывал количество урашу,[840] выведенных на общественные работы — и не забывал раскрывать пошире карманы для даров, без конца падающих туда. К тому же Нур-Син по происхождению принадлежал к тем, у кого было вдосталь и власти, и серебра. Как он отнесется к тому скромному имуществу, которое Рахим сможет выделить единственной внучке? Не будет ли презирать ее за низкое происхождение, за скромность и покладистость? За бедность, наконец?..

Это были горькие мысли. Как ни прикидывал Рахим, как мысленно не бичевал, не укорял себя, не выл безмолвно, — выбора у него не было. Он спас Луринду от официально освящаемой, но презираемой в народе необходимости зарабатывать себе на приданное продажей утех в храме Иштар Агадесской. Может, когда-то, до потопа, женщинам было просто необходимо изо дня в день усердно ублажать великую богиню подобным промыслом, но теперь времена изменились. Тому примером женоподобные сирийцы, которых бойцы Навуходоносора и за противников не считали. Во время коротких схваток старались разить их мечами в задницу, в самое очко. Со времен Набополасара считалось само собой разумеющимся возносить хвалы дочери богов добродетели. Люди согласовывали свои потребности с законами природы, и те, кто вовремя вступал в брак рождал крепких детей. Кто мог предполагать, что наступит день, когда Рахиму придется принести Луринду в жертву! Он отнесся к этой необходимости спокойно, ведь в этом выборе не было ущерба чести. Он спасал семью. Злобу демона с бычьей головой не могла утолить только его, Рахимова кровь. Лабасу не насытится, пока не вырвет печень из Нупты, из Рибата и его жены, что-то задержавшейся с рождением других детей, из сыновей Зерии и Хашдайи, которых он и женить-то не успел. И само собой из Луринду.

Мечталось — выдам внучку за ровню, покладистого, храброго, честного парня, который по гроб будет благодарен Рахиму за собственность, выделенную им на житье, — и хвала Мардуку! Больше ему ничего не надо. Этот брак был совсем не по нутру Рахиму. Связать жизнь любимой внучки с человеком пусть даже ученым, но работающим на других, — в этом было что-то унизительное, недостойное славного имени Рахима. Писец — это что-то вроде ремесленника, умеет только корябать на мягкой глине. Ни землей не владеет, ни мечом — что это за жених!

Выбор есть, спросил себя Рахим, и с горечью вынужден был мысленно ответить — нет! Женю младших, глядишь, и жена Рибата наконец разродится. Не беда, что ходит порожняя. Его Нупта тоже долго не могла родить, потом случился выкидыш, только спустя лет двадцать после женитьбы она принесла ему еще двух сыновей. Лучше не было награды как жить в своем кругу, не соваться в высшие сферы, тупо и рьяно исполнять обязанности.

Не сложилось, не удалось отсидеться на родном подворье. Злой дух покусился на него, на его благосостояние, и в чем обличье он выступает, было не так важно. Но если кто-то посмел посягнуть на его, Рахима, илану, пусть не рассчитывает на покорность, на то, что низкий добровольно склонит шею. Он будет защищаться! Он не собирался подставлять спину чудовищу с телом человека и головой быка. Понятно, что битва будет не на равных, и никто не сможет сказать, чем кончится этот поединок. Победит ли свет тьму, выползавшую из подвалов вселенной, копившуюся в третьем подземном мире? Или этот мрак зальет верхнюю, осененную щедростью Шамаша, землю? Храмовые заклинатели, местный гадатель на внутренностях животных, знатоки, прорицающие будущее по полету птиц вряд ли могли помочь ему в этом деле. Нагляделся он на этих предсказателей, даром, что ли, был вхож в ближайшее окружение царя. Старик Набополасар заставлял своих бару и макку[841] гадать столько раз, сколько требовалось, чтобы получить желанный ответ. Не брезговал подобными приемами и Навуходоносор, однако более всего Рахима заставил усомниться в полезности таких попыток разглядеть будущее дух скепсиса, насмешек и издевок над всякого рода прорицателями и гадальщиками, царивший в окружении царя. Иеремия, например, вообще на дух не переносил такого рода откровения, в открытую называл их шельмовством. Бел-Ибни и тот же Набонид вели себя пристойнее, но своей вражды ко всякого рода проходимцам, открывавшим будущее по внутренностям животных, толкованию снов или по полету птиц, относились скептически. В узком кругу они смеялись над суеверными страхами простаков, над их верой, что цвет печени способен открыть волю Мардука-Бела. Они не стеснялись высказываться в том смысле, что размалеванный, изготовленный человеческими руками истукан не может являться богом.

Рахим давным-давно смекнул, что если они правы, а, скорее всего, так и было, то полагаться следует только на самого себя. Если он до сих пор клал головку чеснока или лука перед статуями отеческих богов, отделял немного каши установленным в нишах изваяниям Иштар, Сина, Эллиля, Нинурты, Адада, то мысленно адресовал свои дары только ему, Единосущему Мардуку-Белу. Живи достойно, береги честь — и Он воздаст.

В земных делах простому смертному никогда не отыскать потаенного смысла. С болью в сердце обратился к Набузардану с неожиданным сватовством в надежде, что тот поймет, сообразит, что к чему. Тот сообразил, но решил дело таким образом, что одновременно сумел поставить на место зарвавшегося шушану. Да, Рахим оказался нужным в той игре, которая велась вокруг трона. Верно и то, что с новым правителем ему не ужиться, но при всем том сильные и великие нашли способ указать ему, простому солдату, его место. Печень горчила, но что поделаешь — придется отдавать Луринду на съедение этому отпрыску кичливого Набузардана. Суждения знавших Нур-Сина и утверждающих, что парень, по-видимому, он неплохой, обладает достоинством и честью, ничего не стоили по отношению к дочери шушану. В неравном браке Луринду могла оказаться в положении худшем, чем доля рабыни. Как тогда он сможет помочь ей?

Но выбора не было.

Оказавшись в отставке, Рахим ужаснулся тем переменам, которые произошли в городе. Во времена его юности отец, оторвавший четвертого сына от семьи, продавший его в армию, испытывал мучения, что не смог, как должно, вооружить сына. Быть солдатом всегда считалось великой честью для гражданина. Откупиться от службы считалось самым позорным делом, об этом помалкивали. Теперь этим открыто похваливались, о таких хитрецах говорили, что они умеют жить. Откупались даже от исполнения жреческих обязанностей. Впечатление было такое, что в Вавилоне забыли о том, что такое честь. Ранее достоинством в глазах соседей награждался тот, кто, владея собственностью, тратил доход на покупку нового щита, доброго меча или лука. Приобретение нового панциря становилось событием для всего квартала. Соседи собирались и благословляли его обладателя на подвиг, и подвиги не заставляли себя ждать.

Вот о чем, например, судачили в эти дождливые зимние дни в Вавилоне. Всех занимало дело некоего Набу-уцалли, который обязался за два года и пять месяцев обучить свободного горожанина Бел-ахе профессии бандита и сутенера. За это учителю, помимо процента от «дохода» ученика, полагалось два сикля серебра на «угощение». Прослушав курс и освоив тонкости грабительского ремесла, Бел-ахе решил выйти на большую дорогу. Однако ему не повезло, стражи порядка схватили его после первого же разбойного нападения. Уже сидя в доме скорби,[842] неудачник подал в суд на учителя, обвинив его в недостаточной профессиональной квалификации. В счет возмещения Бел-ахе потребовал от Набу-уцалли выплачивать один суту (15 литров) ячменя в день его семье, пока тот сидит в тюрьме.

Рахим лежал на спине и с неясным томлением в душе наблюдал за мелкими, озябшими, промокшими, зимними звездами. Слезы навернулись, когда вспомнил, как когда-то, ворвавшись в пределы поганой Ниневии, вырвал меч у растерявшегося ассирийского воина и отрубил ему кисть правой руки. Воин-то был совсем мальчишка, и, видно, из богатой семьи. Вооружение на пареньке было знатное: жилет из буйволиной кожи с нашитыми бронзовыми бляхами, шлем с загнутым вперед навершием, поножи, налокотники, алый плащ. Когда Рахим лишил его кисти, тот заскулил как щенок, прижал кровоточащую ручку к груди… Тогда декум изрядно поживился, трофеи продал, и до сих пор, вспоминая былое, голова кружилась от гордости. В такие минуты он чувствовал себя непобедимым.

Рахим никогда не насиловал пленниц — звериного в нем было с мизинец. Разве что только после команды, когда в лагерь допускались торговцы сикерой,[843] когда одновременно заунывно и разухабисто начинали звучать трубы, призывавшие отпраздновать победу, он позволял себя чуть расслабиться. Никогда не бегал смотреть на знатных пленниц, которых водили по лагерю с задранными подолами, чтобы срам на люди, чтобы любой придурок, завидев завитой волосатый мысок на умащенном, белейшем теле бывшей царской наложницы или жены богатого вельможи, мог разразиться хохотом. Правда, Рахиму был известно — ржут и тыкают пальцами по большей части от радости, что остались живы. Если удержу не было, Рахим всегда старался договориться с пленницей, пообещать хотя бы что-нибудь, любую безделицу. Например, продать ее самому добродушному из торговцев живым товаром. Бывало, заговаривался с несчастной женщиной и трепался с ней до рассвета, и, случалось, утром та валялась у него в ногах, молила, чтобы хозяин не продавал ее. Среди его добычи попадались и знатные, ухоженные дамы, и горожанки из бедных. Каждый раз он старался решить их судьбу по справедливости, как договаривались.

Однажды, после взятия Урсалимму, достались ему из добычи меча две молоденькие сестры-близнятки. Вот что он сказал им.

— Обеих мне вас не прокормить. Сами решайте, кто останется у меня, а кого продам перекупщику.

Девушки бросили жребий, расставались долго, с рыданиями. Доставшаяся Рахиму теперь имеет семью, сидит с мужем-иври на земле, выращивает чеснок. Где ее сестра, никто не знает. Говорят, ее продали в Харран.

Сон по-прежнему не брал его. Как заснешь после таких мыслей! Что если Луринду погонят по лагерю с задранным подолом. Охотников поглазеть на ее наготу будет предостаточно — девица приятна на вид, крупна телом, все при ней. Сможет ли Нур-Син защитить ее или только и будет попрекать происхождением?

Возопил он к Мардуку-Белу. Безгласно, со слезами на глазах, с рыданиями в печени. Как иначе, не жертвуя Луринду, он мог спасти семью? Было время, когда сам Набополасар оставил в заложниках своего сынка Навуходоносора. Это было страшное испытание, уж он-то, Рахим, знает. Теперь ему самому досталось отпить из той же чаши. Он сам шагнул в темный лабиринт, сам напросился на бой с этим тайным поклонником чуждого Вавилону Яхве. До какой степени Амель-Мардук потерял рассудок можно судить по тому выбору, который новый правитель сделал в канун праздника урожая. Все горожане — от нищей голытьбы до самых сильных и великих — собирались чествовать финиковую пальму-благодетельницу, а этот собрался на охоту! Мало того, в городе шептались, что новый правитель даже изваяние Набу, покровителя охотников, не изволил взять с собой. Что же это за охота, поражались горожане, если Набу не сможет окинуть взглядом свои угодья, если зверье не сробеет при виде его гневного взгляда, если их повелитель не прикажет добыче наполнить силки дворцовых ловчих, броситься под царские стрелы?

Он вспомнил разговор с Набонидом и тихо, сквозь зубы выругался. Главный писец царской канцелярии несомненно что-то пронюхал, но разве его, змея, ухватишь! Неужели и Нур-Син из той же скользкой породы?

Глава 6

Луринду, в преддверии праздника урожая промаявшись ночь без сна, утром встала раньше других. Рабыня, старенькая Нана-силим, еще ворочалась на ложе в подсобке возле кухни, а внучка хозяина уже успела умыться, глянуть на восходящее солнце (как назло ясное и большое), развести огонь в очаге. Потом, не зная, куда себя деть, уселась на корточки перед невысоким столиком, глянула на себя в бронзовое зеркало и едва не заплакала… Сказать, что в то утро она не нравилась себя, значит, ничего не сказать: весь облик — личико, тонкие высокие брови, округлые губки, особенно большие, привычные к труду руки — вызывали у нее чувство, схожее с отвращением. Что, например, можно сделать, с этим противным округлым личиком. Сколько ни сурьми тонкие брови, не румянь щеки, не втирай мази, тайком от дедушки купленные бабушкой в соседнем квартале у цирюльника Берды, — все напрасно. И рот у нее великоват. Этой зимой все дворцовые модницы вырисовывали помадой губки «бантиком». А у нее губы полноваты для «бантиков», пусть даже и «чувственные», как выразился один глупый мальчишка в эддубе, приславший ее обожженную глиняную табличку с проткнутым стрелой Иштар сердцем. Стоит ей по последней моде намалевать губы, и она станет похожа на корову. В самый раз в жены, вздохнула она, этому жирному крокодилу Икишани. И телом крупна, и ножищи, как у крестьянки, а Нур-Син, наверное, привык к изящным ступням, к маленьким, непрощупываемым грудям, длинным волосам, чтобы на голове, Нергал знает что, можно было соорудить.

Ну и ладно!

Она надула щеки, потом резко выдохнула.

Ну и пусть!

Снизу из внутреннего дворика донесся тонкий протяжный вскрик ее младшего дяди Хашдайи. Видно, дед опрокинул на него обязательный по утрам глиняный таз с ледяной водой. Луринду подошла к дверному проему, глянула во двор, вздохнула — наступил жуткий день, а в доме все, ну все, как обычно! Как будто ничего не случилось! Дед машет деревянным мечом, затем начнет прыгать на одной ноге, потом на другой. Напрыгавшись, прикажет Хашдайе лить холодную воду на свою лысую, обрамленную венчиком седых волос голову. Потом дед и бабка заставят ее съесть овсяную кашу, выпить кислого молока, потом будут полстражи наряжаться и только потом отправятся в этот проклятый дворец на эти проклятые смотрины!

Как нелепа и однообразна жизнь! Куда только боги смотрят!..

Она вернулась к столику, вновь бросила взгляд на свое отражение в металле, опять надула щеки и громко выдохнула. Интересно, каков из себя этот самый Нур-Син. Бабушка сказала, из знатных, ее дальний родственник. Значит, спесив и глуп, как ошметок осла. Ее двоюродные сестры, дочери Иддину-Набу, уж такие привереды, уж такие гордячки, что дальше некуда. Дед сетует — он не воин, не храбрец! Отваги в нем нет! Ну и ладно! Нужен ей воин, как ослице рога. Годами его дома ждать, в одиночку тащить на себе хозяйство, а вернется из похода и тоже, глядишь, наладится по утрам махать мечом и скакать на одной ноге. (Луринду не представляла себе хорошего воина, который, как дедушка, поутрам не занимался бы физическими упражнениями.) А то еще возьмет моду обливать ее по утрам ледяной водой. Нужен ей этот военный!..

В конце первой дневной стражи Рахим вывел молодежь из дома. Нупта благословила их на дорогу, сунула внучке зашитый в кожаный мешочек амулет, шепнула — накинь на шею, помолись Иштар, она не оставит.

Денек, с некоторым неудовольствием отметил про себя Рахим, выдался что надо. Южный ветер нагнал из Аравии теплый сухой воздух, и город сразу ожил. Подсохла грязь на улицах, посветлели стены домов, заиграли на солнце изразцы, которыми была выложены подножия бастионов дворца, ступени Вавилонской башни, а местами и стены богатых особняков. В укромных уголках отчетливо запахло прелью — это была верная примета наступавшей весны. На северо-западной стороне, на ясном, омытом зимними дождями небосводе отчетливо вырисовывались метелки пальм-дароносительниц. В ту сторону и направился Рахим.

Путь до дворца был короток, скоро они добрались до главных ворот. Здесь, поджидавший посетителей писец проверил записи и пропустил их во внутренний двор крепости.

Вот что первым делом привлекло внимание настороженного Рахима — во дворце было пусто. Такого при Навуходоносоре никогда не бывало. В день, когда граждане Вавилона допускались на территорию дворцового парка, перед воротами, на проспекте, на первом административном дворе начиналось столпотворение. На густоту толпы и рассчитывал Рахим, в многолюдье легко затеряться. Встреченный им офицер дворцовый стражи, его старый знакомый из халдеев, напевно объяснил отставнику, что сегодня в садах «народу не дождеш-ш-шьс-си… Великий царь Амель-Мардук отправился на охоту, с ним и больш-ш-шая часть свиты укат-т-т-ил-л-ла».

Наряженный в парадное воинское облачение офицер добавил по секрету.

— Не был-л-ло, Рахим, в канцеляриях писцов, которые не напраш-ш-шивалис-с-сь бы сопровож-ждать особу правителя. Я со-ссчитать не мог, сколько ж-ж-е этих, из ядовитого семени, оказалос-с-ся в свите. Это не выез-зд на охоту, а что-то вроде торж-жественной новогодней процес-с-сии. Знаи-ишь, когда весь Вавилон собираетс-с-ся на Дороге процес-с-ссий? — он кивнул в сторону гигантских крепостных ворот, высотой, сранимых только с цитаделью, возвышавшейся слева, ближе к незримому отсюда Евфрату. — Их теперь в с-сады калачом не заманиш-ш-шь. Слыхал, наверное, какое к ним теперь отнош-ш-шение?

Рахим кивнул и по пути принялся осваиваться с обстановкой. В любом случае отступать было некуда, и декум принялся тайком изучать расположение сторожевых постов. Стража в основном была расставлена на прежних местах, воины по большей части были ему знакомы. Сирийцы охраняли стены и башни, им также были поручены ворота, отделявшие внутренние дворы крепости, вокруг которых группировались все постройки огромного царского комплекса. Что ж, если новый начальник стражи решил сохранить посты на прежних местах, это только на руку. Впрочем, это обстоятельство не имело большого значения: расстановка часовых внутри периметра интересовала декума постольку-поскольку. Куда больше его занимала система охраны висячих садов. Главное, чтобы там было поменьше чужаков.

Немногочисленные гости, решившиеся в праздник урожая посетить дворцовый комплекс и парк, сначала попадали на первый двор, ограниченный с юга и севера многоэтажными, тесно прилепленными друг к другу строениями. В них помещалась многочисленная орда «великих», «главных», «дворцовых», «царских» и прочих чиновников-писцов, ведавших сбором налогов, строительством и ремонтом дорог, поставками в армию и прочими государственными заботами. В нижних этажах располагались дворцовые мастерские, главными из которых считались камнерезный и ювелирный цехи. Слава о стройных узкогорлых кувшинах из молочного алебастра шла по всему миру. Получить это чудо в дар от вавилонского царя считалось в Сирии, Эламе, Палестине, Египте самой почетной наградой.

В западной стене, ограничивающей открытое пространство административной части дворца, были проделаны ворота — через них гости выходили на следующий, так называемый «малый» двор.

Отсюда отчетливо просматривалась отливавшая густым золотом, подчеркнутая снизу серебром, нависавшая над крепостной стеной вершина Этеменанки — возможно, оттуда, с вершины, из своего святилища, во двор заглядывал сам Бел-Мардук. С реки накатывал легкий ветерок, шевелил алые, расшитые серебряными нитями полотнища, укрепленные на поперечинах шестов, установленных на башнях. Шесты также поддерживали боевые царские штандарты — бронзовые диски с изображениями вавилонских драконов, символами Мардука и сына его Набу. Сердце у Рахима замерло, восторгом наполнилась печень. Он невольно остановился, подтянулся. Замерли также Хашдайя и Луринду.

Чудовища, называемые мушхушу, были покрыты золотисто-красной чешуей, передние лапы львиные, задние — птичьи, вместо хвостов змеи. Головы узкие, вытянутые, напоминающие морды охотничьих собак, были украшены рогами, языки раздвоены…

Наконец Рахим долго и трудно вздохнул, повел головой в сторону распахнутых, ведущих в третий — парадный — двор, ворот. Там томился поджидавший их дублал. Заметив гостей, хранитель царского музея, опираясь на редкой работы трость, двинулся навстречу Рахиму и его спутникам.

— Мир вам! — он поднял руку.

— И тебе мир! — ответил Рахим и, не совладав с шеей, чуть склонил голову перед знатным, за что в сердцах выругал себя самыми грязными словами. — Пусть боги Бел и Набу даруют благополучие тебе, Нур-Син. Хашдайя, мой младший сын тебе знаком, а это моя внучка, Луринду. Она добрая девушка.

Нур-Син с опасливым любопытством глянул на Луринду. Очень даже не дурнушка!.. Удовлетворенный личиком и станом навязываемой ему невесты, он сразу повеселел, почувствовал себя свободнее. Девушку в свою очередь бросило в краску. Она опустила покрытую праздничной шалью голову.

Писец пригласил гостей проследовать за ним. Луринду некоторое время шла, опустив голову, однако уже через несколько шагов окружающие сказочные красоты, роскошь, пестрота и монументальность, так естественно уживавшиеся в гнезде, построенном великим Навуходоносором, захватили ее. Она решительно вскинула голову, чуть откинула шаль.

Первой диковинкой, вызвавшей ее изумленное восклицание, оказались изваяния крылатых быков, выставленных перед центральным входом в тронный зал.

Быки были огромны, с человеческими головами и шествовали они в разные стороны. На головах круглые, ступенчатые шапки, лица набелены, бороды начернены и завиты в удивительно изящно нарезанные мраморные локоны. Немые стражи молча взирали на замерших в почтительном благоговении людишек смотрели строго, поверх голов. Взгляд их огромных, цвета морской волны, выточенных из драгоценной бирюзы очей был пронзителен и всеведущ. Казалось, стоит им опустить головы и пронзить взглядом печень всякого черноголового, посмевшего приблизиться к поселившейся здесь царственности, как им тут же откроются все подлые мыслишки, ворочающиеся в его утробе.

— Эти ангелы-хранители охраняли покой самого Ашшурбанапала,[844] — заметив взгляд Луринду, сообщил Нур-Син.

Девушка вновь опустила голову. Нур-Син замолчал, и Хашдайя, давно знакомый с Нур-Сином, правда, шапочно, чтобы восстановить разговор, спросил.

— Это то самое место, где восседал великий Навуходоносор?

Хранитель музея кивнул и указал на три монументальных арочных прохода, ведущих в тронный зал.

— Центральный проем, самый высокий, — объяснил он, — предназначен для родственников и друзей царя. Во время церемоний на ступенях обычно занимают места низшие чины, сопровождающие наместников провинций и высшую воинскую и служилую знать; они не имеют доступа в тронный зал. Правый проход предназначен для союзных властителей, левый для поверженных царей и клиентов Вавилонии.

Главный двор и тронный зал представляли собой единый ансамбль, здесь всегда было вольно погуливать свежему воздуху. Проходы между открытым пространством и собственно залом, заключенным под крышу, никогда не запирались. Здесь было при виде чего затаить дыхание — по весне на главном дворе, внутренние стены которого были украшены помрачающими рассудок рисунками, нанесенными на цветные глазурованные кирпичи, скапливалось столько света и целебных дурманящих ароматов, что у тех, кому впервые довелось увидать подобное чудо, начинала кружиться голова.

Между величественными, оконтуренными резным мрамором проходами вырисовывались исполинские деревья: справа — дарующая жизнь хулуппу с позолоченными ивовыми листочками и собранной из драгоценных камней пальметтой наверху; слева — могучий кедр, по преданию когда-то срубленный Гильгамешем в отрогах Ливанских гор и доставленный в Вавилон из Урука. Кедровая хвоя — скопище радужных, посверкивающих на солнце нитей, — а также изгибистые ветви — даже ствол! — были усыпаны плодами, отведав которые человек обретал мудрость.[845] В средней части ствола древа жизни была выложена фигура илу, охранявшего нынешнего правителя, а на стволе кедра, вместо отцовской, теперь красовалась ламассу — богиня-покровительница Амель-Мардука. Первого благословлял на служение Амелю бог писцов и хранитель таблиц судьбы Набу, вторую осеняла волшебным жезлом сильная Иштар, изображенная в образе Царпаниту, супруги Мардука. На груди у богини висела накладная пластина, представлявший собой рогатый серп месяца с вписанным в него солнечным, перечеркнутым крестом кругом и восьмиугольными звездами — символами трепетной Венеры — поверху. Дерева, проходы, весь обширный, пропитанный голубовато-золотистым сиянием двор охраняли шествующие в разные стороны золотые львы.

Рахим-Подставь спину и его спутники пересекли парадный двор и добрались до крепостных ворот, отделявших центральную часть комплекса от дворцового парка. Весь этот недолгий путь Нур-Син то и дело поглядывал на Луринду, и чем дольше засматривался на заранее ненавистную, нежданную, навязываемую ему невесту, тем больше она нравилась ему.

У матери Нур-Син слыл за любимчика, за что в раннем детстве нередко получал нагоняи от отца и подзатыльники от старших братьев. Ему позволялось больше, чем старшим братьям, тем более что сразу стало ясно — воином ему не быть. Вовсе не по причине телесной немощи — Нур-Син с малолетства отличался крепким телосложением и хорошим здоровьем. Беда в том, что он являлся четвертым сыном и отец не обязан был числить его своим наследником. Четвертый сын мог получить кое-какую собственность только по доброй воле отца и не в ущерб другим братьям. В армии ему нельзя было рассчитывать на достойную карьеру — Набузардану необходимо было трех старших пристроить. К тому же низкий армейский чин для сына такого знатного человека, каким являлся Набузардан, граничил с ущемлением чести. Для Нур-Сина было выбрано гражданское поприще, здесь, после смерти дяди, перед ним открывалась перспектива стать жрецом-экономом Эсагилы. Должность была очень доходная и почетная, однако мечтать о ней, по мнению молодого человека, бесполезно: дядя был далеко не стар, и, хотя у него рождались исключительно девочки, повелением Иштар и ее божественного супруга Таммуза, жена дяди вполне могла разродиться наследником. К тому же, чтобы стать экономом, необходимо было пройти все ступени храмовой иерархии, послужить пасису,[846] толкователем снов, провидцем, добиться поста сангу, что само по себе претило Нур-Сину, любимому ученику Бел-Ибни. Было в этих церемониях, гаданиях, предсказаниях и в самих служителях, обслуживающих эти церемонии, что-то лицемерно-пустое. Здесь довлела форма. Нелепой, после объяснений учителя, казалась попытка предсказывать будущее, основываясь на разглядывании внутренностей животных или на наблюдениях за полетом птиц. Старик Бел-Ибни объяснял, что пророчество — дар, а не повод для зарабатывания на хлеб насущный. Тайны грядущего могли открыть только звезды, только их размеренный, неспешный ход мог дать ответ, что ожидает человека, рожденного в тот или иной месяц, в тот или иной день и час, под сенью той или иной звезды.

Нур-Син выбрал службу при дворце. Отец поместил его в канцелярию Набонида. Тот, побеседовав с юношей, определил его на должность писца-хранителя царского собрания диковинок, добытых в многочисленных походах, а также даров, присланных и присылаемых в Вавилон со всех концов верхнего мира. Эта должность считалась малопочетной, неприбыльной, слишком хлопотной для сынков крупных вельмож, к тому же требовавшая от исполнителя знания чужих языков, отечественных летописей, описывающих деяния предков, а также историю соседних царств, но для Нур-Сина это место оказалось тем райским уголком, о котором он мечтал в эддубе.

До того момента, как этот коротконогий, худющий, лысый, с простовато-пронырливым личиком, Рахим-Подставь спину появился в их доме, молодому человеку казалось, что жизнь налаживается. Днями его ждали редкости центрального дворца — ценности, собранные здесь, по мнению Бел-Ибни, были не соизмеримы с грудами золота и самоцветов, бессчетными слитками серебра, олова и железа, хранившимися в царской сокровищнице. Каждый из собранных в музее предметов был по-своему красив, пропитан мудростью, у каждого была своя тайна. Пытаться проникнуть в нее, разобраться в сделанной на древнем языке надписи, постичь смысл, скрытый в том или ином изображении — это ли не наслаждение для пытливого, молодого ума!

Ночи он проводил с приятелями, пил темное пиво, случалось, заглядывал в веселые дома, где во все глаза следил за знойными танцовщицами, порой задерживался там до утра — одним словом, вел себя примерно. Весть о скорой женитьбе прозвучала для него как гром с ясного неба. Согласия Нур-Сина, никто не спрашивал, в этом тоже читался знак беды, ухмылка злого духа, одолевшего доброго илану. По всему выходило, что брести по жизни ему придется с довеском из низких шушану.

Дальше больше, мать, не одобряя выбора невесты, рассорилась с отцом, а незрелые финики, как говорили в Вавилоне, посыпались ему на голову. Гугалла решительно потребовала от младшего сына, чтобы тот отказался от позорящего их семью супружества. Иначе, пригрозила она, ты будешь лишен моей нежности. Нур-Син тут же смекнул — и имущества тоже. Это был серьезный довод против женитьбы, но как перечить отцу?

Месяц спустя Набузардан объявил, что на праздник урожая намечены смотрины. Даже Гугалла в те дни боялась перечить мужу, тот с каждым днем становился все мрачнее. Все дольше залеживался в беседке, жизнь вел уединенную, никого не принимал (к нему, правда, никто и не напрашивался в гости), исключая этого несносного Рахима-Подставь спину, (будь он проклят, посланец Нергала!). Изредка его навещал приезжавший в город Нериглиссар, которому тоже пришлось судиться в Вавилоне.

За день до праздника урожая Набузардан вызвал Нур-Сина. Молодой человек долго стоял у нижней ступеньки лестницы, ведущей в беседку, пока отец, ни разу не взглянувший в его сторону, не поманил его. Также молча, отец указал на тахту.

Нур-Син присел на край.

— Так надо, сынок! — неожиданно объявил Набузардан. — Поверь на слово — так надо! Для твоей же пользы. В противном случае я бы не стал так скоро решать твою судьбу.

Он помолчал, потом добавил.

— Подставь спину не такой мужлан, каким прикидывается. И деньги у него водятся. Семья крепкая, мать невесты нам родственница. Говорят, она лицом и телом достойна тебя. И вот еще что. На смотринах будешь водить гостей туда, куда попросит Рахим. И вообще, во время прогулки будешь выполнять каждое его приказание. Не груби, веди себя достойно, не привлекай внимания стражи.

Этот разговор не только не успокоил Нур-Сина, наоборот, заметно растревожил, словно эти смотрины являлась неким представлением, разыгрываемым с какой-то потаенной, неизвестной ему целью. Зачем ему эти шушану, он так и не понял, но как ослушаться отца? Это было немыслимо!

* * *
Очень даже не дурнушка!.. Даже от печени отлегло. По крайней мере, не из тех отъявленных, засидевшихся в девках уродин, которых только и мечтают сбыть с рук. Он еще раз искоса глянул на ступавшую справа от старого декума девицу. Вполне, вполне… Значит, не придется бродить по дому, чтобы отыскать место для сна или отправляться в веселый дом и там требовать утех.

Сначала заметно повеселевший, ощутивший нестерпимую жажду говорить и говорить, Нур-Син предложил гостям осмотреть одну из верхних террас, затем пройти по укромным уголкам, запечатлевшим дух великого строителя, каким был Бел-Ибни, а также посетить места, сохранившие приметы царственности Навуходоносора. По пути он намеревался рассказать об истории создания знаменитых садов, о последних днях Амтиду, о горе, которое испытывал великий царь, потеряв жену. В заключение можно прогуляться по аллеям.

— Хотелось бы побывать на могиле несравненной Амтиду, — подал голос Рахим.

Нур-Син, вспомнив слова отца, пожал плечами.

— Как скажете, уважаемый Рахим.

Декум не обратил никакого внимания на его недовольное лицо и также ровно добавил.

— И обязательно в подсобных помещениях правой стороны садов, — он помолчал, потом добавил. — Если будет нужно, то и в левой стороне.

— Что там интересного? — выговорил было Хашдайя, однако отец, равнодушно глянув на него, тем же ровным голосом объяснил.

— Как подымают воду. Это надо видеть.

Нур-Син еще раз пожал плечами — надо так надо, и направился в сторону окованных медными полосами, огромных ворот.

По ходу Нур-Син принялся излагать историю создания садов, вкратце поведал о своем учителе Бел-Ибни, по замыслу которого было возведено сооружение. Рассказал, из каких стран свозился камень, самоцветы, сколько золота, серебра и меди пошло на изготовление той или иной статуи.

Рахим слушал Нур-Сина и не мог отделаться от странного чувства нереальности истоптанного, изведанного былого. Те города и страны, которые называл молодой человек, количество добычи, свезенное в Вавилон, не имели никакого отношения к тем городам и странам, дорогами которых он столько лет ходил. Нур-Син рассказывал о походах, сражениях, осадах городов, и Рахим не мог поверить, что он тоже участвовал в этих битвах и осадах. Все происходило как-то иначе — похоже, но по-другому, а ведь Нур-Син говорил складно, было видно, что он знает, о чем говорит. Вычитал, наверное, на пергаментах и табличках, добросовестно выучил. Рассказ никак не совпадал с тем, что видел Рахим, что случалось с ним в те поры, что задевало печень. Были в рассказе и мелкие неточности, но до мелких ли неточностей было декуму, когда в рассказе молодого человека он не узнавал события, в которых участвовал лично — например доставку кедров из Ливана. Ведь именно Рахим командовал тогда транспортом. Неважно, что Нур-Син ни разу не упомянул его имя — другое ошеломляло: все было так и не так. Какой смысл поправлять молодого человека, пытаться объяснять ему, что, например, в Сирии воров, как деревьев в лесу, и все благородство этой гнусной породы родилось в умах тех, кто служит при дворце? Только потому, что мать нынешнего царя родом из Дамаска, Сирия теперь объявлялась светочем мудрости! Кому и что он докажет?

Наговорившись, Нур-Син неожиданно обратился к Луринду — что хотела бы посмотреть гостья. Создавалось впечатление, будто молодой человек забыл о том, о чем просил Рахим, словно слова старого, напоминавшего седого воробья, декума казались неуместным трепом. Рахим только головой покачал ах, молодежь, молодежь! Выручила его внучка.

— Все! — неожиданно выпалила Луринду и, пораженная собственной смелостью, вновь решительно покраснела. Затем так же храбро добавила. Все, о чем просил дедушка.

Мужчины рассмеялись, и Нур-Син уже с нескрываемым любопытством, как на свою собственность, глянул на Луринду и пообещал по возможности выполнить ее желание.

Через распахнутые настежь, окованные медными полосами, огромные ворота они вышли в дворцовый парк и оказались возле широкого бассейна, низкие стенки которого были устроены из резных мраморных плит с врезанными в них драгоценными камнями. Фонтаны в этот праздничный день не действовали. Посетителей в садах было мало, не то, что в прошлые годы, — видно, богатые и знатные, зная отношение нового правителя к этому впавшему в немилость сооружению, не очень-то стремились сюда. Это редколюдье чем-то напомнило старику-декуму редколесье, с которым он сталкивался в горах Палестины. Издали двигавшиеся человеческие фигуры казались чуждыми в этом священном месте.

Здесь стыл величавый, напрочь лишенный подвижности покой. По-видимому, это цепенящее ощущение сковало не одного Рахима и его сразу примолкших спутников, но и тех гостей, которые тоже старались вышагивать медленно, приноравливаясь к недвижимости вознесенных в небесную синь деревьев. Это было их царство — страна пальм, спящих яблонь, смоковниц, грушевых, сливовых, гранатовых деревьев, живописных, мшистых камней и валунов, скорбно позванивающих ручейков. Стражей тоже было немного, в большинстве своем они неподвижно торчали на крепостных стенах и на верхних площадках башен, а также на верхних ярусах, чьи вертикальные плоскости, где видимые, а где угадываемые за переплетением ветвей, были выложены голубыми изразцами. Их цвет был не отличим от цвета небес.

С нижнего уровня, от бассейна, окружавший посетителей парковый ансамбль представлялся таинственными чертогами, как бы приплывшими в Вавилон по воздуху и теперь случайно застрявшими в пределах дворца. Жить в этих садах имели право исключительно небожители, посвящать их памяти земной женщины казалось кощунством.

Сады ошеломляли впервые попавшего сюда человека откровенно вызывающей нерукотворностью. В каких печах были обожжены кирпичи, их которых было возведено это чудо? В небесных?.. Кто тот волшебник, который сумел украсить небосвод финиковыми пальмами? Их метелки касались облаков, подножием им служила та же пронзительная голубеющая даль, накрывшая Вавилон. Многие здесь испытывали головокружение, нередко случалось, что посетители теряли сознание. Но и те, кому посчастливилось часто бывать в пределах дворцового парка испытывали тревожное томление, наблюдая, как запросто из поднебесья к ногам гостей падала вода, как живописными ступенчатыми потоками она скатывалась к подножию вздымавшихся по обе стороны склонов-уступов.

Рахим, заметив охватившее внучку изумление, остановился. Замер и Хашдайя. Не стал спешить и Нур-Син. Эту понятливость, уважение к чувствам простой девушки, впервые ступившей в волшебные сады, Рахим отметил, однако доверять знатному, воспитанному в одном из лучших домов Вавилона молокососу, не мог. К тому же не мог он позволить себе и расслабиться. Остроты зрения ему хватило, чтобы разглядеть, что у места погребения Амтиду не было часовых. Во времена Навуходоносора здесь всегда выставлялся почетный караул, состоявший из двух обязательно бородатых, страшенного вида, воинов. Эту мысль подкинул Навуходоносору его полководец Нериглиссар. «Мы должны быть стойки и в горе, — заявил он. — Мы должны научиться шутить на похоронах. Тогда, если прикажешь, — обратился он к царю, — мы и смерть одолеем!» Эти слова тогда повторяла вся армия, и для стояния у гробницы Амтиду некоторые воины специально не стригли и лохматили бороды. Это был самый почетный пост во всей гвардии, хотя никто никогда об этом и словом не заикнулся.

Караул ставил и сменял сам Рахим или тот, кому он на время своего отсутствия доверял охрану царя. Амель, по-видимому, решил лишить чести «коварную мидянку». Что ж, это было на руку! Если бы еще и в подсобных помещениях было поменьше народу.

Новые открытия ждали Луринду, когда она и ее спутники поднялась на первую террасу. Удивительно, но испытанное внизу ощущение необычности, невозможности подобного произрастания пальм и других древесных растений, здесь сразу растаяло. Каждый гость, ступавший на извилистые аллеи более высоких террас, вдруг испытывал чувство странного одиночества. Ему внезапно начинало мерещиться, что он был единственным счастливцем, оказавшимся в этом волшебном месте.

Добравшись до укрытой в кустах тамариска лестницы, они поднялись на второй, расположенный по правую руку от ворот ярус. Теперь, если направиться в дальний конец, примыкавший к крепостной стене, можно выйти к удивительному фонтану, в котором создатель садов Бел-Ибни высказал всю меру тоски и отчаяния, которые одолели его в последние годы жизни после смерти утехи преклонных лет, красавицы хеттянки. Разъяренная толпа побила камнями наложницу первого визиря, когда рабы в сопровождении телохранителей проносили ее в паланкине мимо храма Иштар Агадеской. Хеттянка посмела оскорбить верующих, громко объявив, что священные белые голуби, любимцы грозной супруги Мардука, которых собравшиеся жрецы и паломники после торжественной церемонии поклонения богине и обильного жертвоприношения, выпускали в полет — оказывается, разносят проказу. Граждане разоружили телохранителей, выволокли женщину на площадь и обрушили на нее град камней. Следом Рахиму-Подставь спину припомнился неистовый и простоватый Иеремия, шурин Иддину, его, шурина, первая любовь Нана-бел-уцри… Сколько их было дорогих его печени людей! О каждом следовало вспомнить, а после посещения садов положить к ногам истуканов головки чеснока и лука, выделить им по горстке каши.

Ноги сами понесли его сторону памятного фонтана.

Тайну своей печали умник Бел-Ибни схоронил в просторном гроте, врезанном в подножие третьей, самой высокой террасы. Место здесь было тихое, уединенное, только звон струй и плеск воды шепотком доносился до гостей. Когда же они, все четверо, вошли под своды из белого камня, замерли и эти звуки.

Родились другие…

Рахим молча указал молодым людям на две каменные скамьи, приделанные к боковым стенам пещеры. Те молча сели, повернулись в сторону торцевой стены. Она представляла собой вырезанную в виде стреловидной арки монолитную плиту из серого, местами уже покрывшегося темным налетом мрамора. В верхней части располагалось широкое, в три мужские ладони, вырезанное в форме половинки цветка лотоса корытце. Вода в него стекала из маленького отверстия в плите по искусно вырезанным бороздкам, пронзительно напоминавшим распущенные женские волосы. Отсюда, просачиваясь через щели между лепестками, влага неспешно по нескольким направлениям капала в три еще ниже расположенных каменных цветка. Затем еще ниже, из одного в три, а из левого, напоминавшего половинку распустившейся крупной розы — в четыре. Один из вазонов напоминал открытое человеческое око, вода застревала здесь в ресницах; другие являлись точной копией удивительных раковин, которыми порой одаривает море.

Цветов, раковин, сложенных человеческих ладоней на плите было не так много, и в каждом из корытцев вода на мгновение застаивалась, потом неудержимо, каплей обрывалась вниз. Звон падающей воды был тих, мелодичен, несминаем, и в этом хоровом шепотке скоро отчетливо выделилась одна тягучая, томительная мелодия. О ком напевала вода? Об Амтиду, безвременно ушедшей к судьбе? Или о несравненной хеттянской принцессе, взятой на меч в захваченном Каркемише и подаренной Навуходоносором учителю и наставнику Бел-Ибни? А может, каждый, кому довелось забрести сюда, услышав капель, выпевал сердцем свою песню о своих ушедших к судьбе? О бесценных утратах, печаливших дшу?

Кто мог дать ответ?

Навуходоносор простил старику эту дерзость, однако настоял, чтобы на одном из боковых пилястров, на которые опиралась арка, была нанесена клинопись-посвящение. Старик Бел-Ибни не спорил, кивнул и тут же приказал выбить составленный под приглядом царя текст. При этом многозначительно вздохнул. Царь мгновенно впал в ярость, редко когда гнев овладевал им с такой силой. Он принялся кричать на старика, будто тот считает его за придурка, будто Навуходоносор не понимает, по ком этот плач и что означают эти вздохи. Принялся упрекать учителя в дерзости и упрямстве, на что старик спокойно ответил, что упрямству в этом случае поддался сам великий царь, позволивший себе с помощью простодушного указания-надписи спорить с вечностью. Это хуже, чем святотатство, чем вызов Создателю, добавил старик, — это глупость. Царь царей, услышав эти слова, зарыдал. Рахим, присутствовавший при этой недостойной сцене, опустил голову. Всхлипы продолжались недолго, скоро наступила тишина, и наконец успокоившийся Навуходоносор махнул рукой.

— Ступай, старик, — сказал он, потом добавил уже поклонившемуся и отступающемуся к порогу Бел-Ибни. — Надпись прикажи выбить.

…Голос Луринду отвлек его от воспоминаний.

— Супруге царя, верной и богоравной Амтиду, посвящается этот фонтан слез, — выговорила девица. Затем, водя, пальчиком по покрывшемуся темным налетом мрамору, продолжила. — Здесь живет ее дух. Здесь великим Ахурамаздой ей позволено вечно встречаться со своим супругом.

Девушка сделала паузу, потом с детской простотой, тонким голосочком спросила Рахима.

— Дед, они встретились? Там, на небесах?

Старик пожал плечами, глянул в сторону Нур-Сина. Тот удивленно смотрел на девушку — та, заметив его взгляд, опустила глаза, но уже без прежней робости. Потом неожиданно вскинула голову и с некоторым даже вызовом, тоже взглядом, ответила жениху.

— Она у нас и по-арамейски читает, — похвалился Хашдайя.

— Это радует, — откликнулся Нур-Син и обратился прямо к Луринду. Почему вы решили, что они должны встретиться на небесах, а не в подземном мире Эрешкигаль?

— Так сказано в древнем пергаменте, который хранится у дедушки, ответила Луринду.

— Какие же еще пергаменты и таблички вы читали? — обратился он к Луринду. — Что вам больше всего понравилось?

— Мне по сердцу пришелся рассказ «К стране безысходной».

— А-а, это тот, в котором повествуется о сошествии Иштар в подземный мир, чтобы спасти от смерти и вывести в верхний мир своего супруга Таммуза?

Луринду кивнула.

Разговор раскрепостился, и девушка спросила у деда, есть ли здесь сосуд печали, который связан с именем еврейского старца Иеремии, напророчившего падение Урсалимму.

Брови у Нур-Сина полезли вверх.

— Ваши знания впечатляют, — признался он. — Мой учитель Бел-Ибни много рассказывал мне о нем. Говорят, он пропал в Египте?

Рахим кивнул и указал на простенькое корытце, вырезанное из мрамора и напоминающее пальмовую ветвь. Влаги там уже было с верхом, и вдруг она перелилась через край. Глядя на редкую, долго набиравшую силу капельку, на ее ровный, как бы замедленный полет, на уверенное шлепанье о каменный пол, где за эти годы уже заметно подрос янтарного цвета, твердый бугорок, Рахим в который раз спросил себя — как вода могла родить камень? Неужели в этой прозрачной, безвкусной, мягчайшей жидкости, словно в пивном сусле, зародышами бродят твердость и сила, как бродили они в словах Иеремии. Может, эту незримую способность рождать камень пророк Иеремия и уману Бел-Ибни и называли истиной?

* * *
В конце второй дневной стражи Рахим и компания добрались до гробницы Амтиду. Она также была устроена в просторной нише, врезанной в основание второй снизу террасы. Само погребение представляло собой массивный гроб, изготовленный из темно-вишневого мрамора, привезенного из далекого Парса. Он возвышался посреди грота. У стен по обе стороны скамьи, в глухом конце пещеры, в полумраке — изваяние богини Иштар с полумесяцем на голове и звездой во лбу. Мидийские камнерезы и строители, присланные братом Амтиду Астиагом, сработали на редкость искусно. Прежний царь в сопровождении Рахима нередко, особенно когда бессонница или головные боли донимали его, скрытым ходом наведывался в гробницу; бывало, просиживал здесь до рассвета.

Осмотрев мавзолей, Хашдайя, Нур-Син и Луринду вышли из пещеры. Рахим задержался и в ответ на удивленный взгляд Хашдайи, махнул рукой подождите, мол, у входа в пещеру. Как только молодые люди покинули гробницу, он скользнул за скульптуру богини, нашел в основании заветный камень и нажал на него. Стена чуть сдвинулась, потом со скрипом отъехала в сторону. Декум решил, что громкость звука была приемлема. Он скользнул в открывшуюся щель и, торопясь, зашагал по тускло освещенному коридору, при этом рукой касался стены. Путь был короток, скоро он добрался до начала лестницы. Здесь постоял, подумал, потом легко взбежал наверх. Отсчитал про себя положенное число ступеней и увидел свет, просачивающийся в потайной ход через тайное отверстие в стене. Заглянул в него — так и есть, в конце коридора угадывались двери, ведущие в спальню Навуходоносора, теперь занятую новым правителем. Напротив двери — ниша, откуда в зыбком свете факела были видны торчащие в коридор колени стража.

Рахим перевел дух и поспешил назад. Весь путь занял несколько минут. Возвратив плиту на место, он тщательно проверил шов. Его почти не было видно. Наконец декум вышел из гробницы и подошел к спутникам. Дыхание его даже не сбилось. Те с некоторым недоумением смотрели на него. Он новыми глазами глянул на них — до этого момента все они были достойными гражданами, почитающими своего нового правителя, но с этой шестидесятой в случае, если судьба отвернется от декума, их уже ничто не могло спасти. Рахим страстно, не меняя выражения лица, тайно обратился к Мардуку, чтобы тот благословил задуманное и послал им удачу в благородном деле.

Посещение подсобных помещений окончательно вселило в него уверенность, что намечаемое торжество пройдет успешно. Мальчишка-раб лениво погонял двух осликов, которые ходили по кругу и вращали большое деревянное колесо, которое через систему зубчатых передач приводило в движение особого рода норию,[847] черпавшую воду из устроенного в основании террас бассейна. На ночь подъем воды прекращался. Вода поступала в бассейн из Евфрата по подземному туннелю, устье которого открывалась только в межень, в месяце улулу. Ждать, конечно, долго, но в этом случае можно было действовать наверняка и, что самое главное, сохранить возможность выбора, на чем особо настаивал Нериглиссар. Он каждый раз твердил о том, что к крайней мере следует прибегнуть только в безвыходных обстоятельствах. Прежде всего необходимо постараться решить все спорные вопросы миром — этим займутся старшие жрецы храмов. Нельзя не учитывать, что после новогодней коронации зверь с бычачьей головой, наконец, одумается и постарается найти общий язык с армией и верхушкой вавилонской знати. Первым делом необходимо организовать короткий поход по северо — или юго-западному азимуту. При всех условиях, настаивал Нериглиссар, желательно обойтись без крови. Руки у дерзнувших должны оставаться чистыми, иначе не избежать смуты или, что еще хуже, гражданской войны. Набузардану, в общем-то, было наплевать на чистые руки, на пролитие крови, даже на гражданскую войну. Он доказывал, что тянуть нельзя, иначе это чудовище с телом человека и бычачьей головой успеет вволю напиться их крови, досыта полакомиться плотью достойных граждан. Вот тогда, утверждал Набузардан, боги и впрямь отвернутся от Вавилона. Возможность договориться с выродком он отвергал. В любом случае практическое исполнение дела во многом зависело от Рахима, поэтому высокие и знатные были вынуждены прислушиваться к его мнению, тем более что тот первым высказал то, что было на устах у всех соратников Навуходоносора. По поводу выбора сроков Рахим заявил, что высокие и сильные подходят к делу не с той стороны. Все возможные политические последствия наступят после того, как будет проведено торжество. Вот почему первостепенное внимание следует уделить этому вопросу. Необходимо добиться полной уверенности в успехе, действовать можно только наверняка! Рисковать в их положении — это не самое мудрое решение. Что касается возможности компромисса, он был согласен с Набузарданом: компромисс возможен с человеком, но не с вырвавшимся из подземного царства демоном. Но даже и при этом условии нельзя торопиться и, конечно, постараться обойтись без крови. Придушить его, собаку, и дело с концом!

На обратном пути молодежь вовсю болтала между собой. Рахим, оторвавшись от собственных мыслей, услышал, как Луринду рассказывала жениху о тех редкостях, которые хранились у них в доме, прежде всего, о кругляшах, изготовленных из золота и серебра, которые в Лидии считаются деньгами. Удивительно, но никто их не взвешивает, как слитки серебра. Их вес одинаков.

Нур-Син объяснил девушке, что эта выдумка лидийского царя Креза широко распространилась по верхнему миру. Только Вавилон гордо отказался признавать новомодные слитки. В Вавилоне, с некоторой надменностью добавил молодой человек, взвешивают все, даже эти, на первый взгляд, одного веса кругляши. Конечно, хотелось бы взглянуть на эти диски. В музее их много, но не все изображения, выдавленные на аверсе и реверсе, хорошего качества. Если у уважаемого Рахима окажутся такие монеты, которых нет в царской коллекции, он, Нур-Син, может походатайствовать перед Набонидом о покупке недостающих или более качественных экземпляров.

Рахим объяснил, что сейчас подобный визит уважаемого дублала был бы не к месту, однако Луринду и Хашдайя горячо возразили декуму. Девушка простодушно попросила деда пригласить молодого человека и продемонстрировать ему свои золотые и серебряные диски, а Хашдайя заявил, что неплохо было бы продать их в дворцовую канцелярию, чтобы получить наличными звонкое серебро.

Рахим не спешил с ответом. Нур-Син молод, может и подождать. С другой стороны получить деньги из царской канцелярии, которые пойдут на выдачу участвовавшим в деле ветеранам — эта шутка была достойна памяти Навуходоносора. Пусть чудовище с бычьей головой оплатит собственные похороны. А Нур-Син и Луринду вроде бы спелись. Что ж, пусть распевают в неведении, как, по словам Иеремии, первые люди в райском саду. Их дело молодое, да и Набузарданов сынок на поверку оказался живым, подвижным и даже простоватым малым. Врожденная спесь и презрение к черноголовым средотачивались в нем в допустимой пропорции. Не то, что у его отца, надменность которого вошла в поговорку. С другой стороны, Набузардан в бытность военачальником был очень охоч до самых раздолбанных лагерных шлюх, которых частенько таскали в его шатер по три, а то и по четыре штуки зараз. От этого воспоминания Рахим немного опешил — к месту ли оно? — затем предложил.

— Что, если достойный Нур-Син заглянет к нам завтра?

Рахим немного помолчал, потом с некоторой долей ехидства добавил. Если это посещение не уронит вашу честь…

Нур-Син пропустил укол мимо ушей.

— Этот визит, — холодно, как умеют только знатные и родовитые, ответил писец-хранитель царского музея, — не уронит мою честь, уважаемый Подставь спину. Я с великим уважением отношусь к вашей семье, особенно к вашему достойному сыну и внучке. Встретиться с ними для меня большая радость.

— Рад буду видеть тебя, Нур-Син, в своем доме.

— Я приду не один, — тем же тоном добавил Нур-Син. — Со мной будет старший брат, Наид-Мардук. Хашдайя знает его, они служили в одном кисире.

— Очень хорошо.

— Во время визита, — продолжил Нур-Син, — мы поговорим и о деле, которое мы можем решить только совместными усилиями.

Рахим удивленно глянул на Нур-Сина.

— Это означает?.. — спросил он и не окончил фразу.

— Да, почтенный Рахим, — также не договаривая, ответил Нур-Син.

Луринду вновь густо бросила в краску.

* * *
Вернувшись домой, Нур-Син сразу прошел на женскую половину. Нашел мать в ее комнате — Гугалла строго глянула на своего любимчика. Тот порывисто (совсем как в раннем детстве, когда ребенком вбегал к ней и жаловался на обиды) бросился к матери, упал на колени, припал губами к ее до сих пор нежным, тонким пальчикам. Жест был заученный, способный отвратить любое наказание. После таких поцелуев Гугалла готова была на все, чтобы спасти любимчика от гнева отца.

На это раз она печально, с мудрым пониманием посмотрела на своего младшего.

— Она околдовала тебя? — тихо спросила она. — Ты потерял голову?..

— Да, мама.

— Этого я и боялась, — стареющая, но все еще полная и красивая женщина порывисто вздохнула. — Ты просишь благословения?

— Да, мама. Я жду твоего напутствия. Я знаю, мама, я тебе дорог, и разность в положении наших семей не ляжет камнем на дороге. Я не призываю тебя любить ее, опекать ее. Я только прошу твоего напутствия. Она… мне нравится, она не дура и умеет поболе, чем только читать по слогам и давить палочками сырую глину.

— Ах, Нур-Син, ты всегда умел плести из меня веревки. И на этот раз я не буду перечить тебе. Я только хочу, чтобы ты знал: Рахим-Подставь спину является смертельным врагом моего дяди Шаник-зери. Мне не дает покоя эта вражда. Знай, давным-давно Рахим поднял руку на собственного брата, у него холодная, крокодилья кровь. Я знаю, он — страшный человек и без колебаний принесет в жертву любого человека, если только увидит пользу в подобном предательстве. Я не осуждаю, я стараюсь обеспечить тебе спокойную безбедную жизнь. Пойми меня правильно, мой дядя, Шаник-зери, негодяй, каких Шамаш не видывал. Он в Вавилоне, он смертельно ненавидит Рахима, и я боюсь, что схватки не избежать. Как бы ты и твоя курица, не лишились головы.

— Матушка, насколько мне известно, Шаник-зери является врагом и моего отца.

— Да.

— И неизвестно, кого он ненавидит больше: Набузардана или Рахима. Так на чьей стороне я должен быть, если схватка окажется неизбежной?

— Хорошо, Нури. Ты сделал выбор. Я благословляю тебя и твою курицу.

Глава 7

Главное торжество года — прибытие из Борсиппы ладьи[848] с богом знаний и учености, «небесным писцом» Набу, страсти по Белу-Мардуку, наделение царственностью нового правителя, — были омрачены небывалым в истории города событием. Через неделю после окончания праздничных церемоний в царской канцелярии был объявлен указ о прощении и разрешении вернуться на родину прежнему урсалиммскому царю Иехонии, а также его дяде Седекии, которому был передан трон после отлучения Иехонии от власти.

Седекия, уже который год томившийся в доме скорби, был слеп и жалок. После взятия Урсалимму Набузардан лично убил его сыновей и затем длинным, тонким ассирийским кинжалом выколол последнему израильскому царю глаза. Вести об освобождении он не поверил, долго сопротивлялся и кричал — пусть его убьют в узилище, пустьего бельма никогда больше не увидят сияния дня! Зачем его мучают, волокут на истребление? Пусть позволят закончить свои дни во мраке и сырости! Какой от него вред? Кто навел на него руку палача? Иехония? Смерть тебе, Иехония! Набузардан? Отмщение тебе, Набузардан!

Два дюжих охранника, ни слова не говоря, подхватили Седекию под мышки, приподняли и выволокли в коридор, при этом ненароком задели крикуном о дверной косяк. Это тебе за Набузардана… Седекия на мгновение притих, поджал ноги и вдруг отчаянно зарыдал. Всхлипывал он и во дворе, куда его вытащили, где посадили на каменные плиты, возле оцепеневшего, стоявшего столбом племянника. Тот не пошевелился, не повернул головы, не взглянул на дядю — долговязый, поседевший Иехония пустыми глазами взирал на весеннее, ласковое небо. Видно, от сегодняшнего дня, от неожиданного помилования он тоже не ждал ничего хорошего. Его жены, дети, народившиеся в плену, по одному начали подбираться к слепому Седекии, принялись успокаивать его. Гладили по волосам, грели старику руки, а тот вдруг опять начал голосить, да с такой силой, что Амель-Мардук, заседавший в ту пору на первом после обретения царственности государственном совете, невольно обратил внимание на эти вопли.

Большинство членов совета воспротивилось решению о выводе Иехонии. Правитель сидел на троне и, нервно покусывая губы, выслушивал собравшихся в зале князей-рабути, официально именуемых «царскими головами». Те вставали один за другим и в приемлемых выражениях рекомендовали Амелю не спешить с таким небывалым ни в Вавилоне, ни в Ассирии делом. Освобождение иноземных царьков, испятнавших себя предательством и два десятка лет отсидевших в плену, вряд ли можно было считать актом величайшей государственной мудрости.

— Если они сдохнут в яме, — заявил раб-мунгу[849] Нериглиссар, — Вавилону будет только польза, ибо рассчитывать на благодарность иври, двадцать лет просидевших в доме скорби, неразумно. Они все равно будут посматривать в сторону египетского фараона.

— Но фараон — наш союзник! — воскликнул правитель.

— До той поры, пока у Вавилона сила, — ответил Нериглиссар. — В армии не понимают, почему предатели получают прощение, а доблестным воинам приходится влезать в долги и закладывать свое имущество. Армия ждет от господина достойных решений, направленных на повышение благосостояния народа, на облегчении бремени.

— Этим решением я укрепляю тыл страны. Впереди нас ждет более грозный противник, чем египетский фараон.

В этот момент и раздались вопли Седекии.

Амель-Мардук поморщился, вскочил с тронного кресла, поспешил на лестницу, с которой открывался вид на административный двор. Все члены совета, торопливо последовавшие за ним, столпились на верхней площадке.

Начальник дворцовой стражи тут же бросился к царю, рухнул на колени несколькими ступеньками ниже. На его лице вырисовывалось нескрываемое смятение.

— Что за шум? — повысил голос Амель. — Кто посмел нарушить речь царя? Говори!

— Иври просят о милосердии.

Царь не поверил услышанному. Он изумленно посмотрел на группу распростертых внизу людей, на Иехонию, родственники которого сумели, наконец, расшевелить повелителя, оторвать его от тупого созерцания неба. Тот, очнувшись, тоже рухнул на колени. Только не замечавший ничего вокруг себя старик Седекия продолжал стенать.

— О чем они просят? — переспросил Амель-Мардук.

— О милосердии, господин.

— Как понять? — Амель насупил брови.

— Они умоляют не высылать их в Иудею, оставить здесь под крылом твоей царственности.

Амель-Мардук, словно защищаясь, вскинул руки, сделал шаг назад. Все, кто находился во дворе, замерли. Царь медленно, наливаясь гневом, повернулся к членам государственного совета.

— Что здесь происходит? — тихо, с угрозой выговорил он. — Почему в этом городе, в моей столице, никто не желает выполнять мои приказы? Почему каждое мое желание, каждая воля, я уже не говорю о распоряжениях, вызывают гору возражений? Почему все кому не лень осмеливаются спорить со мной?! Кто, в конце концов, облачен в царственность? Я или вы? Даже эти, — он указал на толпу коленопреклоненных иври, — без конца поющие псалмы о потерянной, Богом данной стране, оплакивающие свои палестины, теперь требуют милости. Почему эти безумцы вместо того, чтобы радоваться и славить мое имя, смеют мне перечить? Им что, пришелся по нраву мой дом скорби? Там так замечательно? Их перекормили сладостями, развратили дарами?

Щека у Амель-Мардука началась подергиваться.

Начальник стражи побелел. Он пониже опустил голову, крепко вцепился в ступеньки, пытаясь унять дрожь в руках.

Ответа он не дождался.

Наступила тишина, и в натянутом, грозовом безмолвии неожиданно раздался тонкий, срывающийся голос Седекии.

— Кто это? — слепой указал пальцем в сторону лестницы. Навуходоносор, царь Вавилонский? Бич Божий? Лев, вышедший из чащи?..

Никто не решился ответить ему. Все смотрели на правителя, все ждали приступа неслыханного гнева, наводящей ужас кары, которую новый царь обрушит на голову нечестивца. Маленький мальчик из отродья Иехонии, кудрявый, с испачканными щеками, подошел к слепцу и, дернув за рукав его полуистлевшей хламиды, звонко объяснил.

— Навуходоносор, царь Вавилонский, разрушитель Храма, ушел в страну без возврата. Это Амель-Мардук, наш новый повелитель.

Все иври — мужчины, женщины, сам Иехония — распростерлись ничком на каменных плитах, накрыли головы руками. Только слепой Седекия остался сидеть, а мальчик стоять.

Седекия неожиданно — совсем, как ворон крыльями, — захлопал себя по бокам.

— Хвала тебе, Всевышний! Славься, Господь наш, Бог Израиля, распростерший небо, расстеливший силой своею землю. Свершилось предначертанное! Я знал, я верил, во тьме узрел я свет истины, ибо Бог есть истина!

Он неожиданно ловко поднялся на ноги и принялся пританцовывать на месте, потом разошелся вовсю — вскинув руки, пошел по кругу, начал что-то напевать про себя.

Амель-Мардук во все глаза смотрел на него, даже рот открыл от изумления, затем сглотнул и заторопился вниз. Начальник стражи едва успел освободить ему дорогу. Пропустив правителя, он на расстоянии нескольких ступенек двинулся вслед за ним.

Царь, спустившись на двор, приблизился к выплясывающему и что-то напевающему про себя слепцу. Голова Седекии была обращена к небу, туда же направил взгляд и Амель-Мардук. Изучив бездонную синь, он перевел взгляд на Седекию.

— Кто лишил тебя зрения, старик?

— Кто ты? — бесстрашно, вопросом на вопрос ответил Седекия и запрыгал еще резвее. — Амель-Мардук? — Внезапно он замер в нелепой позе с вскинутыми, словно крылья, руками и спросил. — Это ты, господин?

— Да. Скажи, старик, кто ослепил тебя, впавшего в пророчество!

Седекия заговорил ровно, членораздельно, низким голосом.

— Сказано: «Отдал Господь земли сии в руку Навуходоносора, царя Вавилонского, раба Моего, и даже зверей полевых отдал ему в услужение. И все народы буду служить ему и сыну его… доколе не придет время… И будут служить сыну его народы многие…»

Здесь он сделал паузу, потом запросто добавил.

— Набузардан, сын собаки, осмелился коснуться лезвием моих очей. Он посягнул на сыновей моих, потом истребил мою плоть…

Амель повернулся и направился к лестнице. Иври потихоньку начали подниматься с колен. С возвышения царь, волнуясь и повысив голос, громко объявил.

— Набузардана вызвать! Пусть он возглавит стражу, которая будет сопровождать Иехонию и его семейство в Палестину. Все, кроме наби,[850] обязаны вернуться на родину. Об исполнении доложить, слышишь, Набонид?!

Глава царской канцелярии, стоявший впереди других членов государственного совета, поклонился.

Амель-Мардук топнул ногой.

— С этого момента не сметь мне перечить! Под страхом смерти!.. Каждое мое слово записывать и исполнять. Я буду проверять исполнение. — Он повернулся и простер руки. — Это касается всех.

Затем царь вновь обратился к членам совета.

— Слышите! Исполнять!! Бе-гом!!!

* * *
После того, как вновь призванный на службу Набузардан во главе нескольких кисиров прежней дворцовой гвардии был отправлен на запад, город затаился. Подобное издевательское обращение с заслуженными вояками, плевок в лицо Набузардану, прославленному полководцу и «другу» Навуходоносора, командовавшего осадой Урсалимму, количество стражи, а, следовательно, и почет, оказываемый кучке чужаков, которых почему-то решили возвратить на родину, произвели в войске гнетущее впечатление. Более того, Амель-Мардук, словно не насытившись, войдя во вкус, в последний момент определил в помощники Набузардану Рахима-Подставь спину, а также нескольких наиболее заслуженных декумов. При этом всему отряду было приказано оставаться в Палестине, пока царь не востребует их в Вавилон. Это решение нельзя было трактовать иначе как лишение царской милости и бессрочную ссылку граждан, не щадивших жизней ради возвеличивание Вавилона. В чем была их вина? Ладно, Набузардан — у всех сильных, судачили на рынках, рыльце в пушку. Но рядовых-то, Рахима и других ветеранов-декумов за какие провинности?.. В городе поселились непонимание и сумятица. Все ждали новых гонений, однако царь, дни и ночи проводивший в компании новоявленного слепого пророка, ограничился этими полумерами. Далее из дворца неожиданно посыпались милости: кому-то преподнесли ценный подарок, чьи-то несчастья по судебной линии завершились оправдательным приговором, двум старым солдатам правительство подтвердило право на владение земельными наделами, однако подобные жесты не сняли напряжения в городе. Граждане тайком переговаривались, что худшие времена только откладываются, но не отменяются.

Подобное бесцеремонно-оскорбительное отношение к тем, кто составлял гордость армии, не укладывалась в сознании. Общим местом в Вавилоне было убеждение, что Небесные Врата обладают неземным величием и, следовательно, свет этого величия осенял каждого черноголового, проживавшего в нем. Тем более воинов, убедивших соседние народы в его силе!.. Жители Вавилона полагали, что их город, первым появившийся на верхней земле, являющийся центром и столпом мира, должен внушать чужакам неодолимое почтение. Поднять руку на Вавилон, заявляли самые смелые, это все равно что попытаться взять штурмом небо. Сколько их было, покушавшихся на Небесные Врата, увозивших в плен статую Бела-Мардука?! Давайте посчитаем! Царь хеттов Мурсилис I, ассириец Тукульти-Нинурта, эламский правитель Кудур-Нахунте, выживший из ума ассирийский царь Синаххериб, полторы сотни лет назад до основания сравнявший священный город, — всех не перечислить. Какова же была их судьба? Все как один приняли жестокую смерть от рук своих же сыновей.

О том же — о величии, могуществе и незыблемости Вавилона — твердили многочисленные указы, с воцарением нового царя ворохом посыпавшиеся из его канцелярии и требовавшие неукоснительного выполнения всех предписаний власти. О славе города и населявших его жителях пророчествовал и Седекия. В исступленных откровениях, непременно рождавшихся в присутствии придворных, слепец убеждал Амеля руководствоваться в будничных делах «заветами предков, словами и делами отца своего». В частных же беседах, оставаясь один на один, Седекия учил, что все величие Вавилона сосредоточено в царственности правителя, и, судя по знамениям, другого такого царя, как Амель-Мардук, городу ждать придется очень долго.

Переведенный в царские палаты, Седекия быстро раздобрел. Округлилось маленькое сморщенное личико, перестали подрагивать руки. Голос его приобрел необходимую для пророка бархатистость, уверенность, неистовую страсть. Бывший узник без конца восхвалял ум и непоколебимую мощь Амеля-Мардука, великого царя, воспетого «знаменитым страстотерпцем и правдолюбом Иеремией, которого почитал и твой отец, славный Навуходоносор». Амель млел, слушая эти длинные, туманные речитативы, распеваемые на манер жрецов, когда-то служивших при урсалиммском Храме.

Но в чем, задавал вопрос слепец, состоит величие самого царя? В чем слепящий свет его царственности? В том, что это сияние является отсветом Божьего величия. Как в мире существует един Создатель, так и царь на земле един, и нет никого, кто смел бы встать с ним вровень. Эти речи лучше любого снадобья лечили душу Амеля, успевшего к тому времени почувствовать славу и силу небесного Господина, именуемого в Вавилоне Меродахом, а в прочтении предков-иври, когда-то вышедших из Вавилона, Саваоф или Яхве. Знаком был царь и с теми свитками, которые тайно заполняли просвещенные иври, еще его отцом Навуходоносором выселенные на канал Хубур, где их заставили выделывать и обжигать кирпичи. Все чаще и чаще Седекия внушал Амелю, как оскорбительно для Господа утверждение в роли покровителей и защитников страны рукодельных истуканов.

— Чье имя будешь утверждать в подвластном тебе Вавилоне, тот и освятит дела твои, — как-то заявил Седекия. — И людишек вокруг себя следует подбирать, испытывая их верность тебе и твоему покровителю. Соберешь достойных, и что тогда будет тебе стадо человеков? Укажешь ему направление, щелкнешь бичом — и побегут они как один туда, куда тебе нужно.

Первым воспротивился подобным речам глава царской канцелярии Набонид. Последнее дело, заявил он, в преддверии испытаний, которые ждут Вавилон, путать имена защитников и покровителей, искать ссор внутри страны. Следом царя вновь посетили верховные жрецы всех главных храмов Вавилонии и в приемлемой, но ультимативной форме потребовали от Амеля-Мардука обязательства не посягать на древних отеческих богов. В тот же вечер Амель с горя напился сирийского вина и, поделившись со слепым пророком обидами, отбыл на охоту. И на этот раз по его повелению изображение бога Набу было оставлено в городе.

На следующий день слепой Седекия пригласил к себе близкого советника царя, своего соотечественника Даниила. Этот человек обладал мудростью и слыл за великого разгадывателя снов. На этом поприще он отличился еще в бытность Навуходоносора, который в последние годы приблизил к себе юношу-иври.

С момента появления в царском дворце новоявленного пророка Даниил пребывал в постоянной тревоге. Услышав о приглашении, он едва справился с испугом; жуткий страх, перемешанный с предощущением беды, напал на него, однако отказать человеку, вознесенному царем на такую высоту, царедворец не посмел.

Опасаясь подслушивания, они поднялись на крышу цитадели, разговаривали на родном языке, тем не менее, не забывали время от времени переходить на арамейский и отпускать хвалы новому правителю.

Весь этот месяц, пробежавший с того момента, как из темницы, отголоском прежней, свободной — урсалиммской! — жизни, жутким, вставшим из могилы призраком, напомнившим о разрушения Храма и гибели страны, возник нежданный, грозный, натянувший на себя одеяние пророка Седекия, Даниила неотрывно мучил вопрос — насколько безумен внезапно явившийся из небытия, нежданно-негаданно вошедший в силу, последний иудейский царь, чье предательство навлекло на землю обетованную столько бед и горя?

За эти дни Седекия ни разу не обмолвился об утерянном рае, в котором его и звали по-другому — Матфанией. Ни разу, даже оставаясь один на один с Даниилом, слепец не спросил, чьих он будет, каким образом оказался в кругу ближайших советников царя. Это нелюбопытство, отсутствие всякого интереса к зачеркнутому, сожженному, разрушенному прошлому не давало Даниилу покоя.

Было ему, Даниилу (или, на вавилонский манер Балату-шариуцуру), в ту пору от роду сорок пять годков — самая зрелость, самая мудрость. Решительности в таком возрасте тоже хоть отбавляй. Все свои знания, опыт, влияние он использовал, чтобы облегчить судьбы соплеменников, поселенных на канале Хубур. Его хлопотами многие из них — особенно молодежь — сумели научиться грамоте и перебраться в городскую черту, где большинство занялись торговлей, давали деньги в рост, а кое-кто, вспомнив навыки предков, занялся ювелирным делом, ведь златокузнецы и гранильщики драгоценных камней прежнего Иерусалима славились по всей верхней земле.

Смерть Навуходоносора практически никак не отразилась на положении осевших в Вавилонии иври. С приходом к власти нового правителя, наиболее горячие из общины стали настаивать, что скоро пробьет час возвращения в землю обетованную. Даниил тоже был в числе увлеченных. Его настойчивыми усилиями, под влиянием его убеждающих речей недалекий и подверженный влияниям вавилонский царь Амель-Мардук принял решение об амнистии прежним правителям Иудеи и разрешение вернуться на родину, в долину Иордана.

Этот указ казался первой ласточкой. Даниил, всегда щепетильный, умеющий просчитывать возможное развитие событий на много шагов вперед, как-то совсем выпустил из виду — или точнее не придал значения тому обстоятельству, что в плену томилось два последних иудейских царя: Иехония, сын Иоакима, и младший брат Иоакима Седекия. Даниил решил сыграть на страхах Амель-Мардука, который тот испытывал перед великим городом. Править Вавилоном у густобородого, по самые глаза зараставшего щетиной, глуповатого, легко поддающегося гневу Амеля не было ни сил, ни способностей. Он отчаянно нуждался в союзниках, вот почему большинство в его окружении сразу составили чужаки. Именно Даниил убедил Амеля в необходимости создать на западе крепкий тыл из союзных государств, на которые Вавилония смогла бы опереться в войне с Мидией. Верилось, что вслед за царем на родину направится следующая партия иври. Так, караван за караваном, они вернутся на родину, восстановят столицу, возродят Храм.

Теперь же, после извлечения из тьмы застенка взбесившегося, оставленного при дворе Седекии, Даниил впервые задумался, что подгонять Бога — неблагодарное занятие. Листы со словами Иеремии, пусть даже малочисленные, неполные, переписанные, сведенные в книгу, подверстанную к книгам прежних пророков, к истории Израиля, говорили о семидесяти годах плена, а они, дерзкие, возомнившие о себе иври, почему-то решили сократить срок, отмеренный Божьей десницей. Всю весну первого года царствования Амеля-Мардука Даниил терзал себя — неужели прежние грехи: гордыня, неповиновения воле Создателя, нетерпение, вновь овладели их мыслями? Неужели они вновь посмели пойти наперекор небесной силе, и наказание не заставило себя ждать?

Трепет души своей, тревогу за жизни соплеменников, страх перед новоявленным пророком Даниил захватил с собой и на беседу со вставшим из глиняного гроба мертвецом. Он так и спросил, от чьего имени вещает Седекия? Кто навевает ему дерзкие мысли? Не сатана ли?..

— Нет, Даниил, — ответил Седекия.

Бельма слепца были прикрыты черной повязкой. Мелкое круглое личико было густо покрыто морщинами, кожа на удивление темна, Даниил даже поразился — казалось, столько лет без света, а каким был смуглым, таким и остался. Слепец сидел на подушках, скрестив перед собой ноги. На нем был надет роскошный, шитый золотом, сирийский халат, костлявые ноги, прикрытые полой халата, босы. Седекия не выносил любую обувку — повсюду твердил, что должен ступнями чувствовать землю, потому что от нее, от священной почвы Вавилона, сила.

— Господь долго испытывал меня, — продолжил слепец, — долго удерживал в узилище. Его волей я был лишен зрения. Ради чего? Двадцать лет я искал ответ на этот вопрос? Наконец открылся мне божественный свет, узрел я, как могуча мышца Господа. А Господь Бог есть истина. Он есть Бог живой и Владыка вечный. От гнева его дрожит земля, и народы не могут выдержать негодования его.

— Это ты мне рассказываешь? — усмехнулся Даниил. — Я читал письма наби Иеремии. Я спрашиваю, о чем ты, вырвавшийся из тьмы, печешься? О мести, о возмещении ущерба, о насыщении утробы? Тебя обуяла жажда справедливости или ты страдаешь о бедах своего народа? Ради чего ты прославляешь в стане язычников имя Господа нашего? Кто из наших пророков и прародителей призывал нести слово Божье людям чуждых нам племен? Чей умысел ты исполняешь?

— Его, Господа! Он услышал мои молитвы, и по разумению своему наградил меня провидческим даром.

— А как быть с теми, кого смущают твои речи? У кого руки тянутся к мечам? Кто чувствует себя оскорбленным, кто собирается отомстить святотатцам, посягнувшим на их истуканов?

— Их вразумит сила царя, его гнев и повеление.

— Но, Седекия, пытаясь отомстить за разрушение Иерусалима и Храма, не слишком ли много ты берешь на себя? Разве тебе дано воздать злом на зло, кровью за кровь и плотью за плоть? Судьбы язычников во власти Божьей, не тебе судить их. Кроме того, их слишком много, чтобы пытаться образумить их силой.

— На все воля Бога нашего, Создателя и Судии.

— Вызывая гнев на головы тех, кто обидел тебя, ты вызовешь гнев и на головы своих соплеменников, прижившихся в Вавилоне, наладивших хозяйство, обросших имуществом. Вспомни, о чем предупреждал Иеремия: «Стройте дома и живите в них, и разводите сады и ешьте плоды их. Берите жен и рожайте сыновей и дочерей; и сыновьям своим берите жен и дочерей своих отдавайте в замужество, чтобы они рождали сыновей и дочерей, и размножайтесь там, а не умаляйтесь. И заботьтесь о благосостоянии города, в который Я переселил вас, и молитесь за него Господу; ибо при его благосостоянии и вам будет мир. Ибо так говорит Господь Саваоф, Бог Израилев: да не обольщают вас пророки ваши, которые среди вас, и гадатели ваши; не слушайте снов ваших, которые вам снятся. Ложно пророчествуют они вам именем Моим; я не посылал их, говорит Господь».[851] Что скажешь на это, Седекия?

— Что скажу, Даниил? А то и скажу, — Седекия сладостно улыбнулся, что не ошибся в тебе. Ты истинный ученик этого бесноватого Иеремии, пусть Господь даст ему смерть легкую и быструю. Ты глуп и простодушен. Запомни, Даниил, я никогда не желал ему зла, хотя он сам напрашивался на истребление. Я сохранил его, хотя он напророчил мне жизнь хуже смерти, в которой последним зрячим воспоминанием оказалась гибель моих сыновей. Все равно я простил его. Я и тебе не желаю зла, хотя ты дерзок и строптив, если перечишь своему царю. Где бы я ни томился духом, где бы ни страдал, все равно я — царь Иудейский и, значит, твой повелитель.

— Мой повелитель — царь царей Амель-Мардук! — громко ответил Даниил.

— Да? — усмехнулся Седекия. — Об этом ты расскажешь Господу нашему, Яхве, когда он в ангельском окружении явится в долину Иософата вершить страшный суд, а ты встанешь из праха и предстанешь перед ним. Объяснишь, как осмелился перечить потомку Давидову. Нет, Даниил, тебе придется умерить свой пыл и послужить не народу Израиля, но мне, царю Иудейскому. Ты понял? Никто не избавлял тебя от клятвы на верность потомка Давида, так что слушай меня. Бог наградил меня мудростью и пронзительным зрением, а также памятью. Она кровоточит, но я не слушаю ее. Вопить я мог в темнице, а здесь, в роскоши и сытости, я должен быть кроток, осмотрителен и прозорлив. Прорезался ли в моей глотке дар пророческий дар или нет, не мне судить. В этом ты прав. На все воля Божья. Одно я знаю наверняка — я больше не хочу в сырую, холодную щель, в которой провел более двух десятков лет. Там все из глины: ложе, стол, сидение, ложки, миски, кувшин. Все ледяное, источающее мерзость. Заруби себе на носу, я вовсе не желаю сменить эти одежды, слепец с несказанным удовольствием ощупал добротный, подбитый ватой, расшитый халат, — на рубища узника. Я хочу дожить свой век в достатке и тепле. Здесь, в Вавилоне, как жил все эти годы Иехония, будь он проклят! Я понимаю его, изгнанного из вавилонского рая в опустошенную, нищую Палестину, где по горам и долинам бродят дикие пастухи, где разрушен Храм и властвуют наглые. Что ему там делать с толпой домочадцев, чем жить, кто поклонится ему? Кто там теперь наместником?

— Надсмотрщиком над Иудеей был оставлен наш соотечественник Годолия, сын Ахикама, проживавший в Массифе. Его убили наши буйные, а наби Иеремия отправился в Египет, понес слово Божие. Ты прав, Седекия, страна разорена, города разрушены, восстановлен только Ашкелон и Лахиш, где стоят гарнизоны халдеев. Иерусалим лежит в развалинах, только сотая часть населения живет там. И то скорее прячется, чем плодится и размножается.

— Говоришь, буйные убили Годолию? Узнаю соплеменников. Для них нет большего наслаждения, чем пустить родную кровь. Я, Даниил, не хочу в палестины. Я хочу жить здесь, служить и наставлять Амеля-Мардука, и ты мне в этом поможешь. Как ты посмотришь на то, чтобы занять место Набонида и возглавить царскую канцелярию?

Даниил похолодел — вот оно, наказание Божие! Вот чем грозит гордыня и высокомерие! Он оцепенел, на сердце стало пусто. Седекия вырвался на волю и теперь желает стать царским наставником и прожить остаток дней царской жизнью. Он не пожалеет сил, чтобы сохранить свое положение при царе и сохранить сытую, роскошную жизнь.

— Именно! — засмеялся слепец. — Ты умный парень, Даниил, тебя не зря приблизили к царской особе. Поэтому у тебя нет выбора. Ты или будешь помогать мне или я вызову ненависть царя на весь наш многострадальный народ, прижившийся, как ты сказал, в славном и щедром Вавилоне. Иври не привыкать!.. Был плен египетский, был ассирийский, глядишь, все закончится пленом вавилонским. Ты меня понял?

Даниил промолчал.

Тогда Седекия продолжил.

— Ты свалишь Набонида, приблизишь к царю людей, на которых я тебе укажу. Ты будешь делать все, чтобы укрепить его царственность. В этом случае всем будет хорошо. Мне в первую очередь!

Даниил не ответил, не мог ответить — скулы свело. Он во все глаза уставился на ухмыляющуюся, испещренную морщинами рожу прежнего царя, на его лысый, комками под желтоватой, шелущящейся кожей череп; на повязку, за которой таились бельма. В них, оказывается, таилось столько ума, коварства и змеиной хитрости. Он невольно зажмурился — благо, слепец не мог видеть этот неподобающий жест.

Сурово наказываешь ты, Господь!

Наконец царский советник выговорил.

— Я помогу тебе, Седекия, а ты поможешь мне. Поможешь нам. Поклянись именем Божьим, что никогда не переступишь черту, за которой навлечешь на иври немилость и гонения, никогда не подвергнешь их мучениям и пыткам.

Седекия некоторое время помалкивал, что-то смутно шевельнулось в его лице, словно рвалось наружу и этого «что-то» Даниил испугался до смерти. Наконец лицо Седекии обрело спокойствие. Он кивнул.

— Клянусь именем Господа, Создателя нашего.

Эта вслух произнесенная фраза вконец добила Даниила, вызвала оторопь. Седекия легко поклялся в том, чего никогда не исполнит! Перед советником царя вавилонского открылось — если окажется выгодным, слепец не задумываясь переступит через клятву. Что ж, сказал себе советник, Бог вновь наказывает нас жестоко, треплет сильно, как нагадивших котят. По вине и расплата.

Наступила тишина. Седекия млел, согреваемый солнечными лучами, чему-то улыбался — точнее, кривил губы. Даниил долго смотрел на него, прикидывал, что и как, потом обратил очи горе и вопросил Господа — благословишь? Отпустишь грехи ради сохранения Слова твоего, народа твоего?

Солнце щедро дарило тепло. Кварталы Вавилона, видимые с крыши, утопали в цветах. Конец весны — самое благодатное время в Месопотамии. На небе ни единой тучки, в полях крестьяне — подошло время сева. Он вздохнул, сказал себе: поверим небу, — и обратился к слепцу.

— Как, Седекия, — спросил Даниил, — ты мыслишь свалить Набонида? Он умен и коварен, как змей, а мать его, Адда-гуппи пользуется огромным влиянием среди тех, кто правит храмами. В его руках управлением государством, царская казна, он ведает сношениями с иностранными государствами. Я его знаю, он всегда держится в тени, а таких людей губить трудно. Может, лучше договориться с ним?

— С Набонидом? — засмеялся слепец. — Ты забываешь, что когда-то я владел Иудеей, и мне докладывали, что представляет собой Набонид. Да, он хитер, как змей и с ним можно было бы договориться, если бы… Даниил, неужели тебе неизвестно, что он ненавидит иври?

— Почему только нас, — перебил слепца Даниил. — Он испытывает неприязнь ко всем чужакам.

— Ко всем да не ко всем. Ко всем остальным нохри он равнодушен. Он смотрит на них как на объект ловли и охоты. Только к нам он испытывает искреннюю ненависть. Он полагает, что мы извратили имя Бога. Знаешь ли, как он тайно называет Вездесущего?

Советник отрицательно покачал головой.

— Он называет его Син-Луна, сказал слепец. — Он верит, что все вокруг: земля, небо, рай и ад созданы по воле ночного светила. Но не будем о сложном, закончим о святотатце. Набонид — наш главный враг, с ним невозможно договориться. Теперь расскажи мне, о чем сплетничают во дворце? Кто в силе у Амеля, кто в чести? Кто впал в немилость? Расскажи все без утайки…

Даниил добросовестно поведал слепцу о тайнах вавилонского двора, описал, кто есть кто в ближайшем окружении Амеля-Мардука и с какими трудностями сталкивается новый царь. Утаивать какие-то частности было бессмысленно, этот дьявол в обличии пророка все равно все выведает. Тогда случится неизбежное — оборвется жизнь Даниилова, и некому будет оберегать тошавим.[852] И кто окажется источником новых бедствий? Свой же царь! От семени Давидова! Чудны твои замыслы, Яхве!

Выслушав Даниила, Седекия спросил.

— Как я понял, главную опасность власти нашего повелителя представляет армия, которая по существу находится под контролем Нериглиссара?

— Ты правильно оцениваешь ситуацию, Седекия. Никто не может посягнуть на армию, даже правитель Вавилона.

— И вы, советники царя, бьетесь над разгадкой, как поступить, чтобы удовлетворить солдатчину и не дать Нериглиссару совершить победоносный поход? — Да, Седекия.

Слепец усмехнулся.

— Не хочешь называть меня господином, Даниил? Может, тебя удовлетворит обращение наби?

Даниил промолчал.

— Ладно, — потер руки Седекия. — Теперь расскажи о Валтасаре, сыне Навуходоносора?

— Мальчишке шесть лет, однако он не по годам буен и строптив. Почитает только мать Нитокрис, в ее присутствии делается тихим, как мышь.

— Я так понимаю, что, помимо нашего правителя, только Валтасар может реально претендовать на престол?

— Да, Седекия. У прежнего царя Навуходоносора было восемь сыновей и три дочери. Среди отпрысков мужского пола только наш повелитель Амель-Мардук и Валтасар имеют права на корону, так как они являются сыновьями царских дочерей. Мать нашего повелителя — дочь царя Дамаска Бенхадада, а Валтасара — дочь египетского фараона. Остальные сыновья от наложниц. Старшая дочь Навуходоносора Кашайя замужем за полководцем Нериглиссаром. Их старший сын, племянник нашего правителя, Лабаши-Мардук. Он старше Валтасара, ему шестнадцать лет. При стечении обстоятельств Лабаши как единокровный внук Навуходоносора вполне может претендовать на трон. Это образованный, неглупый но исключительно дерзкий мальчишка, сочиняющий гадкие стишки на всех, кто близок к трону. Особенно доставалось Набониду. Они друг друга терпеть не могут.

— По какой причине? — спросил слепец.

— Не знаю.

— Почему же наш правитель позволил Валтасару и Лабаши взрастать вдали от его очей?

— Потому что он не желает видеть египетскую блудницу Нитокрис. Как, впрочем, и Лабаши. Этот молокосос позволял себе в бытность Навуходоносора сочинять поганые стишки и на нашего повелителя.

— Это неразумно. Поскольку Создатель пока не наградил нашего повелителя наследником, Валтасар должен быть под постоянным царским приглядом.

Даниил показал язык бельмастой роже, однако логика в рассуждениях этого выжившего из ума негодяя была. Ты, оказывается, хитрец, усмехнулся советник, но и мы не из фиников появились на свет.

— Кроме того, — добавил Седекия, — необходимо полностью сменить охрану во дворце и принять все меры, чтобы обезопасить нашего царя. Ты будешь моими глазами, Даниил. Уши у меня пока свои, уши у меня очень чуткие.

* * *
Сразу после разговора с Седекией Даниил поспешил на канал Хубур, где были размещены выселенные из Иудеи пленники. За эти десятилетия болотистая местность в междуречье Тигра и Евфрата обрела райские черты, насытилась благополучием и красотами. Куда ни глянь повсюду ровные ряды финиковых пальм, очерчивающих границы полей. Кое-где на возвышенностях густели зрелые и обильные яблоневым цветом сады.

Улицы в поселках обрели стройность, дома величественность. Все постройки были возведены из обожженного кирпича, изготовлением которого продолжали заниматься потомки переселенцев. Самому Даниилу здесь жить не пришлось. Его, как и многих других грамотных малолеток из иври сразу отдали в специальные школы, где мальчиков обучили клинописи, делопроизводству и многим другим наукам, необходимым писцам, после чего разбросали по канцеляриям.

Конечно, чужих детей не очень-то жаловали, за каждую провинность старший брат, то есть учитель в эддубе, безжалостно лупил палкой по спине, но то была участь всех школьников. Местным тоже доставалось, и вот теперь по дороге на Хубур, ему в голову пришел простенький вопрос, а желает ли он, Даниил, называемый по-местному Балату-шариуцур, возвратиться в землю обетованную, дарованную им Господом.

Это был трудный, неподъемный вопрос. Он, в общем-то, никогда не задумывался о том времени, когда распахнутся Небесные Врата и иври, вольные, отъевшиеся на местных хлебах, вновь отправятся в дикий край, где вновь примутся возводить Храм, резать друг друга, трястись от страха, ожидая очередного нашествия, плодиться и размножаться. Через века вновь среди них появится какой-нибудь Седекия, вновь исход, вновь долгое ожидание сбора, возвращение — и вновь служение Господу. Это был какой-то порочный круг. Нет, он не роптал — он служил своему народу, а это был нелегкий удел. Вспомнились трое друзей, отказавшиеся оскверняться пищей из мяса животных, приносимых в жертву идолам и сожженных в огненной печи. Вспомнился гнев Навуходоносора и милость его, когда Даниилу удалось разгадать сон, тревоживший царя. Вавилон катился к закату — это было ясно, стоило только взглянуть на наследников великого Кудурру. Все равно эти места были милы его сердцу. Бросить их, бежать от безумного, свихнувшегося на утерянной царственности и земных благах Седекии казалось не менее греховным поступком, чем и отказ от завета.

Трудная работа для мысли. Стоило по этому поводу посоветоваться с мудрым Иезекиилем. И, конечно, со старейшинами. Они должны знать о новой угрозе народу.

Вечером того же дня Даниил встретился со старейшинами и пересказал им разговор с Седекией.

Все долго молчали. Наконец самый древний из стариков, ученик Иеремии Иезекииль, сказал.

— Нельзя идти на уступки волку.

— Набониду?

— Нет, Седекии.

— Как это? — не понял царский советник.

— Послушай, Даниил. Набонид, может, действительно полагает, что все образовалось из Луны. Пусть он даже ненавидит нас за то, что мы храним завет и мечтаем вернуться на земли, дарованные нам создателем, однако он никогда не смирится с падением Вавилона, а этот обезумевший Седекия всех доведет до беды. Помнишь ли ты историю Авессалома, который в буйстве своем готов был пожертвовать всем, что успел создать отец его Давид.

Один из старцев опустил голову и тихо запел траурную песню Давида.

— Сын мой, Авессалом… О кто дал бы мне умереть вместо тебя, Авессалом, сын мой, сын мой!

Все притихли. Тишина стояла долго, до самой звездной ночи, накрывшей вершину холма, на котором собрались старики.

— Разве имя Бога, — нарушил молчание Иезекииль, — можно внушить силой? Амель-Мардук спрашивал нас, но понял криво. Он глуп и нетерпелив, а Седекия хитер и исполнен злобой. Этот союз дорого обойдется Вавилону. Стоит ли нам в который раз гневить Господа и спокойно взирать на гибель земли, назначенной нам для проживания. Стоит ли рваться из назначенного плена? Кровь невинных не нужна Саваофу — он ждет понимания, а не строптивости. Он дал закон, ему и следуй. А Седекия и наши буйные до сих пор не избавились от греха себялюбия. Им важно, чтобы их послушали, им повиновались. А зачем? Чтобы сытно есть и вкусно пить? — он помолчал, потом, вздев палец к темному небу, закончил. — Его рука выведет нас из плена, а до той поры исполняй завет Иеремии и береги эту землю. Поговори с Набонидом, Даниил. А нечестивцу Седекии — анафема.

И все старики в один голос подхватили.

— А-на-фе-ма!..

Глава 8

Через несколько дней Набонид получил от своих соглядатаев отчет о поездке Даниила к сородичам. В отчете сообщалась причина, которая сорвала Даниила с места, а также решение, вынесенное старейшинами-иври по поводу претензий отщепенца Седекия на вещий дар. Набонид несколько дней размышлял, как поступить с новоявленным пророком, затем навестил свою мать Адда-гуппи, посоветовался с ней. Женщина древняя, имевшая огромное влияние на верхушку храмовой знати, выслушав сына, с некоторых пор почувствовавшего охлаждение со стороны нового правителя, ответила коротко.

— Дерзай, Набу! Твой час пробил. Дальше тянуть нельзя.

Той же ночью Набонид, вернувшись домой в начале срединной ночной стражи, поднялся на крышу своего особняка, расположенного в квартале Бит-шар-Бабили.

Свет полной луны, стекавший с чистого, пропитанного прозрачным мраком небосвода, тончайшим, искристым покрывалом ложился на крыши и стены соседних построек, на колоннаду Северного дворца, где летом спасался от зноя и мух Навуходоносор, на дальние окрестности, исчерченные рядами финиковых пальм, обозначавшими границы наделов. Ярко серебрились пальмовые метелки, поблескивали изразцы, которыми были украшены дома богатых и родовитых горожан, кому было по карману обосноваться в Бит-шар-Бабили. В южной стороне высились громоздкие башни и крепостные укрепления Центрального дворца, возле которого проходил Священный путь и далее проспект. Единым, грозным массивом высилась цитадель, чуть в стороне посверкивали в ночи ярусы Вавилонской башни. На ее вершине, в святилище Мардука, золотился священный костер. Правее блесткой, до жути отчетливой рябью переливался Евфрат.

Диск луны был огромен и ослепителен, свет — чарующ и весом. Что в мире могло укрыться от всевидящего ока Сина, с любовью взиравшего на сотворенные им земные просторы. Семь дней ему хватило, чтобы разделить свет и тьму, соорудить небесный купол, усыпать его звездами, отмерить место суше и водам, осветить их днем солнцем, а ночью луной, засеять землю, наполнить ее зеленью и зверьем, взлелеять человека.

Сколько дел и забот!

Набонид, пронзительно ощутивший тяжесть божьих трудов и дней, затаил дыхание. Наконец перевел дух, глянул на сияющее в небесах око и, кряхтя, опустился на колени. Мелькнула было мыслишка, что к пятидесяти и его одолело брюхо — и, омытая лунным светом, угасла.

— К тебе, Единосущному, освещающему тьму жизни, к тебе, Господин, которому ведомо все, что свершается во мраке, обращаюсь. Без тебя, Владыка, кто существует? Взгляни на князя, которого ты любишь, кто угождает тебе. Ты создал меня, дал мне надежду. Милостью твоей, о, Владыка, пекущийся о всех, побуди меня любить твою вышнюю волю. Вложи страх перед тобой в мое сердце. Даруй мне то, что ты полагаешь добром. Воистину ты творишь мне благо! О, Создатель, научи и просвети! Научи и просвети! Дай знак, в ту ли сторону направил я свои стопы, не заплутал ли при свете дня? С теми ли попутчиками вышел в дорогу? О, Создатель, просвети и научи!..

Некоторое время Набонид молча взирал на диск Луны, все такой же огромный, яркий, словно вырезанный из жести. Тот все дальше и дальше уплывал к западу. Затем Набонид продолжил.

— Я знаю, твоя обитель — тишина! Молча, ты надзираешь за землей, творением своим. Ты выходишь по ночам, окидываешь взором верхние земли и освещаешь путь посвященным. Помоги своему потомку. Предки мои служили тебе. Отец мой служил тебе. Я служу тебе. Я веду себя тихо, как ты учил. Я молчу, когда кто-то нелепо перевирает твое имя. Я жду!.. Открой мне тайну грядущего. Пусть будет так: если меня ждет удача, то это будет твоя удача. Если меня ждет победа, это будет твоя победа. Если меня ждет смерть, то это будет моя смерть, ведь ты, о, Владыка, не позволишь мне упасть. Поддержишь, дашь силы, укажешь путь…

Он утер слезы, встал с колен, выпрямился. Лицо его исказилось, он решительно выговорил.

— С Сином да победим!

Набонид еще долго стоял на крыше, смотрел на великий город, на стены дворца, на крыши соседних богатых особняков — ждал тайного божьего знака. Падения звезды, неземного света, мерцания либо протяжного одобрительного гула или вскрика. Время шло, звезды сыпались с небосвода, но все время в сторону, противную загаданной. Местами в окрестностях города вспыхивали огни. Простолюдье называло их грозящими перстами Нергала, то и дело высовывавшимися из-под земли. По всей Вавилонии то там то здесь вспыхивали подобные факелы, пламя порой принимало очертания знакомых арамейских букв, находились знатоки, которые угадывали во всполохах пламени целые фразы. Таких догадливых, по приказу Закира, сразу волокли в дома стражи, где с пристрастием допытывались, кто подучил толковать огненные всполохи, с какой целью умник смущает покой добропорядочных граждан? Провидцы-любители получали свою долю плетей и отпускались на волю. Сам вид кровоточащих, исполосованных бичами плеч нагляднее всего свидетельствовал о лживости толкований.

Син, по-прежнему яркий, великолепный, безмолвно наблюдал за землей, и Набонид наконец уверился, что в этом одобрительном таинственном молчании и следовало видеть знак, посылаемый Создателем.

Между тем двор Амеля-Мардука продолжал полниться новыми и все более мрачными слухами. Придворные ждали перемен, все опасались день ото дня набиравшего силу Седекии. Каждый старался услужить новоявленного мудрецу. Тот охотно принимал гостей, их поток нарастал день ото дня. Каждого Седекия выспрашивал, обещал милость и заступничество. К Набониду же теперь шли все реже и реже, все больше с какими-то пустяками, однако «царский голова», казалось, не замечал сгущавшихся над его головой туч.

Как-то летним днем, поутру, Набонида, отсиживавшегося в канцелярии, навестил ближайший советник Амеля-Мардука иври Балату-шариуцур. Советник завел разговор о древностях, хранившихся в царском музее. Он просил разрешения Набонида осмотреть предметы, вывезенные Набузарданом из Урсалимму после разрушенияХрама.

— Если уважаемый Набонид располагает временем, не составит ли он мне компанию? — в конце разговора спросил Даниил.

— Охотно, — согласился Набонид.

Они спустились в административный двор, миновали парадный зал и, пройдя висячими садами, поднялись в пристроенное к правому торцу Центрального дворца здание, где располагалось хранилище царских диковинок.

Здесь было пусто, гулко. Музей был выстроен по замыслу, составленному уману Бел-Ибни, и представлял собой трехэтажное сооружение, покоящееся на каменных столбах и разделенное на огромные залы. Освещались они с помощью широких квадратных окон, прорезанных в потолочных перекрытиях каждого этажа. Сумрачнее всего было на первом, где размещалось хранилище глиняных табличек, пергаментов и резанных каменных досок, свозимых в Вавилон со всех сторон верхней земли, а также наиболее громоздкие из экспонатов. Ярче на втором этаже и уже совсем светло на третьем. Столбы света, прорезавшие залы, придавали ограниченному выложенными глазурованными кирпичами стенами, пространству, таинственный, даже жутковатый вид. Солнечный свет бродил по залам, ложился на удивительной формы сосуды, каменные вазы, древние изваяния, вывезенные из стран, чьи народы, славные в былые дни, теперь исчезли с лика земли. Возле одной из подобных скульптур стояли Нур-Син, Хашдайя и Луринду, постоянно сопровождавший племянницу при встречах с женихом.

В первые же дни правления Амель-Мардук, посетивший эти залы и не нашедший смысла в разглядывании чуждых и непонятных предметов, приказал убрать из хранилища писцов. Затем добавил — оставить одного, наиболее сведущего и скромного, способного дать ответ на любой вопрос, который может поступить к нему из других канцелярий дворца. Услышав о Нур-Сине, четвертом сыне Набузардана как наиболее достойном кандидате на эту должность, он поморщился, но спорить с «царским головой» не стал. С тех пор никто, кроме Набонида, не навещал музей, что вполне устраивало сына опального вельможи, озабоченного в то лето подготовкой к свадьбе.

К сожалению, свадьба, а также связанное с ним торжество, теперь мало интересовала сильных Вавилона. По ранее согласованному общему решению празднество было назначено на месяц улулу первого года царствования нового царя, когда вода в Евфрате упадет до самого низкого уровня. На этом сроке особенно настаивал Рахим-Подставь спину. Нериглиссар пытался отложить торжество, Набузардан, наоборот, торопил, но теперь, после отсылки из Вавилона главных устроителей и гостей намечаемого бракосочетания, все планы рухнули. Приглашенные на свадьбу понимали, что рассчитывать на скорое возвращение Набузардана и Рахима бессмысленно. Следовало искать какое-то иное решение. Беда была в том, что именно Рахим и Набузардан были готовы пойти до конца. Впереди их ждала кровь, смерть — это было ясно всякому, кто был близок ко дворцу, другие же надеялись отсидеться, пусть даже разумом понимали, что стоит Амелю покрепче вцепиться в трон, рано или поздно их песенка тоже будет спета, но заставить себя действовать, отказаться от сытой, спокойной пока жизни, доставшейся им после стольких лет трудных походов, лишений и риска, было трудновато. Руки не поднимались решительно взяться за оружие, тем более озаботиться способом, с помощью которого можно было бы тихо и бескровно разделаться с демоном. Думать об этом не хотелось, да и страшно было! Извещенные о свадьбе гости затаились, мидийское золото лежало без движения. Дальше хуже — Набонид в тайном послании Нериглиссару сообщил, что с подачи иудейского безглазого червяка бык с человечьим телом собирается полностью сменить свою и дворцовую охрану, для чего были посланы гонцы к фараону Амасису[853] с просьбой отпустить на службу в Вавилон несколько сотен греческих наемников, квартировавших возле Пелусия. Это была сила не чета продажным и трусливым сирийцам.

Что было делать? Недовольные в Вавилоне решили, что, видно, богам оказался неугоден их замысел. Оставалось ждать, надеяться на благоприятное стечение событий, готовить новое решение. При таких обстоятельствах до счастья ли молодых было сильным в Вавилоне!

Нур-Син и Луринду не догадывались о подоплеке этого необычного бракосочетания, и каждый в своей семье настаивал на более раннем сроке обряда. Для проведения церемонии отлично бы подошел праздник покровительницы влюбленных Иштар, проходивший в конце весны, но воспротивилась Гугалла, снизошедшая наконец до того, чтобы позволить Нупте и матери Луринду посетить ее в собственном доме. С той поры Нур-Син и официально объявленная невестой Луринду встречались изредка, по большей части в царском музее, куда Хашдайя приводил племянницу.

Это были самые увлекательные экскурсии, которые когда-либо приходилось совершать девушке. Вот и теперь, когда Набонид и Даниил без сопровождающих писцов появились в Центральном дворце, молодые люди разглядывали изваяние древнего царя. Скульптура в качестве трофея было взята в Каркемише, куда по местному преданию войско древнего народа хеттов доставило ее из покоренного Вавилона. Это случилось тысячу лет назад, на заре светлого мира, но уже после потопа — так, по крайней мере, уверял Навуходоносора Бел-Ибни. По его мнению, легенда ошибалась, и вырезанная из камня фигура изображала хеттского бога, однако Нур-Син, более тщательно изучивший скульптуру, а также сумевший прочитать выбитые на камне надписи, пришел к выводу, что в руки вавилонян действительно попало изображение легендарного царя Нарам-Сина, объявленного Навуходоносором своим предком. У центральной, в полтора человеческих роста фигуры на голове возвышалась двурогая тиара в виде серпа луны (один рог был отломлен), борода была завита в кольца, что свидетельствовало о месопотамском происхождении изваяния, руки едва выступали из гранитной глыбы. У ног — наряженное в воинский хитон человеческое существо с головой орла, оно держало на поводках двух неуклюжих львов. Звери, словно издавая грозный рык, широко разинули пасти.

Заметив сановников, молодые люди поклонились. На вопрос начальника, в должном ли порядке хранятся сосуды и ритуальная утварь, доставленные из Урсалимму, Нур-Син предложил представить опись и лично продемонстрировать седмисвечные светильники, лампады, чаши, лопатки, вилки для вынимания жертвенного мяса, сами жертвенники. По описи их было две штуки: древний, употребляемый во времена скинии, и тот, который был сооружен в Храме Соломона.

Даниил с нескрываемым удивлением глянул на писца-хранителя. Молодой человек, оказывается, слышал о скинии, с которой его народ столько лет путешествовал по пустыне, пока не добрался до земли обетованной, не завоевал ее, не построил Храм.

— Оба в наличии, — продолжал отчитываться Нур-Син. — Также в зале хранятся одеяния священников: ефод, наперсник судный с уримом и туммимом, украшенный драгоценными камнями — все в полном порядке. Есть также море великолепный сосуд из меди, установленный на двенадцати медных волах…

Даниил схватился за сердце.

— Неужели это все в целости и сохранности?

— Непременно, господин, — поклонился Нур-Син. — Так мне было приказано самим Навуходоносором. Даже списки, составленные рукой наби Иеремии, пересчитаны и должным образом оформлены.

При упоминании имени Иеремии Даниил потерял дар речи, а Набонид поморщился.

Наступила тишина.

— Все на прежних местах? — спросил Набонид. — Да, господин. Я могу проводить, — предложил Нур-Син.

— Не трудись, — заявил Набонид. — Оставайся с невестой. Это твоя невеста? Луринду? — смягчился «царский голова». — Хорошенькая… Что слышно от Рахима, Луринду?

— Дед доблестно несет службу в далеких краях, — ответила девица и склонила голову.

— Это радует, — ответил Набонид.

Затем он обратился к Даниилу, все еще удивленно взиравшему на хранителя.

— Прошу.

Они удалились. Боковой лестницей спустились на первый этаж, где в середине одного из залов, в столбе солнечного света искрился, сиял золотистой медью огромный сосуд, называемый морем.

Огромная округлая ванна напоминала шестилиственную лилию, установленную на спинах двенадцати, также отлитых из меди волов. Высота моря превышала два человеческих роста, от одного края до другого было не менее десяти локтей,[854] длина окружности более тридцати локтей.

Даниил не мог удержаться и поклонился в пояс священному сосуду, в котором священники перед тем, как войти в святилище и подняться к алтарю, омывали руки и ноги. Затем обошел его — Набонид последовал за ним. Когда они оказались на другой его стороне, подальше от входа, Даниил завел разговор о новоявленном «пророке».

Начальник царской канцелярии вовсе не удивился.

Все время, пока Даниил, подбирая выражения, объяснял свое отношение к речам Седекии, сводившееся к тому, что он, Балату-шариуцур, не желает иметь ничего общего с проходимцем, пусть даже он и является его соплеменником. Он, Балату, до конца верен Вавилону, его новой родине. Набонид слушал его молча, вздыбив брови. Когда же иври намекнул на замысел Седекии свалить начальника царской канцелярии, Набонид словно проснулся и неожиданно спросил.

— Ну и что? — и после недолгой паузы добавил. — Что ты хочешь от меня?

Даниил опешил, удивленно глянул на главу царской канцелярии.

— Не понял? — спросил он.

Набонид усмехнулся.

— Что же здесь непонятно. Ты пытаешься добиться от меня осуждения отмеченного божьим даром человека?

— Седекии?!

— Именно. Ты ждешь услышать от меня хулы и брань в адрес нашего правителя? Ты хитер, Балату, и со свойственной вашему племени изворотливостью методом от противного пытаешься исполнить слово, данное Седекии и погубить меня.

— У меня и в мыслях ничего подобного не было! — воскликнул Даниил. Моя преданность государю известна. Мой народ молится о его здоровье, просит у Яхве удачи в делах страны.

Набонид не ответил и пытливо, можно сказать, бесцеремонно разглядывал Даниила. Тот, осознавший наконец, что вляпался в неприятную, грозящую самыми неприятными последствиями ситуацию, решил идти до конца.

— Почему ты, Набонид, так ненавидишь наш народ? Почему ты не можешь поверить, что я искренне озабочен судьбой государства…

— Точнее, своего народа, присосавшегося к этому государству, поправил его Набонид.

— И да, и нет, — ответил Даниил. — Мой народ не отрывает себя от жителей Вавилона, и ты знаешь об этом лучше многих других. Тебе ли прикидываться невеждой! Тебе ли упрекать нас за то, что мы честно исполняем Моисеев завет.

— Не надо про народ, Балату, — усмехнулся Набонид. — Сейчас ты спасаешь себя. Свою шкуру… Ты считаешь меня за простачка, неспособного сделать выводы из анафемы, которой вы предали Седекию. Неужели ты полагал, что это событие пройдет мимо моих ушей? Отщепенец он или нет, я не знаю, но стоит ему пронюхать об этом проклятии, и твоя песенка спета. Вот ты и отрабатываешь обещание, данное Седекии. Теперь у тебя с ним одна дорожка. Вы решили добить меня. Не выйдет!

— Послушай, Набонид. Твой вывод, сделанный из того факта, что наши старики лишили Седекию земли и воды, имеет место быть только в том случае, если ты докажешь, что я в своей деятельности руководствовался какими-то иными интересами, чем интересы Вавилона. Приведи пример, и я удалюсь.

Теперь задумался Набонид.

— Ладно, и что из этого следует?

— А то, что наше проклятие можно истолковать и по-другому. Вспомни замученных в твоих застенках моих соплеменников, у которых ты пытался выпытать имя Бога. Помнишь старика, выказавшего слабость. Ты выпустил его, и он убил себя, отказавшись принимать пищу. Никто не пришел его уговаривать, никто не пытался его накормить. Даже дети и внуки отвернулись от него. Тебе этот случай ни о чем не говорит?

Лицо Набонида приобрело неприятное выражение. Уголки рта опустились, лицо застыло.

— Как видишь, мы многое знаем друг о друге. Тебе должно быть известно, что значит проклятие, наложенное стариками.

Набонид замедленно кивнул.

— Может, Иезекииль, — продолжил Даниил, — потому и произнес анафему, чтобы тебе и сильным в Вавилоне стало ясно — у нас обратного хода нет. Мой народ лучше, чем кто бы то ни было, знает, чем грозят прихоти недалекого, отягощенного грехами, озабоченного лишь сохранением собственной власти правителя. Мы сделали выбор. Разве не так? Ты ненавидишь нас — за что? За то, что молимся своему Богу? Но каждый народ имеет своих богов, и ты не испытываешь к ним ненависти. Тебя раздражает, что наш Бог — един? Но и для тебя это не тайна. Мне ли напоминать тебе, что в окружении Навуходоносора все было пропитано предощущением Бога? Мне ли указывать тебе на Бел-Ибни, чьим учеником ты считаешь себя? Вспомни составленную им молитву, которую хотели утвердить как государственную:

Нинурта — это Мардук мотыги;

Забаба — это Мардук рукопашной схватки;

Эллиль — это Мардук царственности и света;

Набу — это Мардук счета;

Шамаш — это Мардук справедливости;

Адад — Мардук дождей…[855]

Он замолчал. Набонид пристально, с нескрываемой издевкой глянул на него.

— Что же ты не договариваешь? Почему умолчал о Сине — Мардуке, осветителе ночи?

— Не хотел тревожить тебя, гневить тебя.

Вновь наступила тишина.

— Ладно, — наконец выговорил Набонид. — Седекия действительно опасен. Не мне, — он вальяжно отмахнулся. — Против меня у него руки коротки, однако государству он может причинить немало бед.

— Может, тебе самому поговорить с ним? — предложил Даниил.

— Тщетные потуги, — откликнулся Набонид. — Он никогда мне не поверит. Он знает, что именно я настоял на том, чтобы ослепить его и лишить потомков мужского пола. Набузардан лишь исполнял приказ. Тебе, впрочем, он тоже не доверяет, но послужить ему некоторое время полезно. Что он говорил насчет царевича Валтасара?

— Его следует приблизить к трону и воспитывать под приглядом царя.

— Ты тоже так считаешь?

— Я не знаю. Поступки Валтасара меня смущают. Он дерзкий, не по годам буйный мальчишка. У него горячая кровь, так ли он послушен, как мерещится Седекии, не могу сказать.

— Хорошо, я сам займусь Валтасаром. Навещу Нитокрис, но это после того, как ты подкинешь нашему великому государю мысль о том, что лучший способ добиться расположения Амасиса — это осыпать милостями дочь египетского фараона и вести переписку от ее имени. Может быть, это единственный способ завязать отношения с этим мужланом на древнем троне царства Мусри. Пусть Седекия напророчествует, что это — мудрое решение. А войну мы начнем и, скорее всего, это будет война с Мидией.

— Но это самоубийство! — воскликнул Даниил.

— Хорошо организованное самоубийство подобно пиявкам. От него только поправляешься. Тем более что война начнется только после того, как будет раскрыт заговор на жизнь нашего великого государя, пусть его царственность будет вечна.

Даниил опешил и спросил.

— Ты мне не доверяешь. Кто-то задумал злое против нашего господина? Эти сведения точны?

— Не важно, точны они или нет. В любом случае раскрытие козней поможет решить главную политическую задачу момента — укрепление власти царя. Вот ты, Балату, и предложишь господину подумать о том, не будет ли уместно организовать заговор против его царственности? Злоумышленников, решивших покуситься на жизнь повелителя, мы подыщем. Они будут выловлены в самый последний момент и сурово наказаны. Тогда можно будет привлечь к ответственности и тех, кто оказывал им помощь. В чем выгода подобного плана? Мы перехватываем инициативу у недовольных в городе. После жесткого наказания вряд ли кто посмеет противостоять воле Амеля-Мардука, и после начала войны с Мидией мы получим возможность выдергивать из армии, из храмов всякого, кто выскажет недовольство. Теперь понятно?

Даниил кивнул, затем, словно опасаясь собеседника, отступил на шаг, с опаской глянул на «царского голову».

* * *
Через несколько дней после этого разговора Седекия, с вечера напарившийся в горячей хеттской бане, в начале сумеречной стражи прогнал наложницу.

— Ты слишком холодна, чтобы расшевелить мою одряхлевшую плоть, — завил он и ударами ноги сбросил женщину с широкого ложа. — Прикажи, чтобы мне прислали кого-нибудь помоложе. И не какую-нибудь завалявшуюся дурнушку вроде тебя, а соскучившуюся по ласкам красавицу.

Женщина резво скатилась на покрытый ковром пол и, скрывая радость, что так легко отделалась от этого выжившего из ума развратника, покорно, чуть всхлипывая, ответила.

— Слушаюсь, господин, — и показала ему язык.

Она поспешила к дверям, удивляясь наглости вчерашнего узника. Красавицу ему подавай! А она кто? Если бы он мог увидеть ее, ни за что не отпустил бы! Как же, пришлют тебе красавицу, огрызок Нергала!

Прошло несколько минут прежде, чем в комнату ворвался шелест тончайших тканей, следом до ноздрей Седекии долетел аромат увлажненного благовониями женского тела, послышалась легкая поступь.

— Я пришла, господин, — раздался тончайший, звонкий голосок.

Слепец затрепетал, сел на ложе. О таком голосе он мечтал все те годы, что сидел в глиняном мешке — грезил им во сне и наяву. В первые месяцы заключения он, не выдержав искушения, начал требовать женщину. Вошедший, топающий и чуть пришаркивающий на правую ногу страж ударил его в лицо. Потом поднес густо ощетинившийся, противно воняющими волосками кулак к носу и предложил понюхать. Спросил, чем пахнет? Седекия растерялся. Тогда халдейский воин подсказал.

— Смертью, понял? Больше не ори, понял?

Велика милость Господа, чудо свершилось, она пришла. Наверное, красавица из красавиц, подобная сказочной пери. Округлое личико, губки пахнут персиками. Спустилась с горних высот в его скромную обитель…

— Иди ко мне, — позвал старик и протянул руки. Затем внезапно встрепенулся. — А ты красива?

— Как утренняя заря, господин. Меня сравнивают с цветущим лотосом. Я очень свежа.

— Ну-ну, — проворчал довольный Седекия, — так уж и заря. Сейчас проверим.

Вновь послышался шорох, к голове прихлынул аромат нежнейших притираний. Густо запахло персиками. Седекия коснулся пальцами лба наложницы. Удивленно отдернул руку — что-то больно широк и грубоват. Морщинист. Ладно, посмотрим, на какие штучки способна эта «зоренька». Он вновь коснулся лица женщины, повел рукой по щеке, ощутил шероховатость щетины.

Седекия замер, затем услышал насмешливое.

— Что же ты остановился? Действуй, приласкай милашку.

— Кто здесь? Стража, — слепец попытался крикнуть, но голос сорвался. Закончил он противным, жалким шепотком, — ко мне!..

— Ну, зови, зови, — вздохнул незнакомец. — О страже вспомнил! Мало тебе в доме скорби от этих мужланов доставалось. Опять захотел в темницу? На этот раз тебя упрячут в подземную яму, дырку на волю уже не проделаешь. Знаешь, как оно в яме? Сыро, мерзко. Бог не слышит. Или, может, кончить тебя здесь. Чуешь?

Седекия почувствовал, как что-то острое, холодное, как лед, коснулось горла. Тут же воображение окатило памятной сценой, когда после убиения его детей перед зрящими еще очами блеснуло длинное тонкое лезвие, и острие кинжала неторопливо, бесцеремонно проникло в плоть пониже глазного яблока.

Картина была до жути ясная. Голова закружилась, сознание начало меркнуть, однако спастись в обмороке ему не позволили. Принялись шлепать по щекам, затем сунули в ноздрю что-то угловатое, щекотливое, дурно пахнущее. От этого зловония голова вмиг просветлилась.

Некоторое время Седекия молчал, неподвижно, с горечью осознавая, что сидит в луже, натекшей из него.

Затем старик заплакал.

Тот же голос поинтересовался, очухался ли он? Голос был знаком, однако вспомнить, кому принадлежал этот уверенный в себе, чуть сглатывающий окончания слов баритон не было сил. А надо вспомнить! Потом ярко, с новым приступом мочеиспускания возникло имя — Набонид.

Он вышептал его. Незнакомец подтвердил.

— Да, это я. Вспомнил, наконец. Стражу звать будешь, ублюдок?

— Не-е…

— Тогда слушай внимательно. Ты понял, урсалиммский выродок, кто здесь хозяин?

— Да-а…

— Вот и делай выводы. Ишь ты, вздумал свалить меня! А шейка у тебя тоненькая, — чьи-то толстые горячие пальцы взяли его шею в кольцо, горлышко хлипкое. Стоит дернуть за адамово яблочко, — те же пальцы цепко и крепко ухватили слепца за кадык, — и все! Запомни, тебя во дворце в любом закоулке достанут. Как тебе в голову пришло пытаться наводить здесь свои порядки?! Тебя в твоем поганом Урсалимму никто не сумел защитить, неужели здесь в пределах, где властвовал бич Божий, ты надеялся вершить свою волю? Глуп человек, истинно говорю, глуп безмерно. Не по твоему уму завет. Что сказано в Моисеевом законе? Не убий, не возжелай ничего, что есть у ближнего твоего. И кумира не создавай. Но самое главное, не произноси имени Господа понапрасну.

Набонид замолчал и после долгой, мучительной для слепца паузы неожиданно спросил.

— Хочешь женщину?

— Хочу-у… — плаксиво ответил Седекия.

— Вот и договорились. Слушай, что я тебе скажу. Государь наш ждет добрых советов, а ты что надумал — меня из дворца выгнать? Так вот, при ближайшей встрече подскажешь царю, что тебе было видение — следует, мол, поскорее начать войну с Мидией. В этом спасение династии.

— Но и я о том же… — начал было Седекия. Он позволил себе выпрямиться, чуть распрямить плечи, попытался сдвинуться с влажного пятна. В следующее мгновение тот же голос вновь пригвоздил его к месту. Прежняя жуть сковала Седекию, оледенила сердце.

— О чем пророчествуешь ты, — заявил Набонид, — меня не интересует. Теперь ты будешь озвучивать то, что я тебе скажу. Запомни, война с Мидией неизбежна, но к ней следует хорошенько подготовиться…

— Да, конечно.

— Не перебивай, иначе лишишься языка. Запоминай, в чем замысел. Война предстоит долгая, трудная, и это в те дни, когда внутренний враг не дремлет. Решение такое — прежде всего необходимо вывести заразу, угнездившуюся в сердце Вавилона, уничтожить тех, кто творит злое против государя.

— Неужели такие есть? — Седекия не смог скрыть любопытства.

— Как не быть. Вот и надо вывести их на чистую воду.

— Я понял тебя, Набонид, и преклоняюсь перед тобой. Ты имеешь в виду, что даже если заговора нет, его следует выдумать?

— Ты узрел суть. Врагов надо вылавливать по одиночке, причем все должно быть взаправду. В таком деле безответственность неуместна. Прежде всего, необходимо разделаться с Набузарданом и Рахимом-Подставь спину. Они слишком много знают.

— Но они сосланы!

— Объясни господину, что их надо вернуть. Далее подскажи, чтобы он приказал крепко насесть на Рахима. Надо добиться, чтобы именно Подставь спину дал согласие организовать заговор, то есть нашел среди ветеранов тех, кто безоглядно пойдет за ним. Мы их переловим и отыщем того, кто прячется в тени.

— Ты имеешь в виду Нериглиссара?

— Да-а… — Набонид запнулся, потом решительно подтвердил. — Именно его.

— Послушай, Набонид, — уже совсем спокойным тоном, переборов страх, спросил Седекия, — твоя хитрость граничит с властью судьбы. Общаясь с тобой, никогда не знаешь, что ждет тебя завтра. Тебе не жаль давних соратников?

— Ты хочешь женщину?

— Да.

— А я хочу блага Вавилону. В этом разница между нами. Ты, в бытность правителем Палестины, думал о том, как сохранить свою власть, я же служу городу. Если сейчас не проявить твердость, в государстве начнется смута. Известно ли тебе какое-либо иное, более страшное наказание для страны, чем братоубийственная война? Амель-Мардук — законный властелин. Все остальные незаконные. Если кто-то из незаконных придет к власти, другой спросит почему не я? Ты все понял, что я сказал тебе, Седекия?

Слепец кивнул.

— Запомни, — продолжил Набонид, — я буду выступать против войны с Мидией, но ты настаивай на своем. Когда господин склонится к твоему мнению, объясни ему весь замысел. Только не спеши. Ему трудно уловить все сразу. Так что постепенно, шаг за шагом. На сегодня это все. Теперь можешь позвать слуг, пусть они обмоют тебя, сменят одежду. А затем получишь наложницу, Набонид засмеялся. — Мой совет, тебе сейчас не женщина нужна, а хороший отдых. Усердно размышляй над моими словами. Доставить Валтасара во дворец господин должен поручить мне. Ты поддержишь меня, тогда будешь сыт и доволен, а красавицы будут почесывать тебе яички. Ведь ни на что другое ты не способен, верно?

— Да-а… после короткой паузы подтвердил старик.

Наступила тишина, в которой отчетливо, невыносимо громко для слепца, зашелестели легкие ткани, затем послышались шаги, на этот раз, не таясь, отчетливо грузные, увесистые. Затем неожиданно две мягкие руки обвились вокруг его шеи. Он вздрогнул, разорвал объятия, столкнул женщину с ложа, упал ничком и зарыдал. Проклинал слепоту, Набузардана, Набонида — вопил молча. Жаловался Господу, взывал, требовал наградить его зрением, но даже в самую жалостливую минуту бывший иудейский царь ясно сознавал, что зрение в борьбе с такими, как Набонид, не поможет.

* * *
Через несколько дней Амель-Мардук внезапно вызвал к себе начальника своей канцелярии. Царь был недоволен и в присутствии Даниила и Седекии устроил Набониду выволочку за то, что тот до сих пор не известил его, что царевич Валтасар бездельничает, а его уже пора отдать в обучение, как и подобает царскому сыну.

— Позволит ли господин своему слуге добавить к сказанному? — спросил всем своим видом выражавший понимание своей вины Набонид. — Дело не только в молодом царевиче, но и в его матери тоже.

— Ты о ком? — сразу озлобился Амель-Мардук. — Об этой египетской суке? О дерзкой развратнице, перебравшей всех молодцов из своей стражи?

— Эти слухи преувеличены, господин. Я бы даже назвал их сплетнями. Да, царица порой позволяет себе недостойные ее титула утехи. Да, начальника ее охраны порой видали входящим в ее спальню, но это и хорошо. Это хорошая управа на нее. Но я о другом, великий царь. Не пора ли подготовку к войне поставить на более серьезную основу, чем беседы за пиршественным столом?

— Что ты хочешь этим сказать? — насупился Амель.

— Нитокрис — дочь прежнего фараона Априя, то есть особа царского рода. Нынешний узурпатор трона страны Мусри крайне озабочен установлением родства с царской семьей, поэтому он обязательно откликнется на приветственное письмо царской дочери, когда-то отданной в жены правителю Вавилона. Возможно, с помощью этой переписки нам будет легче договориться с птицеголовыми. Царь Лидии Крез ждет, когда же Вавилон очнется, поднимет голову, расправит плечи и перейдет от слов к делу.

Амель задумался.

— Ты предлагаешь посвятить нильскую крокодилицу в наши планы?

— У нас нет выбора, господин.

— Значит, ты предлагаешь переселить ее в Вавилон? В мой дворец?

— В Вавилон — да, господин. Пусть она поселится в летнем дворце.

— А что! — вскинул брови царь. — Это мне нравится. Мне не придется с ней встречаться, и она всегда будет поблизости, а ее щенок постоянно будет под надзором.

— Господин, вам придется проявить милость к Нитокрис и выказать ей свое уважение.

— То есть посетить ее после переезда в летний дворец.

— Ваша мысль, господин, опережает мои слова.

— Ха! — хохотнул Амель-Мардук, потом внезапно осекся и, бросив взгляд на слепого Седекию, строго добавил. — Хорошо, я подумаю. Но в любом случае не будем спешить с переездом этого ублюдка Валтасара во дворец.

Глава 9

В Борсиппу Набонид отправился в пятнадцатый день месяца абу. В попутчики взял с собой Нур-Сина. Выехали утром и после полудня, следуя вдоль канала Нар, добрались до города, где обитал бог Набу, чье святилище, именуемое Эзидой, всю дорогу смутно вырисовывалось на горизонте. Сначала расплывчатым, опаленным солнечным светом, огромным бугром; затем, когда повозка одолела половину пути и солнце, накатисто одолев склон небосвода, переместилось к полудню, — ступени башни очертились ясно, насытились цветами, совпадающими с порядком ярусов Этеменанки. В конце пути, в самую жару, когда Набонид, всю дорогу расспрашивавший Нур-Сина об отце и Рахиме какие весточки от них доходят, где квартируют, как ведут себя предатели-иври? — перешел к разговору о величии Вавилона, Эзида засияла величественно, в тон так и не потерявшей своих очертаний, оставшейся позади вавилонской башни.

Величие Вавилона, в чем оно заключалось? Нур-Син, к своим годам, в общем-то, никогда с дотошностью не размышлял на эту тему. Случалось, конечно, грохать глиняными кружками о столешницу в забегаловке в такт боевой песне, которую распевали старые солдаты: «Эллиль дал тебе величье что ж, кого ты ждешь?..» Эта мелодия и слова наполняли душу привычным восторгом. Нур-Син, как и его сверстники и товарищи, полагал, что величие Вавилона — данность, охраняемая богами.

Не так выходило, если послушать Набонида. Он рассказывал о славе, осенявшей Вавилон, используя странные обороты, такие, как: «в прежние дни…», «в годы царственности Набополасара…», «в пятый год царствования Навуходоносора…», словно все уже было в прошлом. Словно глава царской канцелярии зачитывал летопись о делах давно минувших дней. Это было удивительно для Нур-Сина, никогда, в общем-то, не интересовавшегося сиюминутной политикой, любившего копаться в исторических документах, разгадывать старинные надписи, сделанные на полузабытых языках.

Величие Вавилона казалось незыблемым. Все, что знали и умели жители страны двух рек, виделось огромной глыбой, по сравнению с которой знания и умения других народов выглядели жалкими крохами. Весь мир считал месяцы и годы на вавилонский манер, ведь именно уману Бел-Ибни сумел связать ход Солнца и Луны в единый 19-летний цикл. Врачи Вавилона ценились повсюду, и каждый правитель считал за счастье иметь при своем дворе целителя, выучившегося в Небесных Вратах. Что уж говорить о наблюдениях за небесами. Местоположения звезд, ход планет, предвычисления будущих солнечных и лунных затмений, астрологические прогнозы рассылались отсюда во все концы обитаемого мира. Было много других областей, в которых Вавилон казался недосягаемым. Удивительно, но в словах Набонида все эти достижения, нависавшие над иными племенами, описывались в формах, свойственных прошедшим дням.

Нур-Син считал Набонида своим покровителем, поэтому не видел смысла что-либо скрывать от него. Он так и спросил — почему «царский голова» с помощью таких странных грамматических оборотов рассуждает о величии Вавилона.

Тот охотно объяснил.

— Слава, добытая Набополасаром и Навуходоносором, уже в прошлом. Ее запасы иссякают. И ладно бы, если нищала страна. Но Вавилон крепнет год от года, я ответственно заявляю об этом. У нас крепкая армия, много серебра и золота, чтобы докупить необходимое число наемников и оружие. У нас множество умелых и трудолюбивых ремесленников, способных изготовить самые лучшие в мире колесницы. В городе не счесть грамотных строителей, умеющих возводить неприступные оборонительные сооружения и создавать машины, способные одолеть любые стены. У нас есть все, чтобы владеть миром, но мы не можем им овладеть.

— То есть, — не понял Нур-Син.

— У нас нет главного — понимания, зачем нам нужна власть над всем верхним миром?

— А она нам нужна?

— Вот видишь, — усмехнулся Набонид, — ты тоже не понимаешь. Чтобы сохранить славу Вавилона, мы должны держать под контролем все страны и народы. Только в этом случае появится возможность загодя отражать нарождающиеся угрозы. Мы должны обеспечить нашим купцам наилучшие условия для продвижения наших товаров. Все должно свозиться в Вавилон и вывозиться из него.

— Это невыполнимая задача.

— При нынешнем положении вещей, конечно.

Он замолчал, и Нур-Син отчетливо осознал, что сейчас Набонид ждет от него вопроса. Единственного вопроса, который способен определить его судьбу, а также судьбу Луринду, от которой в последнее время молодой человек уже не мог отделить себя. Чем дальше, тем больше эта девица поглощала его мысли. Не только ее тело, красивое лицо, свежесть и приятный голосок донимали Нур-Сина. Будоражили и радовали ее вопросы, ее интерес, который она проявляла к тем древностям, которыми заведовал жених. Подобное любопытство охочей до знаний девушки придавало жизни неведомый ранее привкус, добавляло энергию, рождало жажду бегать, смеяться, дерзить и дерзать.

Нур-Син был рассудочного ума человек, еще ребенком сумевший отыскать верную линию поведения между грозным, недоступным для четвертого сына отцом и жалевшей, пытавшейся оградить сыночка от всяких невзгод, старавшейся все решить за него матерью. Стойкостью к побоям и разумным упрямством он, в конце концов, завоевал уважение отца. Жаром детских ласок и дерзким неповиновением сумел отстраниться от матери. Это была трудная наука, он сжился с ней, потому, может, и смог удержаться при дворе, в то время как карьера его старших братьев рухнула сразу после смены власти и сокрушения отца. Братьев разослали по дальним гарнизонам.

Удивительным было другое — познакомившись с Луринду, Нур-Син неожиданно обнаружил нищету освоенной им науки лукавого приспособленчества. Ничего из умения гнуть спину и, конечно, сопряженного с этим хамства, наглости по отношению к низшим, ему не понадобилось, чтобы установить добрые отношения с нежданно-негаданно свалившейся на него невестой. Не так было с другими девицами, даже с теми, кто отдавался за деньги. Нур-Син обычно ставил цель — что именно он хотел добиться от женщины! — и шел к ней непреклонно. Эта игра, скотская настойчивость не доставляли ему особой радости. В таких делах вовсе не хотелось хитрить, выгадывать, рассчитывать, но с детства вбитая рассудочность подсказывала — иначе не выжить. Иначе накажут, дадут плетей, лишат наследства, отрубят голову.

Хотелось простоты, свободы, легкости, чтобы слова шли из сердца, чтобы руки сами искали то, что милее всего на теле любимой, чтобы беседы были интересны, чтобы молчание доставляло наслаждение, так как более всего на свете Нур-Син любил тишину. Прежде всего, Луринду понравилась ему тем, что, пытаясь прочитать древний пергамент, не приставала к нему каждый раз, когда они встречались, с очередной трудностью при переводе, а собирала их в список и только потом, когда кончался лист пергамента, начинала расспрашивать жениха. Удивительно, но при такой манере общения, уже давным-давно прочитанные тексты вдруг обретали новый смысл, открывался смысл прежних загадок, рождались неожиданные вопросы.

Что касается свадьбы, он решил сыграть ее как можно скорее, выпросить назначенное у отца и матери, отделиться и, наконец, зажить своим домом. Как-то, когда Хашдайя, сопровождавший девушку, отошел в сторону, он спросил у Луринду, что она думает насчет него. Не против ли воли выходит замуж? По нраву ли он ей?

Девица потупила голову и ответила совершенно поразительной фразой.

— Вы мне не противны.

Нур-Син тогда, помнится, рот открыл от изумления. Только ночью, завалившись спать на крыше, он вдруг осознал, что более желанного ответа ему не приходилось слышать от девицы. Сюсюкающие требования ласок, капризы, выклянчивание подарков, упреки в том, что он «противный», выколачивание признаний, что он тоже «лю…», порядком надоели ему.

Луринду как бы исподволь намекнула, что с ним можно начать. Она не против подать ему руку и отправиться в далекий путь, именуемый путем Набу или жизненной дорогой, и от этой малости, наивного и несколько странного признания молоденькой девицы он вдруг испытал необыкновенный прилив счастья. Хотелось взлететь над крышей, немедленно добраться до Луринду, обнять ее, трясти за плечи и кричать, что он все понял. Он рад, что не противен ей и все только начинается.

Они у порога.

Вдвоем!..

Утром он вволю посмеялся над своим порывом. Девка глупа, не более того. Согласна-то она согласна, но о какой страсти здесь можно вести речь. Впрочем, и того, что она способна дать, ему казалось вполне достаточным. В случае чего найдет утеху на стороне. Бесстыдство, с каким он рассуждал на эту тему, ничего, кроме улыбки, у него не вызвало. Бесстыдство выглянуло из прошлого, а ныне в груди теплился свет, озаривший его в ночи. Он не расстанется с ним.

Посчитав, что они с Луринду объяснились, Нур-Син при следующей встрече сразу заговорил о свадьбе. Девушка не стала жеманиться, уходить от разговора, ответила согласием на то, чтобы попытаться приблизить срок бракосочетания.

Сказала просто.

— Дед обещал после свадьбы выделить мне дом в квартале Шушан. Мне бы хотелось поскорее войти туда хозяйкой.

Нур-Син обещал преломить сопротивление матери и подготовить все к ближайшему празднику.

Теперь, жарким солнечным днем, в коляске, бок о бок с начальником, от него ждали вопроса. Не ответа — это было слишком просто, но проявления интереса к тому, что было сейчас самым важным для Набонида. Угадай — и ты в фаворе. Промахнешься — и сгниешь в забвении. Здесь простота, рожденная общением с Луринду, не спасет.

Он попытался восстановить ход мысли, отвлечься от приятных воспоминаний о невесте. О чем Набонид вел речь? О величии, которое недостижимо при нынешнем положении вещей. Почему оно недостижимо? Не то. Следует перескочить через несколько ступенек и спросить так, чтобы в самом вопросе уже читался ответ.

Неужели?.. Но это подсудное дело?!

Промолчать?

Рискнуть?

— Вы имеете в виду, господин, что все дело в кормчем, управляющем государственным кораблем? — выговорил Нур-Син и невольно покосился на скакавших сзади охранников-сирийцев, сопровождавших их в поездке.

Набонид не ответил. Смотрел перед собой, играл бровями — видно, хотел помучить писца. Наконец ответил.

— Ты правильно сформулировал проблему, Нур-Син. Это радует. Теперь весь вопрос в том, достанет ли у тебя мужества хранить тайну.

— Прошу простить, господин, но зачем мне о чем-то умалчивать? Тем более, пользуясь при этом таким бесценным даром как мужество.

— Еще один хороший вопрос, — кивнул Набонид. — Ты все больше радуешь меня, Нур-Син. Выходит, мой выбор оказался правильным, и ты воспитаешь царевича так, как этого требуют обязанности государя.

— Вы хотите сказать?..

— Да-да. Тебя назначили учителем к маленькому Валтасару. Это очень высокая должность, Нур-Син.

— Но причем здесь мужество?

— Оно понадобится тебе при общении с Валтасаром. Царевич дик и порой жесток, его надо воспитать. Но это не все. В этом деле тебе наряду с мужеством потребуется терпение. Много терпения… А мужество, много мужества, тебе будет необходимо при выполнении особого задания, которое я хочу поручить тебе. И конечно, умение держать язык за зубами. Вот это второе задание напрямую связано с твоим будущим: прозябать ли тебе в доме стражи, ходить в нижнем мире с отрубленной головой, или стать могучим и сильным, как и подобает сыну Набузардана. Но об этом после. Запомни, после этого разговора я не оставляю тебе выбора. Ты не можешь сказать «да» или «нет». Твое «да» уже внесено в мои планы. Ты меня понял, Нур-Син? Ты правильно задал вопрос, и обратного хода у тебя уже нет. Вот почему я приказываю тебе, как можно скорее сыграть свадьбу с Луринду.

Нур-Син не удержался и, не скрывая недоумения, пожал плечами.

— Причем здесь моя свадьба?

— Этого желают боги, — не поворачивая головы, подтвердил Набонид.

Впереди обозначились плывущие в жарком мареве крепостные башни Борсиппы, и разговор увял.

Городские стены были невысоки, однако система оборонительных сооружений, основу которых составляла сеть оросительных каналов и арыков делала Борсиппу практически неприступной.

Собственно вся Вавилония в фортификационном отношении считалась практически непреодолимой местностью. Этот тезис тогдашнего военного искусства, который казался очевидным всем правителям верхнего мира. С северо-восточного направления, со стороны Мидии, страну защищала возведенная Навуходоносором гигантская стена — она перекрывала прямой путь вглубь страны. С востока Вавилонию прикрывали крепости по западному берегу Тигра. Юг представлял собой болотистую, непроходимую низменность, с запада к Двуречью примыкали пустынные, жаркие, безводные земли, где жили дикие кочевники-арабы. В пределах страны семи городов противнику тоже негде было развернуться: все стратегические дороги пересекались каналами и оросительными арыками, мосты через которые можно было легко обрушить или сжечь. Сам характер местности до предела ограничивал возможность использовать конницу. Если прибавить бесчисленные трудности с подвозом штурмовых орудий и нехватку строительных материалов, вынуждавших врага все припасы тащить с собой, а это предполагало огромную, недостижимую численность войска, покорить Вавилонию было делом неисполнимым.

И, конечно, овеянная славой непобедимости армия, утвердившая свою мощь под стенами Каркемиша, Иерусалима, Тира и Суз, на полях Синая и Палестины, в горах Тавра, в долине Тигра, Нила и Керхе.

Вавилония была ухоженная страна. Земля размечена, опоясана хорошими дорогами, население многочисленно. Было ранее утро, и на полях уже трудились крестьяне. Вращались огромные колеса-нории, поднимавшие воду из каналов в арыки, вверх-вниз ходили деревянные журавли, бурдюками черпавшие воду. Вода струилась по канавам, ощутимый ветерок разгонял зной. Год обещал быть урожайным, значит, и детишек в стране прибавится.

Дворец, где помещалась попавшая в опалу царица и ее сын Валтасар, располагался в цитадели, треугольным уступом выдававшейся из линии городских стен. Крепость была сооружена на скалистом мыске. С двух сторон ее оберегали оросительные каналы, а со стороны города был прокопан сухой сейчас ров. Через него перекинут подвесной мост, который с обеих сторон охранялся крепостными башнями.

На крепостном дворе, выложенном плитами, был выстроено трехэтажное здание с глухими стенами, которое именовалось дворцом, хотя оно ничем не отличалось от городских домов в Вавилоне принадлежавших средним по уровню доходов сословиям.

Нитокрис, высоченная, заметно постаревшая, но все еще привлекательная и ухоженная, все с той же гривой прекрасных черных волос до пят, встретила гостей неприветливо. Ничего хорошего от этого посещения она не ждала. Царский голова, как утверждали слухи, являлся верным псом ненавистного Амеля. Правда, впрежние времена Нитокрис всегда была с ним в терпимых отношениях, может, потому, что Набонид никогда не позволял себе передавать царице обижавшие ее распоряжения, исходившие от Навуходоносора или Амеля-Мардука. Он всегда находил для этого второстепенных лиц. Набонид всегда держался с египетской царевной доброжелательно и ответственно. Правда, он со всеми вел себя подобным образом.

Навуходоносор очень быстро отставил от себя «египетскую кошку», как называли при дворе третью жену правителя. Всем во дворце пришлось испытать на себе ее несносный характер. Быстро забеременев, она первым делом попыталась полностью оттеснить Амтиду от царской спальни. Мидийская царевна в ту пору совсем исхудала, начала кашлять кровью. Навуходоносор недолго терпел выходки Нитокрис и приказал Рахиму не пускать ее в свои апартаменты. Это распоряжение, высказанное в форме пожелания, египетская кошка проигнорировала и продолжала рваться в покои царя. Тогда царь предупредил ее, что в случае неповиновения он прикажет остричь ее наголо. Нитокрис смирилась, организовала вокруг себя собственный кружок приближенных и слуг, с которыми после прихода к власти Амеля-Мардука и удалилась во вторую ссылку в Борсиппу.

— Мир вам, — приветствовала она «царского голову» и прибывшего с ним молодого чернявого, крупного телом писца, который, как ей помнилось, был приставлен к царскому музею.

Она пригласила гостей в дом. Все прошли через прихожую, из нее выбрались во внутренний дворик, где был разбит цветник и брызгал небольшой фонтан. Здесь было много зелени: по стенам вился плющ, в горшках цвели розы самых удивительных оттенков, в водоеме плавали лилии. Тут же гостей встретил маленький Валтасар. Глаза у него пронзительно-черные, непомерно крупные, указательный палец он держал во рту. Был он тих, что немало удивило Набонида, имевшего опыт общения с этим не по годам шумным буяном.

Нитокрис, Набонид и Нур-Син прошли в маленькую беседку, накрытую в это время дня тенью здания. Здесь было прохладно, тихо. Валтасар, последовавший за матерью, устроился рядом с ней — присел на корточки. Эта поза, отметил про себя Нур-Син, вряд ли допустима для царского сына.

Между тем Набонид объявил цель приезда, передал царице распоряжение правителя перебраться в Летний дворец, где он вскоре намерен посетить ее с выражением самых добрых чувств.

Нитокрис ничем не выразила удивления, вежливо поблагодарила за оказанную честь и поинтересовалась, когда ей позволят переехать. При этом она, томно изогнувшись, перебросила на сторону свои чудесные волосы, принялась перебирать их. Набонид ответил, что этот вопрос решается, затем представил Нур-Сина, назначенного в воспитатели царевича, которого поселят в царских апартаментах и где ему будет оказаны приличествующие его сану почести.

— Понятно, — кивнула царица, — Амель-Мардук решил отобрать у меня сына.

— Вовсе нет, благородная госпожа, — возразил Набонид. — Ему будет позволено в любой день и час, исключая время занятий, посещать вас. Вам также будет позволено в любое время навещать его. Если вы решите задержаться, вам будут предоставлены покои.

На этот раз Нитокрис не смогла скрыть удивления.

— С какой стати такие милости? В Амеле проснулись родственные чувства?

— И да, и нет, госпожа, — ответил Набонид. — Государственные интересы требуют объединения царствующей семьи и установления добрых уважительных отношений. Нас ждут трудные времена…

Царица перебила.

— И Лабаши-Мардук будет переведен в царский дворец?

Набонид вздохнул.

— С этим юнцом дело обстоит сложнее. Во-первых, он не царский сын, хотя и член семьи; во-вторых, вам известно отношение нашего владыки к его непристойным выходкам…

— Да уж!.. — Нитокрис не смогла сдержать негодования. Ей тоже частенько доставалось от острого языка Лабаши. Именно он сравнил ее с «необузданной египетской кошкой, почуявшей запах царского мяса».

Царский голова развел руками.

— Ему будет предложено поселиться во дворце при условии, что он будет вести себя достойно и не нарушать семейных традиций. При первом же проступке он будет удален из дворца.

Нитокрис хмыкнула, погладила Валтасара по голове и указала на Нур-Сина.

— Это твой новый учитель, Вали. Слушайся его.

Валтасар громко спросил у писца.

— Ты умеешь стрелять из лука?

Нур-Син растерялся, хотел было напомнить, что его приставили учить царевича наукам: математике, письму, хождению звезд по небосводу, государственному делопроизводству, деяниям царей прошлых дней, но вовремя сдержался. Мальчишка был дерзок, невоспитан, может, лучше для начала подружиться с ним?

— Умею.

— Тогда айда стрелять уток.

Взрослые рассмеялись, после чего Набонид рассудил.

— Неплохая идея!

Нур-Син и Валтасар покинули беседку.

Когда Нитокрис и Набонид остались вдвоем, царица спросила.

— Что там насчет государственных интересов?

— Речь идет о союзе с Египтом. Нам необходимо наладить отношения с Амасисом!

— С этим подонком, захватившим трон?! — воскликнула царица.

— Те же самые слова сказал на днях наш владыка, — ответил Набонид. Тем не менее, мы вынуждены искать с ним дружбу. В этом деле твоя помощь, Нитокрис, будет неоценима. Что из себя представляет Амасис, нам неизвестно. Знаем только, что он очень милостиво обошелся с твоим отцом Априем и, если бы не его окружение, которое потребовало выдать его разнузданной черни, Априй был бы жив. Далее, Амасис сейчас крайне озабочен установлением родства с членами предыдущего царского дома. Мы не можем упустить такую возможность. Тебе придется написать ему письмо, родственное по духу и богатое по содержанию. Сам Амель считает ниже своего достоинства связываться с узурпатором. Так что это твой шанс, Нитокрис.

— Вступить в переписку с убийцей отца и такой ценой купить милость того, кто оскорбил меня, сослав в эту дыру? Неужели ты полагаешь, что я соглашусь склонить голову перед сыном этой помешанной?

Набонид тяжело вздохнул, долго молчал.

Нитокрис вела себя спокойно. В ожидании ответа она начала неторопливо перебирать волосы, ловкими движениями изящных тонких пальчиков с длинными ноготками сплетать и расплетать их. Наконец царский голова очень тихо выговорил.

— Ты все о том же. И так громко. Зачем, Нитокрис? Мне бы не хотелось рассуждать на эту тему здесь, на виду у слуг. Я знаю в этом доме место, где нас никто не сможет подслушать. Там мы смогли бы спокойно обсудить, кто перед кем и зачем должен склонить голову, и что из этого может выйти.

— Где же это место, Набонид?

— Твоя спальня, царица, — тем же тихим голосом ответил он.

— Ты с ума сошел? — царица тоже невольно понизила голос.

— А что, похоже?

— Ты — единственный известный мне человек, который, как мне казалось, никогда не свихнется в этом гадюшнике. Выходит, я ошиблась. Ты жаждешь меня?

— И это тоже. Но это не главное. Больше всего меня волнует судьба Валтасара — быть ему на царстве или нет.

— Ты хочешь предупредить меня, чтобы я не соглашалась переезжать в Летний дворец?

— Нет, царица, Летний дворец, это тоже моя задумка. Я желаю быть поближе к тебе. Но прежде хочу объяснить, что я силен. Ты же слаба. Но вместе мы можем стать неодолимы и сокрушить тех, кто встанет у нас на пути. Следовательно, судьба Валтасара — моя судьба.

— Твои рассуждения туманны, но что-то убеждает меня, что тебе можно верить. По крайней мере, в этом вопросе… Меня хотят многие, — намекнула она, — и что из того? Может, ты отправился в путь, чтобы спровоцировать меня? Всем известно мое отношение к этому ублюдку. Ты приехал для этого, Набонид, или у тебя есть свой интерес?

— У меня есть свой интерес, прекрасная, но об этом в твоей спальне.

— Это обязательное условие?

— Да, желанная.

— Что-то по голосу я не чувствую, чтобы я была уж так желанна тебе.

— Я выучился скрывать страсти.

— Я не говорю — да. Но я и не говорю нет. Подождем до вечера.

— Хорошо. Теперь мне надо срочно увидеть Рибата, сына Рахима-Подставь спину.

— Этого мужлана? Его прощает только то, что он почтителен и учит царевича стрелять из лука и владеть копьем.

Набонид не ответил, долго смотрел на Нитокрис, взгляд его был изучающ, дерзок, однако в нем не было и намека на похоть. Царица оставила в покое волосы, неторопливо, изящно, пальчиком придерживая крышку, налила гостю и себе прохлаждающий напиток. При этом решила, что, должно быть, именно так крокодил выбирает крокодилицу, чтобы вместе выйти на охоту на крупного зверя.

— Как тебе нравится титул «главная царица»! Полновластная повелительница!.. Грозная, указующая!.. — с неожиданной выразительностью выговорил Набонид. — Какое звучное, возвышающее сочетание слов! Его пристало употреблять только по отношению к выдающейся женщине, способной настоять на своих правах.

Нитокрис усмехнулась, глянула прямо в глаза гостю. — Как тебе слово «царь»?[856] Оно короче и звучнее.

Набонид ответил не сразу, только после короткой паузы подал голос. Сказал тихо, как бы размышляя.

— Я всегда верил, что найду в тебе, Нитокрис, надежную помощницу. Я долго ждал. Вполне могло случиться, что ни тебе, ни мне не дано было дождаться исполнения заветного желания. Но раз уж богам угодно!.. Если создатель Син повернул ход судьбы в нашу сторону, мы не вправе противиться. Что мы теряем и что можем найти? Несоизмеримо…

Он вновь замолчал. Долго разглядывал брызжущую струйку фонтана. Струйка была тоненькая, всего на несколько пальцев врезавшаяся в небо. В верхней точке влага на мгновение замирала, затем распадалась на несколько капелек, но это были именно те капельки, которые камень точат.

— У меня нет выбора, как только пустить тебя в свою спальню, ответила царица. — Но зачем, если ты не относишься к членам семьи? Если не испытываешь страсть?

— Как знать. Да, я не отношусь к членам семьи. Пока! Как раз в этом ты и можешь мне помочь. О чем собственно мы здесь толкуем? О величии слова «шар Бабили». И что? К тому же, признаюсь, я знаю, что такое страсть, пусть не любовная, но не менее увлекающая, всеохватная, которая все эти годы терзала и тебя. Так что, как ни крути, а мы с тобой в каком-то смысле давным-давно стали любовниками. Я знаю, Нитокрис, ты вправе не верить ни единому моему слову, но если отмести поэтическую шелуху, жалобы по поводу неутоленной страсти, отделить зерно от плевел, окажется, что я нужен тебе не менее чем ты мне. Смысл моего предложения насчет спальни в том, что я должен иметь гарантии, я должен увидать твое тело. Я должен обладать им!

— Ты полагаешь мое тело самой надежной гарантией? — спросила царица.

— Да, Нитокрис. Это придаст мне уверенность. В чем здесь хитрость, я объясню тебе позже. Когда мы останемся вдвоем. А сейчас прикажи позвать Рибата, сына Рахима-Подставь спину. Нет, лучше поставь его на ночь возле своей спальни. Скажи, кому из слуг ты полностью доверяешь? Только не называй мне имя этого хлыща из городского гарнизона, изредка навещающего тебя по ночам.

— Моя служанка Манофре и евнух Пенамун.

— Прикажи служанке охранять вход в коридор, ведущей к твоей комнате. Но это после того, как она проводит меня к тебе и я поговорю с Рибатом. А евнух пусть выпустит Рибата из цитадели. Ему следует обернуться за ночь.

* * *
Как только в доме с наступлением темноты все утихло, Манофре провела Набонида в спальню госпожи. Рибат уже находился на посту.

Сановник на ходу кивнул ему, вошел в комнату и обнаружил Нитокрис возле широкого бронзового зеркала. Тусклый светильник освещал небольшую, бедно убранную комнату. Сановник приблизился к женщине, поцеловал ей руку повыше локтя, затем приложил палец к губам и вновь вышел в коридор.

Рибат вытянулся. Набонид жестом показал, чтобы тот держал себя вольно, похлопал воина по плечу и указал рукой на дальний глухой конец коридора. Здесь в стену была встроена глубокая ниша, в которой была выставлена резная деревянная фигура бога Набу. Возле скульптуры тоже чадил светильник.

— Рибат, у тебя есть вести от отца? — спросил Набонид.

— Нет, господин.

— Я верю тебе. Теперь слушай внимательно. Сейчас тебя выведут из цитадели. У ближайшего перекрестка в зарослях тебя ждет конь. Ты поскачешь на нем в Сиппар. Езжай в обход Вавилона и Куты, по окружным дорогам. Доберешься до западных ворот Сиппара, там назовешь пароль «Айбур». Кто бы из стражей не встретил тебя, он проводит тебя, куда следует. Там к тебе выйдет человек и отзовется «Шабу». Передашь ему на словах: «Жду завтра после полудня, в крепости». Спросит, откуда ты прискакал, ответишь из Борсиппы. Потребуй, чтобы тебе сменили коня, и до утра ты должен вернуться. Коня требуй той же масти. Ты все понял? Выполнишь?

— Господин, ты вернул меня к жизни, дал мне службу по чину, приставил к маленькому Валтасару. Я выполню все, что ты прикажешь.

— Привет тебе от дочери. Видал Нур-Сина? Он тоже приехал со мной. Вы с ним поговорили?

— С ним трудно разговаривать шушану. Он из знатной семьи.

— Ты тоже не собачий выблядок. Ничего, породнитесь, найдете общий язык. С Хашдайей они подружились.

— Хашдайя — молокосос, — мрачно усмехнулся Рибат.

— Ладно, ступай. Ты все понял? — спросил Набонид.

— Да, господин.

«Царский голова» вернулся в спальню. Нитокрис все также с потерянным видом обречено смотрела в металлическое зеркало.

Набонид подошел ближе, робея, положил руки ей на плечи. Женщина не пошевелилась.

— Я должен был увлечь тебя разговорами, — начал Набонид, — осыпать подарками, возбудить огнем страсти. Я же пришел к тебе как деловой партнерше с предложением расширить дело, как ни скучно это звучит.

Голос его дрогнул. Набонид кашлянул.

— Не буду убеждать тебя в том, что с первого же взгляда был сражен твоей красотой, хотя так оно и было. Тогда ты была моложе, ослепительнее… Все только и говорили, что покрывалом своих волос ты можешь прикрыть наготу, — он осторожно коснулся ее головы, позволил себе провести рукой.

Волосы у царицы действительно были сказочной красоты — иссиня-черные, жесткие, обильные; их масса дерзко пружинила под рукой.

— Я старался держаться подальше от тебя, старался посылать к тебе с приказами других людей. Прошло много лет, я уже поверить не мог, что когда-нибудь мне достанутся твои плечи, будет позволено коснуться твоей груди, войти в тебя. Увидеть тебя всю, владеть тобой. Я бы никогда не посмел оскорбить Кудурру. Но в той грязи, в которой мы начали барахтаться с того самого дня, как этот ублюдок взял власть, я вдруг обнаружил и светлые моменты. Это была мечта о тебе. Я вдруг узрел путь, ведущий в твое лоно. Теперь я здесь, я дошел. Хвала тебе, Син, ты велик и мудр! Ты одариваешь главным, что необходимо человеку — терпением.

— Зови меня Нети, — откликнулась египтянка. Она заметно расслабилась, взяла в свои руки пальцы Набонида. — Даже если это все вранье, все равно звучит обнадеживающе, — добавила она. — И интригующе… Пока мне нравится твое деловое предложение, Набонид.

— Он звал тебя Нети? — неожиданно спросил мужчина.

— Ты имеешь в виду моего мужа? Он вообще никак не звал меня. Разве что египетской кошкой…

— Я думал, ты не знала.

— Я знала все, иначе мне бы не выжить в этом гадюшнике, не вырастить Валтасара. Ты ревнуешь к нему?

— Что ты, Нети! — воскликнул Набонид. — Он — великий человек. Как я могу ревновать! — он неожиданно запнулся. — Это — бремя власти. Оно по плечам великим, оно неподъемно для окружающих. Он обязан был тебя взять и с этим ничего не поделаешь. Но я никогда не мог понять, почему именно тебя! Ведь я просил тебя в жены у твоего отца, но он отказал мне. Мне! Второму человеку в Вавилоне. Я был готов на всю жизнь остаться вторым человеком, лишь бы ты была со мной.

— Я верю тебе, Набонид! Вот теперь я верю тебе!.. — голос царицы дрогнул. Она заплакала. — Это я отказала тебе. Я упросила отца отдать меня за Навуходоносора, ведь сначала он после поражения моего отца выбрал мою сестру из дурнушек. Я решила, что это чары Амтиду, и я решила перебороть их. Я надеялась стать женой первого человека в Вавилоне, не второго — нет. Когда мне передали о твоем сватовстве, я только рассмеялась. Я была молода и глупа, Набонид.

Она поднялась в полный рост, чуть склонилась и сама поцеловала Набонида.

Тот тяжело вздохнул, впился губами в полные, теплые губы царицы, легко подхватил ее, донес до ложа, нежно опустил на простынь.

— Подожди! — шепнула Нети. — Я сама. Я отказала тебе, и я сама же должна загладить вину.

Она скинула с себя одежды, обнажила мужчину, распустила волосы, черным непроницаемым облаком окутавшие ее тело, и овладела им сверху.

Потом уже, после ласки, вряд ли удачной и долгой, но насытившей их обоих, Набонид поглаживая ее свежую, прохладную грудь спросил.

— Ты и сейчас решила быть сверху.

— Это только здесь, в спальне. Теперь я знаю, Набонид, с кем имею дело. Я знаю, ты прикажешь выбросить меня в сорную яму сразу, как только перестанешь нуждаться во мне. Я готова к тому, но сейчас ты мой, и я буду сверху, потому что я — царского рода, а ты, задумавший жениться на мне, всего лишь из знатных.

Набонид с необыкновенной нежностью поцеловал ее, при этом испытал такое возбуждение, что озадачил Нитокрис, заставил ее несколько раз взлететь, вцепиться в него, потребовать еще и еще…

Уже после отдыха, отдышавшись, Набонид искренне признался.

— Ты обо всем догадалась сама. Тем самым надежно застраховала себя от всякой опалы с моей стороны. Но разглядела ли ты самое ядрышко моего замысла?

— Женившись на мне и усыновив Валтасара ты становишься членом семьи и можешь реально претендовать на корону.

— Так-то оно так, только задумалась ли ты над тем, позволят ли мне взять тебя в жены. Амель-Мардук, тем более Нериглиссар сразу почуют, куда ветер дует. Амелю подскажут доброхоты, а Нериглиссар способен сам обо всем догадаться.

— Это верно, — задумчиво выговорила женщина. — Что же делать?

Набонид ответил не сразу.

— Если все сложится удачно, я могу потребовать тебя в награду, сказал «царский голова». — После того, как случится неотвратимое, Нериглиссар станет главой семьи. Его слово будет решающим. Да, утвердительно добавил он, — я потребую тебя в награду, и он согласится, если только я скажу, что ухожу в отставку. При этом тебе придется решительно возражать против подобного брака.

— Но разве в этом случае он не откажет тебе?

— Не откажет. Ты потребуешь взять с меня слово, что я никогда не буду пытаться усыновить Валтасара. И сама заявишь, что никогда не допустишь этого.

— Тогда в чем смысл?

— Ах, Нети, Нериглиссар доверяет словам. Мы с тобой должны найти такую форму клятвы, чтобы боги потом не обиделись на нас. Согласись, мог ли я решить этот вопрос, минуя твою спальню? Теперь мы нужны друг другу не только в государственном, но и в личном смысле. Если бы ты знала, какой восторг я, прожженный мошенник, коварный интриган, испытал с тобою. Знаешь, это приятно, когда вдруг осуществляются мечты молодости и вдруг оказывается, что в них ничего не поблекло.

Нитокрис ответила не сразу, тоже долго молчала, потом неожиданно погладила мужчину, несколькими движениями возбудила в нем мужество. Наконец жарко выдохнула.

— Дерзай, Набонид, я верю в тебя.

Глава 10

Рибат вернулся точно в срок. Пенамун встретил его у перекидного моста, который на ту ночь в цитадели не поднимался. Провел на конюшню, где воина уже поджидал Набонид.

«Царский голова» вопросительно взглянул на Рибата.

Тот кивнул.

— Все исполнил, как приказано.

— Молодец! — отозвался Набонид. — Заслужил награду. Получишь, когда придет срок. Запомни, если кто-то спросит тебя, куда ты скакал ночью, ответишь, в Куту. Это по пути. Нур-Син просил тебя доставить документы к судебному процессу в царском суде. Спросят, с кем встречался в Куте, ответишь, что это вас не касается. Если будут настаивать или грозить назовешь имя декума Бел-Усата. Знаешь его?

— Видал, когда тот заходил к отцу.

— Вот и славно. Он предупрежден о твоем посещении. О Сиппаре ни слова, если даже будут пытать.

Рибат изумился.

— Пытать?

— Не исключено. Запомни, от одного твоего слова зависит судьба отца, твоя собственная. А также имущество семьи. Надеюсь, осознал?

— Да уж… — Рибат все еще не мог справиться с оторопью.

— Тогда замкни уста.

Весь день Рибат ходил хмурый. Сон не брал его, даже Валтасар не смог расшевелить солдата. Мальчик, с утра собравшийся с Нур-Сином стрелять уток на расположенном неподалеку небольшом, заросшем тростником озерке, бесцеремонно растолкал Рибата, приказал собираться и двигать вместе с ними.

Рибату пришлось тащить на себе снаряжение, а также снедь, которой по приказу Нитокрис снабдили сына в дорогу на кухне.

Отправились пешком с двумя собаками. По дороге Нур-Син попытался привлечь внимание царевича к растениям, которые произрастали на полях, по обочинам профилированной дороги с твердым битым покрытием, обратить его внимание на плодовые деревья в садах. Валтасар вовсе не слушал его. Тогда Нур-Син завел речь о ходе Солнца-Шамаша и годовом сельскохозяйственном цикле, составлявшим основу экономической жизни Вавилонии.

— Заткнись, а? — попросил мальчик и изобразил на лице плаксивую мину. — Лучше расскажи, как мой отец брал штурмом Каркемиш.

— Можно и о Каркемише, однако, царевич, мне кажется, тебе лучше поберечь спину от розог, которыми тебя наградят за нежелание слушать старших и осваивать науки, необходимые для управления государством.

— Кого? Меня? — изумился мальчишка. — Кто посмеет тронуть царского сына?

— Другой царский сын, нынешний царь Вавилона Амель-Мардук.

— Если он посмеет, я прикажу отрубить ему голову.

Нур-Син и Рибат застыли на месте, удивленно переглянулись.

— Ну, что встали? Пошли дальше, — заявил Валтасар.

— Нет уж! — решительно заявил Нур-Син. — Что-то мне расхотелось идти на охоту. Ты мал и глуп, по тебе плачет палка. Мы с Рибатом возвращаемся в замок. Когда нас спросят, почему мы вернулись так рано, почему бросили тебя одного, мы передадим твои слова. После чего тебя жестоко накажут. Запомни, Валтасар, только дурак может полагать, что весь мир вращается вокруг него. За тобой наблюдают боги. Если они отвернуться от тебя, попадешь в дом стражи, там отрубят голову не только тебе, но и твоей матери, а также всем, кто был рядом. Мне моя голова дорога.

Валтасар насупился.

— Не врешь?

Нур-Син ответил. — Ручаюсь!

Мальчик вопросительно глянул на Рибата. Тот подтвердил.

— Точно, господин.

— Хорошо, я буду слушаться. Тогда, Нур-Син, скажи, что я должен усвоить в первую очередь, чтобы меня не наказывали?

— Это просто, царевич. Тот, кто хочет научиться управлять, должен уметь подчиняться. Никто никогда не мог стать великим властителем, пока на своей шкуре не испытал, что такое солдатская лямка, длинный переход, голодное брюхо, опасный враг. Правильно, Рибат?

— Это уж как водится, — согласился воин. — В походе всякое бывает.

— И под Каркемишем тоже? — поинтересовался мальчик.

— И под Каркемишем, — кивнул Рибат. — Там мой отец попал в плен, сумел сбежать и заслужить награду от самого Набополасара, твоего деда.

— Расскажите! — страстно потребовал ребенок.

— Обязательно, как только подобьем пару уток и устроим привал.

К сожалению, скоро их разыскал конный вестовой и приказал «писцу-хранителю» немедленно прибыть в цитадель.

Нур-Син попрощался с Валтасаром, протянул руку Рибату. Тот пожал ее, глянул в глаза будущему родственнику. Они впервые открыто посмотрели друг на друга. Писец подсказал.

— Называй меня Нур-Син.

— До свидания, Нур-Син.

— До свидания, Рибат. Об имуществе мы поговорим в Вавилоне. Я хотел бы как можно скорее сыграть свадьбу.

— Я не буду возражать.

— Я не буду обижать твою дочь.

— Надеюсь, благо… Нур-Син.

— Поверь, она пришлась мне по сердцу.

— Рад слышать. Ты снял камень с моей печени. Луринду у меня одна.

— Не беспокойся. Я сумею защитить ее.

— Надеюсь. По крайней мере, из лука ты стрелять умеешь.

С тем Нур-Син и уехал.

К назначенному месту — небольшому укрепленному форпосту, защищавшему широкий мост, переброшенный через оросительный канал на границе с землями, принадлежащими общине Сиппара, Набонид и Нур-Син добрались после полудня.

Царский голова приказал сирийцам, плохо понимавшим по-аккадски, спешиться и отдохнуть в конюшне до вечерних сумерек. Там их накормят. Сам он тоже отдохнет, так как дальше из-за жары ехать не было сил.

Сирийцы не смогли скрыть радости. Молчаливые бородатые халдейские воины, стоявшие на посту, или, точнее, виснувшие на копьях, дремавшие с полуоткрытыми глазами, встрепенулись и принялись удивленно разглядывать чужаков, разодетых пестро, странно, с тюрбанами на головах. Набонид и Нур-Син прошли в дом. Здесь знатных гостей встретил начальник крепости. Он проводил их в расположенный в полуподвале прохладный просторный зал, где был устроен небольшой бассейн. Гости искупались, отобедали, затем разошлись по комнатам. Набонид откровенно зевал, тем самым вызывая нескончаемый приступ зевоты у Нур-Сина. Начальник предупредил писца, что на отдых отводится одна стража. В начале следующей они отправятся в Вавилон.

Нур-Син кивнул и, оказавшись в своей комнате, не медля рухнул на узкую лежанку, на которой были уложены бурдюки с холодной водой, покрытые войлочной подстилкой. Заснул сразу, также сразу проснулся. Оказалось, весь в поту, словно мышь. Сердце исступленно билось, видно, приснилось что-то жуткое, но что именно вспомнить не смог.

В следующее мгновение он услышал голоса. Один принадлежал Набониду, его басок ни с чьим не спутаешь. Другой был знаком, но сразу догадаться было трудно. Неожиданно незнакомец горласто рявкнул:

— Ты с ума сошел! Жертвовать Рахимом и Набузарданом!..

— Не горячись, Нериглиссар, — успокоил собеседника Набонид.

Нур-Син затаил дыхание — Нериглиссар! Это тайная встреча!.. Прежний ужас оледенил сердце, теперь стало окончательно ясно, что Набонид сознательно и настойчиво втягивает его во что-то противозаконное. Втягивает так, что не сбежишь, не спрячешься, уши не заткнешь. Он с тоской вспомнил Луринду. В следующее мгновение его внимание привлек почтительный говорок Набонида, приступившего к изложению своего замысла.

— Необходимо воспользоваться тем обстоятельством, что в окружении Амеля пока нет опытных, повязанных с ним кровью помощников. Закир недоверчив, неглуп, но молод и не знает города. Слепец озабочен только тем, чтобы выжить. Я уже приручил его. Нитокрис дала согласие начать переписку с Амасисом, причем мы договорились с ней, что все письма будут адресованы мне, и приниматься за подлинные только тогда, когда на них будут мои печати и условленные слова. О греках пока ничего неизвестно. Они вояки хорошие, службу несут добросовестно, но и им требуется время, чтобы следует осмотреться, приспособиться. Так что у Амеля нет другой возможности как передать подготовку заговора в мои руки.

Заговорщиков будет две группы. Одна группа подставная, ее возглавит Рахим. Другая настоящая, в ней командиром пойдет старший сын Набузардана Набай. Общее руководство за Рахимом, он объяснит Набаю, как незаметно проникнуть во дворец. Мне не надо объяснять тебе, Нериглиссар, что дело должно быть совершено тихо, без всякого шума, крови и прочих ненужных беспокойств. Амель должен уйти к судьбе по причине болезни. Боги возьмут у него жизнь, а не мы. Ему устроят почетные похороны, и твое восшествие на престол не будет омрачено дурными слухами и смутой в государстве.

— Это понятно, Набонид, — ответил Нериглиссар, — но рисковать жизнями друзей — это не дело. Тем более, где тонко, там и рвется.

— Ты что, предлагаешь брать дворец штурмом! — вскипел Набонид, — и тем самым дать пищу самым нелепым слухам?! Ты хочешь в преддверии войны с Мидией устроить смуту в государстве? Сколько в этом случае появится двойников Амеля? Я должен убеждать тебя в очевидном?

Затем в тишине донесся тяжелый вздох Нериглиссара. Набонид вздыхал по-другому: порывисто, как конь, с каким-то даже хаканьем.

— Ты уверен, что Подставь спину не пострадает? Что он сможет до конца сыграть свою роль? — наконец спросил Нериглиссар.

— Да, если он будет вести себя по-умному. Задача у него простая. После угрозы казнить всех его родственников он должен согласиться возглавить ложный заговор. Набрать людей, указать им место, где можно проникнуть в цитадель. Затем он должен привести своих людей к назначенному месту. Там будет сосредоточена большая часть верной демону стражи. Рахим внезапно нападет на них, затеет свалку, а Набай с группой посвященных проникнет в замок другим путем и разделается с Амелем. Проще не бывает.

— Ты называешь это простотой?

— Конечно. Люди из обеих групп подобраны. Каждый дал согласие, поклялся в храме. Подставь спину знает, как незаметно проникнуть во дворец.

— Как?

— Ты что, не знаешь Рахима? Он никому и никогда не открывал своих тайн. Может, поэтому он дожил до старости и проживет еще столько же.

— Ты уверен, что он выполнит обещанное?

— А ты?

Вновь тишина. Вздох, сопенье. Наконец Нериглиссар согласился.

— Да, Рахиму можно доверять.

— Тем более, когда у него нет выбора. Лабасу спит и видит, как бы поскорее добраться до своих врагов. Почему-то врагов он видит в Набузардане, в Рахиме, других отборных, которые когда-то посылали его куда подальше. Эта незатейливость нам на руку. Однако с той поры, как Набузардана и Рахима сослали в Палестину, возникла непредвиденная трудность, способная обрушить весь замысел. Только совсем недавно я догадался, как с ней справиться.

— Ты имеешь в виду, что ни Рахим, ни Набузардан не согласятся сыграть роль подставных уток. Они не поверят ни единому твоему слову, тем более слову твоего посланника.

— Ты как всегда смотришь в корень, Нериглиссар, поэтому я рад помочь твоей царственности.

— О тебе мы поговорим попозже. Сейчас речь о Подставь спину и о Набузардане. Как ты сможешь убедить их?

— Это по силам одному-единственному человеку на свете. Тому, кто сейчас сидит за стеной и подслушивает наш разговор.

Нур-Син от неожиданности свалился с ложа. Послышался грохот увлеченного его падением глиняного кувшина. За стенкой стало тихо, потом раздался встревоженный голос Набонида.

— Эй, парень, ты там случаем не расшибся со страху? Запомни, ты нам нужен, ты нам очень нужен целехоньким.

Нур-Син попытался что-то сказать, но слова застревали в глотке. Он не мог прийти в себя. Ужас охватил его — опалой, ссылкой теперь не обойдешься. Пытки с пристрастием и жуткая смерть — это самый легкий исход и для него, и для Луринду. Он не мог сказать, почему в этот момент вспомнил о невесте, но так было. Он как-то не смог отвязать свою судьбу от ее будущего.

Говорят, каждый умирает в одиночку. Но он еще не умирал, он еще только предвосхищал развитие событий и никак не мог понять, по какому праву с ним так поступают? За какие провинности боги втянули его в этот кровавый круговорот. Бред какой-то: свадьба, оказывается, вовсе не свадьба, а схватка не на жизнь, а на смерть. С другой стороны, Амель вроде бы не сделал ему ничего плохого, а он, царский дублал, уже по уши увяз в заговоре против законного властителя. Боги, вы наказываете жестоко! По мере ли грехов?

Его размышления прервал голос Набонида.

— Пришел в себя? Тогда заходи, дверь справа.

Что было делать? Сбежать? Куда. И все двери, кроме той, что ведет в соседнюю комнату, по-видимому, заперты. Набонид в таких делах не оставляет выхода.

Он поднялся, пошел вдоль стены направо, нащупал дощатую створку и вошел в такую же, только более темную комнату, где за столом сидели самые важные вельможи Вавилона: «царский голова» Набонид и полководец Нериглиссар.

Полководец удивленно глянул на Нур-Сина.

— Это же четвертый сын Набузардана. Дублал в царском музее. Наш женишок.

— Именно. Видишь, как все удачно завязалось. Можешь, Нериглиссар, порадоваться за молодых — они полюбили друг друга. Значит, эта свадьба дело благое, угодное небу.

— Садись, Нур-Син, — предложил полководец, — что стоять столбом. Ты все слышал, что было здесь сказано?

— Да, господин.

— Значит, тебе и скакать в Палестину за отцом и будущим тестем.

— Нет-нет, за настоящим тестем. Свадьба должна быть сыграна до его отъезда. Мы приглядим за молодой женой, а то мало ли что.

Вот это удар так удар. Нур-Син понял все и сразу. Набонид настолько ловко затянул петлю, что не вырвешься. Редкой силы ненависть поднялась в молодом человеке к этим сильным, умным, важным людям. Что могло оправдать их? Величие Вавилона? Плевать ему на это величие, если оно достается подобной ценой. И не величие это вовсе, а дележка наследства. Величие создавалось Напоболасаром и Навуходоносором и создавалось совсем иначе. Уж он-то знал! О том и Рахим рассказывал, и в анналах написано. Никогда они не пытались наступить на горло непосвященным. Прежняя, до дрожи в коленках, испытанная в детстве отцебоязнь овладела Нур-Сином, придала дерзости и хитрости. Перечить им глупо. Раз уж увяз, то надо торговаться.

— Хорошо, я готов отправиться в Палестину. Думаю, я сумею убедить отца и Рахима. Но на какие средства будет существовать здесь моя жена? Все ожидаемые выгоды в будущем, а теперь?

Набонид довольно усмехнулся, а Нериглиссар заметно погрустнел.

— Я полагал, дублал, что слава Вавилона для тебя не пустой звук. Оказывается, ты предпочитаешь звонкую монету, — с заметным разочарованием выговорил полководец. — О времена, о нравы!

Нур-Син промолчал. Сейчас не время вступать в дискуссию.

— У меня еще одно условие, — добавил он. — Если Луринду не согласится сыграть свадьбу до моего возвращения, я не буду настаивать.

На этот раз Набонид изумленно вздыбил брови, а Нериглиссар улыбнулся.

— Я согласен.

Набонид промолчал, подозрительно глянул на подчиненного ему писца. «Царскому голове» всегда было как-то неуютно без страховок.

— Ладно, — с недовольным видом согласился он. — Отправишься в начале ташриту. Весь путь займет месяцев шесть. Туда отправишься в качестве великого царского гонца, обратно вернешься с кисирами. К празднику Нового года все должны быть здесь. Затем недолгая подготовка — и за дело!

Набонид не удержался и потер руки.

— Могу идти? — спросил Нур-Син.

— Подожди, — жестом остановил его Набонид. — Теперь Нериглиссар самое время поговорить насчет меня.

— Чего же ты хочешь, Набонид? Ты останешься у руля канцелярии.

— Нет, господин. Я хотел бы уйти в отставку. Я хочу жениться и заняться собственным хозяйством.

— И этот заговорил о свадьбе! Кто же твоя избранница?

— Нитокрис.

— Кто?!

— Египетская кошка. Мы удалимся с ней в поместье вместе с Валтасаром.

— Валтасар — царский сын. Он должен воспитываться при дворце.

— Мы с Нитокрис не будем спорить. Мы желаем дожить свои годы тихо, мирно, на лоне природы.

— Странное желание, — задумался Нериглиссар.

— Но ты дашь согласие на этот брак?

— Если ты уйдешь на покой, да.

* * *
Всю дорогу до Вавилона, куда они прибыли с восхождением на небо юного, набирающего светоносную плоть Сина, Набонид и Нур-Син молчали. Каждому было о чем поразмышлять. Расстались они возле громадного, напоминавшего небольшую крепость сооружения, расположенного во Внутреннем городе и принадлежавшего роду Набузардана. На прощание Набонид предупредил писца-хранителя, чтобы тот был готов отправиться в Палестину в тот же день, как только получит приказ. На вопрос, когда же будет царская воля, Набонид пожал плечами, потом решительно добавил.

— Скоро. Очень скоро. Запомни, Нур-Син, никому не слова. Никому!

Нур-Син не спал всю ночь, ворочался на ложе. На рассвете громкий стук в ворота, ведущие на хозяйственный двор, поднял его. Он вскочил, уселся, оторопело решил, что это за ним и натянул на грудь одеяло. Вот оно, возмездие! Сейчас схватят, отведут в дом стражи. Только через мгновение пришла мысль, что это всего-навсего арендатор, обязанный доставлять в дом господина свежую зелень и рыбу. С той минуты уже не ложился, прикидывал, как быть.

Занавес раздвинулся. Ужасающая, лишенная всяких светлых тонов, реальность предстала перед ним. Здесь не было места добру, милосердию, ласкам. Здесь за все требовали плату, даже за любовь, за возможность отсидеться в сторонке, за радость от прочтения древнего пергамента. Кто же требовал? Небожители?.. Их усилиями он оказался загнан в угол, застрял на краю? Или людьми? Кто является главными участниками заговора? Его отец, будущий тесть, начальник, которые должны были бы отнестись к нему с сочувствием, оберегать его, заботиться о нем…

На душе стало горько.

Итак, во главе заговора находится Нериглиссар. Это понятно. Его мозговым центровым является Набонид, его непосредственный начальник. Отец и будущий тесть — движущая и исполняющая сила. Они сговорились, прикрываясь подготовкой к свадьбе? Теперь не важно, кому первому пришел в голову этот ловкий ход. Скорее всего, Рахиму-Подставь спину. Бывший охранник горазд на подобные выдумки. В любом случае теперь он, Нур-Син, царский дублал, тоже в числе заговорщиков и, по словам Набонида, в этом сговоре ему отводится далеко не последняя роль. Или сразу отводилась? Вряд ли. Кто мог предположить, что опала обернется ссылкой. На первых порах его держали за куклу, как, впрочем, и Луринду. А они, глупые, поверили, что их родственники озабочены счастьем детей!

Вот эту обиду Нур-Син придавил сразу и напрочь. И Набузардан, и Рахим-Подставь спину как раз заботились о счастье детей, потому что та яма, в которую они угодили, не оставляла выбора. Такова реальность, рано или поздно Амель добрался бы до них, а следовательно, и до родственников. Не обязательно казнь, погром, в больном воображении обиженного завистника могло родиться какое угодно наказание. Это было очевидно.

Угнетало другое — отсутствие выбора. Жестокие наступали времена, суровые. В музее теперь не отсидишься, в семейном гнездышке тоже. Вправе ли он жертвовать Луринду? Теперь, когда он знает правду, может ли он как благородный, обязанный защищать ее мужчина подвергать любимую женщину опасности? В этом он хотя бы волен?

Понимания хватало, чтобы осознать, что этот заговор только начало долгого пути. Большинство его участников уверены, что стоит успешно завершить дело, и все вернется на круги свои. Нериглиссар поведет их в победоносный поход, договорится со своим родственником Астиагом, покажет бронированный кулак Амасису и Крезу, и вновь в Вавилоне воцарятся мир и спокойствие, расцветут торговля и ремесла, и его величие поднимется на небывалую высоту.

Сказки! Детские мечты!.. Кому как не Нур-Сину, знатоку событий, происходивших в дни былых царствований, было известно, что так не бывает. Победа заговорщиков очень скоро обернется новой смутой, новыми крамолами, преступлениями, жестокостями, казнями и кровью, и так до скончания веков. Это было ясно, как день, тому можно привести тысячи примеров. В этой надвигающейся грозовой сумятице его волновал только один вопрос — как выжить?

По натуре Нур-Син не был трусом и готов был принести жертвы на алтарь отечества, но только в том случае, если отечество с уважением относилось бы к его выбору, ставило своей целью защитить его. Потребовать этого от государства — его, Нур-Сина, святое право. Только при этом условии он готов заключить договор. Теперь же, ему, Нур-Сину, вмиг оказавшемуся в самой сердцевине заговора, было до боли очевидно, что ни о каком патриотизме, славе, величии города и речи не могло идти.

Истина открылась перед ним сразу, на всю глубину, во всех измерениях, с восходом солнца. Поверить в искренность намерений Набонида отойти от дел и спокойно доживать свой век вдали от бурь и волнений, молодой человек никак не мог. Царский голова обладал великолепным, пронзительным, острым умом. Он не мог не понимать, что в такое время в сторонке не отсидишься, тем более с царицей и возможным наследником престола за пазухой. В чем таился смысл интриги, затеянной Набонидом, Нур-Син понять не мог, да это было и не важно. Куда страшнее, что он, опять же против воли, оказался на стороне «царского головы». Судьба тыкала его носом, как слепого котенка, а он ведь нигде не нагадил! В таком случае, за какие прегрешения? В чем причина подобной замысловатой формы рабства? Или это и есть жизнь, какой она оборачивается на поверку? Это и есть ее хохочущее лицо. В чем искать спасение? Где найти тихий, приятный сердцу уголок?

Что же оставалось на его долю? В чем он властен? Этот вопрос не давал покоя, нудил и нудил, словно гвоздь в сапоге. Было до оцепенения страшно, мерзко. Завтра он явится на службу, развернет очередной пергамент, вычитает что-то новенькое о делах давно минувших дней, послезавтра женится. Через неделю отправится с тайной миссией в Палестину, по дороге его перехватят, доставят в дом стражи, подвергнут пыткам. Какая разница, выложит ли он, что знает, или сумеет сохранить честь и одолеть муки. Конец один — прямиком во владения мрачного Нергала да еще под руку с Луринду. Ни имущества, ни детишек, ни величия, ни славы.

Он сидел на ложе, опустив голову, сцепив руки, что-то грустно мычал какую-то глупую песенку, которую распевали в портовых кабаках потные, пьяные грузчики.

Хвала Аруре, что локоть создан ею.
И что руке сгибаться так удобно.
Ведь будь рука длинней,
То лили б в уши мы.
Короче — выпить было б невозможно…
Короче, свадьбе не бывать! До отъезда, разумеется. Если его схватят, есть надежда, что девушку оставят в покое. Но как объяснить это решение Луринду, если объяснять что-либо ему запрещено? Вот так, нахрапом, отметая любой вопрос. Такова, мол, моя воля. Заодно он сразу все поставит на свои места. Сразу покажет, кто есть кто в их долгой, на всю жизнь привязанности.

От этой мысли Нур-Син испытал облегчение, прилег на ложе и неожиданно погрузился в сон — сразу и до полудня.

Он увиделся с Луринду на следующий день. Вызвал запиской, посланной со слугой. На этот раз она явилась без Хашдайи, прибежала во дворец во второй половине дня. Нур-Син встретил ее у ворот, ведущих в цитадель, провел в здание музея. Расположились молодые люди в его апартаментах, вкоторых, случалось, писец-хранитель жил неделями. Здесь же был устроен его рабочий кабинет.

В здании было пусто, тем не менее Нур-Син, заперев девушку в дальней комнате, оставив ее при свете свечи, обошел все этажи, добросовестно проверил двери, темные закоулки, и только убедившись, что в здании нет никого из посторонних, вернулся к Луринду.

Девушка сразу почувствовала недоброе.

— Луринду, мне не хотелось бы тратить много слов, но свадьбу придется отложить, — сразу начал дублал.

— Почему?

— Есть причины, о которых я не могу тебе сообщить.

— Не можешь или не хочешь?

— Не могу. Меня отправляют в Палестину. Я должен передать приказ отцу и твоему деду, чтобы они возвращались в Вавилон.

— Для рассылки царских повелений существуют гонцы.

— Это особая, ответственная миссия. Ее можно доверить только писцу моего ранга. Послушай, подождем еще полгода, зато и мой отец, и твой дед примут участие в торжествах. В их присутствии нам легче будет получить ту долю имущества, которую они обещали нам.

Луринду погрустнела.

— Я вижу, тебя радует задержка, — ответила она. — Ты весел, будто боги открыли тебе будущее. Мало ли что может случиться за это время. В городе ходят разные слухи.

— Какие?

— Всякие. Говорят, что скоро начнется война с Мидией, а другие утверждают, что Мардук не допустит, чтобы Вавилон первым разорвал договор с мидянами. Старики говорят, что не нужна нам эта война. Много чего говорят, и все более что-то жуткое, грозное. Например, что кое-кто до смерти осточертел Вавилону.

— Вот и хорошо! — обрадовался Нур-Син. — Мы как раз переждем смутное время. Потом и жить станет легче, мы не будем бедствовать, Луринду. Хочу открыть тебе тайну, желанная…

Он впервые назвал ее желанной, даже примолк на миг. Девушка отвела глаза в сторону. Нур-Син встрепенулся и бодро закончил.

— Скоро царевич Валтасар будет перевезен во дворец, и меня приставят к нему воспитателем.

Луринду пожала плечами.

— Эта не та тайна, которую ты хотел сообщить мне.

— Почему?

— Потому что оказанная тебе милость никак не связана со свадьбой, а поездка в Палестину связана, и ты не хочешь объяснять почему. Тебя что-то мучает, Нур-Син.

— Что может мучить придворного писца как не желание услужить господину.

Луринду удивленно глянула на жениха. Он как-то странно выразился, словно она была чужая, и допытывалась у него признания в каких-то страшных грехах. Девушка опустила голову.

— Я готова повиноваться твоей воле, Нур-Син. Правда, я надеялась, что у нас не будет тайн. Хотелось с открытым сердцем, со всей заботой… Но нет так нет. До Нового года я вышью золотом твой парадный халат. Ты будешь в нем великолепен, а теперь проводи меня, я пойду домой.

Она вытерла глаза, направилась к двери. У порога повернулась и еще раз сказала.

— Я не знала, что так будет… — Как? — всполошился Нур-Син.

— Что когда тебе будет угрожать опасность, ты будешь таиться от меня, и я ничем не смогу помочь тебе, — она вздохнула. — Это обидно, но, видно, так рассудил Мардук.

— Послушай, это только ради тебя. Ради нашего счастья. Если бы ты знала, ты бы согласилась со мной.

— Тем более доверься. Я крепкая, я не заплачу. Мать нашла тебе другую девушку? Из знатной и богатой семьи? Я готова вернуть тебе твое слово… Но зачем ждать полгода. Ты только скажи.

— Ах, ты ничего не понимаешь! — вскипел Нур-Син. — Сколько я думал о тебе все эти дни. Никого, кроме тебя, мне не нужно. Как ни странно, я совершил удивительное открытие: ты дорога мне настолько, что я готов пожертвовать собой, но тобой я не могу жертвовать! Не желаю. Луринду, у меня нет другой девушки, и мать смирилась. Я убедил ее, что без тебя мне нет счастья. Здесь другое, более… — он, подыскивая слова, повертел руками, но ничего не придумал и закончил. — Вот так.

— Как? — спросила Луринду.

Она вернулась, приблизилась к Нур-Сину, обняла его и поцеловала в губы. Тот порывисто обнял ее, прошептал.

— Если бы ты знала, как я не хочу уезжать!..

— Возьми меня с собой. Я крепкая, и дед обрадуется…

— Вряд ли. Сначала они сочтут меня за предателя.

Девушка с силой вцепилась в него.

— Ты везешь приказ об их казни?

— Нет, хуже, о возвращении в Вавилон.

— Это что, хуже казни?

— Не знаю. С какой стороны посмотреть. Твоему деду придется пройти по лезвию ассирийского кинжала, и я не верю, что он уцелеет. Впрочем, мне тоже придется не сладко, и кое-кто настаивает, чтобы мы как можно быстрее сыграли свадьбу, тогда ты останешься здесь заложницей. Вот этого я и не хочу допустить. Если Нергал позовет меня, я не хочу, чтобы его тень накрыла и тебя.

— Это и есть твоя тайна? — совсем по-взрослому усмехнулась Луринду.

Нур-Син кивнул.

— Ты говорил, — усмехнулась Луринду, — что хочешь взять меня в жены по любви, по сердечной привязанности и я, дура, поверила. Ты полагаешь, что, ограждая меня от тайны, ты спасешь меня? Нур-Син, ты оскорбил меня, и я даю тебе слово, что если свадьба не состоится до твоего отъезда, то до Нового года я выйду замуж за нашего соседа Икишани.

— Ты с ума сошла!!

— Нет. Я просто хочу обеспечить свое будущее. Я сумею поставить Икишани на место и буду спокойна за своих детей. Ты найдешь себе более достойную партию. Все будут рады.

— Ты не понимаешь, о чем говоришь.

— Я понимаю, о чем говорю. Если я нужна тебе, ты должен быть уверен, что я никогда и ни за что не брошу тебя, всегда буду верна тебе. Таково мое решение! Ты с презрением отнесся к моему выбору, а это мне не по нраву.

— Ты не понимаешь!.. Наша свадьба всего лишь была поводом для другого торжества. Они только прикрывались свадьбой, что сотворить злое.

— Кто они?

— Твой дед, мой отец и еще кое-кто.

— Злое по отношению к кому?

Нур-Син отвел глаза и молча ткнул пальцем в потолок.

Наступила тишина. Девушка широко открытыми глазами смотрела на молодого человека. — Они собрались погубить… — Да, — кивнул Нур-Син. Неужели ты не можешь подождать до Нового года. С нами поступили, как с глупыми несмышленышами.

— Только не мой дед. — ответила Луринду. — Он никогда бы не согласился пожертвовать мною. Только по моему согласию. Он обязательно спросил бы меня.

Нур-Син криво усмехнулся.

— Ты мне не веришь?! — воскликнула Луринду. — Ты не знаешь моего деда. Ты — четвертый сын смог бы понять четвертого сына, которого судьба и Солнце-Шамаш вознесло на такую высоту. Он никогда не принуждал меня, и, если бы я не согласилась выйти за тебя замуж, он бы не стал настаивать.

— Возможно. Но как я могу отправиться в путь, зная, что оставил тебя заложницей.

— Ты полагаешь, если с тобой что-либо случится, беда минует меня?

— Не знаю… Ты можешь сказать, что ничего не знаешь и не имеешь ко мне никакого отношения.

— Ты придворный писец, грамотей, умник, а оказывается, глуп, как скорлупа ореха. Подумай сам, если мы отложим свадьбу, на меня на улице будут показывать пальцами. Твоя мать тогда ни за что не согласится женить тебя на опозоренной. Я не верю, что ты любишь меня.

Нур-Син окинул невесту долгим взглядом, потом тихо сказал.

— Очень люблю…

— Тогда докажи, — она еще теснее придвинулась к нему, прижалась. Возьми меня здесь, сейчас. Сделай это немедленно. Через неделю проведем обряд, и мы хоть ненадолго поживем в своем доме, который подарил нам дед, который я убрала, где хоть и пусто, но весело. Ну же!

Она сняла покрывало с головы, обнажила волосы.

Нур-Син схватил ее за руки.

— Ну же! — настойчиво повторила девушка. — Потом ты сможешь объявить, что я нечестна, поэтому ты не хочешь брать меня в жены, и свадьбы не будет. Ты с легкостью исполнишь задуманное.

— О чем ты говоришь! — воскликнул молодой человек.

— О тебе. Будь мужчиной, Нур-Син.

Глава 11

Через неделю в храме Сина-защитника царственности был проведен свадебный обряд. Узнав о предстоящем семейном торжестве и получив приглашение, царский голова ворчливо заметил хранителю музея, что строптивость не самое достойное качество для придворного. Нур-Син не ответил, только поклонился в пояс. Уже у порога, после жеста царского головы, означавшего — убирайся вон! — дублал позволил себе сделать замечание.

— Для придворного может быть. Но не для злоумышленника.

— Ты о чем? — встрепенулся Набонид, потом с угрозой спросил. — С ума сошел?

— Нет, господин. Я оставляю жену на ваше попечение. Ее безопасность будет свидетельством, что поручение, которое я должен буду выполнить, идет от чистого сердца. Постараюсь объяснить свою позицию известным вам лицам.

Набонид вмиг успокоился, с нескрываемым интересом посмотрел на писца.

— А ты, оказывается, хват, Нур-Син, — он некоторое время размышлял, потом одобрительно кивнул. — Что ж, меня радует, что ты сумел позаботиться о собственных интересах. Это действительно удачный ход — оставить молодую жену на мое попечение. Ты прав, я постараюсь обеспечить ее безопасность, иначе ни Набузардан, ни Рахим не поверят ни единому твоему слову, а у тебя не будет причины держать язык за зубами. Я правильно понял?

— Да, господин.

— Отлично. Это мне начинает нравиться. Ступай.

Еще через неделю Амель-Мардук по совету слепого Седекии согласился послать своего дублала в Палестину, чтобы тот уговорил отца и тестя принять участие в инсценировке заговора. Только Закир протестовал. Он настойчиво уговаривал племянника — в Вавилоне никому и ни в чем не доверять. Набонид обоснованно возразил — как же тогда управлять страной?

На смену двумстам гвардейцам дворцовой стражи, отправленным в Иудею, в Вавилон пришел большой отряд греческих наемников, которые до той поры квартировали в дельте Нила, в пределах царственности фараона Амасиса. Они вошли в город в конце осени, в начале сезона холода, когда в народе начали упорно поговаривать, что новый правитель определился с азимутом и война с Мидией стала неизбежна.

Греки сразу были допущены во дворец, размещены в опустевших после ухода халдеев казармах, а начальник отряда Никандр, выходец с острова Лесбос, был проведен в царские палаты. Амель-Мардук в присутствии Седекии, Закира, Набонида и Даниила коротко побеседовал с Никандром, затем Набонид поставил задачу строго охранять дворец, перекрыть доступ в него любому незваному гостю, сменить систему расположения постов. Никандр сам должен был решить, когда и где необходимо выставлять усиленные караулы. Кроме того, Никандр получал чрезвычайные полномочия обследовать все помещения дворца. При этом грек был обязан согласовывать свои действия с хранителем государственной печати, дядей царя Закиром, а также с рабути Набонидом.

Прошла осень, затем зима. Жители страны двух рек больше не вспоминали о коротком, обильном добычей походе. Дворец, окружение царя за эти месяцы заметно отгородились от окружающего его города. В Вавилоне стало тревожно, одно за другим посыпались зловещие знамения. Таким нашли город вернувшиеся Набузардан, Рахим и Нур-Син. Набузардану и Рахиму было передано устное распоряжение царя ждать дальнейших указаний в своих домах. Те двести стражей, что ходили с ними в Палестину, были частично отправлены в отставку, частично размещены в лагерях, где квартировал городской гарнизон, кое-кого разбросали по соседним городам. Подобная мера вызвала нескрываемое возмущение в армейской среде, о чем недвусмысленно заявил раб-мунгу Нериглиссар на очередном заседании государственного совета.

Амель-Мардук спокойно выслушал речь первого полководца Вавилона, на следующий день ему было вынесено официальное порицание и запрет на появление в Вавилоне. Нериглиссару как ответственному за охрану северной границы было предписано «денно и нощно укреплять рубежи Вавилонии и следить за неприступностью Мидийской стены».

Сразу после отъезда мужа Луринду перестали пускать во дворец, и за эти полгода она сумела на подаренное во время свадебного торжества серебро обставить расположенный в Новом городе домик. После переезда Нитокрис и Валтасара в Летний дворец, где по распоряжению египетской царицы в одном из крыльев был проведен капитальный ремонт, Луринду часто посещал Рибат, а мать первое время жила вместе с дочерью.

После отъезда мужа молодая женщина два месяца с надеждой и страхом прислушивалась к себе, однако никаких следов беременности не обнаружила. Это обстоятельство очень печалило ее, желавшую встретить мужа известием, что ждет наследника. Удивительное случилось в середине зимы, когда в царской канцелярии получили очередное личное послание фараона Амасиса к своей «дальней родственнице» Нитокрис. Переводчик-писец к тому моменту ушел к судьбе, а оставшиеся в канцелярии сепиру неожиданно запутались с переводом одной из фраз, в которой упоминалась воля Рэ. Писцы, как ни старались, не могли объяснить, причем здесь воля верховного божества. Набонид, поразмыслив, решил послать за Луринду. Та растолковала место в том смысле, что верховный бог страны Мусри опекает ушедшего в царство мертвых прежнего владыку Египта Априя, и наследовавший трон Амасис благожелательно посматривает на союз с Вавилоном, так как этот союз являлся краеугольным камнем внешней политики прежнего правительства. Следующей ночью царский голова проконсультировался по этому вопросу с Нитокрис, которая подтвердила правильность толкования. С того дня Амель-Мардук на время отсутствия Нур-Сина распорядился считать Луринду его заместительницей.

Во время празднования Нового, второго в царствование Амеля-Мардука года (560 г. до н. э.), верхам Вавилона, и в частности Нериглиссару, стало окончательно ясно, что правитель окончательно отказался от политического наследия отца и деда и, невзирая на предостережения сильных, определился с выбором азимута. Своей главной целью, как сообщили верные люди, Амель объявил разгром Мидии — предприятие для знающих и опытных людей неизбежное, но явно преждевременное и в каком-то смысле фантастическое, угрожающее самому существованию государства. Причем царь планировал начать войну первым, завязать бои на границе, а это уже пахло безрассудством, если не глупостью. Оправдания подобному риску не было. Вавилон слишком крепко стоял на ногах, чтобы жертвовать благосостоянием страны, в которой уже забыли о голоде, толпах нищих и обездоленных, бесчисленных шайках грабителей, наполнявших страну в годы военных поражений, прихода захватчиков и потери независимости. И все ради укрепления трона терявшего последние капли уважения правителя? Прошло не более шести десятков лет, как последний ассириец был изгнан из Небесных Врат, но память о погроме, которому подверг город Синаххериб, о временах беззаконий, убийств и торжества чужаков, беспрепятственно грабивших, угонявших в полон мирных жителей, еще теплились в памяти старшего поколения. Еще жили семейные легенды, в которых оплакивались безвременно погибшие родственники. Понятно, что город, наслушавшись злых вестей из дворца, затаился. Женщины из бедных кварталов втихую, стараясь не привлекать внимания властей, принялись скупать соль, сушеные финики и прочую долго хранимую снедь. Всякую тревогу, страх перед неизбежным старались спрятать поглубже, в самую сердцевинку мыслей. О том, что случится, если придут мидийцы, думать не хотелось. Добра от диких горцев ждать не приходилось. В ту пору особой популярностью стали пользоваться таблички и пергаменты, описывающие злодеяния Синаххериба, до основания разрушившего Вавилон. Единственное, что оказалось не под силу ассирийскому кровопивцу, — это снести Вавилонскую башню. Так она и стояла несколько десятков лет уродливым глинистым курганом с едва сохранившимися намеками на ярусы, со сгоревшим храмом Мардука на вершине. Этот образ особенно поражал воображение горожан. Неужели кто-то мог всерьез покуситься на жилище Бела? Как такое могло прийти в голову черноголовому, даже находящемуся в родстве с богами? Судьба Синаххериба была незавидна — он был убит собственными сыновьями.

Первыми, согласно намеченному Нериглиссаром и Набонидом плану, зашевелились храмы. С началом Нового года в царскую казну перестали поступать доходы, причитающиеся правителю по давнему соглашению, заключенному между столпами общества — святилищами отеческих богов, воздвигнутых в городах Вавилонии, и Набополасаром, основателем халдейской династии. Это соглашение было подтверждено и Навуходоносором, который даже увеличил долю храмов в военной добыче и доходах, собираемых с подвластных Вавилону территорий.

Как только Амелю донесли, что иссяк поток средств, поступающих в казну от храмовых общин, тот потребовал немедленно возместить все недоимки. В ответ храмовые писцы представили десятки и сотни копий с глиняных табличек, в которых были перечислены все долги царской власти святилищам. Разобраться в этой груде документов было непросто даже царскому суду, который начал выносить решения в пользу короны. Тем самым перечеркивалось одно из краеугольных положений вавилонской судебной системы, основанной на своде законов, принятого еще в дни правления царя Хаммурапи. Согласно древнему, составленному более двух тысяч лет тому назад кодексу, дела подобного рода входили в юрисдикцию народного собрания, которое, пусть и много лет не собиравшееся, под солнцем царской власти отошедшее в тень, все еще формально оставалось высшей судебной инстанцией.

Подобное разрешение тяжб произвело на верхи страны впечатление грянувшего грома. С этого дня любой царский судья получал право устанавливать свое понимание законов и установлений, сложившихся в древние годы.

Царь, по единодушному мнению своих советников, пошел напролом. Собственно выбора у Амель-Мардука не было — без весомой доли храмовых доходов ни о какой войне с Мидией и речи быть не могло. Царской казны могло хватить на кратковременную военную операцию, однако в случае конфликта с Мидией Вавилон ждало долгое, жесткое, непредсказуемое противостояние. Но ради чего, задавались в городе вопросом, Амель-Мардук решил нарушить устоявшееся течение жизни, подрубить торговлю, пересмотреть не в пользу Вавилона отношения с зависимыми странами и бросить страну в горнило тяжелой войны, когда даже враг не желал начинать ее. Амель мог полюбовно решить все спорные вопросы с родственником Астиагом. Зачем война, если мидийское войско уже более чем полвека не знала поражений и по численности превосходило любую другую армию, кроме вавилонской? Зачем решать спорные вопросы силой? Подобная политика казалось верхом безумия.

Только самой верхушке вавилонской знати, а также армейскому руководству, в подавляющем большинстве состоящему из халдеев, было известно о подлинной, скрытой от людских глаз подоплеке событий. Укрепившийся на троне после обретения царственности Амель-Мардук и его советники полагали, что, запершись во дворце, они сумеют обезопасить себя от дерзких поползновений недоброжелателей. После прихода наемников-греков и дополнительного отряда из Дамаска Амель решил приступить к выполнению главной задачи — к укреплению своей власти. В понимании царя, разделяемом его ближайшими соратниками, на пути безраздельного владычества над великим городом, главным препятствием оставалась армия и, конечно, Нериглиссар. Как раз эту проблему и могла решить война с Мидией — затяжная, требующая многих усилий, кровопролитная, пожирающая ресурсы. Вот когда обнаружилась недальновидность Амеля-Мардука, его неумение разбираться в сложных политических вопросах. Если с точки зрения Египта и Лидии, а также Сирии, Финикии, Иудеи, Аммона и других мелких государств подобная война была благом, причем ее исход их не волновал, так как победитель оказывался в не менее тяжелом положении, чем побежденный, то для Амеля ее неблагоприятное окончание могло обернуться не только отлучением от трона, но и позорной смертью.

Амель в силу неосознанной нерешительности, всегда довлеющей над поступками малоспособных к умственной деятельности людей, а Закир вследствие непонимания и неумения досконально просчитать расстановку сил в Вавилоне, клюнули на коварный план Набонида, подсказавшего правителю, как расправиться с обидчиками в армии и установить над войском свой контроль. В условиях войны головы Рахима, Набузардана и других так и покатились бы к его ногам.

То-то будет радости.

* * *
Как-то ночью в начале сезона жары два грека в полном вооружении явились в дом Рахима-Подставь спину. Они подняли хозяина с постели и передали ему приказ начальника дворцовой стражи Никандра незамедлительно явиться во дворец. Для того чтобы никто не смог чинить препятствий старому декуму, его должны были сопровождать два стража.

Греки вели себя в доме старого воина осмотрительно и вежливо, однако для Рахима не стали тайной их любознательные взгляды, которыми они осмотрели двор и дом. Взгляды были наметанные — воины сразу приметили те помещения, где должно было храниться самое ценное, что имела семья.

В доме стражи на Рахима сразу насел Закир. Он обвинил его в предательстве, злом умысле, неблагодарности и черной зависти, если тот решился покуситься на жизнь того, кто был наделен царственностью.

Рахим тут же рухнул на колени, начал доказывать, что никогда не держал злых мыслей в отношении повелителя, призывал богов в свидетели. Закир долго слушал его, потом коротко приказал.

— Жечь огнем!

Набонид появился в застенке, когда Рахиму начали подпаливать седые волосы на груди. Царский голова замер на пороге, изумленно глянул на подвешенного на бревне декума, на двух палачей, стоявших возле него с факелами в руках, на вышедшего из себя Закира, пытавшегося ухватить Рахима за скудный венчик волос на затылке.

— Прекратить! — заорал Набонид. — Немедленно прекратить!..

Закир повернулся в его сторону и отступил от Рахима. Вернулся, устроился в кресле, грозно глянул в сторону появившегося сановника.

Набонид некоторое время изучал его взглядом. Рахима между тем спустили с бревна, окатили водой. Наконец начальник царской канцелярии спокойно, как ни в чем не бывало, спросил Закира.

— Ты что, сирийская собака, здесь затеял? Рехнулся, забыл приказ?

Закир от неожиданности даже привстал с места. Его лицо пошло пятнами, а Набонид между тем продолжал наступать.

— Отъелся на вавилонских харчах? Теперь безумствуешь!..

— Как ты смеешь?! — воскликнул Закир тонким дрожащим голосом. — Кто ты такой!

— Сейчас ты узнаешь, кто я такой! — тем же зловещим голосом ответил Набонид и добавил. — Запомни, с тобой сейчас поступят так, как потребует Рахим. Я добьюсь у государя указа.

Закир сразу сел на место.

— В чем дело? — он пожал плечами. — Я всего лишь проверял его преданность.

— Проверил?

— Да.

— Каков результат.

— Мерзавец именами вавилонских богов клянется, что всегда был верен государю. Конечно, врет, собака.

Набонид усмехнулся.

— Врет, говоришь? Кстати, чьими именами он клялся.

— Я не знаю точно. Восходящей луной клялся, солнцем… Заявил, что оно, как точно называется, не знаю, является его покровителем.

— Ага, не знаешь… Живешь в Вавилоне и не знаешь? Хорошо, подожди здесь.

Он вышел из пыточной.

Закир некоторое время угрюмо смотрел перед собой, потом крикнул палачам.

— Приведите его в чувство, — и указал на лежавшего без движения Рахима.

Слуги вновь окатили декума из кожаного ведра. Рахим приподнял голову. Закир подошел, взял его за подбородок.

— Скажешь, что с тобой хорошо обращались.

Взгляд у Рахима прояснился, он дерзко глянул на сирийца.

— Нет, уважаемый. Я расскажу все, как оно было. Как ты заставлял меня покуситься на жизнь господина. Как уговаривал найти сообщников, которым ты готов запла…

Он не договорил. Закир с силой ударил его ногой в лицо.

В следующее мгновение в подвальное помещение вошли Амель-Мардук и Набонид.

Набонид подвел Амеля к потерявшему сознание Рахиму, спросил.

— Что будем делать, государь? Дальше что? — затем он обратился к дяде царя. — В чем ты обвиняешь его, Закир?

— Он — собака! Он — двуличен!

Набонид кивнул.

— Хорошо, завтра весь город будет знать, что Рахима подвергли пыткам за то, что он собака и отличается двуличностью. Государь, позволь мне уйти в отставку. Я не могу служить рядом с теми, кто оскорбляет воина, всю жизнь сражавшегося за величие Вавилона.

Закир вскинул руки, обратился к царю.

— Господин, ты же сам…

Амель-Мардук отвел глаза в сторону.

— Хорошо, я подумаю, — тихо ответил он и направился к выходу из камеры.

Закир помчался за ним.

Набонид приказал пригласить лекаря, оказать Рахиму помощь и перенести в казармы дворцовой стражи. Там ему выделят место, у дверей поставят стражу.

— А ты, — он глянул на декума, — скорее приходи в себя.

Голос Набонида был холоден.

Тем же вечером Набонид с тремя писцами посетил Рахима и записал с его слов все, о чем спрашивал Закир. Судя по вопросам, картина получалась жуткая: царский родственник пытался склонить старого декума покуситься на жизнь царя. Хранитель царской печати был готов заплатить преступникам, которые согласятся последовать за Рахимом. Записи на коже были сделаны в трех экземплярах и тут же отосланы Даниилу и Седекии для ознакомления.

На следующий день Набонид официально запросил у Амель-Мардука аудиенцию. Цели ее он не скрывал — отставка. Царь вначале не поверил услышанному. Пустяковый эпизод с применением излишнего пристрастия к какому-то декуму неожиданно превращался в крупный дворцовый скандал, причем Амель-Мардук никак не мог понять, какая нужда заставила Набонида поднимать шум. Он давно хотел избавиться от начальника царской канцелярии, являвшегося, по существу, третьим человеком в государстве, но даже Амель скудным умишком понимал, что последствия подобной отставки будут самые непредсказуемые.

Закир все утро убеждал его в обратном, требовал прислушаться к голосу крови и поскорее убрать Набонида. Хранитель государственной печати доказывал, что начальник царской канцелярии по определению не может быть верен царю, на что Амель обоснованно ответил.

— Представь доказательства?

Когда же Закир принялся горячиться, настаивать, что в этом деле не требуется никаких доказательств, Амель только рукой на него махнул.

— Ладно, уберу Набонида, что дальше?

Закир уверенно заявил.

— Поставишь на его место этого грязного иври Балату-шариуцура. Я сумею держать его в руках.

— Да-а? — усомнился Амель. — Давай-ка послушаем, что по этому поводу думает сам Балату-шариуцур. Послушаем и Седекию. Порой из его уст доносятся дельные советы.

Советника и новоявленного пророка пригласили к царю. Услышав вопрос, они, не сговариваясь, погрузились в молчание.

Амель-Мардук, откровенно оробевший при виде печальных, помертвевших лиц близких к нему людей, не решился торопить их.

Наконец Даниил сделал шаг вперед и, поклонившись, спросил.

— Великий царь хочет услышать, что случится после отставки Набонида?

— Да, — Амель заерзал на троне.

— Начнется война, — Даниил пожал плечами.

— Как это, — удивился Амель. — Между кем?

— Между дворцом и городом. Исход ее очевиден, мы не продержимся более двух недель.

— Ты в своем уме? — Амеля бросило в краску.

Стоявший рядом с ним Закир стал бледен как свежевыделанная кожа для пергамента.

— Да, господин, я в своем уме, — подтвердил Даниил. Затем он, вновь пожав плечами, воскликнул. — И план Закира будет успешно завершен: тебя, господин, лишат царственности, а может, и жизни. Хотелось бы знать, сколько ему заплатили за измену?

Закир повернулся к царю, попытался что-то сказать, но в этот момент подал голос и Седекия, и Амель жестом заставил дядю замолчать. Начал слепец тихо, издалека.

— Слышал голос Бога. На миг прозрел, увидел змею, обвившуюся вокруг твоей шеи, господин. Прости, господин, но ты прислушиваешься к советам дурных людей. Мне зачитали вопросы, которые Закир задавал Рахиму. В них нет ничего, чтобы оправдало Закира. Он достоин смерти.

Слепец протянул Амелю свиток. Царь бегло просмотрел его, потом глянул в сторону Закира.

— Ты с ума сошел? Уйди!

Некоторое время в зале для приемов стояла гулкая, настороженная тишина. Наконец Амель обратился к Даниилу.

— Балату-шариуцур, объясни, почему отставка Набонида приведет к войне между городом и дворцом? Почему ты, например, ты не можешь заменить его в царской канцелярии?

— В нынешних условиях это исключено. Сразу рухнет наша внешняя политика. Крез, лично знакомый с Набонидом и доверяющий каждому его слову, потребует доказательств его вины или измены. Что мы можем представить в качестве доказательств? Вот эти записи? — он сделал паузу и, не дождавшись ответа, продолжил. — Познакомившись с ними, царь Лидии перестанет нам доверять и откажет в сотрудничестве. Амасис решит, что его ловят на крючок, и весь выстроенный с таким трудом союз, направленный после Мидии, рухнет. Далее, как скажется отставка Набонида на внутренней политике? После его ухода храмы объявят о наступлении неблагоприятного для принятия каких-либо серьезных решений месяца. Следующий месяц тоже окажется неподходящим. Ты потребуешь отчета, тебе ответят, что таково расположение звезд на небе. Армия взбунтуется, призовет Нериглиссара…

— Они не осмелятся пойти на штурм дворца.

— У них не будет выбора, — Даниил поклонился, прижал руку к груди. Прости, господин, мне непонятно, зачем нам вообще ступать на эту дорогу? Разве дело в Рахиме, Набониде? Перед нами стоит сложнейшая задача укрепления твоей царственности, а мы собственными руками рушим все до основания и начинаем заведомо проигрышный конфликт с сильными в Вавилоне. Кому это выгодно, если не твоим недоброжелателям?

— Ты хочешь сказать, что Закир спелся с теми, кому ненавистна моя царственность?

— Как я могу утверждать, спелся он или не спелся! Но сами вопросы, обращенные к Рахиму, подтверждают: либо боги лишили его разума, либо он действительно поет под чужую дудку. Рахиму следовало поручить важное государственное задание. Его можно было бы и принудить выполнить его. Но в открытую требовать, чтобы он набрал молодцов, проник во дворец и погубил нашего господина — это слишком. Какой же дурак согласится просто так пойти на смерть! Господин, пока случай с Рахимом не вышел за пределы дворца, а это обязательно произойдет, мы должны вернуться к ранее намеченному плану. И здесь без Набонида не обойтись. Наша цель — задержать в пределах дворца группу вооруженных, не имеющих сюда доступа людей. Провести расследование, ознакомить с его результатами сильных в городе и жрецов в храмах. Только потом принимать решительные меры. Вот когда будут уместны и необходимы пытки. А что сейчас?

— Хорошо! Я согласен! — решительно заявил царь. — Пусть Набонид действует. Я сам буду контролировать весь ход дела.

— А как же Закир? — спросил Даниил.

— Пусть пока отдохнет от дел.

— Господин, — поколебавшись, добавил Даниил, — чтобы пресечь все слухи, вам необходимо сегодня же — сейчас же! — объявить о том, что Рахим-Подставь спину возвращен в дворцовую стражу. Ему поручено, скажем, охранять царский музей и висячие сады.

— В чем здесь смысл?

— С помощью этого назначения мы докажем, что решили ступать по следам твоего великого отца, убьем в зародыше всякий слух о том, что во дворце готовится заговор против сильных. Когда Рахим будет осыпан твоей милостью, все забудут, что его подвергли пыткам. Все решат, что раз его призвали во дворец, значит, ему будет поручено какое-то важное дело. В этом случае ему будет легче устроить то, ради чего он был возвращен из ссылки.

— А если он даст деру? — спросил царь.

Даниил позволил себе едва заметно усмехнуться.

— От имущества не сбежишь, как, впрочем и от родственников. Мы же сразу конфискуем его собственность. Можно приставить к нему стражу. Можно вернуть в Вавилон его сыновей, как, впрочем, и сыновей Набузардана и вновь принять их в дворцовую эмуку. Пусть пока охраняют узников в доме стражи. Кончено, под присмотром Никандра.

Амель-Мардук поджал губы. Молчал, поигрывал бровями — они у него были кустисты и черны, подстать бороде. Наконец царь спросил.

— Правильно ли я понял тебя, Балату-шариуцур? Ты предлагаешь вернуть в Вавилон всех моих врагов, чтобы они жировали здесь, смеялись надо мной, пели похабные песенки?..

В следующий момент подал голос Седекия.

— Послушай, господин. Врагов у тебя лично нет и быть не может. Есть враги твоей царственности, и их немного. С ними следует поступить по закону. Тогда все, кого ты считаешь своими врагами, рухнут на колени. Все они быдло, которое следует взнуздать и держать в страхе.

— Ладно, похоже, ты прав, — откликнулся Амель. — Балату-шариуцур готовь указ насчет Подставь спину. С Набонидом я сам поговорю.

С того дня Никандр взял Рахима в оборот. Дотошный грек обошел с халдеем все помещения дворца. Искали подземные и тайные проходы К тому моменту подручные Никандра уже выявили несколько скрытых в стенах дворца коридоров. Обращались с Рахимом вежливо и холодно. По вечерам два вооруженных воина провожали декума домой, где сменяли стражу, дежурившую в доме Рахима днями.

Чем тщательнее велись поиски, тем тревожнее становилось на сердце у Рахима. Среди греков были те, кто знал толк в строительстве и понимал, как должна была быть устроена система вентиляции и сброса канализационных отходов в таких огромных сооружениях как царский дворец в Вавилоне. Но самая большая опасность заключалась в том, что грек обратился к царю с требованием перестроить несколько ключевых в этом отношении помещений и, главное, выстроить новое здание и перевести туда апартаменты царя. Разместить его можно было на территории придворного парка.

Конечно, подобное строительство являлось долгим и трудоемким делом, и какой-то запас времени у заговорщиков был. До сих пор Амель-Мардук занимал прежние покои Навуходоносора — для подготовки покушения это было очень удобно. На этом строился весь план. Рахим сразу показал тайный ход, соединявший апартаменты прежнего царя с жилищем младшего брата Навуходоносора, который в былые дни организовал заговор против старшего брата и за это был подарен Мардуку. В те комнаты сразу перевели любимую жену Амеля. Правитель приказал отделать коридор, переложить лестницы, повесить там факелы.

После обнаружения этого тайного хода Амель-Мардук впервые после ночи, когда скончался Навуходоносор, удостоил бывшего декума разговора. При встрече новый царь коротко распорядился.

— Служи верно!

С того дня отношение к Рахиму во дворце заметно изменилось, он даже получил некоторую свободу перемещений. Однако от внимания декума не укрылось, что Никандр по-прежнему не доверял ему и с той же настойчивостью выспрашивал у ветерана, как соединяются те или иные помещения и нет ли между ними тайного хода. Даже похвала царя мало что изменило в отношении грека к Рахиму. Судя по всему, Никандр отнесся к обнаружению тайного хода из спальни прежнего царя в апартаменты его младшего брата как к хитроумной уловке со стороны старого декума. Рахим не мог избавиться от впечатления, что Никандр знал об этом проходе, что, в общем, особой тайны не составляло. Многие из тех, кто долгие годы служил во дворце, были наслышаны о попытке покушения на Навуходоносора, хотя по приказу царя события той ночи разглашать запрещалось. Кроме того, при известной ловкости и настойчивости Никандр мог разузнать и о канализационных колодцах, а также о подземных туннелях, с помощью которых в дворцовые бассейны, фонтаны, бани подавалась вода.

Рахим с тревогой ждал, когда же Никандр приступит к их осмотру. Проверка началась в середине месяца абу, скоро очередь дошла и до водных ям в дворцовом парке. К удивлению и радости Рахима эти широкие лазы, наиболее опасные с точки зрения возможности проникновения чужаков в дворцовый комплекс, были осмотрены крайне поверхностно. Никандр на лодке проверил подходы со стороны реки и, не отыскав входных устьев, на этом успокоился. При встрече с Набузарданом Рахим предложил подкупить грека, однако все попытки поговорить с Никандром по душам провалились. С местными он отказывался вести переговоры. Рахим, встречавшийся в городе с тайными посланцами Набонида и Нериглиссара, изо всех сил торопивших декума, отвечал одно и то же: необходимо подождать. Выяснить, что к чему, иначе можно нарваться на большие неприятности. Набузардан как-то не выдержал и накричал на декума.

— Тебе заплатили! Ты нарочно тянешь время.

Рахим даже в лице не изменился. Встал и направился к выходу.

— Подожди! — крикнул ему вслед Набузардан. — Вернись.

Рахим возвратился, покорно уселся на прежнее место. На толстенном персидском ковре еще ощущалось тепло его тела.

— Доложи, что тебя смущает?

— Никандр что-то знает, но таит свои догадки. Думаю, хочет набить себе цену или что-то выторговать. Если ему известно о проходе под садами Амтиду, он владеет ситуацией. Он в любой момент может перекрыть этот канал. Набузардан, этот ход — наша палочка-выручалочка. О нем никто, кроме меня и Навуходоносора, не знает. Начинается он у северной крепостной стены цитадели на берегу канала Арахту, другим концом упирается в водоем, из которого черпают воду для полива садов Амтиду. Никандр проверил все бассейны во дворце, кроме этих двух. Почему?

— Входы в туннели со стороны реки видны? — спросил князь.

— Нет, устья открываются только в межень. Их выкладывали мидийские мастера, они постарались хорошенько замаскировать их со стороны реки. Даже при самом низком уровне воды в Арахту расстояние между сводом и водой чуть поболее человеческой головы. Мидийцы даже не стали ставить там железные решетки. Они утверждали, что в этом нет никакого смысла, потому что железо скоро проржавеет насквозь, а заменить решетки никому не удастся. Злоумышленник, заверяли они царя, не смогут проникнуть во дворец через эти туннели.

— Вот видишь!

— Но я-то проник и прошел по ним до самого бассейна, где меня поджидал Кудурру. Мидийцы правы только в том, что никто не сможет ни починить, ни заменить там решетки. Сколько лет прошло, их уже нет, и дно тунелей несомненно приподнялось. Пройти можно, но по одному. Вот почему нам необходимо устроить суматоху наверху, возле цитадели и во внутренних дворах. По этой же причине я предлагал назначить срок на месяц улулу, когда вода в Евфрате будет на самом низком уровне.

— Другой возможности проникнуть во дворец не существует?

— Настолько удобной для большого отряда нет. Я знаю два канализационных люка, но там крутые и тесные изгибы. Я застрял, когда по приказу Кудурру охранял его царственность. Может, какой-нибудь ловкий уличный акробат, способный вынимать кости из сочленений, сможет там пролезть, но я таких не знаю. Только слышал о них… Никандр перекрыл все лазейки, кроме тех ворот, через которые я должен провести в цитадель вооруженный отряд. Знаешь, подсобные ворота, ведущие со стороны реки на административный двор? Там, где дворцовая пристань?

Набузардан кивнул.

— Отряд, — продолжил Рахим, — будет заперт в каменном мешке между стенами, и там разоружен, после чего начнется следствие. Пока я не отыщу разгадку, почему Никандр так беспечен в самом опасном месте, я не могу дать команду к бою.

— Послушай, Рахим, струна натянулась до предела. Набонид утверждает, что если мы протянем еще две недели Амель, вернее, Седекия, сумеет договориться с храмами. Там тоже не понимают, почему мы тянем. Запомни, лабасу в конце концов может согласиться на компромисс и отложить войну с Мидией. Тогда все рухнет, они договорятся за наш счет, и наши головы покатятся с плеч, как миленькие. Давай-ка еще раз обсудим план наших действий. Как ты сказал, тебе поручено провести в цитадель вооруженный отряд. Наши люди попадут в каменный мешок, им будет предложено сдаться. Они откажутся, устроят заварушку, туда начальник царской охраны перебросит подкрепления. В это время люди Набонида попытаются открыть главные ворота, ведущие в дворцовый комплекс. Но вся беда в том, что таких ворот трое. Пока доберешься до злодея!.. Другая — основная — группа наших людей через подземный туннель проникнет в висячие сады. Часть из них постарается освободить тех, кто будет заперт на административном дворе, остальные проникнут в покои лабасу и тихо, без шума покончат с ним. Если что-то сорвется, наши люди будут обязаны не щадя себя открыть ворота дворца. Когда отборная эмуку Нериглиссара войдет во дворец, уже ничто не спасет демона. Но в этом случае суматохи и лишнего шума не избежать. Я верно излагаю ход событий?

— Верно.

— Тебя, как я понимаю, смущает догадка, не готовит ли Никандр ловушку нашим воинам в висячих садах? В этом случае обе группы оказываются разделенными, и царская стража легко управиться с нашими воинами.

— Я проработал с добровольцами и этот вариант. Думаю, не так-то легко им будет справиться с моими ребятами. Тех, кто служил в пограничных кисирах, просто так не возьмешь. Меня смущает неясность с туннелем. Я не люблю неясностей.

— Но в чем ты видишь здесь трудность, Рахим? Скорее всего, грек не догадывается, что этот туннель проходим при низкой воде в Евфрате.

— Это не ответ, Набузардан. И в первой, и во второй группе идут люди, дорогие и тебе, и мне. Там будут наши сыновья, я не желаю жертвовать их жизнями. Своей тоже. Никандр не дурак. Если он выставит засады и на первом и на втором участке и сумеет не допустить соединения нападавших, придется воевать. Мы не сможем ни открыть ворота, ни добраться до злодея, а вот этого нам точно не простят. Тем более нам будет худо, если в замке начнется настоящая битва. Кто бы не победил, он все равно начнет искать виноватых. Тебя, может, и пощадят, а вот мне несдобровать. Я пытаюсь отыскать решение, которое при любом повороте событий привело бы к успеху.

— Оно существует? — Набузардан вздыбил брови.

— Оно всегда существует, — ответил Рахим. — Я жду знамения, пусть боги укажут выход.

— Хорошо, — неожиданно согласился князь. — Даю тебе три дня. После чего придется действовать в тех обстоятельствах, какие есть. Вступая в сражение, всего предусмотреть невозможно.

— Так-то оно так, но я не ощущаю уверенности, а чутье меня ни разу не подводило. Только три дня?! — неожиданно страстно прошептал Рахим.

— Этого мало? — насупился Набузардан.

— Это и много, и мало.

Глава 12

Тем же вечером усебя дома он выставил обильную выпивку обоим грекам, которые были приставлены к Рахиму. Когда воины окончательно захмелели, один из них, более старший по возрасту, признался хозяину.

— Ты хитер, Рахим. Но не думай, что твои козни останутся безнаказанными, — он погрозил ему пальцем. — У Никандра острый взгляд. Еще никому не удавалось провести его. Так что и не надейся.

— То есть как никому? — изумился Рахим. — А нашему царю, великому и несравненному Амель-Мардуку.

— Не понял, — вскинул голову второй страж.

— Что же здесь непонятно. Вы нанимались охранять его царственность и жизнь, но не воевать с Вавилоном.

— Зачем нам воевать с Вавилоном? Наше дело охранять царя от таких, как ты, злоумышленников.

— Что, если такие, как я, злоумышленники возьмут верх? Что тогда будет с вами?

— А что с нами может случиться? — теперь и первый воин выпрямился и глянул на хозяина. — Получим свои денежки и разойдемся кто куда. Я, например, вернусь в Галикарнас. Хватит, навоевался.

— А я останусь с Никандром и Кратоном, нашим пентархом. Их любят боги, они всегда остаются с наваром.

— С какой стати злоумышленники, которых в городе не перечесть, заплатят вам за охрану нашего несравненного царя? — с откровенной издевкой спросил Рахим. — Неужели вы полагаете, что злодеи сохранят вам жизни, если вы прольете хотя бы каплю вавилонской крови. Боги не дадут соврать, вам придется худо.

— Погоди, — остановил его один из стражей. — Мы-то здесь причем. Враги полезут, начнем рубить! И все дела.

— После того, как тебе отрежут голову в Вавилоне, можешь забыть о Галикарнасе, — отмахнулся от него Рахим.

Оба стража, не скрывая удивления, уставились на хозяина.

— Погоди, приятель. Никандр обещал, что нам придется исполнять только ту работу, за которую нам платят. После окончательного расчета спокойно возвращаемся в Пелуссий, в свои казармы.

— Вы, ребята, в своем уме? — спросил Рахим. — Кто же вас выпустит из города, победят злоумышленники или проиграют. Кто позволит вам, отыскавшим все тайные ходы во дворце, жировать в Пелуссии?

— А как же договор?

— Всегда найдется пункт, который вы не выполнили.

Один из стражей — тот, что постарше, — поморгал, потом сурово предупредил.

— Ты специально морочишь нам головы, Рахим. Тебе это даром не пройдет.

— Мне, ребята, за всю жизнь ничего не давалось даром. Я привык за все платить, а вы, гляжу, совсем простые, если верите обещаниям Никандра. Он, может, и уйдет, но вас, клянусь несравненной Иштар, никто за здорово живешь из города не выпустит. А обещания… Что обещания — вода.

На это разговор увял. Греки потеряли охоту подшучивать над хозяином. Они отвели Рахима в его спальню, заперли там, сами отправились на покой.

В ту ночь Подставь спину долго не мог заснуть. На сердце было тревожно. Три дня, а решения нет как нет. Оба его средних сыночка просятся в бой, однако спешить с этим не хотелось — не давала покоя неопределенность, которая заметно туманила обстановку. Мало того, что никто не мог предугадать, как поведут себя греки, но и среди самих заговорщиков не было полного согласия. Если таких ухарей, как сыновья Набузардана Набай и Нинурта, не надо было уговаривать — они сами рвались посчитаться с правителем, то опытные, умелые вояки, без которых вообще нельзя было начинать дело, чесали затылки. Слишком опасным казался план, предложенный Рахимом. Вдруг не удастся вырваться из каменного мешка, в котором их должны были якобы разоружить стражники Закира? Что произойдет, если сирийцы окажут решительное сопротивление? Таких «если» можно было много отыскать. Но главным «если», редко упоминаемым, но очень беспокоившим всю армейскую массу, являлась судьба царя. Поднять руку на сына Навуходоносора большинство полагали недопустимой, наказуемой дерзостью по отношению к тому, кто олицетворял царственность и величие Вавилона. Его всего лишь надо поправить, указать, как должен вести себя правитель, убрать чужаков из дворца, поручить Нериглиссару возглавить поход — тогда в городе и стране вновь воцарится мир, спокойствие и процветание. С другой стороны, в планы сильных и храмовой верхушки никак не входило оставлять Амель-Мардука в живых.

Вот тут, вздыхал Рахим, и вертись. Подставь спину и сам полагал, что с Амелем необходимо покончить раз и навсегда, но как быть с сыновьями? Со своей кровинкой? Ладно, Рибата отставили, но как обезопасить Зерию и Хашдайю? Особенно Хашдайю, который рвался в группу Набая. Старший сын Набузардана во многом напоминал Рахиму своего дядю Шаник-зери. Набай был нагл, бесстыден, спесив. Этот ни перед чем не остановится, и, как ни крути, но Рахим в самой середке мыслей тоже полагал, что проливать кровь сородича небожителей — дурной знак. Наказание последует неотвратимо. Рано или поздно. От него не спрячешься, спасение не отмолишь, не возместишь щедрыми жертвоприношениями.

Однако и обезопасить сыновей, вывести их из игры, он не мог, слишком далеко зашло дело. Долго, во тьме, в бессоннице, он прикидывал и так и этак. Превосходство в силах, неслыханно щедрая награда не могли в полной мере успокоить тех, кто согласился сыграть в поддавки с Закиром. Здесь могла помочь только твердая решимость всех участников довести дело до конца, — та, обычно невысказываемая уверенность, что если придется гибнуть, то все, как один, скопом. Иного не дано. Он обязан предъявить своих сыновей как последний самый убедительный довод. Прикажет защищать их в бою.

Утром он вызвал их обоих, приказал сидеть. Зерия согласился сразу, а вот на Хашдайю пришлось прикрикнуть.

— Забудь о Набае. Пойдешь со мной.

Хашдайя разгневанно зыркнул на отца. Рахим помолчал, потом объяснил.

— Послушай Хашдайя, запомни на всю жизнь — не дело шушану даже в мыслях поднимать руку на царя. Кто ты есть? Тебя из глины боги слепили, а царь — родич небожителям. Пусть другие испытывают судьбу.

Он не стал договаривать, что самое последнее дело для солдата поднять руку на своего командира, и безмерное зло — покуситься на того, кто облачен в царственность. Боги никогда не простят подобную дерзость. За других, втайне убеждал себя Рахим, он не ответчик. Если Набай настолько глуп, что решил лично расправиться с тем, кто носит корону, это его дело. Он сам себе голова, у него есть окорот в лице Набузардана, поэтому в присутствии бойцов из второй группы он насчет того, кто вправе посчитаться с родственником богов, а кто нет, помалкивал. Однажды, подпоив греков и тайно покинув дом, декум показал Набаю, где находится вход в устье подводного туннеля. Темной ночью сплавал с ним, отыскал отверстие. Действительно воды там было по шею, однако дно твердое, устойчивое, брести можно. На том счел свою задачу исчерпанной. В любом случае проникновение в пределы дворцовой крепости такого количества вооруженных людей должно было спутать карты страже, а может, и привести ее в замешательство.

Вопрос заключался в том, как должны поступить «быки» из второй группы, если в висячих садах их встретят вооруженные, облаченные в бронь греки?

Кое-что, они, конечно, смогут. По крайней мере, отвлекут внимание охраны и дадут время воинам Нериглиссара войти во дворец. По мысли Рахима, все равно без эмуки отборных, которая обязательно должна была прорваться во внутренние дворы, ничего не выйдет.

Это очень мало — три дня. Завтра оба грека, с которыми он только что так тепло поговорил, протрезвеют, к вечеру задумаются, на следующий день поделятся тревогой с товарищами. Хорошо, если только на следующей неделе наемники отважатся потребовать у Никандра ответ, что будет с ними, если злоумышленники возьмут верх? И отпустит ли царь Амель-Мардук свою стражу, если он разгромит мятежников? Тогда Никандр придет к нему, Рахиму.

Это слишком поздно.

К утру стало совсем тоскливо. Заныла печень от темного, смешанного с сикерой пива, ей стало неуютно в утробе. Это была плохая примета. Вспомнилась юность, уход в армию, плен под Каркемишем, ожидание раба Мусри, который обязался доставить добытое в бою домой в Вавилон, брат Базия, рискнувший поднять руку на царя.

Одна надежда на богов!

Нериглиссар, Набузардан и другие сильные, а также сангу, эну,[857] жрецы-пасису, макку, бару уверяли, что вся троица богов-основателей верхнего мира — Эллиль, Эйа Ану, а также могучий, единовластный создатель мира Мардук, его соратники Шамаш, Син, Иштар, Нинурта, Адад, Нергал и другие попечители и хранители Вавилона на их стороне.

Возможно, их усилиями так быстро проросло зерно, брошенное Рахимом в души наемников. Оказалось, что среди греков тоже нашлись сметливые и понятливые люди, особенно из философов. Эти очень скоро учуяли, что в городе и дворце запахло жареным. Зачем мертвому серебро? Этот вопрос теперь всерьез волновал наемников, и на следующий вечер декума проводили домой уже не два, а три стража, один из которых являлся таксиархом[858] и помощником Никандра.

Это был высокий, высохший до костей воин, возрастом, по-видимому, подстать Рахиму. Наемники всегда славились скупостью, а этот грек, облаченный в подогнанный по фигуре бронзовый, украшенный гравировкой панцирь, нарядный, поблескивающий на солнце шлем с гребнем из подстриженных гусиных перьев, в наброшенном на плечи алом плаще, — расщедрился на хорошее сирийское вино. Добравшись до дома, Рахим сдал обоих рядовых на попечение Нупты, которая всегда сытно и вкусно кормила приставленных к мужу стражей, а сам хозяин и помощник Никандра расположились в подсобке, подальше от жилых покоев. Рахим вскользь упомянул, что в обычаях горожан располагать жилые покои как можно дальше от входной двери, и так уж получилось, что гостиная, в которой ему было бы не стыдно принять гостя, упиралась в стену, разделявшую жилище декума со строением Икишани. Сколько дырок в стене навертел сосед, ему не известно, но лучше устроиться в подсобке, тем более что там прохладно и припасы под рукой.

Грек кивнул, коротко спросил, куда идти, и молча направился в ту сторону.

Подсобка оказалась просторным помещением с низким потолком. Здесь густел полумрак. Вдоль стен торчали горлышки зарытых в землю больших глиняных сосудов. Рахим и гость устроились на циновках и подушках, которые приволокли рабыня-старушка Нана-силим, а также два молчаливых молоденьких раба. Затем она же возложила круглую столешницу на низкий треножник и собрала закуску.

Сначала Рахим предложил гостю осушить фиалы. Закусив свежими огурцами и домашним хлебом, они тут же вновь наполнили бокалы, принялись болтать о том о сем. Рахим поинтересовался, как идет служба. Спросил, почему греки предпочитают работать в сражении короткими прямыми мечами. Гость объяснил, что изогнутое лезвие хорошо для резания, а в рукопашной, в самой толкотне, лучше действовать коротким колющим клинком. Это кому как сподручнее, возразил Рахим. После третьего тоста грек, наконец, назвал свое имя — зови меня Кратоном — и заявил, что они с Рахимом давние знакомые.

Хозяин удивленно глянул на гостя.

— Да-да, Подставь спину, — подтвердил Кратон. — Когда Закир приказал спустить тебя в подвал, я сразу вспомнил твою плешивую голову. По твоей милости я лишился брата. Помнишь сражение под Пелуссием, когда мы дали вам прикурить? Я ведь принимал в нем участие. И брат тоже. Помнишь фалангу, которую ты заставил перебраться на другую сторону оврага?

Рахим оледенел, однако вида не показал — кивнул и выжидательно посмотрел на гостя.

— Если бы ты не спохватился, — усмехнулся Кратон, — и Нериглиссар не заставил нас сменить позицию, мы в момент детально раздолбали бы всю вашу вонючую халдейскую свору. И брат остался бы жив. Я не виню тебя, нет… Это война. Просто я напомнил об этом, чтобы ты знал: как только Лисандр и Гермотим сегодня доложили мне, о чем ты здесь вчера трепался, я сразу смекнул — такой человек как Рахим-Подставь спину зря языком молоть не будет. Мы обсудили этот вопрос с Никандром. Он сначала разгневался, потребовал арестовать тебя. Тогда мы спросили — где надежда, что в том случае, если в городе начнется заварушка, мы живыми выберемся из Вавилона? Пусть объяснит детально, как на духу. Он не смог, тогда мы решили расспросить тебя. Мы ждем ответа. — Кто мы? — поинтересовался Рахим. Командиры сотен — таксиархи, лохаги, заслуженные вояки из додекадархов имеющие право голоса на военном совете.

Рахим ответил не сразу. Сначала съел луковицу — с хрустом, с нескрываемым удовольствием. Без хлеба, даже сушенными финиками не стал заедать. Потом ответил.

— Я вспомнил тебя, Кратон. Помнится, в те дни, когда я со своим кисиром охранял границу на Синае, ты пригласил меня на симпозиум. Удивляюсь, неужели ты до сих пор носишь копье? Столько лет прошло, мог бы и осесть где-нибудь в Дельте. Там, говорят, ветеранов привечают. Не то, что здесь.

Кратон кивнул.

— Было, все было. Завел поместье, семью, два сына подрастали, — он хмыкнул, прочистил горло и продолжил в прежнем, доверительном тоне. — Потом в стране началась заварушка. Амасис пошел войной на Априя, прежнего нашего фараона Жестокий был человек, гореть ему в Аиде… Меня нарочным вызвали. Давай, мол, Кратон поспеши, помоги Априю. Сердцем чуял — не ходи, возраст не тот, но вот сдернула меня с места злая сила. Битву мы проиграли. Явился домой, вместо поместья одни головешки. Это сосед мой в Дельте подсуетился. Жену взял в свой дом, ребят продал в рабство. Куда, не знаю. Я на него с копьем, да только тем, кто в ту пору оказался на стороне Априя, не стоило размахивать оружием. Еле ноги унес. Остался я один-одинешенек. Решил на меч бросится, но удержал меня мудрый старик из евреев. Он пешком топал в Египет спасать своих. Звали его Иеремия.

Рахим не удержался и порывисто схватил гостя за руку.

Тот вздохнул.

— Вот и Иеремия меня также за локоть придержал. Не спеши, сказал, не гневи Господа нашего. Он за всеми детально присматривает, велика Его милость. Не спеши, говорит, а-а?.. Мы разговорились, ночь просидели возле пепелища, порассуждали о том о сем. О звездах, например. Они у нас над Пелуссием висят низко, каждая с кулак. И все они — Его творенье.

Рахим опустил голову, спрятал глаза. Замолчал и пентарх.

— Мудрый был старик, — наконец выговорил халдей. — После взятия Урсалимму отказался ехать в Вавилон. Заявил Навуходоносору — надо, говорит, сохранить слово Создателя. Царь спросил, почему ты, святой человек, не желаешь сохранять его слово в Вавилоне? Он ответил, что желает быть со своими людьми. Значит, верно говорили, что он вместе с иври в Египет подался.

— Да, — тем же тихим голосом подтвердил Кратон. — Там, в Египте, и сгинул. Если бы я знал, Рахим, — с необыкновенной, неожиданной горячностью воскликнул грек, — я бы не пустил его. Кулем повис бы на нем, закричал бы не ходи!

— Не удержал бы, — с трудом выговорил Рахим. — Таких не удержишь. Может, он уже в райском саду, у Яхве за пазухой отдыхает.

— Награди его, Господин наш, вечным покоем! — выдохнул грек.

Некоторое время он с натугой сопел, потом смахнул соринку из глаз, поделился с хозяином.

— Он о тебе тоже упоминал. Говорил — Кратон, ты не один такой. Много вас, кто верит и не верит. Будешь в Вавилоне, отыщи Рахима-Подставь спину, он поможет. Спроси, сохранил ли он слова, что наговорил мне Господин в дни погибели Иерусалима?

— Храню и помню, — откликнулся декум.

— Я ему ответил, что халдейский воин по имени Рахим-Подставь спину мне знаком, по его милости я брата лишился. Он объяснил, что Рахим здесь не причем, на все воля Господина. Не ищи, говорит, Кратон, соринку в глазу ближнего твоего, когда у тебя самого бревно торчит. Во-о как! Рахим ли виноват, что вокруг злое да злое. Он сам, небось, воет от тягости жизни, не знает, как быть, куда глядеть, кого слушать. Вот и сообрази, Рахим, как меня в сердце ударило, когда я увидал, как тебя в пыточную тащат. Спросил, за что? Ответили, просто так, для порядка, ведь что-то недозволенное за ним так или иначе числится. Я к тебе долго приглядывался, к порядкам, заведенным в вашем городе, и скажу, как на духу — вы верное дело затеяли. Недаром нас с тобой Господин свел. Неспроста это.

— Это точно, это неспроста. Велик его гнев на тех, кто прозябает во тьме, но и нет предела его милосердию для тех, кто рад исполнять завет, да не нам он даден. Не в зависти дело, а в нежелании ужиться. Мне, халдею, с иври, тебе со мной, мне с царем — тот спит и видит, как бы половчее с меня шкуру снять. За что? За то, что верно служил, что сил не жалел? Много ли я прошу? Оставьте в покое, и ладно.

— Скажи? — неожиданно загорячился Кратон. — Старик знал, что мы встретимся? Он ведал, что с тобой случится, что со мной случится? Ведь он предупреждал о встрече. Вот мы встретились, а ты, оказывается, мне угрожаешь. Пугаешь смертью, если я буду верен своему долгу? Я не в обиду тебе это говорю, просто хочу понять — неужели это так необходимо, чтобы один из нас непременно пустил кровь другому?

— Я не пугаю, — ответил Рахим. — Мне ли тебя пугать. Видно, хождения твои были угодны Создателю, раз он привел тебя ко мне. Эх, Кратон, — декум порывисто вздохнул. — Иеремия учил, что Бог есть не только Создатель, Вседержитель, Судия — он прежде всего Любовь. Он водит человеков, указывает путь, назначает встречи, обещает подмогу. Но с какой целью? Чтобы в сердце любовь проснулась, чтобы ощутили мы в другом брата. Там мне кажется. Какое тебе дело до сумятицы, что началась в Вавилоне — но нет, он все-таки привел тебя сюда, принудил нас встретиться, решить наши земные дела под его пристальным взглядом.

— Выходит, так, — развел руками грек.

— Значит, Иеремия сказал, что я должен тебе помочь. Не знаю, чем я могу подсобить тебе, когда здесь все завертится. Вот что я скажу, Кратон, честью своей торговать — последнее дело, но если вы, пришлые, прольете нашу кровь, вам не уйти живыми из города. Не забыл, каков был Навуходоносор, бич Божий?

Грек кивнул.

— Так мы его дети и головы на плахи безропотно не положим.

— Благодарю за совет, — откликнулся Кратон. — Если мы выполним твое условие, нам позволят уйти из города?

— Я постараюсь как можно быстрее разузнать об этом. Но гарантии будут весомее, если ты и твои люди поможете нам.

— Этого не будет, Рахим. Кто нам потом доверится? Кто наймет?

— Ясно. Значит, до завтра, — он на мгновение задумался, потом предложил. — Знаешь, Кратон, я бы на месте Никандра пустил вперед сирийцев. Вообще, пусть Никандр предупредит своих бойцов, чтобы те не спешили хвататься за копья или обнажать мечи. В этом-то вы вольны.

— Мы подумаем над твоим предложением.

Кратон не стал запирать Рахима в спальне. В самую полночь Подставь спину выбрался на крышу. Что-то после этого разговора в его душе обломилось. Страстно захотелось действовать, бежать, рубить, только чтобы поскорее закончилось это гнетущее, вгоняющее в оцепенение ожидание.

Вспомнилась Луринду. Нур-Син, не в пример своему папаше, с уважением и любовью относился к супруге. Это радовало. Печалило, что был он четвертым сыном и не мог рассчитывать на наследство. Рахим прикинул, может, незаметно выбраться из дома и предупредить их, чтобы на эти три дня заперлись в доме и нос на улицу не высовывали. Но как добраться до них, они жили на другом берегу Евфрата. Мост уже разобран, наплавной разведен, а лодочники такую цену заломят, что только держись. Может, завтра?..

Небо было ясное, от края и до края усыпано звездами. Каждая из них служила прибежищем тому или иному божеству. Небесная сила была велика, но все они, с горечью подумал Рахим, всего лишь дети того, кто простер крылья над миром. Эта мысль, колыхнувшаяся вслед за ней вера, заставили его вздрогнуть. То ли воочию, то ли померещилось, но он ощутил на себе взгляд. Кто-то величавый смотрел на него с надеждой и любовью и, казалось, хотел погладить по голове. Этого взгляда хватило, чтобы разрушить последние сомнения, обнажить душу, отдать ее — всю печень! — тому, кто научил, свел с таким же уверовавшим, наградил братством.

Рахим заплакал от отчаяния. Он бы взмолился, но не знал, как это делать, какие здесь нужны слова. Одно только билось в голове: «А Господь Бог, великий царь, есть истина. Он есть Бог живой и Владыка вечный. От гнева его дрожит земля, и народы не могут выдержать негодования его».

Спросил:

— Господи, научи, как жить?

Вспомнились слова, часто повторяемые Иеремией.

«Вот как говорил Исайя: «Не желай ближнему своему того, чего не желаешь себе».

Спросил:

— Господи, научи, как уверовать в тебя.

Вспомнились слова, часто повторяемые Иеремией.

«Не ходи за суетой, не служи идолам, не твори себе кумира под всяким ветвистым деревом и на всяком высоком холме. Не поминай Его в суете. Не убий. Не прелюбодействуй. Не кради. Не возводи напраслину на ближнего своего и не желай ни дома его, ни жены его — ничего, что у ближнего твоего».

Так и простоял на коленях до рассвета. С первыми лучами солнца пришло знакомое по прежним ожиданиям битвы спокойное ожесточение.

Будь, что будет!

С именем Господа нашего, Мардука-вседержителя да победим!

Глава 13

Два следующих дня заранее подготовленные отряды размещались в городе на заранее условленных местах. В группу, возглавляемую Рахимом, которую декум должен был завести в каменный мешок и где стража разоружит якобы ничего не подозревающих заговорщиков, вошли воины из его бывшего пограничного кисира, а также такие умельцы, что не приведи Создатель встретиться с ними на ночной дороге. Все эти часы они провели на одной из близлежащих к городу вилл — тренировались в лазании по стенам, метании ножей, стрел, камней, учили Зерию и Хащдайю прикидываться дурачками, без шума, одним движением всаживать нож в основании шеи — так надежней, в прыжке сверху. Обсуждали, как бы половчее взобраться на стены накопителя, устроенного в подсобных воротах, ведущих в главный — парадный — двор комплекса. Отряд почти поголовно состоял из тех, кто когда-то входил в дворцовую эмуку и это место им было знакомо как свои пять пальцев. Подсобный проход позволял быстро выбираться в город, минуя главные дворцовые ворота. Когда пришел срок и начало смеркаться, принялись прятать под просторные хитоны длинные кинжалы, пращи, веревки, крючья, за спинами мечи, которыми придется работать после того, как им удастся вырваться из каменного мешка, нацепили оружие, которое заговорщики должны были сложить по приказу охраны. Стражники сначала будут торчать на верхотуре, и в сумерках им будет трудно разглядеть, все ли оружие сдано. Кое-кто должен был пронести луки и стрелы, чтобы сбить со стен охрану. Стены в этом месте были невысоки — на то и был расчет, а также на неуклюжесть и трусость сирийцев и молчаливое неучастие греков. Если не повезет, будут сражаться до последнего — в любом случае они оставят семьям столько серебра, сколько не смогли нахватать за все предыдущие походы.

Опыт подсказывал Рахиму, если греки будут соблюдать нейтралитет, то особых трудностей при исполнении задуманного не возникнет. Сирийцы за время, проведенное в Вавилоне, выказали себя на удивление похотливыми недотепами, жадными до побочных доходов вояками, которым было все равно, из чьих рук кормиться. Прибавьте внезапность, умение, нахрап, знание дворцовых переходов — все складывалось в пользу нападавших. Еще одно доказательство, что дело выгорит, Рахим привел за час до того, как якобы обманутых заговорщиков должны были впустить в пределы крепости. Рахим объявил, что с теми, кто будет защищать дворец, правителя не будет. Это был существенный момент, так как вавилонская армия была приучена к тому, что царь, точнее, Набополасар и Навуходоносор, всегда лично принимал участие в деле. Не в том смысле, что цари тоже стреляли из луков или работали мечами, хотя Навуходоносор, например, и рубкой не брезговал, но всегда видели все, что происходит на поле битвы. Им не требовались наблюдатели и соглядатаи, чтобы раздавать награды и наказывать трусов. Декум объяснил, что Амель намерен ожидать известий в своих покоях, так что его царственность не будет подгонять стражников, и те при виде приставленного к горлу кинжала вряд ли станут горячиться из-за внезапной перемены обстановки.

— Обещайте им жизнь, потом режьте как ягнят, — наставлял он своих бойцов. — Только не давайте им опомниться.

Воины Кудурру, приученные к тому, что царственность Навуходоносора была с ними в самых трудных обстоятельствах, встретили это известие на ура. К тому же воинам было официально обещано, что здоровью царя Амель-Мардук ущерба по мере возможности нанесено не будет. Правда, поклясться в этом Рахим отказался, однако уверил товарищей, что сильные, участвующие в заговоре, побеспокоились насчет охраны царя.

Вторая группа, которую должен был вести старший сын Набузардана Набай, хоронилась на противоположном берегу Евфрата, называемом Пуратту, в одном из принадлежавших Набузардану домов. Здесь же постепенно скапливались и прятались до пятидесятка отборных воинов из бывшей дворцовой эмуки, которой когда-то командовал Набузардан. Все, кто попал в этот отряд, относились к отпрыскам лучших родов Вавилона.

С наступлением ночи группа Набая должна были перебраться на левый берег Арахту, отыскать устье подземного канала, обнажившегося к тому моменту на высоту человеческой головы, добраться до водоприемного бассейна, выбраться наземь, найти гробницу Амтиду, войти в тайный ход, начинавший за статуей богини Инанны и покончить с Амелем. Этих — сыновей Набузардана, а также воинов, испытавших нестерпимое унижение, сопровождая в Палестину возвращаемых иври, — не надо было убеждать, что мертвый лабасу лучше, чем живой. Пятидесятку гвардейцев было также приказано попытаться захватить и удержать ворота, ведущие на центральный двор, а также в случае необходимости помочь первой группе.

Утром решающего дня в Вавилон скрытно вошла отборная эмуку Нериглиссара. Солдаты были одеты запросто — кто вез на рынок чеснок, кто лук, кто фрукты. На больших арбах под ворохом соломы провезли оружие. Впрочем, оружия и в городе хватало.

Агентам Набонида, находившимся во дворце, было предписано попытаться захватить главные ворота, открыть их и впустить эмуку в пределы комплекса.

* * *
В полдень забегавшийся, невыспавшийся Набонид доложил царю, что все приготовления закончены. Теперь дело за гарнизоном дворцового комплекса. При этом царский голова позволил себе посоветовать царю приказать сирийцам и грекам до темноты сидеть в казармах, чтобы не вспугнуть заговорщиков. На места их лучше развести с окончанием стражи мерцания, когда ночь опустится на город. В темноте и удвоить караулы.

Амель-Мардук согласился. Потом неожиданно объявил, что будет ждать известий в парадном зале, сидя на троне — пусть там зажгут факелы. Набонид даже в лице сменился. Он бросился к стопам повелителя, убеждая его, что, несмотря на то, что все под контролем, лучше поберечь свою царственность и переждать события в собственных апартаментах под усиленной охраной из особо доверенных людей. Зачем испытывать судьбу? Боги желают, чтобы жизнь царя ни на единое мгновение не подвергалась опасности. Закир, присутствовавший при встрече, после короткого раздумья поддержал Набонида. Не возразил и Никандр. Тот вообще старался держаться в стороне, помалкивал и слушал. Между тем его люди весь день волокли в казармы сено из конюшен, а также глиняные сосуды с наптой, причем все эти припасы они заготовляли в неумеренных количествах.

Амель-Мардук вздохнул и, призвав богов в свидетели, заявил, что сам готов взять в руки меч и покарать злоумышленников, однако возложенное на него бремя царственности не позволяет ему так легкомысленно распоряжаться своей жизнью, поэтому он решил последовать совету. Затем перешел к текущим государственным делам и поинтересовался, как подвигается подготовка послания к египетскому фараону с предложением вечной дружбы и совместной борьбы против восточных варваров. Набонид доложил, что группа писцов под началом Нур-Сина сразу переводят текст на египетский язык. Работают день и ночь. Он обязал их закончить послание к завтрашнему вечеру.

Царь остался доволен. В тот день у него впервые за эти почти два года, что сидел на троне, было легко на сердце. Даже печень вела себя смирно. Страх, неуверенность, не покидавшие его все эти месяцы, отступили. Завтра он проснется полновластным правителем, способным казнить и миловать без всякой оглядки. Никто не посмеет упрекнуть его, накричать на него, съязвить, бросить вслед что-то непотребное. Это казалось несбыточным счастьем. Первым делом он накажет непослушных, затем заткнет пасти обидчикам, далее, как утверждает Седекия, человеческое быдло само склонится перед ним.

Во второй половине дня Амель-Мардук обошел со свитой дворцовые кумирни и лично возложил к изваяниям покровительствующих Вавилону богов хлеб, головки лука и чеснока, окропил их темным пивом. Не поленился посетить усыпальницу деда Набополасара и отца и уделить им немного пшенной каши и мяса. В первый раз решился прийти к их могилам и спросить предков — на верном ли он пути? Прислушивался долго, однако в душе было пусто и гулко. Неожиданно в памяти прорезалась игривая песенка, которую в те дни распевали в вавилонских кабаках: «Куда суешь ты руки, неугомонный?..»

Мелодия была не ко времени, но Амель-Мардук здраво рассудил, что, может, подобная игривость, уместна? Стоит ли умничать под взглядами отеческих богов, с нетерпением ожидающих, когда же он расправится с замыслившими злое.

Напевая про «неугомонного», он направился в свои покои. У дверей спальни приказал не беспокоить его по пустякам. Пусть тот, кто явится сообщить о главном, воскликнет: «Свершилось, государь!»

Непременно «свершилось, государь», — иначе он прикажет наказать посланца. Поразмыслив, решил послать приглашение первой супруге — пусть она станет свидетельницей великого события, потом раздумал. Что за свидетель из женщины! Потом начнут шушукаться в гареме, все переврут, начнут хихикать и насмехаться. Нергал их побери! Следует позвать кого-нибудь из серьезных, государственных мужей, чтобы тот мог дать совет, подсказать.

Он подошел к двери и приказал привести Седекию.

Пророка привели не скоро — тот сначала пытался отговориться, ссылался на нездоровье, потом начал отбиваться, однако воины-сирийцы, откровенно недолюбливавшие мелочного, придирчивого старика, подхватили его под руки и поволокли на царскую половину. Седекии осталось только покориться судьбе и поджать ноги.

По знаку царя, Седекию усадили в кресло. Он и здесь порывался встать, принялся ощупывать подлокотники, однако услышав голос правителя, сразу затих. Царь махнул рукой, стражники вышли. Все равно беседа не складывалась. Пророк отвечал невпопад. Он все прислушивался, словно ждал чего-то, потом к изумлению Амеля-Мардука попросил темного пива, сразу осушил полный кувшин и быстро осовел.

Скоро за окнами спальни смерклось, во дворец вползала дремотная тишина. Ни вскрика, ни звона оружия, ни ударов в большой войсковой барабан…

Ожидание утомило царя. Он поудобнее устроился в мягком кресле, смежил веки и погрузился в сон.

Набонид, расположившийся в своих дворцовых апартаментах, отдал последние приказания посвященному во все детали заговора писцу, выпустил его через тайный ход и подошел к окну. Проем выходил на административный двор. Прямо угадывались глухие стены дома стражи, впритык к ним были пристроены громадные казармы, в которых размещались сирийцы и греки. За ними складские помещения. Выше, заслоняя потускневшее небо, громоздилась цитадель, куда сейчас, должно быть, втягиваются воины Рахима. Башни темными угловатыми глыбами нависали над тем местом, где были устроены ворота, ведущие на парадный двор. Там в темноте уже должны таиться его люди с кинжалами в руках. Им приказано с тыла помочь отряду Рахима захватить ворота. Другие запрут в казармах греков и сирийцев. Конечно, если чужаки попробуют вырваться из западни, они сумеют разбить двери и выбраться во двор, но, судя по последнему, заполненному умолчаниями разговору с Никандром, греки особого рвения в эту ночь демонстрировать не намерены, а с сирийцами воины Рахима и Нериглиссара разберутся быстро.

Пронзительные вопли со стороны служебных ворот разорвали настороженную, хлипкую тишину. Следом под окном замелькали факелы, взад и вперед забегали люди, по верхам крепостных стен стража тоже понесла огни. Набонид поднял руки ладонями вверх и обратился к молоденькому, едва проклюнувшемуся на небесах месяцу.

— К тебе взываю, Всевидящий! Твоей волей живу, твой удел оберегаю…

Он долго что-то бормотал, потом отер лицо, решительно повернулся, облачился в панцирь, надел и застегнул налокотники и поножи, натянул каску и направился в спальню, из которой был проделан ход в одну из крепостных башен, охранявших главные ворота. Там его поджидали два самых верных, доказавших свою преданность раба. На всякий случай. Об этом ходе не знал никто во дворце. Даже Навуходоносор не догадывался, что его секретарь имеет возможность в любую минуту незаметно выбраться из дворцового комплекса.

* * *
Рахим и его люди через чуть приоткрытые внешние подсобные ворота медленно, один за другим, вошли в накопитель. Как только весь отряд втянулся внутрь, внешние створки сомкнулись. Оказавшись перед запертыми внутренними воротами, ведущими на главный двор и обнаружив, что створки, через которых их пустили в каменный мешок, сошлись, заговорщики первым делом тоскливо и истошно завыли. На приказание сдаваться они ответили нестройными криками, что повинуются, затем взмолились о пощаде. Закричали, что всегда были верны великому царю. Выли так искренне, что Закир, прятавшийся за зубцом на верху стены, решился высунуться. — А теперь чего же? — насмешливо спросил он. — Теперь Нергал попутал, — плаксиво ответили снизу.

Дядя царя приказал сложить оружие у створок, ведущих во двор, а самим отойти подальше и построиться вдоль стен, на что снизу откликнулся Рахим.

— Как прикажешь, господин!

Начальник дворцовой стражи, откровенно говоря, до сих пор сомневавшийся в успехе подобного неслыханного предприятия, вдруг разом уверился, что птичка и в самом деле угодила в клетку. Все произошло, как и было задумано. Теперь заговорщиков разоружат, отведут в дом стражи. Затем в город выйдут заранее подготовленные отряды и начнут хватать тех, кто был внесен в списки. Завтра начнутся разборки, суды, торговля со жрецами, и, считай через неделю, вряд ли кто в городе посмеет дерзить ему, плевать на его желания. Наконец-то можно будет вволю поживиться…

Он вышел в проем между зубцами, осторожно выглянул из-за низкого парапета, ограждавшего верх низкой, в два человеческих роста стены и обнаружил что преступники, собранные стариком-декумом, покорно складывают мечи отдельно и копья отдельно. Щиты лицевой стороной приставляют к стенам. Зрелище было невиданное, он перегнулся и лег животом на парапет, чтобы получше рассмотреть свору глупцов и негодяев, решивших нажиться на нанесения ущерба царственности правителя Вавилона. В следующее мгновение в его горло впился наконечник стрелы, и он, не удержавшись, повалился вниз, на каменные плиты, устилавшие пол крепостного накопителя. Вслед за ним получили свое и воины-сирийцы, собравшиеся на стенах и с любопытством, уже без всякой опаски, разглядывавшие придурков, согласившихся за такую ничтожную плату рискнуть жизнями. Оставшиеся в живых опешили, отшатнулись от зубцов, и этого мгновенного замешательства хватило, чтобы преступники, метнувшие вверх железные крючья, начали взбираться на стены.

Все свершалось в какой-то изумительно неповоротливой тишине, пока один из стражников не обнаружил перед собой одетого в черное врага. Тот словно родился из темноты. Сириец завопил так, словно из него сердце вынули. Орал недолго, в следующий момент длинный узкий кинжал заставил его замолчать.

Скоро на стене уже орудовали воины из кисира Рахима. Сам декум, вмиг облачившись в панцирь, ощутив в руке привычную тяжесть боевого меча, бросился к внутренним воротам. Они уже начали открываться, правда, двигались не спеша — пришлось подналечь плечом.

Декум молча указал мечом на внешние ворота, затем на ворота, ведущие в дворцовый парк, и бросился в ту сторону. Сверху, с башен, их осыпали градом стрел. Пришлось на мгновение отступить, укрыться тени ближайшего здания. Со стороны казарм доносились жуткие вопли охраны. Его люди бросились к дверям, подперли их священными каменными быками с человеческими головами, навалили поверх все, что попалось под руку: каменные чаши, статуи, скамьи. Начали тыкать копьями в узкие оконные проемы. Наконец части дворцовой страже через боковые выходы и служебные проходы удалось вырваться во двор, они тут же рассыпались в поисках злоумышленников. Рахим одним ударом поверг наземь налетевшего на него сирийского воина, вонзил меч ему в брюхо. Тот жалостно вскрикнул и затих. Сирийцы отхлынули. Греков видно не было — видно, наглухо забаррикадировались в своих казармах. Рахим обратил внимание, что с той стороны не доносилось ни звука. Недолгая пауза сменилась новыми жуткими воплями, крики донеслись со стороны висячих садов. Стражники, не ожидавшие, что число заговорщиков будет так велико, вновь отхлынули к казармам. Там и затаились. В этот момент со стороны служебных ворот послышалось шарканье тысяч ног, неожиданно в той стороне разом грянули: «Эллиль дал тебе величье. Что ж, чего ты ждешь?..» Песня стихла также внезапно, как и родилась — видно, командиры приказали ретивым заткнуться. Зачем поднимать шум, к тому же не на врага они шли, а вступали в собственный царский дворец. Рахим огляделся, натянул на голову сирийский шлем и повел свой отряд к воротам в дворцовый парк.

Через распахнутые служебные ворота на парадный двор кисир за кисиром начали вливаться воины из отборной эмуку Нериглиссара. Сирийцы, опомнившись, скопом бросились им навстречу, их напор оказался на удивление силен. Тут же вспыхнула ожесточенная схватка. Заминка произошла возле ворот, ведущих в дворцовый парк. Здесь на часах стояла личная охрана царя. Сгрудившись в строй, соединив щиты, они отбивали наскоки легковооруженных заговорщиков.

* * *
Шум, звон оружия, вопли, доносившиеся из дворов дворцового комплекса, привели Амель-Мардука в столбнячное состояние. Несколько мгновений он то жмурился, то пялился в окно, пытаясь угадать, что происходит во дворце. Почему звуки битвы доносятся со всех сторон? Где Закир? Кто, в конце концов, командует всей этой сумятицей. Он попытался добиться ответа от мгновенно проснувшегося Седекии. Тот сжался в кресле, втянул голов в плечи. Амель принялся тормошить его, потом принялся бить по щекам — говори, что творится? Отвечай, ну?! Тот в ответ мямлил что-то невразумительное. Затем крики стихли, царь бросился к окну. Там и застыл — пытался разглядеть в темноте, что же творилось в его дворце.

Неожиданно дверь распахнулась, и в спальню ворвался один из сирийских начальников.

Амель пришел в себя и закричал во весь голос.

— В чем дело?! Почему без доклада?!

Сириец рухнул на колени.

— Государь, — торопливо заговорил он. — Измена. В дворцовом парке нам удалось поймать предателей. Они проникли со стороны реки.

— Я же говорил! — обрадовано вскрикнул Амель. — Я же предупреждал, что нельзя доверять Рахиму. Это его рук дело. Он, змей, провел их во дворцовый сад.

Царь немного успокоился. Пришел в себя и Седекия. Он и подал голос.

— Личности предателей установлены? — Да, господин. Мы поймали двоих.

— Кто они? — Сыновья Набузардана, Набай и Нинурта-ах иддин. — Где они?

— Их отволокли в подвал.

Царь, почувствовавший, что теперь, по крайней мере, хотя бы что-то стало ясно и есть повод распорядиться, приказал.

— Приведите их сюда.

Седекия вдруг соскочил с кресла, бросился в сторону говорившего, с разбегу на кого-то наткнулся, свалил его, случайно нащупал бороду и закричал.

— Господин, отдай их мне! Набузардан лишил меня зрения! Набузардан сгубил моих сыновей. Отдай их мне, господин!

Этот вопль вернул Амелю чувство собственного достоинства. Его слезно молили о милости — это было понятно. Не то, что крики на дворе. Кто кричит, зачем, по какому поводу, никто не может объяснить. Теперь его умоляют распорядиться судьбой пойманных преступников — значит, он должен распорядиться. Суд должен быть скорый и неотвратимый. Попался — прощайся с жизнью!

— Они твои, Седекия!

Стражники быстро приволокли Набая и Нинурту, поставили их на колени, схватив за волосы, задрали головы. Обнажили шеи.

Седекию подвели к пленным. Слепец коснулся плеча, перебирая пальцами, добрался до шеи, затем до горла. Погладил его, крепко сжал обеими руками, спросил.

— Ты кто?

Ответили из-за спины, баском.

— Это Набай, господин.

Зазвенело оружие.

— Где Нинурта?

Откликнулся тот же голос.

— Слева, господин. Рядом.

Седекия не отрывая пальцев правой руки от плеча вздрагивавшего, сильно потевшего Набая, потянулся левой рукой, нащупал волосы на голове Нинурты. Ощупал глаза пленника, нос, подбородок. Добрался до горла, нежно погладил адамово яблоко, затем откинул руку в сторону.

— Дай кинжал, — потребовал Седекия и раскрыл ладонь.

Кто-то вложил в его ладонь рукоять. Слепец, не желая терять соприкосновение с горлом Набая, жалостливо, со слезой в голосе, спросил.

— Нож длинный? Ассирийский?..

Тот же басок с некоторым раздражением ответил.

— Не-а. Обычный.

— А ассирийский есть? Такой длинный, узкий… — с той же слезливой обидой спросил Седекия.

Сбоку неожиданно донесся голос царя.

— Есть.

Завороженный происходящим, Амель вытащил из-под полы халата длинный, тонкий, блеснувший в дребезжащем свете ламп клинок. Вложил его в правую руку Седекии. Рот у слепца был открыт, из-под черной, прикрывавшей глазные ямки, повязки сочилась влага. Седекия решительно, оторвав руку от горла Набая, сорвал ее, принялся махать кинжалом из стороны в сторону, при этом кричал.

— Смотрите! Видите? Видите лезвие? Кровь на вашем роду, и мне отмщение! О, Яхве, благодарю тебя, что удостоил меня столь сладостного мига.

Старик нащупал голову Набая — лицо его исказилось. Пальцы сбежали к горлу, погладили отросшую щетину. Набай дернулся, странным образом всхлипнул, однако два стражника крепко держали его за плечи, а третий еще сильнее откинул голову назад. В следующее мгновение Седекия не спеша перерезал горло — обилие крови, хлынувшей из раны,удовлетворила его. Теперь он добрался до шеи Нинурты, нащупал глаза, продемонстрировал пленнику лезвие. На этот раз начал втыкать острие в кадык. Нажимал неторопливо, обеими руками, пока его ручка не коснулась шеи Нинурты. Тот все эти долгие мгновения рвался из рук стражников, потом пленник неожиданно обмяк, растянулся на полу. Кровь полилась из широко отверстой раны.

В наступившем молчании Седекия повернулся, принялся ощупывать воздух, видно, собирался вернуться в обжитое уже кресло, однако никто не протянул ему руки, никто не решился помочь ему. Внезапно в углу покоев послышался скрип, шорохи. С той стороны отчетливо потянуло затхлым сквозняком. Алебастровый, тончайшей работы вазон в человеческий рост упал на пол, со звоном раскололся. Заколебались язычки пламени в высоких светильниках. Следом толпа перепачканных в крови, распаленных, сопящих воинов ввалилась в помещение.

Царь повернулся в их сторону, в исступлении закричал.

— Опять без доклада?! Всех велю казнить! На кол, на кол!..

В следующий момент до него дошло, что воины появились совсем не с той стороны, с какой должны были доставить радостные вести. В свете многочисленных светильников, заправленных наптой, его заросшее бородой по самые глаза лицо внезапно исказилось. Как бы защищаясь, он успел вскинуть руки, ближайший к нему боец из тех, кто ворвался в комнату, ударил его мечом в грудь. Царь упал на пол. Кровь хлынула из открывшейся раны.

Все, кто были в комнате, оцепенели.

Кроме Седекии, который неожиданно резво присел на четвереньки, засеменил в угол, да так быстро, что никто не успел достать его мечом. На ходу он головой свалил подставку, на которой возвышался парный, матово светившийся в полумраке алебастровый вазон. Наид, во все глаза разглядывавший умиравших братьев, вдруг дико завопил и бросился на стражников. Те не приняли бой, отступили к дверям. Там застряли. Заговорщики догнали их и стали добивать прямо на пороге, затем схватка выкатилась в коридор.

В комнату из открытого тайного прохода вбежал Рахим, с ним еще несколько воинов. Декум осмотрел лежавшего на полу царя, вздохнул.

— Рахим! — закричал Наид. — Он убил моих братьев.

Он зарыдал, бросился к Набаю, принялся тормошить его. Рахим приблизился, присмотрелся — да, мертвее не бывает. Затем пожаловался.

— Зерию тоже ранили. В шею, стрелой. Тяжело, — и отвернулся от убитых.

После короткой паузы декум распорядился.

— Этого, — он ткнул пальцем в затихшего навсегда царя, — на кровать. Прикройте его покрывалом.

Следом схватил за плечо одного из заговорщиков.

— Ты за лекарем. Четверо в почетный караул. Остальным вынести убитых во двор. Никого больше не убивать.

Во дворе тем временем совершалось то, что обычно бывает, когда победители считают битву выигранной, а побежденные проигранной. На парадном дворе, где когда-то в славе восседал Навуходоносор, шла резня. Сдавшихся сирийцев сгоняли к крепостной стене, ставили на колени, руки приказывали класть на головы. Тех, кто медлил, убивали сразу. У остальных отбирали оружие, сдергивали с запястий и с голеней золотые браслеты. Если украшения не снимались, руки и ноги рубили. Жалкая участь постигла жрецов любви, попавших во власть бородатых, распалившихся от зверств вавилонян. Каждый старался поразить перепуганных визжащих юношей в зад. Мечи втыкали по самые рукояти. Кого-то уже успели приладить на копье, и острие пики торчало у несчастного из-за спины.

Ожесточение на ненадолго ослабло, когда во двор вынесли трупы Набая и Нинурты.

Воины собрались вокруг погибших. Набузардан с мечом в руке некоторое время возвышался над мертвыми сыновьями, при этом раскачивался взад и вперед и тихо подвывал. К нему приблизился Нур-Син, встал рядом, подпер плечом. Неожиданно вмиг постаревший «друг царя» направился к стене и ударом меча снес голову одному из пленных сирийцев. Те жутко завыли, принялись молить о пощаде. В этот момент к наблюдавшему издали за расправой, взгромоздившемуся на коня Нериглиссару подбежал молоденький декум и доложил, что греки отказываются открывать двери. Они заперлись изнутри, заявил он, и грозят поджечь дворец.

Набузардан встрепенулся, закричал: «Смерть наемникам!» и бросился на административный двор, к казармам, где затаились греки. Халдейские воины толпой бросились за ним. Туда же погнал коня и Нериглиссар, поспешили находившиеся возле него Набонид и сопровождавшие полководца офицеры.

Рахим успел опередить толпу, встал перед зданием, раскинул руки и закричал.

— Остановитесь! Они не причинили нам зла!

— Отойди, Подставь спину! — приказал Набузардан и принялся размахивать мечом возле самого лица Рахима.

— Государь, — старый декум с криком обратился к Нериглиссару.

Тот подъехал ближе.

— Государь! — продолжал взывать Рахим. — Я дал им слово! Они не пролили нашей крови.

— Кто ты такой, проклятый шушану, чтобы давать слово врагу! — продолжал наседать на Рахима Набузардан.

Нур-Син бросился к отцу, попытался удержать его руку.

— Прочь! — остановил его старик. — Или ты ляжешь вместе с братьями. Отдай их мне, Нериглиссар. Они будут принесены в жертву.

Нур-Син бросился к царю, склонился в пояс.

— Государь! Не позволяй Набузардану совершить поступок, о котором он будет потом жалеть. Мы не должны трогать греков. Задумайся господин, что случится, если они подожгут дворец. Кроме того, кто поступит к нам на службу, если мы перебьем наемников?!

Нериглиссар переменился в лице.

— Набузардан, прекрати! Твои сыновья будут похоронены с надлежащим почетом, я обещаю тебе…

— Послушай, Нериглиссар, — с убийственным спокойствием вымолвил Набузардан. — Либо ты отдашь мне этих ионийских ублюдков, либо я отказываюсь служить тебе. — Ты ставишь мне условие? — удивился Нериглиссар.

— Я требую свое! — решительно заявил Набузардан. — Я требую награды за одержанную победу.

— Ты требуешь слишком много, Набузардан. Твой сын прав.

Набузардан не ответил. Он застыл с мечом в руке.

Между тем воин приволок на административный двор хныкающего, жалкого Седекию.

— Вот этот, повелитель, лишил жизни сыновей Набузардана — сообщил он.

— И этого отдай мне! — потребовал Набузардан.

Теперь подал голос Набонид.

— К сожалению, Набузардан, мы должны и на этот раз отказать тебе. Этот человечишка является государственным трофеем. Мы должны иметь у себя запасного царя Иудеи, поэтому он останется жить.

— Нериглиссар, — спокойным, однако не предвещавшим ничего хорошего голосом спросил Набузардан. — Ты отдашь мне мое?

— Как решит государственный совет, Набузардан.

— Тогда прощай!

Старик вложил меч в ножны, повернулся и направился к главным воротам.

Все остальные намеченные мероприятия взял в свои руки Набонид. Он взял на себя труд оформить передачу власти. Тут же прямо у постели убитого царя, продиктовал Нур-Сину манифест, в котором сообщалось, что Амель-Мардук скоропостижно скончался (на этом месте Нур-Син вопросительно глянул на царского голову, тот решительно, кивком подтвердил — именно скончался) и боги одарили царственностью зятя Навуходоносора, славного Нериглиссара. Затем лично дал указания начальнику личной эмуку Нериглиссара, где во дворце расставить караулы, сколько кисиров отправить в город для обеспечения спокойствия. Напомнил, что необходимо срочно взять под контроль оба моста и берега Евфрата. Новый правитель приказал Набониду, чтобы тот проследил, чтобы до утра убрали дворцовые покои и дворы, вымыли плиты и стены, привели священное место в надлежащий вид, так как завтра во дворце состоится заседание государственного совета, а затем похороны прежнего царя. На этом формальности были закончены.

Рахим вернулся домой с первым проблеском зари. Прежде всего посидел у постели раненого Зерии, возле которого хлопотали два лекаря, приведенные Нана-силим. Лица у них были мрачные, тяжелые, вряд ли раненый дотянет до следующего вечера. У Рахима на смерть был глаз наметан. Вот и его дом скоро навестит Намтар. Явится за добычей. Тяжкая жертва, но как без нее. Набузардану тяжелее. С другой стороны, смекнул Рахим, теперь Нур-син второй сын и может рассчитывать на богатое наследство. Тоже неплохо. Семья спасена, завтра он разберется с Икишани. Может, пойти сейчас, пырнуть его мечом? Сегодня ночь беззакония. Завтра можно только пугать. Ладно, Нергал с ним, сил не было подняться.

Нериглиссар обещал Рахиму вновь взять его на службу, правда, здоровье уже не то, что ранее, но ведь новый правитель подберет ему какое-нибудь хлебное место. Как иначе?

К постели сына приблизилась Нупта, встала рядом, заплакала. Зерия кончался. В светильнике затрепетало пламя, затем погасло — видно, в комнату вошел посланец Эрешкигаль. Так и есть, вот и Нупта тоненько заголосила, зарыдала в углу Нана-силим, выходившая Зерию, когда тот едва не умер маленьким.

Сердце в груди сжалось с такой силой, что потемнело в глазах. Рахим обнял Нупту за пояс, покрепче уцепился за нее, поднялся, затем неверной походкой покинул комнату. Его нестерпимо клонило в сон.

С городских улиц доносились крики глашатаев, объявлявших о кончине царя. На крыше дома, где стояло ложе, ароматно запахло пахучей смолкой, которую привозили из Аравии — наверное, в храмовых дворах жрецы принялись разжигать ритуальные костры. Со стороны дворца доносился мерный топот, звон оружия — по-видимому, часть эмуку Нериглиссара вышла в город и начала занимать перекрестки, базары, храмовые дворы.

Рахим вытянулся на ложе. Теперь как назло сон не шел к нему. Может, потому, что встало солнце и все вокруг осветилось. Он долго смотрел в светлеющее звонкое, прозрачное до головокружения небо, пока слезы не заполнили глазные впадины. Вспомнился последний выдох Зерии, протяжный, изматывающий, с хрипотцой. Так ли оно бывает, так ли принимается за дело Намтар, Рахим не ведал. Ему стало совсем худо, сердце заныло с такой силой, что потемнело в глазах. Неужели злой дух решил, что раз уж довелось заглянуть в дом Подставь спину, то лучше сразу двоих увести? Зачем два раза шляться! Смех смехом, но в тот миг декум пронзительно и явственно ощутил, что жизнь прожита, что ему уже не встать, не гаркнуть на Нана-силим, что бы та побыстрее пошевеливалась, не погладить бок и левую грудь Нупты, его пчелки, с которой столько пройдено, пережито. Не натянуть на себя взятый с бою парадный панцирь с подвижными пластинками. Не взять кривой меч, выкованный в Дамаске. Надежней друга у него не было, с его помощью скопилась собственность, пришла слава, добыта честь.

Сердце нестерпимо жгла горечь. Навернулись слезы, когда вспомнил об ушедшем к судьбе Зерии. Мельком прошмыгнула мысль, что Набузардана никогда не позовут во дворец, но, впрочем, эта догадка не доставила ни радости, ни печали. Почувствовал облегчение, когда вспомнил о Луринду — может, успеет добежать, проститься с дедом. Впрочем, зачем? Он сделал все, что мог, теперь внучке не надо печалиться о том, как добыть хлеб для себя и своих детей, которых почему-то так и не посылал ей Господь. Что за наказание с этими женщинами, никогда не знаешь какого подвоха ждать от них! В любом случае он выполнил свой долг, пора на покой.

Но все эти мысли шли мельком, налетами, пока не вспомнилось море. Единственный раз в жизни ему довелось проплыть необъятной водной гладью. В молодости, в начале службы. По приказу Навуходоносора… Из Библа в Ашкелон.

Море напрочь сразило его, сухопутного парня. Гладь была неоглядна, и вокруг все вода и вода. Палуба покачивалась под ногами, от подобной непоседливости становилось страшно и весело. К вечеру погода сменилась, налетел шторм. Он взмолился, простер руки к небу, а бородатый финикиец, хозяин судна, богохульно ржал над молодым халдеем и указывал на него пальцем. Уверял, это не шторм, а легкое волнение. Рахим не отвечал, но звездное небо, тишину и светлую мглу вскоре опустившуюся на успокоившийся водный простор счел божьим знамением. Некоей тайной, в которой ему тоже доверили поучаствовать. Рахим с необыкновенной ясностью увидал дальний берег — полоска неведомой земли вдруг отчетливо обозначилась перед ним. Этим берегом было небо. В том и есть разгадка? Не подземные пропасти Эрешкигаль, не мрачные равнины нижнего мира, но именно небо — пронизанная сияющей голубизной ладонь Создателя. Небо кружило голову, звало к себе…

Ближе к полудню явился гонец из дворца с приказом явиться во дворец. Нупта едва растолкала мужа. Тот сначала долго ничего не мог понять. Наконец сообразил, кивнул, начал собираться. Сил хватило облачился в парадные доспехи, под них одел все чистое, по приставной лестнице спустился во двор, направился в выходу. Упал прямо на пороге. Бросились к нему, а он даже не вскрикнул, умер молча, покладисто. Сердце сломалось, так объяснила подругам внучка Рахима-Подставь спину Луринду, что означает «смоква».

Часть II Медное царство

Царство его разрушится и разделится по четырем ветрам небесным, и не к его потомкам перейдет… ибо раздробится царство его и достанется другим, кроме этих.

Даниил; 11, 4

Глава 1

Я, Нур-Син, сын Набузардана, внук Шамгур-Набу, потомок славного Ашурбанапала, составил эти записи по совету мудрого пришлого из иври, наби Иезикииля, наставника осевших в Вавилонии поклонников Яхве.

В прежние дни племя иври откололось от Страны двух рек и ушло на закат, в область Киннахи, иначе именуемую Палестиной или Ханааном. Повелением любимца Создателя, потомка Мардука Единосущного, царя Навуходоносора племя иври было возвращено на берега Евфрата. Теперь с воцарением в Вавилоне любимца Ахурамазды-Мардука, непобедимого воителя Кира, сына Камбиза, потомка Ахемена, племени Иезекииля позволено возвратиться в Палестину. Их предводитель Зоровавель обещал сохранить эти записи. Также уйдут на заднюю сторону верхнего мира и пергаменты, заполненные рукой сильного пророка Иеремии, хранившиеся в доме моей жены Луринду.

Но не все выселенные решили отправиться на родную землю. Многие остались в Вавилоне, и среди них постаревший Балату-шариуцур.

В месяце аяру мне исполнилось семьдесят лет. Сказал Син-лике-унини, и Соломон повторил — человек одинок. Когда Нергал в упор глянет на тебя из бездны, когда зычно вскрикнет, не будет у тебя ни сына, ни брата. Каждому приходит срок, и посланец подземного мира Намтар, что значит «судьба», берет тебя за руку и ведет мимо живых, и никто не подаст тебе руки, ни сын, ни брат.

Но бродить по земле лучше вдвоем, ибо если один упадет, другой поднимет товарища своего. Горе тому, кто упадет, и нет рядом никого, кто поднял бы его. Также, если лежат двое, то тепло им; одному как согреться? Нитка, втрое скрученная, не скоро порвется. Увы, нет со мной любезной моему сердцу Луринду. Увел ее Намтар в тот самый день, кода пали Врата небес. Зычно вскрикнул, и лишил меня радости жизни. Жизнь не веселит — суеты много. Куда не бросишь взгляд, все злое да злое. Мальчишкой мне довелось видеть непостижимого Навуходоносора, сына Набополасара, любимца богов и бича Божьего. Юношей я упивался величием Вавилона, зрелым мужчиной провел много дней в горах Персиды. На закате дней мне приходится быть свидетелем бесчинств пришлых и горевать о судьбе родного города, ограбленного войсками Дария, сына Гистаспа, потомка Ахемена.

Служанка рассказала, что вчера между воротами Гишшу и воротами Забабы рухнула часть внешней городской стены. То ли подмыли ее последние два обильные паводка, то ли никто за эти годы не удосужился подремонтировать Немет-Эллиль, только случилось неизбежное. Что построено, то должно упасть. Так было и так будет. Как реки текут в море, и не переполняется оно, потому что все возвращается на круги свои, так и творенья рук человеческих должны пасть, ибо красуйся они вечно, не нашлось бы на земле свободного места, где можно было бы поставить ногу.

Род уходит и род приходит, а верхний мир пребывает вовеки. Восходит солнце и заходит солнце и вновь спешит к месту своему, где оно восходит. Все возвращается на круги свои. Так говорю я, все повидавший Нур-Син.

Записи наби Иеремии достались мне после смерти уважаемого Рахима, прозванного Подставь спину. Знайте, любопытные, что умение подставлять спину под тяготы общего груза, во исполнения долга перед государем, а также на потребу благосостояния семьи — любезное богам бремя. Без него трудно выжить, выстоять, сказать самому себе — меня гнули, но не сломали. Так тамариск убеждал пальму — сколько не ходи ветер к югу, сколько не буйствуй на пути своем, но сменится ветер и помчится к северу. Ветер возвращается на круги свои, как речные воды, устремившиеся в море, возвращаются к истоку, ибо как иначе были бы полноводны потоки, орошающие верхний мир?

Умер Рахим в одночасье, на пороге дома в день траура и светлой радости. В месяц абу новым правителем вавилонян по воле богов стал зять славного Навуходоносора полководец Нериглиссар. В те поры я был приближен ко двору и, хотя мой покровитель, царский голова Набонид, уроженец Харрана, впал в немилость и на ненадолго ушел в отставку, меня новый царь некоторое время держал подле себя, пока его сын и наследник Лабаши-Мардук не настоял, чтобы и меня, «собаку и прихвостня Набонида» убрали из дворца.

Я покинул царский музей и утешил моего отца, славного Набузардана, разрушителя храма в Урсалимму, которому новые власти тоже предписали закрыться в четырех стенах и без особого разрешения не выходить на улицу, ибо на «сыновьях его кровь сына Навуходоносора, царя Амель-Мардука».

Старик отложил привезенное из Египта, тростниковое перо, некоторое время сидел, посматривал в оконный проем, сквозь который в комнату проникал утренний свет, печалился. Задул лампу — комната наполнилась робкими рассветными сумерками.

Светало на глазах. Скоро встало солнце, его лучи окрасили стены домов резким оранжевым цветом. Воздух затрепетал, заколебались дали. Открылись разрушенные строения, часто, грудами мусора и щебня перегородившие улицу. Их было много. С ярусов Этеменанки, где когда-то селились соколиные семьи, теперь громадной стаей поднялось воронье и неспешно, ордой двинулись в сторону окружавших город полей и садов.

Нур-Сину припомнилось, как сразу после переезда в городской дворец маленький Валтасар всполошил стражу, придворных и самого Амеля-Мардука. Ранним летним утром мальчишка вышел во двор со своим охранником Рибатом, отцом Луринду, взобрался на крепостную стену и принялся расстреливать из лука ворон, отдыхавших на башнях. Шум поднялся небывалый, стража не могла ничего поделать с расшалившимся юнцом, а тот, выхватывая у Рибата стрелу за стрелой, казнил ошалевших, каркающих птиц. Сам правитель в домашнем халате выскочил на подворье. Вид его не предвещал ничего доброго. Губы подрагивали, пальцы сжаты в кулаки. Полумертвый от страха начальник стражи объяснил ему, что «мальчишка, видно, сошел с ума».

Амель-Мардук молча махнул рукой Валтасару — спускайся, мол! Тот сбежал во двор, без всякого страха глянул на раскрасневшегося, сопящего царя, спросил первым.

— Сможешь попасть?

Он указал на усаживавшихся на крепостные зубцы птиц и протянул царю лук.

Амель хмыкнул, принял оружие, наладил стрелу, прицелился и выстрелил вверх. К радости мальчишки одна из ворон, пронзенная в середине туловища упала на плиты. Валтасар захлопал в ладоши.

— Молодец! Тебя ждет награда. Я попрошу своего брата, царя Амеля-Мардука достойно одарить тебя.

Амель-Мардук захохотал басом, во весь голос, потом бросил лук и принялся хлопать себя по ляжкам. Начальник охраны позволил себе изобразить сопутствующую улыбку. Только Рибат, огромный, широкоплечий, спокойно взирал на веселящихся царевича и правителя.

Наконец Амель-Мардук заявил.

— Я и есть царь. Ты больше не буди меня в такую рань. Я назначу час для стрельбы.

Он глянул на лук, начальник стражи поднял его, протянул царю, Рибат подал стрелу. Амель приладил ее в боевое положение, долго целился, выстрелил. Птица с пронзенным крылом упала на двор.

Царь приосанился, глядя на Валтасара, добавил.

— Когда будешь охотиться, меня позови. Ты понял?

— Да, царь.

Сказать по правде, все они — и Амель-Мардук, и Валтасар, и Нериглиссар, и сын его Лабаши, в сущности, были детьми. Испорченными, порой наивными, порой жестокими, случалось, великодушными, но по большей части мелочными и злобными, позабывшими о Единосущном. Как мне кажется, только Набонид в этой компании правителей мог считаться повзрослевшим мужчиной, то есть размышляющим о главном, но и тот, в конце концов, погряз в суеверии, забыл о долге, поддался детским страстям и особенно ненасытному греху властолюбия.

Более всех я жалел о Валтасаре. Мальчик был неплохой, податливый. Из него мог вырасти надежный правитель, опора и щит Вавилона, однако случилось иначе, ибо сказал мудрый правитель Урсалимму Соломон — всему свое время.

Время рождать храбрых, и время растить негодных. Время полниться здоровьем и время заражаться дурными болезнями. Время добиваться славы и время копошиться в пыли. Время добывать хлеб свой силой мышцы своей и разума своего и время искать пропитание подаянием и угождением сильным.

Мальчику потакали, допускали до него не мудрых и достойных, а пришлых сирийцев, которые научили его по-своему служить Иштар. Убедили царевича, что его воля — закон. Напугали его — остерегайся могучих и никогда не противься воле того, кто сильнее.

Не учили его — умей терпеть, но говорили — во всем виноваты другие, пусть они терпят. Умей согнуть спину и дождаться своего часа.

Боже правый, Мардук светозарный, разве так сгибал спину Рахим? Разве он подличал и клянчил, разве пакостил и доносил? Разве шел на смерть по принуждению, а не по выбору?

Вскоре после смерти и несуразно пышных похорон Амель-Мардука, меня отставили от воспитания царевича. В последний раз мне довелось увидеть Валтасара перед отправкой в Лидию, куда Нериглиссар по совету моего покровителя Набонида решил направить меня с тайным поручением. Это случилось через сутки после того, как Валтасар приказал облить раба сырой наптой и поджечь. Интересно стало, велик ли будет факел. Напта, как рассказывали очевидцы, разгоралась худо, сильно чадила, так что молодой раб скорее задохнулся, чем погиб от ожогов.

* * *
С тягостным чувством покидал Нур-Син родной Вавилон, с разочарованием и ожиданием беды. О том ли мечталось после гибели Амель-Мардука, после тожественных шествий, после объявления о подготовке похода, который должен был состояться сразу после празднования Нового года и уборки урожая. Объявить-то объявил, а на север отправился спустя два года после утверждения его правителем страны, ибо все — суета. Слова правителя тоже.

До начала празднования Нового года и коронации Нериглиссар только и делал, что проводил смотры войску. Повсеместно твердил о том, что вернулось прежнее, славное время, когда о государстве заботились Набополасар и Навуходоносор. Приказал выбить табличку к коронации: «В мое правление да будут вознесены боги небес и земли. Старики пусть танцуют, юноши поют, женщины и девицы радостно выполняют женское дело и наслаждаются объятиями. Пусть голодные насытятся, жаждущие напьются, нагие оденутся». Но издать указы, подтверждающие права на землю тех, кто находился в армии, а также запрет на продажу этих участков за недоимки, так и не успел. Отремонтировать стену Имгур-Эллиль возле ворота Солнца-Шамаша не успел. Достроить второй мост через Евфрат не успел. Отобрать имения у придворных, сохранивших верность прежнему царю, перехватить собственность, которая досталась ему после смерти Амель-Мардука, выдать замуж свою дочь за сына эконома храма Эзиды в Борсиппе дней хватило, а вот для того, чтобы ограничить своеволие ростовщиков и наказать тех, кто гнал из дому жен и вдов воинов, руки не дошли.

Сразу после переворота Набонид напомнил Нериглиссару о его обещании отпустить его в отставку и разрешить оформить брак с Нитокрис в храме божественного Сина. Молоденький Лабаши позволил себе поскандалить с отцом по этому поводу. Юнец вообще требовал сослать Набонида или держать его под охраной вдали от города, но эта мера показалась дикостью даже недолюбливавшему царского голову Нериглиссару, тем более что единственный человек, способный занять место Набонида, иври Балату-шариуцур, решительно отказался от этой должности. Он отвечал за сбор налогов и царскую почту. Вот эти обязанности, объяснил он новому правителю, ему по плечу, а тянуть на себе полный воз внутренней и внешней политики, убеждать Египет и Лидию, что Нериглиссар будет в точности соблюдать заключенные ранее соглашения, и налаживание отношений с Мидией никак не скажется на обязательствах Вавилона перед своими союзниками, — ему не под силу.

Нериглиссар настойчиво искал возможность организовать короткий и обильный добычей поход, но выступать агрессором и тем самым обрушить систему взаимной безопасности, выстроенную совместными усилиями Навуходоносор, Астиага и Креза, ему очень не хотелось. К тому же было ясно, что успешная военная операция, если даже и позволит снять напряжение в стране, справиться с трудностями, во весь рост вставшими перед государством, с ее помощью не удастся.

Противостояние с Мидией приближалось день ото дня. Астиаг старел, и после его смерти молодая хищная поросль мидийских князей непременно ринется в поход. Перво-наперво они, конечно, будут искать удачливого, энергичного предводителя, но эти поиски надолго не затянутся. Перед вавилонским царем стояла задача, насколько возможно оттянуть войну, выбрать удачный момент для начала боевых действий, поэтому просчет с выбором азимута, в котором должна быть проведена кратковременная военная операция, был чреват резким обострением ситуации. Нериглиссар скоро обнаружил, что помимо своей воли угодил в капкан — радость Астиага, получившего сообщение о том, что «лабасу больше нет», и к власти пришел верный последователь Навуходоносора, поздравления мидийского царя, его уверения в нерушимой дружбе, крепко связала руки новому правителю.

Нур-Син улыбнулся, спросил себя — что можно сказать о начале царствования зятя Навуходоносора?

Неглупый, однако не обладающий достаточным опытом верховного руководства страной, Нериглиссар оказался в положении жителей Сиппара, куда обрадованный сменой власти Астиаг приказал вернуть статую богини Анунит,[859] в древние дни увезенную врагами из этого города. Вспомнился ужас и смятение, охватившее верхи Сиппара, когда в их город была доставлена статуя богини. Выходило, что все эти долгие годы сиппарцы поклонялись ложному изображению? Если нет, налицо недопустимое кощунство — великих богинь было две! Пришлось принимать специальное решение по этому поводу. Примерно в такое же двусмысленное положение попал и Нериглиссар. В искренности Астиага он не сомневался, однако помимо царя в Мидии были очень сильны знатные. Они слишком долго сидели без добычи. Они жаждали войны, и любая промашка со стороны Нериглиссара будет использована ими и против Вавилона, и против собственного царя.

В конце концов, Нериглиссар был вынужден вызвать Набонида, открыто поселившего Нитокрис в собственном доме в квартале Бит-шар-Бабили. Событие для Вавилона неслыханное! Набонид открыто бросил вызов общественному мнению, однако утверждать, что Набонид действовал исключительно под влиянием страсти, я бы не решился. Подобным поступком он утвердил себя в качестве сильного, способного поступать по собственному разумению человека. В долговременном споре за власть, который разгорелся между ним и Нериглиссаром, Набонид одним ходом обыграл нового правителя, потому что в Вавилоне мог проживать только один человек, имеющий право поступать по собственному усмотрению и бросать вызов городской общине. Им мог быть только царь Вавилона.

Но это так, к слову.

Свидетельствую, что в те дни Набонида и Нитокрис действительно посетила страсть, свойственная только молодоженам. Мед любви они пили беспрестанно, оторваться друг от друга не могли. Иштар пригоршнями одаривала их желанием, и все равно Набонид чутко прислушивался к тому, что творилось во дворце. Ушей у него в свите нового правителя хватало. Получив вызов, Набонид тут же вызвал меня, чтобы я был помощником ему в этом деле.

Прежний царский голова объяснил новому правителю.

— Египет — наш данник, пусть даже номинальный, и те дружеские узы, которые мы с помощью Нитокрис завязали с Амасисом, пусть останутся. Что касается Астиага и Креза, то и здесь спешить нельзя. Из них двоих слабейшим является Крез, вот против него в союзе с Астиагом мы и должны попытаться сыграть. Но Крез должен начать первым, иначе гнев богов падет на наши головы.

— Как же этого добиться? — хмыкнул новый правитель. Во время разговора он беспрестанно теребил роскошную, завитую колечками бороду. Эта привычка появилась у него с того дня, когда я поделился с ним семейным преданием, что наш предок, великий царь, сильный царь, Ашурбанапал имел неприятную манеру во время разговора почесывать подбородок под бородой.

— Прежде всего, проявить выдержку, — ответил Набонид. — Полагаю, у нас есть два приемлемых азимута для вылазки: северный, в направлении на Пиринду и Хуме,[860] и южный, в Аравию. С точки зрения стратегической целесообразности и безопасности государства нам следовало бы совершить поход в Аравию и захватить все оазисы, до которых сумеем добраться. В этом случае в будущем столкновении с мидянами мы обеспечим себе надежный тыл. Добавлю, если мы двинемся на юг, Астиаг и Крез будут держаться в стороне. Однако земли там скудные, бедуины — народ нищий, условия ужасные, жара невыносимая, сушь такая, что вряд ли войско останется довольно, если мы нанесем удар в этом направлении. Север перспективнее, но тогда мы будем вынуждены бросить вызов либо Мидии, либо Лидии, что нам тоже не с руки. С другой стороны, пока Астиаг у власти, нам необходимо: первое — выказать слабость; второе показать свою силу. Как же решить эту противоречивую задачу? Только с помощью войны. Короткой, победоносной! Мое предложение сводится к следующему — следует распустить слух, что у нас произошел повальный падеж конского состава. Затем отправить посольство в Сарды с просьбой продать лошадей. Причем, просить много, тысячи голов. Далее необходимо оттянуть пограничные отряды на границе с Пиринду, и в случае очередного набега царя Аппуашу на нашу территорию или на земли союзной нам Хуме вести себя так, словно у нас не хватает сил пресечь дерзость с их стороны.

Набонид сделал паузу, потом продолжил.

— Но, главное, господин, нам просто необходимо укрепить Харран. Взгляни на чертеж. Вот он, славный город на берегу Евфрата…

— Утверждают, ты сам оттуда родом? — спросил Нериглиссар.

— Да, там я появился на свет, но мать моя и отец, если не по рождению, то по духу вавилоняне. Моя мать, Адда-гуппи, является жрицей бога Сина. Она служила владыке великому, богу милосердному Сину и в царствование Набополасара, и в царствование Навуходоносора, но в дни Амель-Мардука она отказывалась просить бога о даровании благ городам и деревням. Теперь она вновь вошла в священную обитель. Она ждет, что ты обратишься лицом к могучему Сину и восстановишь в прежнем блеске его дом Эхулхул в Харране. Прошу тебя, господин, обрати внимание, север нашей границы представляет из себя дугу, в вершине которой расположен священный город. Если враг возьмет Харран, мы окажемся отрезанными от Заречья. Кто же в ближайшей перспективе способен покуситься на Харран. Это прежде всего мидяне, которые не упустят выгод подобного стратегического удара. Нельзя исключать удара и со стороны лидийцев. Итак, если мы приступим к укреплению Харрана, мы непременно всколыхнем все эти мелкие государства на побережье Верхнего моря. К тому же если мы умело продемонстрируем свою слабость, кто-то непременно попытается воспользоваться моментом. Вот и вся диспозиция на ближайшие два-три года твоего, так своевременно начавшегося царствования. Как только нам бросят вызов, мы будем действовать быстро и решительно, тем самым заставим всех, кто тешит себя надеждами на слабость Вавилона, проглотить языки.

Нериглиссар склонился над широким, сшитым из нескольких кусков пергаментом, на котором были изображены страны, примыкающие к Вавилонии с юга, запада, севера и востока. На западе были видны Сирия, Финикия, Палестина — вплоть до побережья Верхнего (Средиземного) моря, на котором на самом краю был размещен остров Кипр. Там же читались две горные страны: Хуме и Пиринду. Северная сторона карты ограничивалась Пафлагонией и Каппадокией (на полуострове Малая Азия), а также рекой Аракс. Восток был залит зеленым цветом. Там была изображена Мидийское царство с ее столицей Экбатаны, край Каспийского моря, ниже Парс с городом Пасаргады.

Царь некоторое время водил пальцем по клинописным надписям — в грамоте он разбирался худо — сказывалось низкое происхождение, но ни Набонид, отпрыск знатнейшей вавилонской семьи, ни тем более Нур-Син, потомок ассирийских царей, не позволили себе и намека на презрительную усмешку.

— Итак, — выговорил царь, не отрывая взгляда от карты, — если я тебя правильно понял, Набонид, ты предлагаешь сначала ударить по Крезу.

— Приструнить, государь. Сокрушить его у нас не хватит сил.

Правитель принялся отчаянно почесывать бороду.

Нериглиссар приглянулся Навуходоносору после сражения под Каркемишем, когда лихой наездник в скачках не уступил скифским кочевникам, которые с младенчества были приучены к лошадям. Нынешний владыка Вавилона был родом из халдеев, отец его жил бедно, если не сказать, что просто бедствовал. Нериглиссар отличался храбростью и разумом на военном поприще, и ненасытной жадностью на гражданском. Темные люди вертелись возле него, особенной пронырливостью отличался Набу-ахе-иддин, который и проворачивал для своего хозяина самые грязные делишки, одним из которых являлось дело все того же прожигателя жизни и банкрота, несносного Балату, сына Набу-апла-иддина. Балату задолжал многим уважаемым людям. Он брал деньги в долг под залог отцовского имущества, передавал в пользование свою собственность, а полгода назад вдруг объявил себя банкротом. Его имущество пошло с молотка и было куплено Набу-ахе-иддином на имя Нериглиссара. Тот же Набу-ахе-иддин получил от нашего доблестного полководца доверенность на право рассчета с кредиторами. Тем, кто держал в залоге имущество Балату, Набу заплатил полностью, тем же, кто имел на руках векселя, предложил на выбор либо половину суммы долга, либо вообще ничего. Понятно, что никто из здравомыслящих людей не решился судиться с самим царем. Так Нериглиссар стал владельцем нескольких прекрасных особняков в пределах городской черты. Рассказывая о проделках Набу, люди посмеивались, а кое-кто морщился, качал головой и поминал при этом суровость и неподкупность старика Набополасара и Навуходоносора.

Наконец Нериглиссар оторвался от созерцания карты и коротко спросил.

— Что ж, диспозиция более-менее ясна. Кого предлагаешь отправить послом в Лидию? Здесь нужен толковый человек, способный провернуть это непростое дельце.

Набонид поклонился и указал на Нур-Сина.

— Его, владыка.

Царь глянул на молодого человека, усмехнулся.

— Смотри, Нур-Син, в женихах ты вел себя достойно. Докажи, что и в мужьях кое-чего стоишь, — он на мгновение примолк, потом доверительно добавил. — О ком я более всего жалею, так это о твоем тесте. Знатный был воин, умел подставлять спину. Сейчас таких не осталось. Выполнишь поручение, будешь награжден. Чего ты хочешь?

— Вернуться в цитадель, к коллекции собранных великим Навуходоносором ценностей.

Нериглиссар скривился.

— Ты полагаешь ценностями эти обломки древних царств? Они что-то стоят, их можно заложить?

Писец-хранитель почувствовал себя неловко.

— Я не думал об этом, господин.

— Ладно, если все пройдет удачно, можешь вернуться к своим черепкам. А ты, — царь обратился к Набониду, — займи место в царской канцелярии. Можешь совершить церемонию бракосочетания с Нитокрис.

— Благодарю, господин, — ответил Набонид.

— Только накрепко запомни, — добавил царь, — Валтасар будет воспитываться при дворе, и Нитокрис будет считаться твоей женой, а не матерью царевича. Соответственно и почести ей будут оказываться не как царице, но как супруге царского головы.

— Твоя милость, господин, дает надежду, — спокойно ответил Набонид.

Глава 2

Нур-Син покидал родной город с тяжелым сердцем. Луринду страдала боги не давали им наследников. Писец-хранитель, как мог, утешал жену, заметно подурневшую от слез. Перед самым отъездом решил посоветоваться с матерью. Та начала укорять сына — говорили тебе, предупреждали…

Нур-Син перебил Гугаллу и заявил, что никакая другая женщина, кроме Луринду, ему не мила, и хватит об этом. Мать поджала губы — она заметно постарела с тех пор, как Набузардана навсегда отставили от двора. Отец тоже выглядел не лучше — заметно обрюзг, стал чрезмерно раздражителен, ворчлив, целыми днями пролеживал бока в дальней беседке в саду и лишь изредка вызывал в свой дом родственников и интересовался хозяйством. Все сбросил на плечи жены, вертись, Гугалла, как знаешь.

Мать рассудила.

— Если не желаешь бросить бесплодную, возьми наложницу. В семьях наших арендаторов есть здоровые, ядреные девки, я уже одну приметила.

Нур-Син вздохнул.

— Я подумаю, матушка.

— Пусть твоя шушану послужит Иштар. Глядишь, великая богиня смилостивится.

Сын промолчал, побрел домой. На сердце было тяжело. В последнюю ночь перед рассветом, собравшись с духом, шепнул Луринду.

— Я не буду возражать, если моя смоквочка решит послужить Иштар. Я буду любить твое дитя также, как если бы это был наш ребенок.

Луринду оцепенела. Она давно ждала, когда же муж решится заговорить о том, что столько дней томило их обоих. Бесплодие было неоспоримым знаком гнева величайшей среди Игигов.[861] Видно, там, расположившись на утренней звезде, в своем хрустальном дворце, великая богиня с неодобрением посматривала на испытывающую радость близости пару, до сих пор не удосужившуюся принести ей, богине любви, дары. Луринду спохватилась обошла все главные святилища, внесла богатые дары храмам, а в уличных святилищах, где луковицу положила, где головку чеснока, где не пожалела миску чечевичной похлебки.

Не помогло. Тогда вот что пришло на ум — обратиться к тому, о ком Нур-Син и другие его товарищи отзывались как о Единосущном, которого в Вавилоне, с легкой руки Бел-Ибни, называли Мардук-Бел, а иври величали Яхве. Однако чем она, глупая женщина, могла бы привлечь внимание Того, кто создал мир? Чем ему послужить, выпросить сыночка. Муж как-то в шутку подразнил ее — если достанет образования, знания языков и свободного времени, оторвись от веретена, болтовни с Нана-силим и переведи на аккадский доставшиеся от деда писания урсалиммского наби Иеремии. Набонид обещал хорошо заплатить за свиток. Добавил, что царский голова обмолвился, что с помощью этого списка ему сподручнее держать в узде выселенных из Палестины иври. Про себя Нур-Син решил — пусть жена в его отсутствие займется делом, меньше о нарядах думать будет.

Луринду приняла вызов.

Вот что тоже не давало покоя Луринду с той поры, как она взялась за работу, вот чем она делилась с мужем. Кто он, этот Яхве, или иначе Саваоф, Меродах? Царь богов, отец богов или тот, о ком можно сказать, что он единосущен? Его мышцей, дланью, мыслью создан этот мир или он достался ему в наследство от темной безмерной Тиамат? Если этот Яхве — создатель всего сущего, в том числе и всех народов, живущих на верхней земле, почему иври полагают его чуждым исконным вавилонянам, чьим отростком они сами являются? Почему выселенные из Палестины не создают кумирен, храмов, святилищ здесь, на земле Шумера и Аккада? Почему таятся и не высказывают вслух о том, что есть истина? И убывает ли от подобного умолчания величие того, кто создал мир? Разве запрещено ей, простой женщине, прочитавшей завет в изложении страстотерпца Иеремии, обратиться к Господину с мольбой о даровании ей ребенка? Понятно, что подобные мысли могут не понравиться грозной Иштар, тогда по какой причине Создатель не в силах утихомирить свою божественную дочь? Почему Мардук не воссияет в единстве силы, любви и добра перед всеми, кто его почитает? Почему есть иври, халдеи, арамеи, египтяне, сирийцы, ионийцы, жители Каппадокии, Киликии, Пафлагонии, лидийцы, дикие мидяне, еще более дикие, разгуливающие в кожаных штанах-анаксиридах и жилетах персы? Почему им нельзя услышать слово нашего Господина?..

Хотя как раз у мидян, кадусиев, парфян, персов и прочих восточных варваров есть свое слово, говорят, не менее мудрое и проникновенное, чем слово иври. Его принес мудрый старец по имени Заратуштра. Ему, по словам мужа, поклонялась удивительная Амтиду, сумевшая пленить сердце Навуходоносора. Заратуштра или в переводе на аккадский «водитель верблюдов», утверждал, что мир есть поле битвы между силами света и тьмы. Каждый, кто стремится прожить достойно, должен встать в строй с бойцами светоносного Ахурамазды и вступить в схватку с первородным мраком, полчищами которого владеет злой дух Ангро-Майнью.

К кому обратиться ей, Луринду? Кого просить о милости, о счастье стать матерью? Или, может, на самом деле поклониться Иштар, отправиться на площадь и там присесть среди десятков и сотен женщин, решивших послужить благодатной богине?

Нур-Син хватался за голову от обилия подобных вопросов. Порой отмахивался, горячился, иногда всерьез начинал втолковывать женушке то, что знал сам, до чего дошел собственным умишком. Ответов было немного, и те казались легковесными, досужими, вроде рассуждений ионийских философов о количестве стихий, из которых возник белый свет. Случалось, молодоженам и скандалить, но всякие раздоры кончались с наступлением сумеречной стражи, когда Луринду готовила постель на крыше, разминала циновки, встряхивала подушки и одеяла.

Ночь покрывала их с головой и каждый раз одаривала нескончаемой радостью. Уже два года как женаты, а насытиться друг другом не могут. Тут еще эта командировка в Лидию.

— Что скажешь, смоквочка? — спросил муж. — Я не настаиваю. Мне самому не по душе этот обряд. Пережиток какой-то…

Луринду порывисто вздохнула, обняла его и ответила.

— Я бы хотела поехать с тобой. Ты — мой властелин, мой любимый и мое дитя. Без тебя мне трудно. Я не хочу, чтобы меня касались чужие руки.

Нур-Син вздрогнул.

— И я не хочу.

Он обнял жену, крепко сжал прохладное, дурманом влекущее тело. Вошел в нее — трудился долго, до изнеможения, до собственной радости, до радости, извергаемой ею.

Затем они лежали молча. Нур-Син смотрел в потолок. Луринду смотрела в потолок. Потолком им было звездное небо.

В Вавилоне стоял сильный зной, так что даже ночью Нур-Син и Луринду, спасаясь от духоты, вынуждены были укладываться на бурдюках с холодной водой.

— Может, возьмем рабыню, — предложил Нур-Син. — Она родит нам сыночка. Я буду любить его, как родного.

— Но рабыня будет рядом, — возразила жена. — Или после появления ребенка ты хочешь ее продать?

Она помолчала, потом добавила.

— Я не хотела бы, чтобы со мной поступили также. Боги нас накажут, если мы отлучим ребенка от матери.

Вновь наступила тишина. Наконец Луринду с силой затормошила мужа, шепнула.

— Ты езжай, ни о чем не беспокойся. Я что-нибудь придумаю.

Она положила голову ему на грудь, поинтересовалась.

— Это не опасное путешествие?

— Нет, трудное. Придется много скакать верхом, много говорить, много слушать. Давай не будем спешить, родная. Решим, когда я вернусь. Писать тебе я буду во дворец. Главный сборщик налогов и хранитель царской почты будет извещать тебя, когда в Вавилоне получат весточки. Ты должна помнить Балату. Мы встречали его в цитадели, когда он явился туда вместе с Набонидом. Такой высокий, вальяжный, с ухоженной бородой. Смотри, Луринду, говорят, он очень охоч до молоденьких женщин, — тихо рассмеялся Нур-Син.

— Ты не веришь мне?

— Верю, родная моя, прекраснозубая.

* * *
Путь Нур-Сину выдался не близкий. Сначала вверх по Евфрату, затем по его притоку Балиху до Харрана, где по приказу Набонида писец-хранитель музея осмотрел городские укрепления, башню и храм Эхулхул, посвященный богу Сину.

Город представлял собой жалкое зрелище. После разгрома, которому его подвергли в дни царствования Набополасара, Харран так и не восстановил былое величие. Город был свят присутствием в нем жилища божественной Луны, однако более недостойного обиталища, какое могли предоставить люди небожителю, Нур-Сину встречать не приходилось. Грязный, украшенный дешевыми бронзовыми подсвечниками и штопаными, местами рваными, священными покрывалами храм напоминал скорее хлев, чем святилище того, кто упавших поддержка, неба осветитель. Скульптурное изображение первородного сына Эллиля Сина также пребывало в плачевном состоянии. То же самое можно было сказать о ступенчатой пирамиде, — издали, при подъезде со стороны Евфрата, она скорее напоминала скособоченный земляной холм, чем дом бога. Террасы местами осели, кромки округлились, в глаза шибали померкшие проплешины, где отлетели покрытые глазурью плитки. На величественном, ведущем на вершину башни торжественном лестничном пролете нельзя было сыскать ухоженную, без трещин и щербин ступеньку. Жрецы дракона всех капищ, всевидящего Сина, жаловались, что отпускаемое для города и храма золото и серебро шло в основном на укрепление и ремонт цитадели.

Священнослужители ныли: Харран стоит на отшибе, царь Амель-Мардук вообще всякие иные святилища, кроме Эсагилы в Вавилоне, презирал, новый правитель сюда глаза не кажет, областеначальник своевольничает.

Нур-Син составил доклад для Набонида, передал его гонцу, а заодно и длинное письмо к Луринду, в котором не жалел слов, чтобы описать чувства, которые он испытывал со дня разлуки с желанной. Изложил в стихах. Начал так:

Скорбь, как воды речные, устремляется к морю.
Как трава полевая вырастает тоска.
Посреди океана, на широком просторе
Скорбь, подобно одежде, покрывает живых…[862]
…Днем вижу тьму, ночью скорблю от разлуки
Во сне вижу тебя — сердце стремится к тебе…
Войска на границе поразили сопровождавших посла офицеров убогим внешним видом и полным пренебрежением обязанностями, которые были возложены на пограничную стражу. Особенно возмущался Хашдайя, произведенный после переворота в декумы и зачисленный личную эмуку Нериглиссара. Офицеров было четверо, прежде всего двое старших из старослужащих. Эти вели себя дерзко, посмеивались и над жрецами, и над жителями Харрана, и над горцами. Порой хохотали так, что мороз продирал по коже. Были они знатоки лошадиных достоинств и должны были в случае успеха миссии выбрать коней для армии. Еще один, молчаливый и угрюмый Акиль-Адад, отвечал за безопасность посольства и являлся как бы личным охранником Нур-Сина. Человек он был угрюмый, несколько вздорный, но к обязанностям относился серьезно и никогда не упускал момента лишний раз помахать для тренировки копьем, мечом или метнуть нож. Он и Хашдайю заставлял упражняться, когда же родственник попытался с помощью посла поставить Акиль-Адада на место, Нур-Син взял сторону пожилого луббутума.[863] Что плохого в том, если ты будешь мастером в метании ножей, во владении мечом и копьем, спросил он Хашдайю. Посол иногда и сам в охотку предавался воинским упражнениям. Тогда к ним подключались и два других офицера, и весь гвардейский кисир, сопровождавший писца-хранителя музея. Кроме того, всем офицерам предписывалось изучать дороги, ведущие к столице Лидии, а также собирать сведения о горных проходах и, прежде всего, о Киликийских воротах.

На границе посланники Вавилона наслушались жалоб на горцев из Пиринду, которые в последнее время совсем обнаглели. Набеги с той стороны не прекращались. Случалось, шайки разбойников, организованные по племенному признаку, доходили до Евфрата. Их пытались ловить, устраивали на них облавы, однако те ловко ускользали и уходили от погони. Впрочем, те, кто проживал в горах союзного Хуме недалеко от них ушли.

Можно вообразить, какое изумление вызвало у местных воинских начальников доставленное Нур-Сином распоряжение нового царя сократить наполовину войска, охранявшие границу. Им предписывалось немедленно отойти вглубь страны и встать лагерем у слияния Балиха с Евфратом. Особой активности не выказывать. Обустроить лагерь, согласно секретному, переданному устно распоряжению, непомерно большой для отводимых кисиров. Заготовить все необходимое для стояния изрядного количества войск. О количестве запасов, свозимых в лагерь, числе обустраиваемых палаток для размещения воинов, помалкивать.

Через Киликийские ворота — глубокий и тесный, шириной в несколько десятков локтей каньон, прорезавший горы Тавра и открывающий выход во внутренние области полуострова Малая Азия, — посольство добралось до столицы Фригии Гордия, где Нур-Син с офицерами с любопытством осмотрели колесницу древнего царя, чьи поводья были завязаны так хитро, что никто не мог развязать их. Местные говорили, что тот, кому удастся справиться с узлом, будет их царем. Нур-Син, осмотрев огромную, с громадный кулак, связку стиснутых кожаных ремней, решил, что вряд ли найдется человек, которому будет под силу проверить, верно ли древнее пророчество.

Из Гордия посланцы Нериглиссара добрались до столицы Лидии Сард. Город располагался в ухоженной и на удивление живописной долине у подножия горного хребта, называвшегося Тмол, и скорее напоминал большое сельское поселение, каких в далеком Двуречье было не перечесть. Стен вокруг Сард не было, жилища в основном из камыша, обмазанного глиной, даже каменные дома были покрыты камышовыми крышами. Укреплен был только царский дворец, и то более естественным образом, чем крепостными стенами. Кремль возвышался на выступающей со стороны Тмола скале и только местами был окружен рукотворным крепостным венцом. Следовавшие с Нур-Сином военные начальники из халдеев только головами качали — подобную крепость взять трудновато, разве что измором. Даже проход к дворцовому комплексу здесь был устроен необычным способом. В подстилающей скале был пробит лестничный туннель, выводящий к подножию горы. Его нижнее устье перекрывалось бастионом, состоявшим из двух массивных внешних башен, достаточно просторного накопителя и внутренних башен, откуда и начиналась лестница, ведущая наверх, к дворцу. Возле внешних башен высились огромные скульптуры разинувших пасти львов, по этой причине ворота назывались Львиными. Входы представляли собой вытянутые полукружья.

Царский дворец с хозяйственными постройками и знаменитой на весь верхний мир сокровищницей располагался в северной части крепости. Доступ туда перекрывала еще одна крепостная стена.

Вавилонское посольство разместили на внешнем дворе в каменном двухэтажном доме. Нур-Син и его спутники прибыли в нерадостный день. Во дворце в ту пору случилось чрезвычайное происшествие. Общительный, умевший любого разговорить Хашдайя, успевший познакомиться с некоей служанкой из поварни, выяснил, что одного из евнухов царского гарема застали возлежащим на ложе с любимой царской наложницей.

Гнев царя был равен его удивлению. Как сообщила служанка, Крез, царь четырех стран света и великий царь, пребывает в раздумье, какое наказание могло бы соответствовать тяжести и оскорбительной дерзости подобного неслыханного злодеяния.

Халдейские офицеры сначала подняли Хашдайю на смех. Никто из них поверить не мог, чтобы евнух оказался способен на такое. Даже молчаливый Акиль-Адад улыбнулся и заявил — наверное, какой-нибудь ловкач переоделся кастратом и попытался овладеть наложницей. Ведь евнух, добавил он, это жалкое существо.

— Ты считаешь, — спросил его Нур-Син, — что именно по этой причине евнухи полагаются скромниками и допускаются в женские покои?

— Это же ясно как день! — пожал плечами луббутум. — Оскопление отняло у них всякую охоту к обладанию женщиной, вот их и допускают в гарем, даже если в действительности они и не прочь переспать с какой-нибудь красоткой.

— Ты считаешь, что оскопление отняло у них охоту влюбляться или способность сходиться?

— Конечно, ведь если уничтожен член, вселяющий в тело похоть, нет и любовной страсти.

— Ошибаешься, Акиль-Адад. Евнухи тоже способны влюбляться. Страсть порождается очами, она не угасает. Впрочем, если бы люди придумали способ искоренить подобные помыслы, все равно не стоит приписывать евнухам особое целомудрие, ведь они просто вынуждены к этому, потому что их насильственно лишили способности любить. Целомудрие состоит не в том, чтобы раскалять любострастие в стремление и страсть, а в том, чтобы обуздать себя и возвыситься над любовным бешенством.

— Легко говорить!.. — покачал один из старших офицеров.

В полдень посланцев Вавилона пригласили к царю.

К дворцу их провели громадными пропилеями, построенными совершенно в греческом духе. Ввели в зал, украшенный колоннадой. Пол был выстлан золотистыми и темно-пурпурными плитами. Трон стоял на возвышении в дальнем конце зала, рядом два стража в вызолоченных доспехах, по бокам три советника царя.

Сам Крез, расположившийся на троне, был хмур, неулыбчив. Послов встретил неласково, сразу напомнил о взаимных обязательствах, о нерушимой дружбе. Добавил, что никто в Вавилоне не смеет упрекнуть его, что он хотя бы в пустяках пренебрег своим южным соседом.

Нур-Син сразу отметил, что лидийский царь забыл добавить к существительному «сосед» один из обязательных государственных эпитетов, соответствующих величию Вавилона, например «могучий», «великий», «блистательный».

Между тем Крез заявил, что пребывает в недоумении по поводу того, что происходит в Вавилоне. Он верил в дружеские намерения Амель-Мардука, но тот, как говорится, «сошел в Аид», и, говорят, не без посторонней помощи. Далее заявил, что всегда считал Набонида порукой прочного союза между Лидией и Вавилоном, но и этот мудрый муж отставлен от дворца. Уместны ли в таком случае какие-либо уверения, клятвы в вечной дружбе, которых, несомненно, в запасе у посланца Нериглиссара великое множество. К чему эти пустые слова, когда боги подкидывают смертным такие загадки, что трудно отыскать мудреца, который сумел бы разрешить их.

Нур-Син выступил вперед, склонился в пояс перед Крезом.

— Да, великий царь, я вынужден согласиться с тобой. Да, у меня припасено множество уверений, объяснений, разъяснений, доказательств, свидетельств верности нашего государя союзу между нашими странами. Но все эти слова — пустой звук по сравнению с просьбой, с какой обращается к тебе владыка Вавилона Нериглиссар, до сих пор скорбящий о безвременно ушедшем к судьбе царе Амель-Мардуку. Скорбит и царский голова Набонид. Кто-то неверно известил тебя, о, царь, об отставке мудрого Набонида. По его совету великий правитель Вавилона Нериглиссар обращается к тебе с просьбой продать добрых боевых коней, которыми славится твоя страна, и это обращение — истинное подтверждение великой дружбы, которая родилась между нашими царствами. Насчет загадок, которые боги подкидывают людям, уверяю тебя, нет такой, на которую нельзя найти ответ, ибо цель богов просветить смертных, дать им урок, явить назидательный пример, чтобы добродетель торжествовала не по принуждению, но являлась потребностью.

Крез пошевелился в кресле, устроился поудобнее, с интересом глянул на посла.

— Как звать тебя, посланник Нериглиссара? — спросил он.

— Нур-Син, государь.

— Какого ты рода?

— Я сын Набузардана, потомок Ашурбанапала.

— Это радует, Нур-Син. Ты знатен, царского рода, и к тому, как я погляжу, не чужд философии. Каковы твои обязанности при дворе?

— Я заведую собранием диковинок, рукотворных и природных редкостей, скульптурных изображений, доставшихся нам от древних царей, занятных вещиц, которые порой так забавляют любопытных, а также библиотекой, которую собрали Набополасар и Навуходоносор по примеру моего предка Ашурбанапала.

— А-а, так ты библиотекарь, Нур-Син. Почему не воин?

— Я — четвертый сын…

— Понятно.

Крез наклонился вперед, видно было, что разговор с послом его заинтересовал.

— Скажи, Нур-Син, встречалось ли в хрониках деяний древних царей происшествие, которое приключилось со мной? Ведь ты наслышан о постигшем нас бедствии, не так ли? Это скверный знак! Я не могу понять, на что намекают боги, дозволившие совершиться такой невиданной гнусности? Какого решения они ждут от меня? Какое наказание будет соразмерно с совершенным преступлением. Пойми меня правильно, Нур-Син, я искренне привержен мудрости, и для меня нет большей радости, чем общение с философами. В моем дворце меня посетили Солон и многие другие прославленные мудрецы, наслышанные о моей любви к философии, поэтому мне бы не хотелось поступать сгоряча, не добравшись до первопричин содеянного зла. Только потом я вправе вынести мудрое, взвешенное решение. Ты знаешь ответ, Нур-син?

— Да, государь.

Крез встал с кресла, грузный, ухоженный, с завитой колечками бородой, в тиаре, направился к вавилонянину. На ходу махнул рукой стражникам, чтобы те оставались на месте.

— В чем же он заключается?

— Ты, государь, должен назначить евнуху самое страшное наказание.

— Какое?

— Какое, как не жизнь!

Крез возмущенно вскинул руки.

— Разве он, осквернивший мое ложе, не достоин множества смертей?

— Я говорю не о прощении государь, но о мучительной казни. Если он будет жить скованный немощью, если не в радость будет ему ни еда, ни питье, ни зрелища, услаждающие тебя и твоих приближенных, если частое биение сердца лишит его сна, что чаще всего случается с влюбленными, — найдется ли для преступника более губительное мучение? Найдется ли голод, более изнурительный для утробы? Поверь, государь, если он не труслив и не слишком цепляется за жизнь, то вскоре начнет просить тебя о смерти или сам наложит на себя руки. Он будет проклинать этот день и будет скорбеть, что не умер сегодня и сразу.

Царь повернулся к советникам, глянул на них. Те пожали плечами. Наконец Крез обратился к Нур-Сину.

— Твой ответ достоин дельфийского оракула. Я не поскупился на дары жрице светоносного Аполлона, тебя тоже награжу достойно.

— Государь, лучшей наградой для меня будет твое согласие исполнить просьбу моего господина. В случае отказа любые дары, полученные от твоих щедрот, вряд ли сослужат мне на родине добрую службу. Если я выполню поручение моего царя, меня будет ждать награда, которую я охотно сочту и твоей тоже.

Крез некоторое время поразмыслил.

— Это верно, Нур-Син, — кивнул он. — Хорошо, выкладывай, что за нужда приключилась ни в чем не испытывающем нехватки, знаменитом своими сокровищами Вавилоне?

* * *
Старик поднялся, вышел на балкон, на уровне второго этажа огибавший дом и внутренний дворик, где был разбит цветник. Розы насадила Луринду, подбирала их тщательно, рассаживала с тайным умыслом. Что ей виделось в узорчатом, составленном из розовых бутонов, покрывале, распускавшемся весной на их дворе, одной Луринду известно. Вспомнилось, что землю под этот дом в квартале Рука небес неподалеку от Евфрата он купил на серебро, полученное от Нериглиссара. Крез сдержал слово и написал царю Вавилона, что просит одарить посла, сумевшего разгадать волю богов.

Нур-Син в ту пору не обманывался насчет дружелюбия и миролюбия Креза. Дела правителей редко совпадают с их человеческими пристрастиями, с зовом сердца, с любовью к философии. Как могло быть иначе, если он, Нур-Син, вынужден был говорить одно, а добиваться другого. И добился!.. Крез оказался простоват для правителя, любовь к мудрости причудливым образом соединялась у него, сына царя, внука царя, с детской уверенностью в том, что никто и никогда не сможет обвести его вокруг пальца, хотя бы потому, что он — избранник и сородич богов, а это что-нибудь да значит.

Старик усмехнулся — в глазах Всевышнего все мы рабы, все мы грешники и слепцы. В этом, наполненном скорбной мудростью или мудрой скорбью сосуде и хранится истина. Одна участь всем: праведнику и нечестивому, доброму и злому, облаченному в царственность и пребывающему в рубище, и нет здесь ни высших, ни низших. Крез уверовал, что боги не дадут его в обиду, если он верно будет служить им, соблюдать закон. Он не скупился на дары оракулам. Сколько золота, самоцветов он разослал по святым местам, вплоть до материковой Эллады, где в урочище возле Дельф, на треножнике восседала пифия — пророчица Аполлона.

Ведь что надумал Крез — отправить послов к самым известным оракулам. Дал им срок сто дней. Послы Креза добрались до Абы, до святилища Зевса в Додонах, другие были посланы к Амфиараю и к Трофонию. Отправились люди Креза и в Ливию, в храм Аммона.

На сотый день после отъезда из Сард царские посланцы должны были в полдень обратиться к оракулам с вопросом: «Чем в эту минуту занимается владыка Лидии Крез, сын Алиата?»

Когда гонцы вернулись, Крез собрал все оракулы, однако ни одно из прорицаний не удовлетворило его, кроме того, которое изрекла пифия.

Числю морские песчинки и ведаю моря простором,
Внятен глухого язык и слышны мне речи немого.
В грудь мою запах проник облаченной в доспех черепахи,
В медном варимой горшке меж кусками бараньего мяса.
Медь распростерта над ней и медной ризой покрыта.[864]
Такое изречение посланник принес в Сарды. Оно немало удивило Креза, ведь царь, отправив послов, скрывшись от людских глаз, разрубил черепаху и ягненка и сам сварил их в медном котелке. Котелок накрыл медной крышкой.

Что ответили иные прорицатели, Нур-Син не ведал.

Вряд ли такое замысловатое испытание пошло на пользу царю Лидии. Человек не в силах проникнуть в смысл свершающихся под солнцем деяний. Сколько не трудись над этим, скольких оракулов не испытывай, все-таки ему не постичь этого. Крез возомнил себя мудрецом, ибо ему показалось, он нашел меру, с помощью которой можно проникнуть в божий замысел и воссоздать прошлое, настоящее и будущее в том подлинном виде, в каком оно строилось и строится по воле Господа.

Нельзя в точности сказать, запрашивал ли он оракул и в том случае, когда к нему прибыло вавилонское посольство, однако, уверенный в себе, он уступил Нериглиссару всего два косяка кобыл-производительниц и одного племенного жеребца. Свою скупость объяснил падежом в его табунах. Нур-Син вслух выразил сожаление, но по дороге домой едва скрывал радость. Стоило посольству миновать Киликийские ворота, как зашевелилось царство Пиринду.

Глаза старика заслезились. Он отер их, еще раз глянул на цветастые узоры, выведенные розовыми бутонами. Старуха Нана-силим уверяла, что хозяйка вывела цветами имя проклятого иври Балату-шариуцура.

Так ли?

Глава 3

С возвращением Набонида в царскую канцелярию многочисленная дворцовая челядь и особенно писцы, которых при дворе было неисчислимое множество, сразу затаились. Трудно было поверить, что два льва сумеют ужиться в одном логове, однако последовавшее за этим скромное бракосочетание Набонида и Нитокрис внесло заметное успокоение в ряды чиновников, обслуживавших нужды огромного, широко раздавшегося к тому времени государства. Открытый демарш халдейских офицеров, сплотившихся вокруг юного наследника престола, требовавших опалы для ненавистного для них министра, закончился ничем. Нериглиссар крупно повздорил с сыном — приказал молокососу уняться, не слушать дурных советов, вести себя достойно и учиться, учиться и еще раз учиться. Хватит сочинять скверные стишки в угоду низкой черни, предупредил отец! Что пристало сынку знатного и богатого, не к лицу наследнику престола. Юнцу в ту пору стукнуло пятнадцать лет, и отец справедливо упрекнул его в том, что его дед, Навуходоносор в этом возрасте уже находился в армии и служил, как обязаны служить все, кто метит в цари. А ты, добавил Нериглиссар, сутками шляешься по кабакам или, что еще хуже, устраиваешь кабак в собственном доме. На это Лабаши справедливо возразил, что он всегда готов взяться за оружие, только где она, эта война? Разговор закончился на повышенных тонах, и Нериглиссар потом долго поминал в сердцах строптивого сыночка. Его упрямство, подогреваемое матерью Кашайей, всю совместную жизнь изводившей Нериглиссара упреками в том, что он ей не ровня, выводило царя из себя. Собственно ненависть к Набониду передалась сыну от матери. Были дни, когда Набонид втайне вымаливал у Навуходоносора руку его старшей дочери. Царь предпочел Нериглиссара, и Кашайя, женщина вздорная, но проницательная, сразу догадалась, что царский секретарь никогда не простит ни отцу, ни его семье этот отказ, поэтому, тревожась за сына, постоянно подбивала мужа избавиться от Набонида. Этот страх и ненависть перед «пронырливым и коварным интриганом» передались и Лабаши-Мардуку. В его присутствии молодой человек постоянно испытывал неловкость, то веко начнет подрагивать или, что еще постыдней, нога.

Набонид, вновь появившись во дворце, повел себя тихо. В решение вопросов, не относящихся к его ведомству, не вмешивался. Работал усердно, помногу и подолгу, так что со временем сумятица, ожидание отставок, ежедневных начальственных громов и молний, владевшее приближенными к трону писцами, постепенно улеглись, и работа дворцовых канцелярий вернулась к старому, заведенному еще при Навуходоносоре порядку.

Только Балату-шариуцур, заведовавший сбором налогов и царской почтой, ничуть не обманывался подобной безмятежностью и миролюбием царского головы. Прикидывал, чего ждать, к чему готовиться? Мыслями ни с кем не делился, правда, временами замечал в глазах у наиболее проницательных дворцовых старожилов ту же невысказанную озабоченность. Более всего Даниила смущала нелепость царского дозволения Набониду и Нитокрис связать свои судьбы законным браком. Все было проведено, как требовал обычай — с благословением настоятеля храма Эсагила, с церемонией хождения по кругу во дворе храма, с осыпанием невесты, еще более жгучей и чернявой, чем в молодости, ячменным зерном и сушеными финиками. Было устроен пир, который посетил сам правителя, правда, все остальные члены семьи как бы не заметили приглашения.

Подобное торжество выходило за рамки обычных, принимаемых в расчет династических браков. С кем собственно породнилась царствующая семья? С родовитым, плоть от плоти высшей вавилонской знати чиновником, не более того. Еще более удивительной казалась юношеская страсть, по воле Иштар обуявшая шестидесятитрехлетнего мужчину, а в том, что это была настоящая, ненасытная, пусть даже и тщательно скрываемая похоть, в городе никто не сомневался. Торговцы, разносчики родниковой воды, хлебопеки, фокусники, канатоходцы, базарные чародеи, доморощенные гадалки и знахари, пользующиеся недозволенными приемами подпольные толкователи снов, содержатели притонов, опустившиеся писцы, за полмины серебра готовые состряпать любой судебный иск и представить свидетелей, готовых подтвердить что угодно, — сначала посмеивались и пытались отыскать скрытый умысел в поступках этих женатиков, однако со временем и их пыл угас. Слишком очевидна была радость, которой светились лица Нитокрис и Набонида, когда те появлялись на храмовых церемониях или шли в составе царских процессий. Наоборот, чернь неожиданно воспылала к этой парочке всенародной любовью. При прохождении носилок с царским головой его грубовато подначивали из толпы: «Засади ей, Набонид, по нашему, по-халдейски!» А уличные торговки порой кричали Нитокрис: «Эй, египетская кошка, пора одарить миленького халденком!»

Что с них взять, с придурков, со вздохом говаривал Набонид, однако видно было, что подобные советы были ему, как коту пенка на молоке. Нитокрис тоже доброжелательно скалила зубки и однажды даже позволила себе выйти из носилок и публично возложить головку лука и чеснока к изображению Иштар, выставленной в уличном святилище в бедном квартале, чем вызвала безудержное ликование толпы.

По мнению Даниила, из всех свойств человеческого характера Набониду менее всего была свойственна искренность, да и царевну из страны Великой реки трудно было назвать простушкой. Если кто-то и позабыл о кознях, которые эта египетская кошка строила Амтиду и Амель-Мардуку, пытаясь всеми силами вытеснить из сердца Навуходоносора его первую жену или отодвинуть в тень старшего царевича, то у писца налогов была хорошая память. Еще более странным казался негласный отказ Нитокрис от титула царицы. Теперь в дворцовых документах она упоминалась исключительно в качестве супруги царского головы. Казалось немыслимым, чтобы дочь египетского фараона согласилась на подобное уничижение. Значит, Набонид сумел убедить ее, привел веские доводы, чтобы отойти в тень.

Какие?

Этот вопрос не давал покоя писцу налогов. Что скрывалось за отказом Нитокрис от титула царицы и матери царевича? Ведь согласившись на это условие, Набонид официально лишался всяких прав на причисление себя к царской семье, а следовательно, и от короны, о которой он, по мнению проницательных людей, всегда втайне мечтал. Не мог не мечтать, уверял себя Даниил. Тогда в чем же смысл подобного хода?

Набонид и Нериглиссар были крепкого здоровья, обоим за шестьдесят. Пройдет пяток лет, и Лабаши вступит в полосу зрелости. Тогда луна Набонида закатиться навсегда. Возможно, он рассчитывал на сложную систему избрания царя, существовавшую в Вавилоне, формально не дававшую никакого преимущества царским отпрыскам, однако на деле отец всегда мог обеспечить сыну в этом вопросе беспроигрышные позиции. Так оно было при Набополасаре, и Навуходоносору оставалось только сорвать готовый плод. То же самое случилось и с Амелем-Мардуком — он, хотя и не без трудностей, все-таки без лишних проволочек занял вавилонский трон. Семья вождей халдейского племени Якини уже почти сто лет царствовала в Вавилоне. Теперь очередь за Лабаши, тем более что Нериглиссар, выдав дочь за сына эконома храма Эзида в Борсиппе, породнился с высшей храмовой знатью и тем самым лишил оппозицию последнего козыря.

Набонид не мог не понимать, что время работает против него. Может, он заранее сознательно отступился от власти, чтобы обеспечить себе спокойную старость и безмятежный отдых до ухода к судьбе. Понятно, что как бы Лабаши не ненавидел Набонида, как-то приструнившего его за сочинительство похабных стишков, он не посмеет тронуть уважаемого и знатного вельможу.

Даниил отправился в поселение соплеменников на канале Хубур и поделился сомнениями с наби Иезикиилем. Старик внимательно выслушал Даниила. Молчал долго, что-то монотонно напевал про себя — тянул едва слышно, тоненьким гнусавым голосочком. Даниил прислушался — точно, боевая песня царя Давида: «Не бойся, муж желаний! Мир тебе, мужайся, мужайся!..»

Наконец старец заявил.

— Все в руках божьих. Не спеши с решением. Оборотись к Господу лицом, а не спиною. Раскрой сердце — будет тебе сон, над ним задумайся, его и разреши.

И сон привиделся! Только не Даниилу, но самому Набониду, который, отправив Нур-Сина в Лидию, как-то вызвал главного писца в свой дом и на закате, в седьмой день месяца улулу, в конце сумеречной стражи, признался, что два дня назад, в часы ночного отдыха приснилось ему среди земли некое огромное дерево.

— Только деревом его мне тоже трудно назвать, — объяснил Набонид. Оно также чем-то напоминало на человека. Как ты думаешь, кого? — спросил царский голова.

Даниил ответил не сразу, выговорил с запинками.

— Не могу осмелиться. Стоит мне назвать имя, я вновь окажусь в твоей власти. Как это случилось с Седекией, — иври помолчал, потом спросил. — За что испытываешь меня, Набонид? За что влечешь к гибели меня и моих соплеменников?

Набонид вздохнул. Поднялся, подошел к бортику, ограждавшему крышу и беседку на ней, куда он пригласил гостя. Тут же, на крыше возвышалась ступенчатая, в человеческий рост клумба, где на каждом ярусе произрастали самые удивительные, собранные по всему миру цветы. По углам крыши в глиняных кадках росли пальмы. Здесь же был устроен фонтан. Как раз наступил час полива, и звучное, хрустальной чистоты журчанье было слышно на крыше. Сквозь растопыренные пальцы пальмовой листвы пробивался яркий золотистый свет полногрудой луны. Син с укором смотрел на иври — тот невольно поежился.

Лунный свет имел необыкновенную власть над Набонидом. Он, как ребенок, радовался лучам ночного светила, жмурился, что-то бормотал про себя. Точь-в-точь, отметил про себя Даниил, как Иезекииль, впадающий в блаженство во время бесед с Создателем. Такое на старика частенько накатывало, а вот Даниилу вещие сны давались тяжело, наслаждение от разговора с Богом было крупно пересолено болью и жуткой, до судорог боязнью.

— Послушай, Балату, — обратился к гостю Набонид. — У меня и в мыслях нет погубить тебя, заманить тебя и лишить жизни. Зачем? Ты и так мой. Каким ты был во власти Навуходоносора, таким и мне достался. У тебя есть дар. Ты веришь в себя, сомневаешься в себе и чуть что бегаешь к Иезекиилю, советуешься с ним. Не понимаю, когда дело касается женщин, тебе нет удержа — ты и смел и предприимчив, и никто пока не сумел поймать тебя на чужом ложе, — а в серьезных вопросах ведешь себя как…

Набонид неожиданно прервался, замер, принялся жевать нижнюю губу, словно в этот момент его осенила нежданная мысль. Наконец царский голова встрепенулся и как ни в чем не бывало продолжил.

— Может, потому, что пока никто не осмеливался тебя ловить?.. Но это упущение можно исправить. Ты уже не мальчик, Балату, а все не можешь уверовать, что твоими поступками управляет кто-то, более могущественный, чем Набонид, Иезекииль или Навуходоносор. Если тебя просят растолковать сон — это твой долг, ведь ты же блюдешь пост, обращаешься к Яхве, вымаливаешь у него милости и не считаешь это обязанности обременительными. Так что не пререкайся и толкуй.

— Не сегодня. Толковать буду завтра или через день. Сегодня буду слушать и спрашивать. Это чудище ликом напоминало Навуходоносора, Набонид?

— Да, — помедлил хозяин, потом страстно, на выдохе воскликнул. — Это был он, с ветвями вместо рук! Большое было дерево и крепкое, и высота его достигала до неба, и лик его был на стволе и был видим со всех краев земли. Листва была ослепительно красива, и плодов на дереве множество, и пища для всех. Для зверей, для птиц, которые гнездились в его ветвях.

Он сделал паузу, потом уже спокойнее продолжил.

— Вот что видел я на ложе. Вдруг снизошел с небес Бодрствующий, чей лик был округл и светился серебром. Он сказал: «Срубите это дерево, обрубите ветви, стрясите листья и разбросайте плоды. Пусть удалятся звери из-под него и птицы с ветвей его. Но главный корень оставьте в земле, и пусть он в узах железных и медных среди полевой травы орошается небесною росою, и с животными пусть будет часть его в траве земной. Сердце человеческое отнимется от него и дается ему сердце звериное, и пройдут над ним семь времен».

Опять короткое молчание потом жаркий голос.

— Вот и скажи, Балату, чтобы значил этот сон.

— Не сегодня, — упрямо повторил писец налогов. — Сегодня я оставлю тебя. Толковать буду, когда Господь даст мне ответ.

С тем и ушел.

Уже дома, устроившись на ложе и прогнав жену, Даниил решил, что сон был вещий, тут спорить не о чем. С этой мыслью забылся. Привиделось ему дерево. Только не лик Навуходоносора светился между ветвей, а Набонида! «В том и отгадка, — шепнул сошедший с небес Бодрствующий и Святой, на лице седая борода и очи исполнены света. — Дерзай, Даниил, раб Божий, — одобрил Бодрствующий, — и расскажи потомкам, что видел и что слышал. Служи беспорочно, остерегайся греха. Моя воля срубить дерева, насадить их, осыпать листвой, усеять плодами, дать тень всякому зверю и приют, и дом каждой птице. Будь смел, Даниил».

Царский голова и писец налогов встретились на следующий день, опять же в ночь, в ясную погоду, когда не тронутое ущербом око Сина вновь испытующе уставилось на содрогающегося от озноба иври. Его била дрожь, горло перехватывало, но Набонид ни словом не выказал неудовольствия.

— Господин, — начал Даниил, — твоим бы ненавистникам этот сон и твоим врагам значение его! Дерево, которое ты видел — это ты, Набонид. Тебе царствовать в Вавилоне. Ты, возвеличившийся и укрепившийся, и величие твое возрастет и достигнет небес. Власть твоя будет до краев земли. А что ты видел Бодрствующего и Святого, сходящего с небес, который сказал: «Срубите дерево и истребите его, только главный корень оставьте в земле, и пусть он в узах железных и медных среди полевой травы орошается росой небесной, и полевыми зверями пусть будет часть его, доколе не пройдут семь времен», так это Тот, кто правит нами.

Он на мгновение замолчал, потом добавил.

— Быть тебе царем в Вавилоне, Набонид, но придет срок и ум твой помутится. Семь лет ты будешь отлучен от людей и будешь бродить по пустыне. А что повелено было оставить главный корень дерева, это значит, что царство твое останется при тебе, когда ты познаешь власть небесную. Посему, Набонид, да будет благоугоден тебе мой совет: искупи грехи твои правдою и беззакония — милосердием. Вот чем может продлиться мир твой.

Набонид не ответил. Долго сидел на корточках на покрытой драгоценными коврами кушетке, смотрел в пол, потом коротко махнул рукой.

— Ступай.

Даниил и в эту ночь не мог уснуть — до утра молился, взывал к Господу, обливался слезами. Было сладостно и тревожно. Страх, овладевший сердцем, к утру обратился в пение. Услышал он голоса посланцев, о которых твердил Иезекииль. Челяди Того, кто повыше облака, чей престол небо, а подножие земля.

Утром встал свежим, отдохнувшим. С радостью обратился к Единосущному, затем весь день радостно и плодотворно трудился. Был отмечен Нериглиссаром за усердие и сметливость. К вечеру совсем обмяк. Дома выпил темного пива точнее, напился допьяна. Хмель не брал его — Божий знак довлел над ним, заставлял соображать, как вести себя в пределах того срока, который были отпущены Нериглиссару, и до того момента, как Набонид возьмет власть. Был бы он в стороне, жил бы на канале Хубур — о том и беспокойства не было, а вот сидеть сиднем на сковороде, которую тайком начали накаливать незримые силы, в преддверии очередной сумятицы, которая неизбежно начнется в Вавилоне, он по складу характера не мог.

Так и чернь в Вавилоне приговаривает: «Не приложивши рук, богов не призывай».[865]

Все, что прозрел, о чем узнал, добросовестно записал вечером.

На следующий день из Лидии примчался гонец с письмом от Нур-Сина. Даниил сразу доставил послание царскому голове, тот немедля отправился к правителю.

Государственный совет собрали через два дня. Первым выступил Набонид, заявивший, что наступил час, когда пора готовить войско к походу. Правда торопиться с этим не следует, добавил Набонид. Действовать следует решительно, но исподволь, и как только на границе станет жарко, немедленно выступать. Судя по отчету Нур-Сина, разбойники из Пиринду, а также покровительствующая им Лидия вряд ли упустят благоприятный момент и попытаются делом проверить стойкость и решимость нового царя. Каков будет ответ Креза, сказать пока трудно, но в любом случае мы должны быть готовы выступить в любой момент, невзирая на то, что приближается осень и впереди нас ждет дождливая зима. Собранных в Харране припасов хватит на три месяца. Если прибавить к этому добычу, которую возьмем в походе, а также припасы из нового урожая, можно будет воевать и далее, хоть целый год, а этого срока нам должно хватить, чтобы показать, что в Вавилоне не забыли, как управляться с мечом.

Возражавших не было. На том и порешили.

* * *
Среди запечатанных официальных пергаментов к Даниилу попал и свиток с личным письмом к жене Нур-Сина. Писец некоторое время разглядывал печать посла, на которой был изображен поднявший лапу лев — символ рода Набузардана. В памяти всплыло симпатичное личико его молоденькой женушки. Припомнилась статная, привлекающая взор девица, ее неподдельный интерес к древностям, хранившимся в царской кунсткамере. Сейчас, по-видимому, красотка уже успела раздаться вширь, правда, что-то не было вестей, что жена Нур-Сина разродилась первенцем. Пришло на ум, что женщина, должно быть, в курсе дел Нур-Сина, которого проницательные во дворце считали самым доверенным помощником Набонида. Во время подготовки недавнего заговора его отправили в Палестину, чтобы Нур-Син уломал отца и тестя поучаствовать в организованном Набонидом предприятии. Писец-хранитель выполнил задание, он должен многое знать. Возможно, умник делится с женой дворцовыми тайнами, тем более что она тоже не чужда царскому кругу, все-таки внучка Рахима. Нериглиссар, любивший рассуждать о воинской чести и верности, не устает вспоминать бывшего декума. Почему бы ей не поделиться со мной, тем, что знает. К тому же полезное, соединенное с приятным, радует душу и разгоняет кровь.

Соображал Даниил спокойно, обстоятельно взвешивал свои возможности, перспективы и возможные опасности, которыми грозила подобная связь. До сих пор он не знал отказа. Ведь супруга Нур-Сина в самом деле красотка! Почему бы не потратить на нее несколько драгоценных часов. А насчет опасностей так они падают только на неопытных любодеев, ему, старому ходоку, чего опасаться.

Жена у Даниила была вавилонянка, женили его по принуждению, иначе ему никогда бы не сделать карьеру при дворе. По крайней мере, Балату-шариуцур сам так считал. В наложницы по обычаю взял соплеменницу. Эти две женщины превратили его дом в ад. По Вавилону долго ходила остроумный ответ Балату на вопрос, который задал ему на пирушке один из молодых повес. «Когда, Балату, предпочтительнее всего сходиться с женой?»

Даниил ответил не задумываясь.

— Когда тебе более всего захочется причинить себе вред.

Луринду встретила почетного гостя в полутемной прихожей, куда с улицы попадал всякий человек; предложила помыть руки. Сама полила из высокогорлого глиняного кувшина, затем подала полотенце и провела во внутренний дворик.

Домишко, сразу после свадьбы купленный в складчину Набузарданом и Рахимом в Новом городе, был невелик, в два этажа, с узким внутренним двориком. Чтобы сохранить прохладу, жилые комнаты, как и во всех вавилонских домах, располагались на южной, дальней от главного входа стороне, чтобы солнце как можно меньше заглядывало в помещения. На первом этаже размещались подсобные каморки, кладовые, внизу также жила рабыня Нана-силим, ушедшая вместе со вскормленной ею Луринду, и два араба, купленные Нур-Сином по рекомендации Набонида для ведения хозяйства. Оба были в перезрелом возрасте, но еще крепки, владели многими ремеслами, отличались покладистостью и трудолюбием.

При появлении высокого гостя арабы вышли во двор, поклонились, притащили лестницу, по которой жильцы взбирались на второй этаж. На ночь один из арабов затаскивал лестницу на антресоли и, кряхтя, спускался по деревянной балке, поддерживающей балкон.

В присутствии дворцового, шикарно разодетого писца подниматься первой Луринду постеснялась — слишком горячи и настойчивы были его глаза, когда он поглядывал на молодую хозяйку. Она пропустила вперед гостя. Ремешки сандалий у сановника, отметила про себя Луринду, были украшены золотым тисненым узором. Должно быть, подобная обувка была недешева! За ним, подобрав длинную рубашку и полотняную накидку ловко взобралась женщина. Наверху Даниил помог ей, подхватил за талию. Луринду молча отстранилась, потом пригласила царского писца в помещение для гостей.

Здесь хозяйка предложила Даниилу прилечь на возвышение, сама установила железную треногу, на нее уложила круглую столешницу. Нана-силим принесла фрукты, охлажденную воду, а также жбаны с холодным пивом двух сортов — легким и крепким темным. Хозяйка сама расставила угощенье и напитки перед гостем.

Живут небогато, отметил про себя Даниил, знакомясь с домом и тайком приглядываясь к хозяйке, чье личико привлекло его внимание еще в ту пору, когда он впервые встретил ее в царском музее в компании с женихом и дядей. В Вавилоне варили шестнадцать сортов пива, и в особняке Даниила в квартале Бит-шар-Бабили все они выставлялись для гостей.

Даниил расслабился, в гостиной было прохладно. Женушка Нур-Сина заметно робела в его присутствии, вон как щечки заалели. Эта простота веселила и горячила кровь. Неплохо найти с нейобщий язык, а еще лучше сойтись с ней. Это явно будет не вред организму, наоборот, обладание этой простушкой разгонит кровь по жилам, погасит желание. Не к месту вспомнилась жена, от этой мысли его слегка передернуло. Погасишь огонь и можешь без всякого ущерба для здоровья отпихнуть от себя раздавшуюся вширь жену. Судя по отзывам царя и кратким комментариям Набонида, посольство было успешным, теперь Нур-Сина могут ждать высокие должности при дворе. Нериглиссар ценит заслуги. К тому же с таким происхождением, как у сынка Набузардана, ему все дороги в Вавилоне открыты. Однако он, похоже, мямля, в награду за посольство потребовал должность хранителя никому не нужных камней и черепков. С другой стороны, человек он добросовестный и сумеет сохранить в целости и сохранности сосуды и утварь, доставленные из храма Соломона. Эти священные предметы очень понадобятся, когда колена Израилевы вернуться на землю обетованную. Что, если этот Нур-Син в начальники над Даниилом выбьется? Вряд ли. Даниилу тоже грех жаловаться — он, единственный из советников Амеля, сохранил не только чин, но и место. Более того, пошел на повышение. Не повезло Седекии, его опять затолкали в узилище. Говорят, попал в ту же камеру, в которой просидел около двадцати лет до недолгого освобождения. В этой ухмылке судьбе опять же читалась рука Набонида. При мысли о несменяемом царском голове сердце оледенело. Ах, если бы действительно удалось проникнуть в замыслы этого змея! Может, с помощью Луринду удастся проложить тропку к тайнам Набонида. Если ему удастся овладеть сердцем этой красотки, так оно и будет.

Он попросил Луринду присесть — та покорно, бочком опустилась на тростниковую циновку.

Даниил протянул ей запечатанный перстнем Нур-Сина свиток, при этом добавил.

— Я не буду возражать, если прекраснозубая Луринду решит сразу ознакомиться с письмом. Я подожду.

Женщина чуть покраснела. Она с благодарностью взглянула на гостя, чуть натянула платок с той стороны, с какой сидел чужой мужчина, и развернула свиток. Читала быстро, слету, чем немало поразила Даниила. Вавилонянки, особенно знатные, а также женщины среднего сословия практически все знали грамоту, однако улавливали написанное с трудом, большинство водило пальчиком по строчкам. Эта же справлялась с чтением без заминок, пришептываний и перечитываний по слогам.

— Если уместно спросить, — подал голос Даниил, — хотелось бы знать, о чем пишет благородный Нур-Син?

— Интересуется хозяйством, — простодушно ответила женщина. — Он спрашивает, почем нынче фрукты в Вавилоне? Какую цену дают оптовики и предупреждает, чтобы я не спешила с продажей фиников и подождала его. Он с посольством спешно возвращается из Сард.

— Неужели такие скучные вопросы интересуют такую милую женщину? — удивился Даниил.

— Жить-то надо, — пожала плечами Луринду и опустила глаза. — Мы не так богаты, чтобы задешево отдавать урожай.

— Я мог бы помочь найти перекупщика, который не поскупился бы на хорошую цену, — предложил Даниил.

— Муж распорядился подождать его возвращения. Значит, буду ждать. Приедет, сам займется. Я передам ему ваши слова.

— Как знаете, прекраснозубая Луринду. Можно я буду вас так величать?

— Вы вправе, господин, называть меня как угодно, но я надеюсь, что вы не имеете в виду уронить мою честь.

Даниил несколько смешался. По правде говоря, он как раз это и имел в виду и неожиданно для самого себя выговорил.

— Если чувства, прихлынувшие в мое сердце и понуждающие обращаться к вам со словом «прекраснозубая» кажутся вам оскорбительными, я готов унять его и называть вас «уважаемая», «добродетельная», «неприступная». Но мне более по сердцу обращение «желанная».

— Вы смеетесь надо мной, господин. Достойно ли это человека, который прославлен своей ученостью и умением разгадывать сны. Это редкий дар. Божий дар.

— Оставим Богу богово, а сейчас поговорим о вас. Чем же вы занимаетесь в отсутствие вашего ученого мужа?

— Хозяйством. Столько хлопот. Мы не так богаты, чтобы передоверить все рабам и управителю имения. Мне приходится прясть, потом занимаюсь набивкой ковров, шью накидки. Иногда плету циновки.

— В этом нет ничего зазорного. Царские дочери тоже не сидят без дела. Царица Кашайя, например, научилась замечательно окрашивать шерсть в синий цвет. Она ткала плащи для всей царской семьи, в том числе и для самого Навуходоносора. Помнится, когда мы встретились в царской коллекции, вы с таким интересом осматривали редкости, собранные в царском музее. Что вам запомнилось более всего?

— Там много интересного, но меня перестали пускать в музей. Сейчас я занимаюсь переводом на аккадский писаний древнего мудреца, однако многое мне там непонятно.

— Вот как. Кто же он, — заулыбался гость, — этот убеленный сединами обольститель, сумевший увлечь своими стихами такую хорошенькую женщину?

— Вам должно быть известно его имя. Его зовут Иеремия. Он предрекал уверовавшим в единого Бога плен, и его пророчество сбылось.

Даниил невольно сглотнул, выпрямился, улыбка сползла с его лица.

— Откуда тебе известно о пророчестве великого учителя? Кто рассказал? Нур-Син?

— Нет, уважаемый Балату, я нашла его в записках наби Иеремии. Они достались мне от деда, встречавшего старика в сокрушенном городе и спасшего его от смерти. — У тебя сохранились записи Иеремии?! Покажи!

Луринду кивнула, потом поднялась и легко выбежала из комнаты. Вернулась быстро, протянула свиток писцу. Тот осторожно, боясь повредить пергамент, отогнул начало свернутого листа.

Прочитал.

«Как одиноко сидит город, некогда многолюдный! Он стал, как вдова; великий между народами, князь над областями сделался данником…!

— Это же плач Иеремии! — воскликнул гость.

— Да, Балату. Я перевожу его поэму на аккадский язык.

— Ты кощунствуешь, женщина! — внезапно рассвирепел Даниил. — Кто позволил тебе прикасаться к этим записям? Как ты осмелилась перелагать язык Создателя на варварское наречие.

— Не надо обижать меня, Даниил. Разве мы все не дети Мардука? Разве после того, как Господин смешал наречия и рассеял племена, только иври могут считаться избранным народом?

Даниил невольно выпрямился, в упор глянул на молодую женщину — та невольно, напрочь прикрыла лицо шалью. Смотрел долго, неотрывно, пытаясь осмыслить услышанное, вмиг вернувшее его в те полузабытые минуты, когда он, еще подросток, насильно приведенный в Вавилон задавал те же вопросы крепкому еще в те дни Иезекиилю, утешителю страждущих, хранителю имени Бога, изрекателю его воли. Усилием воли Даниил взял себя в руки — вряд ли будет уместно объяснять этой язычнице, насколько неуместны ее вопросы. Лучше обратить все в шутку, попозже вымолить у Создателя прощение за такое легковесное обращение с его именем. Таких любопытных, пытавшихся проникнуть в суть исповедания иври, в Вавилоне хватало. Были среди них и подосланные Набонидом…

Он с опаской глянул на женщину — вот тебе и прекраснозубая, вот тебе и обильная кудрями. Затем решительно осадил себя — хватит паясничать! Вряд ли эта женщина трудится на Набонида, в подобном случае доверенные слуги Даниила, его сородичи-иври, которых полным-полно в городе, давным-давно приметили бы ее во дворце, в доме стражи, в особняке Набонида. К тому же она внучка Рахима…

Ответить ей всерьез? Ей, кровь от крови, плоть от плоти этого гигантского языческого капища, этого места, где смешались языки, где явился бич Божий и пригнавший их, грешивших, забывших и оскорблявших Моисеев закон, в поганый Сенаан?

— Эти вопросы, — наконец подал голос Даниил, — выказывают ваш недюжинный ум и интерес к… — он на мгновение примолк, потом отвел глаза и обречено добавил. — Ты спросила, Луринду, о самом драгоценном, что есть в моей душе. Самом потаенном… Это знание согревает меня, оно мне дорого как возможность служить Господу нашему. Зачем тебе это?

Она ответила не сразу, сначала потупила глазки, потом тихо выговорила.

— Я хочу знать, как жить правильно и что значит следовать истине. У меня есть на то своя причина. Только истинный Создатель способен помочь мне.

— Этому противятся твои боги. Ты понимаешь, о чем я?

— Да, господин, но это сильнее меня. Сильнее любви к мужу, которую ты пытался проверить на крепость. Сильнее страха наказания, поэтому я обратилась с вопросом к тебе, осмелившемуся указать самому Навуходоносору, что станется с Вавилоном.

— Я был молод, дерзок. Страдал с моими товарищами, которых едва не спалили в огненной печи. Теперь я потолстел, обрюзг, обленился, бесстыдно жажду женской плоти, в том пытаюсь найти забвение. Прости, но ты сама коснулась загадки как жить.

— Я принадлежу одному мужчине. Он дорог мне. Он дарит мне радость, учит меня, — она запнулась, потом, словно собравшись с духом, решительно продолжила. — У нас с Нур-Сином нет ребенка. Мне тягостно ожидать его возвращения, потому что я опять порожняя. Я обошла все храмы в Вавилоне. Нет святилища, уличной ниши, где бы я не оставила дольку чеснока, не пролила пива, не положила сушеный финик. Самого лучшего сорта, уважаемый Балату, царского, просвечивающего. Я не скупилась, но все без толку. Я возопила к небесам, обратилась к наставлениям и жалобам Иеремии и наткнулась на его пророчество о гибели Вавилона. Зачем тогда рожать? Но я хочу ребенка, я не могу без маленького. Научи, мудрый, как мне быть?

— Но почему я?

— Ты же разговариваешь с Господином во сне. Вопроси Создателя, в чем я провинилась, почему он лишил меня такой малости, как дитя? Пусть он прикажет Иштар одарить меня маленьким.

— Луринду, он беседует со мной на непонятном, едва угадываемом языке. Я не могу обещать, что Господь исполнит твою просьбу. — Нет так нет, кивнула женщина, — но ты все-таки поинтересуйся.

— Как ты не можешь понять, — разгорячился Даниил, — что Господа нельзя ублажить головкой чеснока, горсткой каши, кружкой пива. Он — Единосущен, то есть присутствует всегда, везде и во всем. И жертву может принять, если только она принесена в единственном месте на свете, которого больше нет. В урсалиммском храме? — Да!

Даниил вскинул руки, потом с той же страстностью продолжил.

— Нет Иштар, но есть похоть. Нет Адада, есть гроза, гром. Нет Нергала, но есть преисподняя. Кумиров нет! Господь — это не царь, не отец, не вождь других истуканов, но Слово, Воля, Истина. Он — един! Он судит и рассуживает, милует и наказывает. Он ведет к победе и испытывает верность, он уводит в полон и возвращает на землю обетованную. Никто не может угадать его замысел, уговорить его, ублажить, слукавить. Смертному неведомы Божие деяния, поступь его во тьме.

— Но как же добиться, чтобы твой и мой Господин глянул в нашу сторону?

— Живи по завету, исполняй предписываемое… — он неожиданно хлопнул себя по лбу, воскликнул. — О чем это я! Это может касаться только тех, кто… Как поступать тебе, я не знаю.

— Если Яхве — создатель всего сущего, в том числе и всех народов, живущих на верхней земле, почему иври полагают его чуждым исконным вавилонянам, чьим отростком они сами являются? Почему выселенные из Палестины не создают кумирен, храмов, святилищ здесь, на земле Шумера и Аккада? Почему есть иври, халдеи, арамеи, египтяне, сирийцы, ионийцы, жители Каппадокии, Киликии, Пафлагонии, лидийцы, дикие мидяне, еще более дикие, разгуливающие в кожаных штанах и жилетах персы?

— Хорошо, я отвечу на этот вопрос, но ты обещай, что ответишь и на мой.

— Я согласна.

— Ты спрашиваешь, почему на земле существуют иври, халдеи, арамеи, египтяне? Почему они разбрелись по верхней земле? Почему не схожи и непонятны друг другу их речи? Вот о чем говорят наши мудрецы. Это случилось давно, когда на всей земле был один язык, одно наречие.

— До потопа? — спросила Луринду.

— После. Сказали люди: построим город и башню высотой до небес и сделаем себе имя прежде, нежели рассеемся. И сошел Господь посмотреть город и башню, которую строили сыны человеческие. Сказал Господь: вот, один народ, и один у всех язык; и вот что они начали делать. Не отстанут они от задуманного. Смешаем их язык так, чтобы один не понимал речи другого. И рассеял их Господь оттуда по всей земле. Перестали они строить город. Посему дано ему имя Вавилон, ибо здесь смешал Господь язык всей земли, и оттуда рассеял их Господь по всей земле.

— Значит, вот откуда пошел наш город, и вот почему наша башня Этеменанки неугодна вашему Богу? — задумчиво спросила Луринду.

— Я бы не стал подобным буквальным образом осмысливать древнее сказание, — смутился Даниил.

— Но наши жрецы утверждают, что башню построили наши предки-шумеры, пришедшие на равнину меж двух рек в давние дни. Явились они с гор и возвели гору, ибо с вершин они привыкли разговаривать с богами.

— Ваши жрецы утверждают, что Нинурта — это Мардук мотыги Эллиль — это Мардук царственности и света, Набу — это Мардук счета, Шамаш — это Мардук справедливости.

— Разве нет?

— Нет. Он — Единосущен и не может воплощаться ни в камне, ни в истукане, ни в дереве.

— Мудрый Балату, ты не мог бы дать мне писаные правила, которые достались вам от Господина.

— Я постараюсь, женщина. Но взамен ты не согласилась бы продать мне пергаменты, заполненные рукой Иеремии?

— Нет, Даниил, дед запретил. Я могу их только подарить, так сказал моему деду Рахиму сам наби.

— Тогда подари!!

— Не могу, исполненный благородства господин. Не знаю, по какой причине, но не могу.

Глава 4

Старик выбрался на балкон, выходивший во внутренний двор и огибавший строение на уровне второго этажа, направился к лестнице и, постукивая палочкой по ступенькам, поднялся на крышу.

Наступил вечер, кончались сутки. На западном краю верхней земли нежились тучи. Солнце в той стороне, позевывая, склонялось к земле. Вдоль улиц и кое-где над крышами зеленели метелки пальм, в каналах и арыках темной бронзой отсвечивала вода. Усталая земля готовилась накрыться тьмой. Внизу во внутреннем дворе перекликались работники. Все достанется сыновьям Хашдайи, моего свояка. Ребята они неплохие, но у них свои заботы, своя служба, жены, дети.

Я остался один, как перст. Вспомнились стихи, сочиненные по случаю гибели Луринду, моей смоквочки.

Боже, отнял жену ты, отнял сына.
Боже, полную скорби прими молитву.
Точно воды речные, куда я иду, — не знаю.
Точно барка… где причалю, — не знаю…
Боже, упал я — подними меня, оступился — подай руку!
В водах спокойных ты мне весло,
В водах глубоких — правило…[866]
Старик вздохнул, посидел бездумно. Скоро совсем смерклось.

Житель потемок, прочь из потемок! Один остался, впрочем, это тоже суета. Сердце порадовали звезды, вон их сколько высыпало. Разбежались стайками, улеглись созвездиями, указав для знающего направления на север, в Малую Азию, на восток, в Персиду, на запад, в страну Великой реки. Везде пришлось побывать. Обозначился зодиакальный путь. По нему, как утверждал мудрый Бел-Ибни, следует все живое. Скоро и я отправлюсь в путь. Что с собой возьму? Дом с собой не возьму, утварь с собой не возьму, землю с собой не возьму. Разве что посох, чтобы поспешать по небесному пути, может, удастся догнать смоквочку. Потом вместе поторопимся, попробуем настичь сынка. Он ушел далеко вперед, но все равно мы постараемся. Чем еще на небесах заняться? Жаль, что на этом пути никто не может остановиться, перевести дух, подождать родных и близких и далее вместе, одной семьей.

Меня питают надежды, это тоже суета. Ну и пусть! Догоню родных, перескажу им, что творится на земле. Я много знаю, я хранил царское слово. Не спешил уходить от лица его, не упорствовал в худом деле.

Сказал мудрый Син-лике-унини — для всякой вещи есть свое время и свой устав. Были дни, когда я угодил в милость, и Нериглиссар велел мне сопровождать его в походе.

— Ты знаешь людей, понимаешь языки горцев, тебе известна местность. Пойдешь со мной на Аппуашу, — приказал царь.

— Государь, я не военный человек, — ответил я. — Будет ли от меня польза в походе? У тебя достаточно толмачей, есть и офицеры, излазившие отроги Тавра, осмотревшие Киликийские ворота. Например, Акиль, Хашдайя.

— Можно смотреть и не видеть, слушать и не понять. Я доверяю тебе, Нур-Син, ты дурного не подскажешь. Я пока не выжил из ума и готов слушать дельные советы. Мне кажется, ты в состоянии мне их дать. Так, по крайней мере, утверждает Крез, а он не чужд мудрости.

Что было делать? Я оставил дом, Луринду и отправился в поход.

Осенью третьего года царствования Нериглиссара (557 года до н. э.) Аппуашу, царь Пиринду — горной области на юго-востоке Малой Азии, подстрекаемый Крезом, напал на соседнее царство Хуме, являвшееся союзником Вавилона и Мидии.

Получив известие о вторжении, Нериглиссар сразу поднял вавилонское войско и ускоренным маршем, налегке, направился на север, в сторону Харрана. Ветераны одобряли царя, подгоняли новобранцев, которых за эти годы в войске стало заметно больше. Шагай шибче, подбадривали они юнцов, ставь ноги уверенней, стреляй прицельней, руби смелее и не забывай подцепить горца копьем. На марше бородачи во все горло распевали песни — было весело. Некая невысказанная, но явно ощутимая, бодрящая аура подвисла над эмуку и кисирами, над малочисленным обозом, где везли разобранные стенобитные машины, над союзными и наемными отрядами. Помахавшие на своем веку мечами вояки делились между собой — неужто вернулось доброе старое время, когда Кудурру никому не давал спуска, гнал и гнал воинов вперед, на штурм приморских твердынь, к Великой реке, впадающей в Верхнее море, в горы к востоку от Тигра.

На марше «Эллиля» не пели, всему свое время. Распевали похабщину и строевые гимны. Судачили о царевиче, который на поверку оказался хлипок, следовал за армией в повозке. Отмахал денек на коне и слег с приступом ломоты в заднице. То ли дело Кудурру — этот с кисиром охраны даже в зрелом возрасте неделями мог не слезать с жеребца. На стоянках у костров пересказывали прежние байки, обсуждали новости из Вавилона, прикидывали, сдержит ли слово Нериглиссар, обещавший после похода наполовину скосить налог для семей призванных в армию шушану.

В лагере, устроенном под Харраном, армия не задержалась. Туда уже были согнаны вьючные животные, рабы, доставлены повозки — все, что должно было составить полноценный обоз наступающей армии. Уже через неделю авангард Нерглиссара, изгоняя мелкие отряды враждебных горцев с территории, принадлежавшей Вавилону, вышел на границу с союзным царством Хуме и круто повернул на юго-запад, к Пиринду. Этот маневр, но главное, быстрота перемещения армии, подвижность ее оперативных единиц, по-видимому, произвели глубокое впечатление на Аппуашу, и царь Пиринду начал спешное отступление из пределов Хуме.

Уже через неделю стал ясен маршрут отходившей вражеской армии. Неприятель устремился к Киликийским Воротам, полагая, что потеря этого стратегического прохода через горы позволит вавилонянам отрезать армию от собственной столицы, выйти в тыл Пиринду и обрушиться на страну с запада.

На совещании в походном шатре Нериглиссара — это был тот же шатер Навуходоносора, только подлатанный и искусно подновленный, — было решено ускорить движение и постараться занять каньон ранее Аппуашу. При поименном опросе начальников отрядов тяжелой пехоты, колесниц, конницы и легковооруженных подсобных частей, командиров эмуку и специально приглашенных офицеров все, кроме луббутума Акиль-Адада и декума Хашдайи, поддержали это предложение.

Подобная дерзость со стороны младших офицеров в первые минуты вызвала неодобрительный шум в походном шатре. Нериглиссар поднял руку, установил тишину и предложил несогласным объяснить, с чем именно они не согласны. Новый правитель с подчеркнутой скрупулезностью соблюдал форму обсуждения военных планов, установленную еще при Набополасаре, так что некоторых офицеров, успевших поприсутствовать на подобных собраниях у Навуходоносора, прошибло до слез. Их можно было понять — десять лет без войны, без добычи, они сиднями просиживали в городских домах и имениях, порой напиваясь до одури темного пива, и это в тот момент, когда и силенка еще была в руках, и кони перегуливали на пастбищах.

Пожилой луббутум встал.

— Вопрос о Киликийских воротах был очевиден еще до начала кампании. Вопрос в другом, в каком именно месте горцы собираются защищать этот проход?

— То есть? — набычился царь.

Не удержавшись, вскочил Хашдайя, однако Нериглиссар жестом усадил его.

— Сядь, сын Рахима. Акиль-Адад еще не все сказал.

— Господин, в те дни, когда мы следовали на закат под началом благородного Нур-Сина, — луббутум чуть поклонился в сторону ведущего протокол заседания писца, — мы, воины, поспорили, кто из нас четверых придумает самый удачный план разгрома армии, которая посмеет вторгнуться в эту страну. Я выиграл. Теперь все разворачивается в точности с тем замыслом, которым поделились со мной боги. Пиринду собирается дать нам генеральное сражение не в самих Киликийских воротах, а на подступе к ним.

— Ты имеешь в виду, что они устроят засаду до того, как мы подойдем к проходу.

— Это очевидно, государь. Аппуашу понимает, что удержать Ворота против нашей, овеянной славой армии им не удастся. В то же время горцы не могут допустить, чтобы это ущелье перешло в наши руки. Очевидно, что в самом ущелье устроить засаду нельзя. Никто в здравом рассудке не сунется в эту теснину, не проверив близлежащие скаты. Войск у нас достаточно, чтобы полностью овладеть местностью, прилегающей к Воротам. Напротив, у Аппуашу, при том недостатке живой силы, какая есть в его распоряжении, единственная возможность спасти страну — это нанести нам поражение в одной-единственной битве. Это говорит о скудости его умишка и неуместной дерзости. Поэтому он попытается устроить нам засаду к северу от Ворот, где есть возможность обеспечить внезапность нападения. Мы без всякой опаски устремимся к проходу, полагая, что там будет главный бой, но это случится ранее.

Он подошел к карте и ткнул пальцем в горную долину, расположенную в десятке беру от Киликийских ворот.

— Вот здесь. Мы с Хашдайей полагаем, что Аппуашу вышлет вперед сильный отряд, с помощью которого постарается заманить нас в ловушку. Чтобы не потерять противника, ты, господин, поспешишь за бегущими, полагая, что главный бой ждет нас либо у Ворот, либо в самом каньоне. А они сожмут нас на марше. Вот здесь, — он еще раз указал на изображенные на чертеже горы и извилистый путь.

— Чем же это место может прельстить врага? — пожал плечами Нериглиссар.

— Обилием леса. Кроме того, несмотря на то, что склоны здесь кажутся пологими, у самого подножья они круто обрываются к горной речке. С другой стороны долины склоны тоже по большей части обрывисты, а те места, где можно спуститься к караванной дороге, легко перекрыть малочисленными заслонами. Здесь достаточно места для сражения. Как только мы основными силами втянемся в межгорье, они устроят завалы на обоих выходах и атакуют нас с гор. Наши войска будут на марше, к сражению не готовы. Если им не удастся опрокинуть с первого наскока, они засядут в лесу и примутся обстреливать со склонов. Мы будем вынуждены пойти в атаку, однако ни конницу, ни боевые колесницы здесь использовать нельзя, а в пешем строю они нам не уступят, тем более что мы будем на открытой местности, а их лучники и пращники будут обстреливать наши порядки из-за деревьев.

В палатке наступила тишина. Царь склонился над чертежом. Неожиданно он грубо помянул владетеля подземного мира Нергала и стукнул кулаком по столу. Затем заявил.

— Логично! Но это все домыслы! Если ты не прав, Акиль-Адад, мы упустим время и дадим им намертво вцепиться в Киликийский проход.

— Да, государь. Такой вариант тоже возможен.

— Мне не нужны пустые рассуждения, мне нужны сведения. А посему…

Он прервал речь, закрыл заседание и распустил совет. Оставил начальника тяжелой пехоты, считавшегося его первым заместителем, командира своей элитной эмуку, Акиля, Хашдайю и Нур-Сина.

Распорядился кратко.

— Я сам отправлюсь в разведку. На рассвете. Вы пойдете со мной, — он указал на Акиль-Адада и Хашдайю. — Погляжу, что вы там высмотрели.

Затем кивнул Нур-Сину.

— Ты тоже со мной.

После чего царь приказал командиру эмуку вызвать проводника из отряда союзных горцев, а также подготовить десяток отборных — царь перечислил их имена — и предупредил, чтобы все держали язык за зубами. Никто в лагере не должен знать, что правитель покинул расположение войск.

— Даже царский сын, благородный Лабаши? — спросил начальник пехоты. Даже он. Отправимся с рассветом.

Затем Нериглиссар приказал подготовить разведывательный пятидесяток и на глазах у всей армии отправить его по торному пути, по которому в сторону Лидии и греческого побережья Верхнего моря ходили торговые караваны. Воины должны вести себя нагло и шумно. По возможности пусть постараются захватить языка. Выступить они должны спустя одну стражу после того, как из лагеря уйдет первая группа.

* * *
С заходом Луны-Сина, в начале предутренней стражи возглавляемый царем отряд отправился в путь. Вел их проводник из Хуме, а также Акиль и Хашдайя, в свое время, под видом охотников излазивших окрестности, прилегающие к караванному пути. Сначала двигались наезженной дорогой, потом с разливом солнечного света укрылись в лесу и поехали тропами. В полдень следовавший впереди дозор словил пикет киликийцев — те как раз сварили кашу, зажарили на вертеле кабана. Вавилоняне воспользовались угощением, с пристрастием допросили ротозеев. Сведения, полученные от вражеских воинов, вроде бы подтверждали сказанное Акилем. Их поставили здесь, чтобы дождаться появления вражеского войска и немедленно сообщить в дальнее урочище, где должна была располагаться ставка Аппуашу. Нур-Син, переводивший с местного, долго бился, пытаясь поточнее разузнать, где именно находится ставка царя Пиринду. Оказалось, что логово царя отделяло от Киликийских ворот около восьми беру, что тоже указывало на справедливость утверждений Акиля и Хашдайи. Вряд ли опытный вояка Аппуашу встанет так далеко от места предполагаемого сражения.

Далее ехать было опасно — в лесах могли быть спрятаны и другие вражеские секреты, однако царь решил со всей предосторожностью двигаться вперед. Без осмотра местности нельзя было принимать решение. По крайней мере, те места, где они проезжали, никак не годились для засады. Склоны были пологи, речушки мелки, леса труднопроходимы. В этих условиях местность становилась серьезной преградой также для тех, кто готовил засаду. При передвижении войск сразу терялась видимость между отрядами, настолько густы были заросли и глубоки овраги. Никакие гонцы в этих условиях помочь не могли. Воевать вслепую Аппуашу вряд ли решится.

Когда же вавилоняне втянулись в известную уже по рассказам Акиля и Хашдайи долину и двинулись по верхней кромке левого, дальнего от врага ската, Нериглиссар заметно помрачнел.

Лес в этих местах был строевой, сосновый и более напоминал храм под открытым небом. Гигантские стволы-колоны упирались в синий, померкший от обилия зеленой хвои небосвод. Под ногами хрустел мох, лужайки, покрытые травой, были редки. Кустарник прятался по редким распадкам и берегам ручьев. Разведчики несколько раз натыкались на местные капища, где за выстроенными в забор кольями на пришельцев взирали вырезанные из дерева истуканы. Киликиец из Хуме даже подойти к святилищам не отважился. В первый раз, когда вавилоняне кощунственно нарушили покой деревянных божков, его едва кондрашка не хватила. Нериглиссар подъехал к нему, свесился с коня, взял за шиворот, поднял, поставил на землю, затем обратился к Нур-Сину.

— Объясни ему, что бог один. Его имя Мардук. Эти, — он указал в сторону капища, — ему подчиняются.

Нур-Син перевел. Проводник несколько оправился, отряхнул колени, потом осмелился возразить.

— Мардук велик там, в Двуречье, а здесь горы, Хуме, Пиринду. Они, — он кивком указал на капище, — не послушаются его.

— Что он сказал? — заинтересовался царь.

Нур-Син объяснил.

— Скажи, что все это, — царь обвел рукой небосвод и светлые боровые дали, — создал Мардук. Как же дети и подданные небесного царя могут ослушаться его?

Еще через час пути они добрались до бурного, сбивавшего с ног потока. Вырвавшись из глухого распадка, река разливалась и начинала часто петлять по пологому дну долины. Видимые на противоположных склонах изжелта-зеленые откосы позволяли тем, кто прятался в засаде, безбоязненно осыпать стрелами сгрудившихся у переправ врагов. Издали едва слышно тянуло дымком, видимо, киликийцы уже начали занимать исходные позиции.

Царь приказал поворачивать назад. В лагерь вернулись затемно. Здесь его обрадовал начальник элитной эмуку. Доложил, что посланные в дозор задержали перебежчика, утверждавшего, что ему все известно о планах Аппуашу.

— Да ну? — изумился Нериглиссар. — Он кто, брат царя, его отец или сын?

— Нет, он из поварни. Вавилонянин, три года назад угодивший к киликийцам в плен. Так он говорит.

Царь кивнул, обернулся к Нур-Сину.

— Вот и пришел твой час, писец. Разузнай-ка, что на уме у этого патриота, решившего подсобить соотечественникам. Акиль и Хашдайя помогут тебе. Только работать тихо, без криков и шума. Когда понадобятся крики, мы их организуем. Лабаши поможет тебе.

Далее Нериглиссар приказал посадить проводника-горца, ходившего с ними в разведку, в отдельную палатку, приставить к нему караул из толковых и надежных солдат и оберегать союзника от всякого общения с другими, прежде всего со своими соплеменниками. Царь пояснил проводнику.

— Если хочешь получить заслуженную награду, сиди спокойно. Ни с кем не заговаривай, не высовывайся, не пытайся сбежать. Это в твоих же интересах. Отдохни, отоспись. Неудобства скоро кончатся. Как только мы разобьем Пиринду.

* * *
Принимаясь за дело, Нур-Син первым делом подивился — неужели в том и скрывалась загадка его приглашения в поход, чтобы доверить ему допросы перебежчиков и выловленных шпионов. Тогда зачем надо было перед выходом в поход скрывать круг его обязанностей? Почему царь вспомнил именно о нем? Показания перебежчика придется проверять прижиганием огнем или бичеванием, но и по этой части у Нериглиссара было достаточно мастеров. Выходит, правитель ждет от него чего-то другого?

После возвращения из Лидии Нериглиссар выполнил обещание и возвратил писца-хранителя в музей. Однако с того дня сына Набузардана начали часто вызывать к царю, и Нур-Син не заметил, как оказался кем-то вроде царского секретаря. Ему приходилось сопровождать Нериглиссара на заседания государственного совета, его приглашали в апартаменты правителя. Царь все чаще и чаще, в ущерб Набониду, интересовался его мнением по тому или иному вопросу — просил отвечать запросто, что думаешь, то и говори.

Набонид ни разу не выказал неудовольствие, словно подобное возрастание милостей, оказываемых формально подчинявшемуся ему писцу, его нисколько не тревожило. Это обстоятельство более всего беспокоило Нур-Сина. Зная Набонида и открыв для себя, что нового царя тоже нельзя было назвать простаком, лихим, бездумным воякой, он ощутил на сердце смертельный холодок: вновь его втягивали в какую-то интригу, и он словно жертвенный баран был вынужден ступать под нож, который уже занес над ним негласный распорядитель этой церемонии. Удивительно, но царский голова сам настоял перед правителем на том, чтобы передоверить Нур-Сину обработку части дипломатической почты, а именно переписку между Нериглиссаром и его дядей Астиагом, составлявшую одну из самых строго охраняемых государственных тайн.

В чем заключалась причина такого неожиданного взлета? Внимание сильных трудно заслужить знанием языков, умением вести дипломатические переговоры, ученостью, даже личными пристрастиями, тем более умением разбираться в древних клинописях, папирусах и пергаментах. В природе правителей доверять только тем, кто выкажет безграничную верность, готовность пойти на все, или тем, кто сумеет убедить в этом своего покровителя. К сожалению, верность, знания и способности по большей части редко стыкуются в одном лице.

Вот с какими мыслями писец-хранитель царского музея явился в пыточную, устроенную в шатре, разбитом в стороне от лагеря и охраняемый специально подобранными воинами из элитной эмуку правителя.

Лабаши-Мардук уже ждал его. Наследный принц был явно недоволен тем, что какой-то писец средней руки посмел явиться после него. Лабаши ничего не сказал по этому поводу, однако его кисло-надменная, совсем еще мальчишечья физиономия ясно выражала его чувства. Нур-Син объяснил, что задержался по служебной надобности, однако выражение лица наследника не смягчилось. Это была не первая их встреча, но до сих пор дело ограничивалось поклонами со стороны Нур-Сина и легкими кивками, которыми наследник престола обычно одаривал дворцовых чиновников, «канцелярских мышей», как он обычно выражался. Неприязнь Лабаши, шестнадцатилетнего юноши, изо всех сил пытавшегося выказать себя взрослым, суровым и проницательным человеком, ко всем «прихвостням Набонида, ретрограда и консерватора, камнем улегшимся на пути нововведений», — была известна во дворце. Лабаши редко появлялся в Вавилоне, все больше сидел под крылышком матери в Сиппаре, в родовом имении, напоминавшем укрепленный замок. На официальных и посвященных богам церемониях держался особняком, окруженный группой молодых офицеров-халдеев и сверстников из отпрысков храмовой знати. Все они отвергали «старину», полагали, что пришло время новым ценностям, новому уставу. С придворными члены кружка Лабаши общались редко, при этом не стеснялись выказывать пренебрежение к «писарчукам и блюдолизам, присосавшимся к государственному пирогу». Более всего на свете Лабаши любил чувствовать себя непонятым или, на худой конец, несправедливо обиженным. Или изображать себя таковым. Это было как поветрие, свойственное тем наследникам престола, кто очень рано ощутил свою значимость и недооцененность. Обидеть его ничего не стоило, чиновники порой перешептывались между собой, что Лабаши специально появляется во дворце, что почувствовать себя оскорбленным, метнуть громы и молнии, напомнить о том, кто хозяин в стране, и удалиться с чувством исполненного долга. Поводов для обид, по мнению придворной челяди, было более, чем достаточно: их нерадивость, зевки во время разговора с наследником престола, не говоря уже о бесстыдном почесывании ноги об ногу, шмыганье носом, ошибка в произнесении титула, вызывающая нерасторопность при исполнении приказа — да мало ли что могло вызвать неудовольствие принца, его публичные жалобы, запахивание алого плаща и требования коня, на котором он умчится из «этого скопища гадюк, где каждый змееныш так и метит нанести ему оскорбление».

Правда, в отличие от недоброй памяти Амеля Лабаши-Мардук трудно было назвать злопамятным человеком, молодость и здоровая натура брали свое — он быстро веселел. К тому же молодой князь был ядовито остроумен и не глуп, и Нур-Сину казалось, что эти качества составляли лучшую часть его характера. На их основе могла родиться личность, способная изменить уклад жизни в Вавилоне. Все, кому приходилось близко сталкиваться с наследником, как один, полагали, что худшее в его нраве являлось следствием нуденья и желчи Кашайи. Именно мать извратила его взаимоотношения с приближенными к трону вельможами, а окружившие его в последнее время людишки старались подогреть амбиции наследника исключительно в корыстных интересах. Именно Кашайя по своему образу и подобию воспитывала сына. К сожалению, в детстве Лабаши не повезло иметь в наставниках строго и неподкупного, обладающего здравым смыслом человека.[867] Некому было объяснить ему, что обиды — шелуха для венценосца, не более чем способ понять, с кем имеешь дело. Главное для него, призванного царствовать, следовать добродетели власти, которая заключается в дерзости, исполняемой в рамках закона, и здравомыслии, способном приземлить любую, самую завиральную идею, осуществить ее с дотошностью и упорством крестьянина, насаждающего финиковые пальмы.

Вот и на этот раз Лабаши поначалу отказался вести совместный с Нур-Сином допрос перебежчика. С дрожью в голосе заявил, что раз его приставили помощником к писцу-хранителю, значит, он должен помалкивать и набираться опыта, а рот открывать — это уже удел мудрого, многоопытного писца.

— Поверьте, Лабаши, — попытался объяснить Нур-Син, — я тоже впервые выполняю это задание. Может, нам будет легче объединить усилия?

Юнец многозначительно вздохнул, но промолчал.

Нур-Син перевел дух, приказал привести перебежчика.

Тот действительно оказался родом из Вавилона. Это был тощий, высокий мужчина средних лет, обритый наголо, чуть повыше лба краснело клеймо. На бедрах пропитанная кровью повязка — его уже подвергли бичеванию, однако, как пояснил войсковой палач, негодяй продолжает утверждать, что Аппуашу готовит ловушку.

Нур-Син долго и пристально смотрел на перебежчика. Тот стоял на коленях, голову опустил, на черепе уже начала отрастать седая щетина.

— Говоришь, родом из Вавилона? — спросил Нур-Син.

— Нет, господин, я из Сиппара, — он поднял голову. — Когда-то меня звали Шума. Я был торговцем.

— Была семья?

Перебежчик сглотнул. Голос у него сел, поэтому он кивнул.

— С ними случилось несчастье? — спросил Нур-Син. — Тебе принесли весточку?

У Шумы опять же сил хватило только кивнуть.

— Послушай, Шума, — доброжелательно пояснил Нур-Син. — Ты сам должен понимать, что Намтар стоит у тебя за спиной. Он уже занес меч, так что ты лучше говори. И говори правду. По правде будет и награда. Соврешь — Намтар опустит меч. Скажешь правду — сохранишь жизнь и, может, даже получишь награду. В том порукой принц-наследник, присутствующий при нашем разговоре. Поэтому не надо перед ним вилять, каяться, изображать горе, пытаться разжалобить господина. Ты лучше говори.

— Горцы… Горцы напали на наш караван, когда мы шли в Сарды. Ограбили, связали руки, отвели в Кирши, там посадили в земляную яму, потребовали написать домой, чтобы прислали выкуп. Я написал, господин. Что я мог поделать? Жить хотелось. Думал, вывернусь как-нибудь.

— Вывернулся? — спросил Нур-Син.

— Нет, господин. Выкуп привез мой старший сын. Они ограбили его и посадили в ту же яму, где сидел я. Он рассказал, жена все продала, а толку… Теперь, наверное, нищенствует в Сиппаре.

Лицо Лабаши исказилось, стало гневным, с примесью брезгливости.

— Скажи ему, писец, — заявил он, — в Сиппаре нет нищих! Есть бездельники и тунеядцы, а также бродяги, отбившиеся от соотечественников и пренебрегающие долгом перед приютившей их землей! — с резкостью в голосе добавил юнец. — Всем хватает милостей, распределяемых в храме Блистательного Шамаша Эбаббаре. Также спроси этого негодяя, где он жил в Сиппаре?

— Где ты жил в Сиппаре, негодяй, — спросил Нур-Син.

— На улице победоносного Нинурты. Возле восточных ворот, ведущих к Тигру.

Лабаши, по-видимому, самому наскучила утомительная игра в величие, которая требовала непременного посредничества между подлым черноголовым и облаченным царственным светом наследником. А может, он решил, что в достаточной степени осадил навязанного ему писца — теперь тот будет знать свое место. Он даже несколько расслабился, подался вперед и попросту спросил.

— Послушай, несчастный, как твое полное имя?

— Мардук-шума-узур.

— Ты говоришь правду?

— Да, господин.

— Я слыхал о таком. Выходит, ты не из инородцев?

Шума вскинул голову.

— Да, господин… О, господин! Может, вы что-нибудь знаете о моей семье. О Ринде и дочках?

Лабаши откинулся к спинке кресла, некоторое время не без интереса рассматривал перебежчика. Нур-Син в свою очередь с тем же любопытством поглядывал на наследника. Тот совсем опростился — заговорил с сиппарским акцентом, над которым смеялись во всей Вавилонии.

— Она сдает их в наем. Да и сама не прочь подцепить какого-нибудь прохвоста с тугим кошельком.

Шума опустил голову. Нур-Сину было видно, как у него несколько раз дернулось адамово яблоко.

— Когда я уезжал, тройняшкам было по одиннадцать. Храмовый жрец уверял, что тройняшки — это к счастью. Вот оно, счастье…

Он замолчал, как-то разом ожесточился.

— На все воля Мардука, — утешил его Нур-Син.

Пленный поднял голову, криво усмехнулся.

— Что-то не верится, чтобы Мардука-Бела занимали беды такой мелкой козявки, как я. Как говорится, только жить начал, прошло мое время. Куда ни гляну — злое да злое! К богу воззвал, он свой лик отвернул.

— Я гляжу, ты не чужд поэзии, — удивился Лабаши. — Расскажи правду, и облегчишь свою участь.

— Чем, господин? — спросил Шума. — Разве что пытки будут легче? Не станете жечь пятки огнем? Ломать кости?

— Нет, Шума, — вступил в разговор Нур-Син и одновременно положил руку на запястье Лабаши — помолчи, мол. Тот вздрогнул, однако сумел сдержаться. — Расскажи правду, чтобы мы могли помочь тебе. Теперь ты во власти закона, царствующего в Вавилоне. Ты можешь обратиться за милостью.

— К кому, господин? — усмехнулся Шума.

— К принцу-наследнику. Вот он, перед тобой. Он вправе ходатайствовать перед царем. (При этих словах юнец не удержался и скорчил недовольную гримасу.) Теперь ты его клиент, но, прежде всего, и это перво-наперво, ты свободный человек. Вот и веди себя как свободный человек.

Шума зарыдал. Взахлеб, со слезами, попытками освободить связанные за спиной руки. Лабаши сделал знак стражам, те сняли путы. Пленный вытер тыльной стороной ладони лицо.

— Я — свободный человек?! Я могу идти куда захочу? А мой сын, что остался у варваров? Он по-прежнему раб и ему некуда идти. Ему остается одно — сидеть в колодках и ждать, когда отрежут голову. Как, впрочем, и мне. Зачем мне свобода? Зачем мне это, если мне идти некуда? А Ринда моя свободна? Стоит мне появиться в Сиппаре, и она наложит на себя руки. Я знаю ее, я ее такую и брал в жены. Она сгорит от стыда. А дочки? Они тоже свободны продавать свои тела? Зачем им такая свобода?

— Вот и давай разложим все по полочкам, — поддержал его Нур-Син. — В чем мы можем помочь тебе, в чем ты сам должен помочь себе. Как иначе, Шума? Тыграмотен, знаешь стихи о несчастном страдальце. Стихи, конечно, полезное занятие, но и руки к своей судьбе следует приложить. Нельзя же как отвязанная лодка поддаваться течению. Итак, они оставили сына в заложниках? Как ты попал в полевую ставку царя Аппуашу?

— Я работал на кухне во дворце. Когда объявили сбор войска, меня приставили к поварне, где готовили пищу для царя. Он любит вкусно поесть. Когда царь перенес ставку к северу от Киликийских ворот, меня ни с того, ни с сего заставили прислуживать в его шатре. Там я слышал разговоры вождей: где встал лагерем вавилонский царь, как велико его войско. Один из разведчиков сообщил — не сосчитать! Предводители отрядов смеялись, а один из военачальников похвалялся, что, несмотря на то, что их горстка, они в кровь расшибут Нериглиссару голову, не допустят его до теснины. Вечером меня отправили за хворостом для костра, причем предупредили, чтобы я отошел подальше к югу и не гадил, не рубил возле лагеря. Один из охранников ударил меня и приказал уйти за пикеты — воинов, мол, предупредили, что раба отправят собирать дрова, поэтому они не станут чинить тебе препятствий. На прощание пригрозил: «Не вздумай дать деру. Догоним, посадим на кол!» — и засмеялся.

Я ушел в лес, долго плакал, потом решился — была не была! Господин, я все сказал, как оно случилось. Я не предатель, просто понадеялся на удачу. Здесь меня подвергли бичеванию.

— Послушай, Шума, ты не глуп, — сказал Нур-Син. — Ты сам должен понимать, что твой побег выглядит нелепо. Зачем было посылать тебя за линию пикетов? Может, для того, чтобы ты к нам сбежал?

— Я так и решил, господин?

— Интересно, — вступил в разговор Лабаши. — Если ты так решил, то зачем обижаешься, что тебя подвергли бичеванию. Ты же знаешь, как поступают со шпионами. Ведь тебя могли счесть за шпиона?

— Могли, господин. У меня не было выбора, господин. Если бы я вернулся в лагерь пиринду, пусть даже набрав хворост, меня забили бы палками до смерти.

— С какой стати?

— Почему я оказался глуп и не попытался воспользоваться возможностью сбежать, — ответил перебежчик. — Стражник неспроста указал мне направление, в котором расположен наш… ваш лагерь, господин. Добравшись до вас, я мог рассчитывать на освобождение. Если, конечно, меня не казнят до того момента, как начнется сражение.

— Ты сообразительный человек, Шума, — заявил Нур-Син. — Допустим, что все рассказанное тобой, правда. В таком случае, с какой целью тебя выпустили из лагеря?

— Чтобы государь Вавилона усомнился в моих словах и решил, что его ждут у Киликийских ворот.

— Ты полагаешь, что это не так?

— Нет, господин. Сосновая долина или долина Рибани — вот самое удобное место для засады. Если бы Аппуашу сделал ставку на Киликийские ворота, он не стал бы созывать войска в Сосновую долину, а об этом я знаю точно. Господин!.. — голос Шумы вдруг взвился до истеричной нотки. — Вы спрашиваете меня о том, чего я не могу знать! До чего дошел своим умом!.. Если я окажусь лгуном, меня казнят.

— Но если ты сказал правду, если твоя сообразительность не подвела тебя, тебя ждет награда. Как вы считаете, князь? — Нур-Син с почтительностью обратился к Лабаши.

Тот вмиг обрел величавость, задумался, затем внушительно кивнул.

— Поэтому давай разберем до тонкости все, что тебе довелось увидеть и услышать в лагере пиринду, — добавил писец-хранитель.

Они провозились около часа, пока в палатку не явился Нериглиссар, и допрос повторили, на этот раз уже с некоторым доверием к словам Шумы. По всему выходило, что Акиль и Хашдайя были правы. Перебежчик особо подчеркивал, что Сосновая долина является любимым местом охоты Аппуашу, и он, Шума, сопровождавший царя в этих поездках, хорошо изучил местность. Там, в сосновых лесах обитают их боги, добавил Шума. Там целебный воздух… К тому же скаты обрывисты и удобны для стрельбы из луков, кое-где, по заросшим кустарником, пологим распадкам открываются удобные спуски, через которые Аппуашу может выпустить на врага крупные конные отряды или пехоту, способные порвать линию врага и разрезать вражескую армию на несколько частей. Шума поклялся именем Мардука, что горцев в несколько раз меньше, чем вавилонян. Немного у них и конницы, поэтому они никогда не решатся выступить против царя в открытом бою. Лучники пиринду неплохие, стреляют метко, но вразнобой и без команды. Эти наблюдения согласовывались с теми, что доставили армейские разведчики. Совокупность сведений подтверждала, что Аппуашу мог рассчитывать только на засаду, в прямом противостоянии с куда более многочисленными и лучше вооруженными вавилонянами шансов у него не было.

В конце допроса Нериглиссар обратился к Шуме.

— В горах есть обходные тропы, чтобы напасть на пиринду с тыла?

— Да, господин.

— Ты их покажешь?

— Да, господин… — он примолк, опустил голову, потом вскинул ее. Господин… я бы хотел помочь своим. Я… мечтал об этом все три года. Господин, дозволь, чтобы мне разрешили взять в руки меч.

Нериглиссар пристально посмотрел на Шуму, затем замедленно кивнул.

— Разрешаю.

Он приказал увести перебежчика. Когда царь, его сын и Нур-Син остались одни, Нериглиссар спросил.

— Что дальше?

Лабаши заговорил горячо, разрубая воздух ребром ладони.

— Если Шума не врет, а похоже, он говорит правду, мы должны спешно поднимать людей и, разделив армию, попытаться окружить Аппуашу в его лагере…

— Сын, делить армию — это последнее дело. На это можно пойти только в исключительном случае, если твердо уверен, что твое решение правильно. Пойми, что, разделив войско, ты уже не в состоянии обеспечить единое командование. Каждому отряду придется действовать самостоятельно. Это не так просто, Лабаши. А я до сих пор не уверен, что Аппуашу ждет нас именно в Сосновой долине.

— Но почему, отец! — вновь загорячился юноша.

— Потому что армия — это единственное, что есть у меня на сегодняшний день. Это не мало, но и не много. Все остальное в государстве в руках Набонида. Если я проиграю сражение и потеряю армию, тебя, Лабаши, ждет незавидная судьба. Впрочем, меня тоже.

— Так отставь его. Предай суду, казни! — воскликнул наследник.

— Экий ты быстрый. А что дальше? Смута в государстве, сумятица в делах, жрецы в храмах впадут в ярость, начнут бодаться, перестанут делиться доходами. Ты жаждешь нововведений, а это бунт, кровь и, не дай Мардук, гражданская война, о которой только и мечтают Аппуашу, Крез, этот пронырливый фараон из Саиса, Мидия.

— Как Мидия? — изумился Лабаши. — Но Астиаг наш верный друг!

— Да, Астиаг нам верный друг, но он стар, а его окружение спит и видит, как ловчее порвать Вавилон на куски. Ты этого хочешь?

— Но я не понимаю… — развел руками Лабаши.

— Вот именно! — подчеркнуто резко заявил Нериглиссар. — А ты понимаешь? — обратился он к Нур-Сину.

— Теперь понимаю, — едва слышно выговорил писец и облизнул губы. — Ты, государь, хочешь иметь своего человека в окружении Набонида. Ведь ваш сын считает меня прихвостнем царского головы.

— Ты тоже ничего не понимаешь, — обречено махнул рукой царь. Послушай, Нур-Син, много ты знаешь о замыслах Набонида?

— Нет, государь. Он никогда и никому не открывает своих тайн.

— А я знаю. Он рвется к короне. Он уже закусил удила! И я ничего не могу с ним поделать. Если этот поход окончится ничем, если добыча, взятая в Пиринду, не будет обильна, мне и моему сыну конец! Рано или поздно!.. Но даже в том случае, если я выиграю войну, это ничуть не ослабит позиций Набонида. Я могу подослать к нему убийц, но и это ничего не решит. Если он погибнет, подобная дерзость вызовет гнев богов. Они не любят, когда кто-то пытается вмешаться в их замыслы. Если же он останется жив, то я даже не хочу загадывать, что случится потом. Расплачиваться придется тебе, Лабаши. Это тебе понятно?

Сын не ответил.

Нериглиссар продолжил.

— У меня есть только одна возможность справиться с Набонидом, я должен обыграть его. Доказать, что он слишком долго сидит на одном месте. Что страна плохо управляется. Что мы постоянно упускаем возможности увеличить славу Вавилона, а этого можно добиться только реформировав власть. После чего Набонида можно раздавить и отпустить с миром! Пусть потешится на старости лет со своей египетской кошкой. Но это имеет смысл только в том случае, если я сумею заменить его человеком, который с ходу возьмет в руки поводья государственной машины и, не допуская ни малейшего сбоя в ее работе, начнет действовать бодро, с пониманием необходимых перемен. Мне нужен человек, который был бы способен реорганизовать работу государственной машины. Этот человек также должен быть угоден великим жрецам. Его должны знать в стране. Он должен быть не глуп, разбираться в обстановке и пользоваться авторитетом у соседних правителей. По крайней мере, при составлении своих коварных планов, они должны брать его в расчет, как это имеет место с Набонидом. Он всегда самый крупный выкид на игральных костях, который может выпасть при любом броске и решить игру в чью-то пользу. Есть у меня такой человек? Нет у меня такого человека. Но есть кандидат. Это ты, Нур-Син. Я давно приглядываюсь к тебе. Все считают тебя человеком Набонида, но ты нигде и никогда не высказал своих пристрастий открыто, руки у тебя не связаны. У тебя, по сути, нет врагов. Завистников, недоброжелателей — этих навалом, но нет злобствующих против тебя. Ты сын Набузардана, а это имя до сих пор звучит в Вавилоне. Ты не глуп, сумел договориться и тем более произвести впечатление на Креза, а это отличная характеристика. Пока нам совсем ни к чему ссориться с Лидией. Ее черед придет, но спешить нельзя — споткнешься, лоб расшибешь.

Он помолчал, прошелся по шатру, придавил ногой запекшуюся на земляном полу кровь.

— Вот так, сын Набузардана, моего лучшего друга. Теперь у тебя тоже нет выбора, ты будешь преданно служить мне и моему сыну. Ты слишком много знаешь. А ты, — он обратился к Лабаши, — укороти язык, иначе я тебе его сам укорочу. С кем ты собираешься править в Вавилоне? Со своими пьяницами и бабниками, дремучими завистниками, неспособными ни к какому делу задирами? С любителями стишков? Лабаши, ты играешь со смертью, это тебе понятно? Ты не имеешь права потерять власть, это гибель и для тебя, и для всей семьи. Скажи, ты способен сработаться с Нур-Сином?

Лабаши при последних словах отца страшно покраснел, сжал руки в кулаки, однако после заданного отцом вопроса, юноша сумел взять себя в руки, ответить спокойно, после раздумья.

— Постараюсь, отец. Он сын Набузардана, этим все сказано.

— Ну, хвала Мардуку. Теперь, ребята, давайте обсудим, как нам ловчее поступить с Аппуашу. Я должен действовать наверняка, посему давайте-ка еще немного поиграем с Аппуашу.

На следующий день царь приказал выставить на дальних подступах к долине Рибани усиленные секреты. В полдень в лагере было объявлено, что завтра войска выступят в поход и спешным маршем проследуют к Киликийским воротам, захват которых сулит скорое окончание войны. К вечеру секреты поймали нескольких перебежчиков-горцев из союзных отрядов. Двоим дали уйти. Тех, кому не повезло, жестоко казнили на глазах у войска.

Наступило утро, миновал полдень, однако приказ выступать так и не был оглашен. Тем не менее, отдельные кисиры тяжеловооруженной пехоты, легко вооруженных воинов, а также конные отряды начали сниматься со стоянок и без лишнего шума исчезали в окружающих лесах. Только утром четвертого дня огромный обоз, сопутствующий пятидесятитысячному войску тронулся в путь. Ночь провели в походных колоннах. Где тьма настигала людей, там и устраивались на ночевку. Особые команды развозили в кожаных бурдюках питьевую воду.

Аппуашу атаковал вавилонян на следующий день, в полдень. Сначала колонны обстреляли лучники, укрытые на склонах долины. Халдеи сразу выставили заранее заготовленные плетеные щиты. Считавшиеся лучшими в мире вавилонские лучники открыли ответную стрельбу. Следом подготовленные штурмовые отряды, устремившись вверх по скатам, напали на скопившихся в сосновом бору горцев. По сигналу труб на пиринду с тылу навалились проведенные тайными тропами кисиры. К вечеру армия Пиринду перестала существовать. Аппуашу бежал в Лидию.

Победа была настолько оглушительна, настолько напомнила разгром египтян под Каркемишем, что в ставку Нериглиссара сразу зачастили послы из соседних стран. Прибыли с поздравлениями гонцы от Астиага, Крез прислал посланцев с выражением вечной дружбы. Последних приняли холодно, однако Нериглиссар заверил лидян, что армия Вавилона не переступит границ союзной Лидии. Что же касается Пиринду, то коварство, разбой и неуважение к соседям должны быть наказаны в полной мере.

Через два месяца Нериглиссар взял обе столицы Западной Киликии — Кирши и Уру, и оттуда, разграбив прилегавшие к Лидии области Пиринду, повернул к морю. Здесь был взят город Питусу, лежавший на острове в трех километрах от берега. При этом впервые в истории войн Нериглиссар осуществил высадку морского десанта — вавилоняне добрались до острова на кораблях и с ходу взяли крепость.

На том кампания закончилась, и в месяце шабату (начало февраля 556 г. до н. э.) войска, обремененные огромной добычей, возвратились в Вавилон.

Глава 5

Вернувшись домой, окунувшись в повседневные заботы, Нур-Син другими глазами взглянул на исход противостояния между царем и Набонидом. Очень быстро развеялся энтузиазм и надежды, связанные с личностью нового царя. Оглушительная победа над Пиринду сыграла с Нериглиссаром злую шутку. Оказавшись в Вавилоне, в окружении прежних советников, царь словно утратил слух, ослаб зрением. Нериглиссар на глазах бронзовел, полнился величием. Высокие, благородные цели, перспективные внутри — и внешнеполитические планы, необходимые реформы, о которых он так много рассуждал в походе, которые детально обсуждал в дорожном шатре с Нур-Сином и Лабаши, начали тускнеть, мельчать, размываться досадными, напыщенными заявлениями, нелепыми поступками, а также вызывающими общее замешательство требованиями.

Например, он начал настаивать на переносе дополнительного месяца, который согласно таблицам Бел-Ибни должен был последовать за календарным аддару, на начало осени следующего года. Во времена Навуходоносора наставник царя Бел-Ибни, упорядочил годы, когда можно было вставлять дополнительные дни. Введенные Навуходоносором установления требовали добавлять подобный месяц после шестого и двенадцатого месяца. Несколько десятков лет Вавилон (то есть, по общему мнению, вечность) город жил по этому распорядку, очень скоро превратившемуся в обычай.

Требование нового царя, обращенное к жрецам, означало, что празднование Нового года и, следовательно, подтверждение царственности правителя переносилось на более ранние сроки. Понятно, что царю и его ближайшему окружению не терпелось как можно скорее воспользоваться на внутриполитическом фронте плодами победы над Аппуашу. Нур-Син не ведал, кто именно посоветовал Нериглиссару использовать этот вопрос как повод для того, чтобы дать бой недругам и попытаться приструнить храмовую знать. Однако он позволил себе выступить против попытки ради сиюминутных политических интересов посягать на древнее установление. Секретарь пытался убедить Нериглиссара, что нельзя бездумно взламывать краеугольные, установленные предками правила. С практической точки зрения, добавлял он, этот непродуманный, торопливый ход давал жрецам возможность проявить оправданную строптивость.

Царь махнул рукой, погрустнел, потом в сердцах добавил — когда-то надо и власть употребить. А перенос сроков — вопрос пустяшный, никому же в голову не приходит оспаривать у него, коронованного царя, милость богов, одаривающих смертных царственностью. Так что, пусть жрецы не противятся.

Удивительным казалось Нур-Сину и покровительство Нериглиссара, оказываемое темным личностям, которые вмиг захватили в свои руки распределение захваченной добычи. Создавалось впечатление, что, вопреки только что сказанным словам, Нериглиссар в глубине души до сих пор не был уверен, что боги в самом деле наградили его короной, и вся страна так или иначе находится в его ведении. Говорят, привычка — вторая натура. Человек, выросший в нищете, пусть даже он теперь сидит на горе золота, не может не упрятать на черный день мину-другую в подвешенный на поясе кошелек. Благородному, выросшему в знатной семье Нур-Сину трудно было понять, как выколоченные из арендаторов крохи, как отсуженное у вдов и инвалидов старое тряпье, могли тешить душу такого далеко не глупого, производившего впечатление государственного человека, каким казался Нериглиссар? В армии скоро начали поговаривать — за что сражались? Где наше законное, что было отдано в общую кучу? Где справедливость при выделении доли меча, лука, коня? Где, в конце концов, награды за храбрость, которые Набополасар и Навуходоносор всегда раздавали лично, по собственному усмотрению, при этом действительно лучшие обычно получали самые жирные куски. Где послабления налогового ярма? При таких-то богатствах, которые взяли в Пиринду, писцы продолжали выколачивать из воинов-арендаторов каждую луковицу, каждый финик недоимок!..

Вот что также раздражало Нур-Сина — усилиями приближенных к царю советников, а также Лабаши-Мардука, который перебрался со своей сворой в городской дворец, несмотря на все усилия Нур-Сина удержаться в рамках согласованных в походе планов, противостояние с Набонидом неожиданно скоро окрасилось личными пристрастиями. Труднейший внутриполитический вопрос замены старой бюрократии не только преданными новому правителю, но и действительно достойными людьми, неожиданно свелся к личной вражде. Царское окружение перешло к политике «развязанных рук», они теперь не брезговали никакими методами. В ход пошло и несогласие Набонида на перенос сроков празднования Нового года. Его возражение было преподнесено как открытый заговор против существующей династии. Если даже и так, убеждал Нур-Син царя, все равно действовать следует последовательно, исходя или, если угодно, прикрываясь, «государственными интересами». Так и только так! Нур-Син, имея возможность побеседовать с царем с глазу на глаз, пытался объяснить ему вред, который нанесет престижу его власти близорукая и, по сути, бесперспективная линия, основанная на бездоказательном изничтожении противника исключительно на основе домыслов и не высказываемых страхов. Только распахни ворота для скандальных решений, доверься доносчикам, ограничь свои помыслы исключительно всепоглощающей борьбой за власть, — и Вавилону несдобровать! Нериглиссар и на этот раз внимательно выслушал своего секретаря, согласился с тем, что действовать следует масштабно, копать глубоко… Следом к Нур-Сину явился Лабаши и завел разговор на ту же тему. Принц интересовался, как сын Набузардана относится к тому, что в армии теперь куда больше инородцев, чем было при Навуходоносоре. Почему, спрашивал наследник, обладающий состоянием считает за честь отмазать сына от армии, нанять какого-нибудь нищего, а то и увечного египтянина, перса, иври и отправить его в солдаты? На каком основании пришлые в Вавилоне начинают захватывать судейские должности и рассуживать коренных вавилонян? Кто позволил переселенным племенам тайно воздавать почести чуждым Вавилону богам, и игнорировать культ Бела-Мардука? Разве эти вопросы не требуют незамедлительного решения? Разве в преддверии внешних потрясений Вавилон не должен укрепить собственные тылы, сплотиться вокруг царствующей династии? Разве не пора отменить изжившую себя традицию выборности царя, тем более ежегодное подтверждение его царственности? Кто первый противится введению нового порядка престолонаследия? Разве не Набонид? Сколько же можно терпеть его интриги, жить рядом с чумой, способной погубить город.

Нур-Син почтительно выслушал юного наследника, согласился, что нововведения необходимы, но вводить их все сразу, тем более после незаконного свержения такого уважаемого человека как Набонид, представляется невыполнимой задачей.

— Что же! — громко, с некоторой даже мальчишеской пылкостью воскликнул юноша. (У него в ту пору только-только начали пробиваться первые усики.) Сидеть и ждать, пока этот крокодил не сглотнет нас по одиночке? Уволь, писец, чем дольше мы будем тянуть с этим делом, тем слабее будем становиться, а это порождение Эрешкигаль очень скоро напьется нашей крови.

— Но и первыми пускать кровь нельзя! Боги не простят покушения на величие Вавилона.

— Это ты так считаешь, писец. — Теперь юноша не скрывал презрения к собеседнику. — Есть люди, которые полагают, что как раз нельзя медлить. Когда власть будет в наших руках, кто вспомнит о случайно брызнувшей крови.

На том и расстались, а через неделю Нур-Сина отстранили от должности царского секретаря и приказали вернуться в музей. Отставка была смягчена крупными наградными. Нур-Син, как было принято, выразил горячую благодарность и восхищение обрушившимися на него щедротами, однако в душе очень быстро уяснил, что Нериглиссару или, точнее, Лабаши, а может, кому-то еще в их окружении, оказалось не по дороге с благодушно настроенным, витающим в облаках высоких идей и благородных поступков писцом. Зная нравы двора, Нур-Син пришел к выводу, что отставка его, сына Набузардана, только начало, и царская опала не заставит себя ждать. Оказалось, что Лабаши, то ли по молодости, то ли таков уж у него был характер, предпочитает сводить счеты, а не искать согласия с теми, кто брезгливо относится к его дрянным стишками, а также проявляет благоразумие в отношении древних традиций, полагая, что пришлые и переселенные в Вавилон племена тоже могут рассчитывать на закон и благожелательность правителя. Кто убежден, что подлинное величие не только в силе и знаниях, но и в отстаивании справедливости.

Через неделю после отставки Нур-Сина храмовые жрецы поставили Нериглиссара перед выбором: либо царь не противится введению дополнительного месяца, как того требует обычай, и подтверждает его своим указом, либо жрецы по собственной инициативе объявляют о втором дополнительном аддару и отказываются участвовать в праздновании Нового года. Свои требования они подтвердили расчетами положения звезд на небе, многочисленными гаданиями и символическими знаками, на которые в те тревожные дни не скупились небеса. Набонид решительно встал на сторону жрецов. Нериглиссар вынужден был пойти на попятный, однако спустя несколько дней сделал царскому голове официальное внушение по поводу возмутительного поведения Нитокрис, которая, с точки зрения короны, слишком часто появляется на улицах, где позволяет себе оказывать милости бедным, благословлять девиц на счастливое супружество, а то и награждать достойных. Недопустимым сочли претензии Нитокрис называть себя «подобная Шаммурамат» (Семирамида), напоминая гражданам о древней царице, о которой до сих пор в Вавилоне рассказывали легенды. Царь при разговоре потребовал у Набонида приструнить жену, объяснить ей, что теперь она никакого отношения к царской семье не имеет. Если она продолжит действовать в том же духе, Нериглиссар сочтет ее поведение нарушением договора, заключенного между ним и Набонидом.

Нитокрис на время присмирела, но кто мог уверенно сказать, было ли это отступление поражением или тайной уловкой?

За полтора месяца до празднование Нового, четвертого года царствования Нериглиссара, царь Мидии Астиаг прислал в Вавилон письмо, в котором предложил организовать совместный поход против Лидии. Набонид и поддерживающие его члены государственного совета или, как прежде назывался этот орган, совет старейшин или граждан «мар-бабили», резко выступили против. Они доказывали, что, если даже союзникам удастся разгромить Лидию, Вавилону не хватит сил управлять так далеко расположенными землями. В то же время страна Аккад потеряет важного союзника, способного помочь ему в противостоянии с мидийцами. Противная сторона, где все большую власть начал забирать взрослеющий Лабаши, доказывала, что в перспективе разгром Лидии неизбежен, и важно вовремя вступить в дело. Добыча, полученная в этом походе, с лихвой оправдает все расходы и издержки. Нериглиссар долго не высказывал свое мнение, давая каждой стороне выговориться всласть.

Заседания совета было намечено на последний день основного месяца аддару, так как, согласно традиции, в течение последних двадцати девяти дней нельзя было принимать каких-либо серьезных решений. Более того, утверждали жрецы, на этом настаивали звезды, выстроившиеся в угрожающий, обещающий многие невзгоды городу и царю, порядок. Сменился и лик Луны-Сина — теперь бог багровым мрачным оком взирал на происходившее в верхнем мире.

За неделю до назначенного срока главный писец-сборщик налогов и распорядитель почты Балату-шариуцур посетил вновь переведенного приглядывать за царскими коллекциями Нур-Сина. Заглянул по какой-то пустяковой надобности. Там, на втором этаже, в одном из столбов света, падавшего через проемы в крыше и верхнем междуэтажном перекрытии, они и разговорились. Даниил расспросил о походе, в котором принимал участие хранитель музея, восхитился его быстрым взлетом по служебной лестнице, посочувствовал по поводу скоропалительной отставки, успокоил тем, что во дворце подобные перепады — дело житейское, и царь по-прежнему высоко ценит сына Набузардана. Затем, как бы невзначай, поинтересовался, не была ли его отставка заранее согласована с ним? Вопрос поставил Нур-Сина в тупик, однако он не подал вида, что не понял, на что именно намекал писец налогов. Наконец Даниил между прочим спросил, какого мнения Нур-Син о наследнике престола Лабаши-Мардуке? Верно ли говорят, что тот задумал перетряхнуть не только дворец, но и город? Жаждет навести в нем новый порядок, прежний его не устраивает! Если ты исконный вавилонянин или халдей, заявляет Лабаши, то и числись в составе городской общины, веди себя, как подобает «мар-бабили», гражданину и хозяину страны. Воюй, суди, владей землей! Если потомок военнопленных из Египта, обращенных в государственных рабов еще при Навуходоносоре, поступай, как подобает низкому. Знай свое место, плати повышенную подать, не лезь в свидетели, тем более в судьи, разбирающие дела племенной общины. Молись открыто, не забывай нести дары и ежедневно публично поминать опору и надежду Вавилона всемогущего Мардука-Бела.

Разговор, до того приятный и доброжелательный, прервался. Нур-Син молча пригласил писца налогов в свою рабочую комнату, затем не поленился обойти соседние помещения и изгнать оттуда двух рабов, начищавших кирпичной пылью медное «море» из Урсалимму. Наконец, Нур-Син вернулся, присел напротив гостя и развел руками.

— Вы задаете трудные, я бы сказал, опасные вопросы, уважаемый Даниил.

Хозяин назвал сановника по его родовому имени. Помолчав, добавил.

— У меня нет определенного ответа. Теперь бал во дворце правят люди, которых ранее и на порог туда не пускали.

— Я слыхал, молодой князь очень не любит инородцев?

Нур-Син вздохнул.

— И на этот вопрос мне трудно ответить. Не могу сказать, что наследник твердо предпочитает что-то одно, а к чему-то другому испытывает отвращение. Поговоришь с ним, он соглашается с тобой — да, твои слова разумны. Да, это полезно и благородно. Проходит день, другой, и все оказывается шиворот-навыворот. Самое неприятное, это то, что соглашается он с тобой нехотя, как бы одаривая тебя милостью, а вот противится с недостойным наследника жаром, с упоминанием таких выражений как «башку сверну», «червь подколодный», «недоносок» и «выкидыш Эрешкигаль». Симпатии к инородцам он не испытывает, это точно, но я пока не решил: к инородцам или к иноверцам.

— Но разве не взвешенностью по отношению к тошавим, к тем, кто не по собственной воле был приведен сюда, отличался его дед? Разве на пользу городу вражда, кровь, погромы, захват чужого имущества, раздел на побежденных и победителей?

— Это вы, уважаемый Даниил, рассказываете мне, ученику Бел-Ибни и прихвостню Набонида?! Если, например, хорошо вам известный нынешний царский голова и делит людей на достойных и недостойных, то только по отношению к имени Творца, чьими усилиями был создан мир. Мы с вами никогда не станем спорить, каково его подлинное имя, хотя каждый уверен, что он зовется так, как записано в его древних книгах. Разве не так, уважаемый?

— Именно так, благородный Нур-Син. Разговор с вами как глоток свежей воды в этом пронизанном зловониями болоте. Если вам придется трудно, всегда можете рассчитывать на меня. И конечно, я всеми силами готов помочь вашей несравненной супруге, сразившей меня непривычным, сбивающим с толку пониманием того, что она почерпнула из книги наби Иеремии. На канале Хубур ее всегда ждут и готовы оказать гостеприимство.

— Спасибо, что вы поддержали ее в мое отсутствие, сразу передали письмо. Вы знаете, ей сейчас не просто.

— Сочувствую, Нур-Син. Искренне переживаю, что Господь до сих пор не обратил внимания на вас и вашу супругу, не наградил вас наследником. Еще раз повторяю, в случае надобности вы вполне можете рассчитывать на нашу поддержку.

— Неужели вы, мудрый Даниил, полагаете, что надобность в этом уже появилась?

— Это я так, к слову…

* * *
Вечером, вспоминая об этом странном разговоре, в меру приятном, в меру тревожном, Нур-Син в который раз сердцем ощутил насыщенную тревогой, чреватую громами и молниями, обстановку, сложившуюся в царском дворце за полтора месяца до празднования четвертого года царствования Нериглиссара. На предощущения надвигавшейся грозы накладывались мысли о слепоте рока, о непостижимо выборочных щедротах и негаданно жутких наказаниях, которыми, не глядя, осыпает черноголовых высшая сила. Хранитель музея спросил себя, может, есть смысл посетить завтра Эсагилу? Поделиться с Создателем выпавшими на его долю невзгодами, но попадавшийся время от времени на глаза Шума, прибившийся к Нур-Сину после взятия Кирши, где он нашел сына обезглавленным, а после возвращения в Сиппар жену спившейся и продавшей деток содержателю борделя, как бы напоминал: сколько не бейся лбом об пол у ног Мардука, сколько не лобызай его золотые ступни, вряд ли небожитель в силах вернуть ему душевный покой. Иного Мардука искала душа. Украшенный самоцветами, золотой истукан мог, вероятно, осыпать черноголового милостями, наградить удачей, открыть путь к высшим должностям в государстве, низвергнуть в отставку, лишить жизни, но наполнить душу смыслом, жизнь целью, любовь детьми, — ему, видно, не под силу.

Вывод был до озноба нежеланный, навевавший горечь и неверие, но и бунтовать в тот живописный вечер не хотелось. Солнышко скатывалось к краю земли, позевывало в редких тучках, клонилось ко сну с томительной, завораживающей неспешностью. Ветерок припахивал благовониями, ароматом сырой земли. Вечером Нур-Син просмотрел переводы, сделанные Луринду для царского музея — занятные мысли высказывал Иеремия, но что толку в этой писанине, когда неизвестно, чем закончится схватка между Нериглиссаром и Набонидом. Казалось, что проще — поддержи царя, вплети свой голосок в хор многочисленных советников, окружавших правителя, поддакивай молоденькому ублюдку, убеди отца и всех, связанных с ним родственников, а также тех клиентов в армейской среде и жреческом сословии, кто зависим от Набузардана, одним словом, встань на сторону царя (в этом случае, прикидывал Нур-Син, Набонид действительно мог остаться в меньшинстве) — и можешь рассчитывать на безбедное существование.

Ночью Нур-Сина разбудила запыхавшаяся Нана-силим и сообщила, что его спрашивает какой-то незнакомец. Хранитель музея спустился по лестнице, подставленной ему арабом по имени Салман. Тут и проснувшийся Шума попытался подсуетиться, поддержал спускавшегося на четвереньках, задом, путавшегося в подоле ночной рубашки хозяина. С балкона, видимая в лунном свете, глянула встревоженная Луринду. Нур-Син снизу помахал ей рукой — иди, мол, спать. Так, в нижней рубашке и приблизился к двери. Глянул в специальное отверстие. У порога томился человек в темном плаще с капюшоном накинутом на голову. Рядом двое вооруженных мечами мужчин. Лиц их, упрятанных в тень стены, разобрать было невозможно.

Незнакомец откинул капюшон.

Нур-Син торопливо откинул засов, распахнул дверь, удивленно воскликнул.

— Это ты, Рабайя? Что случилось?

— Ваш отец, почтенный Набузардан, с вечера плохо почувствовал себя. Приказал вызвать молодого господина к нему в дом.

— Подожди, я сейчас оденусь.

— Поторопитесь, молодой господин.

Добравшись до знакомого с детства, массивного, выступавшего на мостовую, родового особняка, более напоминавшего крепость с башенками по углам, с ризолитами, с малюсенькой дверцей в проулок, выкрашенной в яркий красный цвет, Нур-Син на мгновение замешкался. Ему показалось, что дверь вроде омыли кровью. Он, не веря глазам, потрогал пальцем крашеную поверхность. Глупости! Дверь как дверь, а красный цвет отгоняет злых духов. Рабайя постучал, дверь тут же распахнулась, и Нур-Син вошел в набитую тьмой прихожую. По привычке, привитой Гугаллой, не глядя, сунул руки в глиняный сосуд, всегда наполненной свежей водой, омыл их. Теперь воду обязательно сменят, таков порядок был издавна заведен в отцовском доме.

Прошел в малый двор, затем, пропустив вперед слугу, поспешил за Рабайей на главный двор. Здесь Нур-Сину проводник уже был не нужен, он прямиком направился в дальний угол, в беседку. Так и есть — отец ждал его, как обычно устроившись на усыпанной подушками тахте. Набузардан был не один, на соседней лежанке горой возвышалась фигура, укрытая широкой накидкой.

— Мир тебе, отец. Мир твоему гостю.

— Садись, Нур-Син. Времени у нас мало. Расскажи, что там во дворце? Готовятся к встрече Нового года?

— Да, отец. Мне приказано сочинить новые гимны к празднику. Их будут распевать лицедеи на ритуальном представлении во дворце. Лабаши сам пожаловал в музей и принес переведенные стихи, которые прислали ему из Ионии, от греков. Написал их какой-то слепой певец, в них повествуется о войне в Малой Азии, которую греки вели с теми, кого мы называем киммерийцами, осевшими на берегах Верхнего моря. Я спросил, как согласовать героические деяния чуждых Вавилону воинов с похождениями Гильгамеша? Он ответил, никак, нам дела нет до варваров. Мне следует только воспользоваться размером, каким написаны варварские стихи.

— Ну и?..

— Я просмотрел перевод. Там говорится об обидах, оскорблениях, о наглости военного вождя греков, ни во что не ставившего своего самого могучего воина.

— Больше Лабаши ничего не заказывал? — неожиданно подал голос незнакомец. — Например, что-нибудь вроде этого, на чужеземный манер?

Он процитировал:

Вокруг тишина, только слышно в ночи,
Как тешит египетскую кошку проныра-писец.
Она визжит, ибо приятны ей ночные забавы.
Повизгивает и проныра, дорвавшийся до царской плоти.
Нур-Син открыл рот от удивления, затем воскликнул.

— Боги мои, это же Набонид!

— Он самый, — подтвердил царский голова и откинул капюшон. — Ну, рассказывай, сынок, как вы с Нериглиссаром и его недоноском договаривались сбросить меня с насиженного места и отправить в почетную ссылку. Или прямо в бездну, в страну Эрешкигаль?

— Нет, господин, о казни и речи не было! Нериглиссар убеждал меня, что ради спокойствия в государстве он готов на все, — писец усмехнулся. — Он во многом меня убеждал.

— Что ж ты перестал подпевать ему? Сочинил бы на пару с Лабаши похабные стишки о том, что я ворую направо и налево, сплю и вижу, как бы поскорее напялить на себя корону. Вот послушай очередной опус этого прыща.

Набонид звучно продекламировал стихи, звучавшие очень необычно для благовоспитанного уха.

Вокруг тишина, только слышно,
Как кто-то проворный ворует с чужого поля лук.
Отгадайте, добрые люди, кто у нас охоч до чужого добра?
Кого ждет праведный суд?
Гость продолжил.

— Чуешь, что ждет воришку? Праведный суд. За ретроградство, за приверженность к традициям, за то, что развалил государственный аппарат, позволивший в течение трех месяцев собрать припасы для войны с Пиринду. Ведь ты же сам занимался этим, Нур-Син! Вот и напомнил бы правителю, в чем состоит его долг. Если Нериглиссар желает царствовать, он должен править в интересах города. Но это все слова. Поговорим о тебе. Ты имел сегодня разговор с Балату-шариуцуром?

— Да, уважаемый Набонид. Это был какой-то странный разговор.

— Ничего в нем нет странного. Он предлагал тебе отослать Луринду к его соплеменникам на канал Хубур?

— Да, уважаемый…

— Отправь немедленно. Перед рассветом к твоему дому подойдет повозка, пусть она будет готова.

— Но, уважаемый…

— Сам приготовься к худшему. У тебя в доме есть помещение, в которое не сможет проникнуть посторонний?

— Да, уважаемый…

— Там и ночуй до заседания государственного совета. Вооружи рабов.

— Зачем, уважаемый…

— Ты слушай, что тебе говорят, — вставил замечание отец. — Если ты слеп и глух, то помалкивай и внимай мудрым. Женку свою, порченную смокву, вывези в первую очередь, — он помолчал, потом угрюмо добавил. — Лучше, конечно, оставить ее в доме, чтобы наемным убийцам хотя бы какая-нибудь работа нашлась.

— Отец!.. — воскликнул Нур-Син.

— Ладно, — оборвал его Набузардан. — Пусть живет, все-таки внучка Рахима. Вот кого нам не хватает в эту минуту, Набонид. Что скажешь?

— Да, Рахим быстро соображал. Мы уже в эту ночь расправились бы с ублюдком.

— На нет и спроса нет.

— Отец, — воскликнул Нур-Син. — Уважаемый Набонид, объясните, в чем дело?

— В том, что Нериглиссар вот-вот поддастся на уговоры окруживших его проходимцев и лизоблюдов. Они уже давно требуют выдать им мою голову. Они хотят толкнуть царя на решительный шаг, после которого уже не будет возврата к нынешнему положению в стране. Они надумали сотворить какое-нибудь злодеяние и обвинить в нем моих людей, а потом и меня. По мнению Лабаши и его окружения, лучше, чем ты, кандидатуры не придумаешь. Молокосос рассчитывает, что когда Набузардан узнает, кто совершил убийство, он тоже примет их сторону. В этом случае перевес в совете будет на стороне крикунов.

— Но зачем убивать меня и мою смоквочку? — воскликнул Нур-Син.

— Неужели непонятно, — ответил Набонид. — Ты — реальный кандидат на должность царского головы, который займет этот пост после того, как на совете в вопросе о войне с Лидией я, по расчетам Лабаши, займу отрицательную позицию. О том, что тебя прочат на мое место, в городе известно всем, и твоя отставка с этой точки зрения выглядит всего лишь как уловка, нежелание осложнять отношения со мной в преддверии новогодних торжеств.

Нур-Син обеими руками закрыл лицо. Молчал долго, никто его не торопил. Наконец он оторвал ладони ото лба.

— Вы, — очень тихо, почти шепотом, выговорил он, — вспомнили Рахима. Отец, — обратился он к Набузардану, — в ту пору я был простодушен как ребенок и не сомневался, что для тебя и Рахима счастье детей — высшее благо. С тех пор я очень повзрослел. Что-то мне не верится, чтобы ты, отец, слишком отягчал себя заботами о четвертом сыне. Может, и на это раз меня затягивают в силки, и вы полагаете, что я бездумно поверю в эту нелепицу насчет того, что Лабаши спит и видит, как бы покончить со мной?

Теперь долго молчал Набузардан. Набонид тоже помалкивал.

— Ты не прав, Нури. Ты мне дорог. Ты даже не представляешь, как ты мне дорог. А теперь, — он порывисто, со всхлипами вздохнул, — когда у меня осталось только два сына, дорог вдвойне. Может, с годами поймешь, когда у тебя будут свои сыновья, что значит своя кровинка. Мне обидно, что ты говоришь о том, что повзрослел, а рассуждаешь как малый ребенок.

— Почему, отец? Какой прок Лабаши в моей смерти? Неужели Нериглиссар всерьез поверит, что Набонид подослал злодеев, чтобы пришибить такую маленькую сошку, какой являюсь я? У меня рождается подозрение, что и на этот раз меня, как куклу в базарном балагане, дергают за ниточки, и вы задумали злое по отношению к царю. Но теперь я не позволю вертеть собою.

— Я ждал, когда ты задашь этот вопрос, Нури. Я мог бы приказать тебе исполнить то, о чем говорит Набонид, но твои слова обидели меня. Повторяю, ты полагаешь себя взрослым, а рассуждаешь как малое дитя. Рано тебе в царские головы. Ты считаешь, что мы вертим тобой по своему усмотрению, по собственной воле? А ты задумайся над тем, может, нами тоже кто-то вертит? Может, мы тоже исполняем чью-то волю?

— Ты имеешь в виду богов?

Набузардан подумал, потом кивнул.

— И богов тоже, — затем поправился. — Богов в первую очередь. Наших, отеческих богов, чьими усилиями после погрома, учиненного Синаххерибом, был воссоздан Вавилон, кто помог нам, мелким людишкам, озарить его величием. Ты полагаешь, подняв руку на Нериглиссара, мы укрепим величие города? — Но вы же подняли руку на Амеля?

— Амель не имел никакого отношения к величию и процветанию Вавилона. Он всегда был чужд этому городу. Он — порождение тьмы, и долг сильных и богатых в том и состоит, чтобы избавить народ от демона. Если мы допустим, чтобы исчадья нижнего мира начали вползать на трон, цена нам — пыль на дороге.

— Интересно! — воскликнул Нур-Син. — А Нериглиссар не враг?

На этот раз ему ответил Набонид.

— Конечно, нет. Он плоть от плоти Вавилона. Он его семя, и мы еще поборемся за царя, который сражался за город и страну. Но мы не можем допустить, чтобы троном овладел новый лабасу. Мы с твоим отцом рассчитывали, что Лабаши одумается, повзрослеет. Но он, по молодости ли, по глупости, закусил удила. Его нововведения, которые он собирается провести в жизнь, сродни нашествию врага. Он не понимает, что проще простого перессорить племена, населяющие Вавилон, а вот помирить их куда как трудно. Он рискует тем, что составило славу Вавилона, что хранит и возвеличивает его. Разве каждый, кто обрел здесь хижину, сумел заработать кусок хлеба, кому досталось от щедрот храмов, не считает себя вавилонянином? Разве арендатор, к какому бы племени он не принадлежал, не сознает себя защитником страны и города. Стоит только одних возвеличить, а других низвергнуть, они сразу вспомнят, кто откуда родом, и брат поднимет меч на брата, а кто-то отойдет в сторону и будет издали наблюдать за схваткой. Четвертый же будет радостно потирать руки.Легче всего взбаламутить воду. Это раз плюнуть, особенно тому, кто правит городом. Нериглиссар колеблется, потому что он видит перспективу противостояния, которое собирается устроить в городе Лабаши. Нериглиссар все прекрасно понимает, но он только человек. Он пока еще не родня богам. Его пугают тем, что я отниму у него корону. Нериглиссар — выходец из шушану и не понимает, что отнять корону нельзя. Ею осеняют боги! Его сын не понимает, что корона не может достаться ему по наследству просто так, потому что ему так хочется! Он играет с огнем. Он торопится, молокосос. Хочет побыстрее, а что в итоге, его пока не очень-то беспокоит. Он и те, кто шныряет вокруг царя, сумеют убедить его, что, подослав к тебе наемных убийц, я пошел в атаку…

— Ты обвинил меня в том, что мне безразлично твое будущее, — прервал министра Набузардан. — А мы как раз думаем, как сохранить тебе жизнь. И твоей слишком грамотной смокве.

— Ну, Набузардан, — укорил его Набонид. — Умение разбирать древние тексты — это не такое уж плохое качество.

— Да, если женщина успешно выполняет все другие возложенные на нее обязанности.

— Отец! — воскликнул Нур-Син. — Мою жену вы отправите к иври. А что же будет со мной? Я буду защищаться!

— Чем? Мечом, копьем? — скривился отец. — Ты когда-нибудь держал меч в руках?

— Держал, держал, — ответил за Нур-Сина Набонид. — Он неплохо владеет луком. Рибат его хвалил.

— Я не о том, — рассердился Набузардан. — Разве мечом от злого обережешься? Разве не мозгами надо шевелить?

— Я пойду к царю, напомню о верной службе.

— Ты что, всерьез? — удивился Набузардан. — Ты так ничего и не понял? Я не хочу сказать, что Нериглиссар всему этому потворствует, — он сделал паузу, потом в сердцах добавил. — Он словно одурел от победы над мелким царьком, каким является Аппуашу! Как будто глаз лишился!..

— Вот именно, — подтвердил Набонид. — Итак, Нур-Син, слушай внимательно. Иври спрячут твою жену на канале Хубур, а ты, умник, собирайся в Мидию. Послом Нерглиссара. Я завтра поддержу тех, кто ратует за войну с Крезом. Правда, предложу не спешить и прежде хорошенько разобраться, не таится ли здесь какая-нибудь уловка. На эту войну можно пойти, если только мы будем иметь при дворе Астиага разумного и проницательного человека, который сумеет докопаться до истины. Против этого предложения никто не посмеет возразить. Меня поддержит твой отец и те, кто связаны с ним. Когда же речь дойдет до кандидатуры посла, я укажу на тебя. Мы прижмем выскочкам хвост! Им придется и с этим согласиться, тем более что Нериглиссар до сих пор высоко ценит тебя. Тем самым мы сохраним тебе жизнь и отведем непосредственную угрозу всем нашим единомышленникам. В любом случае этот компромисс они не смогут отклонить. Я знаю Нериглиссара, в гражданских делах он тугодум и, когда, по его мнению, желаемое сходится с действительным, он всегда полагался на меня.

Он помолчал, затем после некоторого раздумья закончил.

— Завтра во дворце не появляйся. Сиди дома и жди сигнала. Если на крыше моего дома — знаешь, на угловой башенке! — встанет столб дыма, немедленно спасайся. Бросай все и беги в летний дворец к Рибату. Он тебя укроет, а Валтасар защитит. Нам бы только новогодний праздник пережить, потом Нериглиссар успокоится, одумается и приструнит щенка. По крайней мере, мы не теряем надежду вразумить его. Теперь все, отправляйся домой и готовь свою порченую в дорогу. Пусть едет налегке.

Глава 6

Перед самым рассветом в ворота дома Нур-Сина въехала арба, на которой арендатор привез хозяину земли оговоренные в договоре съестные припасы. В доме никто не спал. Луринду всхлипнула, горячо поцеловала мужа и, подталкиваемая Нур-Сином, направилась к арбе, где уже среди наваленных снопов соломы сидела перепуганная до смерти Нана-силим. Хозяин подсадил жену, подал мешок с рукописями, с которыми Луринду не захотела расставаться ни при каких условиях. Она загодя так и сказала мужу.

— Дедушкины пергаменты возьму с собой. Мало ли… Вдруг дом подожгут.

Нур-Син вздохнул.

— Не хотелось бы, чтобы иври прознали, что ты везешь с собой.

— Какая беда! Даниил уже, наверное, известил их. Это моя последняя надежда, Нури! Как бы глупо это не звучало, это моя последняя надежда! — с тихим исступлением выговорила она.

— Я не возражаю, родная. Мне так тревожно за тебя.

— Мне тоже. Может, поедешь со мной?

— Нельзя. Враги хватятся, начнут вопить о предательстве, о заговоре. Окончательно опорочат меня в глазах царя. Будет еще хуже.

На том и расстались.

Повозка выкатилась в проулок, затем на улицу, повернула к мосту. По дороге завернула в один из дворов, ворота которого оказались распахнутыми. Как только незнакомые, люди, с ног до головы укутанные в широкие, скрепленные на плечах накидки, закрыли створки, арендатор, обернувшись к женщинам, укрывшимся за снопами соломы, быстро выговорил.

— Госпожа, вам туда, — он кивком указал на стоявшую рядом нарядную повозку с крытым верхом. — Служанку вам доставят денька через два.

Луринду с мешком под мышкой вылезла из арбы, заглянула в темную полость повозки, вскочила внутрь, и экипаж сразу тронулся с места. Женщина осторожно примостилась на краешке сидения, огляделась, погладила пальчиком кожу, которой был обтянут экипаж. Кожа мягкая, царской выделки, нигде не щелочки, полость просторна, сидения мягкие. Тут она заметила напротив, в полутьме, чьи-то глаза, слабо ойкнула.

Мужской голос успокоил ее.

— Тише, Луринду. Держитесь, сейчас возница погонит изо всех сил. Мы должны до рассвета выбраться из города.

— Кто вы?

— Не узнаешь?

В следующий момент действительно коляска резко подалась вперед, мягко запрыгала, заколыхалась на ходу. Звонче прорезался топот копыт, следом тот же низкий бархатистый басок признался.

— Несчастный, чье сердце вы разбили.

— Балату, это вы?!

— Да, недотрога.

Луринду попыталась откинуть полу, прикрывавшую вход во внутреннюю полость, выскочить из тележки, однако Даниил, бросившись вперед, придержал ее. Руки у него были сильные, пальцы теплые, хваткие.

— Куда? Разве тебе надоела жизнь? И потом, женщина, неужели ты полагаешь, что я позволю себе дерзость по отношению к той, кто поселился в моих мыслях, забрал сон, лишил радостей жизни. Но это не все. Неужели ты вообразила, что я позволю себе воспользоваться твоим бедственным положением, оскорбить жену друга и внучку того, кому доверился пророк Иеремия. Хотя, признаться, мне трудно совладать с собой. Так что я буду молиться. Господи, за что мне муки такие?.. Нет не получается, — шепот его становился все жарче, все пронзительнее и скороговорчивей. — Создатель, за что наказываешь греховной страстью? Зачем смущаешь сомнениями? Зачем научаешь таким словам — как прекрасна ты, возлюбленная моя! Хороши глаза твои голубиные под кудрями твоими. Волосы твои — как стадо коз, сходящихся с горы Галаадской… О, как прекрасны ноги твои в сандалиях, дщерь вавилонская! Округление бедер твоих, как ожерелье, дело рук самого искусного из художников…

Луринду слушала его, с силой закусив губку. Потом, почувствовав во рту вкус крови, с неожиданной решимостью заявила.

— Нет, все-таки я сойду. Укроюсь у отца. Если уж мне суждено погибнуть, то хотя бы без срама.

— Именно так! Именно так, любимая! Я больше не стану смущать тебя недостойными речами. Не пускай меня в свой виноградник! Береги его! Братья мои поставили меня стеречь дщерь вавилонскую, а я увяз! Жажду ее кистей виноградных, вина ароматного жажду. Не слушай меня, Луринду. Я умею терпеть. Я всю жизнь терпел: и жену свою местную, несытую корову, отмеченную пролежнями и зевотой. И соотечественницу терплю. Злая она, жаждет мести. Спросишь, за что? За все? За то, что выселили нас, что не любят нас. За то, что дом мой и лоно ее для меня обуза. Знаешь, нас учил терпению сам Навуходоносор. Хочешь, я расскажу тебе про Навуходоносора, про то, как нас вязали десятками, как мы шли в сторону Иерихона. Хочешь расскажу, как кружилась голова, когда, взобравшись на перевал, я оглянулся и увидел крепость Давида, дымы над Урсалимму. Много дымов… Солнце в тот день светило щедро…

Он сбился с речи, что-то еще попытался сказать, потом с горя махнул рукой, прижал ладони к лицу. Всхлипнул. Так с прижатыми ладонями сидел долго, до самых городских ворот, которые раскрылись незамедлительно, благо, уже совсем расцвело. Никому из стражей не пришло в голову интересоваться у возницы нарядной, знатной коляски, которого к тому же сопровождали два всадника, куда он следует.

Когда оторвал руки от лица, оказалось, что он улыбается. Точнее, жутко скалится, молча изображает необузданное веселье. Все, мол, трын-трава!..

Луринду не удержалась и, потянувшись, погладила его пальцы. Даниил встрепенулся.

— Послушай, Луринду, мне бы не хотелось выглядеть перед тобой похотливым кобелем, ибо сказано в Писании: «Похоть же, зачавши, рождает грех». Твои вопросы — вот что смущает меня! И не твои они вовсе, я сам спрашивал себя, чем же мы, иври отличаемся от тех же халдеев. Я уже не говорю о египтянах. От ефиопов мы, конечно, отличаемся, но не настолько же, чтобы и их лишать слова Божьего. А уж вавилоняне и подавно нам родственники. Отсюда нас вывел Авраам. Но нет мне ответа. Даже наш старший, Иезекииль, услышав вопросы, которыми ты донимала меня, приложил палец к губам. Ответил только через сутки. Сказал — приведите мне эту женщину. Тебя поселят в его доме. Он очень уважаемый человек. Он слышал Иеремию. Его нельзя тревожить попусту. Творец награждает его снами, он знает больше меня, видит дальше меня, чем кто бы то ни был в верхнем мире.

— Он умнее и хитрее Набонида? — удивилась Луринду.

— Не об уме или хитрости я веду речь. Это все суета, это все человеческое. Ни один умник не способен с уверенностью сказать, для чего он живет? По чьей воле? В чем истина?

— Иезекииль может?

— Нет, Луринду, и он не все может, но то, что знает — это награда ему от Господа. Тяжек его труд. Он ведет запись всему, что знали наши предки от сотворения мира, что досталось нам от Авраама, что открыл Господь Моисею на Синайской горе, отведя его руку с ножом, занесенную над первенцем его. Он постарается ответить на твои вопросы.

Угрозы, о которых предупреждал царский голова, не были пустыми. На следующую ночь после отъезда Луринду, писец с помощью арабов и Шумы обварили кипятком человека, пытавшегося ночью, со стороны проулка проникнуть в его дом. Кто это был? То ли незадачливый воришка, то ли наемный убийца, сказать трудно, но сам факт попытки проникновения в жилище такого знатного господина каким являлся Нур-Син, сын Набузардана, был примечателен. В Вавилоне ничего и никогда просто так не происходило. Местные грабители всегда знали, кого грабить, за кого городские стражи будут биться не щадя живота своего, к кому опоздает помощь, а на кого им просто наплевать. В таких случаях не могли спасти ни молодцы из дома стражи, ни деньги, только царская милость.

* * *
Царский голова и на этот раз сумел перехитрить врагов. Его выступление на заседании государственного совета, на котором впервые присутствовал наследник, и которое должно закончиться крушением неустраняемого, всевластного министра, обернулось его триумфом. Гром победы долетел до ночного неба, до самого Сина — так, по крайней мере, спустя годы сам Набонид признавался своему министру Нур-Сину.

Это было непросто. Пришлось постараться. Загодя посоветоваться с друзьями, приструнить самых крикливых из его недругов — показать им кое-какие копии с глиняных табличек, оглашение которых могло стоить им либо головы, либо состояния, переговорить с высшей военной знатью, состоявшей в основном из халдеев. Этих он вопрошал в лоб — они в самом деле собираются воевать с Лидией? И все это ради амбиций мальчишки, чей нрав уже достаточно хорошо известен в Вавилоне? Они жаждут получить нового Амеля, устроить смуту в государстве, пожертвовать всем, что было накоплено, собрано, упрятано в сокровищницы?

Вояки угрюмо слушали его. Начальник боевых колесниц испытующе спросил Набонида — что же делать? Как справиться с Мидией, ведь столкновение неизбежно.

Царский голова напомнил о возрасте Астиага, сподвижника Навуходоносора, его окружении, которое ни в коем случае не желало видеть на троне Спитама, царского сына, за которым стояли жрецы — последователи Заратуштры, намеревавшиеся ввести единообразие в поклонении главному богу мидян Ахурамазде.

— Но главное…

В этом месте Набонид, несколько раз повторявший Нур-Сину историю тех дней, обязательно вздымал палец к небу, тыкал в зенит и добавлял.

— Главное, уметь дожидаться улыбки Создателя. Если ты прав, она не заставит себя ждать.

Предложение Набонида отправить послом в Мидию сына Набузардана, зарекомендовавшего себя в Лидии и в походе против Пиринду, прошло без возражений. После того, как узел был развязан, сам Нериглиссар, до самого волеизъявления помалкивающий, глухо покашливающий — он в ту пору подцепил где-то простуду и чувствовал себя неважно, — не смог скрыть облегчения. Общее возвышенное чувство единения охватило всех присутствующих, кроме Лабаши и возведенных в чины рабути царских прихлебателей.

Вечером Нур-Син был вызван личные апартаменты Нериглиссара, где царь потребовал от хранителя музея забыть все прошлые обиды, примириться с присутствовавшим при разговоре Лабаши и послужить Вавилону. Нур-Сина и на этот раз щедро наградили. Затем после объятий с Лабаши Нериглиссар добавил, чтобы Нур-Син сразу после празднования Нового года отправлять в путь.

Сказать, что на канал Хубур за своей женушкой Нур-Син отправился в приподнятом настроении, значит, умалить ту радость и надежды, которые взбадривали молодого человека. Компанию ему составили Балату-шариуцур и Хашдайя.

Встретили его, возведенного в сан царского посла с неслыханными почестями и нескрываемым подобострастием. Хашдайя, скривившись при виде посыпания экипажа родственника розовыми лепестками, наблюдая за скачущими вокруг них, распевающими гимны девицами, время от времени провозглашавшими: «Осанна! Осанна!» — спросил у Нур-Сина.

— С чего бы это они так распелись?

Не получив ответа, он вопросительно глянул на Балату. Тот жестом указал, что все правильно, так, мол, и надо.

Чтобы знатная вавилонянка поменьше бросалась в глаза, Луринду в поселении Хубур, где изгнанные из Палестины иври были приставлены к выделке обожженного кирпича, нарядили в одежды бедной вдовицы. Темного цвета верхнее платье было скреплено на плечах и груди медными затворами. Женщина была туго перепоясана, вместе с какой-то пожилой иври она с усилием вращала жернов ручной мельницы. Оторвалась от работы только в ту минуту, когда муж вошел в ворота. Резво поднялась, поклонилась, схватила кумган и полила Нур-Сину на руки, после чего откинула с лица край платка и глянула на мужа полными слез и радости глазами. Нур-Сину очень хотелось привлечь Луринду к себе, однако постеснялся чужих. Только положил руку ей на плечо. Так несколько мгновение они томились друг по другу, пока какой-то курчавый мальчишка, прошмыгнувший возле них, не привел их в чувство.

— Все хорошо, родная. Я за тобой, — шепнул Нур-Син, и далее, как бы не замечая женщину, направился к крыльцу глинобитной хижины, куда вышел невысокого роста, коренастый, с широкой, начинавшейся от висков, седой бородой старик. Голова его была также покрыта шапкой седых, стоявших дыбом волос. Седина его была благородно подбита желтизной. В руках посох, одежды свисали свободно, пояса не было — видно, в тот час Иезекииль предавался досугу. Старик первым поклонился вавилонскому вельможе, пригласил его в дом. Балату в свою очередь занялся Хашдайей.

В просторной глинобитной хижине было сыро и зябко, сказывалось соседствующее с поселением обилие воды. Пахло дымом от многочисленных печей, в которых иври уже третье поколение обжигали кирпичи. Поговорили о том о сем. Иезекииль сообщил, что доволен усердием и скромностью его женщины, и посему она может надеяться, что всякие ее вопросы к Всевышнему не останутся без ответа. Хотя, конечно, Господу по нраву не вопрошающие, а смиренные.

Нур-Син спросил.

— Значит, уважаемый наби, моя женщина получила ответы на свои вопросы?

— Я постарался, благородный. Я не скрывал от нее того, что мне известно, — старик неожиданно прервал речь, потом воскликнул. — Что мы все о серьезном да о серьезном. Гостя, тем более такого желанного, словами не насытишь.

Старик щелкнул пальцами. В комнату поспешили юноши, принесли треугольный стол уставили его едой, затем также молча покинули комнату.

— Угощайтесь, благородный Нур-Син. В Новый год мы празднуем пасху. Праздник этот соединен с освящением опресноков и установлен Господом перед Исходом нашего народа из твердыни Египетской. Вот о чем я хотел попросить вас, благородный Нур-Син. Тексты, которые достались вашей жене от известного своими доблестями Рахима-Подставь спину, слишком ценны для нас, чтобы мы не пытались хотя бы выразить желание владеть ими. Не согласитесь ли вы продать их нашей общине.

— Нет, Иезекииль. Во-первых, это собственность жены, во-вторых, вряд ли она согласится расстаться с ними, по крайней мере, за деньги. Вот что я хочу сказать, уважаемый наби — не будем спешить и подгонять Того, кто создал мир и царствует в нем. Его слово рано или поздно обретет плоть, дойдет до смирных и ищущих, так что не будем насилием, деньгами, греховной торопливостью подгонять предвосхищенное.

— Что ж, этот ответ достоин той славы, которая идет о твоей мудрости, Нур-Син. Когда вы собираетесь в обратный путь?

— Завтра с утра.

— Хорошо. Вас проводят в достойное вашему сану жилище.

Вечером Даниил, оставшись с Иезекиилем наедине, поинтересовался правда ли, что тексты, которые хранила Луринду, написаны рукой Иеремии?

Старец кивнул.

— Я сразу узнал его слог. Эти тексты, безусловно, самая полная запись. Большинство из них начертаны самим Иеремией, а там, где поработали его ученики, остались следы исправлений, сделанные его рукой.

— Неужели ты позволишь ей забрать эти пергаменты с собой?

— Не гневи Бога, Даниил. Мне точно известно, что сам Иеремия передал язычники Рахиму эти записи. Ты осмелел настолько, что пытаешься преступить через волю пророка? Поднять руку на то, что нам не принадлежит? Поссориться с человеком, близким к Набониду, будущему царю? В который раз ты спешишь.

— Но разве можно доверять истину тем, кто поклоняется кумирам.

— Она и он поклоняются Создателю.

— Но иному, чуждому нам.

— Иных Создателей не бывает. Ее понимание Бога верно. Я не могу посягнуть на то, что завещано Иеремией.

— Значит, если она погибнет, если дом ее будет сожжен, мы потеряем слова Иеремии.

— На все воля божья. — Старик помолчал, покивал, потом добавил. — Я приказал по ночам копировать пергаменты, так что, по крайней мере, плач Иеремии у нас есть.

— Твоя мудрость, Иезекииль, граничит с хитростью Набонида.

— Пустое, — махнул рукой старик. — Это все суета. Переписчики слишком спешили, чтобы не наделать ошибок. Я всегда с осторожностью отношусь к тому, что совершается в спешке, без ясно выраженной воли Создателя. Торопливость чревата неверным пониманием текста, описками, грубым ошибками. Чем все эти огрехи обернутся через много-много дней, кто может сказать? В такие минуты и наступает черед Создателя дать знак.

— То есть? — не понял Даниил.

— Я все сказал, — ответил старик.

Глава 7

Иезекииль словно в воду глядел. Под утро поселение иври было разбужено конными вооруженными всадниками, налетевшими со стороны Вавилона. Примчались с факелами, шумно, дерзко, на скаку хлестали плетками тех из селян, кто подворачивался под руку. Старший над конным отрядом зычно требовал ответа, где укрывается царский посол, куда его, вы, негодники, спрятали?

Стражник из иври ответил, что гостю оказали достойные почести, а теперь он пребывает в гостевом доме вместе со своей супругой, благородной Луринду.

— Где гостевой дом? — закричал бородатый воин, облаченный богато, в парадный панцирь. Его шлем ярко поблескивал в отблесках факелов. Рядом с ним держался еще один офицер. Этот вел себя скромнее, вид у него был невеселый.

Подскакали к гостевому дому, влетели во двор. Нур-Син, разбуженный перепуганной, спешно закутавшейся в простынь Луринду, вскочил с ложа, успел на ходу хлебнуть воды из глиняного кувшина и выбежал на крыльцо. Спустился по ступенькам.

Завидев его, оба начальника соскочили с коней. Первым направился к писцу-хранителю Шириктум-Мардук, сын Шаник-зери, дальнего родственника Гугаллы, следом за ним, придерживая пятерней набалдашник ручки короткого изогнутого меча, вышагивал Акиль-Адад, который сопровождал Нур-Сина в Лидию. Спустя мгновение на шум прибежал Хашдайя, спросонок обнаживший оружие.

Шириктум презрительно посмотрел на него и приказал.

— Спрячь! — затем повернулся к Нур-Сину и сообщил. — Срочный приказ царя — сыну Набузардана, послу царя четырех частей света, немедленно прибыть в Вавилон.

Он зыркнул глазами по сторонам и с заговорщическим видом, понизив голос, добавил.

— Царь сегодня утром почувствовал себя совсем худо. Распорядился без промедления созвать государственный совет. Велел собрать всех, кого можно.

Нур-Син вопросительно глянул на Акиля. Тот в ответ кивнул. Тогда хранитель музея пожал плечами.

— Причем здесь я? Я же не член совета.

Декум повертел головой. За оградой к тому моменту уже собралась большая толпа. В воротах, не решаясь подойти поближе, стоял Иезекииль. Шириктум придвинулся к Нур-Сину и с той же угрюмо-таинственной миной на лице объяснил.

— Набузардан отказался принимать участие в совете. Сослался на то, что болен и не может подняться с ложа. Он назвал тебя своим преемником в совете. Все родственники и зависимые от него люди выразили радость и поддержали это решение. Так что поторопись.

— А давленный приказ есть? — спросил Нур-Син.

— Есть, — кивнул Шириктум и достал из-за пазухи глиняную табличку. Протянул ее родственнику.

Принимая табличку с выдавленным текстом царского приказа, Нур-Син успел поразмышлять над тем, что этот Шириктум — дальний родственник его матери, и согласно раскладу родственных связей он тоже входит в клан зависимых от его отца людишек. Его семья издавна считается подчиненной роду Набузардана, ведущего счет от царя Ассирии Ашурбанапала. Отчего же Шириктум ведет себя с главой рода так непочтительно? Ведь невелика же птица!.. Всего два месяца как декум. Пора и осадить дерзкого. Он некоторое время пристально разглядывал написанное на глине, затем, обращаясь к Шириктуму, коротко распорядился.

— Посвети!

Офицер махнул конному воину. Тот подъехал ближе, наклонил факел. Нур-Син поудобнее развернул табличку, прочитал.

«Царскому послу, Нур-Сину, сыну Набузардана. Пусть боги Бел и Набу изрекут тебе благополучие. Царь тяжко стонет. Всякий, кто любит царя и любит меня… — так, так, так. В конце подпись. — Я, Лабаши-Мардук…» — и оттиск орла, расправившего крылья. Это был отпечаток перстня наследника.

Действительно, вызов спешный, правда, смущал личный, удостоверяющий текст знак. Неужели Нериглиссар ослаб настолько, что не смог притиснуть к сырой глине царский перстень?

Нур-Син задумался. Не нравилась ему эта спешка, не нравился и оттиск на глине. Если царь болен, лечить его должны врачи, а не члены государственного совета. Почему отец так спешно скинул на него обязанности главы рода, когда есть средний брат? С другой стороны, братишка был заметно туповат и никто в семье к нему всерьез не относился, однако Наид все-таки старше его, четвертого сына. И отец никогда не изрекал свою волю насчет того, кому быть старшим в роде и представлять клан в государственном совете Может, как раз на это проявление отцовской любви намекал Набузардан во время последней встречи? Может, в Вавилоне творилось что-то несусветное? В любом случае жену необходимо оставить на канале, но согласится ли она?

Луринду как раз в эту минуту вышла на крыльцо. В следующее мгновение над землей встало солнце, разбросало лучи по окрестностям, заиграло в верхушках финиковых пальм. Голова женщины была непокрыта. Нур-Син хотел было напомнить о покрывале, но засмотрелся. Не удержался, чтобы еще раз не припомнить ее, только что обнимавшую его, дарившую радость.

Все мужчины глянули в сторону крыльца. Луринду тут же скрылась в доме.

— Мне надо собраться. Решить здесь кое-какие дела, связанные с царской коллекцией, — решительно заявил писец-хранитель. — Выеду после полудня.

— Ни в коем случае! — возразил Шириктум. — Приказ наследника: никаких отговорок, сразу по получению приказа в путь.

В этот момент к ним подошел Балату-шариуцур.

— Что случилось? — спросил он.

Нур-Син протянул ему глиняную табличку. Шириктум попытался было отобрать ее, однако Нур-Син предупредил его.

— Не задирайся, декум. Это главный сборщик налогов и писец почты. Он вправе знать, что творится в столице.

— Иври пусть идет… — на этом месте Шириктум запнулся, потом добавил, — куда ему заблагорассудится. Для него у нас нет распоряжений. Он не член совета. А наследник четко распорядился: «Найдете члена совета, не церемоньтесь. Сразу везите в столицу. Времени нет». Я не буду церемониться с тобой, Нур-Син.

— А со мной? — выступил вперед Хашдайя.

— А ты, огрызок Подставь спину вообще помалкивай!

Акиль выступил вперед.

— Перестаньте, на вас смотрят варвары. Господин, наследник действительно просил вас поторопиться. Мы должны помочь вам как можно скорее прибыть в город.

Нур-Син не ответил, глянул прямо в глаза Шириктума. Тот не отвел взор. Хранитель музея продолжал испытывать его взглядом. Наконец тот не выдержал.

— Что ты смотришь на меня. Я только исполняю приказ.

— Жду, когда ты как должно обратишься ко мне. Если не дождусь, буду считать тебя злоумышленником и негодяем.

Шириктум схватился за рукоять меча, однако луббутум тут же схватил его за руку, крепко сжал. Тот, словно приходя в себя, потряс головой потом, не глядя на Нур-Сина, буркнул.

— Господин, поторопись.

— Вот так-то лучше.

В путь они отправились в коляске Балату. Шириктум и Акиль настояли, чтобы ее хозяин и Хашдайя добирались до города самостоятельно, без спешки. Хашдайя даже слушать их не стал — влез в экипаж и устроился напротив Нур-Сина и вцепившейся в него Луринду. Так и покатили.

До Вавилона добрались в хмурый, обещающий дождь полдень. Кортеж, не заворачивая к дому Нур-Сина, проследовал во дворец, где в административном дворе сновали встревоженные молчаливые писцы. Стража — вся поголовно — была мрачнее ночи. Посты были сдвоены, на башнях, во дворах и в парадном зале расхаживали усиленные патрули.

Лабаши лично встретил Нур-Сина. Стоял, покусывал губы. Дублал, выбравшись из повозки, с первого взгляда определил, что повсюду стояли люди Нериглиссара или, может, это уже были люди Лабаши? По крайней мере, в глаза бросилось обилие солдатни из личной эмуку Нериглиссара.

— Люди уже собрались, — сообщил Лабаши. — Ждем тебя.

— Как здоровье царя? — спросил Нур-Син.

— Увидишь. А это кто с тобой?

В этот момент из коляски вылезла Луринду, следом Хашдайя. Нур-Син почуял недоброе, однако представил наследнику супругу. Хашдайя был знаком наследнику.

— Вот и хорошо, что твоя женушка тоже здесь, — повеселел Лабаши. — Ее проводят в мои апартаменты.

— Господин, я бы хотел, чтобы брат доставил мою супругу ко мне домой.

— Успеется, — усмехнулся Лабаши. Стоявший рядом Шириктум голосисто рассмеялся. — Пока она будет под надзором, ты будешь более покладист.

«Вот оно!» — мелькнуло в голове у Нур-Сина. Вот чего он опасался всю дорогу.

— Господин, — попробовал возразить Нур-Син. — Она устала. Мы без перерыва мчались всю дорогу. Ей надо отдохнуть.

— Я же сказал, успеется, — резко осадил его Лабаши.

Он повернулся к Шириктуму и распорядился.

— Отведи госпожу в мои апартаменты.

Хашдайя выступил вперед.

— Я не оставлю сестру.

— Вот и хорошо. Ты и присмотришь за ней, Хашдайя! — ответил наследник.

Когда Луринду отвели в следующий дворцовый двор, Лабаши пристально глянул на Нур-Сина.

— Надеюсь, ты все понял, писец? Проявишь благоразумие, и для тебя все кончится хорошо. Просто отлично. Ведь ты же проявишь благоразумие?

— В чем?

— Скоро узнаешь.

* * *
Тшедушный, молчаливый, похожий на тень, слуга провел хранителя музея на царскую половину. Здесь, в опочивальне Нериглиссара собралась большая часть членов государственного совета. Набонид тоже находился в спальне. Нур-Син начал бочком пробираться к нему. В первый раз ему довелось побывать в комнате, которая считалась самой недоступной для всех, кто служил во дворце. Судя по рассказам Рахима, здесь мало что изменилось. Вот и знаменитые алебастровые вазоны в человеческий рост, которые разбили в ночь мести, когда Амеля пронзили мечом. Удивительно, но Нериглиссар был очень озабочен тем, чтобы восстановить украшение. Теперь их вновь пара. По стенам большие светильники, заправленные наптой. Языки пламени густо чадили, может, поэтому в опочивальне было темно и нестерпимо душно.

Правитель лежал на ложе, на котором когда-то истек кровью несчастный сын Навуходоносора. Нур-Син не испытывал к нему жалости, Амель не задумываясь обратил бы его, Нур-Сина, в пыль под ногами, однако жуткое ощущение истории, рокового порядка, которым следуют поступки богов и людей, охватило его. Это было давящее жутковатое чувство. Кем он был в этом кровавом потопе? Капелькой времени, камешком на дне потока, поглощенной водоворотом щепочкой?

Нур-Син вновь взглянул на царя.

Царь был в сознании. Его укрыли льняными простынями, ему было трудно, он тяжело дышал, на лбу постоянно выступала испарина. Лекари то и дело вытирали Нериглиссару лицо и все равно на лице, словно приклеенная, стыла странная, с приварком обиды, жалкая усмешка. Он смотрел на столпившихся по обе стороны от входа высших сановников, главных жрецов, владык канцелярий. Все жались к стенам, никто не решался подойти ближе.

Нур-Син, добравшись наконец до затерявшегося в толпе Набонида, вопросительно глянул на него. Царский голова криво усмехнулся, потом едва слышно шепнул.

— Соглашайся. Со всем, что будут требовать, соглашайся.

— Лабаши взял в заложники Луринду, — также тихо, стараясь не двигать губами, ответил Нур-Син.

— Тем более соглашайся.

Нериглиссар жестом подозвал слуг, приказал помочь ему сесть на постели. Те сразу засуетились, приподняли царя, подсунули ему подушки.

— Слушайте, — начал царь. — Не знаю, в чем я провинился перед богами, но нам следует поразмыслить над благом Вавилона. Именно сейчас, в трудную минуту. Не обо мне печальтесь, но о величии города. Вот для чего я собрал вас. Нельзя допустить, чтобы с моей смертью в городе восторжествовала смута. Власть должна быть незыблема. С этой целью я призываю вас поклясться великим Мардуком, что все вы будете верны моему наследнику Лабаши-Мардуку и в том присягнете сейчас, здесь. Документ будет основанием для того, чтобы главный жрец храма дозволил ему прикоснуться к руке Мардука. Все вы должны признать его законным правителем. Если мне суждено уйти к судьбе, я должен быть спокоен, что никто не станет чинить ему препятствий, и следующий год будет назван первым годом царствования Лабаши-Мардука.

Царь замолчал, откинул голову, начал дышать тяжело, с каким-то жутким, скребущим присвистом. От этого нудного, режущего по ушам зова, с которым к царю Вавилона подбирался незримый посланник нижнего мира Намтар, у Нур-Сина мурашки побежали по телу.

Наступила тягучая, прерываемая шипением огня в лампадах, тишина. Никто не ответил царю, никто не возразил, хотя его последняя воля сама по себе была немыслима ни в устах царя, ни любого другого гражданина, которому Вавилон распростер свои объятия. Сейчас и здесь растоптать самое твердое основание, на котором покоилась царская власть в городе и стране — это требование было подобно грому среди ясного неба, новому потопу, незримо обрушившемуся на великий город. Не бывало такого, чтобы царь набрался дерзости вслух потребовать возвеличить выбранного им наследника, загодя приказать осенить его царственностью, тем более в дни траура! Даже Навуходоносор не мог себе позволить открыто пренебречь традицией. К удивлению Нур-Сина, изумление, вначале охватившее присутствующих, быстро растаяло. Все разом зашевелились, начали перешептываться, однако никто не воспользовался голосом, чтобы возразить, напомнить о древнем обычае, установленном еще царями Нарам-сином, Сумуэлем, Хаммурапи. Затем сановники разновременно, каждый на сколько счел необходимым, склонились перед царем.

В зал внесли столик с начертанным на глиняных табличках текстом. Набонид вышел вперед, приблизился к ложу, встал на колени и припал лбом к свесившейся с ложа, костлявой, неожиданно старческой, руке царя.

— Государь! Господин! Твой разум как всегда светел, ты пронзаешь взглядом все миры. Ты рассудил мудро — величие Вавилона не будет поколеблено. Все мы в том порукой.

Он на мгновение замолчал, оглянулся, затем заговорил вновь.

— Твоя воля будет исполнена. Мы не допустим смуту и заговоры. Я первый приношу тебе в этом клятву.

Затем он помянул Мардука Бела, его сына Набу, Солнце-Адада, Луну-Сина и в соответствии с древним порядком, всех других богов. После чего поднялся и приложил свой перстень к сырой глине. Вдавил крепко, от души.

Было видно, с каким облегчением встретил слова царского головы на глазах отходящий царь. Его лицо сразу умиротворилось, даже краснота спала. Он некоторое время глядел на Набонида, потом поманил его поближе. Следом подозвал Лабаши-Мардука.

— Я сомневался в тебе, Набонид, но теперь вижу, что был не прав. Если ты искренен, мне не следует бояться будущего…

— Государь!.. — прервал его Набонид и прижал руки к груди.

— Ладно, старый дружище, — слабо махнул рукой правитель. — Поддержи моего сына, тогда мне будет спокойно на небесах. Или в царстве Эрешкигаль. Обнимитесь, и да будет вам беспредельная милость того, кто создал мир.

Набонид охотно шагнул к Лабаши, протянул ему руки. Тот не удержался поморщился, и эта гримаса ножом прошибла сердце Нур-Сина. Соглашаться со всем? Так, кажется, выразился Набонид? Проявить благоразумие? Когда его жена сидит с приставленным к утробе мечом?! Боги, ты, Создатель, если вы присутствуете здесь, неужели попустите гибель невинной женщины? Всякая мысль о государстве, о величии, о благоразумии и согласии, о доблестях и славе, в тот момент вызывала у него отвращение и тошноту, сходную с похмельем после темного пива. Он едва унял себя, притопил горечью нахлынувшие кощунственные мысли и далее неожиданно просто и ясно решил, что Шириктум и его покровитель-недоносок поплатятся за эти минуты. Он постарается! Если это было взросление, на которое рассчитывал отец, женивший его в силу государственной необходимости, в трудную минуту передавший четвертому сыну власть над родом, то Набузардан добился своего. Нур-Син разом и окончательно повзрослел, проникся ненавистью — чувством злым, недостойным того, кто создал мир, но почему-то именно эта страсть дала ему в решительную минуту силы подойти, поклониться царю, оставить на сырой глине отпечаток своего перстня, что-то восхищенное и лживое выбормотать в ответ на ласковый взгляд царя, который, по-видимому, в самом деле доброжелательно относился к нему. Теперь Нур-Сину было все равно, ему даже слезы не пришлось давить из глаз — сами потекли. Он вдруг завыл, запричитал, принялся хвататься за голову. Набонид помог ему отойти в сторонку, там умник разрыдался с такой страстью, что даже Набонид удивленно глянул на него.

Нур-Син рыдал и примечал все вокруг. Отметил и этот удивленный, вынырнувший из глубин души Набонида взгляд, напомнивший ему взгляд зверя, на мгновение выглянувшего из засады и тут же спрятавшегося в чаще. Теперь Нур-Син знал цену таким взглядам. Завесь, укутывавшая мир красотой, милосердием, ожиданием счастья, была сдернута. Теперь его нельзя было смутить словами, клятвами, мольбами, угрозами божьего возмездия, но прежнее, наивное, доброжелательное осмысление жизни как радости, как поиск божества, которое ждет тебя, сыплет истинными, а не ложными милостями, утратившее свой смысл, но не потерявшее силу, — заставило разрыдаться его еще громче.

Таблички собрали, унесли на обжиг, на административный двор, где помещались дворцовые печи. Нергал с ними, с этими табличками, усмехнулся про себя Нур-Син. Выбравшись во двор в толпе сановников, хранитель музея решительно двинулся в сторону жилых помещений, занимаемых наследником. Он освободит Луринду, чего бы это не стоило, добудет ее, и в следующий момент жуткий вопль потряс всех, кто толпился во дворе. За ним еще один, на этот раз пронзительный, женский. Все замерли, кое-кто из слуг и мелкой челяди встали на колени. Пошатывающийся Лабаши вышел во двор. Лица сановников, жрецов, воинских начальников, командиров тяжелой пехоты, конницы, лучников, старшего над царскими колесницами, командующего личной эмуку царя, распорядителей государственных приказов, высших писцов и канцелярской обслуги среднего ранга, работников и мастеров-ремесленников, трудившихся в многочисленных дворцовых мастерских — всех, кто толпился у ступенек, ведущих в парадный зал, обратились к нему.

— Отец… — трепыхнувшимся голосом объявил он, затем уже более стойко поправился. — Государь ушел к судьбе. Горе, горе! Плачьте, несчастные!

Нур-Син спросил себя — дерзкий стихоплет сам придумал эти слова или кто подсказал? Принялся вспоминать тексты древних поэм — ничего схожего не припомнил. Впрочем, это уже было не важно.

Глава 8

Не обращая внимания на крики и угрозы Шириктума, не глядя на него, молча, Нур-Син прошел в помещение, где были заперты Луринду и Хашдайя, добыл жену и, выбравшись из городского царского комплекса, отправился в летний дворец, под защиту тестя Рибата. Дома, в своей убогой, слепленной из необоженных кирпичей хибаре оставаться было нельзя. На кипяток рассчитывать глупо.

С переходом короны в руки Нериглиссара царевич Валтасар был переведен в летний дворец и с тех пор очень редко, только на ритуальных или праздничных церемониях появлялся в городе и в городском дворце. В тот год ему должно было исполниться десять лет. Он, как учили увивавшиеся вокруг него воспитатели, льнул к Лабаши. Тот, в свою очередь, относился к малолетнему дяде со снисходительным презрением, все время посмеивался над его страстью стрелять ворон, нежиться в постели, бичевать рабов до смерти.

Летний дворец вместе с расположенным по соседству замком-особняком Набонида, представлял собой единый оборонительный комплекс. Войти туда, вопреки желанию хозяев, можно только после штурма, исход которого был далеко не ясен. Разделявшая их улица легко перекрывалась завалом из камней и бревен. Ближайшие дома с легкостью выжигались с помощью напты и превращались в неприступное для врага предмостье, на разборку которого требовалось много времени. За это время Рибат, по совету Набонида, успел сформировать несколько кисиров, предназначенных охранять царевича. В этот отряд почти поголовно вошли гвардейцы, входившие в личную охрану Навуходоносора, а также воины и добровольцы, принимавшие участие в расправе над Амелем. Это были опытные бойцы, надежная опора для тех, кто собирался свернуть шею негодному стихоплету. Конечно, пять с небольшим сотен воинов не могли всерьез противостоять хорошо обученной, обладавшей боевым опытом пятитысячной эмуку Нериглиссара, однако даже для них летний дворец представлялся трудным орешком.

Требование ушедшего к судьбе царя не стало откровением для сильных в городе. Доверенные лица Набонида успели сообщить хозяину, что замышляет схвативший сильный жар царь. Подобным принуждением, грубым посягательством на основу основ передачи власти в Вавилоне Нериглиссар более навредил Лабаши, чем помог. Тем самым правитель выбил из рук Лабаши такие серьезные доводы, как обычай преемственности передачи короны, соблюдавшийся в городе более шести десятков лет.

Другими словами, дерзкое своеволие и поспешность развязали Набониду руки. Сам ли Лабаши подтолкнул отца на требование заранее дать клятву на верность наследнику, царское ли окружение, значения уже не имело. До той поры, когда за спиной юнца возвышалась овеянная царственностью, прошлыми победами фигура отца, взявшего штурмом Урсалимму, его претензии, наглость и дерзкие поступки воспринимались как воплощение грозной и безжалостной силы. Теперь, оставшись один на один с городом, сильными, с общиной, оскорбленной подобной неслыханной передачей власти, и, в конце концов, с народом, который, распевая гнусные стишки Лабаши, в свою очередь сочинял против него не менее дерзкие строчки, юноша вдруг почувствовал, что, в общем-то, никто не спешит исполнять его приказы, кроме разве что откровенных дворцовых лизоблюдов. Однако их исполнительность ничего, кроме презрения не вызвала.

Очень скоро испарилась надежда на военную силу, причем в достаточно оскорбительной для наследника в форме. Получив отказ от главного жреца храма Эсагилы начать в оставшиеся дни празднования Нового года церемонию приведения его к царственности, Лабаши приказал командиру личной эмуки Нериглиссара Набу-зиру-киниш-лиширу или попросту Зиру, привести к нему верхушку жрецов. «Я поговорю с ними по-свойски», — заявил он. Командир эмуку тут же попросил отставку, а в разговоре один на один предупредил Лабаши, что тот, видно, умом тронулся, чтобы посылать вооруженных людей в пределы храма Мардука Бела. Если даже он, Зиру, попытается исполнить приказ, люди все равно откажутся, ибо всякого, кто дерзнет на подобное святотатство, ждет проклятие. Достанется не только обидчику великого бога, но и всей его родне. Если наследник желает получить благословение Мардука, ему следует самому отправиться в храм.

Лабаши с удивлением обнаружил, что верных ему людей оказалось совсем не так много, как оно виделось в дни правления Нериглиссара. Всего-то группа молодых офицеров и друзей детства из Сиппара, которые, как выяснилось, успели увязнуть в долгах и теперь связывали свое будущее с немедленной и щедрой раздачей подарков, хлебных должностей и чинов. Этим действительно былонаплевать на традиции и законы, но в совокупности они не представляли и тени силы, необходимой для захвата трона.

День Лабаши раздумывал, потом все-таки решился навестить главного жреца Эсагилы. Захватил с собой и табличку с оттиском печати жреца. Коллегия тут же приняла наследника и на вопрос, когда же они собираются выполнять клятвы данные умирающему царю, главный жрец ответил не задумываясь — никогда!

После некоторого замешательства, которое испытал наследник, услышав подобный ответ, жрец добавил — никогда в Вавилоне не пренебрегали обычаем. Никто и никогда не пытался нарушить правило престолонаследия, установленное древними царями, поэтому и им, хранителям страны и города, не к лицу нарушать закон. Когда же Лабаши продемонстрировал им табличку с оттиском льва, главный жрец заявил, что этот отпечаток не имеет ничего общего с тем официальным перстнем, которым он скреплял такие важные документы. При этом он продемонстрировал камень, с вырезанным на нем драконом Мардука.

Лабаши бросило в краску. Он попытался набавить голос, начал кричать, что не допустит подобное мошенничество. Тогда ему указали на дверь. При этом наследника утешили, что правителем непременно станет член семьи Навуходоносора. Того требует народ, величие и слава Вавилона. В этом Лабаши может быть уверен. Лабаши решил, что речь идет о Валтасаре, и поскольку он полагал, что крепко держит в руках сопливого стрелка по воронам, юноша решил выждать.

Утром четвертого после кончины Нериглиссара дня и на второй день празднования Нового года глашатаи объявили, что следующий год не может считаться годом царственности избранного богами, но будет занесен в анналы как год правления временного правителя, причем имени Лабаши-Мардука названо не было.

В то же утро Набонид и Нитокрис переселились в летний дворец. Мать приняла тайно вывезенного из городского комплекса сына в свои объятия. Затем Набонид удалился с Валтасаром и долго с ним беседовал. Во время разговора царский голова спросил у Валтасара, желает ли он царствовать в Вавилоне, на что ребенок с полной серьезностью ответил — непременно. И не только царствовать, но и побеждать врагов. Проламывать им головы, добавил он…

— Для этого, — объяснил Набонид, — тебе следует согласиться, чтобы я, царский голова, глава канцелярии, усыновил тебя.

— Зачем это нужно? — спросил мальчуган.

— Иначе царем станет Лабаши-Мардук, — объяснил Набонид. — Ты же еще мал управлять государством.

— Если я соглашусь, чтобы ты стал мне отцом, тогда ты будешь управлять государством?

— Да, — подтвердил Набонид. — Я буду вынужден принять на себя эти обязанности, чтобы сохранить для тебя страну.

— Какая же разница между тобой и Лабаши? — деловито поинтересовался Валтасар.

— Такая, что Лабаши старше тебя на шесть лет, следовательно, вы с ним почти ровесники, а я почти на шесть десятков лет. Если я усыновлю тебя, ты станешь моим наследником. Старики не в пример молодым не долго засиживаются на этом свете. Я скоро уйду в нижний мир, а от Лабаши ты этого не скоро дождешься.

Мальчуган задумался, потом кивнул.

— Я согласен.

— Вот и хорошо, — погладил его по голове Набонид. — Вот и молодец.

Выйдя во двор летнего дворца, Набонид объявил, что по просьбе царевича он согласился усыновить его, чтобы мальчик не чувствовал себя обделенным отеческой заботой и лаской. В тот же день эта новость разлетелась по Вавилону.

На следующее утро, невзирая на объявленный траур, в храме Сина-хранителя царственности под охраной Рибата и его стражи была проведена церемония усыновления, на которой было объявлено, что Набонида с этой минуты следует считать законным отцом сына Навуходоносора. В отместку Лабаши издал приказ, смещающий Набонида с должности царского головы. Молодые офицеры даже попытались арестовать Набонида, Нитокрис и Валтасара на выходе с храмового двора, однако охрана царевича, возглавляемая Рибатом, угрожая применить оружие, быстро отогнала десяток «раскудахтавшихся на всю округу петушков» — так окрестили эту свару на базарах.

Вечером Нур-Син, проинструктированный Набонидом, передал через Хашдайю и Акиля приглашение командиру личной эмуку Нериглиссара и другим офицерам, посетить его и воздать почести благодетельствующему дублалу богу. Другими словами, он пригласил их на свой день рождения. Командир эмуку выразил готовность посетить сына Набузардана. Узнав о приглашении, Лабаши вышел из себя и приказал собрать старших офицеров. Явился только командир эмуку Зиру и заявил юнцу, что он лично проследит, не замыслил ли царский посол, известный верностью Набониду, что-нибудь незаконное и не таит ли в сердце злобу. Весь следующий день обе стороны торговались насчет места, где организовать пирушку. Ни один из дворцов, ни какой-нибудь приличный кабак, ни особняк Набузардана, ни загородная вилла никого не устроили. В конце концов, офицеры согласились посетить скромное жилище Нур-Сина в Новом городе, там и решили отметить день рождения хозяина и воздать почести его богу-покровителю. Несколько кисиров элитной эмуку с полудня взяли под охрану невзрачный домишко у ворот бога Адада, так что даже Нур-Сину пришлось добираться до родного жилища в сопровождении знавших пароль воинов из кисира Хашдайи. На соседних улицах также толпились воины, плотно обложившие небольшое здание.

Сначала выпили темного пива. Приглашенные из отцовского дома служанки расставили угощение и, согласно договоренности воины Зиру проводили их в Старый город. В доме остались только арабы и Шума, которых заперли в подсобке. Во дворе был выставлен пикет из трех отборных. Как только офицеры почувствовали себя свободнее, они потребовали у царского посла объяснений, почему на празднике отсутствует их новый командующий, сын Нериглиссара. Нур-Син объяснил офицерам, что это мероприятие имеет частный характер, и он вправе приглашать на него близких и друзей по собственному выбору. Что касается Лабаши, то после того как он позволил себе взять его супругу в заложники, он не может считать сына Нериглиссара в числе своих друзей. Если же кто-то полагает недостойным пить и веселиться в отсутствие командира, то он никого не держит. В Лидии его как-то пригласили на подобную встречу, называемую симпозиумом, на котором греки — к слову сказать, храбрые и умелые воины, — свободно обсуждали самые разные вопросы. Например, в тот далекий вечер они в деталях рассмотрели следует ли философствовать в пьяном виде, что родилось раньше — курица или яйцо, когда самое лучшее время для обладания женщиной, полагать ли число звезд четным или нечетным. Поговорили они тогда об уместном и неуместном способе сочинения стихов, также о том, надо ли процеживать темное пиво и, наконец, правильно ли они поступают, проводя совещания за вином.

Вот и меня, добавил Нур-Син, более всего интересует, какие вопросы можно считать уместными на дружеской пирушке, а какие нет. Вот, например, такое отвлеченное дело, как исполнение приказа. Этот вопрос сродни тому, когда философ спрашивает, что более доставляет нам пищу, земля или море или почему многомудрая Иштар во время посещения подземелий Эрешкигаль в том же порядке надевала одежды и украшения, в каком снимала, а не в обратном? Что же касается исполнения приказа, то, на первый взгляд, здесь нет вопроса. Конечно, приказ необходимо исполнить. Однако стоит ли так поступать, когда он противоречит обычаю и наносит прямой ущерб величию и незыблемости порядка в родном городе, а также тебе лично? Он, Нур-Син, полагает, что исполнять подобный приказ не только преступно, но и глупо.

— Неужели достоин восхищения муж, который по приказу собственными руками слепо надевает петлю не только себе на шею, но и своим близким и малым детям?

Наступила тишина, затем командир эмуку неожиданно громко и требовательно заявил.

— Мы не греки, Нур-Син. У нас нет ни времени, ни желания отгадывать загадки, которыми ты славишься. В каком порядке Намтар облачал великую Иштар, пусть решают жрецы. Скажи прямо — призываешь ли ты нас отказаться выполнять приказы того, кто поставлен над нами?

— Ни в коем случае! Но только если над вами поставлен достойный, то есть получивший власть согласно обычая и закона. И не только над вами, но и над страной. Как же быть, если это исходное условие не выполнено, если нет начальствующему поддержки в стран? Как быть, если кто-то неразумный пытается указывать богам, чтобы они награждали царственностью этого, а того и близко не подпускали к трону? Если этот неразумный указывает звездам, как им ходить по небесам? Если в сушеную смокву не ставит небесные странствия светил, определяющие все, что свершается на верхней земле? Как быть в таком случае?

Он замолчал. Никто из гостей не решился подать голос — видно, приглашенные офицеры сговорились: пусть приверженец Набонида выскажется, а мы послушаем.

Нур-Син продолжил.

— Конечно, никто не в силах запретить дерзкому приказывать звездам сменить проторенный путь. Он даже вправе потребовать у них двинуться в обратную сторону, но горе тем, кто решится осуществить этот приказ.

Он сделал паузу. Теперь самое время проверить, каково настроение собравшихся здесь воинов. Так ли безоговорочно они согласны подставлять головы, защищая права Лабаши на трон, или и им не сладко ощущать себя взломщиками в родной стране, разорителями отцовских могил, дерзкими выскочками, осмеливающимися перечить воле богов. Так сказал себе, но на самом деле прервал речь из страха за собственную жизнь. С них, с халдеев станется — могут выволочь во двор и прямо в родном доме отрезать голову.

Офицеры по-прежнему молчали. Теперь было ясно, что прямых указаний, как поступить с изменником, собравшиеся в его доме гости не получили. Лабаши как всегда не сумел рассчитать или не решился пойти до конца. В том была слабость юнца, что, действуя до поры до времени нагло и безрассудно, он в итоге отступал, пытался сделать вид, что ничего не случилось. Ему не хватало опыта, умения или просто разума, чтобы расчислить все последствия своих действий. Он действовал под влиянием момента, подчинялся чувству, постоянно что-то оставлял на потом, оставляя таким образом свои сторонникам зазор, когда те могли медлить и ждать. Вот и теперь, не имея прямых указаний, как быть, они все, в том числе и командир эмуку, ждали, когда же пособник Набонида перейдет к делу. Объяснит без всяких философских штучек, что предлагается взамен выполнению приказа. Особенно командир эмуку и пожившие в Вавилоне командиры, прекрасно понимавшие, что значит поднять руку на сына Набузардана. Завтра же город взбунтуется. Стоило ли рисковать состоянием и жизнью ради щенка, который им всем, в эмуку тоже, порядком поднадоел.

Нур-Син взял себя в руки — к делу, так к делу. Хотел было вытереть пот, пробившийся на любу, однако не решился сделать неуместный жест. Если его до сих пор не лишили жизни, значит, они готовы выслушать до конца.

— Неужели вы не видите, — обратился он к присутствующим, — что в Вавилоне полным-полно безумцев, пытающихся указать звездам, в какую сторону ходить. Зачем проливать кровь за безнадежное дело, не лучше ли окрасить мечи кровью в новом походе? Зачем устраивать вражду в собственном доме, когда наши соседи поднакопили столько добра? Разве пример Пиринду не урок всем нам?

Шириктум вскочил с места.

— Заткнись, предатель и клятвопреступник! Как ты смеешь восставать против законного государя, которому присягнул на верность.

Нур-Син замолчал, опустил голову, потом сурово спросил.

— Шириктум? Разве твоя семья не входит в наш клан, чьим главой я теперь являюсь? Разве это дело прерывать старшего в роде, тем более обвинять его в самых страшных преступлениях. Взгляни, Шириктум, здесь сидят люди, чьи семьи находятся не в самых дружелюбных отношениях с нашей семьей, но они достойно молчат. Они готовы выслушать меня и тех, кто стоит за мною. Если, — теперь писец обратился к гостям, — негодник так ведет себя в присутствии главы рода, что ждать, когда он дорвется до власти? Если голос Шириктума — повысил голос Нур-Син, — это ваш голос, значит, вы хотите крови! Вы хотите гибели Вавилона, что неизбежно случится, стоит городу попасть в руки таких, как Шириктум, который откровенно плюет на традиции, на старшинство, на закон.

Вновь наступила тишина. Неожиданно Шириктум с ножом в руке бросился на Нур-Сина. Акиль успел перехватить его, декума тут же скрутили, обезоружили.

Разгневанный Нур-Син вскочил на ноги, затем усилием воли заставил себя успокоиться, сесть.

— Послушайте меня, храбрые воины. Да, мы не греки, поэтому не буду тянуть с ответом. Да, мне доверили огласить просьбу, с которой государственный совет в подавляющем большинстве обращается к вам: пусть элитная эмуку не будет препятствовать ни проведению траурной церемонии, ни нормальной работе канцелярий. Пусть воины выходят из дворца и размещается в своих казармах.

— Хорошо, — откликнулся Зиру. — Что случится, если мы откажемся?

— В таком случае, — ответил хозяин, — стражи порядка и армия возьмут в заложники всех родственников воинов, приписанных к эмуку. Верные люди ждут сигнала, после которого ваших родных начнут свозить в Борсиппу.

Возмущенный гул был ему ответом, на что Нур-Син спокойно возразил.

— Вы не кричите, а подумайте. Никто вас не принуждает, можете защищать стихоплета, сколько вам угодно. Но учтите, клятву на верность вы ему как царю не давали, а тот, кому вы присягали, ушел к судьбе.

— Но ведь ты сам поклялся на верность наследнику? — спросил один из офицеров.

— Когда? — спросил Нур-Син.

— Когда тебя привезли на совет у постели умирающего Нериглиссара.

— Когда мою жену взяли заложницей? Ты полагаешь, так и следует поступать? Хорошо, — предупредил он спрашивающего, — когда твою жену и детей тоже возьмут в заложники, я прослежу, откажешься ли ты присягнуть на верность новому правителю. Лично приду и посмотрю на тебя, такого храброго, не дрогнувшего перед лицом опасности, пославшего свою семью на казнь.

Командир элитной эмуку ударил кулаком в стену.

— Хватит орать!

Успокоив командиров, он обратился к Нур-Сину.

— Под новым правителем ты имеешь в виду Набонида?

— Нет, — ответил Нур-Син. — В этом я готов дать слово. Нового правителя выберет государственный совет. Он соберется в храме Эсагила перед лицом всевидящего Мардука. Лабаши-Мардук тоже должен присутствовать на совете. Если он сумеет убедить сильных и умных, что способен управлять страной, его имя тоже будет внесено в списки претендентов.

— Но мы желаем видеть во главе страны члена семьи Навуходоносора. Нам не нужны те, кто начнет обдирать нас, как финиковую пальму, засуживать по исковым заявлениям, давить все соки из тех, кто проливал кровь за величие Вавилона.

— Ваше желание законно. Я тоже присоединяюсь к нему. Нам не нужны чужаки или кто-то из худородных. Они будут думать о собственном благе, а не о славе страны. Правитель должен быть из семьи Навуходоносора.

— Но Набонид?.. Зачем этот фарс с усыновлением?

Офицеры вновь зашумели. Нур-Син поднял руку, все стихли. Вообще к концу разговора в зале стало намного дружелюбней.

— Акиль, — обратился писец к знакомому офицеру, — насколько мне известно, ты тоже усыновил ребенка твоего друга, павшего во время похода в Египет. Ты считаешь его сыном?

— Да.

— А он считает тебя отцом?

— Да.

— И вавилонский закон считает вас родственниками?

— Точно.

— Тогда, чтобы отказать Набониду в праве усыновить Валтасара, мы должны принять закон, в котором должны быть отменены и все иные усыновления, произведенные задним числом.

В зале наступила тишина.

— Хорошо, — заявил начальствующий над эмуку. — Мы согласны, чтобы избрание правителя прошло, как того требует закон и обычай. Мои воины будут охранять Эсагилу, я сам как член государственного совета буду присутствовать на заседании. Но скажи писец, хотя мы и не греки, когда же, по мнению этих философов, лучшее время для обладания женщиной?

Все дружно засмеялись.

— На этот счет существует много мнений, — ответил Нур-Син. — Одни полагают, что это следует делать ночью, по мнению других исключительно днем, точнее утром, когда пищеварение уже закончилось, ибо влечение после ужина связано с опасностью, так как пока пища не усвоена, и потрясения, сопровождающие половую деятельность, могут причинить вред желудку. Тем самым мы нанесем себе двойной вред. Существуют и такие, которые, укладываясь вечером, говорят — еще не время, а просыпаясь утром — уже не время. Есть и такие, которые предпочитают ночь дню, дабы излишне не распалять себя видом женского тела. Ночь, освобождая страсть от ненасытности и исступления, смиряет и успокаивает природу человека и не позволяет зрению доводить ее до бесчинств.

— Как насчет звезд, Нур-Син? Сколько же их все-таки на небесах?

— Греки молоды и дерзки. На этот вопрос, который задали мне на симпозиуме, я ответил, что только мальчикам, играющим в кости, уместно задаваться подобными вопросами.

— То есть?.. — не понял командир эмуку. — Что ты хочешь этим сказать?

— А то, что задавать такие вопросы, это все равно, что, протянув руку с зажатой в ней костью, спрашивать, что выпадет: чет или нечет?

— Я понял твой намек, — кивнул командир. — Ты предлагаешь бросить кости?

— Да, уважаемый.

Сразу после заседания государственного совета, на котором новым правителем был избран Валтасар, а соправителем Набонид, Лабаши-Мардук с группой своих сторонников бежал в Сиппар. Там в родном городе он с прежней дерзостью и недомыслием объявил себя царем и потребовал принесения присяги от воинских частей, стоявших на границе с Мидией. К отчаянию молодого человека все пограничные эмуку, как один, отказали ему в доверии и приняли присягу на верность Валтасару и Набониду. Тогда Лабаши отправил гонца к Астиагу с просьбой о помощи, чем по существу поставил себя вне закона.

Набонид не спешил вступать в борьбу с мятежным наследником. Он начал засыпать его письмами с просьбами, увещеваниями мириться. Он готов был на любые гарантии, если Лабаши откажется от притязаний на власть и сношений с мидийским царем. Заодно Набонид разослал гонцов во все области страны и в подвластные Вавилону государства с требованием немедленно присягнуть новым правителям. Получив ожидаемые изъявления покорности, он приказал армии выступить в сторону Сиппара. Колонны двигались медленно и, что еще более странно, войска были крайне малочисленны, тем самым Набонид как бы хотел подчеркнуть, что о штурме своего, исконного вавилонского города и речи не может быть. Так оно и случилось — в месяце симану (июнь 556 г. до н. э.) Лабаши-Мардук был убит. Наемный убийца заколол его в переходе дворца в Сиппаре. Народу было объявлено, что «случилось великое несчастье несравненный Лабаши-Мардук, сын Нериглиссара, наследник престола, случайно закололся. Упал споткнувшись и проколол печень мечом». На следующий день по всем базарам Вавилона и сопутствующих городов побежала шутка — ходи осторожней, а то споткнешься, проколешь печень. Валтасар, узнав о гибели дяди, захлопал в ладоши.

Часть III Царство железное и глиняное

Господи, услыши! Господи, прости!

Господи, внемли и соверши, не умедли ради Тебя Самого, Боже мой…

Даниил; 9, 19

Глава 1

Наступил вечер, спала жара. Небо прослезилось звездами. Старик решил, что на сегодня достаточно, отложил перо, свернул пергамент, на который заносил воспоминания о былых днях, сунул свиток в глиняный кувшин. Задул светильник, затем направился на крышу. На ходу, ступая мелко, опираясь рукой о стену галереи, припомнил годы, когда судьба так высоко вознесла его, когда его слово, даже произнесенное шепотом, звучало громко, к нему прислушивались. Смерть Лабаши вознесла его, но это, усмехнулся старик, тоже суета, как, впрочем, собственное величие и значимость, которыми он проникся в ту пору. Сказал мудрый Син-лике-унини, всему — свое время, каждому свой срок. Одна участь праведнику и нечестивцу, доброму и злому, жертвующему и не жертвующему. Тому, кто храбр дать клятву и кто страшится клятвы.

Так-то оно так. Все это пустые хлопоты, и все равно чувствовать себя сильным, приметным среди людей — это был радостный, веселящий сердце дурман. О тех летних днях до сих пор приятно вспоминать. С той поры жизнь потекла мощно, ровно, открылась широко, омыла столпы, насытилась мудростью. Тогда он отдал сердцу Богу.

Старик глянул на усыпанное мелкими и крупными звездами небо. Мрак уже накрыл Вавилон. Хвала Создателю, теперь не видны развалины, пометившие город, словно язвы. Скрылся из глаз осевший набок холм Этеменанки, задернулась мраком пустота в той стороне, где когда-то вперемежку с облаками зеленели в небесах метелки финиковых пальм. Теперь уже трудно было вспомнить, когда обрушились висячие сады. Ночью не хотелось вспоминать о том, что золотую статую Мардука персы по приказу царя Дария увезли из города. В сумерках в город возвращалось его, не имевшее начала былое. Горящие по всей округе огни напоминали о необъятности городских кварталов, факелы на башнях — о неприступности стен.

Старик любил этот город. В отлучках скучал по его ровным, проведенным словно по линейке улицам, по щедротам и суете, по площадям «У ворот», где всегда можно было узнать самые последние новости; по душному, пахучему от обилия забегаловок и трактиров, портовому району Кару — здесь разгружались товары, привозимые в Вавилон со всех сторон верхнего мира. Тосковал по дворцам и чудесам, которыми был славен родной город. Вызывая в воображении фигуры священных быков, львов и драконов-охранителей, статуи Иштар, Нинурты, священной троицы Ану, Эллиля и Эйи, неодолимые стены Немет-Эллиль и Имгур-Эллиль, старик не забывал обратиться к отцовским богам, к Создателю с мольбой сохранить и оберечь родной город. Истинно — это тоже суета, но все равно в томлении духа, в фантазиях, порой в бредовых снах в подлунном мире не было ничего притягательнее Вавилона.

Его толпы в пору воцарения Набонида были несчетны, базары являли все великолепие плодородной удобренной разливами Тигра и Евфрата земли, постройки восхищали разум и смущали душу.

Ныне город умирал, но слез не было. Все выплакал. По отцу, по смоквочке, по сыну, подаренному Мардуком в трудные дни сумасбродств, обрушенных на великий город Набонидом.

Через неделю после того, как было покончено с Лабаши, ушел к судьбе и отец Нур-Сина Набузардан. Вечером седьмого дня месяца ду'узу посла срочно вызвали в отцовский дом. Всю ночь он вместе со старшим братом Наидом и другими родственниками просидел у постели умиравшего отца. Сначала делили наследство. Дележка затянулась до полуночи, при этом с помощью хитрой уловки было соблюдено условие, требовавшее отдать половину всего, что было нажито отцом, старшему сыну. Набузардан разделил собственность на две далеко не равные части. Первую, меньшую он распределил так, как требовал закон, все же остальное оставил Нур-Сину. Ни старший, ни тем более младший сын не посмели возразить против последней воли отца, отдавшего большую часть земли, сокровищ и имущества старшему в роде, которым он еще раз, в присутствии родственников и свидетелей, обязал быть Нур-Сина. Наид склонил голову, тем более что Набузардан не обидел любимого сына. По знаку Набузардана Нур-Син и Наид облобызались, после чего умиравший дал согласие на охоту за Шириктумом. Услышав эти слова, завыла его мать, но перечить не посмела — следовало подумать о других детях. Под утро Набузардан приказал всем, кроме Нур-Сина, выйти. Когда они остались одни, Набузардан взял с него слово, что он как можно скорее возьмет вторую жену, либо наложницу, но в любом случае обеспечит род наследниками.

Прибывший утром в дом царского вельможи Набонид уже не застал товарища в живых. Дыхание наперсника Навуходоносора успел унести Намтар. Правитель подтвердил и скрепил царской печатью завещание Набузардана и приказал Нур-Сину следовать за ним. Они устроились в царском экипаже и в сопровождении отборных из кисиров Рибата, которыми командовал Хашдайя, покатил во дворец.

Молчали долго. Только в виду главных ворот дворцового комплекса, когда кортеж миновал ряды львов и драконов, шествующих по Айбур-Шабу, царь позволил себе слабость. Он положил руку на кисть Нур-Сина и выговорил.

— Крепись!..

Уже в своей канцелярии, которую он предпочитал бывшим царским апартаментам, устроенным в главном дворе, в соседстве с парадным залом, добавил.

— Дело сделано. Лабаши ушел к Эрешкигаль. Теперь нам нельзя терять времени.

— Я слушаю, господин.

— Отправляйся-ка, сынок, в Мидию, ко двору Астиага. Пришел черед провернуть то же самое дельце, которое ты так ловко обтяпал в Лидии. Мне нужен повод, чтобы отправиться в поход. Короткий, победоносный, обильный добычей…

Ошеломленный Нур-Син некоторое время растерянно смотрел на Набонида. Правитель не торопил его. Он подошел к окну, выходящему на первый административный двор, встал, сложил руки за спиной и принялся перекатываться с пяток на носки.

Был Набонид невысокого роста, плотен, лысоват, по затылку венчик седых волос. Лицо у нового царя было округлое, румяное, глазки маленькие, шустрые.

— Но, государь, — Нур-Син наконец собрался с духом, — к Астиагу сбежали те, кто поддерживали Лабаши. И Шириктум там, его наверняка успеют известить о решении рода. Ты посылаешь меня на смерть?

— Да, поездка трудная, но необходимая. Кроме тебя, мне послать некого. Я постараюсь насколько возможно обезопасить тебя. Ты отправишься к Астиагу с моим согласием начать войну с Лидией. Полагаю, в этом случае тебе не надо будет опасаться за свою жизнь, ибо начинать предприятие с убийства посла плохое основание для дружбы. Ты должен как можно дольше удерживать Астиага от враждебных действий по отношению к Вавилону. Главная задача — тянуть время. Если Астиаг начнет натравливать на меня соседей, не спорь и не противодействуй. Наоборот, в меру сил способствуй, чтобы он решительнее шагал в этом направлении. Самое главное — не допустить, чтобы он всеми силами обрушился на нас именно сейчас, в это трудное время. Далее, постарайся разузнать как можно больше об обстановке при дворе царя Мидии. Отыщи человека, на которого я мог бы опереться в борьбе с Астиагом. Тебе должно быть известно, что мидийский царь давно не в ладах с высшей знатью. Неужели среди них не найдется смельчака, который рискнет отобрать у Астиага трон или, по крайней мере, выступить против него. Найди его, ободри его, но действуй осторожно, береги голову. И вот что еще… Я дам тебе право миловать тех, кто бежал из Сиппара, однако пользуйся этим даром осторожно. Не спеши. Это очень острое оружие.

Далее голос Набонида приобрел какой-то иной, более раздумчивый оттенок.

— Вот что мне непонятно, почему Астиаг решился выступить против своего тестя Креза. В чем здесь причина? Эта политическая нелепость с самого начала не давала мне покоя. Боюсь, что в этом решении, как бы коварно или искренне оно не было, и таится разгадка.

* * *
Старик припомнил, с какой горечью на сердце он в тот день покидал дворец. Домой возвращаться не хотелось. Он уже прикидывал, может, лучше переночевать в музее, послать к Луринду раба с запиской, мол, дела задержали, потом опомнился. Рано или поздно все равно придется поговорить с ней. Жене в те дни и так приходилось нелегко, в глазах стояли слезы. Дело в том, что посланец, вызвавший его к отцу, тайно предупредил Нур-Сина, что Набузардан не желает видеть у своей постели «порченую смокву». В первые минуты Нур-Син даже не почувствовал обиды — в пылу величия, в запале от близости к царю, в плену обычая полагал, что отец вправе поступать с той, кто не исполняет долг, как ему заблагорассудится. Да, он любил Луринду, но тяжесть забот о роде, ответственность за многочисленных родственников, близких и дальних; за клиентов, которых в Вавилоне и его окрестностях были сотни, если не тысячи, подсказывали — что есть женская слеза? Вода и только. Пора сделать решительный шаг. Конечно, поступать следовало разумно, к обоюдному согласию, то есть сохранить то, что можно сохранить. Прежде всего, дотошно обсудить этот вопрос с женой, пусть она сама подберет наложницу…

Постаревший Нур-Син, наблюдавший за восхождением Венеры, усмехнулся. Тогда, после разговора с новым правителем, все эти семейные, родовые хлопоты казались несусветной чепухой, ненужной чепухой. Что они могли значить после того, как перед ним отверзлась дорога в Мидию! Как всегда ласки Набонида оказались сродни объятиям жуткого, выбравшегося из бездны нижнего мира лабасу. Нур-Син не обманывался насчет опасности поездки в стан варварского, недружелюбно настроенного по отношению к тем, кто погубил его внучатого племянника Лабаши, царя. Добром это посольство не кончится. Истина в том, что исполни он, Нур-Син, замысел Набонида — хорошо, провали миссию, сдохни в мидийской темнице — тоже неплохо. В любом случае у Набонида появится повод обвинить Астиага в нарушении вечной дружбы, а также крепкая узда, с помощью которой можно взнуздать Вавилонию. Чем здесь могла помочь наложница? Он весь вечер бился над этой загадкой. Изумление вызывала простенькая догадка, что знания, обычай, долг, положение при дворе требовали от него чего-то такого, что имело мало отношения к нему, топчущему землю, вдыхающему воздух, утоляющему жажду Нур-Сину. Далее последовало ошеломляющее открытие. Заключалось оно в том, что, сойдись он в оставшиеся до путешествия в Мидию дни с какой-нибудь наложницей, роди она ему сына, он, преданный постыдной казни в далеком краю, даже не узнает, есть ли него наследник, получил ли род Нур-Сина достойного вождя? Какая же радость для него, пока живого и теплого Нур-Сина, в этом исполнении долга? Более того, не хотел он никакую наложницу, как бы странно это не звучало! Для услады ему вполне было достаточно Луринду. Как хотелось прожить тихо, для себя, не привлекая внимания. Далее пришло на ум, что, например, останься он неприметным хранителем дворцовых диковинок, не угоди в фавор, все равно нашлось бы злое, которое вот также неожиданно обрушилось на него. Неужели его удел всегда оставаться без вины виноватым, причинять ущерб самому себе?

Боги порой очень жестоко вышучивают человека. С утра имел намерение сурово поговорить с Луринду, а вечером начал просить у нее совета, искать утешения.

Старик повздыхал, покивал — так было.

Он начал разговор с Луринду с поездки к Астиагу. Понятно, она тут же принялась утешать, успокаивать — мол, не в первый раз. В Лидию ездил, и ничего, обошлось. Он слушал ее молча, с комком обиды в груди. Разве ей могли быть известны опасности, ожидавшие его в этих варварских Экбатанах!

Что взять с женщины?!

Затем рассказал о том, как все происходило в отцовском доме. Как поделили наследство, как отреклись от Шириктума. В самом конце упомянул о требовании, которое выставил отец.

Луринду покорно закивала.

— Я согласна, родной… — и вдруг разрыдалась, да так горько, с таким отчаянием, что Нур-Син вышел из комнаты.

Всю ночь он провалялся на крыше, пил темное пиво, вопрошал звезды, как быть, на кого опереться? К кому обратиться с мольбой — научи, укажи путь к спасению. Освети дорогу.

Небо, ясное, чистое в ту ночь, помалкивало. Полнолицый неулыбчивый Син, на ходу топтавший звезды, грозно поглядывал на него. Шел с востока, направлялся на запад, свет его был ярок, серебрист и брезглив. Ждать помощи от него не приходилось. Утренняя заря, скоро заглянувшая в Вавилон, тоже была далека и всеобща.

Куда ему, бедному страдальцу, было податься?

Забылся Нур-Син с восходом солнца. Пристроился в тени, несколько минут разглядывал ожившую, облитую оранжевым светом вершину Вавилонской башни, потом веки сомкнулись. Уже в полудреме, на грани сна, кто-то подсказал голосом Набонида: «Не спеши!» Но это был не Набонид, а кто-то другой, неведомый, бородатый, незримый, которому хотелось верить. В которого хотелось верить…

В полдень вызвал Луринду, сообщил о своем решении — до своего возвращения из Мидии он подождет. Пусть она — здесь он запнулся, потом все-таки выговорил — поищет, поспрашивает ему девушку. Можно из семей их арендаторов, дешевле будет сговориться. Какую искать, ей известно…

— Какую именно? — спросила жена.

— Ну, такую… — Нур-Син, смутившись оглядел Луринду. — Ну, вроде тебя. Худую не надо. И вообще…

Здесь он наконец справился со смущением и сурово добавил — если Луринду сочтет необходимым, пусть посоветуется с Гугаллой. Мать, конечно, не мед, но ради него, младшенького, расстарается.

— Как будет угодно господину, — поклонилась Луринду.

Нур-Син взял ее за руку, притянул к себе, посадил на колени. Спросил.

— Давно я стал твоим господином?

— С того самого момента, Нури, как я увидала тебя в висячих садах.

— Ты думаешь, мне самому по сердцу?..

— Я знаю, родной. Ты не будешь возражать, если я все-таки попробую послужить Иштар?

— Тебе решать, смоквочка. Мне от тебя ничего не надо. Кроме тебя и наследника. — Он сделал паузу, потом спросил. — Чем займешься, когда уеду?

— Хозяйством. Но только своим… Нашим. Всей собственностью пусть занимается Гугалла. Я не хочу ей перечить.

— Моя библиотека, а также таблички и свитки, что хранятся во дворце в твоем распоряжении. Я дал указание. Пошлешь Шуму. Свитки Иеремии мы оставили в Хубуре?

— Да, родной.

— Даниил их вернет. Я прикажу.

— Хорошо, родной… Я знаю, ты берешь с собой Хашдайю. Присмотри за ним.

— Обязательно.

— И за собой тоже…

Глава 2

Посольство отправилось в Мидию обычным торговым путем через Опис. Сначала вверх по Тигру до впадения Диялы. Здесь Нур-Син и сопровождавшие его Акиль и Хашдайя осмотрели построенную Навуходоносором гигантскую стену, оборонявшую страну с востока, заодно проинспектировали войска, прикрывавшие этот рубеж. Границу пересекли севернее Описа и оказались в области Замуа. Здесь дождались гонца присланного из Экбатан, а вместе с ним конных воинов, которые должны были сопровождать посольство в столицу. Воины были из горцев — люди грубые, свирепого вида. Поверх туник[868] у них на левом плече были наброшены овчинные шкуры мехом наружу, кое у кого эти накидки были пропущены под пояс. Шапки высокие, штаны кожаные широкие. На чужестранцев они поглядывали косо и этот, так называемый почетный эскорт скорее напоминал тюремный конвой. В тех местах долина Диялы глубоко врезалась в Загросские горы, здесь располагали Мидийские ворота — знаменитый горный проход, позволявший торговым караванам без особых усилий одолевать перевалы и добираться до Нижней Мидии. Оттуда открывались пути дальше на восток — в Парфию, Согдиану, Бактрию, а если направиться через Ариану, то можно было попасть в Индию. Этим путем доставлялась удивительная ткань, вырабатываемая в стране, расположенной на берегу мирового Океана и называемой Китаем.

В горы Нур-Син с товарищами вступил в середине осени, в золотую пору, когда вершины, до того брезжившие в знойном пыльном мареве, теперь открылись ярко, незыблемо, в естественном величии. Окружающим, лишенным плавности и низменной необъятности окрестностям не надо было прихорашиваться, одеваться пашнями, садами, огородами. Даже постройки были не к лицу мидийской земле, тем более такие, какими был славен Вавилон. Здесь хватало башен, куда более высоких, чем Этеменанки, украшенных снеговыми шапками, скальными сбросами и исполинскими осыпями, а пониже шерсткой лесов, луговинами и рождающими туманы ущельями. Доставало в горах и святилищ: огромных мшистых камней, древних деревьев, потоков с целебной водой.

Жилища, с какими приходилось сталкиваться Нур-Сину, походили, скорее, на слепленные из камней норы или сложенные из каменных плит пещеры, их и жилищами трудно было назвать. Селения лепились по склонам в самых труднодоступных местах, причем, крыша одной хижины являлась подворьем для другой. Народ здесь жил бедно, под стать жилищам. Горцы разводили скот, по большей части овец, коров было мало, встречались и табуны прекрасных лошадей. Пастухи гоняли их по горным лугам — все бородатые, в одеждах более напоминавших вывернутые мехом наружу звериные шкуры. Говор местного племени, называемого кадусиями, как, впрочем, и наречия других мидийских племен, был странен и совсем не походил на благозвучный арамейский или величественный аккадский языки. Не было в нем схожести и с древним шумерским, а ведь первые жители Вавилона, как утверждали древние хроники, явились в Двуречье с гор.

Каких?

Кто мог ответить.

Однажды в доме местного князя, куда их привезли на исходе осени, посол завел разговор о его предках. Спросил — как давно кадусии проживают в этих местах. Князь со странным именем Даиферн, на удивление радушно встретивший посланцев из соседней страны, объяснил, что его предки явились в эти горы с севера. Те несколько родов, которые так далеко забрались на юг, всего лишь часть племени кадусиев, земля которых расположена в направлении на полночь и примыкает к морскому побережью, где обитают каспии и где расположен город Рага, в котором укрепилось племя магов. Что же касается всех кадусиев, то они переселились на эти земли из необъятных степей, раскинувшихся от моря до моря.[869] О тех людях, которые жили здесь раньше, Даиферн ничего сказать не мог.

Он помолчал, потом добавил.

— Их мало осталось. Извели…

Когда же Нур-Син выразил восхищение красотой окружающих гор, хозяин усмехнулся и коротко добавил.

— Это все видимость…

Вавилоняне переглянулись. Хашдайя, открыв рот, еще раз детально, с пристрастием оглядел открывавшиеся со двора незыблемые вершины. Между ними, в прогале был виден сиявший в вечернем свете хребет, укрытый снеговым покрывалом. Ближе, за парапетом крепостной стены, ограждавшим усадьбу Даиферна — нагромождения камней, осыпь и ниже по склону сосновый бор. Увидал стремительный горный поток, кубарем мчавшийся по склону и водопадом низвергавшийся вниз. Растратив в полете злобу, струи далее сливались в спокойную шуструю речку, лизавшую основание скалы, на которой был выстроено гнездо вождя. Затем Хашдайя вопросительно глянул на хозяина, позволил себе переспросить.

— Это все видимость?

Тот пожал плечами.

— Так говорит Заратуштра…

Так впервые в Мидии Нур-Син услышал об этом мудреце, к имени которого приезжавшие в Вавилон варвары нередко добавляли прозвище — «святой» или «пророк», но не в том смысле, который вкладывали в это слово иври, называвшие пророками тех, кто вещал от имени Господа. Люди с востока именовали пророком того, кто, по их мнению ли, убежденности ли, являлся посланником Господа премудрого. Это чуждое вавилонскому уху звукосочетание было связано с воспоминаниями об Амтиду, и человек, нареченный Заратуштрой, казался нереальным, явившимся из допотопных времен существом, кем-то вроде Утнапиштима,[870] до которого после долгих, трудных дней пути добрался Гильгамеш, или легендарных апкаллу.[871] Впрочем, все, что было связано с Амтиду, иначе в Вавилоне и не воспринималось. Здесь же, в сгустившемся мраке, у открытого очага история Заратуштры обернулась обычным, сдобренным достоверностью рассказом о мудреце, первым, по воле Ахурамазды, изложившим, как на самом деле устроен видимый мир, кем были заложены кирпичи в его основание и чем это отозвалось ныне, во дворце Астиага в Экбатанах.

— Спору нет, — добавил Даиферн, — Заратуштра был мудрым человеком. Его послал сам Ахурамазда, чтобы каждый из нас — ты, ты… — он по очереди ткнул пальцем в грудь Нур-Сина, Хашдайи, Акиля, — осознал, зачем он явился на белый свет.

— Зачем же? — спросил Нур-Син.

— Чтобы сражаться, чтобы одолеть тьму и возвеличить свет. Так говорил Заратуштра.

— Расскажи о нем.

— Что я, вождь горного племени, знаю о пророке? Слышал — это да, а объяснить что к чему не могу. Ты спешишь, чужеземец? — неожиданно спросил Даиферн. — Астиаг уже наслышан о твоем приезде и ждет тебя. Не жди от него добра.

— Я знаю, — кивнул Нур-Син. — Вот почему я не стану торопиться, но прежде узнаю все, что здесь слыхали о Заратуштре. Мне говорили, что Астиаг тоже является его последователем.

Даиферн пожал плечами, потом, видно, заинтересовавшись, каким образом посланник Вавилона сумеет задержаться в пути, если стража начнет подгонять его, спросил.

— Чем ты отблагодаришь меня, чужеземец, если я помогу тебе?

— Тебе будет доставлено золото из Вавилона. Ты пошлешь гонца с тайными знаками, и наш царь щедро наградит тебя.

— Я должен верить тебе на слово?

— Конечно. Какой мне смысл обманывать тебя, ведь я же в твоих руках. Ложь есть самый тяжкий, после неблагодарности, проступок на свете.

— Да, — кивнул Даиферн, — ложь — очень тяжкий грех. Так говорил Заратуштра.

Он некоторое время молчал, потом с некоторым даже любопытством спросил.

— Ты полагаешь, я способен поднять руку на гостя, тем более на посланца Набонида?

— Даиферн, я служу своему царю, а ты, как мне видится, не очень-то жаждешь служить своему. Мы можем договориться. Это, во-первых. Во-вторых, меня интересует все, на что можно опереться в жизни, чем можно утешиться.

— Не знаю, захочешь ли ты утешиться словами Заратуштры, но я верю тебе, чужеземец. Я дам тебе снадобье, и ты сильно захвораешь. Я приглашу к тебе самого искусного лекаря в округе, он уже который год воюет со злыми духами-дэвами. Родом он из племени магов, знаток учения Заратуштры. Он поможет тебе.

— Кто такие, эти маги? — спросил Нур-Син. — Я много слышал о них, но все рассказывают разное. Кто убежден в их святости, кто, наоборот, слышать о них не может. Объясни, в чем тут дело?

— Сочинять не буду, скажу, что знаю. Это не много, но могу ручаться за каждое слово. Горы, уважаемый Нур-Син, не располагают к хвастовству, поэтому, если откровенно, я не великая сошка при дворе Астиага. Там есть и более великие князья, вожди, у которых под рукой несколько десятков тысяч народа войны, но и меня маги достали своим высокомерием и ученостью. Спору нет, они много знают — ведают, как служить священному огню, как приготовить священный напиток хаому,[872] умеют разговаривать с посланцами Ахуромазды, особенно с Благой мыслью, но за то, чтобы узнать волю Господа, мне и всем прочимзнатным и сильным приходится много платить. Маги — это родственное кадусиям, мардам, парфянам, персам и многим-многим другим, кто понимает наш язык народам, племя. Оно немногочисленно и явилось в наши края давным-давно, когда Заратуштры на свете не было или он еще в сосунках ходил. Бежали из далекой Бактрианы или Арианы, где мы прежде жили спасались от кочевников. Явились к нам, жалкие, малые, но знающие священные тексты и умеющие поклоняться священному огню и приготовливать священный напиток хаому. Прижились маги в земле каспиев, в области Раи, где столицей Рага, постепенно освоились, поднакопили жирок. Как было не поднакопить, если вожди всех наших племен приглашали магов, чтобы те заботились об огне и варили хаому. По правде говоря, этим обязаны заниматься вожди и старейшины родов, но нам недосуг, вот мы и нанимаем этих, в башлыках, закрывающих рот, чтобы нечистое дыхание не осквернило огонь, совершать обряды, проводить церемонии. Самым знаменитым из магов, поистине святым, был Заратуштра, много претерпевший в юности и, наконец, нашедший убежище и кров при дворе царя Виштаспы. Там он познал истину, затем принялся ходить по стране и объявлять ее своим сородичам, пока не вернулся в Рагу и не возглавил это к тому времени могущественное племя. Многие сильные и знатные теперь без магов, как без рук, но это не значит, что они могут командовать всеми и вся.

Даиферн скорбно усмехнулся, осторожно подбросил в огонь хворост пламя ожило, зашевелилось, принялось жарко сгладывать сухое дерево. В комнате стало светлее, таинственнее. Наконец Даиферн продолжил.

— А дело к тому идет. Астиаг выдал одну из своих дочерей за правнука Заратуштры Спитама и решил оставить ему трон. Ты знаешь, чужестранец, кто такой Спитам? Он лыс и мал ростом, однако злобы в нем на двоих. Он верховный жрец священного огня и возомнил себя святым. Спитам убедил Астиага, что те, кто не из магов или плохих магов, оскорбляют достоинство Ахурамазды и продались Ангро-Майнью. Им нельзя доверять изготовление хаомы. С его голоса Астиаг заявил — интересы державы требуют, чтобы все мидяне вступили в борьбу со злом. Хватит, говорит, раздоров, дебошей, искажений имени бога, хватит поклоняться дэвам! Пора, говорит, всем мидянам быть заодно, уверовать наконец в слова Заратуштры и плечом к плечу встать против исчадий Ангро-Майнью.

Даиферн сжал губы, некоторое время, не стесняясь гостя отчаянно, не скрывая злобы, сопел, потом в сердцах воскликнул.

— Что же это за интересы, если я на своей земле уже не буду хозяином! Если каждый вонючий маг будет указывать мне, куда ставить ногу, с какой женщиной спать и кого на небесах умолять о покровительстве, какой же я буду князь!.. Ладно, у меня в услужении атраван Лимепирда, человек совестливый, истинный приверженец Заратуштры, а сколько магов только тем и занимаются, что ищут власть и золото!

* * *
Опившись какой-то дрянью, Нур-Син несколько суток пролежал в бреду, потом разом, внезапно наступило просветление, настолько сильное и пронзительное, что впервые ему до самой мелкой безделицы открылось устройство мироздания и те тайные нити, связывающие людей со звездами. При своем движении по концентрическим окружностям звезды время от времени подергивали за эти связи, и люди вздрагивали, выходили в поле, засевали землю, снимали урожай, пасли в горах скот, перекрывали реки, возводили башни до небес, а то начинали бунтовать, махать мечами и тыкать в подобных себе копьями, жечь дома… Многое чего черноголовые исполняли по воле звезд, но и светила в свою очередь дружно ходили строем вокруг вбитого в небосвод кола. Но и на этот раз тот, кто вбил этот кол, не дался ему в видении. Скоро Нур-Син пошел на поправку. Даиферн отправил гонца с донесением в Экбатаны к Астиагу и одновременно пригласил к послу лекаря. Сил у умника хватало, чтобы беседовать с магом Лимепирдой, творившим в округе добро и сеявшим в умах диких горцев слова Заратуштры.

— Заратуштра, — объявил высоченный, сухой, с необыкновенно длинным узким лицом старик, — дитя света и земной женщины. Тому много знамений, сопровождавших его рождение.

При этом маг поднял палец и сурово глянул на чужестранца, после чего на некоторое время оцепенел, глаза его остекленились. Наконец, Лимепирда вновь сосредоточил настороженный взгляд на Нур-Сине, словно ожидая от вавилонянина возражений, бестолковых вопросов или на худой конец усмешки, однако тот не шевелился — внимал. Старик хмыкнул, чуть расслабился, поерзал и уже свободнее, внушительнее продолжил.

— Матери его Дугде, когда она носила младенца под сердцем, был вещий сон. Как-то привиделось ей навалившееся на ее дом темное облако, и посыпались оттуда львы, тигры, змеи, драконы, множество других чудищ, и будто бы одно из них, самое жуткое, бросилось на нее, пытаясь вырвать ребенка из чрева и растерзать его. Мать в страхе попыталась защитить дитя, но не рожденный еще младенец вдруг подал голос и принялся утешать ее. Эти чудовища, объявил он, не в силах повредить ему. Так и вышло. Не успел Заратуштра закончить речь, как с неба спустилась сияющая гора. При виде обилия света вся злая рать, кроме трех, самых жутких тварей — льва, волка и пантеры, — разбежалась. Из горы вышел прекрасный юноша, в одной руке у него был жезл, в другой книга. Направил он жезл на трех оставшихся чудищ: те тоже бросились наутек.

Маг помедлил, более доброжелательно глянул на Нур-Сина.

— Толкование суть — ребенок сей будет великим мужем. Сначала придется ему многое претерпеть, но затем преодолеет он опасности. Жезл в руке юноши есть символ божьего могущества, обращенного против исчадий тьмы. Книга пророческий удел, предназначенный младенцу. Шесть чудес случились с Заратуштрой в детстве, и начались они с момента рождения избранника Ахурамазды. Появившись на свет, он засмеялся, а не заплакал, как все другие дети. Это есть первое чудо.

Старик загнул палец.

— Тебе следует знать, чужестранец, — продолжил он, — что страна, где родился Заратуштра, находилась под властью злого, брезгующего верой царя-чародея Дурошравы. Толпы демонов, или по-нашему дэвов, служили ему. То-то ему была радость, — всплеснул руками рассказчик, — услыхать о рождении пророка! Не мог Дурошрава смириться и послал убийцу, чтобы расправиться с чудесным младенцем в колыбели. Только убийца занес кинжал над люлькой, как рука у него отсохла. Это есть второе чудо.

Старик загнул второй палец и неожиданно спросил.

— Ты считаешь?

— Считаю, мудрый человек, — ответил Нур-Син, заинтересовавшись рассказом.

— Почему пальцы не загибаешь? — маг недоверчиво глянул на слушателя и поинтересовался. — А ты умеешь считать?

— Умею. Я считаю в уме.

— Тогда скажи, сколько будет, если к двум предметам добавить еще два?

— Четыре, уважаемый, — Нур-Син не удержался от улыбки.

Старик не обиделся, даже с каким-то облегчением вздохнул и пояснил.

— Тогда тебе будет понятно как велико число «шесть», сопутствующее жизни Заратуштры. Третьим чудом мы считаем испытание огнем, когда злые духи выкрали младенца, отнесли его в пустыню, навали на него гору дров, политых горючей водой и подожгли эту кучу. Младенец, объятый бушующим пламенем как ни в чем не бывало продолжал спать в своей люльке. Четвертое чудо, — старик загнул четвертый палец, — случилось, когда колдуны, призванные злым царем-чародеем, измыслили положить младенца на узкой горной тропке, по которой должно было пройти стадо коров. Как полагаешь, чужестранец, что случилось дальше?

Маг заметно воодушевился.

— Не знаю, мудрый Лимепирда, — ответил Нур-Син.

Лимепирда сник, повесил голову, задумался, потом заявил.

— Зови меня атраваном, пришелец, — здесь он вновь надолго замолчал, словно улавливая потерянную нить рассказа, затем встрепенулся и продолжил. — Бык, ведущий стадо, встал перед люлькой, и всем остальным животным пришлось обходить это место. Когда же люльку поставили на пути табуна диких лошадей, вожак поступил также. Такие дела… — неожиданно заключил атраван. — Я смотрю, ты недостаточно внимательно слушаешь меня, чужестранец. Тогда скажи, зачем меня позвали к тебе? Что ты хочешь услышать?

— Прости, атраван, но мои мысли на самом деле далеки от чудес, связанных с рождением великого Заратуштры. Мне хотелось бы услышать, какому богу следует молиться, чтобы он одарил женщину ребенком а мужчину наследником? Еще мне хотелось бы услышать, как устроен мир и чем слово светоносного Ахурамазды может помочь мне на трудном пути, называемом жизнь?

Старик задумался, потом спросил. — Ответь, чужестранец, много ли ты знаешь? Если да, то подтверди.

— Я много знаю, — ответил Нур-Син. — Знаю, сколько звезд на небе и какими путями, в каком порядке они шествуют по ночному небосводу. Знаю, когда Луна закрывает Солнце, и посреди дня наступает ночь. Мне известно, что выше и что ниже на земле, и в какую сторону текут воды. И многое другое.

Старик недоверчиво глянул на собеседника. — Сколько же звезд на небе?

— Без малого шесть тысяч.

Старик поджал губы.

— Тысяча, это много? — спросил он.

— Это очень много, атраван.

— Скажи, чужестранец, когда придет твой смертный час, сможет ли знание, что есть тысяча и сколько звезд на небе, утешить тебя? Известно ли тебе, что каждого из нас ждет либо преисподняя, либо обитель света и радости?

— Я слышал об этом, но наши жрецы уверяют, что в конце жизненного пути каждого черноголового ждет один-единственный исход — подземная бездна.

— Это не так. Это зависит от выбора. Жизнь, — возразил старик, — это не путь. Это — борьба, и от тебя зависит, на чью сторону — добра или зла ты встанешь. Борьба нескончаемая, изнурительная, до самой смерти. Тебя устраивает такой ответ?

— Да, — ответил Нур-Син. — Но борьба с чем? Со злом? Что есть зло? То, что мне порою кажется злым, что унижает меня, готово уничтожить меня, при взгляде с другой стороны уже не кажется таковым. Оно вдруг оборачивается добром. Где же истина? Мой царь, например, готов принести меня в жертву ради необходимости спасения отчизны, и я не могу отказать ему в праве считать это добром.

— Это только видимость. Жертва, принесенная по принуждению — будь то жертвенное животное, будь ты сам, — всегда зло, как бы тот или иной чародей не доказывал необходимость подобного дара, на какие бы обстоятельства не ссылался. Это все ухищрения Друга, приспешника повелителя тьмы Ангро-Майнью. Он строит козни против повелителя света Ахурамазды.

— Но разве свет и тьма не есть творения одной силы, устроившей небо, землю, ночь и день?

— Ты путаешь разные понятия, чужестранец. Земля, день созданы повелителем света, всякое же помрачнение, избыток тьмы — это порождение злого духа. Они поочередно владеют землей. Ты скажешь, что мир един, следовательно, и создала его одна сила. Но это ложь, также навеваемая Другом. Ты понимаешь ночь как подобие дня, ведь что-то мы различаем во тьме. Если же мрак будет беспросветный, то сходные с тобой умники скажут, что это всего лишь отсутствие света. Заратуштра говорит, что никогда свет не будет подобен тьме. Они всегда будут сражаться между собой. Отсюда можно сделать вывод, что и зло нельзя считать подобием добра, его нехваткой, отсутствием или искажением. Это две силы, две воли, и твой долг как создания премудрого Господа выбрать, на чьей стороне будешь сражаться. То, что ты видишь перед собой, видимость, созданная по воле Ахурамазды. Ты сам его творение, так стоит ли поддаваться злому и губить свою душу? Нечестивых ждет подземелье, их удел стоны и скрежет зубовный. Устоявших, праведных ждет райский сад, что на небе, в переделах Ахурамазды. В этой обители будут дожидаться они последней битвы и великого суда.

— Они — это кто? Мидийцы, кадусии?

— Нет на земле ни мидийцев, ни кадусиев, ни вавилонян, ни халдеев, ни армян, ни жителей побережья. Есть люди, верующие и сражающиеся за добро, за свет, и те, кто не устоял, поддался демонам, в ослеплении поднял руку на творящих добро. По вере ты будешь судим, а не по роду. Следовательно, нет иного долга, как служение Создателю, все остальное — суета.

— Что же есть Создатель?

— Господь премудрый, Владыка памятливый или по-нашему Ахурамазда.

— Тогда выходит, что позаботиться о себе, о собственном илу или, по вашему, о душе, соизмерить свои поступки с божественным словом, изреченным Заратуштрой — это благо, а поддаваться злому, идти на поводу у Друга — это зло?

— Да.

— Как же быть, когда душа расколота? Когда видишь, что кто-то из сильных требуют от тебя того, против чего ты внутренне протестуешь? Как же решить, на чьей стороне правда? Как поступить, когда илу-душа рвется на части.

Старик вздохнул.

— Чтобы ответить на этот вопрос, тебе нужен наставник. Моим наставником был сам Заратуштра, в молодости мне довелось послушать его. Понимаю тебя, чужестранец, ты говоришь о своем, о наболевшем. Твои заботы близки и понятны. В моей душе тоже не все цельно. Ты, наверное, слышал, я из племени магов. Тебе трудно понять, что значит принадлежать к этому племени. Мои сородичи совершают обряды во всех родственных частях нашей земли, даже персидский царь Кир и армянский Тигран приглашают моих сородичей, чтобы воздать должное священному огню и изготовить «хаому». Мы сильны и славны на просторах великой Арианы. Но часть моих соплеменников веруют не так, как Заратуштра. Они утверждают, что источником сущего является время-судьба, по-нашему Зерван. Как время оно бесконечно, как судьба — неотвратима. Зерван как раз породил и Ахурамазду, и Ангро-Майнью. Можно подумать, что Благое слово может породить что-то бессловесное! — воскликнул он.

Он помолчал, потом с неожиданной, даже излишней страстностью продолжил.

— Хуже того, чужестранец, многие маги смотрят сквозь пальцы, а то и позволяют старейшинам и вождям, а также простому люду приносить жертвы своим собственным богам, среди которых можно встретить как светлых духов агуров, так и злых дэвов! Это великий грех, за который нет прощения! Этак наша земля вряд ли попадет в милость премудрому Господу. Когда настанет судный день, с какими лицами мы предстанем перед его очами? Разве можно терпеть, чужестранец, чтобы праведных поносили, а нечестивых возвышали?

Опять наступила тишина. Старик изредка кивал, вдумывался во что-то свое, наконец, пожаловался.

— Что поделать, если мир расколот в самом основании. Ведь наряду со временем мы имеем и пространство. Время без конца — дорога судьбы, протяженность без границ — место судьбы. Они лежали до поры до времени бездыханными, пока премудрый Господь не породил царство света, а Ангро-Майнью — царство тьмы. Тьма там такая густая, — признался атраван, что ее можно пощупать руками. Между двумя этими царствами простиралась пустота. Дух зла лежал недвижимо, пока свет не долетел до него. Ангро-Майнью долго не мог догадаться, что такое творится за пределами царства тьмы. Когда же проник в замысел Господа, оробел, задрожал. Он был до такой степени унижен, что долго не мог собраться с силами для борьбы с Создателем. В себя пришел, когда Ахурамазда сотворил землю и все-все, что мы видим перед собой. Тогда злой дух проделал дыру в земле и воссоздал в ее недрах подобие изначальной тьмы, то есть некую бездну, в которой придется мучиться грешникам. Слушай дальше. Земле отмерен срок в двенадцать тысяч лет. Задайся вопросом, в чем здесь суть? — неожиданно спросил атраван и сам ответил. — Ахурамазда создал мир, чтобы сломить соперника.

Он вновь сделал паузу.

— Ахурамазда создал мир за один год: прежде всего сотворил духов, потом — небо, землю, воды, растения, животных и, наконец, человека. Создав землю, Ахурамазда на три тысячи лет поместил ее на небесах, вдали от всяческих бедствий и лишений. Затем земля опустилась на свое настоящее место, но еще три тысячи лет на ней была обитель счастья. Только через шесть тысяч лет злой дух сумел собраться с силами и вступить в борьбу. Он поставил целью разрушить все, что Ахурамазда создал благого. Его стараниями возникли пустыни, бесплодные края, где ничего, кроме колючек, не произрастает. Он же создал диких зверей, насекомых, преследующих людей своими укусами, растения, в чьих соках таится яд.

Старик с горечью на лице вновь принялся раскачиваться, словно вновь переживая космическую драму, творившуюся на заре тварного мира, затем добавил.

— Однако Ангро-Майнью оказался не в состоянии создать существо, подобное человеку. Тогда он додумался напустить на землю полчища дэвов. До чего дело доходило! — всплеснул руками старик. — Те бродили по свету, смущали людей, соблазняли их, а ведь каждому из нас предназначено бороться с ними. В том и состоит божья мудрость — каждому из нас необходимо сделать выбор, и только тот, кто примкнул к силам света, может считаться человеком. Тот же, кто колеблется, то вступая на путь добра, то соскальзывая во тьму получеловек. Наконец, те из смертных, души которых полностью подпали под власть злого духа, — полудэвы. К ним относятся клятвопреступники, лжецы, убийцы, разбойники, а также те, кто отказывается верить в Ахурамазду. Но век человека недолог. Скоро приходит смерть, а вместе с нею возмездие.

— Правильно ли я понял тебя, старик, что, вступая в борьбу на стороне светлых сил, я не могу рассчитывать на награду в этой жизни, но только после смерти, в дни страшного суда?

— Это не совсем так, но в целом верно. Ахурамазда не оставит тебя в борьбе, но милость его в полной мере окатит тебя после видимой смерти. Ты ждал чего-то иного?

— Этот вывод не радует. Выходит, Ахурамазда не желает взять на себя бремя моих забот, справиться с моими трудностями, и награду я могу ждать только после смерти.

— А как бы ты хотел, чужестранец? Знаешь, что Ахурамазда однажды ответил Заратуштре, когда тот попросил наградить его бессмертием. Он сказал, что в этом случае должен наградить бессмертием и Тур-и-Братарвахша, преследовавшего его всю жизнь и, в конце концов, погубившего пророка, ведь он тоже человек. В таком случае загробная жизнь станет невозможна, и люди потеряют последнюю надежду. Терпи! Сделай выбор и терпи! Жди Спасителя. Он придет, имя ему — Саошиант. Заратуштра будет ему отцом. Запомни, он родится от непорочной девы. Он всех нас поведет на бой. Ангро-Майнью будет сокрушен. Запомни это имя — Саошиант!

* * *
Они беседовали несколько дней. От устройства мира и описания божьего величия перешли к знакомству с многочисленными племенами, составлявшими мидийский народ. Затем атраван рассказал о подвластных мидийцам царствах, о которых в Вавилоне знали очень мало и, прежде всего о далеких от Вавилона Парсе, Бактрии и Согдиане. По ходу старик никак не мог удержаться и то и дело давал ядовитую оценку суевериям, которые до сих пор процветали в мидийских племенах и вызывали суровое осуждение со стороны верных последователей Заратуштры. В этом столкновении старых верований с запечатленными в словах увещеваниями пророка таилась подоплека глухого и непримиримого противостояния, расколовшего двор Астиага на две партии. Об этом же свидетельствовали и намеки атравана на стремление магов полностью захватить отправление ритуальных церемоний и обрядов в стране. Ведь до сих пор вождь каждого племени по праву рождения сам совершал ритуальные церемонии, обеспечивающие плодородие земли, обилие скота, своевременное пролитие дождей и приход тепла. Князья лично приносили жертвы священному огню и потому считались непререкаемыми повелителями в своих землях. Подобный обычай никак не устраивал Астиага, ставившего целью привести к покорности вольную знать, подчинявшуюся ему исключительно в силу традиции и заветов предков. Царь считался верховным военным вождем всех мидийцев, но не более того. Он восседал на троне, однако в полной мере управлял только своим племенем, в дела же других родовых объединений правитель государства мог вмешиваться только в пределах, очерченных обычаем. Вот почему для Астиага было так важно утвердить верховенство закона, основанного на проповедях Заратуштры, а не завета предков. В этом помощниками ему выступали маги, уверовавшие в учение пророка. И прежде всего Спитам, правнук Заратуштры и фактический глава этого жреческого племени. Он женил его на своей дочери Амитиду, названной в честь любимой сестры Астиага. Ему он и намеревался оставить трон.

В те дни Нур-Син также имел тайные беседы с Даиферном. Тот с каждой новой встречей становился все более откровенен. Скорая доставка золота из Вавилона утвердила его в мысли, что в Нур-Сине, и, следовательно, в вавилонском царе, он и его друзья, вожди других племен, наконец-то нашли долгожданного и очень важного союзника в борьбе с Астиагом. Даиферн рассказал что знал о расстановке сил при дворе. Особенно его восхищал молодой царь персов Кир, который сумел поразить самого Астиага тем, что в течение месяца с небольшой группой своих сторонников привел к покорности армянского царя Тиграна, решившего отложиться от Экбатан.

— Гордыня ослепила Тиграна, в советниках у него ходили продавшиеся Другу предатели, — принялся рассказывать Даиферн. — Мне в ту пору пришлось быть в столице и я был приглашен на государственный совет, который должен был решить, как поступить с Тиграном. Спитам настаивал на жестоком наказании подпавшего под власть зла царя, однако Тигран был давнишний приятель Астиага и нашему правителю вовсе не хотелось собирать народ войны. Астиаг преклонных лет, ему трудно ходить в поход, а вручать армию своему родственнику Гарпагу, который согласно обычая должен был принять командование над войском, ему тоже не хотелось. Кто знает, против кого повернет мечи Гарпаг, если победит Тиграна? Астиаг заявил — рушить и грабить Тиграна все равно что грабить собственный народ. Тогда выступил Кир и сказал, что попытается без объявления войны и сбора войска привести строптивца к покорности. Ему никто не поверил, но парень сдержал слово. Мне тоже довелось поучаствовать в той забаве.

Даиферн явно испытывал гордость за то, что ему довелось принять участие в усмирении Тиграна.

— Кир объявил, что собирается поохотиться в тех местах и собрал друзей, а также большую свиту, куда вошли резвые ребята, настоящие охотники. Среди них был и сын Тиграна армянского, которого тоже звали Тигран. Мы все полагали, что нам предстоит веселые развлечения, однако, когда приблизились к границам Армении, выяснилось, что вслед за нами со всеми возможными предосторожностями идет большое войско. Уже на границе Кир объяснил, что Тигран отказался прислать войско по вызову Астиага и выплачивать положенную дань, поэтому нам следует привести его в чувство и напомнить о долге перед господином. Мы обложили ничего не подозревавшего Тиграна в его резиденции, а когда тот решил спрятать свою семью и домочадцев в укрепленном месте в горах, они были захвачены в плен. Тебе должны быть понятны горе и отчаяние женщин, однако старший сын армянского царя развеял их страхи. Так же милостиво Кир приказал обращаться со всеми попавшими в плен воинами, так как эти воины нам родня, а не враги, и не их вина, что старшего в роде обуяла гордыня. Армянский царь растерялся и укрылся на высокой горе, которую окружила подошедшая армия. Узнав, что он лишился всего, что ему дорого, Тигран сдался. Кир обязал его как и прежде служить нашему господину. За все время охоты, — Даиферн весело глянул на Нур-Сина, — мы не потеряли ни одного человека. Таков Кир, из молодых да ранний. Кем он станет, когда войдет в пору мужества, не знаю, но ему многое по силам.

Во время прощания Даиферн предложил Нур-Сину дать рекомендательные письма к князьям, которые могли бы помочь вавилонскому послу в столице. Нур-Син поблагодарил, отказался и объяснил отказ тем, что подобные послания, тем более в руках чужака, вещь очень опасная. Будет лучше, если вождь направит гонцов к друзьям, чье влияние было бы небесполезно Нур-Сину для установления прочного мира между Астиагом и Набонидом, а он, Нур-Син, по прибытию в столицу мог бы передать на словах привет тем сильным в Экбатанах, к кому Даиферн испытывает полное доверие. Тот подумал, выторговал еще несколько мин золота и согласился.

Первым, кому написал Даиферн, был князь Гарпаг, первый среди приближенных Астиага как по родовитости, так и по уму. Отправил гонца и к внуку царя, персидскому царю Киру. Тот по молодости лет еще не пользовался большим влиянием при дворе, однако разумом и умением заводить друзей далеко превосходил Спитама, которого Даиферн иначе как «недоноском» не называл.

— Стоит короне перейти к этому недоноску, — делился он с чужаком, — и поднимутся все наши племена. Что тогда ждет Мидию?

Нур-Син уклончиво пожал плечами.

— То-то и оно, — проворчал Даиферн. — Стал бы я с тобой дружить, если бы в Экбатанах не запахло жареным.

Он радушно похлопал посла по спине, потом весело добавил.

— Стал бы я возиться с тобой, если бы не помощь Вавилона, которая поможет нам, кадусиям, устоять в кровавой междоусобице.

Нур-Син, сумевший сохранить хладнокровие, тоже засмеялся.

— Это ты верно заметил. За моим царем не пропадет. Он ценит друзей. Он никогда не бросит их в беде.

Глава 3

В семистенные Экбатаны вавилонский посол прибыл, уже в достаточной степени разбираясь в хитросплетениях внутренней жизни мидийского двора, в глухой и плохо скрываемой вражде, которую испытывали друг к другу племенная знать и партия жрецов-магов, ратовавших за введение в стране единообразного культа поклонения огню. Эта вражда прорывалась в бесконечных диспутах, проходивших в присутствии царя, в спорах о первенстве в той или иной церемонии, которые проводились в столице Мидии. Религиозные страсти кипели и среди низов. На базарах нередко вспыхивали стычки между непримиримыми сторонниками Спитама и теми, кто, как и прежде, склонял голову и перед священным огнем Атаром, и перед богом солнца Митрой, и перед богиней плодородия Анахитой, местной Иштар, чьи алтари и обряды не отличались от вавилонского культа, и перед благим духом воды Апам-Напатом, а также не забывал отсыпать горсть просяной каши, отложить луковицу дэвам и даже самому Ангро-Майнью. Подобная нетерпимость, проявляемая по большей части поклонниками «истинного пути, указанного Заратуштрой», казалась вавилонянам странной и отвратительной — в Вавилоне было около полсотни крупных святилищ и более трехсот мелких капищ, и если приверженцы того или иного великого бога начнут ссориться между собой, от города ничего не останется. Никому в голову не приходило запрещать молиться выбранному покровителю.

Понятно, что в таких условиях Нур-Син и его спутники должны были вести себя крайне осторожно. При заранее недоброжелательном отношении царя к посланцу Набонида осквернение святого огня или оскорбление каких-либо иных святынь — земли, воды, коровы и растений — могло быть достаточным поводом для высылки посла или его убийства. Нур-Син всю дорогу объяснял своим офицерам, что самым тяжким грехом в Мидии считается нарушение ритуальной чистоты. Наиболее отвратительными проступками последователи Заратуштры, которых было большинство в столице, полагали сожжение трупа умершего, употребление в пищу падали и противоестественное удовлетворение похоти.

— Так что, — предупреждал Нур-Син спутников, — не вздумайте пнуть корову, которая загородит вам дорогу или наделает лепешек вам на сапоги. Если придется резать овцу, смотрите, чтобы ни капли крови не пролилось на грунт. Не сплевывайте на землю и не вздумайте справлять естественные надобности прилюдно — это считается здесь постыдным делом. Доведется договориться с девкой, ложитесь на нее сверху, по-людски.

Офицеры и слуги покатывались со смеху. Улыбался и Нур-Син, однако на сердце был тревожно, и это несмотря на то, что свою главную задачу посольство, считай, выполнило: со дня отъезда из Вавилона прошло уже четыре месяца, близился новый год, а они все еще никак не могли добраться до столицы. Было непонятно, почему мидийский царь с таким безразличием относился к запоздалому прибытию посольства? Может, задавался вопросом Нур-Син, Астиагу вовсе не хотелось иметь дело с посланцами «узурпатора», как называли в Экбатанах Набонида? Может, в царском дворце, который назывался «верхним замком», уже все было решено, и появление Нур-Сина являлось ненужной помехой для Астиага, соринкой в глазу, от которой следовало побыстрее избавиться?

Подтверждала его догадку и унизительная встреча посольства в Экбатанах. К Астиагу их не допустили, распорядитель приказал разместить посланцев Набонида на одном из самых захудалых постоялых дворов. Более того, два дня их держали практически взаперти, в пределах караван-сарая и только утром третьего дня разрешили выходить в город. После такого приема Нур-Син связывал свои надежды исключительно с соотечественниками, проживавшими в Экбатанах — купцами, ремесленниками и их слугами, а также с теми из заговорщиков, кому надоело жить на чужих хлебах. Нур-Син имел долгую и трудную беседу с Акилем и, в конце концов, сумел настоять на том, чтобы тот, не привлекая внимания соглядатаев, встретился с беглецами из Вавилона и выяснил, кто из них не прочь вернуться на родину. Если таковые найдутся, луббутум должен выяснить все, что они знают о взаимоотношениях внутри царской семьи и двора. Пусть расскажут в деталях, как царь Мидии относится к новому вавилонскому царю, его старому знакомому, ведь в прежние дни они были даже дружны. Во время войны с Лидией именно Набонид по поручению Навуходоносора сумел примирить Киаксара и Креза.[873]

— Тащи сюда, — добавил посол, обращаясь к Акилю, — все, что узнаешь. Забудь, кто из них приходится тебе сородичем, обещай прощение, грози карами для всех родственников. Одним словом, постарайся увлечь их на нашу сторону. По крайней мере, вбей между ними клин.

Как-то на постоялый двор явился бедно одетый, в штопанном коротком хитоне и кожаных, в обтяжку штанах-аксиридах, босоногий юнец, гордо объявивший себя «другом персидского царя Кира». Он с невозмутимым видом передал Нур-Сину привет и добрые пожелания от своего господина. Парнишка сообщил, что Кир «испытывает дружеские чувства к такому известному, много повидавшему человеку, каким является посол Вавилона». Кир спрашивал, нет ли в составе экспедиции искусного врача, который мог бы облегчить страдания его матери Манданы, испытывавшей сильные боли в области живота. Местные лекари, а также маги, совершившие не одно ритуальное изгнание злых дэвов, ничем не могли помочь страдающей женщине.

Нур-Син согласился и в сопровождение босого «друга» отправился в в столичное предместье, где располагалось родовое подворье потомков Ахемена, первого царя персов. Это строение, как, впрочем, и гнезда других сановников, представляло собой подобие укрепленного замка, куда не было доступа никому, кроме людей, близких персидскому царю.

Область Парс лежала на юг от Экбатан и на восток от номинально подвластного Вавилону Элама. Народ там, по аккадским понятиям, был совсем дикий, необузданный, не владевший какими-либо хитроумными полезными ремеслами, например ювелирным делом, строительством, золотошвейным искусством. Это были пастухи и землепашцы, старавшиеся не допускать чужестранцев в свои пределы. Более сотни лет назад мидийцы прошлись по их земле, с тех пор они платили дань Мидии и воевали на стороне хозяина Экбатан. Разгуливали персы в кожаных штанах и таких же жилетах, надетых на короткие, обычно белые, шерстяные хитоны с особо вшитыми мешками для рук, называемыми рукавами. Все мужчины поголовно носили усы, бороды не завивали. Женщины их были также свободны, как и мужчины-воины. Подобного черноволосого усатого красавца, каких послу доводилось встречать на рынках Вавилона, Нур-Син ожидал увидеть перед собой.

Кир оказался на удивление спокойным, даже холодным юношей. Он был среднего роста, худощав. Длинные, ниже плеч волосы были цвета темного пива, то есть чуть заметно отливали сизоватым налетом, каким славились самые лучшие сливы, выращиваемые в Вавилоне. В отличие от пышно разодетых мидийцев, одет скромно и чисто. На рубахе не видно следов жира, который отметинами выделялся на облачении знатных мидийцев после обильных угощений. По-видимому, Кир предпочитал мыть руки, а не обтирать их о свой наряд.

В разговоре скоро выяснилось, что всему на свете он предпочитает страсть к познанию нового. Проще говоря, отчаянное любопытство било из него ключом. Окружающий мир был интересен для Кира не сокровищами, не проявлением воли богов, не ареной борьбы добра со злом, хотя он, поклонник бога солнца Митры и священного огня, почтительно относился и к проповедям Заратуштры, изложенным в священной книге «Авесте» — но, прежде всего, как многоликий и необъятный простор, заселенный неведомыми народами, переполненный редкими и неисчислимыми диковинками и тайнами. Эта страсть естественным образом соединялась с любовью к свободе, к разумному своеволию в утолении страсти к необычному и диковинному. В познании нового обуздать его было невозможно — об этом говорили все, кто был знаком с Киром. Всякие попытки ущемление его права поступать по-своему, не говоря уже о посягательствах на его царские права, вызывало в нем не гнев или вспышку ярости, но язвительную, страшную скрытой, ледяной и непрощающей ненавистью, насмешку над глупостью тех, кто пытался накинуть на него узду.

Удивительно, но при этом Кир оставался доступен в обращении со всеми, с кем ему приходилось встречаться. Если в отношении особы, наделенной царственностью, можно употребить слова «бесхитростность» и «доброжелательность», то это было именно те черты, которые были свойственны ему в общении с другими людьми.

Прежде всего, Нур-Сина провели к матери юного царя. Вавилонский посол поговорил с ней, осмотрел и предписал пить особый настой из семи трав и успокоил, объяснив, что хворь не так страшна, как это казалось немолодой, но все еще красивой и статной женщине. Затем хозяин дома пригласил гостя в просторную гостиную. Здесь, оставшись один на один, он поблагодарил его за добрые слова и помощь матери. Далее царь неожиданно перевел разговор на земли, лежавших на закат от Экбатан и на полночь от Вавилона.

— То есть, — уточнил Нур-Син, — тебя, государь, интересуют земли, где проживают кадусии и их вождь Даиферн?

— Нет, я имею в виду земли к северу от Харрана? Даиферн написал мне, что тебе дважды довелось побывать в горах Тавра.

— Да, государь, — подтвердил Нур-Син. — Тебя верно известили. В первый раз я посетил Хуме и Пиринду, когда направлялся в Сарды к царю Крезу. Во второй — во время похода твоего зятя Нериглиссара. Те края во многом напоминают ваши горы, но вершины Тавра и выше, и живописнее. Страна к северу от Киликийских ворот представляется взору подобием целебного сада, о котором с тоской вспоминала твоя тетка Амтиду и который был построен в Вавилоне, на равнине. Вот что удивительно, при таком изобилии естественных красот народ там живет бедно и, я бы сказал, дико. Горцы — храбрые воины, но им не хватает знаний, как набирать войско, как готовить его к походу, как, сообразуясь с местностью, выстраивать боевой порядок, какими качествами должен обладать полководец, чтобы воины всегда и во всем подчинялись ему. Ответь, государь, кого в первую очередь должен награждать разумный военачальник: храброго или соблюдающего дисциплину?

— Они оба достойны награды! — воскликнул Кир. Щеки у него уже заалели. — Но, конечно, щедрость к храбрым — священная обязанность царя.

— Ты ошибаешься, государь, — ответил вавилонянин. — До той поры, пока не получат награду дисциплинированные, и не будут наказаны нарушившие приказ, ни о какой награде храбрым и речи быть не может. Давай рассудим здраво, что такое храбрость и что такое приверженность к порядку.

— Давай! — согласился Кир и потер руки.

— Храбрость есть природное состояние, данное человеку от рождения. Человек рождается либо трусом, либо смельчаком. Следовательно, награждать человека за то, что дано ему от рождения, по меньшей мере, странно. Его гордый нрав все равно возьмет верх, и в других сражениях он с прежней отвагой бросится в схватку. С другой стороны, стремление к порядку, умение повиноваться и в точности выполнять приказы — качество приобретенное то ли воспитанием, то ли угрозой наказания. Человек вынужден всякий раз, когда слышит непонятное или злодейское, по его мнению, повеление, вынужден решать — выполнять его или нет. Поэтому, с точки зрения правителя, в точности исполненный долг есть победа человека над самим собой и за это его следует поощрить. Но…

Нур-Син в этом месте поднял палец и сделал паузу. Замер и Кир, затаил дыхание.

— Но, — повторил посол, — если каждый, исполнивший приказ должен быть награжден в меру, храбреца, совершившего подвиг, непременно следует отметить со всей щедростью. Об этом обязательно следует оповещать все войско, всех подданных, при этом полезно вручить храбрецу какой-нибудь отличительный знак, например лавровый венок, как это делают греки, живущие в крепостях на побережье Верхнего моря, или присудить его роду какое-нибудь славное имя, как поступают у нас, в Вавилоне. На мой взгляд, последнее отличие более правильно, так как побуждает потомков прославившегося воина проявлять такую же доблесть, как и предок. Войны, государь, выигрывают не храбрые, а умные, знающие и дисциплинированные, но без храбрых никак нельзя рассчитывать на победу. Награда и есть средство, с помощью которого уравновешиваются все эти доблести.

— Я согласен, посол, что умение и желание исполнять приказы составляет главную добродетель для всякого подданного, тогда как храбрость в одних случаях — вещь полезная, а в других — опасная. Теперь скажи, как быть, когда один приказ противоречит другому или, что еще хуже, нарушает общественное согласие или идет вразрез с заветами предков. Как быть в таком случае?

— Здесь не может быть какого-нибудь единого подхода, и всякий мудрец, утверждающий, что он может точно объяснить, как нужно поступать в подобных обстоятельствах, либо глупец, либо философ, каких много пасется в городах эллинов, что лежат на побережье Верхнего моря. Очень важно угадать волю богов и, конечно, оценить свои силы, а это, государь, дело глубоко личное. Особенно когда в такие условия поставлен царь, свободный от обязательств перед нижестоящими и ответственный только перед богами. В таких делах ни храбрость, ни умение подчиняться не играют никакой роли. Здесь важна дерзость и точный расчет. Если первое — есть свойство характера, то второе опять же зависит от воспитания.

— Это понятно, но разве можно все предусмотреть заранее. Это под силу только Ахурамазде. Это во власти светоносного Митры.

— Конечно, государь, — согласился Нур-Син, — но разве ты не замечал, что в тот момент, когда человек стоит перед выбором и ждет ответа от богов, они, в свою очередь, внимательно прислушиваются, к чему стремится сам человек. Знамения, государь, даются тому, кто сам стремится их увидеть. Рок влечет нас, невзирая на наши пожелания, однако порой Набу-судьба склонен прислушиваться к нашим мольбам. Особенно если они подкреплены делами. В неумолимости судьбы есть своя внутренняя необходимость — только идущий добирается до цели. Или вот еще — всякое зло рано или поздно будет наказано. Таков порядок, установленный богами.

Нур-Син неожиданно прервал речь, бросил взгляд через узкое и высокое, грубо врезанное в стену окно, через которое свет попадал в комнату. Они заговорились, в помещении заметно потемнело. Видно, наступил вечер, как всегда мимолетный в горах. Скоро нагрянет мрак, укутает Экбатаны по самый «верхний замок», усыплет небо звездами. Их здесь удивительно много. Ни с того ни с сего припомнилась крупноглазая хищная сова — возможно потому, что только этой птице достаточно света звезд, чтобы выбрать верное направление. Беседуют они долго, но главное еще не сказано. Готов ли Кир к тому, чтобы объяснить, что творится в Экбатанах? Он — славный юноша, впечатлительный и хорошо запоминающий. Нам бы такого в Вавилон?..

Он вздохнул, потом, понизив голос, почти шепотом добавил.

— Я хотел бы взглянуть на Креза. Пришел ли его черед расплачиваться за зло, совершенное предком?

— Объясни, уважаемый, что ты имеешь в виду? — также тихо, с затаенной настороженностью выговорил Кир.

— Это давняя история, — уже шепотом произнес посол. Киру пришлось наклониться к нему. — Разговор на эту тему могут вести только цари из числа тех, кто готов дерзнуть, а также принадлежащие к царскому роду, кому в честь послужить дерзнувшему.

— Ну-ка, ну-ка!.. — встрепенулся юноша. В сотканных вечерней мглой сумерках его голос прозвучал до озноба громко, вызывающе. — Я царского рода, а ты, насколько мне известно, сын Набузардана, друга нашего царя, потомок Ашурбанапала, царя Ассирии. Говори, я приказываю.

— Власть в Сардах ранее принадлежала правителям из другой семьи. Как звали того древнего царя, о котором я хочу рассказать, не знаю, но все именовали его Кандавлом. Этот Кандавл был страстно влюблен в свою жену и испытывал гордость от обладания такой прекрасной женщиной. Как-то он поделился со своим другом Гигесом, служившим у него в телохранителях, что такую красивую женщину верхняя земля еще не видывала. Затем похвалился еще раз и еще. Наконец, ослепленный гордыней и некоторой холодностью друга, спросил его: «Ты, кажется, не веришь мне, ведь люди куда больше доверяют глазам, чем ушам. Так что попытайся увидать ее обнаженной».

К чести Гигеса надо сказать, что он был возмущен подобным предложением и ответил, что не дело слуги подглядывать за своей госпожой. Он охотно верит Кандавлу, но пусть каждый владеет своим. «Я готов признать, — добавил он, — что она прекраснее всех женщин, но прошу, не требуй от меня ничего, противного приличиям. Ведь в тот момент, когда женщина совлекает с себя хитон, она лишается подобающего ей уважения!»

Кандавл возразил: «Будь спокоен, Гигес, и не бойся. Я сказал это не для того, чтобы испытать тебя, и моя жена не сумеет причинить тебе вреда. Я подстрою так, что она даже не заметит, что ты ее увидал. Ты спрячешься в нашей спальне за открывающейся дверью и сможешь полюбоваться ею, когда она одно за другим начнет снимать с себя одеяния».

Гигес, видя, что ему никак не уклониться от подобного предложения, так и поступил. Не знаю, Кир, так ли хороша была жена Кандавла, но то, что она заметила, что за ней подглядывают и кто осмелился на подобную дерзость, это известно наверняка.

На следующий день она вызвала Гигеса и сказала ему: «Перед тобой двапути: либо ты разделаешься с Кандавлом, и, взяв меня в жены, станешь царем лидийцев, либо мои слуги немедленно лишат тебя жизни, чтобы ты более никогда не смог увидеть то, что тебе не подобает».

Гигес сначала не знал, что ответить, потом принялся умолять царицу не принуждать его к такому страшному выбору, однако, видя, что вестник смерти Намтар уже стоит у него за спиной, согласился.

На следующую ночь царица спрятала его за той же дверью и вручила кинжал. Путь Гигесу был отрезан: либо он убьет царя, либо погибнет сам. Так, принужденный женщиной, он поднял руку на царственность того, кто по закону был царем лидийцев. Когда Кандавл заснул, Гигес сразил его кинжалом.

Так-то Гигес овладел царством. Лидийцы, узнав о случившемся, взялись было за оружие, но сторонники Гигеса договорились с народом, что тот останется царем, если только пророчество жрецов подтвердит его право. Были посланы дары, запрошены жрецы-прорицатели. Ответ был положительный. Гигес стал царем, однако в оракуле было также сказано, что возмездие постигнет потомков Гигеса в пятом колене…

В комнате уже совсем стало темно. В то же оконце заглянула звездочка, испытующе кольнула Нур-Сина — тот невольно сдвинулся в сторону. Огня и света просить не стал.

Наконец смутно рисовавшийся во мраке царь персов подал голос.

— Ты хочешь сказать, благородный, что Крез и есть этот потомок?

— Да, государь.

Кир не ответил, надолго задумался, потом вновь спросил.

— Не хочешь ли ты сказать, что пробил час воздать Крезу по заслугам?

— Почему бы и нет, ведь ваш господин именно об этом советовался с моим повелителем. Разве мы вдвоем не одолеем Креза, который до сих пор интригует против нас в горах Тавра. Вылазка Аппуашу — его рук дело.

Кир не торопился с ответом. Он сидел неподвижно, его белеющее лицо было повернуто в сторону окна.

— Я разделяю твою точку зрения, — наконец ответил Кир, — однако у Креза сорок тысяч конников, прекрасно обученных и вооруженных. Они способны разгромить любую армию. Ему подвластны приморские города, населенные греками, а те умеют воевать в пешем строю. Кроме того, он богат. Крез богаче любого царя на всех просторах от Верхнего до Нижнего моря…

— Исключая Вавилон, — позволил себе перебить хозяина Нур-Син.

— Нет, — отрицательно покачал головой юноша. — Ваш царь не может полноправно распоряжаться государственной казной. Когда же в случае войны он добьется этого права, может оказаться поздно. Я должен найти способ, с помощью которого наши войска смогут опрокинуть конницу лидийцев, иначе нет смысла ввязываться в войну.

Нур-Син поразмышлял над уточнением, сделанным царем Парса. Он сказал не «мы», но «я должен найти способ». Неужели Астиаг решится доверить армию этому юнцу? Хотя рассуждает он более чем здраво и, не в пример не по уму горячему Лабаши, зрит в корень. Это была горькая мысль, но Нур-Син постарался ничем не выдать своих чувств.

Кир тоже помалкивал. Нур-Син неожиданно почувствовал, что этот парнишка дает ему время опомниться, осознать сказанное в целом, сделать выводы, и эта расчетливая, неожиданная для такого юнца, неспешность вконец сразила Нур-Сина.

Если бы Лабаши-Мардук хотя в самой малой степени обладал подобной выдержкой, покровитель Нур-Сина Набонид давным-давно был обмазан воском и покоился бы на собственном дворе в родовой гробнице. Неужели этот парень тот молодец, способный и отринуть традицию, и сохранить ее? Задача для сильных духом и разумом.

Кир, видимо, почувствовал быстролетный оценивающий взгляд вавилонского посла и решил не затягивать паузу.

— Что ж, — заявил он, — давай вернемся к описанию горцев, обитающих в горах Тавра. Ты уверен, что они не смогут оказать достойного сопротивления более опытному и многочисленному противнику?

— Уверен, государь, хотя в начале они способны причинить немало бед тому, кто подвергнется их набегу. Вот почему мне хотелось бы известить родных в Вавилоне о том, чтобы они продали поместье, которым наша семья владеет в тех местах.

— Зачем такая спешка, Нур-Син? — удивился Кир. — Или ты что-то слышал об угрозе, которая таится в горах Тавра?

— Ходят разные слухи, — уклончиво ответил посол. — На базарах говорят одно, купцы другое, в верхнем замке третье. Говорят, что царь вовсе не собирается идти войной на Лидию. Утверждают, — здесь Нур-Син понизил голос, как бы призывая собеседника к взаимной откровенности, — твой господин метит совсем в другом направлении. Утверждают, что его вдруг потянуло на юг. Он вроде бы собирается кому-то мстить за незаконно занятый престол. Не знаю, верны ли эти слухи, но я не хотел бы терять собственность, расположенную неподалеку от Харрана.

Кир ответил с той же прямотой, с какой бьют в лоб, ответил.

— Эти слухи имеют под собой основания. Кое-кто во дворце спит и видит, как бы половчее столкнуть наши страны. Втянуть сильных в войну и одновременно развязать себе руки. Послушай, благородный Нур-Син, я не открою тебе тайну, если скажу, что мы, сильные, знатные, владеющие землями, царствами и племенами, дали слово великому царю, царю царей, потрясателю земли и воды, поддержать выбранного им наследника престола, если Астиаг поведет или пошлет нас в поход против Лидии. Не против Вавилона, подчеркнул Кир, — но против Креза, чья наглость начала граничить с бесстыдством. Он похваляется приручить нас и сесть государем в Экбатанах. Однако в последнее время великий государь, царь царей и потрясатель земли и воды, заговорил о том, что Лидией ему заниматься недосуг. Есть в государстве более неотложные дела, одним из которых, как ты правильно заметил, является сведение счетов кое с кем. Нам это не по душе. Тебе, должно быть, тоже, поэтому береги себя и своих людей. Соблюдай осторожность, так как нет более легкого способа спровоцировать войну, как разделаться с послом. Тебе все понятно?

Нур-Син облизнул вмиг высохшие губы и кивнул. Потом добавил.

— Да, государь. Благодарю за предупреждение, государь. Позволь мне заодно высказать просьбу. Это касается моей собственности, что возле Харрана. Мне бы все-таки хотелось бы предупредить жену, чтобы она заранее побеспокоилась о людях и о хозяйстве. Конечно, я мог бы отправить собственного гонца, но мне не хочется путать государственные дела с частными, тем более в таком тонком деле, как возможный набег горцев.

— Хорошо, я помогу тебе. Я пошлю в Вавилон надежного человека, ты сможешь передать с ним все, что тебе угодно и кому угодно. Но за это ты расскажешь мне, кто самые умелые воины на свете, как воспитать таких воинов и как вести дела в государстве, чтобы таких воинов было побольше.

* * *
Кончалась зима, и над горным массивом, прикрывавшим столицу Мидии с севера, внезапно, за день разошлись тучи. Открылась присыпанная снегом вершина Эльвенда. Прекратились дожди, ударило солнце, вмиг повеяло весной, оживлением природы. По городу пополз животворящий, припахивающий прелью и сладковатой гнильцой дух. Зашевелились почки на деревьях, скоро дубовые рощи по склонам хребта окрасились зеленой дымкой.

За это время Акиль успел несколько раз встретиться со своим родственником, бежавшим в Мидию, и добыть немало ценных сведений об образе мыслей, намерениях и настроениях, царивших среди высших кругов мидийского государства.

Вольнолюбие и вольномыслие с одной стороны и удивительная для вавилонян патриархальная естественность, которую скорее можно назвать неотесанностью и варварской простотой в общении между собой, а также грубоватая прямота, с какой они отстаивали свои интересы, с другой, являлись характерными чертами мидийской знати. В пределах обязательств, которые владетельные князья имели перед царем, они повиновались Астиагу, однако всякое вмешательство в их личные и семейные дела, в отношения с подвластными соплеменниками, вызвали яростный отпор, выливавшийся в неприкрытую ругань, которую позволяли себе даже высшие сановники — такой, например, как родственник царя и полководец Гарпаг. Перед царем вельможи не кланялись, а только склоняли головы. Заводилой ссор обычно выступал Спитам. Это был властный, фанатично преданный борьбе со злом человек. Всякий ущерб святым для каждого мидянина предметам, непочтительно отношение к огню, земле, водам, корове и растениям, возводился им в степень государственного преступления.

Мало того, что двор был расколот на последователей и противников Заратуштры, отдельные царедворцы постоянно грызлись между собой. Сбежавшие из Вавилона, переполненные злобой и жаждой мести сторонники Лабаши первым делом тоже составили собственную партию, которую, как сообщил луббутум, в местных верхах иначе, чем «промотавшиеся негодяи», не называли.

Можно представить изумление бежавших заговорщиков, когда они осознали, что при царском дворе их слова и в грош никто не ставит, зато Угбару,[874] наместник страны Гутиум, входившей в состав Вавилона и пограничной с Мидией, в глазах Астиага и местной знати считается большим авторитетом, хотя тот верно служил и почитал прежнего государя Нериглиссара и принял присягу на верность нынешнему. К его суждениям, сообщил Акиль, прислушиваются как к откровениям.

Понятно, что большая часть сбежавших заговорщиков, не получив ожидаемой награды за предательство, теперь ради возвращения на родину была готова на все. Им до смерти надоели запреты, подглядывания, смена настроения царя, спесь управляющего дворцом, высокомерие дворецкого, подавальщика еды, виночерпия, подметальщика во дворце, от которых зависело решение наиважнейших вопросов. Никто не мог лично обратиться к царю, для этого просителю следовало найти кого-нибудь из обслуживающей царя челяди и через него подать прошение. Естественно, подобные услуги стоили недешево. В конце концов, противники Набонида, опекаемые верхним замком, скоро перегрызлись между собой и тоже разделились на несколько фракций.

— Кое-кого пригрел Спитам, — добавил Акиль и многозначительно глянул на Нур-Сина.

— Ты имеешь в виду Шириктума? — спросил Нур-Син, внимательно слушавший помощника. — Он прибился к Спитаму? Нашел себе нового хозяина?

Акиль вздохнул и кивнул.

— Самый вредный в окружении наследника человек, — тихо добавил луббутум. — От него можно ждать что угодно.

— Да, — согласился Нур-Син, — Шириктум нигде не пропадет.

Посланники Набонида около месяца жили в Экбатанах в ожидании аудиенции. Никто им не досаждал, не тревожил, в верхнем замке о них словно забыли. Скоро вавилоняне обжились на постоялом дворе, кое-как освоили местное наречие, перезнакомились с постояльцами. Нур-Син ни кем не брезговал, понимая, что любой из остановившихся здесь купцов мог оказаться соглядатаем. Бродячие лицедеи и акробаты нередко устраивали на подворье представления для постояльцев. Однажды искусство управления огнем продемонстрировал пришлый фокусник и чародей. Он с легкостью выдувал изо рта огромные языки пламени, мановением рук возжигал хворост, а вечером, по требованию публики, извлек из мрака изображение богини Ануит. Это воистину было чудо из чудес! Стоило искуснику взмахнуть рукой, как по стене побежали огоньки. Соединившись, они в точности обрисовали облик богини со всеми присущими ей знаками. Зрители попадали на колени, даже Нур-Син вздрогнул и отшатнулся. После окончания сеанса не удержался и осмотрел стену. Принюхавшись, ощутил слабый запах напты. Секрет оказался прост: помощник колдуна выжимкой из напты заранее вычертил на стене изображение богини, так что магу, дождавшись темноты, осталось только поднести к стене спрятанный язычок огня. Он так и спросил фокусника — где покупал горючую жидкость? Тот признался, что на столичном базаре она шла по половине сикля за чашку.[875]

Как только подсохли улицы, Нур-Син в компании Хашдайей решил осмотреть Экбатаны, познакомиться с укреплениями, посетить знаменитый на всю Азию базар. Хотелось приобрести украшения из золота для Луринду и обручи из бронзы, которыми можно будет одарить подготовленную к его приезду наложницу. Здесь эти предметы стоили намного дешевле. Декум, всю дорогу мечтавший о клинке, выкованном мидийскими кузнецами, рвался посетить ряды оружейников.

Вавилоняне были откровенно разочарованы внешним видом этого прославленного по всему верхнему миру города. Их называли семистенными, однако на самом деле крепостные валы построенного на скалистом холме города лишь при большой фантазии можно было назвать стенами. Скорее это были отдельные бастионы, прикрывавшие то или иное направление и соединявшие, точнее связывавшие в единое целое отвесные склоны. Конечно, укрепления были мощные, но варварские, сложенные из огромных необработанных камней, скрепленных известкой, замешанной на твороге и яичных желтках. Если быть снисходительным, то подобных оборонительных поясов действительно насчитывалось семь рядов, однако с точки зрения возможности взять город штурмом, как презрительно выразился Хашдайя, Навуходоносор здесь долго мучиться не стал бы. Правда, добавил родственник, если знать, каким образом город в изобилии снабжается чистой и на удивление вкусной водой?

Это была тайна из тайн, но как бывает со всякой тайной, известной более чем одному человеку, торгующие в Экбатанах вавилонские купцы объяснили, в чем секрет. Вода попадала в город самотеком, по подземному туннелю из горного озера, расположенного выше Экбатан. Неплохо было бы осмотреть берега этого озера, предложил Хашдайя, и попытаться отыскать вход в подземный водовод, однако это было слишком опасно.

Базар в Экбатанах располагался к северу от верхнего замка, неподалеку от широкой площади, на которой возвышался внушительных размеров храм огня. Это был огромный комплекс, в который входило главное святилище, и несколько капелл, посвященных тому или иному амеша-спента[876] — светлым духам, входившим в окружение Ахурамазды, а также хозяйственные и жилые помещения и дворики для жрецов и паломников. Посвященное премудрому Господу сооружение поражало размерами и монументальностью, о нем немало говорили в Вавилоне. Все деревянные части были из кедра и кипариса. Балки, потолки, колонны в портиках и перистилях[877] обшиты золотыми и серебряными пластинами, как, впрочем, и крыша, ослепляюще блиставшая на солнце. В храме совершалось главное государственное таинство — поддержание священного огня и изготовление «хаомы».

На рынке возле храма дозволялось торговать только чистыми товарами: плодами земли, мясом и шкурами полезных животных, предметами, изготовленными из тех богатств, которыми земля щедро делилась с людьми. Лавки в арочных нишах были собраны в радиальные ряды и заглублены в землю, так что в самые жаркие дни там хватало и тени и прохлады. На перекрестках были устроены небольшие бассейны с фонтанчиками, куда по арыкам поступала вода. Возле одного такого оазиса толпились люди.

Нур-Син подошел поближе и услышал напевный голос киссахана рассказчика, повествующего о приключениях славного Сиямака, сына первочеловека Каюмарса, рожденного из пота Ахурамазды. Был у Сиямака друг звероподобный Гаубарава, вместе они совершили немало подвигов.

Хашдайя дернул Нур-Сина за рукав — пора идти, однако посол выразительно поморщился и приложил палец к губам. Потом шепнул.

— Послушай, как они переделали историю Гильгамеша. Это забавно.

Между тем киссахан нараспев рассказывал многочисленным слушателям, как во исполнения совета отца, открывшего Сиямаку как можно приручить дикого человекозверя, тот отыскал блудницу Шаумат и привел ее в лес, где кормился Гаубарава.

День они сидели в засаде, другой, наконец приходят звери, пьют у водопоя. Пришел и Гаубарава, чья родина горы. Вместе с газелями ест он траву, вместе с зверьми к водопою теснится.

«Вот он, Шаумат! — воскликнул Сиямак. — Расрой свое лоно, свой срам обнажи, красу твою пусть постигнет! Увидев тебя, подойдет он — не смущайся, прими его дыханье. Распахни одежду — он на тебя ляжет. Дай ему наслажденье — дело женщин. Покинут его звери, к тебе прильнет он желанием страстным».

Хашдайя вновь поторопил свояка. Тот нервно отмахнулся.

«Шесть дней миновало, семь дней миновало — Неустанно Гаубарава познавал блудницу. Когда же насытился лаской, к зверью обратился. Увидав пресыщенного, убежали газели…»

Нур-Син вздохнул и двинулся вслед за декумом.

Товаров на рынке было множество, со всех концов верхнего мира их доставляли сюда многочисленные купцы, среди которых заметно преобладали выходцы из Вавилона. Один из завсегдатаев рынка и указал благородному Нур-Сину ювелирных дел мастера, чьи изделия отличались совершенством и разумной ценой. Действительно, таких изящных, отличавшихся тончайшей работой браслетов, какие ему показали в этой лавке, послу встречать не приходилось. Золотой наручный браслет, который он приобрел для Луринду, представлял собой широкий обод, заканчивающийся двумя львиными головами. Тонкость прорезки деталей была поразительна, вставленные вместо глаз мелкие самоцветы придавали зверям живинку и странную завораживающую притягательность.

Хашдайя отвлек заглядевшегося на браслет Нур-Сина.

— Послушай, брат, — так нередко называл он родственника, — давай-ка выбираться отсюда.

— Что случилось? — не отрывая глаз от украшения, спросил Нур-Син.

— Только что видел Шириктума. За сегодня второй раз.

— Ходит за нами?

— Не знаю, но лучше отправиться домой.

Посол кивнул и, заплатив за выбранные украшения, не стал забирать их с собой, а попросил хозяина прислать мальчишку с покупками к нему на постоялый двор.

Они выбрались наверх и не спеша направились в сторону караван-сарая. Шли молча, головами направо-налево не вертели, соблюдали достоинство. Правда, Хашдайя ловко, как только умеют военные, посматривал по сторонам. То невзначай присядет поправить завязку на сапоге, то обернется, чтобы расправить алый плащ. На первый взгляд, никому до них не было дела, никто не преследовал. Успокоившись, они миновали последний поворот и свернули на широкую, набитую колеями от колесных повозок улицу, в конце которой виднелись башни над воротами постоялого двора, Хашдайя перевел дух и снял руку с рукояти акинака,[878] купленного им в Экбатанах. Нур-Син и не заметил, как свояк свернул к стене дома по малой нужде. В следующий момент на них вылетела толпа людей в развевавшихся белых одеждах, отличавших ярых поклонников Заратуштры. Нур-Сина закружило, завертело. Его несколько раз ударили по уху, кто-то успел ткнуть кулаком в зубы, затем вавилонского посла вытолкнули поближе к ошарашенному, разъяренному Хашдайей, Тот успел подтянуть штаны и теперь скалился, словно пойманный кот, время от времени взмахивал мечом.

Вавилоняне отступили к глухой стене, встали к ней спинами. Толпа тут же окружила их, отрезая путь к бегству. Защитники слов Заратуштры ярилась криками и угрозами, потом внезапно раздался напевный вскрик, нападавшие притихли и в неуютной, настороженной тишине начали сжимать кольцо.

Первым в чужаков швырнул камень Шириктум. Он, постриженный на мидийский манер, тоже одетый в белые свободные одежды, прятался за спинами. Первый камень угодил в стену. Хашдайя в отчаянии подхватил его, замахнулся, замер. В кого швырнуть? Далее, словно по сигналу, еще несколько увесистых камней просвистели мимо голов чужаков. Хашдайя выхватил меч. В следующее мгновение пущенный из пращи камень угодил послу в лоб, другой попал в грудь. При виде крови, хлынувшей из раны и оросившей уличную пыль, толпа обезумела, начала напирать грозно. Каждый из нападавших держал камень в руке.

Хашдайя выступил вперед — решил первым принять смерть и хотя бы на несколько минут оттянуть расправу над родственником. Нур-Син оперся о спину, выпрямился, попытался было выкрикнуть, что он посол великой державы, лицо неприкосновенное.

Выкрикнул, но толпа продолжала напирать…

Посол едва успевал вытирать кровь. Еще один метко пущенный камень попал ему в ухо, в глазах померкло. Когда же зрение вернулось к нему, он смутно различил, как на толпу, гикая, с оглушительным свистом, нежданно-негаданно налетели всадники в кожаных жилетах, белых рубахах и узких, в обтяжку штанах. Осадили напиравших, разгневанных горожан, принялись нахлестывать их плетками, наезжать конями на наиболее ретивых приверженцев Заратуштры, вопивших и требовавших наказать чужаков, посмевших осквернить землю-дароносицу мочой и кровью. Разогнав толпу, всадники окружили вавилонян, один из них спросил, не нужна ли помощь? Нур-Син из последних сил отрицательно помотал головой. Хашдайя оторвал подол своей рубахи и перевязал ему голову. Вскоре в сопровождении всадников они добрались до постоялого двора.

Два дня вавилоняне прятались на постоялом дворе, чье левое крыло было предоставлено им распорядителем верхнего замка. Хашдайя понять не мог, чем же он оскорбил матушку-землю, если излил на нее то, что естественным путем образовалось в его организме. Не убивать же за это, спрашивал он, обращаясь к Акилю. Тот как всегда отмалчивался. Чтобы заставить пожилого луббутума разговориться, ему надо было приказать начать разговор.

Между тем по ночам за стенами караван-сарая начали собираться люди с факелами. Своими криками они досаждали постояльцам, проживавшим на гостевом подворье, однако никто из них не смел пикнуть. Акиль приметил среди нарушающих порядок людей Спитама, а также Шириктума. Этот всегда был в первых рядах. Правда, никто из разъяренных горожан на штурм постоялого двора не решался — поодаль все это время маячил конный отряд персов, и все равно этот шум и угрозы, невозможность спокойно заснуть, скоро вконец извели гостей.

Не избавила их от страха и последовавшая затем аудиенция.

Официальное представление вавилонского посла произвело на Нур-Сина более чем странное впечатление. Торжественное, с прижиманием свитка к груди и клятвенным подтверждением дружбы, заявление о согласии Набонида на участие в совместном походе против Лидии оставило дряхлеющего царя равнодушным. Он вообще говорил мало, больше слушал, вопросы задавали его сановники. Пару раз Астиаг поинтересовался здоровьем того или иного вавилонянина, с которым ему приходилось встречаться во времена Навуходоносора. Узнав о смерти Набузардана, царь поджал губы и совсем сник. Так и сидел, вперив взгляд куда-то поверх головы посла, словно в который раз пересчитывал капители колонн, поддерживавших покрытый голубой лазурью потолок, на котором были выведены золотые звезды. Оживился, когда кто-то из придворных спросил Нур-Сина, как он находит здоровье Манданы? Выслушав ответ, Астиаг сам принялся допрашивать посла, какая хворь с ней приключилась, чем сын Набузардана помог ей, что такое настой из семи трав? Потом неожиданно спросил — знакомо ли послу средство от старости? Может ли он вернуть Астиагу юные годы?

Нур-Син ответил, что человеку не под силу изменить ход времени, после чего Астиаг потерял всякий интерес к происходящему.

Глава 4

Несколько дней Нур-Син ждал ответа на представленные предложения, касающиеся войны с Крезом. Верхний замок отмалчивался, правда, и ночные концерты прекратились. Тогда посол обратился с просьбой к мидийскому царю позволить посланцам Набонида вернуться на родину, однако и с разрешением долго тянули. Между тем вавилонские купцы, а за ними ремесленники, учителя, врачи, провидцы и толкователи снов, осевшие в Мидии, прибывшие сюда добровольно и по найму, начали спешно покидать Экбатаны. Снимались по ночам, за пределами города сбивались в караваны и скорым шагом под надежной охраной, которую нанимали в складчину, двигались в направлении страны Парсуа, далее берегом реки Керхе, пока не добирались до земель Элама, все еще номинально числившегося под рукой вавилонского царя.

Царскую грамоту с долгожданным разрешением выехать в Вавилон доставил гонец из самых низких, грубых. Это было явное свидетельство того, что царь не желает больше видеть в своей столице людей бывшего дружественного государства.

Вечером того же дня Нур-Сину донесли еще об одном странном событии, случившемся в Экбатанах. Царь персов Кир до той поры тянувший с отъездом из столицы, вдруг внезапно заторопился и, получив согласие царя, назначил выезд на конец текущей недели.

Ночью на подворье, где все это время размещалось вавилонское посольство, тайно пробрался посланец Кира и передал Нур-Сину письмо. В нем персидский царь сообщал, что дорога на Вавилон, по которой посольство прибыло в Экбатаны, за последнее время стала очень опасной. Кир предупреждал, что в горах развелось множество разбойников, что сладу с ними никакого нет, так что, если посол желает без всякой опаски отправиться в путь, то может присоединиться к нему, Киру. Царь персов давал слово защитить благородного Нур-Сина от лихих людей. На словах посланец Кира объяснил, что выехать следует открыто, следовать северным путем в сторону земель Даиферна. Его господин выделит вавилонянам провожатого, который поможет посольству в нужный момент сменить маршрут. Путь через Персию, конечно, длиннее, однако там многознающий Нур-Син может увидеть много такого, о чем он и не слыхивал.

Это было более чем приглашение. Это было предупреждение. Если совместить изложенное в письме с тем, что народ в Экбатанах вдруг заметно присмирел, чужаки начали спешно сниматься с насиженных мест, а простолюдье скупать товары на рынке, становилось ясно, что в Мидии затевалось что-то грозное. Офицеры решили, война с Вавилоном, о которой в открытую начали поговаривать на рынках, дело решенное, но этот ответ никак не укладывался в наблюдения, которые Нур-Син сделал за время пребывания в Мидии. Страна явно не была готова к большой войне. Никто из сильных при встречах с Нур-Сином даже не заговаривал об этом, как ни пытался Нур-Син прояснить этот вопрос. Ответ был один и тот же — нам не до Вавилона. А Гарпаг, опившись темным вавилонским пивом, как бы ненароком проговорился — нам бы свои головы сохранить. Это уже был не намек, а прямое свидетельство обострения раздоров в верхушке мидийской знати.

Нур-Син ответил Киру согласием. По взаимной тайной договоренности посольство выехало на несколько дней раньше Кира. Распорядитель верхнего замка даже стражу не выделил — примета хуже некуда, так что проводник Кира оказался более чем кстати. В полдень следующего дня провожатый круто повернул на юг и по известным только ему тропам довел вавилонян до небольшого местечка, где они затаились в ожидании Кира. Персидский царь появился на следующий день. Его кортеж, состоявший исключительно из всадников и подвьючных лошадей, двигался настолько ходко, что уже через пару недель они добрался до границ Персии.

Этот рубеж обозначился цепью желтоватых, редко покрытых зеленью, горных вершин. Несмотря на то, что земля вокруг лежала скудная, унылая на вид, персы заметно повеселели, принялись горячить коней, приветствовать нестерпимо жарящего с ясного небосвода Митру. В тот же день они принесли жертвы богу солнца и далее поехали без всякой спешки под звуки заунывно гудящих дудок, под дробь барабанов, с песнями и скачками на скорость, с танцами на спинах лошадей. Путь часто прерывали охотой и долгими стоянками в мелких и бедных деревушках, где жили подданные Кира.

В знак уважения к Нур-Сину, с которым за это время царь и его окружение сошлись коротко, Кир сделал крюк и доставил посольство к самым границам Элама, откуда открывался прямой и безопасный путь к Тигру и далее на Вавилон. Это было незабываемое путешествие. Нур-Сину было о чем рассказать, а молодому правителю что послушать.

Случилось так, что перед расставанием Кир пригласил Нур-Сина на охоту. Они отправились вдвоем, заехали далеко, добрались до небольшого, поросшего камышом озерка, где было полным-полно дичи. Набили уток, гусей, вечером развели костер, устроились возле огня — возвратиться к каравану решили поутру, с приходом света. Огонь хозяин этой земли развел собственными руками. Ранее в глазах Нур-Сина подобная простота казалось немыслимой для отмеченного царственностью правителя, пусть даже его страна невелика и небогата, но теперь после стольких дней совместного пути, после долгого блуждания по горам, по краю пустыни,[879] такое разделение обязанностей между старшим и младшим уже не вызывало удивления. Кир никогда не обращал внимания на условности, чем сразу пробудил в душе вавилонянина добрые чувства.

Они принесли в дар небожителям — кто золотоносному Митре, кто Мардуку, — кусочки жареного мяса, отлили богам немного вина, затем сытно поели. Когда же пришел мрак, и небо потяжелело от звезд, Нур-Сину припомнилась Луринду. Как она там, его смоквочка? Нашла ли наложницу, а может, свершилось чудо и дома его ждет жена с туго набитым наследниками животом. Вот была бы радость!..

Он вздохнул.

Кир поинтересовался, что печалит многомудрого Нур-Сина, и тот не удержался, поведал о своей беде, о наказании, которому подверг его Мардук, лишив любимую женщину желанного ребенка.

— Это что, возмездие? — спросил Нур-Син. — Или, может, испытание? — он пожал плечами. — Может, и так. Все равно обидно. К кому мне обратиться? К Митре, к Ахурамазде, к Яхве? К создавшему мир Мардуку, наконец? Не знаю. Сколько их богов? Наши жрецы говорят, столько, сколько звезд на небе, но что-то мне не верится, чтобы светила, блуждающие по небу, могли помочь мне. Священный огонь? Эта стихия тонкая, неземная, чуждая человеку. Слова Заратуштры весомы, я, конечно, готов пойти в бой, чтобы восторжествовал свет, чтобы моя Луринду была счастлива, чтобы мой дом огласил ребячий крик, но с кем мне сражаться? И чем?

Он замолчал, потом с грустью добавил.

— Надеюсь, я не досадил тебе своими заботами?

— Нет, благородный, — ответил сидевший по другую сторону костра правитель Парса.

Он жарил дичь на утро, при этом старался, чтобы языки священного пламени ни в коем случае не касались птичьих тушек, на глазах набухавших вкуснейшими румяными корочками.

— Я полон другими заботами, — продолжил царь, — но что значит разность наших интересов, стремлений, обязанностей, когда мы здесь вдвоем. Когда толкуем о главном, судим богов, спрашиваем себя — все ли покрывается их волей или нам, пусть даже осененным царской избранностью, следует дерзать и что-то брать на себя? Сначала доказывать себе и только потом другим, что есть добро и зло. Это, благородный Нур-Син, и есть величайшее наслаждение.

Он помолчал, потом признался.

— Ты мне сразу понравился, Нур-Син. Твое знание не обременительно, оно просторно, в нем вольно жить любознательному человеку, а я, поверь, действительно любознательный человек. Мой народ туп и дик, но он честен, благороден, храбр, значит, достоин лучшей доли, чем ломать спины на чужих, воевать за чужих. Я решил попробовать себя на другом отличном от повиновения поприще, и мои люди поддержали меня. Они верят мне не бездумно, не по принуждению, а с той же верой в свое предназначение, какая и мне не дает жить спокойно. Я спросил их, не пора ли? Они ответили, ты — царь, тебе решать. Если решишься дерзнуть, мы последуем за тобой.

— Выходит?..

— Да, многомудрый. Я решил отложиться от Астиага, и ты должен помочь мне. Я обращаюсь к тебе не как к любезному мне человеку, но как к послу великой и богатой страны. Могу ли я рассчитывать на помощь Набонида в борьбе с правителем Экбатан?

Нур-Син ответил не сразу. В душу въелась горечь, в то же время хотелось рассмеяться. Этот рассудительный юноша сумел обыграть его. Смутить, привлечь к сотрудничеству. Сначала проявил любознательность, потом спас от разъяренной толпы, затем подсунул провожатого. Теперь повел переговоры. Как все ловко получилось! Такова и была задумка молодого ищущего сильного? И все это ради грубого и дикого народа, который к тому же отличается гордостью и честью. Плевать на гордость и честь! Нур-Сина более беспокоила храбрость этого племени, их умение обращаться с оружием, справляться с конями.

Посол опустил голову, прикинул так и этак. Собственно, от него теперь мало что зависело. Если на Кира, как в свое время на Навуходоносора, обратили внимание боги, если судьба избрала его своим орудием, что могло изменить согласие или несогласие Нур-Сина. Не повезет этому, явится другой, более удачливый. Не этот, так другой грубый и дикий, храбрый и гордый народ подступит под стены Вавилона. Это была бесконечная дорога, по которой волнами ходили громадные толпы вооруженных, сплоченных в армии людей. Одно войско сменяло другое — ему об этом было известно более чем кому-либо другому. Время, очеловеченное и воплощенное в поступки людей, называлось историей — так учил мудрый Син-лике-унини. Лечь бревном на пути Времени-Зервана глупо и мелко.

Вот чем обернулось бегство Кира. Конфликт между дерзкой знатью и дряхлеющим царем, между упорным и все больше забирающим власть в свои руки Спитамом и другими членами царской семьи, обнажился. Ненависть вырвалась наружу. Если ему, многомудрому Нур-Сину, обидно, что он просмотрел, как это случилось, это пустяк, с которым можно смириться. Да, он допустил оплошность, но его победило Время. Не человек! Не Кир или Набонид!..

Он не сдержал усмешку. С другой стороны, заветной думкой Набонида являлся бунт против Астиага.

— Да, государь, — кивнул Нур-Син. — От имени своего царя я обещаю тебе помощь оружием и деньгами при условии, что в случае твоей победы Вавилон и Мидия вновь будут дружны.

— Я готов в этом поклясться!

— Тогда объясни, почему при первой нашей встрече ты утверждал, что горцы Хуме не посмеют совершить набег на наши северные земли?

— Таково было обещание Астиага. Армия застоялась, мы давным-давно уже не воевали. Когда Гарпаг и сочувствующие ему сильные поставили вопрос о необходимости насытиться добычей, Астиаг был вынужден согласиться. Он дал слово, что в ближайшее время мы обрушимся на Лидию, но только при условии, что Нериглиссар выступит вместе с нами. Со своей стороны сильные поклялись поддержать Спитама, которому Астиаг завещал престол. Это случилось за год до твоего приезда в Экбатаны, когда Нериглиссар крепко держал власть в своих руках. Затем он ушел к судьбе, его сын проворонил трон, к власти пришел Набонид, и Астиаг взял свое слово назад. Видал бы ты, как он гневался, когда ваши промотавшиеся негодяи принесли весть, что Лабаши закололи в собственно дворце. Тоже мне, претендент… — скривился Кир. Астиаг решил затеять большую войну с Вавилоном, что всем нам представляется безумным предприятием. На этом настоял Спитам. Он хочет при жизни царя избавиться от сильных в Мидии и в первую очередь от меня, так как я внук Астиага и имею такие же права на престол, как и он, муж его дочери. Мы не можем позволить губить страну, мы не можем допустить, чтобы на наших землях заправляли маги Спитама. Когда я говорил, что горцы не посмеют напасть на Харран, я был уверен, что Астиаг сдержит слово. Теперь, когда он его нарушил, когда он подтолкнул горцев Хуме на безумие, я больше не считаю себя связанным клятвой Астиагу.

К полночи небо затянуло тучами. На горы опустилась беспросветная тьма, стих ветер. В наступившей тишине особенно звучно потрескивали сучья в маленьком, поддерживаемом персидским царем костерке. Потрескивали все реже и реже, пока их голос совсем не стих. Только угольки еще слабо светились на костровище. Тогда, в подступившей к стоянке тишине послышались редкие шорохи. Скоро они обозначились как ритмичные слабые пошаркивания, словно кто-то невидимый, неспособный оторваться от земли, подбирался к ним из долины, где проходила торговая тропа.

— Слышишь? — вскинул голову Кир.

— Да, — тихо отозвался вавилонянин. — Кто-то ступает по земле, шевелит траву, подбирается…

Кир осторожно потянулся к луку, приладил стрелу. То же самое сделал Нур-Син.

Шорохи стихли. Затем неожиданно близко послышался заунывный дребезжащий голосок.

— Люди добрые, не стреляйте. Пожалейте старика, позвольте погреться у вашего костра. Мочи нет, как устал, и поводырь мой совсем притомился. Дозвольте, а-а?

— Ты кто? — также по-арамейски выкрикнул Нур-Син. — Откуда идешь? Из Вавилона?

— Да, господин, я слеп, иду из Вавилона, блудницы мощной, крупной, многолюдной.

Нур-Син немного опешил, затем выкрикнул.

— Сколько вас?

— Двое, господин. Я и мой поводырь, мальчишка…

Нур-Син и Кир переглянулись, затем царь, прихватив с собой кожаную сумку со стрелами, пригибаясь, отбежал во тьму. Там прилег за каменным выступом, приладил стрелу.

— Хорошо, — вновь крикнул в темноту Нур-Син, — можете приблизиться. Выйдите на свет и идите не спеша, иначе…

Он подбросил в костер сучья. Когда они разгорелись, пламя осветило стоянку, донесся ответ.

— Как прикажешь, господин.

Следом внизу на склоне обозначились две фигуры. Они начали карабкаться в сторону костра. Скоро Нур-Син разглядел старика, который держался за согнутую в локте руку мальчишки, обряженного в рваный халат с длинными, как у кочевников, рукавами. Ходоки наконец добрели до спасительно огня, оба разом присели, старик протянул руки к огню. Также поступил и молоденький поводырь, только вместо рук у него были культи. Кир выбрался из-за камня, вошел в круг света, присел на корточки. Лук по-прежнему держал наизготовку — стрела была прилажена к тетиве, правда, тетива была ослаблена.

Старик размотал покрывало, укутывавшее его голову, расправил ткань, накинул на плечи, блаженно пожмурился. Что-то знакомое было в чертах его лица, но где и когда Нур-Сину приходилось встречаться с этим несчастным изможденным старикашкой, он никак не мог вспомнить. Смущало и другое знание стариком стихов Иеремии, в которых он называл Вавилон блудницей.

Он так и спросил странника — где и когда тот слышал эти слова?

Старик внезапно и жутко улыбнулся и выговорил.

— Далее сказано: «…погрузится Вавилон и не встанет от того бедствия, которое я наведу на него, и они совершенно изнемогут…» Так, Нур-Син?

Вавилонянин отшатнулся, затем резко наклонился к старику, сбоку заглянул в его лицо. Он точно видел его?

До боли захотелось вспомнить.

Старик, почувствовав его дыханье, не повернулся. Он по-прежнему взирал на огонь пустыми, кроваво-красными глазницами. Наконец хрипло, обмякшим от тепла голосом выговорил.

— Не трудись, Нур-Син, хранитель царского музея. Придет срок, и вспомнишь. Скажи, кто твой собеседник и почему вас двое. Он, видать, не робкого десятка, если в ночную пору открыто разводит огонь в горах.

— Он — повелитель этой земли. Его зовут Кир, сын Камбиса. Называй его государь.

— Слыхал о таком, — покивал слепец. — Хвала Господу, мне повезло. Напротив меня царь Парса, сбоку знатный, принадлежащий к царскому роду. Ты, Нур-Син, как я слышал, потомок грозного Ашшурбанапала, потрясателя четырех частей света?

— Это правда, странник, — откликнулся Нур-Син.

— Я проведу ночь в подходящей компании. Это забавно, — он, до сих пор говоривший по-арамейски, употребил слово на языке иври, которое обозначало любопытство.

Старик сделал паузу, потом обратил лицо точно на спутника Нур-Сина.

— Кир, рассказывают, что ты и твои люди поклоняетесь огню? Вы считаете его священным.

— Да, старик.

— Что ж, пусть так и будет, — выговорил старик. — Пусть возле костра сидят три царя и несчастный из несчастных, нищий из нищих. Этот мальчишка, — указал он на маленького поводыря, — проклят и изгнан из рода. Его судьба настолько незавидна и противоположна нам, что мы из милости можем позволить ему присутствовать при нашей встрече.

— Ты назвал себя царем! — воскликнул Кир. — Разве это не кощунство?

— Нет, царь персов. Вы видите перед собой царя. Ты так и не узнал меня, Нур-Син?

Вавилонянин резко прижал руки к груди.

— Седекия! — выдохнул он. — Ты ли это?

— Да, писец, это я. Видишь, как далеко забрел. Бог, наделивший меня царственностью, вразумляющий страданиями, ведет меня. Господь учит меня. Мне остается только внимать. В моем сердце, Нур-Син, не осталось злобы. Мне было откровение, истинное, потрясающее. Я говорю правду, ибо знаю, что ты, по примеру своего господина, ни в чем и никогда не верил мне. Поверь сейчас. Как-то надзиравший за мной страж явился в мою каморку в расстроенных чувствах. Швырнул на стол глиняную миску с кашей и всхлипнул. Мне стало жаль его. Понимаешь, сын Набузардана, мне, царю Иудейскому, плоть от плоти Давидовой, стало жаль какого-то грубого гоима!

Он в наказание начал бить себя по щекам. Сокрушаясь, посыпал голову собранной возле костра пылью и золой, потом замер, вперил пустые глазницы в землю.

Никто не осмелился нарушить тишину. Наконец старик пошевелился, вновь протянул руки к огню. Согрел их, затем деловито просунул к огню ступни. Начал поворачивать их влево, вправо. Кир и Нур-Син, как завороженные, следили за этими сизыми, костлявыми ступнями, худыми пальцами, желтыми необрезанными ногтями. Мальчишка же, согревший культи, вдруг улегся на землю и свернулся клубком — видно, устал за день. Сладко ли с рассвета до заката тащиться по горным дорогам?!

— Я спросил тюремщика, — тонким голосом воскликнул Седекия, — у тебя погиб сын? Страж всхлипнул, и я, лишенный очей, узрел, как его лицо омылось слезами. Он долго мучился, наконец нарушил запрет разговаривать с пленником и ответил — да, негодяй. Мой сын утонул. Вчера похоронили на дворе. Обмазали воском и в землю. Он зарыдал — видно, долго крепился на людях, а забрел в тюрьму и расстроился. Потом опомнился, спросил, откуда мне известно, что случилось с его сыном. Я ответил — догадался. Господь подсказал. Не печалься, успокоил я стража, горе проглотят дни. Тюремщик ушел, даже ногой на прощание не ударил, а я с того часа начал прислушиваться и присматриваться.

Старик изогнул руку, вскинул кисть — указательный палец оказался направленным в темное небо — и повел ею сверху вниз и справа налево. Нур-Син затаил дыхание. С напряженным лицом ждал Кир.

— С той поры я задумался, — спросил Седекия, — зачем пожалел врага? Он был груб со мной, бил, запрещал плакать, страдать. Никогда со мной не разговаривал. Зачем я врал, зачем боялся, зачем губил людей — ох, скольких я погубил! Зачем зарезал твоих братьев, Нур-Син? Зачем все это? Зачем губил людей твой прадед Ашурбанапал. Зачем ты убиваешь людей, Кир?

— Я их не убиваю. Мои руки чисты, — ответил юноша.

— Пока. Ты — царь, ты будешь губить людей. Но зачем? Это нужно Господу? Это нужно Мардуку? Этим тыпрославишь священный огонь?

Ему никто не ответил, только спустя какое-то время Нур-Син спросил.

— Ты нашел ответ?

— Да. Бог поговорил со мной, обещал прислать на землю Спасителя. Он явится, объяснит, зачем столько зла. Он скажет, так поступать не следует. Тогда откроется Вавилон небесный. Распахнутся Врата небес, и все мы увидим, что это хорошо весьма. И не едино лицо будет у Спасителя…

Кир вдруг перебил его.

— Их будет три? И звать их будут Саошиант?

— Не знаю, — признался старик. — Только ведаю, что единым добрым поступком мне тоже будет позволено заслужить царство небесное. Мне — царю иудейскому Седекии, брату Иосину и Иехонину, потомку Давидову, погубителю священного града и своего народа, который изгнал меня от своих домов, лишил земли и воды…

— Но как ты оказался здесь? — воскликнул Нур-Син.

Старик улыбнулся.

— Твой господин — змей и искуситель. Он таит в сердце грех и содрогается от близости расплаты…

Седекия внезапно оборвал речь, затем продолжил спокойным и тихим голосом.

— Когда свершилось насилие над Лабаши и к власти пришел Набонид, о чем тайком шепнул мне страж, за мной пришли. Подняли на руки и понесли куда-то. Я думал, несут на казнь, видно, твой хозяин, Нур-Син, не простил мне строптивости в ту пору, когда меня вознес Амель-Мардук, а твой отец гибели сыновей. Я бы сам пошел, побежал бы, если бы ноги меня слушались. Сердце трепетало от страха, а бессмертная моя душа пела, радуясь скорому освобождению. Знал бы ты, как трудно слепому сидеть в темнице, куда и лучику света не проникнуть! Я полагал, мне худо, оказалось, бывает и хуже. Набонид выдумал мне новую кару — заявил, что я ему больше не нужен и могу идти на все четыре стороны. Могу возвратиться в Иудею, могу остаться в Вавилоне. Меня не будут преследовать. Иди, сказал он, и я пошел.

Добрался до канала Хубур, но мои сородичи отвернулись от меня. Только Иезекииль приблизился, поговорил со мной. Паршивой овце, сказал он, нет места в стаде, ибо если парша распространится, пастырь погубит все стадо. Я не противился! — старик вновь вскинул руку с поднятым указательным пальцем. — Я не возразил, я решил утопиться. Но мне не дали утопиться. Как иначе я мог покончить с собой? Забрести на высоту и броситься вниз, но где эта высота? Так бродил, пока не встретил этого мальчишку.

Он пнул поводыря пяткой в бок. Тот поднял голову, расширисто и сладко, словно котенок, зевнул и вновь свернулся калачиком.

— Он был вором. Сначала ему отрубили левую кисть, потом, когда вновь попался, правую. Как ему добывать хлеб? Сородичи изгнали его из поселения сказали, нам не нужны преступники. Сам он из потомков пленных египтян, которых когда-то расселил возле Вавилона Навуходоносор. Говорит, отец умер, матери трудно стало, есть хотелось. Что ж, и так бывает…

Старик замедленно покивал, нащупал хворостинку и, не глядя, подбросил ее в огонь. Пламя едва не коснулось его пальцев, затем язычки огня с радостью приняли жертву, затрещали, заговорили о том, что благое дело зачтется. Кир во все глаза смотрел на костер, однако слова не вымолвил. Затем обратил свой взор на слепца.

Седекия продолжил.

— Идем мы неведомо куда. Днем топаем, просим милостыню, вечером отдыхаем. Порой добрые люди делятся с нами едой… — он выразительно взглянул на Нур-Сина. Тот торопливо протянул старику жареную птичью тушку. Тут же мальчишка вскинул голову, его угостил Кир.

Небо вдруг разом очистилось от туч. На нем было столько звезд, что голова кружилась разглядывать их все по очереди. Висели они низко, над самыми вершинами, прислушивались и иногда яркими росчерками, не удержавшись, падали вниз. Когда Седекия и поводырь наелись, стало радостно от того, что старик был сыт, мальчишка был сыт. Тот ловко сжимал культями жареную утку, сожрал ее всю, до последней косточки. В отличие от него царь иудейский ел аккуратно, косточки обсасывал, при этом жмурился от удовольствия и даже что-то напевал.

Утром конный разъезд персидского царя отыскал господина. Тот приказал доставить слепца и мальчишку в Сарды.

— Ты много знаешь, царь иерусалимский? — спросил он, когда старика и мальчишку привязали к спине лошади.

— Много, государь.

— Вот и расскажешь мне, что знаешь.

— Хорошо, государь, а потом вновь отправлюсь в путь. Говорят, в той стороне, где восходит солнце, лежит Индия. Хотелось бы взглянуть на нее.

— Как? — не удержался от вскрика Кир.

— Душой, государь.

Глава 5

Спустя две недели как горцы страны Хуме перешли границу Вавилона, Луринду, отчаявшись, решилась наконец послужить богине любви, войны и плодородия Иштар. С утра в домашней бане напарилась, вымыла тело — терла руками кожу и плакала. Мысль, что кто-то чужой, грубый, начнет тискать ее, касаться грудей, совать руки, куда не просят, приводила женщину в ужас. Это была великая жертва, но как иначе умилостивить богиню?! Было смутно и страшно, тем более что помощи от Иштар ей вряд ли дождаться. Не верилось, что оскорбленная такими долгими поисками ребенка небожительница простит ее, очарованную словами иного всемогущего и одинокого повелителя, создавшего небо и землю. Исполнить долг склоняла ее и Гугалла, вдруг поменявшая неприязнь к невестке на сочувствие. После отъезда Нур-Сина она часто навещала его дом. Сначала помалкивала, оттопыривала нижнюю губу, говорила редко, с укоризной. Спрашивала, сколько того, сколько этого запасла невестка. Проверила кладовые, дала нагоняй арабам, выругала Нана-силим довела старуху до слез. Потом однажды осталась на ночь, затем еще раз и еще и как-то призналась, что жена среднего сына Наида, поселившегося со всей семьей в отцовском доме, ни во что ее не ставит.

Гугалле было немало лет, но до сих пор она была красива и соблазнительно обильна телом. Свекровь тщательно следила за собой, заставила и Луринду заняться притираниями, научила пользоваться черной краской для подведения бровей и ресниц, зеленой — для наведения теней вокруг глаз и красной — для губ и щек. Вот только красить хной ладони и ступни, а также делать татуировку, Луринду наотрез отказалась. Сказала, что дочерям шушану подобные излишества не к лицу.

— Ну и правильно, — подумав, согласилась Гугалла, потом спросила. Что надумала насчет наложницы?

Луринду расплакалась и с горя, с рыданиями и всхлипами призналась, что чужая женщина в объятиях Нур-Сина, ей что нож в сердце. Если этого не миновать, она попросит Нур-Сина выделить жене ее долю имущества и поселить отдельно, чтобы только не видеть, не плакать, не поддаваться злому.

Гугалла задумалась. Молчала день, другой, потом тайно пригласила в дом Нур-Сина знахарку и приказала ей проверить невестку. Та собрала месячные в глиняный пузырек, два дня отсутствовала, потом явилась и также по секрету сообщила обеим женщинам, что Луринду здорова, и ей, знахарке, непонятно, почему Иштар обходит ее милостью. Она заявила, что приготовит особое снадобье и, когда Нур-Син вернется домой, пусть обмажет детородный орган, и Луринду пусть не стесняется — слижет все это перед зачатием.

От подобных рецептов у молодой женщины закружилась голова, она едва в обморок не упала. Однако Гугалла не стала ее корить, наоборот, посоветовала не спешить и, если она уж такая щепетильная, пусть сходит и послужит Иштар.

Луринду не выдержала и, не скрывая язвительности, спросила свекровь видать, та не раз занималась исполнение обряда.

— А как же, милая, — Гугалла совсем не обиделась. — Потому у меня четверо сыновей, а надежды на Набузардана не было никакой. Им бы все воевать.

Он сделала паузу потом с нескрываемой горечью добавила.

— Мой-то падок был до самых грязных шлюх, которых к нему в шатер толпами таскали. На меня у него уж сил не оставалось. Одна надежда на Иштар. Только старшие от мужа.

Это признание сразило молодую женщину. Видно, в самом деле выбора у нее не было.

Гугалла отвадила от дома и Даниила, который с той поры, как доставил в дом царского посла принадлежавшие Рахиму рукописи Иеремии, взял за правило навещать хозяйку. Вел себя тихо, попыток навалиться на нее больше не делал — наверное, побаивался Нур-Сина, оказавшегося в фаворе у нового правителя, — но сильно страдал и все корил себя за похотливые желания, которые напрочь отбили те сны, в которых ему являлся Яхве и делился с ним откровениями.

От Нур-Сина не было ни слуху ни духу. Луринду не знала, что думать. Неужели муж в дальних отлучках, как и его папенька, забыл обо всем на свете и из борделей не вылезает? На него это непохоже, но мало ли?.. Потом кто-то из прибывших из Мидии заявил, что царского писца и все посольство сгубили в Экбатанах. Однако через неделю очевидцы, толпами побежавшие от азиатов, клятвенно подтвердили, что сын Набузардана жив и здоров и успел покинуть столицу до начала войны с Хуме. То-то была радость, когда однажды в их дом явился некий купец и передал написанную на кусочке кожи записку, в которой Нур-Син сообщал, что направляется домой, но в виду недоброжелательности мидийского царя ему пришлось отдать себя под защиту повелителя Парса. Так что скоро не ждите, путь будет кружной, долгий. Купец при этом добавил, и небезопасный…

После этой весточки Луринду и решилась отправиться на площадь перед храмом Иштар Агадесской, присесть там на корточки и ждать.

Ночью она страстно взмолилась, обращаясь к Мардуку-Яхве — помоги, Создатель, не оставь меня, дай моему телу желанный плод. Намолившись, заснула, надеясь по совету и признаниям Даниила, увидеть во сне добрый знак и, может быть, совет. К несчастью, всю ночь проспала, как убитая, утром отправилась мыться. Вот что интересно, никому в доме, даже явившейся утром Гугалле, словом не обмолвилась о принятом решении, а утром обнаружила, что всем все известно. Арабы с сочувствием поглядывали на нее, Нана-силим не отходила от воспитанницы, даже противный Шума, прижившийся в ее доме и постепенно забравший в свои руки управление имуществом, с затаенной многознающей болью посматривал на хозяйку. Шума и с арендаторами договаривался, и будущий урожай измерял, и землю сдавал в наем. Луринду тщательно проверяла совершенные им сделки — все делалось правильно, с выгодой, тем не менее и сам Шума скоро потолстел, повел себя важно. Когда же хозяйка как-то поставила его на место, он тут же сник, начал доказывать, что не жалеет сил ради приумножения хозяйского добра и молит только о том, чтобы Луринду прибавила ему плату за усердие. Это означало, что Шума официально просит признать его клиентом рода Набузардана. Решение Луринду оставила до возвращения мужа. Сникшего Шуму пожалела, разрешила жить в доме, при этом добавила — занимайся хозяйством.

* * *
Известно, что каждая вавилонянка раз в жизни должна была явиться к храму Иштар — дароносицы и мстительницы, пройти на огороженную невысокой стеной территорию, там присесть на корточки и ждать, пока какой-нибудь мужчина не призовет ее к служению грозной богине. При этом он должен был произнести ритуальную фразу, призывающую женщину к исполнению долга, бросить деньги в подол — сумма значения не имела, — затем увести избранницу за пределы огороженного места и там совокупиться. Отказать женщина была не вправе. Деньги считались священными, их возлагали на алтарь богини, после чего совершившая обряд была свободна и могла надеяться на милость той, которая не побоялась спуститься в царство Эрешкигаль и вернуть на землю своего мужа Таммуза. Подобное служение давным-давно не считалось обязательным, исключая тех девиц из самых знатных вавилонских семей, чей удел было определенный срок прослужить иеродулами[880] при храме. Но мало ли чего не случается в жизни, и многие из тех женщин, испытавших на себе тягость жизни, нередко прибегали испытанному с древности средству. Бедные являлись сюда пешком, женщин из богатых семей привозили в богатых повозках. Красотки на ритуальном дворе подолгу не задерживались, а среди дурнушек встречались несчастные, которым по году, а то и по два приходилось ждать, пока кто-нибудь не смилостивится и не призовет их исполнить долг перед богиней.

Предложение Гугаллы прислать нарядный экипаж Луринду отвергла сразу. Более того, попросила свекровь оставить ее на это время одну. Та словом не возразила — видно, переживала за Луринду, а может, жалела сына.

Поздним утром, одевшись как можно проще — в старенькую, доходящую до пола рубашку с короткими рукавами, сверху прицепила потертый штопаный плащ, Луринду совсем собралась выйти из дома. Подумала и накинула на плечи покрывало, под которое спрятала ритуальную повязку из веревочных жгутов, надетую на голову. Вот только в удобных сандалиях отказать себе не решилась. Затем покинула дом. Шла, стараясь держаться поближе к стене, пряталась за каждый выступ. Казалось, все в городе только и ждали того момента, когда шушану, вознесенная в знатные дамы, отправиться на служение Иштар. Когда же обвыкла, смирилась, заметила, что никто на нее не обращает внимания. С началом войны с горцами забот у горожан хватало. Как обычно хозяйки сразу расхватали из лавок запасы муки и сушеных фиников. Горожане на каждом перекрестке судачили о быстроте, с какой новый правитель собрал войско и отправился в поход. Никто не ждал от него такой прыти. Полагали, что раз царь из чиновников, то прежде начнет мять дело, советоваться, устраивать смотры, а этот — молодец. Крепко взялся. Как Нериглиссар!

Луринду приободрилась, вдруг вслух, тоненько подвывая, едва слышно обратилась к Господу — окажи милость! Дай мужчину здорового, деликатного, что бы все было быстро, без рук, а уж она донесет семя не расплещет и на жертвенное животное тебе, Создатель, не поскупится. И на подарки храму.

Утро было ясное, кончалась весна, однако зной еще не успел по-хозяйски обосноваться в Вавилоне. По затененным закоулкам и возле реки еще ощущалось сладостное дыхание прохлады. Вот и хорошо, Господь мой Мардук, вот и ладушки, а уж я постараюсь.

Вот чего она опасалась более всего, как бы не вскрикнуть, не прильнуть к чужому мужику, не схватить его и прижать покрепче, чтобы тот не торопился… Это были такие глупости, выругала себя Луринду, но интерес не пропадал. Если уж не миновать служения, так хотя бы без насилия. Хоть чуточку, но в охотку. Долгое воздержание, ночи без мужа были нелегки, и если забыться, обнять чужестранца ногами…

Голова закружилась. Луринду, не чувствуя ног, скользнула на ритуальный двор, собралась с силами, прошла в самый дальний угол. Там и присела на корточки. Опустила голову.

Через некоторое время она невольно, искоса начала оглядываться по сторонам. Женщин в ту пору на дворе было мало, и те, которые расселись вокруг, вели себя раскованно. Лишь одна-две, уперлись глазами в каменные плиты, которыми был вымощен двор. Кто-то чертил веточкой в пыли, кто-то, откинув платок, с надеждой поглядывали на ворота, откуда должны были появиться мужики. Позади нее послышался шепот, Луринду замерла, прислушалась. Две женщины, по-видимому, товарки, вполголоса обсуждали, как некую их знакомую муж застал с другим мужчиной. Луринду опешила, потом вздохнула и чуть сдвинула покрывало со лба. Что было дальше, не расслышала. Наконец приподняла голову.

В тот же момент увидала его. Он шел, опустив голову, одетый бедно, но с тем невыразимым изяществом, которое всегда отличало его наряд, будь то роскошный, шитый золотыми нитками халат или какое-то отрепье, уместное на бедном торговце или арендаторе. Оделся под сирийца — это она сообразила сразу, приметив полосатую чалму и ниспадавшую повязку, закрывавшую почти все его лицо. Понятно, стоило кому-нибудь опознать в этом статном, сильном мужчине писца почты и главного собирателя налогов, сколько пойдет разговоров. Хуже того, жрицы Иштар могли официально обвинить его в святотатстве, ибо поклоняющийся Яхве и презирающий других богов, не должен был принимать участие в священном служении Иштар.

Луринду на мгновение испытала ярость. Это уже слишком! Как он осмелился!.. Зачем губит свою душу? И ее тоже!.. Затем гнев растаял, и молодую женщину охватила растерянность, в глазах потемнело. Если этим окажется он, как она будет смотреть в глаза Нур-Сину? Разве это совокупление можно назвать служением богине? Как потом проходить мимо любого храма в Вавилоне, мимо любого святилища, а их в городе около четырех сотен.

Луринду была грамотная, и ей был понятен смысл такого огромного числа. Куда не свернешь, упрешься в капище. После бунта в душе, после гнева, растерянности и мелкой мыслишки — может, оно и к лучшему, — перед ней ясно очертилась кощунственное святотатство, в которое иври вогнал себя и пытался втянуть ее. Кем бы грозная Иштар не являлась — воплощением Господа или подлинной небесной женщиной, покровительницей страсти, мести и плодородия; как бы Луринду не сомневалась в ее мощи и святости, она все-таки чуточку верила, что Иштар была исполнена небесной силы, и превращать священный акт в удовлетворении похоти, в тайную встречу любовников, было по меньшей мере гнусно. Не об измене мужу думала она в те минуты, не о хитрости, на которую оказался способен верный и истовый почитатель Яхве, одного с ней разноименного бога — женщина вдруг ясно осознала, что он посягнул на что-то большее, и этот грех не может быть искуплен. Зло, которое произойдет от совокупления с приятным и даже в чем-то притягательным мужчиной, перекинется на младенца. Зачем ей был такой ребенок? Зачем губить себя обманом, зачем делать вид, что ничего не случилось. Она, мол, исполнила долг по отношению к Иштар, во благо мужу — и ладушки. Обман с долю ноготка, но затем долгожданный младенец, счастье любимого мужчины, заботы и тисканья дитяти, кормление, гордость, когда он подрастет — ничего этого не будет. Эта измена отольется ей слезами.

Это был жестокий выбор. Луринду прикусила нижнюю губку. Заставила себя подумать о том, что, может, ей даже будет чем гордиться, если она сумеет заставить Даниила погрузить детородный орган в ее плоть. Именно этого требует от нее Иштар! В том, может, и заключается смысл обряда — в привлечении новых приверженцев, в унижении всех чуждых Вавилону богов, особенно этого мелкого, строптивого Яхве. Потому, может, храмовые жрицы и не поощряют совокупление принявших обет женщин с местными мужчинами, хотя и им отказывать было нельзя. Луринду достаточно знала Даниила, чтобы не понимать — он никогда не простит себе этот грех и либо порвет с общиной, либо превратится в лицемера и лгуна. И ее никогда не простит. Начнет обвинять, что по милости гоимки-язычницы не сумел совладать с похотью и подпал под власть сатаны. Но ведь так и надо, она принялась уверять себя. В том и заключается служение Иштар!

Между тем Даниил, с независимым и жалким видом прохаживаясь по рядам и делая вид, что выбирает себе подругу по вкусу, все ближе и ближе приближался к ней. Некоторые женщины бросали на него озорные взгляды видно, чувствовали, что этот «нищий» не поскупится на серебро. Другие зорко посматривали в его сторону, третьи, стоило ему на миг задержаться возле них, тут же опускали головы. Наконец он добрел до Луринду. Встал прямо напротив нее и, наклонившись, опустил мину серебра в подол. Рука его дрогнула, голос изменил, он откашлялся, затем выхрипел ритуальную фразу: «Призываю тебя на служение Иштар».

Луринду сжала губы, сказала себе — ребенок прежде всего — и покорно побрела за ним.

Они покинули двор — оба шли, низко опустив головы. Луринду надвинула на лоб платок, укрыла под ним лицо, Даниил кутался в плащ. Шли недолго, видно, иври все предусмотрел. Он отворил крашеную красной краской дверь и вошел в чей-то дом — наверное, в свой. Домов у него было много. Луринду прошла через тесную и темную прихожую, ненароком задела кувшин, в котором держали воду для омовения рук. Тот с радостью грохнулся о земляной пол видно, надоело изо дня в день хранить в себе воду, поливать на руки. Даниил наконец справился с голосом и, указав рукой на черепки, уже более членораздельно выговорил.

— Пустяки, — потом добавил. — Не страшись, Луринду.

Она не ответила, вышла во внутренний дворик. Даже не взглянув по сторонам, полезла вслед за Даниилом по деревянной лестнице. Мелькнула мысль, куда они вели, эти ступени? В бездну Эрешкигаль? Или, может, на небо. Нет, в рай, завещанный Создателем, где отдохнут избранные, чистые сердцем, эти перекладины точно не вели.

Прежде всего, ребенок. Только быстро. Теперь она уже не боялась, что вскрикнет, прижмет мужчину ногами. Теперь опасалась, как бы не оттолкнуть, не разрыдаться! Еще хуже, если он потребует утешения, начнет оправдываться, давать клятвы.

Неожиданно, со злобой решила — пусть только попробует, уж она ему ответит. Ты, грязный еврей, больше никогда не смей каяться, никогда больше не смей произносить имя Господа. Забудь о нем. Иди поклонись Сину, Ададу, согни колени перед камнем, облобызай дерево. И я буду как дерево.

Странная ломота охватила ее члены, она действительно почувствовала, как деревенеют руки, ноги. Наконец, взобралась на внутренний, обегавший весь дом на высоте второго этажа, балкон. Оказалась еще ближе к греху. Теперь куда? Конечно, в опочивальню. Боги мои, он не пожалел сказочной дорогой материи, называемой «шелком», которую привозили из Индии купцы! Где они покупали этот товар? Говорят, в каком-то Катае — это на берегу мирового океана. Боги мои, куда меня занесло. Дальше что? Вот его рука, он откинул платок, заглянул в лицо.

Что ж, смотри, радуйся!

Его руки, коснувшиеся ее обнаженной, большой и мягкой груди, вдруг дрогнули.

— Я не смею… — выговорил он и неприятно облизнулся. — Хочешь утолить жажду. У меня есть все, что твоей душе угодно.

— Не надо о душе. Ты искал мое тело? Получи его. Только не надо об илу. Ты слишком часто учил меня, что илу бессмертна, что ее нельзя ни погубить, ни выбросить. А я думаю, что ее можно погубить. Еще несколько минут и у меня ее не будет. Я не виню тебя…

Он резким жестом прервал ее.

— Ты полагаешь, что я не размышлял об этом? Ты думаешь, я только и ждал удобный момент, а потом помчался, как пьяный рыбак за тепленьким.

— Мне это не интересно.

— Ведь я же ради тебя… — он запнулся. — Ради Нур-Сина…

— Не надо об этом. Куда ложиться?

— Куда желаешь, здесь все приготовлено для тебя.

— Даже подушки?

— Причем здесь подушки?

— Чтобы было мягче. И больше ни слова.

Она осталась в одной рубахе, потом медленно начала приподнимать подол, надеясь, что Балату, известный дамский угодник, увидев ее срам, потеряет голову, набросится на нее, довершит все остальное и потом можно будет быстренько уйти. Повязать голову платком, прикусить губу и умчаться, что есть сил, и никогда больше не вспоминать этот день, ритуальный двор, яркое пронзительное солнце, тяжеловесные, пахучие дымком облака. Эту сбитую из двух корявых бревен лестницу, это шелк, подушки, тахту, на которой все это должно случиться.

Даниил медлил. Луринду опустила задранный до бедер подол.

— Зачем ты медлишь? — спросила она.

— Я не хочу тебя такую.

— Ты не хоти. Возьми меня, после чего я положу твое серебро на алтарь Иштар, и у меня появится ребенок.

— Я не хочу такого ребенка.

— Я тоже не хочу, но разве у меня есть выбор? Оскорбить Иштар — это тебе пустячина, а мне, урожденной дочери Вавилона, как жить с этим несмываемым позором.

— Никто не узнает.

— Она же богиня! Выходит, когда ты распространялся о Яхве, объяснял мне что к чему, ты втайне поглядывал на меня и все придумывал, как бы половчее влезть на меня?

— Не смей рассуждать о Господе, проклятая гоим! — с неожиданной злобой выкрикнул Даниил. — Как ты можешь знать, язычница!..

Он не договорил. Ноги у него подкосились, и он рухнул на пол. Точь-в-точь как кувшин в прихожей — с мучительно-радостной гримасой на лице.

Луринду подождала немного. Балату не двигался. Она приблизилась, окропила его лицо из какого сосуда. Что это было — темное пиво, сладкая вода или сок, отжатый из гранатов, не ведала. Скорее вода — жидкость была прозрачная. Святая вода, смывающая грехи. Балату облизнулся, но до конца не пришел в сознание. Она села рядом, положила его голову на свои бедра принялась гладить по волосам.

— Очнись, Балату. Приди в себя. Теперь мы оба с тобой грешники. Как те первые люди, о которых ты мне рассказывал.

— Их звали Адам и Ева, — слабым голосом откликнулся мужчина.

— Да, их звали Адам и Ева. Они согрешили действием, но мы-то с тобой чем провинились перед Господом нашим? Перед Мардуком великолепным. Ты молодец, ты устоял, а я — гнилая смоква, совсем уже было решилась.

— Я тоже решился, — шепотом выговорил мужчина. — И я не устоял. Устояла ты. Будет ли нам прощение?

— Оно возможно, Балату? Оно возможно?!

Случилось то, чего более всего боялась Луринду — она разрыдалась. Слезы хлынули с такой силой, что Даниил чуть повернул голову, потом принялся слизывать их.

— Кто знает, смоквочка. Его не может не быть. Должен же кто-то прийти и сказать — я прощаю вам грехи ваши. Как же без этого? Я не знаю, как без этого. Он скажет это всем, и гоям и евреям. Тогда будет хорошо. Будет радостно. Тогда явится свет. Скажи, Луринду, так будет?

— Так будет, Балату. А Иштар? Ну ее прочь. Я не боюсь ее. Житель потемок прочь из потемок. Будет свет. Не плачь, родной. Я люблю другого. Я и тебя люблю, но как сладостно сознавать, что мне нельзя любить тебя, что есть нечто святое, запретное. Есть что-то еще, чем нельзя поступиться. Если это так, значит, у меня, у грязной шушану, есть душа. Будет свет, Балату. Будет! Пошлет нам Господь радость. Придет некто и скажет — я прощаю вам грехи ваши. Как же иначе, миленький.

Она рыдала и отчаянно трясла голову Даниила, а тот только жмурился и улыбался.

Вечером, когда совсем стемнело, Даниил проводил Луринду к ее дому. Ты шмыгнула в прихожую, омыла руки, лицо, прошла двором, взобралась по деревянной лестнице на балкон, вошла в гостиную.

Там сидела Гугалла.

— Как, смоква? — шепотом спросила она.

— Все хорошо, матушка. Светло.

— Ты положила серебро на алтарь Иштар.

— Нет, матушка, в этом теперь нет надобности. Я дождусь Нур-Сина. Я обязательно дождусь его.

Глава 6

Набонид вернулся из похода к самому празднованию Нового года. Вернулся с огромной добычей, с победой, тем самым подтвердив, что сильные в городе не ошиблись, разрешив ему коснуться руки Мардука и обрести царственность. Вскоре после праздников со стороны Элама в город вернулся Нур-Син и Хашдайя. Луринду расплакалась, увидев мужа. Он скорее напоминал оборванца, чем царского посла. Богатые наряды истрепались до дыр, груза с ним было три нагруженных легкой поклажей ослика. Загорел до черноты, щеки ввалились, глаза огромные.

Тут же приказала подготовить баню, сама терла мужа, оттирала въевшуюся дорожную грязь. Нур-Син измотался до такой степени, что почти не разговаривал — сил не было рот открыть. Ожил только, когда с помощью арабов взобрался на балкон и прошел в спальню. Когда обнял Луринду, пощупал ее живот — сказал, ну ее, наложницу. Пусть с ней Намтар играет, а мне и с тобой хорошо!

Луринду беззвучно и счастливо всплакнула. В последний момент, когда он уже был готов оседлать ее, выскользнула из объятий, достала снадобье и, прижав его к груди, вернулась в постель. Объяснила что к чему. Нур-Син только рукой махнул — только скорее. Ждать невмоготу.

Так и прожили ночь, затем день, и только когда вечером следующего дня к сыну в дом явилась Гугалла, Нур-Син выбрался на балкон.

— Ой, какой худенький! — всплеснула руками мать и тут же принялась шевелить Нана-селим, арабов, чтобы те побыстрее разводили огонь в земляной печи. Дернула Шуму за длинные уже подбитые сединой пряди — тащи муку, муку, соль, мед. Сама села печь лепешки. Раскатывала их на своих огромных бедрах — шлепала так, что, наверное, на весь квартал было слышно. Скоро гора пропеченных, сдобренных румяными корочками лепешек легла на серебряное блюдо. Старший араб, отправленный в лавку, принес хорошего сирийского вина. Темного пива Гугалла наготовила заранее, видно, чуяло материнское сердце, когда вернет младший сын.

Еще через день Нур-Сина вызвали во дворец. Гонец, принесший эту весть, был в высоком чине и в то же время незнаком Нур-Сину. Это обстоятельство ввергло его в философские размышления. Ничто не стоит на месте. Вот и во дворце появились новые люди, нахватали чинов.

Собственно всю оставшуюся до Вавилона дорогу он, не отрываясь на знакомство с местными красотами, с варварского вида иноземцами, на изучение встречавшихся на пути городов и весей, безостановочно философствовал. Прикидывал и так и этак. Стоит ли горбиться на царевой службе, если Набонид ни разу не послал к Астиагу предупреждение, чтобы с его посланцами обращались уважительно, пальцем тронуть не смели.

Отправил на смерть и забыл?

Скоро замысел политической комбинации, затеянной правителем Вавилона и подхваченный Астиагом и Спитамом, очертился в душе до самых мелких деталей. По-видимому, и Набонид и Астиаг внутренне, в самой сердцевинке илу, решились начать войну, которая неизбежно взорвет весь верхний мир, и каждый искал надежный способ выставить соперника в неприятном свете, решить за его счет свои сиюминутные внутриполитические проблемы. С обеих сторон негласно предполагалось, что избиение посольства есть самый удачный ход, при этом дельце следует обтяпать тихо, так, что никого впрямую нельзя было обвинить в этом преступлении. Набонид встанет в позу обиженного, начнет гневно вопрошать, почему так плохо защищал моих посланников?! Астиаг сошлется на разбойников. Одним словом, каждый постарается обеспечить себе отговорку, сослаться, что он тут ни при чем.

Жалкие потуги! Нур-Сину было отчетливо ясно, что сквозь лицемерие, сквозь трусость и безотчетные сомнения, во всех их поступках, в подталкивании событий, проступала звериная решимость воевать. Пути назад для них уже не было. Это было что-то вроде внутренней потребности, болезненного искушения, отказаться от которого им было невмочь. Иначе зачем власть? Зачем пережитые страхи, дерзость, бездны отчаяние, восторг? Зачем преступления, если, взобравшись на вершину, правитель не будет иметь права заставить трепетать других. Эта была страшная, вгоняющая в отчаяние догадка. Всякий, вне обычая и традиции вставший у руля государства, неизбежно оказывался в подобном положении. Пусть вначале это будет абсурдное решение или казнь одного-единственного невиновного человека. Придет час, когда тиран уже сознательно начнет вкладывать изрядную долю безумия в свои решения. Излечиться от этой мании он уже будет не в силах, ведь в состоянии мира люди начинают задумываться о странном. Только война (причем, совсем необязательно с внешним врагом, можно и с внутренним,[881] в число которых могут попасть и обязательно попадут воробьи, кошки и другие невинные создания) заставит их обратиться мыслями к тому, как выжить, и этой милостью будет одаривать правитель. Но ее придется заслужить, усердно потрудиться, чтобы вымолить ее.

Это была единственная возможность для дорвавшегося до власти мечтателя сохранить жизнь. Не власть, а именно жизнь, потому что потеря власти непременно будет стоить ему жизни. Таков путь: от мелкого, может, даже случайного, на первый взгляд, или необъяснимого преступления к масштабным зверствам. Страх, круто замешанный на азарте, будет гнать его, не давая ни дня передышки. Всякое абсурдное для постороннего человека решение будет иметь причиной эту страсть.

Ответ был найден, когда впереди величавым и равнодушным потоком очертился полноводный в то время года Тигр. Доискавшись истины, очутившись на родной земле, Нур-Син загрустил. Тащился вдаль, прикидывал и так и этак, и чем больше размышлял, тем однозначнее убеждался, что лучшей кандидатуры, чем он, на роль этого одного-единственного, самого первого необъяснимо убиенного, Набониду не найти. Это решение будет выглядеть незаконно, настолько абсурдно, что всколыхнет всех сильных в Вавилоне. Кто-то будет возмущаться, кто-то задумается и решит, что дыма без огня не бывает. Тут и подручные Набонида постараются, разнесут худые вести о том, кто, оказывается, ездил к врагу не интересы страны защищать, а в гости. Трактирные знатоки и всезнающие авторитеты в кабаках и борделях, которых много понатыкано в Вавилоне у «Ворот смесительницы», начнут спорить, может, что и было что-то гадкое за Нур-Сином. Одни будут защищать его, другие громить, в итоге каждый рано или поздно задумается, стоит ли связываться с новым правителем. Как ни горько это было сознавать, но, по-видимому, не жилец он, Нур-Син, на этом свете. После того, что он сделал для Набонида, сын Набузардана нутром ощутил, что в ближайшем окружении Набонида ему больше нет места. Теперь лысому демону, проныре из проныр, нужны молодые, рвущие мясо из рук, кадры. Вот такие, как этот гонец. От горшка два вершка, а уже луббутум.

Все, хватит! Пора подумать о себе.

Это решение стало твердым и бесповоротным. Но как воплотить его в жизнь? Это не просто. Набонида трудно провести. Царю хватит ума, чтобы понять, почему вдруг Нур-Син собрался в отставку. Стоит только заикнуться о том, что устал, что хотелось бы вернуться в царский музей, как Набонид смекнет что к чему. Если же сдуру повысить голос или, не дайте боги, напомнить о прежних заслугах или о дружбе; заявить — пора, мол, на покой, царь обязательно постарается избавиться от слишком проницательного или слишком надоедливого соратника. Если же Нур-Син будет помалкивать, то, глядишь, и сможет отвести казнь, разгром семейства, конфискацию имущества.

Итак, главное выиграть время. И обязательно потребовать награду, можно даже пару раз лизнуть ему сапоги. Без этого не обойтись. Пусть Набонид решит, что Нур-Сину хватило ума сообразить, что времена изменились.

Царь принял его в своей прежней канцелярии, однако на этот раз здесь был установлено возвышение, нем царское кресло. Стол был сдвинут в дальний угол. Правда, на полках по-прежнему густо теснились свитки, глиняные таблички.

Набонид обвел рукой помещение, усмехнулся.

— Как видишь, времена меняются. Теперь мне не нужен стол, за мной ходят писцы.

Он вздохнул.

— Рассказывай. Можешь вкратце, потом изложишь подробно. Я дам тебе месяц сроку. Нас ждут большие дела, Нур-Син.

— Государь, у меня плохо со здоровьем. К тому же пока я был в отлучке, хозяйство расстроилось, не хватает денег, чтобы поправить дело.

— Я же сказал — месяц сроку. Заодно и отдохнешь. Представь во дворцовую канцелярию свиток, обоснуй расходы. Мы по мере возможности наградим тебя.

Нур-Син изложил внутриполитическую обстановку в Мидии, сообщил о мятеже, который вот-вот должен поднять царь страны Парс Кир. Рассказал о встречах с Киром, о своих впечатлениях, попросил царя выполнить данное послом обещание.

Набонид слушал молча, время от времени кивал, иногда морщился, но не прерывал. Когда Нур-Син закончил и поклонился, позволил ему удалиться. Своего решения послу не сообщил.

То-то изумился Нур-Син, когда представленная им смета расходов и просьба выдать положенное вознаграждение были урезаны до такой величины, что выходило, будто Нур-Син отправился в Мидию по собственной воле.

Новый начальник царской канцелярии из молодых писцов, к которому обратился посол, вел себя холодно, однако провести Нур-Сина ему не удалось. Никогда бы юнец не посмел урезать требуемую сумму, если бы не личное распоряжение царя. Выходит, страхи, испытанные им при возвращении домой, имели под собой основание? И с Набонидом царственность сыграла злую шутку? Он, по-видимому, решил подобным способом проверить, как отнесется один из самых родовитых и богатых князей к подобному издевательству? Может, начнет гневаться, заведет подлые речи о несправедливости, проявленной дворцом к заслуженным и проверенным служакам? Или приползет к Набониду со слезными жалобами на произвол мелких сошек, посмевших отобрать у царского посла положенное. Требовалось угадать, чего ждал от него Набонид.

Нур-Син решил посоветоваться с Балату-шариуцуром. Тот, однако, как-то странно повел себя, отвечал односложно, отводил глаза, напирал на добродетели, которым великий Син одарил нового правителя.

— Кто? — изумился Нур-Син.

— Кто-кто! Твой небесный покровитель!.. — неожиданно огрызнулся Балату. Он понизил голос. — Все деньги, что привезли из Хуме, ушли на дары храмам богам Сину и Шамашу в Харране, Уруке, Уре, Сиппаре и Ларсе. Перепало кое-что и Эсагиле и Эзиде в Борсиппе, а также Эмешламу в Куте. Всего было раздарено серебра сто талантов с небольшим (около трех тонн) и золота более пяти талантов (сто шестьдесят килограммов). Прибавь к этому почти три тысячи пленных, обращенных в храмовых рабов. Но львиная доля добычи досталась Сину.

— Дальше что? — спросил Нур-Син.

— Теперь ждем нападения мидийцев. Их армия направилась к Харрану.

— Это все? — спросил царский посол.

Балату помедлил, ответил не сразу.

— Нет, Нур-Син, есть кое-что похуже.

Сердце у сына Набузардана упало. Неужели его страхи, которым он поддался во время возвращения на родину, сбываются?

— Говори! — приказал он.

— Если только это останется между нами.

— Ты сомневаешься в моей чести?

— Поклянись именем жены, Нур-Син.

— Туманно выражаешься, Балату.

— Как умею.

Нур-Син задумался. Причем здесь Луринду?

— Хорошо, клянусь здоровьем и жизнью женщины, отданной мне в жены.

— Набонид вынашивает планы запретить все иные культы, так или иначе не совпадающие с поклонением кумирам, воздвигнутым в Вавилоне. Особенно это касается тех, кто пытается сохранить в чистоте имя Бога. Это касается не только нас, иври, но и уверовавших в Ахурамазду.

Нур-Син пожал плечами.

— Ты называешь богов, поклоняться которым обязали нас деды, кумирами?

— Я знаю, Нур-Син, в твоем сердце есть место только для одного Бога.

— Ну и что. Я признаю право иных народов хвалить тех, кто был завещан им предками.

Балату поморщился.

— Мне бы не хотелось спорить по этому поводу. Я просто имел в виду, что, упоминая слово «запретить», Набонид решил идти до конца.

— То есть?..

— Именно. Либо публичное поклонение Сину, либо смерть. Это вам, урожденным вавилонянам, будет оставлен выбор, если, конечно, вы не будете в открытую насмехаться над луной, возведенной в степень создателя мира. С нами правитель церемониться не намерен.

— Ты уверен в этом.

— Нет, но я страшусь Набонида. Он умен и умеет быть последовательным. Учти, что страшусь его не только я, но и все сильные в городе. Равные тебе полагают, что если даже правитель искренне полагает Сина верховным идолом, его возвеличивание только ширма, укрывшись за которую он начнет сводить с ними счеты. Ты в этом ряду, Нур-Син.

Царский посол опустил голову, потом признался.

— Я полагал, что Набонид начнет с меня. Ему нужна кровь на руках, чтобы, сжав пальцы в кулак, погрозить им всем остальным сильным.

— Это детали, Нур-Син, — спокойно ответил Балату. — Кто будет первым дело случая. Вопрос в том, кто будет вторым? Учти, Нур-Син, мне представляется, что и тебя он скоро поставит перед выбором, потребует изгнать из сердца имя Того, кто создал мир. Если ты откажешься…

Балату не договорил.

Нур-Син немного подождал — может, иври еще что-нибудь добавит, однако тот, похоже, не имел желания продолжать разговор.

Царский посол ушел не попрощавшись. Пытаясь унять гнетущее, вгоняющее в ужас ощущение беды, в поисках выхода решил заглянуть в хранилище царских диковинок. Здесь было пусто — никто из молодых писцов не стремился занять эту мало почетную, далекую от правителя должность. В дворцовых кругах считали музей местом своеобразной ссылки, а его хранителя кем-то вроде шута, в обязанности которого входило по мере надобности развлекать царя если не танцами и песнями, как актерки, не превращением змеи в палку и наоборот, чем славился дворцовый фокусник, то какой-нибудь редкой диковинкой. Когда же царю требовался умник, способный заморочить голову жрецам или чужеземным послам, опять же вспоминали про хранителя музея.

Встретили Нур-Сина два прежних, заметно постаревших раба, один был заметно навеселе. Посол в душе давным-давно простил его, ведь раб разумел египетские иероглифы и сирийскую скоропись. Слуги, увидев прежнего господина, сразу попадали на колени. Их радость была искренней, к сожалению, Нур-Син не мог ответить им тем же. Оглядевшись, Нур-Син прикинул — может, попытаться найти убежище в этом тихом месте. Может, царь на время забудет о нем? Если прибавить хвалебное письмо, которое он непременно напишет и горячо возблагодарит царя за нежданную щедрость при выделении ему награды и возмещения расходов на поездку в Мидию, возможно, Набонид оставит его в покое? В тот момент головную боль ему доставляли мидийцы.

* * *
Как выскользнуть из когтей Набонида подсказала мужу Луринду. Напомнила, что у Нур-Сина есть дядя, жрец-эконом Эсагилы. Должность очень доходная и почетная и совладать с экономом храма Эсагилы будет не так-то просто. Дядя совсем плох, а наследников мужского пола у него нет. Конечно, в Вавилоне и женщина могла претендовать на такое высокое место, но ты, Нур-Син, добавила жена, постарайся, а то я не знаю, как и сказать. Кажется, у нас будет маленький.

Так и заявила ошеломленному Нур-Сину — кажется, у нас будет маленький!..

На все остальные вопросы жена отвечать отказалась. Отговорилась подожди, не спеши. Не тревожь попусту. Подумай лучше о том, как бы тебя вновь куда-нибудь не сослали.

Именно куда-нибудь, решил Нур-Син. Точнее в подземелья Эрешкигаль. Едва унял расходившееся сердце, принялся ждать. Жену старался не мучить, даже словом, вопросительно-задумчивым взглядом не напоминал Луринду о невероятном признании. Заставил себя сосредоточиться на должности жреца-эконома Эсагилы. Величие этого сана было настолько велико, что святость, с ним связанная, скоро обернулась бы очень высокими доходами. Понятно, что желающих обладать святостью было предостаточно. Дело можно будет обтяпать, если дядя заранее назовет его своим преемником.

Существовала еще одна загвоздка, мешавшая Нур-Сину занять почетное место в верхушке жреческой коллегии. По обычаю претенденту необходимо было пройти все ступени храмовой иерархии, послужить пасису, толкователем снов, провидцем, добиться поста сангу. Было время, когда эти ритуальные должности, особенно круг обязанностей, в них входивших, претили Нур-Сину, любимому ученику Бел-Ибни. В этих церемониях, гаданиях, предсказаниях и в самихслужителях, обслуживающих эти церемонии, он ощущал что-то лицемерно-пустое. Здесь довлела форма, точнейшее до мельчайших пустяковин соблюдение ритуала. Когда-то нелепыми казались попытки предсказывать будущее, основываясь на разглядывании внутренностей животных или на наблюдениях за полетом птиц. Старик Бел-Ибни объяснял, что пророчество дар, а не повод для зарабатывания на хлеб насущный. Тайны грядущего могли открыть только звезды, только их размеренный, неспешный ход мог дать ответ, что ожидает человека, рожденного в тот или иной месяц, в тот или иной день и час, при свете той или иной звезды. Изучение их движений, составление каталога и расписания их появления в ночном небе способно дать отдохновение измученному разуму.

С тех пор многое изменилось, и эти тонкости теперь мало занимали Нур-Сина. Необходимость проходить все ступени храмовой иерархии тоже отпала, так как место эконома издревле принадлежало роду Ашурбанапала, а он в настоящее время являлся главой самой многочисленной и знатной ветви его потомков.

Мучило другое! Не давали покоя слова Балату, предрекавшего ему страшный момент, когда царствующий сумасброд попытается изгнать из сердца имя Бога и заменить его на оттиск с имени другого божества, древнего Нанна,[882] которому поклонялись еще две тысячи лет назад. Сколько с той поры воды утекло, а эта мерзкая рогатая рожа по-прежнему требовала человеческих жертвоприношений! Теперь ему и его сердце и печень понадобились! Вот это испытание так испытание! Что значит официальное письмо с выражением благодарности за проявленную щедрость. Да ничего, просто тьфу! Он давно повзрослел, набрался опыта, чтобы недрогнувшей рукой выдавить на сырой глине (так требовал этикет) ровные клинышки, россыпь которых засвидетельствует его верноподданнические чувства.

Ночами он упорно вчитывался в переведенные Луринду тексты, приписываемые мудрецам племени иври. История варваров его интересовала постольку, поскольку без этих описаний трудно было связать воедино богодухновенные свитки. Куда более захватывали места, где описывалось явление Господа, откровения, пророчества, угрозы. Одолев подобный кусок, он подолгу пребывал в оцепенении, потом, очнувшись, набрасывался на деяния пророков. Перепиленный пополам деревянной пилой Исайя несколько ночей являлся ему во сне, грозил пальцем. Так и рисовался верхней половиной туловища. Нур-Син тогда обливался слезами.

«Слово, которое было в видении Исайи, сына Амосова, об Иудее и Иерусалиме…

…О, дом Иакова! Придите и будем ходить во свете Господнем».

«Увы, народ грешный, народ, обремененный беззакониями, племя злодеев, сыны погибельные! Оставили Господа, презрели Святого Израилева, повернулись назад.

Во что вас бить еще, продолжающие свое упорство? Вся голова в язвах и все сердце исчахло.

Земля ваша опустошена; города ваши сожжены огнем; поля ваши в ваших глазах съедают чужие; все опустело, как после разорения чужими».

«Наполнилась земля ваша идолами: поклоняетесь вы делу рук своих, тому, что сделали персты ваши».

«Вот Господь, Господь Саваоф, отнимет у Иерусалима посох и трость, всякое подкрепление хлебом и всякое подкрепление водой.

И сказал Господь: за то, что дочери Сиона надменны и ходят, подняв шею и обольщая взоры, и выступают величавой поступью, и гремят цепочками на ногах, оголит Господь темя дочерей Сиона и обнажит Господь срамоту их.

И будет вместо благовония зловоние, и вместо пояса веревка, и вместо завитых волос — плешь, и вместо широкой епанчи — узкое вретище, вместо красоты — клеймо.

Мужи твои падут от меча, и храбрые твои — на войне».

«Сойди и сядь на прах, дочь Вавилона; сиди на земле: престола нет, дочь Халдеев, и вперед не будут называть тебя нежною и роскошною.

Откроется нагота твоя, и даже будет виден будет стыд твой. Совершу мщение и не пощажу никого.

Я прогневался на народ мой, уничтожил наследие мое и предал их в руки твои; а ты не оказала им милосердия, на старца налагала тяжкое иго твое.

И ты говорила «вечно буду госпожою», а не представляла того в уме своем, не помышляла, что будет после.

Ты утомлена множеством советов твоих; пусть же выступят наблюдатели небес и звездочеты и предвещатели по новолуниям и спасут тебя от того, что должно приключиться тебе.

Вот они, как солома; огонь сожег их; не избавили души своей от пламени; не осталось угля, чтобы погреться, ни огня, чтобы посидеть перед ним».

Здесь он отбросил свиток, прикрыл глаза рукой, сидел молча, долго. Боялся шевельнуться. Было тяжко раздвинуть веки, оторвать руки, но век в темноте не просидишь. Принялся читать дальше. Чего ждать, где спасение?

«Итак сам Господь даст вам знамение: се, Дева во чреве приимет и родит сына, и нарекут ему Имя: Еммануил».[883]

«Так многие народы приведет Он в изумление; цари закроют перед ним уста свои, ибо они увидят то, о чем не было говорено, и узнают то, чего не слыхали.

…Он взял на себя наши немощи и понес наши болезни, а мы думали, что Он был поражаем, наказуем и уничижен Богом.

Но Он изъявлен был за грехи наши и мучим за беззакония наши; наказание мира нашего было на нем, и ранами Его мы исцелились».

И чем же все закончится? В чем итог?

«И будет в последние дни — гора дома Господня будет поставлена во главу гор и возвысится над холмами, и потекут к ней все народы.

И пойдут многие народы и скажут: придите, и взойдем на гору Господню, в дом Бога Иаковлева, и научит Он нас своим путям, и будем ходить по стезям его; ибо от Сиона выйдет закон, и слово Господне — из Иерусалима.

И будет он судить народы и обличит многие племена; и перекуют мечи свои на орала, и копья свои — на серпы: не поднимет народ на народ меча, и не будут более учиться воевать».[884]

Удивительно, но ранее обращаясь к подобным текстам, Нур-Син относился к ним снисходительно. Перегруженный мудростью Бел-Ибни и прежних магдим,[885] он посмеивался над догадкой нищих иври, узревших в ночном небе, среди неисчислимого обилия звезд единственное око, наблюдающее за нами, чей взор радовался, глядя на нас, печалился за нас, грозил нам. Рождал слезу, когда его создания предавались разгулу и поклонению камням, кускам дерева, ложным кумирам и жестоким надуманным идолам, в раскаленное чрево которых обезумевшие творения Божии швыряли своих первенцев. Никогда Нур-Син не мог сказать определенно — верую, Господи, спаси и сохрани. Научи, Господи, зажги свет в ночи, обереги от скрежета зубовного. Казалось, к чему это ему, знатному, ученому, в меру доброму, в меру хитрому? У них, гордился Нур-Син, у жителей Вавилона полным-полно своей мудрости, на все есть ответы в древних книгах, и писания пророков можно объяснить тем, что они жили в Вавилонии, нахватались здесь миропонимания, предощущений. На свой лад переписали то, что за две тысячи лет добыли сангу, эну, пасису, бару, макку, магдим и колдуны.

Ведь вот же — Нур-Син лихорадочно собирал с полок таблички, принадлежавшие палочкам Син-лике-уннинни. Знаменитый писец древности давным-давно рассказал о приключениях Утнапиштима, пережившего потоп и возродившего на земле род людской, о деяниях и страданиях могучего Гильгамеша, царя Урука. Герой, потерявший друга Энкиду, сражен был видом смерти, задумался он:

«И я не так ли умру, как Энкиду?
Тоска в утробу мою проникла,
Смерти страшусь и бегу в пустыню…»
«Устрашился я смерти, не найти мне жизни:
Мысль о герое не дает мне покоя!
Мысль об Энкиду, герое, не дает мне покоя
Дальним путем скитаюсь я в пустыне…»[886]
Нашел таблички, на которых рассказывалось, как царю-предку удалось добраться до Утнапиштима, добыть цветок бессмертия, но — плачьте, люди! змея украла волшебный дар.

Так отрекись, восклицал Нур-Син! В чем беда, зачем томления!.. Живи своей исконной мудростью, в которой и Сину есть место и сотням других небожителей, прочно заселивших звезды, просторно.

Вот тут-то и нападало отчаяние, хотелось хорошенько стукнуться головой о стенку. Поможет ли?

Не так ли бывает со всяким «все видавшим до края мира, познавшем моря, перешедшем все горы, врагов покорившем вместе с другом, постигшим мудрость, все проницавшем»?

Затем Нур-Син вновь брал в руки свитки старых иври. Особенный ужас, до замирания сердца и охлаждения печени, внушали слова Иеремии, обращенные к нему, Нур-Сину, к сотням других Нур-Синов, к тысячам Нуров и миллионам Синов.

«Прошла жатва, кончилось лето, а мы не спасены».

Отрекись! Забудь!.. Поклонись луне. А далее?

«И ныне Я отдаю все земли сии в руку Навуходоносора, царя Вавилонского, раба моего, и даже зверей полевых отдаю ему на служение.

И все народы будут служить ему и сыну его и сыну сына его, доколе не придет время его земле и ему самому…»

«Слово, которое изрек Господь о Вавилоне и о земле Халдейской через Иеремию пророка:

Возвестите и разгласите между народами, и поднимите знамя, объявите, не скрывайте, говорите: «Вавилон взят, Вил[887] посрамлен, Меродах сокрушен, истуканы его посрамлены, идолы его сокрушены.

…Я подниму и приведу на Вавилон сборище великих народов от земли северной, и расположатся против него, и он будет взят…

Я расставил сети для тебя, и ты пойман, Вавилон, не предвидя того; ты найден и схвачен потому что восстал против Господа».

Все так, взмолился Нур-Син, но мне-то как быть? Господи, как мне быть? Как избежать ответа? Как отвратить беду от семейства, раз уж страна объята твоим гневом, твоей местью? В чем найти утешение? Где Спаситель?

Вот что еще угнетало. Господи, ты только посмотри, кто опять вошел в силу, кто вертится возле Набонида! Кто громко славословит Сина, требует изготовить его изображение для храма в Харране побогаче, понаряднее!.. Потомки проходимца Басии — Шум-укин и Сили-бел, сыновья Бел-зебри и Кальба. Ростовщик Икишани, преследовавший заслуженного Рахима-Подставь спину теперь заправляет имуществом царя! Этот крокодил не постеснялся публично заявить о том, что впредь не намерен терпеть унижение, какое нанес ему небезызвестный Рахим-Подставь спину, нагло пристроивший к его стене свой поганый дом. Он намерен требовать компенсации через суд! В то же время сильные, дети сильных, внуки сильных в Вавилоне, а также мудрые, дети мудрых, внуки мудрых стали неугодны царю. Даже Хашдайя, сын Рахима, и Акиль, жертвовавшие своими жизнями в Экбатанах, остались без положенной награды. Было сказано они исполняли долг, а за него не платят.

Нур-Син не мог вообразить, как он, потомок ассирийских царей будет бок о бок трудиться с Икишани — при одной только мысли об этом впадал в печаль. Требовал темного пива. Шума был тут как тут.

Выпив кружку другую, успокаивался, начинал трезво оценивать возможность вновь вернуться на царскую службу. Согласие с Икишани найти можно, было бы ради чего терпеть этого крокодила, но отречься — ни за что! Значит, следует искать выход, суметь вывернуться.

Припомнились времена Навуходоносора, когда каждому удивительным образом нашлось место в упряжке, каждый тянул свою бечеву, и вся страна неторопливо, со скрипом, а то и быстрокрыло, как бы по мановению руки, двигалась к процветанию и величию. Теперь же то ли цель затуманилась, то ли веревки поистерлись, то ли новые веяния, овладевшие тягловым людом, научали — плюнь и разотри, замкни уста, позаботься о своем кармане, он ближе к сердцу. Если так рассуждать, понятно, с какой стати взорлил Икишани.

Что же делать? К чему приложить руки? Сидеть дома, время от времени посещать царский музей? Не отсидишься! В пророчествах ясно сказано — конец будет страшный. От одной только мысли, что их всех ждет, начинали неприятно и обильно потеть ладони.

Затеять новый заговор? Подобные предприятия никогда не прельщали Нур-Сина. Ему слишком хорошо было известно, чем заканчивались подобные интриги в том случае, когда заговорщиков хватали до начала мятежа и когда они добивались успеха. Пример отца был перед глазами. На пользу ли заговор, когда мидийцы под боком?

Проклинал мидийцев, Набонида, свору жадных до государственного имущества хищников, вмиг пригревшихся возле трона. Каялся и молил — научи, Создатель, дай знак, в какую сторону брести?

Вот так, с обмельчавшей душой, испытывая гадливость после написания благодарственного письма Набониду с восхищениями по поводу небывалой, поистине царской щедрости правителя, он начал обхаживать престарелого дядю. К счастью, старый эконом оказался в здравом рассудке и ссориться с племянником, главой рода, не собирался. Старшей дочери, тоже метившей на эту должность, они оба — старик и Нур-Син — объяснили, что в этом случае ей как жрице нельзя будет иметь детей. Мужу придется брать наложницу. Кроме того, у нее еще две сестры, и без помощи Нур-Сина ей будет очень трудно обеспечить их будущее. Зачем родственникам ссориться? Нур-Сина успокоил ее — у меня все равно нет потомства, так что участвуй в церемониях, крутись на виду, излучай святость, может, придет твой черед.

Уломали.

Дядя обговорил в храме условия, осталось только получить негласное одобрение царя. Тот по закону не имел права вмешиваться в выборы высших должностных лиц храмовых коллегий, однако Нур-Сина был извещен, что согласие необходимо, ибо в противном случае царь обделит Эсагилу добычей, а вот этого допустить было никак нельзя.

* * *
Сразу после летнего солнцестояния и праздника Шамаша-Солнца в Вавилон пришло известие о том, что мидийцы перешли границу и осадили Харран. Перед самым выступлением войска в поход царь вызвал Нур-Сина. На этот раз хранителя провели в личные апартаменты царя. Нур-Син ступал по знакомым переходам и внутренне готовился к встрече с царем. Обращался с мольбой к Мардуку — спаси и сохрани. Едва слышно шептал — да поможет тебе в том имя Яхве, также нареченного Саваофом, Адонаи, Элохимом, Всемогущим, Всевышним, Господином нашим.

— Я познакомился с твоим отчетом, Нур-Син, — объявил Набонид. — Ответь мне на главный вопрос и в зависимости от твоего ответа я дам или не дам согласие на избрание тебя на должность эконома Эсагилы.

— Господин, я в твоей воле.

— Кого ты считаешь своим покровителем в этой жизни? Кто помогает тебе переносить тяготы обыденного существования? Кто указывает тебе путь в ночи?

Нур-Син помедлил, потом выговорил.

— Мой покровитель — создатель всего сущего Мардук-Бел.

— Так ли? — усмехнулся царь. — Говорят, в последние годы ты увлекся новомодными штучками, прислушиваешься к голосам чужих пророков, утверждающих, что Бог един и имя ему Яхве. Это правда?

— Нет, господин. Имя ему Мардук-Бел. Именно ему я поклоняюсь, а также чту его ипостась, называемую Сином.

— Син не ипостась! — резко выкрикнул Набонид. — Он — хранитель и оберегатель нашей земли. Только его осветляющая тьму щедрость не дает нам заблудиться в ночи. Его свет отражает Солнце-Шамаш, ибо днем и так светло, а ночью без света луны — мрак и ужас. Он тянет, как вол, работает, чтобы мир кружился по заданным направлениям, исполнял законы, полученные прадедами от богов. Каждый месяц он жертвует собой, чтобы умереть, и каждый раз возрождается для священного поприща. Какой другой бог способен погубить свою плоть, чтобы правда и свет торжествовала в мире?

— А как же великий Бел-Мардук, наш Господь? — оторопело спросил Нур-Син.

— Мардук, древние Ану, Эйа и Энлиль сделали свое дело…

Он оборвал фразу, однако ее завершение само собой беззвучно прозвучало в голове Нур-Сина.

— Но, государь… — развел руками Нур-Син.

Набонид вздохнул.

— Я смотрю, при всем твоем уме тебе трудно сразу осознать замысел, который я столько лет вынашивал в тиши. Вот здесь! — он внезапно вскрикнул и ударил кулаком в левую часть груди. — Неужели непонятно, что государству необходим единый культ! Чтобы каждый подданный впадал в восторг при одном только упоминании имени верховного божества, освещающего путь в ночи. Эта была великая задумка Навуходоносора, именно ради нее он сотворил столько добра на верхней земле. Он верно метил, ошибся только в имени. Наш Господь — Син! Но об этом после. Вдумайся, Нур-Син, если каждый начнет молиться на особицу, верить и почитать своего кумира, как скрепить государство, чем насытить души людей, чему учить детей в эддубах?! Считать звезды в небесах? Это, конечно, важно, но прежде мы все должны слиться в единую общину… Ты понимаешь, о чем я?

— Очень даже понимаю, государь… — тихо откликнулся Нур-Син. — О том же твердит и Астиаг.

— А-а, вот ты куда клонишь, — разочарованно выговорил Набонид. — Что ж, я знакомился с учением Заратуштры, но, если ты подпал под власть его ложных пророчеств, должен огорчить тебя — мир един, и тот, кто отрывает день от ночи, свет от тьмы, заблуждается. Ищет не там, где следует.

— С этим я полностью согласен, — ответил Нур-Син.

— Он согласен! — криво усмехнулся царь. — Не согласие мне требуется, а единение. Если хочешь, я жду понимания и смирения. Готовности жизнь положить на поиск и утверждение истины. Ты всегда верно служил мне, неужели теперь, когда началась война, ты меня разочаруешь? Ведь страшны не мидийцы, страшен внутренний враг. Те, кто поселился рядом с нами и не признает наших богов, кто поклоняется в тиши и никто из нас — даже я, властитель четырех стран света, не знают, о чем они там в уголке шепчутся. Вот с кем нам скоро придется вступить в битву.

«Все, откажет», — пронеслось в голове у Нур-Сина.

Неожиданно Набонид вскинул руку, помахал ею перед собой.

— Ладно, я готов выслушать тебя, — выговорил он усталым голосом. — Я понимаю, что в таких делах, как выбор имени Бога, трудно сразу разобраться, что к чему. Расскажи мне о Кире. Это что за выскочка? Царского ли он рода? Кто такие, эти персы? Достанет ли у них силенок отвлечь Астиага от Харрана?

Не дожидаясь ответа, он поднялся с кресла, опять же установленного на возвышении — это в собственном помещении для отдыха! — подошел к столу и пригласил Нур-Сина взглянуть на чертеж, на котором была изображена верхняя земля со всеми ее морями, горами, пустынями, равнинами, странами, городами и торговыми путями.

Владения Вавилона представляли собой подобие серпа или месяца, в вершине которого лежал Харран. Ниже и сбоку Вавилона, нарисованного красной краской, в подбрюшье серпа, располагалась Сирийская пустыня, южнее переходящая в пустыни Аравийского полуострова. Карта была исчеркана линиями караванных и торговых путей. Вверху перекрестье главнейших торговых путей замыкалось на Харране, внизу их частая сеть исчеркала север Аравии.

— Взгляни, — начал царь. Истина очевидна — захватив Харран, Астиаг одним ударом отрежет Вавилонию от Заречья. Наша страна окажется разделенной надвое. Вступать в сражение с мидийцами рискованно, у них много конницы, а вот ударить Астиага изнутри и тем самым доказать, что мир един, что он не свет, а мы не тьма — это было бы в самый раз.

Он сделал паузу, потом продолжил.

— Это один из возможных ходов. Другой заключается в том, что если захватить караванные пути, проложенные через пустыни Сирии и Аравии, мы сохраним возможность беспрепятственно торговать с Заречьем, а также с городами на побережье Верхнего моря. Наше подбрюшье станет твердым как железо и любые невзгоды, обещанные лжепророками, растают как дым. Опираясь на Мидийскую стену, мы сможем десятилетиями вести войну с подступающими с востока варварами. Оборонительный рубеж на этом направлении был создан еще Навуходоносором. Ресурсов у нас хватит. Это что касается внешней угрозы. Теперь о внутренних врагах. С ними необходимо разделаться быстро и решительно, восстановить истинное почитание Сина всего лишь одна из мер. Кроме нее, я намерен проверить верность исполнения ритуалов, подлинность изображений богов во всех храмах страны, устранить все ложное, наносное, чуждое духу Аккада и Ассирии. Разве это не великая цель, Нур-Син? Разве ради нее не стоит потрудиться?

Я хотел оставить на тебя царство, пока мне придется отлучиться на выручку Харрана, но теперь вижу — ты не готов. То ли ты устал, то ли поддался чуждым веяния. В многознании много и печали, так, кажется, утверждал любезный твоему сердцу Соломон. Твоя илу хочет спать. Встряхнись, Нур-Син!

Набонид похлопал по плечу высокого, все еще худого после поездки в мидию Нур-Сина, потом заявил.

— Что ж, я не против нового эконома Эсагилы. На досуге поразмышляй над тем, что я тебе здесь открыл. Спроси у своего сердца, как оно будет чувствовать себя, если наше войско потерпит поражение под Харраном? Если светлый лик Сина отвернется от нашего города? Если его хозяин погрузится в потемки и его собеседниками станут Ламашту и Лилу с Лилит?[888]

— Этого не допустит великий Син! — пересилив себя, воскликнул сын Набузардана.

Набонид пожал плечами.

— Будем надеяться, — затем запросто, как о чем-то решенном сообщил. Придется оставить наместником Валтасара. Мальчик уже входит в зрелый возраст. Ты будешь при нем негласным советником. На всякий вопрос, который задаст тебе Валтасар, ты обязан будешь дать ответ и сообщить мне. Ты понял, Нур-Син. Если что-то будет не так, я спрошу с тебя.

— Да, государь.

— Пошли к Киру верных людей, оружия чуть-чуть, много съестных припасов, и подтолкни его на выступление. Это твоя главная задача. Запомни, даже в экономах заплесвенелой, затянутой паутиной, занесенной пылью веков Эсагилы, я буду считать тебя своим помощником. Не подведи.

— Да, государь.

— У тебя, чувствую, есть ко мне просьба. Выкладывай, не стесняйся. Может, тебе кажется, что тебя обидели и награда и возмещение за поездку в Мидию слишком мала?

— Да, государь, у меня есть просьба. Но она касается не щедрот, которые пролились на меня, недостойного. В последнее время уважаемый царский эконом Мардук-Икишани позволяет себе публичное порицание памяти славного Рахима-Подставь спину. Он бездоказательно обвиняет его в грубом насилии, пренебрежении обычаем и законами, установленными в Вавилоне. Грозится обратится в суд за возмещением ущерба за использование стены, к которой пристроен дом Рахима, перешедшей ныне к моему тестю Рибату. Мне кажется, что в этом деле давным-давно наведена ясность. Согласие на использование стены его дома Икишани дал добровольно, так что его слова можно истолковать как сомнение власти в благонадежности Рибата и моей тоже.

— Ишь, как завернул! — воскликнул Набонид. — Сразу ярлыки, «неблагонадежность», «грубое насилие». Неужели ты всерьез полагаешь, что в этом деле у меня есть какой-то интерес. Я впервые слышу об этом. Конечно, к памяти Рахима и других славных героев, первым из которых был твой отец, Нур-Син, прикасаться никому не позволено. Этак мы далеко зайдем. Я приму меры. Теперь ступай и крепко поразмышляй над той разницей, какая существует между согласием и единением.

Глава 7

Утро припозднилось. За ночь ветер нагнал тучи, те начали сеять мелкий нудный дождик. Стало прохладно, и старик Нур-Син, озябший к рассвету, окликнул прислугу. Два молодца, прикупленные на рынке Шумой, быстро притащили жаровню с горящими углями. Постаревший, лысый, как гусиное яйцо, Шума поинтересовался у хозяина — может, сойти вниз. Ему уже и спальня нагрета, в ней, как в бане. А можно и настоящую баньку соорудить. Пусть господин погреет старые косточки, а то все молчит, вздыхает, задумывается о прежних днях. Зачем томиться духом, мучить своего илу, ушедших к Эрешкигаль не вернуть! Подумайте о племянниках, детях Хашдайи, меня не забудьте, напомнил Шума. Оставьте чуток на житье…

— Заткнись! — коротко распорядился старик. — Сходи в дом Балату и пригласи его на вечер. Пусть захватит то, что успел написать.

— Ох, господин, какое вам дело до этого иври! Молчу, молчу… заторопился Шума.

Уже снизу, из сада — радости Луринду — донеслось недовольное ворчание управляющего домом.

— Все ходи, ходи. Куда ходи, зачем ходи.

Между тем дождь усилился, и старик был вынужден спуститься вниз в нагретую спальню. Дверной проем приказал оставить открытым, почаще менять угли в жаровнях, поменьше шуметь. Может, удастся вздремнуть.

Не тут-то было! Прошлое гнало сон.

Осенью второго года царствования Набонида (554 г. до н. э.) армия Аккада выступила в поход — двинулась вверх по Евфрату в сторону Харрана. В царском дворце разместился здоровяк Валтасар, не по годам крупный и плечистый молодой человек, и с той поры прежнее гнездо Навуходоносора красу и гордость Вавилона — в городе иначе как царевым трактиром не называли. Пировали едва ли не каждый день. Если же возлияния откладывались, устраивали представления, на которых перебывали актерки со всех концов верхнего мира. Красотки, словно мухи на мед, тучами слетались в Вавилон. Делами Валтасар занимался редко, ни разу за несколько недель не вызвал к себе Нур-Сина, а посланцы Кира томились в ожидании. Пришлось Нур-Сину выпрашивать аудиенцию через Рибата.

Валтасар принял его через пару дней. Царевич болтал без умолку, вспомнил об охоте, на которую они когда-то в Борсиппе отправились втроем, предложил сопровождать его в предгорья, куда тот отправлялся, чтобы добыть крупных кошек, онагров и кабанов. Нур-Син отказался, сославшись на необходимость присутствовать на церемониях в храме Эсагилы, где он нес ответственность за все изыскания в области календаря и изучения хода звезд, солнца и в особенности луны.

— Как знаешь, — Валтасар ничуть не обиделся, потом поинтересовался. Стрелять из лука не разучился?

— Нет, господин, — с поклоном ответил эконом храма Эсагила.

— Сейчас проверим, — загорелся Валтасар и позвонил в колокольчик. В комнату вошел заметно пополневший Рибат. Лицо у него было сизое, с отеками, старческое.

— Готовь оружие, — приказал царевич.

С луками в руках Валтасар и Нур-Син миновали зал приемов и через центральные триумфальные ворота вышли на парадный двор дворца. Нур-Син невольно обратил внимание, что на изображенных между проходах исполинских деревах хулуппу красовался покровитель нынешнего царя, двурогий символ Сина. Все так же шествовали золотые львы, охранявшие священные деревья, сияли плиточной лазурью проходы, весь обширный, пропитанный голубовато-золотистым сиянием двор.

Валтасар, сунув два пальца в рот, оглушительно свистнул. В тот же момент с башен десятками с пронзительным граем поднялось воронье, захлопали крылья. Царевич моментально приладил стрелу и успел снять трех птиц. Ошарашенный Нур-Син, не скрывая изумления, смотрел на него.

— Что ж ты, посол?! — выкрикнул Валтасар, и Нур-Син, словно его подстегнули, вскинул оружие и выстрелил.

Промахнулся. И во второй раз промахнулся. Только при третьем выстреле сумел зацепить крыло мелкой вороны. Та, отчаянно закричав, бросилась в сторону Евфрата.

— Да-а, — разочарованно протянул Валтасар, — а еще советовать берешься. Сначала подтянись в стрельбе из лука, потом поговорим.

Нур-Син вышел из себя.

— Но, господин, время не терпит. Речь идет о судьбе армии под Харраном.

Валтасар вздохнул.

— Ладно, — царевич пожевал нижнюю губу, потом предложил. — Давай пройдем.

Возвращаясь прежним путем в апартаменты царевича, Нур-Син приметил укоризну во взглядах крылатых быков, выставленных перед центральным входом в тронный зал. Непонятно только, к кому относились их пронизанные сожалением взоры — к нему или к повзрослевшему Валтасару.

Уже у себя в комнате царевич приказал.

— Говори.

— Господин, гонцы Кира уже месяц ждут ответа на просьбы их государя о помощи. Тянуть дальше нельзя. Кир выполнил обещание, отложился от Астиага, и мы обязались помочь ему.

— Кто обещал помощь?

— Наш господин Набонид, слава ему в веках.

— Так оказывай, — пожал плечами Валтасар.

Нур-Син удивленно взглянул на него.

— Что уставился? — спросил Валтасар. — Распорядись, чтобы этому недоноску отправили оружие и съестные припасы. Я-то здесь причем?

«Ага, — смекнул Нур-Син, — ему известно и насчет оружия, и насчет продовольствие. Что же он ломается?»

Опять загадка!

— Послушай, Нур-Син, — с неожиданной серьезностью начал Валтасар. — Я вижу тебя насквозь, змея ползучего. Тебе хочется непременно втянуть меня в какую-нибудь грязную историю? Не выйдет, я не настолько глуп, чтобы добровольно совать голову под топор. Тебе было приказано давать мне советы, вот и давай. Будем считать, что ты дал его. Вот мой ответ — поступай, как знаешь! Если нужны какие-нибудь документы, приноси, я поставлю на них отпечаток своего перстня, но читать их я не буду, тем более вдумываться, что вы там затеяли. Тебе все понятно?

— Все, господин.

— Вот и ладушки. А вообще-то я тебе, гаду ползучему, симпатизирую. По крайней мере, ты что-то видел в этой жизни. Говорят, у Креза красивая жена?

— Непревзойденной красоты, господин.

— А в Мидии как насчет женского пола? Есть хорошенькие?

Нур-Син хмыкнул.

— Встречаются. Особенно те, у кого голубые глаза и длинные светлые волосы. Цвета спелой ячменной соломы. Их много в городах на побережье Верхнего моря, где живут греки.

— Да ну! — встрепенулся Валтасар. — Если ты достанешь такую, мне будет легче воспринимать твои советы.

Нур-Син ответил не сразу. Долго медлил, прикидывал, стоит ли касаться потаенного? Может, страх давным-давно убил в этом раздавшемся вширь, с одутловатым лицом юноше желание мыслить, и всякое напоминание о том, что придет срок и ему придется принимать самостоятельные решения, может только озлобить царевича. Все-таки решился.

— Господин, почему бы вам не отправиться в армию и на деле применить свои отменные способности в стрельбе из лука? Кроме этого, необходимого на войне искусства, есть и другие не менее важные, например стратегия, вопросы руководства воинами на поле боя, организация лагерей, переправ, штурма городов и многое другое.

— Да? — усмехнулся Валтасар. — Кто же мне позволит выехать из этого скверного города? Кто пустит в Хамат, где стоит войско? Хороши же твои советы, эконом Эсагилы! Ты вовремя сбежал в экономы, Нур-Син! А мне куда бежать? Где я сумею отыскать надежное убежище? И зачем? Я слышал, ты любишь рассказывать всякие забавные истории, загадывать замысловатые загадки, до тонкостей разбирать всякие заумные вопросы. Давай детально разберем, где отыскать такое убежище, из которого я мог бы безнаказанно отправиться к армии, изучить приемы штурма городов, вволю пострелять по живым мишеням. Боишься? Нет?.. А я боюсь!.. Знаешь, чего я боюсь больше всего? Поспешить. Так что тащи пергаменты, пиши на них всякую чушь, я поставлю отпечаток перстня. Все понятно?

— Да, господин.

— Ступай. Погоди. — Валтасар задумчиво глянул в окно, прорезавшее толстую стену.

Небо в тот день было пасмурным, однако вершина Этеменанки с горящим на вершине костром рисовалась четко, до самых мелких деталей.

— Моя жизнь, — признался царевич, — уже давным-давно взвешена и расписана. Набонид не молод, так что все, что от меня требуется — это не совершить ошибку. Я откровенен с тобой, Нур-Син, потому что верю, ты не продашь. Кроме того, твое слово будет против моего. Скажи, верно ли говорят, что звезды ведут человека по жизни, и если совместить час, когда человек появился на свет с точным расположением звезд на небе, можно познать судьбу? До самых тонкостей. До последней минуты.

— Не совсем так, государь.

— Объясни.

— Звезды, государь, лишь указывают направление. Говорят скорее о том, чего тому или иному черноголовому делать не следует, чего опасаться. Что никак не совпадает с его илу. Но ответить точно, в какой день или час нас настигнет Намтар, по какой конкретно причине это случится, ни один магдим не в состоянии. Ведь в чем смысл пророчества ли, гадания, познания смысла снов? Предположим, тебе, государь, необходимо принять важное решение — то есть решиться на поступок, способный круто изменить твою жизнь. Я верно уловил потаенный смысл твоего вопроса, государь?

Валтасар кивнул.

— Понятно, каждый из нас хотел бы получить надежное прорицание, свидетельствующее, что тот или иной поступок окажется удачным для нас или, наоборот, неудачным. Итак, мы вопрошаем богов о каком-то конкретном случае и желаем получить ответ точный, отражающий суть дела. Но прими во внимание, государь, что не одними человеческими делами озабочены боги. У них, помимо мелких людишек, есть иные задачи, о которых мы даже судить не можем. Все вокруг находится в движении, и поворот нескольких небесных сфер можно предугадать, но ответить, каков будет результат того или иного события, которое произойдет через многие десятилетия, никто не в силах, потому что, возможно, и самого события не будет. Единственное, что дано людям, это, обращаясь к оракулам, установить, что при тех-то и тех-то условиях, поступок, совершенный в определенный день, будет иметь такой-то результат. Государь, поверь, боги всегда обращают внимание, каким образом люди испытывают судьбу: добиваются ли они цели, прилагая собственные усилия, стараясь оседлать время и изменчивый рок. Трудятся ли они на пользу желаемого или сидючи ожидают неизбежное…

— Я понял тебе, Нур-Син, — вновь кивнул Валтасар. — Ты хочешь сказать, что мне уместно поторопить события и отправить усыновившего меня человека к предкам.

Нур-Сина бросило в краску.

— Ни в коем случае, государь! Вряд ли подобная торопливость понравится Мардуку-Белу, по чьей воле ты и твой приемный отец были наделены царственностью.

— Ладно, не пугайся. Я пошутил. Но если серьезно, ты тоже не в состоянии открыть, какое будущее меня ждет?

— Так ли это важно, государь?

— Это вопрос вопросов. Зачем трепыхаться, если, в конце концов, все рано или поздно свалится в мои руки.

Старик припомнил, как вечером он поделился с Луринду, заметно оплывшей в поясе, впечатлениями от разговора с царевичем. В конце с горечью заключил.

— В длинной истории рода Набополасара наступает последняя глава. Здесь спора нет. Если каждому из предыдущих правителей для описания их деяний можно отвести полный свиток, а Навуходоносору целую библиотеку, Валтасар достоин только точки, заключающей последнее предложение в анналах. Ну, разве что пары слов — был такой. После чего край, обрыв.

— Но последний свиток еще не заполнен до конца, — ответила жена. Что-то будет?

* * *
К изумлению Нур-Сина, уже на следующий день во дворце были подписаны соответствующие распоряжения, и персидские посланцы, тайно находившиеся в Вавилоне, начали получать из царских хранилищ оружие и продовольствие. Через две недели караван отправился в сторону Элама, затем в Персию. Нур-Син проводил «друга царя», с которым познакомился еще в Экбатанах и подружился во время долгого пути домой, до самых Суз. Там дождался известия о прибытии каравана, а также сообщение о начале мятежа.

Кир изгнал из пределов своих земель царских чиновников и отказался платить дань. Узнав о выступлении царя Парса, Астиаг в начале нового года (553 г. до н. э.) снял осаду с Харрана и скорым маршем возвратился в Мидию. В первом же сражении он разгромил малочисленное войско Кира, выдвинувшееся в северные предгорья хребта Кухруд и, решив до зимы добить мятежника в его собственном родовом гнезде, двинулся на столицу Парса Пасаргады. Во втором сражении, произошедшем в озерном дефиле, через которое проходила дорога к столичному городу, Астиаг вновь добился успеха. Бегущих воинов остановили персидские женщины, вышедшие из крепости и пристыдившие мужей и сыновей, отцов и братьев.

В третьей битве Кир удалось одолеть противника — вернее, остановить его порыв и не допустить осады и штурма Пасаргад. Этот момент оказался переломным.

Набонид после снятия осады с Харрана, полагая, что справился с мидийской угрозой, счел момент благоприятным для начала осуществления своего внутриполитического плана. Власть он удерживал твердой рукой, внутренние раздоры прекратились — теперь самое время отодвинуть границы государства на юг, захватить торговые пути через север Аравии, а также заняться реформированием многочисленных культов, существовавших в империи, выстроить общегосударственную иерархию поклонения божествам и освежить пантеон. Царь Вавилона отправился завоевывать Аравию, и на пути в пустыню заглянул в Вавилон, где осенью третьего года царствования (553 г. до н. э.) собрал государственный совет.

Старик Нур-Син накрепко запомнил заседание, на котором царь обвинил храмовую верхушку, а также старейшин Вавилона, в непонимании воли богов, в неверном отношении к созидателю небес, земли и вод Сину, в нежелании осознать масштабность задачи, которая встала перед страной в этот трудный, судьбоносный момент и которую нельзя решить исключительно военной силой.

— Единственный надежный способ справиться с вызовом времени и обеспечить национальные интересы, — заявил Набонид, — это сплотиться воедино. Необходимо показать великому Сину, что мы, его дети, по-прежнему чтим и поклоняемся ему. С этой целью я решил восстановить в прежнем величии храм Сина в Харране Эхулхул. Отринуть все ложное, что наслоилось на священный пьедестал и святилище за прошедшее дни. Я уже приказал отыскать закладные камни прежних царей Салмансара II и Ашурбанапала. Вот с чего мы начнем — с придания святому месту первоначальной величины, прежнего величия и всеобщего почитания. К сожалению, славные Набополасар и Навуходоносор в свое время наплевательски отнеслись к возрождению места пребывания бога, осветителя ночи. Что ж, мы, потомки, исправим эти ошибки, для чего я требую введения дополнительной пошлины. Надеюсь также на добровольные пожертвования храмов на возведение дома Сина, властелина света.

Ответом ему было гробовое молчание, затем в зале, где собрался совет, как бы громыхнуло — поднялся невероятный шум, раздались негодующие крики. Старцы стучали посохами об пол, жрецы храмов Вавилона, Борсиппы, Ниппура, Куты, Сиппара и других святилищ, которыми густо была утыкана земля Месопотамии, вскочили с мест, принялись возмущенно размахивать руками.

Нур-Син и Балату-шариуцур помалкивали. Первому было хорошо известно, что последнее слово останется за царем. Публично спорить с властителем, заразившимся хворью единобожия, понимаемого как оправдание всем прежним преступлениям, а также как инструмент достижения беспредельной власти, было бесполезно. Время от времени эта чума нападала на всех занесенных в списки вавилонских жрецов правителей, начиная с древнего Эхнатона[889] и кончая иудейским Иосией[890] и мидийским Астиагом. Теперь проказа докатилась до Вавилона.

То, о чем мечтал Навуходоносор, к чему он всю жизнь боялся прикоснуться, тем более приступить, полагая, что осознание величия Бога должно идти снизу: от рыбаков, селян, горшечников, плотников, уверовавших мытарей, от женщин и слепцов, от чистых сердцем и нищих духом, — Набонид решил ввести декретом, обирая народ и храмы пошлинами, «добровольными» дарами, туманя мозги каким-то странным осветителем ночи. Всем более-менее грамотным людям в Вавилоне хорошо известно, что ночь, как и день, создал отец богов Мардук. О чем здесь спорить? О важности круглолицей луны, то худеющей, то, по милости Мардука, наполняющейся светом? Так она была создана в день четвертый вместе со звездами и светилами.

В свою очередь и Балату-шариуцур внимал словам царя поверхностно, вполуха. Выслушивать язычника, погрязшего в самой оскорбительной для Божьего величия форме, создавшего себе кумира и безоглядно уверовавшего в него, не было смысла. Подчиняться до поры до времени — это да! Это было важно, но зачем внимать бессмысленным, лживым откровениям?!

Когда удалось восстановить тишину, настоятель храма Эзиды в Борсиппе от имени всех сильных и знатных в городе и стране выразил царю порицание за оскорбление небесных и подземных покровителей, одаривших Вавилонию силой и царственностью. Этот ущерб царской власти Набонид воспринял спокойно видно, заранее подготовил ответ.

— Пока не закончу восстановление Эхулхула, — заявил он, — пока не установлю там изображение Сина, достойное его небесной царственности, запрещаю праздники и отменяю празднование Нового года.

После чего в подтверждение своих слов ударил посохом об пол.

Быть посему!

С тех пор царь десять лет не появлялся в Вавилоне. Весь этот срок горожане не праздновали воскресения Мардука, его супруга Царпаниту не спускалась за страдающим создателем в царство тьмы. Пылилась в храме ладья Набу. Население страны, домашние животные, злаки и плодовые деревья оказались лишены царственности — благодетельной небесной силы, оплодотворявшей их каждый новый год. Не было радости в городе, не слышны были песнопения и гимны.

Набонид, собрав в Аммане армию из амореев, завоевал Аравию — там, в оазисе Тейма, и поселился. Ждал, когда Вавилон склонится к его ногам, когда жрецы смирятся и вместе со знатными приползут и заплачут — худо нам без твоей, изливающей благо царской руки. Вернись, прославленный и сильный, осени нас царственностью, мы готовы поклониться лучезарному Сину.

И не только отсиживался, но настойчиво и целеустремленно повел борьбу со своими подданными и, прежде всего, с сильными и знатными, сплотившимися вокруг храмов.

Сначала, наряду с возведением храма и башни в Харране, он попытался расколоть оппозицию и принялся возвеличивать города Урук и Ур, чья знать издревле недолюбливала Вавилон, считая его выскочкой. В Уруке он поставил своих людей во главе храма Иштар, потом взялся за исправление ритуала в Уре, городе бога Луны-Сина. Лунное затмение, случившиеся в те дни, царь истолковал как желание Сина иметь земную невесту и, оказалось, что на ее роль лучше других подошла родная дочь Набонида. Не забывал Набонид и о своих материальных интересах, огромное количество земель в Уруке и Уре перешли в его и его приемного сына Валтасара собственность.

Затем царь, расположившийся в далекой Тейме, взялся за Сиппар. По его приказу был раскопан закладной камень. На этом основании Набонид заявил, что восстановленный Навуходоносором сорок лет назад храм бога Солнца-Шамаша, воссоздан неправильно, вопреки старым обычаям.

Через шесть лет та же беда нагрянула и на святилище Солнца-Шамаша в Ларсе. Его восстановил и украсил Навуходоносор, однако, по мнению Набонида и его придворных ученых, — прежний правитель исказилдревний облик храма и храмовой башни. Их возвел древний царь-законодатель Хаммураппи — вот тому древнему образцу и должно соответствовать местожительство брата бога Луны.

Так сказал Набонид!

Он и башню в Уре перестроил по древнему шумерскому образцу, якобы найденному царскими слугами на закладном камне.[891] Над городом встал грандиозный семиярусный зиккурат с небольшим святилищем на последней ступени.

* * *
Между тем после поражения Астиага под Пасаргадами положение в Мидии круто изменилось в пользу Кира. В наступившем году племена и царства, ранее безропотно выполнявшие волю правителя Экбатан, начали кучно откалываться от короны. Сначала местные вожди, князья, владетельные знатные тянули с подвозом продовольствия и присылкой воинских подкреплений, затем их дерзость дошла до прямого неповиновения приказам центральной власти.

Зимой Астиаг с удивлением обнаружил, что даже в среде магов зрело решительное недовольство планами Спитама. Непреклонность царского зятя и наследника престола, его фанатичная решимость во что бы то ни стало заткнуть рот несогласным, привести культ к единообразию и далее служить священному огню именно так, как якобы завещал Заратуштра, вызывали ненависть даже в его собственном племени. Дальше больше, выяснилось, что старейшины нескольких кланов, входивших в племя магов, решили тайно умертвить выбранного Астиагом наследника, освободив место у престола более умеренному и вменяемому человеку. Это было как гром с ясного неба. Во время пыток царь непременно допытывался у строптивых заговорщиков — неужели они, кровь от крови мидийцы, люди, осененные светом истинного знания, желают видеть хозяином верхнего замка чужака, ведь иного претендента на трон, кроме порождения тьмы Кира, не было.

Старший среди заговорщиков ответил, что Спитам обманывает царя. Потомок Заратуштры неверно истолковывает слова пророка. Старший жрец попытался объяснить правителю, что над светом и тьмой существует Зерван, непостижимое и вечное время — только ему отмщение. Он же, Астиаг, поддался на шепоток Ангро-Майнью и спутал тьму со светом, за что мучиться ему в преисподней, пока Ахурамазда не простит его.

Жреца разрубили на куски, его казнь потрясла Экбатаны. Теперь из города побежали все, даже коренные мидийцы. Начала роптать армия.

На пятом году царствования Набонида (550 г до н. э.) Астиаг в предполье перед Экбатанами дал генеральное сражение раздавшейся в числе, заметно пополневшей армии Кира. Мидийское войско он доверил военачальнику Гарпагу, который в решающий момент битвы перешел на сторону Кира. Узнав об измене Гарпага, Астиаг с горечью заявил, что тот «предал мидян в рабство».

Осенью лазутчики и беженцы принесли в Вавилон известие о пленении Астиага, казни Спитама и женитьбе Кира на своей тетке Амитиде, вдове главы жреческой коллегии. Это могло означать, что со дня на день Кир, сын Камбиса, коронуется царем. Но какой страны? Это был важный в политическом смысле вопрос.

Молодой победитель назвал свое царство «страной ариев», однако в Вавилоне территории на востоке, подпавшие под власть Кира, решили по прежней принадлежности именовать Парсом (Персией), ведь до той поры эта была маленькая и нищая горная страна.

Так пожелал Набонид — прислал из Теймы письмо о том, как называть новоявленного врага. Пожелание царя прочитали на государственном совете, все повздыхали, но спорить не стали: Персия так Персия. Маленькая так маленькая.

— Если бы сумасбродства царя ограничивались переименованием соседних стран, — высказался по этому поводу настоятель храма Набу в Борсиппе, — ему бы цены не было!

После чего все поспешили разойтись.

Кир, овладев страной и всеми племенами, жившими южнее и восточнее Каспийского моря, даром времени не терял. Спустя два года, в то время как Набонид пытался организовать оборонительный союз против персидского царя, в котором согласились участвовать египетский фараон и Крез, в Вавилоне получили послание, в котором Кир сообщал, что царь Лидии, ослепленный гордыней, бросил ему вызов и объявил Персии войну. Крез грозился отомстить узурпатору за смерть своего зятя Астиага. Кир далее оповещал, что во исполнение пророчества он решил выступить против Лидии. Пришел час расплаты для Креза.

Послание было странным по форме и непонятным по существу. О том, что Лидия начала войну против общего врага, в Аккаде узнали не от дружественного Креза, а от неприятеля. От кого таился царь Лидии? Может, он решил в одиночку расправиться с выскочкой и захватить всю добычу? Это можно было бы понять, но чего в таком случае добивался новоявленный правитель Персии? Он желал, чтобы Вавилон предал союзника и присоединился к нему? Или в пылу гордыни просто информировал неповоротливых и погрязших в скандалах вавилонян о том, что он так решил, а вы понимайте, как знаете.

Нур-Син, узнав о послании Кира, воспрянул духом. Вот она минута, которую он ждал почти пять лет! Вот он, спасительный поворот судьбы. Об этом он задумывался еще в ту пору, когда был в Мидии, когда вернулся домой.

После начала боевых действий коммуникации Кира пролягут по наезженным путям, проходящим неподалеку от Харрана. Кир углубится в неизвестные ему земли, окажется среди враждебно настроенных народов, ведь царства на полуострове Малая Азия всегда настороженно относились к правителям, приходившим с востока. От владыки Вавилонии только и требовалось вовремя вступить в войну и совместно с Крезом окружить персидское войско в пределах Фригии. В этом случае песенка Кира будет спета.

Правда, план был исполним только в том случае, если союзники будут действовать сообща, доверяя друг другу, а Крез, начиная войну, даже не посоветовался с Набонидом и египетским фараоном. Зная характер Набонида, можно было предположить, что тот не простит горе-союзнику подобного пренебрежения, но в любом случае Нур-Син обязан был обратиться к засевшему в песках царю. Если не напрямую, то хотя бы через Валтасара. Этого требовал долг. Неужели Набонид в такой момент не покинет свое убежище, не попытается восстановить мир со знатными в Вавилоне, не направит армию на помощь Крезу? Если же соображения престижа и упорство в возвеличивании Сина возьмут верх, в случае разгрома Лидии, падение Вавилона неизбежно.

Имея в виду действовать быстро, Нур-Син вновь обратился к Рибату.

Тесть пригласил Нур-Сина к себе домой. За время пребывания возле царевича сын Рахима заметно постарел, помрачнел, характер у него вконец испортился. Выслушав зятя, он долго, подперев голову ладонью, смотрел в окно, потом спросил.

— Ты какие-нибудь фокусы знаешь?

Нур-Син поморгал и вопросительно глянул на родственника.

— По крайней мере, — продолжил Рибат, — можешь отыскать искусных мошенников, способных доставать из рукава гирлянды, разноцветные ленты, букеты цветов, выдувать огонь изо рта, превращать козленка в гуся, а змею в палку и наоборот и заниматься какими-нибудь иными подобными гадостями? Только не надо тех, кто играет с кубками. Они уже надоели.

— Я не понимаю тебя, Рибат.

— Что ж здесь непонятного. Теперь во дворце новая мода — наследник увлекся всяким волшебством. Самая простенькая ловкость рук вызывает у него живой интерес. Как только я сообщу о твоем желании встретиться с ним, он спросит, какие фокусы умеет делать этот умник? Если отвечу, мой зять желает дать совет, Валтасар заявит — пусть подождет. Мне представляется, дело у тебя срочное, так что не ленись и не брезгуй — попытайся отыскать каких-нибудь бродячих шутов и жонглеров. Но лучше всего фокусников. Я скажу, что ты желаешь угодить его царственности и готов развлечь наследника невиданными доселе чудесами. Тогда он непременно встретится с тобой.

— Иначе нельзя? — поинтересовался Нур-Син.

— Можно, но тогда я не могу назвать точный срок. Может, через пару недель, может, никогда.

— А если подмазать кого следует?

— Ты, Нур-Син, верно, не понимаешь, что кого не подмазывай, ответ будет тот же. Я же безвозмездно одарил тебя советом, воспользовавшись которым люди за пару часов сколачивают состояния. — Как это? — не понял Нур-Син.

— Что же здесь непонятного. Угодив правителю, они выпрашивают такие хлебные должности, на которых и полный дурак сумеет набить карманы.

— Но мое дело касается войны и мира, — попытался возразить Нур-Син.

— А то я не понимаю, чего оно касается. Если ты мне не веришь, попробуй прорваться к Валтасару сам.

— Хорошо, Рибат, я постараюсь отыскать фокусников.

— Как там наш маленький Нидинту-Бел?

— Растет и крепнет под приглядом матери, — ответил довольный Нур-Син. — Такой крепыш, просто приятно смотреть. Всюду лезет.

— Это хорошо, что шустрый. Скажи Луринду, чтобы принесла его в наш дом. И без охраны пусть из дома не выходит.

— Хорошо, Рибат.

В тот же день Нур-Син, одевшись попроще, обошел городские рынки у ворот, поглядел на забавы простого люда. Его слуги обегали забегаловки в порту, лупанарии и трактиры в предместьях. Очень скоро выяснилось, что в городе скопилось неисчислимое количество проходимцев, пытавшихся подстроиться под циркачей — этих высмеивали и избивали прямо на улицах. Те же умельцы, которые кое-что смыслили в умении приставлять гусю отрубленную голову, мгновенно переодеваться, угадывать на расстоянии мысли, протыкать тело кинжалами и гвоздями, да так, что потом и ранки нельзя было найти, не могли удовлетворить Нур-Сина. Оказалось, что не он один был такой любопытный. Всех более-менее искусных фокусников и ловкачей знающие люди уже успели перетаскать во дворец. Сами шуты и фокусники, а также жонглеры, акробаты, канатоходцы и прочая базарная рвань, тоже в накладе не оставались. Если Нур-Син действительно желал привлечь внимание Валтасара, если действительно решил через царевича и с помощью царевича связаться с Набонидом, необходимо было отыскать что-нибудь свеженькое. Задача была не из простых, ни с чем подобным ему еще не доводилось встречаться. Тем не менее, Нур-Син, отлично сознавая нелепость этих поисков, словно удила закусил и упрямо обходил городские рынки и площади. Вечером, отчаявшись, еще раз заглянул к Рибату — может, Валтасар удовлетворится белокурой красоткой с голубыми глазами?

Рибат только руками замахал.

— Не вздумай подсунуть ему подобное старье! Я, по крайней мере, за это не возьмусь. Валтасар давным-давно разочаровался и в белокурых красотках и красавцах. Как-то признался, что желает прозреть свое будущее. При этом вбил в голову, что никто, кроме искусных в чудесах базарных лицедеев, не в состоянии снять с завесу с грядущего. Они, мол, обладают тайным знанием. Я пытался втолковать ему, что для этого в храмах существуют ученые: опытные прорицатели, квалифицированные гадальщики на внутренностях, наконец, в святилищах полным-полно изучивших небо звездочетов, способных по расположению звезд определить судьбу. Он заявил, что не верит в эти глупости. Посуди сам, Нур-Син, жрецам, умеющим рассчитывать, когда произойдет затмение Солнца или Луны, когда Венера-Иштар взойдет на небе, не верит, а проходимцам, умеющим извлекать из рукава голубя или прятать шарик под тремя кубками, верит!

Нур-Син только руками развел. Всю ночь промаялся, на утро решил посоветоваться с Балату-шариуцуром. Даниил с тех пор, как сын Набузардана вернулся из Мидии, держался в тени. Все свободное время корпел над какими-то записями. Однажды признался Нур-Сину, что вновь услышал во сне небесную речь. Услышал внятно, испытал неземной восторг и дал обет непременно заносить на кожу все, что ухватит из речей Создателя. Рукопись собирался отправить старцу Иезекиилю, а заодно показать супруге Нур-Сина.

— Она просила, — многозначительно добавил Даниил.

Нур-Син пожал плечами и не стал допытываться, отчего такое уважительно отношение к его жене, растившей сынка, на удивление красивого и здорового мальчика, названного Нидинту-Бела, что означало «дар бога Бела».

Балату выслушал друга и надолго задумался.

— Нур-Син, ты поставил меня в тупик. Мне никогда не приходилось заниматься уличными лицедеями.

— Тогда посоветуй к кому обратиться. Только не называй имени начальника дома городской стражи. Он уже лопается от золота, каким подмазали его всякие проходимцы, способные всего лишь превращать воду в вино.

— Не знаю, чем тебе помочь? — вздохнул Балату. — Разве что отправить гонца на канал Хубур. Может там, в глуши появилось что-нибудь новенькое?

— Отправь и поскорее…

— К чему такая спешка, Нури?

— На то есть причины.

Балату удивленно глянул на друга, потом заявил.

— Хорошо, я сегодня же отправлю гонца.

Уже покидая Балату Нур-Син решился задать вопрос, который мучил его все это время.

— Я смотрю, ты и твои соотечественники нашли общий язык с царем. Ты спокоен, по-прежнему заведуешь почтой. Выходит, твои страхи были напрасны?

— Нет, Нур-Син. Это всего лишь передышка. Пока Набонид враждует с сильными, мы можем быть спокойны, но скоро перемирию придет конец. О том предупреждал Иеремия. Хочешь поделюсь тем, что мне привиделось?

— Да.

— В двадцать четвертый день первого месяца оказался я на берегу Тигра. Поднял глаза и увидел — стоит человек посреди реки. Облачен в льняную одежду, чресла его опоясаны золотом из Уфазы. Тело его — как топаз, лицо как молния, очи — как горящие светильники, руки и ноги — как блестящая медь, и глас его — как голос множества людей. Никто, кроме меня, не видел его. Остался я один и смотрел на это великое видение, но не было во мне крепости. Изменился я и задрожал чрезвычайно, но голос его меня успокоил. «Не бойся, муж желаний! — это он ко мне обратился. — Мир тебе! Мужайся, мужайся!..» Когда же он заговорил со мной, я укрепился духом и сказал: «Говори, господин мой, ибо ты укрепил меня».

— Что же он сказал? — хриплым голосом спросил Нур-Син.

— Придет с востока могучий зверь и будет он четырех рогах. И встанет против него овен. И победит овна зверь, тогда вырастет у него еще один рог. Боднет наполдень, и сокрушится иной зверь, опершийся копытами о берега Евфрата…

Он замолчал.

Потом Нур-Син и Даниил долго сидели молча, каждый думал о своем. Наконец эконом храма Эсагилы поднялся.

— Я пойду. Не забудь о моей просьбе, подыщи фокусника.

* * *
Через несколько дней домашний раб Балату-шариуцура привел на подворье Нур-Сина человека, искусного в обращении с огнем. Это был высокий худощавый, загорелый до цвета сушеных фиников старик, еще крепкий, подвижный и улыбчивый. Одет в длинную широкую тунику, на голове башлык. Верхушка башлыка представляла собой шишак, загибавшийся вперед. Прежде всего, он поразил Нур-Сина, Луринду, их маленького сына и всех слуг в доме тем, что мог ходить босиком по раскаленным углям, стоять на горячей жаровне и жонглировать кусками разогретого до красноты металла. Затем фокусник безнаказанно влил в горло раскаленный свинец, после чего принялся выдувать длинные языки пламени и играть с зажженными обручами. Зрители, особенно маленький Нидинту, были в восторге. На просьбу хозяина раскрыть какой-нибудь секрет игры с огнем, фокусник поклонился и ответил, что тайна досталась ему от отца. Он дал отцу клятву никогда и никому не открывать секрет, который кормит его.

— Разумно, — согласился Нур-Син. — Но что ты ответишь, когда о том же спросит тебя царевич?

— Отвечу теми же словами, какими ответил тебе, господин, ибо лукавить с огнем — несмываемый грех.

— Выходит, ты последователь Заратуштры? — спросил хозяин. — То-то, я смотрю, башлык у тебя тот же, что и и атраванов.

— Да, господин, мои родители родом из города Рага.

— Я слышал об этом городе, маг.

— Ты многое видел, господин, потому я и согласился прийти к тебе.

Валтасар, заинтригованный обещанным Рибатом развлечением, принял Нур-Сина через день. Начальник личной охраны царевича обговорил с человеком, искусным в обращении с огнем, все детали и провел его и своего зятя в висячие сады.

Была зима, сушь, над городом высоко стояли лишенные влаги облака.

Эконом храма Эсагилы с любопытством посматривал по сторонам. В дворцовом парке царило запустение. Кое-где на аллеях валялись тушки ворон стрелы были вынуты. Местами начала рушиться кладка, бросались в глаза засохшие деревья, поблекли и пожелтели метелки финиковых пальм. Водотоки, проточив новые русла, растекалась по террасам и вольно скатывалась на нижний уровень. Здесь вода застаивалась в лужах, начинала цвести.

Представление было устроено на площадке, перед давным-давно не действующим центральным фонтаном.

Валтасару зрелище понравилось. Когда фокусник заявил, что на сегодня его умение повелевать огнем исчерпано, Валтасар приказал продолжать, однако маг ответил, что небезопасно раздражать огонь, самую невесомую и горячую субстанцию, из которой родился видимый мир и которая в конце веков поглотит и сушу, и воды, и звезды. Валтасар задумался, согласился и, подозвав фокусника, поинтересовался, как тот ухитряется выдувать огонь из самых разнообразных предметов: медных и бронзовых фляг, алебастровых кувшинов, из дудок и барабанов. Даже цветочные букеты в его руках полыхали ярким и шумным пламенем.

Маг поклонился и вновь сослался на волю отца, запретившему ему разглашать секреты этого тонкого ремесла. И вновь, к удивлению присутствующих, Валтасар не решился настаивать. Он приказал щедро наградить фокусника, проводить его в дом для царских гостей и следить, чтобы тот не сбежал. Завтра он вновь хочет насладиться игрой огня.

— Не держи меня, господин, — склонившись, попросил маг. — Я брожу по свету, несу свет, по мере сил воюю с тьмой. Не держи меня, ладно?

— Господин, — подал голос Нур-Син. — Сейчас есть более важные дела, чем развлечения с огнем. Крез вступил в войну с персами. Пора подумать об организации отпора.

Валтасар сразу погрустнел.

— Я так и знал, Нур-Син, что у тебя своя корысть.

— Я не могу молчать, господин, когда над городом сгущаются тучи. Ведь я прошу о сущем пустяке — передать мое послание нашему государю.

Валтасар задумался.

— Ну, передам, и что?

— Надеюсь, государь примет решение.

— Ага, решение. И в твоем послании нет ни слова осуждения подати на постройку Эхулхула? Не оскорбил ли ты каким-нибудь неуклюжим оборотом божественную царственность Сина?

— Ни в коем случае, господин!

Валтасар опять сделал томительную паузу, потом кивнул.

— Ладно, передам. А ты, — неожиданно обернулся он к склонившему голову магу, — можешь идти.

Валтасар повернулся и направился к воротам. Возле башни он обернулся и подозрительно глянул на сына Набузардана.

— Что-то я сегодня непомерно щедр на добрые поступки, Нур-Син. С чего бы это?

Нур-Син поклонился.

Покинув дворец, он пригласил мага переночевать у него на подворье. Тот отказался, странно глянул на Нур-Сина и молча зашагал прочь.

Глава 8

Дождь за окном шуршал все настойчивей, все громче. Такой нерадостный выдался год — третий год царствования Дария I. Всю зиму лило, теперь и после празднования Нового года покоя не было от низвергавшейся с небес воды. Шума с тревогой докладывал хозяину, если так пойдет и дальше, придется срочно заняться ремонтом дома. Южную стену, где располагались жилые помещения, начало подмывать. Так и до беды недалеко.

Старик вполуха выслушал жалобы управляющего, ответил, что тому и поводья в руки. Пусть занимается стеной.

Нур-Син прислушался, затем приложил ухо к стене — действительно, в толще, сложенной из сырцового кирпича, время от времени рождались шорохи. Что-то там потрескивало, поскрипывало. Нур-Син глянул на потолок — ни единой трещины, так что пока не о чем беспокоиться. В любом случае все мы в воле Создателя, и что мог значить обвал какой-то перегородки, когда рухнул Вавилон, сооружение грандиозное, место жительства сотен тысяч черноголовых, приведенных сюда со всех концов света, разговаривающих на бесчисленных наречиях, слабо понимающих друг друга.

Если бы беда была только в языке! Коренные вавилоняне, с детства изъяснявшиеся на родном аккадском, знавшие древнюю шумерскую речь, способные объясниться на арамейской мове, тоже не могли понять друг друга. Все слова знакомы, а вот что именно таит в себе каждый из собеседников догадаться очень трудно.

* * *
Прошел месяц прежде, чем царь удостоил Нур-Сина ответом. Видно, прежняя приязнь к сыну Набузардана подвигла его объясниться. Но разве можно было назвать изложением выверенной позиции безумное ослепление, сумасбродные лозунги, совершенно отвязанные от реальности мысли, изложенные в царском письме? Нур-Син обращал внимание царя на нараставшую со стороны Кира угрозу, призывал не упустить момент и совместно с союзниками разгромить осмелевшего и на глазах набиравшегося победоносного опыта вождя персов, а в ответ — поклонись Сину, и все будет хорошо. Стань его верным последователем, сообщи верхушке жрецов Эсагилы о первородстве осветителя ночи. И ни слова по существу.

В следующем году в Вавилон пришло известие о том, что в решающем сражении под Сардами Кир разгромил армию Креза.

Услышав новость, Нур-Син пожал плечами — этого и следовало ждать. Любопытно, каким образом Киру удалось одолеть знаменитую конницу Креза? Один из вавилонских купцов, оказавшийся свидетелем той битвы рассказал эконому Эсагилы, как было дело.

Кир, обнаружив, что лидийцы выстроили конницу в передней линии, приказал собрать всех вьючных и нагруженных продовольствием верблюдов, следовавших за войском, разгрузить их и посадить верхом воинов. Затем верблюдов вывели впереди войска и разместили против конницы Креза, позади же Кир расположил пехоту и всадников. Хитрость в том, что кони боятся верблюдов и не выносят их вида и запаха. Как только кони почуяли верблюдов, увидали их, сразу повернули назад и смешали ряды лидийского войска. Так рухнули надежды Креза.

Было очевидно, что вслед за покорением Лидии придет черед Вавилона. Однако Кир не торопился. Прежде он решил привести к покорности приморские города, где жили греки, чтобы, по-видимому, раз и навсегда обезопасить свой тыл. Боги вновь подарили Вавилону передышку. Воспользоваться бы ей! Однако наученный горьким опытом Нур-Син и не пытался напоминать царю о насущных задачах по обороне государства. Даже в виду явной опасности, угрожавшей городу и стране, Набонид оставался глух и слеп. Он по-прежнему требовал признания величия Сина, его несмываемого временем великолепия, а также принятия всех нововведений, касающихся исправления ритуала почитания этого величайшего из богов.

Жрецы и сильные в городе совещались долго. Случилось, что в зал удалось прорваться группе богатых купцов, возопивших, что дальше терпеть такое положение невозможно. Набонид на юге, в Аравийской пустыне, а Кир на севере, в районе Харрана и Каркемиша, перехватывают торговые караваны, конфискуют товары. Как, вопрошали торговцы, Вавилону прожить без торговли, без камня и дерева, доставляемых из Сирии и Финикии, без золота и серебра, добываемого в горах Тавра, без парчи и тончайшего шелка, привозимого из Индии? Как обойтись без продовольствия, поставляемого из Египта, тем более что два последних года выдались неурожайными, и в городе начался голод. Как расплачиваться с заимодавцами, обеспечивавшими кредитами подобные торговые операции? При этом выяснилось, что люди Набонида все забирают безвозмездно, а Кир оплачивает их. Купцы заявили, что в таком положении невольно задумаешься, кто из этих двух правителей печется о благе страны, а кто высасывает соки.

В конце концов, решили, что, как ни крути, а Набонид ближе, все-таки короновался в Эсагиле, поэтому в Тейму отправилась представительная делегация с обращением к царю — приди и защити. Осени нас своей царственностью, дай волю жить и молиться осветителю ночи. Нур-Син отказался войти в состав делегации, на все это время он заперся в своем новом доме, решил подождать, чем закончится унижение и раболепие тех, кто всего несколько лет назад диктовал миру свою волю.

Набонид проявил милость и на четырнадцатом году правления Вавилон вновь увидал царя. Радости не было предела. Новый год встретили во всем великолепии праздничных церемоний. Правда, теперь Царпаниту вызволяла Мардука из объятий Эрешкигаль не с помощью Набу, а в компании с разбитным, вырезанным из кедровой колоды Сином. Бог луны был усат и в виду спешки выглядел немного скособоченным, но что значили эти мелкие огрехи по сравнению с возможностью лицезреть того, кто наделен царственностью, кому Мардук оказывает милость.

Даже враг на время затаился — видно, осадила его могучая десница Сина! Казалось, живи спокойно, сей, убирай урожай, расплачивайся по займу, плати налоги, рожай детей и славь мудрого, век бы его не видать, Сина, однако последовавшее сразу после празднования следующего Нового года очередное распоряжение Набонида, вновь привело страну в шок.

Царь приказал доставить в столицу хранившиеся в храмах изображения богов-покровителей городов, входивших в состав Вавилонии. В месяце улулу шестнадцатого года царствования Набонида в столицу были свезены изваяния из Киша, Хурсаг-каламмы, Марада. Власти Борсипы, Сиппара, Куты отказались выполнить распоряжение царя. Если прибавить к этому, что той же осенью персидские войска вплотную подошли к Мидийской стене, город оцепенел. Люди старались лишний раз не появляться на улице, держались скованно, базары опустели. Будущее рисовалось не то, чтобы в мрачных, а прямо-таки жутких тонах.

В первых числах улулу в дом к Нур-Сину явился Балату-шариуцур. Пришел вечером в сопровождении громадного роста слуги, полностью укутанного в плащ. Гости постучали во входную дверь, ведущую в дом со стороны проулка. Шума долго не решался впустить их, тогда тот, что стучал, приказал позвать хозяина.

Нур-Син сразу узнал голос Балату, открыл дверь, пропустил, обоих в подсобное помещение. Предложил помыть руки.

— Нет времени, — коротко ответил Балату, потом спросил. — У тебя найдется место, где мы могли бы спокойно поговорить?

Он огляделся и неожиданно предложил.

— Впрочем, здесь вполне удобно.

Нур-Син, державший в руке светильник, заправленный наптой, удивленно глянул на друга.

— Ты не желаешь зайти в дом?

— Нет времени, дружище…

Балату кивнул слуге на выход, ведущий на хозяйственный двор. Великан, ни слова не говоря, взял Шуму за шиворот и вынес вон. Прикрыл створку, сам встал у порога. Шума попытался было прошмыгнуть внутрь подсобки, однако великан дал ему пинка, и тот кубарем укатился в темноту. Нур-Син подошел к выходу и приказал.

— Уйди и не подслушивай.

Шума удалился.

Хозяин вернулся к усевшемуся на какой-то ларь иври и спросил.

— Вина, темного пива?

— Не пью, — ответил гость.

Нур-Син многозначительно глянул на великана.

— Верный человек, — ответил Балату. — К тому же немой.

Хозяин устроился напротив гостя.

— Рассказывай, — предложил он.

— Что рассказывать, Нур-Син. Собирайся в дорогу.

— Куда?

— В ставку Кира. Он сейчас стоит в Арба-илу.[892]

— Ты в своем уме, Балату?

— Да, и если бы ты время от времени появлялся в Эсагиле, мне не пришлось бы тащиться через весь город и вытаскивать тебя из постели.

Они помолчали, затем Нур-Син поинтересовался.

— О чем же я должен говорить с Киром?

— О сдаче города?

Нур-Син выпрямился.

— Это приказ царя?!

— Нет, это просьба тех, кто не потерял голову и желает спасти жизни и имущество, а заодно избавиться от сумасброда. Как от большого, так и от малого.

— Ты предлагаешь мне предательство?

— Предать кого? Мерзкого язычника? Ты считаешь это предательством?

Хозяин не ответил. Долго сидел, разглядывал тени на стене. Они подрагивали, порой расплывались.

— Если не царь, кто же взял на себя смелость приказать мне, сыну Набузардана, пожертвовать честью?

— Верховный жрец Эсагилы, его коллеги и многие-многие другие.

— Но если знатные все уже решили, причем, никто словом со мной не обмолвился, зачем я понадобился?

— Держать тебя в неведении распорядился я. Верховный жрец согласился. Я старался оберечь тебя и твою семью от всяких случайностей. Не вышло.

— Что так? — усмехнулся Нур-Син. — Прорицатели указали на меня перстами? Звезды не смогут сдвинуться с места, если вы не втянете меня в преступный сговор?

— Не сговор, Нур-Син, а заговор! — Балату неожиданно рассмеялся. — Не прорицатели указали на тебя, а Кир. Он сообщил нашим людям, что будет разговаривать только с тобой. И договариваться только с тобой. Он тебя знает и верит тебе. Ты польщен?

— Я? О чем ты говоришь, иври! Я был бы польщен, если бы мой царь, которому я присягал, вызвал меня, поверил мне.

— Я не буду доказывать, Нур-Син, что ты не прав. Признать больного человека своим господином способен только подлый трус или вконец разуверившийся человек. К счастью, ты таким не являешься и отдаешь себе отчет, что гибель одного безумца — причем, даже не гибель, а ссылка! является соразмерной платой за сохранения города в целости и сохранности. Учти, только верхушка армии, сплотившаяся вокруг Валтасара, решила сражаться до конца. У них нет выбора, потому что у них нет приличной собственности. Нам же есть что терять…

— Хватит! — прервал его Нур-Син. — Что будет, если я откажусь?

— Ты не можешь отказаться, — Балату развел руками. — Если ты добровольно не дашь согласия, тебя свяжут, запеленуют и в таком виде доставят в Эсагилу, где сейчас собрался практически весь государственный совет. Там тебе объяснят, на каких условиях мы согласны сдать город. Если ты и тогда откажешься, тебя против твоей воли отвезут к Киру. — Хорош посол! — криво усмехнулся Нур-Син. — Ты это всерьез?

— Ты замечал, чтобы я в последнее время позволял себе шутить. Мне грустно, Нур-Син. Меня грызет печаль. Одно спасение — сны. Знал бы ты как сладостно разговаривать с Тем, кто вверху.

— Это он посоветовал тебе применить силу?

— Нет, это предложил настоятель Эсагилы и твой дядя.

— Скажи, Балату, у меня есть выбор?

— У тебя нет выбора, Нур-Син. И это правильно, ибо иначе тебе не спасти семью.

— Когда отправляться?

— Прямо сейчас. Ничего с собой не бери. Поскачете налегке, обходными путями. Набонид с войском стоит возле Описа. Полагает, что Кир будет штурмовать Мидийскую стену в лоб. Помнится, ты писал Набониду о том, что при движении внутрь Малой Азии самое время было ударить в тыл Киру. Тебя послушали?

Нур-Син не ответил. Прикинул и так и этак. Итог был закономерный, и его согласие здесь ничего не решит.

Он поднялся и отправился в спальню переодеваться.

На пути к Эсагиле не удержался и шепотом спросил Балату.

— Скажи, Даниил, почему ты оказался среди заговорщиков?

— Тебе отвечу, — также тихо выговорил Балату. — Ты должен знать. Набонид ненавидит нас, а Кир обещал отпустить нас в Палестину. Дал слово, он неожиданно громко засопел. — А его преемник Валтасар пирует во дворце на золотой и серебряной посуде, взятой из Иеруслимского храма.

Нур-Син отпрянул.

— Он посмел ограбить музей, который собирали Набополасар и Навуходоносор? Этого не может быть, проклятый иври, чтобы царь Вавилона посягнул на собранные там сокровища!

— Это только ты, Нур-Син, считаешь их сокровищами. Они же кощунствуют. Они разграбили собрание диковинок. Извлекли на свет священные трапезы, блюда, седмисвечные светильники, лампады, чаши, лопатки, вилки для вынимания жертвенного мяса, сами жертвенники, на которых рабы жарят мясо для Валтасара.

Его голос дрогнул.

Дальше двинулись молча, каждый размышлял о своем. Так, не проронив более ни слова, вошли в пределы Эсагилы. Здесь их проводили в дом, где располагались апартаменты главного жреца.

Обсудив вопросы передачи власти, собравшиеся в главном храме страны знатные особенно настаивали на том, чтобы Нур-Син добился у Кира твердого обещания не вводить армию в пределы Вавилона. Пусть ограничится тридцатью тысячами передового корпуса.

По дороге на север, сначала вдоль Евфрата, затем по правому берегу Тигра, Нур-Син не мог не признать разумность выдвигаемых условий сдачи города. Тридцать тысяч вражеских воинов можно удержать в повиновении и оградить жителей от грабежей, резни и насилия. О том, что произойдет, если двухсот пятидесятитысячная армия Кира ворвется в Вавилон, страшно было подумать. Другие пункты договора закрепляли автономию, которой город и страна могли пользоваться в решении внутренних вопросов. Торговля восстанавливалась с теми же пошлинами, которые сложились во времена Навуходоносора. Кир обещал не вмешиваться в сложившиеся ритуалы величания богов. Наоборот, он готов был короноваться согласно местному обычаю и прикоснуться к руке Мардука.

Нур-Син поражался — чуждый нравам и образу жизни властитель с уважением относился к накопленным за тысячелетия духовным сокровищам города, чьи искусные в обращении с числами звездочеты, путешественники и летописцы описали мир, проникли в тайны мироздания, а собственный, плоть от плоти царь вел себя на родине как в завоеванной стране, и все его слова о высоких целях, о приверженности традициям утопали в подлых и корыстолюбивых деяниях, прикрываемых толпой умников, кончивших ту же самую эддубу, что и Нур-Син.

Удивительны твои причуды, Всевышний! Странными путями ты ведешь черноголовых к свету. Ведь можно властвовать как Кир, почему же ты наградил царственностью самого недостойного? Почему разрешил ему дождаться своей очереди? Почему не осадил с помощью какой-нибудь хвори, не утопил в бассейне, не уронил кирпич на его голову?

Тревожила мысль, выполнит ли Кир договоренности после того, как его войска войдут в город? Вся предыдущие этапы завоеваний молодого перса свидетельствовала, что он нигде и никогда не нарушал взятые на себя обязательства. Все равно до той самой минуты, как ему позволили увидеть Кира, беспокойство томило Нур-Сина.

Кир повзрослел, украсился густой черной бородой, но любопытства не потерял, о чем сообщил Нур-Сину в первую очередь. Беседовали они больше о том, что свершилось на этой земле за те дни, что провели врозь. Правда, теперь больше говорил Кир, Нур-Син слушал. Царь изложил то, что знал об Индии, о греческих городах и умниках, называемых «философами», отличавшимися любовью к мудрости. Разумных людей, заметил Кир, среди них не много, но те, кто достоин этого звания, очень любопытны. С ним есть о чем поспорить.

— Ну, а как ты, Нур-Син? Помнится, жаловался на отсутствие потомства и нежелании из-за любви к жене брать наложницу.

Нур-Син, постаревший, измотавшийся за эти безумные годы, едва не прослезился. Помнит! О сыне помнит!..

— Теперь у меня есть наследник, — с гордостью похвастал он.

— Я рад за тебя. Огонь покровительствует тебе, Нур-Син. Когда твой сын подрастет, я жду его при своем дворе. Только учи его на совесть, чтобы, зная много, он не утратил любопытства к тому, что еще сокрыто завесой тайны.

Переговоров как таковых они практически не вели. Кир выслушал условия, выдвигаемые государственным советом, кивнул и внес только два уточнения.

— Все обязательства, взятые на себя твоими соотечественниками, Нур-Син, должны быть выполнены в точности, до дня и часа. Если кому-то взбредет в голову оказать сопротивление или нанести ущерб моей чести и моим воинам каким-то иным способом, я сочту возможным изменить договор. Далее, дань будет нелегка, но Вавилону по силам, в том я даю слово.

Нур-Син выслушал его, потом поднялся на ноги, сделал шаг назад и поклонился в пояс.

— Ты вправе этого требовать, господин.

На этом встреча закончилась. Кир предложил вавилонскому послу переночевать в его ставке и завтра отправляться назад. На прощание сообщил, что армия недолго простоит в Арбу-иле, так что пусть сильные в Вавилоне поторопятся. Когда тридцатитысячный корпус Угбару подойдет к городу, ворота должны быть открыты.

Воин из личной охраны Кира проводил посла за город к отдельно стоящему шатру, неподалеку от которого располагалась мидийская пехота, включенная в войско персов. Пока шли, в наступивших сумерках Нур-Син сумел разглядеть на улице спешившего ему навстречу калеку. Это был разъевшийся до внушительных размеров молодой человек в богатом одеянии, на голове персидская шапка. Лицо его показалось Нур-Сину знакомым. Он спросил у провожатого, кто это? Тот ответил, что юнец служит поводырем у одного из главных советников царя, слепого старика, совсем дряхлого, но не потерявшего бодрости духа. Царь разговаривает с ним редко, но подолгу. Говорят, что слепец царского рода, однако никто в армии не слыхал о такой стране, как Иудея.

Нур-Син затаил дыхание. Значит, старик-иври не ушел в Индию, пригрелся при дворе молодого правителя! Что ж, итог закономерен, кто-то должен рассказать Киру о дальних странах, лежавших на пути в Египет, о богатых портовых городах и людях, населявших их. Заодно научить покорителя верхнего мира искусству управления подданными. Пока, отметил про себя Нур-Син, уроки Седекии пошли на пользу любознательному персу. Может, он воистину прозрел?

Заинтересовавшись, он принялся расспрашивать сопровождавшего его воина, не было ли в армии выходцев из других стран, например из Вавилона. Как не быть, ответил воин, есть. Вон Шириктум и подчиненные ему халдеи, давным-давно прибежавшие в Экбатаны, спасаясь от гнева обезумевшего царя.

Упоминание знакомого имени вызвало у Нур-Сина тревогу. Он уже собрался было повернуть назад и прорвавшись к Киру, добиться включения в договор еще одного пункта, чтобы никто из сбежавших подручных Лабаши не имел права войти в город, но было поздно. Когда он поделился с воином своим желанием, тот уныло покачал головой.

— Как прикажешь, посол. Скоро ночь, а я сегодня еще не спал.

— Ладно, — махнул рукой Нур-Син.

* * *
Нур-Син вернулся в Вавилон примерно за месяц до решительного сражения под Описом, в котором персидское войско, обошедшее преграду с запада, наголову разгромило армию под командованием Набонида. Царь, не заезжая в столицу, объявился в Борсиппе. Оттуда прислал грозное письмо Валтасару с приказом город не сдавать. Обороняться и активно действовать на флангах персидского войска. Он же со своей стороны будет обеспечивать Вавилон подкреплениями и собирать новую армию.

В ту же ночь, когда во дворец прискакал посыльный от Набонида, Балату-шариуцур вновь явился в гости к Нур-Сину. Сопровождали его тот же безмолвный великан и закутанный с ног до головы покрывало, высокий незнакомец.

— Что на этот раз? — спросил Нур-Син.

— Валтасар почувствовал прилив мужества и решил защищать город до последней капли чужой крови, — сообщил Балату.

— Как быть? — сцепил руки хозяин.

Даниил тяжело вздохнул, потом тихо выговорил.

— Мне было видение…

— Опять муж прекрасный ликом посредине реки? — усмехнулся Нур-Син.

— Да. Он сообщил, что прошли семьдесят лет, и ничто не спасет вавилонскую блудницу. Час пробил, слава Всевышнего восторжествует. Исчислил Создатель, — он обвел рукой круг, — их царство, они взвешены и дни их сочтены. Осталось выполнить предначертанное.

— Что ты этим хочешь сказать?

— Помнится, мы с тобой как-то толковали о подземном ходе, с помощью которого заговорщики под командой твоих братьев проникли в городской дворец. Рахим не делился с тобой, где расположен вход в этот лаз?

— Об этом должен знать Хашдайя.

— Он слышал о нем, но во дворец в ту ночь вместе с отцом проник через вспомогательные ворота. Хашдайя рад будет помочь — он встретит нашего человека во дворце и проведет его в тронный зал, где когда-то восседал Навуходоносор. К сожалению, где находится этот лаз, он не знает. Нам хотя бы зацепку. У нас есть ловкие люди, которые помогут нужному человеку попасть во внутренние дворы комплекса.

Он указал на примостившегося возле его ног на корточках незнакомца. Тот скинул с головы покров, и Нур-Син увидал перед собой искусного в обращении с огнем фокусника. Длиннолицый старик улыбнулся, склонил голову.

— Рад встрече, благородный Нур-Син.

Хозяин, помедлив, кивнул магу.

— Может, Рахим что-то передавал тебе, Нур-Син, — продолжал допытываться Балату. — Иначе Абу-Вади придется лезть через крепостную стену, а это очень опасно и нелегко.

— Рахим что-то говорил… Подожди. — Нур-Син замер. — Да, в тот день, когда я познакомился с Луринду, мы встретились в висячих садах. Почему именно во дворцовом парке? На этом особенно настаивал старый декум. Мы прошли по террасам, потом осмотрели водосборные бассейны, по которым вода из Евфрата поступала в нижний ярус, откуда черпаками рабы поднимали ее на верхнюю террасу. Затем он побыл в одиночестве возле гробницы Амтиду…

— Я знаю, там был ход. Его уже заделали, — перебил его Балату. — Вот насчет бассейнов, это интересно. Действительно, как же мы не догадались, ведь деревья надо поливать.

— Но, вероятно, там еще во времена Нериглиссара со стороны реки поставили железные решетки.

— Надо проверить. Как бы поточнее определить, где находятся входы в эти туннели?..

— Набай и Нинурта за день до начала выступления отправились в дом, принадлежащий моему отцу и расположенный на противоположном берегу канала Арахту как раз напротив цитадели. Полагаю, это то самое место. Если провести прямую между бассейнами и эти строением… Но, послушай, Балату. Рахим постоянно твердил, что заговор может иметь успех только в месяце улулу. Почему так? Возможно, эти коридоры проходимы только, когда уровень воды в Евфрате падает до самой низкой отметки?

— Если даже и так, сейчас месяц ташриту, вода еще не начала прибывать. Прибавь сюда засуху, которая поразила город. Есть смысл попытаться.

— Боюсь, что туннели залиты водой.

— Лишь бы они были проходимы, — неожиданно подал голос Абу-Вади. — Я умею обращаться не только с огнем, но и с водой. Мы с ней договоримся.

Глава 9

Через день Балату вновь посетил Нур-Сина. Явился в компании с телохранителем и Абу-Вади. Лицо у иври было довольное, теперь он чувствовал себя намного уверенней, чем прошлой ночью. Сразу сообщил, что проход нашли, решетки проржавели, охрана беспробудно пьет, как, впрочем, и наследник престола. При этом все громогласно заявляют, что персам никогда не одолеть стены Вавилона, что они переколют их поганые головы как орехи.

— Теперь очередь за мной? — криво усмехнулся Нур-Син.

Балату развел руками.

— Что поделать, Нур-Син. Тебе придется вновь обратиться к Рибату, пусть он шепнет хозяину, что в городе появился маг, повелевающий огнем. Теперь он научился предсказывать судьбу.

— Ты думаешь, Валтасар клюнет?

— Непременно. Ты сам прекрасно знаешь, что его очень заботит будущее, тем более, если пророчество будет наверняка правильным.

Нур-Сину отправился к тестю.

Рибат сразу сообразил, зачем зять явился к нему с таким несвоевременным предложением. Он спросил прямо.

— Мне и мои родным будет сохранена жизнь?

— Да, Рибат. Я могу дать гарантию.

— Он может дать гарантию! — возмутился Рибат. — Что ты, умник, понимаешь в делах войны! Какая гарантия, когда в город ворвутся жадные и охочие до чужого добра, до чужих женщин варвары? Ты подумал о том, как защитить дом, семью? Может, лучше отправить их на загородную виллу и приставить надежную охрану.

— Я подумал, Рибат. За городом обязательно разгуляются разбойники. Персы тоже вне надзора своих командиров не прочь будут попользоваться чужим добром. В городе будет спокойней. Корпус Угбару составляет всего тридцать тысяч. Его воины растворятся в Вавилоне как песок на берегу моря. При этом Кир издал приказ — за мародерство смерть!

— Может лучше собрать всех родственников в моем или твоем доме. Все-таки будет больше мужских рук. Добро припрятать?

— Это верно. Этим, Рибат, и займись. Но все напрасно, если твоим господином вдруг овладеет мужество или он спьяну бросится защищать город. Тогда ничто нас не спасет, поэтому ты должен добиться, чтобы в середине месяца ташриту Валтасар потешил себя фокусами.

Через некоторое время Рибат сообщил, что Валтасар необыкновенно загорелся идеей вновь взглянуть на удивительного фокусника и обещал, что если тот откроет ему будущее, щедрость наследника не будет иметь границ. Заодно Валтасар приказал, чтобы мага непременно сопровождал Нур-Син.

Сердце у того дрогнуло. Желание наследника могло означать что угодно, однако Абу-Вади, улыбнувшись, успокоил эконома. Все это время он жил в дальнем дворике особняка Нур-Сина, учил Нидинту прятать под кубками шарик, выдувать огонь изо рта, показывал, с помощью каких манипуляций разрезанная веревка вновь становится целой.

Присутствовавшая на этих уроках Луринду хохотала от души, наблюдая, как шарик или глиняная чашка валилась из рук сына, как рассыпались отрезки волшебной веревки. Абу-Вади утешал мальчика, что все дело в ловкости рук, а эта умение приобретается усердием и тренировками. Мальчик поклялся, что, по крайней мере, трюк с веревкой он освоит так, что его школьные друзья будут поражены. Порой к ним, играющим и забавляющимся чудесами, до которых Абу-Вади оказался большой искусник, присоединялся Нур-Син.

Это были сладостные дни. Смех Луринду, настойчивость раскрасневшегося Нидинту, кружила голову. Хотелось подскочить и самому попытаться овладеть секретом перекладывания шарика под чашками. Потом мерещилось что-то совсем несусветное, например, выйти на базар и продемонстрировать свое искусство простодушным крестьянам, которые в азарте порой проигрывали доставленного на рынок козленка или гуся. Люди потешались над ним. Потерпевшие мчались к людям стражи с жалобами на проходимцев, которым они собственными руками вручали приплод, меры фиников или фруктов. Те лениво, сквозь зубы, посылали их куда подальше, в направлении ближайшего храма, чтобы те вымолили у бога-покровителя чуточку рассудка и здравомыслия.

Между тем решительный день приближался. На базарах каждый день разносились вести о том, что половодье персидских войск все шире разливалось по стране. Толковали, что корпус Угбару уже в неделе пути, в шести днях, в пяти… Жители, особенно приезжавшие на рынок крестьяне, удивленно рассказывали — персы вели себя смирно, за припасы платили, оросительные системы не рушили. Наоборот, после взятия Сиппара тут же приставили ко всем разводным шлюзам охрану.

Народ недоумевал, страх таял на глазах. При виде халдейских воинов кое-где в городе начинались улюлюканье. Те злобились, грозили мечами, потрясали копьями, при этом службу несли бдительно, в ночное время к воротам никого не подпускали. Странная это была война — болели за чужих, боялись своих. В поселениях под Сиппаром воинов Угбару встречали плодами и финиками. Рабы затаили дыхание — болтали, что Кир всем даст свободу и право выбора. Иди куда хочешь. Возвращайся на родину, оставайся в Вавилоне, здесь будь свободным. На царский дворец посматривали косо. Самые знатные путаны Вавилона находили сотни причин, чтобы отказаться от чести украсить собой пиршества Валтасара.

В назначенный день, ближе к вечеру, Нур-Син и Абу-Вади отправились во дворец. Абу-Вади, проведший предыдущую ночь вне дома Нур-Сина, был по-прежнему свеж и улыбчив. Первым делом Нур-Син поинтересовался, все ли готово, тот молча кивнул. Вход нашли? Тот кивнул еще раз.

У ворот их встретил Рибат и беспрепятственно провел на парадный двор, прямо к трем проходам, ведущим в тронный зал. Там на возвышение, на троне Навуходоносора, восседал Валтасар и наблюдал за представлением, устраиваемом придворными танцорками. Здесь же, в тронном зале, были выставлены столы, на них посуда, взятая из царского музея. Тускло горели свечи, воткнутые в приямки седмисвечников, стены были густо утыканы горящие факелы, тем не менее, с приходом ночи в зале воцарилась трепещущая, вгоняющая в робость темнота. Несуразно огромные подрагивающие тени проектировались на стены зала, видевшего торжество вавилонского оружия, ползающих побежденных царей, склонившихся князей земель иных и дальних. Здесь звучал голос Набополасара, Навуходоносора. Нериглиссар сидя на этом троне, объявил о походе в Тавр. Здесь зачитывались самые важные царские указы, здесь в праздничные дни разыгрывались угодные богам мистерии, повторяющие сцены создания мира. Здесь гремел хор, здесь слышали, как возвращавшиеся из похода воины ревели «Эллиль дал тебе величье. Что ж, чего ты ждешь!..»

Теперь здесь пили вино. В этом не было большой радости для присутствовавших. Угнетала мысль о завтрашнем дне. Варвары уже подошли под самые стены Вавилона. Валтасар был мрачен. Он неподвижно смотрел перед собой. Перед ним на столе стоял огромный золотой кубок. По знаку наследника виночерпий доливал в него сирийское вино, а два раба подносили сосуд Валтасару. Тот брал его двумя руками и прикладывался. Пил немного — видно, устал за эту неделю. Иногда царевич впадал в ярость и кричал.

— Почему темно? Огня!

Слуги уже не знали, куда втыкать факелы.

Нур-Сина и фокусника, одетого в обычный для атраванов наряд, он увидел сразу, вскинул руки, закричал.

— Сын благородного Набузардана! Рад видеть тебя. Ты привел угадывателя судьбы. Скажи, маг, ты умеешь угадывать судьбу?

— Я — нет, — склонившись, ответил Абу-Вади. — Я умею возжигать тот огонь, который породил мир и в пламени которого хранится знание обо всем на свете. О том, что было, что будет. Правда, если быть точным, этот огонь называется свет.

— Мне все равно, как он назывется! — махнул рукой Валтасар. — Вызывай его скорей! Пусть он осветит завтрашний день. Хотя… — царевич повесил голову, задумался.

Неожиданно он встрепенулся.

— Ладно, приступай!..

— Мне нужно подготовиться, государь. Позволь я пройду туда, — Абу-Вади указал на дальнюю, наиболее темную оконечность зала. Там на стенах терялись во мраке барельефы, описывающие деяния Мардука. Там факир и занялся приготовлениями. Нур-Син томился возле него.

Между тем по приказу Валтасара полуголые слуги развернули помост лицом к дальней стене, гости сгрудились позади трона. Никто не посмел вылезти вперед.

Абу-Вади раскрыл мешок и достал небольшую, отлитую из золота руку, пальцы на ней были сплавлены вместе.

Факир шепнул оцепеневшему Нур-Сину.

— Беги. Твой родственник ждет тебя во дворе у ворот, ведущих в висячие сады.

— Н-не могу, — также шепотом ответил хранитель музея. — Ноги не слушаются.

Факир придвинулся ближе. Нур-Син разглядел странный блеск в зрачках пропитанного мраком фокусника. Его глаза ясно выделялись на светлом бесформенном овале, когда-то называемом «лицо».

— Теперь слушаются?

— Да. Но не пойду. Ты кто?

— Я — гость. Пришел издалека, уйду в далеко. Что ж, смотри вавилонянин. Потом расскажешь тому, кто спросит.

— А кто спросит? — шепнул Нур-Син.

— Узнаешь.

Затем факир повернулся к трону, вскинул руки, заговорил тусклым бездушным голосом. С каждым мгновением голос крепчал, скоро басовито загудел, наконец Абу-Вади повернулся вправо, сделал несколько пасов, и в той стороне всплыла ярко светящаяся золотая рука. Она неторопливо развернулась. Когда сомкнутые пальцы оказались направленными в сторону толпы, раздался истошный женский визг, разом оборвавшийся.

Наступила тишина, угрюмая, беспросветная, под стать мраку, который все гуще скапливался в зале. Один за другим вдруг начали гаснуть факелы. Только золотая рука все также отчетливо высвечивалась на фоне вконец помрачившейся стены. Неожиданно снизу вверх, по стене побежали плящущие огоньки. Разделились на отдельные струйки, полыхнули ярче, слились в линии, и в следующее мгновение во мраке вспыхнула пламенная надпись, осветила зал.

— Скажи, маг — в тишине раздался спокойный громкий голос Валтасара. Что означает эта надпись?

— Государь, — громовым голосом ответил, теперь уже полностью укутанный во тьму факир. — Здесь сказано: исчислен, исчислен, взвешен и разделен. Горе тебе, Валтасар!

Вновь навалилась тишина, запечатала уста, придавила тягостным гнетущим ожиданием. Взгляды устремились на царевича. Тот ухватился за подлокотники, попытался встать. Справившись с секундной слабостью, встал, вздохнул и, лишившись рассудка, рухнул на пол.

С воплями и криками гости бросились к проемам, ведущим на парадный двор. На стенах завыли трубы, откуда-то из-под пола донесся глухой стук. Пол заходил ходуном.

Помертвелый Нур-Син вдруг обнаружил возле себя Хашдайю. Тот схватил родственника за рукав, потащил в сторону. Декум едва мог справиться с ознобом, оттого, может, его зубы при всякой попытке говорить, выбивали отчаянную дробь. Он тщетно гримасничал, пытался сжать скулы, но ничего не мог поделать с отскакивающей челюстью. Оттащив Нур-Сина, он повел его в сторону дома стражи, там спрятал от беды подальше. Действительно, ближе к полночи царевич пришел в себя, назначил расследование. Потребовал привести к нему мага, Нур-Сина, доставить всех, кто умышлял злое. Стража бросилась на поиски. Не обнаружив указанных злоумышленников, они начали хватать всех подряд.

Эта суматоха, казни, крики и вопли несчастных продолжалось недолго. На рассвете главные ворота дворца распахнулись, и на административный двор вбежали персидские воины. Скоро враги овладели всем комплексом. Тех, кто пытался оказать сопротивление, безжалостно убивали, тем, кто бросил оружие, сохранили жизнь. Друг царя Кира — тот самый босоногий парнишка, с которым Нур-Сину приходилось встречаться в Экбатанах, теперь повзрослевший, бородатый, в круглой тиаре, панцире, за спиной алый плащ, — отыскав Хашдайю, взял его в проводники. Тот провел знатного перса и сопровождавших его воинов в апартаменты царевича. Персидский акинак по самую рукоять вошел в брюхо Валтасара. Он даже не вскрикнул.

* * *
Взгляд старика по-прежнему бродил по потолку. Какие письмена, знаки он видел в тот момент? Был месяц ташриту, двадцать пятый день. Прошло ровно двадцать лет с того момента, когда он выбрался из убежища, предоставленного ему Хашдайей, и под охраной двух рослых воинов отправился домой.

Город был цел и невредим, только кое-где вставали огромные черные дымы. Их было раз-два и обчелся. Солнце встало над Вавилоном, однако на улицах было пусто. На базарах все лавки были закрыты, только продавцы свежих лепешек и разносчики холодной воды кучковались по закоулкам. Один из них, осмелев, предложил товар чужакам. Воины охотно разобрали лепешки, начали посмеиваться. Когда же торговец почесал палец о палец — пора, мол, и расплатиться, — громко захохотали. Тут на площади появился офицер или знатный перс — кто их сразу разберет. Хохот стих, и после окрика начальника торговцу отдали положенное.

Плата представляла собой странного вида, тонкий округлый слиток золота. Нур-Син встречал такие в Лидии. Их называли монетами. Видно, персы неплохо подхарчились в Сардах, если расплачивались за лепешки золотом.

Нур-Син указал сопровождавшим его солдатам дорогу. Свернув за угол и вступив на прямую, как стрела улицу, ведущую к его дому, он замер, затем бегом бросился вперед. Мчался и не верил…

Домчался.

У порога хозяина встретил Шума. Был он немного не в себе, как, впрочем, и рабы, сгрудившиеся возле главных ворот и таскавшие воду во внутренний двор.

Нур-Син схватил Шуму за тунику, принялся трясти. Тот едва отбился, закричал.

— Господин, мы успели потушить пожар. Почти все добро цело. Я ни в чем не виноват. Они ворвались на рассвете.

— Кто ворвался?

— Персы. Меня ударили сюда, — продемонстрировал хозяину здоровенный кровоподтек на груди.

— Где Луринду и сын? — отрывисто спросил Нур-Син.

— Они там, — кисло ответил Шума и зарыдал.

Нур-Син бросился в дом. Вбежал в главный внутренний дворик, обогнул фонтан.

Они лежали рядышком — Луринду и Нидинту-Бел. Оба были пронзены мечами и не по одному разу. Лица сохранились, прически сохранились, глаза у сына были открыты. Нур-Син опустился на колени, закрыл мальчику глаза, положил его голову к себе на колени, так и застыл. Рукой осторожно гладил волосы Луринду. Она была как живая, но живой не была. Был недвижим и их мальчик.

И Нур-Син.

Что теперь вспоминать! Прошлое не вернешь. Пришли на ум слова Балату, в тот же день посетившего его дом. Он остался в Вавилоне, как, впрочем, и Иезекииль — сказал, что на нем слишком много грехов, чтобы возвращаться на святую землю.

Пришел, долго сидел возле Нур-Сина, молчал, потом положил на стол рукопись, сжал другу плечо и удалился.

Нур-Син только вечером развернул свиток.

«Видел я в ночных видениях — вот, с облаками небесными шел как бы Сын человеческий. Дошел до Ветхого днями и подведен был к Нему.

И ему дана власть, слава и царство, чтобы все народы, племена и языки служили Ему…»[893]

Дочитать не смог — глаза слезились. С тех пор Нур-Син живет одиноко. Одиночество тоже суета, но нестерпимо мрачная, терзающая душу.

Привык.

Вспомнилось как Кир посетил его в обгорелом доме. Шириктума, сказал он, разрубили на куски. Если это может тебя утешить.

Слабое ненужное утешение. Набонида сослали в почетную ссылку в Карманию — область расположенную на востоке Парса. Там он и окончил свои дни. В народе говорят, его удавили, а кто приказал, сам, мол, догадайся. Другие утверждают, что умер Набонид тихо, дни окончил в молитвах. Испустил дух в полнолуние. Где правда, кто не знает?

* * *
Дом Нур-Сина, хранителя царских редкостей, посла, сына благородного Набузардана обрушился в месяце аддару, когда сильные дожди пролились на Вавилон. Обломки погребли под собой дряхлого старика, слуги и рабы едва успели спастись. Дождь затушил пожар. Никто не попытался раскопать уродливый глиняный холм. Еще одной язвой в городе стало больше. С тех пор на этом месте пусто, никто не откупил участок, не начал строиться. Через несколько лет вся улица сплошь превратилась в развалины.

Скоро пришел черед кварталу, затем и священной Эсагиле, вавилонской башне, царскому дворцу. Скоро на месте Вавилона остались только холмы, камни. Местные жители забыли о вечном городе, Разрушали стены, добывали из-под земли кирпичи, строились поодаль.

Так и канул Вавилон.

Аркадий Крупняков АМАЗОНКИ

Одиссей: — Проклятье амазонкам и войне!

«Пентесилея»

ФЕРИДА

В городе привыкли к слепой Фериде.

Каждое утро она появлялась на главной площади Диоскурии[894] в сопровождении чумазой, миловидной дочурки. Девочка шагала впереди, мать, положив ей руку на плечо, шла за ней. Затем Ферида присаживалась где нибудь в тени, а девочка убегала на берег моря. Как они попали в Диоскурию, где ночевали, никто не знал. Никому до них не было дела — мало ли бродит в городе нищих и слепых.

Ферида жила не только подаяниями. Иногда она пела, иногда гадала. Чуткая, как все слепые, она сразу определяла, кто ее окружает. Если рядом были приезжие моряки–эллины, она начинала петь эллинские песни, и истосковавшиеся в долгих морских походах матросы, как пчелы на запах меда, слетались к Фериде, чтобы послушать родные напевы. Если на площади появлялись местные жители, спустившиеся с гор, — звучали песни горянок. Слепая выучилась языку диоскурийцев, и ее охотно слушали все.

И местных, и приезжих поражало гадание Фериды Она всегда точно рассказывала о прошлом человека и уверенно предсказывала будущее. Все думали — ей помогают боги. А Фериде помогала ее смышленая дочурка Лота. Все дни она проводила на берегу моря, купалась, играла с местными девочками и знала не только все городские новости, но и то, что происходит в каждом доме.

Сегодня на площади людей было мало, и Ферида, откинувшись на прохладную стену, задумалась...

С тех пор, как она появилась в Диоскурии, прошел год. Не пора ли уходить отсюда? Но куда идти? Никто в городе не знал, что эта женщина живет здесь в постоянном страхе. Когда?то Ферида была самой красивой и умной гетерой Милета. И самой богатой. Потом пришла любовь. Он приезжал к ней из Афин, он был архистратегом. Когда у них родилась Лота, он решил оставить свою жену. Но Ферида была неосторожна. Она приехала в Афины, и ревнивица наняла злодеев—они ослепили Фериду. Ферида поняла: слепая, она не нужна стратегу. Он всесилен, он отнимет у нее дочь, а ее бросит на произвол судьбы. И она тайком уехала из Афин. Сначала Милет, потом Эфес, затем Пергам и Синопа. И всюду ее находили ищейки стратега, и только чудом ей удавалось избежать беды. И вот теперь Диоскурия... Это очень далеко от Эллады, но разве можно чувствовать себя в безопасности и здесь?

Мысли Фериды прервала Лота. Девочка прибежала с берега, от нее пахло морем, рыбой и прохладой. Она села матери на колени.

— Ты снова лазила в рыбачьи лодки?

— Нет, мама. Я была на пристани.

— Зачем ты ходила туда?

— Весь город на пристани, мама!

— Что там?

— Два больших корабля. Их грузят зерном.

— Ну и что же? На пристани всегда что?нибудь грузят.

— Если бы ты знала... Грузчики ходят вереницей, носят корзины с пшеницей и непрестанно твердят какие?то заклинания.

— Грузчики всегда ходят вереницей. Что тут такого?

— Но ты не знаешь, кто грузчики. Это амазонки! Женщины, которые убивают мужчин. Их больше сотни. Если бы ты видела, какие они сильные и красивые.

— Откуда они?

— Их взяли в плен питиунтские воины и продали милетскому купцу... Говорят, они живут где?то далеко–далеко в горах и н–и один мужчина не смеет войти в их город...

— Веди меня, Лота, — Ферида торопливо поднялась взяла девочку за руку...

... Над морем ни ветерка. Город задыхается от зноя. Каменные плиты пристани накалены, они обжигают ступни босых ног. Надсмотрщики поливают камни морской водой, но влага мгновенно испаряется, и к вечеру на плитах образуется грязновато–серый налет соли.

Ферида садится на тюк, приближает к себе Лоту:

— Рассказывай, что видишь.

Лота приникает к ее уху и шепчет, шепчет, шепчет...

... Чуть покачиваются с борта на борт корабли, прогибаются и скрипят дубовые трапы, перекинутые с берега, а по ним беспрестанно движутся одна за одной полуобнаженные женщины с тяжелыми корзинами зерна на плечах. Под загорелой, блестящей от пота кожей перекатываются упругие, как у мужчин, мускулы. Их лица свирепы, они не глядят по сторонам, тяжелые ноши несут не сгибаясь и не жалуясь. Потрескавшиеся от жары губы шепчут не то проклятья, не то заклинания.

Так думают зеваки, собравшиеся посмотреть на диковинных пленниц. По побережью давно ходили слухи о женщинах–воительницах, убивающих мужчин. Ферида много слышала о храбрых наездницах. Они нападали на горные селения, сотнями уводили пленных, но чтобы сами попали в плен — такого Ферида не знала. А тут они сами... Но что это? Ферида прислушалась к бормотанию амазонок. Да ведь они твердят молитвы на ее родном языке! А она была уверена, что наводящие страх и ужас на весь Кавказ женщины — из диких племен, пришедших со стороны Ирана.

К кораблям подходят какие?то молодые люди. По голосам Ферида определяет: это сыновья местных богатеев. Они тоже пришли поглазеть на пленных женщин и громко переговариваются:

— Ты посмотри, Статиос, на ту, что идет с корзиной на плече. Если ее вымыть да одеть...

— Это которая?

— Ну та, что в лохмотьях,

— Они все в лохмотьях.

— У нее левый сосок груди больше правого.

— Да разве ты не заметил — у них у всех...

— Ах, какой ты олух, Статиос! — юноша вырывает у надсмотрщика плеть и ударяет одну из женщин.

— А–а, эту, — равнодушно произносит Статиос. — Так в чем же дело? Купи ее.

— Ха, купи! — восклицает третий. — Она тебя прирежет в первую же ночь. Я знаю — эти бабы не для утех.

— Для чего же? Грузить корабли? По–моему, мужчины делают это лучше.

— Я говорил с милетским купцом, — замечает четвертый, — и, клянусь богами, он совершил выгодную сделку. Он купил их за грош, а продаст...

— Я тоже слышал, персидские цари покупают амазонок чуть ли не на вес золота.

— А мне кажется, купца обманули, — замечает Статиос. — Если ее нельзя приласкать...

— Я тебе говорю: они ловки, как пантеры, свирепы, как рыси, и неподкупны, как боги. Они владеют мечом и стрелами как никто в мире, они выносливы, как буйволицы...

— Может, и верно, стоит купить хотя бы одну...

— Купец не продает, я уже пытался.

— Ну их... — Статное зевнул, как бы давая понять, что эта болтовня ему надоела...

... Когда этот презренный скот ударил Атоссу хлыстом, ей показалось, что терпению пришел конец. Горячая волна крови ударила в голову, потемнело в глазах. Еще миг — и Атосса набросилась бы на хилого и изнеженного обидчика и без труда придушила бы его. Но она огромным усилием воли сдержала себя.

Пусть ненависть жжет сильнее диоскурийского солнца — все равно надо терпеть! Стоит только показать строптивость — сразу закуют в цепи, и тогда мысль о побеге придется оставить навсегда.

Теперь, когда они работают только под охраной надсмотрщика, а ночуют в сарае, можно что?то придумать. Правда,, их на ночь связывают веревками, но охранник часто отлучается...

Шагая в веренице подруг, Атосса мучительно думает, как обрести свободу. Она, сотенная, не уберегла свой отряд, завела его далеко и попала в плен...

... Как только дочка сказала Фериде об амазонках, в голове у той сразу мелькнула дерзкая мысль: а что если помочь им бежать и уйти вместе о ними в легендарный и недоступный для мужчин город?

— Ты можешь угадать, моя девочка, кто из них старшая?

Лота отрицательно тряхнула головкой.

— Тогда подойди к той, которая понравится. Ты малышка, тебя подпустят. И скажешь ей так, чтобы не услышали надсмотрщики: «Во имя бога Гефеста и богини Ипполиты вам хотят помочь». Запомнила? Повтори. Ну, иди.

Лота долго не возвращалась, и Ферида уже начала раскаиваться, что послала ребенка на такое опасное дело. Наконец, дочь вернулась.

— Ну, как там?

— Их отвели под навес обедать, и я долго не могла подойти к ним. Зато я узнала старшую. Она разливала похлебку, делила хлеб. И я сказала надсмотрщику, что я голодна и хочу попросить у них хлеба. Мне разрешили, и я шепнула старшей твои слова...

— И что же?

— Она сказала: «Нам нужен нож. Приходи ночью к сараю, который у водопада».

Ферида поднялась молча, толкнула дочку в плечо.

... После ужина всех амазонок привели в полуразрущенный сарай на берегу речки, за городом. Связали им руки за спиной, потом ноги. Около ворот сарая уселись два стража.

Атосса все время думала о неожиданном разговоре с девочкой, и этот день показался ей бесконечным. По пути в сарай Атосса предупредила всех амазонок быть готовыми к побегу. После ужина она шепотом приказала притвориться спящими, чтобы усыпить бдительность стражи. Одного боялась Атосса — уснуть по–настоящему. Если ее свалит сон, некому будет принять помощь. И чтобы не уснуть, Атосса начала вспоминать минувшее...

... Ее мать, верховная жрица Фермоскиры, давно готовила Атоссу на свое место. И, посылая дочь в этот роковой набег, сказала:

— Запомни, Атосса, в этом походе ты решишь свою судьбу. Я — Священная, моя власть велика, но верховную жрицу храма Ипполиты амазонки избирают на площади.

— Знаю, ипподосия.[895] Говорят, за тебя поднялось сорок тысяч копий.

— Чтобы все дочери Фермоскиры подняли за тебя копья, надо покрыть свое имя славой великой воительницы, ибо она, эта слава, почитается у нас превыше титулов и званий.

— Я не первый раз вожу свою сотню.

— То были ближние и легкие набеги, этот будет трудным. Ты теперь ведешь пять сотен. И еще запомни: одну сотню ведет твоя младшая сестра Антогора. Ведет впервые. Ты знаешь, у нее много смелости и свирепости, чего нельзя сказать о ее уме.

... Ах, как раскаивается Атосса, что пропустила последние слова матери мимо ушей. Все шло хорошо, набег был удачным, и сотни возвращались домой, отягощенные добычей и пленницами. Шли с обычными предосторожностями, дорога была пустынной. И это успокоило Атоссу. Около моря амазонки захотели искупаться—день был знойный. Атосса послала сотню Антогоры разведать окружающую местность, никакой опасности они не заметили. Лошадей отпустили пастись на траву, а сами бросились в прохладные волны моря. Никто не заметил, как из ближнего соснового леса выскочили вооруженные мужчины. Амазонки не успели добежать до оружия...

... Воспоминания Атоссы прервались разговором охранников.

— Не сходить ли нам в тот подвальчик, где мы были вчера? —произнес молодой голос. — Во рту пересохло.

— Говорят, эти бабы коварны. — Это сказал мужчина постарше. — Если убегут — хозяин оторвет нам головы.

— Как же они убегут, если связаны по рукам и ногам?

— Веревки — не цепи. Могут перегрызть.

— Они спят мертвецким сном. Лошадь от такой работы и то бы свалилась.

— Сначала иди ты, потом я.

— Ты очумел? Кто же ходит по городу в одиночку! Здесь полно грабителей. Эх, а какое вино в том кабачке! Прохладное, терпкое...

— Ну, ладно... Сходим, только ненадолго.

Загремел замок, заскрежетал поворачиваемый ключ, и все стихло. «Если нам кто?то хочет помочь, — подумала Атосса, —лучшего времени не найти».

И верно — не прошло и пяти минут, как в углу сарая заскрипела доска и в полутьме засветилось отверстие. В нем показался силуэт девочки, что подходила к ней днем, и Атосса, приподнявшись, позвала:

— Сюда!

Девочка не пошла на ее зов, она постояла немного и снова скрылась за стеной. Потом в отверстие протиснулись двое. Девчушка уверенно вела еще кого?то к тому месту, где лежала Атосса. Это была женщина, она опустилась на колени рядом с Атоссой и неторопливо, легкими прикосновениями пальцев ощупала волосы, лицо Атоссы, прошлась по рукам, по веревкам, связывающим руки и ноги.

— Развяжи мне руки, — нетерпеливо сказала Атосса.

— Я за тем и пришла, — спокойно ответила женщина.

— Так не медли же! Может вернуться стража.

— Поклянись сначала, что вы не бросите меня и возьмете с собой.

— Клянусь!

— Всеми богами?

— Всеми богами.

— И будете держать около себя всю жизнь и помогать мне?

— Клянусь!

— Мне и моей девочке?

— Клянусь всеми богами.

Ферида вынула из?под хитона нож и перерезала путы на руках Атоссы. Освободив руки, Атосса взяла нож и рассекла веревки на ногах. Затем передала нож Антогоре, сказала:

— Освобождай остальных. А я пойду к воротам...

... Велико было горе милетского купца, когда утром он увидел, что дорогой живой товар исчез из сарая, словно испарился.

А мертвые стражники ничего не могли рассказать.

После этой ночи никто в Диоскурии не видел слепую Фериду.


Всю ночь отряд Атоссы шел через горы. Освобождение придало женщинам силы — несмотря на дневную усталость они прошли много. Когда над хребтами поднялось солнце, когда амазонки поняли, что опасность миновала, Атосса разрешила им отдохнуть. Женщины падали на траву на берегу ручья и мгновенно засыпали.

Ферида подошла к Атоссе, коснулась пальцами ее плеча, сказала тихо:

— Не время спать. Я чувствую — погоня близко.

— Нет силы, которая заставила бы нас идти дальше. У нас нет оружия. Наше спасение в ногах. А они не держат воительниц. Нужен отдых.

— А это? — и Ферида протянула Атоссе нож. — Кругом сколько угодно леса. Надо делать луки и стрелы, резать дротики и копья.

— Это боги послали тебя к нам, Ферида. Я сейчас разбужу подруг... Ты права, лучше всем умереть в схватке, чем удирать.

— Всем умирать не надо. Оставь десяток воительниц, они задержат погоню.

«Она права — в плену мы разучились мыслить», — подумала про себя Атосса.

Спустя два часа Атосса подняла амазонок, а еще через час чуткое ухо Фериды уловило звуки отдаленного цоканья копыт. Единственным ножом успели сделать всего с десяток луков. Десять амазонок легли в засаду. Остальные спешно начали отходить.

Так продолжалось пять суток. Купцы сумели поднять в погоню не только свою охрану, но и жителей Диоскурии. Пять дней и ночей истерзанные амазонки, почти безоружные, прикрываясь засадами, отходили на юго–восток.

Когда погоня, измученная стычками, отступилась, у Атоссы осталось всего полсотни амазонок.

Поход, задуманный для славы, обернулся позором. И Атосса понимала: этого позора ей не простят. Властительница Фермоскиры и мать Атоссы живут в давней вражде, и царица сделает все для того, чтобы не только ославить неудачницу, но и предать суду. Не меньше Атоссы переживала и ее полусотня. Их тоже ждал суд и позор.

И когда до Фермоскиры остался один переход, амазонки собрались на совет. Надо было решить: стоит ли возвращаться в родной город? Спорили долго. Одни, в том числе и Атосса, склонялись к тому, чтобы покончить с собой, потому что жизнь судимой и опозоренной — хуже смерти. Говорили, что позор ляжет на родителей, и это тоже хуже, чем смерть. Другие считали, что умирать не обязательно, лучше разойтись по другим городам и искать себе новую судьбу.

Ферида в спор не вступала, о ней амазонки совсем забыли. Она тихо подошла к костру, протянула руки к огню и заговорила:

— Я спасла вас от неволи, я долго шла с вами по скорбному и кровавому пути. Я многое узнала о вашей жизни. Мне сказали, что нет на свете амазонки, которая нарушила бы клятву: Ты, Атосса, поклялась мне...

— Прости, Ферида, — Атосса встала рядом с ней. — Ты права — амазонки не нарушают своих клятв. Мы бесстрашны, и только страх позора нам ведом. Этот страх лишил нас разума. Но подумай, что тебя ждет в Фермоскире. Чем мы сможем помочь тебе, судимые и опозоренные? Тебя ждет удел рабыни.

— В пору моей молодости я знала иную жизнь, иных людей, иной мир. Там битвы оценивали не судьи, а поэты. Потому что всякая битва, независимо от победы или поражения, рождает героев. И я слагала об этих героях песни и пела их на агорах греческих городов. Я сложу песню о нашем походе, я воспою славой ваши имена. Твоя мать, Атосса, служит в храме, не так ли?

— Да, она Священная Фермоскиры.

— Пусть жрицы храма разучат мою песню, пусть ее поют все, кто умеет петь. Запомните — песня неподвластна и неподсудна.



(обратно)

ЗАВЕТЫ ВЕЛИКОЙ НАЕЗДНИЦЫ


... Священная в сопровождении четырех жриц поднялась по ступеням храма и медленно прошла мимо колонн. Две жрицы, опередив ее, с трудом отворили тяжелые половины дверей, пропустили ее внутрь храма. Около наоса жрицы опустились на колени. Священная подошла к двум стражницам, они развели скрещенные секиры, пропустили Священную в наос и снова скрестили оружие. С незапамятных времен никто, кроме Священной, не входил в наос. Стража у святых дверей незамедлительно убьет каждого, кто попытается проникнуть в обитель богини. Только Священная, только она может лицезреть великую Ипполиту. Если даже сама верховная жрица пожелает ввести в наос другого человека, его все равно уничтожат тут же. Таков священный закон.

Плотно прикрыв двери, жрица скинула пеплос[896] и опустилась на лежанку, застланную дорогим покрывалом. Теперь на этой лежанке никто не спал. В пору, когда у амазонок был старый храм, верховная жрица обязана была жить и спать в наосе. Теперь Священная живет >в своих покоях, а лежанка — единственное, что осталось от тех давних времен. Даже изваяние великой Ипполиты сменили. Прежде это была огромная, отлитая из бронзы статуя обнаженной женщины, теперь же богиня целиком сделана из золота. Она стоит на высоком постаменте, и складки золотого пеплоса ниспадают с ее плеч. На голове шлем, нагрудник украшен слоновой костью. В руке копье, у ног щит из серебра. Перед постаментом на специальной подставке лежит меч богини. Его во время больших походов вручают царице Фермоскиры или ее помощнице— полемархе.

В наосе полумрак. Светильники погасли. Четыре курильницы по углам еще дымились, из них к высоким потолкам поднимались тонкие струйки тлеющих благовоний. Тишина и покой царили здесь — наилучшее место для размышлений. Сюда приходила Священная, чтобы обдумать свою речь на Совете, здесь она любила. вспоминать свою прошлую жизнь. А сегодня настал особенный день — день Двух Священных. Этот праздник бывает в Фермоскире тогда, когда старая верховная жрица передает свой сан новой. Только в этот день разрешается входить в наос двоим. Скоро жрицы приведут Атоссу—отныне сан верховной жрицы возложат на нее. Священная торопливо зажгла светильники, на площади перед храмом уже слышалось пение жриц. Неизменен ритуал дня Двух Священных. Сейчас Атоссу подведут к наосу и передадут ее руку в руку Священной. Атосса войдет туда, чтобы принять все, что там есть. Затем их выведут на парапет храма, а при всей Фермоскире Священная перенесет со своей головы на голову Атоссы алмазный. венец верховной жрицы.

Атосса не сразу согласилась на это. Вспомнился разговор:

— Я молода, мама, я хочу...

— Откуда такие нежности? Даже девчушки из козлятника не зовут своих матерей так. Я для тебя ипподосия — дарующая коня. А скоро я подарю тебе нечто большее — алмазный венец.

— Но, ипподосия, я хочу ходить в долину любви, хочу рожать детей. А ты обрекаешь меня на одиночество и на подвижническую жизнь.

— И на жизнь властительницы Фермоскиры. Я много лет провела в этом храме.

— Но ты до этого родила меня и Антогору. И кому я отдам венец Священной, когда состарюсь? Ты подумала об этом?

— Да! —резко бросила мать. — Но царица послала по пути твоего отхода лазутчиц. Она не верит песне Фериды. Но когда ты станешь неподсудной... Богиня Ипполита поможет нам. А сейчас ты возвратилась из похода с великой славой, ты вырвалась из плена, ты провела в походе более двадцати боев, и слепая Ферида сложила песню о твоей мудрости и смелости в бою. Вся Фермоскира боготворит тебя. Пройдет пять лет, и все это забудется. А царица Фермоскиры недовольна мною. Слишком много власти я отняла у нее, и она постарается найти другую, а не тебя, на мое место. Ты, может быть, не знаешь—были времена, когда верховная жрица была совсем безвластной. Стоять на страже заветов Ипполиты, управлять храмом, быть непорочной, жить безвыходно в наосе, спать на полу у подножья великой богини — вот ее удел. Только в пору молений и проводов воительниц в походы выходили Священные из храма. Им запрещалось не только прикасаться, но и видеть мужчин. Они лишены были многого людского — ведь они считались священными. Их жизнь была хотя и святой, но тяжкой. Царицы могли менять их всякий раз, как только они становились им неугодными. Но шло время, и служительницы храма крупица за крупицей отвоевывали себе власть и силу. Мы построили новый большой храм, и Священные стали жить не в наосе, а в великолепных покоях, мы отвоевали себе право иметь сокровищницу храма, чтобы сравняться в богатстве с царским домом. Прошло время, и храм добился силы — мы завели свое войско для охраны храма. Это была великая победа...

— Как это все удалось сделать, мама?

— Когда мы вдвоем войдем в наос, я расскажу тебе...

... И вот в день Двух Священных молодую Атоссу единодушно избрали наследницей престола храма; они вошли с матерью в наос. Сели на лежанку, мать начала говорить:

— Когда?то ты спросила меня: как храм добился власти? Слушай. Ты знаешь, раз в году дочери Фермоскиры в зимнем походе берут в плен молодых и сильных мужчин. Они выходят с ними на агапевессу в долину любви и потом» рожают от них детей. Рожают в храме…

— Это я знаю...

— Амазонке не показывают новорожденного: если она родит мальчика — его убивают, если девочку — ее уносят в паннорий, и мать узнает об этом только через пять лет.

— Об этом; знают все.

— Но никто не знает, что у цариц иногда убивают и девочек.

— Для чего, мама?

— Чтобы у царицы наследница появилась только на склоне лет. И тогда...

— О, я поняла! После смерти басилевсы на престол встает юная и несмышленая девочка, и...

— И тогда вся власть переходит к ее опекунше — верховной жрице. До совершеннолетия молодой царицы храм принимает законы, которые ему нужны.

— Но как же Годейра?

— В том, что у нынешней царицы родилась дочь — моя ошибка. Я потому и передаю алмазный венец — мне самой эту оплошность исправить не дано. Видно всеблагая Ипполита не хочет помогать мне. Ты должна погубить Годейру, когда она встанет на престол Фермоскиры. Мало того, тебе предстоят еще более важные дела, чем мне. Ты укрепишь себя и Священный Совет. Сейчас в нем шестерка выживших из ума старух. Их надо менять. И тебе это сделать удобнее, чем мне. Кому из бывших с тобой в походе ты веришь больше всех? Выбери из них четырех самых верных тебе. Сейчас, при мне.

— Гелена. Умна, смела и... почему?то все сны ее сбываются.

— Сделай ее первой помощницей. И пусть она будет прорицательницей,

— Пелида. Верная моя подруга, справедливая...

— Со временем она будет верховной судьей.

— Лаэрта...

— Подожди с Лаэртой. Ты забыла Антогору. Сделай ее кодомархой — воительницей храмового войска. Затем царица...

— Надо ли?..

— Надо. Пусть и она войдет в Священный Совет. Тогда он будет всевластным, и ты будешь повелевать в нем... А сейчас я тебе расскажу о самой главной тайне наоса, которую верховные жрицы передают друг другу много веков. Из?за нее никому, кроме Священной, не надо входить в наос...

Фермоскира — город особенный.

Имя это у всего Кавказа на устах, но нет города таинственнее и загадочнее. Ни один мужчина на тысячи стадий[897] в округе не может похвалиться, что он бывал в этом городе. Ни одна плененная амазонками женщина не вырывалась оттуда живой. Кто они, амазонки, откуда пришли, каким богам поклоняются, по каким заветам живут? Люди знают о них очень мало: город этот богат и силен, и никому не подвластен. Амазонок в горах называют ойропатами — убивающими мужчин. Их набеги неотразимы, они врываются в селение, как смерч, и остаются после них только голые стены. Говорят, в старину были попытки многих племен взять Фермоскиру приступом— ни один воин не вернулся из?под крепостных стен города.

Прочно укрепился в горах страх перед ойропатами, даже греческие корабли не решаются приблизиться к землям, которыми владеют амазонки.

В год, когда великую наездницу Ипполиту, прапраматерь амазонок, боги вознесли на Олимп, в честь ее воздвигли в Фермоскире храм. Сначала он был небольшим: на каменном основании был построен наос — помещение, где стояло мраморное изваяние Ипполиты. От наоса с четырех сторон спускались широкие ступени, на которых стояли алтари, здесь приносились жертвы богам и возносились молитвы.

Позднее, когда Фермоскира стала сильной и богатой, рядом был воздвигнут другой храм — величественный и красивый. Говорят, его строили двадцать лет. В его трехступенчатое основание был положен белый колхидский мрамор. Храм окружили рядами колонны — шесть по фасаду и двенадцать по бокам. Скульптурные фронтоны над фасадом изображали сцены битв амазонок за пояс Ипполиты. За колоннами здание опоясала мраморная лента фриза, она придает храму красоту, изящество и монолитность.

Под портиком две высокие двери из черного дуба. Они обрамлены бронзовыми пластинами. В стены между колоннами вделаны гранитные плиты, на которых выбиты священные письмена — заветы великой наездницы Ипполиты.

Сюда, под портик, и привела Антогора слепую Фериду с дочуркой. Их недавно Фермоскира приняла в свою семью на правах равных, а каждая амазонка с детства знала заветы великой Ипполиты. Сегодня для слепой их прочтет Антогора...

... Фермоскира со времен своего основания не знала случая, чтобы в ее семью принимали женщин извне. Было ясно — амазонкой надо родиться. И Атосса с матерью очень боялись, что наездницы не примут Фериду. Ее вместе с дочуркой отвезли в загородное именье, где теперь жила ушедшая из храма старая жрица, чтобы хоть как?то приобщить к жизни воительниц и придумать слепой женщине какое?то занятие. Атосса была занята делами храма, Ферида и Лота остались на попечении Антогоры и ее матери. На семейном совете договорились, что старая жрица перескажет Фериде Изначалие, — должна же жительница Фермоскиры знать, откуда взялись амазонки, как они добились своей славы и могущества. Антогоре предстояло научить слепую хоть как?то держаться на лошади, иначе жить ей в городе будет невозможно.

Откровенно говоря, и мать, и дочь в душе были недовольны появлением Фериды. Антогора на семейном совете не утерпела:

— Послать бы ее на берег к рыбачкам. Пусть сторожит сети,

— Она нам жизнь спасла, — упрекнула Атосса.

— Подумаешь... Она скорее спасла себя. Зачем бы ей удирать с нами из города и вынуждать нас дать ей клятву?

— В одном права Антогора, — сказала мать, — слепая принесет немало нам забот. Но клятва есть клятва.

— Наездницы не примут ее. Чужая она для всех.

Но Антогора ошиблась. Ферида поразила ее на первом же уроке верховой езды. Она уверенно подошла к коню, нащупала холку и... легко вскочила на спину. Так же уверенно потянула поводья, подняла коня на дыбы, затем повелаего кругами по двору. В пору своей молодости в Милете прогулки на лошадях были для Фериды привычны и любимы. Так что Антогоре пришлось приучать к коню только дочурку Фериды. У Антогоры пока не было детей, и занятия с Лотой она вела охотно.

Поразила Ферида и старую хозяйку именья. Первый вечер она внимательно слушала Изначалие, на другой раз взяла Б руки кифару и сказала:

— А что если не рассказывать, а петь? Вот так:


Время идет да идет, над землею проносятся годы. С болью великой в душе, с надеждой негаснущей в сердце Лемноса жены выходят на берег скалистый, Ждут возвращенья героев, а их все не видно. С женами дочери ждут, рожденные от аргонавтов, С дочерью ждет Ипполита...

Старая жрица скорее чутьем, чем умом поняла, что такие песни с огромной пользой послужат храму и Фермоскире.

— Ты одарена богами, Ферида. Перекладывай Изначалие на стихи и музыку. Твои песни будет слушать вся Фермоскира.

Так оно и случилось. Недавно в городе проводили праздник удочерения. Над огромной чашей ипподрома ферида пела свои песни Изначалия. Здесь собрался цвет Фермоскиры, и все, затаив дыхание, слушали сладкозвучную кифару Фериды, ее песни о прошлом амазонок. Ипподром взорвался гулом одобрительных возгласов, когда Ферида кончила петь. Атоссе было ясно, что слепую певицу полюбили все.

И вот теперь Антогора привела ее к подножью храма. Может быть, только у нее одной во всей Фермоскире отношение к Фериде не изменилось. Она по–прежнему недолюбливала слепую. А еще Антогора ревновала. За то, что нерожденная амазонкой Ферида держалась на коне с изяществом, она управляла лошадью неуловимыми движениями рук и ног, казалось, что животное подчиняется мысли всадницы. Этого Антогора не умела. Она могла стрелять на скаку из лука, могла на полном ходу спрыгнуть с коня и потом снова вскочить, но так красиво держаться на лошади она не могла, хотя прямо с колыбели села на коня.

Ко всему этому Антогора знала, что нынешнее посещение храма — пустая формальность. Ферида давно усвоила не только заветы великой воительницы, но и их суть, смысл. Это тоже раздражало Антогору — она, как и все недалекие; люди, не переносила около себя умных.

Торопливо поднявшись по ступеням, Антогора вошла в тень портика и, не дождавшись, когда Ферида и Лота подойдут ближе, начала говорить:

— Вот первая скрижаль, первый завет. На камне выбиты слова: «Если ты увидела мужчину — убей его. С мечом он или без меча, спит он или бодрствует, младенец он или старец». Мы так и делаем. Эти презренные скоты ничего другого не заслуживают.

Фериду этот завет не удивил. Она слышала, что амазонки безжалостно истребляют не только взрослых мужчин, но и всех мальчиков и стариков селений, которые они захватывают.

— А это второй завет: «В бою против тебя станут сильные. Будь их сильнее, ибо удел твой — война».

Об этом Ферида тоже знала. Самые сильные мужчины погибают от женской руки. Они плохо владеют оружием, они ведь чаще всего пахари и пастухи.

— Здесь третья плита. На ней начертано: «Только трусы боятся смерти. Умереть в бою — высшее благо. Ты не знаешь жалости, ты не чувствуешь боли. Жалость — знак презрения».

Ферида подошла к граниту, ей захотелось прикоснуться к плите, чтобы ощутить холод камня, на котором начертаны жестокие слова о смерти. Но Антогора шла к четвертому завету.

— «У тебя может быть много друзей. Но первый друг— конь».

— Этот завет гласит, — Антогора подошла к пятой плите: — «Один раз в году, в месяце Элафеболион, ты можешь прикоснуться к мужчине и иметь от него дочь».

— Ну, а если будет сын? —спросила шепотом Ферида.

— Мы их топим в воде, как щенков!

— Потише. Я не хочу, чтобы девочка...

— И напрасно. Пусть Лота с детства знает, что эти грязные...

— Хорошо, хорошо. О чем же говорит последний завет?

— Он самый важный. «Ты, дочь Фермоскиры, служи мне, служи священной хозяйке дома моего, служи царице твоей, держи в чистоте и неизменности заповеди мои». Все.

— Спасибо, Антогора.

— А теперь прости меня, Ферида, я тороплюсь в храм, к Атоссе. Ты садись на коня, он приведет тебя в именье.

— Не беспокойся. Ты забываешь, что у меня есть глаза. — Ферида взяла за руку Лоту. — Пойдем, дочка, к лошадям.


Очень правильно пела когда?то Ферида: «Время идет да идет, над землею проносятся годы...»

С тех пор прошло двадцать лет. Давно умерла мать Атоссы. Погибла в набеге старая царица. Теперь на престоле ее дочь Годейра,

Но как и раньше, следуя заветам матерей, царица и верховная жрица не могут разделить власть, враждуют между собой. Вражда эта страшная потому, что тайная. Наездницы, может быть, только догадываются об этом. Но во дворце басилевсы и в храмовых покоях постоянно готовятся обоюдные удары, и наносятся они жестоко и беспощадно.

Постарела и Ферида. Ей Священный Совет доверил воспитание детей в паннории и гимнасии. Она много лет педотриба и Сладкозвучная. Вся история амазонок переложена ею на стихи. Уроки Изначалия, на которых Ферида поет под звонкие струны кифары свои песни, самые любимые во всех, школах.

Лота теперь около царицы. Они подружились в паннории и с тех пор неразлучны.



(обратно)

ЧОКЕЯ


От Фермоскиры на север, разделяя государство наездниц надвое, течет священная река Фермодонт. Около города она невелика, но чем дальше к морю, тем шире раздвигаются ее берега. В устье разливается она на десятки рукавов, образуя сотни островов. Здесь глубоко и рыбно. По берегам, на островах, живут рабыни–рыбачки — это они кормят Фермоскиру рыбой.

Чокея среди рыбачек живет не так давно — всего два года. Она привыкла к уделу рабыни, привыкла к новому имени. Раньше она была дочерью фарнакского царя, но в один из зимних дней на город фарнаков налетели полчища амазонок, разгромили дворец, убили старого царя, а его дочь увели в плен. Она была не из тех царских дочек, которые жили в неге, роскоши и безделье. Царь был человеком крутого нрава, он воспитал дочь в труде, в строгости. Царевна часто бывала среди рыбаков, среди воинов, умела делать всякую работу. И потому рыбачки–рабыни впустили ее не только в свои хижины, но и в свои души. Сотенная, пленившая ее, представила пленницу Антогоре отдельно. Она думала, что владелица рыбацкого устья учтет это при дележе добычи.

— Это дочь царя фарнаков, достославная Антогора. Ты посмотри, какая она. Ее зовут...

— Она наша рабыня теперь! А у рабынь своих имен быть не может. Она отныне Чокея.

Так и пошло.

Сначала Чокее показалось, что отсюда не так уж трудно бежать. Границы государства почти не охранялись. Но старые рабыни огорчили ее — сила амазонок в лошадях, в подвижности. Им можно охранять свои границы кое?как,, потому что все соседи знают: стоит внедриться на землю амазонок чужим людям, как тут же. появляются наездницы и жестоко истребляют всех, кто посягнул на границу. Рабынь, конечно, охраняют строго, но в кандалы не куют. Зато два раза в сутки, утром и. вечером, проверка. И если хоть одной недостает—посылаются конные разъезды в погоню, беглянку догоняют, убивают, привозят и бросают тело на виду у рабынь. Старые рыбачки помнят несколько побегов, но ни один из них не удался.

— Ну, а если поднять всех рабынь? —спросила Чокея.

— А где оружие? А кто поднимет? Сидим по своим норам...

Чокея много думала над этими словами. Но решила, что свободу обрести все?таки можно...

Спустя время в городе стало известно, что рыбачки острова, на котором появилась родовитая пленница, стали ловить много рыбы. Гораздо больше, чем раньше. Антогора велела поощрить рабынь, выдавать им в пищу больше рыбы.

— А ты подумала, почему увеличились уловы вдвое? — спросила Атосса.

— Не вдвое, а вчетверо. Я полагаю, что эта Чокея — волшебница.

— А может, оттого, что она дочь царя фарнаков? Я слышала, что фарнаки лучшие рыбаки на всем побережье понта. Она знает тайны рыболовства и передала их рыбачкам.

— И ты думаешь...

— Я думаю, что ей надо дать свободу.

— Отпустить?!

— Зачем же. Пусть ездит по всем рыбачьим поселкам и учит, как лучше ловить рыбу. Мы сами этим никогда не занимались.

— Не убежит?

— Поймаем, если что...

— А если она начнет учить рабынь не рыбной ловле, а бунту?

— Гоплитки твои на что? Пусть следят.

— Не верю я ей.

За эти два года Чокея побывала во всех рыбацких селениях, да и не только в рыбацких. Ей дали коня, лодку, и она могла посещать любое место, где есть рабыни. Чокея стала думать, что ей поверили. За нею не следили, часто отпускали одну без охраны в дальние поездки. Настало время вершить задуманное. Она начала с того, что в каждом селении нашла верную женщину, через которую можно было узнавать все, что там происходит...


... В один из осенних вечеров царица Годейра встретила Антогору во время моления. Она отвела ее в левый притвор храма, сказала:

— Я слышала, у тебя есть рабыня, которая прибрала к своим рукам все устье, а тебя завалила рыбой?

— Рыбачки и должны ловить рыбу.

— Но она не ловит рыбу, а ездит по всему устью и учит...

— Твоя правда. Шляется она повсюду, бездельничает. Возомнила, что выше хозяйки. Думаю послать ее на каменоломни.

— А мои рыбачки кормят меня рыбой скудно. Может, она моих научит? Продай ее мне. Я не поскуплюсь.

— Бери хоть завтра же.

После моленья Антогора зашла к сестре.

— Я была права тогда. С устья доносят, что Чокея мутит рыбачек.

— Так убей ее. Она свое дело сделала.

— А может, продать царице? Она просила.

— Продай. Пусть у басилевсы прибавится хлопот.

На новом месте жизнь Чокеи не изменилась. Она так же ходила с рыбачками на лов, ездила по всем селениям рабынь — их жизнь во владениях царицы была не легче. Однажды гоплитка ударила Чокею по лицу плеткой. Багряный шрам увидела приехавшая в селение Годейра, Она велела наказать гоплитку, а охране сказала:

— Передайте всем: Чокея, несмотря на то, что в плену, — дочь царя. Всегда помните это.

А через месяц Чокею посадили в крытую повозку и повезли. Ночью, тайно, чтоб к утру привезти обратно.


Распростерла над Фермоскирой свои влажные крылья зимняя ночь. Пустынны улицы города, третьи сутки моросит дождь. Укрылась под сводами ворот стража крепостных стен, по берегам Фермодонта медленно движутся редкие конные разъезды. Темны окна домов, и только изредка тишину улиц нарушают мерные шаги сторожевых гоплиток.

Но вот показалась -на площади крытая повозка, прогрохотала по камням мостовой, свернула в одну из улиц. Объехала кругом дворец царицы Годейры, остановилась у калитки сада.

Служанка ввела Чокею в калитку дворцового сада, с предосторожностями они пробрались в комнату при конюшне. Здесь Чокея осталась одна. Встречи с царицей она ждала с волнением. Трудно было предугадать, зачем ее привели сюда. «Может быть, царица узнала о заговоре и решила убрать смутьянку с побережья? Но для этого не нужно было делать ее гоплиткой и звать во дворец. Можно просто убить. Видимо, она для чего?то нужна Царице. Но для чего?»

Наконец, Чокею повели. Темным коридором, почти на ощупь, они прошли к башне, долго поднимались по винтовой лестнице. Чокея представляла себе царицу величественной и суровой. Служанка открыла дверь и ввела Чокею в круглую комнату с бойницами. Царица Годейра сидела в черном дубовом кресле и выглядела совсем молодой и обыкновенной. Густые черные волосы рассыпаны на голые плечи, голубой хитон скреплен на плече застежкой так, что закрывает только правую часть груди, оставляя обнаженной обе руки. Глаза у царицы большие и красивые, брови вразлет, губы сжаты. У ног Годейры, перед жаровней, склонилась служанка. Она подкладывает на бронзовую решетку угли. Огонь разгорается с легким шумом, освещая лицо царицы снизу. Легкий дымок вьется над жаровней и уходит в узкие щели бойниц.

Годейра долго молча разглядывала Чокею, потом махнула рукой, чтобы служанка вышла.

— Ты знаешь, зачем я позвала тебя сюда?

— Не знаю, Великая.

— Отныне ты будешь служить мне. Завтра тебя переведут в дом Лоты, и ты будешь ее возчицей.

— Все в твоей воле, Великая. Но я не знаю, чем я заслужила...

— Боги подсказали мне это решение. Дочь вождя племени фарнаков не должна быть рабыней.

— Я всю жизнь буду благодарить богов, внушивших тебе эту веру. Но смогу ли я...

— Сможешь. Говорят, что рыбачки плохо слушают моих наместниц. Это правда?

— Море приучило рыбачек быть смелыми.

— Но тебя они слушают беспрекословно. Почему?

— Я всегда желала им добра. Теперь, мне кажется, они перестанут верить...

— Передай им: теперь я вместе с тобой буду заботиться о них. Я уважаю этих смелых женщин. Пусть они знают: в трудный час я буду надеяться на их помощь. Ты расскажешь Лоте, чем можно облегчить их участь, и она сделает все возможное.

— Благодарю тебя, Великая.

Чокея думала, что завтра ее переведут на новое место. Но проходили дни за днями, а за ней никто не приходил. Потом появилась Тикета и повела ее на ипподром.

Здесь ждала их легкая царская колесница, запряженная четверкой коней. Возничая, пожилая, угрюмая амазонка, встретила Чокею неприветливо. Она подошла к ней, пощупала мускулы правой руки, сказала:

— Сдержишь.

Чокея, хоть никогда и не управляла колесницей, поняла, что сдерживать лошадей нужна сила, и сила эта у нее есть.

Возничая произнесла еще одно слово: «Смотри», вскочила на колесницу и тронула вожжи. Грациозно и красиво кони рысью пошли по кругу. Затем возничая перевела их в галоп, а около Чокеи резко осадила — дышло колесницы дернулось вверх, затрещали постромки. Возничая кивком головы позвала Чокею к себе, поставила на колесницу, в правую руку дала ей вожжи, распределила их между пальцами. На левую руку, чуть повыше локтя, надела щит, сунула копье и показала, как нужно держать его — наконечником вниз. Левую ногу велела отставить назад, правую, согнув в колене, поставить на облучок колесницы.

— Делай.

Чокея дернула вожжи, кони послушно тронулись с места и рысью прошли один круг.

— Галоп! — приказала возничая, и Чокея сильнее дернула вожжи. Кони тряхнули гривами, рванулись в галоп. Засвистел в ушах ветер, колесницу заносило на поворотах, но возничая крикнула, и кони убыстрили бег. Казалось, еще миг, и кони обретут крылья, понесутся по воздуху, как птицы. В этот момент возничая крикнула:

— Стой!

Чокея натянула — вожжи, но кони шли в разбеге и не могли остановиться.

— Сильнее! — крикнула возничая, и Чокея что есть силы рванула вожжи на себя. Лошади, задрав головы, вздыбились, остановились, колесница начала подниматься, чтобы рухнуть на спины коней. Чокея не растерялась — воткнула копье в землю впереди облучка. Толстое кизиловое древко выгнулось, но Чокея удержала его, и колесница, ударившись колесами о гравий, встала на место. Возничая впервые: улыбнулась, хлопнула ладонью по плечу Чокеи:

— Теперь я верю, что ты царская дочь!

Первый урок закончился.

Потянулись дни трудной учебы. Чокея знала, что возничая в бою не только управляет лошадьми — она защищает своей грудью и щитом основную воительницу, стоявшую за ее спиной, от стрел, дротиков и копий. Она кормит, купает и чистит лошадей и спит рядом с ними в конюшне. Чокею поразила любовь, с какой амазонка относится к коню. Она сначала накормит лошадь, потом питается сама. Тикета рассказала ей, что были случаи, когда амазонки попадали в осаду. Многие там умирали от голода, но ни у одной не возникло мысли убить лошадь, чтобы сварить ее мясо. Это приравнивалось бы к людоедству. На поверку в сотне амазонка может встать не умытой и не причесанной — за это ее никто не осудит, но ее конь всегда будет вымыт, грива и хвост расчесаны, подчищены копыта, до блеска начищена сбруя.

Спустя месяц Чокею перевели из сотенной конюшни в конюшню царицы, где она приняла четверку коней Лоты. Учеба кончилась, и ее новая хозяйка разрешила в свободные часы выходить в город.



(обратно)

В ЗИМНЕМ ПОХОДЕ

Всю осень и зиму Чокея прожила в доме Лоты. Днем была около лошадей, вечерами прислуживала Фериде, иногда провожала ее в гимнасий или паннорий. Женщины относились к Чокее как к своей, ни разу не напомнив ей, что она рабыня. В феврале Лота отпустила свою возничую на побережье. Чокея догадывалась, что царица и Лота хотят сделать рыбачек своими союзницами в борьбе против Атоссы. А в том, что предстоит борьба за власть, Чокея не сомневалась. За время пребывания в городе она это хорошо поняла. У Атоссы и Годейры воительниц было, почти поровну, и царица первая догадалась привлечь на свою сторону рабынь. Скорее всего, это ей подсказала мудрая Ферида — у амазонки такая мысль возникнуть не могла. Для любой дочери Фермоскиры рабыня — это просто тело, одушевленное орудие. Рабыня для амазонки — ничто. А между тем только на побережье рабынь вдвое больше, чем амазонок вместе взятых. И поэтому Лота отпустила Чокею на побывку к подругам–рыбачкам, чтобы те не забывали ее.

Чокея размышляла по–своему: если рабынь царица задумает привлечь к междоусобице, то она непременно даст им оружие. А тогда можно подумать и об освобождении.

Она пробыла у рыбачек две недели, поговорила со многими и возвратилась в город. И не узнала его. Тихий и спокойный в начале зимы, теперь он гудел, как муравейник. Во всех дворах стоит звон наковален: обновляются наконечники «опий и дротиков, куются медные панцири, отливаются бронзовые шлемы, гнутся серебряные листы для поножей. Амазонки плетут щиты из ивовых прутьев, обтягивая их кожей, натирают салом стрелы, меняют оперения.

Войди в любой дом, и ты увидишь: гоплитки с возничими чинят колесницы, острятся мечи на точильных камнях, гудят горны, закаляются в них секиры, ножи и наконечники стрел. Через неделю в поход. Пройдет всего семь дней, и конные сотни, взметая пыль на дорогах, ринутся в чужие пределы. Боевые пчелы вылетят из ульев Фермоскиры за добычей-. На этот раз они возвратятся без рабынь, без золота и серебра. Цель этого налета — трутни. Так в Фермоскире называют молодых мужчин, нужных для праздника любви.

Во дворе Лоты Чокея застала такую же суету, как и всюду. Служанка крутила колесо точильного камня, Лота правила на нем свой меч. В конюшне ржали кони, предчувствуя скорый поход.

Увидев Чокею, Лота улыбнулась и, пробуя острие меча на палец, сказала:

— Поговорим вечером. Сейчас осмотри еще раз колесницу, проверь сбрую. Через три дня поход. Пойдешь со мной.

Выкатив колесницу из?под навеса, Чокея осмотрела ее и нашла вполне исправной. Сбруя требовала починки, и она унесла ее в конюшню.

Скрипнула калитка, во двор вошла Годейра. Лота ждала ее — царица была на Совете Шести, где обсуждался порядок зимнего похода.

— Что решила Священная? —спросила Лота после взаимных приветствий.

— Хитрость ее безмерна, — ответила царица, усаживаясь на облучок колесницы. — Чем старее она становится, тем труднее разгадать ее замыслы. Если бы не Лаэрта...

— Я чувствую, что полемархой мне не быть.

— Дай срок. Если полемархой будешь не ты, то мне не быть царицей. Этот поход должен решить все.

— Как проходил Совет?

— Атосса не хотела, чтобы я вела амазонок.

— Вот как! И почему?

— Эта старая лиса Ясновидящая говорила во сне с богиней Ипполитой, и та сказала ей, что этот поход грозит мне смертью.

— Но разве амазонки боятся смерти?

— Я ей так и сказала. «Но ты царица, — ответила она, — и мы обязаны тебя беречь. Твоих наездниц поведет Антогора».

— Надеюсь, меня Священный Совет не бережет. Я иду в поход?

— Тебе они хотели дать одну сотню всего. Мы долго спорили, но Лаэрта встала на мою сторону. Она сказала, что зимний поход важнее всех походов и вести его должна царица. Еще не было случая, чтобы в такую важную битву выходили без меча Ипполиты. А его, ты знаешь, вручают только в руки царицы. Договорились на том, что в бой амазонок поведу я...

— А я только сотню?

— Я не стала спорить. Когда уйдем из города, все будет в моей власти. Наездницами будешь командовать ты, и если боги даруют нам победу, ты получишь всю славу. И пусть тогда Совет откажет нам в титуле полемархи!

— Чего добивалась Священная?

— Разве ты не понимаешь? Она отстраняет меня от войны, она хочет сделать из меня хозяйку наших стад, чтобы потом при случае сказать: «Разве она царица — она пастушка».

— Я думаю о другом. Атосса знает, что ты не станешь покупать себе трутня, если не пойдешь в бой. Она хочет оставить тебя без наследницы.

—- Может, и так. А сейчас будем готовиться. Через три дня вынесут меч великой наездницы.


Над башней царского дворца трижды громко и грозно пропела боевая труба. Медный голос звал амазонок на главную площадь, к храму. Оттуда начнется зимний поход.

Не прошло и получаса, как по улицам к агоре двинулись амазонки. Впереди каждой сотни шла пароконная колесница, на ней стояла с копьем и щитом сотенная. Возничая сидела впереди на облучке и, туги натянув вожжи, сдерживала могучих лошадей. В отливах по бокам колесницы заложены дротики, стрелы, запасные мечи. Тут же праща для метания камней.

За колесницей едет телохранительница и ведет запасного коня сотенной. За стременной следует сотня, по четыре коня в ряд.

Звенят по камням мостовой подковы лошадей, качаются в такт султаны над их головами, развеваются плащи за спинами всадниц. Утреннее солнце блестит, отражаясь в начищенных шлемах и панцирях.

Вот идет сотня Лоты. Она отличается от других выправкой, одеянием и оружием. Эта сотня будет охранять царицу в бою, и в нее. вошли самые лучшие воительницы. Колесницу Лоты ведет Чокея. Она впервые одела боевое снаряжение: медный шлем, нагрудник из бронзовых пластин, наколенники и короткую, выше колен, кожаную юбку.

Убедившись, что сигнал услышан всеми, горнистка спустилась с башни и пошла на агору. Около храма на площади шумно: подходят конные сотни, располагаются рядами против жертвенников, слышны команды сотенных, ржание коней„ звон оружия. Горнистка встает на возвышение около улицы, идущей от дворца, ей предстоит подать сигнал о приближении царицы.

Она успела на своё место вовремя: в отдалении послышался цокот копыт, из?за поворота показалась колесница Годейры. На царице золотой шлем с гривой белых конских волос по гребню. Пурпурный пеплос ниспадает с плеч до самого дна- колесницы, копье с голубой перевязью — знак паномархи — она держит в руке на отлете. Тройка коней' в изукрашенной золотыми и серебряными бляхами сбруе легко несет тяжелую, окованную медью колесницу. За Годейрой скачет ее телохранительница Исхена, за ней всадницы личной царской охраны.

И снова звуки резкого и короткого сигнала пронеслись над агорой. Площадь на мгновение притихла. Царская колесница с грохотом вырвалась на агору, возничая ловко развернула лошадей и поставила их против неподвижных рядов амазонок. Тысячи поднятых копий по единому знаку склонились к головам лошадей, приветствуя паномарху.

Чокея знала: сейчас царицу встретит Атосса и поведет внутрь храма. Там Годейру переоденут. Принимать меч Ипполиты можно было только в освященных храмом одеждах.

— Глянь, впереди Священная, — шепнула Лота.

Атосса остановилась около жертвенника, она тихо, но властно что?то говорила своим спутницам. Высокая, чуть–чуть располневшая, она выделялась среди других. На вид ей Чокея дала лет тридцать, но на самом деле верховной жрице шел тридцать девятый год. Чокее трудно было понять, сильно ли постарела Атосса. Были видны темные волосы с седой прядью да золотой венчик на них, ярко блестевший в лучах утреннего солнца. На Священной одет голубой, почти без складок, хитон, скрепленный двумя пряжками на плечах. К этим же пряжкам пристегнут темно–вишневого цвета пеплос — он спускался до земли, закрывал плечи и спину жрицы. На тонкой серебряной цепочке висел медальон в виде пчелы; Чокея знала, что великая наездница, создавая Фермоскиру, уподобила ее пчелиной семье. Матка — царица, боевые пчелы — наездницы, рабочие пчелы — рабыни, ну а мужчины — трутни. Их берут по надобности и затем безжалостно убивают. Чокея видела изображение пчелы и сот не только на медальонах амазонок, но и на стенах крепости, на щитах наездниц.

Переодевание прошло быстро. Открылись двери храма, и царица снова появилась на площадке перед храмом. Теперь она одета как и подобает басилевсе. Ее пеплос отличался от пеплоса Атоссы цветом — он был ярко–оранжевый.

За царицей следовала Гелона — Ясновидящая. Ее одежда мало чем отличалась от одежды Священной, только на голове не было венца. Рядом с Гелоной шла Антотора — предводительница храмовых амазонок. Блестящий бронзовый шлем с черными перьями; кожаный нагрудник с нашитыми на нем металлическими бляхами; пояс с подвешенными к нему бронзовыми пластинками образовал как бы короткую юбку; поножи на коленях начищены до блеска. Чуть поодаль шла Пелида — верховная судья Фермоскиры и пятый член Совета. Шестой шла Лаэрта — одна из самых богатых амазонок. Она управляет гоплитками и содержит паннорий — заведение, где воспитываются девочки со дня рождения и до пяти лет, и два гимнасия, где учатся молодые амазонки с пяти лет до пятнадцати.

Царица поднялась по широкой лестнице под портик храма и выбросила руку над плечом. Пики снова поднялись над рядами. Оркестр храмовых флейтисток заиграл гимн Фермоскиры, и раскрылись двери храма. В них показалась Атосса в белом как снег хитоне и голубом пеплосе. На вытянутых руках она держала меч. Торжественно и медленно она подошла к царице и, когда та опустилась на одно колено, передала ей священное оружие. Годейра приложилась губами к холодному металлу, встала, повернулась к войску и, подняв меч над головой, трижды взмахнула им. Затем вложила в ножны у пояса. Оркестр смолк, и в тишине площади зазвучали слова Священной:

— Дочери Фермоскиры! Именем царственной наездницы всеблагой Ипполиты мы посылаем вас сегодня на ратные подвиги. Поведет вас ваша паномарха, басилевса Годейра, да хранят ее боги на поле битвы. Помните, девы, паномархе вручили мы священный меч, который подарен нашей покровительнице богом Ареем. А в наосе храма нашего, помните об этом всегда, остался священный пояс Ипполиты, как залог непобедимости дочерей Фермоскиры. И да благословят вас боги, и да ниспошлют они вам удачу в чуждых вражеских пределах!

Годейра спустилась с подножья храма, встала на колесницу, подняла над головой меч Ипполиты:

— Взываю я к тебе, Арей, великий бог войны! Даруй нам ярость в битве, даруй мне силы, чтобы я этим священным мечом разила всех врагов, чтоб не знали мы поражений в этом походе. Знайте, дочери Фермоскиры, мы идем в дальнюю Кабиру. Великая и могучая Ипполита! Даруй нам победу на полях битвы!

И вся площадь в едином дыхании повторила за царицей:

— Даруй!

Вложив меч в ножны, Годейра поклонилась храму, положила руку на плечо возничей. Та дернула вожжи, тройка встала на дыбы, затем рванула колесницу и. вымахнула через проход между рядами на главную улицу, ведущую к крепостным воротам. За ней, грохоча копытами о мостовую, устремились конные сотни.

Зимний поход на Кабиру начался.

Годейра сказала себе: после зимнего похода она должна сделать Лоту полемархой. Еще в начале пути они договорились: царица приведет войско к городу и там всю–власть над ним передаст Лоте. Царица верила в подругу, знала, что она проведет бой не только решительно, но и умело. Когда Лота вернется домой с победой, противницы в Священном Совете прикусят языки.

Поэтому все дорожные заботы царица взяла на себя: она шла впереди сотен, высылала разведчиц, искала место для привалов, заботилась о корме для лошадей. Лота шла в хвосте колонны, ей велено было сберегать свои силы для боя.

Легко катится по накатанной дороге колесница. Кони идут ровной рысцой. Чокея сидит на облучке, Лота лежит на шкурах: не то спит, не то дремлет. Дорога нескончаемо длинная, ярко светит луна. От земли идет пар, конец; южной зимы всегда теплый. За день солнце нагревает почву, ночью становится чуть холоднее, и земля дышит запахами весны и возрождения. Чокею тоже клонит ко сну, она изредка оборачивается, бросает взгляд на освещенное луной лицо Лоты, думает. От Лоты веет силой, свежестью и чем?то радостным, необъяснимым. Ей бы в эту пору любить, дарить ласки, сплетать венки из цветов... А она вместо этого трясется на жесткой колеснице, а завтра, быть может, начнет разить врагов мечом и копьем, а лицо ее будет пылать яростью. И словно угадав мысли возничей, Лота, не открывая глаз, спросила;

— Скажи, Чокея, ты любила когда?нибудь? У тебя был... мужчина?

С Чокеи дремоту сняло как рукой. Амазонки никогда при ней не говорили о мужчинах. Они, как ей казалось, презирали их и считали основными врагами. Если нужда заставляла амазонку произносить слово «мужчина», она всегда добавляла «этот презренный скот».

— Там, на моей родине, остался жених. А может, его убили в налете, — грустно отвечает Чокея. — А ты, госпожа, любила?

— Мужчину нельзя полюбить, —Лота открыла глаза, приподнялась на локтях. — Он грязный и дурно пахнет.

— Но мы идем за мужчинами.

— Трутень — не мужчина. Его вымоют в священной воде Фермодонта.

— Амазонки?

— Что ты — рабыни. До агапевессы амазонка ни за что не прикоснется к мужчине рукой. Только оружием.

— Ты была на агапевессе?

Лота отрицательно покачала головой.

— Почему? Ведь ты, я знаю, четырежды бывала в зимних походах и приводила немало пленных.

— Я продавала их. Моя мать не хочет иметь рабынь... Мы строили дом, и нужны были деньги.

— Я не знала, что пленных можно продать. Кому?

— Мало ли кому. Гоплиткам, храмовым. Они не ходят в зимние походы. Гоплиткам нужно охранять город, а храмовые молятся за победу.

— Царица тоже продает?

— Годейра — нет. Она дарит. И богатые наездницы дарят тоже.

— В этот раз... ты пойдешь?..

— Не знаю. Мама всегда говорит мне: «Успеешь». Я знаю, она хочет, чтобы я не как другие... Она хочет, чтобы я сначала полюбила... В прошлые годы я думала, что это никогда не случится.

— А сейчас?

— Я потому и спросила тебя. Нынче у меня почему?то пусто в груди. Тоска какая?то. Никогда так не было.

— Я думаю... тебе пришла пора. Ты не такая, как все. Ты полюбишь.

Идут ровной рысью кони. Катится по накатанной дороге колесница. Молчат женщины. Каждая думает о своем...

На четвертый день пути сотни достигли безлюдного ущелья, и царица приказала остановиться. Сотенным было объявлено: отныне войско ведет Лота.

Лота привычно отдала приказ:

— Весь день отдыхать. Лошадей накормить досыта, вымыть. Вечером выступаем, чтобы к рассвету вырваться на равнину. На утре сторожевые сладко спят. Собьем заставы, ворвемся в город, сделаем дело и возвратимся на это место. Царица будет ждать нас.

Под вечер возвратились посланные к городу лазутчики и принесли тревожные вести. Жители Кабиры укрепили город, в окрестностях расставлены многочисленные заставы.

— Может быть, мы были неосторожны в пути, нас ждут? — предположила Лота.

— Не думаю, — ответила царица. — —Кабиряне, наверное, поняли, что мы в конце каждой зимы налетаем на города...

— Но на Кабиру мы не ходили три года.

— И все?таки они каждый раз нас ждали. А нынче ждут особенно. Раз мы давно не были, значит, появимся.

— Что делать?

— Ты полемарха. Думай.

— Наше главное оружие — внезапность. Без нее будут большие потери. Поэтому город брать не следует.

— Разумно.

— Нужно подойти к городу всей силой, загнать защитников за крепостные стены, подержать их в осаде дней пять. Одной тысячи для этого хватит?

— Я сама останусь у стен Кабиры, — сказала царица.

— Остальных я поведу на окрестные селенья, и мы добудем то, что нам нужно.

— Хорошо. За пять дней я не выпущу из Кабиры ни одного человека.

Вечером воительницы сменили походную одежду на боевую. На кожаные, в обтяжку, штаны и на такую же кирасу внахлест нашивались мелкие серебряные или бронзовые, а чаще костяные, пластинки. Издалека одежда походила на змеиную кожу или на рыбью чешую, она надежно защищала амазонок от стрел и дротиков, устрашала врагов.

На рассвете многотысячное женское войско вырвалось на равнину перед городом. Лота на своей четырехконной колеснице мчалась впереди. За нею в шесть рядов шли конные сотни. Перед каждой сотней двуконная колесница. Вся эта лавина катилась к городу, сметая все на своем пути. Передние заставы были сбиты мгновенно, вторая линия защитников города дрогнула: им показалось, что из леса вылетает ряд за рядом, и нет конца всадницам и колесницам. Мужчины в панике бросились к воротам города и закрылись.

Царица подала знак, и ее тысяча начала обтекать стены городской крепости. Остальные амазонки под предводительством Лоты разделились на две части и пошли в разные стороны. Одна вправо, в земли фарнаков, другая — в сторону халибов.

Лота в эти места ходила дважды, пути набегов ей были знакомы. Разослав наездниц по трем направлениям, себе выбрала самый опасный путь. Она взяла с собой всего лишь четыре сотни и пошла на юг. Там в горах жили богатые племена фарнаков, но достичь их селений было трудно. На горных перевалах, в узких ущельях фарнаки держали сильные заставы, и налететь на них врасплох было невозможно. Лота знала, что в узких теснинах большому войску драться нельзя, и поэтому вошла в горы с небольшим отрядом. Она надеялась пробить путь через перевал и только потом пустить в проход все свои сотни.

К ночи отряд достиг перевала. Посланные разведчицы донесли: на вершине, в самом узком месте, замечены люди, сколько их там — сосчитать не удалось. У Лоты было излюбленное время для налета — рассвет. Расставив охрану, она легла отдыхать. Утром первый бой.


В этом году фарнаки, жившие за перевалом, сумели договориться. Раньше они выставляли против мужеубийц заставы из пахарей, виноградарей и пастухов. Воевать они не умели, да и не любили, старались как можно скорее уйти домой. В начале весны каждого в доме ждали неотложные дела. И потому заставы остановить амазонок не могли, даже не всегда успевали вовремя предупредить жителей, чтобы они уходили в горы. Амазонки налетали, как смерч, и приносили страх и великие беды.

Нынче на родину возвратился Ликоп Сирота и посоветовал фарнакам сообща нанять десяток настоящих воинов. Сам он еще в детстве ушел из селения, жил в Трапезунде у греков, потом поступил в наемные войска и теперь стал настоящим бойцом. Десятка полтора селений согласились платить Ликопу деньги, чтобы он нанял дюжину таких же, как он, бойцов. В горах ждали зимнего набега амазонок, и Ликопу предстояло показать, на что он способен.

В первую очередь он устроил на перевале не одну, а четыре заставы. Повоевав рядом с греками, он перенял у них немало боевых хитростей и начал учить сельчан владеть мечом, метать копья, стрелять из лука.

В конце зимы посадил на высокие деревья постоянных сторожевых, и как только отряд Лоты появился в горах, Ликоп уже знал о нем. На первой заставе он оставил два десятка подростков и велел им при появлении амазонок сделать по несколько выстрелов из луков и разбежаться по сторонам. То же самое должны были сделать и люди второй заставы. На третьей, наиболее укрепленной и подобранной из самых надежных, протянул через заставу веревки.

Чуть только забрезжил рассвет, Лота подняла отряд. Чокея уже стояла на облучке колесницы, готовая в путь. Кони, предчувствуя битву, рвались вперед, их приходилось сдерживать.

Лота легко вскочила на колесницу, одела на левую руку щит, выдернула из боковой пазухи колесницы самое длинное копье, проверила колчан со стрелами, осмотрела связки дротиков, затем высоко над головой подняла щит, чтобы все видели его, и резко опустила. Чокея дернула вожжи, и четверка коней рванулась с места в карьер.

Над дорогой поднимался предутренний туман, кони разрывали его белесые клубы и стремительно несли колесницу по каменистой дороге. Стучали колеса, сзади гудела земля от ударов копыт, ржали лошади. Колесница вынырнула из тумана перед самой заставой. Засвистели стрелы, не причинив амазонкам вреда. Кони влетели в узкий проход, Лота подняла копье. Но ударять было некого — темные человечьи фигуры рассыпались по сторонам, прыгая в кусты с обрыва.

Лота снова подняла щит — не задерживаться, толкнула Чокею в плечо. Та опустила вожжи, дав коням волю, и колесница с маху проскочила вторую заставу. Защитники ее скрылись за деревьями. Лота выбросила руку со щитом в сторону — догнать и уничтожить. Первая полусотня всадниц ринулась в лес.

Теперь Лота знала: больше застав не будет, враги бегут, путь свободен. Так было всегда. Дорога пошла вниз, кони неслись все быстрее и быстрее. Чокея обернулась к Лоте, вопросительно глянула на нее.

— Гони! — крикнула Лота, увлеченная скачкой. И тут что?то произошло. Упал, дико заржав, коренной жеребец, с треском переломилось дышло, колесница поднялась в воздух, и Лоту, как камень из пращи, выкинуло вперед. В какое?то мгновение Лота заметила: на колесницу налетают всадницы, падают в кучу кони, ломаются копья, кричат амазонки. Удар о землю и... темнота.

Вылетать из колесницы амазонок учат в гимнасии. Нужно выставить вперед щит и падать на него. Поджать ноги под живот и обязательно отбросить копье. Лота так и сделала. Может быть, поэтому быстро очнулась, вскочила на ноги. В голове шумело, перед глазами плыли красные круги. Свалка прекратилась, Чокея распутывала постромки, поднимала израненных лошадей. Спереди бежали на нее мужчины с мечами. Лота огляделась, увидела коня, потерявшего всадницу, подбежала к нему, ухватилась за холку и привычно прыгнула на спину. Выхватила из ножен меч, натянула поводья, вздыбила коня. У щита при падении лопнул ремень, и она потеряла его. С одним мечом, без щита, на ораву бегущих мужчин она налетать не решалась и еще раз подняла коня на дыбы. К ней подскочили оправившиеся от свалки всадницы, и только тогда Лота ринулась на врагов, которые были совсем близко. При первом ударе она поняла, что перед нею не простые селяне. Мужчина ловко увернулся от меча и неожиданно выбросил вперед копье и ударил в ногу Лоты. Острие наконечника скользнуло по медной пластине. Лота резко отбросила копье ногой в сторону, рванула повод вправо. Конь смял мужчину и понесся вперед. В Лоту полетели дротики, камни, около уха свистели стрелы, и она еле успевала увертываться. Как ей не хватало щита и копья! Она снова вздыбила коня и решила вырваться из схватки вперед, предоставив своим хорошо вооруженным подругам расправиться с неприятелем. Конь сделал несколько крупных скачков и вынес Лоту на свободную часть дороги. Она только хотела повернуть коня, чтобы налететь на горцев сзади, как увидела — прямо на нее из?за поворота мчался молодой всадник, держа пику наперевес. Лота знала: стоять нельзя, нужно скакать навстречу врагу, вовремя увернуть от пики и поразить его мечом. Она ударила пятками в бока коня и, вытянув меч вперед, помчалась на мужчину. Вот он совсем близко, Лота видит его лицо, челку черных волос, выбившихся из?под шлема, озорные глаза. Вдруг мужчина вместо того, чтобы ударить Лоту, поднял конец копья вверх и стрелой пролетел мимо. Лота успела заметить лишь улыбку на лице и два ряда ровных, белых зубов. Амазонка могла легко поразить его мечом, он проскочил совсем рядом с нею, но почему рука не поднялась, чтобы ударить? С Лотой такого не случалось. Она резко повернула коня. Всадник сделал то же самое и снова помчался ей навстречу, все так же не опуская копья. Он словно играл с нею. Он сам лез на меч. «Ну, погоди же, — подумала Лота. — Сейчас ты у меня перестанешь улыбаться». Она приникла к гриве коня, надеясь нанести свой излюбленный удар — неожиданно сбоку. Но мужчина разгадал ее намерение и перед самой встречей рванул коня вправо — меч Лоты поразил пустоту. И снова белые зубы и возглас, как удар бича:

— Хайре, ципанос![898]

Взбешенная Лота повернула коня и пустилась догонять обидчика. Наглец откуда?то знал, что у амазонок свое понятие о красоте. Назови ее свирепой, злой, устрашающей — этим ты польстишь ей. Но упаси боже назвать ее пряником — миловидность амазонки презирали.

Лота была настолько зла, что совсем не подумала, что отрывается от своих, что оставила схватку в самом разгаре. Она хлестала коня концом повода, била в потные бока пятками, но это был не ее конь. На своем она давно бы догнала нахала, а тут приходилось скакать за хвостом гнедого коня, но поравняться с ним не удавалось. А мужчина оборачивался к ней, смеялся и выкрикивал что?то обидное. Сколько длилась эта скачка, Лота не помнит, но вдруг мужчина неожиданно и резко свернул влево, Лота не успела натянуть поводья... Мост через горную речку был разобран. Конь, ломая кусты, вместе со всадницей полетел вниз...

... Очнулась Лота от прохладной струи, лившейся на ее лицо. Она открыла глаза. Перед ней стоял мужчина и держал в руках шлем, наполненный водой. Лота хотела бросить руку на бедро и громко вскрикнула. Резкая боль в руке сотрясала ее тело. Движение было бесполезным — пояса с мечом на бедрах не было. Мало того — кираса ее разорвана и лежит в стороне. На лице, груди и на животе — кровь. Мужчина, он теперь не улыбался, спустился к. воде, зачерпнул полный шлем, принес и поставил рядом с Лотой. Развязал свой нашейный платок, намочил в воде и начал промывать раны и царапины у нее на лице и груди. Лота левой рукой хотела отбросить сырой платок, но мужчина коленом прижал руку и сказал сердито:

— Лежи.

Лота могла вырвать руку, могла собрать все силы и наброситься на врага, грызть его зубами, но прикосновения его почему?то были приятны. Она закрыла глаза и спросила:

— Ты кто?

— Меня зовут Ликоп.

— Ты эллин?

— Нет. Я фарнак, долго жил в Трапезунде у эллинов.

— Почему ты не убил меня? —Лота открыла глаза, приподняла голову.

— А почему ты не убила? Ты могла дважды.

— Уходи.

— Твой конь сломал шею. У тебя вывихнута рука, повреждены ноги. Уйду — умрешь.

— Если не уйдешь — умрешь ты. Меня будут искать. Сюда придут.

— Нас не найдут.

— Зачем ты меня спас?

— Если бы я был на твоем месте? Неужели...

— Я бы убила. А может быть, взяла в плен.

— Боги решили иначе, — Ликоп рассмеялся и укрыл грудь Лоты своей курткой. — Гадалка из нашего селения предсказала мне, что я женюсь на женщине, спасенной мною от смерти. Я верю предсказаниям.

— Она ошиблась, твоя гадалка. У амазонок не бывает мужей.

— Поживем — увидим.

— И все же уходи. Я не хочу твоей смерти.

— Значит, я не умру от твоей руки.

— Я вожу в бой все войско царицы. Она не успокоится, пока не найдет меня. И принесет твоим односельчанам большие беды. Вынеси меня надорогу и оставь, если не хочешь убивать.

— Если ты главная в войске — скажи своим, чтобы они не трогали меня.

— Они не послушают. Уходи!

— Доверимся судьбе. Я не могу оставить тебя и не хочу.

— Я сказала. все. — Лота снова закрыла глаза. Мучительно болела рука, раны и ссадины жгло огнем. И еще мучительнее болело сердце. Она понимала, что ее найдут во что бы то ни стало, амазонки не оставляют на поле боя не только раненых, но и трупы своих подруг, а ее они не оставят тем более. И ей не хотелось, чтобы этот мужественный и добрый парень погиб. К вечеру, когда снова в низины наполз туман, Лоте стало легче. Ликоп сходил к своему коню, принес какие?то снадобья и смазал ими раны. Рука в предплечье побагровела, и Лота вынуждена была попросить Ликопа, чтобы он попытался вправить вывих.

— Будет очень больно, — сказал Ликоп.

— Пустяки. Амазонки не боятся боли.

Ликоп сжал руку выше локтя, повернул. Хрустнул сустав, кость встала на место. Боль понемногу утихла. Лота заснула и проспала всю ночь. На рассвете ее разбудил Ликоп.

— По–моему, пришли ваши, — шепнул он ей.

Наверху, около разобранного моста, показалась колесница. Лота сунула в рот пальцы, свистнула. Потом глянула на Ликопа и сказала тихо:

— Теперь уходи.

Ликоп молча взял коня под уздцы и скрылся в густом кустарнике. К Лоте подошли Чокея и еще несколько амазонок, перенесли ее в колесницу. Они искали ее весь день и всю ночь и были рады, что нашли. Перевал, сказали они, очищен, и сотни спустились вниз за добычей.

Лота оглянулась на то место, где скрылся Ликоп, и сердце ее сжалось от тоски. Вдруг кусты раздвинулись, из них вышел Ликоп и грустно улыбнулся. Лота кивнула головой в его сторону и сказала:

— Свяжите его. Он — мой.



(обратно)

АГАПЕВЕССА


На влажное от росы полотнище шатра упал розовый отсвет зари. Солнце поднялось из?за гор и осушило влажные травы. На ветке, склоненной над шатром, птица запела свою утреннюю песню. Над озером поднимался легкий пар.

В горную долину вступал двенадцатый день любви.

Годейра не уснула в эту ночь ни на волосок. Она сидит в полумраке шатра, обхватив руками колени. У ее ног на ковре из козьих шкур, обнаженный, как и она, лежит, широко раскинув руки, смуглый мужчина с курчавой бородкой. Он молод, могуч и красив. Он спит, утомленный бурными объятиями ночи, и что?то бормочет во сне.

А царица уснуть не может. Она давно сидит неподвижно, устремив свой взгляд куда?то вдаль, за пределы шатра. Не слышит пения птиц, не чувствует прихода утра, не видит, как шатер покрывается пеленой света.

Царица думает. Не первый раз за эти годы царицу мучает мысль: правильно ли они живут? Куда идут дочери Фермоскиры, долго ли продержатся они в этой необычной жизни. И кто прав? Священная, которая свято верит, что заветы богини Ипполиты нерушимы, или педотриба Ферида и ее дочь Лота, усомнившиеся в законах, принятых от бога Арея и его дочери.

Четвертый год Годейра носит корону Фермоскиры. На первый взгляд кажется: в ее басилейе все благополучно. Царство процветает, на тысячи стадий вокруг нет никого, кто бы мог владеть конем и мечом лучше, чем амазонки. Но почему этот весенний месяц, самый радостный для дочерей Арея, не наполняет радостью Годейру? Может быть, права Лота — их жизнь устроена не так, как надо? Может быть, предсказание слепой Фериды о том, что гибель Фермоскиры недалека, сбудется?

Воспоминания прошедших лет проходят в мыслях мо лодой царицы...

... Высокий портик храма Ипполиты. Внизу перед ним агора — площадь, заполненная амазонками. Яркое солнце лета слепит глаза. Звучат кифары и флейты. Ее выводят из храма жрицы и ставят около алтаря. Еще громче звучат кифары и флейты, из глубины храма появляется Священная. За ней идет прорицательница Гелона. Ее вытянутые вперед руки покрыты священным оранжевым пеплосом. На нем золотая корона Фермоскиры. Солнце по–прежнему слепит глаза, и Годейра плохо видит, что происходит вокруг. Звуки гимна мешают ей слушать молитвы жриц и слова Атоссы. Священная поднимает корону и возлагает ее на голову Годейры. Дрогнули стройные ряды амазонок — воительницы опускаются на одно колено, склоняют копья к земле. Отныне Годейра — повелительница Фермоскиры. Мать Годейры царствовала немного. Она погибла в бою, когда ее единственной дочери было десять лет. У власти встала Атосса. Она была и царицей и жрицей одновременно. Так заведено исстари: пока наследнице престола не исполнится пятнадцать лет, басилейей правит Священная. За пять лет Атосса так привыкла к единовластию, что и после коронования Годейры продолжала диктовать свою волю не только царице, но и Священному Совету. За эти годы она поставила верных себе людей повсюду. И юной царице приходилось во всем подчиняться Атоссе. Это были трудные для Годейры годы...

... Уже высохли полотнища шатра, на них отпечатались ажурные тени листьев, покрыв шатер затейливой пестротой. Трутень царицы замычал во сне, перевернулся на живот...

... А к Годейре текут воспоминания.

Ее первый набег был удачным. Она водила в далекий поход пять сотен. Рядом была Лота — единственная подруга царицы. И в бою Лота спасла царице жизнь. Как, впрочем, спасла бы и царица Лоту, случись с нею беда. Старые, бывалые наездницы признали Годейру — она провела набег умело, в схватках была отважной, убила семерых врагов. О, это далеко не просто убить семерых мужчин. Особенно если тебе идет семнадцатый год. Годейра привела из набега около сотни пленниц и много другой военной добычи.

Теперь она имела право войти в шатер агапевессы.

Ах, этот шатер! Многие дочери Фермоскиры желают попасть в долину любви...

Раз в году повелела богиня Ипполита приводить на агапевессу пленных мужчин. Повелела ласкать их двенадцать дней. А потом рожать от них детей. Ибо род дочерей Арея и Афродиты должен продолжаться.

Говорят, что давным–давно доступ на агапевессу был воспрещен для тех амазонок, которые в течение года не смогли убить трех врагов. Рожать детей полагалось только сильным и отважным. Царские наездницы до сих пор соблюдают этот обычай — ни одна не вступит на агапевессу, если у нее нет мужчины, которого она взяла в бою.

Другое дело — гоплитки. Пешие воительницы в набеги не ходят, они несут службу внутри царства: следят за рабынями и вступают в бой в тех редких случаях, когда на землях Фермоскиры появляется враг. Им разрешено покупать трутней. Ведь наездницы приводят из набегов по нескольку пленников. Храмовые пленных не покупают. Им мужчин дарят те, кто ходит в зимний поход. И только жрицам храма заказан путь в долину любви. Они удочеряют детей погибших в бою амазонок.

Двенадцать дней царит в долине веселье: дочери Арея пьют вино, поют песни, танцуют, восхваляя богов и богинь. Здесь они ласкают нежными руками мужчин, с горячих губ слета ют трепетные и сладострастные слова. Ночью, на исходе двенадцатого дня, эти же руки душат усталых и пьяных возлюбленных, несут их на берег озера и бросают в воду. И эти же губы шепчут слова презрения и проклятия. Ибо срок любви истек, и первый завет «убей мужчину» снова вступил в силу...

Годейре вспомнился первый день нынешней агапевессы. Он удался солнечным, ярким. Между шатрами, палатками и озером — разноцветный ковер лугов. Сотни амазонок заполнили долину. Одни в белых хитонах с шафрановой каймой, другие в оливково–зеленых, окаймленных пурпуром, третьи в золотисто–коричневых. Налетающие из?за горного ущелья порывы теплого ветерка развевают у женщин полы хитонов, обнажая стройные ноги. В складках скрыты короткие мечи — без оружия амазонка не ходит никуда. У каждой в руке копье. На древках копий красные перевязи — гордость воительниц. По числу перевязей узнают количество поверженных ею в этом году врагов.

Годейра вышла из шатра. Ради первого дня праздника она одела серо–голубой хитон с двойной каймой — золотистой и пурпурной, на плечи накинула пеплос яблочно–зеленого цвета, легкую золотую диадему укрепила в волосах.

Лота и Чокея подхватили края ее длинного пеплоса, и она пошла. За нею — свита. Посреди луга — выложенный каменными плитами круг. Годейра поднялась на возвышение. Перед нею в три ряда подковой стоят амазонки. Ветер развевает концы перевязей на их копьях. За спиной царицы двумя группами стоят мужчины. Их уже омыли в водах Фермодонта, теперь можно к ним прикасаться. В глазах пленников испуг, удивление, недоумение. Никто не знает, зачем их привели сюда. Они никогда не видали такого множества красивых, ярко разодетых женщин.

Мужчины знали одно — амазонки убивают пленных, они готовились к смерти. А тут звучит музыка, на лицах красавиц нет свирепости, в воздухе разносятся запахи жареного мяса и подогретого вина.

Царица подняла руку:

— Дочери Фермоскиры! Я поздравляю вас с праздником любви.

— Хайре, Великая! —грянули ряды, амазонки склонили копья.

— Вы знаете, для нас запретно искусство женских чар. Не смеем мы, как прочие девы, возлюбленного высмотреть себе, не смеем мы, потупя взоры, его увлечь. Мы ищем своих избранников на кровавом поле битвы — так повелела наша покровительница, великая и всеблагая Ипполита. Хваля ее, берите тех, кто вами в схватках выбран, ведите их в свои шатры. Для тех, кто не был в нынешнем походе, для тех, кто доблестно трудился на благо Фермоскиры, я милостью царственной наездницы дарую право выбора.

Дрогнули, рассыпались по кругу первые два ряда. Это участницы похода. Каждая подходит к своему пленнику и ведет его к себе. Третий ряд терпеливо ждет. С волнением ждет и царица. Тем, кому дарят, ссорятся между собой почти на каждой агапевессе из?за красивых и сильных мужчин. Мирить их — нелегкое дело.

Так и случилось: к одному пленнику с могучей, жилистой, как у быка, шеей подходят двое. Гоплитки ловко отмыкают его от общей цепи, подводят к царице:

— Я, кодомарха Антогора, прошу тебя, Великая, подарить мне это тело.

— Я, мечница Кинфия, прошу тебя подарить мне это тело.

Царица помнит, как все замерли тогда в ожидании ее решения. Наверное многие думали: красавца подарят Антогоре. Она командует храмовыми амазонками, она сестра Атоссы. А Кинфия простая мечница...

Но царица недолюбливает кодомарху и, не глядя на нее, говорит:

— Великая наездница дала нам законы агапевессы. Они многовечны, неизменны, и не мне, слабой, нарушать их. Только боевая доблесть, и ничто более, ценится здесь. Я Кинфии дарю это тело.

Царица помнит: гул прокатился по рядам амазонок. Наверное, одни думали — покается царица, что произнесла эти слова, другие одобрили ее решение.

Дальше, слава богам, выбор прошел без ссор.

Годейра пожелала амазонкам приятного праздника. Он начался с состязания в стрельбе из лука...

... Не спится царице. За годы царствования она наделала немало ошибок. Антогора не простит ей жестокой обиды, нанесенной на этой агапевессе. Обидев кодомарху, она обидела и Священную. Антогора — опора верховной жрицы. Они сильны. За их плечами, кроме храмовых воительниц, сотни жриц и заступничество богов. Годейра понимает: Атосса, поставив ее, пятнадцатилетнюю, на царство, надеялась на покорность, но ошиблась. Царица старалась ни в чем не уступать верховной жрице — она упрямо отстаивала свои права. И как?то так случилось, что она осталась без верных подруг, без опоры. У Атоссы есть Антогора — жестокая исполнительница ее воли, есть жрицы. А Годейра почти одинока. Правой рукой царицы, такой же верной исполнительницей ее воли, была полемарха. Но она погибла два года назад в набеге. Два года Годейра — сама и полемарха и паномарха; на нее легли все хозяйственные дела, и нет времени позаботиться об укреплении своей власти, некогда поставить надежные подпоры своему трону. Со Священной она часто в ссорах, верховная жрица занимается больше делами храма, а в самые трудные моменты жизни города на месяцы закрывается в храме, ссылаясь на болезнь. Царица знает, что Атоссу терзает лихорадка, но не столь часто. Значит, она умышленно оставляет царицу одну, без своей помощи, надеясь, что Годейра, запутавшись в делах басилейи, смирится и покорится ей. И еще одно беспокойство — Лота. Все гуляют на агапевессе, как заведено издавна: состязаются в метанье копья, вьют венки из цветов, поют песни, пьют вино, а ночью уходят к трутням. А эта... Почти совсем не выходит из шатра. И, неслыханное дело, вчера сказала царице, что она любит Ликопа. Любит трутня! Да сохранят ее боги—вдруг об этом узнают амазонки? Лоте никогда не быть полемархой. Ее будут презирать, ее засмеют. Нужно сейчас же сходить к ней и хоть в последний день праздника вывести на луг.

Шатер Лоты рядом. Царица вышла, на ходу бросила стражницам у входа: «Следите за скотом», — и откинула полотно шатра Лоты. Подруга сидит на разбросанных по шатру овечьих шкурах, трутень положил голову на ее колени. Она перебирает пальцами пряди его густых волос. Годейра видит этого мужчину впервые. Чем же он околдовал Лоту? Мужик как мужик. И, наверное, так же, как и все, храпит и брыжжет слюной во сне, а когда потеет, так же, как и от других, от него воняет отвратительно.

Увидев царицу, Ликоп поднялся, оправил свою хламиду и поклонился. Годейра будто не заметила его и сказала Лоте:

— Я зашла за тобой. Пойдем на луг.

— Посиди с нами. На луг идти еще рано. Все спят. Царица присела рядом с Лотой, протянула руку к сосуду, налила вина, выпила несколько глотков.

— Он знает, что его ждет? — спросила царица, кивнув в сторону Ликопа.

— Знает, — ответила Лота, и по лицу ее пробежала тень печали.

— И, наверное, хвастается, что не боится смерти?

— Смерти боятся все, даже амазонки, — сказал Ликоп и поглядел на Годейру смело, в упор.

— Что ты знаешь о амазонках?

— И много, и мало.

— Говори яснее.

— Я знаю, что вы женщины...

— О, какая проницательность!

— Да, вы женщины, а женщина самой природой создана для любви. Все доброе в мире сосредоточено в женщине: она хранительница мира и домашнего очага, она мать всех людей, она начало любви человеческой, материнской, женской. И в этом счастье. И мне не понятно, кто и зачем все это отнял у вас?

— Верно, ты знаешь об амазонках мало, а о женщинах еще меньше. Скажи, где твоя мать?

— Она умерла.

— Отчего?

— Я не помню ее. Говорят, от болезни.

— А может быть, от счастья, о котором ты только что говорил? От счастья хранить домашний очаг и быть запертой. в четырех стенах своей жалкой хижины, от счастья сносить побои мужа, от счастья быть униженной и замученной тяжелой работой на клочке своей земли. Да, мы лишены этого счастья. Мы сбросили с себя все оковы, которые придумали для женщин эти скоты мужчины. А любовь, о которой ты говоришь, — самая тяжкая из цепей, и мы отринули ее. Амазонка вольна как ветер...

— И все?таки ваши законы противоприродны.

— Неправда! Много веков мы живем по своим законам и, как видишь, — не погибли. Мало того, мы богаты, сильны и свободны. Значит, наши законы хороши.

— Почему же вы стыдитесь своих законов? Вам понадобился мужчина, вы приводите его сюда, а потом убиваете. Боитесь, что он расскажет?..

— Мы убиваем мужчин всюду.

— Толька ли мужчин? Если у вас убегает рабыня, вы бросаете в погоню сотню всадниц, и ни одна не вырвалась из вашего ада.

— А разве в иных местах не ловят рабов и не убивают?

— Вы отгородились от мира, вы...

— Хватит, мужчина. Спор этот будет бесконечным, и он не изменит твоей судьбы. Пойдем, Лота, мне нужно с тобой поговорить.

Они вышли из шатра. Солнце поднималось над озером, берега его были пустынны, только кое–где маячили фигуры гоплиток, охраняющих агапевессу. Годейра вошла в лодку, Лота оттолкнула ее от берега, ловко вспрыгнула на корму, взяла весла. Долго плыли молча, и когда лодка вышла на середину озера, Годейра начала говорить:

— Вчера ты сказала, что любишь его, и я не поверила тебе, а может быть, просто не поняла. Мы судим о мужчинах по трутням. В бою нам нет времени узнать, что это за люди, а в шатре... Мы их поим вином, и они теряют человеческий облик. Чужие по языку, с ними не поговоришь. Взять моего... Скот из скотов. Дорвался до хорошей еды, до вина... Рядом молодая женщина. По его роже видно, что весь его ум ушел туда, в середину тела. Мы зря ловим множество трутней, теряем наездниц в набегах. Поймай бы одного такого, и он оплодотворил бы всю Фермоскиру. А твой... Он умен и красив...

— И добр, —тихо сказала Лота.

— Ночью они все добрые. Если бы не ты, а он взял тебя в плен?..

— Это так и было. Мы скрыли от тебя... В бою я упала с обрыва... Он промыл мои раны, вправил вывихнутую руку. Когда меня нашли, он мог уйти, но не ушел.

— Не могу поверить!

— Так было. Спроси Чокею.

— Он не знал, что его ждет? Ты спросила, раскаивается он или...

— Он сказал так: сотни мужчин умрут здесь, не изведав счастья любви, а он узнал, что это такое, и готов к смерти. И еще сказал: настоящие люди платят за добро добром. Я все эти дни думаю об одном: как спасти его.

— Опомнись, Лота!

— Да, да! Я не могу убить его.

— Это сделают другие.

— Тогда я заколю и себя. Зачем мне жить, если...

— Я всегда считала тебя умной. Подумай, зачем он тебе? Все равно ты не увидишь его никогда.

— Пусть. Зато я буду знать, что он жив и на свободе. И, может быть...

— Замолчи! Не хочу тебя слушать. Ты погубишь себя и меня. Я сейчас же прикажу утопить его. Камень на шею и...

— Тогда ищи сразу два камня. Ты меня знаешь—я не буду жить.

— Ни одна амазонка не опускалась так низко, Лота! — гневно произнесла Годейра. — Греби к берегу, я не хочу больше говорить об этом.

— Ты забыла, царица, об одном, — Лота ударила веслом по воде, поворачивая лодку. — Я родилась не в храме Ипполиты. Я появилась на свет среди людей.

— Выходит, мы не люди?

— Я уже сказала: я люблю. И если ты не понимаешь этого — ты не женщина.

Годейра хотела возразить Лоте, но потом раздумала. Она опустила руки в воду, приложила мокрые, холодные ладони к вискам. Лота положила весло на колени, склонила к нему голову. Над водой воцарилось молчание. Годейра чувствовала, что ее подруга в чем?то права, и царица старалась не умом, а сердцем понять ее. Понять было трудно. И тогда Годейра задала вопрос: «Смогла ли бы я сама убить мужчину, если бы полюбила?» Но как ответить на вопрос, если ты никогда не любила, не знаешь силу этого чувства. Годейра старалась вспомнить минуты, когда мужчина был желанен ей. Они были настолько коротки и так быстро прерывались брезгливостью, что почти не запомнились. Нет, по этим минутам нельзя узнать, что такое любовь. Царица вспомнила: Ферида когда?то пела о материнской любви. Может быть, она похожа на любовь к мужчине. Годейра выстроила в памяти цепочку лет, проведенных с матерью, и испугалась. Мать ее никогда не любила! Ни одного ласкового слова, ни одного нежного жеста. И сама Годейра не знала, что такое любовь к матери. Да и когда могла возникнуть эта самая любовь, если дочь не видела мать месяцами. Нет, царица не знает, что такое любовь к матери. Кого любила Годейра за свою жизнь? Кто ей близок в этом мире? Ради кого она живет, борется за власть, плетет интриги против Атоссы, копит богатство? Ради дочери, которая, может быть, появится после этой агапевессы? Но если она, эта дочь, будет такой же чужой и далекой, какой была сама Годейра, то стоит ли жить? И что это за жизнь, полная ненависти? В ней нет места любви. Я ненавижу мужчин, ненавижу Атоссу, не люблю Антогору, презираю рабынь, равнодушно посылаю на смерть амазонок. И тысячу раз права Лота, только что сказавшая: «Я родилась среди людей». Стало быть, мы не люди? Лота это хотела сказать, только не осмелилась. Нет, подожди, Годейра, — мысленно сказала сама себе царица, — у амазонок есть сильная любовь. К кому? К лошадям. Значит, Лота мыслит верно: мы на уровне животных, любим только лошадей и больше никого. Погоди, Годейра. А подруги? Разве мы не любим своих подруг? Взять ту же Лоту. Я люблю ее больше всего... Люблю? Ложь! Когда я погибала в битве под Амисом, она, рискуя жизнью, спасла меня. А что происходит теперь? Подруга на краю гибели, а я упрекаю ее в том, что она не животное. Полно! Хватит! Я помогу тебе, Лота, я спасу тебя, подруга!

Годейра протянула руку, дотронулась до склоненной головы Лоты. Та вздрогнула, подняла лицо. В ее глазах та же решимость, что и прежде.

— Ты думала, как можно спасти его? — спросила Годейра.

— Да. Настанет последняя ночь... Ты будешь следить, как убитых мужчин будут бросать в воду...

— Антогора тоже.

— Она будет с храмовыми.

— Дальше?

— Я принесу своего последним. Он не будет задушен, но ты не заметишь этого. Ликоп прекрасно ныряет и выплывет на том берегу.

— Надо подумать.

— Я буду молить богов, чтобы они даровали тебе дочь. Помоги мне.

—- Затея твоя безумна, Лота, но я не могу отказать. Да будет так.

Лота бросилась к царице и обняла ее.

— Отпусти! Ты знаешь, я не люблю нежности. Греби к берегу — слышишь, в долине звучат флейты и пектиды. Пойдем к девам, будем петь, танцевать и пить вино. Будем славить Диониса и Вакха. Сегодня последний день.

— Пойдем, царица! И да будет этот день не последним днем нашей любви.

— Ты сумасшедшая, Лота. Пусть помогут нам боги.

Долина, залитая ярким солнцем, пестрела разноцветней одежд, она была наполнена музыкой, песнями. Горели костры, готовилась еда, служанки ходили по лугу с амфорами на плечах и разносили вино. Подвыпившие амазонки сбросили свои хитоны. Где?то в кустах звучит боевая песня амазонок:


Медью воинской блестит, весь оружьем убран, дом — Арею в честь! Шлемы тут как жар горят с хвостами белыми на них— Гефесту в честь! Ряд там бронзовых кольчуг, медных поножей ряды — Битвы ждут! И халкидский здесь булат, пояс, перевязь и щит — Готово все!

Идут Годейра и Лота по лугу, приветствуют их амазонки, зовут к своим кострам пить вино, петь песни, плясать...

После полудня утомленная и слегка пьяная Годейра возвращалась в шатер. Трутень проснулся и ждал ее. Амфора лежала на боку пустая. Он протянул к ней могучие, в узловатых мышцах, руки и что?то начал говорить. Годейра оттолкнула его. и хлопнула дважды в ладоши.

— Принеси вина, — приказала она служанке и указала на амфору.

Та скоро вернулась с полным сосудом. Передав его трутню, царица легла на постель и мгновенно заснула.

Проснулась от оглушительного храпа, вытянула фитиль светильника. Клепсидра[899] показывала полночь. В открытый вход светила яркая луна. Амфора снова лежала на боку, а трутень, запрокинув голову, валялся посреди шатра, широко открыв рот. Слюна вытекала на усы, протекала в ноздри. Пьяный тяжело дышал, со свистом выгонял воздух через нос, отчего слюна пузырилась, лопалась и разбегалась по сторонам. На бороде виднелись кусочки мяса и хлебные крошки.

Годейра брезгливо сплюнула в сторону, вышла из шатра. Ее уже ждали служанки.

— Пора, — сказала тихо царица и возвратилась в шатер. Спокойно взяла тяжелый бронзовый кувшин и ударила в висок мужчины. Пьяный дрогнул, взмахнул руками и перевернулся на живот. Еще удар по затылку — человек снова перекинулся на спину. Схватив набитую шерстью подушку, Годейра бросила ее на лицо трутня и придавила ее коленом. Дважды дернувшись, мужчина затих.

Вошли служанки, подняли мертвое тело и понесли к озеру. Царица пошла вслед. Через водную гладь озера пролегла лунная дорожка. Годейра махнула рукой, служанки раскачали тело и бросили в воду. Лунная дорожка покачнулась, разбежалась по озеру золотистыми бликами. Подошла Лота. Лицо ее было бледно, но держалась она твердо. За нею рабыни несли Ликопа. Голова его свесилась вниз, и царица не могла понять, жив ли возлюбленный Лоты или мертв. Раздался всплеск, лунные пятна снова разбежались по воде, потом сошлись вместе, дорожка выпрямилась, легла, как и прежде, на черное зеркало озера.

Ни один мускул не дрогнул на лице царицы.

... Спустя несколько минут на противоположном каменистом берегу вода распахнулась, зашевелились нависшие над озером кусты, и затем все смолкло.

Праздник в долине любви закончился.


(обратно)

МЕСЯЦ ЩИТА И КОЛЫБЕЛИ


У эллинов первый месяц зимы посвящен богу Посейдону. Амазонки называют его по–своему: месяц Щита и Колыбели. Потому, что всякая, побывавшая в этом году на агапевессе, готовит из своего щита колыбель. Готовит сама, будь она царица или простая гоплитка.

Настало время заводить колыбель Лоте и Годейре. Шел к концу последний месяц беременности, в храм на роды уже пришли первые амазонки. Царица с утра приказала открыть оружейный зал и прошла туда. По стене слева висели мечи: свои и вражеские, взятые в боях, по углам стояли копья и пики, на передней стене, по обе стороны узкого окна, развешены луки и колчаны со стрелами. Вся правая стена в щитах. Здесь и круглые, малые и большие, здесь и щиты в виде полумесяца, есть легкие квадратные, есть бронзовые, кованые, обтянутые кожей, сплетенные из ивняка. Годейра долго и придирчиво выбирает щит: нужно взять такой, чтобы он был достаточно широк и новорожденному лежать в нем было просторно, пусть он будет и глубок, чтобы ребенок не выпал из него. И еще существует поверье: если щит применялся в бою неудачно, счастья девочке он не принесет.

Царица дважды прошлась вдоль стены и наконец выбрала щит, с которым она ходила в поход на халибов. Поход этот был победным, щит глубок, а метка царицы—пчела на сотах — хорошо сохранилась. Царица сняла щит и спустилась вниз. Здесь ждали ее служанки со шнурами. Осталось приладить к щиту три шнура — и колыбель готова. С нею амазонка идет в храм рожать. Здесь жрицы покроют ей лицо священным» покрывалом, примут ребенка и унесут. Если родится мальчик — его унесут в левый притвор храма, чтобы утопить, если девочка — в правый притвор, чтобы омыть в священных водах. Ребенка не показывают матери, так повелела богиня Ипполита: его положат в щит–колыбель и передадут паннорию. Там девочка будет воспитываться на козьем молоке, и только через пять лет мать узнает, что у нее есть дочь.

Царица Годейра трижды входила в храм на ложе родов, и трижды ей выносили пустой щит. А это означало, что боги гневаются на нее и посылают мальчиков.

Неужели и в этом году Священная с лицемерным сожалением положит перед нею пустую колыбель?

У амазонок чувство материнства притуплено, Годейра могла бы обойтись и без дочери, но она царица и ей нужна


наследница. По правилам, установленным издавна, Священный Совет может лишить царицу трона, если она четырежды родит мальчиков.

Неужели боги не хотят, чтобы она правила Фермоскирой, неужели и сейчас она носит под сердцем презренный плод?

Мысли царицы прервала служанка. Она вошла и сказала, что пришла Лота. Годейра кивнула головой: зови.

— Я удивлена, Лота, — сказала царица, увидев подругу. — Последние дни, а ты пришла в такую даль...

— Я не пришла, я приехала.

— Колесницей?

— Верхом.

— Ты с ума сошла, Лота. Ты забываешь о ребенке.

— Ничего. Если девочка — пусть привыкает. Не об этом я хочу с тобой говорить...

Лота присела рядом с царицей, взяла ее руку в свою.

— Меня послала к тебе мама.

— Как здоровье Сладкозвучной?

— Сладкозвучная, слава богу, здорова, а вот над тобой, царица, снова сгущаются тучи. Ты знаешь, мама, как все слепые, очень чутка на слух, и сегодня утром она в паннории случайно подслушала разговор Атоссы и Лаэрты. В паннории уже приносят новорожденных, и Священная приходила, чтобы посмотреть, где и как развешивать колыбели. Лаэрта спросила Священную, где повесить колыбель царицы, если у нее будет девочка? Атосса сердито произнесла: «У нее не может быть девочки. Она вся в грехах». Ты понимаешь, что это значит?

— Понимаю. Боги гневаются на меня...

— Вот так всегда! Мы настолько привыкли верить в богов, в священность Атоссы, в предсказания Гелоны, что даже не можем помыслить, что боги тут ни при чем, а Священная не настолько священна... Мама говорит, что жрицы обманывают тебя, и кого бы ты ни родила...

— Нет, нет! Утопить девочку? Ни одна рука в храме не поднимется на это. Великая богиня тут же поразит злодейку... Нет, нет!

— Пойми, если и на этот раз... Тебе не быть царицей. Атосса, умышленно оставляет тебя без наследницы. И мама сказала: пока ты еще царица, тебе простят этот грех— открой после родов покрывало и сама взгляни на ребенка.

— Я подумаю о твоих словах, Лота.

— Ну, слава богам! Покажи мне твой щит...


Главная повитуха храма Гелона вошла в покои Атоссы усталая. Под глазами залегли синие полукружия. Она расстегнула пряжку, сняла пеплос, бросила на спинку стула, вяло подняла руку в знак приветствия.

— Хайре, Священная.

— Хайре, Гелона, — Атосса указала на ложе, приглашая прилечь. — Ты не сумела, я вижу, отдохнуть...

— Где же! В храм идут матери одна за другой.

— Кто там остался?

— Динта одноглазая. Она сделает все как надо.

— Царица еще не пришла?

— Нет. Пришла Лота. Ей очень тяжело. К ночи, наверное, родит.

— Кричит?

— Она бранится. И мне не нравится это.

— Все роженицы клянут мужчин, когда рожают.

— Я пойду, прилягу?

— Иди. Передай Динте: как только царица появится в храме, пусть даст мне знать. Я сама пойду к ней.

— Будь осторожна. Годейра догадывается...

— Что?

— Вдруг она откинет пеплос и посмотрит на новорожденного?

— Этого не случится. У царицы не должно быть наследницы.

— Мое дело предупредить. Не надо искушать судьбу.

— Отдыхай. Я сейчас же иду в храм!

Отпустив Гелону и переодевшись, Атосса вошла в храм. Она спешно прошла по галерее, где стояли алтари. На каменных плитах горели костры. Над ними, на треножниках, стояли хитры — огромные глиняные горшки. В них грелась вода. Около наоса в двух больших алтарях тлели древесные угли. На них жрицы бросали кусочки ладана— тонкие струйки пахучего дыма поднимались к высокому, темному потолку храма. В боковых проходах оружие, взятое в боях и принесенное в дар богине. Тысячи мечей, щитов, копий, колчанов со стрелами, шлемов. Все это развешано на стенах, расставлено между колоннами или просто брошено на пол. По проходам снуют жрицы, они деловиты и сосредоточенны. У них в эти дни много работы. Из помещений, где находятся роженицы, слышны стоны. Атосса знала, какую адскую боль испытывают эти женщины, но криков не было. Амазонки умеют переносить боль. Только глухие стоны и брань...

Помещение, где рожают знатные, самое просторное. Атосса вошла в него и увидела на лежанке Лоту. Она лежала на спине с закрытыми глазами. Схватки временно прекратились, и роженица отдыхала. Четыре бронзовых светильника обливали лежанки желтоватым светом. Здесь было тепло — на решетке в углу синеватыми огоньками мерцала горка углей. В других комнатах, где рожали простые амазонки, чадил один факел и было сыро и холодно. Атосса обошла все помещения, нашла одноглазую Динту и велела быть ей около себя неотлучно. Вместе прошли к бассейну и правом крыле храма: белый мраморный ящик наполнен теплой водой. В нем жрицы омывали новорожденных девочек: Атосса опустила пальцы в бассейн—вода показалась ей достаточно теплой, растопленный воск для священных отметин — достаточно чистым. В левом крыле — черный бассейн. В нем обычная родниковая вода. Атосса подошла к нему, задержалась. По проходу жрица несла новорожденного мальчика. Она держала на вытянутых руках коричневатое скорчившееся тельце. Ребенок шевелил согнутыми ножонками и орал во всю глотку, словно предчувствуя беду. Жрица вытянула руки над водой, разжала их—легкий всплеск, оборвавшийся крик и несколько пузырьков воздуха на поверхности бассейна. Ни один мускул не дрогнул на лице Атоссы — заветы Ипполиты извечны и святы. Мужчин не было, нет и не будет в Фермоскире.

Возвратившись к Лоте, Атосса увидела царицу. Годейра лежала у входа на волосяном тюфяке, откинув голову набок. Она стонала, обхватив руками живот.

— Почему ты пришла так поздно? —спросила, наклонившись к ней, Атосса. Годейра не ответила. Сжав зубы, она продолжала тихо стонать. На лбу ее блестели капельки пота.

— Накрой ей лицо, — приказала Атосса, и Динта набросила на царицу священное покрывало.

Боль была невыносимой. Царице казалось, что все ее кости давно разошлись в суставах и разрывают тело на части. Сейчас бы закричать — и стало бы легче, но Годейра помнит третий завет. И еще одна неотступная мысль в голове царицы. Теперь она не верит Священной. Пусть она согрешит против правил, но на этот раз она сбросит покрывало и сама поглядит на новорожденного. А боль все усиливалась. Согнув ноги в коленях, она судорожно давила руками на горячую горку живота. Атосса помогала ей, гладила живот, изредка сильно сжимая его ладонями. В какой?то момент боль достигла наивысшего предела, у царицы потемнело в глазах, и она лишилась сознания.

Очнулась, когда в тело вошел блаженный покой. Откинув покрывало, она огляделась вокруг: в углу у стены корчилась в потугах Лота. Атосса хлопотала около нее и стояла к царице спиной. Одноглазой Динты не было. Осторожно спустив ноги с лежанки, Годейра выскользнула за дверь и бросилась в левый проход. В конце его она увидела одноглазую. Жрица несла ее ребенка к черному бассейну, она была уже почти около него. Еще минута — и ее ребенок будет утоплен. Царица поняла: догнать Динту она не успеет, если крикнуть — будет еще хуже.

Годейра оглянулась, сорвала со стены копье и метнула его в жрицу тупым концом вперед. Копье ударило в поясницу Динту, жрица охнула, повернулась и шлепнулась задом на каменный пол. Царица подбежала к ней, выхватила пищащий комочек из рук. Это была девочка.

По проходу к ним бежала Атосса. Она подскочила к Динте и несколько раз сильно ударила ее по щеке.

— Кто тебе велел, слепая собака, нести девочку сюда?! — кричала она. — Ты прости ее, царица, эта одноглазая сова будет жестоко наказана. И меня прости. Я поспешила к Лоте и не заметила, как твою дочь понесли не туда, куда следует. — Атосса взяла из рук царицы ребенка, понесла его в правый проход. Царица пошла за ней. Динта поспешила к Лоте.

Дочь царицы нарекли именем Кадмея.

Спустя час родила Лота.

Ее девочку назвали Мелетой.



(обратно)

ПАННОРИЙ


Старые амазонки клялись, что они не раз видели Пана. Жрицы храма уверяли, что козлоногий бог полей и лесов постоянно живет там, где река Фермодонт огибает город огромной подковой — на лесистом полуострове. Говорили, что Пан появляется в прибрежных камышах, он садится на старую иву, что склонила свои ветви над водой, делает из тростника свирель и всю ночь играет протяжные, грустные мелодии.

Здесь, на этом полуострове, амазонки построили паннорий. Сюда четыре года назад поместили Кадмею и Мелету. Кажется, это было недавно... Как неудержимо катится время. Годейра, одна, без свиты, тайком пробирается на полуостров, чтобы взглянуть на дочь. Царице это удается очень редко. Простым амазонкам — никогда. Пять лет малышка скрыта в паннории от посторонних глаз. Она не знает материнской ласки. Приучать ребенка к нежности — только портить его. Девочка так и не узнает вкуса материнского молока, ее вскормят козьим». Говорят, что оно полезнее всякого другого. И еще говорят жрицы: суровость — лучший воспитатель. И поэтому здесь одинаково относятся к каждому ребенку, будь это дочка царицы, кодомархи или самой бедной гоплитки.

Годейра знает: ее дочь научилась сидеть на спине лошади раньше, чем ходить. Кадмее исполнился год, когда ее посадили на коня и дали в ручонки две пряди из гривы. Однажды царица видела, как Кадмея упала с лошади. Годейра тогда улыбнулась: это хорошо, теперь ее дочка будет знать, что держаться нужно крепче. Ходить Кадмея научилась на втором году.

Царицу встретила Лаэрта — хозяйка паннория.

— Ты давно не была у нас, Великая, — сказала Лаэрта. — Наверное, больше года.

— Было много иных забот, да и что скажут люди, если узнают.

— Священная уже выговаривала мне.

— Ты сказала ей, что царица должна знать, как воспитывают амазонок?

— Говорила. Она ответила, что это забота храма.

— Здорова ли Кадмея?

— Слава богам, все идет хорошо.

— Приведи ее одну. Я хочу поговорить.

— Я бы не советовала. Девочки уже многое понимают. Они сразу спросят: почему Кадмею? Лучше я пошлю ее с Мелетой. Они неразлучны.

Девочки вбежали в комнату Лаэрты, остановились у порога. Увидев незнакомую женщину, они вопросительно глянули на хозяйку. Лаэрта сказала тихо:

— Перед вами, девочки, царица Фермоскиры. Поприветствуйте ее.

Девочки опустились на колени — так их учили встречать Великую. Склонив головки, они ждали.

— Подойдите ко мне, — ласково сказала Годейра. — Я разрешаю вам сесть рядом.

Девочки несмело подошли к царице и сели на скамью напротив. Они широко открытыми глазами смотрели на Годейру. Для них Священная и Великая — богини. В их сознании они рядом со всеблагой Ипполитой.

— Что вы сейчас делали?

— Учились садиться на Менаду, — ответила Кадмея.

— Кто это — Менада?

— Кобыла. Она старая–старая, — уточнила Мелета.

— Вот как? Вы уже сами садитесь на коня?

— Давно. Мы же старшие.

Царица рассмеялась, разглядывая малышек. Девочки босы и обнажены. Нагота привычна дочерям Фермоскиры. С пеленок они приучены к жаре, холоду, ветру и дождю. Маленькая амазонка знает: хитон ей выдадут, когда исполнится десять лет. А пока следует ходить обнаженной, спать на циновке, подложив под голову кусок свернутой кошмы, и с утра до вечера готовиться к боевой жизни.

Увидев, что царица рассмеялась, девочки немного осмелели.

— Мелета уже садится с гривы, — сказала Кадмея.

— А ты?

— Я пока с подставки. Но я научусь.

Царица когда?то сама прошла все это, но ей хочется поговорить с девочками, и она спрашивает:

— Как это — с гривы?

— Ну, с земли, с разбега, — хвастается Мелета. — Я подбегаю к Менаде, хватаюсь за гриву и забираюсь на шею. А она поднимает голову и стряхивает меня на спину. Менада — умница. Она умнее Калиссы...

— Нехорошо так говорить о педотрибе, Мелета, — замечает Лаэрта, и смущенная девочка умолкает.

— Вы уже учили заветы? —спрашивает Годейра.

— Давно, — отвечает Кадмея, хотя заветы они выучили только в этом году.

— Расскажите.

Девочки встают со скамьи и, подняв сложенные ладони над грудью, наперебой повторяют первый, второй и третий заветы.

— Мало выучить заветы, — говорит царица, — надо уметь их исполнять. О чем говорит третья заповедь?

— Амазонка не чувствует боли...

— А вы?

Задавая этот вопрос, Годейра наперед знала, что последует дальше. И до нее, и при ней дети испытывали себя одинаково. Кадмия вытянула два пальца и положила в рот Мелете. Та сунула свои пальчики в рот Кадмее. Затем они начали сжимать зубы.

— Хватит, хватит, —. улыбаясь сказала Годейра, — так вы откусите друг другу пальцы. Я верю — вы настоящие амазонки.

За окном раздались резкие звуки рога. Лаэрта сказала:

— Девочкам пора на обед.

Годейра ласково шлепнула Кадмею по ягодице и отпустила девочек.

— Может быть, Великая посмотрит паннорий? — спросила Лаэрта.

Царица утвердительно кивнула головой.

Лаэрта повела ее в помещение для самых маленьких. Их покормили раньше, и они уже спали. Жрица–няня хотела поприветствовать царицу обычным «Хайре, Великая», но Годейра приложила палец к губам. Она тихо пошла по проходу между подвешенными щитами. Молочным пеленок не полагалось, они спали на подстилке из сухого сена. Подстилка часто менялась, и царице не пришлось делать никаких замечаний.

Сама Годейра тоже когда?то спала на щите и порядки паннория знает. Здесь с первых дней амазонку приучают к суровой жизни. Первую игрушку она сделает сама из коры ольхи или липы. Это, конечно, будет лошадка. Делается игрушка просто: берут широкую полоску молодой коры, делают два надреза с обеих сторон. Крайние полоски подгибают вниз — это будут ноги. Среднюю полоску с обоих концов загибают вверх. Это шея и голова лошади, это и хвост.

Потом девочке помогут изготовить маленький лук и стрелы. Потом сплетут из лозы щит. Из кизиловых прутьев наделают дротиков. На втором году она получит деревянную лошадку на колесиках, ее научат делать из глины маленькие колесницы.

Вот и все ее игрушки. Больше ей ничего не потребуется.

Как только девочка встала на ножки, ее приучают к занятиям гимнастикой. Впрочем, это делается и раньше. Полугодовалых подносят к перекладинке и заставляют цепляться за нее ручонками.

Затем деревянная лошадка меняется на живую. В паннории есть десяток старых кобыл, привычных к детям. В свободное от занятий время девочки около них.

Годейра идет по паннорию — здесь все неизменно с времен ее детства. Все те же игрушки, те же порядки.

Вот маленькая палестра. Девочки с плетеными щитами и деревянными мечами играют в сражение. Другие барахтаются в песке — борются. Иные мечут дротики в цель.

Все правильно, при ней было так же. Перед обедом следует размяться. Вот загон для лошадей. Дежурные из старших кормят сеном своих любимиц. Годейра тоже любила дежурить.

Стойла конюшни пусты. Царица подходит к кормушкам, дотрагивается до изгрызенных колод, улыбается. Она любила по ночам убегать из спальни и ночевать в кормушках. За это не наказывали.

В помещение для дойки коз Годейра не пошла — обед закончился, и пора присутствовать на уроке Изначалия.


Два раза в месяц слепая педотриба Ферида в большом зале паннория пела песни Изначалия. Предназначались они воспитанницам гимнасия, но туда часто приходили и взрослые.

Воспитанницы гимнасия сидели на полу перед возвышением, на скамьях, стояли около боковых колонн и на низких подоконниках. В зале было тепло и душно. Потрескивал огонь в светильниках, помещение гудело от говора гимнасиек, все с нетерпением ждали появления слепой педотрибы.

Вдруг зал притих — это вошла Ферида. Теперь ее слепоту уже не замечали — певицу любили в городе все от мала до велика. Она уверенным шагом вошла на возвышение, сбросила пеплос на спинку кресла. Амазонки украшали себя только боевыми доспехами. Они считали презренным занятием косметику. А про педотрибу этого не скажешь. Густые с проседью волосы уложены на голове красиво и перехвачены надо лбом голубой лентой, усыпанной жемчугом и золотыми блестками. Ее белый хитон оторочен шафранной каймой, на правом плече скреплен большой серебряной застежкой. Складки хитона перехвачены поясом под грудью, как и положено женщине.

Ферида подняла кифару, прижала ее к груди, положила тонкие длинные пальцы на струны.

— Я хотела, дети, чтобы вы были внимательны. Я поведаю вам о прародителях наших в песнях, которые мне ниспослалибоги.

Тихо зазвенели струны кифары, девчонки, шумевшие до этого, умолкли. Чуть глуховатый, но нежный голос педотрибы поплыл по залу:


Спутница муз олимпийских, Ферида, людям пою я стихи Изначалия. Любо мне песни слагать, любо бряцать на струнах кифары, Любо наездниц великих мне воспевать и славить их битвы, Славить деяния тех, кто родился от бога Арея. Пела я в прошлом вам, дети, о том, Как, остров, Гефест, покидая, сделал царицею Лемноса Дочь Ипполиту...



Звенела кифара, лилась песня Изначалия, ее слушали, затаив дыхание, девочки из гимнасия.


Годы идут, взрослеет Ареева дочка, Но нет ей занятья милее, чем конские скачки, Не предается нисколько заботам о царстве, Подданных воле судьбы предоставив. Лемноса жены долго терпели мужское бесстыдство. Долго терпели: Но истощилось терпенье. И подошли они вместе к дворцу Ипполиты, Вместе к царице взывали с мольбою Этих скотов привести к послушанью... Пьяных, развратных мужей царица сзывает, Градом упреков осыпаны Лемноса люди. И что слышит в ответ Ипполита? Брань и насмешки, а женам побои достались, В яростном гневе с трона восстала царица, Женщин на резвых коней посадила, В руки дала им и стрелы, и копья, и дроты И повела на хмельную ораву мужскую. В сутки очистили остров от скотообразных. Кто не погиб от меча, тот был в море потоплен. И стали хозяйками Лемноса жены... Как?то однажды в спокойное летнее время Шло мимо острова судно большое с парусом мощным, Веслами водную гладь за кормою взметая. Бег свой замедлило судно, встав на виду лемносянок. Сразу запела труба боевая, вмиг на конях очутилися жены, На боевой колеснице стоит Ипполита, И все к отраженью напасти готовы. Но тут подошла к колеснице мудрая жрица Поллукса, Она поклонилась царице и так ей сказала: — Ты — дочь богов, и средь нас ты бессмертна. Но посмотри на ряды лемносянок, царица. Многих уж нет, они взяты в царство Аида, Многие старостью сломлены, хворью прижаты. Время придет, и уедем мы в лодке Харона, Кто же останется в царстве твоем многославном? Покорная воле богов, Ипполита велела Подруге своей молодой Антиопе Идти на корабль и звать мореходов на остров. Сошли с корабля пятьдесят несравненных героев, И кормчий с поклоном ответил царице На первый вопрос «Откуда и кто вы?»: — Идем мы от берега Фессалии славной, из города Йолка, Наш путь многотрудный лежит в златоносную Эю–Колхиду, Корабль наш зовется «Арго», и цвет всей Эллады Под парусом белым для подвигов собран. Меня же Язоном зовут. И просим у вас мы в дорогу Пресной воды, вина и лемносского хлеба. И молча царица дает аргонавту прекрасную руку И ставит его в колесницу рядом с собою, а жены другие, Подав свои руки мужчинам, Гостеприимно двери открыли героям...



Слушая урок Изначалия, царица думала: почему амазонки и дочери амазонок, привыкшие ценить превыше всего силу, грубость, здоровое тело, любили нежную, слепую и, несмотря на годы, все еще миловидную Фериду? И сколько бы раз ты ни слушала слепую педотрибу, песнь ее приносит тебе неизъяснимое удовольствие. Но если вдуматься глубже —Бее это противоречит заветам. Стихи педотрибы часто говорят о любви, о нежности, но разве не презираются у амазонок всякие проявления нежности? А разве согласуются с заветами те места Изначалия, где Ферида поет о любви к мужчинам? И что бы ни рассказывала слепая педотриба на уроках, все это было окрашено красками иной жизни, совсем непохожей на ту, какой живут дочери Фермоскиры. Годейра однажды поделилась сомнениями с Лотой, и та ответила ей:

— Моя мама дает то, чего всем нам так не хватает. Запомни, подруга, женщина, будь она трижды воительница, в глубине души остается женщиной. У нас вытравили все женское, но сердца наши все равно требуют того, что отнято.

И поняла царица, что Лота права. Иначе отчего бы ей так волноваться, слушая песни Изначалия, которые она знала чуть ли не наизусть?

— Мне кажется, на улице дождь? — шепотом спросила Годейра, наклонясь к Лаэрте, когда Ферида сделала передышку в пении.

— И сильный, — ответила хозяйка паннория.

— Проводи меня. Не хочется уходить, но надо. Я забыла сделать кое–какие распоряжения. Дождь может испортить...

Лаэрта помогла царице укрыться пеплосом, и они вышли во двор. Дождь лил как из ведра, ветер шумел в платанах, росших на берегу реки, срывал листья и бросал их на открытую площадку палестры. Непрерывно гремел гром, молнии разрывали темноту. Царица слегка подняла руку в знак прощанья и скрылась за пеленой дождя. Лаэрта хотела предложить ей провожатых, но раздумала. Это могло обидеть царицу. А Годейра смела, и, кажется, Священная очень ошиблась, надеясь на ее безропотность. Молодая царица старается делать все по–своему, не боится вступать в споры с Атоссой, да и не только с ней. Лаэрта вспомнила, как царица гневно осуждала на Совете Шести Антогору и Гелону. Эти женщины, наверное, просчитываются, противопоставляя себя царице. Та хоть и неопытна, но решительна, на ее стороне молодость. А Священная часто болеет... Нет, Лаэрта не столь неразумна, чтобы восстанавливать против себя Годейру. Поэтому она старается во всем угождать царице, как впрочем и Атоссе.

Когда хозяйка паннория возвратилась в зал, урок Изначалия шел к концу. Девочки, зачарованные песней, по–прежнему сидели тихо и слушали слепую педотрибу, раскрыв рты...


Время идет да идет, над землею проносятся годы, С болью великой в душе, с надеждой негаснущей в сердце Лемноса жены выходят на берег скалистый, Ждут возвращенья героев, а их все не видно. С женами дочери ждут, рожденные от аргонавтов... Более ждать истомленное сердце не может, Царица решается ехать в Колхиду за мужем. Пояс волшебный на бедра одев, Ипполита С дочерью вместе взошла на корабль, с ней Антиопа Верная слову и десять служанок. Боги вели их, и скоро на берег пустынный Жены вступили, готовые к тяжким ударам судьбы. Встретил их старец столетний у двери лачуги, На ночь он их приютил, напоил, накормил И рассказал им, как встретил Язона, Когда находился у колхов царя в услуженья. Принял Эат как доброго гостя Язона И на пиру показал ему дочку Медею. С первого взгляда Медея влюбилась в Язона. Так что ты зря не ищи аргонавтов. Вот мой совет: уходи поскорей из Колхиды. В горе и гневе всю ночь провела одиноко царица С хижиной рядом в темной пещере, Не только Язона, но род весь мужской проклиная. Она поклялась всех мужчин ненавидеть И дочери месть на веки веков завещала. А на рассвете, у горцев купив лошадей, удалилась От этого места в дикие дебри Кавказа. Долго искали несчастные жены удобное место, Воля богов их вела по ущельям и падям, И, наконец, привело провиденье царицу в земли Обильные травами, лесом, зверями и рыбой. Здесь, на реке Фермодонте, город решила царица поставить И назвала Фермоскирой его, что значит Теплое место...


... Кадмея и Мелета сидели около выхода. Чувствуя, что урок скоро закончится, они незаметно выскользнули за дверь. Их сразу обдало брызгами дождя, Кадмея попятилась.

— Дождь идет. Холодно.

— Разве амазонка боится холода? — Мелета потянула Кадмею за руку. — Мы же договорились.

— А вдруг узнают.

— Ну и что?

— Накажут. У педотрибы палка.

— Ты забыла — амазонка не чувствует боли.

— Ферида рассказывает так хорошо...

— Но ты же не знаешь, что я тебе покажу. Это еще лучше.

— Нас будут искать…

— Где твоя смелость, Кадмея? Если боишься, я пойду одна, — и девочка скрылась за пеленой дождя. Кадмея догнала ее, спросила:

— Что там у тебя?

Мелета затащила подружку под высокое сиденье палестры и шепнула:

— Там — кукла.

— А что это такое?

— Это девочка. Только она вылеплена из воска. Ее зовут Кукла.

— Где ты взяла ее?

— Мне подарила ее Ферида. И не велела никому показывать. Только тебе.

— Где она?

— Я спрятала ее в конюшню.

— Что же мы будем с нею делать?

— Я нашла куски ткани. Мы сделаем ей хитон, пояс и пеплос. Я буду ей мамой, а ты педотрибой. Мы расскажем ей Изначалие, будем учить...

Глазенки Кадмеи загорелись — предстояла новая, чудесная игра.

— Пойдем.

Девочки перебежали через просторный двор, пролезли через неплотно прикрытые створы ворот и очутились в конюшне. Стойла были пусты — лошади по ночам выгонялись на пастбище. Около окна спала рабыня, над нею чадил потухающий факел. Мелета вытащила его из светильника, зажгла от слабого пламени фитиль в плошке с жиром и на цыпочках пошла в другую половину конюшни. Прикрыв плотнее дверь, они поставили плошку на подоконник.

— Где она?

— Вон в тех яслях, в соломе.

— Я боюсь, — сказала Кадмея. — Если нас увидят — какой срам. Амазонка с куклой — что может быть позорнее?

— А бояться не позорно? Амазонка не знает страха, — сказала Мелета и вдруг сама вздрогнула и попятилась назад. Из яслей, где она укрыла куклу, раздался тихий плач ребенка.

— О, боги! Она ожила, Кадмея! — воскликнула Мелета. — Пойдем отсюда.

— Ты же сама сказала... не знает страха. Да и чего бояться. Она, наверное, ждет тебя. Она соскучилась. Послушай — скулит как собачонка.

Скрывая страх, девочки приблизились к яслям, раздвинули солому. В колеблющемся свете ночника они увидели ребенка. Дитя перестало плакать и тянуло к девочкам свои пухлые ручонки.

— Что же нам делать?

— Будем играть. Возьми ее на руки.

— Вдруг это мальчик?!

— А когда она была куклой, — прошептала Кадмея, — кто это была?

— Девочка.

— Ну, так и бери ее.

Мелета вытащила ребенка из кормушки, поднесла ближе к свету.

— Сильно выросла, — сказала она, усаживаясь на сено. — Когда она была куклой — я носила ее в одной руке. А теперь...

— Ты гляди, она чмокает губами. Она хочет есть. Оэа, какая она хорошенькая. Чем бы ее покормить?

— Ей нужно молока, — серьезно сказала Мелета.

— Я сбегаю в козлятник, — Кадмея поднялась и направилась к двери.

— Подожди. Там сейчас нет молока. Да и спросят...

— Я тихонько заберусь в хлев и подою козу. Сейчас дождь, темно — никто не увидит, —Кадмея настолько охотно включилась в игру, что, казалось, ей не страшны никакие препятствия. Лишь бы покормить игрушку.

— Во что ты подоишь? Вот разве привести сюда козу. Ты помнишь, как бог Арей кормил Ипполиту?

— И верно! — Кадмея снова на цыпочках прошла мимо сторожихи, не заметив, что рабыня проснулась и проводила ее взглядом.

А в паннории в это время увлеченно слушали песни Фериды. Голос слепой педотрибы звучал под сводами зала:


Один за другим следуют годы в порядке, Множится племя наездниц, в битвах жестоких взрастая. Удержу нет Ипполите, слала набег за набегом, Скованы страхом мужские селенья в округе. Не знает царица в боях поражений. Ареса — бога войны славит царица в молитвах, Мать Афродиту забыв, любовь от наездниц отринув. Это обидело страшно богиню, и она покарала царицу: Внушила микенской царевне Адмете желанье Пояс волшебный добыть амазонок. Царевна велела Пояс добыть аргонавту Гераклу. — Если можешь — возьми, — Ипполита сказала. Грустный напев, олимпийские музы, начните. Пояс волшебный стеречь в наосе строго В детстве еще Ипполите богиня велела. Но дочь неразумная в храм допускала Подругу свою Антиопу... Встала с рассветом готовая к бою царица, В наос вошла. Где же пояс? Дар Арея исчез, и нет Антиопы. Все поняла Ипполита и в гневе жестоком Волосы рвать принялась, голову пеплом святых алтарей посыпая. Но горю ничем не поможешь, надо идти на ратное поле, Надеясь на лук да на меч свой на острый. Но разве поспоришь с теми, кто поясом чудным владеет... Бой этот был быстротечным. Женщины вышли за город и видят: Нет Ипполиты на месте кровавом, Только копье ее, меч да кольчуга щитом златокрайным покрыты... Дочь Ипполиты решила лишить себя жизни И меч над собой занесла из бронзы лемносской, Но вдруг в небесах голос раздался могучий: — Мать твоя, помни, бессмертна, поднята мною она На тверди Олимпа. Отныне царицею ты Фермоскиры осталась. Властвуй над городом так же удачно, Как Ипполита царила, выстрой ей храм, Время придет — я верну тебе пояс волшебный. Много веков с той поры прошагало; Царство раздвинули вширь амазонки, Храм благолепный, огромный воздвигнули в честь Ипполиты, Только успели в наосе светлом поставить ее изваянье, Как очутился на бедрах богини пояс волшебный. Он и поныне дарует победы Нам, дочерям Фермоскиры, наездницам славным...


Вывести козу из хлева оказалось нетрудно — они привыкли к девочкам. Животное заупрямилось только около конюшни. Но Кадмея втащила ее за рога и провела мимо сторожихи. Мелета склонилась над ребенком и улыбалась. Девочка сопела носом и старательно сосала ее палец.

— Я же сказала — она хочет молока. Как ты думаешь, она может взять сосок?

— Вспомни, как это делал бог Арей: «Сам он выдаивал сосцы над губами младенца». — Мелета положила девочку на спину. — Подводи козу ближе.

Коза не хотела стоять на месте, она старалась добраться до сена.

— Так у нас ничего не выйдет. Козу надо положить тоже.

— Она не захочет.

— Я ей подсеку ноги, а ты крути рога.

Все старания девочек положить козу оказались напрасными. У них не хватало силенок.

Неизвестно, чем бы кончилась эта затея, но вдруг открылась дверь и испуганные девочки увидели Лаэрту. Из?за двери выглядывала рабыня.



(обратно)

БОГОДАННАЯ


Царица Годейра вернулась сегодня в свой дворец поздно. Вчера грозовой дождь наделал много хлопот. Лето в этом году стояло погожее, и дождь с грозой оказался неожиданным. Всю прошлую ночь царица провела на участках, где рабыни убирали овощи, днем она посетила виноградники, заехала к рыбачкам на побережье и домой возвратилась лишь за полночь.

Около ворот конь остановился и заржал. Привратница распахнула створки, и Годейра, отпустив сопровождавшую ее свиту, въехала во двор. Она соскочила с коня, бросила поводья и вошла во дворец. Ее встретили служанки, помогли раздеться.

— Ужин принеси мне на верхнюю террасу — спать я буду там, — сказала она служанке и поднялась по каменной лестнице вверх. Верхняя терраса расположена на крыше дворца и огорожена высокой решеткой. Она так густо оплетена виноградными побегами, что непроницаема для зноя и ветра.

Царица, когда ей хочется одиночества, ночует здесь.

У окна, проделанного в решетке, стоит столик, рядом с ним кробатос — ложе из черного дуба, инкрустированного блестящими бронзовыми пластинками. У изголовья кробатоса — светильник на треноге, около столика таз для умывания.

Вошли три служанки: одна поставила на столик ужин, вторая налила в светильник оливкового масла и зажгла его, третья принесла кувшин с водой и полотенце.

Сполоснув руки, Годейра отослала служанок, прилегла. Отломив корочку хлеба, она макнула его в вино, разжевала. Потом взяла кусок рыбы и стала есть. Голод, который она испытывала по пути домой, исчез. Рыба казалась невкусной, сыр пересоленным, и она отложила еду в сторону.

Поднявшись с ложа, подошла к окну, распахнула створки. Внизу перед нею раскинулся город. Кое–где светились огоньки. На холме, по ту сторону агоры — главной городской площади, высился храм. За храмом подковой опоясали его подножье жилища жриц. Вокруг агоры приземистые каменные помещения суда, гимнасия и торговые ряды.

Ниже все подножие холма застроено домами воительниц. Там живут наездницы —краса и гордость Фермоскиры. Их жилища построены из пиленого камня, многие из мрамора. У каждого дома конюшня, двор, помещение для служанок и рабынь. Эту часть города, утопающую в садах, зовут золотым ожерельем Фермоскиры.

Далее по равнине дома беднее: ломаные улочки тесны и грязны. Здесь живут гоплитки — пешие воительницы, стражи города и порядка.

Еще дадьше, до самого берега Фермодонта, раскиданы бедные лачуги рабынь. Рабыни обрабатывают поля и сады басилейи, строят дома, прядут пряжу, ткут полотна и делают всю тяжелую и черную работу. Жизнь рабыни унизительна и трудна —ее не считают за человека. Она просто тело—одушевленный рабочий инструмент. Амазонки так и говорят: «У меня на виноградниках работает сотня тел, трех нерадивых я убила». Или: «Что мне делать с каменоломнями— они требуют прорву тел. Рабыни мрут как мухи». Есть одна надежда в безотрадной жизни рабыни — стать метекой. За верность и безропотность ее могут сделать вольноотпущенной. Она будет пасти стада, ловить рыбу, а если судьба улыбнется ей, то станет она служанкой у госпожи...

... Вдруг царица вздрогнула. Гулко простучали копыта по мостовой, и через минуту на террасу поднялась служанка.

— Приехала Лота, и она просит впустить ее.

— Веди.

Лота вышла на террасу, вскинула руку в знак приветствия.

— Что?нибудь случилось? Почему ты одета по–дорожному?

— Я ездила искать тебя. Мы где?то разминулись.

— Садись, говори.

— Весь город возбужден, царица. В козлятник подкинули ребенка.

— О, боги! Летом — ребенка! Где он мог родиться?

— В том?то и дело.

— Может, рабыня?

— Девочке больше месяца. Рабыня не может скрыть беременность, не может месяц держать около себя ребенка. Он из богатого дома.

— Значит, кто?то из воительниц преступил завет.

— Не это меня беспокоит, царица. Гелона всем говорит, что девочка—дар богов. Моя мать подарила Мелете куклу. Дочка прятала ее в кормушке. Потом решила показать Кадмее. Но на месте восковой девочки лежала живая.

— Что ж... Такое чудо под силу только богам.

— Подумай лучше, Великая. Боги не дарят детей ни с того ни с сего. Жрицы говорят, что ее следует назвать дочерью Ипполиты. И тогда...

— Она будет царицей Фермоскиры?

— Да, Великая. Ее воспитают в храме. Богорожденную могут назвать царицей когда угодно. И ты...

— Мне несдобровать тогда. Но что я могу поделать, если боги захотели этого?

— А ты уверена, что этого захотели боги? Может, они ни при чем?

— Не кощунствуй, Лота,

— Подумай, подруга. Если бы боги решили подарить городу девочку, они положили бы ее только в храме и нигде более.

— Ты думаешь, она рождена смертной женщиной? Но кем, же?

— Я не знаю кем, но кому?то выгодно заменить ею тебя или твою дочь...

— Этого хочет только одна женщина в Фермоскире.

— Атосса. И только ей выгодно из этого порождения греха сделать святую.

— Но она могла бы положить ее в храм.

— Это опасно. Около священного наоса, у алтаря, днем и ночью стоят в карауле две воительницы, в храме постоянно ходят жрицы. Только двое могут решиться на такое: та, кто родила девочку, и та, кому нужно сделать из нее святую. Если об этом узнает кто?то третий — тайное станет явным. Мы, женщины, не любим хранить тайны. И поэтому ребенка положили в козлятник. Кто?то знал, что девочки играют с куклой, и воспользовался этим.

— Что же делать?

— Если бы я знала — не пришла бы к тебе среди ночи.

Годейра снова подошла к окну и долго молча стояла около него.

— Рассуди, Лота: только Священной нужно убрать меня с трона — с этим я могу согласиться. Но где она могла взять ребенка?

— А может, это ее дочь?

— Не святотатствуй, Лота. Атосса была больна и никуда не отлучалась из города. Ни одного мужчины не было в Фермоскире.

— Гелона?

— Нет, нет. Я весь этот год была рядом с ними. Я бы заметила.

— Антогора?

— Ты говоришь, девочка родилась месяц назад. Антогора не слезает с коня все лето. А более никому в таком деле Священная не доверится. Может быть, все наши подозрения, Лота, — великий грех и святотатство. Давай вверимся воле богов и не будем больше говорить об этом. Великая наездница может жестоко покарать нас, а если мы усомнимся в ее даре при всех, нас сомнут. Может, завтра выяснится, что это простая смертная. А сейчас надо спать. Летняя ночь коротка.

Но, проводив Лоту, царица не могла спать. Она позвала служанку, велела ей собираться:

— Мы едем в паннорий. И чтоб никто не знал об этом.

Охранницы паннория узнали ее и беспрепятственно провели к хозяйке. Лаэрта не удивилась, она знала, что царица не утерпит и приедет сюда. Правда, она не ждала ее ночью.

— Она здесь? —спросила царица после взаимных приветствий.

— У меня в доме. Так велела Священная.

— Я хочу взглянуть на нее.

— Священная строго наказала пока не показывать ее никому, но тебе... Я думаю, Великая не выдаст меня...

Девочка лежала на боевом щите, подвешенном к перекладине. Лаэрта поднесла светильник. Яркий свет разбудил девочку, она открыла глаза, но не заплакала, а улыбнулась. Протянула к царице ручки, зачмокала губами. Годейру поразила белизна ее кожи. Обычно дети у амазонок рождались светло–коричневыми, чаще всего они были черноглазы. Эта же будто светилась изнутри. Крупные глазенки смотрели на женщин приветливо, словно синь небес опрокинулась в них. Годейра взяла ребенка на руки.

— Дай рожок, — сказала она Лаэрте, и та поднесла ей козий рог, наполненный молоком. Девочка привычно схватила губенками узкий конец рожка и начала вытягивать из него молоко.

— Говорят, что она богоданная. Будто сама Священная сказала это?

— Мне она ничего не говорила. Велела держать у себя, кормить и все.

— Как ты думаешь сама?

— Ни одна смертная женщина Фермоскиры не осмелится нарушить завет. Девочка и в самом деле будто бы упала с неба. Ты и сама понимаешь, Великая, никому в нашем? городе не удалось бы скрыть беременность. Я не знаю, что и подумать. Говорят, завтра соберется Совет Шести, и затем Священная выйдет на агору. Весь город ждет.

В полдень собрался Священный Совет. Он считался хранителем заветов великой Ипполиты, в его руках была жизнь и смерть каждой амазонки. Годейру удивило одно: на Совет позвали и Лоту. Четверо пришли вовремя, не было только Атоссы и Гелоны. Все знали о причине сбора и вполголоса обсуждали событие, о котором так много судачат в городе. Наконец появилась Священная. Атосса шла тихо, ее поддерживала под руку Гелона. На верховной жрице коричневый священный пеплос с оранжевыми каймами, белый венец в золотистых оборках. Лицо Атоссы бледно, она опирается на посох. Усевшись на свое место, Атосса долго молчала. Совет ждал.

— Прежде чем говорить о главном, — Атосса искоса глянула на Лоту, — я хотела бы передать Совету просьбу царицы. Она снова требует отдать копье полемархи Лоте. Я думаю, что теперь можно это сделать. Воля богов на ее стороне, Лота заслуживает этого высокого звания. Может быть, кто?нибудь из вас, думает по–иному?

— Царица права, — сказала Лаэрта. — Ей одной управлять басилейей и наездницами трудно. Сколько лет она была и паномархой и полемархой.

— Достойнее Лоты не найти, — буркнула Антогора.

— Да будет так. Отныне ты полемарха, Лота, и твой голос равен нашим. — Атосса закрыла глаза. Все понимали, что ей после болезни говорить трудно, и ждали.

— Молчат боги... — тихо произнесла Священная. — Молчит воительница, молчат оракулы. Я и Гелона всю ночь стояли у святых алтарей и не получили никаких знаков свыше. Мы долго думали: кем рождена девочка? Смертная могла зачать ее только осенью. Но в это время во всей Фермоокире не было ни одного мужчины. Мало того, в ту пору ни одна амазонка не покидала нашего царства. Мы не ходили в походы. Да если бы и ходили — ни одна дочь Фермоскиры не прикоснется к презренному мужскому телу, не омытому в Фермодонте и во внеурочное время. Таких грешниц у нас не было и, я надеюсь, не будет. Может быть, поэтому молчат боги. Они верят, что мы сами поймем, что девочка — их дар. Может быть, после боги скажут, чему он предназначен. Теперь говорите вы.

— Мы — Священный Совет, — сказала Годейра. — Нам нельзя ошибаться. И пока мы не узнаем... Боги не посылают на землю своих детей без причины...

— Отчего же? Разве царственная супруга Зевса не сбросила своего сына с Олимпа на остров Лемнос? И разве знала причину богиня Амфитрита, воспитавшая Гефеста? И разве не он принял нашу прародительницу как свою родную дочь? Было бы большим кощунством отрицать это.

— Если боги решили дать нам дитя, они бы сказали об этом, — заметила Лота. — Но боги молчат, ты сама говорила.

— Боги все видят, все знают, дорогая Лота. Мы много грешим, и они, я думаю, хотят испытать нас. И если мы не поймем, не поверим в божественное происхождение ребенка — мы лишний раз докажем свою греховность. И нас ждет тогда кара.

— А что если девочку родила смертная? —упорствовала Лота. — И не просто женщина, а великая грешница. Потому что зачала она свое отродье в неурочное время. Что тогда? И не будет ли на нас греха еще больше?

— Ты посмотри на нее! —воскликнула Антогора. — Если бы она была греховной... Ее нельзя не полюбить. Я сама с радостью удочерила бы ее.

— Ну и удочеряй. Зачем впутывать в это дело богов?

— Ты молчи, Лота. Видно, у тебя у самой много грехов на душе, если ты восстаешь против святого рождения. Ты и твоя мать...

— Не надо браниться, Антогора, — перебила ее Гелона. — Только два помысла между нами: или ребенок рожден смертной, или это дар богов. Третьего не дано. Мы не можем доказать первое — значит, должны признать второе. Если она рождена в грехе, мы должны убить ее. Кто решится на это, хотела бы я знать? Ты, Лота?

— Нет, я не говорю этого.

— Тогда нужно оставить ее в живых, передать Лаэрте, пусть она воспитает ее достойной воительницей, пусть не будет ей никаких послаблений. И да свершится воля богов!

— Да свершится, — сказала Лаэрта. — Пусть она будет дочерью храма.

— Как мы назовем новорожденную? — спросила Атосса.

— Агнесса[900] будет ей имя, — сказала Гелона, и никто не возразил ей.

— Да будет так, — заключила Атосса. — Совет окончен.

Через час вся Фермоскира узнала: Агнессу удочерил святой храм. Никто не сомневался, что она — дар богов. И всем хотелось верить, что она — дочь богини Ипполиты.

Лота, выходя из храма, шепнула царице:

— Попомни мое слово: она принесет нам обеим много бед.

— Мудрость Священной безгранична, — сказала Гелона, когда они остались вдвоем с Атоссой. — Ты сегодня обезоружила царицу.

— Нельзя натягивать тетиву до бесконечности, она может порваться, — Атосса улыбнулась. — Царица могла бы сейчас испортить все дело.

— Только вот... теперь, когда Лота стала полемархой, нам будет очень трудно...

— Поживем — увидим. Ты нашла то, что я просила?

— Она здесь.

— Веди.

Спустя несколько минут Гелона ввела в зал женщину. Это была старая и измученная рабыня.

— Как тебя зовут, женщина?

— Рутула.

— Где ты родилась?

— Далеко. В селении Тай. Это... там... — старуха махнула рукой.

— Знаю. Ты хочешь поехать домой?

— Я больна... Мне не добраться до родных мест.

— Мы подлечим тебя, увезем в селение Тай.

— Что я должна сделать?

— Туда поедут наши наездницы. Ты поможешь им поговорить с таянцами. Нужно найти одного человека.

— Воля ваша. Мне бы хотелось умереть на родной земле.

— Ты еще поживешь там. Если будешь честной и верной. А пока отдыхай, набирайся сил. Иди.

— Стало быть, предстоит поход? — спросила Гелона, когда Рутулу увели.

— Да. И если он будет удачным, мы свалим и Лоту, и царицу.



(обратно)

УДОЧЕРЕНИЕ


На дворе стоит южная осень. Пора дождей еще не настала, море дышит теплом, запасенным с лета, по двору паннория ветер кружит охапки багряных листьев.

В окно спаленки глядит молодая луна. Колыбель Агнессы висит около окна, створки чуть приоткрыты, и ветер слегка раскачивает щит.

Кадмея и Мелета прошли мимо дремавшей няни на цыпочках, приблизились к колыбели богорожденной и встали перед ней на колени.

— Проси за меня и за себя, — шепнула Мелета.

— Тебя мы молим, великая дочь великой богини, — Кадмея говорила тихо, сложив руки для молитвы. — Мы знаем, что во сне ты уносишься к своей матери Ипполите и проводишь с нею все ночи. Мы знаем также, что придет пора и царственная наездница подарит нам матерей. Попроси ее, чтобы нам она дала наилучших...

— Что тебе стоит, попроси, — шепнула Мелета.

— Разве не мы чаще других качаем твой щит и приносим в твою колыбель цветы?..

Лаэрта появилась около девочек неожиданно.

— Что вы здесь делаете, Мелета и Кадмея?

Девочки вскочили, прижались друг к другу.

— Вы молились? Что же молчите? Говорите...

— Мы пришли... Нам показалось, что Агнесса выпала...

— Молчите! Вы сейчас начнете лгать, а это большой грех. Я знаю, зачем вы здесь. Вы молились.

Девочки смущенно молчали.

— Этого не нужно делать. Молитвы возносятся только богине...

— Но она дочь Ипполиты...

— Кто вам сказал? Этого не знает никто. Запомните, девочки, пока боги не дадут нам знать — Агнесса такая же как все. А вам и совсем не к лицу поклоняться ребенку. Вы дочери великих матерей. Завтра праздник удочерения, и вам пора знать: ты, Кадмея, дочь Великой, а ты, Мелета, дочь полемархи Лоты.

Девочки враз удивленно вскрикнули.

— Тише! Вы разбудите наших пчелок. Пойдемте ко мне, я расскажу все, что вам нужно знать.

Лаэрта давно стала замечать, что с девочками паннория происходит что?то необычное. Особенно пристально она следила за Кадмеей и Мелетой. Считая себя сопричастными к появлению Агнессы, они по нескольку раз в день бегали, чтобы взглянуть на богорожденную. А перед сном, после молитвы богине, девочки тайком приходили к Агнессе и эту же молитву произносили перед ней.

Лаэрта понимала их. Воспитанницы не видели изображение богини, неясный и расплывчатый образ Ипполиты воплотился для них в милых и нежных чертах ребенка. И они стали поклоняться ему. Сначала Лаэрта думала, что в этом нет ничего плохого, но потом поняла — могут быть большие неприятности. А вдруг выяснится, что девочка рождена грешницей? Что скажет Лаэрта своим воспитанницам, Совету Шести? Атосса сразу снимет с себя вину. Знака о богоданности не было —скажет она...

... То, о чем рассказала Лаэрта девочкам, ошеломило их. Они до утра не могли уснуть. А на рассвете снова забежали к Агнессе и положили на ее колыбель по пучку багряных кленовых листьев в благодарность за. то, что она выпросила им у богини самых лучших матерей...

... Дня за три до праздника удочерения в опочивальню Атоссы зашла Антогора. Резко отстегнув пряжку, она бросила пыльный хитон на спинку кровати, села у ног сестры.

— У меня не хватает злости! Мало нам одной царицы— теперь их в Фермоскире две! И я еще не знаю, которая опаснее!

— Не кричи, — Атосса приподнялась, откинулась на подушки. — Говори по порядку. Одну царицу я знаю. Кто же другая?

— Чокея! Я только что из наших западных колонхов.[901] Рабыни провозгласили Чокею своей царицей. И все это началось с Годейры. Смешно?

— Если это правда, то скорее грустно, — спокойно ответила Атосса. — Я напрасно позволила тебе продать Чокею. Ее надо было убить.

— Еще не поздно...

— Увы... Царица этого и ждет. Чокею любят не только в колонхах Годейры, ее боготворят и наши рабыни. И если ты убьешь ее, царица поднимет весь этот сброд на нас.

— Она играет с огнем.

— Верно. И так то в одной колонхе, то в другой вспыхивают мятежи, но если у рабынь будет вождь...

— Они не пощадят и Годейру!

— Еще раз верно. Надо что?то предпринимать.

— Говори. Я сделаю все.

— Мы позовем на праздник рабынь и метеков, накормим их досыта.

— Не понимаю, для чего? Они сожрут весь город! — Двести тел, не больше. Выбор гостей поручим Чокее...

— Она выберет не тех, кто заслуживает поощрения, а преданных ей союзниц.

— Я на это и рассчитываю. Мы узнаем, на кого она опирается. Мы по спискам будем выдавать им еду, списки сохраним. Поняла?

Через час Атосса зашла к царице. Годейра собиралась на ипподром, чтобы готовить место для празднества.

— Я ненадолго задержу тебя, Великая.

— Садись, Священная. Я с радостью выслушаю все, что бы ты ни сказала.

— Я о предстоящем празднике. Согласись, удочерение — радость для всей басилейи...

— Согласна.

— Так, может быть, следует позвать на праздник рабынь и метеков?

— Никогда не думала об этом.

— Их жизнь тяжела и безотрадна. Пусть сотня, другая.

— Но как их выбрать?

— Доверить это Чокее. Она знает тех, кто предан тебе и храму.

— Я согласна. Триста тел будут выбраны. Посадим их на верхние трибуны. Пусть они увидят могущество Фермоскиры.

— Я все время упрекаю Антогору, — сказала Атосса, когда они спускались по лестнице дворца, — за то, что она продала тебе Чокею. Скажи положа руку на сердце, зачем, она тебе понадобилась?

— Мне?! Я ее купила для Лоты. Полемарха немного тщеславна. Она захотела, чтобы ее колесницу водила царская дочь. Я решила сделать ей этот подарок.

Больше они не сказали друг другу ни слова.

Праздничное утро выдалось солнечным. Небо ясное, голубое, только за грядами гор клубятся белые громады облаков, с моря тянет влажным теплым ветерком, кружась, падают на сиденья палестры желтые листья платанов. Круглая, просторная площадка посредине заросла лужайкой, осень еще не коснулась травы, и она зеленела, омытая вчерашним дождем. По краю палестры — песчаная дорожка для конных игр и состязаний. За дорожкой, за дерняными ступенями до самого забора, поднимаются сиденья. Самые верхние ряды сидений с утра заняли рабыни. Те, кому не хватило места, расположились на заборах. Ниже их один ряд отведен метекам. Еще ниже будут сидеть гоплитки, а самые нижние ступени — для наездниц.

Праздник начинается с принесения жертв богине Ипполите, Дионису и Гефесту. На внешнем алтаре у подножья храма принесут в жертву коня. На раскаленные священные угли алтаря бога Диониса возложат внутренности быка, омытые в молодом вине. На алтарь Гефесту принесут мечи, копья и щиты, взятые в боях, — Гефест, бог–кузнец, нуждается в металле.

Метеки и рабыни ждали появления наездниц и гоплиток долго. Молитвы и жертвоприношения в этот день велики— нужно поклониться трем божествам. Рабыни рады этому: чем дольше продлится праздник, тем больше им удастся отдохнуть. Они греются на солнышке, лежат на траве, разговаривают между собой.

Они сегодня будут лакомиться остатками от пира.

На балконе, что навис над воротами палестры, приготовился оркестр. Флейтистки и кифаристки смотрят на Тикету, а сигнумистка следит за дорогой к палестре.

Наконец из?за поворота показалась процессия. Впереди на жеребце игреневой масти — Священная.

Увидев Священную, Тикета поднесла к губам рог. Раздался сигнал, возвещающий начало праздника, зазвучала музыка, и ворота палестры распахнулись.

Властительницы Фермоскиры выехали на середину площадки, спешились и уселись на приготовленные им места.

Спустя минуту распахнулись восточные ворота, и в них показалась Лота. Она вела наездниц царицы. В конном строю, по четыре в ряд, въезжали амазонки на поле. Горят на солнце их доспехи, колышет ветер султаны на шлемах, щетинятся ряды остриями копий.

В западные ворота вошла Антогора. За ней храмовые наездницы. Одеты они так же, как и царские, только им не. полагается султанов на шлемы, потому что на голове богини Ипполиты, что стоит в наосе храма, шлем без султана. Этим и отличаются храмовые от царских.

Привычно, без суеты подъезжают к своим коновязям, соскакивают с лошадей, набрасывают поводья на крючки и идут на трибуны. В это время в ворота устремляются гоплитки. Они тоже идут рядами, но строй их не так красив, доспехи их победнее. Так и должно быть: гоплитки — воительницы второго сорта.

Наконец все расселись, утихли споры из?за лучших мест, снова запели флейты, и Лаэрта ввела на палестру пятилетних. Девочки в легких розовых хитончиках выше колен, с венками из цветов на голове. Они рассаживаются на почетных местах — в рядах ниже Священного Совета. Они виновницы сегодняшнего торжества, для них сейчас старшие воспитанницы гимнасия покажут конные игры. Сегодня они прощаются с паннорием. Отныне они не козлятницы, отныне они гимнасийки. Пусть поглядят на игры, пусть поймут, чему им предстоит научиться в гимнасии...

Мелета и Кадмея пришли на праздник вместе. Они только сейчас по–настоящему стали понимать значение того, что произошло.

— О, я, наверно, умру от счастья! — шепчет Мелета и прижимается к Кадмее. — Я расплачусь, когда мне скажут это...

— И покроешь себя позором. Где ты видела, чтобы амазонка...

— Мы же еще маленькие...

— Завтра мы уже не козлятницы. Завтра нам дадут настоящие мечи.

— Ты очень ждешь встречи с матерью?

— Не знаю. Для меня она — царица. Как я могу?..

— Тише, Кадмея. На стены вышли музыканты...

... Взметнулись ввысь звуки рогов. Трубят музыканты, зовут гимнасиек на поле. Вот распахнулись ворота, и на молодых резвых лошадях юные амазонки с гиканьем и визгом вырываются на простор, рассыпаются по полю.

Заклубилась пыль, закипело в движении все пространство ристалища, наполнилось пронзительными криками, топотом и ржанием коней.

Вдруг запели флейты, и словно по единому знаку выстроилась бурлящая масса всадниц сначала в ряды, затем в отряды.

— О, боги, как красиво! —воскликнула Кадмея, привстав над сиденьем. Мелета как зачарованная смотрела на поле.

Идут отряд за отрядом по беговой дороге, враз покачивают кони головами — парад, предшествующий играм, открылся.

Девочки наперебой рассказывают Фериде о происходящем, и будто наяву видит слепая педотриба ликующие глаза молодых амазонок. В молодости она видела такие праздники в родном для нее Милете, и теперь воображение подсказывает ей то, что не успевают высказать Meлета и Кадмея.

Она четко представляет блистательный строй амазонок, взнузданных коней, девочек в шлемах со щитами, словно видит легкие колчаны за их плечами, золотые цепи, что спускаются на грудь, обвивая стройные шеи.

Плеском ладоней встретила палестра трепетные отряды. Вот они едут мимо трибун, соблюдая тройной строй, блистая уменьем управлять конями.

Взмахнула и оглушительно щелкнула бичом Лота. Строй разделился, образуя два полухория, и ринулся в разные стороны.

Снова знак Лоты, круто повернув коней вспять, полухория, выставив вперед копья, поскакали навстречу друг другу. Казалось, вот они сейчас сшибутся, но подняты мгновенно копья вверх — ряды сошлись и вновь разошлись, чтобы, резко повернув лошадей, сойтись снова, являя подобие битвы. Вот один строй убегает, а вот, повернувшись, снова мчится вперед. И опять оба строя смыкаются мирно и скачут рядом...

Очнулась Ферида от тишины. Парад закончился, и слепая педотриба услышала, как встала царица, — звякнул меч о камни сидения.

Голос у Годейры, хотя и молодой, но звучный и твердый.

— Юные пчелы Фермоскиры! Славные воспитанницы гимнасия. Внемлите моему слову. Мы начинаем состязание юных. И сколько бы вас ни было здесь сегодня, ни одна не уйдет без подарка. Каждая из вас получит копье и двуострый топор с насечкой из серебра. И еще мы приготовили три особых награды. Лучшая в стрельбе из лука получит колчан, полный стрел, с перевязью из золота, с пряжкой из самоцвета. Победившую в троеборье мы увенчаем позолоченным аргосским шлемом. За победу в скачке самый дорогой подарок — конь в драгоценной наборной сбруе. Да будет так!

Ферида знает: царица без позволения Атоссы не осмелится открыть игры, сейчас она подойдет к ней.

— Изъяви нам волю богов, Священная? — голос Годейры становится глухим, вялым. Пусть Годейра была царицей, пусть она несла все заботы о празднике, пусть она готовила игры — открыть их должна Атосса. Так заведено—повелевает здесь та, единственная, которой можно входить в наос храма и лицезреть изваяние богини Ипполиты.

— Великая воительница нам завещала... — Атосса остановилась на мгновение, прокашлялась. — Она завещала нам быть сильными, ловкими, бесстрашными. Покажите, дочери Фермоскиры, что вы свято чтете заветы божественной наездницы! — И махнула белым платком.

Игры начались.

Лота теперь села рядом с царицей, и все ее внимание направлено вниз, на первый ряд трибун, где виднеются головки Мелеты и Кадмеи. Состязания, которые начались

на поле, Лоту интересовали мало. Особенно первый тур. Без особого интереса смотрели на поле и другие зрители. Сейчас трудно было что?либо понять. На лужайку вышли все девять классов гимнасия. Десятый, последний и выпускной, в играх не участвовал. Он выйдет на последний вид состязаний — скачки. И это будет самая острая и увлекательная для трибун борьба.

Сначала выявлялась победительница в каждом классе. По стрельбе из лука, по метанью копья и диска, по схватке на мечах. Это отняло у игр много времени, и зрители переходили с трибуны на трибуну, из ряда в ряд, переговаривались между собой.

Только козлятницы, и Лота видела это, смотрят на поле с интересом — они ничего подобного не видели ни разу. Конечно, в паннории они тоже стреляли из лука, бросали копье, но это было совсем не то. Девочки увлечены состязанием, они переговариваются между собой, но в сторону матерей не глядят. Они просто забыли о них. «Ну, повернись, блесни глазенками в мою сторону», — шепчет про себя Лота. Но как может вспомнить о матери Мелета, если на поле происходят чудеса. Вот начался второй тур, и девочки из пятого, младшего класса побеждают в схватке на мечах девочку из восьмого. На трибунах усиливается шум, такие сюрпризы зрители любят.

Затем на поле началась самая интересная часть игр — борьба.

У каждого вида состязаний были строгие правила. Борьба отличалась тем, что в ней не признавалось никаких правил, кроме единственного — необходимо противницу подмять под себя и заставить ее трижды коснуться лопатками земли. Можно было кусаться, рвать друг другу волосы, пускать в ход кулаки. Разрешалось намазывать тело маслом или жидкой грязью для того, чтобы оно было скользким.

Борьба продолжалась долго, хотя в ней участвовало только шесть амазонок—победительниц прежних состязаний. Это была не борьба, а скорее жестокая драка. Хитоны были порваны в первом туре борьбы, и дальше соперницы дрались обнаженными. Масло, пот, кровь и пыль превратились в грязь на телах состязательниц. Наконец в последней паре выявилась победительница; ею оказалась девятиклассница Неона.

На поле вышла Лаэрта. Она вручила колчан с перевязью Атриде — победительнице в стрельбе из лука и в схватке на мечах. Неона получила аргосский шлем.

Наступила пора главного приза—скачки. В них по традиции участвуют выпускницы гимнасия — десятый класс. Через несколько дней они покинут гимнасий и станут эфебками — молодыми гражданками Фермоскиры, достигшими совершеннолетия.

Они выехали на поле по четыре в ряд. Затем, выстроившись на беговой дорожке, прогарцевали по кругу и растянулись цепочкой друг за другом. Первое состязание — метанье копья. Оно считалось самым легким. Всадница разгоняла лошадь, а там, где беговая дорожка выходила на длинную прямую, втридцати шагах влево, был выложен круг из дерна. На скаку амазонка должна метнуть копье в этот круг.

Чтобы достигнуть цели, всадницам нужно было проскакать по всему ипподрому и держать высокую скорость. Если она замедлит бег коня — ее обойдут. Поэтому около задерненного круга амазонки проносились словно ветер, копья, блеснув на солнце, взвивались над ипподромом и вонзались в дерн. Ни одна не промахнулась.

Гул одобрения пронесся над трибунами.

Вторая часть состязаний — стрелы. Теперь на круге с дерном поставлены щиты.

И снова мчатся по кругу гимнасийки, на полном скаку натянув тетивы луков, пускают стрелы. Поразить щиты из луков намного трудней. Двадцать из шестидесяти покидают поле. Они пустили стрелы мимо щитов.

Наступает третий, еще более трудный вид состязаний. Наездницы должны, проносясь мимо щитов, на скаку спрыгнуть с коня, всадить в щит меч. Приученные кони, проскакав одну–две стадии, возвращаются обратно — нужно, опять же на скаку, ухватить гриву своего коня и снова очутиться верхом. Сделать это очень нелегко, и снова часть наездниц покидает поле.

И самое последнее — скачка под платаном. Она решает успех состязания, только в ней можно выбрать лучшую из лучших. Участвовать в скачке под платаном может любая наездница, но немногие решаются на это. Сегодня всего одиннадцать всадниц изъявили желание испытать свое умение.

У западных ворот палестры, рядом с беговой дорожкой, стоит старый платан. Он раскинул свои могучие ветви во все стороны, и одна, самая нижняя, нависла над беговой дорожкой. — На нее ловко взбираются две гимнасийки, им нужно спрыгнуть на спину лошади, когда она будет проноситься под платаном. Спрыгнуть, удержаться, проскакать круг и снова на ходу ухватиться за сук платана и забраться на него.

Первую пару постигла неудача. Одна из наездниц не сумела рассчитать прыжка и кубарем скатилась на поле. Вторая чуть задержалась, и лошадь пронеслась мимо.

Следующий заезд состоял из трех всадниц. Одна не смогла удержаться на спине коня и упала на дорожку, чуть не угодив под ноги мчавшимся рядом лошадям. Две наездницы оказались удачливее своей подруги, но только на первое время. Они прыгнули на своих лошадей, удержались и поскакали по кругу. Им бы надо чуть попридержать поводья, а они старались опередить друг друга, так разогнали коней, что хвататься за сук платана было безумием — они наверняка разбили бы головы.

В следующем заезде поставили лучших наездниц. Девушки, словно кошки, замерли, готовые к прыжку. Вот мчатся под платаном кони; момент — и крики восторга взметнулись над трибунами! Все трое скачут по кругу. Но только одной суждено было ухватиться за сук и подняться на дерево. Ее подруги ухватились за сук тоже, но подняться на него у них не хватило сил...

Последняя тройка от скачек отказалась.

Годейра вышла на поле, ей подвели призового коня.

Победительница подошла к царице, опустилась на одно колено и приняла повод коня. Потом, вскочив на него, проехала круг почета. Игры закончились.

Ферида коснулась рукой плеча Мелеты и сказала:

— Проведи меня вниз. Что?то затекли ноги.

— А Кадмея?

— Она побудет одна; мы недолго. Ты очень любишь Кадмею? —спросила Ферида, когда они вышли на край беговой дорожки.

— Мы подруги и всегда вместе.

— Скоро испытания. Ты боишься?

— Не за себя. Кадмея плохо держится на лошади.

— А если она упадет?

— Да сохранят ее боги! Ей нельзя... Нам сказали... она дочь царицы.

— Тогда ей надо помочь.

— А как?

— Ты же подруга. Подумай. Богиня Ипполита благословляет тебя на это.

— Хорошо, я подумаю.

Парад, игры и состязания, конечно же, интересны, но самая волнующая часть праздника—обряд удочерения. Его с нетерпением ждут многие. Те, что ходили на агапевессу шесть лет назад, переживают сейчас больше всех. Кому?то из них выпадет счастье, и ей подведут дочь; какой?то несчастной вручат пустой щит, который она унесла в храм пять лет тому назад, собираясь рожать. Те, что не были в тот год на агапевессе, сгорают от обычного любопытства.

Годейра и Лота сели на свои места, сейчас вести обряд будут жрицы. С пением молитв они вышли на поле палестры, вынесли восковые дощечки с именами девочек и матерей. Паннорийки с венками из цветов в руках стоят на краю поля.

Атосса, величественная и торжественная, с жезлом Священной в руках, стоит впереди. Ей подают восковку, пение молитв прекращается.

— Лидонта, подойди, — громко провозглашает Атосса, и девочка с венком выходит на площадку.

— Итона, подойди, — это приглашают ее мать. Она встает перед девочкой на одно колено.

— Это твоя мать, Лидонта, —- говорит Атосса. — Возложи ей на голову венок, отдай ей твою любовь, верность и счастье. Отныне и навсегда.

— Отныне и навсегда, — повторяет Лидонта и кладет венок на голову Итоны. Мать молча берет девочку за руку и отводит ее на свое место. Она, конечно, волнуется, ей бы обнять дочку, прижать к груди, но нежность не почитаема в Фермоскире.

— Мелета, подойди, — слышит голос Священной Лота. Она поднимается и выходит на поле. Мелета кладет ей на голову свой венок, повторяет последние слова Атоссы и берет мать за руку. Лота чувствует тепло ее маленькой ладони и ведет по краю поля.

За Лотой вызвали Годейру и потом всех остальных.

Во второй части обряда прошло удочерение сирот. Дочерей убитых в боях амазонок брали к себе чаще всего жрицы.

И в конце обряда вручали щиты тем, кто родил мальчика.

После небольшого перерыва начались испытания. Вести их — удел кодомархи Антогоры.

На круговую дорожку храмовые амазонки выводят двух лошадей. Это серые, в крупных яблоках, кобылы. Они встряхивают длинными гривами, паннорийки хорошо знают их. Одну зовут Деката, вторую Менада. Кобылы на испытаниях не впервые, им привычен шум на трибунах. Привыкли они также и к детям. Взрослые не садились на них с тех пор, как Декату и Менаду отдали в паннорий. Кобыл приучили к выходной поступи — они идут на круг пританцовывая, гордо вскидывая головы, так что храмовые повисают на поводьях.

В середине круга кодомарха с длинным бичом в руке. Лошади косят на нее глаза, останавливаются, переступая с ноги на ногу. Атосса машет платком, и к коням подходят паннорийки в несколько ином порядке, чем при удочерении. Сейчас в первой паре идут Кадмея и Мелета. На девочках розовые хитончики выше колен — вся их одежда. Кодомарха берет их под мышки и усаживает на коней. Храмовые амазонки подают в руки девочек по две пряди гривы, отстегивают поводья. Мелета видит, как побледнела Кадмея.

Антогора щелкает бичом, и кобылы срываются с места, переходят в галоп. Мелета идет чуть позади Кадмеи, она видит, как у подруги розовыми крылышками трепещут за спиной полы хитона. А лошади все ускоряют бег, все оглушительнее становится треск бича Антогоры.

Первый круг пройден благополучно. Мелета приникла к шее коня, до боли в руках сжимая пряди гривы. А кони все ускоряют и ускоряют бег. В конце второго круга, на повороте, лошадь Мелеты обошла кобылу Кадмеи, девочка не смогла попридержать ее. И в этот момент она услышала сзади вскрик. Оглянулась и увидела, как подруга начала сползать набок и, не удержавшись, свалилась на песок. Ее лошадь сразу остановилась как вкопанная. Мелета рванула пряди гривы, осадила своего коня и, не раздумывая, спрыгнула на землю. Она подскочила к Кадмее, помогла ей подняться, крикнула:

— Хватайся за гриву! —и подсадила на спину лошади.

Правила испытаний разрешали это. Кадмея ударила пятками в бока кобылы, и Менада снова понеслась по кругу. Мелета подбежала к своему коню, уцепилась за гриву, но подняться на спину ей не хватило сил. Она глянула вперед и улыбнулась — Кадмея завершала третий, последний круг.

Под одобрительный гул трибун дочь царицы подошла к Антогоре, чтобы получить пояс гимнасийки. Опоясав им девочку, кодомарха хлестко ударила Кадмею по ягодицам. На большую ласку она была неспособна...

... После испытаний девочек повели к подножью храма, чтобы принести жертвы богам. Ипполите каждая мать и дочь жертвуют козленка. Его убивают, омывают внутренности вином и возлагают на огонь алтарей.

Здесь пятилетние прощаются с паннорием.



(обратно)

НАБЕГ

В Фермоскире все уже давно привыкли к мысли, что Агнесса — богорожденная. В это начинают верить даже Лота и Ферида. На исходе шестой год, а боги не только не покарали девочку, но и покровительствуют ей. Она выделяется среди воспитанниц паннория умом, ловкостью, силой, ростом. Боги словно хранят ее от бед и болезней. Только одна Гелона да, может быть, Лаэрта знают, что боги тут ни при чем. Они свято выполняют наказ Атоссы: следят за здоровьем девочки, оберегают ее и кормят лучше, чем других.

Нынешней весной ясновидящей приснился вещий сон; она видела Агнессу взрослой, на ее бедра был надет пояс Ипполиты. На золотой колеснице Арея она возвратилась из похода. Покорены два царства, владения Фермоскиры раздвинуты вширь, несметными богатствами одарен храм города.

Все эти годы царица и Лота были настороже. Но Атосса мало беспокоила их, предоставив всю власть Годейре. Она редко выходила из своих храмовых покоев, ссылаясь на болезнь, а если выходила, то только для того, чтобы посетить паннорий и оба гимнасия.

В один из вечеров к Атоссе зашла Антогора.

— Ты бы шла к себе, сестра, —сказала Атосса недовольно. — Я очень устала. Болит голова.

— У меня худые вести.

— С хорошими ты ко мне не ходишь. Говори.

— В позапрошлом году сотня Медонты ходила в набег. В одном селении они захватили два десятка женщин...

— Короче.

— Одна из них, ее зовут Рутула, недавно проговорилась. Будто бы она ходила в гости в селение Тай...

— Мало ли кто ходил в гости. Еще короче.

— Там она узнала, что один из презренных скотов, его зовут Ликоп, был у нас на агапевессе и ушел живым.

— Когда это было?

— Десять лет назад.

— Может быть, этот грязный ублюдок лжет?

— Не думаю. После той агапевессы мои жрицы освящали долину и видели на берегу озера на песке мужские следы...

— Почему я не знаю об этом?

— Я не хотела напрасно беспокоить тебя. Я сама видела эти следы, но не была уверена, что их оставил мужчина. У некоторых амазонок бывают крупные ступни. Трудно было поверить, чтобы кто?то из наших отпустил трутня живым.

— Как ты думаешь, кто мог это сделать?

— Ни одна простая амазонка не может сделать. Только двое...

— Кто?

— Царица и Лота. Скорее всего, Лота.

— Почему?

— Царица... Презрение к скотам у нее в крови. А Лота может. От наших доносчиц стало известно, что ее мать предрекает гибель Фермоскиры. Она втайне внушает своей дочери, что заветы богини противоприродны. Она хоть и слепая, но в разговоре заткнет за пояс любую зрячую.

— Как зовут рабыню?

— Рутула.

— А селение... далеко это?

— На востоке. Четыре конных перехода.

— Завтра приведешь Рутулу ко мне.

Через день царица узнала: Атосса выздоровела и решила собрать Священный Совет.

Лота и Годейра пошли на него с беспокойством. Последние два лета были засушливыми, амазонки в походы ходили редко, дела в басилейе шли неважно. В этом можно было обвинить царицу и полемарху. Они обе были уверены, что на Совете их хотят припугнуть, чтобы царица была посговорчивее.

Совет Шести, — как всегда, собрался в храмовом подземелье. Сырой и мрачный зал освещен четырьмя факелами. Царица и Лота заняли свои места. Атосса оглядела членов Совета и, как всегда, тихо и медленно начала говорить:

— Мы собрались сегодня для того, чтобы священная Фермоскира обрела полемарху. Высокочтимая царица Годейра настаивает, чтобы мы торжественно, при всем народе вручили Лоте серебряный лабрис.

Лота удивленно глянула на царицу. Лицо Годейры напряжено, брови сдвинуты, она готова к схватке с Атоссой.

— Священный Совет, — резко заговорила царица, — давно постановил утвердить Лоту в этом высоком звании. Зачем же повторять это сегодня? Мне непонятно упорство Священной...

— Не торопись, Годейра, — перебила царицу Атосса. — Я не сказала ни единого слова против мудрой и храброй воительницы Лоты, и неразумно упрекать меня>в упрямстве. Я и сегодня не вижу повода, чтобы отвести твою просьбу, но прошло время, и, может быть, что?нибудь изменилось. Если все подтвердят это решение... Говори ты, Гелона.

— Я всегда восхищалась мудростью и смелостью Лоты. Она достойна.

— Ты, Пелида!

— Как и прежде, я говорю: достойна.

— Антогора, говори.

Антогора поднялась, исподлобья поглядела на Лоту и долго молчала, собираясь с мыслями. В голове царицы мелькнула мысль: сейчас Атосса устами кодомархи нанесет удар.

— Быть полемархой, — начала Антогора, — это не только водить наездниц в бой, не только быть смелой, мудрой и беспощадной. Полемарха — это третье лицо в Фермоскире. Она, как и Священная, как и царица, должна иметь высшую степень святости, правдивости и честности. Она, может быть, более, чем все простые смертные, должна стоять на страже заветов.

— Ты сомневаешься в этом?

— Да, сомневаюсь. Десять лет назад храмовые жрицы, освещая агапевессу после праздника, нашли мужские следы на прибрежном песке. Я не донесла об этом Священному Совету потому, что не поварила жрицам. Но совсем недавно мне стало известно: кто?то нарушил завет Ипполиты и не убил своего трутня.

— Но почему ты думаешь, что это сделала Лота?

— Этого презренного зовут Ликоп, он живет сейчас в селении Тай — и он назвал ее имя.

— Как можно верить слову мужчины?! — крикнула царица.

— А кто сказал, что ему поверили? Но истина есть — кто?то сбежал с агапевессы и теперь сеет по всей земле грязные слухи о, нас.

— Почему ты побледнела, Лота? — Атосса резко повернулась к ней. — Может, что говорит кодомарха — правда? Говори.

— Обвинение так велико и страшно, —сказала царица, — что на месте Лоты побледнела бы каждая из нас. На той агапевессе я сама видела, как Лота сбросила мужчину в озеро, и это подтвердят служанки, которые несли его к воде, если вы не верите моему слову. А я отметаю эту клевету.

— Пусть Священный Совет позволит мне ввести сюда рабыню.

— Позволяем, — Атосса повернулась к царице, и на ее губах мелькнула злорадная улыбка. Она нанесла удар, и он попал в цель.

Ввели рабыню. Она упала на влажные плиты, стукнулась лбом об пол. Потом поднялась на колени.

— Расскажи о Ликопе, — сказала Атосса строго. — Как ты с ним встретилась?

— В селении Тай живет мой дядя. Я приехала к нему в гости. Туда же пришел и Ликоп.

— Он из селения Тай?

— Нет, он совсем из другого места. Далеко. Он сказал, что был в плену у амазонок и потом попал на агапевессу. Он сказал, что там мужчин сначала любят, потом убивают. Но его не убили, и он убежал. Он знал, что в его селенье пойдет погоня, и потому домой не вернулся.

— Он говорил, что его отпустили?

— Говорил.

— Кто?

— Одна... госпожа... из ваших.

— Как ее имя?

— Я забыла.

— Может быть, Лота? — спросила Антогора.

— Да... Лота.

— Послушай, женщина, —Годейра поднялась, подошла к рабыне. — С тобой говорит царица Фермоскиры. Я прикажу послать наездниц в селение Тай, они найдут там этого Ликопа... И если ты солгала хоть на волосок — умрешь в страшных мучениях. Мне нужно знать правду. Одну только правду. Он называл имя Лоты?

— Я не помню, богоподобная. Пощади меня — я не помню, — и рабыня снова распласталась на каменных плитах.

— Но ты говорила мне, — к женщине подошла Антогора, —что он называл имя Лоты. Когда ты лгала? Сейчас или тогда?

— Я не говорила имени... Это ты сказала: «Может быть, Лота?»

— Уведите ее, — приказала- Атосса, и когда рабыню вытолкали из зала, обратилась к Совету: — Я думаю, царица права: пока мы не узнаем истины, нам нельзя ничего решать. Ты сказала, Годейра, что хочешь послать в селение Тай наездниц. Посылай. Пусть они разнесут это селение на концах своих копий, пусть поймают этого презренного лгуна и пусть узнают всю правду. Я думаю, что Совет настолько верит Лоте, что согласится во главе отряда послать ее. Чтобы избежать поражения, мы придадим ей храмовых наездниц. Их; я думаю, поведет Антогора. Кто хочет возразить мне?

Священный Совет принял решение Атоссы.


Когда это было? Десять лет тому назад, а может быть, больше? Все они прошли для него как сон, тяжелый и беспокойный. Ликоп сидит у очага и смотрит, как гаснут на угольках голубые огни и зола покрывается серым и легким пеплом. На камнях лежит сеть, которую он начал чинить, но руки Ликопа спокойны, —он весь ушел в воспоминания.

Сегодня снова всколыхнулась его память — староста соседнего селения сообщил, что охотники видели за перевалом амазонок, и просил не уходить из дома. Видимо, он придет посоветоваться.

Амазонки... Это слово за последние десять лет будило в нем самые противоречивые чувства. Страх, ненависть и любовь. Всегда, как только услышит он это слово, рядом с ним возникает образ Лоты и вспыхивает надежда на встречу. Ликоп поднялся, подошел к шкафчику, вделанному в стену хижины, достал сверток. Развернул; на цветном платке блеснула золотая серьга с рубиновым камнем — подарок Лоты. Это было в ту, последнюю ночь. Лота вынула сережку из мочки уха, положила в его ладонь.

— Зачем? — спросил он тогда.

— Чтобы ты не забыл этой ночи.

— Память без надежды — мука.

— Все в руках судьбы. Я буду искать встречи.

Тогда Ликоп не поверил в эти слова.

Когда он выбрался на берег озера и вышел на перевал,, возник вопрос: куда идти? Возвращаться в родные места было опасно. Если амазонки узнают о его спасении — они пошлют погоню. И не столько за себя беспокоился тогда Ликоп, сколько щадил Лоту. Он знал: в случае огласки ее ждет смерть. И поэтому решил идти в противоположную сторону. Дома его все равно никто не ждал. Он шел до тех пор, пока не достиг селения Тай. Староста принял Ликопа в свой дом. Сам он был стар, единственной дочери нужен был муж. Через год родился Хети, а еще через год умерла жена. Смерть была неожиданной. Жену ужалила змея, и знахари ничем не могли помочь. Ликоп мог бы жениться вторично — девушек в селении было много, а мужчин мало. Но Лота не уходила из сердца, и всякий раз, когда приходили слухи о набегах амазонок на соседние селения, Ликоп надеялся на чудо...

... Звякнула щеколда, и в хижину вошел Донул. Ликоп торопливо сунул сверток за пазуху и поднялся навстречу гостю. Пожелав друг другу здоровья, они уселись около очага. Вбежал Хети, десятилетний, как две капли воды похожий на отца парнишка, и поставил перед гостем кувшин с вином.

После незначительных и обычных в таких случаях фраз Ликоп спросил:

— Какие заботы привели тебя в мой дом, староста Донул?

— Я уже сообщал тебе — в горах появились ойропаты. Они идут в наши края.

— Далеко ли видели их?

— В двух днях пути отсюда.

— Может, они пройдут мимо?

— Боюсь, что нет. Двенадцать лет боги хранили нас от набегов.

— Сохранят и на этот раз.

— Лучше, если мы будем готовы к отпору. Я выставил вокруг селения сторожевых.

— У нас они постоянны. Сегодня как раз сторожит Эноха.

— Пока он был старостой, мы не ладили с ним. Поссорились из?за пустяка... Теперь старостой стал ты, и пора кончать эту вражду. Нам нужно вместе встать против ойропат, и тогда мы можем дать им отпор. Говорят, что ты когда?то поднимал на грабительниц несколько, селений. Это правда?

— Было. Но там жили родственные племена. Здесь же...

— Ты прав. Мы живем недружно, но вот я пришел же к тебе. Пусть наши селения часто ссорятся из?за клочка земли, но когда приходит час опасности...

— Я не против, уважаемый Донул, но боюсь, что жители Тая не послушают меня. Я молодой староста...

— И все же я прошу тебя: давай соберем сходку, поговорим.

— Давай поговорим. Хети, подбрось хворосту в очаг, разогрей ужин и поешь. Потом иди к деду. Он и днем видит плохо, а ночью...

— А ты?

— Мы пойдем на сходку.


Дуб стоит на вершине горы с незапамятных времен. И дед Хети, и прадед помнили дерево таким, каким видят сейчас. И никто теперь в селении Тай не скажет, кем и когда сооружено у вершины дуба дозорное гнездо. Это, наверно, случилось в пору вражды племен, когда в любое время дня и ночи можно было ожидать нападения врагов.

Старый Эноха ждет внука. Хети днем помогает отцу по хозяйству, а ночи нередко проводит с дедом. Сегодня внук почему?то задержался, и Эпоха, кряхтя, забирается на нижние ветви дуба. Отдохнув, он поднимается выше, и перед ним открывается вся долина Тай, освещенная багряно: розовыми лучами заходящего солнца.

Внизу, у подножья горы, селение. Оно раскинулось по обеим сторонам горной речки, которая с (Высоты похожа на блестящую змейку. Здесь пасутся стада таянцев, раскинулись их поля, сады и виноградники. Вот и внук. Он бежит по тропинке, взбирается на холм и ловко, как белка, поднимается на дерево.

— Ты что?то запоздал сегодня? — спрашивает дед, принимая узелок с ужином.

— К отцу приходил Донул; я слушал их разговор.

— Донул? Зачем приходил этот старый лис?

— Он предупредил отца, что где?то на дальних дорогах заметили ойропат. Нам велено смотреть лучше, не покидать дерево.

— Тогда лезь в корзину и смотри. Я поужинаю здесь.

Хети оглядел окрестности. Кругом было тихо, не клубилась на дорогах пыль. «Вырасту большой, — думает мальчик, — брошу клич на все долины, соберу всех мужчин в одно место и поведу их на ойропат».


Над горными долинами, зной.

Над обветренными, обожженными солнцем всадницами пыль. Она всюду: скрипит на зубах, лежит толстым слоем на крупах лошадей, пыль скрыла блеск шлемов и щитов, запорошила уздечки, нагрудники и колчаны. Она поднимается из?под копыт тяжелыми клубами, оседает на ресницах, проникает в легкие. Переносить это мучительно.

Если пустить лошадей в галоп, пыль останется позади, но 'сотня третий день в пути, кони утомлены, и потому отряд двигается шагом.

Лота и Антогора едут впереди сотни рядом. Одна на вороном коне, другая на гнедом. Сейчас их отличить трудно — оба жеребца серые от пыли. Они идут рядом, голова в голову, с опущенными поводьями.

Антогора старше Лоты, но сейчас этой разницы не уловить. Обе стройны, будто высечены из мрамора, обе надменно, чуть откинувшись назад, сидят в седле, обе покрыты пылью с головы до ног.

Только по глазам можно определить разницу в их характере: взгляд Антогоры жесток, колюч и выдает ее непреклонность и жестокость. Во взгляде Лоты постоянное беспокойство—ведь до селения Тай совсем недалеко. Обе амазонки молчат, у каждой свои думы.

«Завтра решающий день, —думает Антогора. — Пора поразмыслить о предстоящем набеге». Кодомарха много раз водила храмовых наездниц в бои вместе с царскими, и ее тактика выверена и неизменна. «Начнут бой мечницы Лоты, затем вступят в схватку лучницы и копейщицы. Завершат набег мои, храмовые. Они не понесут никаких потерь. Скоро отдых у озера и разведка. В нее пойдут тоже наездницы Лоты. Если набег будет неудачным, все можно свалить на рааведчиц. В другое время Лота, может быть, стала бы оспаривать этот замысел, но сейчас ей выгодно быть впереди. Лота будет стремиться предупредить Ликопа, если тот и в самом деле живет в селении Тай. Я не буду ей в этом мешать. Сделать это непросто, и Лота, наверное, совершит кучу ошибок, которые выдадут ее. Так советовала поступить Атосса. Она не зря послала в набег рабыню, знающую язык таянцев. Рутула, как переводчица, будет постоянно около Лоты, и поэтому Антогора узнает все. Пусть Лота ищет своего возлюбленного, пусть выспрашивает о нем таянцев. Этим она погубит себя».

«Будет лучше, если Ликопа не окажется в селении и слухи не подтвердятся, — думает Лота. — Атосса и Антогора будут посрамлены, а ее амазонки возвратятся домой с добычей и пленницами». Но тут же возникает жгучее желание увидеть человека, о котором она не переставала думать все эти годы. Ей было не ясно, о чем они будут говорить, для чего эта встреча нужна им, — просто хотелось встретить Ликопа, прижать его к груди, заглянуть в его добрые и ласковые глаза.

— О чем думаешь, Лота? — прервала ее мысли Антогора.

— О сражении. А ты о чем?

— Как мы будем совершать набег?

— Давай думать вместе.

— Ты ведешь сотню. Я только на тот случай, если у твоих не хватит сил. Так и решил Совет. Но я выслушаю твой замысел.

— По–моему, надо выслать разведку.

— Разумно. Ты сама пойдешь?

— Зачем же? Пошлю мечниц.

— Тоже разумно. Когда думаешь налетать? Днем?

— На рассвете. Если разведчицы принесут хорошие вести.

— Твоя воля. А вот и поворот к озеру. Ах, с каким наслаждением я брошусь в прохладную воду! — воскликнула Антогора и повернула коня вправо.

Небольшое озеро спряталось в горном лесу. Несколько амазонок спешились и скрылись в тени деревьев, чтобы осмотреть берег: нет ли на озере рыбаков или иных каких случайных людей.

Через полчаса, укрыв лошадей в роще и выставив сторожевые посты, амазонки плескались в прохладных струях озера.

Лота выслала в сторону селения Тай десятерых лучниц, приказала ставить шатер. В отдалении уже стоял шатер Антогоры. Простые амазонки устроились на ночлег под открытым небом.


Старость бессонна и чутка. Эноха подремал в шалаше не более часа, вышел на воздух. Летняя ночь облила молочным светом луны долину, дышала прохладой и тишиной. В дозорной корзине, как молодой галчонок, поклевывал носом Хети.

«Пошлю?ка я его спать, — подумал Эноха. — Ночь светла, кругом тихо». Он позвал внука вниз, тот охотно спустился и молча юркнул в шалаш, лег на теплые ветки и мгновенно уснул. Дед оглядел дороги, идущие к селению, — только черные тени от деревьев перехлестывали их поперек...

... Хети сквозь сон ничего не мог понять. Его схватили чьи?то сильные руки, зажали рот и понесли. Было нечем дышать, ветки кустарника царапали его тело. Единственное, что понял Хети, его несут вниз, к дороге. Там, где дорога подходила к самому берегу реки, Хети увидел лошадей и вооруженных женщин. «Ойропаты!» — мелькнула догадка, и страх сковал его душу. Дед Эноха стоял связанный около дерева, с тряпкой во рту. Увидев внука, он задрожал, надежда на то, что парнишку не заметят, исчезла. Хети попытался вырваться, но ему тоже втолкнули в рот вонючую тряпку, связали руки и ноги и как мешок перебросили через седло. Когда лошади тронулись, он еще раз увидел деда: Эноха, спотыкаясь, шагал за конем, а веревка, которой он был привязан к седлу, натянута как струна...



(обратно)

РУТУЛА


Когда Антогора пошла к воде, сказала охраннице шатра:

— Эту береги пуще глаза. Лучше всего — привяжи. Охранница подошла к Рутуле, стянула веревочной петлей запястья рук, произнесла коротко:

— Если побежишь — прикончу.

Ах, как проклинает себя Рутула за болтливый язык. Не зря отец твердил ей когда?то, что человек до пяти лет учится говорить, а после пяти всю жизнь должен учиться молчать и слушать. Ее никто за язык не тянул. Рабыни перебирали в подвале яблоки. Надсмотрщица дремала. Зашел разговор о воительницах. Их жизнь для пленниц — сплошная тайна. Они знали одно: в басилейе не было, нет и никогда не будет мужчин. Но как они продолжают свой род? И вот тогда Рутула заговорила. Она рассказала, как однажды была в гостях у сестры, выданной замуж в далекое селение Тай. И там встретила человека по имени Ликоп. От него узнала, что он был пойман амазонками, привезен к какому?то озеру, где воительницы предаются разврату, а потом пленных мужчин убивают. Но Ликопа отпустили. Вот как госпожи продолжают свой род.

Вечером Рутулу схватили и привезли в город. И вот сейчас она лежит на траве со связанными руками. Только теперь до нее дошло, что она обречена. Мало того — она причина гибели многих людей. Может погубить Ликопа. А они когда?то любили друг друга. И если бы Рутулу не пленили, Ликоп стал ее мужем. Она навлекла страшную беду на жителей селения, на свою сестру, на ее семью. И на госпожу, которую зовут Лотой. Рутула понимала: докажут вину Лоты или нет — смерть неминуема. Если Ликопа не найдут, Рутулу прикончат как лгунью. Если найдут—рабыне тоже не жить. Подруги Лоты отомстят ей непременно. Лота! Вот о ком надо подумать. Если Рутула поможет сейчас Лоте — она сохранит ей жизнь. Но как ей помочь, как заговорить?! Думай, Рутула, думай...

... Лота купаться не стала. Она ополоснула лицо водой и пошла в шатер. И сейчас, как и во время всего пути, она думала о Рутуле. Она понимала, что рабыня раскаивается в сказанном. Было ясно, что она сейчас переживает страх за свою жизнь и за жизнь таянцев. Может, стоит поговорить с нею? Пока нет в лагере Антогоры.

Ускорив шаги, Лота вошла в свой шатер, легла на живот и, приподняв над землей край полотнища, тихо сказала:

— Подвинься ближе, Рутула.

За шатром вскоре раздался шопот:

— Слушаю тебя, госпожа.

— Ты знаешь, зачем мы идем в селение Тай?

— Знаю. Нужно найти человека, который убежал с агапевессы.

— Найдут его или нет, но все люди селения погибнут. И знаешь, кто тому виной?

— Знаю. Мой болтливый язык.

— Ты хочешь помочь своим сородичам?

— Если бы я могла...

— Тебе велено доносить кодомархе все, что я буду говорить через тебя таянцам?

— Да.

— Я ке хочу, чтобы таянцы погибли. Помоги мне.

— Сделаю все, что ты скажешь.

— Будь около меня. Потом скажу...

— Не надо говорить, госпожа. Я все время буду глядеть в твои глаза, и я пойму без слов.

— Хорошо. Жди.

Около полуночи в лагере послышались голоса, и в шатер вошли две амазонки. Они молча внесли и положили перед Лотой связанных Эноха и Хети.

— Кто они? —спросила Лота.

— Сторожевые. Мы их взяли тихо.

— Развяжите.

Пока пленных развязывали, в шатре появилась Анте гора.

— Дайте свет, — приказала она, — и приведите Рутулу. Спроси, как их зовут?

Рутула сказала старику несколько слов по–таянски, выслушала ответ:

— Он говорит, что в царстве теней не спрашивают имен. А они оба готовы умереть молча,

— Скажи, — Антогора глянула на старика, — что мы не хотим их убивать. Мы не сделаем зла и таянцам. Мы хотим только знать одно: есть ли в селении человек по имени Ликоп? Если они его выдадут нам, мы уйдем, не тронув никого более.

Старик выслушал перевод и, помолчав немного, ответил:

— Такого человека у нас в селении нет. И не было никогда.

— Скажи, Рутула, что мы ему не верим. Если он не скажет нам правды, мы пойдем в селение и возьмем Ликопа силой. Или узнаем от других, кто ему помог бежать от нас. И тогда прольется кровь таянцев. Зачем же ради одного человека губить многих?

— Он сказал: вы не верите мне, я не верю вам. Есть у нас Ликоп или нет, вы все равно пойдете в селение. Он сказал, что вы грабители и убийцы, и боги все равно когда?нибудь жестоко покарают вас.

— Тебе ли судить о воле богов? Тебе ли говорить о каре, когда ты сам сейчас будешь мучительно убит, — Антогора вынула меч из ножен и подошла к старику.

— Только не здесь! —воскликнула Лота.

— О, я вижу, наша будущая полемарха боится крови?

— Я хочу сказать о другом. Старика и ребенка надо опрашивать порознь. Забирай старика к себе в шатер, а я займусь этим ублюдком.

— Разумно, — ответила кодомарха. — Ну, пойдем, старое дерьмо, уж я потешусь над тобой. Если он захочет говорить, я пошлю за тобой, Рутула.

Когда старик грубо ответил Антогоре и та взялась за меч, мальчик, лежавший в темноте, вскочил, и Лота увидела его лицо. Она не помнит, что испытала в это мгновение, —радость, испуг? Скорее всего, и то и другое одновременно. Маленький пленник был похож на Ликопа. Сразу блеснула мысль удалить из шатра Антогору, и Лота крикнула: «Только не здесь!» Мысль оказалась верной: жадная до пыток Антогора ушла с пленником. И вот Лота с глазу на глаз с мальчонкой. Рутула подошла к Лоте, шепнула ей на ухо:

— Здесь, кроме меня, никто не понимает по–таянски. Ты молчи, госпожа, я сама поговорю с ним.

Рутула подошла к Хети и тихо сказала:

— Госпожа хочет тебе добра. Беги домой и скажи, чтобы твой отец уводил всех людей в горы — на рассвете ойропаты будут в селении.

Рутула снова подошла к Лоте и снова сказала на ухо:

— Я сказала ему, чтобы он бежал в селение. Я верно сказала?

— Верно, — шепнула Лота. — Его нужно проводить. Выйди на дорогу и узнай, кто стоит в дозоре. Лучше, чтоб это были мои наездницы.

Рутула, кивнув головой, выскользнула из шатра. Лота подошла к мальчику, обняла его, прижала к щеке. Она была уверена, что он либо брат, либо сын Ликопа.

— Меня зовут Лота, — полемарха указала на себя. — А ты?

Мальчик впервые улыбнулся и, приложив руку к груди, произнес тихо:

— Хети — Ликоп.

Вошла рабыня и сказала, что во всех дозорах стоят храмовые амазонки.

— Ничего. Мы скажем, что повели мальчонку убивать. — Лота открыла шатер и вышла вслед за Хети.

Спустя час в шатер Лоты вошла кодомарха. Она была раздражена.

— Этот старый кувшин молчал как рыба. Я его разбила. Сейчас примемся за малого. Где он?

— Его тоже нет.

— Как нет?

— Я его тоже...

— Зачем?

— Мне тоже захотелось крови, как и тебе.

— Где труп?

— В озере.

Лота думала, что Антогора разразится бранью, но кодомарха зловеще улыбнулась и сказала с усмешкой:

— Я не удивлюсь, если на рассвете мы застанем селение пустым. Чтобы этого не случилось, я сейчас же подниму своих наездниц. И тебе советую поступить так же, Мы прикончим их в постели!

— Но мы не убийцы! —воскликнула Лота. — Мы воительницы! Дочери Арея всегда берут победу в честном! бою. А ты хочешь устроить резню беззащитных, спящих людей. Достойно ли это амазонки?

— Священная была права: ты забыла заветы Ипполиты. А первый гласит...

— Хватит, Антогора, мы не в храме, мы на дороге войны. И я не поведу своих мечниц на резню беззащитный женщин и детей.

— Жалкая хвастунья! Напрасно тебе вручили копье полемархи. Я сама с моими храбрыми воительницами раскидаю селение и точно узнаю, кто отпустил Ликопа, кто послал этого сосунка предупредить таянцев. И тогда берегись, несчастная!

Антогора выскочила из шатра, прозвучали резкие слова команды, и лагерь ожил. Вслед за кодомархой вышла из шатра Лота.

... Хети чувствовал, что надо спешить, он стрелой помчался по дороге. Горный путь извилист, и мальчик спрямлял его тропинками, шедшими через перевалы. Он не отдохнул ни минуты и все бежал и бежал. Сколько прошло времени, он не помнит, до селения было далеко, но, наконец, измученный, он достиг отцовского дома. Ликоп крепко спал, утомленный трудным днем, и, когда сын разбудил его, никак не мог из бессвязных выкриков понять, в чем дело.

— Скорее... в горы, отец... Ойропаты!

— Ты видел их?

— Ойропата сказала — спасайтесь. Ее зовут Лота!

— Беги, поднимай людей. Дети и женщины — в горы, мужчины — ко мне. Беги!

Хети бросился бежать, а Ликоп достал меч, опоясался и вышел на площадь селения. Здесь, над стеной, ограждающей селение, высилась каменная башня. Ликоп поднялся на верхнюю площадку, намереваясь ударами в бронзовый баллистер поднять тревогу. Но, глянув с высоты на дорогу, понял, что беда близко. По берегу реки скакали всадницы, их пеплосы, как крылья, трепетали на ветру. За ними расстилался огромный хвост пыли. Ударив несколько раз в баллистер, Ликоп спустился вниз. На площади уже появились вооруженные мужчины...

... Когда Хети выскочил из лачуги на край селения, все таянцы были уже на ногах. Женщины и дети с узлами и корзинами спускались к реке, некоторые уже успели перейти на другой берег. Хети прошмыгнул в ворота и оказался за стеной. Он еле успел спрыгнуть в балку и скрыться в кустах. Мимо него с гиканьем и визгом неслись, привстав на стременах, полуобнаженные женщины. Их было, как показалось мальчику, много. Хети никогда не видел такой стремительной скачки. Ойропаты мчались тремя группами. Впереди скакали лучницы. Они, натянув поводья, стояли на спинах лошадей, готовые поразить всякого, кто встанет на их пути. Казалось, они воедино слились с лошадьми и управляют ими чуть заметными наклонами в стороны.

Вторая часть наездниц скакала с обнаженными мечами. Блестящие клинки сверкали, в предрассветном воздухе, ржали кони, пронзительно–устрашающе вопили женщины. Когда мимо балки промчалась третья группа всадниц с копьями, Хети понял, что селение обречено на гибель, и не разбирая дороги бросился вниз...

... Вместо того, чтобы отражать нападение врага, как предлагал Ликоп, многие таянцы, скованные страхом перед ойропатами, пустились в спор. Они говорили, что нет смысла противиться надвигавшейся лавине всадниц и следует бежать. Ликоп говорил, что бежать поздно, амазонки легко настигнут их в пути и не только уничтожат каждого поодиночке, но и успеют догнать женщин и детей. А если ойропат задержать в селении хотя бы на полчаса, дети и матери успеют надежно укрыться в горах. Сейчас дорого было каждое мгновение, а таянцы стояли и спорили на площади.

И когда всадницы появились на окраине селения, мужчины бросились врассыпную. Ликопу ничего не оставалось, как снова скрыться в башне.

В узкую щель бойницы была видна только часть площади и улица, выходящая на нее. По улице с пронзительным визгом мчались лучницы. Они вырвались на площадь и враз спустили натянутые тетивы. Блеснули опереньем стрелы, десяток убегающих мужчин упали на камни. Остальные, поняв, что им не убежать от всадниц, остановились и приготовились к защите. Отряд лучниц, как по команде, повернул вправо и, разделившись на три ручья, растекся по улицам, сея смерть. На сгрудившихся на площади таянцев налетели мечницы. Схватка была короткой. Удары мечей были точны и уверенны. Женщины разили врагов одного за другим. Только что мечницы спрыгнули с лошадей; казалось, прошел только миг, а кони, словно по волшебству, вернулись обратно — и мечницы снова на лошадях. Еще мгновение — и нет их на площади, ускакали в глубь селения, уступив площадь копейщицам.

Ликоп не мог больше смотреть на битву. Он закрыл лицо руками и опустился на каменную ступеньку. Площадь гудела от конского топота, криков и команд. Лучницы и мечницы, проскакав по селению, убедились, что оно опустело, и возвратились на площадь. Ликоп приник к бойнице.

Около ворот, совсем, недалеко от башни, он увидел двух всадниц. Они сдерживали разгоряченных лошадей, жеребцы рвали поводья, крутились на одном месте. Ликопу было слышно каждое слово.

— Я именем царицы Годейры запрещаю посылать погоню за женщинами и детьми. Мы приехали сюда не за этим. — Этот голос Ликоп узнал бы из тысячи. Это говорила Лота.

— А ты уверена, что этот трусливый козел не убежал в горы вместе со стариками и детьми? — возражала другая всадница.

— Здесь всюду горы, и нам не найти его. Нужно собрать раненых мужчин и у них узнать правду.

— Какие раненые?! Их добили мои копейщицы. В селении нет ни одной живой души. Это ты, презренная, предупредила их и хочешь, чтобы мы не узнали о твоем предательстве и грехе. Ты вольна распоряжаться своими мечницами и лучницами, а мои копейщицы пойдут в погоню! Эй–а! Копейщицы, ко, мне!

У Ликопа времени для размышлений почти не было. Он понял одно: сейчас ойропаты устремятся в горы, догонят людей, а там Хети... Любой ценой помешать погоне! В несколько прыжков он очутился на верхней площадке башни и крикнул;

— Эгей, ципанос! Иди сюда, презренная тварь!

Антогора задержала руку, которую подняла, чтобы послать погоню. В башне могло спрятаться много людей, и этот наглец, в конце концов, мог оказаться Ликопом. Откуда он знает амазонское ругательство? Почему он крикнул на языке амазонок?

— Окружить башню! —приказала Антогора, и мечницы, повернув коней, ринулись на площадь. Лучницы подковой развернулись недалеко от башни, готовые поразить всякого, кто покажется на башне.

Ликоп, спрыгнув на среднюю площадку, прижался к стене, осторожно глянул в бойницу. Ойропаты в погоню не ушли, они таскали к башне хворост, солому и тряпье. Ликоп знал этот способ выкуривания огнем и дымом, это задержит разбойниц надолго. Значит, люди успеют спрятаться в горах, значит, есть время подумать, что делать дальше? Было ясно: Лота здесь, и она пришла с добрыми намерениями... Но почему так зло говорила с нею вторая? Постой, погоди, над Лотой висит страшное обвинение. Иначе зачем ойропатам искать его через много лет? Ему не усидеть в башне долго — дверь у входа в башню деревянная, она сгорит, и... Ликоп не боялся смерти, он не хотел, чтобы из?за него погибла Лота. Он до сих пор любил ее. Лота спасла селение от гибели. Неужели он вместо благодарности принесет ей смерть? А в бойницу уже проникал дым, он длинными струями тянулся к отверстию в худой крыше башни. Что же делать? Ликоп метался по крутым лесенкам.

... Все занялись осадой башни: и царские наездницы, и храмовые. Лота, как и Ликоп, не знала, что предпринять. Помешать осаде башни она не могла — Антогора все время следила за ней. Мало того, ей приходилось участвовать в осаде вместе с амазонками. Она понимала: как только сгорит деревянная дверь, в башню ворвутся храмовые и Ликоп будет пойман. Почему он остался в селении? Догадывается ли он, зачем сюда пришли амазонки? Как будет вести себя в плену?..

... Когда отряд ринулся на селение Тай, Рутула ехала вслед за лучницами. Сзади нее неотступно следовала дозорная Антогоры. Но при осаде башни надзор ослаб, амазонка не утерпела и включилась в дело. Рутула улучила время, подошла к Лоте.

— Выслушай меня, госпожа. В башне есть подземный ход. Он выходит к реке. Но Ликоп не знает о нем — он пришел в селение позднее.

— Ты сможешь ему помочь?

— Смогу. Только позволь.

— Иди. Потом уходи, в горы. Я отвлеку твою дозорную. А Ликопу скажи: я его не забуду.

... Ликоп приготовился к смерти. Башня наполнилась дымом, дышать было нечем. Трещала под ударами амазонок дверь. И вдруг снизу он услышал голос. Женский голос. Он звал его. Быстро сбежав по лестнице вниз к пустому бассейну для воды, Ликоп остановился. Где?то, будто за стеной, раздалось:

— Отвали камень, Ликоп. Скорее!

Ликоп сдвинул камень и в отверстии увидел женщину. Он сразу узнал ее.

— О, боги! Рутула! Как ты...

— Не до расспросов. Бежим!

И они, склонившись, побежали по проходу.


Антогора пылала гневом. Башня оказалась пустой дерзкий таянец исчез.

— Зову богов в свидетели — я поймаю этого козла! — крикнула она подошедшей Лоте. — Эти мерзкие, трусливые таянцы не смогут сидеть в горах долго. Тут их скот, запасы еды. Мы останемся здесь.

— Мы уходим! —твердо и зло ответила Лота. — Она теперь обрела уверенность. — Ты забыла приказ царицы — отрядом командую я!

— Уходи с отрядом. Я с храмовыми останусь. И докажу твою вину.

— Меня еще никто не обвинял. Никто не знает...

— Это знает Рутула!

— А где она? Рутула давно сбежала. Потому, что она лгала. И нам здесьнечего делать.

— Ты боишься?!

— Да, боюсь! Таянцы — не трусливые твари, как сказала ты только что. Они могут сговориться с соседями. А у нас с тобой всего шестьдесят копий. Из?за твоей дурости я не хочу губить отряд. Вспомни Диоскурию. Разве не ты засадила Атоссу в плен?

Неудачная осада, бегство Рутулы, правота Лоты и оскорбление — все это свилось в один клубок досады, обиды и гнева. Антогора, не помня себя, выхватила из?за пояса нож и бросилась на Лоту. Лота была вдвое моложе и ловчее кодомархи, она упредила удар. Нож отлетел в сторону, Антогора, согнувшись, рухнула на землю.

— Старая глупая змея, — Лота прошла мимо кодомархи и, не оглядываясь, пошла по краю оврага. Антогора поднялась с земли, выпрямилась, выхватила из?за пояса дротик и с силой метнула его в спину Лоты. Полемарха взмахнула руками, повернулась к Антогоре лицом, крикнула что?то и, не удержав равновесия, рухнула в овраг, заросший кустарником и бурьяном.

Из переулка выбежали Беата и Гриона. Они видели, как сорвалась с откоса Лота, и бросились туда.

— Стойте! —крикнула Антогора.

— Но там полемарха!

— Вам показалось.

— Она нуждается в помощи!

— Кто бы, там ни был — я помогу ей. А вы передайте отряду, что сбежала Рутула. Пусть обшарят все горы и найдут ее...


Дождь застал Годейру в пути. Царица всю эту неделю ездила по землям басилейи. Она осмотрела табуны лошадей, побывала на пастбищах овец и коз, проверила уловы рыбачек на берегу моря. Заодно заглянула на пограничные посты.

Лето, как и в прошлом году, стояло жаркое, сухое. Яровые нынче уродились хилые, травы на лугах мало. Плохи были фрукты и виноград. Скотина и рабыни страдали от бескормицы. В стадах начался падеж.

Царица верила, что это наказание богов за ее грехи. За то, что она помогла Лоте нарушить закон агапевессы. Годейру беспокоила задержка сотни. По всем расчетам Лота и Антогора должны были появиться два дня назад, но их до сих пор не было. Царицу страшило разоблачение Лоты.

Когда ударил дождь, Годейра не стала искать укрытия. Многодневный зной истомил людей и лошадей. Подставить под прохладные струи дождя изнывающее от жары тело, чтоб смыть пыль и грязь, — есть ли что на свете приятнее?

Царица скинула с плеч пеплос, развязала тесемки хитона, сняла его и, все это скатав, сунула в переметную суму. Свита по примеру госпожи тоже осталась в набедренных повязках.

Усталые кони взбодрились и поскакали навстречу косым, упругим струям дождя. Гремел гром, зигзаги молний змеисто освещали потемневшее небо, неслись по дороге кони, радовались амазонки. Прибило толстый слой пыли на дорогах, омылись, освежились загорелые, упругие тела женщин, заблестела шерсть на конских крупах, задымилась легким паром. Потом спустился на землю вечерний сумрак, настала ночь, а дождь все не переставал. Резко похолодало. Чокея, поравнявшись с царицей, сказала:

— Позволь, басилевса, дать совет?

— Говори.

— Тут недалеко в стороне есть селение...

— Где? Почему не знаю?

— Оно принадлежит кодомархе. Там ее рабыни. Надо бы остановиться, сменить одежды.

— Я тороплюсь, Чокея. Соскучилась по Кадмее.

— Опасайся простуды, Великая.

Годейра ничего не ответила и свернула на тропинку, ведущую в лес.

Скоро показались огни селения. Годейра вынула из сумки пеплос, накинула на плечи: показаться перед рабынями обнаженной — недостойно царицы. За это время телохранители въехали во двор большой, но ветхой хижины, скоро одна из них возвратилась.

— В хижине раненые, наездницы. Две.

— Откуда?

— Говорят, из отряда Лоты.

Царица быстро соскочила с коня и в сопровождении Чокеи вошла в хижину. На земляном полу, на вонючей и грязной соломе, лежали две амазонки. Душный, спертый воздух ударил в нос. Трещал и чадил смоляной факел, воткнутый в глинобитную стену. Третья амазонка, увидев царицу, испуганно заметалась по хижине.

— Почему вы здесь? — спросила Годейра.

— Мы шли из похода, Великая, — амазонка все еще не оправилась от испуга и зачем?то набросила на раненых плащ. — Потом начался дождь... Кодомарха велела оставить раненых здесь.

— Кодомарха? Вы — храмовые?

— Я — да, а эти... лучницы Лоты.

— Где Лота?

— Осталась там.

— Почему?

— Мне не дано знать. В бою мы были вместе, а возвращались без нее.

— Ее убила Антогора, — тихо произнесла раненая амазонка.

— Убила?! За что же?

— Говорят... за трусость и предательство. Но это неправда.

— Мы видели, — тихо подтвердила вторая раненая.

— Не распускай язык! —зло крикнула храмовая. —Тебе это тоже не дано знать.

— Как ты смеешь поднимать голос при царице! — сурово оборвала ее Годейра. — Выйди вон!

Храмовая вышла из хижины, Чокея вслед за ней.

— Ты можешь рассказать мне все, что произошло? — Царица опустилась на колено около раненой. — О, боги! Это ты, Беата? Ведь тебя...

— Это правда... Меня не брали в поход... Но Лота уговорила Антогору...

— Не в этом суть. Говори, что там произошло?

— Я скажу... Я все скажу, только, ради богов наших, не оставляйте нас в этой... Она не дает нам воды, она...

— Мы не оставим вас, говорите...

Чокея вышла во двор и спряталась за деревом. Храмовая, оглядевшись, бросилась в соседнюю хижину. Чокея за ней. Она не успела дойти до двери, как в ней показалась храмовая. Она вела Рутулу. Чокея хлопнула в ладоши — около нее появились две телохранительницы царицы.

— Возьмите ее и обезоружьте. Это приказ царицы. И не дай бог, чтобы она ушла от вас. А ты, женщина, войди в хижину. Я хочу поговорить с тобой.

На дворе пылал жаркий костер — амазонки сушили около него одежду. Когда Чокея вошла в хижину, царица стояла у двери и говорила телохранительнице:

— От раненых не отходи. Они должны жить. Я оставлю вам еще четверых — к раненым не допускать никого. Завтра я пошлю сюда лекарства. Едем, Чокея, — и царица стремительно вышла из хижины.

— Сначала переоденься, Великая.

— Надо спешить, — Годейра начала торопливо переодеваться. — Антогора — это исчадие зла, она убила Лоту безо всякой вины. И, клянусь богами, я покараю ее.

— Не клянись, Великая. Я не ошибусь, если ты узнаешь, что убить Лоту ей кто?то приказал заранее...

— Это могла только Священная!

— Я не знаю имени. Ты хочешь скакать в город сейчас же?..

— Я подниму весь Священный Совет! Ты знаешь, что рассказали мне раненые? Их поразили не в бою, а в пути.

— Так и должно быть. Они знали то, чего другим знать не надо. И если бы мы не свернули на эту тропинку — к утру они были бы мертвы. И не только они. Я не зря пошла за храмовой. Она пыталась убить Рутулу.

— Какую Рутулу?

— Ту рабыню, которую Антогора брала как переводчицу. Я говорила с ней. Она знает намного больше, чем раненые. Если бы храмовая знала, что здесь появишься ты...

— О, мы бы тут не застали ничего живого.

— Поэтому, Великая, не торопись в город. Если хочешь сохранить раненых и Рутулу, их надо хорошо охранять. Что смогут те четверо, которых ты здесь оставляешь?

— Я сделаю все наоборот, Чокея, — твердо произнесла царица. — Я еду одна. Ты со свитой останешься здесь. Вы убьете всякого, кто...

— Ты мудро поступишь, Великая. Об одном прошу тебя — не горячись. Сейчас я приведу Рутулу — поговори с ней.

Подробно расспросив Рутулу обо всем, Годейра вскочила на коня. Через минуту всадница вылетела на дорогу. Гроза ушла за горизонт, только дождь, слабеющий и тихий, моросил над лесом. Из?под копыт, коня летели комья глины, царица скакала, пригнувшись к гриве, и пеплос, как крыло птицы, трепетал за ее спиной.

В городе появилась около полуночи. У храма осадила коня, бросила поводья на крюк коновязи. Взмыленный жеребец тяжело дышал, его запавшие бока покрылись густой желтоватой. пеной. Годейра поднялась по ступенькам храма, прошла в правое крыло, спустилась вниз, где помещались покои верховной жрицы.

У дверей две сторожевых амазонки скрестили лабрисы, но, узнав царицу, расступились. Годейра толкнула дверь, прошла в просторный зал Совета Шести. Под низким сводчатым потолком гулко звучали по каменным плитам ее шаги. Царица знала — доступ в обитель Атоссы труден даже для царицы.

Миновав зал, Годейра прошла по узкому коридору, остановилась у дубовой двустворчатой двери. Постояла немного, прислушиваясь к голосам. Потом подняла бронзовое кольцо, стукнула им по планке дважды. Вышла храмовая служанка:

— Кто смеет беспокоить Священную? Всем ведомо — она нездорова.

— Скажи — ее хочет видеть царица Фермоскиры.

Служанка хотела что?то сказать, но, увидев гневный взгляд Годейры, торопливо повернулась и скрылась за дверью.

Царица хорошо знала Священную. Если она притворилась больной — значит, чувствует неладное. Храмовая снова показалась в дверях:

— Время позднее, басилевса, Священная не может...

Годейра резко оттолкнула ее и вошла в покои. Атосса сидела на ложе, откинувшись на подушки. Рядом с ней стояла Антогора.

— Что заставило тебя, благородная Годейра, беспокоить старого и больного человека в такой час? Что?нибудь случилось?

— Я думаю, ты, Священная, здорова, — ответила царица, поклонившись.

— Кто тебе сказал это, дочь моя? —глухо и неласково спросила Атосса.

— Пока ты боролась с недугами, в басилейе было все спокойно. Но если в походе без всякого повода убита полемарха, если нашлись силы, которым нужно втоптать в грязь ее честь и чистое имя, —значит, ты выздоровела и действуешь. И поэтому можешь и должна говорить со мной.

Вызов был брошен, но Атосса не приняла его. Она как будто не заметила резкого выпада царицы и так же глухо и спокойно спросила Антогору:

— Ты слышишь, кодомарха, что говорит Великая? Это правда?

— Я хотела сказать об этом, но не успела. Мы и верно понесли эту тяжелую потерю.

— Расскажи, как это произошло?

— Мы послали в селение разведку... Мои амазонки привели старца и мальчика. По–моему, это были пастухи. Они рассказали, что Ликоп живет в их селении, но кто отпустил его из плена, они не знали. Мы решили поймать Ликопа...

— Кто это — мы? —спросила царица.

— Я и Лота.

— Не кажется ли кодомархе, что если бы Лота была виновата, то она не очень желала бы встречи с Ликопом?

— Ум и хитрость Лоты несравненны. Тогда она казалась мне вне подозрений. Лота попросила оставить ее наедине с мальчиком. Я согласилась. Потом узнала — этот ублюдок бесследно исчез. И странное совпадение: когда мы ворвались в селение, там не было ни одной живой души. Кто?то предупредил их. Я хотела послать погоню, но Лота почему?то противилась этому. Мне пришлось быть настойчивой, и мои копейщицы бросились догонять таянцев.

— Вот как! Кто же убил Лоту, если она не пошла в погоню?

— Лоту убил Ликоп. Мы с нею вдвоем остались на площади, и вдруг из башни выскочил молодой мужчина и бросился бежать. «Ликоп, подожди!» — крикнула Лота. Он остановился. Я была поражена — Лота, не вынув меча из ножен, пошла ему навстречу. Она обняла его, а он хладнокровно всадил ей нож в спину.

—Кто видел это?

— Я и две лучницы из отряда Лоты. Они как раз выбежали на площадь и поразили скота стрелами.

— Где эти лучницы? — спросила царица.

— Их ранили сообщники Ликопа. Они тоже скрывались в башне. Раненых мы вынуждены были оставить в пути. Как только они поправятся — мы их расспросим.

— А если они умрут?

— На то воля богов. Все мы смертны.

— Почему тело Лоты оставлено на позор и поругание? Почему ее не привезли в город, как это мы делаем всегда?

— Прости меня, царица, но с давних пор мы предаем позору трусов и предателей. Лота предупредила таянцев о набеге, она, вместо того, чтобы броситься в погоню, бросилась в объятия мужчины. Они так и остались лежать, обняв друг друга. И кто бы из нас захотел осквернять руки об их тела?

Атосса, слушая кодомарху, все время смотрела на царицу, не проронив ни одного слова. Казалось, она старалась проникнуть в душу Годейры и узнать, что ей известно о смерти Лоты.

— В твоем рассказе, Антогора, есть неясности, — после некоторого молчания сказала Атосса. — Если...

— Неясности?! — воскликнула царица. — Здесь все сплошная ложь! От первого слова до последнего.

Брякнул меч — это кодомарха схватилась за рукоять шагнула навстречу Годейре, сверкая гневно глазами Атосса подняла руку:

— Не горячитесь обе. Говори ты первая, царица.

— Скажи мне, доблестная кодомарха, кто ходил в разведку?

— Я уже сказала — храмовые.

— Это первая ложь. В разведку ходили мечницы Лоты. А теперь не скажешь ли, где рабыня по имени Рутула?

— Эта презренная тварь убежала в пути. Она же таянка. Но я послала на поиски, и ее, может быть, поймают.

— Напрасно беспокоилась. Рутула здесь будет завтра, и я говорила с ней. Пастухи не сказали, что Ликоп живет в их селении. И это твоя вторая ложь.

— Нельзя верить рабыне!

— Зачем же вы тогда пытали старика, если он подтвердил все, что вам требовалось?

— Мы хотели узнать о численности таянцев.

— Ты снова лжешь! — уверенно и четко, словно отрубив мечом, произнесла царица. — По–твоему, Лота отпустила мальчика, чтобы предупредить таянцев. Но мне известно, что ты сразу после допроса ринулась в селение, кто поверит, что малый и хилый парнишка прибежит в селение раньше вас, скачущих на лошадях?

— Но таянцев кто?то предупредил! — не сдавалась Антогора.

— Но не Лота. Может, они сами заметили вас. Может, они, узнав о пропаже пастуха, догадались...

— Тогда почему же Лота не хотела идти в погоню? Все говорит за то...

— Рутула во время спора была рядом с вами. И она сказала мне, что возражения Лоты были разумными и ты в конце концов сама согласилась с ними. И еще одна ложь — Лота погибла не от руки Ликопа. Такого человека вообще не было в Тае. Лоту убила ты сама!

— Подожди, дочь моя, — Атосса снова подняла руку. — Насколько я поняла, все эти чудовищные обвинения ты предъявляешь кодомархе со слов рабыни. Разве ты не знаешь, что и в суде Фермоскиры, и в Совете Шести голос рабыни легче пушинки. Доверясь твари, ты можешь потерять доверие царства. Помни это. За тебя будет свидетельствовать рабыня, а за Антогору две благородные воительницы, причем одна, как мне известно, подруга Лоты. Ей поверит всякий, от малого до большого.

— Хорошо, Священная, — царица была уверена в неотразимости удара, который собиралась нанести, — я согласна с вами. Раненые воительницы благородны, они обе подруги Лоты, и им, конечно, следует верить. И я им верю. Это они мне сказали, что ты, кодомарха, убила Лоту, это их, умирающих без воды и помощи, я нашла в жалкой хижине рабынь под присмотром храмовой амазонки, которой было велено уморить их до утра. Но вы ошиблись. Эти лучницы будут жить и расскажут нам всю правду. И что же мы предпримем тогда? — царица в упор посмотрела на Атоссу.

— Мы предадим кодомарху суду басилейи, — не глядя на царицу, сказала Атосса.

— Но ему не подсудна верховная жрица Фермоскиры. Только Совет Шести...

— За что же судить меня?

— Неужели кто?то может поверить, что слепо преданная тебе кодомарха сможет сама поднять оружие на Лоту? Неужели можно предположить, что Антогора, глупейшая из предводительниц, переполненная только жадностью, страхом, жестокостью и свирепостью, может сама придумать эту хитросплетенную ложь? Я тебя обвиняю в убийстве полемархи Лоты, Священная Атосса, правом царицы Фермоскиры, правом члена Совета Шести. — Царица повернулась к двери, прошла несколько шагав, остановилась. — Завтра я предъявлю вам свидетельниц, которых вы сами облекли доверяем.

Царица вопросительно–вызывающе смотрела на Атоссу и ждала ответа. Сколько раз так было, сколько стычек прошло между ними, и всегда последнее слово оставалось за Атоссой. Что ответит Атосса сейчас, какой найдет выход? Священная долго молчала и потом, как бы про себя, а не в ответ Годейре, произнесла:

— Видимо, так угодно богам... не люди прядут нити судеб. Да будет так. Завтра соберемся на Совет. Иди, дочь моя, и будь спокойна — мы накажем виновных, кем бы они ни были.

Когда Годейра вышла, Священная сказала Антогоре:

— Сколько раз я зарекалась поручать тебе большие дела, сколько раз ты ставила под самые жестокие удары судьбы меня. Начиная с похода на Диоскурию. Уже хватит! Теперь я не стану защищать тебя на Священном Совете. И не хочу, и не могу. Я не вижу никакого выхода.

— Выход есть, Священная, — робко произнесла кодомарха.

— Какой?

— Одна из раненых —Беата. Дочь ясновидящей.

— Вот как! Гелону сюда. И немедля. Сама готовь лошадей.

«Все?таки боги не оставляют меня в беде, —подумала Атосса, когда сестра ее вышла. —Беата любит свою мать и послушает ее».

Жрицы храма не выходят на агапевессу и не рожают детей, но исстари заведено: если у девочки из паннория погибнет мать, то ее удочеряют служительницы богини Ипполиты. Девочки, как правило, не знают об этом и любят приемную мать как родную. Да и сами жрицы привязываются к сиротам, как настоящие матери. Когда?то удочерила Беату и ясновидящая. Спустя полчаса пришла встревоженная Гелона.

— Тут только что была царица...

— Я знаю.

— Она привезла печальные вести.

— Тоже знаю. Антогора сказала мне. Надо спешить.

— Ты сейчас же поедешь туда и пройдешь к Беате...

— Если меня допустят/

— Сделай все, что в твоих силах. Иначе...

— Я все понимаю, Священная.

— Время дорого. С собой не бери никого. Иди.

До селения рабынь Гелона добралась на рассвете. Чокея встретила ее настороженно, но, увидев, что она одна, впустила ее во двор,

— Я хочу пройти к раненым. Со мной снадобья.

— Кто тебя послал? Царица?

— Я сама.

— Я не могу, ясновидящая. Приказ басилевсы...

— Там умирает моя дочь Беата. Умоляю тебя.

— Но...

— Если она умрет, царица не простит тебе этого.

— Мне приказано не впускать ни одного человека. Даже Священную...

— Раненым не нужна Священная. Им требуются лекарства. Неужели ты думаешь, что я принесу своей дочке вред? Хочешь, встану перед тобой на колени...

Чокея долго стояла в нерешительности. Она тоже когда?то была матерью и понимала Гелону.

— Хорошо. Ты войдешь. Но только пусть об этом не знает никто. Я бы все равно не впустила тебя, но раненым очень плохо.

Гелона вошла в хижину и сразу поняла, что Чокея права. Беата лежала на соломе и тихо стонала. Вторая амазонка металась в жару — она была без сознания. Ясновидящая опустилась перед дочерью на колени, Беата открыла глаза:

— Мама... Мне плохо... Горит внутри... пить...

— Принеси воды, — Гелона раскрыла сумку и начала вынимать снадобья. Чокея вышла за водой.

— Я умру... мама?

— Ты будешь жить, дочь моя. Но я об одном прошу тебя — не говори, что ты видела, как убили Лоту.

— Как я могу...

— Священная и Антогора сживут со свету тебя и меня... Поверь мне — я знаю, что говорю.

— Но я уже... сказала царице...

— Вас никто не слышал. Откажись, если хочешь, чтобы мы были живы. Лоту уже не вернуть... Подумай, о себе и обо мне. Обещаешь?

— Я всегда слушала тебя...

— Вот и хорошо. Сейчас я посмотрю твою рану... Видишь, она не опасная. Чокея несет воду, сейчас мы омоем твою царапину, смажем снадобьем, и все будет хорошо.

Гелона приняла от Чокеи кувшин с водой, привычными к лечению руками омыла рану, смазала ее, туго перевязала. Затем принялась помогать второй амазонке. Закончив перевязку, сказала Чокее:

— Я здесь не была. Делай что надо.

Чокея вышла во двор, около нее появилась амазонка.

— Позови сюда всех.

Когда около хижины собралась вся свита царицы, Чокея сказала:

— К нам приехала ясновидящая. Поприветствуйте ее.

Амазонки молча выбросили вперед руки.

— Она приехала лечить раненых. Но басилевса приказала мне не допускать к раненым никого. И да простят мне боги и ты, ясновидящая, я вынуждена задержать тебя. Я велю убить всякого, кто попытается придти на помощь Гелоне. Делайте.

Амазонки окружили Гелону и отвели в соседнюю хижину.

Чокея спустилась к раненым…

Совет Шести собрался только через пять дней. Раненая амазонка умерла по пути в город. Беата была очень слаба, чтобы давать показания Совету. Теперь от ее слов зависела судьба и царицы, и Антогоры. Годейра спокойно и уверенно ждала Совета. Она верила, что нанесет Атоссе такой удар, от которого она долго не оправится. Только Чокея понимала, что над царицей сгущаются тучи беды и она, Чокея, повинна в этом.

День Совета выдался хмурым, всю ночь бушевала гроза, она утихла только под утро. Над городом плыли низкие, тяжелые облака. Площадь перед храмом заполнили амазонки, все ждали чего?то необычного — давно не бывало такого, чтобы Совет проходил при народе.

На верхней ступеньке лестницы, что вела к храму, поставлены шесть кресел. Пять из них заняли Атосса, царица, Пелида, Гелона и Антогора. Шестое кресло пустует — полемархи в городе нет.

— Сегодняшний Совет мы созвали по просьбе Годейры—царицы нашей, паномархи и басилевсы, —начала говорить Атосса. —Она хочет сообщить нам нечто важное и нетерпящее никакого отлагательства. Послушаем ее.

Годейра поднялась с кресла, вышла на край возвышения, спокойная и решительная. Она подняла руку, требуя тишины:

— Дочери Арея и Ипполиты! К вам обращаюсь я, к вашим сердцам, к вашему разуму. Кодомарха Антогора обвинила полемарху Лоту в тяжком грехе. Она заявила, что Лота нарушила закон агапевессы и отпустила мужчину по имени Ликоп. Будто бы стало известно, что этот презренный скот живет в селении Тай и сеет грязные слухи о святых заветах великой богини. Священный Совет решил послать в это селение сотню, чтобы найти истину. С сотней пошла кодомарха Антогора и Лота. Никакого Ликопа там не нашли. Люди селения рассказали, что такого человека у них нет и не было. Что же сделала кодомарха? Она убила Лоту на глазах лучницы Беаты и мечницы Грионы. Чтобы скрыть это гнусное убийство, она в пути приказала умертвить несчастных, и только случай спас Беату. Гриона же погибла. Я обвиняю кодомарху Антогору в великом преступлении и требую предать ее верховному суду Фермоскиры.

Площадь возмущенно загудела. О том, что сказала царица, знали немногие.

— Теперь ты говори, кодомарха, —Атосса кивнула головой в сторону Антогоры. —Я только хочу добавить, что царица обвиняет не только кодомарху. Она сказала, что Лота убита по моему приказу.

Антогора встала на место царицы:

— Я же со своей стороны обвиняю паномарху Годейру в кощунственной лжи на Священную, на меня и на лучницу Беату. Да, Лота нарушила заветы Ипполиты, это святая правда. Пастухи селения Тай, мальчик и старик по имени Эноха сказали нам, что Ликоп живет среди них и поносит наши законы и обычаи. Мало того, я сама видела этого презренного. Это он заколол Лоту на моих глазах и поплатился за это смертью. Я подробно рассказала об этом Священному Совету. Добавлю, что Лота предупредила мужчин селения о налете и Беата, как и Гриона, стали жертвой ее предательства. И мы...

— Хватит! — воскликнула Годейра. — Я прошу допросить Беагу.

— Привести, — коротко приказала Священная.

Беата встала перед площадью, низко опустив голову. Она еле держалась на ногах, около нее стояли две храмовых.

— Скажи нам, Беата, — спросила царица, — ты видела, как кодомарха поразила Лоту копьем?

— Нет, Великая. Мы с Грионой... в то время... уже были ранены.

— Но там, в хижине, ты мне говорила! —воскликнула пораженная Годейра.

— Я была... в бреду, Великая, могла и... — Беата пошатнулась, ее подхватили под руки храмовые.

— Мы не прощаем ложь простым мечницам. Но если сама царица...

— Подожди, Антогора, — резко перебила ее Атосса. — Может быть, паномарха найдет еще свидетелей?

— Найду. Приведите Рутулу.

— Голос рабыни не много значит, но если у тебя, достопочтенная царица, более нет никого, то мы готовы выслушать и Рутулу. Приведите.

Встревоженная Чокея подошла к царице, зашептала на ухо. Годейра побледнела, в ее глазах мелькнул сначала испуг, затем гнев:

— Что же творится в нашем царстве, люди? — крикнула она. — Рутулы уже нет в живых. Ее убили. И это сделала ты, Священная!

Ни один мускул не шевельнулся на лице Атоссы. Только чуть побагровел шрам над бровью. Она поднялась, медленно подошла к царице и, не глядя на нее, встала рядом. Заговорила не спеша, только в голосе, обычно глухом, зазвучали твердые нотки:

— Страшную, чудовищную ложь вынесла на агору царица Фермоскиры. Эта ложь вызвала другую, еще более ужасную. И я отмету сначала ее. Знайте, дочери Фермоскиры, рабыня Рутула была заключена под стражу самой Годейрой в ее дворце. И никто, кроме царицы, не мог проникнуть туда. И если рабыни нет в живых, то только царица виновата в этом. — Атосса повернула голову к Годейре, спросила: —Может быть, в темнице сломаны замки? Может, убита стража? Говори.

— Я сама только сейчас узнала об этом. Пусть скажет Чокея.

— Замки целы, стража жива. К Рутуле никто не входил, и все?таки, она мертва.

— Может, воля богов свершилась над нею? — громко спросила Атосса, обращаясь уже не к царице, а к толпе. — Может, они убрали лжесвидетельницу, чтобы восторжествовала правда? Истина есть — Лота свершила кощунственный грех. Многие видели, как мужчина, да будет проклято его имя во веки веков, убил ее. Значит, он был жив, хотя Годейра клятвенно заверяла Священный Совет, что сама видела, как Лота бросила мертвое тело в озеро. Нам стоит спросить тебя: а сама царица убила ли своего трутня, как повелевает завет? Не вместе ли с Лотой свершили они черное дело греха? Мы вопрошали богов, и боги ответили нам: да, вместе. И еще сказали нам боги: все деяния царицы, направленные против храма великой богини, против ее заветов, сплелись в одну греховную цепь. Эта цепь порвалась минувшей ночью и больно ударила одним концом меня, другим — царицу Годейру. Разгневанная и суровая явилась в сновидении великая богиня Ипполита. Ее слова настолько жестоки и страшны, что я не смогу повторить их вам; Пусть ясновидящая Гелона расскажет вам об этом сновидении.

Площадь, притихшая было при первых словах Атоссы, загудела, гнева великой богини боялись все. Гелона встала на место Атоссы и заговорила громко, чтобы перекрыть шум толпы:

— Не раз и не два приходила ко мне в сновидениях царственная воительница. Но такой гневной я не видела ее ни разу. Угрюмым и суровым было ее светлое чело, страшен ее указующий перст. Нет, она не говорила мне, она словно отрубала слова своим грозным волшебным мечом и бросила мне в лицо. «Скажи настоятельнице храма моего, — гремели ее слова, — что она в послаблениях грешницам притупила разум свой и перестала понимать мои знамения. Разве не явственным был знак о том, что царица и Лота преступили великий завет мой? Вы не поняли его. Я дала вам богорожденную Агнессу — вы не приняли ее. За грехи царицы и за ваши грехи я дважды наказывала Фермоскиру засухой, недородами и неудачами в боях. Вы не вняли моему гневу. Рукой Ликопа я убила Лоту, промыслом своим я в эту ночь умертвила лжесвидетельницу Рутулу — неужели и теперь вы не поймете меня?! При этих словах великая богиня выхватила из ножен меч и подняла его к небу. Сверкнула молния, ударил гром, и в холодном поту проснулась я. За стенами храма бушевала гроза — вы сами знаете, какая была прошедшая ночь. Полная страха и смятения, я побежала в покои Священной. Вот поэтому сегодня мы вышли к вам на совет.

Годейра поняла, что она погибла. Она стояла перед агорой, склонив голову и опустив плечи. Самое страшное было в том, что она поверила в слова Гелоны и мысль о защите казалась ей бесполезной.

Атосса повернулась к храму, упала на колени, подняла руки к небесам и воскликнула:

— Ты слышишь нас, великая наездница! Ты видишь нас, премудрая дочь Арея и Афродиты. Вся Фермоскира стоит перед тобой на коленях и просит прощения за свои грехи. Спаси и помилуй нас!

— Спаси и помилуй! —грянула коленопреклонная толпа.

Никто не заметил, как встала Чокея, поднялась по лестнице ближе к храму, опустилась на колени рядом с Ге–лоной. Жрицы и толпа неистово молились, и Чокея заговорила над ухом ясновидящей:

— Поверь мне, я сейчас поднимусь во весь рост и крикну на всю площадь, что я нарушила приказ царицы и пустила тебя к Беате. Я позову сюда стражниц темницы, где сидела Рутула. Они скажут, что видели Антогору около окон темницы, а рабыня умерла от укуса змеи. И тогда Беата скажет правду. Не может быть, чтобы...

— Подожди, — перебила ее Гелона. — Не надо.

Ясновидящая подошла к Атоссе и зашептала ей на ухо...

Священная локтем оттолкнула Гелону и поднялась с колен. Она всегда принимала свои решения быстро.

— Великая богиня Фермоскиры! Всеблагая Ипполита! — Атосса снова вознесла раскинутые руки к небу. — Укажи нам истинную виновницу всех бед и грехов наших, и мы покараем ее!

— Укажи нам, —вторила толпа, — и мы покараем ее!

Затихла площадь, затих город. Кажется, еще ниже опустились тяжелые облака, они медленно плыли над карнизом храма.

Расчет Атоссы, как казалось ей, был верен. Воля царицы Годейры была уже надломлена. Она уже сейчас наполовину верит в свою виновность. И стоит вопросить богиню, царица не выдержит и сама крикнет: «Карайте меня, я виновата!»

Может быть, это так и случилось бы. Годейра стояла на коленях и с ужасом глядела на двери храма. Ей казалось: вот сейчас они распахнутся, великая наездница выйдет к алтарям и поразит ее копьем. Лучше не ждать этого страшного мига... Она уже поднялась, чтобы крикнуть: «Я виновата!», но вдруг увидела, как под портиком храма, около колонны, появилась слепая Ферида. Толпа охнула. Сначала ее приняли за богиню Ипполиту, но Ферида подняла руку и громко произнесла:

— Покарайте меня. Я виновата в бедах и грехах Фермоскиры, я сеяла сомнения в богоданности Агнессы, я заслуживаю смерти.

Толпа могучей волной плеснулась на лестницы храма, еще минута — и Фериду поднимут на копья, растерзают и бросят под копыта коней.

Но между Феридой и толпой встала Атосса:

— Стойте! Назад! Назад, говорю я вам!

Когда людская волна откатилась на площадь и шум стих, Атосса сказала:

— Если, великая Ипполита указала нам виновницу — это не значит, что мы должны растерзать ее у святых алтарей. У нас есть Священный Совет, он решит, как покарать Фериду. А теперь расходитесь по домам. Видите — начинается дождь. Это тоже знамение…


Площадь уже опустела, а Годейра все еще стояла на мокрых плитах около храма. Дождь не переставал, ее пеплос намок, плотно облегая озябшее тело. Разошлись и жрицы. Только одна Атосса стояла под портиком и ждала царицу. Что думали эти две ненавидящие друг друга женщины?

Наконец Атосса медленно подошла к Годейре, сказала тихо:

— Иди, царица.

— Куда?

— В храм. Поблагодари великую богиню.

— За что?

— За то, что у тебя есть преданные слуги и верные друзья.



(обратно)

ГЕФЕСТИДЫ


Прошло семь лет с того страшного дождливого дня. Мало что произошло за эти годы — царица Годейра, казалось, ушла от власти, больших походов Фермоскира не устраивала, мелкие набеги не оставляли следов в жизни города.

Вначале наездницы думали, что предстоят перемены, но Атосса, согнув царицу, не сломала ее. Говорили о казни Фериды. Ее предали верховному суду, а там выяснилось, что вина слепой педотрибы невелика. Фериду сослали на побережье. Вместе с Феридой ушла на побережье и Чокея. Царица понимала, что Атосса не простит ей того утра, когда рабыня вмешалась в дела Священной.

Атосса могла бы помешать этому. Что стоило уничтожить рабыню, пусть и царской крови. Но Чокею никто не тронул. Священная хорошо знала, что сторонница царицы, особенно если около нее рядом будет Ферида, даром время проводить не будет. Она будет сплачивать вокруг себя рабов, и придет время, когда эту сплоченную массу можно будет использовать в своих планах.

А цель перед собой Атосса поставила огромную. И первой помощницей в достижении этой цели она наметила Гелону.

Все прошлые годы Гелона считала себя счастливой. У нее все было: ум, слава, богатство и дар ясновидящей. Она верила в этот дар, да и как не поверить, если многие ее сны сбывались, в сновидениях к ней приходили боги и богини и она говорила с ними и не так уж часто в угоду храму искажала советы бессмертных. Чаще боги советовали ясновидящей то, что было нужно или выгодно Атоссе и ей, Гелоне.

Гелона считала себя счастливее Атоссы. Священная, обуреваемая жаждой власти, многого лишала себя. Она, например, жила во дворе храма, ее скромные покои были рядом с сокровищницей. — Такие же покои были и у Гелоны, но, кроме них, в городе у ясновидящей был другой дом, а скорее сказать, дворец, ничуть не беднее дворца царицы.

Гелона знала: Священная очень одинока. Ее сестра Антогора в счет не шла — уж очень они разные по уму, склонностям и деяниям. Детей у Атоссы нет, и только с Гелоной, с единственной единомышленницей и подругой, она может отводить свою душу.

А Гелона, напротив, была полна любовью к дочери Беате и постоянно гордилась ею. Правда, Беата — приемная дочь, но в Фермоскире это ничего не значит. Удочеренная еще из паннория, Беата не помнит погибшую мать, она привязалась к Гелоне, как к родной. Об этом давно все забыли. Беата не пошла по пути матери, не стала храмовой — она вступила в войско царицы. Быстро добыла боевую славу, стала сотенной. Ее уважали подруги за честность, за сердечность и за ум. Она подружилась с Лотой, а через нее — и с царицей. А Лота была очень разборчива в друзьях. Все это наполняло Гелону гордостью и счастьем.

И вдруг, после одного дождливого утра на агоре семь лет назад, все это кончилось. В тихий и уютный мир дома Гелоны пришло молчание. Беата стала редко бывать дома, все время старалась проводить на конюшне. А если и приходила, то больше молчала. Гелона хотела оправдаться перед нею —оправданий не находилось. Ясновидящая знала — время великий лекарь, все пройдет, все забудется. Но ошиблась.

Беата не только молчала. Как только по приказу Совета выслали Фериду, она сразу пожелала удочерить Мелету. Беата перешла в опустевший дом Лоты и совсем перестала бывать у матери.

Прошел год, другой, третий...

Не было между ним и ссор, упреков, но Гелона поняла—они стали чужими.

Атосса не понимала этого.

Беата удочерила Мелету? Это же хорошо! Она воспитает из дочери преступницы настоящую амазонку.

Ушла в дом Лоты? Прекрасно! Теперь у Гелоны будет два дома.

Не бывает у матери? Чудесно! Теперь у нее своя семья, пусть становится самостоятельной, наступит время, и мы ей дадим власть.

И вот это время, видимо, наступило. В один из вечеров Атосса пришла в дом Гелоны. Такое бывало редко. Обычно Священная звала подругу к себе.

Служанки принесли пифос с вином, фрукты и виноград, и когда Атосса и Гелона остались одни, началась беседа.

— Что ты думаешь о Годейре? —спросила Священная.

— О царице? — Гелона отпила несколько глотков вина. — А что о ней думать? Ты сейчас правишь Фермоскирой. Все прошедшие семь лет Годейра не посягла на власть, которую ты у нее отняла. Она не вмешивается в дела своих воительниц, редко подает свой голос на Советах Шести и никогда не возражает тебе. Куда девались ее строптивость, упрямство? После того утра на агоре она раз и навсегда поняла, что ей не устоять. Она больше не поднимется...

— И это говорит ясновидящая, — заметила Атосса, разглядывая роспись на килике. — В то, что ты сказала сейчас, верят все. Все, но не я. Годейра затаилась. Она выжидает.

— Чего?

— Ты что, забыла? В этом году ее дочери исполнится пятнадцать лет! — Атосса выпила всего один килик вина, но сразу захмелела и говорила громко. — Ты понимаешь, Кадмея скоро станет совершеннолетней! Скажи мне, как у нас заведено в таких случаях?

— В день совершеннолетия простая амазонка получает собственного коня, оружие и шлем, а дочери царицы, полемархи и кодомархи получают под свою руку сотню молодых амазонок.

— Вот то?то и оно! И вместе с сотней она получает право наследовать трон Фермоскиры. Ты не забывай, что вместе с Кадмеей станет совершеннолетней и Мелета. Ее любят в гимнасии, ее, как и Кадмею, обожают...

— Я горжусь ею. Она моя названная внучка.

— И мне бы тоже следовало... Но у нас до сих пор нет полемархи. Исхена только так, временно.

— И ты хочешь сказать, Священная...

— Хочу сказать: пора Беату делать полемархой, и тогда...

— Тогда Мелета получит сотню так же, как и Кадмея?

— Да. И тогда мы сможем противопоставить сотне Кадмеи сотню Мелеты. А Беата станет управлять воительницами царицы. Кстати, они совсем отвыкли от порядка, того и гляди...

— Но ты уверена, Священная, что Беата и Мелета будут на нашей стороне? А если Беата примкнет к царице?

— Я этого и хочу! — Атосса ущипнула виноградную гроздь, бросила ягоду в рот. — Пора вспомнить слова великой наездницы и готовить Агнессу на трон Фермоскиры.

— Но она молода! Сможет, ли...

— Если около нее буду я, ты и Беата. И я говорю — пора готовить, а не менять нынче же. Она еще подрастет...

Гелона понимала: Атосса готовит Годейре и Кадмее гибель. Священная в своих расчетах ошибается в одном — она верит, что Беата, Агнесса и, может быть, Мелета будут единодушны с нею и безропотно выполнят любую ее волю. Гелона понимала также, что если Беата и Мелета пойдут против Атоссы, она не дрогнет и уничтожит их. И это испугало Гелону. Выпив вина, она сказала:

— Я всегда была рядом с тобой, Атосса. Я всегда понимала, чего ты хочешь. Сейчас мне это не понятно. Пусть она будет отстаивать свои права царицы. Разве тебе мало власти, которую имеет верховная жрица храма? Ты наполовину богиня, ты—Священная. Зачем тебе то, что принадлежит по праву Годейре? Разве она хочет вреда Фермоскире? Последние годы царица усердно занималась делами басилейи и не мешала тебе. Если на трон сядет ее дочь Кадмея, может, она будет еще умнее и послушнее. Зачем же прочить на престол Фермоскиры подростка, совсем юную...

— Погоди, Гелона, — Атосса поставила килик на стол, выпрямилась. — Не ты ли от имени всеблагой Ипполиты вещала на агоре о богорожденности Агнессы? Не ты ли?..

— Ты знаешь, этот грех на моей душе. Никогда великая богиня не говорила мне о богоданности девчонки. И тебе хорошо известно, почему я это делала. Я думала, ты готовишь Агнессу на смену себе, но зачем ее делать царицей? Ответь мне.

— Да, я отвечу. В иное время я, может быть, не сказала бы тебе этого, но сегодня скажу. Для того, чтобы ты поняла все и до конца. Я хочу власти. Единой и неделимой. Я чувствую в себе силы свершить великое, но для этого мне нужна вся власть! Вся!

— Что же великое суждено тебе свершить?

— Я начну издалека. Слушай. В давние седые времена, когда миром правили женщины, эти скоты мужчины пресмыкались перед нами. Я не знаю, как это случилось, видно, было на то желание богов, — мужья возвысились над женами и пошел на земле разлад, войны, распри и грехи. Но остались жены непокорные, они создали свои государства, они основали свои города. Города Эфес, Смирна, Кумы, Милет и все эгейское побережье застроили городами жены–воительницы, и за это их до сих пор почитают хиттиты, эллинские левко–сирии. Они, эти жены, поклонялись богине Ма, города были богаты и сильны, а слава о них гремела по всему свету. И, может быть, наша прародительница царица Ипполита подняла меч против мужей Лемноса по примеру тех жен. Ведь не зря же у нас поднимают перед сотнями лабрис — знак власти и силы. Это они, воительницы богини Ма, вооружались обоюдоострой секирой с пучком фаций на древке и передали этот символ нам. Изначалие говорит, что после того, как наши предки перешли на Кавказ, хиттские амазонки присоединились к ним, приняли веру в богиню Ипполиту и усилили Фермоскиру. Теперь, как ты сама понимаешь, нет в этих местах басилейи сильнее, чем Фермоскира, нет и богаче ее. До сих пор мы, подобно нашей священной реке Фермодонту, текли все вперед и вперед, расширяясь. Мы богатели, крепли, постигали военное ремесло. Но сейчас остановились. Мы не только не расширяем свои земли — мы ленимся ходить в походы, мы пресытились богатством. За последние семь лет мы сделали три или четыре набега, и скоро нас не будут бояться не только соседние города, но и мелкие селения. Останови течение Фермодонта, и река превратится в болото. Так и мы — запах гниения чувствую я над Фермоскирой. Уже поднялась Ферида со своими песенками о нежной любви, уже царица и ее подруги стали поднимать руки на заветы великой богини. Бывало ли такое раньше? Как Фермодонт течет к морю, все убыстряя бег своих вод, так и мы должны идти вперед. И Годейра мне — как гиря на ногах.

— Как далеко вперед мы должны идти?

— Сначала весь Кавказ! Он должен быть подвластен Фермоскире, он должен быть под рукой амазонок. Построить много новых городов, изгнать мужчин из старых— вот первая задача Фермоскиры. И сил, и денег у нас хватит. Потом — весь мир! И снова, как в седые времена, землею правят жены! До этих дней я доживу едва ли, но богоданная Агнесса станет править миром. Я научу ее. И чтобы мне успеть сделать благое дело, я должна начать раньше. И ты мне помоги, Гелона. Через месяц Гефестиды — праздник совершеннолетия. Агнесса должна стать эфебкой.

— Но ей же нет пятнадцати?

— Ростом и умом она сравнялась...

— Это верно. Никто средь гимнасиек не скачет на коне ловчее, никто меткостью в стрельбе не равен ей.

— Поможешь?

— Помогу. Все то, что ты сегодня мне сказал а, разгорячило мой ум, кровь кипит.

— Пусть боги будут к нам милостивы.


Раньше все в Фермоскире думали, что Атосса не любит празднества.

Но нынче Священная изменила себе — подготовка к торжеству началась за неделю. По городу пошли слухи, что на праздничную площадь храмовые служители выкатят двадцать бочек вина, а богатые наездницы выставят обильные угощения. Будут заколоты и возложены на жертвенный огонь сто пятьдесят быков — случай небывалый.

Горожане не удивились этому — нынче год особый.

Нынче расстается с гимнасием и станет совершеннолетней дочь царицы Кадмея. И уж совсем готовилось небывалое — сказали, что на праздник пустят метеков — бывших рабынь, что они будут участвовать в состязаниях и самых сильных и ловких, если они пожелают, будут переводить в число гоплиток.

Праздник совершеннолетия будет длиться не два дня, как раньше, а три. Первый день будут проходить испытания выпускниц гимнасиев, на второй»день начнутся торжества посвящения их в эфебки, и третий день — гуляние.

Все радовались, предвкушая великолепные зрелища, угощения, веселые игры. И только Годейра ходила угрюмая и встревоженная. Какие?то тревожные предчувствия давили ей грудь.

Наконец долгожданный день настал.

С утра над городом пробрызнул легкий дождик, прибил пыль на агоре, в воздухе запахло свежестью. Зеленела умытая трава на палестре гимнасия. Трибуны заполнились амазонками, гоплитками, ученицами обоихгимнасиев и воспитанницами паннория.

Выпускницы, а их нынче около ста шестидесяти, ходят по траве палестры, в волнении. Они, как всегда, босы и почти обнаженны. Только оранжевые набедренные повязки ярко выделяются на их загорелых телах.

Но вот за оградой послышался дробный стук копыт. Выпускницы встрепенулись и без команды выстроились в два ряда. В первом — выпускницы гимнасия наездниц, во втором — гоплитки. Над трибунами прокатился гул, запели торжественно трубы. На палестру рысью въехала группа всадниц. Царица резко осадила коня, спрыгнула на землю, бросила поводья. За ней спешились остальные. Трубы умолкли, воспитанницы выбросили руки вперед в знак приветствия, повернулись кругом и застыли перед креслами. Царица и все члены Священного Совета сели. Над палестрой опустилась тишина ожидания.

Антогора склонилась к царице и сказала так, чтобы слышали все члены Совета:

— Сегодня ко мне обратилась Агнесса. Она просила допустить ее к испытаниям наравне со старшими. Ты вольна на испытаниях, и я бы хотела...

— Об этом не стоит и говорить, —перебила ее царица. — Агнесса еще молода. И накажи ее за то, что лезет туда, куда ее не просят. Если мы будем им потакать, то скоро козлятницы станут проситься в эфебки. Кто ей позволил...

— Это я ей посоветовала, — спокойно сказала Атосса.

— Для чего?

— Ты царица и должна знать об успехах дочери храма. Расскажи ей, Лаэрта, если она сама не знает об этом.

— Ей больше нечего делать в гимнасии, — сказала Лаэрта. — Ее надо выпускать.

— Ты, царица, должна гордиться такой воспитанницей.

— Но она не может стать эфебкой, — сопротивлялась царица. — Для всех закон един — пятнадцать лет.

— Но мы до сих пор не знаем, кем она рождена, — заметила Гелона. — Я по–прежнему склонна думать, что она не простая смертная. И подвластна ли она человеческим законам? Взгляните! Как она сложена. Она выше многих пятнадцатилетних не только ростом, но и умом. Она знает и умеет больше, чем другие.

— Зачем нам спорить, — сказала Атосса. — Пусть боги решат, достойна ли она звания эфебки. Если она выдержит испытания — это и будет знаком свыше, что девочка не просторожденная.

— Пусть попробует. Если она сделает все лучше, чем другие — значит, воля богов на это. Нам ли смертным спорить?

Антогора махнула рукой стоящей в стороне Агнессе, и та присоединилась к будущим эфебкам.

Испытания начались.

Педотрибы выкатили на площадку шесть мишеней, изображающих мужчин, поставили в ряд. Перед мишенями за двести шагов встали с луками Кадмея, Мелета, Агнесса и еще трое гимнасиек.

Годейра нахмурилась, она поняла, что Атосса, Антогора и Лаэрта в заговоре, они специально поставили Кадмею рядом с Агнессой, чтобы унизить дочь царицы. «Ну, девочка, не подведи», — подумала она, и тут же засвистели шесть стрел.

Вздох облегчения вырвался из груди царицы. Кадмея послала стрелу в грудь мишени. Стрела Агнессы вонзилась в глаз, и это вызвало восхищение всех. Мелета так же хорошо поразила мишень.

Потом пришла очередь аконтистки.[902] В метании копья тоже не было равных Агнессе. Правда, копье Кадмеи упало рядом с копьем Агнессы, но все видели, что богорожденная выполнила бросок грациознее и копье ее летело ровнее. И гром рукоплесканий раздался в ее честь.

Когда началось метание дисков, царица в волнении схватила руку сидящей с ней рядом полемархи. Исхена поняла ее и сказала тихо:

— Не волнуйся, Великая. Победы Агнессы не умаляют доблесть твоей дочери. Ведь ей помогают боги, а Кадмея лучшая среди смертных.

Дискоболки получили пятионтальные диски.[903] Здесь победительницей, вышла Мелета, за ней шла Кадмея, Агнессе досталось третье место. И все же палестра рукоплескала ей. Все знали, что двенадцатилетней положено метать двухонтальный диск.

Начались состязания по токсотике. На палестру вытянули деревянных, обитых кожей коней. Кони поставлены на полудужья, они похожи на кресла–качалки. Будущие эфебки, взяв лук и стрелы, садятся на них, токсоты раскачивают снаряды. Испытуемая должна поразить мишень, качаясь на коне. Здесь снова отличилась Агнесса, а Кадмея из трех данных ей стрел в мишень послала всего одну. Атосса глянула на царицу и торжествующе улыбнулась. Лицо Годейры залила краска стыда и обиды. Она знала, что ее дочь упражнения на коне не любила.

Последнее соревнование — борьба. Девочки разделились на две группы.

Драка долго шла с переменным успехом — девочки, подбадриваемые криками с трибун, боролись яростно. Все они были в крови, в царапинах и синяках. Грязные, с всклокоченными волосами, сражались они по двое, по четверо, иногда сбивались в большую кучу, и трудно было понять, кто кого бьет. Правила не запрещали крики, но среди амазонок считалось особой доблестью драться молча, не обращая внимания на раны, удары и падения.

Наконец одна половина пересилила другую, оттеснила ее к берегу и побросала ослабленных в воду. Под крики одобрения с трибун поскакали в реку и победительницы. Кадмея, Агнесса и Мелета были в одной группе — они добились победы. Борьба закончилась плаванием в Священной реке.

Лавровый венок первой получила Агнесса. Теперь в богорожденности ее не сомневался никто, даже сама Годейра. И это наполняло ее тревожными предчувствиями.

Когда выпускницы гимнасия покинули палестру, поле представили для состязания метеков. Годейра, сославшись на головную боль, смотреть на метеков не стала. Ей хотелось утешить Кадмею.

Мелета и Кадмея были уже дома. У обеих на головах лавровые венки. Кадмея возбуждена, весела, она без умолку рассказывает о перипетиях драки. Обиды на Агнессу нет, скорее, она восхищена ею и готова преклоняться перед ее достоинствами. Мелета, наоборот, угрюма и молчалива. С тех пор, как погибла ее мать, она тяжело переживает ее потерю.

Царица не стала мешать разговорам девочек, она присела в саду на каменную скамью недалеко от них и, скрытая густыми виноградными ветками, стала прислушиваться к веселой болтовне своей дочери.

Скоро подружки убежали в дом, и Годейра осталась одна. Теперь она часто приходила на эту скамью, чтобы поразмыслить над событиями ее жизни. Все семь лет после памятной агоры Годейра ждала этого дня. Атосса хорошо знала царицу. Она действительно не смирилась. Она ждала, она готовилась в борьбе за свою власть. При этом царица понимала, что борьба будет трудной — теперь она достаточно знала хитрость и коварство Атоссы. Она и не думала, что Священная отступит, теперь их война пойдет не на жизнь, а на смерть.

«Что дали мне эти семь лет перемирия? —-думала царица. — Самым важным приобретением для меня стала, конечно, Беата». Хотя дочь Гелоны и избегала царицу, хотя их встречи были только случайны и мимолетны, однако Годейра знала все, что думает и что делает Беата. С тех пор, как она удочерила Мелету, каждое слово, сказанное в доме Беаты, известно царице. Беата не только не запрещала бывать своей приемной дочери у Кадмеи, но и поощряла их дружбу. Годейра знала, что Беата внушает Мелете мысль о невиновности Лоты. А в том, что Лота не виновна, она была уверена, так как видела ее смерть. Мелета уже знала, что Беату заставили солгать на агоре, и через девочку об этом узнала царица. Мало того, Беата готовила приемную дочь к тому, чтобы та, когда придет время, сделала все для восстановления честного имени Лоты. Значит, Беата не изменила дружбе и все время дает царице понять, что она в случае беды на ее стороне. И еще знает царица: уже несколько раз Беата тайно привозила из ссылки Фериду, чтобы та встретилась с внучкой. Несмотря на опасность этой затеи, царицу радовали посещения слепой своего дома.

Семь лет на месте полемархи Священный Совет держит Исхену, не утверждая ее в законном звании. Ясно, что копье полемархи берегут для Беаты. Если Беата станет полемархой и если она будет на стороне царицы, пусть и тайно, это значит, что в каких?то делах можно будет рассчитывать на ее мать Гелону. А это очень много. Завтра Кадмея примет сотню молодых амазонок. Царица верила, что вскорости эта сотня будет верной ей до конца. Если Беата станет полемархой, то дадут сотню и Мелете, а в том, что Мелета любит ее, Годейра не сомневалась. Да, она теперь ясно понимала, что время перемирия прошло не напрасно и пришла пора действовать.

Кого может противопоставить ей Атосса?

Конечно, богоданную Агнессу. То, что случилось сегодня, не было для царицы неожиданностью. Но девочке так мало лет, что царица пока не будет считать ее серьезной противницей. Может быть, она, как и раньше, ошибается и недооценивает Атоссу? Поживем — увидим.


Следующий день праздника выдался таким же ясным и теплым. Снова со всех сторон в город начали стекаться люди. Шли вольноотпущенные и вели с собой рабынь, тех что понадежнее и не заняты на неотложных работах. Атосса, разрешив рабыням эту вольность, надеялась убить двух зайцев. Пусть рабыни скрасят этим ярким праздником свое невыносимо тяжкое житье и пусть увидят, как сильна Фермоскира. Это, может быть, отобьет у них охоту бунтовать, и они забудут о побегах. И еще одну тайную мысль вынашивала Атосса. В решительной войне за покорение Кавказа она думала поставить под копье и рабынь.

На площади около храма стали собираться люди. Первыми пришли метеки и рабыни. Их оказалось много, гораздо больше, чем ожидали. Вольноотпущенные жили в городе мало, вся жизнь их проходила около стад, табунов и в пригородных поместьях. И многие пришли оттуда, зная, что такое вряд ли повторится когда?нибудь еще. Они бедны и ничего, кроме цветов, венков и гирлянд роз, принести не могли. Метеки ярким цветущим поясом обрамили агору, тесно прижавшись по краю площади. Выходить на середину они побоялись.

За метеками на площади появились гоплитки. Они выходили колоннами под командой своих сотенных и вставали подковой впереди вольноотпущенных. На гоплитках блестящие бронзовые шлемы, тяжелые панцири и латы, у поясов длинные мечи.

Вскоре со стороны главной улицы, идущей от речной пристани к агоре, раздались звуки флейты. Это царица Годейра вела наездниц. Под ней гнедой крутогривый жеребец для торжественных выездов. Попона обтянута цветной кожей и обита по краям золотыми пластинками. Сама царица в сверкающем на солнце серебряном шлеме, увенчанном султаном из павлиньих перьев. На плечах коричневый гиматий — плащ с оранжевыми каемками по краям. На поясе короткий меч.

За царицей идут конные отряды амазонок в бронзовых шлемах с перьями, с копьями, короткими мечами. Дробно и звонко стучат копыта по мостовой. За отрядами царицы, которые заняли половину площади справа, на агору выступили храмовые амазонки. Их отличить можно по масти лошадей — в войске царицы подбирались кони светлых мастей, у храмовых—темная масть: Их вывела кодомарха Антогора и расставила на левой части агоры.

И наконец под торжественные звуки флейт Атосса вывела к подножью храма сто шестьдесят юных амазонок. Они шли по четыре в ряд, в коротких белых хитонах, босиком, с венками цветов на голове. Стройные, сильные, загоревшие под южным солнцем. Лица серьезны и торжественны, и только блеск глаз выдавал их радость, ожидание предстоящей церемонии.

У храма Атосса сошла с коня, поднялась по широкой лестнице на возвышение под портиком. Там ждала ее Гелона с жрицами. Набросив на плечи священный пеплос и возложив на голову венец верховной жрицы, Атосса снова спустилась к подножью. Девушки к этому времени выстроились в один ряд, а за каждой из них стояла амазонка, держа в поводу коня под седлом.

— Юные дочери Фермоскиры! — голос Атоссы торжественен и звонок. — В этот благословенный час вы у алтаря великой воительницы. Я вижу вас увенчанных цветами, в белых хитонах. Это знаки вашей юности, и сегодня вы одели их в последний раз. Сейчас. вы снимете их, великая и щедрая Фермоскира подарит вам шлемы, сандалии и боевые хитоны. Родина вручит вам оружие и коня под седлом. Вы примете присягу, и отныне война будет вашим ремеслом. Отныне вы станете полноправными гражданками Фермоскиры. Пусть всегда сопутствует вам боевое счастье, и да не коснется ваших сердец тень страха и жалости к врагу. Я поздравляю вас, эфебки Фермоскиры!

И девушки, все как одна, выкинули руку вперед и крикнули: «Хайре, Священная!». Над площадью взметнулся гул одобрительных голосов, когда амазонки подошли к эфебкам, сняли с них венки и надели на головы блестящие бронзовые шлемы. Затем подбежали младшие воспитанницы гимнасия, поставили перед каждой по паре новых сандалий и помогли укрепить на икрах ног сыромятные ремешки.

Гудела площадь, играли флейты, из храма неслись звуки священного гимна Фермоскиры, исполняемого жрицами. Амазонки, передав поводья коней гимнасийкам, снова подошли к эфебкам. Началось переодевание. Расстегнуты пряжки, и белые хитоны упали на землю. Наброшены на плечи боевые, пурпурного цвета, хитоны, опоясаны бедра эфебок ремнями, на которых повешены короткие мечи, выданы копья.

Эфебки вынули мечи из ножен, каждая встала на одно колено. Атосса поднимает руку, смолкли жрицы, над площадью воцарилась тишина.

— Я, дочь Фермоскиры, клянусь, — произносит Атосса первые слава присяги, и эфебки повторяют:

— Клянусь!

— Что не наложу позора на это священное оружие и никогда не покину свою подругу в битве, где бы я ни стояла. Клянусь!

— Клянусь! — повторяют эфебки.

— Я буду сражаться за моих богов и за мой очаг и оставлю после себя мою родину не умаленной, но более могущественной и сильной. Клянусь!

— Клянусь!

— Я вместе со всеми буду разумно повиноваться всем правящим и разумно подчиняться законам, как ныне действующим, так и тем, которые будут действовать в будущем. Я не допущу нарушения их и буду сражаться за них и одна, и со всеми. Клянусь!

— Клянусь!

— Я буду чтить заветы великой воительницы и поклоняться святыням моей родины. Да будут свидетелями моей клятвы боги Арей, Афродита, великая Ипполита и границы моей Фермоскиры, пшеничные и ячменные поля, виноградники, оливки и фиги. Да будут!

— Да будут!

Закончена клятва, эфебки поднялись с колен, поцеловали мечи. Сейчас начнется заключительная часть посвящения в эфебки.

Под портиком храма уже горят огни. На специальных алтарях нагреваются бронзовые колпаки. Их искусные жрицы положат на правый сосок груди и прижгут его.

Так заведено с времен Ипполиты. Правый сосок не должен развиваться, иначе он будет мешать амазонке при стрельбе из лука. Эфебки не боятся прижигания, они приучены переносить боль, и каждая знает, что в этот момент позорно не только вскрикнуть, но и вздрогнуть.

Снова заиграли флейты, и четыре эфебки поднялись под портик, к алтарям. Жрицы привычно одной рукой обнажали девичий упругий сосок, другой доставали щипцами раскаленный колпачок и прикладывали на мгновение к груди. Потом смазывали ожог оливковым маслом с примесью особых снадобий, и с этого момента девушка становилась зфебкой. Ей оставалось принести жертву на главный алтарь богини, сесть на коня и встать в строй рядом со взрослыми амазонками того отряда, который ей указан.

Агнесса я Кадмея подошли к алтарю вместе. Увидев в руках жрицы раскаленный колпачок, Кадмея в страхе закрыла глаза. Это заметила Агнесса и презрительно улыбнулась. Когда колпачок коснулся груди Кадмеи, ужасная боль пронзила все тело, и девушка охнула. Улыбка не слетела с губ Агнессы и тогда, когда под раскаленной бронзой раздался легкий треск ее поджаренной кожи. Стоявшая недалеко Атосса одобрительно кивнула головой.

Когда обряд прижигания был окончен и все эфебки сели на коней, Атосса еще раз поздравила их и пожелала всему городу весело провести день совершеннолетия. На агору выкатили бочки с вином, вывели стадо быков.

Началось принесение жертв.

Жарко полыхают костры на жертвенных алтарях. К каждому из них подводят быка жрицы в белых одеждах. Они посыпают головы быков мукой, валят на землю, затем ловко перерезают им горло. Подставлены сосуды под раны, хлещущие кровью. И когда сосуды наполняются, жрицы поднимают их над головой и, глядя на солнце, льют на костры. Туши быков затем разделяют на крупные куски и обкладывают ими алтари. Мясо трещит, лопается, топится жир, обливая раскаленные угли. Черный удушливый дым расстилается над агорой — это означает, что боги приняли жертвы и теперь можно начинать гуляние.

Сейчас вся агора загудит звуками веселого пира.


(обратно)

БЕГЛЯНКА


Семь лет Чокея прожила на побережье, помогала Фериде нести тяжелое бремя ссылки. Несколько раз она тайно привозила слепую в город, чтобы встретиться с Мелетой. Приезды эти были кратковременными, и с царицей поговорить не удавалось.

Но вчера приехали от царицы люди за сушеной рыбой и передали приказ Годейры: Чокее и Фериде тайно явиться во дворец.

... Не вдруг решилась царица на эту встречу. После дня совершеннолетия жизнь в городе изменилась. Кадмея приняла сотню. В нее, наряду с молодыми амазонками, вошли и старые, опытные воительницы. Совет Шести передал копье полемархи Беате, и та сразу потребовала, чтобы ее приемной дочери дали сотню. Совет ответил молчанием. Гелона сказала Беате, что через год она может повторить эту просьбу и Священная ей не откажет.

Настало время домашних праздников. Наездницы и гоплитки собирались то в одном доме, то в другом, чтобы поздравить молодых амазонок, впервые получивших коня и оружие. Пили вино, пели песни, вели беседы.

Теперь Беата не могла избегать царицы. Теперь она каждый вечер должна была приходить во дворец и докладывать о том, что произошло в сотнях за день.

Первый рапорт царица ждала с волнением. Обычно эта церемония проходила в тронном зале дворца. Но при Исхене, временно исполнявшей обязанности полемархи, этот обычай забыли. Исхена приезжала во дворец одна и рассказывала царице о прошедшем дне там, где ее находила. Бывало иногда, что царица по неделе и более не принимала Исхену — что делалось в сотнях, ее интересовало мало.

Теперь же она велела приготовить тронный зал, сама оделась торжественно и впервые в этом году укрепила на голове корону Фермоскиры. Она села в тронное кресло, по его бокам полукругом встали амазонки из ее охраны. Перед входом полемархи. в зале установилась такая тишина, что слышно было, как потрескивают горящие фитили в светильниках.

Распахнулись главные двери зала, и в них показалась Беата. Радостно дрогнуло сердце царицы. Беата была не чета Исхене. Высокая, стройная, в серебряном гривастом шлеме, она четко печатала шаг, направляясь к трону. За плечами развевался лиловый плащ, на левой руке надет бронзовый кованый щит, в правой — копье с серебряным наконечником и голубой перевязью — знак полемархи.

Беата приблизилась к трону, встала на одно колено, откинув руку с копьем, и склонила голову:

— Многочтимая царица, великая паномарха, достославная басилевса Фермоскиры, полемарха Беата приветствует тебя!

— И я приветствую тебя, полемарха Беата. Встань. Говори.

— Город твой, войско твое, люди твои пребывали в этот день в спокойствии и добром здравии. Пешие воительницы несли охрану города, слава богине, отменно, конные разъезды дежурных сотен ходили во все концы басилейи и вернулись обратно. С пограничных застав тревожных вестей нет, внутренние заставы прислали весть о волнении рабынь на каменоломнях, туда мною посланы две сотни гоплиток.

— Как живут молодые воительницы?

— Привыкают, царица. Сотенная Кадмея увела сотню в горы и встала лагерем у подножья Синей скалы. Там будут учения, вернее, они уже начались, и скоро я доложу тебе, как они идут.

— Что еще?

— Я бы хотела сказать: наездницы томятся в городе от безделья, порядка в сотнях не стало, кони застоялись в конюшнях.

— Ты хочешь сказать, что пора собираться в поход?

— И как можно скорее. Если ты повелишь, Великая, я завтра же пошлю разведать пути. По–моему, надо идти на север.

— Посылай, Беата. Через месяц мы начнем большой поход. Кто поведет его?

— Если позволишь, то я, Фермоскира должна знать, смогу ли я удержать это тяжелое и почетное копье. И ты, царица, тоже должна знать.

— Пусть так и будет. Еще что?

— У меня все, Великая. Только... я бы хотела...

— Хорошо, Беата. — Царица взмахом руки отослала охрану, и когда амазонки вышли, сказала: — Говори. Теперь мы одни. Подойди ближе. И сядь. Вот сюда, на ступеньку. И забудь, что я царица, а ты полемарха. Мы когда?то были друзьями...

— Были, — тихо произнесла Беата. — Но я предала тебя...

— Не надо, Беата, об этом... Говори о деле и прямо. Так я люблю.

— Хорошо. Ты знаешь, Великая, что в городе снова заговорили о Лоте, о Фериде и о тебе. Больше говорят о тебе. Семь лет храмовые молчали и вдруг, словно по единому знаку, заговорили всюду: в казармах, конюшнях, на домашних праздниках. Снова винят тебя во всех грехах, и только я одна знаю, что ты и Лота не виновны. Но я не могу защищать вас после того, как на агоре так коварно предала. Мне не поверят. Тогда, семь лет назад, я задумала дело, которое ныне пришла пора совершить. Я удочерила Мелету, и она готова мне помочь.

— Ты хочешь послать ее в селение Тай?

— Откуда ты это узнала, Великая?!

— Этого следовало ожидать. Но не напрасен ли риск? Мелета — еще совсем юная девушка... Прошло много времени... Что она там найдет?

— Найдет. Я не знаю, что произошло на площади селения до меня, но когда Антогора всадила копье в спину Лоты, я видела так же ясно, как сейчас вижу тебя. Это видели женщины селения. Не может быть, чтобы никто не остался в живых... Всего семь лет. Если все в нашем городе узнают правду о смерти Лоты... и ты, царица, станешь тогда чистой и незапятнанной.

— Как ты мыслишь сделать это?

— Скоро мы идем в поход. Мелета пойдет с сотней Кадмеи. Та пошлет ее в боковое охранение, и Мелета... заблудится. Когда мы будем возвращаться назад, найдем ее в условленном месте. За это время она успеет побывать у таянцев.

— Прости меня, Беата, но ты надумала плохо. Во–первых, Мелета, уйдя из охранения, и в самом деле заблудится — селение Тай она не найдет. Оно, я знаю, очень далеко отсюда. Ты забываешь, что Мелета амазонка и ни разу в жизни не видела мужчину. При первой встрече с ним она забудет все твои советы и схватится за меч, чтобы убить его. Этому ее учили пятнадцать лет, и она без сомнений заколет каждого, кто встретится на ее пути. А потом погибнет сама. И в–третьих, ее будут судить за побег с поля боя сразу же, как только она появится в городе. Она не успеет даже рассказать, что узнала в селении. Атосса, поверь мне, позаботится об этом.

— Ты не успела выслушать меня, Великая. Мелета в селение пойдет не одна. В условленном месте ее будет ждать Чокея. Она знает дорогу к таянцам, она понимает их язык...

— О, это совсем другое дело.

— Там они найдут, где захоронена Лота, выроют ее прах и привезут его в Леагры, Фериде. Слепая педотриба не боится Атоссы, она приедет в Фермоскиру и расскажет, как коварно убита Лота и какую мученическую смерть она приняла. Она потребует и, в этом ей никто не сможет отказать, чтобы прах Лоты похоронили в городе с великим почетом, как и подобает хоронить полемарху...

— Атосса никогда не согласится на это, — сказала царица.

— Тогда Ферида и Чокея поднимут всех рабынь и метеков и понесут прах полемархи в город.

— Священная прикажет Антогоре и храмовым наездницам рассеять рабынь. Что дальше?

— Я, как полемарха, попрошу твоего согласия, чтобы встать на защиту останков Лоты. И тогда посмотрим!

— Чокея и Ферида знают о твоих намерениях?

— Да. Они несколько раз были в моем доме, и мы все обговорили. Мы готовы. Ждем твоего слова.

— Я пока ничего не скажу тебе, Беата. Пусть Чокея и Ферида придут ко мне во дворец. Так же тайно, как они приезжали к тебе. Я хочу сначала поговорить с ними...


... Спустя неделю после беседы с полемархой во дворце царицы появились Ферида и Чокея. Их провезли через заставы в больших вьючных корзинах для сухой рыбы. Способ этот был самый безопасный — кому придет в голову осматривать корзины, в которых везут рыбу самой царице.

Доверенные служанки царицы встретили Чокею и Фериду, провели во дворец, переодели, накормили и сразу же повели. Чокея узнала этот путь. Здесь ее уже вели когда?то. Та же винтовая лестница наверх, та же высокая, глухая башня без окон и с единственной дверью в конце. Самое удобное место для тайных разговоров. Царица, как; и в прошлый раз, сидела одна. Как и в прошлый раз, посередине помещения стояла жаровня с раскаленными углями, она отепляла и освещала башню. Лицо Годейры казалось усталым и бледным. «А может, и на самом деле царице сейчас трудно?» —подумала Чокея и опустилась на колени. Ферида подошла к Годейре вплотную, легко прикоснулась пальцами к лицу царицы, опустила руку на плечо. Сказала необычно:

— Ты постарела, Великая.

— Много забот, премудрая Ферида, — ответила Годейра, задержала руку слепой на своем плече и, пожав ее, посадила старуху рядом. — Встань, Чокея, забудь, что я царица. Нам надо поговорить о деле, в котором ты будешь выше меня. И поэтому, прежде чем позвать сюда Беату и Мелету, я хочу поговорить с вами.

— Беата все рассказала тебе? —спросила слепая.

— Я думаю, все. Но она так мало знает о мире, в который вы хотите послать Мелету... И я боюсь, что нас настигнет неудача. Даже и тебе, Чокея, не поверят в этом селении. Для них Лота такой же враг, как и всякая амазонка, и если вы будете искать ее прах — вас убьют.

— Прости меня, Великая, за то, что я перебила тебя, но я знаю то, что не знает никто в Фермоскире. Лота пришла в селение как друг. Ты помнишь Рутулу?

— Рабыню? Да, я говорила с ней. Там, в хижине.

— Тебя интересовало тогда одно: кто убил Лоту. А я провела с Рутулой всю ночь. Мне она сказала о том, о чем не осмелилась бы сказать ни одной амазонке.

— Я горжусь своей дочерью, царица, — заметила Ферида, — Она вела себя достойно.

— Значит... она там встретила... этого... Ликопа? — догадалась Годейра.

— Сначала она встретила его сынишку и предупредила таянцев о набеге. Ликоп был старостой селения. Он успел отправить женщин и детей в горы, а сам с мужчинами остался защищать селение. В бою он встретил Лоту, и вот тут Антогора подняла свое копье.

— А Ликоп?

— Он ушел в горы. Я думаю, что жители селения похоронили Лоту. Если Ликоп остался жив...

Царица долго молчала, что?то обдумывая, потом начала говорить:

— Ты не уверила меня в удаче, Чокея. Скорее, наоборот. Я понимаю вас. Вы обе не амазонки и мыслите по–иному. Но подумайте о Беате и Мелете. Захочет ли Мелета добывать прах Лоты, если она узнает правду? Ей все время твердили, что мать погибла безвинно, но выходит, что Антогора права. И Мелета возненавидит мать. И я не знаю, что скажет об этом Беата? А если узнает Фермоскира?

— Нет, нет, —Ферида замахала руками. — Город не должен знать...

— Мелета, как и все амазонки, не умеет лгать.

— Полно, Великая! Священная, я полагаю, лжет не менее трех раз в день, а Гелона, ясновидящая, и того чаще. Да и ты...

— Я говорю о тех, кто только что вышел из гимнасия.

— Ты неправа, Ферида, — заметила Чокея. — Поход к таянцам — это только начало. Впереди у нас святое дело, и нельзя его начинать со лжи.

— Что же делать? Может быть, подождать...

— Беату и Мелету теперь не остановить, —сказала Чокея. — Если ты запретишь им, Великая, они пойдут в Тай самовольно. И это кончится неудачей непременно. Отпусти нас. Предоставь воле богов.

— Воле богов? — царица улыбнулась. — Если мы решили выступить в борьбе против Священной, нужно надеяться только на свой ум и точный расчет. Всю эту неделю я думала, как нам поступить. И вы выслушайте меня. Допустим, что Мелета и ты, Чокея, не возвратитесь в город. Но не забывайте про Кадмею и Беату. Они должны быть вне подозрений. И надо сделать так: пусть Мелета с Чокеей пойдут в селение Тай. Но как только это обнаружится, Беата немедленно должна послать на поиски своих наездниц. Они, конечно, не найдут беглянок и пойдут дальше без них. Меня Беата известит об этом, и я прикажу на обратном пути зайти в Тай. Там они узнают, что Мелета и Чокея погибли, и это успокоит Атоссу. А потом, когда мы поднимем рабынь, будет видно, как поступить. Ты, Ферида, растолкуй все это Беате и Кадмее и дай им понять, что я ничего не знаю о ваших замыслах. Ты, Чокея, по пути в Тай подготовь Мелету к встрече с таянцами. Скажи ей всю правду о матери, пусть это не будет для нее неожиданностью. Когда вы возвратитесь к рыбачкам, пусть никто не знает, что Беата и Кадмея посвящены в это дело. Вы двое, только вы и никто больше, задумали этот побег. Точно условьтесь, где вас будут встречать на обратном пути Беата и Кадмея. Ты, Ферида, укажи место, где встретишь Мелету и когда. И ради всех богов — будьте осторожны. Я надеюсь на тебя, Чокея. Помни, в твоих руках наши жизни. Один неверный шаг — и Атосса уничтожит нас всех.

Спустя неделю город провожал наездниц в большой летний поход. На этот раз воительницы разделились на два рукава. Храмовые амазонки под водительством Антогоры шли на север, в земли фарнаков. Передовую сотню, в которой находилась кодомарха, вела юная Агнесса.

Царских наездниц повела полемарха Беата. Она шла в сотне Кадмеи. Их путь лежал на восток, к городу Ерез.

Сначала сотни шли по берегу Фермодонта вместе. Река достигла границ Фермоскиры. За границей войско разделилось, и начался строгий боевой поход. Двигались более ночами, днем отдыхали. На двадцать стадий впереди колонны шла авангардная сотня. Сзади шел арьергард. Там, где было нужно, высылалось боковое охранение.

На третью ночь пути полемарха Беата позвала сотенную Кадмею и сказала:

— Ты напрасно опекаешь Мелету. Если она моя дочь и твоя подруга, это не значит, что ее нельзя никуда посылать. Пусть на этот раз идет в боковую охрану с Чокеей.

— Я сделаю так, полемарха.

... Как только Мелета и Чокея отделились от колонны, сразу свернули на горную тропу. Чокея бывала в этих местах давно, еще до пленения, но дорогу знала хорошо. Беата рассказала ей о пути в селение Тай подробно.

Кони их шагали рядом с отпущенными поводьями. Чокея решила не торопиться. Поход продлится не менее месяца, у них времени было достаточно.

Светила луна, летнее небо было чисто от облаков. Дневной зной на ночь спадал, дышалось легко. Первое время женщины ехали молча. У обеих было о чем подумать.

В голове у Мелеты мысли кружатся вихрем. Она впервые выехала за пределы Фермоскиры, впереди у нее трудное дело. После того, как стало известно о гибели Лоты, девочка постоянно думала о матери. Обида, желание доказать честность Лоты, мысли о несправедливости людей — все это тревожило и волновало Мелету. Может быть, поэтому она казалась рассудительнее и умнее своих подруг. Им было все ясно: есть заветы богини, свято следуй им и ты будешь права. Но мать и бабушка, а потом и Чокея, и даже Беата, говорили ей, что законы Фермоскиры несовершенны, заветы Ипполиты выдуманы жрицами, что за пределами басилейи идет другая жизнь. И вот она теперь вышла в эту иную жизнь почти одна: нет над нею окрика педотрибы, нет команды сотенной, только она и Чокея вольны решать свои судьбы. Особенно тревожно стало на душе Мелеты после прощального разговора с бабушкой. Ферида и раньше говорила, что не осудит свою дочь, если она и в самом деле отпустила своего «трутня» с агапевессы. Теперь же она прямо сказала Мелете:

— Может случиться так, моя девочка, что ты узнаешь в селении не то, что хочешь узнать. Вполне может быть, что Антогора сказала правду и твоя мать умерла из?за мужчины. Не осуждай ее, поверь мне — она умерла счастливой потому, что познала любовь. Не спеши проклинать ее — может, когда?нибудь любовь придет и к тебе и ты поймешь, что это такое. Ты еще не видела в жизни ни одного мужчины. Возможно, тебе суждено встретиться с ним не в бою. Не спеши хвататься за нож, ты этим только выдашь себя и погубишь дело, ради которого идешь туда. Забудь первый завет, если увидишь мужчину, вспомни мои слова, приглядись к нему, может, он не заслуживает смерти...

А Чокея обдумывает свой план: «Идти в селение обеим не стоит — Мелета может выдать себя. Если там узнают, что она амазонка, — конец. Я оставлю ее у озера и схожу в селение одна. Если боги пошлют мне удачу, если я найду Ликопа или его сына — тогда можно будет придти в Тай с Мелетой...»

На рассвете они остановились, чтобы переодеться. Свою боевую одежду, оружие сложили в переметные сумы, на себя одели ветхую одежду горянок и поехали снова. Около полудня достигли поворота в сторону озера. Отсюда до селения Тай было не более двух часов пути.

Чокея рассказала Мелете свой план, и девушка согласилась. Они остановились на берегу речки, впадавшей в озеро, развьючили лошадей и пустили их пастись на траву. Место это было удивительно красиво. С запада к озеру примыкал густой лес, а дальше с трех сторон подковой водную гладь сжимали горы, поросшие кустарником. Справа от леса скалы были особенно высоки, они нависали над озером, отражаясь в спокойной воде. Чокея быстро отыскала в зарослях удобное место для стоянки, нарубила веток, соорудила шалаш. Мелета принесла из озера воды, вынула сушеную рыбу и копченое мясо. Они насытились, и Чокея легла отдохнуть. В селение решено было идти под вечер с тем, чтобы был повод попроситься на ночлег.

Мелета, пока старшая подруга спала в шалаше, помыла в озере лошадей, искупалась сама, устроила навес, чтобы поставить коней на ночь.

Когда она возвратилась к шалашу, Чокея уже собралась.

— Я ухожу, Мелета. Жди меня завтра здесь же. Если я не приду — жди еще день. Если я не приду и на вторую ночь — садись на коня и выручай. Если почему?либо тебе придется покинуть это место — все равно приходи сюда, я буду ждать тебя здесь всю неделю.

Проводив Чокею, Мелета развернула кошму, бросила ее под навесом около лошадей и спокойно уснула. Она знала: если рядом появится зверь или человек, кони ржанием разбудят ее.

Когда Чокея вошла в селение, начались сумерки. Улицы были пустынны. Окна хижин не светились, в летнее время никто огня в доме не зажигал.

Учуяв постороннего, на дворах залаяли собаки. Чокея подошла к крайнему жилищу, стукнула клюкой в ворота. Открылась задвижка, в отверстии показалась всклокоченная голова хозяина.

— Мир дому твоему, почтеннейший, — сказала Чокея.

— Будь здорова. Входи.

— Я бы хотела узнать, где живет староста?

— А зачем он тебе понадобился?

— Хочу просить ночлега.

— Для этого не стоит беспокоить занятого человека. Любой таянец будет рад приютить тебя. Если хочешь, оставайся у меня. Места хватит.

Хозяин провел Чокею к грубому столу, расположенному под кроной старого дерева, усадил на скамью.

— Кто ты, куда идешь и откуда? — спросил он.

— Ты бы сперва покормил путницу, Тония, — раздался женский голос из хижины. — Уха у нас еще осталась.

— Да, да, — радушно согласился Тония. Принес плошку с жиром, зажег фитиль. Потом поставил на стол миску с холодной ухой, положил рядом ложку и кусок хлеба.

— Ты прости, моя жена прикована к постели болезнью и не может выйти, — говорил Тония, разливая в кружки красное вино. — Выпей с дороги, ты, я думаю, шла издалека. По говору, я слышу, ты из рода фарнаков.

— Да, я из тех мест, — согласилась Чокея и пригубила вино.

— Далеко ли лежит твой путь?

— Я ищу своего брата. По слухам, он живет где?то здесь, может быть, в вашем селении.

Этот разговор Чокея продумала заранее. Назвавшись сестрой Ликопа, она назовет его имя. Ей скажут, что он погиб, и, наверняка, назовут имя его сына. И вот тогда она узнает все. Если бы Чокея знала, что Тония был лучшим другом Ликопа, она, может быть, повела разговор по–другому. Дело в том, что у Ликопа не было сестер, и Тония знал это. И как только она назвала имя, рыбак понял, что женщина лжет.

— Не вводи нас в грех, путница, своими лживыми речами, — сказал вдруг рыбак, и лицо его сделалось злым и настороженным. — У нас никогда не было человека по имени Ликоп. Я знаю всех людей в соседних селениях — там тоже нет такого.

— Не бойся меня, я не ойропата. И я пришла к вам не лазутчицей, как ты подумал.

— А кто же ты?

— Ты правду заметил — я женщина из рода фарнаков. Но я попала в плен к ойропатам, и сейчас я пришла из их города.

Эти слова еще больше насторожили хозяина:

— Из города ойропат к нам приходит только беда.

— Ты снова говоришь неправду. Семь лет тому в ваше селение вместе с бедой пришло и спасение. Разве не ойропата послала сына Ликопа предупредить вас о набеге?

— Ты знаешь и это? — тревога не сходила с лица Тония.

— Разве она не расплатилась за ваше спасение жизнью? Разве не ее имя там, на родине, предано поруганию, а мать ее послана в страшную ссылку. И неужели таянцы теперь откажут мне положить на ее могилу горсть родной земли?

— Наш разговор зашел слишком далеко, чтобы мы. вели его двое. Посиди здесь, я схожу к старосте.

Рыбак надел шапку, спустил с привязи собаку и вышел.

Чокее стало ясно, что здесь ей вряд ли поверят. А когда то в одной, то в другой хижине стали вспыхивать огоньки, она поняла, что рыбак разбудил всех жителей селения. «Они думают, что я привела амазонок, — догадалась Чокея. — Они ждут набега».

Пришел староста. Он тоже глядел на Чокею встревоженно:

— Что тебе надо от нас?

— Я хочу знать, где похоронена ойропата, что спасла ваше село? Я хочу поставить на могиле надгробье, если вы сами, в благодарность за спасение, не сделали это. И я хочу, наконец, поговорить с сыном Ликопа. Уж он?то, я думаю, не дрожит при упоминании об ойропатах, как вы.

— Подожди, женщина, не суди тех, кого не знаешь. Не мы убили ту ойропату, что спасла наши жизни. Ее убили свои. И коль ты из города мужененавистниц, то ты знаешь — они не оставляют тела убитых. Тело Ликопа они увезли тоже, и мы не знаем, где покоится их прах. Сын Ликопа вырос, ты его можешь увидеть, но только не сегодня. Он на охоте. Теперь ты говоришь, что мы трясемся при упоминании об ойропатах. Это верно — мы живем в постоянном страхе. Дважды на моем веку ойропаты сравнивали с землей наше селение, и мы не хотим, чтобы это случилось в третий раз. Вот поэтому мы никому не верим, так же как не верим тебе. И ты не держи на нас обиду—мы запрем тебя и не выпустим из селения, пока не осмотрим окрестности и не убедимся, что там не прячутся наши враги.

— Я согласна. Но вы должны знать: я пришла сюда не одна. Со мной дочь той женщины, что погибла рядом с Ликопом. Мы ушли из города тайно, и вы увидите ее около озера. Не бойтесь ее, скажите, что я велю ей идти в селение. А более никого вы не найдете окрест.

— Мы тебе ничего не обещаем, путница. Утро вечера мудренее.


На рассвете Мелета проснулась. Она вывела лошадей на берег озера. Пока кони, приникнув мордами к воде, пили, девушка любовалась красотой летнего утра. Над землей стояла удивительная тишина, казалось, весь мир на тысячи стадий вокруг замер. Солнце еще не вышло из?за гор, каменные вершины, окрашенные в сиреневый цвет, отражались в зеркале воды. Над озером поднимался легкий прозрачный туман.

Стреножив лошадей и выпустив их на траву, она расстегнула пояс, на котором висели меч и нож, скинула короткий походный хитон и бросила свое упругое тело в прохладные воды озера. Плавать Мелета умела хорошо, как и все амазонки. Она отплыла довольно далеко от берега, как вдруг услышала тревожное ржание лошадей. Резко повернувшись, рассекая взмахами рук воду, Мелета устремилась к берегу. Стреноженные кони, чуя опасность, подошли к самой воде. Выскочив на берег, Мелета быстро оделась, сняла путы с ног лошадей, отвела их под навес и, приготовив лук и стрелы, затаилась в кустах. Не успела она приглядеться, как на тропе, проходившей мимо озера, появился зверь. Мелета никогда не видела такого. Он был похож на кошку, но только во много раз больше. Дымчатая шкура зверя в крупных темных пятнах, тело гибкое и сильное, морда в хищном оскале. Он прошел совсем рядом с Мелетой, несомненно заметил ее, но не испугался, не остановился. Зверь проскочил мимо навеса, кони вздыбились и заржали, но он не обращал на это внимания. Мелета поняла, что за зверем идет погоня и скоро появятся люди. Она хотела заподпружить лошадей, приготовить их на случай схватки с людьми, но не успела. На тропе показался человек. Это был молодой охотник, лет семнадцати, он шел по следу зверя с коротким мечом в руках. Мелета впервые в своей жизни увидела мужчину. Рука невольно натянула тетиву со стрелой, Мелету пятнадцать лет учили: «Если ты увидела мужчину — убей его». Но девушка тут же вспомнила совет Чокеи и опустила тетиву. Юноша подходил все ближе и ближе, и Мелета могла хорошо разглядеть его. Ушли из сознания заветы богини и советы Чокеи, жгучее женское любопытство заполнило все существо Мелеты. Она тлядела на охотника широко открытыми глазами, испытывая какое?то тревожно–сладкое чувство. Юноша был невысок, но широкоплеч и мускулист. Было видно, что он устал и не первый день ведет преследование зверя. Вот он уже совсем близко. Вот он остановился, поднял взгляд от тропы и посмотрел вдаль. Сердце Мелеты, казалось, перестало стучать. Но охотник зашагал снова и скрылся за поворотом.

Мелета очнулась... Вот и прошло ее первое знакомство с мужчиной. Мелета поняла, что убивать этого человека она не хочет. Мало того, она хочет видеть этого юношу еще раз. Она хочет говорить с ним. И уж совсем дикое желание возникло у Мелеты — ей захотелось помочь охотнику. Она не понимала одного: почему у юноши нет лука и стрел? Если он идет на зверя один с коротким мечом, значит, они должны встретиться. Мелета заметила: зверь устал меньше, чем человек, и он может убить юношу. И повинуясь какому?то безотчетному стремлению, девушка двинулась вслед за охотником. Она забыла о лошадях, о Чокее, об опасности. Ей захотелось одного — увидеть миг встречи человека и зверя.

Пока тропа шла по берегу озера, на влажной от росы земле следы зверя были хорошо заметны. Потом тропинка поднялась на камни, и следы человека и зверя исчезли. Мелета решила подняться на дерево и увидеть погоню с высоты. Она подпрыгнула, ухватилась за нижнюю ветвь дуба, закинула ноги и вскоре достигла верхних сучьев. Сверху она снова увидела охотника. Он потерял след и метался из стороны в сторону. Зверя сначала не было видно, но наконец Мелета заметила его. Барс вышел на вершину отвесной скалы и лег, вытянувшись. Он положил голову на передние лапы и почти слился с камнями. Мелета поняла; зверь решил дать последний и решительный бой человеку. Он прыгнет на него, когда тот будет проходить под скалой. Мелета быстро спустилась с дерева и пошла к скале напрямик, а не по тропе, которая петляла между холмов. Она вышла к зверю с противоположной стороны; он все еще лежал неподвижно и ждал, когда охотник пройдет мимо, чтобы прыгнуть на него сзади.Юношу Мелета не видела, скала закрыла тропинку. Девушка подкралась совсем близко к проходу и положила стрелу на тетиву. Она знала: зверь вот–вот прыгнет.

И он прыгнул! Вытянутое в прыжке тело промелькнуло в воздухе, Мелета прицелилась, зазвенела тетива, и стрела вонзилась в барса. Зверь свернулся в клубок над тропой, зарычал и рухнул на камни за спиной охотника. Он упал, как и все кошки, на лапы, и не успел юноша обернуться, как прыгнул ему на плечи и свалил ударом на землю. Мелета выхватила меч и, закричав что есть силы, бросилась к месту поединка. Барс, учуяв опасность сзади, повернулся к Мелете, бросился на нее... и напоролся на меч, которым амазонка владела превосходно. Отбросив издыхающего зверя в сторону, она подбежала к охотнику. Юноша лежал вниз лицом, правая рука подвернута под живот, меч лежит в стороне.

Мелета подошла к раненому, опустилась перед ним на колени. Что делать? Всю жизнь ей внушали: твой первый враг мужчина; всюду, где ты его встретишь, кроме агапевессы, ты должна убить его. Но как поднять меч на человека, истекающего кровью? И зачем же тогда она спасла от зверя, зачем пошла по его следам? Юноша застонал, и этот жалобный стон решил все. Мелета отложила в сторону лук и стрелы, повернула охотника на спину. Его лоб был рассечен ударом о камни при падении, поэтому юноша и лишился сознания. Времени для раздумий не было — человеку нужно помогать. Мелета взвалила охотника на спину и понесла к озеру. Идти было не трудно, тропа шла вниз, и, всего дважды отдохнув, амазонка принесла раненого к воде. Она достала из походной сумы мази и ткань для перевязки, омыла раны охотника водой, смазала и туго перевязала голову и плечо. Парень на минуту пришел в себя, открыл глаза, но тут же закрыл их.

Положив его в тень, Мелета сходила на место поединка, принесла меч охотника и свои стрелы. Юноша стонал, сознание возвращалось к нему ненадолго, он что–то


говорил, но Мелета не понимала его. Она отнесла раненого к шалашу, несколько раз давала ему воду, меняла повязку на плече.

К ночи ему стало хуже, он бредил, срывал с головы повязку, пытался встать. Потом затих, уснул. Мелета села около него и задумалась. Что?то изменилось в ней. Может быть, только сейчас она начала по–настоящему понимать то, что ей говорили бабушка Ферида и Чокея. Безвозвратно ушла из ее сердца неприязнь к мужчинам, какую она испытывала до сих пор. Ее место заняла нежность к этому беззащитному, борющемуся со смертью существу. Вот сейчас перед ней лежит страдающий мужчина, лицо его изуродовано при падении и забрызгано кровью, ни силой, ни ловкостью он сейчас не может похвастаться, а ей он дорог, и она, наверное, понесет его туда, куда он окажет. Мало того, она чувствовала, что прикосновение к нему доставляет ей удовольствие. Она была рада, что охотник уснул. Значит, дело пошло на поправку. Ее почему?то не беспокоило, что день прошел, а Чокея не появилась. Она верила: подруга вернется и одобрит все, что сделала за день. Только одно тревожило Мелету: как бы юноше не стало хуже.

Она дремала сидя, потом уронила голову на согнутые колени и заснула. Проснулась на рассвете. Юноша спал, и она тихо ушла к навесу, напоила лошадей, пустила их пастись. Потом сходила за зверем, принесла его, сняла шкуру. Проснулся и охотник. Он поглядел на девушку удивленно, потом, превозмогая боль, улыбнулся. Почти незаметно, уголками губ, улыбнулась и Мелета...

... Хети проснулся, когда девушки не было. Он стал соображать, что же с ним произошло? Он преследовал барса, преследовал долго и упорно. Хети хотел быть настоящим охотником. А таким в горах считался только тот, кто убьет барса. Выследить этого зверя очень трудно, а еще труднее убить. Барс не подпускает охотника близко, и его нельзя подстрелить. Только короткий меч и встреча лицом к лицу. Недаром охотники, убившие барса в одиночку, носили его шкуру на плечах постоянно, как знак великой охотничьей доблести.

Хети в своем возрасте не решился бы искать барса, но он напал на след случайно, а это бывает так редко. И он пошел... Зверь, видимо, перехитрил его, и последнее, что помнит Хети, — страшный рев барса, удар сзади и тьма.

В редкие мгновения, когда сознание возвращалось к Хети, он видел перед собой девушку невиданной красоты, но было это как во сне... Сейчас он очнулся, голова и плечо перевязаны, значит, и вправду кто?то спас его. Может, это его друг Арам? Он тоже охотник, и он один знал, что Хети пошел по следу барса. Скорее всего, это он. А девушка? Девушка — это так... в бреду. Откуда в горах девушка?

Девушки–горянки редко поднимают глаза на мужчин, они боязливы и застенчивы. Большую часть времени они проводят у своих очагов, они хрупки и слабы. И если даже какая?то женщина появилась бы случайно на его пути — ей не убить разъяренного зверя и тем более не донести мужчину так далеко. «Конечно, это Арам», — подумал Хети. — Вот трещат сухие сучья под его ногами, это идет он».

И вдруг из?за поворота вышла та девушка, которую он видел в бреду. На ее плечах лежал огромный зверь, голова и ноги свесились ей на грудь, одной рукой она поддерживала барса, а в другой несла лук и стрелы. В этот момент она показалась Хети красивой и величественной — такой женщины он не видел ни разу в своей жизни.

Когда она, склонившись набок, сбрасывала тушу зверя на землю, наплечные тесемки ее хитона развязались, одежда сползла с плеча, обнажила грудь. Хети удивленно заметил: сосок правой груди изуродован, он гораздо меньше левого соска. Хети хорошо знал, что это такое. Только амазонка имеет этот знак, только амазонка не стыдится наготы. И верно, Мелета сбросила зверя, распрямилась, вытерла грязь на груди и неспеша стала завязывать тесемки. Потом она принялась снимать шкуру с барса. Догадка, сначала смутная, потом все отчетливее и отчетливее, утверждалась в сознании Хети. Он теперь почти точно знал, кто эта девушка, и радость заполнила его сердце. Он смог приподняться на локте и сказал тихо:

— Подойди сюда, Мелета.

Мелета выпрямилась, словно ее нежданно ударили хлыстом. Она наполовину вырвала меч из ножен, расставила ноги, готовая ко всему. Охотник не только назвал ее имя, но он говорил на ее родном языке.

— Ты боишься меня? Ты схватилась за меч?

— Я никого не боюсь.

— Так подойди.

Мелета подошла к Хети и, не снимая ладони с рукоятки меча, спросила:

— Откуда ты знаешь мой язык и мое имя?

— Значит, ты Мелета, дочь Лоты?

— Да, я Мелета, дочь Лоты, — совсем обескуражено ответила девушка.

— Значит, я твой брат?

— Что такое брат? — Мелета совсем ничего не понимала.

— Ты ведь приехала сюда, чтобы найти свою мать?

— Да, это так. Ее убили в селении.

— Не убили. Ранили. Она теперь моя мачеха.

— Она жива?! О, боги! —Мелета, вместо того чтобы броситься к Хети с расспросами, отвернулась от него, сжала виски ладонями. В ее сознании мысль о смерти матери укоренилась так прочно, что девушка не могла представить ее живой. «Значит, все, что говорила Антогора, правда, —подумала она. —Значит, мать изменила Фермоскире». Для нее были абсолютно незнакомы понятия «брат», «мачеха» — молодые амазонки и не подозревали, что у них могли быть братья. А если мать жива, то почему она не возвратилась в Фермоскиру?

— Ты не веришь мне? — услышала она голос Хети. — Или ты огорчена? Почему ты не убила меня? Ведь амазонки убивают мужчин?

— Амазонки убивают врагов, — после некоторого молчания ответила Мелета и присела рядом с охотником. — Как тебя зовут?

— Хети.

— Рассказывай, Хети. Рассказывай все.

И Хети начал рассказывать. Когда он дошел до налета амазонок на селение, Мелета спросила:

— А почему ты вернулся, а не ушел в горы?

— Я же мужчина. А мужчины остались драться.

— Говори дальше, — Мелета улыбнулась.

— Только теперь я понимаю, почему ойропаты, так у нас зовут амазонок, безнаказанно грабят нас. Потому что мы не дружны. Вот и тогда мужчины селения вели себя как трусы. Отец остался с ними, чтобы задержать врагов, пока женщины уйдут в горы, а они убежали, оставили его одного. Когда я узнал, что отец заперся в башне, я побежал его выручать. Он же не знал о подземном ходе. Когда я прибежал на берег, отец уже вышел из лаза, с ним была какая?то женщина, из ваших.

— Я знаю. Это Рутула.

— Да, так ее звали. Это она указала отцу подземный ход. Он звал ее в горы, но она сказала, что вторично таянцев не предаст. Она благородный человек...

— Хватит о Рутуле. Говори о матери.

— Мы нашли ее ночью, когда ваши уехали. Лота упала на дно оврага, по которому протекал небольшой ручей. Дротик, который всадила ей в спину Антогора...

— Антогора?! Значит, она убила ее?!

— Да не убила — ранила. Когда Лота пролетала сквозь кустарник, дротик вырвало из раны и она упала на дно ручейка. Рану промыло холодной водой, Лота очнулась, и это спасло ее.

На рассвете в село вернулся отец, перенес раненую в наш дом, — пришел лекарь, положил на раны травы и стал поить ее разными снадобьями. Когда стало всем ясно, что Лота выживет, в селении начался спор. Одни говорили, что Лоту надо оставить в нашем доме до полного выздоровления, а другие не хотели этого. Они говорили, что ойропаты не оставят в покое Ликопа и Лоту и их надо увезти за пределы наших земель. Отец стал стыдить малодушных: он сказал, что Лота спасла их жизни, что она станет его женой и навсегда останется в Тае. Спорили долго, пока спор этот не разрешил старый пасечник. Он один жил на пасеке в горах далеко от селения и согласился взять отца и Лоту к себе. Новый староста взял со всех жителей клятву, что они никому не выдадут эту тайну. И с тех пор твоя мать и мой отец живут на пасеке. Старый пасечник умер, и теперь эта пасека наша. Все эти годы Лота очень скучала по тебе и верила, что ты найдешь ее... Я, как только увидел тебя, сразу понял. Ты очень похожа на мать.

— Это она научила тебя нашему языку?

— А кто же еще? Да и отец тоже знает.

— Почему она верила, что я буду искать ее? Все считают ее убитой...

— Она не знает об этом. Ее ведь ранила ваша... Лота говорила, что она не осмелится признаться в убийстве...

— Она сказала, что Ликоп убил ее. Мы приехали сюда тайно, чтобы вырыть прах.

— Кто это мы?

— Я и Чокея. Она ушла в село и почему?то не возвращается.

— И не возвратится. Ее не выпустят. Тайну Ликопа и Лоты у нас хранят строго.

— Нужно выручать Чокею. У меня две лошади. Ты сможешь сесть на коня?

Хети не ответил. Он что?то обдумывал. Потом сказал:

— Я думаю, в Тай нам ехать не надо. У меня очень болит голова, и если я снова впаду в забытье, тебя там разорвут. Они подумают, что ты ранила меня. А отсюда до пасеки совсем недалеко. Что бы со мной ни случилось в пути — там тебя встретят мать и отец.

Мелета молча поднялась и пошла за лошадьми.


Высоко в небе показалась белая точка. Над городом она превратилась в светлый комочек, потом комочек этот обрел крылья, и голубь плавно опустился на портик храма. Оглядевшись, он снова взмахнул крыльями и скрылся в глубине храмового двора.

Спустя час, а может быть более, показался второй голубь — сизый. Он дал круг над двором царицы и влетел в оконце башни. Вечером над Фермоскирой появился третий голубь. Гоплитки следили за полетом птиц и размышляли: белый вестник прилетел от Антогоры; судя по тому, что он появился в городе в полдень, стало быть, выпущен утром и поход продолжается, слава богам, как и следует. Второй, сизый, отправлен Беатой — она тоже идет, по–видимому, хорошо. Но откуда третий, неурочный вестник? Уж не случилось ли чего? Гоплитки оказались правы. И Атосса, и Годейра днем получили обычные вести.

А вечером храмовая служанка принесла Атоссе третьего голубя. Только одна Священная знала, от кого он прилетел. Тайная соглядатайница из войска полемархи Беаты сообщала: «Исчезли Мелета и Чокея. Сотенная Кадмея не беспокоится. Полемарха не знает. Прошло три дня».

Атосса, отпустив служанку с голубем, сразу же велела позвать Гелону. Ясновидящая не замедлила с приходом. Атосса положила перед ней сверточек папируса:

— Что ты об этом думаешь?

— Нужно вопросить богов, — осторожно ответила Гелона.

— Ну, а если раскинуть умом самой, не вмешивая в это богов?

— Может, они были посланы в разведку и заблудились?

— Но Кадмея третий день не беспокоится. Полемарха может не заметить пропажу двух всадниц, но сотенная... Стало быть, она отпустила их. Как ты думаешь, куда?

— Ума не приложу...

— Ты всегда была проницательной. Почему в сотне Кадмеи оказалась Чокея. Она же не амазонка?

— Об этом мы как?то забыли. Чокея была возничей у Лоты, затем у царицы.

— И это тебе ни о чем не говорит?

— Н–нет.

— Чокея дольше всех находилась с Рутулой. Она знает дорогу в селение Тай. Она многое знает, чего ей не следует знать.

— Ты думаешь, Священная, что Мелета поехала в Тай?

— Я не думаю. Я уверена.

— Зачем ей это нужно?

— Она хочет узнать, как погибла ее мать. Эта глупая девчонка никогда не решилась бы на такое. Царица — вот кто послал их!

— Я не верю в это. Годейра не будет так рисковать. Допустим, что Мелета и Чокея узнают правду о смерти Лоты. Чтобы рассказать об этом, им нужно возвратиться в сотню, в город, наконец. Ты знаешь, что бывает за побег с поля боя? Мелету и Чокею могут казнить на месте, а Кадмея, как соучастница, самое меньшее, попадет в гоплитки. А сама царица покроет себя позором...

— Я бы тоже так думала, если бы не донесения из Леагры.

— А что в Леагре?

— Там Ферида. Она подбивает рыбачек к бунту против храма, против нас. И может быть так, что Мелета и Чокея не возвратятся ни в сотню, ни в город. Они уйдут к Фериде, и если дочь Лоты докажет честность матери, рабыни поставят ее над собой и она поведет их на город. Чернь у нас бунтует нередко, но никогда во главе ее не стояли амазонки. Ты представляешь, что произойдет, если Мелета встанет во главе рабынь. Поднимутся все.

— Что же делать, Священная? — Гелона напугалась не столько возможного бунта, сколько за судьбу Беаты. Ей показалось, что ее дочь тоже замешана в побеге Мелеты. Не зря в разговоре с нею Атосса была резка, она тоже понимала это. Полемарха могла не заметить исчезновение простой всадницы, но об отсутствии дочери она должна была знать. — Может, Фериду привезти в город?

— Не надо. В Леагры поедешь ты. Там узнаешь точно, о чем поет слепая на сборищах. Конечно, незаметно для нее. Ты будешь там до тех пор, пока не появится Мелета. Ты схватишь их и привезешь сюда.

— А если Мелета не появится в Леаграх?

— Я отзову тебя, когда будет нужно. Иди, собирайся. И вот еще что: если от Мелеты узнаешь, что в побеге замешана Беата... сумей скрыть это ото всех. Даже от меня.

— Спасибо, Священная. Я иду.



(обратно)

РОЖДЕННАЯ ЛЮБИТЬ


Хети знал, что говорил. Через час после того, как они отъехали от озера, у него начала кружиться голова, раны от тряски разболелись, и он, не удержавшись на коне, упал на камни. И снова лишился сознания. Мелета могла его положить поперек спины на свою лошадь и ехать, поддерживая, но она не знала дорогу. В горах тропинки часто разбегались в разные стороны, и легко можно было заблудиться. Да и опасно было шевелить его в таком состоянии. Она нашла в скалах сухую пещеру, внесла его туда, натаскала сухой травы и хвороста и решила переждать до тех пор, пока Хети не полегчает. Снова смазала и перевязала раны. В хлопотах прошел весь день. У Хети начался жар, губы его потрескались, он все время просил пить, а вода кончилась. Пришлось садиться на коня и скакать обратно к озеру за водой. К ночи боль утихла, и Хети уснул. Мелета легла недалеко от него на шкуру барса, пыталась уснуть, но сон не приходил. За эти два дня ей пришлось пережить столько неизведанного и тревожного, что мысли вихрем крутились в голове, а сердце то учащенно билось, то замирало...

К полуночи похолодало. Застонал во сне Хети. Мелета подползла к нему, положив руку на его тело. Плечи охотника дрожали. Подтянув к себе шкуру, она укрыла юношу. Хети ненадолго успокоился, но потом снова застонал, перевернулся на другой бок. Сырая, мягкая шкура не держалась на его теле и ежеминутно сползала то на одну, то на другую сторону. Жар сменился ознобом. Мелета, поборов нерешительность, легла рядом с ним, прижалась грудью к его спине. Почувствовав тепло, раненый постепенно затих. Теперь задрожала сама Мелета. Первое прикосновение к мужчине, она никогда не думала, что оно может быть таким приятным и волнующим. И пугающим. «А вдруг он проснется?» — подумала Мелета, и страх сковал ее тело, унял озноб. Но Хети не проснулся. Потеря крови, болезнь так измучили его, что он проспал до утра. На рассвете, не выдержав напряжения, уснула и Мелета.

Рассвет в горы приходит всегда с прохладой. Костер потух, и в пещеру снова вползла сырость. Она и разбудила Хети. Голова почти не болела, но рана в плече ныла мучительно. Хети с трудом поднялся, раздул тлеющие угли, бросил в костер остатки хвороста. Запылал огонь, в маленькой пещере сразу потеплело. Мелета, почуяв тепло, сбросила с себя шкуру барса и лежала перед Хети почти обнаженная. Вчера, когда он видел ее с убитым барсом на плечах, когда всадница, рванув поводья, поднимала лошадь на дыбы, — она казалась ему могучей, суровой, взрослой, А сейчас перед ним лежала девочка, совсем еще юная, нежная и беззащитная. Она что?то шептала во сне, ее розовые губы шевелились, по лицу пробегали то тень тревоги, то улыбка.

И Хети подумал: это моя сестра, она пришла в чужой мир, враждебный ей, впереди у нее тяжкие испытания и мой долг помочь ей, защитить ее, уберечь от ошибок. Я совсем забыл, думал Хети, как трудно и мучительно входила в новую жизнь ее мать Лота. Сколько было стычек с мужчинами селения, как долго, и трудно изживали они с отцом жестокость амазонки, ее подозрительность и вспыльчивость. А ведь она родилась среди обычных людей. Каково будет Мелете, с детских лет наученной презирать людей, ненавидеть мужчин? Как она встретит мать, воспримет отца? Из вчерашнего разговора Хети понял, что Мелета в душе считает мать предательницей заветов Фермоскиры, а Ликопа причиной этого шага. И если к тому же она презирает мужчин... Но сам Хети разве не мужчина? А она спасла его...

Ну, ладно, думал дальше Хети, в своей семье уладить все легче, а как встретят ойропату таянцы? Ее подругу они уже схватили, в этом нет сомнения. Поверят ли Мелете? Нет, прежде чем вести Мелету на пасеку, надо хорошо все обдумать. Надо подготовить мать, отца. Да и девушку сводить с семьей надо осторожно? Кто знает, как ее настроили за эти годы жрицы храма? Из рассказов Лоты Хети хорошо знал о порядках паннория и гимнасия.

Из костра стрельнул уголек, упал на плечо девушки. Мелёта проснулась, села на шкуру.

— Долго я спала?

— Я знаю, ты заснула поздно. Спи.

— Но солнце уже взошло, а кони не поены. Пойду...

— Успеют твои кони. Мы ведь тоже голодны. Приедем на пасеку...

— Нет, нет. Я поеду к озеру.

Мелета вышла из пещеры, расстегнула наплечную пряжку, сбросила хитон и принялась вытряхать из него пыль. Она стояла спиной к Хети, обнаженная, облитая утренним светом. Хети невольно отвел глаза. Горянки при мужчине старались закрывать не только тело, но и лицо. А эта, бесстыжая...

Когда Мелета набросила хитон, перепоясалась и скрылась, Хети вдруг рассмеялся. Нет, она не бесстыжая, она просто не знает, что обнажаться при мужчине стыдно. И это еще раз напомнило Хети, что вводить в этот мир сестру надо осторожно.

Размышляя о ней, он вспомнил: когда Мелёта узнала, что мать жива, в ее глазах не было радости. Не было волнения и дальше — шли обычные деловые расспросы.

Вернулась Мелёта часа через два. Лошади были вымыты, сама она, посвежевшая, с мокрыми волосами, показалась Хети очень привлекательной.

— Скажи, Мелёта, ты любила свою мать?

— Как я могла ее не любить? Она была полемархой. После царицы она была вторая...

— Я не о том спрашиваю. Вот сейчас ты рада, что она жива?

Мелёта вдруг сникла, села к нему спиной, обхватила колени.

— Я не знаю, Хети... Я не знаю, что такое любовь. Я не знаю, что сказать о матери. Пока я не увижу ее... Она для меня мертва. Не к ней я стремилась. Мне с детства внушали, что я должна защитить ее честь. Но если она и твой отец...

— И твой тоже...

— Как мне теперь быть?

— Успокойся, Мелета. С тобой я, скоро с нами будут отец и мать. — При слове «отец» Мелета вздрогнула. Если она мало думала о встрече с матерью, то мысли о Ликопе вообще не приходили в голову. Дочери Фермоскиры никогда не знали отцов. И как ей относиться к нему?

— Ты меня не слушаешь, Мелета. О чем ты думаешь сейчас?

— Я думаю о Ликопе. Я еще не видела его, но он мне чужд и противен...

— Не забывай, Мелета, в тебе течет его кровь. Он очень добрый.

— Но он мужчина. А заветы великой наездницы...

— Забудь заветы. Ты не в набеге. Я тоже мужчина, но почему ты спасла меня, а не убила? Я уверен, ты полюбишь Ликопа.

— Ты уже можешь сесть на коня?

— Если посадишь. Но я тебе вот о чем хочу сказать: нам вместе на пасеку приезжать нельзя. Сначала я один.

— Почему?

— Ты была на озере. Ты ведь не только поила лошадей. Ты ждала Чокею.

— Ее там нет.

— Стало быть, таянцы заперли ее. Они, наверное, обшарили окрестности и узнали, что Чокея не одна. И я не знаю, как нас встретят на пасеке.

— Я должна остаться здесь?

— Нет, в лесу перед пасекой. Я сначала расскажу о тебе отцу. Он съездит в Тай и привезет Чокею. А после мы встретим тебя. Так будет лучше.

— Пожалуй.

... Дорога была широкая, и кони шли рядом. Хети рассказывал о жизни на пасеке, вспоминал о том, как Лота учила его говорить на языке амазонок. Мелета жадно впитывала каждое его слово, многого она не понимала, и это беспокоило ее... Поляна оказалась совсем маленькой, от нее по склону к долине спускался лиственный лес и кустарники. А внизу, совсем рукой подать, стояли три ветхих строения, огороженных плетнем, и десятка два пчелиных колод.

Хети простился с Мелетой, подобрал палку и, опираясь на нее, пошел вниз. Мелета привязала лошадей и улеглась на траву в тени дерева. У нее не выходил из головы разговор с Хети. Она только сейчас начала понимать, что скоро вступит в жизнь совсем иную, противную той, в которой она жила до сих пор.

... Были упреки, были ахи и охи. Все это Хети предполагал. Он надеялся на шкуру барса. За нее, думал он, простят все. И не ошибся. Отец, побранив немного сына, в конце концов и похвалил его. Он сам был охотником и понимал, что значит придти с охоты со шкурой барса на плечах. Лота принялась готовить обед, она тоже была рада, что Хети вернулся живой и все тревоги кончились.

— Шкуру надо растянуть и высушить, — сказал Хети. — Отец, помоги мне, — и вышел на двор.

Укрепляя шкуру на растяжках, Хети тихо сказал Ликопу:

— Я встретил Мелету, отец.

— Какую Мелету?

— Сестру.

Ликоп смотрел на сына удивленными глазами и не понимал. Он совсем забыл это имя.

— Какую сестру?

— Дочь Лоты. Твою дочь.

— О, боги! Где же она?

Хети взглядом указал вверх, в сторону поляны.

— Я боялся... В селении уже знают об этом.

— Ты прав, сын мой. Но что же делать?

— Заложи повозку и поезжай в селение. Там найди подругу Мелеты. Я боюсь, не убили ли ее таянцы. Думаю, что нет. Привези ее сюда. Мужчин успокой. Скажи им...

— Понимаю, — Ликоп вывел гнедую кобылу и стал впрягать ее в двуколку.

— Ты куда собрался, Ликоп? —спросила вышедшая во двор Лота.

— Он поедет в селение, мама.

— Зачем?!

— Я в горах встретил Арама. Он сказал мне, что таянцы задержали женщину. Будто бы она из Фермоскиры.

— Это Мелета! —воскликнула Лота, схватилась за грудь и прислонилась к косяку двери. — Это она!

— Нет, мама. Женщина пожилая. Таянцы только думают, что она из Фермоскиры.

— О, боги! Я поеду с тобой, Ликоп!

— Не выдумывай. Ты снова поссоришься с мужчинами.

— Да и как оставишь меня? — заметил Хети. — Мне нужно перевязать раны.

— Ну, хорошо, хорошо. Только не медли, Ликоп. Только скорее.

Пока Хети обедал, Лота суетилась, ходила из угла в угол. Она была вся в тревоге. «Если сюда послана амазонка — значит, с дочерью что?то случилось», — твердила Лота.

Чтобы отвлечь ее от тревожных мыслей, Хети попросил сделать перевязку. О его ранах забыли, а они и в самом, деле стали мучительно болеть.

Лота посадила Хети на скамью и начала разматывать повязку. Вдруг она остановилась и сказала жалобно:

— Хети, посмотри мне в глаза. Ты меня обманываешь?

— Что ты, мама...

— Кто тебе перевязал голову?

— Я уже рассказывал: Арам. Он нашел меня раненого...

— Ты неправду говоришь, Хети. Тебя перевязала амазонка. Только они делают такие повязки, да и ткань... Эта ткань из Фермоскиры. Скажи мне правду, Хети!

— Откуда я знаю, где Арам взял эту ткань. Может, отнял у той, что задержана (в селе.

— Нет, я тебе не верю! Скажи, ты видел женщину? Это она перевязала твои раны?

— Ну, она.

— Ты говорил с ней?

— Говорил.

— Что?нибудь с Мелетой?

— Да жива твоя Мелета.

— Она тебе так сказала? Как зовут ее? Расскажи все подробно. Только правду!

— У меня болит голова, мама. Я не могу говорить. Перевяжи раны, и я лягу. А ты успокойся. Дочь твоя жива и, может, приедет сюда. Разве тебе этого недостаточно?

Лота перевязала раны Хети и уложила его в постель. Села на край лежанки и так вопросительно поглядела в глаза, что ему стало жалко мать. Он как можно спокойнее начал говорить:

— Я скажу тебе правду, только ты не волнуйся. Женщину в селении я не видел. Я не был там. Но я встретил другую амазонку. Если бы не она, я бы умер в горах. Это она убила барса и спасла меня. Она перевязала мои раны и привезла сюда.

— Где она?

— Я же тебя просил, не волнуйся. Иначе не буду рассказывать. Ты же амазонка, мама. Крепись.

— Я спокойна, Хети, я спокойна. Говори, как зовут ее?

— Не успел спросить.

— А что если она пришла с плохой целью?

— Я не думаю, мама. Если она сохранила мне жизнь...


Ликопа не очень беспокоило долгое отсутствие Хети. На охоту он ушел не с пасеки, а из селения, от Арама. Сын дружил с молодым охотником и часто жил у него по неделе и больше. Лота тоже не очень волновалась, она знала, что сестра Арама Эла и Хети любят друг друга и часто бывают вместе.

Арам старше Хети на пять лет, но это не мешает их дружбе. Если Хети ходил на охоту ради удовольствия, то Арам жил охотой. Если Хети только мечтал надеть на плечи шкуру барса, то Арам уже несколько лет носил этот охотничий трофей.

На этот раз Арам не пошел с Хети в горы. Его задержали домашние дела, и они договорились встретиться вечером. Но прошла ночь, а друг не возвратился. В другое время Арам не стал бы очень беспокоиться. На охоте, в горах задержки нередки, но на этот раз Арам испугался. Сестренка Эла прибежала в хижину взволнованная:

— Там, наверху, в селении, поймали ойропату. Люди собирают свои пожитки, чтоб ночью уйти в горы. Все ждут набега, а Хети до сих пор не вернулся. Его надо искать, и я сейчас же пойду в горы.

— Мы пойдем вместе, — сказал Арам, опоясываясь. Взяв нож, лук и стрелы, они пошли на поиски. Он знал, где собирался охотиться Хети. В известном им месте Хети не нашел, зато увидел его следы. Они шли рядом со следами крупного барса. Это еще больше обеспокоило Арама. Эла начала плакать от страха. Она не верила, что Хети справится с этим сильным и хитрым зверем. Арам, как всякий опытный охотник, читал следы как по книге. Они его уводили все дальше и дальше в горы.

Наконец они пришли к озеру, где к следам зверя и Хети прибавились следы людей и конские следы. Сколько было всадников, Арам определить не смог, но следов было много. А когда около шалаша увидел кровь, много крови, он понял, что друг попал в большую беду. Пытаясь разобраться в следах, он нашел сломанную стрелу. Отпали всякие сомнения — в Хети стреляли. Стрела была не охотничья. Это была боевая стрела. Такие бывают только у ойропат. Было ясно: грабительницы снова появились около селения. Не раздумывая, Арам приказал Эле вернуться, чтобы предупредить таянцев, а сам пошел дальше. Вскоре человеческие следы исчезли — значит, Хети, или убитого, а скорее всего раненого, повезли на лошади. В пещере конники делали привал, там тоже были следы крови. Видимо, Хети не убит, а ранен. Если он попал в руки ойропат, то почему они повезли его не на запад, а на восток? Следы шли к пасеке. И тут Арам _понял: амазонки ехали за Лотой! Ликопу и Лоте грозит беда. Друзьям нужна была помощь. Арам почти бегом направился к пасеке. Следы конских копыт видны были явственно, вот они идут по склону холма, вот свернули на поляну. Положив стрелу на тетиву, Арам осторожно, прячась за деревьями, выглянул на поляну. Там стояли лошади. Не нужно было подходить близко, чтобы понять — это кони амазонок. Таких сильных и красивых коней ни у кого поблизости не было.

И первая мысль, самая верная, мелькнула в голове Арама: надо увести коней, лишить ойропат самого главного. Без лошади амазонка бессильна. Он неслышным шагом, каким только могут ходить охотники, подошел поближе и увидел женщину. Она спала. Рядом с ней лежали лук, колчан со стрелами, на поясе меч и нож. Мелькнула вторая мысль—убить. Но как? Подойти и ударить ножом— рискованно. Женщина может проснуться, у нее длинный меч, а у него только нож. Стрелой? Амазонка лежала в высокой траве, можно промахнуться. Оставалось одно — увести коней.

Арам обошел поляну по опушке, очутился около дерева, к которому были привязаны кони. Он осторожно развязал один повод, второй, забросил первый на шею гнедой лошади и прыгнул ей на спину. Второй жеребец, стоявший до этого спокойно, вдруг пронзительно заржал. И тут же мимо уха Арама просвистела стрела. Ударив пятками в бока лошади, Арам рванул поводья. Вороной жеребец поскакал было за гнедой, но сзади раздался резкий окрик, вороной встал как вкопанный, повернулся и бросился назад. Арам скакал, приникнув к гриве, ежеминутно оглядываясь назад. Вот из?за поворота вылетел вороной. Амазонка не стреляла Араму вслед, она размахивала рукой и что?то кричала.

«Наверно, не успела схватить лук и стрелы», — подумал Арам и хлестнул концом повода по боку коня. Он летел как стрела, ветер свистел в ушах охотника. Женщина по–прежнему не стреляла, она теперь, как и Арам, склонилась к шее лошади и старалась догнать похитителя. «Уведу ее подальше от поселка, — решил Арам, — соскочу с коня и встречу стрелой». Но уверенности, что он останется победителем, у него не было. Арам хорошо знал, как коварны и умелы амазонки в бою.

Сколько длилась эта скачка, Арам не помнил. Спасало его одно — он лучше амазонки знал местность, неожиданно поворачивал на боковые тропинки, а женщина проносилась мимо. Но потом она снова находила его и снова продолжала погоню.

Был момент, когда Арам понял — девушка играет с ним, как кошка с мышью. На равном месте она вдруг гикнула, ее вороной легко догнал Арама: амазонка пролетела мимо, рассмеялась ему в лицо и ускакала вперед. Колчан со стрелами и лук висел у нее за спиной. А свой лук со стрелами Арам потерял давно. Повернув гнедого, охотник помчался обратно, амазонка вновь очутилась за его спиной. «Нет, я все?таки уйду от тебя», —со злостью подумал Арам и несколько раз с силой ударил коня. Гнедой рванулся в стремительном беге, вдруг что?то мелькнуло над головой... И Арам очутился на земле. Петля аркана туго перехватила шею, и он потерял сознание.

Очнулся от холодной сырости. Он открыл глаза, перед ним стояла амазонка и лила на голову воду. Рядом журчал горный ручей, ноги и руки Арама туго связаны тонкой просмоленной веревкой, сам он прислонен спиной к дереву. Кони свободно ходят по берегу и щиплют траву. Девушка смотрела на него насмешливо и, как показалось ему, презрительно. Она что?то сказала ему, он не понял. Тогда она вынула из?за пояса нож, встала на одно колено перед ним. Арам закрыл глаза и подумал: «Только бы сразу, только бы не мучила». Но амазонка легким ударом рассекла веревку, связывающую ноги, и поднялась. Взмахом руки вверх приказала подняться и ему. Арам встал, она оглядела его сверху донизу, покачала головой, рассмеялась. Она показалась ему не то чтобы красивой, но какой?то на удивление статной и сильной.

Девушка встала против него, ткнула пальцем в грудь и сказала:

— Мелета. — Потом вопросительно глянула на него.

— Арам.

Амазонка подняла брови, снова рассмеялась и укоризненно покачала головой. Махнула рукой в сторону долины и сказала:

— Хети, Лота, Мелета.

И только тут Арам понял, что ошибся. Он горячо начал объяснять, почему ошибся. Но девушка не понимала его слов и снова махнула рукой в сторону долины. Она подвела к нему гнедого коня, помогла подняться на спину, но руки все же не развязала. Легко, будто играючи, вскочила на коня сама и поехала шагом- по дороге. Гнедой тронулся за ней...

... Это было так неожиданно, что Хети совсем растерялся. На том месте, где он оставил Мелету, он увидел только примятую траву. Девушка и кони исчезли.

... Обойдя поляну еще раз кругом, Хети нигде не увидел следов. Значит, Мелета уехала по дороге. Убедившись, что мать дошла до пасеки благополучно, он пошел по краю дороги.

Идти пришлось долго. Стало темнеть, Хети решил было возвращаться, как услышал конский топот. Он спрятался за уступом скалы и стал ожидать, глядя на дорогу. Скоро из?за поворота показались два всадника. Они ехали легкой рысью, в переднем всаднике он узнал Мелету. Но кто же другой? Неужели сумасбродная девчонка ездила в Тай за подругой?

Когда всадники поравнялись, пораженный Хети узнал Арама. Он выскочил на дорогу, конь Мелеты шарахнулся в сторону. Девушка выхватила меч, но, увидев Хети, снова вложила его в ножны и спрыгнула с лошади.

— Где ты нашла его? —крикнул обрадованно Хети.

— Твой друг — вор. Он хотел украсть моих лошадей. Развяжи ему руки и скажи, чтобы он никогда больше не делал то, чего не умеет делать. Всадник он никакой.

Пока Хети развязывал Араму руки, тот виновато говорил:

— Я пошел по твоим следам...

— Я так и понял.

— Меня смутила кровь у озера...

— Это кровь барса.

— Ты убил его?

— Если бы я. Она убила.

— Что тебе она сказала?

— Что ты плохой вор. Как ты находишь мою сестренку?

— Это чудо, а не девушка!

— Ты, я думаю, тоже понравился ей? Раз она тебя не убила.

— Что он сказал тебе? —спросила Мелета.

— Он говорит: жалко, что амазонкам нельзя выходить замуж.

Прошел час, а Хети не возвращался. Прошел еще час. Лота металась от окна к окну—ни Ликопа, ни Хети. Беспокойство ее росло, а мужчины все не появлялись. Лота понимала, что от нее что?то скрыли, что ее обманывают. Раз в этих местах появились амазонки, значит, селение возбуждено и... Нет, ждать дальше нет сил. Лота вышла за плотинку, поймала стреноженную лошадь, развязала ее и, вскочив на спину, помчалась в селение Тай...

... Хети, Мелета и Арам возвращались на пасеку. Лошадей вели в поводу. Говорили о встрече Мелеты с отцом и матерью. Вдруг на дороге увидели пыль. Со склона спускалась повозка.

— Что случилось, отец? — спросил Хети встревоженного Ликопа.

— Там… Чокея. Ее хотят убить! Меня они не слушают. Староста...

— За что убить?! —крикнул Арам.

— Они нашли много конских следов и кровь у озера. Ее винят...

— Это кровь барса, отец!

— Я понял, но они не верят мне. Они в плену у страха.

— Поедем сейчас же туда! —Арам вскочил в повозку Ликопа. —Не надо медлить!

— Ты, Мелета? — спросил Ликоп.

— Это она, — ответил Хети.

— Тебе туда нельзя. Отдай лошадей Араму и Хети, а сама иди обратно, на пасеку. Там твоя мать. Она, наверно, извелась от беспокойства. Иди, дочка, иди.

Арам и Хети вскочили на коней и ринулись к селению. За ними устремился и Ликоп.

Мелета осталась одна на дороге.

Пока Ликоп был старостой селения, его все слушали и уважали. Почтение к нему еще более усилилось, когда он спас таянцев от гибели. Но оставаться в селении ему и Лоте было опасно, и их отправили на пасеку. Прошли годы, и таянцы стали снова поговаривать о Ликопе. Заменивший его Дир не нравился жителям селения. При Ликопе таянцы жили дружно. Теперь селение раскололось. Дир, пользуясь властью, прибрал к рукам всю торговлю. Он перепродавал рыбу, виноград и фрукты. От этого разбогател. Сплотил около себя зажиточных хозяев, а всем остальным от них не стало житья.

Дир понимал, что бедных большинство и они, если захотят, выберут старостой Ликопа. Поэтому он стал настраивать против Ликопа женщин. И в этом, как это ни странно, помогала Лота. Она, как только оправилась от раны, стала приходить на сходки. Здесь она научилась фарнакскому языку. Потом попросила ее выслушать. Присутствие женщин на сходке таянцы терпели, но чтобы баба говорила?.. Но для нее (а Лоту считали спасительницей селения) сделали исключение. Она сразу же стала упрекать мужчин в лени, беспечности и даже... в трусости. «Амазонки, — говорила она, — сильны своей внезапностью, умением владеть оружием. Но если их остановить — они не так страшны, как все думают. Если селение нельзя взять с налета, амазонки чаще всего уходят. А остановить их можно укреплениями. Башня в селении уже есть, хотя и заброшена. Вся северная сторона Тая защищена обрывом— туда наездницы не пойдут.. Запад оборонит башня и остатки стен. Нам осталось укрепить только южную и восточную стороны селения. Если не лениться в зимние месяцы, если взяться дружно всем — стены можно возвести за одну–две зимы. Надо собрать деньги и купить металл. Надо самим изготовлять оружие, надо учиться им владеть. И если хотите, я помогу вам в этом». Мужчины вроде бы отнеслись к словам Лоты одобрительно, но женщины... Летом муж день и ночь на реке, на винограднике, в поле. Если он будет строить стены зимой, то кто же займется ремонтом хижины, двором, скотом? Опять мы? Так думали женщины, и Дир знал это. Сейчас настала пора подлить масла в огонь. «Если бы не этот пришелец Ликоп, если бы не его жена — ойропаты–разбойницы, может, и никогда не пришли бы в Тай, — говорил Дир. — А теперь набег за набегом, и вот снова ойропаты на нашей земле».

Когда Арам, Ликоп и Хети прискакали IB селение, Дир настроил против Чокеи почти всех. Сходка гудела на площади перед башней с утра. Здесь собрались все таянцы от мала до велика. Чокея связанная стояла на возвышении под палящими лучами солнца. Она еле держалась на ногах.

— В чем вина этой женщины? —- спросил Арам старосту, пробираясь к возвышению. Дир побаивался молодого охотника, тот был горяч, отважен и верховодил беднотой.

— Она сама призналась в своих грехах, — ответил Дир. — Семь лет назад она наслала на нас ойропат, чтобы поймать Ликопа, который убежал из плена. И только боги спасли нас от смерти,

— Будь честен, Дир, —не боги, а Лота, Хети и Ликоп спасли нас. И та же Чокея, которую вы судите. — Арам встал рядом с Диром.

— Теперь эта презренная женщина привела сюда ойропат снова, и уже пролилась кровь горцев. Хотя она и утверждает, что с нею была только одна девушка, но это ложь! Мы видели множество следов...

— Нет, это правда! Я сам видел эту кровь, я сам видел эти следы. Там было две лошади и кровь барса, которого убил Хети. Зверь ранил Хети, и девушка спасла его. Вот он стоит перед вами. Он подтвердит, что девушка была одна. И она его родная сестра. Она пришла сюда, чтобы увидеть отца и мать.

— Вот как! —воскликнул Дир. — Семь лет мы жили в страхе из?за того, что ждали ойропат, которые придут за Лотой, они, слава богам, не пришли, но теперь за дочерью Лоты придут непременно.

— И это неправда. Я знаю, Лота, ее дочь и эта женщина возвратятся обратно и никто не посягнет на твои богатства, Дир. И я еще знаю другое: тебе больше старостой не быть. Таянцы! До каких пор будет старшим над нами человек, живущий ложью, обманом и грабежом! Охотники! Скажите, сколько он платит нам за шкуры? Гроши! Рыбаки! Разве не за бесценок скупает он вашу рыбу? А сколько он выручает на продаже нашего вина? Он сеет между нами рознь, он держит нас в страхе, чтобы легче было грабить. Пусть Ликоп будет старостой, я это всем вам говорю...

... Лота въехала на холм, остановилась, чтобы оглядеть дорогу. Внизу, около овражка, на обочине дороги маячила фигурка человека. Может, это Ликоп, избитый и ограбленный? Никто другой эту дорогу не знает, не ездит по ней. А может, Хети? Лота ударила пятками в бока лошади, и конь галопом понесся вниз по дороге. Увидев всадницу, человек поднялся с камня. И по знакомому, привычному взмаху Лота поняла: перед ней амазонка. А та правой рукой уже выхватила из колчана стрелу, левой подняла лук и положила стрелу на тетиву. Чем ближе Лота подъезжала к амазонке, тем увереннее была, что перед нею ее Мелета. Она, конечно, выросла, но разве могут измениться ее милые черты? А амазонка уже подняла лук.

— Остановись, Мелета!

Лота соскочила с коня и, протянув руки, побежала к Дочери.

Вот она подбежала к ней. Дочь стоит неподвижно.

— Здравствуй, родная!

— Хайре, благословенная! — Мелета выбросила руку над плечом. Для нее Лота по–прежнему была полемархой...

... Под вечер на пасеку приехали Арам, Ликоп, Хети и Чокея. Лота и Мелета готовили ужин. Девушка изменилась, стала веселее и только на Ликопа глядела тревожно.

Отец хорошо понимал амазонку; он не пошел к ней с объятиями и вел себя так, будто Мелета здесь давно. Он хотел, чтобы она привыкла к дому, к матери, а потом и к нему.

— Ты знаешь, мама, — восторженно рассказывал Хети, — отца снова поставили в старосты. Арам молодец, он перевернул сходку вверх дном. Теперь мы снова будем жить в селении. И еще: таянцы согласились с осени начать строить стены. Теперь нам не будут страшны грабительницы из Фермоскиры.

Ужинали в молчании. Говорить по–фарнакски при Мелете было неудобно, только Лота изредка перебрасывалась с дочерью парой слов.

Потом разошлись на ночлег. Мелета долго не могла уснуть. Размышляя о происшедшем, она вспомнила, что среди своих подруг славилась тем, что больше всех тосковала о матери в первые годы учебы в гимнасии и это часто служило поводом для насмешек. Только теперь Мелета начала понимать, почему она отличалась от других амазонок. Ее мать Лота пришла в Фермоскиру из другого детства — она вскормлена не козьим молоком, а грудью матери, она познала ее любовь, познала вольную жизнь ребенка, она прошла через все то, чего лишены были дочери Фермоскиры. И все это передала Мелете. И все же Мелета не понимала, почему Хети, не родной сын Лоты, называет ее нежно, и ласково мамой.

Не спал, ворочался на своем ложе Ликоп. Мелета подумала и о нем. Выходит, что в ней течет какая?то частица крови Ликопа, он ей родной, но почему не чувствует она этого? Наоборот, Ликоп вызывал у нее чувство брезгливости, она не понимала, как мать может любить его. Вспомнился разговор с Хети об Араме. Она не могла представить Арама своим мужем, она не знала, сможет ли позволить ему приблизиться, дотронуться до нее...

Раньше всех в доме уснул Хети. Они легливместе с Арамом в конюшне, на сеновале, и Араму не спалось. В свои двадцать два года он как?то не задумывался о женитьбе, не выделял из девушек селения никого. Хозяйкой дома была сестренка, а любовь еще не приходила к нему. А сейчас все мысли охотника были заняты Мелетой. Он представил ее убивающей барса, он видел, как она скакала на коне, вспомнил, как легко подбросила его на спину лошади. В эти минуты она казалась ему не просто красивой, но и величественной. И он подумал: если эту девушку взять в жены — никакие беды и невзгоды будут не страшны...

В пору, когда Ликоп и Лота были под опекой таянцев, они построили недалеко от поселка на горной речке плотину. Горная холодная вода перед высокой запрудой отстаивалась, нагревалась на солнце и сбегала звенящим водопадом. Под ним Лота любила купать свою кобылу — единственное существо, которое напоминало амазонке ее прошлую жизнь. Лота быстро забыла все, к чему привыкла в, Фермоскире, но любовь к лошадям в ней осталась.

Утром, как только семейство позавтракало, Лота предложила дочери искупать лошадей. Арам ушел на охоту — мясо кончилось, а гостей нужно было кормить. Чокея и Ликоп принялись хлопотать по хозяйству.

Захватив скребницы и щетки, мать и дочь привели лошадей к водопаду, поставив их под мягкие водные струи, начали мыть, скрести, чистить пыльные спины коней.

Говорила больше Мелета. Сбивчиво и волнуясь, она рассказала о том, как им с бабушкой Феридой тяжело жилось все эти годы, как они готовились к поездке в Тай, как ушли из сотни. Было сказано все о Беате, Кадмее, царице, Атоссе и Антогоре. Поговорили об Агнессе. Отпустив вымытых лошадей на траву, мать и дочь искупались сами и легли на горячий песок около запруды.

— Как тут хорошо, мама, — восторженно произнесла Мелета. — Ты счастлива?

— Мне не хватало тебя. Ах, если бы с нами была и бабушка. Я не спала всю ночь. Думала, как нам выручить ее из ссылки?

— Я не все сказала тебе. Я должна возвратиться в Фермоскиру.

— Одна? Тебя сразу же уничтожат.

— Выслушай меня, мама. Я и Чокея не пойдем в город. Мы поедем тайно в Леагры...

— Вы думаете, что вам удастся вызволить бабушку? Двоим?

— Удастся. Бабушка будет ждать нас в условленном месте. Мы просто выкрадем ее и привезем сюда.

— «Просто выкрадем». Нет, Мелета, ты плохо знаешь Атоссу. Она поднимет всю Фермоскиру, приведет сюда все войско, и нас ничто не спасет. Неужели Беата, бабушка и Кадмея, отпуская вас сюда, не понимали это?

— Тогда мы думали совсем по–иному. Мы думали, что тебя нет в живых, мы хотели уличить Атоссу и Антогору в Подлости, поднять всех рабынь побережья и выбросить из храма грешниц. Мы хотели помочь царице... Но теперь, я думаю, надо сделать по–другому.

— Как?

— Когда Беата возвратится из похода, мы встретимся с ней, как договорились. Пусть она скажет, что мы погибли. А исчезновения бабушки никто и не заметит.

— Я не могу согласиться на это. Надо поговорить с Ликопом, с Чокеей. Я боюсь...

— Мне все время говорили, да я и сама так думала, что амазонке страх не ведом. Я не была в больших делах, но поверь, я без страха пошла бы в любую схватку и убила бы всякого, кто _встал на моем пути. Но почему сейчас, здесь, на тихой пасеке я испытываю страх?

— Кого ты боишься?

— Себя. Я думаю об отце и боюсь заговорить с ним, мне очень нравится Хети, но порой я вдруг сознаю, что способна заколоть его. И Арам...

— Что, Арам?

— Хети сказал ему: «Женись на Мелете», и мне было приятно слышать эти слова. Но если я изменю заветам, не покарает ли меня великая Ипполита?

— Но я жива, как видишь.

— Ты не рождена в храме великой наездницы, тебя не погружали в святую купель храма. Ты изменила Фермоскире, но не богине.

— Запомни, дочь моя, —женщина рождена, чтобы любить. Любить родных, любить мужчину, мужа. И знай — любовь к мужчине бывает сильнее, чем любовь к матери, отцу и брату. Так было, так будет до скончания людского рода.

— Но почему всемогущая Ипполита повелела презирать мужчин?

— Не верь этому. Заветы оставила не Ипполита. Их придумали жрицы, такие как Атосса и Антогора.

— Почему ты думаешь так?

— Вспомни Изначалие, дочка. Разве сама Ипполита не полюбила мужчину по имени Язон и не была верна ему целых десять лет? Ради него она бросила царство, остров, дворец, богатство и поехала искать Язона. И не одна, чуть ли не все ареянки острова сделали то же. Первая подруга богини Антиопа тоже полюбила мужчину по имени Тезей, и когда Геракл обложил город ареянок, предала и богиню, и всех осажденных, отдала в руки врагов волшебный меч! Ради любви! Я знаю, в душе ты осуждаешь меня, но разве я предала кого?нибудь? Единственная моя вина — я полюбила, как это случилось когда?то с богиней, я так же, как и она, верно ждала встречи. Разве можно осуждать меня за это? Ты тоже такая же женщина, как и все. Ты рождена любить, и, мне кажется, ты полюбила. Я рада этому — Арам прекрасный человек. Он отважен, честен, красив. Или ты не любишь его?

— Я не знаю. Но сейчас я подумала: как же я уйду в Леагры, если он останется здесь?

Вечером, когда за столом собралась вся семья, Лота возобновила разговор о Фериде.

— Нужно идти, — сказала Чокея. — Вызволим мы ее или нет, но слепую старуху бросать одну нельзя.

Хети возразил ей. Он сказал, что торопиться нельзя. Любой охотник, прежде чем идти в логово зверя, долго и тщательно готовится.

Все ждали, что скажет Ликоп. Он долго молчал, потом заговорил:

— Я встречался с амазонками в бою. Я знаю, что это такое. Я был в Фермоскире и видел, как жестоко и беспощадно убивают человека. И если мы с тобой пошлем нашу дочь снова туда — мы пошлем ее на смерть. Мелета и ты, Чокея, — погибнете. Мало того, вы погубите и Фериду.

— И жителей селения тоже, — добавил Хети.

— Не забывайте, что Ликоп теперь староста. И вы все должны жить в селении. И строить стены и учиться воевать. И если амазонки придут сюда, можно обломать им рога.

— Моя мать, — сказала Лота, — все поймет и простит нас. Может быть, придет время...

В споре все забыли про Арама. Он один не понимал разговора и только догадывался, о чем идет речь. И когда Хети объяснил ему смысл спора, Арам вскочил с места и начал возбужденно говорить:

— Нас бьют ойропаты все время потому, что мы не мужчины! Потому, что мы, как клячи на лугу, стреножены страхом. О чем вы говорите здесь?! О том, чтобы бросить слепую, несчастную женщину на произвол судьбы. Речи, достойные мужчин! Ты, Хети, один пошел на барса, а своей сестре не хочешь помочь. Конечно, сидеть на тихой пасеке спокойнее. Я не упрекаю Ликопа, он — староста, но ты здоровый парень. И ты, Лота, как ты можешь оставлять Фериду в беде? Ведь она твоя мать. Не спорю, идти к ойропатам опасно, но разве горец боится опасности? Конечно, отпускать женщин одних рискованно, но мы?то на что? Я пойду с ними, и ты, Хети, тоже пойдешь. Да и сама Мелета стоит двух мужчин, с нею я готов броситься в любую драку. Скажи, Хети, разве я не прав?

— Если мы пойдем с ними — это же совсем другое дело! — воскликнул Хети. — Я говорил, что нельзя отпускать их одних.

Спорили долго, но в конце концов решили: пусть Чокея и Мелета отдохнут на пасеке, за это время Арам Хети подготовятся к далекому походу на берега Фермодонта.



(обратно)

СУД


Вечерами, когда поднимается ветер и когда море бьет тяжелыми волнами о камни, на берег собираются рыбачки. Они садятся на открытом месте и ждут. Позднее приходит Ферида с кифарой. Она садится на согретые за день камни, рыбачки окружают ее, и начинается песня. Слепая поет о давних деяниях богов, о войнах, которые вели ареянки, о подвигах праматери амазонок.

Этим безобидным сборищам не препятствовал никто. Гоплитки, охраняющие рабынь, ничего опасного в этом не видели — место на берегу открытое, бежать отсюда немыслимо.

На западе расстилается безбрежное море, с севера востока лучше всякой охраны сторожит рабынь горная гряда, бежать на юг мешают мутные воды Фермодонта, впадающего в море.

Послушать Фериду приходят не только пленницы, но и надсмотрщики — метеки. Иногда и гоплитки садятся на теплые камни, чтобы насладиться пением слепой педотрибы, а заодно и узнать: не замышляют ли «тела» о побеге?!

В хорошую погоду на берегу собирается множество женщин, при ветре, когда море шумит, приходят немногие.

В этот вечер на море разыгрался шторм. Высокие валы хлещут о берег, ветер срывает с гребней волн соленую воду и мириадами брызг разносит ее по взморью. Казалось, никто не захочет в такую погоду выйти к морю, и поэтому берег пустынен. Даже опрокинутые на берегу лодки никто не охраняет — гоплитки ушли в укрытие.

Стонет и ревет море. Низкие тяжелые облака, кажется, прикасаются к пенным гребням высоко взметающихся волн, небо и море смыкаются в едином водовороте, наполняя воздух гулом, сыростью и мглой.

Но что это? Склонившись навстречу ветру, к берегу шагает женщина. Пеплос ее намок и блестит, облегая худое тело. Судя по тому, что в руках необычной женщины посох и она им ощупывает дорогу, можно судить, что это слепая.

Ну да, конечно, это Ферида. Вот и кифара под пеплосом. Неужели она собирается петь в эту страшную непогодь? Неужели кто?то придет ее слушать?

Смотрите, со всех сторон к Фериде подходят женщины: одна, вторая, третья, четвертая... Их лохмотья прилипли к телу, женщины, упрямо сопротивляясь ветру, идут к назначенному месту.

— У нас мало времени, — сказала Ферида, когда женщины сошлись за большим камнем. — Говори ты первая, Лика.

— Я была в Гноссе, — Лика, высокая, похожая на мужчину метека, выступила вперед. — Рыбачки, все как одна, готовы пойти за тобой и Мелетой, если...

— Не так громко, Лика. Не забывай, слепые хорошо слышат и в бурю.

— Если и другие метеки пойдут с нами, то к рыбачкам присоединятся и виноградари.

— А как ты думаешь, метеки с виноградников пойдут? Они же вольноотпущенные.

— Это только так считается. Они, как и рабыни, под пятой гоплиток. И если мы сумеем перебить охрану, они сделают то же. Я уверена.

— Говори ты, Аноха.

Аноха, молодая, совсем еще девочка, загорелая до черноты, заговорила торопливо:

— Я из Лампиды. Пастушки только и ждут, чтобы подняться на жирных. Они верят в успех нашего дела. Такого еще не было в Фермоскире, чтобы за рабынь встали такие уважаемые люди — благородная педотриба и дочь полемархи Лоты.

— Ты им сказала, что они могут погибнуть?

— Сказала. Они говорят: все равно мы едохнем здесь. Нам нечего терять,

— Говори ты, Енарея.

— Мне не удалось поговорить ни с кем. Меня заметила охрана, и я еле скрылась. Но я думаю, все каменоломни восстанут.

— Что ты скажешь, Кинея?

— Ты посылала меня в Леагры. Там я видела Гелону и с нею храмовых амазонок.

— Вот как? Леагры принадлежат царице. Что там делает храмовая?

— Не знаю. Будто бы там хотят строить храм. Гелона приехала выбирать место.

— У тебя есть верные люди в Леаграх? Ты велела следить им за этой змеей?

— Велела. Если что — нам донесут. И еще хочу сказать...

— Подожди, Кинея. Я слышу стук весел.

— Что ты, Ферида? Кто осмелится выйти в море в такую погоду, — сказала Лика, вглядываясь в волны.

— Ты не туда смотришь, моя девочка. Погляди на реку. По Фермодонту кто?то плывет.

— Тогда нам нужно уходить. Если заметят...

— Верно, Аноха. Расходитесь, а я останусь. Мне можно ходить всюду и в любое время. Идите.

Когда женщины разошлись, Ферида пошла к берегу реки.


Говорят, от любви до ненависти — один шаг. От ненависти до любви — тоже. Мелета сама не понимала, за что она так сильно полюбила молодого охотника. Может быть, за то, что Арам горячо предложил ей помощь в вызволении Фериды. Или за то, что искусен в охоте, — пока Мелета жила у родителей, они ходили с Арамом и на лису, и на зайца, и на оленя. Девушка хоть и вышучивала все время парня, но не переставала им восхищаться. Даже за то, что он пытался угнать ее лошадей, она мысленно хвалила Арама. Она понимала: чтобы спасти друзей, он рисковал жизнью. А может, Арам покорил ее нежностью? Кто знает? В Фермоскире Мелета видела только зло и жестокость, нежность там презиралась. Но как прожить женскому сердцу без нежности?

Хети шутил над Арамом:

— Эх ты, как заарканила она тебя, так и бегаешь за ней, как на веревочке.

Вечерами они все вместе обдумывали поход, днем коптили мясо и рыбу в дорогу, сушили сухари, готовили одежду, обувь и оружие. Было решено идти вчетвером.

Чокея знала в горах, чуть ли не в середине басилейи, старые заброшенные каменоломни. Там было столько нор, ходов и выработок, что можно было спрятать добрую сотню человек. Сюда они добирались более недели. Ехали ночами осторожно и, слава богам, добрались благополучно.

Арам и Хети остались тут, Мелета и Чокея в одну из ненастных ночей отправились IB условленное место за Феридой.


Большой летний поход закончился. Нельзя сказать, что он был удачным. В первой же стычке с фарнаками ранили Антогору. Рана была неопасной, однако кодомарха, зная желание Атоссы прославить свою воспитанницу, передала все храмовое войско под руку юной Агнессы. Она надеялась, что старые, опытные сотенные помогут ей в набегах. Атосса, получив об этом известие, согласилась с кодомархой и отозвала ее в город. Риск, как казалось ей, был невелик, но если Агнесса проведет поход хорошо, ее сразу можно будет сделать кодомархой.

Но самоуверенная и строптивая Агнесса, чтобы насладиться властью, ей данной, стала поступать наперекор советам сотенных, и вскоре ее постигла неудача. Мужчины одного большого фарнакского селения неожиданно налетели на войско Агнессы сзади, девчонка растерялась, отразить нападение не сумела, и сотни понесли большие потери.

Узнав об этом, Атосса не на шутку перепугалась и велела вести храмовых на соединение с царскими и дальше воевать вместе под рукой полемархи Беаты. Храмовые и царские возвратились в город вместе. Трофеев было мало, однако пленниц амазонки привели достаточно.

Докладывая Совету Шести о походе, полемарха Беата рассказала о потере Мелеты.

— Почему в поход допущена была Чокея? — спросила Атосса. — Она не амазонка.

— Мы давно забыли об этом. Чокея была стремянной у Лоты.

— Почему вы послали на поиски беглянок только на третий день?

— Они не убежали. Они заблудились. Они шли в боковом охранении сотни, а оно не меняется до ночлега. Сотенная Кадмея искала Мелету сразу же, а на вторые сутки поиски начала я.

— Чем они окончились?

— Мы не нашли Мелету и Чокею. Далее поход задерживать было нельзя. Мы решили, что Мелета возвратится в город.

— Как ты думаешь, что с ними случилось?

— Я думаю, они погибли. Прошло более месяца, если бы они были живы, возвратились бы.

— Видно, свершилась воля богов, — сказала Атосса. — За предательство матери расплатилась дочь. Вырвем ее из памяти, Фермоскиры.

После Совета Атосса позвала Антогору:

— Поезжай в Леагры. Скажи Гелоне, чтобы неотступно следила за Феридой. Скоро там появится Мелета. Помоги ясновидящей поймать ее.

— Ты не веришь словам Беаты?

— Ей не поверил никто из Шестерки. Неужели ты думаешь, что полемарха так просто прекратила бы поиски Мелеты. Ведь она ее дочь.

— Приемная. Мелета дочь Лоты.

— Все равно. Беата очень любила Мелету. Она знает, куда ушла, девчонка.

— Куда же?

— В селение Тай. Они хотят узнать, как погибла Лота. А оттуда у беглянок один путь — к Фериде. Ищите их там.


Море разбушевалось еще сильнее. Так бывает всегда во время шторма: волны врываются в устье реки, встречаются с пресными водами, стараются повернуть их вспять. Река вспучивается водоворотами, стремясь выйти из берегов.

Ферида, прислушиваясь, шла к берегу, и только ее обостренный слух мог уловить скрип уключин на лодке которая боролась с течением. Наконец суденышко достигло берега, шаркнуло килем о каменистое дно.

Ферида стояла в напряженном ожидании. Шаги все ближе и ближе. Вот кто?то коснулся ее протянутой руки, обнял ее мокрое, холодное тело...

— Девочка моя... родная... Я знала, ты вернешься. Кто с тобой?

— Чокея. А там, в селении... Мама! Она жива!

Ферида не успела обрадоваться этой вести — она первая услышала тревожный шум. Из?за скалы выскочили храмовые амазонки, их было много, они бежали со всех сторон с копьями наперевес. Сопротивляться было бесполезно. Чокея, увидев храмовых, упала на дно, лодку подняла волна и вынесла на середину Фермодонта.

Мелету и Фериду связанными привезли в Фермоскиру, поместили в подвалах храма.

Весть о поимке беглянки в тот же день распространилась по городу. «Зачем и куда бежала Мелета?» -— вот вопрос, который разжигал любопытство всех. Из Фермоскиры убегали рабыни, редко пытались бежать метеки, но чтобы из города убежала амазонка, воительница, дочь полемархи, — такого не бывало.

На второй день из уст в уста передавалась новость: Мелета ходила в селение, где убили ее мать, и узнала, что Лоту погубили не мужчины, а Священная и Антогора. Эту новость передавали смело — она исходила от дочери царицы. Все молодые амазонки, которые воспитывались вместе с Мелетой, были на ее стороне и вслух осуждали Священную и Антогору. Такого тоже не бывало в Фермоскире.

Атосса хотела решить судьбу Мелеты на Совете Шести, но когда ей донесли, что беглянке сочувствуют не только молодые, но и пожилые воительницы, поняла, что в справедливость решения Шести многие не поверят.

Атосса надумала предать Мелету верховному суду с тем, чтобы осудить ее публично.

Когда царица узнала, что суд будет проходить на площади, тревога вошла в ее душу. Сначала Годейра думала, что Мелета отделается легко. Проступок невелик—она заблудилась; молодой, идущей первый раз в поход амазонке это можно простить. Вполне естественно, что, не найдя свою сотню, она пошла к Фериде. Куда же ей было больше идти? Самое большее, чем ее могут наказать, думала царица, это сделают гоплиткой, и то на время. А разговоры о том, что Мелета ходила в селение, нельзя принимать во внимание. Доказать это будет трудно. Так сначала рассуждала Годейра.

Но. суд на площади? Царица боялась теперь агоры, боялась Атоссы. Если Священная выносит суд на площадь— значит, будут судить не Мелету. Все судебные стрелы будут направлены в нее, царицу. Значит, у Атоссы есть за пазухой камень, который она принесет на суд и там ударит им Кадмею, а через нее и царицу. Иначе Атосса не стала бы придавать суду такую широкую огласку.

Атосса и тут перехитрила царицу. Когда ее спросили, согласна ли она предать Мелету суду, Годейра согласилась. Проступок совершен, его надо осудить. Все серьезные преступления разбирались на Совете Шести, рабыни и метеки верховному суду не подлежали — их судьбу решали сами хозяйки. Пелиде приходилось чаще всего разбирать споры амазонок о границах владений, наказывать оскорбительниц, взыскивать долги. Там можно было и выслушать небольшое дело Мелеты. Но суд на площади — это совсем иное дело. Но было уже поздно что?нибудь изменить.

После полудня, когда спала жара, агору заполнили люди. На площадь пришли не только амазонки и гоплитки, но и метеки. Это было сделано неспроста, вместе с Мелетой заочно будут судить и Чокею.

На возвышенности, около здания суда, поставлено кресло Пелиды. Верховная судья в темном плаще. Ее густые волосы через лоб перетянуты широкой белой лентой — знаком безупречности и чистоты помыслов. По обе стороны кресла встали две храмовые амазонки с копьями. За креслом Пелиды на высокой скамье уселись члены суда. Их шестеро: двое от гоплиток, двое от царских наездниц, двое из храмовых. Чуть повыше на ступеньке террасы расположились Атосса, Годейра, Антогора, Беата и Гелона. За ними ряд воительниц в боевых шлемах и со щитами. Слева от низкой скамьи посадили Фериду. Она свидетельница.

Пелида подала знак, и ввели Мелету. Две амазонки с обнаженными мечами охраняли ее.

Площадь, гудевшая до этого как потревоженный улей, затихла. Все ожидали увидеть Мелету испуганной, угнетенной и виноватой. Но она вошла с высоко поднятой головой, и страха на ее лице никто не заметил.

Пелида поднялась с кресла и сделала глубокий поклон в сторону храма, как бы давая клятву судить праведно, по заветам великой богини.

— Преклони колени перед храмом, Мелета, — сказала она подсудимой, — помни, что ты отдаешь себя не только высокому суду Фермоскиры, но и воле богов.

Стражницы грубо схватили Мелету за плечи, резко повернули к храму и поставили на колени.

— Именем высокого суда обвинять копейщицу Мелету будет кодомарха Антогора, — произнесла Пелида.

Антогора поднялась со скамьи Совета и встала по правую сторону судьи.

— Защищать Мелету будет полемарха Беата. Пусть помогут нам боги.

Беата встала по левую сторону.

— Говори, Антогора.

— Я, кодомарха Антогора, обвиняю копейщицу Мелету в том, что она во время похода оставила свою сотню. Она не появлялась в строю более трех недель и тайно вернулась на побережье, где и была схвачена. Такого у нас не случалось много лет. Бегство с поля боя — есть ли поступок более позоряый, чем этот? Мало того, Мелета увела с собой бывшую рабыню Чокею и отпустила ее, что также жестоко карается по законам Фермоскиры.

— Так ли это было, Мелета? —спросила судья.

Мелета стояла на коленях, склонив голову. Она не ответила судье.

— Подсудимая не хочет говорить. Может, за нее скажет защитница?

— Я скажу! —Беата выступила на шаг вперед. — Высокочтимая кодомарха не была в том походе и говорит неправду. Мелета не покидала поле боя, это случилось в пути. Она заблудилась.

— Пусть праведная полемарха скажет, как это случилось?

— Сотенная Кадмея послала Мелету в боковое охранение.

— Когда?

— Мы шли по чужой земле, шли ночами. Мелета пошла в охранение вечером, сразу, как сотни тронулись в путь.

— Как скоро сотенная Кадмея заметила исчезновение Мелеты?

— Она узнала об этом утром.

— Странно.

— Ничего странного. Боковые охранения идут далеко в стороне и не меняются до конца перехода.

— Допустим. Утром Кадмея узнала, что Мелета и Чокея не вернулись в строй. — Судья повернула голову к Кадмее. — Что ты предприняла, сотенная Кадмея?

— Она легла спать, — ответила за Кадмею Антогора. — Она знала, что Мелета не заблудилась, а ушла из сотни преднамеренно. Она не только не послала на поиски беглянок, но и двое суток скрывала это от тебя, полемарха.

— Неправда!

— Нет, правда. Ты, Беата, послала на поиски беглянок только на третий день похода. Никто не поверит, чтобы ты, зная о пропаже своей приемной дочери, спокойно шла почти двое суток. Ты не знала о том, что Мелета убежала. Я говорила с теми, кто искал их по твоему приказу. Они вышли на поиски, когда сотни были далеко от того места, где исчезла Мелета. И, конечно, не смогли их найти.

— Все это было не так! —крикнула Кадмея.

— А как же? — Пелида обратилась в сторону Кадмеи.

— Утром, когда мы встали на дневной привал, меня позвала в свой шатер полемарха. Я была там долго. Возвратилась в сотню, когда все, кроме сторожевых, спали. Переход был труден, всадницы утомились. Они спали в лесу меж деревьев и под кустами. Я подумала, что Мелета, возвратившись из охранения, не могла меня найти и тоже где?то пристроилась на отдых. Я вошла в свою палатку и уснула. Проснулась я после полудня, и вот тогда поняла, что Мелеты нет. Я очень испугалась и, вместо того, чтобы доложить полемархе, сама уехала на поиски. Я еле успела к началу перехода, Мелету я не нашла, но полемархе снова ничего не сказала. Я надеялась, что Мелета догонит нас, и все обойдется без огласки.

Атосса поднялась со своего места и, опираясь на посох верховной жрицы, спросила:

— Позволит ли высокий суд сказать мне несколько слов?

— Позволит, — с готовностью ответила Пелида.

— Плохо, очень плохо, когда в сотне, где идет полемарха, нет порядка. Прямо скажу, никуда не годится, если сотенная, дочь нашей достопочтенной царицы, первая нарушает уставы боевого похода, о чем сейчас нам поведала сама Кадмея. Но странно не это. Странно то, что воительница лжет. Все мы знаем — дочерям Фермоскиры чужда ложь, мне казалось, они не умеют это делать. И в паннории, и в гимнасии их учат говорить правду. И если дочь нашей царицы так беззастенчиво лжет перед высоким судом, перед вами, дочери Фермоскиры, перед храмом нашей богини, — как это понимать? Кто научил ее, для чего? Сама она не могла бы додуматься до этого.

— А если она говорит правду? — сказала Беата.

— Правду?! Скажи им, Пелида.

— Суду известно: Кадмея не отлучалась на поиски беглянок.

— Я могу подтвердить... — начала было Беата, но Атосса перебила ее:

— Не надо, полемарха. Спасая свою приемную дочь, ты можешь утопить Кадмею. Защищай Мелету, тебе дано это право. Итак, по–твоему, Мелета заблудилась? Что дальше?

— Мне почему?то не дали поговорить с нею перед судом...

— Она все равно молчала, — сказала Пелида. — Молчит и теперь.

— И ты не знаешь, почему? —заметила Атосса.

— Не знаю.

— Ее так же, как и Кадмею, кто?то научил говорить неправду. Я думаю, это сделали те, кто велел ей покинуть сотню. Но она не приучена лгать и потому молчит. И все, что не может она сказать нам сейчас, скажу я. Все вы помните историю грехопадения Лоты, все вы знаете о ее предательстве. Малолетняя Мелета не была причастна к греху матери, и мы ни разу не напоминали ей об этом. Полемарха Беата удочерила ее и сделала все, чтобы вытравить из ее души память о предательнице. И она навсегда забыла бы презренную мать свою, если бы не царица Годейра. Сопричастная к греху Лоты, об этом вы тоже знаете, она через свою дочь Кадмею все время внушала Мелете, что мать ее погибла без вины. Царица давно надумала очернить служительниц храма Ипполиты и обелить себя. И для этого она взяла в помощь себе Фериду, приблизила рабыню Чокею, сделала ее сначала гоплиткой, затем наездницей. И в этом походе велела ей уйти в селение Тай, а дочери своей и Мелете приказала помочь ей в этом. Ты не сверкай глазами, царица Годейра, это было так. Ты думала, что боги скроют твои подлые замыслы? Нет. Спросите ясновидящую — в тот день, когда Мелета ушла из сотни, к Гелоне в сновидении пришла великая наездница и сказала об этом. Так ли было это, скажи ты, Пелида, и ты, Лаэрта.

— Истинно так, — ответила Лаэрта. — В тот день Гелона сама сказала нам об этом.

— От богов нельзя скрыть ничего, царица! И мы сейчас знаем то, о чем не хочет говорить Мелета. Кадмея потому и скрывала от полемархи беглянок: она не хотела, чтобы сразу была послана погоня, — Мелету и Чокею могли поймать. И я скажу вам, что случилось дальше. Чокея тоже не без тайной мысли пошла за Мелетой. Она довела ее до селения и покинула. Она ушла в родные места и, я верю, теперь обливает грязью святые заветы Ипполиты. А жители селения Тай открыли глаза Мелете. Они подтвердили ей греховность Лоты. И тогда Мелета ужаснулась подлости царицы, она испугалась своего поступка. Она не хотела видеть теперь свою подругу Кадмею, ее мать, так коварно обманувшую ее. Мелета не могла возвратиться в город — ей страшно было встать перед святыми алтарями храма, ей стыдно было взглянуть в глаза Беате. И она устремилась к Фериде. Вот почему она молчит сейчас! По сути наших законов Мелета виновна. Но все мы понимаем: за этот проступок надо бы поставить перед судом не ее, а другую. Жаль только, что она царица Фермоскиры.

Толпа на площади загудела, но сразу затихла. Все увидели, как Мелета стряхнула с плеч руки стражниц, резко встала с колен, выпрямилась. Она встала перед судьей, стройная и решительная. Ее, видимо, били при допросах — синяки и ссадины, изодранная одежда не могли умалить ее смелого и достойного вида. Она повернула голову к Атоссе, спросила громко:

— Ты сказала, Священная, что амазонки не умеют лгать? Я хочу спросить, какие — царские или храмовые?

— Всем дочерям Фермоскиры ложь чужда!

— А боги не лгут?

— Не кощунствуй, Мелета!

— Я хочу спросить: обо всем, что ты здесь рассказала, вам говорили боги?

— Да. Через ясновидящую Гелону.

— Тогда кто?то из них говорит неправду. От начала и до конца. Ни разу царица Годейра и Кадмея не говорили мне о моей матери. И не они послали меня в селение Тай. Я сама решила узнать правду о смерти Лоты. Даже бабушка не знала об этом. Я поделилась своей мечтой с Чокеей, и только она помогла мне в побеге. Боги вам сказали неправду. Чокея не покинула меня. Она верна мне до сих пор. Я согласна с тобой — дочери Фермоскиры не лгут. Я не верю, чтобы говорила неправду великая богиня. Но я уверена, что лжет Ясновидящая. Я знаю, что лгут все храмовые и ты в том числе.

Площадь снова загудела, но Мелета, повысив голос, продолжала:

— Моя мать не была предательницей! Она была отважной и водила в бой все сотни царицы не хуже других. А вы, храмовые, всегда присваивали ее славу, ее добычу. Я решила доказать, что у смелой и отважной дочери не может быть плохой матери. И я стала лучшей в гимнасии. Ты сама слышала, как Лаэрта сказала, что лучше меня была только Агнесса. Но это не так. Я сама поддавалась ей. Мне все твердили, что нам нельзя быть выше богоданной, что это вызовет гнев богов. Антогора сказала, что моя мать предательница и ее казнили. Нет, ее просто хотели убить, и ты, Антогора — гнусная и презренная убийца!

— Как ты смеешь, отродье трусихи?! —крикнула кодомарха, вскакивая.

— Смею! Моя мать оправилась от твоего предательского удара копьем и жива!

Если бы над агорой среди этого ясного и солнечного дня грянул гром — люди тaк не удивились бы. Гул голосов прокатился над площадью, толпа заволновалась, хлынула к террасе суда. Всем хотелось лучше услышать речь Мелеты.

— Да, моя мать жива, и я нашла ее. — Мелета повернулась лицом к площади. — Нам все время говорили, что мужчины злобные и презренные скоты, но они вылечили мать, она живет среди них и счастлива. Она любит и любима, а это нельзя назвать предательством. Я поняла, я хочу жить так, как живет она, а мне это ставят в вину. Я много узнала за это время. Свет велик, люди живут, как и предначертано людям, и только мы хуже всех. Нас боятся, нас проклинают, мы приносим нашим соседям только беды и несчастья.

— Зато счастливы сами! —крикнула Антогора. — Нет богаче города, чем Фермоскира, нет отважнее воинов, чем мы!

— Счастливы?! —Мелета повернулась к Антогоре. — Горянки смеются над нами. Женщина рождена любить, говорят они. Любить жениха, любить мужа, любить детей.

— А разве мы не имеем детей, разве не любим их? — гневно произнесла Атосса. — Разве не выходят молодые амазонки в долину любви?

— Эту долину горянки называют кошачьей. Они говорят: наступает месяц элафебалион — кошки выползают на крышу, амазонки на агапевессу.

— Помни, где ты стоишь, Мелета, — строго сказала царица. — И помни, что ждет тебя. — Годейра испугалась, что девушка окончательно утопит себя и потянет за собой ее.

— Я не боюсь теперь ничего. Единственное, за что я благодарю вас, — вы научили меня не бояться смерти. Я готова умереть. Убейте меня — все равно я буду знать, что моя мать честная женщина и она нашла свое счастье. А если я останусь в живых, я все равно уйду от вас. И еще я скажу вам: там я оставила человека, который любит меня. И я люблю его. Он смелый, добрый, благородный...

— Хватит, Мелета! —перебила ее Пелида. — О себе ты сказала все. Пусть говорят другие. Твое слово, кодомарха.

— Высокий суд и вы, дочери фермоскиры. Сейчас вы сами слышали: Мелета призналась своем кощунственном грехе, и я именем великой амазонки обвиняю тебя, Мелета, в предательстве заветов богини, в попирании чести дочери Фермоскиры, во лжи, обмане и трусости. Я обвиняю также педотрибу Фериду в развращении своей дочери и внучки и считаю ее источником всех грехов наших. Сообщники предательниц не подлежат суду, мы предадим их воле Священного Совета. И я говорю вам: никогда не будет пощады тем, кто нарушит наши священные заветы! Никогда и никому. Если я согрешу — карайте меня. Карайте всякую, будь она простая метека или великая царица. Я прошу покарать богоотступницу смертью.

— Говори ты, Беата.

— Мы хотим убить девушку за проступок, в котором виноваты сами. — Беата не успела обдумать свою защитительную речь, она говорила то, что сейчас приходило в ее голову, в сердце. — Разве этому нас учат боги? Разве неправда, что Антогора убила Лоту без суда и никто ее не винит за это? Разве неправда, что перед нами стоят старая да малая, на руках которых нет крови и вся вина их в том, что они хотели жить рядом, одна с дочерью, другая с матерью. За что мы хотим предать их смерти? Если амазонки — дочери Фермоскиры, то вы — их матери. И, стало быть, вы виноваты в их проступках. Ты, царица, виновата в том, что долго терпела самовольство кодомархи и не защитила Лоту от злобной клеветы, тем самым отдала защиту нашей лучшей воительницы в руки дряхлой женщины, несмышленой девчонки и даже бывшей рабыни. Это я, приемная мать Мелеты, должна нести вину за то, что не уберегла ее в походе и не знала о ее замыслах. Ты, Лаэрта, виновата в том, что не знала, что на душе у твоей ученицы, и не помогла ей. Но больше всех виноваты жрицы храма и ты, Священная! Это вы владеете душами амазонок, ваше дело спасать их, а не убивать. Ты, Пелида, вершительница правосудия, обагри свои руки в невинной крови девочки, ты, Антогора, прибавь к своим преступлениям еще одно, самое страшное из всех! Ты, Священная, растопчи еще одно сердце и вознеси после этого молитву богам. Не проступят ли на чистой белизне пеплоса верховной жрицы кровавые пятна? Неужели, отдавая это дитя смерти, вы останетесь спокойны? Если это так — вершите свое черное дело. Я никогда не отдам свой голос ни здесь, ни на Священном Совете за это дело величайшей несправедливости. У меня все.

— Суд выслушал обвинение и защиту, — сказала, вставая, Пелида. — Мы удаляемся к приговору.

Атосса тревожно прислушивалась к шуму на площади. Она, как никакая другая из ее предшественниц, любила выходить на агору, делала это часто и умела воздействовать на толпу своими речами. Она чувствовала пульс агоры. Сейчас сердца амазонок бились не в лад. Было заметно, что многие, очень многие под влиянием речи Беаты. Атосса рассчитывала, что полемарха не осмелится выступать так резко и так горячо. Не входили в расчеты Священной совершенно неожиданное признание Мелеты и весть о том, что Лота жива. И уж совсем обескуражило Атоссу, да и всю агору, отречение Мелеты от устоев Фермоскиры. Сейчас Атосса думала — прежние решения надо менять. Указание Пелиде было дано, его не изменишь — смертный приговор Мелете будет вынесен. Его должен утвердить Совет Шести... Там Атосса найдет лучший выход.

И снова перед Мелетой колышется море голов на агоре, и голос Пелиды, резкий и бесстрастный, звенит в словах приговора:

— Именем великой Ипполиты, именем заветов, которые она нам дала и которые никто не может изменить или нарушить. Верховный суд Фермоскиры признал Мелету Лотиду и Фериду Аэлиду виновными в кощунственном попирании священных законов земли нашей, в нарушении устава боевых походов, в потере чести и гордости амазонок. Во имя чистоты наших рядов суд постановил вышеуказанных Мелету и Фериду предать смерти у подножья храма великой наездницы при всем народе. Приговор подлежит утверждению Священным Советом.

На агоре воцарилась тишина. Было слышно, как шелестят листья на тополях, обрамляющих агору...

... На следующий день собрался Совет Шести. Первой, как всегда, заговорила Атосса:

— Ты, царица, ты, Беата, хотите оставить девочку в живых. Поверьте, мне тоже не нужна ее смерть. Не злоба движет моими речами, а разум. Вы думаете, я вышла на суд, как и сейчас, с одним желанием — убить? Нет. Я не спала две ночи, и, признаюсь вам, я не знаю, как поступить? Оставим на время ее растленную душу, поговорим о другом. Сердце мне подсказывало: может, старуху и девочку следует отпустить к Лоте, если она действительно жива? Разум ответил — нельзя. Она приближенная полемархи и царицы, она знает все наши тайны. Не дай бог, если она попадет к врагам и поведет их на Фермоскиру. Ей известна каждая щель в крепости. Она знает не только все наши заставы и сколько на этих заставах стражниц — она знает сколько стрел в колчане каждой гоплитки. Сердце подсказывало мне: может, ее следует послать пасти скот или ловить рыбу? Разум протестует—нет. О, я представляю, как ее будут слушать наши рабыни. Сейчас их бунты мы подавляем легко, но что если во главе их встанет амазонка? Вас не страшит это? Вы слышали, как дерзко она говорила на суде. И мы еще не знаем, что после этого будут думать о наших законах молодые воительницы. Вот о чем я думала всю прошлую ночь, и говорю вам: вспомните, как поступают амазонки в бою. Если ранена рука и начинает синеть — воительница отсекает ее, чтобы не умерло все тело. Так должны поступить и мы, да простят нам боги эту жестокость. Я сказала все.

Шестерка долго спорила между собой и согласилась в конце концов: приговор утвердить, казнь отложить до неопределенного времени. Ждать совета богов. Может быть, великая наездница снова явится в сновидениях Гелоне и посоветует, как быть.

— Напрасно все это, — сказала недовольно Антогора после Совета, когда они остались вдвоем в покоях старшей сестры. — Царица сделает все, чтобы вырвать из темницы преступниц.

— Я на это и рассчитываю, — спокойно ответила Атосса. — Мы даже поможем в этом. А когда Мелету вывезут за город, мы поймаем ее, и тогда Годейра будет в наших руках. Я уничтожу их всех.

— Мудрость твоя воистину безгранична, —сказала изумленная кодомарха. — Но меня беспокоит Беата. Я все время думала, что она с нами.

— Всегда помни: Беата — дочь ясновидящей. Ее нельзя подозревать.



(обратно)

НОЧИ БОЛЬШИХ РАЗДУМИЙ


Жизнь рабыни ужасна.

Она страшна не тем, что проходит в непосильном труде. Вольная селянка тоже много и непосильно работает. Самое страшное в жизни рабыни — беспросветность. С первого дня, как только рабыню определят в каменоломни ли, в рыбачьи ли станы, на виноградники ли — она уже знает: ей отсюда не вырваться. Будет изнурительная работа, полуголодное существование, побои, издевательства и смерть. Либо от истощения, либо от болезни, либо от палки надсмотрщицы. Часто доведенные до отчаяния «тела» пытаются бежать. Но их всех, как правило, ловят, убивают и бросают в землянку, где они жили. Для того, чтобы все знали: вот что будет с каждой, кто захочет убежать.

И представьте себе — в этом беспросветном мраке перед рабыней блеснет луч надежды. Просвет надежды в мрачной стене рабства.

Таким лучом для рыбачек Леагры стала Чокея. Поначалу она как?то сумела сдружить собранных из разных мест рабынь рыбачек. Они по ее совету стали помогать друг другу, и рабская жизнь стала чуточку легче. Чокея всегда была против одиночных побегов. Она говорила рыбачкам: для того, чтобы вырваться отсюда, нужна сила. А сильны мы будем только тогда, когда сплотимся вместе. Все, а не только рыбачки. Прямо о бунте она не говорила, но рабыни признали в Чокее вождя и друга.

Когда Чокею взяли в город, она сказала рыбачкам: передайте всем — это для пользы нашего дела. В одно время рабыни засомневались в Чокее, это было, когда она встала у стремени царицы. Они подумали, Чокея стала амазонкой, зачем они ей теперь. Но вскоре на побережье появилась Ферида и сказала: «Чокея с нами». Слепая педотриба этими словами как бы поставила себя в ряд с рабынями. И успешно начала продолжать дело Чокеи. Потом Мелета и Чокея ушли в поход. Ферида намекнула: они должны возвратиться к нам, и тогда можно будет думать об освобождении. Их долго ждали. Некоторые засомневались: может, Чокея не вернется? Оказавшись на свободе, она забудет их. Зачем ей идти в это пекло, рисковать своей жизнью и свободой, которую она обрела? Ферида разубедила рыбачек, и они успокоились.

Но вдруг — беда! По побережью разнесся слух: Фериду и Мелету поймали храмовые и увезли в город. Чокеи с ними не было. Значит, она не только бросила дело, но и предала Фериду и ее внучку. Никто, кроме приближенных Фериды, не знал о том, что они должны возвратиться на берег. Луч надежды погас. Рыбачки были убеждены, что Чокея сейчас далеко от Фермоскиры, а она оказалась совсем рядом с ними...

Когда Чокея упала на дно лодки, суденышко, преданное воле волн, понеслось к выходу в море. Ему грозила гибель. Но очередной волной прилива лодку остановило, и Чокея сумела выгрести к противоположному берегу реки. К утру она добралась до заброшенных каменоломен и принесла Араму и Хети печальную весть. Горячий и решительный Арам сразу было предложил устремиться в погоню, но осторожная Чокея охладила его пыл — мужчин на дорогах Фермоскиры ждет неизбежная гибель. И предложила план, продуманный в пути. Она возвращается к рыбачкам, узнает о судьбе Фериды и. Мелеты и попытается спасти несчастных, Арам и Хети уходят домой и ждут от нее вестей. Если Фериду и Мелету удастся спасти, они не побегут за пределы басилейи. Это опасно. Все равно по всем дорогам будет выслана погоня, и если даже их не поймают, на что надежды мало, то амазонки непременно придут в Тай и выследят их там. Мелету и Фериду Чокея привезет в каменоломни.

— Это тоже не спасет наше селение от набега, — заметил Хети.

— Может быть, спасет, — возразила Чокея. — Мы поднимем все побережье, здесь несколько тысяч рабынь, и тогда амазонкам будет не до вас. Но и вы не сидите. Обойдите все селения в округе, будьте готовы придти к нам на помощь.

— Верно! —воскликнул Арам. —Один раз надо показать ойропатам нашу сплоченность, и тогда нам легче будет жить.

На том и порешили. Чокея возвратилась на побережье, парни ночью уехали за пределы Фермоскиры.

Непогодь не прекратилась и в эту ночь. Днем с моря дул сырой ветер, с вечера пошел дождь и не прекращался до утра. Это было на руку Чокее и молодым охотникам. Они незамеченными прошли по опасным местам.

Пренебрегая осторожностью, Чокея подошла к хижине Фериды. Слепая не считалась рабыней, а была только ссыльной, ей разрешалось жить отдельно от рыбачек. Двери ее жилья были распахнуты, внутри царил беспорядок, словно там побывала шайка разбойников.

Во время коротких встреч с Феридой Чокея узнала, что у нее в хижине под полом закопаны деньги. Слепая рассказала об этом сама, на всякий случай. И вот теперь Чокея шла за деньгами. Они могут пригодиться.

Убедившись, что вокруг никого нет, Чокея раскопала тайник, перенесла деньги в другое место. На это ушел почти весь остаток ночи.

Буря, бушевавшая в ночи, к утру улеглась. Взошло солнце, и рыбачки вышли разбирать вывешенные сети и невода. Их перепутало ветром, и рабыням предстояло много труда, чтобы привести их в порядок.

Чокея спряталась под опрокинутую на берегу лодку и, когда мимо нее проходила Лика, окликнула ее. Рыбачказабралась под лодку, и начался разговор...


Часто бывает так: медленно тянутся нити событий, где?то они переплетаются с пряжей человеческих судеб, потом снова расходятся. Но приходит момент, жизнь завязывает эти нити в такой тугой узел, который, кажется, невозможно развязать. Так думала царица в ночь после суда над Мелетой. Раздумья эти были тяжелы, сон не приходил к Годейре, и она металась в своей постели. Как быть теперь, что предпринять? С одной стороны, на суде выяснились обстоятельства, которые радовали царицу. Если раньше она сомневалась в Беате, то теперь поняла, что полемарха всецело на ее стороне. Выяснилось, что жива Лота. Годейра не могла помыслить, что ее верная подруга оставит ее. Если дело дойдет до открытой войны с Атоссой, Лота встанет с царицей рядом и принесет огромную пользу. С Мелетой до ее ареста Годейре не удалось поговорить, но с Феридой она встречалась. И та сказала, что Чокея осталась на побережье, наверное, продолжит их дело среди рабынь.

Может быть, впервые на агоре Атосса не смогла нанести царице так хорошо рассчитанный удар. Ее руку, занесенную для этого удара, удержали Мелета и Беата. И если рассуждать здраво, то суд вместо победы обернулся для Атоссы поражением. Царице доносили, что амазонки в смятении, вера в Священную пошатнулась, многие откровенно осуждают Антогору и сомневаются в ясновидящей Гелоне.

Настало самое удобное время поднимать рабынь. Надо посылать к Чокее человека и обещать рабыням свободу, если они помогут свалить Атоссу. Потом это обещание можно будет и не выполнить.

С другой стороны — смертный приговор Мелете и Фериде. Сначала Годейра хотела опротестовать его на Шестерке. Беата поддержала бы ее. Два голоса против — с этим нельзя не считаться. Но, отменив смертный приговор, все равно нужно было заменить его другим и нелегким наказанием.

Когда Атосса предложила надолго задержать исполнение, царице пришла другая мысль. Надо согласиться и помешать казни. Надо выручить Мелету и спрятать ее, а как только поднимутся рабыни, поставить ее во главе восстания. Если Атоссу удастся свергнуть, Годейра станет верховной жрицей, Кадмея царицей. Вся Фермоскира будет в ее руках. Беату она сделает кодомархой, Лоту—полемархой. И вот еще что: надо позаботиться о славе для Кадмеи и Беаты. Их первый поход не принес славы. Мало того, Кадмея оказалась в нарушительницах порядка. Нужен еще один набег. И подготовить его надо так, чтобы Беата и Кадмея вернулись с триумфом.. Об этом стоит хорошо подумать. И еще надо думать, как выручить Мелету и Фериду.

Нет, царице в эти ночи не до сна...

Не спит в своем доме и Беата. У нее одна дума: как спасти Мелету? Случилось так, что все выходы на агапевессу не принесли ей счастья. Трижды она рожала мальчиков, а это в Фермоскире считалось наказанием богов. Можно один раз получить пустой щит в день удочерения, другой... Но три пустых щита подряд — это позорно. И перестала Беата выходить в долину любви, а если и выходила — не брала в свою палатку «трутня».

Удочерив Мелету, она полюбила ее как родную и теперь день и ночь думала, как помочь девочке. Можно было пойти к ясновидящей. Раньше Беата так бы и поступила, но теперь она не верила Гелоне. После суда отчужденность перешла в неприязнь к ней. Спасти Мелету можно только одним способом — устроить ей побег. Гелона не пойдет на это, наоборот, она сделает все, чтобы помешать Беате.

Можно обратиться к царице, но разве Годейра рискнет? Атосса обложила Годейру тайными соглядатаями, и каждый шаг царицы будет ей известен. Кадмея? Нет, Кадмею в это дело впутывать тем более нельзя. Молода, неопытна и только все испортит.

Ах, если бы знать, жива ли Чокея? Вот кто бы помог Беате.

Думы, думы, думы...


Труднее всех Гелоне. Она тоже любит Беату, и ей не хочется верить, что она потеряла ее. Сначала казалось: забыла Беата день, когда мать толкнула ее на предательство Лоты и Годейры. Сделала она дочь полемархой, думала: примирит Беата царицу с Атоссой, забудутся распри, а что вышло? Мелета попала под суд, и все обострилось еще больше.

Какая?то надежда теплится в душе Гелоны: может быть, придет к ней Беата, попросит помощи, как знать? Гелона пойдет ей навстречу. Ясновидящая понимала: Атосса только того и ждет, чтобы царица пошла к темнице, где ждут казни Ферида и Мелета. Если пойти на помощь Беате, значит, надо перехитрить Священную, а это в конце концов приведет к разрыву с ней. Может быть, стоит пойти на это?

Гелона больше, чем кто?либо в Фермоскире, понимает, к чему ведет басилейю вражда Атоссы и Годейры. Священная, занятая кознями против царицы, совсем не занимается делами страны. Она фанатично стремится к единовластию, забыв все на свете. Она много лет наносит удары царице при любом удобном случае, унижает ее, и Годейре трудно управлять хозяйством и войсками. Приказы царицы часто не исполняются, порядка в Фермоскире становится все меньше и меньше: А последние семь лет Годейра совсем редко выходила из дворца.

Гелона в поездке на побережье увидела на землях басилейи великое запустение: надзор за «телами» ослаблен, заставы на рубежах и на дорогах страны никем не проверяются, уменьшаются стада, виноградники и сады плодоносят хуже, рыбы ловится все меньше и меньше.

Гелона знала, Атосса готовит на престол Агнессу. Она думает, что та не будет ей противоречить. Ой, как она ошибается. Эта сумасбродная девчонка доставит Священной неприятностей больше, чем Годейра, и тогда Фермоскира ослабеет еще ~ больше. Не пора ли, думает Гелона, встать на сторону царицы? Ведь с нею Беата, Кадмия и Мелета.

Есть над чем поразмыслить Гелоне в эти ненастные осенние ночи.


Не надо думать, что Атосса не знала об ухудшении дел в басилейе. Она не только знала, но и брала это в свои расчеты. Наступит время, думала она, царица попадет в расставленные вокруг тюрьмы сети, и вот тогда все беды Фермоскиры можно свалить на нее. Ей не подняться под их тяжестью. А дела можно будет поправить и потом.

Неудача на суде очень огорчила Священную. Мелета спутала все ее планы. Обиднее всего было не то, что не удалось опозорить царицу и Кадмею, а то, что она потеряла Беату. Теперь на нее рассчитывать нельзя. А если полемарха будет мешать задуманному, придется убрать ее. У Беаты, кроме поддержки храма, не было никаких данных для столь высокого звания. Она не прославила себя в походе, она не показала умения водить сотни в бой. А если она ввяжется в освобождение Мелеты, а это скорее всего так и случится, ею можно будет пожертвовать. Гелона не осмелится вступиться за приемную дочь, а если и осмелится — можно убрать и ясновидящую. Великая богиня скорее будет приходить в сновидениях к богоданной Агнессе. Нужно, подумала Атосса, послать Агнессу еще в один поход, нужно подготовить его так, чтобы вернулась она в сиянии славы. А пока неотступно и во все глаза надо следить за царицей и Беатой. Вот о чем думала Священная по ночам.



(обратно)

ПОБЕГ


Целый месяц в Фермоскире царит тишина. Царские и храмовые наездницы ушли в осенние набеги. На Совете Шести этот поход единодушно решили сделать особым. Царских амазонок должна вести Кадмея, храмовых — Агнесса. Главной предводительницей похода послана Беата. Провожали воительниц торжественнее, чем раньше. У храма Беате вручили меч Ипполиты, Кадмея получила щит богини, Агнесса — шлем. Священное оружие вынесли из храма под пение молитв, дым от жертвенных алтарей поднимался в небо. Атосса, как всегда, напомнила о поясе Ипполиты. Пока он в наосе храма — амазонки непобедимы. И впервые добавила: с вами идет богоданная Агнесса.

В городе остались одни гоплитки. Никто ни единым словом не обмолвился об узницах. Их как будто не существует. Только храмовые амазонки, по три в смену, охраняют двери темницы.

В начале последнего месяца осени сотни возвратились в город. Набеги прошли благополучно: амазонки разграбили и разметали несколько селений, привезли много добра и пленниц.

Когда у храма амазонки благодарили богов за удачный поход, Беата одинаково похвалила Кадмею и Агнессу. Но жрицы храма разнесли молву о геройстве Богоданной по всему городу. За день–два все жители басилейи знали — богиня Ипполита принесла удачу потому, что в походе участвовала Агнесса. Теперь жрицы без тени сомнения заявляли, что она дочь великой наездницы, и в это поверили многие. Особенно сама Агнесса. Она получила отдельные покои при храме, прислуживали ей жрицы, они исполняли любое ее желание.

Поверила Агнесса и в свою ратную славу, так умело раздутую храмовыми, и когда начался дележ пленниц, потребовала себе большую долю. Никто не посмел перечить ей, кроме Беаты.

— Мне плевать, что плетут о твоей доблести жрицы, — сказала полемарха. — Они не были в походе, а я воевала с тобой рядом. И ты получишь равную долю со всеми молодыми наездницами. И не больше.

— Да?! — воскликнула Агнесса. — Храмовые не потеряли в этом походе ни одного человека. И это потому, что моя мать, великая богиня Ипполита, благоволила мне.

— А может, в этом заслуга сотенных? Есть древние законы дележа — ты получишь столько, сколько и все молодые. Вот твоя доля.

— Оставь этих вшивых бабенок себе! Я — богоданная и скоро буду владеть всей Фермоскирой, — крикнула Агнесса и ушла в храм. С этого момента полемарха Беата стала ее первым врагом...


Над Фермоскирой стоит золотая осень. Солнце не жжет, как летом, мягкие его лучи ласково греют землю басилейи. Сегодня из Леагры вверх по Фермодонту вышел караван лодок. В город везут соленую рыбу.

Лодки большие, широкие — плоскодонки. На каждой по шесть гребцов, рулевая гоплитка на корме и вторая стражница на носу. Гребут метеки, рабынь в такие поездки не берут — опасно. Грести против течения нелегко, длинные весла гнутся, потрескивают. Журчит по бортам вода. Кажется, лодка стоит неподвижно, а плывут назад берега. Иногда пустынные, иногда людные. Гоплитки–стражницы дремлют, убаюканные мерными взмахами весел. К таким поездкам они привыкли, в пути редко что?нибудь случается.

Вдруг поднялись над водой два весла, этого стражницы не успели заметить, и опустились на головы гоплиток. На трех остальных лодках, как по единому знаку, произошло то же самое. Раздеты, брошены в воду стражницы, на корме и на носу появились переодетые метеки, и снова плывут лодки по Фермодонту, как будто ничего не произошло.

На пристани выбрали укромное место, причалились и стали не спеша выгружать рыбу. Таких караванов на пристани скопилось десятка три, никто на рыбачек не обратил внимания. Все шло как обычно: метеки сортировали рыбу, другие, переодетые в одежду гоплиток, на них покрикивали.

Через час из города привели лошадей, навьючили их тюками с рыбой и повели на склады царицы Годейры. Эта рыба принадлежала ей.

В воротах Лика спросила стражей:

— Мы сегодня же обратно. Я надеюсь, ворота еще не закроются на ночь?

— О боги! — воскликнула одна из привратниц, зажимая рукой нос. — Да если мы и закроем — они сами распахнутся от вашей невыносимой вони. Проходите скорее, ради всего святого...

... Атосса и Антогора были уверены, что Чокея оставила Мелету. По иному ни одна амазонка не могла и помыслить. Чтобы бывшая рабыня, попав на свободу, снова вернулась в рабство? Такого не может быть. Сначала так же подумали Беата и царица. Они даже сожалели, что поверили в Чокею. Что бы они о ней ни думали, но факт остается фактом -г- около Мелеты ее не оказалось. Но Ферида в короткой встрече с царицей успела сказать ей, что Чокея, если ее лодку не унесло в море, в Леагре.

И поэтому, когда было решено послать сотни в осенний поход, царица успокоила Беату. Она обещала разыскать Чокею и сделать все возможное для подготовки побега.

Беату это очень обрадовало. Она думала, что Годейра не станет вмешиваться в это дело. И совсем неожиданным для Беаты оказалось появление в ее доме матери. Гелона пришла к ней не одна, а с двумя храмовыми служанками. Они несли корзину с фруктами.

— Я пришла поздравить тебя с благополучным походом. Ты сама почему?то не заходишь ко мне.

— Спасибо, — суховато ответила Беата. — Я не хочу нарушать твой покой. У тебя и Священной столько забот. Вы, верно, ждете, когда богиня посоветует вам убить мою дочь. Ты, я думаю, все ночи проводишь около наоса храма.

— Мне обидно слушать эти речи, дочь моя...

— Прости, ясновидящая. Я должна быть у царицы.

— Ты гонишь меня?

— Что делать. Я полемарха. Время идти во дворец...

— Я зайду еще раз.

— Как угодно.

Когда Гелона вышла, служанка сказала ей:

— Возгордилась Беата. Как чужая...

— Ее можно понять. Она очень любит Мелету.

Закрыв за Гелоной дверь, Беата стала переодеваться. Ей и вправду нужно было идти к царице с очередным докладом. Проходя мимо корзины с фруктами, она ногой оттолкнула ее в угол. Крышка свалилась, на краснобоких яблоках желтел обрывок папируса. Беата взяла его и прочла: «После полуночи будь у меня в доме. Надо поговорить».

Эту записку Беата показала царице. Царица, подумав, сказала:

— Иди. Раз у Гелоны завелись тайны от Священной, значит, она скажет что?то нужное нам. Может, она согласна помочь?

Проводив Беату, царица навестила Кадмею, а затем ушла спать.

Около полуночи Кадмею разбудила служанка. Она сказала, что молодую госпожу хочет видеть женщина. Она ночью забралась в сад при дворце, там ее поймала садовница. Женщина не хочет назвать себя и просит выйти молодую госпожу.

— Веди ее сюда, — приказала Кадмея. — Садовнице скажи — никому ни слова.

Служанка, поклонившись, вышла. Кадмея оделась и стала ждать. Вскоре служанка ввела женщину. Лицо ее было запахнуто покрывалом. Кадмея взмахом руки отослала служанку, подошла к женщине, отвела покрывало:

— Чокея?!

— Я, моя госпожа.

— Откуда ты?

— С пристани, — Чокея тяжело дышала и говорила отрывисто.

— Мы привезли в город рыбу. Со мной рыбачки... Гоплиток мы убили и бросили в реку. Их заменили метеки. Так нам велела царица.

— Присядь, Чокея, отдохни. Я позову царицу.

... Годейра вошла, махнула рукой, чтобы вскочившая со скамьи Чокея села, поправила светильник, который чадил и никак не хотел разгораться, сказала:

— Тебя никто не видел?

— Думаю, что никто. Улицы пустынны.

— Сколько вас?

— Со мной двадцать четыре.

— Все ли готовы умереть в случае неудачи? Я ведь просила тебя найти таких.

— Мы знаем, на что идем. Только мы бы хотели получить оружие. Мы увезем его в тюках из?под рыбы.

— Я бы хотела знать, что заставило рыбачек идти на спасение Мелеты?

— Она внучка Фериды. А Ферида для них...

— Допустим, вам удастся выкрасть узниц. Вас могут догнать.

— У нас будет оружие.

— Вы уверены, что я дам вам его? Почему?

— Ферида и Беата говорили, что ты с нами. Да и сейчас мы пришли по твоему приказу. Разве не ты посылала к нам?

— Я. Но как же царица может вооружать рабынь? Ведь вы поднимете мечи на ее поданных, а это все одно, что на меня.

— Как знать. Может быть, мы, вооруженные и под командой таких умелых воительниц, как Лота и Мелета, будем твоей единственной защитой. Не только дочери Фермоскиры, но и мы знаем, что в храме Ипполиты живет богоданная Агнесса, Когда тебя, как и Фериду, сошлют в одно из твоих дальних поместий, не пригодимся ли мы тебе?

— Ты говоришь смело.

— Иначе не было бы смысла в нашей беседе. Рабыня должна или молчать, или говорить дерзко. Мы сделали первый шаг, и нам молчать нельзя. Гоплитки убиты, рыбачки ждут на пристани. Не теряй время, Великая, у нас его очень мало.

— Ты встала во главе мятежных рыбачек?

— Да, я.

— Все ли они единодушны с тобой и верны?

— Им не остается ничего другого.

— Хорошо, —после некоторого молчания сказала Годейра. —Я помогу вам купить оружие, я помогу вам выкрасть Мелету и Фериду. В меру моих сил я помогу вам уйти как можно дальше. Но если вы попадете в руки храмовых, вы сохраните это в тайне? Будет ли так?

— Будет, —твердо ответила Чокея.

— Почему я должна верить в это?

— Если нас поймают, то все равно — выдадим мы тебя или нет—нам смерть. Зачем платить злом за добро?

— Но если вас будут пытать?

— Пытка ничто по сравнению с жизнью рабыни.

— Я верю тебе, Чокея. Иди к своим и жди. Скоро за вами придут. Беата позаботится об оружии. Она скажет вам, когда идти к темнице. И вот еще что. Если вырветесь из города — не бегите за пределы басилейи. Найдите место в горах.

— У нас есть такое место.

— Иди.


После полуночи Беата постучалась в дом ясновидящей. Ее встретила сама Гелона. Дом был пустынен, вся прислуга, видимо, отослана спать. Шагая по комнатам за матерью и глядя на ее сутулую спину, Беата подумала: «Как она постарела за эти годы». И острое чувство жалости вдруг кольнуло душу Беаты.

В спальной комнате был приготовлен стол. Вино, фрукты и виноград. Два кресла около стола. Они тоже знакомы Беате.

— Я думаю, ты ночуешь у меня? —спросила Гелона.

— Если так надо...

— Так лучше. Ты пришла к матери, в свой дом. И если уйдешь сразу же, это вызовет подозрение.

— Разве за твоим домом тоже следят?

— За домом, может быть, и нет, но за тобой...

— Хорошо. Я останусь.

— г- Долго ли Мелета будет сидеть в темнице? —спросила Гелона, разливая в потэры[904] вино.

— Это я хочу тебя спросить. Скоро ли Атосса прикажет тебе увидеть в сновидениях богиню?

— Не надо так, Беата. Не за этим я позвала тебя.

— А за чем?

— Я хочу вам помочь.

— Кому—вам?

— Тебе и царице. Я не думаю, чтобы вы оставили мысль о спасении Мелеты.

— А о чем думает Священная?

— Она ждет, когда вы подойдете к темнице.

— Вот как? Она так любит Мелету?

— Она, если хочешь знать, даже поможет вам.

— Для чего ей это нужно?

— Чтобы поймать вас и уничтожить.

— Я тебе верю. Но как же быть? Ждать, когда Мелета и Ферида сами умрут в темнице? Ты знаешь—ожидание тяжелее, чем сама казнь.

— Я хочу, чтобы ты поверила мне и в другом. Надо перехитрить Священную. И я решила помочь тебе в этом.

— Я уже сказала: верю. Не думаю, чтобы ты хотела и моей смерти.

— Через три дня праздник Диониса...

— Знаю. Но у нас не празднуют его.

— Но я могу собрать в этот вечер гостей. Скажу Атоссе, что делаю это для примирения с тобой. Приглашу царицу, Кадмею, тебя, Антогору и Атоссу...

Вдруг в дверь раздался стук. Гелона торопливо встала, подошла к двери.

— Кто там?

— Прости, госпожа, —послышался голос служанки. — Великая царица во дворе.

— Зови ее сюда. —Гелона подошла к дочери. —Видно, что?то случилось. Царица никогда...

— Она, вероятно, ко мне, —сказала Беата.

— К тебе? Разве она знала, что ты здесь?

— Знала. Ты встретишь ее, а потом выйдешь.

Вошла Годейра. На ней простой темный пеплос, голова покрыта старой шерстяной калиптрой. Она похожа сейчас на служанку. Гелона помогла царице раздеться, усадила ее в кресло.

— Прости, Гелона, что я так поздно тревожу тебя. Мне нужна Беата...

— Я рада видеть тебя, Великая, в любое время. Сейчас я принесу хорошего вина. —Гелона взяла пелику и вышла.

— Что случилось? —шепотом спросила Беата.

— В городе Чокея с рыбачками. Они на моих складах, привезли рыбу. Они пришли, чтобы освободить Фериду и Мелету. Я не знаю, что делать? Долго задерживать на складах их нельзя. Прятать в моем дворце опасно.

— Много их?

— С Чокеей двадцать четыре. Зачем позвала тебя мать?

— Она хочет нам помочь.

— Можно ли ей верить?

— Нам ничего не остается. Такой случай больше не представится. Спрятать Чокею можно здесь.

— Я боюсь, Беата.

— Придется рискнуть. Все равно...

Вошла Гелона и торопливо принялась разливать в чаши вино.

— У нас нет времени, Гелона, чтобы пить...

— Что?нибудь случилось?

— Случилось, мама. В городе появились люди, готовые спасти Мелету. Они пришли с побережья. Их нужно спрятать. Ни у меня, ни у Годейры...

— Ведите их в мой дом, — Гелона обратилась к царице. — Мы только что говорили с Беатой — девочку надо вызволять. И я готова помочь вам. Я хочу пригласить в мой дом на вечер в честь Диониса тебя, царица, Антогору и Атоссу. И если у вас есть верные люди с побережья — это как нельзя лучше поможет нам исполнить задуманное...

— Я слушаю тебя, Гелона...

— Завтра же я скажу об этом Атоссе. Она давно ждет, чтобы вы подошли к темнице. Она хочет помочь вам выкрасть Мелету, чтобы за городом снова схватить. Я намекну ей, что для вас праздник в моем доме — самый удобный случай. И на нем она будет следить за вами. Она будет ждать, когда вы покинете пир, и только тогда прикажет послать храмовых к темнице, чтобы проследить за похищением и схватить вас. Но мы все будем гулять до утра, а люди с побережья выкрадут Мелету с вечера. За ночь они уйдут далеко. А мы будем вне подозрений.

Выслушав Гелону, царица долго молчала, потом сказала:

— Ты хорошо придумала, Гелона. Но правильно ли я поняла тебя? Удастся наш план, или нет — ты теперь должна быть с нами.

— Я так решила. Если мы не перехитрим Атоссу, я встану перед судом рядом с вами. Если побег удастся, останусь в храме и всем чем могу буду помогать вам. Беру всех богов в свидетели. А теперь идите и ведите в мой двор людей с побережья. Ты, Беата, я надеюсь, знаешь, что лучше их провести через сад...


Антогора пришла на праздник позднее всех. Здесь уже звенят кифары, поют флейты, по залу снуют служанки и разносят вино. Кодомарха задержалась, она по приказу Атоссы расставляла ловушку спасителям Мелеты. Около темницы она оставила только двух стражниц, у входа во двор храма сняла привратников. Дозорным на улице приказала: если у тюрьмы появятся люди, не мешать им и пропустить не задерживая. Сразу донести об этом Агнессе. Богоданная на пир не пошла, ей приказано не спать всю ночь, и как только станет известно, что похищение состоялось, поднять сотню храмовых амазонок, вывести их за город и схватить беглянок и их спасителей. Агнесса была уверена, что среди них будет Беата, и тогда она отомстит ей за унижение при дележе.

Гелона встретила Антогору, усадила на предназначенное ей ложе. Полукругом такие же места расположены и для других; на них возлежат, опершись на локти, Атосса, царица; Кадмея, Беата, Пелида, Лаэрта и другие знатные амазонки. Весь свет Фермоскиры собрался сегодня у ясновидящей.

По углам теснятся музыканты и танцовщицы — их Гелона наняла у богатых гоплиток. Есть в городе такие дома и хозяйки; там содержат молодых и красивых рабынь, обучают их музыке и танцам.

Женщины немного захмелели, говорили громко и наперебой. Видимо, речь шла о Мелете, вернее, о Фериде и ее проповедях.

— Эта слепая карга портила наших детей со дня рождения, —говорила громко Антогора. —Я не возьму в толк, почему Священная допустила учить ее наших девочек?

— Почему? —Атосса улыбнулась. —Да потому, что Ферида умнее многих из нас на целую стадию, а тебя она умнее на целый десяток стадий...

— Еще бы! —кодомарха, выпив полную чашу вина, охмелела. —Высокий ум довел ее до тюрьмы, и скоро я с наслаждением отсеку эту умную голову.

— Ее жизнь в руках нашей великой покровительницы, —все так же улыбаясь, заметила Атосса. —Может, она спасет Фериду?

— Клянусь водами Стикса, этого не случится. Я найду ее под землей, и мои храмовые воительницы...

— Ты много хвастаешь, Антогора, —строго сказала Священная и насупила брови. —Давайте оставим этот разговор. Гелона, почему бездельничают танцовщицы?

Гелона махнула рукой, флейтистки приложили к губам инструменты, танцовщицы выбежали на середину зала.

Флейтистки и танцовщицы знали: на площадях и улицах амазонки не признавали мелодичной музыки, а плясали чаще всего под бубны и барабаны. В плясках изображалась скачка на коне, игры с мечами, схватки с врагами. Здесь властвовали ритмы.

Другое дело на пирах у знатных. У себя дома они предпочитали флейты и кифары. Здесь танцы плавны, музыка мелодична. Не спеша ведут свою мелодию флейты, нежно звенят струны кифары, плавно кружатся по залу танцовщицы.

Атосса смотрит на царицу и Беату. Иногда бросает взгляд на Кадмею: которая из них покинет пир и когда? В том, что они уйдут, она не сомневалась. Гелоне не надо быть ясновидящей, —думала Атосса, —чтобы догадаться: Беата не зря просила устроить этот пир.

А пир идет: мочат губы в вине знатные амазонки, щиплют пальцами виноград, лениво растекаются по залу мелодии флейт, медленно качают бедрами танцовщицы. Идут разговоры о том, о сем, а Священная все ждет.

Но царица и Беата спокойно, с наслаждением слушают музыку, словно никакого похищения они не задумали, будто не ради побега собрались они на этот неурочный пир.

«А вдруг я ошиблась? — с беспокойством думает Атосса. — Может быть, царица и не думает вмешиваться в судьбу Мелеты? Она знает, с каким риском связано это. Скорее всего, одна Беата готовит побег—ведь именно она задумала это сборище. А вдруг и Беата?.. Ведь Мелета — дочь приемная. Стоит ли полемархе подвергать страшной опасности свое положение, свою жизнь? —Но тут же приходит другая мысль: —Для амазонки между родной и приемной дочерью большой разницы нет. И ту и другую они не кормят грудью, не видят их детства. Бывает иногда, Атосса знает это, что жрицы перепутают щиты и мать получает чужого ребенка. Она не замечает этого и любит девочку так же, как может любить амазонка. А о том, что Беата любит Мелету, Атосса знала хорошо. Может быть, Кадмею посвятили в это дело? Она задушевная подруга Мелеты... Но Кадмея впервые приглашена на такой пир, она выпила вина и уснула на своем ложе».

А что если Беата кому?то другому поручила похищение? От этой догадки у Атоссы похолодело внутри. Но скоро пришло успокоение. Никто в Фермоскире не пойдет против воли богов, против суда, против Священного Совета...

Время за полночь, уж пора бы и расходиться, но Атосса не встает со своего ложа, не встают и другие...

.... Отправляясь в гости, Атосса приказала усилить слежку за дворцом царицы и за домом Беаты. Она не могла и помыслить, что заговорщицы прячутся во дворе у ясновидящей. Как только на город опустилась ночь, а из открытых окон дома Гелоны послышалась музыка, Чокея вывела через сад своих рыбачек. Днем Беата переправила на склады царицы наконечники для стрел и для копий, мечи, ножи и дротики. Все это было уложено в тюки из?под рыбы.

Рыбачки подошли к складам, вывели навьюченных лошадей и двинулись к пристани. Никто не обратил на них внимания — от складов царицы ежедневно отходили караваны загруженных лошадей. Кроме того, от вьюков на стадню разило тухлой рыбой, и никому не пришло в голову, что там оружие. Когда караван пересек площадь и проходил мимо храма, от него отделились пятеро женщин и, скрываясь около заборов, подошли к воротам двора. Они оказались не запертыми, рыбачки проскользнули между створок. Все благоприятствовало побегу, осенняя ночь густой чернотой окутала храмовой двор, и до темницы женщины добрались незамеченными. Двух стражниц смяли в стремительном броске, связали, заткнули им рот и посадили к стене. Дротиками вырвали пробои замков, вывели узниц, поставили пробои на место.

Недалеко от ворот их ждал караван—рыбачки остановились, чтобы укрепить вьюки. Из?за громады храма выскочила всадница и направилась к дому Гелоны. Не успела она въехать с площади на одну из улиц, как в воздухе просвистел дротик и впился ей в спину. Амазонка покачнулась, схватилась за гриву коня и сползла на землю. К ней метнулись три темные фигуры. Вскоре они присоединились к рыбачкам, и караван двинулся к пристани. Около городских ворот их окликнула стража.

— Кто идет?

— Мы возили рыбу царице. Возвращаемся домой, — крикнула в ответ Лика.

— Проходи, проходи, тухлятина.

Стражницы распахнули ворота. Им было приказано не выпускать из города ни одной амазонки. Про рыбачек ничего сказано не было.

Спустя некоторое время от пристани отчалили четыре лодки. Они стремительно понеслись по течению реки. По берегу скакали освобожденные от вьюков кони. Их вела всего одна всадница. Скоро они растаяли во тьме ночи.



На рассвете в покоях Священной появилась перепуганная амазонка. Атосса еще не вернулась из гостей, и храмовую встретила Агнесса.

— Прости меня, богоданная, на конюшне беда...

— Что случилось?

— Прибежал конь Лебеи, а ее самой нет.

— Куда уезжала Лебея?

— Она должна охранять узниц.

Агнесса быстро вскочила с постели, набросила на обнаженное тело хитон. До тюрьмы добежала быстро, увидела связанных стражниц и сразу все поняла. Вырвала тряпки из ртов стражниц, крикнула:

— Давно?!

— Еще до полуночи.

Рассекла путы стражниц, бросилась на конюшню, подняла сотню, послала в погоню, сама поехала в дом Гелоны.

Священная, узнав о похищении, чуть не задохнулась от ярости. Был поднят на ноги весь город. По всем дорогам послали погоню. Беглянок не нашли нигде.

Атосса понимала, что это дело рук Беаты и царицы, но бросить им обвинение в этом не могла. Они были вместе с нею на пиру и никуда не отлучались.

И еще об одном догадалась Атосса — в побеге замешана Гелона.


(обратно)

АГНЕССА


Несколько дней в городе царит смятение.

Кто?то пустил слух, и в него поверили: замки на темнице остались нетронутыми, а узницы исчезли. Мелета и Ферида спасены богиней. Значит, они были невиновны и решение суда и Священного Совета неугодны великой наезднице. Слухи эти еще более утвердились, когда вернулись разъезды и беглянок не нашли.

Атоссу, Гелону и Антогору многие осуждали вслух и открыто, чего в Фермоскире раньше не случалось. Стало известно о столкновении царских и храмовых воительниц. Дочери Фермоскиры, привыкшие действовать чаще кулаками и мечом, споры по этому поводу разрешали силой. То тут, то там возникали драки, и дело порой доходило до оружия.

Атосса молчала. Она не могла ничего предпринять. Опровергнуть слухи было нечем. К тому же ее свалил приступ лихорадки, она не могла выходить из дома.

Зато Агнесса металась из конца в конец города. Она поняла—настают ее дни. Ей все это время настойчиво внушали, что она послана богами для того, чтобы возвеличиться над амазонками и стать на страже заветов великой воительницы.

На третий день после побега Агнесса пришла к Священной взволнованная. Атосса, несмотря на болезнь, поднялась.

— Наконец?то я узнала нечто такое, —заговорила богоданная, растегнув пояс и бросив его на лежанку. — Слухи о том, что узниц спасла богиня, распустили стражницы. Те, что стояли в ту ночь у темницы,

— Понимаю. Было стыдно признаться, что их связали похитители.

— Я их так прижала, что они рассказали мне все. От налетчиков воняло рыбой...

— Стало быть, они посланы царицей.

— Мало того, среди них они узнали Чокею.

— Может, они ошиблись! —Атосса вскочила с ложа, как гончая, напавшая на верный след.

— В один голос уверили меня...

— Ты была у городских ворот?

— Была. В ту ночь стражи выпускали караван от царицы. Рыбачек было около тридцати и пять тяжело навьюченных лошадей. Их не задержали—был приказ не выпускать только наездниц и гоплиток.

— Куда они направились?

— Сели в лодки.

— Ты умница, моя девочка! Давай будем размышлять. Все мы верили, что Чокея покинула Мелету. Она бывшая рабыня и не должна была возвращаться в Фермоскиру. А она возвратилась. Ради чего?

— Ради золота, которое ей обещала Мелета? У Фериды, я думаю, спрятано немало?

— Нет, нет и нет! Чокея себе на уме. Она возвратилась ради рыбачек. Мне донесли, что она давно и тайно верховодит на побережье. Значит, они там что?то затевают. А теперь ответь мне: почему наши разъезды не нашли их, хотя были обшарены не только все дороги, но и все тропинки?

— Они не пошли за пределы басилейи.

— Правильно, девочка моя! Они прячутся где?то на побережье. Я предполагала: они ринутся к Лоте, а они пошли туда, где никто их и не думал искать. Как ты мыслишь, они сами решились на спасение Мелеты?

— Нет, —уверенно ответила Агнесса. — Если бы сами... Они пошли бы или сразу после того, как поймали Мелету, или же во время похода, когда здесь не было воительниц. А сейчас, когда полон город...

— Верно. Только по приказу царицы они пришли сюда и знали, что им помогут. Кто их ждал в городе?

— Конечно, Беата и царица.

— А ясновидящая?

— О ней я не думала.

— Напрасно. Разве не она устроила пир, разве не она нацелила нас на Годейру и Беату? Мы следили за ними, а узниц выкрали рыбачки. Гелона с ними.

— Ее нужно взять за глотку, и она выложит все! — воскликнула Агнесса. — Так может предать только подлая...

— Гелону не надо трогать. Она будет нам нужна. Ты даже не покажешь вида, что мы напали на след.

— Хорошо. Что же дальше?

— Куда могут пойти беглянки? К рыбачкам в Леагры? Нет, они знают, что там их найдут. Они скроются в горах. И скорее всего, в заброшенных каменоломнях. Их надо искать там. Кого послать на поиски?

— Пошли меня.

— Ты мне нужна здесь. Видишь, я больна. Сейчас ты моя правая рука.

— Антогору?

— Этой дуре я ничего не хочу доверять. Это она просмотрела Чокею, когда ловила Мелету. Пошли сотню Гиппареты. Пусть выходят сегодня ночью, тайно. Иди.


Удачный побег обрадовал царицу, Беату и Гелону, но одновременно и испугал. Они поняли, что вызов брошен и пути к отступлению нет. Кончились дни тайной борьбы, настает пора открытых действий. В руки рабынь дано оружие, а они собрались не для того, чтобы сидеть в горах, — они поднимут его. И это тоже пугало. Сумеют ли Мелета и Ферида направить эту страшную силу в нужное русло? Можно ли будет потушить пожар восстания после свержения Атоссы? Уж кто?кто, а царица хорошо знала, что в басилейе рабынь и вольноотпущенных раз в двадцать больше, чем амазонок. Именно об этом напомнила царице Гелона во время одной из тайных встреч:

— Мы сидим и ждем, когда Атосса нанесет нам удар, — сказала она. — Мы ничего не делаем. Я боюсь, что молодая и неопытная Мелета...

— С нею Ферида и Чокея, — сказала царица.

— Чокея? Она же рабыня, и вы не знаете, что у нее на уме. Ты прости меня, царица, но я встала рядом с вами и прошу выслушать меня. Тебе нужно уезжать из Фермоскиры. Там, где сейчас Мелета, должна быть и ты.

— Оставить трон?

— Это самый верный шаг. Если мы решились на войну против Священной, медлить нельзя. Надо поднимать рабынь. А здесь ты не сделаешь ничего. Не сегодня, так завтра Атосса поднимет храмовых...

— Я подниму царских!

— И ты думаешь, они пойдут против святого храма? Именно храм и его святыни будет защищать Атосса, а не себя. Раз война, то надо воевать. Атосса встанет во главе храмовых, ты встанешь во главе рабынь.

— А мои войска?

— Я уже сказала — они против храма воевать не будут. Нам нужно сделать так, чтобы они не встали против тебя.

— Но если я уйду в горы, Атосса посадит на трон богоданную.

— Вот на это я и рассчитываю! Если Атосса станет паномархой, она в тот же день изгонит от себя Беату. Полемархой сделают кого?то из храмовых. Твои же амазонки никогда не примут власть храмовой. И к тому же они будут знать, что новая царица заняла трон незаконно. Ей нет двадцати лет, ей нет и пятнадцати. Агнесса упряма и горяча, она восстановит против себя амазонок...

— Твой совет не обдуман, Гелона. Агнессе простят все — она богоданная.

— Выслушай меня до конца, царица. В нужный час все узнают, что Агнесса не богоданная. Она дочь Атоссы!

Царица и Беата вскочили при этих словах.

— Только одна я в Фермоскире знаю это. Я принимала Агнессу. Она родилась не в храме. Она порождение греха.

— Не могу поверить, не могу поверить, — Годейра ходила по комнате, повторяя одно и то же.

Беата глядела то на мать, то на царицу, она не могла произнести ни слова. Словно удар грома поразил ее.

— Кто отец Агнессы? — успокоившись, спросила царица.

— Пастух из пограничного селения.

— Как она смогла скрыть беременность?

— Ссылаясь на лихорадку, она не выходила из дома несколько месяцев.

— Почему Атосса не уничтожила тебя? — спросила Беата. — Стоило ей убить тебя, и никто не узнал бы этой тайны.

— Когда Агнессу подбросили в конюшню паннория, я сказала Священной, что о ее грехе знает некто третий. И если я погибну, тайна перестанет быть тайной. И Атосса берегла меня больше, чем себя. Она...

В дверь постучали. Вошла служанка и шепнула Гелоне:

— Священная у ворот.

Царица и Беата выскользнули за дверь, чтобы уйти через сад к себе.


Семь дней прошло после побега Мелеты. Утром восьмого дня город узнал еще более потрясающую новость — из дворца исчезла царица и Кадмея. К полудню стало известно: Годейра с дочерью проследовала через внутренние заставы в сторону Леагр.

И снова зажжены факелы в темном зале Совета. И снова полукругом расставлены па возвышении Шесть кресел. Пять заняты, шестое пустует. Это кресло Годейры.

— Прежде чем открыть Совет, — Атосса заговорила тихо и ровно, — я хотела, чтобы вы послушали ясновидящую. Говори, Гелона.

— Минувшую ночь, когда после тревог и волнений сон смежил мои очи, великая богиня явилась ко мне, как всегда, в лучезарном сиянии. В руках она держала венец невиданной красоты, слова ее звенели как струны кифары. «Славные дочери Фермоскиры, — сказала она, — настал час увенчать голову юной Агнессы знаком царской власти над вами. Боги все видят и все знают. Давно я видела, что царицы из рода Язона все больше и больше погрязают в грехах, нарушая мои заветы. Случилось это потому, что прародитель их был полубогом и передал им со святостью богинь слабости человеческие, пороки мужские. Много раз волею богов я исправляла их ошибки, но пришло время, когда последняя из цариц кощунственно запятнала мои заветы, открыто предала дочерей моих. И да будет проклята она отныне и во веки веков. И да озарит богоданная Агнесса город ваш святостью своей, и да очистит волею своей заветы, данные Фермоскире!» Проснувшись, я сразу пошла в покои Священной, разбудила ее и...

— Мне остается добавить, — сказала Атосса, — что я немедля одела священный пеплос и вошла в наос храма, надеясь увидеть знак, подтверждающий видение Гелоны. И я увидела. — Священная подала знак, двери зала Совета открылись, и жрица внесла на вытянутых руках венец отменной работы. Широкий ободок венца был усыпан драгоценными камнями. Камни в колеблющемся свете факелов искрились, и казалось, ободок соткан из разноцветных лучей. Широкие блестящие золотые пластины в виде наконечников копий были прикреплены к ободку, а впереди возвышалась пластинка в виде меча. — Вот что стояло у подножия богини, и я принесла его вам, члены Священного Совета.

Жрицы поставили венец на столик перед креслом Атоссы и тихо удалились.

— Прежде чем осудить Годейру, — продолжала Атосса, — мы должны пополнить наш Совет, ибо по законам Фермоскиры царицу можно судить только вшестером. Достойна ли богоданная Агнесса святого и высокого места царицы Фермоскиры? Говори, Антогора.

— Достойна! — выкрикнула кодомарха.

— Она нам дарована богами, — сказала Гелона. — Достойна.

— Достойна! Достойна! — крикнула Пелида.

— Беата? Что же ты молчишь, Беата?

— Могу ли я перечить богине, — тихо произнесла полемарха.

— Позовите Агнессу! — Священная дала знак амазонкам, стоящим в дверях Совета, и те широко распахнули двери.

Агнесса вошла в зал, одетая в боевые одежды. Бронзовый шлем с гривой перьев делал ее высокой, щит на левой руке и копье в правой придавали ей строгость, меч у пояса — воинственность. Она казалась почти взрослой.

Твердыми, широкими шагами Агнесса подошла к возвышению и поклонилась Совету.

— Радуйся, богоданная! — торжественно произнесла Атосса. — Священный Совет принимает тебя в число своих членов на правах паномархи. Займи свое место.

Когда Агнесса села в кресло Годейры, Священная добавила:

— Завтра у подножия храма на тебя возложат венец царицы Фермоскиры. Таково решение Совета. Хайре!

Агнесса ответила легким поклоном головы, она приняла это известие как должное.

— Нет нужды рассказывать вам, — продолжала Атосса, — о великом грехопадении Годейры, но я должна ради устава нашего Совета перечислить все вины проклятой богами царицы. Начну с того, что Годейра нарушила закон агапевессы и помогла Лоте отпустить на волю «трутня». Затем она помогла бежать Мелете в селение Тай, а та покрыла ложью и позором не только себя, но и всю Фермоскиру. Теперь нам стало известно: Годейра встала на прямой путь преступлений и помогла похищению Мелеты и Фериды, а потом и открыто предала нас. Я прошу вас, священные жены Совета, осудить Годейру и назвать кару за ее измену. Говори, Антогора.

— Проклятье и смерть! — воскликнула кодомарха.

— Смерть и проклятье, — тихо произнесла Гелона.

— Изменнице — смерть! — молодая царица свои первые слова на Совете произнесла твердо.

— Только смерть и проклятье! — этот возглас принадлежал Пелиде.

Беата почти не слышала слов приговора. Она обдумывала свою речь. Перед тем, как пойти на Совет, они договорились с матерью, что Беата будет защищать Годейру. Они наметили двоякую цель: поставить царицей Агнессу, но и помешать осуждению Годейры.

— О чем ты думаешь, Беата? Мы ждем твоего слова. Беата встала, хотя члены Совета обычно говорили сидя, поглядела на мать пристально и сурово:

— Да, я скажу свое слово. Да простят меня светочи справедливости за то, что оно будет не таким коротким, как у Агнессы, не таким бездумным, как у Антогоры, не таким цветистым, как у ясновидящей, и не таким жестоким, как у Пелиды. Сегодня мы судим Годейру, судим спешно и жестоко, в ее отсутствие. Такого еще не было на Священном Совете. Мы судим не простую воительницу. Я не знаю, достойна ли она быть царицей, но назвать ее бесчестной я не могу. Может, она невиновна...

— Ее вина доказана! —зло крикнула Атосса.

— Невиноватые не бегут из города! — вторит ей Антогора.

— Будь царица здесь, она ответила бы вам. Но Годейра далеко, и я буду говорить в ее защиту. Я, полемарха Беата, во имя святости и справедливости, ибо таков девиз нашего Совета, говорю вам — я не согласна с решением Совета. Не согласна потому, что Годейра не виновата. Да, полемарха Лота отпустила мужчину с агапевессы, но кто нам сказал, что царица помогала ей в этом? Я тоже была на той агапевессе, моя палатка стояла рядом с шатром Лоты, и я свидетельствую, что видела мужчину Лоты бездыханным. Мало того, его видела и кодомарха Антогора. Другое дело, что он оказался выносливым и хитрым и выплыл. Но при чем тут Годейра? В равной степени в соучастии можно обвинить и меня, и Антогору. Кто нам докажет, что царица...

— Она уже не царица! — взвизгнула Агнесса.

— Пусть. Кто нам докажет, что Годейра причастна к побегу? Мы все ту ночь были на пиру уясновидящей.

— Следствие по побегу вела Пелида. Скажи, судья.

— Вина Годейры доказана, — сказала Пелида. — В похищении Мелеты участвовали рыбачки, а рыбные промыслы у царицы.

— Они есть и у Антогоры. И потом, почему благочестивая Пелида думает, что это были рыбачки?

— Стражницы у темницы, а также стражи ворот сказали, что от них воняло тухлой рыбой.

Беата подошла к креслу Пелиды, дотронулась до ее волос:

— От тебя, верховная судья, сейчас пахнет сурьмой, румянами и духами, но я далека от мысли, что ты цирюльница.

— Но мешки из?под рыбы...

— Их можно взять в любом месте, и может быть, даже умышленно.

— Уж не хочешь ли ты сказать, — заметила Атосса, — что кто?то хотел свалить вину на Годейру?

— Хочу сказать, Священная. Мы с Антогорой большие подруги. Она кодомарха, я полемарха. Она ревниво следит за тем, что делаю я, мне ничего не остается, как следовать ее примеру. В последние дни я узнала много любопытного. Все время у темницы стояло шесть стражниц, а в ночь побега кодомарха оставила только двух. Она как будто бы знала, что за узницами кто?то придет. Это еще не все. В эту ночь кто?то убил Лебею...

— Кто?то?! — воскликнула Антогора. — Ее угробили похитители!

— Наверное. Но вот что странно: я говорила со стражницами, и они сказали мне, что как только их связали и выкрали узниц, около темницы появилась Лебея. Она не развязала стражниц, хотя видела их, не подняла тревогу, не послала погоню, а сразу поехала по направлению к дому ясновидящей. В пути ее убили. А она, если я не ошибаюсь, возничая Антогоры. И это еще не все. Нам говорят, что похитители прошли через городские ворота, сели в лодки и поплыли в сторону Леагр. Но туда они не доплыли. И, я думаю, никогда не доплывут. Потому, что в ту ночь почему?то за город, кроме обычных разъездов, кодомарха посылала сотню храмовых. Может быть, похитители и беглянки давно покоятся на дне Фермодонта с камнями на шее? И вас спрашиваю, при чем же тут Годейра?

— Но почему она убежала?

— Я бы на ее месте поступила так же. Кто?то захотел погубить царицу, и она поняла, что ей не оправдаться. Она не предала нас, она просто скрылась, чтобы защитить свою жизнь и жизнь дочери.

— Ты все сказала? — спросила Атосса.

— Нет. Я хочу взять назад свое слово, данное Агнессе. Она не достойна быть царицей. Она еще девчонка. В чьи руки мы отдаем судьбу Фермоскиры? Девчонка без роду, без племени...

— Она богоданная! — воскликнула Пелида.

— Кто вам это сказал?

— Все слышали. Ясновидящая. Ты не веришь богине?

— Богине я верю. Но не верю ясновидящей. Для того, чтобы увидеть во сне великую Ипполиту, надо уснуть. А ясновидящая всю ту ночь провела в моем доме и не ложилась ни на минуту.

— Ты говоришь неправду, дочь моя, — сказала Гелона. — Я отлучалась в храм.

— Допустим. Но как быть с венцом? Вот с этим, что стоит перед нами? Судя по рассказу Священной, его нам преподнесла Ипполита. Может быть, это так. Это, наверное, так. Но скажи мне, кодомарха Антогора, где сейчас тот венец, который ты отняла у сотенной Акилины, когда мы вернулись из похода на Бельвы? Он как две капли воды похож на этот. Покажи...

— Пусть она замолчит! — крикнула кодомарха. — Ты, бессовестная тварь, ты знаешь, что Акилины нет в живых и некому уличить тебя во лжи.

— Ты сообщница Годейры! Хватит кощунства! — Пелида стукнула кулаком по подлокотнику кресла.

— Тебе не место в Совете! — кричала Агнесса. — Беги к рыбачкам!

— Ты не в своем уме, дочь моя, — сказала Гелона. — И не говори ничего более.

Беата пожала плечами и села на свое место. Все замолкли и ждали, что скажет Атосса.

— Недаром наш Совет назван Священным. Устами каждой из нас говорят боги. И если Беата усомнилась в виновности Годейры, мы к этому должны прислушаться. Я здесь впервые узнала, что кодомарха ослабила в ту ночь караул у темницы. Я не знаю, зачем была послана сотня за город. Нам и в самом деле неизвестно, где сейчас похитители и Мелета. И я думаю, надо осуждение Годейры отложить. Раз нет единодушия — не будет справедливого решения. Пусть правду нам подскажут время и боги. Будем ждать.

И вдруг спокойную, тихую речь Атоссы перебила новоявленная царица:

— Но я хочу знать: паномарха я или нет? — крикнула она.

— Да, ты — царица, — Атосса сказала это с какой?то тревогой.

— Если Беата остается полемархой, я не хочу быть царицей! Или я, или она! Я не могу держать эту змею рядом с собой. Я требую у Священного Совета другую полемарху. Пока в ее руках золотое копье, я не выйду к подножию храма и не одену венец басилевсы. Не одену, не одену, не одену!

Удивленно подняв брови, слушала эти капризные выкрики Атосса.

Недоумение написано на лице Антогоры.

Испуганно смотрит на молодую царицу Пелида.

Улыбается Беата.

Склонив низко голову, смотрит в пол Гелона. Беата знает: ее мать улыбается тоже. Все идет, как задуманно. Расчеты на сумасбродство Агнессы оправдываются раньше, чем они предполагали.

«А если так, — думает Беата, — то, может быть, настало время для главного удара?» Она смотрит на мать вопросительно, и та, поняв ее, чуть заметно качнула головой.

— Позволь, я отвечу тебе, моя девочка, — насмешливо говорит Беата, — на твой вопрос: царица ты или нет? Да, Священный Совет утвердил тебя царицей. Поспешно, не согласуясь с разумом и вековыми обычаями Фермоскиры. Для чего это сделано? Я пока еще не знаю. Всем известно: царицей можно стать только после двадцати лет. А тебя почему?то раньше времени сделали эфебкой, а потом и царицей...

— Потому, что она богоданная! — воскликнула Антогора.

— Я так не думаю. Конечно, если того пастуха считать богом Паном...

— Какого... пастуха? — тихо, почти шепотом спросила Атосса.

— Отца Агнессы. Она ведь рождена тобой, Священная, а отцом был пастух из пограничного селения. Боги, как видите, тут ни при чем. Я не думаю, чтобы ты сейчас смогла отказаться от своей родной дочери.

Тишина воцарилась в зале Совета. Все ждали, что скажет Атосса. А она сидела, опустив голову, и молчала. Спустя несколько минут, не поднимая головы, сказала:

— Ты поклялась мне, Гелона.

— Я не нарушила клятву. Было сказано: об этом мы знаем трое. Третье лицо не давало тебе клятвы.

Атосса поднялась с кресла, подошла к Агнессе.

— Пойдем, дочь моя. Нам здесь больше нечего делать. — Она взяла Агнессу за руку и повела ее через весь зал к выходу. Около дверей остановилась, повернулась к Совету, сказала твердо:

— Свершившая грех, я не могу теперь входить в наос богини. Выбирайте другую Священную и решайте нашу судьбу. Мы будем вымаливать у великой богини прощение.



(обратно)

ПОЯС ИППОЛИТЫ


Гелона понимала — пришло ее время.

Она много лет ждала своего часа. Начиная с тех дней, когда они вернулись с Атоссой из злополучного похода на Диоскурию.

Но когда Атосса встретила пастуха и забеременела, вот тогда Гелона и решила воспользоваться тайной. Она не стала торопиться. Мудрая Гелона понимала, что обдуманная неторопливость — обратная сторона неосмотрительной стремительности. Она рассчитала свои действия на много лет вперед. Разжигая честолюбие Атоссы, она умело ссорила ее с царицей. И не спеша убирала с пути всех, кто ей мог помешать. Гелона могла скрыть поступок Лоты, и та, скорее всего, забыла бы своего Ликопа. Но стараниями ясновидящей Лота была погублена. Медленно, но верно расшатывался трон Годейры, и наконец царица отправлена из города, повержена Атосса, очищен трон и три кресла в Совете Шести.

Теперь Гелона — Священная, власть в ее руках. Но мало взять власть, ее надо закрепить. Здесь как раз нужна беспощадная стремительность. Гелона понимала: Атоссу и ее дочь нужно добить. И на второе утро она позвала к себе Беату...

... Если бы Атосса знала тайные замыслы Гелоны, если бы видела в ней свою соперницу, она ни за что на свете не назвала бы ее имя, уходя из зала Совета. Она все время верила Гелоне. На какой?то миг, после пира, она усомнилась в верности ясновидящей, но когда на Совете она так горячо и искренне встала за избрание Агнессы, сомнения рассеялись. Ей показалось, что Беата, выступая против Атоссы и Агнессы, встала также и против матери, а Гелона по–прежнему ей верна. Последние слова Гелоны, что не она нарушила клятву, показались Атоссе заверением в верности. Атосса еще не успела продумать, как ей поможет ясновидящая, но в том, что она будет ей нужна, — в этом сомнений не было. И она оставила ее вместо себя. Да больше и назвать было некого. Антогора? Она глупа, ей не поверят люди города. Пелида? Ее амазонки не любили. Атоссе показалось, что она не ошиблась.

Раньше, во время непрестанной борьбы с Годейрой, Атосса перед каждой схваткой с царицей умела собирать свою волю, ум, расчетливость в единое целое, и это ей почти всегда приносило победу. Тогда рядом с ней были Гелона и Антогора. На этот раз силы оставили Атоссу.

Ей надо бы, возвратившись домой, оценить происшедшее, подумать, как развеять беду, неожиданно свалившуюся на ее голову, посоветоваться, как всегда, с Гелоной, найти поддержку у Антогоры. Но ни та и ни другая не пришли к ней. Рядом была только растерявшаяся и испуганная Агнесса. Девочка не обрадовалась, что обрела мать, скорее наоборот. Чуть не с пеленок ей внушали, что она богорожденная, и вдруг — дочь пастуха, порождение грязного скота мужчины. Агнесса чувствовала, что привычное для. нее поклонение сменится презрением и, может быть, большой бедой. И она стала упрекать Атоссу в обмане, в грехе, потом эти упреки сменились истерикой, дочь начала кричать, что убьет себя и не хочет больше жить. Всю ночь Атосса не отходила от дочери, успокаивая и убеждая ее. Утром Священную свалил жестокий приступ лихорадки.


А по городу одна за другой катились волны слухов. Ошеломленные дочери Фермоскиры сначала узнали о речи Беаты на Совете, о грехе Священной. Потом новая весть: боги покарали Атоссу, наслав на нее болезнь. Кто?то пустил слух, что Агнесса пыталась покончить с собой, Священный Совет распался, Фермоскира осталась без власти.

И уж совсем страшную весть привезла сотенная Гиппарета. На побережье восстали рабы, во главе их стоит Мелета, они вооружены и прячутся в горах. К ним стекаются рабыни и метеки с юга и с запада, многие гоплитки в селениях убиты или разбежались.

Пелида и Антогора бросились к Атоссе, но та лежала в бреду. Жар сменялся ознобом, растерянная Агнесса не могла ничем ей помочь. На короткое время Атосса пришла в себя, ей рассказали о бедах города. Она выслушала Антогору и, еле шевеля потрескавшимися сухими губами, произнесла одно слово:

— Гелона...

Она все еще верила в ясновидящую. Через час в дом Гелоны пришли Антогора, Пелида, Лаэрта и сотенная Гиппарета.

— Ты теперь Священная, — сказала Пелида. — Фермоскира гибнет.

— Если мы промедлим — поднимутся все рабы, — добавила Антогора.

— Что рабы! — воскликнула Лаэрта. — Появятся на границе наши враги, Они только и ждут, чтобы расправиться с нами.

— А почему вы пришли ко мне? — сердито спросила Гелона.

— Так сказала Атосса. Она передала тебе сан Священной.

— Кто она теперь, Атосса? Грешница, попиравшая все заветы великой Ипполиты. Она потеряла свою святость, уронила высокий сан верховной жрицы в грязь. Ей ли передавать его кому?то. Из ее рук священный пеплос и венец храма не примет никто. Вы говорите — Фермоскира гибнет. Но почему я должна спасать город? Разве не вы только вчера отдали трон Агнессе? Разве не вы готовы были сутки тому назад отнять копье полемархи у Беаты? У вас есть царица — пусть она спасает Фермоскиру. Я вся перед вами, и у меня ничего нет. Все царское войско под рукой Агнессы, все храмовые амазонки у тебя, кодомарха Антогора, а вы почему?то пришли ко мне.

— Но мы не знали, что Агнесса — порождение греха...

— И смогу ли я быть кодомархой, — сказала Антогора, — когда моя сестра... Храмовые не пойдут за мной.

— Только ты незапятнанная...

— К тебе одной приходит в сновидениях Ипполита.

— Богиня благоволит тебе... Соглашайся, Гелона.

— Сейчас не время обвинять нас, соглашайся. Пусть Беата поднимает царских и храмовых воительниц. Все мы просим вас.

— Скажи только «да», и завтра при всем народе мы возложим на тебя венец храма и пеплос Священной, — сказала Пелида. — Неужели тебе не дороги заветы великой богини?

— Священный пеплос, — как бы про себя сказала Гелона. — Зачем он мне, если его чистота и святость запачканы грехом.

— Что же делать, Гелона?

— Только огонь может очистить его от скверны.

— Огонь? Мы не понимаем тебя, Гелона?

— Я еще вчера знала, что вы придете сюда. И я всю ночь лежала у наоса, на каменных плитах храма, но великая богиня не пришла ко мне в сновидениях. Она отвернулась от меня, потому что я такая же грешница, как и Атосса. Я знала о рождении Агнессы и скрыла это ото всех. Я сама жду великой кары. И ничем Фермоскире помочь не,. могу.

— Послушай, Гелона, — Пелида подошла к ней, встала на колени. — Если великая Ипполита столько лет к тебе благосклонна — значит, она не винит тебя за сокрытие греха. Если Атосса, согрешив, сама скрыла это от нас, — при чем же ты? Кается тот, кто грешит.

— Я сказала вам не все. Вчера на Совете я обманула вас. Беата была права — я не спала в ту ночь и не могла говорить с богиней. Да богиня и не могла мне посоветовать отдать трон Агнессе. Я сделала это по приказу Атоссы.

— Пусть и за это падет грех на ее голову! — воскликнула Лаэрта. — Вставай над Фермоскирой!

— Нет, не могу. Пока рожденная в грехе среди нас — счастья городу не будет.

— Мы изгоним ее.

— Но это грехи не искупит.

— Что же делать?

— Только великой жертвой богине мы покроем наш общий грех. Нужно возложить рожденную в грехе на жертвенный алтарь.

— Агнессу? — Антогора выпрямилась. — Но разве она виновна в том, что рождена не в храме. Мать нарушила великий завет — пусть она...

— Атосса уже понесла кару. Ей не встать со смертного одра, вы сами видели это. Только Агнесса.

— Я не согласна! — выкрикнула кодомарха.

— Тогда вы напрасно пришли сюда. Пока огнем святых алтарей мы не очистим пеплос, я не одену его. Великому греху — великая жертва! Мое слово твердо. Идите, оставьте меня одну.

Женщины переглядывались между собой, но не уходили. Они не видели иного выхода, только Гелона могла удержать власть в Фермоскире.

— Голос Антогоры не закон для нас, — Пелида выступила вперед. — Я согласна с тобой, Гелона. За великий грех — великая жертва.

— А ты, Лаэрта, ты, Гиппарета?

— Если это спасет город, я согласна, — сказала Лаэрта тихо.

— Ради Фермоскиры я сама готова лечь на раскаленные угли алтаря. — Это сказала Гиппарета.

— Завтра в полдень все воительницы должны придти на агору, — тоном приказа произнесла Гелона. — Я разожгу жертвенный огонь, и да очистятся священные одежды храма. Ты, Антогора, выстроишь всадниц, ты, Пелида, приведешь к храму рожденную в грехе.

— Будет так.

— Если нашу жертву примут боги, я одену венец и пеплос, я встану на защиту великих заветов. Но это еще не все.

— Слушаем тебя, Гелона.

— Сегодня утром ко мне приходила полемарха Беата. Стыд, страх и раскаяние привели ее ко мне. Она горько сожалеет, что защищала Годейру на Совете. Царица действительно предала Фермоскиру. Беате стало известно от гоплиток, пришедших с побережья, —не Мелета, а Годейра встала во главе бунтующих. Она им передала оружие со своих складов, и вы сами понимаете, сколь велика опасность. За Годейрой пойдут не только рабыни и метеки, но и многие гоплитки из наших поместий. Одно—юная и неопытная Мелета, другое—Годейра. И вы не забывайте про Чокею и Лоту. Они сейчас, наверное, за пределами басилейи и приведут на помощь бунтовщикам мужчин из горных селений. Я потребую от вас и от всей Фермоскиры единовластия. Я отдам под руку полемархи Беаты и царских, и храмовых амазонок.

— Отдавай, Великая!

— Но и этого будет недостаточно. На каждую дочь Фермоскиры Годейра двинет сотню врагов. Великую отвагу в сердцах амазонок нужно иметь, чтобы противостоять легионам бунтовщиков. Эту отвагу им даст пояс великой богини. Он должен быть вынесен из наоса храма и одет на бедра полемархи. Согласны ли вы на это?

— Такого еще не было, —недовольно молвила Антогора.

— А разве было такое, чтобы Фермоскира стояла на краю гибели? Но если тебе, кодомарха...

— Нет, нет, я согласна.


Этот день, как и большинство зимних дней этого края, выдался ветреным. Ветер дул с запада, он проникал к городу по долине реки, был сырой и упругий—это море отдавало запасенное летом тепло. Он налетал на город порывами, оголял деревья, кружил по улицам желто–багряные листья. Во дворах тонко звенели бельевые веревки, полоскались, как разноцветные флаги, развешанные на них хитоны, пеплосы и шарфы. Амазонки с утра разошлись по своим сотням, скребли, чистили на конюшнях лошадей, украшали сбрую. Еще вчера поступил приказ полемархи Беаты готовиться к выходу на агору. Весь город знал: этой ночью закрытый верховный суд совместно с Советом Шести постановил принести в жертву богине рожденную в грехе Агнессу.

Сотенные знали тоже, что около покоев Атоссы выставлена стража, что отныне она не Священная и что венец храма сегодня возложат на Гелону.

Жрицы храма эту перемену приняли безропотно, они привыкли подчиняться Гелоне так же, как и Атоссе. В храме как будто ничего не изменилось, с рассвета начали готовить жертвенные алтари, часть жриц по приказу Ге–лоны ушла в город. Служанки храма должны были рассказать дочерям Фермоскиры о предательстве Годейры, об опасности, которая нависла над басилейей, о решении суда и Совета.

Гелона не надеялась на Антогору. Храмовые амазонки все еще были под ее властью, и она могла помешать задуманному. Но Антогора и не помышляла об измене. Она понимала: Атоссе уже не подняться и стоять за нее бессмысленно. Всегда было так: когда кумир покачнулся и начинает падать, все, кто до этого служил ему опорой, старательно начинают толкать его наземь. А кодомарха, хотя и была сестрой Атоссы, в душе недолюбливала ее. Сколько раз и наедине, и прилюдно обвиняла та Антогору в глупости, недомыслии и бог знает в чем. Теперь Антогора знала: только рвение в- службе Гелоне может удержать ее на месте кодомархи. И она первая вывела храмовых амазонок на агору.

Нельзя сказать, что падение Атоссы очень взволновало амазонок. Дочери Фермоскиры не приучены размышлять. Многие считали, что так и должно быть. Если ты, поставленная охранять чистоту заветов великой богини, сама нарушала их—нет тебе прощения. Ни одна, даже в душе, не пожалела Агнессу. Все шло от богов, в это амазонки верили твердо. Сказано было, что Агнесса богоданная, —и они обожали ее. Теперь выяснилось, что она рождена в грехе и ее возложат на алтарь. Что ж делать, так угодно богам.

Иных даже радовало это; будет яркое необычное зрелище. К полудню вся агора от ступеней храма до узких улочек, выходящих на нее, была заполнена людьми.

Справа стояли сотни царских амазонок. Четкие квадраты конницы ощетинились пиками. Ветер развевает гривы шлемов и гривы коней. Всадницы в боевом облачении, кони их стоят спокойно, только некоторые переступают с ноги на ногу или скребут копытами твердую землю агоры.

Слева расположились храмовые. Они так же, как и царские, в сотнях, перед каждой сотней подняты лабрисы — двоякоострые секиры с пучком фаций на древке.

Ровно в полдень запела сигнальная труба на башне царского дворца. В проходе появились колесницы Беаты и Антогоры. Каждая запряжена четверкой коней, они едут рядом. Беата стоит на передней площадке колесницы, откинув правую руку с копьем в сторону. Ее светло–зеленый боевой пеплос развевается за спиной. Возничая сидит на облучке, туго натягивает вожжи. Стучат копыта лошадей, гремят по каменным плитам агоры колеса. У ступеней храма колесницы резко повернули—одна влево, другая вправо.

Полемарха и кодомарха ловко спрыгнули на землю, поднялись по ступенькам на площадку перед храмом. Обе враз выкинули правые руки вперед, и воительницы троекратным «Хайре!» ответили на это приветствие.

Сразу, как только над площадью прогремело «Хайре!», из улиц, выходящих на агору, хлынули толпы метеков и рабынь. Теперь на агоре стало так тесно, что негде было упасть яблоку.

Снова пропела труба на башне. Под правым и левым портиками храма появились, по три в ряд, жрицы. В темно–коричневых хитонах с оранжевой каймой, в черных накидках с капюшонами они были похожи на зловещих птиц. Они шли и шли; казалось, их шествию не будет конца. Они расположились на ступенях выше площадки, молчаливые и загадочные.

Вот загудела агора, шум взметнулся над головами амазонок. В дверях храма появилась Гелона. Жрицы расступились, пропустили ее и сомкнулись снова. Ясновидящая вышла на край площадки, встала между Беатой и Антогорой. Она подняла руку, на площади стало тихо.

— Я приветствую вас, рожденные от Язона!

— Хайре! Хайре! Хайре! —ответила площадь, амазонки склонили копья.

— Мы позвали вас, вольные женщины Фермоскиры, к подножию священного храма великой воительницы в тяжелый и тревожный день. — Гелона заговорила отчетливо и громко, чтобы ее услышали не только воительницы, но и рабыни и метеки, заполнившие прилежащие к агоре улицы. —Гибнут наши стада, это хорошо знаете вы — хозяйки пастбищ.

— Знаем! —раздалось в дальних концах площади.

— Редеют наши табуны, слабнут наши кони — сила и надежда Фермоскиры. И это знают все.

— Знаем! —вздохнула агора.

— Великая воительница не принимает наши обычные жертвы, гаснут огни наших алтарей. Это знают служительницы храма.

— Знаем! —ответили жрицы.

— Грехи наши столь велики, что мы можем совсем лишиться покровительства богов. Вы знаете, царица Годейра убежала из Фермоскиры и встала во главе мятежниц и бунтовщиц. Вы знаете, Атосса предала заветы Ипполиты и наказана богиней. Дни ее жизни сочтены. Священный Совет предложил мне венец храма, и я согласилась принять его. Но могу ли я спасти Фермоскиру без покровительства богов? Я, слабая и грешная женщина. Нет, не могу. Сегодня мы решили принести богине Ипполите великую жертву — девушку, рожденную в грехе. И если великая наездница примет нашу жертву — значит, она простила нас. Поднимите копья, если согласны.

Над площадью взметнулся лес копий и опустился снова.

— Пока совсем не обессилели наши кони, пока совсем не придавила нас беда, мы должны подумать о спасении Фермоскиры. Священный Совет решил отдать и царских, и храмовых воительниц под начало полемархи Беаты и завтра же выступить против бунтовщиц. Нам стало известно, что о наших бедах узнали враги за рубежами басилейи. Они непременно вступят в наши пределы, и начнется такая война, какой мы не видели давно. Вы, наверно, скажете мне: мы ослаблены, наши кони не могут скакать по несколько суток подряд и не погибнем ли мы в чужих землях, не найдем ли бесславный конец далеко на чужбине? И я скажу вам—не забывайте, у нас есть пояс Ипполиты, в тяжелый час он принесет нам победу. Я прошу сегодня же вынести его из наоса и одеть на бедра нашей полемархи. С ним вы будете непобедимы в любом бою! Согласны ли вы со мной?

И снова площадь ощетинилась поднятыми копьями.

— Да помогут нам боги! —Гелона подняла руки над головой; повернулась к храму.

Заиграли флейты, склонили пики к земле наездницы, с двух сторон поднялись на площадку и встали рядом с Ге–лоной жрицы в светлых одеждах. Сейчас Гелона вместе с ними споет песнь вхождения в храм.


Благоговейте, жены скалистой земли И вод священной реки Фермодонта, Радуйтесь, моря сурового девы. Стопою безгрешной, к подворью святому, Где золотом блещет карниз над лесом могучих колонн. Я, чистая, к Чистой иду.


— Мы, чистые, к Чистой идем, — вторят Гелоне жрицы.

Налетает порывами ветер, колышет длинные одежды жриц, взлетает в небеса священная песнь, медленно и торжественно шагают к храму служительницы великой богини.

Впереди идет Гелона, сбывается все, о чем она мечтала в эти годы. Никто и ничто не может помешать ей. Вот уже выносит из храма венец ритуальная жрица. Она идет навстречу Гелоне торжественно и медленно, держит в вытянутых руках сверкающий символ власти. За нею идут четыре жрицы. Первая пара держит на вытянутых руках белый, как снег, хитон верховной жрицы, на руках второй пары голубой, с пурпурной каймой по краям, священный пеплос.

Еще громче звучит песнь вхождения в храм, Гелона опускается на одно колено, жрица возлагает ей на голову венец.

Над площадью гремит трижды повторенное «Хайре!»

Затем жрица развязывает тесемки на плечах Гелоны, и хитон ее падает на землю. На мгновение Гелона остается обнаженной, но на нее тут же одевают сияющий белизной хитон Священной, набрасывают на плечи небесного цвета пеплос, скрепляют золотой пряжкой.

С этого мига ясновидящая Гелона становится Священной. Она поднимается под портик храма и встает между третьей и четвертой колоннами, на место, где во время всех торжеств и молений может стоять только она — верховная жрица богини.

Гелона поворачивается к площади лицом и величественным жестом подает знак начать жертвоприношение.

Заиграли флейты, жрицы запели гимн Фермоскиры.

Со двора храма две стражницы вывели Агнессу. Они держали ее за руки, подталкивая чуть впереди себя. Когда девушка дошла до ступеней храма, она на мгновение остановилась, выдернула руки и, высоко подняв голову, поднялась на площадку. Лицо ее было спокойно, она знала о своей участи и приготовилась к неотвратимому. Амазонок с детства учили бесстрашию, Агнесса решила умереть достойно. Она твердыми шагами подошла к жертвенному алтарю, поднялась на приступок, повернулась лицом к агоре. На решетке каменной коробки алтаря синими языками огня пылают древесные угли. Ветер врывается под колосники, гудит на алтаре огонь, выбрасывая в небо пламя и искры. Гелона торжествующе смотрит на алтарь — боги благоволят ее начинаниям, они ниспослали ветер, чтобы раздувать жертвенные огни. Все идет хорошо, сейчас она уберет со своего пути Агнессу, затем разделается с ее матерью, оденет на Беату пояс Ипполиты, а та раздавит рабский сброд, убьет Годейру и спасительницей Фермоскиры сядет на царский трон.

Все идет, как задумала Гелона.

Жрица, ведающая жертвоприношениями, подходит к Агнессе, срывает с нее хитон, бросает на раскаленные угли алтаря. Одежда чуть затлела, выбросила облачко дыма, вспыхнула и тут же превратилась в сероватый пепел. Ветер сорвал пепел с углей и унес его вместе с дымом.

Сейчас жрица должна достать кровь жертвы и ею окропить алтарь. Если огонь не потухнет, значит жертва угодна богам. Вынут нож, занесен над рукой Агнессы, но девушка неожиданно ловко выхватила у жрицы острый клинок, полоснула по левой руке и протянула ее над алтарем. Брызнула кровь на огонь, зашипела и тут же испарилась. Есть знак — боги готовы принять жертву. Жрицы, стоявшие по обе стороны алтаря, принялись сооружать костер. Возложены на угли смолистые ветви вперемежку с дубовыми поленьями, брошены травы, срезанные специально для этого медными серпами лунной ночью.

Ветер мечет над агорой клубы дыма с запахами смолы, трещат дубовые поленья, зловеще гудит костер.

Вдруг на площади раздались выкрики, толпа заволновалась. Гелона глянула в проход, где только недавно проехали Беата и Антогора, и оцепенела. По проходу шла Атосса. Волосы ее были распущены, ветер трепал их, забрасывал то на грудь, то на лицо. Она терпеливо смахивала их с глаз и шла торопливо, почти бежала. «Как же так, —думала Гелона, —Атосса была закрыта на замки, окружена верной стражей. Неужели боги пришли ей на помощь?» Гелоне хотелось крикнуть, чтобы Атоссу схватили, но она побоялась. Вряд ли кто?нибудь посмеет сейчас дотронуться до нее. Атосса вышла по ступенькам на площадку, бросилась к дочери, свела ее с приступка алтаря, поставила рядом с собой.

— Что вы делаете, люди?! — крикнула она исступленно. —Зачем великим грехом еще более умножаете грехи ваши? Зачем вы пролили чистую и невинную кровь? — Атосса подняла окровавленную руку дочери. —Разве она виновата в греховном рождении? Разве молодая и непорочная дева должна расплачиваться за грехи матери. Это на мне страшный грех, меня кладите на костер. Вот я стою перед вами, и я готова искупить все наши прегрешения. А ты, девочка моя, будешь жить. Ты чиста и безгрешна, ты еще прославишь Фермоскиру. Прости меня за все, и вы, люди, простите!

Атосса рванула хитон, распахнула его и сбросила с плеч. Ткань упала на гранит, обнажив тело Атоссы.

— Ну, что ты стоишь, царица? Отвори мою кровь, веди меня на алтарь. Я готова!

Жрицы стояли не шелохнувшись. Они растерялись и не знали, что делать. Растерялась и Гелона. Площадь, зашумевшая при первых словах Атоссы, притихла, и только ветер тонко свистел в барельефах фриза.

— Что ты молчишь, Гелона?! —выкрикнула в тишине Атосса. — Ты боишься тронуть меня? Ты заперла меня на три замка, ты окружила меня стражей, а я, смотри, стою перед тобой. Это великая богиня вознесла меня и над запорами, и над стражей. Это она, моя вечная покровительница, велела мне идти сюда и лечь на жертвенный костер. И я, покорная богине, смело взойду на него и, клянусь всеми огнями небес, что счастья тебе не будет без меня! Смотри, Гелона, я иду!

Атосса подняла с гранита одежду, вошла на приступок, скорее не бросила, а накинула хитон на пламя и бросилась в костер. На какой?то миг ее скрыли клубы густого дыма, сгоревшие внизу угли осыпались под колосники. Сильный порыв ветра налетел на алтарь, сбил остатки пламени с костра, и площадь ахнула. Жертвенный костер погас!

Атосса медленно поднялась над алтарем, сошла на гранит и громко, чтобы слышали все, сказала Гелоне:

— Если ты не поняла знамения богов, прикажи еще раз разжечь костер, и я снова взойду на него и снова выйду неопалимой. Ты боишься, Гелона!

Атосса подошла к дочери, взяла ее за руку и повела вниз по ступеням.

— Я ухожу от вас, дочери Фермоскиры. Простите меня, я ничем не могу помочь вашим бедам. Пусть Гелона выносит пояс Ипполиты, если богиня позволит ей это. Слышишь, Гелона, входи в наос, одевай на свои бедра священный пояс и спасай Фермоскиру. Может, тебе удастся это сделать. Прощай!

И все, кто находился на площади, в немом молчании провожали взглядами две обнаженные фигуры, удалявшиеся в глубину улицы. Беата подбежала к Гелоне и что?то сказала ей тихо. Гелона подняла ладонь над головой:

— Боги не желают смерти грешниц. Покоримся и мы воле богов. Но Атосса права в одном: нам надо спасать Фермоскиру. И я иду в наос, к подножию кумира. Я иду за поясом богини!

Беата скрестила руки над головой, амазонки, все как одна, спешились, взяли поводья лошадей в руки и встали на колени, склонив копья к земле. Восшествие в наос храма началось. У дверей храма жрицы, сопровождавшие Ге–лону, остановились—дальше могла идти только одна Священная.

Гелона подошла к двери, амазонки, охранявшие наос, разомкнулись, и Гелона, трижды повернув ключ в замке, вошла в святилище.

Томительно идет время.

В немом благоговении стоят на коленях амазонки, склонив копья. Устремив лица к небу, стоят на ступенях жрицы. Беата, переступая с ноги на ногу, покусывает в нетерпении губы. Полна беспокойства Антогора. Она никак не может осмыслить происшедшее.

Курится струйками дыма потухающий жертвенный костер.

Гелона не появляется.

И вдруг возглас облегчения проносится над агорой — между колонн появилась Гелона.

Но что это? Волосы ее растрепаны. Венец она держит в опущенной руке, в другой ее руке священный пеплос. Гелона идет медленно, пошатываясь, пеплос волочится по каменным плитам. Глаза ее расширены, она глотает ртом воздух, словно ей нечем дышать.

В. едином порыве поднялись с колен амазонки.

Беата бросилась к матери, но остановилась, пораженная. Гелона шла без пояса. Она остановилась и со стоном выкрикнула:

— Горе нам, горе! Пояс Ипполиты... он... его нет в храме!

Вопль и стоны всколыхнули площадь. Женщины в задних рядах начали рвать на себе волосы. Кто?то начал посыпать голову пылью агоры, как в дни великого несчастья...



(обратно)

ОСАДА

Хети и Арам вернулись из каменоломен не скоро. В первом же селении пришлось остановиться на двое суток. Когда изумленные жители узнали, что парни побывали на земле ойропат, расспросам не было конца.

Хети рассказал, что среди рабынь на побережье зреет бунт, а Арам со свойственной ему горячностью добавил:

— Если вы не поможете этим несчастным женщинам, то вас не стоит называть не только мужчинами, но и людьми!

— Мы не в обиде на тебя, юноша, — сказал староста селения. — Мы ближние соседи ойропат и больше других претерпели от них бед и горя. Но мы должны знать, кому помогать, когда и где?

— Мы вам, уважаемые, скажем все, когда придет время, — обещал Хети. — Вы только будьте готовы.

— Тогда надо собирать сходку. Вам придется заночевать у нас.

Сходка единодушно решила выступить на помощь рабыням, когда это будет нужно. Договорились также послать ходоков во все окрестные селения, чтобы там тоже готовили оружие, запасали еду на время похода.

Так было чуть не в каждом селении. Все сходились на одном: терпеть дальше грабежи и убийства нельзя, и коль настал удобный момент, надо выступать.

Не встречали Арам и Хети селения, где бы не побывали амазонки. И всюду они уводили женщин. В каждом селении надеялись при удаче похода вызволить кто жену, кто дочь, кто сестру или мать.

Подходя к пасеке, Арам сказал Хети:

— Ты заметил, как Лота изменилась после встречи с Мелетой? Я уверен, она сейчас готовит таянцев к походу на Фермоскиру.

— Еще бы... Теперь она пойдет на все, чтобы выручить Фериду и Мелету.

— Ты думаешь, она заботится только о них?

— А оком же ещё?

— Она теперь таянка, жена старосты, — горячо заговорил Арам. — Ей теперь о всех думать надо. Мы почему?то поднимаем все селения...

— И ты ни о ком не думаешь?

— Думаю, Хети, думаю. Мелета из головы не выходит. Чокея обещала спасти ее. Сдержит слово?

— Если бы Мелету спасли, ойропаты тотчас же бросились бы в погоню. Они раньше нас побывали бы в этих местах и обшарили бы все вокруг. А ты посмотри — на пасеке все спокойно, вон видишь, отец хлопочет около пчел. Нет, Арам, я боюсь, что Чокея не смогла спасти Мелету, и, может быть, теперь их уже нет в живых.

— Зачем так говорить, неразумный?! Разве ты не слышал, Чокея говорила, что ей помогут знатные амазонки и даже сама царица. Если их выкрали, если Чокею поймали... Я подниму наше селение, мы соберем все племена на нашем пути, я ворвусь в город и вырву Мелету или погибну!

— Ты любишь ее?

— Мало сказать, люблю. Я не смогу жить без нее. Я не хотел тебе говорить, но... она моя жена.

— Я знаю, —тихо сказал Хети.

— Мы поговорим с таянцами и начнем готовиться к походу. Надо, чтобы всех нас вела Лота.

— Согласятся ли на это мужчины. Она женщина, к тому же ойропата. Поверят ли они ей?

— Еще раз говорю — ты молод и неразумен. Все наши люди — хорошие пахари, рыбаки и охотники. Но воевать они не умеют. А Лота когда?то водила в походы всю царскую рать. Ты понимаешь, она знает, чем сильны и чем слабы амазонки. Это мы растолкуем всем, кто пойдет с нами. Давай пойдем, твой отец уже заметил нас, и Лота бежит нам навстречу...


Безысходность и страх обуяли Фермоскиру. Весть об утрате священного пояса дошла до самых отдаленных границ басилейи. А когда рабыни и метеки узнали, что на побережье восстали рыбачки, что к ним присоединились царица, Чокея, Мелета и Ферида, туда стали стекаться невольницы со всех концов государства. Они убивали стражниц, грабили склады с оружием и шли сотнями к Чокее.

В городе наступило безвластие. Гелона после страшных событий на агоре растерялась и не знала, принимать ли ей сан Священной или так же, как и царице, спасаться бегством. Беата упрекала мать в безволии и трусости. Она убедила было мать в том, что все можно поправить. Пусть нет пояса Ипполиты, но всадницы все еще верны ей и пойдут на любое опасное дело. Усмирить бунтовщиц будет не так уж трудно, они не пойдут в бой против воительниц, а скорее всего разбегутся по родным местам. Атосса сломлена и не посмеет больше показаться в городе, с Годейрой можно договориться. Если ей обещать трон, она не пойдет против. Пусть она будет царицей, Гелона — верховной жрицей, а Беата — полемархой. Кадмее можно обещать звание кодомархи. Мелета же не в счет.

Прошла ночь, а утром город узнал о расколе. Антогора подняла всех храмовых и увела неизвестно куда.

Решение Беаты идти на усмирение бунтовщиц пришлось отменить. Царские амазонки, и оставшиеся в городе гоплитки заняли круговую оборону города. Полемарха ждала нападения храмовых.

Гелона вошла в храм, там царило запустение. Наос богини не охранялся, в святилище гулял ветер, сдувал пыль с бронзового кумира Девы. Двери в зал Священного Совета были распахнуты, в покоях Атоссы ничего, кроме утвари, не осталось. Но самый, главный удар Гелону ожидал в сокровищнице храма. Она была пуста.

И Гелона решила бежать из города...


Если все имения царицы были на западе басилейи, то владения Атоссы были на востоке. Здесь, в горах, у нее был небольшой, но хорошо укрепленный замок. Как раз сюда?то и привела Антогора более трех тысяч храмовых воительниц. Амазонки расположились лагерем на берегу истока священной реки, быстро усмирили рабынь, которые еще не успели убежать на запад, и начали готовиться к схватке.

В горах, где нет сырости, приступы лихорадки прошли, и Атосса снова принялась за дело.

Напрасно думала Антогора, что ее старшая сестра впала в растерянность. Атосса получила сильнейший удар, это верно, но она не сломлена. Об этом как раз и идет речь в замке. В комнате Атоссы трое: она, Антогора и Агнесса. Девушка лежит в постели, она потеряла много крови у алтаря и сейчас очень слаба. Антогора, виновато втянув голову в плечи, сидит у окна. Атосса ходит по комнате из угла в угол, она преподает своей сестре, а заодно и дочери, урок стойкости. Она откровенна — здесь нет чужих и нет нужды призывать в помощь богов и богинь.

— Я все время учила тебя, Антогора, в дни тяжких испытаний верить мне, а что сделала ты? Ты готова била предать меня.

— Я думала, ты не встанешь, мне нужно было спасать себя. Я верила, что боги отступились от нас. Кто мог знать, что богиня потушит жертвенный костер и отнимет священный пояс? А ты лежала на смертном одре, закрытая по приказу Гелоны. Могла ли я подумать, что всеблагая Ипполита вознесет тебя...

— «Вознесет!» — Атосса скривила губы в усмешке. — Если бы из моих покоев не было потайного подземного хода, все боги вместе взятые не могли бы меня спасти.

Антогора удивленно подняла голову.

— Да, да, я вышла сама и, клянусь огнями небес, в самое время. Когда от меня увели Агнессу, я сразу поняла, что Гелона задумала сжечь ее и стать единовластной хозяйкой Фермоскиры. Годейру она смогла обмануть, но меня...

— Но как ты узнала все это?

— Стража у моих дверей охраняла пустые покои. Я вышла сразу, как увели мою девочку. Жрицы, приготовляя жертвенный алтарь, знали, что я на свободе, и по моему совету принесли сырые поленья и зеленые ветви. Я знала: когда на решетках прогорят угли, костер теряет силу. Никто, даже сама Гелона, не заметила, как я бросила свой хитон на камни, где была лужа. А остальное ты видела сама. Я только не думала, что моя девочка сама схватит нож.

— Но пояс? Все знают, что ты давно не входила в наос. Кто взял пояс?

— Его там и не было никогда!

— Этого не может быть, Священная! — воскликнула Агнесса, поднимаясь с подушки. — Как же так?

— Помни, девочка моя, — Атосса положила ладонь на горячий лоб дочери, заставила ее лечь. — Мы — женщины царственной крови, и мы должны знать правду. Пусть простые смертные верят в небеса, мы живем на земле. Это мы должны вершить дела за богов, и нам меж собою нельзя кривить душой. Знайте вы —: пояса никогда не было, и в пору всех поколений верховные жрицы, входя впервые в наос, узнавали от своих предшественниц, что пояс Ипполиты, украденный для Геракла, не возвращался никогда.

— Но Фермоскира без пояса богини погибнет, мама!

— Не беспокойся. Придет время, и он появится.

— Где же ты возьмешь его?

— Разве мало драгоценностей в нашей сокровищнице? Мы сами сделаем его и оденем на твои бёдра. Мы не дадим Фермоскире погибнуть.

Антогора слушала этот разговор, раскрыв рот. Она никак не могла придти в себя.

— Я боюсь, сестра, — сказала она наконец. — Боги не простят...

— Забудь богов! — сурово произнесла Атосса. — Повторяю тебе: нам самим надо вершить божеские дела. Давайте думать, как спасти Фермоскиру. Были ли сегодня наши люди в городе?

— Были. Они донесли, что Беата встала в круговую оборону.

— Значит, она не хочет идти на бунтовщиков?

— Видимо.

— Прекрасно. Будем терпеливо ждать. Пусть рабы идут на город, пусть Беата теряет силы в борьбе с ними.

— Но мятежников много, Священная. Вдруг они сомнут Беату и займут Фермоскиру?

— Этого не будет никогда. Я не помню ни одного года, когда бы не бунтовали тела. Их силы и гнева хватает самое большее на сутки. Они или разбегаются, или их подавляют.

— Но раньше у бунтовщиц не было Годейры и Мелеты.

— Неужели ты думаешь, что Годейра поведет рабынь на Фермоскиру ради их свободы? Как только она уничтожит Беату и Гелону и сядет на трон, она снова закует рабынь в цепи, и вот тогда настанет наш черед. Мы покажем дочерям Фермоскиры пояс богини и пойдем на Годейру. Все амазонки, и храмовые, и царские, будут с нами. И тогда мы посмотрим, кто кого?!

Спустя час Антогора и Атосса спустились в подвал, где хранились драгоценности храма. Когда жрицы, охранявшие вход, разомкнули серебряные лабрисы, Антогора вслед за сестрой спустилась вниз. Она и раньше предполагала, что там много богатства, но все равно была поражена. Золотые, серебряные, бронзовые, медные кубки, вазы, ритоны, потэры — все это расставлено в глубоких нишах на полках. По углам, прямо на полу, в огромных кучах было свалено разнообразное оружие, украшенное драгоценностями. В следующем отсеке вдоль стен вкопаны глиняные пифосы. Они разукрашены рисунками, орнаментами, чаще красным по черному или коричневым по синему. Все они полны серебром и золотом: серьги, подвески, перстни, браслеты, диадемы... В третьем, небольшом отсеке — драгоценные камни, венцы, наголовные обручи и диадемы, осыпанные изумрудами.

— Вот где сила и мощь Фермоскиры, — сказала Атосса с гордостью и возвратилась в первый отсек. — Найди вот в этой куче пояс, Антогора. Нет–нет, не этот, он слишком нов. Нужен самой старинной работы.

Антогора долго рылась в куче поясов, наконец нашла то,что нужно. Широкий пояс был изготовлен из воловьей кожи с двумя бронзовыми застежками. С одной стороны пояса были приделаны массивные пряжки для меча, с другой серебряные ножны.

— Годится, — сказала Атосса, осмотрев пояс. — Ты в этом знаешь толк — укрепи на нем самые лучшие камни, золотые бляхи и подвески. Сделай так, чтобы он на солнце слепил глаза. Сделай...


Целую неделю готовились к походу: ковали мечи, наконечники для копий и стрел, гнули луки. Арам и Хети сделали верно, что не сказали Лоте о беде с дочерью. Скоро от Чокеи прискакала конная рыбачка и сказала, что Мелета и Ферида в каменоломнях, к восставшим рабам примкнула Годейра и просит Лоту идти к ним на помощь.

Ранним утром все мужчины, способные носить оружие, собрались около пасеки. Лота и Хети простились с Ликопом, он оставался дома. Верховых коней для всех не нашлось, пеших таянцев посадили в повозки, и обоз тронулся в далекий путь.

Впереди обоза заранее были посланы гонцы, они должны были поднимать жителей горных селений, пожелавших помочь восставшим. Таких нашлось немало, и с каждым днем войско Лоты увеличивалось все больше и больше.

В пути бывшая полемарха распределяла мужчин в сотни, выбирала командира, учила ремеслу войны. Люди понимали: чтобы победить, надо держать строгий порядок, всех, кто пытался хоть как?то ослушаться, сразу отсылали назад. В бой против ойропат могли идти только добровольцы. Хети и Арам как могли помогали Лоте управлять этой разноликой колонной.

На тринадцатый день пути двухтысячное войско Лоты достигло берегов Фермодонта и расположилось лагерем на левом берегу. Через день в лагере появились Чокея и Мелета. Встреча прошла накоротке — времени для объятий и восторгов не было. Чокея сразу отослала Арама, Хети и Мелету смотреть лагерь; оставшись наедине с Лотой, она сразу приступила к деловому разговору. Она рассказала Лоте о расколе воительниц, о безвластии в Фермоскире, о том, что настала пора выступать на город.

— Почему не приехала Годейра? — спросила Лота.

— Вот об этом я и хочу с тобой говорить, — Чокея отвела Лоту к воде, села на выброшенную на берег корягу. — Царица не хочет, чтобы мужчины воевали вместе с нами.

— Зачем же она звала меня?

— Годейра думала, что ты придешь одна. Она хотела тебя поставить вместо Беаты. Чтобы все было как прежде.

— Как прежде не будет. Я теперь другая.

— Она знает об этом. Я хорошо понимаю царицу. И я, и ты, и рабыни ей нужны только для того, чтобы овладеть Фермоскирой. Потом меня уберут, тебя убьют, а восставших утопят в крови. Появление мужчин спутало все ее планы. И теперь она говорит, что мужчины осквернят землю Фермоскиры, в стане восставших рабынь начнется разврат и всех нас размечут сотни Беаты. С приходом мужчин начнется великий хаос. Сейчас царские и храмовые амазонки разобщены, их можно разбить поочередно, но если появятся мужчины — все силы соединятся против нас и мы погибнем. Так говорит Годейра. Вот и суди, как нам быть?

— А как думаешь ты?

— У нас, у рабынь, большие замыслы. Все мы понимаем: стоит только нам разойтись, как за нами пошлют погоню. Нас переловят независимо от того, кто станет у власти. Годейра ли, Атосса, или Беата с Гелоной. И снова начнутся набеги, снова жизнь гор пойдет рядом со страхом..

— Ну, а если вы победите?

— Тебя мы сделаем царицей Фермоскиры. Мы разобьем плиты с заветами богини, и ты устроишь жизнь такую же, как в иных городах. Пусть дочери Фермоскиры любят, как и все женщины на свете, пусть берут в мужья любого мужчину, пусть рожают детей, сами растят хлеб, пасут стада, как это делают другие, и пусть садятся на боевых коней только тогда, когда враг подойдет к городу.

— Почему ты думаешь, что я соглашусь на это?

— Ты узнала другую жизнь, ты любишь Ликопа, Мелету, Хети и Арама. Неужели и дальше ты хочешь жить в страхе перед ойропатами. Скоро у тебя появится внучка...

— Внучка? Откуда же?

— От Арама. Они любят друг друга. А вдруг это будет мальчик? Неужели ты поступишь, как поступали до этого амазонки?

— Ты права. С прошлым покончено. Но как быть c Годейрой?

— Пусть делает, что хочет. Мы пойдем без нее. Если, конечно, ты согласишься.

Лота задумалась. Она представила себя на пасеке мальчиком на коленях, и в сердце хлынула волна радости. «Пусть, — подумала Лота, — моя дочь познает счастье материнства». И твердо сказала:

— Я уже сделала свой шаг, мне отступать некуда.

— Тогда давай поразмыслим, как пойдем на Фермоскиру...

Третий завет Ипполиты гласит: «Амазонка не знает страха». И это правда. Дочери Фермоскиры в бою начисто лишены этого низменного чувства — их с детства учили презирать страх.

Но это не значит, что амазонки не боятся ничего. Есть страх перед карой богов, остался страх потерять честь, богатство, положение. И, наконец, страх сомнений... Он мучил больше всего Беату. Всю власть в городе отдали в ее руки, а вместе с властью и страшную ответственность за судьбу Фермоскиры. Истина есть: власть получить не так уж трудно, намного тяжелее ее удержать.

Когда в городе властвовала Атосса, ей было известно все, что делается вокруг на тысячи стадий. У Священной было столько лазутчиц, соглядатаек и осведомительниц, что она знала не только, что и где произошло вчера, сегодня, но и что произойдет завтра.

Беата же не знала ничего. Когда и с какой стороны ударит Годейра, сколько рабынь собрала она под свои знамена, как они вооружены? Что задумала Атосса, когда она пошлет храмовых наездниц и какую хитрость готовит? Не было уверенности и в воительницах.

Во дворец царицы, где теперь расположились Беата и Гелона, все чаще приходили тревожные вести. Вышли из послушания наездницы — они стали грабить дома ушедших из города храмовых. Если город устоит и все образуется, этот грабеж назовут мелким воровством и покроют царских наездниц несмываемым позором. Сегодня утром стало известно, что Годейра соединилась с повстанцами. Беата этому не поверила, но испугалась. Что если это окажется правдой? Пойдут ли войска против своей царицы?

Вечером Беату позвала Гелона. На ней снова был наряд Священной, даже алмазный венец сиял на голове, как в дни торжеств. Прошлой растерянности нет, на лице Гелоны решимость.

— У Атоссы появился пояс Ипполиты, — сказала она спокойно.

— Как? Откуда?

— Я думаю, Атосса сделала пояс сама. Или украла из наоса задолго до событий.

— А вдруг это великая наездница вернула ей...

— Это ты скажешь кому угодно, только не мне. Важно другое. Появление пояса придаст уверенность в победе храмовых и повергнет в уныние наши войска. В храме кто?нибудь остался?

— Никого. Жрицы все ушли с Антогорой.

— Завтра утром пошлешь двух копейщиц для охраны наоса. И пусть никто кроме меня не входит туда.

— Сделаю.

— А теперь посмотрим на наши дела. Три силы появилось в Фермоскире. Первая — это царские войска, гоплитки, служанки и мы с тобой. У нас кони, оружие, умение воевать. Вторая сила — храмовые. Их вдвое меньше, зато у них жрицы, паннорит и гимнасий. У них Атосса, Антогора, Агнесса, Пелида и Лаэрта. Все они не стоят нас двоих. Воюют храмовые хуже нас, но зато у них сокровищница храма.

— И пояс Ипполиты, — заметила Беата.

— Его мы пока считать не будем. Третья сила — рабыни. Их больше раз в десять, с ними Лота, Мелета и, может быть, Годейра. Но у них мало оружия, совсем нет лошадей, они не умеют воевать. У всех сил по два противника, и это очень важно. Здесь все решит точный расчет. Эту ночь мы не будем спать, Беата. Мы будем думать...

Утром Беата пришла в конюшни, ополоснула в бочке с водой лицо, вызвала сотенную.

— Антогора, эта грязная тварь, увела всех жриц и храмовых амазонок из города. Храм брошен, наос не охраняется. Ты возьмешь шестерых лучших и поставишь двоих из них у дверей наоса, и пусть никто, кроме Священной Гелоны, не входит туда. Менять охрану три раза в сутки. Понятно?

— Сделаю.

Через час сотенная прибежала в конюшню растерянная:

— Прости меня, полемарха, но когда мы пришли в храм, двери в наос были открыты настежь. Мы все увидели великую богиню и... пояс сверкал драгоценными камнями на ее бедрах. Весь город знает об этом, все бегут к храму.

— Беги во дворец, позови Священную!

Еще через час все, кто был в. городе, собрались у храма.

Гелона торжественно вынесла пояс Ипполиты из храма и одела на бедра Беаты. Полемарха настолько была взволнована, что не слышала ни слова из того, что было сказано Священной. Шутка ли, ни одна смертная после Ипполиты не одевала такой пояс. Беата первой удостоена этой чести. И пусть пояс она где?то видела раньше, разве это важно теперь?

Полемарха решила оборонять город активно. Можно было закрыть все городские ворота и, надеясь на прочность крепостных стен, поражать повстанцев стрелами. Но это было очень рискованно. Город не имел достаточно продовольственных запасов, и если осада продолжится больше недели, коней нечем будет кормить.

Поэтому Беата построила оборону вне крепости. Далеко вперед она выдвинула гоплиток. Пешие воительницы окопались вокруг города — они первые должны принять удар бунтовщиков. Если гоплиток сомнут, полемарха пустит конницу. Все свое войско Беата разбила на мелкие группы. Она рассчитывала рассечь лавину наступающих на множество частей и уничтожить каждую по отдельности.

Медленно тянулись дни ожидания. Ночами Беату мучила бессонница, днем было не до сна. В эту ночь измученная полемарха пришла на площадку крепостной башни и наконец?то уснула. Но спать ей не дали — прибежала испуганная возничая и разбудила ее:

— Царица Годейра у ворот!

Будто ушат холодной воды выплеснули на Беату. Сна как не бывало.

— Бой уже идет? — спросила полемарха, надевая пояс с мечом.

— Царица одна.

— Совсем одна?!

— Без войска. С нею Кадмея и несколько служанок, Впустить?

— Веди ее сюда. Только смотрите... Может быть засада...

Годейра поднялась по лестнице одна, сбросила намокший плащ, молча вскинула руку в знак приветствия, села между зубцами башни. Она была спокойна, как будто бы ничего не случилось. Царица словно и не уезжала на побережье.

— Почему гоплитки выведены за город? — Годейра заговорила строго, как и положено говорить царице с полемархой. — Почему конные сотни мокнут под дождем? Сейчас же ввести всех в город.

— Но как же... Великая. А бунтовщики? Они, не придут?

— Утром будут здесь.

— Ты покинула их?

— Храмовые ушли? — вопросом на вопрос ответила царица.

— Все до одной.

— Если Атоссы нет в городе — мое место здесь. А этот сброд... Ради него я не хочу терять ни одной воительницы, ни одного коня, даже собаку не выпущу я на них. Эта грязная толпа потопчется у стен двое, самое большее трое суток и расползется. Атосса — вот наш враг! Что она замыслила?

— Я не знаю.

— Я так и думала. Ну ладно, поговорим потом. Скоро рассвет, иди и отдай мой приказ: всех в город. Гоплиток — на стены крепости. Подготовить дроты, стрелы, смолу. Иди.

Беата переступала с ноги на ногу. Царица заговорила так неожиданно и напористо, что полемарха не успела сообразить, как ей вести себя. Или сразу подчиниться, или высказать недоверие. Царица заметила это и спросила:

— Гелона приняла сан Священной?

— Да... Вчера богиня вернула нам пояс.

— Гелона умница. Я ее хвалю. Ну–ну, иди. Я подожду здесь. Пошли сюда Кадмею.

Через час гоплитки и конные сотни вошли в город. Фермоскира начала готовиться к осаде.

Лота и Чокея решили идти на город двумя путями. Мужчин поведет Лота по правому берегу Фермодонта. Здесь, на прибрежных лугах, встретятся им конские табуны, и Лота посадит на лошадей всех, кто может ехать верхом.


Чокея и Мелета поведут рабынь напрямую. Они придут к городу раньше и обложат стены крепости.

Лота вначале принимать участия в осаде не будет. Она обойдет город с юго–востока и встанет на пути храмовых амазонок, если они попытаются ударить по восставшим со стороны гор.

Было также решено на штурм стен не идти. Не только рабыни, даже сами амазонки не умели штурмовать крепости. Поэтому Чокея на рассвете привела свое двадцатидевятитысячное войско, обложила город со всех сторон. Траншеи, выкопанные гоплитками, очень пригодились восставшим. Они укрылись в них и стали ждать. Чокея знала, что амазонки долго в городе не продержатся и выведут свои сотни сразу изо всех шести ворот города. Конечно же, воевать они могут во много раз лучше, чем рабыни. Но зато восставших больше, чем амазонок, и они понимают, что здесь решается их судьба.

Они или победят и станут свободными, или погибнут. Третьего не дано.

Все знали: бои будут кровопролитные и жестокие.

Чокея по–хозяйски расчетлива. «Если, — думала она, — амазонкам в городе трудно будет прокормить пять тысяч лошадей и около девяти тысяч воительниц, то ей самой придется во много раз труднее. Около тридцати тысяч восставших, более четырех тысяч мужчин у Лоты — им тоже немало нужно корма. Поэтому на побережье было оставлено тысячи полторы рабынь и около сотни мужчин вместе с Хети. Они должны отыскать все запасы соленой рыбы, ловить свежую рыбу, взять на учет все стада и хлебные склады. Рыба, мясо, хлеб должны поставляться восставшим бесперебойно.



(обратно)

ЧЕТВЕРТАЯ СИЛА


По упругим волнам Пропонтиды плывет триера. С берегов пустынной Фракии дует ласковый, теплый ветер — зефир. Он надувает пузатые паруса триеры, судно носом вспарывает воду, идет ходко и ровно. Неподвижны три ряда весел — гребцы отдыхают и поют. Разносится над морем песня–молитва:


Ты, Меликерт, и владычица светлого моря,
Ты, Левкофея, от бед вечно хранящая нас,
Вы, нереиды и волны, и ты, Посейдон–повелитель,
Ты, фракиец Зефир — ветер кротчайший из всех,
Благоволите ко мне и до гавани нужной
Целым по глади морской перенесите меня!

Грянул припев, его поют все гребцы:


Все повторяется, все повторяется, Все повторится с начала.

Это старая, старая песня морских походов. Да, все повторяется. Может быть, тысячу лет назад отплыли первые корабли в просторы Эгейского моря и начался первый поход к новым, неведомым берегам. Только избранные герои садились на корабли — они были и гребцы, и кормчие, первооткрыватели и воины. Они открывали новые земли, покоряли аборигенов и строили города.

Потом поход повторялся. И вот уже завоеваны Фракия, Мизия, Лидия, Троада, Ликия. Кажется, нет в Эгейе берегов, где бы не ступала нога греческих воинов.

Но морские походы все повторяются и повторяются. Корабли ионийцев, дорийцев и эолийцев бороздят просторы Пропонтиды, вырываются через Геллеспонт на безбрежные просторы понта Эвксинского. Появляются колонии на берегах Тавриды, Колхиды и Пантикапеи. И уже поют слепые певцы повесть о герое Язоне, о его корабле «Арго» и о пятидесяти аргонавтах. Они славят великий и многотрудный поход за золотым руном.

В походы ходят все, кто может строить корабли и водить их по бурным волнам морей.

Казалось, нет берегов, на которых бы не поклонялись Зевсу и Гере, но проходит время, и снова кто?то поднял паруса большого плавания. На этот раз корабли ведет молодой торнеец Тифис из города Олинфа. Триеры Тифиса красногруды, чернобоки и огромны. Их двадцать три. На каждой триере по сто восемьдесят воинов–гребцов, не считая кибернетов, кормчих и клевестов.[905] Путь их лежит к восточным берегам понта Эвксинского. Царь Олинфа Дардан послал туда своего сына с большим расчетом. Западные берега моря давно освоены эллинами: там стоят города Апполония, Одесс, Истр и Херсонес. Нет места для захвата новых земель и на юге—Синопа, Амис, Трапезунт, Фасис, Диоскурия много лет принадлежат ионийцам. Зато на северо–востоке от Диоскурии берега свободны, и там можно найти место для нового города.

Именно туда и ведет свои корабли Тифис Дарданид— двадцатипятилетний и единственный сын владетеля Олинфа. Царь, посылая наследника в далекий и опасный поход, сильно рисковал. На корабли потрачено огромное богатство. Если поход будет удачным—это богатство должно удесятериться, если корабли погибнут—Дардан станет нищим. Поэтому кормчим на флагманском корабле послан старый Диомед—учитель и наставник Тифиса. Он дважды ходил к берегам понта Эвксинского, он опытный моряк, мудрый и осторожный человек. Тифису приказано во всем слушаться Диомеда.

Погода благоприятствовала морякам. Эскадра благополучно прошла Пропонтиду, миновала Босфор и вышла на просторы Эвксина. Кончились запасы пресной воды — предстояла первая длительная остановка на берегу. Ее можно было бы сделать в Синопе, но Диомед не хотел, чтобы в греческих колониях видели его эскадру. Старый кормчий знал, что если пройти Синопу и Амис, там есть одно пустынное место, где в море впадает река. Можно взять воду, и там, наверное, есть жители, у которых можно купить и еду.

В одно туманное утро корабли Тифиса бросили якорь недалеко от устья реки.

После многих и долгих дней пути по зыбкому морю почувствовать под ногами твердую землю—великое блаженство. Запасы воды пополнили быстро. Но с едой предстояли трудности. Берега реки были пустынны, селений близко не было видно. Посылать людей в глубь материка Диомед не решался. Еще в прошлые походы он слышал, что где?то здесь расположено царство женщин. Но их существование было окутано плотной завесой, сотканной из таинственных слухов, рассказов и вранья. Говорили, что женщины эти жестоки и отважны, и никто и никогда не проникал за рубежи их владений. Многие утверждали, что они просто непобедимы. И ни у кого из суеверных мореплавателей не было желания связываться с женщинами, у которых были крылатые кони, а сами они могли превращать врагов в свиней или в собак.

— А я слышал о них совсем другое, — спорил с Диомедом Тифис. —То, что они свирепы и сильны, —это верно. Но если мужчина сможет ее победить, она будет покорна ему до смерти. Говорят, что персидские цари берут амазонок в телохранители, и нет вернее и надежнее этих стражей. Говорят, что платят они за них золотом по весу. Может, стоит пощупать этих баб, Диомед, а? У нас четыре тысячи воинов, и каких воинов! Мы ничем не рискуем.

— Нет, царевич, нет, —упорствовал кормчий. —Наш путь лежит в иные места. Амазонок никто не пытался трогать — и это неспроста. А они, я слышал, держат весь глубинный Кавказ в страхе. Давай лучше сделаем так: пошлем по обоим берегам реки по две сотни воинов. Пусть они разузнают там все. И если найдут жителей, мы купим у них еды. Только прикажи им не поднимать мечи—у нас есть Деньги.

— Ты, пожалуй, прав, старый Диомед. Вечером пошлем поиск.

Три сотни воинов ушли по берегам реки. По правому берегу воинов повел кибернет Аркадос, по левому пошел сам Диомед. Тифис, передав все заботы о кораблях кибернету Аристу, пил вино и отсыпался в шатре на берегу моря.

К исходу вторых суток возвратился Аркадос. Он встретил на своем пути селение, овладел им и нашел там три десятка женщин, склады соленой рыбы, копченого мяса и вина. Судя по тому, что в селении не было ни одного мужчины, он поверил, что это владение амазонок. Ни одна из женщин не умела говорить по–эллински, и поэтому он не стал их расспрашивать, а всех привел на берег моря.

— Тебе не велено было поднимать мечи, — накинулся на него Тифис. —А ты?

— Я и не поднимал, а они и не сопротивлялись! Тифис оглядел кучку женщин, худых и оборванных.

— Ты думаешь, это амазонки?

— А кто же более? Там не было ни одного мужчины. А вина, мяса и рыбы много. Все, что мог, я принес сюда.

— Ну, хорошо. Будем ждать Диомеда,

Чего греха таить—Тифис любит выпить. А вина как раз появилось много. Пока нет Диомеда, думал Тифис, устрою я праздник, отмечу первый успех. Этот старый хрыч все время упрекает меня в беспечности—надоело! И дома все время докучал наставлениями, и здесь... Пора старику указать свое место. Правда, отец, отправляя сына в поход, велел слушаться Диомеда во всем, запретил принимать важные решения без совета кибернета, но речь шла о важных решениях. Не будет же сын царя Олинфа по каждому поводу заглядывать Диомеду в рот. Любить женщин он не может — стар, пить вино ему нельзя—больна печень. Только и осталось ворчать да читать нравоучения. А Тифис молод: где ему погулять, как не в походе? И он роздал пленных женщин кибернетам, себе выбрал самую молодую и красивую. В пиру и веселии прошел день, с ласками и вином—вечер. После полуночи пьяный и усталый Тифис уснул. И вдруг тычки в бок и ворчание:

— Вставай, царевич.

— А–а, это ты, Диомед. Не мог подождать до утра?

— Важные вести привез я, царевич.

— Ты мне надоел, клянусь богами. —Тифис сел и, не раскрывая глаз, стал шарить по лежанке, отыскивая пояс.

— Я привел к тебе человека...

— Ах, Диомед. Я раскаиваюсь, что взял тебя в поход. Если бы на твоем месте был Атрид, которого я просил послать кормчим, он не будил бы меня среди ночи. Ты видишь, какая юная нимфа лежит рядом со мной? Бери ее и убирайся вон!

— Всему свое время, Тифис. Для утех у нас много дней впереди. Вспомни, что говорил твой отец, царь Олинфа...

— Ну, ладно, ладно. Где твой человек?

— Вот он.

Тифис поднялся, вытолкал сонную женщину из шатра и увидел перед собой юношу в кожаной куртке, перепоясанного широким ремнем. Только сейчас до Тифиса дошло, что Диомед вернулся из разведки и принес действительно важные вести. Он махнул рукой, приглашая юношу в шатер. Там Диомед зажег светильник.

— Ты кто? —спросил он юношу.

— Меня зовут Хети.

— Ты эллин.

— Нет. Я фарнак.

— Но ты говоришь по–ионийски.

— Я говорю на языке матери. Она—амазонка.

— Врешь. Амазонки убивают сыновей.

— Не всегда. Об этом долго рассказывать.

— Далеко ли эти амазонки?

— Ты стоишь на земле амазонок.

— Слышишь, Диомед? Значит, все разговоры о могуществе амазонок—вранье. Те, что мы взяли в плен, робки, как овечки.

— Это рабыни амазонок, царевич.

— Где же сами амазонки? Почему они до сих пор не показали свою отвагу?

— Им не до вас, —сказал Хети. —Сейчас они воюют между собой. Кроме того, подняли мятеж рабыни.

— Ему можно верить? —Тифис обратился к Диомеду.

— Можно. Я говорил с рабами. Ты послушай, что советует юноша.

— Что же ты советуешь?

— Я видел, что у тебя много кораблей и воинов. Высади всех на берег и помоги восставшим. Ты легко победишь амазонок...

— Но среди них твоя мать?

— Она во главе восставших рабынь. Я повторяю тебе: победа будет легкой. Богатства Фермоскиры несметны, земли их обширны и богаты. А слава твоя разнесется по всей земле. Никто еще до сих пор не побеждал амазонок...

— Я слышал, у них есть алмазный пояс Ипполиты. С ним они непобедимы.

— Это правда. Но пояс богиня отняла у амазонок за их грехи.

— Мне непонятно одно: какая польза тебе от моей победы?

— Оставшихся в живых амазонок ты посадишь на корабли и увезешь на родину. Рабынь ты отпустишь по домам. Фермоскира перестанет существовать. И вольные люди гор вздохнут свободно. До этого мы жили в вечном страхе.

— Он говорит разумные слова, —сказал Диомед. — Давай, царевич, соберем совет кибернетов и обсудим это дело.


Когда Лоте стало известно, что в город вернулась Годейра, план осады пришлось изменить. Царицу она знала хорошо: та не будет сидеть спокойно за стенами крепости, она выведет войска на битву. Чтобы задержать амазонок в городе, стены нужно штурмовать извне. По–иному нужно было использовать войско мужчин. Их надо послать на крепость, где засела Атосса, и сковать храмовое войско. Любыми путями его не нужно допускать к Фермоскире. Поручив мужчин Араму и Мелете, Лота послала их на восток. Она приказала не ввязываться в бой и, если храмовые будут делать вылазки из крепости на мужчин, отходить, а потом снова осаждать стены. Главное—удержать храмовых на месте.

Сама Лота прискакала к Чокее.


Через сутки после появления царицы в городе, прежнего уныния у осажденных как не бывало.

Царица готовила сотни к выходу из города—-сидеть в осаде и ждать, когда кончатся продукты и корм для лошадей, было бы равно самоубийству. План Годейры был прост: ночью она выведет конницу из восточных ворот, сомнет заставы осаждающих и, не вступая в бой, уведет сотни на восток. Ворота города закроют, здесь останутся пешие воительницы, они сумеют продержаться столько, сколько потребуется.

Главную опасность Годейра видела не в мятежниках, а в Атоссе. Она знала: храмовых воительниц было меньше, чем царских, Антогора не способна к серьезному сражению и поэтому крепость Атоссы не продержится долго. А в ней все сокровища Фермоскиры.

Выход из города был назначен на следующую ночь, но утром Годейру разбудила Беата.

— Проснись, Великая, бунтовщики пошли на приступ!

Царица быстро оделась и поднялась на башню. Солнце поднималось, его утренние лучи осветили долину перед крепостными стенами. Вся она, насколько хватал взгляд, заполнена мятежницами. Годейра надеялась увидеть толпу и ошиблась. Среди осаждающих царил военный порядок. Впереди рядами шли женщины с лестницами. За ними на лошадях везли камнеметы и повозки с камнями. За ними два ряда лучниц и еще дальше два ряда женщин с пращами.

Через стадию еще одна волна камнеметов, лучниц и метальщиц камней из пращи, дальше то же самое. На флангах стояла наготове конница.

Тоска защемила сердце Годейры. Она увидела Лоту. Бывшая ее подруга, сдерживая сивого жеребца, показывала рукой на крепость. Конь рыл копытом землю, грива на шлеме Лоты развевалась на ветру. Разве думала царица, что ее самая верная подруга встанет против нее во главе вражьего войска? «Нет, сейчас уезжать из крепости нельзя». Она знала, что Лота умеет воевать, что с таким несметным войском она опасна. Неужели придется скрестить мечи с Лотой?

А наступающие все ближе и ближе. Впереди них шла Чокея, казалось, что она заговорена от стрел и дротиков, которые летели со стен.

Осада велась разумно и умело. Как только гоплитки появлялись на стенах, женщины у камнеметов падали на землю и прятались за орудиями и повозками. И тучи стрел и дротиков, посылаемые со стен, не приносили им вреда. Затем на гоплиток обрушивались поток стрел и камней со стороны наступающих. Пока гоплитки прятались за зубцами стен, камнеметы передвигались вперед. И так, чередуясь, они почти без потерь подошли ко рву, окружавшему город. Чокея взмахнула рукой, и заработали камнеметы. Тяжелые камни, гудя и завывая, неслись на стены, разбивали и сносили зубцы, проламывали стены башен. Свистели стрелы и мелкие камни, пущенные пращами. Гоплитки несли большие потери—крупные камни падали на них тучами и беспрерывно, град мелких камней не прекращался ни на минуту. Просвистело несколько стрел в бойнице, в которую наблюдала за приступом царица. Она успела отшатнуться—иначе не миновать бы гибели.

Но что это?! Как будто из?под земли, появились невооруженные рабыни. Их была тысяча, а может быть, больше. Они несли на спинах мешки с землей и высыпали ее в ров. Годейра крикнула, чтобы им помешали, но гоплитки не могли поднять головы — тучи стрел и камней проносились над стенами. Ров в двух или трех шагах засыпали мгновенно, по насыпи бросились к стенам женщины с лестницами, и вот уже, словно муравьи, ползут они к зубцам. Их поражают гоплитки копьями и мечами, они падают со стен, но вместо сраженных появляются все новые и новые воительницы, и кажется, не будет им конца.

Годейра махнула рукой, подскочила к ней Беата.

— Выпусти четыре сотни конниц из южных ворот и четыре из северных. Пусть они ворвутся в ряды, смешают их. Иначе...

Четверть часа спустя раскрылись ворота и выбросили из чрева крепости восемьсот всадниц. С обеих сторон они бросились на осаждающих.

Отхлынула волна рабынь от стен, послышались крики, среди наступающих началась паника. Но ненадолго. Лота уже ждала этого момента. Она рванула поводья, жеребец поднялся на дыбы и поскакал к крепости. За Лотой устремились ее всадницы.

Летит Лота на врагов, будто с тетивы пущенная стрела, жадно глотает упругий воздух, ударяющий ей в лицо. Не успевают за нею сотни, даже грива на ее шлеме, кажется, не успевает за яростной всадницей, стелется, трепеща на ветру. Проснулась в Лоте кровь амазонки, давно не была Лота в сече, сейчас она снова испытает радость битвы.

Вот уже недалеко, совсем рядом царская сотня. Лота узнала сотенную. Это—Лепсия. Лепсия тоже узнала ее, натянула поводья, на скаку осадила коня, подняла меч. Вот кони встретились, ударилось копье Лоты в щит Лепсии и выбило его из рук. Взмах меча, яростный удар по железному шлему сотенной высек сноп искр, и—падает с коня оглушенная Лепсия.

Увидев подмогу Лоты, осаждавшие снова бросились на стены.

Царские наездницы бились храбро и умело, но на стороне Лоты множество всадниц. Кажется, им нет конца, много их гибнет под мечами амазонок, но еще больше появляется на месте убитых. Из восьми сотен только триста наездниц возвратились из вылазки.

До темноты продолжался штурм города—надежды царицы на то, что рабыни разбредутся, не оправдались. Они откатились от стен, чтобы отдохнуть, за ночь перестроиться, а утром снова броситься на приступ.

Годейра помрачнела. Она по–прежнему все еще не боялась бунтовщиц, надеясь победить их, но ее очень беспокоила Атосса. Царица была уверена: хитрая и коварная жрица следит за осадой и как только силы Годейры ослабнут, она непременно ударит и сомнет как осажденных, так и осаждающих.

До полуночи Годейра, Беата и Гелона искали выхода из труднейших и опасных обстоятельств. И нашли, как им показалось. Помог случай. Вечером к царице привели женщину. Ее поймали во дворе храма, где она скрывалась в конюшне, оставленной всадницами Антогоры. В женщине Гелона узнала Естипалею—жрицу, ушедшую с Атоссой. Сначала лазутчица молчала, но когда ей пригрозили сожжением на костре — заговорила. Да, она послана Атоссой, чтобы разведать обо всем, что происходит в городе. Она подтвердила также, что Атосса ждет момента, когда бунтовщицы измотают царских воительниц, и думает придти и спасти Фермоскиру. Такие же, как она, лазутчики посланы и в стан Лоты и Чокеи.

— Как ты попала в город? —спросила Беата. — Как прошла мимо застав, как проникла в крепость?

— Через подземный ход.

— Какой?

— Через тот, по которому вышла из своих покоев запертая вами Священная.

— Покажи.

Естипалея провела Беату и царицу в покои Атоссы. Через люк спустились под пол, оттуда шел узкий тоннель под городские стены и выходил в лесочке около паннория. Осмотрев подземный ход, царица велела запереть лазутчицу, а сама возвратилась к Гелоне. И вот тут у них возник этот хитроумный замысел. Годейра знала, что с утра штурм возобновится, и вывела Естипалею на стены города. Так оно и случилось. На рассвете Лота снова пошла на приступ, бунтовщицы дважды врывались в крепость через проломы в стенах. Их уничтожали амазонки, а проломы быстро заделывали камнями. Естипалея видела все это, она также видела неисчислимые толпы рабынь на равнине перед крепостью. В городе видны были только одни гоплитки, всадниц царица заперла в конюшнях и Естипалее не показала.

— Ты видишь, наши силы на исходе, — сказала царица, — а бунтовщиц не убывает. Я положила лучшие сотни наездниц в вылазках за город. Скажи все это Священной, скажи, что Фермоскира на краю гибели и я жду помощи от Антогоры. Сейчас не время для старых счетов, Пусть храмовые войска ударят повстанцев с тыла, а я в это время выведу остатки своих войск изо всех ворот города, как только увижу, что Антогора появилась тут. С двух сторон мы сомнем презренных. Не медли, Естипалея. Скажи Атоссе: я с нетерпением жду ее помощи. Иначе погибнет Фермоскира.

Беата проводила лазутчицу через подземный ход. Годейра, Гелона и Беата были уверены, что Атосса двинет храмовых на воинство Лоты и увязнет там. А Годейра, воспользовавшись их битвой, не придет Атоссе на помощь, а выведет своих наездниц в горы и поменяется с верховной жрицей ролями. Тогда не Атосса, а она будет глядеть со стороны на потери храмовых, не Атосса, а она выберет подходящий момент, чтобы ударить на обессиленных рабынь и храмовых наездниц.

Сутки прошли в тревоге и ожидании. Лота до вечера осыпала стены из камнеметов, несколько раз прорывалась к воротам, но успеха добиться не могла. Управлять не привыкшими к войне рабынями было трудно. Много уходило сил и времени, чтобы построить их в порядки, удобные для приступов, но как только эти приступы начинались, рабыни сбивались в толпы и теряли ударную силу. Приходилось все начинать сначала. Ночью управлять этой громадой было совсем невозможно, и наступало затишье.

Годейра ждала вестей от Атоссы всю ночь, но к подземному ходу никто не приходил.

Медленно наступал рассвет. Заняли свои места на стенах гоплитки в ожидании очередного штурма, вывели своих лошадей к воротам наездницы, готовые по первому знаку царицы покинуть город.

Вестей от Атоссы не было.

Не начинала приступа и Лота. В лагере повстанцев было спокойно, они отошли далеко от стен и, видимо, отдыхали. Дымились костры, готовилась пища, ветер приносил к стенам города запахи жареного мяса и рыбы. На стенах голодные гоплитки глотали тягучую слюну—в крепости продукты были на исходе.

Выставив на башнях сторожевых, Годейра приказала измученным гоплиткам уйти на отдых, сама не раздеваясь, упала на лежанку и уснула. Все ночи и дни осады она провела почти без сна...

... До самого утра Тифис и Диомед расспрашивали Хети. Он рассказал им все, что знал об амазонках, о Лоте и Чокее, о товарищах, которые ушли с ним и Арамом. Рассказал о расколе Фермоскиры, о восстании рабынь, об осаде города.

Утром собрались кибернеты. Первым начал говорить Тифис:

— Я побеспокоил вас, славные кибернеты, чтобы посоветоваться. До цели нашего похода еще половина пути, но стоит поговорить — идти ли нам дальше? Вы сами знаете, сколь тесна наша родная Халкидика. С севера наши земли зажали македонцы, с юга тремя заливами нас теснит море. Три таких флота, какие мы имеем сейчас, можно построить и скрыть в торнейских, сингитских и стримонских водах. Но это все равно не прибавит нам земель и богатства. Поэтому мой отец, достославный царь Олинфа, послал нас в поход за славой, богатством и новыми землями. Где мы добудем все это—он не сказал: важно, чтобы мы вернулись с победой. Вот стоит перед вами юноша, он пришел к нам из страны амазонок, из города дев–воительниц, о непобедимости которых мы много наслышаны. В городе этом сейчас великая смута, восстали рабы, девы дерутся между собой, а подвалы храмов полны золота и драгоценностей. Такую удачу боги посылают единожды в жизни—пропустим ли мы ее? Вот о чем я хотел спросить вас, славные кибернеты.

— Можно ли верить этому юноше? —спросил самый старый из кибернетов—Минос.

— Можно. Но если мы решим пойти на Фермоскиру, то славному Диомеду придется еще раз сходить туда и увидеть все на месте.

— Пройдут ли по реке наши триеры? —спросил Арист.

— Это мы тоже узнаем, если понадобится. Главное— чтобы мы были единодушны. Мы и наши воины.

— Я думаю так, —сказал кибернет Аркадос: —Там, на северных берегах, тоже придется драться — иначе зачем было нам брать с собой четыре тысячи воинов. Но пока мы туда дойдем, наши гребцы вытянут все свои жилы на руках. Они будут рады вступить в битву здесь и покрыть свои щиты славой. Амазонок еще никто не побеждал, и если мы сделаем это, слава о нас пронесется по всем берегам Фракийского, Эгейского и Критского морей. Я верю: нас ждет победа.

Аркадосу никто не возразил, и в тот же день Диомед с сотней воинов сели в рыбацкие лодки и ушли к Фермоскире. Хети повел их в стан Лоты и Чокеи.



Через сутки они возвратились уже верхом: Лота дала им лошадей. Диомед встретился с Чокеей и Лотой и договорился обо всем. Было решено, что торнейцы проведут свои суда по Фермодонту и встанут на траверзе Фермоскиры. Повстанцы помогут им покорить амазонок, после чего уйдут по домам. Им не нужны богатства Фермоскиры, им нужна свобода.

Вечером триеры Тифиса вошли в устье Фермодонта и на веслах шли всю ночь и первую половину дня. К полудню они достигли города, и Тифис без помех высадил своих воинов на берег. На это ушла вторая половина дня. Ночью кибернеты готовили свои команды к штурму города.

Утром стало известно: амазонки покинули Фермоскиру и открыли ворота крепости. Непобедимый город пал, хотя Тифис и Диомед понимали, что воевать им придется...


... Сколько Годейра спала — не знала, ее разбудила Беата; рядом с полемархой стояла Антогора.

— Ты привела храмовых, кодомарха?

— Нет, я пришла сюда одна.

— Одна? Зачем?

— Чтобы разбудить тебя. Великая царица погубила Фермоскиру и спокойно спит. И полемарха тоже спит.

Годейру взбесил этот тон. Она схватилась за рукоятку меча и скорее прокричала, чем проговорила:

— Это вы со своей коварной сестрой хотели погубить Фермоскиру! Но вы ошиблись! Я сейчас подниму весь город и...

— Не кричи, Годейра. Открой бойницу и погляди на Фермодонт! — Антогора ударила по щиту, закрывавшему бойницу, и протянула руку в сторону реки. Перед взглядом изумленной царицы предстала спокойная гладь Фермодонта, на ней, слегка покачиваясь, стояли двадцать тяжелых триер, а на берегу, сверкая на солнце медными шлемами, выстраивались воины в тяжелых доспехах.

— А теперь посмотри сюда! —кодомарха открыла восточную бойницу. Там, за стенами, колыхалось море мужских голов. Впереди них стояли всадник и всадница. В ней царица узнала Мелету.

— Взгляни на запад!

Годейра бросилась к бойнице и увидела Лоту. Тысячи рабынь стояли за нею, их ряды уходили в конец долины и терялись в густых клубах пыли и дыма.

Годейра опустилась на лежанку, склонив голову, обхватила ее руками.

— Конец, конец, — произнесла она тихо, почти шепотом. — Боги разгневались на нас, это они наслали столько врагов, это гибель нам, гибель!

— Меня послала Атосса, она повелела тебе отдать всех воительниц, я выведу их через северные ворота. Здесь вас передушат, как в мышеловке.

Царица качнула головой в знак согласия, и Антогора, резко повернувшись, стала спускаться вниз по башенной лестнице. Беата подошла к Годейре:

— Пойдем, царица.

— Куда?

— Простыми наездницами будем защищать свои жизни.

— Иди, Беата. Я останусь здесь. Пошли ко мне Кадмею. Мы умрем в Фермоскире. Иного нам не дано.



(обратно)

ПАДЕНИЕ ФЕРМОСКИРЫ


Все так и было. Царица пошла в свой дворец, чтобы умереть. Она верила, что эта ночь будет последней в ее жизни. Скорее всего, она выпьет яд, враги, прежде чем убить, конечно же, будут издеваться. Лучше всего умереть в подвале, там тело ее не найдут и не осквернят...

Вдруг скрипнули створки ворот, Годейра подошла к окну и отшатнулась. По двору шла Кадмея, О, боги! Думая о смерти, царица совсем забыла о дочери. Дать ей яд?! Да ни за что на свете! Юная, еще не видевшая жизни девочка, она?то в чем виновата? Нет, нет. Надо что?то придумать и остаться жить. Рано сдаваться в плен смерти. Надо следовать примеру Атоссы — вот кто не теряется даже на краю гибели. Вспомни агору: даже на жертвенном костре она спасла себя и дочь. А я раскисла, как будто не была много лет царицей, как будто не рвала нити интриг Священной, как будто не находила выхода из самых опасных положений. Пусть торнейцы мужчины, но они люди и с ними можно договориться. О чем? А там видно будет, о чем. Впереди еще целая ночь, можно что?то придумать. Конечно, придется идти во власть мужчин, это страшно, омерзительно и противно заветам Ипполиты. Но они — для простых амазонок, а не для цариц. Но Кадмея, Кадмея... Она же свято верит в нерушимость заветов, она воспитана в презрении к мужчине, она может натворить бог знает что. Вот слышны ее шаги по коридору. Надо сразу и начисто снять покров святости с заветов богини, тогда девочке будет легче. Легче ли? Думать некогда, открывается дверь и входит Кадмея. Она в шлеме, на бедрах ее боевой пояс, а пальцы сжимают рукоять меча. Она сурова, она на войне.

— Ты звала меня, паномарха?

— Садись, Кадмея. Забудь, что я царица. Фермоскира погибла.

— Это неправда, паномарха. Город окружен, это верно, но у нас есть волшебный пояс Ипполиты. Богиня вернула его нам...

— Говорят, у Атоссы тоже есть такой пояс. Вскоре он появится и у Лоты, а потом, может быть, и у Чокеи. Не слишком ли много волшебных поясов?

— Ты думаешь, что их делают люди?!

— Уверена. Я полагаю, что в храме никогда не было дара богини, а заветы выдумали такие, как Атосса. Жрицы научили нас презирать мужчин и этим лишили счастья. Они сделали нас пугалом для других людей, и вот чем все кончилось.

— Но мужчины скоты — это правда. Я видела...

— Вспомни Лоту. Она ушла за человеком, которого полюбила. Бросила богатую жизнь, копье полемархи. И обрела счастье, за которое сейчас сражается. То же сделала Мелета. Я знаю, среди мужчин, как и среди женщин, есть хорошие и дрянные люди. И я хочу, чтобы ты поняла это.

— Для чего?

— Зови меня мамой. Для нас война кончилась.

— Хорошо, мама. Так для чего же?

— Ты хочешь быть царицей?

— Ты сама только что сказала: Фермоскира погибла.

— Но нам надо жить. И если я отдам тебя в жены победителю Фермоскиры, согласишься ли ты? Он царь Олинфа. Только это спасет нас, только это.

Годейра думала, что Кадмея будет возражать, упрекать ее во всех грехах, но дочь несколько минут помолчала и заговорила сухо, бесстрастно, как взрослая, многоопытная женщина:

— Я всю жизнь слышала от тебя и от других, что я должна стать царицей. И если это так нужно — буду ей. Ты говорила о презрении к мужчине. Да, оно живет во мне с времен гимнасия. Но разве не выходят дочери Фермоскиры на агапевессу, разве не обнимают мужчин, которых только что презирали? Может, ты опасаешься, что царь Олинфа будет мне не по душе? В этом году я должна была впервые выйти на агапевессу — разве там существует право выбора. Я стала взрослой, мама. И это пришло сейчас, когда ты одним словом перечеркнула все заветы сразу. Я еще не знаю как, но нам надо жить по–иному. И если у тебя есть новый путь — выводи на него и меня. Я знаю с детских лет: дочерний удел — повиновение.

— Ты говорила, как царица, Кадмея. Я рада, что у меня умная дочь. Иди к себе, сними боевые одежды, одень лучшие свои наряды. Если торнейцы войдут в город—царь их непременно придет сюда. Царские дворцы — для царей.


Первыми пришли к Лоте мужчины. Пожилой горец, потряхивая седой и лохматой копной волос, заговорил:

— Слушай, уважаемая! Город пал, ойропаты разбежались, нам теперь здесь делать нечего. У нас домавиноград не обрезан, скот без корма, жены, дети... Отпусти нас домой, уважаемая...

— Женщин тоже пора отпустить! — кричали другие.

— Чего еще ждать?! Кто знает, как пойдут дела? Вдруг моряки передумают, сядут на корабли и удерут. Амазонки теперь соединились, они предадут нас!

— Мало того! — кричали женщины. — Если корабельщики одолеют амазонок, они захотят и нас заковать в цепи. Пора уходить.

Лота выслушала всех не перебивая, потом заговорила:

— Теперь вы вольные люди и можете разойтись. Но я полагаю, что вы еще и честные люди. Вы просили меня встать над вами и добиться свободы. Если бы я знала, что вы вздумаете вернуться с половины пути, — я бы ни за что не согласилась вести вас на амазонок. Вы обманули меня. Вы обманули моряков–эллинов. Если бы они знали, что вы побежите с поля боя — разве они пришли бы сюда? Я им честно сказала, что амазонок впятеро больше, и они надеялись на вас. Вы хотели свободы, хотели спокойной жизни. Теперь храбрые мужи гор разделили чужие табуны, у каждого из вас на плече я вижу переметные сумы с добром — в каком бою вы взяли все это? Теперь вам захотелось удрать домой, амазонок пусть громят другие! Я не держу вас — уходите! Но только знайте: без вас амазонки легко справятся с торнейцами, усилятся их оружием, и не видать вам родных селений. Они догонят вас и перебьют поодиночке. И не будет вашим женам и детям спокойной и мирной жизни. Я все сказала.

— Дай, Лота, я еще скажу! — крикнула Чокея и поднялась на облучок колесницы. Толпа мужчин и женщин увеличилась, шумела, и Чокея подняла руку, требуя тишины.

— Раньше вы осуждали амазонок за грабежи. А чем вы отличаетесь от них? Только тем, что они брали добычу в бою, а вы еще ни разу не подняли свои мечи, а уже набили сумы и рветесь домой. Теперь я понимаю, почему амазонки держали вас в страхе. Вы не мужчины, не горцы! Вы жадные трусы! Уходите домой! К вам обращаюсь я, женщина! Знайте, борьба только началась, и я верю: ни рабыни, ни метеки не уйдут с поля боя. Победа или смерть! Другого пути у нас нет. Все, кто согласен со мною, — идите в долину, на берег ручья. Пойдем, Лота.

Женщины гурьбой потянулись за своими предводительницами, сзади шли пристыженные мужчины.

До вечера Лота и Чокея формировали сотни. Женщин разделили на две половины. Одну половину посадили на коней — их в бой поведет Мелета. Пешую половину отдали Чокее. Мужчины согласились пойти за колесницей полемархи Лоты.

Повстанцы были готовы к бою, и Лота села на коня, чтобы ехать к торнейцам. Ее опередил своим появлением в лагере повстанцев Диомед.


Торнейцы не ожидали, что амазонки добровольно покинут город. Тифис с Диомедом рассчитывали недельку подержать их в осаде, за это время забрать у повстанцев лошадей, посадить на них часть своих воинов, и как только амазонки побегут из крепости, начать преследование конницей.

Теперь эти расчеты не годились. Тифис разделил свое войско на три части. Первая тысяча во главе с Тифисом должна войти в город, занять его и укрепить на случай осады амазонками. Диомед со второй частью воинов будут добывать лошадей и создавать конные отряды. В задачу остальных воинов входила разведка неприятеля и охрана города и флота извне.

Утром Тифис ввел в городские ворота свою тысячу. Площади, улицы и дворы были пустынны, ветер метал по каменным мостовым ворохи опавшей листвы, врывался в открытые окна домов, распахивал не запертые двери.

Начался безудержный грабеж. Все, что представляло какую?нибудь ценность, сносилось на площадь, к храму. Ломать и уничтожать постройки Тифис запретил: здесь будет колония Олинфа.

Для самого кибернета отыскали лучшее здание — им оказался дворец царицы. Тифис вместе с клевестом Гелиодором решил осмотреть дворец. Залы и комнаты, по которым они проходили, остались нетронутыми: мебель, украшения, ковры — все было на месте.

Тифис приказал клевесту расставить охрану и приготовить хороший завтрак. Война войной, а питаться надо. Тем более, если удача сопутствует тебе, если ты взял город и находишься во дворце его бывшей повелительницы. Кибернет выбрал себе лучшую комнату, расстегнул пояс с мечом, повесил его на спинку кресла. Слуга хорошо знал привычки хозяина, он разыскал несколько подушек, и Тифис с удовольствием воссел на ложе. В комнату вбежал взволнованный клевест Гелиодор:

— Радуйся, всеславный! Во дворце женщины. Двое.

— Кто они?

— Не говорят. Просят вести их к главному.

— Веди.

Открылись двери, и Тифис чуть не задохнулся от изумления. В комнате сразу посветлело. Перед ним стояли две женщины — пожилая и молодая. На одной одеты светло–голубой хитон из дорогой элойской ткани, зеленый пеплос и алмазная диадема на волосах. Молодая в хитоне светло–розового цвета, вместо пеплоса на плечи накинут пурпурный шарф.

Пожилая остановилась посреди комнаты, слегка наклонила голову:

— Кого я вижу перед собой? — спросила она с достоинством.

— Перед тобой Тифис — царь Олинфа. Кто ты?

— Я Годейра — царица Фермоскиры. Это моя дочь Кадмея. Мы приветствуем тебя, Тифис, царь Олинфа.

— Где же твои подданные, царица Фермоскиры?

— Они ушли в горы, чтобы переждать беду.

— Почему ты не ушла?

— Мне странно слышать такой вопрос от моряка и кибернета. Я знаю, капитан последним покидает корабль в случае беды, а если он еще и честный моряк — он гибнет вместе с судном.

— Да, это так, — ответил Тифис. — Но кибернет остается на корабле не для того, чтобы утонуть вместе с ним. До самого последнего мига он надеется спасти судно.

— Я тоже надеюсь на это.

— Напрасно, царица. По праву победителя я могу заковать тебя в цепи и...

— По праву победителя? И это говорит достойный царь Олинфа, благородный воин Тифис? Прости меня, но ты еще не вынимал свой меч из ножен, а говоришь о победе. Войти в брошенный город мог бы любой пастух, не имея в руках не только меча, но и посоха для загона овец. Нет, Тифис, царь Олинфа, до твоей победы еще далеко.

— Я знаю это и потому говорю с тобой, как с царицей. В одном ты не права. Моя победа близка. Четыре тысячи воинов стоят на твоем берегу, и нет числа рабам, которые жаждут гибели Фермоскиры.

— Пошли своего слугу на башню моего дворца, и он расскажет тебе, что ряды бунтовщиц сильно поредели. Пусть он взглянет на реку — эти скоты целыми стадами переправляются на тот берег, завтра они разбегутся все. А против четырех тысяч твоих воинов, умеющих сражаться только в пешем строю, амазонки выставят впятеро больше великолепных наездниц. А в конном бою им нет равных.

— Для чего ты мне говоришь все это? Хочешь испугать?

— Я хочу, чтобы ты победил!

Удивленный Тифис вскочил с ложа, подошел к Го–дейре.

— Я не понимаю тебя, царица.

— Хочешь всю правду о тебе и о твоих противниках?

— Говори, я не обижусь.

— Ты молод и неопытен, а против тебя хитрая, коварная и жестокая жрица храма Атосса. Я ненавижу ее и потому желаю тебе. победы. Скажи мне, ты женат?

— Я женюсь после похода.

— Я так и думала...

В тот момент слуги внесли стол и расставили на нем пищу и вино. Тифис взглядом указал Годейре и Кадмее место за столом, а Гелиодору приказал уйти. Царь понял, что предстоит разговор, при котором не должно быть лишних ушей. Тифис сам разлил вино.

— Я так и думала, — продолжила разговор Годейра, выпив немного вина. — Ты, царь, совсем не знаешь женщин. Они втрое хитрее мужчин и вдвое умнее.

— Уж будто бы, — Тифис осушил ритон, налил еще. — У нас женщины знают свое место.

— Это потому, что они слабее вас. Вы отняли у женщин власть, оружие и права, загнали их в тесные гинекеи... Но если у женщины сила, оружие, власть — они могучи, умны и гораздо беспощаднее вас, мужчин. Таковы амазонки. Высаживая своих воинов на берег, ты, я думаю, не предполагал, что отрезал все пути назад...

— Это не совсем так, царица, — Тифис не верил словам Годейры, он считал ее утверждения обычным женским бахвальством. — Кто мне помешает посадить своих воинов на корабли и уйти? Стоит только захотеть...

— Увы. У тебя только два выхода. Или победить здесь, или умереть. Атосса не выпустит тебя отсюда. Ты думаешь, она спряталась в горах и дрожит где?нибудь в норе? Не обольщайся своей мнимой победой, царь Олинфа. Атосса знает каждый твой шаг, а о том, что мы сидим с тобой здесь, она узнает не позднее чем завтра. Ты выставил своих воинов за городом, ты готовишь крепость к осаде — лучшего подарка Атоссе ты не мог сделать. Она не пойдет на город неделю, две, пять. Ты заметил: в городе почти нет запасов пищи. Еще день–два, и ты пошлешь своих воинов на поиски провианта. И они найдут его. Атосса позаботится об этом. На складах будет много соленой рыбы, соленого мяса, соленых овощей. И еще больше будет вина. Твои воины после солонины будут мучиться от жажды и заливать ее вином. И когда они опухнут от пьянства, просолятся насквозь, она ударит и сомнет тебя.

— Что ты советуешь?

— Завтра же покидай город, сейчас он не нужен никому. Завтра же веди своих воинов на восток, ищи амазонок и навязывай им бой в горах, в ущельях, в теснинах — там, где сильны пешие войска и немощна конница. На равнине амазонки непобедимы. И еще одно помни: все богатства Фермоскиры там, у Атоссы. Здесь, в городе, ты видел сам, ничего, кроме камня, нет.

— Хорошо. Я подумаю об этом, царица. Но чтобы понять тебя до конца, я должен знать, на что ты надеешься, если мы победим?

— Не ты первый из эллинов повел свои корабли на поиски новых земель. Все берега Эгейи, Пропонтиды и понта Эвксинского в руках либо ионийцев, либо дорийцев, либо золийцев. Если бы мореходы оставались жить в завоеванных землях, Эллада давно опустела бы. Не будешь, здесь жить и ты, а твои воины захотят возвратиться к своим родным очагам. Тебе понадобятся верные наместники, способные удержать Фермоскиру в подчинении. И тогда я скажу: поезжай, царь Олинфа и Фермоскиры, к берегам Торнейского залива, лучшей наместницы, чем верная Годейра, не найти тебе. А чтобы ты не сомневался во мне, я отпущу с тобой Кадмею. Может, боги захотят ее сделать царицей Олинфа? Может, они вселят в твое сердце любовь к моей дочери?

— Ну, а если нас ждет неудача? Поедет ли твоя дочь со мной?

— Я уже сказала: либо победа, либо смерть. Не успеешь ты посадить первую сотню на корабли, как Атосса налетит на вас и изрубит твоих воинов на берегу. Победа или смерть — нам третьего не дано.

В дверь постучали. Вошел слуга и сказал, что кормчий Диомед просит позволения войти.

— Скажи Диомеду, пусть возвращается в город и зовет всех кибернетов на военный совет. Я жду их через час.

Слуга, поклонившись, вышел.


Диомеду в лагере повстанцев Лота сказала то же самое, что царица Годейра сказала Тифису во дворце. Наступать немедленно, искать амазонок, навязывать им бои в горах.

И поэтому военный совет продолжался недолго. Было решено: один день на подготовку к походу, на разведку, ночь на отдых — утром чуть свет в путь.

Тифис пригласил всех кибернетов, Лоту, Мелету, Годейру, Кадмею и Чокею на ужин во дворец.

— По обычаю древних, — сказал Тифис, — мы должны, прежде чем испить единую чашу крови, выпить вина.

Лота и Годейра ждали ужина с волнением. Подруги не виделись более пятнадцати лет. И останутся ли они подругами? Годейра в это верила мало. В случае победы они предстанут перед торнейцами на равных. Скорее всего, заслуг у Лоты будет больше. Она, Чокея и Мелета ведут в бой огромное войско, а Годейре и Кадмее военный совет поручил тысячу конников из войска Тифиса. И еще одного опасалась Годейра: Мелета была сильнее, отважнее и красивее Кадмеи. А что если Тифис изберет дочь Лоты?

Тифис не знал, что Лота и Мелета — амазонки. И потому, перед тем как сесть за стол, он подвел царицу к Лоте и сказал:

— Ты ошиблась, благородная Годейра. Женщины–повстанцы с нами. Вы, бывшие враги, — по воле богов вместе. Забудьте, что одна из вас царица, другая — рабыня.

— Ты тоже ошибся, царь Олинфа, — сказала Годейра. — Лота когда?то была моей полемархой и верной подругой. Она водила в бой моих наездниц. А дочери наши родились в один день.

Тифис удивленно поднял брови, развел руками:

— Слава Арею! А я беспокоился, думал, вы непримиримы. Садитесь вместе, а мне предоставьте ваших красавиц. — И он взял под руки Кадмею и Мелету и посадил с собою рядом.

Царица и Лота, молча глядя друг другу в глаза, присели на указанное им место. Слуги наполнили их килики вином...

... В разгар ужина, когда захмелевшие кибернеты начали шумно переговариваться между собой, Лота заговорила:

— Думали ли мы, царица, что наша встреча произойдет среди мужчин...

— И перед битвой, которую мы поведем против Фермоскиры. На все воля богов. Ты посмотри на наших дочерей, они рады встрече.

— А ты? Чокея говорила, что ты не хотела меня видеть?

— Это правда. Я не могла представить тебя среди врагов.

— Теперь мы вместе. Я верю, нас ждет удача.

— Тебя, скорее всего. Если Тифис станет царем Фермоскиры... Погляди, он не сводит глаз с Мелеты. Прекрасная будет пара.

— Нет, — Лота покачала головой. — Мелета любит другого. Ждет от него ребенка. Мы не останемся здесь. В селении Тай меня ждет Ликоп. Ты не раскаиваешься, что позволила мне отпустить его с агапевессы?

— Теперь нет... не раскаиваюсь, — Годейра впервые улыбнулась. — Кто знает, что ждет нас впереди? Может, твой Ликоп отплатит мне тем же?..


За стенами восточной крепости — теснота. Построила эту крепость Атосса для отдыха. Сюда она приехала лечиться от лихорадки — сухой, чистый горный воздух действовал на здоровье Священной целительно. Крепость невелика: дворец, домашнее святилище, сад и широкий двор. Теперь здесь толпятся все служительницы храма, девочки из паннория и обоих гимнасиев, гоплитки и служанки. Сотни храмовых и царских воительниц расположились в узкой долине между двух горных гряд по руслу высохшей реки.

Там властвует Антогора. Беате и Гелоне Атосса не доверяет, держит их около себя во дворце.

Никогда не было так тревожно на душе у Атоссы. Даже тогда, когда Агнессу готовили к сожжению на костре. Перед нею был противник, которого она хорошо знала. Гелона, Беата, Годейра — ее враги; Антогора, храмовые жрицы — ее защитники. И подземный ход. А что теперь? Лота, Чокея и повстанцы. Она их знает плохо. Уйдут ли они, пока торнейцы сидят в осаде? Если придется драться, без Гелоны, Беаты не обойтись. Не подведут ли они в битве? Не изменят ли? Сильны ли торнейцы в бою? Это не мирные жители гор, это моряки, воины. Будут ли они сидеть в осаде?

Вопросы, вопросы, вопросы...

Сомнения, сомнения, сомнения...


Лазутчикам вход в город закрыт, что там происходит, Атосса не знает. Лагерь повстанцев доступнее, но торнейцы перекрыли все дороги, и шпионки добираются оттуда по двое, трое суток. Вчера принесли радостную весть: моряки готовят крепость к осаде, бунтовщики собираются уходить.

Но не передумают ли они?

У Беаты и Гелоны мысли еще мрачнее, чем у Священной. Они не знают, что им делать, как поступить? Если бунтовщицы уйдут — торнейцев можно разбить. Но что это принесет им? Атосса будет всевластной и уничтожит их. Если победят пришельцы — или позорный плен, или смерть. Гелона твердит: бежать при первом удобном случае. Беата не хочет скитаний. Лучше смерть в решительной битве. Она родилась амазонкой. «Смерть в бою — высшее благо!» — этот завет Ипполиты она всосала вместе с козьим молоком еще в паннории. Стоит ли бежать? А может, боги принесут им удачу?

Наконец Атосса решилась. Она позвала Беату, сказала:

— Бери сотню, поезжай к городу. Боя не принимай. Только узнай, что там происходит.

— Я поеду. Но хотела бы сказать: наездниц надо выводить в долину Белькарнаса. В ущельях нас передушат, как крыс.

— Рано, Беата, рано, — Атосса не глядит в сторону полемархи, недовольно цедит слова сквозь зубы: — Пусть эти скоты перепьются и передерутся между собой. Пусть...

— А если они нагрянут сюда, как снег на голову?

— Для этого ты и едешь, чтобы узнать. За ночь, я думаю, успеешь обернуться.

Беата выбросила руку вперед, молча вышла.

— Напрасно ты ей веришь, — сказала Агнесса матери. — Она не вернется, она предаст.

— Пусть! — зло ответила Атосса. — Сотня — невелика потеря. Зато будем знать, кто она — враг или...

— Это давно ясно. Если бы они могли, придушили бы нас давно. Дай мне сотню, я пойду вслед за ней.

Спустя часа полтора, когда сумерки сменились темнотой, а во дворце зажгли свет, вошла Беата.

— Ты все еще здесь? Не уехала!

— Куда? — Беата швырнула щит в угол. — Ущелье закрыто. Там стоят эллины.

— О боги! — застонала Атосса. — Куда же глядела эта слепая корова? Где Антогора?

— Она, как и ты, до сих пор думает, что торнейцы сидят в осаде. А ей поручены царские наездницы! Если так, я не дотронусь до щита и не выйду из этой двери. Лучше умру здесь, чем...

Атосса ничего не ответила полемархе. Она поднялась с кресла, прошла мимо Беаты, оставив дверь открытой. В комнате появились встревоженные Гелона, Агнесса, Пелида, Лаэрта и, спустя немного, Антогора. Кодомарха сказала:

— Священная всем велела идти в святилище.

Женщины торопливо спустились вниз, прошли мимо

мраморных колонн, окружавших домашний храм с трех сторон, открыли двери. Атосса стоит около статуи богини, вокруг нее суетятся жрицы. В колеблющемся свете факелов горит и сыплет искрами алмазный пояс на бронзовых бедрах Ипполиты.

Священная неузнаваема: она стала как будто выше и моложе. Ее ноги обтянуты штанами из тонкой кожи. На них сплошь нашиты внахлест медные чешуйчатые пластины. По преданиям, в таком наряде сражалась великая наездница. Точно такой же панцирь одет и на грудь Атоссы. На голове блестящий золотой шлем с гривой белых перьев.

— Пояс! — властно приказала Атосса. Жрицы сняли со статуи пояс, одели на бедра верховной жрицы, застегивая пряжки.

— Меч! — ей подали меч Ипполиты, она опустила его в ножны на поясе.

— Щит! — ей подали щит.

— Почему на вас пеплосы и хитоны, дочери Фермоскиры? — сурово спросила Атосса, поглядев на женщин. — Разве не настал решительный час? Разве не стоят у наших стен враги? Где ваши боевые одежды? Где доспехи?

Эти слова относились к Гелоне, Пелиде и Лаэрте. Они попятились к двери, но Атосса подняла руку:

— Успеете. Впереди ночь. Слушайте! Я принимаю на себя полновластие паномархи. Кодомарха Антогора, как и прежде, поведет в бой храмовых наездниц. Я поведу царских. Ты, Беата, выведешь гоплиток, ты, Пелида, пойдешь с Беатой и заменишь ее в случае гибели. Вам я поручаю самое трудное дело. Вы поднимете пеших воительниц на перевал, скрытно за ночь спуститесь в долину и навяжете бой сброду, который ведет Чокея. Вы задержите их в долине и не допустите сюда любой ценой. Ты, Лаэрта, посадишь на коней всех воительниц гимнасия и паннория...

— Паннория? Они же малы...

— Выслушай сначала. Посадишь на самых старых лошадей и поведешь в сторону города. Больше пыли, больше шума...

— Я поняла тебя, Священная.

— Ты, Гелона, останешься в крепости. Всех, кто может держать оружие, служанок, жриц посади на стены. Да поможет нам священный пояс Ипполиты и она сама!

И женщины склонились перед кумиром Девы.

Беате показалось, что бронзовый лик богини скорбен, а глаза, словно живые, смотрят на грешниц укоризненно. Полемарха знала, что пояс этот сделан в подвале Атоссы, об этом теперь знали все, кто находился здесь, и никто не возмутился невиданным кощунством.

Беата поняла: жрицы великой богини сами не верили в нее. Она не стала ждать, когда переоденется Пелида, спустилась во двор, вскочила на коня и поскакала к гоплиткам. Пять тысяч пеших воительниц нужно было за ночь перевести через горный хребет. Гоплитки уже знали, что враг рядом, и были наготове. Беата понимала: в скалах легко заблудиться. Она хотела послать полусотню воительниц разведать удобные пути, Но ей сказали: среди гоплиток есть женщины, которые охраняли дворец Атоссы, они жили здесь долго и знают горы хорошо.

— Тогда в путь, —приказала Беата. И сотни одна за другой потянулись по горному склону. Сама полемарха решила подождать Пелиду.

В этот вечер только сейчас Беате удалось обдумать свое положение. Она первая увидела, что ущелье заперто врагами.

Что же произошло? Ее, полемарху, отторгли от царских наездниц и послали командовать пешими. Ей, лучшей всаднице Фермоскиры, придется оставить коня и карабкаться по скалам, спускаться на ягодицах по кручам. Что может быть обиднее для полемархи и амазонки? Мало того, что Атосса унизила ее этим поручением, она оскорбила недоверием, послав с нею Пелиду. Эта растолстевшая баба лет тридцать, если не больше, не одевала боевые доспехи; эта жирная взяточница и лихоимка, разучившаяся воевать, не отойдет от нее ни на шаг и будет вмешиваться во все приказы. Почему Атосса сказала: «и заменит ее в случае гибели»? Может, верховной судье дан приказ убить Беату в нужный момент? На это у нее хватит силы. Злость и обида душили Беату. И, как нарочно, не появлялась Пелида. Сотни уже растворились в темноте, а судьи все не было. Наконец она появилась. Беата решила сразу показать ей свою власть и сказала строго:

— Ты не в суде, дорогая. Изволь помнить—ты в строю. Сотни уже ушли.

— Прости, полемарха. Эти проклятые доспехи... Я еле нашла их. А уж одеть совсем было тяжело. Они малы...

— Чего сидишь? Слезай с коня. Будем догонять сотни.

— О, боги! Я не заберусь на такую высоту.

— Тряси мясом, сбрасывай жир! —зло крикнула Беата и зашагала по склону. Пелида, пыхтя, тронулась за ней.

Беата ожидала более трудного пути. Передовая сотенная, видимо, и вправду хорошо знала горы. Она вела го–плиток наикратчайшими тропинками, минуя крутые и опасные подъемы.

Когда сотни спустились в долину, до рассвета было еще далеко.

Вид у Пелиды плачевный. Одежда под панцирем потная, хоть выжимай. Ремни в кровь растерли тело. Пряжки у пояса лопнули, и судья несла его в руке. Меч волочится по земле, щит утерян в дороге. Беата поглядела на нее, покачала головой:

— Иди в кусты, Пелида. Отдыхай. Я сама расставлю сотни.

— Спасибо, —судья тяжело дышала. —Только ты не уходи. Я не успела передать... Атосса была недовольна, что ты поторопилась уйти. Она думает прорвать мужской заслон и вывести царские сотни из ущелья. Мы должны ждать. Как только колесница Священной появится в прорыве, нам надо ударить по войскам Лоты. Чтобы они не помешали Атоссе выйти в долину. Она хочет расколоть врагов на три части. Одну она возьмет на себя, другую оставит Антогоре, а мы должны сковать Лоту.

-— Я поняла замысел паномархи. Иди, отдышись.

«Безмерно твое коварство, Атосса, —думала Беата, обходя пешие сотни. —Сковать Лоту, силы которой неисчислимы, нельзя. Гоплитки и Беата посланы на верную гибель. Пожертвовав пятью тысячами пеших воительниц, Атосса невредимая выйдет на простор долин. Хитро».

Беата, как и все наездницы, о гоплитках была невысокого мнения. Но сейчас она убеждалась в обратном. Много ли времени прошло, а пешие сотни уже стояли в нужном порядке. Тысячные доложили ей, что в сторону врага послана разведка. Если путь свободен, то можно идти на сближение...


... Холм, на котором остановились Тифис, Диомед и царица, был невысок, но находился в очень удобном месте. С него хорошо просматривалось все кругом: впереди было видно ущелье и ряды пеших торнейцев, заслонившие его. Справа и слева долину подковой обнимали горы—там расположились конные отряды Мелеты и Лоты. За холмом сзади расстилалась огромная долина, ограниченная небольшой речкой Белькарнас. По ее берегам росли кусты терновника и кизила—здесь стояли повстанцы во главе с Чокеей. После полуночи от Лоты прискакал вестовой и доложил Тифису, что у подошвы хребта появились какие?то люди.

— На конях? —спросил Тифис.

— Нет. Лошадей не заметно.

— Скорее всего, это рабыни, — сказала Годейра. —Бродят стаями по басилейе, ищут Чокею.

— Надо бы узнать, —сказал Диомед.

— Позволь мне, мама? —Кадмея выступила вперед.

— Съезди. Только осторожнее...


... Беата не стала скрывать от тысячных опасностей предстоящего боя. Она честно рассказала о замыслах Атоссы. Тысячные угрюмо молчали, они понимали, что иного выхода у них нет и все идет как надо. Действует завет великой богини: умереть в бою—высшее благо.

Возвратилась первая разведка, доложила: Чокея и несметное количество бунтовщиц расположены на берегах Белькарнаса. Пришла вторая: гоплитки узнали, где стоит конница Лоты. Но самые удивительные вести принесла третья группа. Они привели Кадмею.

О ней и о царице Беата давно перестала и думать. Даже хитроумная Атосса поверила, что Годейра не останется в живых.

— Как ты очутилась здесь?! —воскликнула полемарха.

— Меня послала царица.

— Царица? Но как она узнала, что я здесь?

— Мне об этом сказали гоплитки. Они узнали меня.

— Ну, рассказывай.

— Я хотела бы поговорить с тобой наедине.

Они спустились в ложбину, присели на камень.

— Я рада, что ты и царица живы, —сказала Беата.

— Не радуйся. Мы—враги. Царица сейчас в стане торнейцев. Я пришла оттуда.

— Вы встали против Фермоскиры?

— Нет. Против Атоссы.

— Я... не понимаю. Эти скоты несут нам гибель. Как же вы?..

— Они не хотят нашей гибели.

— Чего же они хотят?

— Они заберут сокровища храма и уйдут. Мать снова будет царицей Фермоскиры. Они обещали ей это.

— Мужчинам нельзя верить!

— Как ты не понимаешь, Беата? Если Атосса победит—тебя она уничтожит.

— Она и так почти уничтожила меня. Мы посланы на верную смерть.

— Вот видишь. А если не будет Атоссы и Антогоры... С нами Лота, Чокея, рабыни. Торнейцы победят, сядут на свои корабли. Все будет, как мы задумали. Лота станет полемархой, ты кодомархой. Гелона — Священной. Вставай с нами.

— Дай мне подумать.

Эти слова Беата произнесла просто так. В душе она уже согласилась с Кадмеей. В ее безвыходном положении появился просвет. Было бы глупо держаться за Атоссу после того, что произошло. И она сказала:

— Передай матери—я с вами. Я еще не уверена в гоплитках и не поведу их в ваш стан. Я пока никуда их не поведу. Нам велено ударить по Чокее, чтобы Атосса без помех смогла прорвать заслон торнейцев и вывести амазонок на Белькарнас. Скажи об этом царице.

— Я заметила вашу разведку раньше, чем они меня. Я бы могла уничтожить их, со мной были всадницы. Но я вышла к ним одна, узнала, что ты здесь, и пошла с ними смело. Я верила, что ты поймешь меня. Ведь мы все время были вместе. Ну, мне пора. Жди вестей.

Кадмея обняла Беату и ушла в предутренний туман. Беата подошла к кустам и разыскала Пелиду. Та спала на спине, открыв рот. Так всегда спят тучные и старые женщины. Полемарха подошвой сандалии наступила на лицо верховной судьи и резко переместила тяжесть своего тела на правую ногу. Пелида взмахнула руками, уцепилась за икры Беаты. Дважды дернулось ее рыхлое тело, потом пальцы медленно разжались...


Перед рассветом пришла связная от гоплиток. Она передала Атоссе слова Беаты: «Перевал прошли благополучно, бунтовщицы стоят на берегу Белькарнаса, как только Священная вырвется из ущелья, гоплитки ударят на повстанцев, рассекут их на две половины и тем самым откроют проход для всадниц паномархи». Если бы Атосса знала, что царица в лагере торнейцев, она, быть может, усомнилась бы в Беате. Но сейчас она поверила донесению, поверила в свою удачу. Лазутчицы сообщили ей, что в заслоне мужчин конницы нет, ущелье перекрыто пятью рядами воинов, их там не более тысячи. План Атоссы был прост: сначала она пустит на мужчин тысячу амазонок. Тысяча конных всадниц на тысячу пеших мужчин— успех неминуем. Если даже прорыва не последует и мужчины выдержат первый натиск, — Атосса пошлет в бой вторую тысячу и уничтожит заслон. Она ураганом пронесется по долине и через коридор, прорубленный Беатой, выведет амазонок за Белькарнас. Таким образом, повстанцы и торнейцы окажутся между двух огней. За Белькарнасом будут царские войска, со стороны ущелья поведет храмовых Антогора. И еще очень большую надежду возлагала Атосса на пояс Ипполиты...

... Как только поредел предрассветный туман, паномарха выехала из крепости. Все ущелье, насколько видно глазу, заполнено конными сотнями. Вдоль сухого русла реки стоят тысячами царские амазонки. Блестят шлемы, лес копий колышется над конными рядами, кони нетерпеливо переступают с ноги на ногу, глухо скрежещет речной гравий под копытами. Дальше, в полумраке ущелья, видны сотни Антогоры. Храмовые тоже готовы к битве.

Под Атоссой позолоченная колесница, ее колеса окованы медью. Четверка сильных и быстрых коней натягивает постромки, жеребцы встряхивают гривами, раздувают ноздри. Агнесса стоит на облучке колесницы, она уперлась ногами в планку, откинулась назад; в обеих руках ее звенящие струны–вожжи. На полудугах колесницы, в бронзовых пазах, воткнуты запасные копья, стрелы. Бронзовые, железные, кизиловые дротики связаны в пучки и лежат на дне колесницы.

Атосса глядела на вершины гор. Она ждала.

Вот над гребнем скалы блеснул первый луч восходящего солнца, потоки света хлынули в долину. Атосса дотронулась рукой до плеча дочери:

— Да помогут нам боги!

Агнесса рванула вожжи, кони поднялись на дыбы, вынесли колесницу на дорогу. В лучах восходящего солнца она сияла, словно колесница Фаэтона—сына бога Гелиоса. Блестели начищенные бляхи на сбруе, пылали рыжие гривы коней, сиял шлем паномархи, искрились колесница и пояс Ипполиты! Он горел в Лучах утреннего светила, сыпал искры вокруг паномархи, как будто украшен был не драгоценными камнями, а углями жертвенного алтаря богини. Колесница неслась мимо конных рядов, амазонки склоняли перед священным поясом копья, и тысячеустное «Хайре!» гремело над ущельем.

Не было сейчас здесь сердца, которое бы не верило в победу. Атосса знала: амазонки пойдут за ней без тени страха, если даже перед ними будут стоять воины всего света. Сила кумира была настолько велика, что и сама Атосса поверила в тот миг в священность пояса.

Когда колесница достигла передней сотни, Агнесса рванула левой вожжей, кони свернули в русло и, покорные твердой руке, встали впереди войска.

Атосса понимала: сейчас не нужно речей, воительницы знали все, что им нужно знать. Бой этот последний и решительный.

Вынув меч из ножен, Атосса подняла его над головой. И в тот же миг ощетинилось войско поднятыми вверх мечами.

Перед смертным боем надо было сейчас Атоссе сказать какие?то высокие слова, но слов таких нет. И она произносит тихо:

— Поехали, дочка.

Кони рванулись снова, выбрасывая камни из?под копыт. Они дробно стучали по щитку облучка, по днищу колесницы. Агнесса опустила вожжи, повозка словно приподнялась над землей, кони как птицы летели по ущелью, и встречный ветер засвистел в ушах Атоссы. С криками, визгом, с боевыми кличами за колесницей паномархи неудержимой лавиной неслось войско.

Все ближе и ближе ряды мужчин. Уже заметны их суровые лица, они стоят плотно, плечо к плечу, закрыв груди щитами и выставив вперед копья.

Стремительно несется колесница, но всадницы обтекают ее с двух сторон, перегоняют, чтобы первыми врезаться в ряды врага.

Но что это?! До врага оставалось не больше стадии, как дрогнули ряды мужчин, рассыпались по сторонам, открыв выход из ущелья.

И первая мысль, которая мелькнула в голове Атоссы, — ловушка! Поздно! Всесокрушающую лавину амазонок остановить нельзя, стоит попридержать коней—и колесницу сомнут. Да и стоит ли? Может, не выдержали сердца торнейцев, не устояли перед сметающей все на своем пути силой? Может, боги ниспослали ей удачу: ведь она и хотела вырваться из ущелья? Может, Беата ударила с тыла, и это испугало торнейцев? Проносится мимо скал колесница, проносятся в голове Атоссы тревожные мысли, конные волны амазонок одна за другой выплескиваются на простор долины.

Вздымается пыль на дороге, летят хлопья пены с взмыленных коней — мчится колесница к Белькарнасу. Тревога закрадывается в душу Атоссы. Берега речонки пустынны, а там должна сейчас сражаться Беата. Почему не видно никого на берегу, почему нет врагов в долине?

Как река в половодье, прорвав плотину, растекается, несется вслед колеснице могучая конная сила.

«Не задержать ли бешеный порыв, развернуться вправо или влево, осмотреться? — думает Атосса. —Задержать порыв? Может, он и принесет победу? Может, Беата разогнала этот сброд, ведь у нее пять тысяч мечей. Решайся, Атосса, решайся! До Белькарнаса недалеко, каких?нибудь десять стадий. Времени мало, решайся!»

И только Атосса хотела крикнуть дочери «Гони!», как справа увидела облако пыли. Конница, не менее чем в тысячу воинов, шла наперерез Атоссе. Не нужно большого расчета—всадники отсекут ее от амазонок!

— Гляди влево, мама! —крикнула Агнесса. Паномарха повернула голову—слева, из?за холма, шла вторая конная тысяча. Впереди ее скакала Годейра, Атосса сразу узнала ее, и это больше всего напугало паномарху.

— Стой! — крикнула она дочери. Агнесса рванула вожжи, кони резко остановились, колесница наехала на лошадей, перевернулась.

Передовые амазонки окружили колесницу, спешились, поставили ее на колеса, помогли поднять лошадей, распутать постромки. Атосса поднялась с земли, выхватила меч, махнула им сначала вправо, потом влево, приказывая идти навстречу вражеским конникам.

Речку Белькарнас вброд переходили рабыни Чокеи. Они двигались темной массой, медленно шагая по сухой траве, и казалось, им не будет конца. Атосса поняла, что битва будет скоротечной и фальшивый пояс богини не спасет амазонок. Может быть, впервые в жизни Атосса по–настоящему перепугалась и растерялась. На заступничество богов рассчитывать было бессмысленно. Все враги, которых она считала или погибшими, или обреченными, будто встали из пепла. Атосса видела: правое крыло конницы, вела в бой Годейра. Что произойдет, если царские амазонки увидят царицу? С колесницы хорошо было видно, как стремительно и сильно вогнала Лота левый клин конницы в ряды амазонок. Атосса знала: Лота в бою отважна и мудра. Беата, вместо помощи, предала Атоссу... Кто же теперь остался с нею? Антогора? Пелида? Лаэрта? И еще одно понимала Священная: ее воительницы хороши в стремительных набегах, там они действуют привычно, там они непобедимы. А здесь...

— Почему мы стоим, мама? Погляди, кругом кипит битва!

— Я молюсь богам, дочь моя.

— Помни, ты сейчас не в, храме. Ты—паномарха. Оглянись назад!

Атосса повернула голову. Сзади на них катилась могучая волна рабынь. И впереди на коне Чокея. Она узнала колесницу Атоссы и указывала на нее мечом.

— Раздави ее, — крикнула Священная и толкнула дочь в плечо.

Агнесса круто развернула колесницу, хлестнула лошадей вожжами и ринулась на Чокею. За колесницей поскакала приданная для охраны сотня...


... Три стремительных потока сшиблись посреди долины и закружились в стремительном водовороте боя. Но ненадолго. Битва — тогда битва, когда воин видит впереди себя врага. Если же он не знает, против кого поднимать ему меч, отвага покидает его, уступая место сомнениям и страху. Так случилось и на этот раз. Сотенные, устремляя своих воительниц за Атоссой, знали одно: нужно вырваться из ущелья, проскочить долину, перебраться через мелководный Белькарнас и там построиться в боевой порядок.

Когда сотенные увидели, что колесница Атоссы врезалась в огромную массу рабынь и утонула в ней, как в болотной пучине, они поняли, что прорыв не удался, войско лишилось паномархи и настало время каждой сотне драться так, как подскажет ум. И они начали сражаться. Амазонки знали: мужчина всюду враг и его нужно убить. Но как быть, если конников ведет царица Годейра? Их паномарха, которую они считали погибшей? Как поднять меч на воинов, впереди которых скачет Лота? Та самая Лота, с которой многие сотенные ходили когда?то в набеги, помнили ее и любили. Да и рядовые амазонки опустили копья; какая из них подняла бы меч на царицу, на бывшую полемарху Лоту, на Мелету и Кадмею?

Царица предвидела это и предупредила торнейцев. Конники Лоты и Годейры, царские амазонки смешались вместе и опустили мечи. Они кружились по долине, метались из края в край и не знали, как быть. Пыл схваток, начавшихся в первый момент встречи, потух. Годейра металась от сотни к сотне и коротко приказывала прекратить бой, и сотенные слушали ее. Сеча, не успев как следует начаться, прекратилась.

От Белькарнаса сплошной стеной двигались рабыни Чокеи, а слева выводила в долину свое пятитысячное войско Беата.

Случилось небывалое: рабыни и царские воительницы, гоплитки и торнейцы оказались в одном стане, и только храмовые амазонки все еще не показывались из ущелья.

Тифис и Диомед наблюдали за полем боя с холма. Молодой царь Олинфа был в восторге:

— Боги благоволят ко мне, Диомед! —воскликнул он, когда волнение в долине улеглось. — Посмотри, мы почти без потерь добились успеха! С такой силой нам ничего не стоит раздавить храмовых, если они посмеют напасть на нас. Ну, что ты молчишь, Диомед?

— Я скован страхом, царь Олинфа. И о каком успехе ты говоришь? Это победа может обернуться страшным поражением.

— Но у нас великая сила! Такого войска не было ни у одного царя Эллады.

— У нас? Сейчас не мы хозяева Фермоскиры, а Годейра. И она понимает это лучше, чем ты. Неужели ты разучился считать? У нас всего четыре тысячи, а все остальные у Годейры. Там не менее сорока тысяч. Мы в руках царицы, как ты не можешь понять? И она не нападает на нас только потому, что не разделалась с храмовыми и боится повстанцев.

— Но мы же договорились с нею, Диомед! Ты сам твердил мне, что амазонки верны клятве. А она поклялась!

— Я и сейчас повторю: амазонки — да. Но не царицы. Ты сам царь и хорошо об этом знаешь.

— Что же делать?

— Настало самое время жениться, царь Олинфа.

— Жениться? Ты спятил, Диомед?

— Это единственное, что может спасти нас. У нас нет времени для спора—царица скачет сюда. Послушайте старого Диомеда.

К холму действительно скакала Годейра в окружении женщин. С нею были Лота, Беата, Кадмея, Мелета и несколько молодых кибернетов.

Годейра соскочила с коня, бросила поводья в руки Кадмее, сама поднялась на холм.

— Хвала богам, царица Фермоскиры! —воскликнул Тифис. — Я вижу, ты несешь мне весть о победе.

— Нам осталось покорить Антогору, царь Олинфа. — Годейра встала рядом с Тифисом.

— Настало время. Но прежде я хотел бы знать: намерена ли ты сдержать свое царское слово?

— О чем ты, царь Олинфа?

— Ты обещала мне в жены Кадмею.

— Сдержу я слово, бери ее — она твоя.

Вслед за Годейрой на холм поднялись и другие, они встали чуть в стороне.

— Мои славные кибернеты! — Тифис повернулся к капитанам, и те, сделав несколько шагов вперед, встали перед ним. — Еще одно усилие — и мы закончим сражение. Царица Фермоскиры и ее отважные подруги явили нам чудеса боевого предвидения, мудрости и отваги. Ответим им тем же. Я приказываю посадить на коней всех ваших воинов, мы поскачем в ущелье и рассеем храмовых всадниц. Я сам поведу вас в бой, кибернеты.

— Да будет так, достославный Тифис!

— Пусть и нам достанется немного славы!

— Но прежде я хотел бы вам сказать: отныне у царя Олинфа есть царица! Кадмея, подойди сюда. Встань рядом. Согласна ли ты быть моей женой?

Кадмея подошла к Тифису, встала около него и спокойно, как будто давно считалась невестой, ответила:

— Я готова, царь Олинфа, с тобой рядом идти в бой на храмовых. Вот меч мой!

— Ты мой держи! Отныне ты царица!

— Отныне ты мой царь.

Они обменялись мечами. Тифис поднял руку:

— Для поздравлений будет время. Сейчас пора в бой!

— Может быть, следует послать гонца к Антогоре? — заметил Диомед.

— Не следует, — твердо ответила Годейра. — Я не хочу с ней мира.

— И я, — кратко произнесла Лота.

— Смерть Антогоре! — воскликнула и Беата.

— Подайте мне коня. Ты, Диомед, останься здесь.

Тифис, Кадмея и кибернеты спустились с холма к лошадям. Царь и молодая царица Олинфа почти одновременно вскочили на коней и поскакали рядом.

— Он баловень богов, — сказал, обращаясь к Годейре, Диомед. — Если он привезет в Олинф одну твою дочь...

— Не беспокойся, славный Диомед, будет и приданое. Только бы вернуться в Фермоскиру. — Годейра приложила ладонь к бровям, защищая глаза от солнца. — Посмотри, Диомед, кто?то едет сюда?

— Да... Колесница...

— Это же Чокея! — воскликнула Лота и пошла навстречу колеснице. Чокея осадила лошадей около холма, спрыгнула с облучка, пожала протянутую руку Лоты.

— Они там, — и кивнула головой в сторону колесницы.

Лота заглянула в кузов. На днище лежала раненая Атосса. Ее обнаженная грудь залита кровью, глаза закрыты. Связанная Агнесса сидит, откинувшись на передний щиток кузова, глаза ее расширены, и не понять, что в них: страх или ненависть.

Подошли Годейра, Мелета и Беата.

Атосса открыла глаза, увидев Годейру, поднялась, оперлась на локоть и зловеще прохрипела:

— Всю жизнь... ты предавала заветы... теперь погубила Фермоскиру. Проклятье тебе навеки... смрадная душа.

— Фермоскира жива, Атосса. И я ее царица. Ты хотела в бесславной битве погубить мое войско, а я спасла его. Мы заключим с торнейцами почетный мир, а Кадмея поедет в Олинф царицей. Фермоскира поднимется снова... Залогом этому ее лучшие дочери: Лота, Беата, Мелета, Гелона.

— Рано торжествуешь, Годейра. Все повторяется. Вспомни Медею.

— Хватит, Атосса. Все свое ты уже сказала. Увезите их в город и охраняйте.

— Позволь спросить, царица? — Чокея подошла к Годейре.

— Говори.

— У нас нет пищи. Мы не ели двое суток. Что нам делать?

— Ты, Чокея, подняла рабынь и метеков, чтобы получить свободу?

— Да, царица.

— Скажи своим, что они могут идти, куда захотят. Прокормить такую ораву бездельниц я не смогу...


Антогора поднялась на вершину горного перевала, и вся долина перед ней была как на ладони. Она раньше Атоссы поняла, что прорыв не удался. Если Атосса, вырвавшись на простор, думала, что Белькарнас не задержит ее, то Антогоре с высоты видны были неисчислимые толпы рабынь, скрытые в кустах за речкой. Она видела также неподвижные порядки гоплиток—о предательстве Беаты нетрудно было догадаться. Выводить храмовых на помощь сестре было бессмысленно. В первое время Антогора надеялась, что положение изменится, она верила в ум Атоссы, в самые трудные моменты жизни Священная находила выход.

Но когда колесница Священной скрылась в толпах рабынь, стало ясно — сражение проиграно. Сначала Антогора решила: бежать. Увести храмовых через ущелье далеко в горы, сохранить свою силу и защиту, чтобы потом найти себе безопасное место. Но эта мысль оказалась неприемлемой. Горы, куда собиралась вести она войско, были труднодоступны и необитаемы. Там не найти корма для лошадей, да и самиамазонки не имели запаса еды.

Может, отсидеться в крепости Атоссы? Там тоже им грозила голодная смерть. Оставалось одно — подороже отдать свою жизнь, умереть за заветы Ипполиты. А для этого надо вывести храмовых в долину и как можно больше уничтожить этих ненавистных скотов — мужчин. Антогора в душе надеялась на чудо. Может быть, всеблагая Ипполита пошлет ей победу? Если кодомарха со своими храмовыми сокрушит торнейцев, с амазонками Годейры справиться будет легче. Их немного больше, чем храмовых, да и вряд ли будут они сражаться против своих сестер. Неужели им не дороги заветы богини, не дорога вера, которой они жили?

Антогора спустилась в ущелье. Храмовые наездницы ждали ее с нетерпением. Они понимали, что в долине идет бой, но сумела ли Атосса проскочить долину и уничтожить мужчин, они не знали. Судя по тому, что их долго не посылали в бой, они предполагали победу. Если бы Атоссе стало трудно, их давно бы направили ей на помощь.

— Я не хочу скрывать от вас правду, — сказала Антогора, собрав сотенных. — Священная погибла, царское войско перехватила Годейра, Беата предала нас. Мы остались одни. Более некому защищать Фермоскиру, никто, кроме нас, не встанет на защиту святого храма. Дорога у нас одна — через Белькарнас. Мы или пройдем, или погибнем. Передайте защитницам храма: я верю, наша кровь не прольется даром. Всеблагая Ипполита поднимет Фермоскиру из пепла и на золотых скрижалях напишет наши имена.

Дозорные с вершины сообщили, что в сторону ущелья скачет огромное полчище мужчин.

— Пора, — сказала Антогора, и сотенные разъехались по своим местам. Ей подвели коня, она вскочила на него и, выхватив меч, ударила пятками в бока жеребца...


... Когда Диомед сказал, что Тифис — баловень богов, он не кривил душой. В этом он убеждался все больше и больше. В прошлые походы торнейские корабли не раз теряли свои паруса в штормах и ураганах, а этот раз плавание шло на удивление спокойно. На первой же большой стоянке Тифиса ждала нечаянная удача — город, готовый пасть. Не успел он подвести корабли к крепости — открылись ворота. И даже здесь, в долине, где, казалось, никак не обойтись без кровопролития, все обошлось благополучно. И Диомед поверил в счастливую звезду Тифиса.

Когда главный кибернет так опрометчиво решил вести в бой торнейцев сам, Диомед хотел было отговорить его. Старый кормчий знал, что Тифис не имел никакого представления о конной войне. Он и на коня?то садился только во время охоты. И все же промолчал. Диомед поверил в удачу и на этот раз. Что касается Годейры — ей просто не пришло в голову, что царь Олинфа не умеет воевать на коне. Все, кого она знала в своей жизни, с пеленок были конниками. Она не подумала и о Кадмее, Все, по ее мнению, шло хорошо. Антогора и храмовые, конечно, знают о событиях в долине и сопротивляться будут слабо. За спиной у Кадмеи будет более трех тысяч воинов, и ее ждет славная победа. А она необходима молодой царице. Соперниц у нее будет много. Кто знает, как будет поступать Тифис после боя?..

Тифис и Кадмея скачут рядом. За ними две сотни этеров — охрана царя. Далее темнеют конные сотни по шесть в ряду. Под тысячами копыт гудит земля. Уже недалеко вход в ущелье, и встревоженная Кадмея спрашивает Тифиса:

— Пора перестраиваться, великий царь?

— Зачем? — Тифис слегка натягивает поводья.

— Как ты думаешь вести бой?

— Мы ворвемся в ущелье...

— О, силы неба! Ты шутишь, царь? Сражаться конницей в ущелье — гибель!

— Ты думаешь?

— Я знаю. Нас Антогора перебьет как мух.

— Что же делать?

— Остановись.

Тифис осадил коня, поднял руку. Конница остановилась. Кадмея поняла, что царь в бою смыслит мало.

— Ты раздели торнейцев на три части. Представь себя орлом. Тысячу ссади с коней, поставь в середине, они пусть недвижны будут. То у орла и голова, и клюв. Сильна пехота в обороне, царь. Она начнет терзать врага в начале боя. Другую тысячу пошли туда — она для птицы правое крыло. А третья часть пусть развернется влево — и будет у тебя крыло второе. Когда Антогора выйдет из ущелья...

— А если не выйдет?

— Ей ничего другого не остается. А драться конницей в теснине гор — безумие. Она пошлет наездниц на пехоту. Не может не послать. Смотри, она уже выходит из ущелья!

К счастью для Тифиса, его кибернеты оказались рядом. Пока он говорил с Кадмеей, они подъехали к ним, и Тифис тотчас же отдал приказ. Первая тысяча быстро спешилась и развернулась заслоном на пути Антогоры. Две других тысячи вытянулись на флангах. Оставшиеся пять сотен с лошадьми первой тысячи Кадмея поставила в запас.

Ведет ряды амазонок неистовая Антогора. Блестят на солнце щиты, как серпы новолуния. Всадницы охвачены боевым пылом, стянуты их груди тугими повязками, прикрыты панцирями из горящих на свету бронзовых пластин, колени в серебряных поножах плотно прижаты к потным бокам лошадей. Сверкают наконечники склоненных вперед копий. Топот и ржание коней разносится по долине.

Женщины «дут на битву с мужчинами яростно, Антогора первой врезалась в ряды пехоты, сильным ударом копья пробила щит торнейца, подняла мужчину над землей. Лопнуло древко, и рухнул поверженный враг. Выхвачен меч, и падает он на головы врагов, сечет поднятые щиты, колет, рубит... Следом за кодомархой ворвались в сечу ее сотни, и вот уже прорублен проход в заслоне. Но вырваться на простор долины нелегко — катится на Антогору справа лавина конницы, пересекает путь храмовым. И сшиблись в страшном ударе всадники и всадницы, и закипело все вокруг в криках, стонах, в ржании коней.

От глухого удара пикой лопнули ремни, скрепляющие панцирь, упала чешуйчатая защита на землю, левая грудь Антогоры открыта, колчан за ее плечами пуст, израсходованы стрелы, и теперь надежда только на меч и дротики. Мечет их кодомарха один за другим, и падают в пыль поверженные мужчины.

Даже когда ей приходится отступать, она, оборачиваясь на скаку, посылает во врагов свистящие дроты, сеет за собой смерть...

Слева на амазонок вел своих конников кибернет Лепсий. Здесь шел страшный бой с пехотой. Клубы пыли поднимались над полем, из них вырвалась на простор молодая амазонка. Лепсий рванул коня и пошел ей наперерез, подняв над головой меч. О, Лепсий, ты не знаешь, как умеют драться амазонки! Словно молния ударила в него пущенная мощной рукой короткая пика. Кожа двойного щита и двойной чешуйчатый панцирь не сдержали железного жала. Резкая боль в груди — и он рухнул с коня, и щит Лепсия покатился по камням, подпрыгивая и звеня.

Еще до начала боя, по тому, как долго Тифис не разворачивает войска, Годейра поняла, что царь Олинфа не сможет устоять перед опытной Антогорой. Она вызвала Беату и послала ее- с тысячей амазонок в середину схватки. Пять сотен лучших всадниц она поручила Мелете и послала их на укрепление правого фланга. Остальных амазонок она выдвинула к левому флангу. Она понимала: Антогора постарается всю свою силу бросить на левый край долины. Здесь ей легче вырваться за Белькарнас и уйти во свои владения. Там у Антогоры были склады. Туда, только туда она направит основной удар. Кадмее царица послала колесницу Атоссы и триста воительниц для охраны. Об этом нужно было подумать раньше: в спешке царица совсем забыла о возничей. Сначала было приказано колесницу вместе с Атоссой и Агнессой отправить в город. Чокея посадила на место возничей первую попавшую ей под руку рыбачку. Когда царица изменила приказ, Атоссу и ее дочь с колесницы сняли, а возничую подобрать забыли. И колесницу повела неопытная рыбачка. Кадмея в это время сражалась, и под ней как раз ранили коня. Она вскочила в колесницу и направила лошадей в самую гущу боя. Посылая дочери помощь, царица, сама того не подозревая, послала ей смерть.

Амазонки знают: управлять четверкой коней даже в обычное время сложно. А в бою, когда кони, как и люди, заражаясь пылом боя, становятся бешеными, — управлять ими еще труднее. Рыбачка не понимала этого — ей приказали, она поехала. До места боя кони шли хорошо, но как только в колесницу встала Кадмея и бросила обычный для боя на колеснице клич: «Эйоа!», — кони понеслись, их нужно было сдерживать. Когда Кадмея крикнула рыбачке: «Держи вожжи!», — было уже поздно. Четверка пошла вразнос, ее ничем нельзя было остановить.

Храмовые амазонки, увидев бешено мчащуюся четверку, уступили ей дорогу; они знали: колесница обречена на гибель. Так оно и случилось. Задняя лошадь, запутавшись в брошенных вожжах, упала, колесница, наехав на нее, перевернулась. Возничая, словно выпущенная из лука стрела, вылетела с облучка и упала впереди груды конских тел. Оглушенная ударом о землю, она все?таки поднялась. Ей бы надо было помочь Кадмее, попавшей под кузов колесницы, а она, мало что соображая, принялась обрубать постромки у двух задних, сбитых колесницей лошадей. Передние кони пострадали меньше, освободившись от запутанной сбруи, они вскочили, рванулись, колесница встала на колеса. Кадмея была еще жива, но ее нога застряла в заднем полудужье кузова. Кони понеслись как ветер, подпрыгивала на камнях колесница, а юное тело Кадмеи волочилось за колесницей по земле. Окровавленное, засыпанное пылью. Потом колесница перевернулась снова, тело оторвалось от запяток и повисло на кустах терновника. В небе появился стервятник и, медленно описывая круги, опустился на землю...

... Что и говорить, драться Антогора умела. С самого начала она в гуще сражения, но никто не смог поразить ее или ранить. Трех коней сменила кодомарха, но сама невредима и цела. Нет, не мужской отвагой напугана Антогора, не нашлось торнейца, способного подойти к ней на расстояние удара, нет стрелы, не отраженной ее щитом. Страх пришел к Антогоре с берегов Белькарнаса. Увидела она, как выводит царица на поле все свои сотни, поняла: конец битве, конец жизни, конец всему.

Не услышала она свиста копья, не успела отклониться в сторону, и вонзился острый наконечник под самую грудь, вошел в тело, испил горячей крови. Пошатнулась Антогора, но с коня не упала, подхватили ее соратницы, вынесли из боя, опустили на землю. С трудом вырвали копье из тела, перетянули рану повязкой, но поздно.

Никнет, слабеет Антогора, смерть стоит у ее изголовья, исчезает румянец с лица, веки смеживает слабость, и шепчут бледные губы последние слова:

— Силам приходит конец... сестры. Глаза застилает мрак... передайте всем... мое слово. Как бы ни жить, но лучше... жить. Пусть плен... но жить... жить.

Склонилась на грудь голова кодомархи, и тело, осененное смертью, дрогнуло, выпрямилось, и не стало неистовой Антогоры.

А спустя полчаса храмовые сложили оружие.

И не стало последнего оплота великого храма богини, некому более поддерживать заветы свирепой мужененавистницы и божественной наездницы Ипполиты.



(обратно)

ПЛЕН


Черные столбы дыма взметнулись в утреннее небо. Плач и стенания разносятся над скорбной долиной Белькарнаса.

Костры, костры, костры!

Блюдя старинный обычай, торнейцы за ночь собрали тела павших воинов, а утром зажгли погребальные огни. На сухие смолистые поленья, по три ряда, крест–накрест, сложили убитых. Запылало черное трескучее пламя, дым непроглядной пеленой застлал поднебесную синеву.

Отдавая последние почести павшим, воины трижды объезжают вокруг костров, затем спешиваются и делают еще по три круга. Протяжно и скорбно звучат боевые трубы, горестные вопли раздаются вокруг, слезы воинов орошают боевые доспехи.

Пламя разгорается все сильнее и сильнее, мечут торнейцы в пасти костров доспехи погибших соратников: копья, щиты и мечи, несчастливые в битве. Туда же летит оружие врагов, конская сбруя, сломанные оси и колеса, дышла и кузова колесниц...

Пламенем частых костров озарено просторное поле на другом берегу Белькарнаса. Там погребают амазонок Лота, Беата и Годейра. У самой воды на огромном царском щите лежит Кадмея. Царица сидит у ног дочери, склонившись к ее телу. Голова покрыта черным пеплосом. Царица не плачет, лицо ее окаменело. Пусть вопят около погибших мужчины, женщины Фермоскиры провожают в черное царство Аида своих дочерей молча.

Тишина на этом берегу, только трещат погребальные огни, пожирая тела амазонок. Исчезла в пламени, превратилась в золу и пепел кодомарха Антогора. Лота и Беата подходят к царице, поднимают щит с телом Кадмеи, несут на костер. С опущенной головой идет за дочерью Годейра. Взлетает над огнем сноп искр, языки пламени жадно обнимают скорбный щит, скрывают Кадмею в вихрях дыма. Царица разжимает сухие, потрескавшиеся губы и что?то шепчет. Только Беата, что стоит рядом с ней, слышит последние слова:

— Там, за водами Стикса... мы встретимся скоро. Я приду к тебе... Кадмея.

Горят костры на обоих берегах Белькарнаса, и полнится скорбью долина. Воины и воительницы погребают павших в бою...


Ожил, наполнился народом город. Вошли в него торнейцы, заняли лучшие дома, готовятся к тризне. Тифис, как и прежде, живет во дворце царицы. С ним вместе кормчий Диомед и клевест Гелиодор. На тризну во дворец приглашены все кибернеты и союзницы Тифиса — Лота, Беата, Мелета и царица.

Пленные -храмовые амазонки розданы воинам Тифиса. Они могут делать с ними что угодно. Только одно запрещено— убивать. Их можно превратить в наложниц, в служанок, в рабынь. Каждый воин отвечает за пленниц — не дай бог, если они убегут.

Сначала тризна, как и заведено издавна, началась поминовением погибших в битве. Первые чаши выпили за Лепсия. Он один из кибернетов пал на поле боя. Потом помянули рядовых воинов. Когда заговорили о Кадмее, Тифис поднялся и, обращаясь к Годейре, сказал:

— Все мы, и я более других, скорбим о твоей дочери. Видно, не суждено ей было стать царицей Олинфа и моей женой. Все мы во власти богов, но я верен своему слову и ничего не изменю в нашем договоре. Я, Тифис, царь Олинфа, оставляю тебя, благородная Годейра, моей наместницей в Фермоскире. Не позднее чем завтра я объявлю об этом на агоре.

— Благодарю тебя, доблестный царь Олинфа, — тихо произнесла Годейра. — А сейчас позволь мне удалиться. Я хочу побыть наедине со своим горем.

Вслед за царицей, сославшись на усталость, вышли Беата, Лота, Мелета и Гелона. Тифис не задержал их. Он только приказал Гелиодору следить за женщинами. Клевест молча выпил большой ритон вина и вышел, недовольный. Царь всегда отсылал его в самый разгар пира.

Как это часто бывает на тризнах, после обильного возлияния люди забывают об умерших. Кибернеты, захмелев, стали наперебой восхвалять Тифиса. Опьяненному успехами и вином легко назвать себя гениальным стратегом, покорителем непобедимых амазонок, обладателем обширных земель и несметных богатств. Тифис смутно представлял, как он распорядится Фермоскирой, но уже считал себя повелителем чуть ли не всей Эвксинии.

Диомед сидел мрачный, он не разделял радостного состояния Тифиса. Торнейцы потеряли чуть ли не тысячу воинов. Правда, половина из них — раненые. Амазонки не наносят легких ран — теперь на руках Диомеда полтысячи калек, которых нельзя никуда везти. О продолжении похода нечего и думать, а здесь добыча мизерна. Сокровища Фермоскиры надежно спрятаны, а удержать земли, которые Тифис считает своими, трудно. Амазонки царицы не разоружены, и это более всего омрачает Диомеда. Если поверить Годейре и уйти восвояси — она уничтожит раненых воинов, объявит себя неподвластной, и тогда нынешняя победа обернется поражением. Настоящий царь Олинфа снесет Диомеду голову. Если оставить здесь половину воинов — смогут ли они противостоять амазонкам Годейры? Недаром царица ушла с тризны— неизвестно, что у нее на уме. Если остаться здесь надолго всем? Нет, нет, через месяц воины превратятся в пьяных бродяг, и тогда всему конец...

В зале появился Гелиодор. Он подошел к Тифису, прошептал что?то на ухо.

— Эоа, друзья! —воскликнул главный кибернег, —мы совсем забыли, что у нас в подвале сидит эта старая ведьма Атосса и ее красавица дочь. Они просят меня навестить их. Кто со мной?

Кибернеты все как один встали и направились за Тифисом. Пошел за ними и Диомед. Оставлять пьяного царевича без опеки не следовало.

Атоссу и Агнессу заперли в той же темнице, где когда?то содержали Мелету. Кибернеты всей гурьбой вошли во двор храма, Тифис приказал вывести узницу на волю.

Агнесса была почти обнажена. Только рваная, окровавленная набедренная повязка еле–еле прикрывала ее сокровенные места. Мать опиралась на плечо Агнессы, рана на груди туго стянута светлой тканью, и только красное пятно темнеет посредине.

Тифис глянул на Агнессу и сразу стал трезвее. Такой стройной, красивой девушки он не встречал в своей жизни. Светлые, густые волнистые волосы падали ей на плечи и прикрывали правую половину груди. Левый упругий сосок умышленно оставлен открытым. Крупные, широко расставленные глаза из?под длинных ресниц смотрят на Тифиса вызывающе, брови, как крылья чайки, взметнулись над ними. Мраморные богини в храмах Олинфа, которых считали образцом красоты и изящества, бледнели в сравнении с красотой Агнессы. Девушка облизала пересохшие губы и спросила смело:

— Кто из вас царь Олинфа? Тифис выступил на шаг вперед.

— Ты? Я не верю—царь Олинфа не может быть трусом. Он покорил Фермоскиру.

— Почему ты решила, что я... трус? —смелость девушки обескуражила Тифиса. Он оперся рукой на рукоятку меча, выпятил грудь.

— Если ты боишься старой, раненой женщины и безоружной девушки, если ты пришел к ним в охранении толпы воинов, значит... Нет, ты не царь Олинфа.

— Это мои кибернеты... Они скажут...

— Свора пьяных мужчин! Они выдадут за царя любого бродягу... Я прошу, пошлите к нам царя. Мы хотим поговорить с ним по важному делу.

— Кибернеты, отойдите! —приказал Тифис.

— Нет–нет. Пока я не уверюсь, что ты царь...

— Чем я могу доказать тебе это?!

— Только мечом. Давай сразимся, и я узнаю, царь ты или нет!

— Ох–хо–хо! —враз воскликнули кибернеты.

— Ты стоишь в нерешительности. Ты боишься?

— Аркадос, дай ей свой меч!

Кибернет, не сходя с места, вынул меч, бросил его девушке.

Агнесса поймала его на лету одной рукой, оставила мать у стены, пошла навстречу Тифису.

Начался невиданный поединок. Девушка отлично владела мечом, и с первых ударов стало ясно, что Тифису несдобровать. Кибернеты на всякий случай подошли поближе, но Агнесса дала им понять, что она и не думает убивать противника. Девушка искусно отражала неуверенные удары Тифиса, но сама не пыталась поразить его. Улучив удобный момент, она нанесла быстрый, как молния, боковой удар, выбила меч из рук царя, наступила на него ногой и сказала насмешливо:

— Теперь я верю: ты царь Олинфа, —и кинула меч Аркадосу.

— Ты богиня! —восхищенно произнес Тифис и, увидев улыбающегося и довольного Диомеда, приказал: —Женщин одеть и привести во дворец. Я хочу говорить с ними.

Спустя час Атоссу и ее дочь привели к Тифису. Кибернеты разошлись по своим местам, только Диомед остался в зале.

— Вас, конечно, не покормили за это время? —спросил Тифис.

— Нас мучит жажда, —ответила Атосса.

— Садитесь к столу и угощайтесь. Мы подождем.

Пока женщины ели, Тифис неотрывно глядел на Агнессу. И Атоссе, и старому Диомеду было ясно: беспощадная–невидимая стрела Эроса, бога любви, поразила сердце молодого царя Олинфа.

— Право, я не знал, что у тебя такая дочь, —начал говорить Тифис, когда заметил, что женщины насытились. —О тебе, Атосса, я слышал от царицы, а о ней...

— Ты многого не знаешь, царь Олинфа. Вот ты воскликнул недавно, что она — богиня. Ты не ошибся. Агнесса—богорожденная. Спроси—вся Фермоскира подтвердит тебе это.

— Я верю вам!

— Жрица храма Ипполиты не выходит на агапевессу, ты, наверное, слышал это. Но однажды бог Арес посетил меня в сновидении, и я зачала Агнессу. Но не об этом я хотела бы говорить с тобой. И с глазу на глаз.

— То, что можно сказать мне, можно сказать и Диомеду. — От него у меня нет тайн.

— Хорошо, если так. Я хочу спросить тебя, царь Олинфа: что ты намерен делать с поверженной Фермоскирой?

— Я дал слово царице Годейре. Она останется здесь моей наместницей.

— А ты уведешь свои корабли в Олинф?

— Да.

— Тогда позволь спросить: зачем ты приезжал сюда?

— Отныне Фермоскира станет колонией Олинфа!

— Много ли воинов оставишь ты здесь?

— Немного. Может быть, ты не знаешь, но мои воины одновременно и гребцы. А обратный путь—путь против ветра. На паруса я надеяться не могу.

— Хочешь, я скажу, что произойдет, как только триеры скроются за поворотом реки? Годейра прирежет твоих мореходов, которых ты здесь оставишь. Всех до одного.

— Она не сделает этого. Я возьму с нее клятву...

— Я думала, ты умнее. Предавшая Фермоскиру предаст и тебя.

— Я тоже так мыслю, —заметил Диомед.

— Что же делать? Посоветуй.

— Может быть, оставить тебя, Атосса? — спросил старый кормчий.

— И ты думаешь, я не нарушу клятву? — Атосса глянула на Диомеда насмешливо. — Я сделаю то же самое, что сделает Годейра. Я такая же ареянка, как и она. Запомните: пока у амазонки в руках оружие — она никому не подвластна.

— Ценю твою откровенность, Атосса.

— Спасибо. Оцени и то, что я тебе посоветую. Сегодня же прикажи схватить Годейру, Беату и Гелону. Завтра будет поздно. Наместницей сделай полемарху Лоту.

— Но она тоже амазонка!

— И еще какая, —заметил Диомед. —Я видел ее в бою.

— Но вы забыли: разве не она привела вас в Фермоскиру? Почему восставшие рабыни поставили ее над собой?

— Об этом мы не задумывались.

— Лота много лет жила вне Фермоскиры. Где?то в горах у нее остался муж — отец Мелеты. Там же их сын. Она повела на Фермоскиру горцев и рабынь потому, что хотела спокойствия для жителей Кавказа. И ради этого она останется, и не будет у вас вернее наместницы. Если Годейра мечтает о возрождении Фермоскиры, то Лота сделает все, чтобы мощь амазонок не поднялась больше никогда. Она приведет на эти земли горцев и сделает их верными вашими данниками. Мало того, пока не разошлись по домам послушные ей повстанцы (они уже начали переправляться на тот берег Фермодонта), она поможет вам разоружить царских воительниц. Когда?то она была полемархой, и ей наездницы верт.

— Если бы так, —Диомед вздохнул.

— Слушай дальше, царь Олинфа. Ты высадишь всех своих воинов на берег и оставишь их здесь. А на их место в трюмы триер посадишь амазонок. Самых лучших, отборных. И прикуешь каждую цепь к веслу. Такие цепи у нас есть. Мы ими приковывали строптивых рабынь. Наши амазонки выносливее твоих мужчин, они дотянут триеры куда тебе будет нужно. А на родине ты продашь их. Вавилонские купцы ценят амазонок на вес золота. Ты, я думаю, знаешь об этом. Великую славу и богатство привезешь ты на берега Халкидики.

— А что хочешь за этот мудрый совет ты? —спросил Диомед. — Я хотел бы понять, чего ты добьешься при этом?

— У молодого царя Олинфа есть нечто такое, за что я готова отдать не только себя и свою дочь, но и все сокровища храма. А сокровища эти велики.

— Назови! —блеснув глазами, воскликнул Тифис.

— Твое сердце!

— Зачем оно тебе?

— Не мне—дочери. Неужели ты не видишь, она любит тебя. Скажи ему, Агнесса.

— Еще вчера, на холме, я увидела тебя, царь Тифис, и со мной что?то произошло. Должна признаться, я умышленно вызвала тебя на поединок...

— Чтобы унизить?

— О, нет! Я верна обычаям амазрррк, а дочь Фермоскиры может полюбить только того, кто повержен ею в бою. Ты теперь мой, и тебе не уйти от судьбы.

— Я благодарю богов за это счастье! —воскликнул Тифис. —Скажи, что я должен сделать сейчас?

— Разве ты не слышал? —сказала Атосса. Прикажи схватить Годейру и Беату. Зови сюда Лоту и Мелету.

— Делай, Диомед!


Окончив тризну, женщины разошлись по домам. То, что сказал за столом Тифис, заставило их призадуматься. Царица пошла в комнату Кадмеи. Она действительно хотела остаться наедине. Нужно было выплакать все свое горе. Годейра не знала, что она будет думать о Фермос–кире завтра, но сегодня судьба города, как и своя судьба, были безразличны ей.

Беата поспешила к матери. Ей хотелось поделиться с нею новостью и посоветоваться. До тризны они решили, что властвовать в городе будут торнейцы, и нужно было завоевать расположение кого?нибудь из них. Но если у власти останется Годейра, то, может быть, все пойдет по–старому.

Лота и Мелета, наоборот, шли домой обеспокоенные. О, они хорошо знали Годейру. Оставшись наместницей, она немедленно возродит старые порядки. Амазонки не способны ни к какому труду, и жить без рабынь они не смогут. Начнутся набеги еще более хищные и яростные. Снова застонут горы от грабежей, убийств.

Дома их ждали Ферида, Чокея, Хети и Арам. Когда Лота рассказала им о намерении Тифиса, первым возмутился Арам:

— Этот сосунок либо дурак, либо трус!

— Не горячись, Арам, —спокойно заметила Ферида. — Я понимаю царя Олинфа. Он не может остаться здесь. Почти все его воины—наемные люди. Они пошли с ним, чтобы поживиться в грабежах. А жить они тут не будут. Их ждут семьи. Разоружить наездниц царицы он тоже не может: для этого надо начинать вторую битву, а он и так потерял немало своих. Он увяз в Фермоскире, и Годейра для него—камень, на который он и хочет опереться, чтобы вытянуть, ноги из грязи.

— Он же с нами пошел на Фермоскиру! Почему он опирается не на нас, а на Годейру? —сказала Чокея.

— Потому, что он царь. А когда цари опирались на рабов? Вам обеим нужно пойти к нему и сказать все, что вы об этом думаете. Завтра утром...

— Сейчас же! — Чокея сразу стала собираться. — Завтра будет поздно. Мои рабыни расходятся по домам.

Она уже стояла на пороге, когда в дом вошел клевест Гелиодор. Он поклонился и учтиво сказал:

— Царь Олинфа просит полемарху Лоту посетить его по очень важному делу сейчас же. Он ждет.

На следующий день открыли ворота города, и в Фермоскиру вошли рабыни. Они заполнили все улицы, дворы, площади. Вооруженные чем попало: кто мечом, кто пикой, кто луком и колчаном стрел, а кто и просто дубиной, они толпами шли и шли через главные ворота, и казалось, никогда им не будет конца.

Амазонки смотрели на них с тревогой, но не удивлялись. В последнее время они разучились удивляться. Кто враг, кто друг—трудно понять. Была над царскими воительницами Беата, сама царица, потом Антогора, и уже совсем невиданное дело—впереди них шла сама Священная. В бою у Белькарнаса водила их в схватки Кадмея, потом они встали под руку Лоты.

И поэтому, когда по сотенным конюшням пронесли приказ Лоты явиться всем на агору пешком и без оружия, ему никто не удивился. Оставив дежурных у лошадей, сотенные повели воительниц на площадь к храму.

Дело это было привычным, сюда выходили приносить жертвы богам, послушать назидательный суд или важное решение Совета Шести. У каждой сотни было привычное место, и они вставали в давно определенном порядке. Раньше на агоре всегда было тесно, нынче простору больше. Немало полегло в битве у Белькарнаса, а храмовые амазонки на агору придти не могли.

Как только на площадь вошла последняя сотня, все шесть улиц, выходящих на нее, заполнили женщины Чокеи и воины торнейцы. Сначала амазонки заподозрили в этом что?то неладное, но когда под портик храма вышли Атосса, Лота, Агнесса и Тифис, площадь затихла.

На Атоссе, как и прежде, священный пеплос и венец храма. В торжественных одеждах Лота. Агнесса в белом как снег дорийском хитоне, с венком алых роз на голове. Тифис взял Агнессу за руку, спустился по лестнице на площадку.

— Женщины Фермоскиры! Я позвал вас к святому храму, чтобы сказать: отныне богоданная Агнесса — моя жена и царица Фермоскиры. Сегодня мы покидаем наш город, чтобы вернуться к вам после свадьбы в Олинфе. Нашей наместницей остается здесь полемарха Лота, отныне она будет управлять городом, подданным Олинфу. Я хочу, чтобы вы достойно проводили свою царицу. Корабли мои стоят наготове, ветром надуты их паруса, и вы подниметесь на палубы триер, чтобы сопровождать богоданную до Леагр. Там вы проститесь с нею и вернетесь в город. Благослови нас, священная Атосса, в далекий и трудный путь.

Тифис повернулся к храму, вместе с Агнессой встал на колени.

Атосса подошла к ним, накрыла головы молодых полой священного пеплоса, пожелала им счастливой жизни и удачного пути.

Подвели лошадей, Тифис и Агнесса двинулись на улицу, ведущую к пристани. За ними пошли Атосса, Лота, к ним присоединились Диомед и Гелиодор, Чокея и Мелета. Вслед процессии стали вытягиваться пешие сотни.

Вся улица до самой пристани заполнена народом. По краям сплошной стеной стоят вооруженные торнейцы, за ними рабыни и метеки.

Медленно идут амазонки, мысленно прощаясь с родным городом, —теперь им стало понятно, что их обманули и ведут в плен. Угрюмые лица, грустные взгляды, опущенные плечи; настал, горделивая Фермоскира, твой последний час.

На пристани, у трапов, клевесты. Они отсчитывают амазонок и ведут их на триеры, в трюм. Там у весел бронзовые цепи с наручниками, так хорошо знакомые воительницам. Обнимает правую руку металлический браслет, щелкает пружинка замка — вот ты и раба. Мало кто из амазонок ропщет и стонет. Все идет как надо: ты, заковавшая сотни рабынь в цепи, можешь ли жаловаться богам, если заковали тебя?

Тифис доволен и весел. Он привезет в Олинф полные трюмы живого драгоценного товара. Выкопаны и доставлены из Восточной крепости сокровища храма. На тридцати лошадях привезли их и загрузили в трюмы флагманской триеры. Собрали все оружие амазонок — оно также сложено в трюмы кораблей. Это сделать посоветовала Атосса. Мало ли что может случиться в пути? Тифис берет на каждую триеру всего по десять воинов. Вдруг придется где?то драться? Храмовые амазонки тоже прикованы к веслам; они преданы Атоссе, и им можно будет доверить оружие, чтобы защитить корабли в пути. Их, как самых надежных, поместили на триере Тифиса, где будут находиться Атосса и молодая царица Олинфа — Агнесса. Годейру, Беату, Гелону, Лаэрту приковали в разных кораблях.

На вывоз выбирали самых сильных и красивых женщин. Всех амазонок корабли принять не могли, оставшихся поручили Лоте.


Теперь, когда царица и амазонки прикованы к веслам и надежно охраняются, теперь, когда все складывается удачно, —можно погулять. Все дни, начиная с торнейской гавани, Тифис нес на себе груз забот. Теперь этот груз сброшен. Царь Олинфа и Фермоскиры пригласил всех кибернетов, кормчих на пир во дворец. На кораблях остались клевесты. Гелиодор снова не попал на пир. Когда загружались триеры, царь гонял его во все концы города, а как пришло время гулять, Гелиодора забыли. А ведь его отец тоже когда?то был царем...

Четверо суток Тифис праздновал победу. Он пил, гулял день и ночь. Диомеда выгонял, если он начинал докучать упреками. Атосса посоветовала махнуть рукой на царя—пусть гуляют молодые. Она ходила с Диомедом по городу, помогала Лоте навести порядок. Снова водрузили статую богини в наос храма. Одели на ее бедра алмазный пояс. Снова развесили оружие, добытое в боях, на стенах храма. Лота сначала усомнилась в этом, но Атосса убедила ее, что человек без веры жить не может. Пока город не найдет себе иного бога–покровителя, надо поклоняться Ипполите.

Арам и Хети ускакали на пасеку—они должны возвратиться в город с Ликопом. Атосса (и Диомед согласился с нею) посоветовала Тифису и Лоте разрешить воинам, если они пожелают, брать в жены оставшихся амазонок и выделять им поместья. Бывшим рабыням, если они захотят, давать жилье на землях басилейи. Пусть они вольными женщинами трудятся на благо Фермоскиры. Если просторы государства. опустеют, оно мало будет стоить. Нужно снова возродить стада, расплодить конские табуны, пахать землю, растить хлеб, виноград, плоды. Многим бывшим рабыням некуда уходить, их селения разграблены, мужчины убиты. Пусть ищут себе мужей, оседают вольными на землях Фермоскиры, платят налоги, как это делается в иных местах.

Воины, которые здесь остаются на время, пусть становятся жителями басилейи. Наверное, не от легкой жизни они нанялись в поход—дома теснота, безземелье и нужда. А здесь обильные земли, простор. Пусть живут и работают на благо Олинфа.

Диомед ничего не мог возразить Атоссе — она была права. Он и не подозревал, какую коварную ловушку она ему готовит.

На пятые сутки Диомед собрал кибернетов и вытянул полухмельного Тифиса на совет. Все, кроме Диомеда, были сильно навеселе и дружно восхваляли храброго и мудрого стратега.

Тифис недовольно поглядел на Диомеда и спросил:

— Ты почему не пьян, старый кувшин? Ты не рад моей победе? Все славят меня, а ты нахохлился, как ворон.

— Все гуляют, но кому?то надо думать о том, чтобы победа не обернулась поражением. Мы сильно рискуем, кибернеты. Десять воинов на триеру — не мало ли это? Я не совсем доверяю Атоссе. Ее ум велик, но столь же велики ее хитрость и коварство.

— Она мать царицы Олинфа! Не забывайся, Диомед!

— Здесь мы одни, Тифис, и я хочу тебе напомнить: царь Олинфа в Халкидике. Я не знаю, что скажет твой отец, когда узнает, что ты оставил здесь три тысячи воинов. А если они погибнут? Кто знает, с какой целью Атосса подсунула нам эту Лоту?

— Что мне отец! — тяжелая ладонь Тифиса с силой опустилась на стол. — Я, а не отец завоевал эту землю, этот город, и только я, ты понимаешь, худая сандалия, только я волен решать судьбу воинов.

— Если так — решай.

— И решу! Чтобы здесь все было славно и хорошо, чтобы Лота не наделала нам бед, ты останешься с ней и удержишь Фермоскиру до моего возвращения. Я мудро решил, кибернеты?

Капитаны одобрительно зашумели.

— Ты мне пока не нужен — обратный путь мы знаем. А здесь ты на месте.

— Это приказ?

— Да. Я так велю.

— Покоряюсь. Но надеюсь, благородные кибернеты, что вы расскажете царю Олинфа, что я был против этого повеления. Оно неразумно.

— Совет окончен, кибернеты, — весело сказал Тифис. — В одном старый кормчий прав: хватит нам поклоняться богу Дионису. Идите на свои триеры и готовьтесь в обратный путь. Завтра мы отчаливаем. И да помогут нам боги!


Клевест Гелиодор зол и мрачен. Когда стало известно, что Диомеда оставляют на берегу, клевест обрадовался: теперь место кормчего принадлежит только ему. Теперь около Тифиса будет Гелиодор, он будет давать советы молодому царю.

Но, увы! Кормчего на царский корабль послали с другой триеры, а Гелиодору снова нужно спускаться в трюм и стучать по балистеру, задавая ритм гребцам. И еще неизвестно, как сумеют амазонки управляться с веслами.

А сегодня утром совсем обидели клевеста. На триере всего три каюты: на корме просторная каюта для кибернета — там будут — находиться молодожены. Угловую каюту на носу, где раньше спал Диомед, отдали Атоссе. А в комнатку клевеста поместили нового кормчего. Вещи Гелиодора выкинули в трюм, теперь он будет спать там.

Когда клевест пожаловался Тифису, тот рассмеялся ему в лицо и сказал:

— Ты зря обижаешься, Гелиодор. Если бы я не был женат, то сам с удовольствием жил бы в трюме. Сколько там девочек, ты пойми!

Клевест не ответил Тифису; скрипнув зубами, спустился в трюм.

Здесь душно, невыносимая вонь. Для охраны амазонок на каждой триере оставлено всего по десять воинов. Они должны при ветре ставить паруса, а в штиль, когда корабли перейдут на весла, подгонять нерадивых гребцов. К Гелиодору подошел старший из охранников и мрачно сказал:

— Мне нужны ключи от наручников.

— Зачем?

— Прости меня, клевест, но баб надо водить в отхожее место.

Гелиодор со злостью швырнул в ладони стражника связку ключей. Ему только этого не хватало — заботиться о ночных горшках для пленниц.

Женщины сидели по двое на скамье. Одни спали, уронив голову на весла, втянутые из люков, другие настороженно провожали глазами клевеста, шедшего вдоль ряда скамеек. Гремели цепи, слышались стоны и проклятья. Кто?то, твердил молитвы, кто?то переговаривался между собой.

Гелиодор решил проверить, прочно ли привинчены кольца цепей к обшивке судна — все это делалось наспех. Он подошел к одной из амазонок, приказал ей встать. Она глянула на него свирепо, но не встала. Клевест потянул за ручную цепь — она привинчена прочно. Теперь следовало проверить ножные кандалы. Гелиодор склонился, ударил ладонью по голой ляжке, чтобы пленница отодвинула ногу. И вдруг от сильного пинка ногой отлетел в проход, ударился спиной о брус.

Вся злость, которая копилась в нем с утра, вырвалась наружу. Клевест схватил обрывок каната, зарычал и зверем двинулся на амазонку. Он остервенело бил ее по голове, по обнаженной спине, выкрикивая ругательства. Пленница молча сносила побои, и это еще больше распаляло Гелиодора. Он не замечал никого вокруг, хлестал ее до тех пор, пока не увидел, что все пленницы вскочили со своих мест. Они что?то кричали, колотили веслами о подставки, гремели цепями. В трюме стоял невообразимый шум. И вдруг все смолкло. Клевест поднял голову — по трапу в трюм спускалась Атосса. Она подошла к Гелиодору, молча взяла его за руку и повела на палубу. Он тяжело дышал и шел за женщиной не сопротивляясь. Атосса привела его в комнату Диомеда, посадила на рундук, застланный шкурами:

— За что ты бил ее?

— Она... она ударила меня... ногой!

— Ты дотронулся до нее?

— Я проверял прочность цепей...

— Ты забыл, что она не просто женщина, — она амазонка; (

— Она пленница. И мне плевать, кем она была раньше.

— Напрасно. У нас всего десять стражников, и держать в повиновении пленниц страхом мы не сможем. А у нас впереди большой и трудный путь. Ты, может быть, не знаешь: амазонки не боятся смерти, легко переносят боль. И если они не захотят взять в руки весла — они не возьмут их, хоть забей до смерти. Я хочу, чтобы ты помнил это.

— Кто же заставит их грести?

— Я. Приходи ко мне в любое время, я всегда рада помочь тебе, благородный Гелиодор.

— Ты знаешь мое имя?

— Я давно заметила тебя. И удивляюсь, что тебя так мало ценит царь Олинфа. Я постараюсь исправить эту несправедливость, поверь мне. А теперь иди, делай свое дело. И запомни, я всегда буду рада твоему приходу.

Около полудня на пристани выстроились все воины, оставленные в Фермоскире. Тифис и кибернеты простились с ними и возвратились в триеры. Они торопились — над Фермодонтом появился восточный ветер. Согласно приметам, он должен усилиться и дуть продолжительно. А это, считай, половина пути без весел.

На мачтах поднялись паруса, наполнились ветром, триеры качнулись с борта на борт и двинулись к морю, оставляя за собой пенный след.

Печально глядел Диомед на уходящие корабли. Он мысленно молил богов о том, чтобы они даровали им благополучный путь. Но сердце старого кормчего чувствовало, что ему не увидеть их больше.

Плывут корабли, звенят в трюме цепи. Это даже не совсем цепи — это кандалы. Бронзовые браслеты на ногах женщин повыше щиколоток соединены медной цепью. Посреди цепи —замок. От него вторая цепь, она прикреплена к кольцу, которое ввинчено в толстую дубовую доску, на которую гребец ставит ноги. Короткая скамья, конец весла, торчащий из круглого отверстия в обшивке, — вот весь мир раба на корабле. Здесь он спит, ест и молит богов об освобождении.

Это на нижнем ярусе. Здесь вода близко, весла коротки и легки. На втором ярусе по два гребца — одной длинное и тяжелое весло не поднять. На третьем ярусе —трое. Ярус этот под палубой, и его весла самые длинные.

Корабли идут под парусами, весла втянуты внутрь и покоятся на подставках. Они лежат на уровне груди, и есть место, куда дочери Фермоскиры могут уронить в рыданиях свои головы. Погребая любимого человека, только стонами может выразить амазонка свою печаль. Так принято от века. Слезы у амазонок можно увидеть только от дыма костра, от соринки в глазу, от лука и чеснока. Горе ареянка встречает, стиснув зубы.

Но здесь, в душном и вонючем чреве корабля, при звоне и лязге цепей, мужество изменило амазонкам. За бортами уходили навсегда родные им берега. И дрогнули жестокие сердца воительниц, сами собой полились слезы, и рыдания непрошено вырвались из сердец. Стон тяжелый и надрывный, плач душераздирающий и всеобщий наполнили корабли.

И когда Агнесса спустилась в трюм, чтобы успокоить амазонок, она встретила взгляды, полные упреков, ненависти и презрения.

Когда стоны и плач утихли, Агнесса сказала:

— Я не прошу у вас прощения, дочери Фермоскиры, потому что предательство не прощается. Не бросайте на меня гневные взгляды, поймите: у нас не было иного выхода. Но, может быть, великая и всеблагая Ипполита поможет нам. На ее милость уповайте, дочери Фермоскиры.

Агнесса говорила горячо, но амазонки не поверили ей.

Триеры, подгоняемые ветром, бежали по мутным струям Фермодонта, они неумолимо отдаляли их от родной земли...



(обратно)

МОРЕ

Счастливее Тифиса не было человека во всей вселенной. Так он думал сам, так ему говорили все.

Подумать только: не прошел и половину пути — удача. Покорил целую страну, и какую! Немногим меньше, чем его родная Халкидика. Только обнажил меч — и вот он уже герой Белькарнаса. И ведет он все корабли в Олинф, и в трюмах их живой товар, которому нет цены. А самое приятное — Агнесса. Молодая, красивая, сильная,, рожденная от бога. Приданое — все сокровища Фермоскиры! Ветер попутный, нет рядом докучливого Диомеда., Теперь у Тифиса кормчий Лигистрат — бражник, весельчак, ничего на свете не боится.

Не успели корабли войти в море, а Лигистрат уже запел старую песню паросских мореходов:


Чашу скорее бери
И шагай по скамьям корабельным,
С кадей долбленых скорей
Крепкие крышки снимай...

А вина в трюмах—сколько хочешь! И в кадях, и в амфорах, и в кратерах, а то и просто в мехах. Об этом позаботилась Атосса. Все винные склады, что были поблизости от города, она велела перенести на триеры.

Тифис прошел по верхней палубе триеры — на судне все как обычно. Поют под упругим ветром паруса, бьют о борта своими упрямыми лбами барашки морских волн, скрипят снасти. Опасный Фермодонт со своими отмелями и топляками позади, перед Тифисом беспредельный простор моря. Он подошел к Лигистрату на корме, спросил:

— Надолго ли попутный ветер?

— Если к вечеру не утихнет — на всю ночь.

— Заклинь кормило, пойдем ко мне.

Лигистрат посадил около кормила своего помощника, проходя мимо люка, позвал Гелиодора. Клевест поднялся над палубой по пояс, спросил недовольно:

— Что надо?

— Ключи от цепей у тебя?

— У меня.

— Смотри не проспи.

— Сам знаю, — голова клевеста скрылась в трюме.

Лигистрат вошел в каюту кибернета. Агнесса лежала на мягких шкурах, набросанных на рундук. Ее мать расставляла на столе вино,посуду и закуски. Тифис сидел за столом.

— Давай будем ужинать, Лигистрат! — кибернет днем несколько раз прикладывался к кувшину с вином и был сильно навеселе.

Атосса разлила вино по ритонам, и все выпили за начало удачного пути. Атосса еще раз наполнила ритоны.

— Давай выпьем, мой друг кормчий, — язык Тифиса слегка заплетался,: —за мужественных и прекрасных амазонок. Вот они — перед тобой. — Тифис осушил ритон, поставил его вверх дном на стол. —Иди сюда, Агнесса, дай я обниму тебя. А–а, не хочешь, ты стыдишься Лигистрата, ты обнажена... Тогда давайте выпьем еще.

— Ты выпей, царь Олинфа, — сказал Лигистрат, — а я воздержусь. Мы в море, сейчас ночь, голова кормчего должна быть светлой.

— Ну, хорошо, хорошо. Ступай к своему кормилу и веди нашу армаду в Олинф... А с кем я буду пить?

— Позови клевеста, сын мой, — тихо предложила Атосса. — Ты к нему все время был несправедлив.

— Она права! Пошли сюда Гелиодора.

Когда кормчий вышел, Тифис глянул на Атоссу и засмеялся:

— Те–те–те! Ты третий раз напоминаешь мне про клевеста. Он тебе пришелся по душе? Так позови его в свою каморку!

— Если ты этого хочешь...

— А почему бы и нет? Лигистрат для тебя молод, а Гелиодор...

— Хорошо. Он будет моим гостем сегодня.

— А вот и Гелиодор. Налей ему вина. Как там наши пленницы, клевест?

— Воют как волчицы. Я уж и не рад, что попутный ветер. Хоть бы скорее засадить их за весла, было бы не до стонов. — Гелиодор одним махом выпил ритон, вытер ладонью омоченную в вине бороду. Атосса налила ему еще и сказала:

— Да ты присядь, благородный Гелиодор.

— Ему нечего тут рассиживаться, — грубо возразил Тифис. — Я хочу спать. Веди его к себе.

— Я желаю тебе спокойной ночи, царь Олинфа, — Атосса подняла амфору и вышла. Клевест пожал плечами и молча шагнул за ней к двери второго отсека.

— Царь не очень учтив с тобой, — сказала Атосса, когда они сели друг против друга. — Победы вскружили ему голову.

— Он и раньше... — клевест махнул рукой. — Спесив, как все цари,

— Не люблю пить из ритонов, — сказала Атосса, выставляя на стол чаши и наполняя их вином.

— Я тоже. Их все время надо держать в руке.

— Ты позволишь, если я выпью с тобой?

— Ты тут хозяйка.

— Ошибаешься, благородный клевест. Я такая же пленница, как и те, что в трюме.

— Не говори так. Тифис любит твою дочь...

— Он мне чужой. Я не могу пить с ним вместе.

— Я тебе тоже чужой.

— Все в воле богов. Если захочешь, можешь стать самым близким.

— Я никому не верю...

— И в этом мы равны с тобой. Я тоже не верю никому. Даже своей дочери. Пей.

Вино было прекрасным. Его запасала сама Атосса.

Оно не туманило разум, оно разливалось по жилам, будоражило кровь, согревало тело.

Атосса тоже выпила чашу до дна и снова взяла в руки амфору:

— Здесь очень душно. Я не привыкла.

— Может, открыть дверь?

— Не надо. Лучше расстегни пряжку моего хитона.

Клевест подошел к Атоссе и надавил пальцами на пряжку. Хитон легко соскользнул с плеч Священной.

... Гудят наполненные ветром паруса. Безмятежно спят на овчинах утомленные ласками Тифис и Агнесса. Дремлют стражи у двери царского отсека. Клюет носом кормчий Лигистрат, кормило заклинено в одном положении, корабль идет по ветру и не требует маневров. Утихли, прикованные амазонки. Сон свалил и их, они спят сидя, склонившись на весла.

И только в отсеке Атоссы горит, мерцая маленьким язычком пламени, светильник и слышны тихие голоса. Атосса и Гелиодор лежат рядом под покрывалом.

— Боги несправедливы ко мне, — говорит клевест, продолжая давно начатый разговор. — Мой отец был знатен и богат, но море отняло у него и то, и другое. Погибли в пучине наши корабли с товарами, и теперь мы не можем выбиться из нужды. Если бы мой отец не был беден, я давно бы стал кибернетом. Я знаю море, я с детских лет на кораблях, но дальше клевеста мне не пойти. Разве я знаю и умею меньше любого из кибернетов? Но Тифис взял меня только в трюм, потому что мой отец ничего не мог вложить в этот поход. Когда на корабле был Диомед, я постоянно подменял его. И никто не был лучше меня в маневре. И все же кормчим поставлен другой...

— Может, к тебе несправедлив Тифис, а не боги?

— Он тоже не любит меня. Я больше не пойду с ним в море.

— А ты бы мог стать царем, Гелиодор. (Клевест усмехнулся). Но только для этого надо быть смелее.

— Мне не занимать смелости.

— Надо уметь рисковать, мой милый. Жалко, что ты никому не веришь.

— С этой ночи я твой раб. Но чем ты можешь помочь мне?

— Тем, что я умею рисковать. Быть у власти — это вечный риск. Судьба всей Фермоскиры поставлена на карту.

— Я не понимаю тебя. Фермоскира погибла.

— Риск не всегда приводит к удаче, ты прав. Но запомни одно: царица, если она повержена, все равно остается царицей. Я была властительницей Фермоскиры, я ею и хочу умереть. Тебе, видно, такого не дано.

— Что я могу сделать один?

— С тобой теперь я.

— Но ты тоже одна. Даже дочери, ты сказала, не веришь.

— Нет, я не одна, — Атосса приподнялась на локте, — со мной мои воительницы. Пусть они в цепях, но люди накладывают цепи — люди их и снимают.

— Ты что?то задумала?

— И ты ведь тоже не один, — не отвечая на вопрос, продолжала Атосса. — Разве клевесты на других кораблях...

— Они все мои друзья. И не только клевесты — все воины знают меня. По пути сюда они сидели на веслах, а я всегда был добр к ним.

— Вот видишь. У тебя и сейчас силы больше, чем у Тифиса. За него кибернеты, может быть, кормчие, а ты...

— Я понял тебя, но ты не знаешь того, что знаю я. Можно договориться с друзьями, можно убрать Тифиса и кибернетов, но как мы вернемся домой? Нам вырвут ноги и руки и бросят на съедение псам. Вернуться в Фермоскиру тоже нельзя...

— Зачем тебе ехать домой? Что ты там оставил? Нужду и нищего отца? Разве мало вокруг понта земель? Поверь, мой милый: каждая амазонка стоит двух ваших воинов, наше оружие в трюмах, мы высадимся на любой берег, раздвинем границы завоеванных земель от востока до заката солнца. И ты, ты будешь на этих землях царить, а я буду тебе помогать. Верных твоих друзей мы женим на самых красивых амазонках, дадим им власть, богатство, землю. Мы построим город. И все сокровища Фермоскиры — на этом корабле.

— Вспомни, что ты сказала раньше. Мы равны с тобой только в том, что никому не верим. Почему ты поверила мне? А вдруг я пойду к Тифису и все расскажу?

— Иди. Я привыкла рисковать. Тифис меня убьет, но зато я умру спокойно, зная, что испробовала единственную и последнюю возможность снова встать на ноги. Но тебя Тифис, поверь мне, не сделает за это не только царем или кибернетом, но и кормчим. Снова в трюм. Запомни, цари не терпят около себя тех, кто возвел их на царство. Их убирают, чтобы не быть всегда им обязанным.

— Это я знаю. Но почему я должен верить тебе? Ты убьешь меня, как только мы подавим Тифиса. По этой же причине.

Атосса привлекла клевеста к себе, разгладила бороду и поцеловала в губы.

— Я люблю тебя! И еще знай: мои амазонки впервые в жизни увидели паруса. Мы не можем управлять кораблями, мы не знаем, куда плыть. Мы пропадем без тебя и твоих друзей.

— Поклянись подземными водами Стикса.

— Клянусь, что я не оставлю тебя. Ты мой царь!

Гелиодор поверил Атоссе. Он прожил достаточно, и не знал эллина, который нарушил бы эту клятву. О верности клятве амазонок он тоже слышал много раз.

— Я пойду с тобой. Когда начнем?

— Сейчас.

— Рано. Подождем, когда упадет ветер. Иначе другие триеры, как только поймут в чем дело, сразу уйдут от нас, и мы не догоним их.

— Ты не прав, Гелиодор. Нам нужно захватить корабль в эту ночь. Тогда мы можем спокойно ждать безветрия.

— Значит, сейчас. Да помогут нам боги. Ты жди здесь, я выйду и все осмотрю.

Клевест оделся, вышел на палубу. Лигистрата около кормила не было, он, видимо, ушел спать, оставив вместо себя помощника. В трюме было тихо, пятеро часовых ходили по ярусам, присматривая за пленницами. Гелиодор велел им идти на отдых, сказав, что он сам останется в трюме до утра. Убедившись, что стражи ушли, он поднялся в отсек Атоссы.

— Можно начинать. — И бросил Атоссе связку ключей. Та бесшумно вышла и незаметно и быстро спустилась в трюм.

Тифису снился смешной сон, будто бы он вышел на палубу погулять, освежить свою хмельную голову морским ветром. Но палуба вдруг исчезла, и он очутился не то на поляне, не то на кладбище. Могил не было, но кругом росли кипарисы, деревья были темно–синими. Между деревьями сновали какие?то тени, и когда Тифис подошел ближе, он увидел, что это бегают, кого?то ищут обнаженные женщины. Сначала Тифис подумал, что это амазонки, но женщины были почему?то голубыми и просвечивались насквозь. В каком?то бесконечном нелепом хороводе они кружились около Тифиса.

Когда он проснулся, Агнессы рядом не было. На палубе слышался шум и топот ног. Тифис вскочил с лежанки, рванул дверь на себя, запнулся за тело лежавшего поперек пути воина, упал на руки. Мелькнула мысль: «Напился, скотина!», но почувствовал под ладонями густую, липкую жидкость и понял: кровь.

По палубе носились женщины, освещенные лунным светом, многие были обнажены, и Тифису показалось, что он все еще не проснулся. В руках женщин копья и мечи. Он никак не мог сообразить, что ему предпринять. В голове гудел не то хмель, не то шум моря.

Амазонки заметили Тифиса и ринулись к нему со всех сторон. Так же, как во сне, — молча. Острия копий вошли в его тело, страшная боль сдавила сердце, и дикий вой разнесся над волнами. Амазонки подняли опавшее тело на копья и бросили за борт.

Так расстался с жизнью беспечный и веселый Тифис Дарданид, царь Олинфа, торнеец, кибернет, победитель Фермоскиры.

— Боги сопутствуют нам! —воскликнул Гелиодор, вбегая в отсек Атосеы. — Ветер стихает. К утру будет полный покой.

— А это, думаешь, к лучшему? — спросила Атосса, не понимая клевеста. — Корабль в наших руках, что будем делать дальше?

— Где кормчий Лигистрат?

— Там же, где и Тифис. Ты единственный мужчина на триере.

— Будем ждать рассвета...

— А дальше?

— Твои амазонки способны драться? Сразу, как рассветет?

— Амазонки способны драться всегда.

— Готовь их к бою.

Тон приказа покоробил Атоссу, но она промолчала и, кивнув головой в знак согласия, вышла. Ссориться с единственным человеком, способным помочь ей на море, не следовало. Она спустилась в трюм, чтобы распределить амазонок по группам, вооружить их.

Над морем забрезжил рассвет. Обвисли паруса на триере, судно остановилось, покачиваясь с борта на борт. Упругий ветер, дувший с полуночи, сменился полным штилем. Улеглись волны, из пучины на горизонте поднимался багряный шар солнца. Корабли потеряли строй и теперь расползлись по сторонам, как рыбацкие шаланды при ловле кильки. Две следующие за флагманским кораблем триеры подошли совсем близко. Слышался стук весел об уключины, это клевесты готовились к движению без парусов. Соседняя триера пыталась подойти к флагману, ей это не удалось — амазонки справиться с веслами не сумели. Кибернет Халкид, увидев на палубе Гелиодора, крикнул:

— Где Тифис? Почему не переходим на весла, Гелиодор?

— Царь приказал лечь в дрейф. Передай на все остальные корабли: пусть стоят на месте. Тифис будет подходить к каждому из вас. Восславим богов соком виноградной лозы!

— Самая пора, клянусь Дионисом! — ответил Халкид. — А то у нас кончились запасы вина. У меня тоже голова трещит, как бочка.

Атосса поняла замысел Гелиодора. Она снова спустилась в трюм, половину женщин посадила за весла, другую половину вывела на палубу и положила около бортов. Гелиодору сказала:

— Здесь мы сделаем все, что надо. Ты иди в трюм, покажи, как нужно грести.

Клевест спустился в трюм, и скоро весла левого борта поднялись и нестройно ударили по воде. Триера медленно начала поворачиваться по направлению к кораблю Халкида. Здесь уже ждали гостей. Выдвинутые было весла снова втянулись в люки, и триеры коснулись друг друга бортами.

Атосса подняла руку, махнула резко вниз, и амазонки, словно кошки, перемахнули через борта. Изумленный Халкид не успел крикнуть, как был поражен стрелой, тут же очутился в воде. Пока амазонки расправлялись с мужчинами на палубе, Агнесса с ключами спрыгнула в трюм и начала отмыкать кандальные замки. Из люка, яростные и грязные, выскакивали амазонки, и в течение нескольких минут корабль был очищен от торнейцев.

Атосса готовилась к захвату следующей триеры, благо она находилась совсем рядом со второй и, не ожидая подвоха, ждала в гости Тифиса. Здесь в трюме находилась царица Годейра, и когда в люке появилась Агнесса со связкой ключей, она поняла, что пришло наконец освобождение.

Женщины выскакивали из чрева триеры, расхватывали оружие, одевали доспехи и бросались на торнейцев, как рыси.

Четыре корабля удалось захватить почти без шума, теперь на помощь Атоссе и Агнессе пришла еще и Годейра.

Первым о мятеже узнал кибернет Арист. Он тотчас же сообщил об этом на другие корабли, а сам приказал уничтожить запертых в трюме амазонок. Но прислуге судна и пятерым воинам сделать это было не по силам, тем более, что четыре мятежные триеры, выбрав по кораблю, подходили на помощь. Амазонки не ждали, когда борта коснутся триер, они бросались в воду, кто на доске, кто на обломке весла, подплывали к кораблям, словно муравьи забирались по спущенным веслам, канатам на палубу, и скоро участь триеры Ариста и еще трех судов была решена.

Опьяненные боем амазонки, захватив корабль и уничтожив всех мужчин, садились за весла и вели его к соседней триере. Они сбивали обитым медью килем кормовые рули; трещали сломанные весла, рвались снасти.

Торнейцы сражались за свою жизнь отчаянно, но силы были неравны, и к полудню все триеры были в руках амазонок. Напрасно Гелиодор, Атосса и Годейра приказывали не убивать моряков, а только брать в плен — их приказы не успевали дойти до воительниц. Все мужчины эскадры были перебиты.

Отныне безвестный клевест Гелиодор стал главным кибернетом первой и единственной в мире женской армады. Ему бы надо радоваться, ведь он так этого желал, а Гелиодор был почему?то мрачен. Клевест, как и все недалекие люди, думал, что быть высокопоставленным лицом— это только повелевать, пользоваться почтением и жить в роскоши. Теперь он начал понимать, что большая власть— это огромная забота, требующая ума и ответственности. Особенно в таком положении, в какое он попал сейчас. Зная нрав морской стихии, он чувствовал, что резкий спад ветра всегда предвещает шторм, за штилем почти всегда следует буря. Во время урагана вести корабли трудно, даже если на них опытные команды моряков. А Гелиодор был единственным человеком, который знал законы маневра, мог ставить паруса или стоять у кормила. Амазонки же впервые на кораблях, и научить их хоть чему?нибудь малому из морского дела за короткий срок нельзя. Гелиодор хорошо понимал это и не знал, что же ему сейчас предпринять.



Атосса тоже чувствовала приближение беды. Она не знала моря и боялась его. Следуя привычке, она ушла в свой отсек, укрылась шкурами. Ее и в самом деле сильно знобило.

— Болеть не время, —с упреком сказал ей вошедший Гелиодор. —Если мы все ляжем, то не пройдет и суток, как превратимся в корм для рыб. Надо что?то делать. Ночью может быть шторм.

— Ты главный кибернет...

— Главный? Над кем?

— Позови Годейру. У меня раскалывается голова.

Гелиодор разыскал Агнессу, велел ей садиться в лодку и привезти Годейру.

Спустя час, на главной триере собрались царица, Беата, Гелона и Агнесса. Гелиодор рассказал им о положении эскадры. Годейра не хуже главного кибернета понимала, какая беда к ним приближается, и взяла все заботы о дальнейшем. Опасности снова соединили царицу и Агнессу.

— Времени у нас немного, —сказала она. —И мы на море. Поэтому не будем медлить. Агнесса, Беата, Гелона и я—кибернеты. Сейчас же едем на триеры и будем выбирать лучших, чтобы поставить их клевестами, кормчими и кибернетами.

— Позволь спросить, царица?

— Здесь нет цариц, нет жриц, нет храмовых и царских. Здесь есть главный кибернет Гелиодор. Его слово свято для всех для нас. Гелиодор покажет нам, как ставить паруса, как управляться с веслами и кормилом. Потом мы снова разъедемся по триерам и будем в меру своих сил делать на кораблях все, чтобы не погибнуть. Скажи нам, Гелиодор: долго ли продлится затишье?

— Я думаю, не более суток. Если ураган не придет в эту ночь...

— Все равно. Через час мы должны быть снова здесь с кормчими и клевестами. В лодку! А где Атосса? Почему я не вижу ее?

— Она больна, —ответил Гелиодор.

— Скажи ей, что нам дорог каждый человек. И если она не встанет, мы выбросим ее в море.

Амазонки на кораблях и сами понимали, что медлить нельзя. Из тысячных и сотенных были выбраны кибернеты, клевесты и кормчие. Через час они пристали к главной триере. На судах принялись чинить поломанные кормовые рули, сочленять весла, вязать снасти. Гелиодор начал учить женщин, как ставить паруса.

Все горячо принялись за дело. Ушла, как будто испарилась под жгучим солнцем, рознь, совсем недавно разъединявшая их. Смертельная опасность шторма снова спаяла воедино и храмовых, и царских амазонок. Боги, видно, и впрямь сопутствовали им. Затишье стояло весь остаток времени, ветер не поднялся и ночью, безоблачное небо предвещало покой и на следующий день. Гелиодор успел показать амазонкам все, что умел делать сам. Полные сутки он не прилег ни на минуту. Перед тем как отправить свою необычную команду на корабли, по совету Атоссы, была вознесена молитва богу моря Посейдону.

Воспрянула духом и Атосса. Взяв все дела на главной триере на себя, она посоветовала кибернету пойти отдохнуть.

Подкрепившись вином, Гелиодор прилег на рундук. Сейчас с предельной ясностью он понял, что звание главного кибернета, о котором он так много мечтал, ему не по плечу. Он мог по звездам в ночи определить направление корабля, мог управлять парусами для любого маневра, мог мастерски командовать гребцами в безветрии, но как спасти армаду от урагана, он не знал.

Всеми делами по управлению триерами ведал Диомед, а он остался в Фермоскире. Он?то бы сейчас, наверно, определил, куда лучше вести корабли, чтобы обойти ураган. Знали это и старые многоопытные кибернеты Аркадос, Арист, Халкид, но они сейчас нашли покой на дне моря.

Куда вести эскадру? —вот о чем думал сейчас Гелиодор. Вдруг приведешь триеры в самое пекло бури и погубишь себя и всех. Может, лучше стоять на месте и надеяться, что ураган пройдет мимо?

... Пурпурное пламя, вечернего заката все шире и шире разливается по тревожному небу. На море еще тихо, но в высоте уже царит ветер. Он несет облака с востока на запад — они взлохмаченными полосами летят к горизонту и, словно в раскаленной печи, исчезают за багряной кромкой моря.

Из трюма слышатся монотонные голоса, это молятся амазонки. Молятся всем богам сразу, от потрясателя небес Зевса до владыки морей и океанов Посейдона. Гелиодор уснул на короткое время, но предчувствие опасности разбудило его. Он вышел на палубу и почувствовал запах Дыма. Огляделся. На широкой площадке у кормы Атосса разводила жертвенный костер. Где?то раскопала железную решетку, угли и дрова. Видимо, предусмотрительная жрица запасла это все заранее. «Еще спалит корабль, — недовольно подумал про себя Гелиодор, но помешать Атоссе не решился. — Кто знает, может, боги, вняв молитвам, пошлют им спасение».

А небо темнеет все больше и больше. Откуда?то пришли густые черные тучи, они спускаются все ниже и ниже, нагнетая духоту и тревогу.

С темнотой пришло волнение на море. Гелиодор подошел к борту, глянул вниз. Исчезла синева, вода потемнела и кажется враждебной и холодной. О борта триеры хлещут белые гребни высоких валов, дыхание близкой грозы чувствуется и в воздухе. Ветер мечет космы пламени жертвенного костра, мечет над водой искры и пепел. Около костра стоит Атосса и с нею несколько жриц. Они чего?то бросают в огонь, произносят молитвы, вздымают к небесам руки.

Кибернет прошел мимо жертвенника к кормилу — там стоят две амазонки. У обеих в глазах тревога и испуг. Гелиодор бросил им конец веревки, сказал коротко:

— Привяжитесь.

Проходя по левому борту к носу, Гелиодор осмотрел снасти. Все, вроде бы, в порядке. Растянуты канаты мачт, закреплены свернутые вокруг рей паруса, с палубы убрано все лишнее.

Свистит в снастях ветер, глубоко и протяжно ревет море. Валы поднимаются все выше и выше, собранные вокруг корабли снова расползлись по сторонам, и темнеют их силуэты все дальше и дальше. «Догадались кибернеты разойтись сами или разметало корабли ветром? — подумал Гелиодор. —Так или иначе, но все равно это к лучшему, если во время урагана триеры будут дальше друг от друга».

Задуло и сорвало с кормы жертвенный костер, жрицы попрятались в трюм. Валы поднимаются высоко, они возносят корабль на свои могучие гребни и швыряют вниз, в разверзнувшуюся пучину. Кибернет перебегает от снасти к снасти, хватается за канаты. Над бортами поднимаются стены воды, кажется, что волна сейчас накроет корабль и похоронит его навеки в холодной пропасти вод.

Волны с грохотом проносятся по палубе, сметая на своем пути все, что плохо закреплено; судно, снова задрав высоко нос, выносится на гребень, чтобы еще и еще раз упасть в черный провал.

Вымокший до нитки, Гелиодор возвратился на корму и сам встал у руля. Двигать рычаг кормила ему помогают женщины. Много раз их захлестывали волны, и только веревки спасали жизнь.

Сколько времени провел Гелиодор на корме, трудно сказать. Может, час, может быть, больше. Измученный до предела, он решил, что дальше сопротивляться бесполезно. Корабль не слушался руля и был всецело во власти волн. Море бросало триеры из стороны в сторону, Гелиодор сначала опасался соседних судов, которые то и дело появлялись из мрака, готовые разбить себя и головную триеру в щепки. Но потом понял, что ему не совладать со стихией, и, вверив свою судьбу богам, заклинил кормило и отослал амазонок в трюм.

Трудно было понять, куда влечет их разбушевавшееся море, сколько кораблей удерживается на поверхности, в какие стороны разметал их ветер.

Около полуночи ураган усилился, находиться на палубе стало опасно, и кибернет последним сошел в трюм. В нос ему ударила смрадная духота. Закрытые люки не пропускали сюда ни одной свежей струи. Отовсюду слышались стоны и мольбы. Женщин кидает из стороны в сторону, ударяет об обшивку судна, о перекладины и балки, они избиты и измучены.

Гелиодор понимает, что если ураган не стихнет, к утру многие сойдут с ума, задохнутся в испарениях и зловонии, умрут от ударов и падений.

— Открой люк, Гелиодор! —крикнула Атосса, лежавшая на полу. —Мы задыхаемся.

Кибернет снова поднялся по лесенке, откинул створки люка. В отверстие хлынула вода, брызги разметались по всему трюму. Амазонки бросились к источнику свежего воздуха, сгрудились около люка, жадно хватают ртами живительные струи, подставляют потные, измученные тела под прохладные брызги.

Створки надо держать. Волны, прокатываясь по палубе, захлопывают их. Гелиодор пытается привязать их к канату, за который держится сам.

Вдруг черное небо распахнулось, яркая вспышка молнии змеисто распорола густые облака, осветила на мгновение палубу. Раската грома Гелиодор не услышал, его заглушил рев моря. Скорее от радости, чем от страха, он спрыгнул в трюм и крикнул:

— Слава богам! Крепитесь, женщины! Теперь ураган пойдет на убыль.

Еще раз сверкнула молния, резкий шквал ветра ринулся на судно, сорвал привязанный к мачте сверток большого паруса. Он покатился по палубе, ударился о борт и задержался около балки. Еще один порыв ветра, еще одна волна—и его смоет в море. Гелиодор заметил это, выскочил на палубу и кинулся к парусу. Могучая волна накрыла его, бросила на пол, затем ударила о мачту и легко, как соринку, швырнула за борт.

И не стало на корабле главного кибернета Гелиодора. Всего двое суток носил он это столь желанное для него звание.

А море кипело и металось во мраке до рассвета, и только утром ветер ушел ввысь, волны улеглись, усталые и умиротворенные, а на востоке поднялось над водами солнце.

Атосса первая вышла на палубу. Силы совсем оставили ее, и она растянулась на теплых, высыхающих досках палубы. За ней выползали изможденные амазонки, молча падали на палубу и тут же засыпали, истерзанные страшной ночью...

... Очнулась Атосса от зноя. Солнце стояло в зените и жгло немилосердно. Во рту пересохло, мучительно хотелось пить. Шатаясь, она прошла в свой отсек, выбила пробку из бочонка с водой, приникла к отверстию и стала жадно, большими глотками пить воду. Напившись, снова вышла на палубу и, перешагивая через распластанные тела, принялась искать Гелиодора. Предчувствие не обмануло ее—главного кибернета на корабле не было. И Атосса поняла: шторм кончился, но не кончились их беды. Дрожь прошла по всему телу жрицы, начался озноб — предвестник тяжелых приступов лихорадки.



(обратно)

ПОХОД НА МЕОТИДУ


Кто знает, сколько лет Бакиду? Много.

Настолько много, что сам он давно сбился со счета и теперь вспоминает свою жизнь не по годам, а по ударам, которые наносила несчастная его судьба.

Родился он среди скифов в Танаидских степях, роду был знатного, служил виночерпием у скептуха. Все шло хорошо, но не долго: скептух был стар и собрался умирать. А по скифским обычаям всех слуг и товарищей князя, виночерпиев, конюхов и охранников закапывали в курган вместе с их владыкой.

Бакид пораскинул умом: скептуху пришла пора умирать, а ему, молодому, ложиться рядом с ним. С какой стати? Оседлал он ночью коня, да и махнул в сторону Тирасса.

На пути попался ему большой город Ольвия. Там он поступил на торговое эллинское судно и лет двадцать бороздил просторы морей. В одном из походов на корабль напали разбойники, судно потопили, а Бакида заковали в цепи и посадили на весла. Сколько лет он провел в душном и тесном трюме каторги—трудно сказать. За временами года не уследить: уйдет судно из города осенью, а за ней вроде быть зиме. Но приходит корабль в южный порт, а там лето, жара. После лета бывает осень, но переходит каторга в новое место, а там весна. Сбился со счета Бакид, не помнит, сколько лет провел он в этих рабских цепях.

При удобном случае сумел убежать, но был пойман и бит до полусмерти. Потом его продали на рынке в Трапезунде, новый хозяин приковал его к жерновам и заставил молоть зерно.

Через год он снова бежал, снова был пойман—и опять невольничий рынок. На этот раз купил его мастеровой из Тиры. Здесь Бакид решил угомониться, выкинул из головы мысли о побеге. Хозяин понял это и стал доверять скифу. Он научил его своему ремеслу, и они вместе делали наборные пояса, серьги, браслеты и другие украшения. Здесь впервые Бакид полюбил. Случилось так, что жена старого хозяина умерла и он женился на молодой. Ей?то и приглянулся статный работник. Кончилось это тем, что они придушили хозяина и попали на рудники. Возлюбленная не выдержала каторжной жизни, отдала богу душу, а Бакид снова бежал. Дальше начались новые скитания: чреда побегов и поимок, чреда вольных дней и дней рабства.

Бакид верил в одно — его веселый неунывающий характер поможет преодолеть все лишения и невзгоды. Даже в цепях Бакид шутил, пел песни, смеялся над своей судьбой.

Где только не побывал Бакид! Во всех портовых городах понта Эвксинского ступала его нога: иногда свободная, чаще в кандалах.

Потом пришла старость, попал он в город Херсонес, что на Гераклее, да так там и осел. И теперь он много лет ловит для своего хозяина рыбу, о побеге не помышляет. Да и какой смысл бежать куда?то? Везде рабство, везде цепи, да и силы не те, что были раньше. Мало–помалу угасает мечта попасть в свои родные скифские степи—дорога туда далека и трудна. Только тоска по родине не уходит из сердца, видно, так и умрет она вместе со старым, ослабшим телом.

Смирился Бакид, ходит на утлой лодочке в море на лов, вечером возвращается в привычный ему Херсонес, солит в каменных бассейнах рыбу, тихо поет заунывные песни меотийских степей.

В этот злополучный день Бакид просчитался. Ушел он на лодке далеко от Херсонеса, рассчитывая к ночи возвратиться на берег. Вдруг упал ветер, безжизненно повис рваный парус, пришлось перейти на весла. Помахал старик тяжелыми веслами не более часа, выбился из сил. Решил ночевать в море, дожидаться ветра.

Ночью поднялся ураган, и понял он, что пришла пора умирать. Почти всю жизнь он был связан с морем и здесь решил встретить свой смертный час. Спустил парус, бросил на дно лодки, лег на него и сказал себе:

— Ну, старый краб, складывай свои клешни—пора и честь знать. Одного боюсь, море чистое и гордое, не примет оно в свое лоно такое дерьмо, каким стал Бакид из Меотиды.

И закрутил шторм легкую лодчонку и бросил с гребня волны в пучину. Видно, хорошо знал море старый скиф, не приняло оно утлое суденышко, снова выкинуло на гребень.

Что было дальше, Бакид не помнит. Ударился он головой о скамью—началось беспамятство. Тяжелое забытье прерывалось несколько раз, но ненадолго. Рев урагана сменялся тишиной забытия, потом силы совсем покинули Бакида...

Очнулся старый рыбак от приятного прикосновения— кто?то положил на его лоб мокрый, прохладный платок. Услышал голоса. Боясь открыть глаза, Бакид прислушался к разговору. Язык ему был понятен, разговаривали на эллинском наречии, правда, сильно искаженном. Это не удивило Бакида. Эллинскую речь на всем побережье понта можно услышать чаще всего. Рыбака удивило, что говорили женщины. По легкому покачиванию пола он понял, что лежит на палубе корабля. Но греки никогда не берут в плавание женщин. Мало того, они считают, что женщина на корабле приносит несчастье. А тут звучали одни женские голоса. Звучали отрывчато, резко.

— Принеси вина, Беата, — властно приказала женщина, поправляя влажную тряпку на его лице.

— Вина? Какого вина? Где вино?

— Поищи. Так он не очнется никогда. Чего ты стоишь?! Беги!

— Бегу, царица, бегу.

Ответ еще больше насторожил рыбака. Если на корабле царица, надо держать ухо остро. Не открывать глаза, а слушать, слушать.

— Подойди сюда, Агнесса, — позвала та, которую назвали царицей. —Намочи тряпку водой.

— Пошли другую. Я спешу, —ответил злой голос.

— Вернись, Агнесса. Здесь умирает человек.

— Человек? Этот грязный скот — человек? Швырни его за борт!

«Ого, — подумал Бакид, — Если не слушают царицу — значит, на корабле несогласие». Царица сняла высохшую тряпку со лба Бакида и отошла. Наверно, для того, чтобы смочить ее водой. Бакид осторожно приоткрыл глаза. По оснастке судна рыбак определил, что это большой военный корабль. Но где же воины и моряки? По палубе ходили полуобнаженные женщины, скатывали обрывки парусов, собирали обломки мачт, укрепляли снасти. Послышались шаги, и Бакид снова закрыл глаза. На лоб легла прохладная тряпица, на лицо упали капли морской воды. Подошла женщина, посланная за вином. Царица вынула из?за пояса нож, осторожно вставила его в рот Бакиду, разжала зубы. К губам прикоснулся отлив ритона, и вино приятно увлажнило пересохшее горло рыбака. Бакид почувствовал, как силы возвращаются к нему, но глаза не открыл.

Подошли еще несколько женщин.

— Не очнулся? — спросила одна.

— Он очень стар, — ответила другая. — Я боюсь, что он умрет.

— Туда ему и дорога. От него не жди пользы.

— Помолчи, Агнесса. Если кто и может нам помочь, так это только он. Несите его ко мне. Здесь жарко, солнце доконает его.

Сильные руки легко подняли худое тело рыбака и понесли. Заскрипели двери, Бакида положили на мягкие шкуры. В помещении, и верно, была прохлада. Кто?то вышел и возвратился снова. С Бакида сорвали его ветхую рубаху и покрыли голое тело мокрой, прохладной тканью. Сразу стало легче дышать.

— Возимся с ним с утра, а для чего? — прозвучал тот же молодой и злой голос.

— Я уже сказала тебе, Агнесса.

— Сколько я знаю, эти прегрязные скоты мужчины всегда приносили нам зло.

— Ты еще очень мало знаешь, дочь моя, — тихо сказала, видимо, пожилая женщина. Голос ее был глухой и слабый. — Царица права: только он знает море и может привести нас к безопасному берегу.

— Не думаю так. Если бы он знал море...

— Хватит, Агнесса! На утлой лодчонке он сумел продержаться в этом аду и не погиб. Он послан свыше. Он спасет нас.

— Спасет? Он приведет нас в такое место, где мы снова окажемся в цепях. Дочери Фермоскиры всегда надеялись только на себя. Сначала мы поверили Тифису, и он заковал нас в цепи. Потом отдали себя во власть Гелиодора, и он чуть не погубил всех. Теперь снова... Куда этот заведет?..

— Гелона, выведи Агнессу. Она очень много говорит. Хотя ее и не спрашивают.

— Слушаю, Великая. Пойдем, богоданная.

«Дочери Фермоскиры». Бакид что?то слышал об этом раньше... Надо вспомнить. Фермоскира? Где этот город? Ах, да... Страна амазонок.... женщины, убивающие мужчин. Бакид не раз слышал рассказы о таинственном и богатом городе, но принимал все это за сказки. Греки такие выдумщики... Но если он в самом деле попал к амазонкам, то дела его плохи. Они заставят его привести корабли к берегу и тут же уничтожат. Да и куда их вести? А что если... Мысль, мелькнувшая в голове Бакида, показалась ему самой верной. Она не только спасет его, но и... Их нужно вести к берегам Меотиды. К его родным берегам!

— Смотрите, он открыл глаза! — воскликнула одна. Женщины сразу придвинулись к Бакиду. Рыбак поднялся, сел на лежанку, обвел взглядом амазонок. Ему подали ритон. Он выпил вино большими жадными глотками и спросил:

— Где я?

— Ты на корабле, — ответила та, которую называли царицей.

— Кто вы?

— Выслушай меня, старец. — Годейра присела на лежанку рядом с Бакидом. — Чтобы ты был откровенен с нами, мы будем тоже откровенны. Я расскажу тебе о нас все, не скрывая ничего. Мы — амазонки.

— Амазонки? Это вы убиваете мужчин?

— Если они того заслуживают. Но ты, старик, не бойся...

— Ты тот мужчина, который нам нужен. Мы жили на берегах Фермодонта, не зная горя и нужды. Но пришли к нашим берегам корабли эллинов, разгромили наш город, а нас заковали в цепи и повезли в Элладу, чтобы продать в рабство. В пути нас застал шторм, не тебе о нем рассказывать. Случилось так, что теперь на корабле ни одного эллина. Мы никогда не знали моря и кораблей, мы не умеем управляться с парусами и не знаем, куда идти. Вот вся правда о нас. А ты, мы видим, опытный мореход. Сможешь ли ты привести нас к берегам благословенного Фермодонта?

— А где эти берега?

— Фермодонт впадает в море между городами Амис и Трапезунд. Ты укажешь нам путь к этим местам? Ты найдешь их?

— Думаю, что укажу. Но надо ли?

— Я не понимаю тебя, старец.

— Ты сказала, что вас пленили эллины. Я знаю греков хорошо»

— Разве ты не эллин?

— Я скиф. И почти всю свою жизнь провел в плену у эллинов. Я ходил на их кораблях завоевывать новые города. И я не ошибусь, если скажу, что, покорив ваш город, они оставили там своих воинов.

— Да, это так.

— Вы перебили всех мужчин, завладели кораблями. Неужели вы думаете, что греки смирятся с этим? Как только они узнают о захвате флота, сразу пошлют к Фермодонту еще больше воинов,. и вы окажетесь между двух огней. Разумно ли это?

— Мы видим, ты хочешь нам добра. Знаешь ли ты берега, где нет эллинов?

— На понте Эвксинском я таких берегов не знаю. Истрия, Ольвия, Херсонес, Фасис, Трапезунд, Диоскурия — Византии на юге, Пантикапей на севере. Все это эллинские города, и всюду вас ждет одно и то же: их беспощадные мечи.

— Что же нам делать? Куда плыть?

— Нужно искать берега, где нет эллинов.

— Ты знаешь такие берега?

— Да, знаю. Я бы вас повел на мою родину. Это далекий, но верный путь.

— Расскажи, где это?

— На севере. Там бескрайние степи.

— Нет! — перебила его Атосса. — На север мы не пойдем. Матери наших матерей, мы сами и дочери наши родились среди гор, в теплом месте. В суровых степях мы погибнем.

— Уж лучше умереть здесь, в морской пучине, — угрюмо глядя в пол, произнесла Гелона. — Здесь нас никто не унизит. А там...

— Веди нас домой, старец! — воскликнула Агнесса. — Лучше умереть на родине, чем на чужбине. Может, счастье улыбнется нам?

— Ты права, дочь моя. Наша заступница богиня Ипполита разгневалась за то, что мы ушли от ее святых алтарей, она оказала нам знамение своего гнева — наслала на нас бурю. Я верю, она поможет нам, если мы вернемся к подножию ее храма.

Царица Годейра выслушала слова Атоссы, и сердце ее дрогнуло. Все, кто находился здесь, это было видно по их глазам, согласились с верховной жрицей. Даже Беата и та глядела на царицу с тревогой, она тоже боялась неведомых далеких земель. Никто из них не понимал, не поймут этого и простые воительницы, что прежняя жизнь, устои Фермоскиры — все это рухнуло вместе с крепостными стенами и возродить прошлое нельзя. Если даже эллины уйдут с берегов Фермодонта, то рабыни и все, кто сейчас пришел на эти земли, не пустят туда амазонок. Они ощутили забытый вкус свободы, почувствовали свою силу, они теперь не верят в непобедимость дочерей Фермоскиры. И возвращение на Фермодонт окончательно погубит племя амазонок. Говорить об этом Агнессе, Гелоне, а особенно Священной, бессмысленно.

Бакид заметил растерянность царицы и понял: настало время прервать этот разговор, потом начать его снова и вести по–другому. Рыбак уронил голову на грудь, взмахнул руками и со стоном свалился на лежанку. Годейра снова набросила на него влажную ткань, дала знак, чтобы все вышли, велела Беате приподнять старца и поднесла к губам ритон с вином.

Бакид сделал несколько глотков, открыл глаза.

— Я бы хотел поговорить с тобой наедине, — тихо сказал он царице.

— Говори. Это — Беата. Она со мной.

— Ты, я понял, не хочешь возвращаться домой? Так ли это? И почему?

— Там нас ждет гибель.

— Почему же они этого хотят?

— Была страшная ночь. Они обезумели, скованы страхом. Земля, куда ты зовешь нас, им неведома.

— А тебе?

— И мне тоже. Но если там нет эллинов... Больше нам некуда идти.

— Я слышал про вас многое. Но думал, что это просто сказки. Говорят, вы, амазонки, непобедимые воительницы?

— Если это так — мы не были бы здесь.

— Я не то хотел сказать. Говорят, если амазонка на коне — она непобедима?

— Это похоже на правду. Конь для амазонки — все: сила, богатство, друг.

— Если вы возвратитесь домой, будут ли у амазонок кони?

— Откуда? Наши лошади в чужих руках.

— Если ты хочешь, чтобы твои подданные пошли за тобой, скажи им — в скифских степях пасутся тысячные табуны лошадей, мои сородичи не знают им счета. Там приобрести коня легче, чем наконечник стрелы.

— Это действительно так? — Глаза царицы заблестели, оживилась и Беата.

— Я очень стар, чтобы лгать.

— Ты мудрец, и я верю тебе. Завтра мы соберем амазонок, и ты расскажешь им о своей родине. А теперь отдыхай.

— Море изменчиво, царица. Куда плыть, мы должны решить сегодня.

— Хорошо. Вечером.

К вечеру на флагманский корабль были созваны ки–бернеты двенадцати кораблей. Агнесса, Беата и Гелона были здесь с утра. О судьбе остальных судов амазонки не знали. Они или затонули, или унесены штормом за пределы видимости.

— Прежде чем говорить с кибернетами, Годейра зашла к Атоссе. Царица решилась на откровенный и резкий разговор. Царице нечего было терять — она верила, что возвращение на Фермодонт погубит амазонок. По лицу верховной жрицы она поняла, что Атосса больна по–настоящему. Приступ жара сменялся ознобом, щеки ее начали бледнеть, под глазами выступила резкая синева. Снова начала кровоточить рана. Агнесса укрывала мать хитонами и плащами.

— Я хочу говорить с тобой, Атосса, — сказала Годейра.

— Ты видишь, царица, она больна. Уходи! — резко крикнула Агнесса.

— Как ты смеешь?! — в глазах Годейры полыхнул гнев. — Еще слово — и я прикажу бросить тебя на корм рыбам!

— Она в беспамятстве, — уже мягче проговорила Агнесса.

— Не верю. Она все слышит, и я буду говорить.

Агнесса пожала плечами и отошла от матери. Глаза Атоссы по–прежнему были закрыты, сухие, посиневшие губы сжаты.

— Всякий раз, когда амазонки попадают в беду, ты, Атосса, залезаешь под овчины и отдаешь кормило власти в мои руки. А когда несчастия минуют нас, ты поднимаешь голову и начинаешь вредить. Да, это ты и твоя Агнесса загнали дочерей Фермоскиры на эти корабли, это вы надели на наши руки цепи. И сегодня, когда мы решаем, жить нам или умереть, ты вносишь в наши ряды раздор, ты зовешь воительниц на верную смерть. Только что собрались тысячные с других кораблей, и я не узнала их. Они стреножены страхом, они безумны. Все заветы великой богини выветрились из их голов. Ты всю жизнь внушала им, что амазонка не знает страха, не чувствует боли, а они, как овцы, жмутся в кучу, они плачут, как мужчины. Вместо того, чтобы напомнить им заветы Ипполиты, ты мешаешь мне сплотить их воедино, указать им верную цель, вдохновить их. И я не прошу тебя, я требую: не вставай на моем пути. Гибель рядом с нами, и я обещаю тебе: если ты скажешь хоть одно слово против меня, если твоя дочь хотя бы пальцем пошевелит, чтобы навредить нам, — я, не раздумывая, прикажу выбросить вас за борт. И видит бог, я сделаю это...

— Ты напрасно бранишься, Годейра, — Атосса эти слова скорее прошептала, чем проговорила. — Делай как знаешь, я не буду тебе перечить. Веди нас в степи... Я уже думала об этом... В степях много травы… и, наверно, много лошадей. Обо мне забудь... я не жилица... А теперь уходи, мне тяжело говорить...

На палубе, около главной мачты, собрались амазонки. Здесь тысячные с других кораблей и рядовые воительницы, вышедшие из трюма. Среди них больше храмовых, они уже знают, что царица и старый рыбак будут звать их куда?то в дальние и студеные страны, где живут дикие мужские племена. Почти все настроены против царицы, почти все знают: Священная зовет их домой.

Царица поднялась на бочку, оглядела собравшихся и начала говорить.

— Все вы знаете—мы посреди враждебного нам моря. Кругом на берегах эллинские города. Еда на исходе, воды почти нет. Перед нами два пути: один путь — домой, другой — в степи. Что нас ждет дома, вы знаете; что мы увидим в степях, расскажет нам почтенный Бакид. Говори, старик.

Бакид, кряхтя, забрался на бочку, заговорил спокойно. Он свою речь обдумал хорошо.

— Моя родина, куда я вас зову, не так уже далека. При попутном ветре трое суток пути. Над моими степями такое же знойное небо, как здесь. Они, эти степи, беспредельны, им нет конца. Бесчисленные табуны лошадей, овец и быков пасутся в густых, в человеческий рост, травах. Наши цари и скептухи не знают счета своим табунам, даже простойпастух имеет трех–четырех лошадей. За железный наконечник стрелы можно купить коня, за наконечник копья — пару лошадей. Я когда?то был виночерпием у скептуха и сам по его приказу обменивал сотню молодых, скакунов за единственный золотой сосуд для вина.

— Пустят ли нас на свои земли твои сородичи? Захотят ли?

— Я уже сказал вам, земли 'Склотии велики и беспредельны, а сами склоты высоко ценят добрососедство. Они никогда не нападают сами, но если их тронешь — берегись. Они жестоки. Об этом я говорю вам сразу, чтобы потом меня не винили за обман. Но я не думаю, чтобы вы без причины стали первыми нападать на них, не правда ли?

— Если они не попытаются...

— Говорю вам: склоты всегда хотят жить в мире с соседями. Я все сказал.

Последние слова Бакида многие амазонки пропустили мимо ушей. Главное — кони! Так много дешевых лошадей— вот что взволновало их. И это решило судьбу похода. Когда Годейра предложила всем, кто желает плыть домой, встать к левому борту, а кто хочет идти в Склотию — к правому, большинство амазонок качнулось направо. А после того, как к правому борту подошли все тысячные с других кораблей, к ним присоединились и остальные. У левого борта осталась одна Агнесса. Потом и она медленно двинулась направо.

Всю ночь Годейра и Бакид на лодке обходили триеры. Из двенадцати судов только семь сохранили все паруса. Корабли имели большие повреждения, особенно пострадала оснастка. Бакид давал советы, как и что исправить, какую произвести замену. Обычно триера несла четыре паруса: три основных и четвертый килевой треугольник. Бакид приказал оставить на каждом корабле по два паруса, остальные передать тем, что остались совсем без ветрил.

Около полуночи штиль сменился легким бризом, потом ветер окреп, и утром на горизонте показались еще семь триер. Их подождали, наспех привели в порядок, и в полдень флот амазонок поднял паруса. Главная триера обогнула стоянку кораблей и вышла вперед. За ней в цепочку вытянулись остальные восемнадцать.

Поход на Меотиду начался.


Бакид понимал: самая трудная часть пути — это Боспор Киммерийский. На берегах пролива стоит большой город Пантикапей, там с торговых судов берут пошлину. Военные корабли могут не пропустить совсем, а еще хуже—их могут захватить. Кто сейчас царем в Пантикапее— Бакид не знал, и как он отнесется к большому военному флоту, было трудно предположить.

Оставался единственный выход: проскользнуть через пролив ночью. И Бакид сказал Годейре:

— Молитесь своей богине, чтобы ночь была ветреной и темной.

Весь следующий день амазонки возносили молитвы всеблагой Ипполите. И богиня, в это свято верили дочери Фермоскиры, помогла им. Третья ночь после начала похода выдалась дождливой и ветреной.

Бакид, готовясь к прорыву, сам того не подозревая, толкнул царицу на большую ошибку. Он позвал Годейру и сказал:

— Я боюсь за последнюю семерку кораблей. Они то отстают, то мечутся из стороны в сторону. Или там неисправные снасти, или неумелые кормчие.

— И то и другое, — ответила царица. — Я удивляюсь, как они не отстали от нас совсем. Через Боспор им не прорваться.

— Выход у нас один. Нади перестраиваться. Нужно разделить корабли на три части, а последнюю семерку разбросать между ними. Первые семь триер поведешь ты, Годейра. Вторую семерку поручи Беате. Она, я вижу, толковее других. Последние пять кораблей поведу я. И да помогут нам боги.

— Но я не знаю пути, Бакид.

— Я тоже не ходил по морю в этих местах. Помни одно — держись левее. Нам нужно попасть на скифские берега. А они на левой стороне Меотиды. Справа, говорят, живут меоты, я о них не знаю ничего. Потому лучше остерегаться.

— Но почему ты хочешь идти последним? Это рискованно.

— Нам нужно одно: проскочить пролив незаметно и не вызвать погони. Вы и Беата успеете это сделать в темноте, а я мимо города пойду на рассвете, и меня, вероятно, заметят. Я постараюсь обмануть и задержать пантикапейцев. А ты и Беата должны идти только вперед. Если какое?нибудь судно замешкается — оставляйте его. Я соберу их и догоню вас. Помните: Меотиду называют озером, но меотийская волна крутая, по ней ходить труднее, чем по морю. И парусам, и веслам хватит работы. Сил не жалейте. Вперед, вперед и только вперед! Пусть боги пошлют вам удачу.

До полуночи эскадра перестроилась: семерка Годейры подняла паруса, заработали весла, и скоро слева по борту замерцали огоньки Пантикапеи. За Годейрой тронулись триеры Беаты, вытягиваясь в длинную цепочку. Хотя и дул попутный ветер, все равно корабли двигались медленно. Они были перегружены. С намокшими под дождем парусами амазонки справляться не могли, да и парусов не хватало. Гребцы были неопытны, кормчие не знали маневра, и суда не слушались их. Шло время, а Годейра и Беата все еще были на виду у города, растянувшись по проливу. Бакид ждал и не мог тронуть с места свою пятерку кораблей.


Когда последние триеры Беаты исчезли за дождливой мглой Боспора Киммерийского, начался рассвет, тучи поднялись вверх. У городской пристани на темном фоне огромной горы яркими пятнами забелели поднятые паруса. Бакид понял: их заметили. Двигаться вперед не было смысла. И Бакид стал ждать. Сотенная Гипарета, она была старшей над амазонками корабля, с тревогой глядела на спокойного Бакида.

— Ты сможешь найти мне хорошую одежду? — спросил он ее. — Лучший плащ, лучший хитон, дорогое оружие?

— Смогу.

— Принеси. Запомни, я торговец зерном и должен выглядеть достойно. Выбери десяток самых красивых женщин, одень их, пусть они прислуживают мне. Вынеси на палубу все, что есть из еды и питья. Больше вина. Расстели на рундуке чистую скатерть, расставь дорогую посуду — я буду завтракать. Остальные женщины пусть сидят на веслах, и упаси их боже, пусть не показываются на палубе. Делай.

Когда к триере пристала фелюга с десятком вооруженных людей, Бакид сидел около рундука, разодетый как петух, и запивал вином сыр, сушеную рыбу и солонину. Вокруг него суетились служанки. Их дважды пришлось менять до этого. Гипарета имела иное понятие о красоте, чем Бакид, и выбрала самых грубых амазонок, иссеченных шрамами. Миловидные в Фермоскире считались некрасивыми.

Восемь парусников с вооруженными мужчинами и баллистами на бортах встали поодаль от триеры. Первым на палубу поднялся чернобородый человек с заспанными глазами и припухшими веками. Бакид встретил его поклоном и указал на место около рундука. Чернобородый сел, широко расставив ноги, спросил:

— Кто ты и куда едешь?

— Бакид, торговец из Афин. Иду в Скифию за зерном. А кто ты?

— Меня зовут Перисад. Я сборщик налогов Пантикапеи.

— Я приветствую тебя, высокочтимый Перисад. Раздели со мной мою утреннюю трапезу.

— Почему встал на внешнем рейде? Почему не вошел в пристань?

— Прости меня, достославный Перисад, но я не хотел так рано тревожить тебя. Только–только рассвело. И потом, я не первый раз иду за пшеницей — раньше налоги взимались на обратном пути. А сейчас я не знаю, сколько груза повезу обратно...

— Я что?то не помню тебя.

— Тысячи кораблей проходят в Меотиду — можно ли запомнить всех купцов. Я же редко сам занимаюсь уплатой налогов. Стар становлюсь.

— Давно ли афиняне стали посылать военные корабли за пшеницей?

— Времена меняются, Перисад. Морские дороги стали беспокойными, ты сам, я полагаю, знаешь об этом. Нам без охраны нельзя.

— Ты, я вижу, хорошо живешь. С такой свитой в море выходят только цари. Я не видел, чтобы эллинские купцы брали на корабли женщин. Говорят, бабы в море приносят несчастье.

— Может быть, это и верно. Я попал в такой жестокий шторм... Видишь мою оснастку? Я потерял половину парусов. Но, чтобы ты знал, я могу позволить себе эту роскошь. Добрую половину хлеба Афинам поставляют мои корабли. Благодарные горожане сделали меня почетным гражданином Афин. Эй, женщины, налейте гостю лучшего вина. Пусть и воины твои отведают мою скромную пищу.

Перисад кивнул головой своим стражникам и принял ритон с вином. До этого он не пил на чужих кораблях, но вчера в каюте была большая попойка, у сборщика налогов страшно болела голова и он не успел опохмелиться. После двух ритонов шум в голове прошел, глаза Перисада подобрели, и он подставил ритон в третий раз. Не отставала от него и охрана — амазонки с амфорами в руках так и сновали между люком трюма и рундуком. Опустошив третий ритон и вытерев ребром ладони усы, Перисад сказал:

— Честно говоря, дорогой Бакид, я сначала усомнился, что ты эллин. По обличию ты похож на скифа. Сейчас я в этом убедился. Только скифы пьют вино, не разбавляя его водой. Давай поскифь мне еще ритончик!

— Ты не прав, достопочтенный. Если ты доживешь до моих лет, если у тебя вылезет борода и лицо покроется сетью морщин, да сохранят тебя боги от этого, ты тоже будешь походить на скифа. А вино мы пьем неразбавленное по нужде. У нас кончилась пресная вода.

— Ну–ну, не оправдывайся, купец. Мы много лет живем бок о бок со скифами, знаем, что среди них есть люди достойнее иных эллинов. А что касается воды, то я сейчас прикажу доставить тебе бочку — другую. А если ты не спешишь, то зайди в город сам. Будешь моим дорогим гостем.

— Спасибо, щедрый Перисад. Но я спешу. До конца пути недалеко, и я как?нибудь обойдусь своими жалкими запасами.

— Кстати, куда ты идешь?

— Я иду сначала в Кремны,[906] дорогой Перисад. Затем дальше по побережью.

— Да, это славное торжище! Бывал я там. Только сейчас в Кремнах мало купцов. Сезон торговли давно прошел.

— Но зерно, я думаю, можно купить в любое время? Не так ли?

— Придется ехать в глубь материка.

— Съезжу...

Так они переговаривались между собой, пили вино, и Перисад совсем было начал собираться восвояси, но тут один из сильно захмелевших стражников задумал поиграть со служанкой. Он последовал за нею к люку, около него облапил амазонку и получил страшный удар в лицо. Не удержавшись на ногах, он с грохотом свалился в трюм и завопил что есть силы. Друзья бросились к нему на помощь, спустились в люк и скоро выскочили оттуда, как ошпаренные. В трюме перепуганные амазонки схватились за мечи и набросились на мужчин с такой яростью, что стражники сразу протрезвели. Они подбежали к Перисаду и наперебой закричали:

— Там... одни бабы!

— Они вооружены!

— Берегись, Перисад! Это не купец!

Перисад выскочил из?за рундука, крикнул, указывая на Бакида:

— Взять его!

Стражники замерли, готовые к любому приказанию своего начальника, заломили Бакиду руки. Сотенная Гипарета не растерялась и отскочила к люку. Она глядела на Бакида и ждала сигнала. Бакид качнул головой. Не прошло и минуты, как из трюма вырвались вооруженные амазонки, они налетели на стражников, повалили их на палубу и приставили мечи к горлу. Вместе с ними был обезоружен и сам Перисад. Хмель выскочил из его головы, и он сумел пробормотать:

— Кто вы... и зачем сюда пришли?

— Не бойся нас, Перисад, — ответил ему Бакид. — Ни тебе, ни твоему городу мы не хотим зла. Ты, я думаю, догадался, что в Скифию мы идем не за хлебом. Мы идем туда, чтобы жить. И если вы пропустите нас, то больше никогда не услышите о нас ничего дурного. Если же Пантикапей пошлет за нами погоню — мы будем драться. И дорого отдадим свои жизни. А твой город не приобретет от этого ничего.

— На других кораблях... тоже женщины?

— Да. Это амазонки. Я единственный мужчина среди них. И я, ты оказался прав, — скиф. Я веду их в родные степи. Повторяю, Боспорскому царству мы не хотим причинить зла.

— Хорошо, — сказал Перисад, подумав. — Отпусти меня и уходите.

— Нет, дорогой Перисад. Я хочу, чтобы ты еще погостил у меня немного. На твоих фелюгах, я полагаю, знают, что мы тут пьем вино. Скажи им, что ты хочешь нас проводить до Меотиды. И они пусть идут за нами.

— А если я не сделаю этого?

— Сам понимаешь, нам некуда деться. Мы вынуждены будем...

— Ладно. Я провожу вас. Наше царство могущественно... и нам ли бояться сотни женщин, которые идут к скифам.

— Ты сказал все верно. Отдай приказ.

Перисад подошел к борту триеры, Бакид встал рядом с ним и приставил к спине нож. Их окружили толпой амазонки.

— Эй, на фелюге! — крикнул Бакид. — Великодушный Перисад решил проводить нас через весь пролив. — И кольнул сборщика налогов кончиком ножа.

— Да, да! — подтвердил Перисад. — Передайте на все фелюги: следовать за мной!

Триера, а вслед за ней и четыре других корабля, подняли паруса, ветер наполнил их и погнал вдоль пролива. Фелюги сборщика налогов последовали за ними.

Поход на Меотиду продолжался.


(обратно) (обратно)

Анатолий Крупняков. Амазонки-2

Глава 1. МЕОТИЙСКАЯ ВОЛНА

Амазонки знали - плавать по морям может не всякий.

На многих, особенно на женщин, морская качка действует изнуряюще. Она изматывает силы, ум, душу. Возникает страшная морская болезнь. Об этом не раз говорила Атоссе слепая Ферида, она рассказывала, что некоторые, надолго очутившись в море, сходят от этой болезни с ума.

Когда триеры вышли из Фермодонта на морские просторы, Атосса успокоилась - на дочерей Фермоскиры качка не действовала и понтийская болезнь их не брала. Скорее всего, это потому, что амазонки с детства ездили верхом и к качке были привычны. Волна Эвксинского понта крупная, с большой дугой качания, и к этому может привыкнуть всякий, кто даже не качался на конской спине.

Так или иначе, но амазонки от качки не страдали. Потом начался шторм...

...В проливе беглецам повезло. С вечера, хотя и начался дождь, задул попутный ветер, и паруса тащили триеры достаточно быстро. Амазонки сидели у сухих весел - Бакид считал, что они гребцы никудышные, только будут мешать ходу кораблей.

С появлением на корабле Перисада все изменилось. Во-первых, изменился ветер. И резко изменился. Он начал дуть с севера на юг - против движения кораблей. Парус пришлось убрать и перейти на весла. Помощники Перисада, те, что были на фелюгах, пытались было идти против ветра, используя маневр, но у них ничего не получилось. И тогда фелюги отстали, а потом повернули обратно и, набрав полные паруса ветра, быстро исчезли в сторону Пантикапея[907].

Перисад метался по палубе, махал руками и бранился. И вдруг он почувствовал, как кто-то сзади положил ему руку на плечо.

- Кто еще там?!- он резко повернулся.

- Мудрый и достойный Перисад напрасно волнуется.

Перисад глянул - перед ним стояла женщина, немолодая, но довольно красивая и, как он понял, до предела смелая. Похлопать Перисада по плечу, когда он во гневе, не решился бы и мужчина.

- Эти пьяные ослы повернули назад... без моего приказа! Эти грязные бараны бросили меня! Презренные трусы!!!

- Зачем тебе они?

- А как я вернусь в гавань?

- Стоит ли тебе возвращаться домой? Тебя там, я полагаю, ждет суд?

- Но мы бы успели удрать... А теперь эти свиньи не позже чем через полчаса будут во дворце севаста Сотира и за нами пошлют погоню?

- Кто это... севаст Сотир?

- Это царь Боспора, вот кто! А ты, собственно, кто, чтобы лезть мне под руку?

- Меня зовут Атосса...

- Всякую бабу как-нибудь зовут! Меня зовут Перисад, но это не значит, что мне нельзя накинуть петлю на шею.

- До этого еще далеко. Смотри, как упала волна. Это стих ветер. Паруса на кораблях Сотира, наверное, повисли, как тряпки. И погони не будет.

- Держи свой подол шире! У Сотира гребцы сильны, как буйволы, не то, что ваши мокрохвостые бабенки. Ты так и не сказала, кто ты есть? Царица амазонок?

- Допустим.

- Так чего ты разинула рот?!. Прикажи своим толстозадым сесть за весла! И гони! Гони! Гони!

- Ты трус, Перисад,- сказала Атосса, спускаясь в трюм.

- С чего ты взяла кобыла?!

- Так орать на царицу можно только после сильного испуга.

Когда Атосса скрылась в трюме, сборщик налогов подошел к высокому борту триеры. Внизу мерно покачивались три ряда весел, они, выгибаясь, вспарывали воду. С носа корабля летела пена - триера шла ходко.

Встречный ветер сменился штилем - полным безветрием. И это было хуже всего. Над морем поднялось южное утреннее солнце. Оно не давало, как на суше, сначала тепло, затем мягкую лучевую ласку, потом уж жару. Штиль на море - сразу обжигающий зной, духота от морских воспарений и опасные солнечные удары в голову. Всего два часа на веслах, а женщины уже изнурены. Им бы пять минут купания в прохладной меотийской воде — снова обрели бы силу. Но этот чернобородый скот просовывает в люк свою лохматую голову и орет неизменное: «Гони! Гони! Гони!» О, с каким бы остервенением амазонки разорвали его на части, но сама священная Атосса слушает его внимательно и повторяет то же неизменно: «Во имя всеблагой Ипполиты, быстрее, быстрее, быстрее!» В трюме нет обжигающих лучей, но нет и чистого воздуха. Дышать нечем, нет времени вытереть потное тело, силы на исходе, а сверху хриплое: «Гони! Во имя... быстрее, быстрее!» Падают без сознания девы, сотенные сажают на их место запасных, и нет конца мучениям. Уже попали в запас служанки Атоссы, непрерывно качает весло юная Мелета, даже ее бабка, слепая Ферида, на веслах. Только Агнессу не загоняют в трюм, теперь она снова Богорожденная.

Агнесса от зноя скрывалась в будке на носу триеры. Она изредка прибегала на корму, где лежала Атосса. К ней снова вернулась лихорадка, ее то бросало в жар, то в озноб, но она держалась стойко. Да и лежать под шкурами на корме неизмеримо легче, чем в трюме, у весла. Перисад сидел чуть поодаль, оперевшись рукой на кормило. Руль почти был не нужен, ход на веслах - это не паруса. При ветре и парусах руль держит кормчий, а весла — они шлепают да шлепают... Если бы не страх погони да не вой амазонок в трюме, а чуток прохладной воды - жить бы было еще можно.

* * *
Стоны в трюме триеры перешли в крики и вопли. Из люков пошел дым. «Боже,- подумала Атосса,- Где они взяли огонь?» Она сидела на корме, зажав уши ладонями, и не могла подняться. Всеобжигающее солнце калило палубу нещадно, брызги от мерно взмахиваемых весел не успевали долетать до раскаленного пола, испарялись в воздухе. Над морем стоял штиль, воздух был неподвижен, дышать даже на корме было нечем, а что творилось сейчас в трюмах... Дым над люками поредел, но потом загустел снова.

Корабли Годейры отставали стадий на пятьсот, а группа триер Беаты еле маячила на горизонте. «Они совсем выбились из сил,- подумала Атосса,- надо остановиться». Она хлопнула в ладошки, на носу поднялась фигура Агнессы, девочка медленно подошла к матери.

- Позови служанку.

- Какую? Перисад всех посадил на весла.

- Принеси воды,- простонала Атосса.- У меня ссохлось все внутри.

- Откуда? У нас уже давно нет воды.

- Узнай, почему в трюме дым?

- Уже знаю. От трения обугливаются весла в уключинах, потом загораются пламенем. Какая-нибудь дура со злости бросила пылающую рукоять на тряпье.

- Они же задохнутся, сгорят...

- Лучше сгореть, чем так мучиться!

- Где этот старый пень Бакид?

- Забыла? Он же на триере царицы.

- О, эти скоты-мужчины!

- Может, позвать Перисада?

- Совсем отшибло память. У нас же еще один скот. Зови.

Перисад оставил кормило, подошел, присев на рундучек около Атоссы, привычно начал закручивать левый ус. Он это делал всегда, когда был рассержен.

- Могла бы подойти сама,- наконец недовольно сказал он.

- Мне надо экономить силы. Без меня вы...

- У тебя еще есть, что экономить? У меня нет. А внизу уже умирают люди и начался пожар. Видишь, дым?

- Весла в уключинах всегда горят, если на них не лить воду. Твои бабы - дуры.

- Эти дуры совсем недавно сбросили в море сотню умных скотов. И нас они сбросят. Надо немедленно дать людям отдых. Более суток идем на веслах без перерыва.

- Нам нельзя стоять! Погоня может быть близко. Вам хорошо. Вас они возьмут в плен, а меня вздернут на мачте.

- Ты глуп, Перисад. Если бы погоня была, ты бы давно болтался на реях. И вдобавок ты трус. Двое суток твердишь нам: «Гони! Гони! Гони! До каких же пор? И куда гони?»

- Если ты такая бесстрашная, то вставай в дрейф. Давай приказ - бабы-то, ведь, твои.

Атосса решительно поднялась (словно у нее появились силы) и, подойдя к люку, крикнула:

- Убрать весла! Всем на палубу - купаться в море.

Загремели втягиваемые внутрь весла и из недр триеры, как из гнойного чрева кита, начали выскакивать полуобнаженные, а то и совсем обнаженные, женщины, грязные, потные, с распущенными волосами, с окровавленными, покрытыми коростами, руками. Они, ничего не замечая вокруг, бросались в воду, внизу послышался визг, крики и брань. Перисад кинул за борт конец каната и крикнул:

- Кто не умеет плавать - хватайтесь за канат. Потонете, дурехи.

Агнесса первая спрыгнула в море и первая вернулась на палубу. Она начала выдвигать и спускать на воду, одно за другим, весла, концы веревок, грязную, сброшенную в жару одежду амазонок. Пока амазонки освежают свои телеса, пока смывают грязь и пот, срывают с рук повязки (они знают, морская вода лечит раны лучше всех мазей), пока стирают свои хитоны, Атоссе есть о чем подумать.

Когда пала Фермоскира, торнейцы приковали лучших амазонок к веслам своих триер и решили увезти их в Коринф на продажу. Даже в плену Атосса не оставила мысль о власти над всеми морями. Она, правда, не знала, сколько морей на всей земле. Она знала понт Эвксинский, море Эгея, Беллоспонт. О Меотиде слышала мельком. Морем греки его не называли - Меотийское болото. Центром всех морей, конечно, будет Фермоскира, Атосса ее расстроит от Фермодонта до моря, и будет Священная Атосса Теодорида царицей мира. Потом она отдаст высочайший сан дочери Агнессе, и дело ее жизни будет сделано прочно. Кто ей помешает в этом, кто поможет? Лота? Она осталась в Фермоскире и, наверное, уже привыкла к должности царицы. В руках Атоссы она накрепко. Ее мать Ферида и дочь Мелета взяты на триеру как бы заложницами. Ферида слепа — она не помощница, но и не помеха. Мелета еще девочка, у нее муж на хуторе, которого она сильно любит. Она уйдет в хутор. Годейра? Она хоть и законная царица Фермоскиры, но после гибели дочери в бою казалась как бы опустошенной, не способной к борьбе. Ее полемарха Беата сотни в бой водит преотлично, но властительница она никакая. Ну, кто еще? Никого. Лоту я сделаю пономархой[908], Беату полемархой[909], а Годейру кодомархой[910]. И все будут довольны, все будут мне служить. А я и царица Фермоскиры, и главная жрица храма, и Священная, выше Священной в Амазонии власти нет. Сейчас девы покупаются, отдохнут и снова в путь. И пусть богиня Ипполита пошлет им удачу.

Купание все еще продолжалось. Триера спокойно покачивалась на воде, женщины, не стесняясь наготы, выскакивали, карабкаясь по рядам весел, на палубу, развешивали свою постиранную одежду, снова прыгали в прохладные струи Меотиды. На Перисада они не обращали внимания, как будто бы его на корабле и не было. Купаться в море Перисад не решался. Все пространство вокруг триеры было занято барахтающимися в воде женщинами, а он, в отличие от них, раздеваться догола не решался. Кормчий спускал на веревке в море свой плащ-гиматий, вытягивал его и набрасывал на плечи.

К лежанке подошла посвежевшая Агнесса, и невиданное дело, стряхнула с рук на его лицо капли морской воды. Кормчий не растерялся - облапил девушку за поясницу. И получил такой страшный удар в челюсть, какого не приводилось ему получать никогда.

- Уж и поиграть нельзя,- сказал он, поглаживая скулу.

- Амазонка - не игрушка,— ответила Агнесса и села на рундук матери.

- А ты знаешь, как меня звали в Пормфии?[911] - спросил спустя минуту Перисад, покручивая ус.

- И знать не хочу. Плевать мне на это.

- Напрасно. Меня звали красавчик Перисад. Могла бы это учесть.

- А ты знаешь, как меня звали в Фермоскире?

- Красотка Несси, наверное.

- Дурак! В Фермоскире не было мужчин. Меня все звали Богоданная.

- Агнесса - это так и звучит?

- Не потому. Я рождена от богини Ипполиты.

- А кто, я прошу прощенья, был папа?

- И еще раз дурак!- Агнесса, вильнув бедрами, отошла от Перисада. «Бедрами крутнуть не забыла,- подумал кормчий - хоть и рождена богиней. Надо учесть».

Долго думал кормчий о своей судьбе. Он не пропустил мимо ушей замечания Атоссы и, зрело поразмыслив, решил не возвращаться в Пантикапей. Ревнивая ехидна-жена, нищенская плата сборщика податей (если бы не взятки с корабельщиков, то не стоило бы этим и заниматься)- потери небольшие. А тут можно стать царем амазонок. Атосса в хламиде выглядела изношенной, а как только отмылась в море - баба стала хоть куда. Вот она как раз подходит - в легком хитон-чике, ладно сбитая, свежая. Правда, при одной титьке, но ему же не молоко от нее нужно. Сейчас он с нею поговорит.

- Не пора ли девочек сажать на весла? А то, глядишь, боспорский флот нагрянет.

- Не нагрянет,- спокойно ответила Атосса.- Коли быть тому, то давно бы... Я думала - здесь мы остановимся, подождем другие триеры, соберем Совет...

- О чем советоваться, если не секрет?

- Ну, хотя бы о том, куда девать мужиков. Мы, амазонки, мужиков около себя не держим. Вот что с тобой делать?

- Не по-царски говоришь, не по-умному думаешь. Без мужиков - это там, на Фермодонте. Что было, то прошло. Теперь вам без нас не обойтись.

- Отчего же?

- В Фермоскире было вам хорошо. Под задом конь, в руке меч, в голове заветы богини. А сейчас? Коня нет, меча нет, корабли вам, я полагаю, ни к чему. Вам теперь только на свой передок и надежда. А передок без мужика только для того, чтобы сикать. Вот сейчас вы куда-то стремитесь. Где бы ни пристали - всюду полно мужиков. Да и где пристать без Бакиды, вы не знаете. Здесь без меня вовсе не обойтись. Я тут на тридцать тысяч стадий всю округу знаю. Говоришь, Совет соберем. Кто вам и что посоветует? Скиф? Он сам ни хрена не знает. А ты говоришь, куда меня девать? А вдруг я вам ничего не скажу. Либо навру сорок бочек тухлой рыбы.

- Не скажешь, говоришь. А мы тебя тогда утопим.

- И кто иной скажет? Бакид? Он сам в Скифии сорок лет не был. А там все уже по-другому. Может, и табунов лошадей, которых он вам обещал, давно нет.

- Ну, а если мы тебе золота мешок?

- Оно в моем положении не имеет цены. Я же пленник ваш. Да и откуда у вас золото? Я у вас в плену, а вы у моря пленницы.

- Ты не знаешь амазонских цариц. Они, как водится, умницы. Ты думаешь, меня бросили в трюм, приковали...

- А как же иначе?

- Я сама себя приковала. А перед этим перенесла в тайные места трюмов все, что было у нас ценного, да набила укромные места триер оружием - потому и вахлаков мы сумели утопить...

- Хитришь, старая? Если бы у тебя было золото, ты бы язык проглотила, а...

- Чего ты хочешь?

- Я, допустим, мужем твоим хочу стать.

- Царем, стало быть?

- Допустим.

- Но я не царица.

- А кто же ты?

- Я выше, чем царица. Я глава храма. Я Священная. По нашим законам, по нашей вере мужа брать нельзя. Хотя я тебя и взяла бы.

- А ты мне Несси отдай.

- Агнессу?! Она тоже храмовая. И она не по твоим зубам орех. Она у нас богиней станет.

- А где храм?!

- Храм он везде. Он у нас в душах.- Атосса помолчала немного и добавила.- Хочешь, я тебя на Годейре женю. Она и в самом деле царица. Не храмовая.

- Я ее не видел. Старуха поди?

- Моложе меня. И красива.

- Надо посмотреть. Кстати, почему ее триеры не подходят?

- Там, я полагаю, тоже купаются. Подойдут.

Атосса встала на рундук, приложила ладонь к бровям и стала глядеть в сторону, где виднелись триеры Годейры.

- Посмотри туда. Что ты там видишь?- Перисад вскочил на рундук и крикнул:

- Парус! И по оснастке вижу - это корабль Сотира! Загоняй своих баб на весла! Скорее!

- Я не ошиблась в тебе, Перисад, ты мудр, но трусоват. Это не корабль, это — фелюга. Она спокойно прошла мимо Годейры и, стало быть, это не погоня. Подождем ее. А мы пока поговорим о деле. Не зря же я сосватаю тебе царицу.

- Говори.

- Я уверена - царица пойдет за Бакидом к скифам. Я же с ней идти не хочу. Потом ты поймешь, почему. Так посоветуй, куда мне идти?

- Иди на Синдику!- не раздумывая ответил Перисад.

- Кстати сказать, ваша богиня Ипполита, прежде чем найти Фермоскиру, была там.

- Где эта Синдика?

- Если скифы налево, в кромах, то Синдика направо. Вам с царицей придется разойтись.

- А скажи-ка, в какой стороне Фермоскира?

- Очень далеко. На южной оконечности понта. Видишь Боспорский пролив?

- Не вижу.

- Мы же идем оттуда! Встань лицом к Боспору - на правом берегу царство Сотира до Киммерийского вала, еще правее -царские скифы до самых Кром. Налево от пролива Синдика - островная болотная земля. Она не принадлежит Сотиру, но вожди синдов подвластны Боспору. И если пойти налегке от синдов, через земли торетов и керкетов, на тридцатый день можно достичь Фермодонта.

- Кто населяет Синдику?

- В первую очередь синды - речные люди. Все реки у них. Они, по сути, скифы, род от них ведут. Царем у них Гекатей, преданный Боспору правитель. Его столица на острове Фанагория, а жена его царица Тира живет на соседнем острове Гермонассе, они, считай, рядом. Далее - меоты, самый многочисленный народ, они почти что скифы, но живут на озерах. Рядом с ними дандарии - болотные люди. Меж ними и меотами - аксамиты, а царем у них Агат. На юге в горах живут тореты и керкеты - береговые люди. Ну а далее - на востоке - сарматы, о них я мало что знаю. Да они и к Синдике не относятся.

- Спасибо, мудрый Перисад. Как ты думаешь, царь синдов пустит меня на свою землю?

- Баб он чтит, а с женой постоянно ссорится. Но любит. Она у него красавица. Ты хочешь проситься одна...

- Почему же одна. С храмовыми амазонками. Со всеми, что на триере.

- Не пустит. Ты лучше поезжай на Гермонассу к Тире. Она, ходят слухи, взята от меотов, а точнее, из рода аксамитов. И будто бы род свой ведет от амазонки Ипполиты. Она тебя приветит, я уверен.

- Как попасть в Гермонассу?

- Сначала надо к Гекатею, на Фанагорию. Не успеешь ты туда приехать, Тира сразу прикатит к мужу. И все уладит.

- Если они на островах, то можно прямо на триере?

- Вряд ли. Воды там мелкие, триеры не пройдут. Их придется оставить в гавани Тирамбо. Это устье реки Кубани, синды ее зовут Кубаха.

- Хорошо, Перисад, сходим в Тирамбо. Между прочим, царская фелюга стучит веслами о нашу обшивку. Будем принимать гостей.

А со стороны Боспора Киммерийского приближались три эскадры: семь триер Годейры и семерка кораблей Беаты. Замыкал эскадру Бакид на своей пятерке триер. Они окружили триеру Атоссы и убрали весла.

- Несси, иди сюда,- позвала дочку Атосса. Агнесса юркнула в будку на носу корабля, где она жила, где ждала ее мать.

- Ты будешь встречать царевича - одень свои лучшие одежды. Мне и Перисаду пока нельзя показываться на глаза этому гостю. Да он и не гость вовсе, он разведчик боспорского царя. Перисад узнал его. Ты спустись на его фелюжку, уведи их к триере Годейры. У нас отсеки трюмов забиты оружием, мы им запаслись еще в Фермоскире. Нельзя, чтоб об этом знал кто-то. Я верю тебе - ты умница и сумеешь все сделать, как надо. Одевайся и уводи фелюгу.

- Я все сделаю, как надо, доси. Будь спокойна за меня и за наши мечи, что в отсеках.

Агнесса не стала переодеваться. Она как была в легком хитончике, наброшенном на голое, загорелое до черноты тело, так и пошла к трапу, переброшенному на царскую фелюгу.

* * *
- Вставай, Левкон, вставай!- Дед тряс внука за плечи, стараясь сдернуть одеяло.- Клянусь Пормфием, я вздую тебя, не глядя на то, что ты царский сын! Клянусь Пормфием.

«А, ведь, вздует»,- подумал Левкон, услышав ругань деда. Старик клялся чем угодно и кем угодно, и если уж пошел в ход создатель Боспора, значит, надо вставать. Юноша высунул голову из-под одеяла, спросил:

- А в чем дело, Великий Спарток?

- Собирайся спешно - пойдешь в море. Фелюга под парусом, гребцы на веслах.

- Зачем в такую рань? Еще не рассвело.

- Ты такой же лентяй и бездельник, как мой сын, а нынешний царь Боспора Сотир, клянусь Пормфием. Через пролив проскочили три эскадры военных кораблей, а мой сын и мой внук нежатся в постели.

- И ты думаешь, Великий Спарток, что я на фелюге догоню эскадры и верну их в гавань Пантикапея?

- Но ты знаешь, что этот баран Перисад пропустил их без дани. Мало того - он сам сдался им в плен!

- Кому им?

- Да, амазонкам, будь они неладны!..

- Амазонкам?!- Левкон даже привскочил на кровати.- Откуда у них флот, они же скачут верхом на конях, и вообще они... женщины из легенды.

- Вот потому-то ты должен их догнать, ну хотя бы ради любопытства.

- Но они же убивают мужчин!

- Если они не убили Перисада, того вонючего сборщика налогов...

- Откуда ты все это знаешь?

- Вернулась охрана сборщика. Она видела - все трюмы триер полны красивыми полуголыми бабами. По сто штук на триере, а кораблей у них девятнадцать.

- Ты посылаешь меня на гибель, Великий Спарток. Хотя...

- Не трусь, не будь таким ослом, как твой отец, хотя он и царь Боспора. Пойми, наше царство невелико, на западе нас теснят скифы, на восточном берегу синды и прочие меоты — они хуже скифов, но живут с нами мирно, потому, что боятся нашего флота. Но если девятнадцать амазонских триер войдут в воды Синдики...

- Мой великий отец Сотир знает об этом?

- Пьян со вчерашнего вечера. Он пил до полуночи и не может поднять головы. Только мой великий внук и внучка...

- Какая еще внучка?

- Ты пойдешь в море не один, а с сестрой Арсиноей. Она умнее тебя на десять стадий и найдет с амазонками общий язык. Ты только вынюхай, сколько у них оружия и каковы их намерения. Может, они идут на берега Танаиса и их не надо трогать.

- А если к синдам?

- Тем более. Скажи, что и сам идешь в Синдику, в гости, к Гекатею и Тире.

- А они, дуры, поверят,- возразил Левкон, заканчивая одеваться.- В Синдику можно проехать прямо из Тритакской гавани, минуя пролив...

- А ты скажи, что везешь сестру на прогулку по Меотиде, ей, мол, захотелось узнать, что такое меотийская волна. Ах, если бы я не был так стар, я бы пошел с тобою и, будь уверен, пощупал бы царицу амазонок. У них ведь должна быть царица, Левкон, а?

- Ну, прощай, Великий Спарток. Если что - моя смерть будет на твоей совести.

- Возьми побольше подарков. Блестящие побрякушки, тряпки. Женщины, как сороки, любят все, что блестит...

Когда Левкон увидел Агнессу, то у него от удивления чуть не вывалилась изо рта челюсть. Девушка спустилась по веревочной лестнице до самой воды и принялась ее раскачивать. Легкий хитончик, закрепленный только на плечах, развевался за нею по воздуху, полностью обнажая великолепно сложенное тело. Раскачавшись достаточно сильно, она, словно белка, пролетела над морем и очутилась на борту фелюги. Одернув и поправив хитон, встала перед Левконом. Царевич зачарованно глядел на девушку, а она, рассмеявшись, сказала:

- Закрой рот - живот простудишь!

- Я приветствую... тебя... на борту...

- Не надо. Лучше принеси воды - я умираю, хочу пить.

Пока Левкон думал, кого послать за водой, девушка грубо оттолкнула его и подошла к двуручной гидрии, глянула внутрь:

- Вижу, и у вас нет воды.

- Есть, есть!- послышалось где-то внизу, и из кубрика вышла девушка с глиняным сосудом и подала его Агнессе. Та схватила канфар[912] и жадно, крупными глотками начала пить. Передавая пустой сосуд, спросила:

- Как тебя зовут?

- А тебя?— спросила хозяйка фелюги.

- Зови меня Несси.

- А меня просто - Силоя.

- А этого олуха?

- Этот олух, сын царя - Левкон. А я его сестра Арсиноя. А ты кто?

- Я храмовая жрица Агнесса. Куда идете?- Агнесса исподлобья глянула на юношу,- Нас встречать?

- Нет, мы прогуливаемся по Меотиде, а идем в Синдику, на остров Фанагория.

- Почему окружно? Я знаю - в Фанагорию есть путь покороче.

- Видишь ли, я больная... немного. Я нагуливаю аппетит. Совсем плохо кушаю.

- Мне бы твои заботы.

- Ты может быть голодна?

- Арсиноя, зови гостью в кубрик.- Левкон уже пришел в себя. Он протянул Агнессе руку, пытаясь взять ее за локоть. Агнесса одернула руку, сказала грубо:

- Я могу и ударить!

- За что?

- Я - амазонка, олух. Мы протянутую руку мужика отсекаем мечом.

- Совсем забыл об этом,- с досадой произнес куда-то в сторону Левкон.

- Да ты не похожа на амазонку. Ты словно с небес спустилась...

- Все может быть,— ответила Агнесса и спустилась в кубрик. Там Арсиноя накрывала на стол.

- Ты, наверно, думаешь - цари, а вся посуда из глины. Ты привыкла есть из серебра, пить из золотых сосудов?

- Это потому, что у амазонок нет хороших гончаров, это мужское дело.

Царевич молча поднял на стол большую глиняную амфору с вином, налил темно-красную жидкость в кратер, разбавил водой и разлил в три чашки. Агнесса, переглатывая слюну, смотрела на приготовления. Там, в Фермоскире ей не давали вина и она любила пить украдкой. Левкон поднял свою чашу:

- Я поднимаю этот киаф...

- Мы собрались сюда пить или говорить?- перебила его Агнесса и несколькими глотками выпила вино.- Вот теперь скажи, что ты хотел, а я пока попробую эту холодную телятину.

Левкон покачал головой и выпил свою чашу. Арсиноя только пригубила.

- Я хочу спросить...

- Налей мне еще,- снова перебила его гостья.- Только не разбавляй вино водой. Я хочу по-скифски.

- Это не очень благородно, Несси,- зашептала Арсиноя.-Женщине...

- Я не женщина, я — амазонка! - Агнесса начала хмелеть.— И к тому же, едем к скифам. Пора привыкать,- Она встала, сняла с полки какой-то высокий узкогорлый сосуд и направилась к амфоре.

- Несси!- закричала Арсиноя.- Там же розовое масло. Это сосуд...

- Вот и хорошо! Я хочу вина с розовым маслом.- Агнесса опустила сосуд в амфору с вином. Вытерев о полу хитона руку, смоченную в вине, выпила лекиф до дна и сказала весело:

- Теперь я буду пьяна, как Дионис, и пахнуть, как роза. Так, что ты хотел спросить, олух?

- У вас на корабле есть старший? Не ты, надеюсь?

- Увы, нет. Старшей там Атосса, а кибернетом... как его - Перисад.

- Перисад?! Это мой сборщик налогов!

- Был. Теперь он наш пленный. И мы тебе его не отдадим.

- Не нужен он мне! Но я хочу его видеть.

- А я не хочу его видеть! Одного скота-мужчины здесь вполне достаточно, Арсиноя! Я хочу спать.

- Пройди за эту занавеску. Я тебя уложу.

Левкон поднялся на палубу и крикнул:

- Эй, Перисад! Хватит прятаться. Переходи ко мне - выпьем! О, да с тобой подружка, захвати и ее.

- Где девушка?- Перисад подошел к борту триеры.- Пусть она выйдет.

- Боюсь, что не сможет. Она пьяна, как скифский купец. Спит.

- Подожди, мы придем.— Перисад и Атосса скрылись. Скоро на борту триеры появилось более полусотни взлохмаченных, полуобнаженных женщин свирепого вида. Из-за них вышел Перисад и сказал:

- Имей в виду, царевич, если с нами что случится, вас утомят. Я иду,- он спустился по трапу и спрыгнул на фелюгу. Атоссу амазонки спустили на специальном сидении, убедившись, что злых намерений у хозяев фелюги нет. Перисад и Атосса поспешили к столу.

- Это верховная жрица храма Священная Атосса,- сказал Перисад, поглядывая на остатки пиршества.- У них есть еще царица, но ее вы узнаете позже.

- Ну, а мы...

- Кто ты, я знаю - благородный Левкон. Говори с Перисадом, я пока погляжу на ту, что спит,- и Атосса скрылась за занавеской.

- Я иду в Синдику, Перисад,- наливая вино, начал говорить царевич,- а большой крюк сюда сделал ради тебя. Царь Боспора, мой отец, приказал тебе, раз уж ты попал в этот бабий водоворот, оставаться с амазонками и помогать им в их делах, оставаясь на службе у Боспора. Выпьем за твою новую службу.

- Это меняет дело,- раздалось из-за занавески.- А то мы хотели его бросить в море. Он наш пленный, а мы мужиков не держим. Но уж если сам царь Боспора...

Перисад улыбнулся - он понимал, что эти слова Атосса говорит для его оправдания. Понимал это и Левкон.

Спустя минуту, Священная села за стол, приняла поданное ей вино и так же молча выпила его, Перисад было схватился за вторую кружку, но Атосса заметила:

- Ты, кибернет, видно, хочешь, как и Несси, оказаться за занавесью? А нам еще надо поговорить о деле. Начинай ты, царевич.

- Я бы хотел знать, куда вы идете?

- Мы не идем, благородный царевич, а бежим из плена. Бежим куда глаза глядят. Сейчас стих ветер и мы стоим, вот и все, что могу я сказать.

- А куда бы вы хотели...

- Один скиф обещал увести нас под Кромы...

- Это ужасно далеко, Священная! - воскликнула Арсиноя.-Там скифы!

- Посоветуйте что-либо поближе?

- Идите за нами в Синдику,- предложил Левкон.- Ночь пути, и мы на месте.

- Я уже им предлагал это,- заметил Перисад.

- Так в чем же дело? К вечеру, я думаю, поднимется ветер и мы поднимем паруса.

- Не спеши, царевич,- Атосса отстранила придвинутую чашу с вином.- Кроме меня, у нас еще есть царица. Она строптива и упряма. Надо бы собрать Совет.

- Ну, так собирайте! Ветер ждать не станет. Да и у меня свои дела у синдов.

- Не сможешь ли ты сделать нам любезность, благородный Левкон?

- Говори.

- Собрать Совет на твоем корабле и с твоим участием.

Левкон помедлил с ответом, но мысленно сразу согласился с Атоссой, побывать на Совете - это значит узнать все о намерениях амазонок, или почти все.

- Много ли будет советчиков?

- Царица, ты, Беата, скиф Бакид, ну и... с каждой триеры по амазонке. Соберемся на палубе - она у тебя широкая, не то что на триерах.

- Я согласен.

- Пойдем к себе, Перисад, будем звать дочерей Фермоскиры на Совет. Жди, царевич.

Когда они поднялись на палубу триеры, амазонки все еще стояли по борту, готовые по первому сигналу броситься на защиту Священной. Нужно было их поблагодарить, и Атосса пошла по ряду и клала на плечо каждой женщины свою ладонь. Это сыздавна в Фермоскире считалось великим почетом - получить удар по плечу от царицы или Священной. Вдруг Атосса подняла руку и задержала ее в воздухе. Перед ней стояла Ферида, а рядом с нею Мелета.

- О, боги! Почему вы здесь?

- А где нам быть? - Ферида ответила незлобно. - Я среди своих учениц, а моя внучка среди подруг.

- Но кто посадил вас на весла?

- Агнесса. Но она не виновата. Мы были преследуемы.

- Педотриба Ферида и сотенная Мелета! Велю вам взять лодку и плыть на триеру царицы, чтобы пригласить ее на Совет, который будет через час на фелюге царя Боспора. Привезите Годейру туда и приезжайте сами. Вы члены Совета. Пусть царица пошлет лодку к Беате и на другие триеры. С каждого корабля по человеку. И о скифе не забудьте.

- Хлопните меня по плечу, Священная,- это Мелета напомнила жрице, что другие тоже ждут ее похвалы. Положив руку на плечо девушки, Атосса заметила, что ладони Мелеты в кровавых мозолях и ранах:

- Что это?!

- Я гребла за себя и за бабушку,- Мелета убрала плечо из-под ладони Атоссы и пошла вслед за Феридой.

- О, Великая наездница! За что ты ниспослала нам такие испытания?

* * *
Хотя Годейра по-прежнему считалась царицей, теперь в плену это мало что значило. Триера ее не стала главной или ведущей, приказы царицы не исполнялись, да она и не пыталась что-либо приказывать. У нее была цель дойти до скифских земель, там окрепнуть вместе с царскими наездницами, найти для каждой лошадь, а там будет видно. Конечная же цель - возвращение в Фермоскиру безусловно без Атоссы и храмовых. Строить царство по-новому, без жестоких законов Великой наездницы. Потому и согласилась оставить в городе Лоту, надеялась, что она с помощью Ликопа заложит новое царство и много преуспеет в жизни без шести заветов. «Женщина всегда остается женщиной,- думала Годейра,- ее так создали сами боги, и противиться этому не следует. Может, потому и погубила город Великая Ипполита, что поняла - женщине воевать не следует. Ее удел - материнство». Особенно хорошо это поняла царица, когда потеряла дочь Кадмею. Она до сих пор не могла прийти в себя от горя, тоски и страданий - образ милой девочки всегда стоял перед ее глазами. Годейра завидовала Лоте и в последнее время все чаще и чаще думала: «Вот приедем в степи, найду какого-нибудь мужчину, желательно бы царя, ведь есть у скифов цари, не могут такие огромные народы жить без царей, заведу от него дочь, и будет мне и любовь и опора в жизни».

Молодое женское тело, несмотря на жестокость жизни, просило по ночам ласки, чего раньше в Фермоскире от агапевессы до агапевессы не случалось. Она знала средь своих подруг одного мужчину - Бакида, но и он вел свою пятерку триер и на корабле царицы не появлялся, о том, что взят новый пленник, она не знала. Царица раньше Атоссы решила сделать остановку и освежить женщин купанием. Люди совсем измучились, к тому же, кончилась пресная вода. Годейра ждала упреков, но Атосса тоже убрала весла, и царица успокоилась.

И вот это приглашение на Совет...

* * *
Совет начался, как и было задумано, ровно через час. Левкон и Арсиноя решили не посрамить щедрость боспорских царей и выставили на палубе чуть ли не все запасы еды и вина. Гостей набралось около сорока, если не считать служанок Атоссы, которые сновали по палубе, разносили еду и питье. Левкон уже знал, что амазонки едят и пьют молча, и потому ждал, когда заговорит Атосса. И она заговорила:

- Дочери Фермоскиры! Царь Боспора Левкон великодушный собрал нас на этой палубе посередине Меотиды, плененных морем, бедами и несчастьями, чтобы помочь нам советом и участием в наших судьбах. Он советует не идти в Кромы, а остановить наш выбор на Синдике, которая расположена недалеко и совсем в другой стороне. Я согласна с царем Боспора. Если мне позволят Совет и царица, я возьму триеру, посажу туда храмовых амазонок, встану в устье реки Кубахи, в гавани...

- Тирамбо,- подсказал Перисад.

- ...А оттуда поеду на корабле Левкона, к синдскому царю Гекатею на поклон. Все наездницы соберутся под рукой царицы, а гоплитки под властью Беаты могут ехать куда им угодно.

- Мы пойдем в Кромы! - произнесла Годейра резко.

- В Кромы[913]- как эхо повторил Бакид. — Давно же договорились.

- А я вам не советую,- властно произнес Левкон. Он захмелел и решение быть мягким на Совете позабылось.

- Я все-таки поеду к царским скифам! - упрямо повторяла Годейра.

- Позволь, великая царица Фермоскиры, заметить...

- Кто ты?

- Это Перисад, мой сборщик налогов,- ответил Левкон.- Он помог вам проскочить безнаказанно наш пролив.

- Ну, заметь,— царица не привыкла выслушивать мужчин.

- Этот старый скифский пень Бакид прожужжал вам все уши рассказами о конских табунах, вот вы и рветесь в скифские степи. А скажи мне, Бакид, сам-то ты давно был там?

- Полсотни лет тому,- недовольно буркнул старик.

- То-то и оно! А царские скифы давно пересчитали своих лошадей, мало того - впрягли их в плуги и выращивают теперь пшеницу. И если ваши амазонки, Годейра, хотят обзавестись лошадьми, вам надо ехать к кочевым скифам!

- Где это?

- За Синдикой, у реки Танаиса[914]. По всему ее течению кочуют скифы, вот у них и, верно, не считаемые никем косяки лошадей. А далее скифов живут савроматы, по скифским преданиям, это испорченные скифы. А кто их испортил? Такие как вы, амазонки.

- Откуда там амазонки? - Годейра даже поднялась со скамьи.

- По тем же преданиям, там в давние времена была богиня Ипполита.

Она приезжала туда, но потом нашлись места лучше, где и расположилась Фермоскира.

- Бакид! Ты знаешь, где тот Танаис?

- По-моему, он только в сказках, которые нам рассказывает Перисад. Я долго скитался по свету, но никакого Танаиса не видел. Я туда не поведу ваши триеры.

- И не надо! - воскликнул Левкон. - Я с тобой, царица, посылаю Перисада. Он - испорченный скиф - был там. А ты, старик, останешься с Атоссой и будешь служить синдскому царю Гекатею.

- Зачем же ты собрала нас на Совет, Атосса? - спросила царица.- Если вы решили уже куда ехать, даже нашли мне провожатого...

- Да не провожатого, а спутника,- уточнил Левкон.- Он остается с вами в танаисских степях. Если хочешь, возьми его в мужья. Он у нас жених хоть куда! Согласна?

- Мне все равно — лишь бы не вместе с Атоссой,— царица повернулась к Священной.— Значит, ты берешь только храмовых?

- Да, если позволишь. И еще оставь мне Фериду и Мелету. Агнессе нужна подруга.

- Когда ехать?

Годейре никто не успел ответить. Парус, висевший на мачте фелюги, вдруг взвился вверх, оглушительно хлопнул с вышины и надулся внезапно налетевшим порывом ветра. Фелюгу резко качнуло.

- Ветер на Синдику! - воскликнул Левкон.- Попутный ветер!

- Совет окончен, все по своим местам. Отправляемся немедля! Ты, Перисад, отправляйся к царице, придешь впереди, а мы все следом. В Тирамбо, в гавани, разберемся что к чему. Сейчас не прозевать бы ветер!

Переходя на свою триеру, Атосса отвела Левкона в сторону и сказала тихо:

- Я оставлю дочь у тебя, царевич. Надеюсь, ты сохранишь ее невинность. Дай мне царское слово.

- Клянусь Олимпом! Я положу ее в отсек Арсинои. Твоя дочь останется целомудренной, как Ипполита.

Через час с небольшим корабли подняли паруса. Впереди шла триера царицы Годейры, у кормила стоял Перисад. Жара спала, оранжевый диск солнца опустил край в воду, готовясь к короткой летней ночевке. Годейра подошла к Перисаду, спросила:

- Скоро мы будем в этой... гавани?

- В Тирамбо? Если ветер не спадет - к утру.

- Весла не понадобятся?

- Думаю, нет.

- Значит, за ночь успеем отдохнуть?

- Вряд ли. Тут все спрашивают, что такое Меотийская волна. Сегодня ночью мы это узнаем достаточно полно. Ты где ночуешь?

- Зачем тебе это знать? В носовом кубрике.

- Если будет плохо - приходи сюда, на корму. Я положу тебя на мой рундук - мне все равно всю ночь стоять у кормила.

* * *
Меотида - самое рыбное море на свете. Не зря же столица Боспорского царства Пантикапей переводится как Рыбный путь. Меотида через пролив питала рыбой воды понта Эвксинского, еще больше рыбный поток шел мимо Пантикапея в рыбацких фелюгах, барках и прочих судах. Почему тут было (и есть сейчас) так много рыбы? Потому что Меотиду питают теплой, чистой пресной водой такие могучие реки, как Танаис, Геррос, Сиргис[915], Кубань и многие другие мелкие реки. Вода в Меотиде полу-пресная, хорошо прогреваемая южным солнцем, и место для размножения рыб здесь самое удобное. Вся островная часть Синдики настолько пресноводна, что долгое время жители называли Меотиду озером, а дандарии даже болотом, так как прибрежная часть Синдики на многие километры проросла камышом и была похожа на болото. Не зря дандарии себя называли болотными людьми. Когда синды, меоты и дандарии стали выходить за пределы своих земель, они поняли, что Меотиде нет конца и края и она - море, а отнюдь не болото. И с отличной от глубоководного понта волной - мелкой, короткой и твердой, как гранит. Вот она-то и прославила Меотиду.

Когда царица Годейра, поговорив с Перисадом, ушла в свой носовой кубрик, на триере было спокойно. Звенели туго надутые паруса, плескалась вспарываемая килем вода, свистел в снастях ветер, в трюмах было тихо, амазонки, видимо, спали. «Рады, что отмаялись с веслами» - подумала Годейра, улыбаясь на мягкие шкуры своего рундучка. Первая, и вполне обидная, мысль была о Перисаде. Он, видимо, думает, что я ему выделена в подстилки, потому и так уверенно пробурчал: «Приходи ко мне». «Этим скифам не надо давать спуску,- решила она.- Иначе обнаглеют». И на всякий случай сунула под овчину нож.

Качки почти не было, и царица начала засыпать, вдруг триера содрогнулась, будто налетела на камни. Годейра села. Вот еще удар днищем о что-то твердое, еще раз, еще. Царица поднялась, накинула на плечи плащ и быстро пошла на корму:

- Слушай, кибернет! Ты что - тащишь корабль по гранитной лестнице?!

- Никакой лестницы нет, царица,- ответил Перисад.- Это как раз, знаменитая меотийская волна. На мелких местах она всегда такая, а теперь мелководье пойдет до самой Синдики. Если будет мутить - приходи на корму - здесь меньше качки. Твои бабехи в трюмах еще не воют?

- Амазонки не боятся качки! - резко повернувшись, сказала царица и пошла на нос триеры. Не успела лечь, ее уже начало поташнивать. Подумала: «Не надо было много жрать у царевича». Еле успела выскочить на палубу и перегнуться через борт...

После освобождения желудка вроде стало легче, но ненадолго. Все чаще и чаще приходилось выбегать на палубу. Казалось, ее вывертывает наизнанку. Амазонок в трюме, видимо, тоже рвало. Перегнувшись через борт, царица чуть не в каждом проеме для весла видела торчащие лохматые женские головы. «Все море загадят,- подумала она,- а в Синдику я их привезу полумертвыми». Из трюма выскочила сотенная и закричала:

- Царица! Почему нас волокут по камням? Мы все подохнем!

- Не ори, дуреха! Это не камни, это меотийская волна. Терпение!

Ночь тянулась мучительно долго. Царица не помнит, сколько прошло времени, изнуряющая морская болезнь не проходила. И тут она вспомнила слова Перисада. Прямо на обнаженное тело набросила гиматий и, тихо держась руками за борта, пошла на корму. Перисад кивком головы указал ей на занавеску, за которой была его постель. Упала на жесткое ложе кормщика и вдруг почувствовала небольшое облегчение. Дробные удары днища по волне здесь чувствовались гораздо мягкими, да и качки такой не было. Подошел Перисад, отбросил занавеску на крышку.

- Побольше будет свежего воздуха.

Годейра поняла, если она не заговорит, мужчина отойдет, а ей не хотелось, чтобы он отходил, и она спросила:

- Почему ты... не мучаешься?

- Я на этой волне вырос, царица, я - моряк, и он присел на край постели.

- Не забудь про кормило.

- А мы его сейчас заклиним,- он отошел, вернулся и сел совсем рядом с царицей. Тошнота прошла, но началась сильная отрыжка. Тело Годейры содрогалось словно от конвульсий.

- Почему нас так ломает? - спросила Годейра.

- Вы, царица, как дети. Впервые в море. Если детей не держать на руках, они от такой качки умирают через сутки. Позволь, я возьму тебя на руки?

- Я не ребенок. Не удержишь.

Перисад не ожидал прямого позволения, просунул руки под царицу и поднял ее, совсем, как показалось Годейре, легко. Она положила голову на плечо кибернета и обняла его за шею. И удивительное дело - ей стало совсем легко, тошнота и отрыжка прекратились, в тело вошел покой. «Как мне хорошо,- подумала Годейра,- но долго ли он может меня так держать». И будто бы услышав царицу, Перисад сел на лежанку и еще крепче прижал ее к себе. И впервые в жизни Годейра почувствовала нежность к мужчине. Перед ее памятью промелькнули все агапевесы, на которых царица бывала с мужчинами, и ни разу ей не было так хорошо. И царица неожиданно для самой себя сказала тихо:

- Опусти занавеску. А то увидят - что подумают.

Перисад приподнялся, протянул руку и рванул занавеску.

* * *
Агнессу разбудила какая-то возня. Она подняла голову и увидела, как Царевич понес на руках свою сестру на палубу. Голова раскалывалась от боли, и Агнесса ничего не могла понять.

- Ты куда ее?- спросила сипло.

- На воздух,- ответил царевич.- Ее укачало.

- Меотийская волна? А на меня она не действует.

Царевич ничего не ответил и возвратился без ноши, но с кружкой в руках.

- Что это?- спросила Агнесса.- Вино? Брр! Я не хочу!

А надо,- утвердил царевич,- иначе загнешься с похмелья.

Агнесса поверила - голову разламывало, во рту и в желудке было гадко. Она еще в Фермоскире знала, что вино с помелья вылечивает. И приняв кружку, одним махом опорожнила ее.

~ А ты? - спросила она царевича,- У тебя не болит голова?

- Болит. Я еще принесу вина.

Пока Левкои сходил за вином, в голове Агнессы посветлело, боль утихла, во рту появилась свежесть. Царевич вошел за занавеску с амфорой, налил вино в кружку, выпил.

- Налей и мне,- приказала Агнесса - Еще кружку, и я переберусь на триеру. Мне уже совсем будет легко.

- Ты забыла - мы плывем в Синдику. И триера Атоссы далеко.

- В Синдику? Это к скифам, да? Тогда налей еще. И обними меня. Мне почему-то холодно.

- Я тебя укрою шкурами. А обнять... не могу.

- Почему?

- Дал твоей матери клятву - сохраню твое девичество. А обняв, не сохраню.

- А ты знаешь, что Атосса не моя мама, а я уже не девица.

- Ты снова напилась и мелешь невесть что.

- Ты, олух! Я уже вдова, если хочешь знать. Атосса выдавала меня замуж за царя Олинфа, но жили мы с ним всего три ночи...

- Где он?

- Утонул в понте. А теперь я хочу быть твоей женой. Ты ведь тоже царь.

- Но зачем Атосса взяла клятву?

- Плюнем на Атоссу! Ну иди же, иди,- она поманила его обеими руками.- Я и вправду замерзаю...

* * *
Для мореходов всех морей гавань Тирамбо была самой любимой потому, что была самой удобной в мире. Да и где найти лучшей? Если ты идешь на триере, на корабле с глубокой посадкой, то твой удел болтаться на внешнем рейде, закрытая часть гавани всегда мелководна. А внешнюю часть Тирамбо как бы обнимает дандарский выступ с севера, а с юга туда впадают быстрые воды реки Гилание (недаром же Тирамбо означает по-скифски «Быстрая вода»), эти воды вымывают дно гавани, и потому здесь может укрыться от бурь и ветров самый большой корабль. Вода в гавани Тирамбо почти пресная, чистая, и стоят тут корабли спокойно и запасаются водой без труда. Если глянуть из гавани на Синдику, то на западе виден остров Фанагория, на юге маячит остров Гермонасса (между ними только пролив), а севернее остров Киммерий - соседняя Боспору земля.

Вот сюда, во внутреннюю часть Тирамбо, и вошла на рассвете следующего дня фелюга Левкона, а за нею все триеры амазонской эскадры. Корабли чинно встали в ряд, кибернеты всех триер, а также Атосса, царица Беата прибыли на фелюгу боспорского царевича.

- Мы не очень смело влезли во владения царя синдов? -спросила Атосса.

- Еще бы. Такая громада военных кораблей испугает кого хочешь. Но я, мои милые девы, с вами, а Гекатей знает, что царь Боспора не хочет ему зла. Но все же, все же... Я сейчас подниму паруса и один, без вас, пойду в фанагорийский дворец властителя Синдики. А вы все расходитесь по своим триерам и ждите меня. Короче говоря - спокойно отдыхайте.

Атосса сердито глядела на опухшее лицо дочери, на растрепанные волосы и на помятый хитон. Агнесса стыдливо прятала глаза и молчала. Годейра разговаривала с Феридой и Мелетой, к ним подошла Беата. Тут же стояли Бакид и Перисад. О первом завете Ипполиты никто из амазонок не вспомнил, как будто такого завета не было. В тихой гавани не было и меотийской волны - все оправились, предвкушая отдых.

- Ты, Бакид, пойдешь на мою триеру,- приказала Атосса.

- Почему? Я вольный скиф...

- Кто из нас вольный скиф, скажут царь Гекатей и царевич Левкон. Уж не думаешь ли ты, что я, оставаясь здесь в этом скопище мужиков, буду постоянно говорить с ними. Этим будешь заниматься ты.

- Но я с корабля царицы, и...

- У нее есть Перисад. Он молод и, смотри, как лихо крутит ус, и как жадно глядит на него Годейра. А мы с тобой старики... Пойдем ко мне, вольный скиф. На триеру они переправились впятером. Атосса, Агнесса, Ферида, Мелета и Бакид.

- Ты, Ферида, и ты, Мелета, более на весла не садитесь. Молодые будут спать на носу, мы с тобой, Ферида, на корме, а вольный скиф - на воле.

Все разбрелись по триере в молчании.

Атосса не отошла от трапа, села тут же на горку старых парусов, поставила локти на колени, уперла руками подбородок и замерла в раздумьях.

Когда Агнесса увидела ее, она поразилась. Где гордая, властолюбивая, непреклонная Священная? Она была похожа на нахохлившуюся ворону с опущенными крыльями. У нее был жалкий вид. У Агнессы защемило под сердцем, и она подумала, что мать, в сущности, совсем одинока и глубоко несчастна. Единственное что у нее есть, так это она, Агнесса, но был ли миг нежности между ними? Первые годы Агнесса смотрела на неё свысока - она, богорожденная, не считала ее матерью. Потом стало известно про этого идиота пастуха, и Агнесса даже возненавидела мать. Затем жертвенная кровь на алтаре, спасение от огня. Но все это не прибавило родственных чувств девушке, и они продолжали жить вместе хуже, чем врозь... «А ведь она мать, и ей, наверно, хотелось дочерней ласки», - подумала Агнесса, и болезненная жалость коснулась ее души. Она тихо подошла к матери, положила руки на ее опущенные плечи, обвила шею и прижалась к ней.

- Ну, ну,- Атосса сбросила руки дочери.- Что это еще за нежности? Ты словно не амазонка.

- Как ты не понимаешь, мама...

- Этого можно было ожидать от Мелеты, но ты - дочь Фермоскиры...

- А чем Мелета хуже меня?

- Тем, что в ней нет ни единой капли амазонской крови. Она из отребья человечества.

- Неправда! Я все знаю. Ее мать Лота, она в прошлом гетера, а они у эллинов считались лучшими женщинами. Ее отец архистратег - он смел, умен, богат и благороден. Она, по крайней мере, знатнее во многом некой дочери пастуха!

- Замолчи, Несси!- воскликнула Атосса с надрывом,- Ты не дочь пастуха, ты дочь богини Ипполиты!

- Снова вранье,- Агнесса попыталась отойти от матери, но мать задержала ее руку.

- Мне ли это не знать, Несси. Я не рожала тебя, я не знала никакого пастуха. Я вообще никогда не рожала. Я ведь с детства храмовая!- и Атосса рванула Несси за руку, привлекла к груди, крепко обняла и зарыдала; Несси тоже прижалась к ней, и они обе заплакали навзрыд.

- О, боги!— вдруг воскликнула Атосса.- Значит, мы обе не амазонки!

- Почему, ипподоси?

- Амазонки не плачут! Вспомни заветы богини!

Агнесса выпрямилась, торопливо вытерла слезы на глазах, села рядом с матерью. Она почему-то сейчас поверила в то, что она богорожденная, и ей нельзя плакать.

- Это проклятие твоей настоящей матери - Великой наездницы, мы уже давно ревем, как белуги. Вспомни время, когда мы впервые сели за весла, на Фермодонте нам казалось, что мы кричали от гнева, но мы выли, выли, выли! Все! Я и ты тоже.

- Да, ипподоси, да! Я тогда исходила слезами, только скрывала это.

- А когда, голодные, на триерах мы начали есть конское соленое мясо. Разве не выли мы тогда?! А совсем недавно, на меотийской волне?

- Я не выла. Я была пьяной.

И Несси вспомнила ночь, проведенную с царевичем. Обе женщины замолчали, каждая думала о своем.

- Он сдержал клятву?- вдруг спросила Атосса.

- Какую?- Агнесса сделала вид, что не поняла вопроса.

- Не приставал к тебе?

- Не приставал. Это я к нему приставала. Я не как ты, я не могу обманывать. Я сказала ему, что я вдова... и у нас все было. Он, я думаю, любит меня, да и я тоже...

- Ты что-нибудь понимаешь в любви?

- А ты?

- Откуда? Вот ты сказала, что Левкон любит тебя. Ты думаешь, что он переспал с тобой ночь и уже любит? И ты его тоже.

- Сказала же, я не знаю, как любят. Но мне было с ним хорошо.

- Поговори с Мелетой. Она, по-моему, любит своего черномазого по-настоящему.

- Я не об этом. Ты сказала, что не знала любви.

- Почему не знала... Храмовые любят только богов.

- И ты хочешь обречь и меня на такую любовь?

- Не я, боги тебя обрекли на службу храму, и тебе никуда от этого не уйти. Поэтому забудь прошедшую ночь, забудь царевича - помни одно - ты богорожденная. Я сделаю тебя не просто храмовой жрицей высокого сана, я сделаю тебя богиней. Мы вернемся в Фермоскиру, мы возродим ее. Это нужно не мне, я много ли наживу, это нужно тебе и Фермоскире. А цари меняют цариц, как мы меняем щиты и копья. Твой Левкон, даже если сделает тебя царицей... А богиня вечна и неизменна. Вон идет Мелета, поговори с нею. Я устала и прилягу.

С Мелетой Несси не дружила никогда. Она к ней, как и к другим своим сверстницам, относилась пренебрежительно. Но однажды она переговорила с Феридой - бабушкой Мелеты, и ее потянуло к этой девушке. Но все как-то не получались их встречи в это суматошное время.

- Ты слышала, Мелета, мы будем спать вместе в носовой пристройке. Пойдем туда - на палубе стало жарко.

- Я буду спать с бабушкой. Как я ее оставлю одну. Она незрячая.

- Но мне надо поговорить с тобой.

- О чем?

- О любви. С кем же, как не с тобой, об этом говорить. Ты ведь любишь, как его, Арама. Расскажи, что это - любовь? Ни одна амазонка не знает, что это такое.

- Зачем же тебе это знать?

- Вчера молодой царь Боспора сказал, что он любит меня, а я не знала, что ему ответить.

- А что ты отвечала молодому царю Олинфа в Фермоскире?

- Тот в первую ночь мне сделал больно. Я кольнула его ножом. Вот и вся любовь.

- Видишь ли, Несси, ты говоришь о любви царей? А надо любить просто человека. Нет, ты никогда не поймешь меня. Прости, я пойду, поищу бабушку Фериду.

- Успеешь. Ты лучше скажи - ты вспоминаешь этого черномазого?

- Вспоминают забытых. А он всегда со мной, в моем сердце,- ответила Мелета и скрылась в трюме триеры.

(обратно)

Глава 2. НЕВЕСТА С БОГАТЫМ ПРИДАНЫМ

Над морями шумят верховые, низовые и прочие ветры, на необозримых просторах Эвксинского понта то там, то здесь бушуют штормы, а над гаванью Тирамбо чистое небо, светлое лучезарное солнце и чистая гладь воды в бухте. Чуть-чуть покачиваются триеры, слегка гремят, втянутые во внутрь кораблей, весла. На палубах, на берегу гавани шумно - амазонкам разрешено сходить на берег, наводить порядок в трюмах, торговать. В начале, когда прошел в гавани слух, что сюда идет много военных кораблей, а на них женщины, убивающие мужчин, Тирамбо мгновенно опустела. Рыбаки, которых тут всегда бывало множество, на парусах, на веслах спешно покидали спокойные воды. Об амазонках тут были наслышаны все. Прошли сутки, воинственные девы сошли на кромку воды, начали жечь костры, готовить еду, стирать и сушить одежду. На палубах триер развевалось множество цветных и белых хитонов, пестрых штанов, белья. Многие купались, мыли обувь, причем не стеснялись ходить обнаженными. Эта мирная толчея успокоила наблюдавших издалека рыбаков, и те в разведку послали мальчишек. Стайки ребят несмело приблизились к пришельцам, но ничего страшного не произошло. Женщины попросили их принести хвороста для костров. Скифского языка женщины на знали, но зато все пацаны говорили сходно по-эллински и клянчили денег. Амазонки давали им медные, серебряные и даже золотые монеты и просили принести рыбы, мяса, хлеба. Тоща осмелели и взрослые. Тут каждый рыбак, сбывать пойманную рыбу было не кому, и скоро началась бойкая торговля дарами моря. В гавани появились ялики, простые лодки, всевозможные ботики - амазонок завалили рыбой. Годейра дала приказ закупать рыбу в запас на засолку - большинству триер предстоял путь дальше - к Танаису. Царевич Левкои готовился к встрече с Гекатеем. Время уже вышло, а он все не выходил на остров Фанагорию. Он тешил свою царскую спесь - думал, что царь Синдики сам выедет ему навстречу, ведь все-таки он царь Боспора, хоть и главный архонт, но все же царь. А Гекатей считал, что не подобает властителю всей Синдики бежать навстречу сопливому царевичу, как дворовой собачонке. Оба медлили, а время шло. Атоссе хотелось скорее все решить и выпроводить Годейру к скифам, а царица не спешила, потому что ей хотелось как можно больше запасти рыбы, мяса, хлеба (благо, рыба тут доставалась буквально за гроши). Она говорила Левкону:

- Каждый порядочный хозяин, будь то трижды архонт или четырежды царь, должен встречать гостя на пороге своего царства. Жди, царевич, он придет.

Атосса рассуждала иначе:

- Мне стало ведомо, что ты хочешь просватать свою сестру за Гекатея, тебе очень выгодно оставить моих храмовых амазонок в Синдике, а наездниц отослать подальше - видишь, сколько у тебя задач, и в этих случаях надуваться, как индюк, весьма и весьма невыгодно. Ползай и преклони перед ними колени.

- А ты отпустишь со мной Несси?

- Ни в коем разе! Она принадлежит храму, она Богорожденная. Несси над грехом.

- Тогда я подожду. Может, Гекатей не знает, что я здесь. Пусть его народ торгует с вами. У синдов и меотов гниет пропасть рыбы.

- Ну-ну. Тогда сестричка останется старой девой. Ваше счастье, что Тира в Гермонассе и не знает, что ей привезли замену.

- Мой мудрый брат сделает не по-вашему и не по-нашему ,-услышав этот разговор, сказала Арсиноя.- Он поедет в Фанагорию один, совсем один, и тоща ваша болтовня о сватовстве утонет за кормой его фелюги.

- Истинно,- сказал Левкон.- Я иду к царю один.

Мелета и Агнесса бродили по гавани без дела. Мелета звала подругу погулять по многочисленным протокам дельты реки, но та все отказывалась, ссылаясь на приказ царицы не отходить от гавани дальше ста шагов. Но когда фелюга царевича подняла паруса и отошла от гавани, Агнесса воскликнула:

- Пойдем гулять! Этот олух отчалил один.

Мелета поняла, что Несси ждала приглашения царевича. Они пробрались среди торгующих рыбой меотов и углубились в сторону рыбацкого поселка. Мелета поняла, почему тихая, спокойная гавань названа - Тирамбо - быстрая вода. Могучая река Кубаха всем своим полноводьем напирала на протоки, и они гнали воду с шумом. Быстрые струи, попадая в простор гавани, теряли силу и спокойно разливались по водному полю. Здесь было царство камыша, и поселок был почти не виден. Тут все сделано из камыша: и стены хижин, обмазанные глиной, и крыши, и заборы, и даже мостки и переходы сделаны из огромных тугих связок камыша. Тростниковые маты устилали дворы домов и казалось, что тут совсем нет твердой земли, а все держится на колеблющемся камышовом настиле. Идти пришлось медленно, и Мелета решила завести разговор с подругой о Левконе.

- Ты напрасно так груба с царевичем. С какой стати ты называешь его олухом? Ты же явно хочешь, чтобы он тебя полюбил. Где ты взяла это слово?

- Ты же в последние месяцы почти не жила в Фермоскире.

- А где я жила?

- То ездила на хутор к Ликопу, то сидела в тюрьме, ожидая суда. Мы, молодые наездницы, стали называть олухами моряков из Коринфа. Мой муж Тифис сам называл их олухами. Так и пошло.

- Говорить грубо со скифами, может быть, и можно, но с эллинами...

- Все мужики, что скиф, что эллин - скоты! А Левкону нравится, что я зову его олухом.

- Ну, смотри, девка. Бросит он тебя...

Мелета не зря тянула подругу в этот надводный поселок -она рано утром слышала, как в поселке ржали кони, ей нестерпимо хотелось увидеть лошадь. И вот они увидели. На довольно просторной площадке земли, где не было камыша, стояла хижина, около нее во дворе ходила кобыла с жеребенком. Агнесса радостно ойкнула и, недолго думая, перемахнула через забор, подбежала к лошадке и обняла ее за лохматую шею. Кобыла тряхнула головой, зло клацнула зубами, но девушка смело почесала под гривой, и кобыла притихла. Мелете оставался жеребенок, и она направилась к нему, но тот, взглянув, бросился прочь, к забору. Кобыла тихо заржала, жеребенок поскакал к матери. Мелета вынула из кармана краюху черствого хлеба, разломила ее пополам, поделилась с Агнессой.

- Они по запаху поняли, что мы ойропаты,- сказала Агнесса и подала на ладони хлеб кобыле. Та осторожно и мягко, одними губами приняла хлеб и начала его жевать. Жеребенок приблизился к Мелете и потянулся к хлебу. Мелета встала на колени и тоже обняла жеребенка за шею. На лицах девушек было счастье и радость, они с наслаждением вдыхали запах конского пота.

- О, боги! Что вы тут делаете?- воскликнула девушка, стоявшая за забором.- Они же убьют вас!

- Они узнали, что мы ойропаты,- сказала Агнесса.- Добрее лошадей нет никого на свете.

- Но кобыла не то что чужих, даже отца не подпускала к малышу. Лучше отойдите! И заходите в дом, если вы пришли с добром.

- Вы, наверное, из гавани?— спросила хозяйка, когда они вошли в невысокую, но просторную хижину.- Вы, правда, женщины, которые убивают мужчин?

- Убивали,- ответила простодушно Агнесса.- Но теперь не убиваем. Нечем убивать,- и она раскинула руки по сторонам.- У нас нет оружия. Мы - пленницы. А тебя как зовут?

- Нимфея, просто Фея.

- А меня зовут Несси, а ее - Мелета. У тебя чего-нибудь пожрать есть?

- О, боги! Вы голодны? Но у нас только рыба.

- Давай рыбу. Мы со вчерашнего вечера ничего не ели. Фея подобрала свои длинные юбки и побежала во вторую половину хижины, где, видимо, в пристройке помещалась кухня.

- Она, что — зябнет?— спросила Мелета,— на ней три юбки и, по-моему, внизу штаны. Ведь на дворе жара.

- Спорим — она ждет своего олуха,— ответила Агнесса.— Хочет показать свое богатство. Если он придет, давай нагоним на него страху! Не зря же она спрашивала, убиваем ли мы мужчин.

- Я думаю, не надо.

- Почему?

- А если бы на твоего Левкона кто-то стал нагонять страх. Тебе было бы приятно? К тому же, мы у них в гостях.

- Ладно, не будем.

Из-за двери выскочила Фея и поставила на стол большую глиняную миску с крупными кусками отварной рыбы, затем она вынесла корзинку из камыша, наполненную хлебом. В левой руке держала амфору.

- Ойропаты пьют вино?- спросила она.

- Нет,- смеясь, ответила Несси,- они его только нюхают. Ты что, шуток не понимаешь, ставь на стол и вино. Пировать так пировать.

Когда Фея разлила вино в кружки, Мелета спросила:

- Вы разве не разбавляете вино водой?

- Это эллины пьют с водой, а мы ведь скифы.

- Вот как! А я думала, вы синды!— сказала Агнесса, выпив вино.

- Вся Синдика из скифов,— ответила Фея и глянула в окно, которое выходило прямо на воду. Хижина наполовину стояла на сваях. В окне промелькнула голова рыжего парня, потом скрылась.

- Эй-эй, олух! Куда ты?- крикнула Агнесса.- Залезай прямо в окно!

- Залезай, Нил, залезай,- подтвердила Фея.- У нас добрые гости.

Окно не имело ни рамы, ни створок, а стекла синды не знали вообще. Парень был на лодке, он ловко закинул ногу на подоконник и очутился в комнате.

- Я знаю - вы ойропаты,- сказал он, с интересом глядя на женщин.- Но я вас не боюсь.

- И напрасно,- заметила Агнесса.- Мы обе вдовы и мужей своих направили в царство Аида. Короче - убили.

- Не шути так, Несси,- сказала Мелета.- Ее муж утонул в море. А мой живет далеко отсюда. Наговорили тут про нас всякое...

- Не обращайте на него внимания,- сказала Фея,- Все скифы ужасные вруны, сейчас он будет хвастаться своей силой и смелостью.

- Садись, олух, выпей с нами. Нимфея сказала, что вся Синдика из скифов. Это правда?

- Не совсем. В стародавние времена здесь были сплошные склоты, так себя называли раньше скифы, но потом они стали жениться на эллинках, а то и на киммерийках, принимать их язык и обычаи, и дети у них получались не похожие на скифов. Скифы любят жениться на чужих бабах.

- Что правда, то правда,- зло заметила Фея.- Смотрите - он уже вас ест глазами. У-у, склот! (Нимфея поднесла Нилу под нос кулак - гляди, мол, у меня!)

- А откуда получались меоты?

- Оттуда же. Племена называют по месту, где они живут. Вот нас назвали синдами, мы - речные люди, а далеко за Танаисом есть савроматы, так это тоже испорченные склоты. А испортили их, говорят, ойропаты.

- Как сюда попали ойропаты?- удивленно спросила Мелета.- Хоть и в дальние времена?

- Я не знаю. Это надо у мамы спросить. Она служанка царицы Тиры, а сама царица считает себя чуть ли не ойропатой, говорит, что ее предки произошли от богини Ипполиты.

- Где сейчас твоя мать?- спросила Мелета.

- Она с ними не живет. Она на острове Гермонасса, там, где дворец Тиры. Наши бабы совсем стали с ума сходить. Тира тоже с царем раздельно живет. Он в Фанагории, а царица в...

- Замолчи, хвастун!- перебила его Фея.- Царь Гекатей очень любит Тиру. И моя мать тоже любит отца...

_ Ты лучше смотри за столом. Гости сидят голодные, а рыбы нет.

- Может, вам сварить уху из барабули?- живо спросила фея. Она обрадовалась, что появилась причина для смены неприятного для нее разговора. Не ожидая согласия гостей, она принесла со двора сухого тростника и хворосту и бросила всё это на горячие угли очага, тростник вспыхнул. Фея повесила над огнем котел, налила туда воды, затем вынесла горку мелкой рыбешки и принялась чистить.

- Это и есть барабулька?— спросила Агнесса.— Я видела такие же на берегу, ею торговали дандарии, ко наши не покупали ее. Мелочь же.

- И напрасно!- воскликнул Тит.- В морях множество сортов рыбы, но барабулька самая вкусная для ухи и самая дорогая.

- Царь Гекатей каждый день жрет уху из барабульки. Пузо наел такое, что еле ходит,- сказала Фея, швырнув очищенную рыбу в кипящий котел.

- Что-то ты плохо говоришь о своем властителе,— заметила Несси.

- Ему одному много ли надо,- заговорил Тит.- Он же всю барабулю Меотиды прибрал к своим рукам. Рыбаки Синдики стонут из-за его жадности.

- Куда ему столько рыбы?- спросила Мелета.

- Он торгует ею по всему побережью понта. О вкусе барабули слава идет далеко. На рыбных рынках Феодосии, Фасиса, Трапезунда, Херсонеса Скалистого барабуля идет чуть ли не на вес золота.

- Она, хоть и мелка,- сказала Фея,- водится только в меотийских водах. Все налоги царь требует платить барабулей. Все, до последней рыбки, забирает, сами рыбаки не имеют права торговать ею. Особенно бедствуют дандарии.

- Да и меоты, синды и аксамиты беднеют год от года. Всякими поборами душит бедняков. Потому и с Тирой у него согласия нет - она за простых людей заступается, народ ее любит. Он прихвостень Боспорского архонта, за то царя не только бедняки, но и богатые люди Синдаки ненавидят.

- Помолчи, Тит,- сказала Фея, разливая дымящуюся уху по мискам, вдруг наши гости передадут Гекатею твои слова...

- Тира ему эти слова каждый день твердит...

- Она царица. А ты кто? Ты простой рыбак.

- Будьте спокойны,- заметила Мелета.- Мы не предатели.

Уха оказалась действительно вкуснейшей, и Фея, осмелев, спросила:

- Вы сами-то из простых или...

Мелета взглянула на Агнессу, а та вдруг встала и пошла к выходу во двор:

- Ты, Мелета, расскажи им про свою мать Лоту. Я пока побуду у лошадей, истосковалась по ним.

Она вышла. Мелета не поняла Агнессу. Неужели подруга захотела выдать ее происхождение? И зачем ей это понадобилось?

- Нет, Нимфея, мы не из простых. Моя мать была полемархой, она была подругой царицы Фермоскиры, а Несси дочь верховной жрицы храма. Это даже выше, чем царица.

- Стало быть, мы зря распустили языки!- воскликнул рыбак, подошел к очагу и с досадой пнул ногой в костер. Хворост сыпанул искрами, разлетелся по хижине, наполнив ее дымом.

- Я тебя упреждала, Тит! Завтра они поедут к Гекатею и...

Агнесса, увидев дым в проходе и услышав громкие возгласы, вернулась в хижину.

- Что ты сказала им, Мелета? Почему они...

- Я сказала, что я дочь полемархи. Я не умею лгать.

- Ты не сказала всей правды. Ее мать Лота возглавила бунт рабынь Фермоскиры и повела их на город. Сейчас Фермоскира во власти простого люда.

- Для чего им нужно знать это?

- Пусть они позовут сюда Тиру. Царица поймет, что ей делать. Я уверена, что она поедет учиться к твоей матери, как надо бунтовать. Ведь мы, амазонки, должны помогать друг другу. Ох уж мне эти мужики. Ты что стоишь, олух? Садись в лодку и гони в Гермонассу, зови Тиру сюда. Мы ночью придем, если царица ваша не совсем дура.

Фея отвела Тита к окну, они пошептались намного, и рыбак спрыгнул через окно.

- Ладно, хозяйка. Если царица приедет к вам, поставь на это окно светильник. И мы придем. А сейчас пора на триеры. Наверно, нас уже ищут.

Обратный путь к гавани оказался труднее. Подружки заблудились в камышах и решили отдохнуть. И тут Мелета заговорила:

- Скажи мне, Несси, зачем ты затеяла все это? Я до сих пор не пойму. Если узнает Священная...

- Она нас похвалит. Ты совсем не умеешь думать. Как считаешь, почему Тира и Гекатей живут врозь?

- Может, им так удобнее. Может, Тира не любит мужа.

- Я слышала - она его ненавидит. Он присяжной архонта Сотира. А Тира вольная меотянка. Она спит и видит, как бы столкнуть царя с престола и вышвырнуть из дворца. Она хочет сделать Синдику независимой, а...

- А простых островных людей свободными?

- Плевать ей на островных людей. Тира сама хочет сесть им на шею.

- И мы ей поможем в этом, да?

- Мы поможем себе и амазонкам. Знакомство с твоей матерью придаст знатной меотянке смелости, Атосса пообещает ей помощь, Годейра, если ей повезет, посадит наездниц на коней, обрушится на Гекатея, и тогда Синдика будет наша.

- Так архонт Сотир и позволит им это. Он пошлет в Синдику флот...

- А у нас разве нет триер? Тира посадит рыбаков на лошадей, Годейра бросит на этих боспорских скотов своих наездниц... Ах, какую кашу мы тут заварим! Я принесу Синдику в приданое Левкону - сможет он отказаться от такой богатой невесты, как ты думаешь? Мы возведем тут вторую Фермоскиру, и твоя мать Лота нас тоже захочет поддержать. А сейчас мы - никто. Мы просто пленницы, не знаем даже чьи? Если об этом я расскажу Священной...

- Не спеши, подружка.

- Почему?

- Может, Тира не придет к Нимфее, да и мне не хочется ввязываться в это дело. Мама тоже не покинет Фермоскиру. Не спеши.

- Правду говорит Атосса, ты не амазонской крови.

- Давай не будем об этом. Дождемся ночи.

- Ладно. Пошли искать дорогу к гавани. Иначе ночью мы не найдем хижины Нимфеи.

* * *
Несси все же не утерпела и похвалилась матери своим планом. Священная одобрила задумку дочери и отпустила ее ночью в поход. Дала несколько советов: не рисковать, ничего Тире не обещать, только узнать о ее намерениях.

Около полуночи подруги вошли в камыши из гавани.

- Я тебе хочу признаться, Мелета,- заговорила Несси, когда они вышли на берег протоки - Маме я все рассказала.

- Ну и дура.

- Хотела я знать, как меня отпустили бы ночью.

- Что сказала Священная?

- «Ты стала взрослой, Несси». Вот что она сказала.

- А про меня?

- «Мелета - дурочка. Ей просто хочется увидеть царицу. Вы ее не вмешивайте в это дело».

- А ты что?

- «Она не дурочка. Она - не амазонка». Правду я сказала? Тебе жаль этих рыбаков, которых цари убьют в случае бунта.

- Конечно, жалко. Они же люди.

- Они плодятся как кролики. Их всех убей - через год будет еще больше.

Мелета подумала про себя: «Старуха права».

Луна скрылась за облаками, стало темно, и Несси, прижавшись к Мелете, прошептала:

- Мне страшно.

- Ты тоже не амазонка!- нарочито громко сказала Мелета.- Вспомни завет - амазонка не знает страха. Да и бояться нечего. Вон мерцает огонек. Это в окне Нимфеи.

Пристыженная Несси оторвалась от подруги, выпрямилась и пошла на огонек в ночи.

Нимфея была не одна. За столом сидел средних лет мужчина, красивый, с широкой и густой холеной бородой. Он был обнажен до пояса, за поясом висел большой нож. Около очага хлопотала высокая, статная женщина в кожаном фартуке. Стол был заставлен всевозможными яствами, посередине стола стояла амфора с вином. Нимфея провела гостей к столу, сказала:

- Это мой отец. Зовут его Мен. Маму зовут Ниоба.

- Царица вот-вот появится. Тит зря гонял в Гермонассу. Тира весь день шныряет здесь,- сказал Мен.- Она ведь тоже считает себя ойропатой. И везде успевает - не зря носит свое имя, Тира, по-нашему, быстрая. Ниоба, принеси воды и садись с нами.

Ниоба подала ему посудину с водой, села за стол и сказала, обращаясь к Несси.

- Он будет разбавлять вино, чтобы вы не подумали, что он скиф. А потом будет хлестать неразбавленное, как настоящий склот. И твой царь такая же обезьяна. Прикидывается, будто он эллин.

- А твоя царица не обезьяна? Кичится своим родством с Ипполитой, не слезает с коня. Я думаю, что она и в отхожее место ездит верхом.

- А разве это плохо - на коне?- спросила Мелета.

- В степи хоть на верблюде. Но наш царь издал указ - в Синдике бабам ездить верхом запрещено. Если сядет - кнутом по голым ягодицам.

- И Тиру тоже?

- Тира - царица. Ей все можно.

В дверь постучали. Вошел Тит, а за ним женщина в одежде простой меотянки. Если бы Мен, Ниоба и Фея не встали и не поклонились бы пришедшей, Мелета ни за что бы не подумала, что это царица.

- И ты, царский прихвостень, тут,- сказала она, обращаясь к Мену с усмешкой.- Как это ты оставил Гекатея одного?

- Он не один. Вокруг его охрана.

- Знаю я эту охрану. Дюжина боспорских блудниц - это охрана?

- Уж не ревнуешь ли, Солнцеликая?

- Кого? Гекатея? Вместо того, чтоб говорить глупости, налил бы вина. Так, стало быть, вы ойропаты?

- Дома мы зовем себя амазонками,- ответила Несси.

- Которая из вас дочь Лоты? Мне о вас рассказывал Тит, и давайте выпьем за дочерей Фермоскиры!

- Тебе разбавить, Солнцеликая?- спросил Мен.

- Самого крепкого вина! Я же родилась среди аксамитов, а они мастера выпить! Так кто же из вас дочь Лоты?

- Она,- Несси указала на Мелету.

- Красива, ничего не скажешь. А ты видела Ипполиту? Ту, что в храме.

- Нет, не видела,- ответила Мелета.- Она в наосе храма, а туда может входить только Священная. Всех других...

- Отчего так?

- На бедра кумира одет волшебный пояс Ипполиты. Если он в храме - амазонки в боях непобедимы...

- Ой, как интересно!- воскликнула Тира.- Ну, дальше.

- Однажды в старину этот пояс украли, и амазонки утратили свою непобедимость. Фермоскира чуть было не погибла. Богиня возвратила городу пояс, амазонки построили в храме наос, поставили в дверях сторожей, и только главная жрица храма могла входить туда...

- И где этот пояс сейчас?

- Об этом я скажу,- вмешалась в разговор Несси.- Мелеты в это время не было в Фермоскире.

- А ты, стало быть, Богорожденная? Ну, говори.

- Когда рабыни, простой люд и всякий иной сброд подняли бунт...

- Сперва скажи, как все узнали, что ты Богорожденная?

- Меня нашли в яслях на конюшне...

- Сперва она была кукла... ну, не живая...- Мелета показала, какой величины была кукла.- Мы с Кадмеей играли тайно, играть с куклой амазонкам стыдно... Потом кукла ожила, заорала и захотела молока...

- Не размазывай, Мелета. Через ясновидящую Илону богиня передала храму, что я Агнесса, Богорожденная, и меня отдали на воспитание Священной Атоссе...

- Ой, как интересно!- снова воскликнула Тира - Что же Дальше?

- В прошлом году злые люди города сказали, что я дочь Священной ирождена от пастуха. А это большой грех — храмовые не прикасаются к мужчинам, и меня решили сжечь вместе с Атоссой...

- И ты не убоялась?!

- Амазонки не знают, что такое страх, и не боятся смерти. Богиня Ипполита разгневалась на Фермоскиру, она потушила огонь на алтарях, и мы с Атоссой ушли из города. Когда новая Священная вошла в наос, пояса Ипполиты там не было. Так богиня наказала Фермоскиру. На многих триерах пришли моряки из Коринфа и обложили город...

- Ну и ну! Чем все это кончилось?

- Рабыни подняли бунт, бывшая полемарха Лота оказалась в их рядах и повела вместе с коринфянами штурм Фермоскиры. Город пал, всех амазонок взяли в плен, приковали к веслам...

- Что было дальше, я знаю. Но где же теперь пояс?

- Богиня Ипполита через ясновидящую передала Атоссе, что пояс будет возвращен храму, когда Фермоскира искупит грех. Может, сейчас он в храме. Мы же много страдали и страдаем... А там теперь царицей Лота...

- Надо же узнать про пояс непременно. Думали ли вы про это?

- Атосса хочет послать меня туда, но я не соглашаюсь.

- Почему?

- До Фермоскиры шестьдесят дней хода по берегу понта. Горы, ущелья, бурные реки, по пути живут дикие народы. Могу ли я совершить этот подвиг...

- Я бы совершила,- уверенно сказала Мелета.- Там моя мать и любимый человек. Я бы сделала все возможное и невозможное, чтобы увидеть людей, которых я люблю. Но Атосса не пошлет меня.

- Отчего?

- Потому, что я дочь Лоты.

- Я думаю, что Атосса знает, где сейчас пояс,- после некоторого раздумья произнесла царица.- И она только тебе, Богорожденная, доверит эту тайну. Надо что-то придумать. Наливай, Мен, еще. И думай вместе с нами.

- А что надо-то?- Мен уже захмелел и воды для разбавления не требовал.

Надо, чтобы Мелета пошла в Фермоскиру. И чтобы дошла. Вот и все, что надо.

- Тогда тебе, Солнцеликая, придется брать за бока боспорского царевича.

- Левкона? При чем тут он?

- Сегодня боспорец был у царя Гекатея. Они, конечно, надрались, как скоты, и Левкон сказал, что влюблен в Богорождённую. Это правда?

- Не знаю,- ответила Агнесса.- Я его люблю. Он хочет меля сделать царицей Боспора.

- Погоди, девочка, погоди,- Тира выскочила из-за стола, доходила по комнате взад-вперед.- Я, кажется, что-то придумала. Пойдемте, девочки, в лодку, у нас будет бабий секретный разговор.

- Говори здесь, царица,— сказала Ниоба.- Меня ты не бойся. Если что, он пойдет с нами. Он не передаст.

- Пока трезвый. А надерется со своим Гекатеем и все выболтает.

- Гекатей не мой, а твой,- буркнул Мен - Но ты, Солнцеликая, права, пьяный мужик - хуже трезвой бабы. Идите в лодку. А мы с Титом выпьем.

- Вы грести умеете?- спросила Тира, когда они втроем сели в лодку Тита.

- Последнее время мы только этим и занимаемся,- ответила Мелета и взяла весло.

- Греби в камыши...

Лодка двинулась и в конце концов остановилась - они заехали в такие густые заросли, что плыть дальше было нельзя.

- Здесь поговорим. Вот что я придумала. Надо убедить Левкона, чтобы он надумал морской обход побережья понта. Сейчас как раз пора торговых сделок, и архонту надо побывать в Феодосии, Мацесте, Диоскурии - вплоть до Фасиса. А от Фасиса рукой подать до Фермоскиры. Пусть архонт Сотир снаряжает парусник и посылает в поход сына. Ты, Несси, согласишься с ним поехать...

- Атосса с Левконом меня не отпустит.

- У Сотира есть еще один сын - младший - Митродор. Ему пора приучаться к делам.

- С Митродором я сама не поеду.

- Ты с ним дойдешь только до Горгипии. Левкон с Мелетой пойдут вас провожать, и он тебя заменит Мелетой. Митродор ничего не поймет, она будет называться Агнессой. Ни одну из вас он не видел.

- А я куда?

- Ты, Несси, вернешься с Левконом в Киммерик, там у царевича есть усадьба, где он тебя и оставит. Мелета прекрасно сделает все твои дела в Фермоскире, а заодно увидится со своим любимым и матерью Лотой. Как надумано?

Мелета позабыла свое решение не ввязываться в дела Тиры и с радостью согласилась. Она с не меньшей радостью согласилась бы и на пеший поход. Когда они возвратились в хижину, Ниоба и Мен уже спали, а Тит и Фея ушли гулять. Девушки всю ночь рассказывали Тире про Фермоскиру.

Все для всех складывалось хорошо.

* * *
Переночевав во дворце у Гекатея, Левкон возвратился в гавань. Вести он привез неутешительные. Царь Синдики не позволяет амазонкам оставаться в своей стране и предлагает им с флотом двигаться дальше, но не ближе реки Танаиса. Он готов выслушать их просьбы сегодня после полудня, чтобы завтра амазонки последовали за Танаис.

Когда солнце укрылось в зенит, на корабле Левкона собрались Атосса, Годейра, Перисад, Бакид, кибернеты триер и несколько рядовых амазонок. По пути в фанагорийский дворец Левкон говорил Атоссе:

- Гекатей упрям, как бык. Я рад, что мне удалось уломать его, чтоб он вас выслушал. И то в этом помогла мне Тира. Короче - мы с царицей на вашей стороне.

Дворец Гекатея представлял одновременно и крепость. Сложенный из грубого камня, он был уродлив и, конечно же, не блистал роскошью.

- Интересно, каков дворец на Гермонассе, у царицы?- спросила Левкона Агнесса.

- Такой же, только уютнее и меньше. Здесь нет камня, а синды дрянные строители.

Зал, где был устроен прием, устлан каменными плитами, окна узкие и маленькие, оттого в помещении полумрак. На возвышении стоят тронные кресла, точно такие же два кресла - на ступеньку ниже. Другой мебели в зале не было. Просителей выстроили полукругом против трона, затем вышла охрана царя - десяток мужчин в одежде греческих воинов, за ними вышли охранницы Тиры с копьями. Женщины были полногруды и полуобнаженны. Долго ждали выхода царской четы. Наконец, ленивой и медлительной походкой прошагал к трону Гекатей. Тира вышла торопливо, обогнала царя и первая уселась в свое кресло. Потом появились Левкон и Синоя. Они уселись в нижние кресла.

Мелета еле узнала царицу, так видоизменила ее одежда. Она казалась гораздо выше, чем вчера, и много красивее.

- Кто из вас царица ойропатов?- спросил Гекатей и почесал за ухом.

- Я, великий государь,- Годейра выступила вперед.

- Мы - царь синдов, меотов, дандариев, керкетов, торетов...

- И аксамитов,- подсказала Тира.

- И аксамитов, не разрешаем вам оставаться в пределах Великой Синдихи.

- А мы не просили этого. Мы завтра едем за Танаис, в степи.

- Так зачем же вы пришли ко мне?

- Это я, великий царь Синдики, просила такого позволения. Я, Атосса Священная, с моими храмовыми служительницами. Нас около ста человек всего и одна триера.

- Что вы будете тут делать?

- Все, что прикажет властитель Синдики.

- Вы же только умеете скакать на лошадях да грабить селения. А у нас есть указ - женщинам не садиться на коня. Нам самим лошадей не хватает.

- Царственный Гекатей ошибается. Мы не только служили престолу Великой наездницы, но мы учились всяким премудростям. Пусть не обидится великий властитель, но его дворец построен плохо, у нас в Фермоскире конюшни лучше. Мы бы научили людей Синдики строить великолепные дворцы и храмы, возводить крепости.

- Не подпрыгивай на троне, мой царственный супруг, твой дворец и в самом деле похож на конюшню архонта Сотира,-сказала царица.

- Если ты привык гонять своих кобылиц,- Тира кивнула на охранниц,- по этим каменным плитам, если ты утонул в своей скупости, то я сама найму священных служительниц - пусть они построят мне храм и дворец.

- А я тебе позволю?

- Почему же нет. У меня свои деньги, свой остров, свои люди. Я думаю и высокопочтимый наш сосед Сотир Великолепный не будет против.

- Не будет,- заметил Левкон.- Синдике давно пора иметь храм, где она утвердит веру в своих богов. Вам давно пора вылезать из скифской кибитки.

- А почему бы и вам не уехать за Танаис?

- Мы с царицей Годейрой по-разному мыслим.

- Я понимаю. Две овечьи башки в один котел не влезают.

- Гекатей! Как не стыдно! Снова склотские поговорки. Что о нас подумают умные люди.

- Ну ладно, ладно. Храмовых я согласен оставить. А Дальше?

- Позвольте мне уйти на Танаис?- сказала Годейра.

- Кто вас держит? Хоть сейчас. А то ваши ойропаты скупили всю мою барабульку и уже принялись за боспорскую селедку.

- Можно мне спросить, великий царь, у Годейры?- это поднялась Арсиноя, сестра Левкона.

- Спрашивай, Синоя,- царь, широко расставив ноги, начал гладить живот.

- Кто и каким способом возвратит в Синдику большие корабли? Вы, надеюсь, не потащите их в сарматские степи?

- А почему мы их должны возвращать?- зло спросила Годейра.

- Потому, что они чужие.

- Уж не ваши ли?

- Они принадлежат царю Коринфа. Его зовут Тифис.

- Знали. Сейчас он на дне понта. Его вообще нет!

- Но есть царица Коринфа. Ее зовут Агнесса! И все триера принадлежат ей. Не правда ли, Богорожденная?

Несси была настолько поражена этими словами, что не смогла ничего ответить, за нее сказала Атосса:

- Да, это так. Я сама венчала их перед кумиром богини Ипполиты.

Рядом с сестрой поднялся с кресла Левкон. Он уже чувствовал себя хозяином этого огромного флота.

- Цари Боспора, Спартак Первый, Сотир Великолепный и я, всей своей мощью встанем на защиту имущества эллинского царя.

Годейра хотела вступить в спор, так как она строила в отношении триер свои планы, но вперед выступила Беата:

- Отдайте им флот, царица! Амазонкам он не нужен. У них и так не сходят с рук кровавые мозоли от весел. Мы уж сейчас готовы идти пешком в степи Танаиса, чем вновь садиться за весла.

- Пешком не надо,- подал голос Перисад.- Я приведу триеры в эту гавань лично сам. Ветры над Меотидой, слава богу, дуют постоянно.

После слов Перисада над залой повисло долгое молчание. По горящим глазам было видно, что все думают о могучем флоте. Оживился Гекатей. Он думал о том, что жадные боспорцы, конечно, не дадут ему ни одной лодчонки, но если действовать умело и посадить на военные суда своих воинов, можно сразиться с Сотиром - у него, как известно, нет военного флота, а торговые корабли не в счет. Два царства под одну его могучую руку, ах, как было бы это великолепно.

Загорелись глаза и у Тиры. «Конечно,- думала она,- Левкон женится на Богорожденной, приберет к своим рукам триеры и, кто знает, не вздумает ли он грозить трону отца. Перессорить их, свергнуть Гекатея и переманить Агнессу на свою сторону... Хозяйка Синдики и Боспора Солнцеликая Тира... Нет, она тоща назовет себя Тиргатао - правнучкой бога всей Скифии Тиргатая, и...»

Рой властолюбивых мыслей взвился в голове Атоссы. «Агнесса — владетельница грозного флота... Новая Фермоскира на землях Синдики... Храм Ипполиты в Гермонассе... Дочь -главная жрица храма, а она, Атосса,- богиня амазонок, новая Ипполита. Надо только все хорошо обдумать, не просчитаться...»

Загадочно улыбался своим мыслям Перисад: «Агнесса теперь невеста с большим приданым, он завоюет ее сердце, он будет царем Синдики и Боспора. Во всяком случае, в его руках теперь могучий флот амазонок. А Сотир, Левкон и Гекатей передерутся из-за этого приданого». Первой очнулась от своих замыслов Тира. Она поднялась с кресла, подошла к Агнессе, взяла ее за руки и вывела к подножью трона:

- Царица Коринфа! Я приглашаю тебя и всех гостей Синдики на Гермонассу, в свой дворец.

- Почему в твой дворец?- возразил Гекатей.- Это мои гости.

- Гостей, как известно, угощают. А у тебя, царь Гекатей, во дворце ничего, кроме вина и соленой рыбы, нет. И потом я хочу показать царице Коринфа Гермонассу. Едем, Агнесса!

- Я в твое змеиное гнездо не ездок. Я остаюсь дома,- сердито произнес Гекатей и вышел из зала.

Через полчаса фелюга Левкона с гостями подняла паруса и вышла на Гермонассу.

Ветер был слабый, и фелюга под парусами шла медленно. Царевич Левкон не отходил от Агнессы. Молодая вдова преобразилась. Выпяченная грудь, надменный взгляд, неспешная походка - все говорило о том, что царица Коринфа знает себе цену. Она оперлась на плечо царевича и неотрывно глядела на берега, проплывавшие рядом.

- Позволь, царица Коринфа, похитить твоего друга?- это подошла Тира и взяла Левкона под руку - Мне надо с ним поговорить по секрету.

Агнесса незаметно подмигнула Тире, сняла руку с плеча царевича. Тира и Левкон спустились в кубрик.

- Как поживает твой братец Митродор?- спросила царица, закрыв дверь.- Все играет в козны? Не пора ли ему стать мужчиной.

- Он любимец деда Спартака. Не моя забота о нем. А в чем Дело?

- Я бы посоветовала послать его в поход по побережью. Время торговых сделок...

- Этим займусь я. У Митродора еще молоко на губах не обсохло.

- Не скажи, царевич. И не обижайся - он красивее тебя.

- Красота мужчине ни к чему.

- Женщины об этом судят по-иному. Он не видел Агнессу?

- Увидит, я думаю. Скоро царицу Коринфа захотят увидеть и дед, и отец. Я пригласил ее в Пантикапей... Но при чем тут это?

- Ты уйдешь совершать сделки. Месяца на это не хватит?

- Не менее того.

- Агнесса останется в Пантикапее. Не влюбилась бы она в юного красавца...

- Я совсем не подумал об этом!- воскликнул Левкон.

- Все мужчины так самонадеянны. Пошлешь Митродора в море?

- Стоит мне захотеть... Дед давно бранит отца, что тот держит юнца не у дел. Но почему-то. Атосса не хочет, чтобы Несси была около меня.

- Значит, решено. Иди к ней и пошли сюда Атоссу. С Агнессой вместе.

- Скажи, что ты задумала, Солнцеликая?

- Доверься мне. И не противься ни одному моему слову. Я буду работать на тебя, царевич. Иди.

Левкон вышел, и вскоре в кубрик спустились Священная и Богорожденная.

- Я слушаю тебя, царица Синдики,- сказала Атосса и поклонилась.

- Говорят, что ты пророчишь Агнессу на храмовую службу?

- Она Богорожденная. Ей иного удела нет.

- И еще говорят, что царевич имеет виды на Богорожденную.

- Пока я жива...

- Ты хочешь послать ее в Фермоскиру? Очень мудрое решение. Теперь, когда она владеет флотом, Спарток и Сотир все сделают, чтобы она стала женой Левкона. С таким-то приданым.

- Но ты-то откуда знаешь об этом?!

- Плохая бы я была царица, если бы ничего не знала. Царь Гекатей тоже будет помогать архонтам, и нам с тобой не совладать с ними.

- «Нам с тобой?» Тебе-то какая выгода?

- Скажу позднее. А пока знай - на той неделе архонт посылает корабль в поход по побережью вплоть до Фасиса. И чтоб ты знала - от Фасиса до Фермоскиры рукой подать.

- Что из этого?

- Посылай Агнессу с кораблем. Он доставит ее и до Фермоскиры и обратно.

- Кто это он?

- Митродор. Поход будет вершить младший сын архонта.

- Стоит подумать.

- Думать поздно! Через неделю выход в море.

- Но Агнесса не хочет никуда ехать.

- Вот как! А я слышала, что у амазонок нет слова «не хочу». Так ли это, Несси?

- Если надо для пользы храма, то это так,- ответила Агнесса и покраснела.- Я поеду.

- С чего бы так сразу передумала?- подозрительно спросила Атосса.

- Я не хотела идти в Фермоскиру пешком. Знала, что в пути погибну, но если по морю, на корабле... И обратно тоже, то...

- Хорошо. Ты поедешь.

- Иди, Агнесса, и пошли к нам Левкона. Что касаемо выгоды,- Тира дождалась, когда Несси вышла,- то скажу - мы с тобой будем держаться вместе. Я не хочу, чтобы флот попал жадной своре архонтов и моему Гекатею. Придет время, и мы с тобой будем править Синдикой, а может быть, и Боспором...

И снова вошел Левкон:

- Ну, кончились ваши женские секреты?

- Скажи нам, царевич, когда ты едешь заключать торговые сделки?- спросила Тира.

- Я не еду нынче. Отец посылает Митродора. Через неделю в путь.

- А что, если с ним поедет Агнесса? Ей надо в Фермоскиру. Атосса просила уговорить тебя.

- Я думаю, из этого ничего не получится. Женщина на корабле - не жди удачи. Отец и дед не согласятся. Да и я буду против. Отпускать царицу Коринфа? Я сойду с ума от скуки. Я понимаю Священную... Но ты, царица, почему хочешь мне зла?

- Скука - это полбеды. Мы пошлем к тебе Мелету. Ты ведь знаешь ее? Она и красива, и весела. Увези ее в свою усадьбу...

- Но я не люблю ее. Мне мила Богорожденная.

- Всего один месяц. Вернется твоя царица Коринфа, она в море научится корабельному делу. Хозяйке флота не помешает. Тем более, что она согласна.

- Вы хотите обмануть меня, женщины. Она останется в Фермоскире. Нет, я не согласен. Да и женщина на корабле... Ее не возьмут моряки.

- А если мы переоденем ее мужчиной. Амазонки к штанам привыкли.

- Если Атосса поклянется, что после отдаст мне ее в жены.

- Клянусь, благородный Левкон. Царица Боспора - такая честь.

- Ладно. Месяц как-нибудь потерплю. Но если клятва будет нарушена, я сживу вас со света. И не дай бог, чтобы об этом узнали моя сестра или там кто-нибудь на Боспоре.

Атосса проводила Левкона за дверь и сказала:

- Я всю жизнь прожила среди баб, мужчин я не знаю и не понимаю. Скажи мне, царица, почему он так быстро согласился?

- Не так быстро, моя подруга. Все боспорские цари - бабники, а Левкон, как мартовский кот... Я знала, чем его соблазнить, и подкинула ему Мелету. И к тому же, мужики спесивы. Он захотел отомстить Агнессе за то, что она согласилась покинуть его на столь долгое время с Митродором. Спи спокойно — эта затея хороша. Кто знает, что будет через месяц? Можно сделать так, чтобы Агнесса узнала про Мелету, если, конечно, понадобится нам, может, Левкон влюбится в Мелету... Да мало ли что произойдет за месяц.

(обратно)

Глава 3. ФЕРМОСКИРА ПОДНИМАЕТСЯ

Каждый моряк на Боспоре знает, женщина на корабле — к беде. И потому с древних времен баб в море не берут. Старые эллины объясняют это так: для морской царицы жертв хватает - нашего брата в море тонет немало, а вот морскому царю... И поэтому, как только он узнает, что на корабле женщина - сразу в то место посылает шторм, и посудине конец. Знал про это и царевич Митродор. Напрасно думали Сотир и Левкон, что юный царевич только играет в бабки да волочится за девчонками. Он часто торчал в гаванях, дружил с моряками и к большому плаванию был готов. Знал свою слабость в коммерции, но надеялся на кибернета Аркадоса. В поход по побережью снаряжался средней величины корабль, он нес на себе много парусов, был быстроходен, но там находился только один кормчий, а на смену ему вставал капитан судна или кибернет, как его звали греки. Вот этим кибернетом и был Аркадос, молодой, но опытный моряк. Матери он лишился рано, воспитывал его отец на корабле, тот тоже был кибернетом.

Корабль разбился, молодой Аркадос выплыл, а старый отец пропал в пучине вод. Судно снаряжалось в гавани Тиритака, недалеко от Пантикапея, и поэтому Митродор постоянно жил на корабле. За день до отплытия к нему приехал Левкон и сказал:

- У меня, митро[916], к тебе великая просьба - увези в Фероскиру мою невесту.

- Но мы не заходим в Фермоскиру. Там ойропаты.

- Зайди.

- Кибернет не примет женщину. Морской царь...

- Мы обманем морского царя и кибернета, мы оденем ее мужчиной. Она пойдет как твой слуга. Но будь истинным митро - не дотрагивайся до нее, не то оторву голову, как воробью.

Митродор боялся Левкона, он знал также, что в приданом у невесты флот, и согласился. Перед самым отплытием в Тири-таку пришла фелюга Левкона, и с нее на корабль перешел молодой, стройный, красивый юноша и расположился в каюте Митродора. Провожали его Левкон, старый архонт Спарток и какая-то незнакомая женщина. В соседней гавани Нимфее слуга попросил пристать к берегу, сошел в порту, но скоро вернулся. Митродору он показался более красивым и чуточку повзрослевшим.

В каюте Митродор сказал слуге:

- Я знаю, что ты невеста брата, как тебя звать?

- Зови меня Несси.

- Как можно реже показывайся кибернету. Узнает - высадит.

- Разве не ты главный на корабле?

- Все мы боимся морского царя. Корабли с такими красавицами он топит без пощады.

Корабль из Нимфея направился в Горгипию[917]. Море было спокойно, паруса несли судно ходко, благо, ветер был попутный...

... На пятнадцатый день пути моряки узнали, что слуга Митродора никакой не слуга, а ойропата, что ее собираются завозить в город, где женщины убивают мужчин. О падении Фермоскиры они не знали, и всякий думал про себя, что если амазонки овладели таким огромным флотом, то истребить команду одного корабля им ничего не стоит. Они отказались заходить в Фермоскиру и угрожали бунтом.

Митродор растерялся, не знал, что предпринимать. А слуга спокойно предложила высадить ее в первой же бухте и продолжать плавать без нее... Мелета, а это, как вы догадались, была она, и сама не намерена была заходить в Фермодонт. Она знала, что где-то здесь в горах находится хутор Ликопа, она, наверное, встретит Хети и узнает о судьбе Арама.

Кибернет Аркадос с радостью согласился с девушкой и высадил ее на берег, дав ей немного продуктов.

В одном горном селении Мелета купила коня и узнала дорогу до хутора. В полдень того же дня она добралась до знакомых ей мест. Проезжая около скалы, с которой прыгнул барс на Хети, она увидела на каменистой дороге темно-коричневое пятно. Кровь зверя и охотника еще не успели смыть дожди, которые в этих краях были редки. На Мелету нахлынули воспоминания, и тревожно забилось сердце. Что ее ждет, какие вести о любимом она узнает на хуторе?

А вот и хутор. Здесь мало что изменилось, было тихо и пустынно, хотя пара гнедых хорошо упитанных кобылиц, которая паслась около плотины, дала понять, что хутор обитаем. Она привязала у ворот коня, умыла лицо у плотины, помедлила немного. Так же, как в прошлом, ласково журчала вода, перекатываясь через камни. Тревожно заржали кони. Из хижины вышла молодая женщина, взглянула на пришельца и спряталась в проходе. Мелета подошла к ней, и, как можно спокойнее, произнесла:

- Мир дому твоему, подруга.

- Входи, если ты с добром, путник.

Мелета распустила волосы, спрятанные под шапочкой, и вошла в хижину вслед за женщиной. Та кивнула ей на скамью около стола и встала у открытой двери, спрятав руки под фартуком. Помолчав, спросила:

- Ты, я вижу, женщина. Зачем же прячешь себя за мужской одеждой?

- Я ойропата. Мне привычна любая одежда. Скакать на коне...

- Может, ты голодна? Я только что сварила мясной суп.

- Не откажусь,- ответила гостья и пододвинулась к столу.

- Как тебя зовут, хозяйка? - спросила Мелета, когда та принесла миску и хлеб.

- Эла,- ответила женщина. И в голосе ее все была тревога.-А тебя?

- Меня зовут Несси,- Мелета привыкла к этому имени в пути.

- Ты из Фермоскиры?

- Нет. Я издалека.

- Что же тебя привело в наши края?

- Я ищу человека по имени Арам. Он жил в селении наверху.

Мелета заметила, как Эла вздрогнула при упоминании имени Арама и поняла, что женщина знает его.

- Он твой муж?

- Нет, нет! Моего мужа зовут Хети. Арама в нашем хуторе нет.

- Хети ведь сын Ликопа? — Мелета решила вести разговор напрямую.

- Ты знаешь Ликопа?!

- И его жену Лоту.

- А не знаешь ли ты их дочь Мелету?

- Знаю,— как можно спокойнее ответила гостья.- Это я и есть.

- Ты хитришь, уважаемая. Только что ты назвалась Несси.

- Если и ты хитришь... Ты только что сказала, что Арама здесь нет. Но если ты жена Хети, то я догадываюсь, что ты Эла, сестра Арама. Он говорил мне, что Хети тебя любит. Я дочь Ликопа, Хети мой брат.

- Родной?!

- Нет, он от первой жены.

- А жену Арама ты знаешь?

- Знаю. Я жена Арама.

- О, боги! Если бы это было правдой! Но этого не может быть. Мелета увезена в Элладу и, наверное, продана персам.

- Чем мне доказать, что я - Мелета?

- Скажи, где вы узнали друг друга?

- На охоте, у скалы.

- О, боги! - снова воскликнула Эла и бросилась обнимать Мелету.- Теперь мы спасем его!

- Говори, где Арам?!

- Он спился. Не бывает дня, когда он трезв. Его сейчас не узнать.

- Где он?! - снова жестко спросила Мелета.

- Наверное, в своей пещере. Как только напьется, он уходит туда. Вечером он появится...

- Хватит, Эла! Я иду! Я знаю, где это место. Мы там стали мужем и женой.

Мелета встала из-за стола и направилась к выходу.

- Я провожу тебя.

- Не надо. Я одна,- и скрылась за дверью.

Она не заметила, как поднялась на лесное взгорье, как прошла по узкой тропе. Сердце колотилось отчаянно, мысли роем кружились в ее голове. Сейчас она увидит его, родного, любимого, долгожданного. То, что он пьет, полбеды. Главное, он жив и почти рядом. Сейчас она увидит, прижмется к нему, покроет лицо поцелуями. Она задушит его в объятиях.

Вот и знакомое углубление в скале, похожее на пещеру. Да, он там! Лежит на подстилке из сухих трав вверх лицом, Раскинув руки. Мелета тихо подошла, опустилась перед ним на колени. И вправду, узнать его было трудно: лицо опухшее, под глазами отеки, рот открыт, в уголках губ пузырьки слюны. У закрытых глаз еще не высохшие слезы. Ребром ладони она попыталась вытереть слезы, но Арам вскинул веки, медленно поднял голову, сел, протянул к ней руки:

- Почему ты не приходила так долго?! - с рыданиями в голосе спросил он.- Раньше ты приходила ко мне каждую ночь, а потом почему перестала, радость моя, боль моя? Я стал ходить сюда... Ну, почему, почему ты ушла из моих сновидений?!

Мелета ждала, когда Арам притронется к ней, но он так и сидел с протянутыми к ней руками и с рыданиями прерывисто продолжал твердить:

- Почему ты не приходила? Почему? Ты забыла меня! Признайся... Забыла?

- Я была так далеко, мой милый...

У Мелеты появились слезы.

- Ты даже не можешь представить, как далеко...

- Причем это, причем! В сновидениях легко прилететь на край земли. Когда я во сне искал тебя, переносился через моря и пустыни... Но нигде тебя не было! Нигде.

- Родной мой, успокойся, не плачь. Видишь, я пришла. Дай мне твои руки, обними меня.

Мелета взяла руку Арама в свою, но он резко отдернул ее.

- Очнись, мой хороший, я пришла к тебе, пришла.

- Нет, нет! Этого не может быть!

- Может!

Мелета крепко прижалась к мужу и стала целовать его в щеки, в губы, в шею.

Арам вырвался из объятий, вскочил, ударился о навес пещерки и рухнул на подстилку без сознания. Его тело вздрагивало, руки и ноги дергались в конвульсиях, и Мелета поняла, что с ним случился припадок. Она быстро поднялась, сбегала к родничку, пробивавшемуся из-под камня, и, набрав в ладони холодной воды, принялась обливать мужу лицо.

Сколько раз Мелета приносила в своих ладонях родниковую воду, не помнит. Арам в сознание не приходил, но перестало содрогаться его тело, успокоились руки, и было видно, что он уснул. Мелета не стала его будить, легла с ним рядом, прижалась к его телу. Она настолько переволновалась и так устала, что скоро заснула и сама...

... Проснулась от прохлады. Над лесом опустился вечер, в горах посветлело. В стороне увидела Элу. Сестра мужа сидела на камне. Это она, видимо, укрыла их конской попоной.

- Ну и здоровы вы спать,- протяжно сказала Эла.- Я дважды успела сходить домой, а они все спят и спят.

- Слышу голос,- не открывая глаз, произнес Арам.- Это ты, Эла? Я видел прекрасный сон. Ко мне приходила Мелета.

- Проснись, пьянчужка,- сердито сказала Эла.- Пощупай рукой — твоя милая Мелета с тобою рядом.

Арам резко сел, похлопал рукой по бедру Мелеты, сказал твердо:

- Ущипни меня, сестренка. Я не верю, я...

Мелета поднялась, стряхнула траву и подала руку Араму. Спросила:

- Теперь веришь?

Подходя к хутору, Арам предложил:

- Пойдемте на плотину - искупаемся.

- А не холодно?

- Идите, идите,- настояла Эла.- Пусть купанье из него годовалые дрожжи выбьет. А то ведь опохмелиться захочет.

- Нет, с этим кончено, сестренка. Теперь со мной Мелета.

После купанья в пруду они вышли на плотину. Арам прижался к обнаженному телу жены и спросил:

- А все-таки почему ты мне в последнее время не снилась?

- Было некогда. Я все время стремилась к тебе.

- Дома расскажешь.

Вечером, поужинав, они остались за столом, Мелета рассказывала о злоключениях амазонок. Потом она спросила:

- Как мама? Как отец?

- Сейчас уже поздно. У меня разболелась голова,- сказал Арам.- Завтра.

На следующее утро Арам искупал лошадей и сказал, что на кобылицах они поедут в Фермоскиру, а купленного Мелетой мерина оставляют дома - пусть отдыхает. До Фермодонта было полдня пути. От обещанного рассказа о городе Арам отказался:

- Я там бывал редко, а трезвым не бывал совсем. Боюсь наврать. Узнаешь все сама.

Мелета согласилась. Было не до разговоров, ей хотелось утолить сердце в лихой, быстрой езде.

Город необычайно изменился. Раньше по улицам и площадям всюду гарцевали всадницы, теперь лошадей совсем не было видно. Красавица Фермоскира была запущена, всюду валялись старые вещи, тряпки, сор, попадались даже неубранные скелеты лошадей. Дома знатных наездниц пустовали, выделялись неухоженностью, приличный вид был только у дворцов Годейры и Атоссы. Агора перед храмом была людной, здесь образовался рынок. Сам храм тоже хранил следы запустения, хотя около наоса по-прежнему торчали две амазонки с секирами. В городских конюшнях жили люди, судя по убогому скарбу, это были бедняки. На лицах людей, бродящих по уликам, Мелета заметила уныние. Казалось, как прошли в городе бои, так все и оставлено неубранным.

У дворца Годейры Арам спешился, привязал лошадь к воротам. Дворец не охранялся, они свободно прошли во двор.

Во множестве палат и комнат было пусто, казалось, что дворец необитаем. Мелета знала, что Годейра любила жить наверху, в глухой башне, куда вела винтовая лестница. Перед нею Арам остановился, сказал:

- Иди туда одна. Я введу лошадей во двор. Как бы их не украли.

Мелета поднялась по лестнице, толкнула дверь. Она со скрипом открылась, и Мелета увидела мать. Лота сидела в кресле царицы, на коленях ее стояла корзина. Полемарха лущила не то горох, не то чечевицу. Мелета одела по совету Арама свой мужской костюм, и мать ее не узнала. Вскинув руку в приветственном жесте амазонок, Мелета громко произнесла:

- Хайре, великая царица Фермоскиры! Сотенная приветствует тебя!

Лота медленно сняла с колен корзину, поставила ее в сторону и встала.

Она, казалось, сильно постарела, похудела, и старая амазонская одежда висела на ней мешковато и непривычно. Она долго смотрела на Мелету, потом резко бросилась к ней и застыла в рыдании на ее груди.

- Великая царица амазонок плачет? - с упреком сказала Мелета, усаживая мать снова в кресло.

- Не брежу ли я? - сказала тихо Лота, утирая концом косынки слезы.- Это ты, Мелета, ты?

- Я, мама, я. Вернулась вот.

- А где бабушка?

- Она осталась в Синдике. Далеко. Жива, здорова. Она благословляет тебя.

- О, боги! Что же я стою! - и снова принялась обнимать дочь, покрывая ее лицо поцелуями,- Садись, дочка, сюда. Сейчас я прикажу подать вина.

Лота хлопнула дважды в ладони, в дверях появилась молодая служанка.

- Тикета! Дочь моя вернулась! Неси сюда все, что у нас есть.

Тикета, видимо, раньше заметила гостей и мгновенно внесла поднос с угощениями. На столе появились сосуд с вином, фрукты, холодное мясо и овощи. На лице служанки были написаны восторг и радость.

- Я все еще не верю в твой приход, моя родная,- Лота снова принялась ощупывать дочку, как бы желая убедиться, что это не сон,- Что ты стоишь, Тикета, беги, позови скорее Чокею!

Служанка исчезла, Лота принялась дрожащими руками разливать в кружки вино. Налив, она тут же забыла про них, сунула в руки дочери яблоко, спросила:

- Где эта... Сидника, скажи мне? Она в Элладе? Или еще где?

- Не Сидника, а Синдика, мама. И давай выпьем за нашу встречу. Я испытываю ужасную жажду.

- Ой, что это я! Совсем растерялась. Давай выпьем! - и она одним большим глотком выпила вино. Мелета тоже, не спеша, опорожнила кружку. И снова поставила се под сосуд. Наливая вино, Лота не утерпела и спросила:

- Где Годейра, где Атосса? Живы ли все?

- Все, почти все, живы. А Синдика - на Меотийском море.

- Меотида? Она же где-то на севере, за понтом.

- Да, да, мама.

- А где царь Тифис, где эллины?

- Мы их побросали в море и отправились на Меотиду. Сами чуть не утонули. А где отец, где Хети? Арам сказал, что они здесь.

- Они оба ушли с рыбаками. Они работают. Тут все работают.

- Я думала, он царь, а ты - царица...

- Фермоскиры более не существует, дочка. И царей тоже.

- Но кто-то правит городом?

- Диомед и Чокея. Они поженились.

- Вот как! А кто за Священную?

- Какая Священная! В храм никто не ходит. Ипполита для них чужая.

- Но тут же осталось много наездниц, гоплиток.

- Они чуть ли не все повыходили замуж за моряков. А Великую наездницу не чтут за то, что она предала Фермоскиру. Диомед все еще ждет Тифиса, да и все ждут. Я не знаю, что теперь будет.

Заскрипела дверь, вошла Чскея, а за нею Диомед. Чокея располнела, Диомед помолодел.

- Мы приветствуем тебя, полемарха, и тебя, Мелета,- сказал Диомед. Не привезла ли вестей от Тифиса?

- Тифис утонул, и все, кто с ним... в море...

- А корабли и амазонки? - спросила Чокея.

- Они ушли в скифские степи, за Танаис. Триеры, наверное, достанутся боспорскому архонту Спартокоиду.

- Годейра не думает возвращаться сюда? - спросила Чокея.

- Про царицу я ничего не знаю, а Атосса думает, судя по всему. Меня для этого и послали, чтобы разузнать.

В дверь постучали, вошел Арам.

- Это мой муж Арам,- сказала Мелета.

- Да уж знаем, знаем,- Чокея глянула на Арама.- Впервые вижу тебя трезвым.

- Хочешь выпить? - предложила Лота.

- Не хочу. Теперь у меня есть Мелета. Мы будем жить на хуторе. Пора бы нам и возвращаться домой, дорогая женушка.

- Не отпущу! - воскликнула Лота.- Через недельку мы все поедем на хутор.

- Тогда я пока выйду. Иначе не стерплю! - и Арам выскочил за дверь.

- Пойдем и мы, Диомед,- сказала Чокея, вставая.- Им надо побыть наедине.

- Когда вернется Ликоп? - спросил Диомед.

- Завтра.

- Приходите всей семьей к нам в гости,- пригласила Чокея.

- Ликоп не пойдет. Сами знаете, как он не любит Диомеда.

- Скажи ему - есть важное дело. Очень важное.

- Хорошо, мы придем. До свидания. Если увидите Арама - пошлите его домой.

- Зачем, мама? Тогда убери вино.

- В городе у него полно дружков. А здесь он будет на глазах.

Дворец Атоссы стоял рядом с храмом, но не примыкал к нему вплотную. В проходе уже успели вырасти полынь, лебеда и какие-то другие кусты.

Около входа в храм маячили две амазонки (по одежде Мелета поняла, что это гоплитки) с алебардами. В прежнее время им положено было стоять неподвижно, но теперь они ходили около дверей, топтались на месте и переговаривались...

- Хайре, Мелета! - крикнула одна из стражниц и вскинула над мечом руку,- Подойди сюда, поговорим.

Мелета сделала несколько шагов к храму, но очень близко не подошла.

- Ближе, ближе!

- А секиру в ход не пустишь? Вдруг я в наос вскочу.

- Дверь на замке - не вскочишь. Да и что там делать? Уже полгода туда никто не входил. Мы не знаем, для чего нас тут держат.

- Священная теперь кто? - Мелета подошла ближе.

- Никто. Есть какая-то храмовая жрица, но у нее нет ключей. Если даже мы уйдем, никто не заметит.

- Стало быть, царицы у вас нет, Священной тоже. Кто главный на Фермоскире? Диомед, Чокея?

- Ха! Оки грабители, они...

- Хозяин Фермоскиры твой отец! - перебила первую вторая стражница.

- Ликоп?

- Его слушаются все, даже мечницы. Ну, а ты-то как? Говорят, наши девы перетопили всех олухов в море? Это правда?

- Правда.

- А сами?

- Сами пошли в скифские степи. Добывать лошадей.

- А тебя послали сюда?

- У меня же здесь отец, мать, муж.

- Эй! Смотрите, сюда идет храмовая кляча. Пока Мелета, приходи завтра.

- Чего вы испугались, дурочки? - спросила, подойдя, храмовая.- Я бы хотела поговорить с Мелетой.

Но Мелета сбежала по ступеням алтарей на агору и пошла смотреть город.

Фермоскира ей не понравилась. Во время долгого пути сюда Мелета, конечно же, предполагала, что прежней блистательной чистоты в городе ей не увидеть, но такого равнодушия к захламленности со стороны амазонок она не ожидала. Женщины, хотя и ходили по улицам в прежней форме, одеты были неряшливо, хитоны не стираны и обтрепаны, юбочки по-прежнему носили короткие, но обнаженные ноги чаще всего были грязными, сандалии у многих держались на веревочных обрывках. Мелета заметила про себя, о чем бы она ни думала, все мысли в конце концов возвращались к отцу Ликопу. Она вспомнила, с каким равнодушием приняла его появление в прошлом, и сравнила это с теперешним чувством. Сейчас ей очень хотелось увидеть Ликопа, она представляла, как встретит его и обнимет, о чем раньше не могла и помыслить. «Почему такая внезапная перемена? - спрашивала она себя и поняла - отец неотвратимо вошел в пустоту, которая образовалась в ее сердце. Все прошедшее время, и особенно на корабле, она была переполнена чувствами к Араму, в ее памяти постоянно стоял образ матери, молодой, властной и красивой. А сейчас? Пьяный, опустившийся Арам потускнел в сознании, образ царицы ушел из памяти - Лота не была похожа не только на царицу, но и на амазонку. А вот отец... Он ей рисовался богатырского сложения, человеком красивым и благородным. Каким он был в те далекие дни на хуторе, она забыла. Ей неудержимо захотелось пойти домой, сердце чувствовало, что отец возвратится рано, а не вечером, как сказала мать. «Он ведь тоже должен чувствовать, что я приехала к нему»,— подумала она.

Матери в башенной комнате не было. В полумраке, царившем там постоянно, Мелета увидела Арама. Муж спал на полу, подложив под голову свернутый коврик. Она поняла, что муж пьян. Ей не хотелось его будить, но мысль о возвращении отца по-прежнему волновала ее - встреча с пьяным Арамом могла привести их к ссоре. Она ногой пошевелила его и, когда он проснулся, сказала:

- Милый, поднимись - я отведу тебя на нашу постель. Здесь не место...

- Я ждал тебя. Знал - ты придешь сюда. Видишь - я не выдержал.

В комнате, отведенной для них, она раздела Арама, уложила на кровать, укрыла одеялом.

- А ты? - плаксивым, пьяным голосом спросил он.

- Сейчас день, я трезвая, зачем мне спать.

- Верно! Верно! - Арам сел, хлопнул ладонями по одеялу.-Зачем тебе ложиться с мужем, если он пропил все. Силу, любовь, уважение! Он закрыл ладонями лицо и снова, как там, в пещере, зарыдал.

- Зачем плакать, родной мой. Ну, хорошо, я сейчас лягу с тобой. Я думала, тебе сначала надо протрезветь.

Арам, увидев, что она начала раздеваться, резко повернулся, спустил ноги с кровати и неожиданно спросил плаксиво:

- А где мой сын?! Куда ты дела моего мальчика?

Мелета сначала не поняла, о каком мальчике идет речь. Но сразу догадалась - когда она ждала суда Фермоскиры, им разрешили свидание и она призналась мужу, что ждет ребенка, уверила, что будет мальчик.

- Я не сохранила его, Арам.

- Расскажи,- он перестал плакать, только крепко сжал руку Мелеты в своей руке.

- Когда нас с бабушкой отвели на корабль, она сказала, что надо скрыть мою беременность. «Для чего?» - спросила я. «А вдруг будет мальчик. Эта сволочь Атосса, перетопившая за свою жизнь тысячи мальчишек, непременно утопит и нашего. А если родится девочка - мы откроемся». Бабушка, наверно, не подумала, что нас посадят на весла. Только боги знают, сколько я перенесла...

- Бедненькая моя! - Арам всхлипнул и замолчал.

- Последние дни я не гребла, меня заменяли подруги. Потом начались схватки. Как я рожала, не помню. Сознание, слава богам, покинуло меня. Говорят, я орала, а подруги пели, чтобы заглушить мои крики... Когда очнулась, увидела, что бабушка держит в руках тряпичный сверток. Я спросила: «Кто?» А она ответила: «Назовем его Арам». И вдруг триеру качнуло волной, неловкая соседка ударила бабушку рукояткой весла, и та выронила сверток из рук. Если бы бабушка не была слепой, она успела бы поднять мальчика, но она шарила руками по дну трюма...

- А ты? Что делала ты?

- Я, мой милый, была прикована к веслу цепью. А на дне трюма была вода, и наш Арамчик сразу захлебнулся. Бабушка сказала: «Ему на роду написано умереть в воде, ведь он сын амазонки».

- Где похоронили его? — Арама опять начали душить рыдания.

- Он похоронен, мой родной, в самом большом, в самом почетном саркофаге земли - в понте Эвксинском.

Арам упал на подушки и закричал:

- Дай мне вина, чертова ойропата, я помяну его душу!

Мелета принесла со стола кувшин с вином. Арам выпил его и скоро уснул, продолжая всхлипывать во сне.

А вскоре раздались тяжелые гулкие шаги по винтовой лестнице, и Мелета догадалась, что это поднимается отец. Она выскочила на площадку и увидела его. Ликоп предстал перед нею таким, каким она его воображала: высокий, широкоплечий, улыбчивый. Он столь смущенный и не знал, что предпринять. Не решался даже раскинуть руки. И Мелета сама бросилась на его грудь, обняла за шею и поцеловала прямо в губы.

Заметив спящего, отец спросил:

- Арам? Не привыкай к нему. Он человек конченый.

Потом пришли Лота и служанка. Ужинали жареной свежей рыбой. После ужина Лота любила устраивать беседы при ясной луне. Чаще всего это делалось при гостях. Лота и Ликоп садились друг против друга, гости рассаживались вокруг стола, гасились светильники, в окна глядела луна - беседы шли плавно и тихо. Это началось еще при жизни на хуторе, но Мелета таких бесед не знала. Эта ночь, как раз, выдалась лунной, Лота потушила факел, укрепленный в стене, и спросила:

- Поговорим при луне? Скажи мне, Мелета, вот ты вчера говорила, что Атосса, судя по всему, думает возвращаться в Фермоскиру. Почему, судя...

- Признаюсь вам - я сюда приехала обманным путем.

- Как это?! - воскликнул Ликоп.

- Ты, мама, понимаешь, что Атосса взяла нас с бабушкой, как заложниц.

- Это мы давно знаем,- согласилась Лота.- И тебя сюда не отпускали.

- Я не смела и подумать об этом. Священная сюда решила послать свою дочь. Но Агнесса противилась. Она влюбилась в боспорского царевича, и он хочет сделать ее царицей Боспора. Им не до этого. Потом архонт Боспора снарядил корабль, чтобы по делам торговли идти по всему побережью понта Эвксинского и мимо Фермодонта... Сначала Атосса посылала дочь добираться до этих мест пешком, Агнесса не соглашалась. А когда появился корабль, царевич и Агнесса решили обмануть Священную. Они предложили Агнессе место на корабле, та согласилась, и Атосса, дав ей много наставлений, отпустила дочь с моряками. Агнесса предложила мне заменить ее, и вот я здесь. Мне уж очень хотелось вас увидеть, побывать в Фермоскире, и я решилась на обман.

- Теперь эта хитрая змея, наверняка, тебя ищет,- заметила Лота.

- Думаю, не ищет. Царевич попросил Атоссу дать ему меня, для утех, и я теперь, вроде, живу в его имении. Но меня там заменяет Агнесса.

- Да, не очень честно,- сказал Ликоп,- но сделанного не воротишь.

- Тебе этого обмана Атосса не простит,- сказала Лота.

- Она не узнает! Я вернусь, все расскажу про Фермоскиру Агнессе, а та передаст это матери.

- Все передашь?

- Н-н-ет... то, что ты, отец, велишь.

- С этим я, пожалуй, согласен. Сейчас я тебе расскажу, что творится в Фермоскире, пусть об этом Атосса узнает.Слушай. Когда корабли коринфского царя ушли, здесь остались три силы. Без малого две тысячи олухов... Ты знаешь, что такое олухи? Это моряки - эллины. Вторая сила - амазонки. Их много, ведь корабли увезли столько, сколько здесь осталось олухов. И третья сила - рабыни. Их примерно столько же, сколько и амазонок.

- Было же больше намного.

- Разбрелись по домам. Диомед с Чокеей сразу забрались во дворец Атоссы, она сама, вроде, ввела и сказала: «Царствуйте». А над кем царствовать? Чем такую ораву людей кормить? Надо работать. Но кому? Амазонки не хотят и не умеют...

- Они умеют только воевать...

- Грабить, ты хотела сказать.

- Ну, грабить.

- Олухи - тем более не работники. Они дети морей. Диомед сказал им: «Женитесь на амазонках, заставляйте их работать». Олухи хоть и олухи, но не дураки. Они знают - скорее амазонка их заставит работать, чем...

- Они переженились на рабынях, им Диомед отдал сады, виноградники, бахчи. Рабыни растят виноград, олухи делают вино и пьют.

- Твоего Арама они научили пьянствовать. Да и сами редко «трезвыми бывают. Наездницы в городе живут мало, они со своими табунами кочуют по степям, пасут лошадей. Уж доить кобылиц начали - какие там набеги. Чем кормятся, как живут - не понять. Мы с мужиками хоть рыбу ловим, ну, подкармливаем кой-кого....

- Храм Ипполиты забросили? - спросила Мелета.- Богиню забыли.

- Какая богиня? Они умываются в неделю раз - до богов ли. Все в грехах. Ловят молодого олуха, тащат в закуток, вынимают ножи и командуют: «Снимай штаны - работа есть».

- Диомед позвал нас с Ликопом. Говорит: «Берите власть. Ты - царь, а Лота - царица». А мы говорим: «На хутор поедем, какие из нас цари».

- Статуя цела. Я закрыл наос на замок, выставил охрану, ключ отдал Диомеду, а он его потерял. Теперь туда никто не войдет. Дверь надо ломать.

- Атосса в первом наказе дочке велела узнать, охраняется ли храм и цел ли золотой кумир богини. Непременно просила самой осмотреть наос.

- Мне мать сказала, что Диомед звал нас всех на деловой разговор. Знаю, лошадей будет просить. Олухи давно бы разбежались, но не на чем. Среди рыбаков шел разговор, хотят, де, олухи взять по лошади и ехать в Трапезонд, там коней продать, купить три-четыре корабля и морем - в Элладу.

- В Коринф?

- Что ты! Царь с них шкуру спустит.

- Не думаю, - сказала Лота.- Они все наемные, срок договоров вышел, а сам Диомед царю и нос не кажет. Чокею, думаю, не возьмет с собой.

- Все они своих рабынь оставят, да это к лучшему. Ты вот только это расскажи, а что не надо говорить, я тебе потом посоветую.

- А может совсем тебе не стоит возвращаться туда? - сказала Лота.- Уедем на хутор... Я давно тоскую по деревенской жизни.

- Поживем - увидим,- заключил беседу Ликоп.- Что нам завтра скажет Диомед.

* * *
В этот день Ликоп не поехал на рыбную ловлю. Артель рыбаков к таким отлучкам привыкла, а люди понимали, если бы не Ликоп, то Фермоскира давно бы задохнулась в распрях, беспорядках и грехах. Всем в доме Лоты было очень интересно знать, что же за важное дело у Диомеда и Чокеи. Особенно с нетерпением ждала вечера Мелета. Она предчувствовала, что в доме Атоссы что-то произойдет важное, которое изменит ее судьбу. И еще одно обстоятельство беспокоило Мелету - ей надо было проникнуть в храм, в наос, к статуе Великой наездницы. Агнесса под большой клятвой открыла подруге секрет, как проникнуть в храм. Надо спуститься в подвал, там есть дверь, заложенная кирпичом,- это начало тайного хода в наос. Подвал, тайный ход, наос, куда не разрешалось входить никому многие годы, может быть, отпугнуло бы Мелету, но жгучее любопытство, желание увидеть Кумир Девы - все это пересилило страх, и она решила проникнуть в храм. Оставив спящего Арама под надзор служанки, Ликоп, Лота и Мелета пошли во дворец Атоссы. Отец предварительно поужинал и всю дорогу ворчал:

- Я и за стол этого олуха не сяду, я хлеба с ним не преломлю. Только ради дела я иду к этому грабителю.

Чокея встретила их на площадке около храма, она была одета по-праздничному, была приветлива и говорлива. Пока они шли по дворцу, на все лады расхваливала мужа и Ликопа. Диомед, тоже разодетый, как петух, встретил их и усадил за стол, обильно заставленный питьем и яствами...

- Давай сперва о деле,- сказал Ликоп, когда хозяин начал разливать вино.- На трезвую голову.

- На трезвую - так на трезвую,- согласился Диомед и разгладил бороду.- Начну с того, что твоя дочь, благородный Ликоп, всколыхнула весь город. Мои моряки...

- Не твои, а царя Коринфа,- поправил Ликоп.

- Ну, пусть будет царя. Они ждали, когда вернется царевич забрать их на родину, а теперь выяснилось, что он никогда не вернется. И они уже увязывают мешки, чтоб ринуться в Элладу.

- А ты не увязываешь?

- И мы с Чокеей собираем свои бедные пожитки.

- Ну и ветер вам в спину.

- Так-то оно так, но на чем ехать? Кораблей у нас нет, лошадей тоже.

- И у меня нет ни кораблей, ни лошадей.

- Лошадь есть у Фермоскиры. По моим подсчетам, не менее тридцати тысяч. А нам надо всего полторы тысячи.

- Кони не у Фермоскиры, а у наездниц. Попробуй возьми их. Они тебе не только руки, но и еще кое-что обрубят. Да и почти весь путь в Элладу морем.

- Я так и подумал. Мы на лошадях доберемся до большого порта, продадим коней и купим три-четыре триеры...

- Я тебе еще раз говорю - лошади не мои. Купи их у амазонок, если продадут...

- На какие шиши? Ты пойми, Ликоп, вам с Лотой выгодно рас выпроводить из Фермоскиры. Тебя мы оставим царем, Лоту верховной жрицей...

- Если бы я захотел стать царем, давно бы...

- Прости меня, отец,- Мелета поднялась из-за стола.- Разрешите мне уйти домой, там Арам, он снова может напиться. А как проводить олухов, вы можете договориться и без меня.

- Побойся бога, Мелета,- заговорила Чокея.- Да ты и не угостилась ничем.

- Иди, иди,- сказала Лота.- Твоему мужу нужен хороший досмотр. А ты, Чокея, не обижайся, завтра мы придем к тебе без мужиков и попируем вдоволь.

- Я думаю, отец,- сказала Мелета в дверях,- лошадей олухам надо дать. У них в Элладе остались жены, матери, дети. Надо понимать.

Чокея проводила Мелету до ворот. Коридоры дворца были освещены плохо, всего один настенный факел освещал лестницу, но тут же на площадке Мелета заметила корзину, в которой торчали приготовленные факелы. «Если Чокея закроет ворота,- подумала Мелета,- перелезу через забор».

Добежав до наружных алтарей храма, Мелета возвратилась и осторожно тронула ворота. Они были закрыты. Помедлив немного, она вошла во двор, поднялась на площадку, взяла пачку факелов и зажгла один вместо коридорного светильника. В подвале дверь нашлась сразу. Она была завалена корзинами, тряпьем, старыми щитами, заставлена копьями и алебардами. Раздвинув корзины, она взяла алберду и ударила по штукатурке. Закладка проломилась сразу. Сделав небольшое отверстие, Мелета пролезла в проход, сдвинула корзины снова и осторожно пошла по узкому проходу. Сырости тут не было, но было много паутины - видно, что по проходу никто давно не ходил. Шепча про себя «Амазонка не знает страха», повторяя это неоднократно, Мелета дошла до лестницы на верх.

Лестница была короткая и заканчивалась люком. Сдвинув плиту, закрывавшую люк, она пролезла через него и очутилась в наосе. Было очень темно и страшно. Мелета боялась Ипполиты. Она понимала - проникать тайно в обитель Девы грешно, может последовать наказание, но любопытство оказалось сильнее страха, и Мелета подняла факел. Он уже угасал, но она поняла, что очутилась в огромном высоченном помещении, а у противоположной полукруглой стены заметила громаду Кумира Девы.

Новый факел вспыхнул в темноте ослепительно ярко. Мелета подняла его и в ужасе присела. Ноги сделались словно ватными. Она шлепнулась на холодные каменные плиты пола. На бедрах Великой наездницы сверкал множеством искр Пояс Ипполиты! Он весь был усыпан драгоценными камнями, в каждом из камней отражались огоньки факела, они выбрасывали в темноту острые лучи, эти лучи летели к своду храма и там гасли. При падении Мелета выронила факел, но он не успел угаснуть - Мелета подхватила его, подняла, и пояс снова засверкал, как фейерверк.

Мелете захотелось броситься к люку и покинуть наос, но и на этот раз любопытство пересилило страх. Пришла простая мысль: пояс могла изготовить Атосса и оставить его. на бедрах Девы. Эта мысль пришла Мелете потому, что бабушка Ферида давно говорила ей, что Пояс Ипполиты не исчезал из храма, просто его там не было никогда. И в дни опасности для города его могли изготовить. Атосса способна была на такое и просто не успела это событие обнародовать. Не зря она настоятельно советовала дочери, а Несси ей, Мелете, непременно посетить наос. Атосса, конечно, хотела знать, что храм не открывался и пояс цел. И еще подумала Мелета - Диомед не туп на догадки. Он, наверное, знал, что в наосе стоит Кумир Девы, он отлит из золота и стоит только вынести статую, на золото можно купить не только корабли, но и всю Фермоскиру с Коринфом в придачу. Но можно ли многотяжкий кумир незаметно вынести из храма, даже если убрать охрану? Это не под силу, пожалуй, никому в Фермоскире. И тут же у Мелеты возник вопрос — для чего на лестнице была приготовлена полная корзина факелов? Если Диомед прост, то Чокея хитра. Вынести всю статую нельзя, а усыпанный драгоценными каменьями пояс можно легко похитить.

Вот она сейчас сидит на полу храма и размышляет, а по подземному ходу, может быть, уже идут Диомед и Чокея... Надо закрыть люк! Навалить на плиту тяжесть! Надо ли? Если они придут к люку и узнают, что в наосе кто-то есть, они поднимут весь город... Да не поднимут они! Это значило бы навсегда лишиться пояса. Они просто будут ждать Мелету около выхода в подвале или, скорее всего, здесь, около люка. Как бы то ни было, надо здесь переждать до утра. Если даже Чокея не догадается (допустим, по исчезновению части факелов), то все равно ночью Мелете не выйти из дворца. Двери, конечно же, запираются ночью на замки.

Страха Мелета не чувствовала, золотой кумир, алмазный пояс не могли напугать ее, они были реальны. Пугало другое - из пяти факелов осталось два, их еще нужно беречь для освещения подземного хода. А ночь длинна... И вдруг взор ее обратился на бронзовый подсвечник. Быстро подставив к нему лесенку, которая валялась тут же, она заглянула в чашу. Та до краев была наполнена горючим маслом. Мелета зажгла от факела фитиль, из бронзовой чаши полился ровный свет. Вокруг кумира стояли такие же светильники, и Мелета подумала, что света ей хватит до утра.

Она смело подошла к богине, погладила золотые икры ее ног. Они были прохладными и чуть припорошенными пылью. Подняв глаза кверху, Мелета увидела, что Ипполита опирается на огромный, как и она сама, меч. Этот меч и этот пояс храмовницы не показывали никому, даже царице, которая уводила амазонок в набег. Амазонки и так знали, что если пояс на бедрах богини, поход будет удачным. Мелета вспомнила - когда Атосса ушла из города, сан Священной передали Гелоне. Она вышла в наос - пояс богини исчез. И тогда начались беды Фермоскиры: город пал, лучших его жительниц увезли в плен, на продажу.

Мелете теперь следовало подумать, как распорядиться открытием. Она села на лесенку около постамента и стала думать.

Можно вынести пояс из храма, но зачем? Драгоценные камни его, конечно, многого стоят, но главная ценность его не в том... Если пояс оставить... Нет, это не годится. Диомед и Чокея выкрадут его... Надо выйти самой и рассказать о поясе городу... Но как? Да очень просто, как всегда это делала ясновидящая... Придумать сон... Если амазонки узнают о поясе, они воспрянут духом, город, стоящий на коленях, начнет подниматься на ноги, храм снова будет средоточием жизни наездниц, а Священная храма снова будет выше и значимее царицы... А кто, впрочем, Священная? Не та же хромоногая жрица, которая разводит посты... Но без Священной нельзя... А что если во сне Великая наездница посоветует поставить во главе храма Мелету... А почему бы нет! Отец станет царем, дочь Священной, мать - царицей. Но Ликоп мужчина... Ну и что? Заветы Великой Ипполиты можно переписать. Без мужиков женщины города жить отвыкли. Мало ли есть поводов для новых заветов... Запретить пить неразбавленное вино... Она до сих пор любит Арама, это его спасет...

Мысли вихрем закружились в голове Мелеты. Она уже поверила, что стала Верховной жрицей храма, стала обдумывать, какие заветы святой Девы оставить, какие заменить...

Сон подкрался к ней незаметно. Она прилегла на ступеньку и уснула.

* * *
Из дворца Мелета выбралась удачно. Заделав пролом, она завалила его корзинами и беспрепятственно вышла со двора.

Слуги и хозяева, вероятно, еще спали. Только что начинался рассвет.

Дома Мелета незаметно вошла в комнату, где спал Арам, разделась и легла с ним рядом. Муж не проснулся.

Вскоре ее разбудили. Отец собирался к рыбакам, и ее позвали на завтрак. Мелета заключила, что о ее позднем приходе родители не знают - иначе не разбудили бы.

- Как спалось? - спросил Ликоп.

- Хорошо, спасибо,- неуверенно ответила Мелета.

- Что ты тревожна через меру? - спросила мать.

- Видела необычный сон. Странный очень.

- Странные сны сбываются,- заметил Ликоп, хлебая вчерашнюю уху.

- Будто я стою на охране дверей храма, как простая гоп-литка, и вижу, что по агоре едет всадница на белой лошади. У подножья храма она сошла с коня, поднялась по лестнице и, медленно пройдя мимо жертвенных алтарей, пошла прямо к дверям храма. Мы с моей напарницей скрестили лабрисы, преградив ей путь.

- Сотенная Мелета, разве ты не узнала меня?

- Не узнала,- это я ей отвечаю.

- Я Ипполита - Великая наездница. Мать Фермоскиры.

- И ты не испугалась? - спросила тревожно Лота.

- Нисколечко. Наоборот, я ей смело так говорю: «Откуда мне, Великая богиня, знать твой облик, если Кумир Девы давно закрыт в наосе и не показывается никому».

- Я знаю,- спокойно сказала богиня,- Атосса за это жестоко наказана...

- А пострадает Фермоскира,- говорю я так же смело, как будто разговариваем с тобой или отцом.- Ты отняла у нас залог победы - свой пояс, и Фермоскира упала на колени.

- Я была во гневе, моя девочка, в то время. И исправила ошибку — пояс давно в храме. Разве дочери Фермоскиры не знают об этом?

- Как, говорю, они узнают, если олух Диомед закрыл двери храма и утерял ключ?

- Диомед? Хорошо, что ты напомнила мне о нем. Передай матери - пусть город даст ему золота и он со своими олухами отправляется по добру - по здорову.

- Откуда у матери золото? - говорю я. - Она даже не царица и не пономарха.

- Это тоже грех Атоссы нечестивой. Золото она хранит в постаменте под кумиром. Расскажи обо всем этом городу.

- Кто мне поверит? - говорю я. - Я простая наездница...

- Отныне ты Священная, настоятельница моего храма, а твоя мать Лота - царица, Ликоп будет царь...

- Но он мужчина, а твои заветы...

- Я тебе позволю переписать заветы, они устарели...

- Смогу ли я?

- Сможешь. Я буду наставлять тебя в сновидениях...

- Дальше.

- Дальше, закричал во сне Арам - и я проснулась. Успокоив его, я снова заснула. Я надеялась забыть этот сон, как забывала все до этого, но сейчас я вспомнила его весь еще четче и подробнее. Но сон есть сон...

- Я хоть и не верю в Ипполиту,- после долгого молчания сказал Ликоп,- я верую своим богам, но думаю, что это не просто сон. Что будем делать, Лота?

- Надо молчать о нем,- сказала Лота.- Если о поясе узнают наездницы, они выломают двери храма. И не увидев там пояса, растерзают тебя, Мелета.

- Все может быть,- подтвердил отец - Дочери Фермоскиры и раньше были дикими и глупыми бабами, а теперь они одичали совсем.

- Не верю в это,- сказала Мелета.- Разве мы были дикими в те времена? А вдруг пояс есть в самом деле. И богиня накажет меня за сокрытие ее приказа?

Ликоп был мудр, но он был суеверен. И потому сказал:

- Допустим, пояс в храме, а тебя сделают Верховной. Ты согласишься?

- Неплохо бы...

- Ну и дура! Мы с матерью ни за что не согласимся на царство, а ты без нас...

- Почему, ты говоришь, без моего согласия? Я бы тоже была не против венца Фермоскиры. Да и ты мне надоел - провонял тухлой рыбой. А если царем...

- У бабы волос долог, а ум короток. Если амазонки узнают про пояс, они, как одна, завтра же вскочат на коней, приедут на агору и потребуют от венценосной Лоты: «Веди на грабеж!» И ты поведешь? У нас тридцать тысяч освобожденных рабынь, их амазонки под остриями копий сгонят в рабство, и начнется война внутри Фермоскиры. Грабить селения будет недосуг.

- Такова жизнь, Ликоп. Есть рабы, есть цари, и не нам менять рабство на свободу.

- Почему не нам?! Кто-то должен начинать. Вот мы все соберемся на хутор. Но твои же подруги с поясом богини прискачут туда, заберут всех и отправят на каменоломню.

- Родители, не спорьте! - Мелета поднялась из-за стола.— Ведь, повторяю, это был только сон. И мы про него никому не расскажем.

- А что, если твоей напарнице приснилось это же?- спросила Лота.

- Дура, как есть дура,- Ликоп сплюнул в сторону и пошел одеваться.

- Ну, смотри, отец,- весело заметила Мелета.- Вот станет мама царицей - она тебе это припомнит.

На площадке около двери в комнату, где спал Арам, отец сказал Лоте:

- Этот сон погубит нашу девочку. Ей надо запретить...

- Она вся в тебя. Упряма, как ослица.

- Тогда помоги ей войти в храм. Пояса там, конечно, не окажется.

- Но нас разорвут тогда?

- Подготовь пути отхода. Там, кажется, есть тайный выход.

Вслед за мужем ушла Лота, сославшись на «срочные дела»

в городе. Мелете она сказала:

- Ты сиди дома. Четвертые сутки как в городе, а мужу не подарила и дня. Если любишь - побудь с ним.

Мелета подошла к кровати, где лежал муж. Арам уже проснулся и просящим голосом тихо произнес:

- Опохмелиться бы...

Мелета сходила за вином, поднесла мужу кружку, сказала:

- Только не лей слезы. Не терплю плаксивых мужиков.

- А каких терпишь? Олухов? - хмель, видимо, сразу ударил в голову, Арам выкрикнул: - Где была всю ночь?

- Уж не ревнуешь ли, дорогой? Я спала рядом с тобой. Не моя вина, если ты постоянно пьян.

- О, боги! - плачущим голосом воскликнул Арам. - Ты за одно утро наврала столько, сколько не врала за всю свою жизнь. Этого тебе мало?

- Ты слышал разговор?

- Двери были не закрыты, а я не спал почти всю ночь. Я ждал тебя, а ты пришла только на рассвете... Вся в пыли, в паутине. Ты нахально врала про сон. Ты не могла его видеть, ты же всю ночь блудила, а не спала.

- Теперь мне пора воскликнуть: «О, боги!»

- Не думай — я не вправе ревновать, я потому и пью, что боюсь остаться в постели с тобой наедине...

- О чем ты?

- Помнишь, на хуторе утром мы купались на плотине?

- Как мне не помнить. Ты так крепко обнял меня, обнаженную...

- Тогда я испугался, как никогда в жизни.

- Чего испугался?

- Того возбуждения, которое возникает при объятьях, не было. Я понял, что пропил мужскую силу. Понимаешь, пропил! И ты это поняла! И вчера пошла к другому мужику. Не ко мне, к другому, к молодому и сильному! И я не вправе...

- Не говори больше ничего,- Мелета закрыла ладонью рот мужа.- Сейчас я расскажу, где я провела всю ночь. Я была в храме.

- Снова ложь! Как ты туда проникла?

- Через подземный ход. Я стояла около Кумира Девы, а на бедрах Ипполиты сверкал алмазами волшебный пояс!

Арам, казалось, сразу протрезвел:

- Значит, это был не сон! И ты говорила с Девой!

Арам соскочил с постели, пробежался из угла в угол комнаты, он ерошил пальцами свои густые волосы, и, не ожидая утвердительного ответа жены, заговорил:

- Непременно надо, чтобы об этом узнали все. И тогда изменится жизнь города...

- В лучшую ли сторону, Арам? Вот что я захотела бы знать.

- Конечно, в лучшую! Люди обретут уверенность, мы с тобой будем жить во дворце Атоссы...

- И ты будешь иметь много вина.

- Не смей так говорить, Мелета! Я брошу пить, и пусть меня убьет первая амазонка, которая увидит меня пьяным.

- Значит, я должна идти в город и рассказать о сновидении?

- Самой неудобно. Надо, чтобы амазонки сами пришли к тебе и спросили...

- Может, послать Тикету - служанку?

- Нет нужды! Твоя мать... Она так спешила в город...

- Ты думаешь, она не утерпит?

- Мужчине и то такую новость не удержать. Ликоп тоже не выдержит. Помяни мое слово - после полудня весь город будет на ногах.

- Будь что будет, милый. А сейчас бай-бай. Я падаю от усталости.

В середине дня, когда солнце встало в зените, город начал все более и более оживляться. То там, то здесь на улицах стали появляться верховые амазонки. Они проносились по каменным мостовым улиц, как ураганы, вздымая тучи опавших листьев, появлялись и тут же исчезали в переулках. Все больше и больше сновало по улицам и площадям торопливых пар. Это были простые мужики и олухи с женами, пробегали амазонки с копьями и мечами. Часто встречались повозки со скарбом, тачки с какими-то вещами - это, скорее всего, покидали город рабыни и бедняки. Вот прошла сотня наездниц со Щитами, копьями и стрелами в колчанах. Это было похоже на прежнее время, когда амазонки собирались в поход.

Мелету разбудил Арам. Он не дал ей одеться, прямо обнаженную подвел к окну. Вся площадь перед домом была запружена народом. Мужчин не было видно, были наездницы и гоплитки. Они что-то кричали, размахивали руками, некоторые раскачивали решетки перед двором. Арам раскрыл створки окна, с улицы ворвались однообразные звуки:

- Ме-ле-та! Ме-ле-та!

- Сходи успокой их, я пока оденусь.

- Ха! Чтоб они меня подняли на копья. Я лучше запрусь в башне. Мало ли что у них на уме. Они же ойропаты.

Мелета спешно оделась, но не успела причесаться - в комнату ворвались молодые женщины, бережно подняли ее на руки и понесли по лестнице вниз.

- Куда вы меня тащите?! - кричала Мелета, пытаясь встать на ноги.

- К храму! К храму! - повторяли амазонки, и вынесли Мелету во двор. Там стояли носилки, на них виднелось какое-то кресло, хоть и старое, но богатое, судя по обивке. Мелету усадили в кресло и понесли по улицам.

Покачивались, в такт шагам амазонок, носилки, толпы людей торопливо обгоняли их, многие вскидывали правую руку над плечом и кричали дружно: «Хайре, Священная!» У Мелеты от тревоги похолодело внутри. Она подумала: «Люди свято верят в ее сон, верят в Пояс Ипполиты, а что если Чокея и Диомед выкрали его? Меня разорвут за обман».

Когда носилки вынесли на агору, Мелета испугалась еще больше. Вся площадь, как в старые добрые времена, заполнена конными сотнями, как и прежде, сотни стоят в строевом порядке, только наездницы не сидят верхом, а стоят у уздечек. Как только Мелета появилась на площади, словно по команде, наездницы все, как одна, встали на одно колено, склонили головы и выбросили вперед правые руки. Площадь притихла, даже кони перестали качать головами и звенеть удилами уздечек. И пока Мелету несли по широкому проходу, к храму, площадь склоненных голов в молчании провожала ее. Мелета забыла про страхи, радость тщеславия переполнила ее сердце и она подумала гордо: «Нет, Фермоскира жива, она еще поднимется!»

Когда носилки поставили около храма, амазонки поднялись с коленей, площадь загудела приветственными криками: «Ме-ле-та! Ме-ле-та! Хайре, Священная!» «Это мамина работа» -подумала Мелета и не ошиблась, Лота стояла на ступенях около дверей храма, тут же было приготовлено бревно. Подойдя к матери, Мелета тихо сказала:

- Пошлите за Диомедом. Может, он найдет ключ.

- Ищи ветра в поле. Диомед и Чокея ночью удрали из Фермоскиры. И ключ оставили. Вот он. Теперь ты - Священная. Взойди на свое место, скажи что-нибудь. Не молчи.

Мелета твердым шагом поднялась на возвышение перед храмом, подняла руку (она не раз видела, как это делала Атосса) и начала говорить громко:

- Дочери Фермоскиры! Сейчас мы с царицей Лотой войдем в храм к подножью Великой наездницы. Мы увидим Пояс Ипполиты, нашу надежду, источник нашей силы, нашу святыню. Мы не повторим греха Атоссы, мы не будем прятать святой пояс от вашего взора - после нас все вы постоянно будете входить в наос и преклонять колени перед Кумиром Девы.

Площадь одобрительно загудела, Мелета окинула взглядом агору - все улицы, выходящие на площадь, были забиты людьми. Зная, что ключ от храма у матери, Мелета приказала:

- Царица Лота, открой храм. Да будут святые ключи в руке твоей, да свершится правое дело в царстве твоем.

В городе многие знали, что ключи от храма потеряны и Лота воспользовалась этим. Она откинула правую руку в сторону, повернула открытую ладонь кверху, ожидая, что туда упадут ключи, потом резко сжала ладонь, как бы поймав упавшие ключи, и показала их толпе. Площадь взревела, все удивились чуду. Лота подошла к дверям храма, вставила ключ в скважину замка. Сзади к царице подошла дочь и шепнула:

- А вдруг...

- Если пояса нет - удерем. Я приготовила лошадей.

Замок со скрипом открылся. Лота толкнула руками створы дверей и вошла в храм. Мелета шагнула за ней. Площадь снова притихла.

Пройдя правым притвором к центру храма,Лота остановилась перед дверьми. Здесь она, может быть, впервые поддалась страху, не решаясь открыть наос. Это сделала за нее дочь. Мелета ногой распахнула дверь, легко толкнула мать в спину. Открытые створы осветили наос, и Лота увидела блеск широкого кожаного пояса, унизанного драгоценностями. Ей надо было крикнуть: «Хайре, Великая!», но Лота словно онемела. Она рухнула на колени, уткнулась лбом в каменные плиты и замерла. Мелета постояла немного около матери, потом просто, как будто это было не у кумира, а на кухне, приказала:

- Иди, впусти охрану, потом зови людей.

Вошла старшая охраны с факелом, за нею четыре стражницы с оружием. Двоих поставили около Ипполиты, двоих - у Дверей наоса. Старшая зажгла все храмовые светильники.

В строевом порядке постепенно начали входить в наос воительницы. Впереди - царица Лота. Она первая опустилась на колени перед Кумиром Девы и замерла с мысленной молитвой. За нею расположились коленопреклоненные сотни.

И так, сотня за сотней, входили амазонки.

Весь день, до позднего вечера гудела праздником Фермоскира...

(обратно)

Глава 4. В СТЕПИ, ПОД ТАНАИСОМ


Сначала удача походу не сопутствовала. Когда амазонки выходили из гавани Тирамбо, на море дул попутный ветер. Но только триеры вышли на простор, ветер резко упал. Задние триеры даже не успели поднять паруса.

- Это плохой знак,- сказала грустно Годейра.

- Это море,- ответил ей Перисад и спустился в трюм.- Не ропщите, девы! — крикнул он сидящим на веслах,— Море изменчиво, как женщина. Настал штиль, а через час рванет ветер и наклонит паруса.- Помахайте немного веслами, давно ж вы не гребли.

Девы загремели веслами в уключинах. Перисад снова подошел к царице, но около нее уже торчал Бакид. «Этот старый пень снова уговаривает Годейру высадиться на берег,- подумал кормчий,— не может смириться, что его везут все дальше от родины».

- Помяни мое слово, царица,- говорил скиф,- наши девки скоро взбунтуются, их уже мутит и тошнит. Не успели выехать, а они уже без сил...

- Не трепли языком, старый «слот,- оборвал его Перисад.- Они, наши девки, прошли на веслах от Боспора до Синдики...

- Тоща их гнал страх, а сейчас они добровольны.

- Ты, Бакид, к сожалению, прав. Дочери Фермоскиры измучены. И как бы в подтверждение слов царицы из люка трюма появилась Гелона, перегнулась через люк, упала головой на доски палубы.

- Прости меня, великая царица, но женщины бросают весла. Они кричат, что лучше пойдут пешком до самого Танаиса...

- Они измучены морской болезнью,- сказала Годейра.- Что делать, милый?

- Скажи девам, Гелона, пусть сбавят ход. Я поведу триеру. Около берега мы будем выбирать место для стоянки и отдыха.

Вскоре на берегу появилось какое-то селение. Это был, видимо, залив, он, насколько охватывал взгляд, зарос камышом, и само селение тоже прятало в камышах свои низенькие хибарки. Перисад чуть тронул кормило вправо, как триера уткнулась носом в дно - видимо, дальше начиналась отмель. Остальные семнадцать кораблей остановились вслед за триерой царицы.

- Всем в море! - скомандовал кормчий и из четырех люков триеры посыпались, как горох, полуобнаженные женщины. Они плюхались в воду, чтобы смыть с себя грязь, пот, усталость и налет морской болезни. Зеваки, высыпавшие на край стойбища, сразу исчезли, здесь про ойропатов уже слышали. Амазонки, не стесняясь, снимали свое тряпье и начали заниматься стиркой. Царица, Перисад и Бакид вышли к селению. Здесь все было сделано из камыша. И фундамент, и стены, и крыши хижин. Годейра послала Перисада за амазонками.

- Скажи им - пусть все посмотрят, как построены хижины, пусть поучатся - это нам пригодится. - А сама, кивнув Бакиду, пошла в глубь селения.

Все хижины были пусты. Последовал приказ и Бакиду:

- Найди жителей, скажи, что мы их не тронем.

Спустя полчаса, подошли амазонки, они разбрелись по хижинам. Тут же подошел Бакид. Он вел с собой пожилого мужчину в кожаной куртке, в штанах, сшитых вместе с сапогами. В глазах мужчины было любопытство, смешанное со страхом. Он глядел на обнаженных женщин и пожимал плечами. Годейра только хотела начать расспросы, мужчина опередил ее.

- Почему они голые? - спросил он Бакида.

- Они купались, потом затеяли постирушку.

- Почему они бесстыдны? И не закрывают детородные места?

Бакид перевел вопросы царице:

- Спроси его - почему он не закрывает нос? Такая же часть тела, как и все другие. И спроси, что тут за люди?

- Мы - рыбаки,- ответил мужчина,- а это наше летнее стойбище.

- Вы - скифы?

- Нет, мы вольные склоты.

- Что значит - вольные?

- У нас нет царей, мы не пашем и не сеем.

- Чем живете?

- Разводим скот, охотимся, ловим рыбу.

“Где ваши кони?

- Пасутся в степи. У нас много травы.

- Далеко ли простираются ваши земли?

- До Танаиса. Дальше идут владения савроматов. У них есть цари, они богатые люди.

Бакид еще немного поговорил со склотом. Потом сказал:

- Они совсем дикие, у них есть племена людоедов. Он и сам, по-моему, не прочь сожрать своего соплеменника. Надо уезжать скорее.

- Он просто пугает нас,- сказала Годейра. - Скажи ему -как только мы дождемся ветра, сразу уедем.

Ветер появился только к вечеру. Подняв паруса, флот Годейры тронулся к Танаису. Женщины к этому времени отдохнули, высушили одежду и согласны были ехать за Танаис. Выгружаться, где живут людоеды, они не хотели. Да и за весла не надо было садиться.

До Танаиса доехали сравнительно благополучно. Хотя амазонки и страдали от качки, зато не было изнурительного махания веслами. Ветер не перестал и тоща, когда триеры вошли в устье Танаиса. Перисад в этих местах уже бывал когда-то, он знал, что река судоходна до Рыжего камня. А после этого утеса начнутся необозримые савроматские степи. Там пусть эти своенравные девки идут пешком. Они ему порядочно надоели. Правда, жалко было расставаться с царицей, они оба сильно привязались друг к другу, но если все обойдется благополучно, то от Танаиса до Синдики не велик путь -можно ездить друг к другу. Перисад не то чтоб любил Годейру, он связывал с нею свои жизненные планы. Никто, даже царица, не знала задумок честолюбивого кибернета. С ее отважными воительницами Перисад задумал завоевать не только Синдику, но и Боспорское царство. И при прощании он даже намекнул ей об этом:

- Мы расстаемся ненадолго - поверь. Я приобрету в Тирамбо фелюгу и при попутном ветре прикачу к тебе. Потом мы съездим к боспорскому царю. Корабли я поставлю в гавани, и они нам еще сослужат большую службу. Надейся - мы еще будем царями.

Годейра или не поняла намек кибернета, или мысли ее были заняты другим, ответила:

- Нам надо расстаться. Мои девы смотрят на меня с упреком, а это плохо.

- Ты царица, и вольна...

- Приезжай скорей - поговорим,- Годейра толкнула Перисада в плечо и начала спускаться по трапу на берег. Иных нежностей она не знала.

На берегу около камня толчея. Все амазонки уже сошли с триер и разбирали свои узелки, увязывали мешки, укладывали сумки. Около них суетился Бакид, советовал, как лучше увязать свои вещи. «Кто знает,- говорил он.- Сколько нам придется идти».

Когда все успокоились, царица позвала Гелону и послала ее с группой молодых амазонок разведать местность. Предстояло найти место около реки, желательно вблизи леса или рощи. Амазонки, измученные качкой, не стали ждать команды -они уже спали на теплом песке вокруг Рыжего камня.

Годейра присела на мешки, откинулась ка спину и тоже хотела заснуть, но это ей не удалось. В голову, опережая друг друга, приходили тревожные мысли. Как начинать жизнь на новом месте? Без лошадей, скота, без жилья, без корма. Эту мысль опередила другая. Как жить без храма, без веры, без верховного божества. Вера в Ипполиту притупилась, заветы Великой наездницы для новой жизни не годились. Двухнедельное стояние в Тирамбо показало амазонкам иную жизнь, иное отношение к мужчинам. В Фермоскире близкая связь с мужчиной и не мыслилась, помимо агапевессы, даже могущественную Атоссу Фермоскира покарала за это. А в Тирамбо молодые амазонки (да только ли молодые) убегали ночью в камыши, к рыбакам, и в степи непременно появятся новорожденные. Как теперь быть - убивать мальчиков или нет? Очень обеспокоил царицу недавний разговор с Гелоной.

«Почему дочери Фермоскиры глядят на меня с какой-то ненавистью?

- Из-за Перисада. Они молоды, и зов плоти у них сильней, чем у нас с тобой. Ты понимаешь любовь?

- На прошлой агапевессе я не смогла понять Лоту, хотя и помогла ей. А теперь с Перисадом, мне кажется...

- А они все ночи пропадали в камышах. И на новом месте они потребуют новую агапевессу. Подумай об этом».

Может, Гелону сделать Верховной жрицей храма? Все устои жизни амазонок - удел Священной. Но где храм, где богиня?

На утре возвратился Бакид (он уходил с Гелоной), сказал, что место найдено:

- Сколько угодно воды, много камыша, есть камень. Вдали мы слышали ржание коней. Пошли, царица.

Без малого две тысячи женщин посотенно двинулись в степь. Впереди шел старый скиф Бакид, за ним Годейра с охраной, за ними сотни. Их, как и триер, восемнадцать. Идут амазонки Фермоскиры в новую, неведомую жизнь. Все они слышали слова скифа о новом месте, но запомнили только одно - там слышали ржание лошадей. Где-то на полпути Бакид сказал царице:

- Пусть девки разденутся догола. Они не привыкли ходить пешком и обливаться потом. И еще одно - склоты суеверны. Если скиф увидит обнаженную женщину в степи — он убежит в ужасе, зная, что это приносит беду. Но если склоты увидят Две тысячи голых баб...

- Ты что-то сегодня очень весел, Бакид?

- Я, великая кона[918], на скифской земле. Мог ли я мечтать об этом.

- Ты не думаешь нас покинуть? Не уйдешь к сородичам?

- Мне с вами хорошо. Ты видишь - я растолстел, хотя мы и голодали все время. Я помолодел и хочу завести свою женщину.

- Не поздно ли, старый?

- Любить никогда не поздно, кона.

- Хватит ли сил?

- Женщина, я знаю, силу любит, но к мужчине она идет не только ради этого. Женщине нужна ласка. Без нее баба увянет. Скифские цари и богатые склоты даже в старости имели по десятку и более женщин.

- Жен, ты хочешь сказать?

- Скифы не водят своих избранниц к алтарям храмов, у них храмов-то нет. Он просто берет понравившуюся ему женщину...

- Но если она не хочет, чтобы ее брали?

- У скифянок нет такого понятия. Если скиф встретил в степи одинокую девку, она без слов падает на траву вверх лицом... Потом скиф ведет ее в свою кибитку и уж больше не отпускает от своего очага.

- Нет, наши девы перед скифом на травку не упадут.

- Как знать, великая кона. В Тирамбо очень даже многие...

- Я тебе найду женщину из наших. Если ты вдруг уйдешь за скифянкой, кто нам будет переводить склотские разговоры. Ты нам нужен. Пригляди какую-нибудь постарше и скажи мне.

- Спасибо за милость, великая кона.

* * *
Слепая Ферида, сколько помнит себя, всеща любила, ее тоже любили и, любя, обманывали. Впервые она узнала любовь в Милете. Ей было тоща всего семнадцать. Он был большой и важный человек. - архистратег. Она его сильно полюбила, у них родилась дочь Лота. И он любил Фериду. Любил, но обманул. Ревнивая жена выжгла Фериде глаза. Архистратег хотел отнять у Фериды Лоту, и они с девочкой начали скрываться. Сколько городов сменили! Нищенствовали, ютились где попало, но генерал настигал их. И наконец встреча с Атоссой в Диоскурии, и скоро беглянки очутились в Фермоскире, недосягаемые ни для кого. Здесь она стала Сладкозвучной Феридой, а Лота стала боевой наездницей. Потом ей сказали, что Лота погибла в набеге. Всю свою любовь Ферида отдала тогда внучке Мелете, которая, как и мать, стала боевой наездницей. Потом ей сказали, что внучка дезертировала с поля боя. И тоже обманули. Мелета не струсила, а ушла искать мать. И нашла ее. Но там она полюбила молодого охотника и возвратилась в Фермоскиру счастливая. Ферида знала, если ее внучка полюбила, значит, навсегда. Но Мелету город решил судить. А тут случилась большая беда - Фермоскира пала. И снова обман. Кстати, сказать, все вранье в Фермоскире шло от Атоссы. Священной. Ферида бы не поверила, очень часто ее, слепую, обманывали, но Атосса уверила, что в плен берут царицу и ее, Атоссу, и многих амазонок. Что могла тут предпринять беспомощная, стареющая, слепая женщина. Она согласилась и пошла в трюм вражеской триеры вместе с Мелетой. Амазонки вырвались из плена, судьба забросила их в Синдику, в бухту Тирамбо. Здесь Атосса обещала ей и Годейре соединить бабушку и внучку, отправить вместе за Танаис. И снова обманула. Фериду привезли на новое место одну. Когда амазонки стали устраиваться в камышовом поселении, про слепую старуху все забыли. Годейре было не до нее, амазонки, которые раньше присматривали за Феридой, тоже занялись устройством своих хижин, а Ферида, беспомощная, голодная, ютилась под деревом, в кустах. И тоща к ней подошел мужчина - скиф Бакид. Она не могла видеть, стар он или молод, но он подал ей сильную руку, и она согласилась на нее опереться. Скиф привел Фериду в свою камышовую комнату, накормил, напоил и обогрел. И она стала его женой, и даже полюбила его. Он тоже привязался к ней. Несмотря на годы, она все еще была привлекательной и не болела. И казалось, что счастье пришло к ней снова. Только сокрушало ее одно - из Тирамбо не приходило вестей от Мелеты. Но старая надеялась и ждала...

* * *
«Все-таки боги милостивы к нам», - подумала Годейра, когда они подошли к встретившей их Гелоне. Место ей сразу понравилось. С юга на север текла довольно широкая река. Видно было, что она неглубока. Перегорожена каменистой плотиной, а скорее всего, это был небольшой горный отрог, вода через него падала шумным водопадом. Под ним образовался глубокий омут. Выше водопада берега густо и широко поросли камышами, а на западном ее берегу виднелся обширный поселок. Видимо, его построили рыбаки и почему-то бросили - камышовые хижины были ветхи, в них давно никто не жил. Гелона успела осмотреть все стойбище и уже наметила места Для каждой сотни. Годейре она выбрала самую большую хинину, амазонки уже вычистили ее, обмазали глиной стены и полы. Ниже водопада река делала изгиб и в этом месте была большая полукруглая площадка, на восточном берегу виднелась дубовая роща - там тоже хлопотали подчиненные Гелоны - они огораживали загон для лошадей.

Амазонки на полукруглой площадке (ее царица мысленно назвала агорой) сбросали в кучу свои мешки, сумки и свертки и плескались около водопада, плавали в омуте с восторженными криками, визгом и шумом. Годейра похвалила Гелону и тоже пошла купаться.

Место решено было назвать Новой Фермоскирой, а реку - Фермодонтом.

Гелона оказалась незаменимой помощницей царицы. Она нашла дело каждой сотне. Всех амазонок, у которых были тяжелые мечи, послала в рощу делать луки и стрелы, рубить дротики и черенки для копий. Остальные женщины приводили в порядок свои жилища, распаковывали поклажу. Кто-то выволок бронзовый котел и устраивал очаг, кто-то носил из рощи хворост и дрова. Скоро из-за камня потянулся дым костра, запахло мясным варевом.

Фермоскира начала обживаться на новом месте.

* * *
Это было бурное, беспокойное время завоеваний на берегах понта Эвксинского и Второго моря. Чаще всего Второе море, или Малый понт, называли Меотийским озером потому, что сюда впадали многоводные реки - Танаис, Герр, Кубаха, Берда, Кальмиус, Яик и Оар. Они гонят в Меотиду огромное количество пресной воды, потому море у берегов мелкое и совсем пресное. Здесь берега сплошь заросшие камышами, что и дали возможность назвать Меотиду болотом. Самые обширные в Синдике земли у аксамитов. Властитель степей - царь Агат. По-аксамитски - кон. У Агата единственный сын Агаэт - парень лет двадцати. Царица - хозяйка владений, скота, старшая над очагами и надсмотрщица над женщинами, которых скиф держит у очагов. Зовут ее кона. Она не имеет имени потому, что единственная. Кона, и все.

Агат про величину своих владений говорит так:

— Двое суток скачи на восток, двое суток на запад - вот граница моих земель. А на ваш вопрос, сколько у меня табунов, я отвечу - их нельзя сосчитать. В степи пасутся не только мои табуны, но и кони моих братьев. Они тоже несчетны. Если вы спросите, а не могут ли моих коней украсть, я отвечу — их некому красть. Справа со мной соседствуют вольные склоты, они рыбаки, бедны, зачем им лошадь? Их земли - солончаки, вольным склотам и своих коней кормить нечем. Слева мои соседи андрофаги, но они столь далеки, что мои табуны туда не доходят - им и около моего стойбища травы хватает. И кому воровать моих лошадей? Вот моя кона - в её владении крупный скот - вынуждена охранять свои стада, на дармовое мясо и молоко охотников немало. Сберегать волов и коров ей помогает наш сынок, коной Агаэт. Ему давно пора заводить себе женщину, ибо я хочу ему отделить часть земель справа, пусть станет коном и царствует над скифским народом, пусть воюет с вольными склотами и расширяет наши владения. Склоты - народ бесполезный - не пашут, не сеют, живут в прибрежных камышах, а земли их пустуют. Но Агаэт мой - парень своеобычный, и ни одна скифянка, каких он видел, ему не по нраву. Да и то надо сказать - женщины наши слабые здоровьем, прокопченные дымом очагов, мрут, как мухи, и потому их становится все меньше и меньше. Детей тоже рожают слабых, скифская кровь стала скудной. Обновить ее некем. Вот он идет мой Агаэт...

- Где ты был, коной?

- Объезжал стада матери. В степи стало неспокойно.

- Как это понять, коной?

- Загонщики волов видели, как. вооруженные всадники откололи от нашего табуна косяк кобылиц и угнали.

- Где это было?

- На уровне Рыжего камня, в сутках пути отсюда.

- Далеко, однако. Не мешало бы узнать, откуда у нас завелись воры? Как это сделать мой храбрый коной?

- Позволь мне взять десяток твоих мечников, и япрогуляюсь в те места. Хоть завтра.

- Бери. Но помни наш уговор. К осени заводи женщину. Хватит греться около моих очагов. Может, уже повстречал? Неделями тебя не вижу дома.

- Хм... Где у скифа дом? Нет у скифа дома. Одни кибитки и очаги. А прокопченную дымом девку мне не надо.

- Скажи лучше, что ты лентяй, и тебе не хочется заводить свое стойбище! Есть же дочки богатых скифов. Они не сидят в кибитках, а скачут по степи в поисках пары. Ты, я полагаю, скачешь от них сломя голову.

- Знаю я, как они ищут пару. Не успеют увидеть скифа, сразу слезают с коня, падают навзничь и спускают штаны. Такие мне тем более не нужны.

- Ладно. Поймай воров, потом поедешь в Танаис, на торжище. Я уж там найду тебе пару. Она не упадет перед тобой навзничь. Она...

- Я забыл сказать тебе - кона просила прислать две повозки за сыром.

* * *
Царица Годейра, когда амазонки обзавелись жильем в камышах, тоже начала приводить свое царство в порядок. Она назначила Гелону кодомархой, поручив ей хозяйственные дела. Беату она утвердила в звании полемархи. В первую очередь Беата позаботилась о вооружении амазонок. Поручив каждой из наездниц делать древки для копий, луки и стрелы, она взяла из казны царицы деньги, поехала с Лебеей, Гипареттой и Эстипалеей в Танаис на торжище. Амазонки уже знали, что город Танаис был торговым средоточием варварского мира Синдики, реки Танаиса и меотских степных поселений. Туда для торгового обмена приезжала вся восточная Скифия. Сарматы, меоты и аксамитские склоты свою монету не чеканили, у них роль денег выполняли бронзовые наконечники стрел, копий, акинаков[919], на которые они выменивали вино, оливковое масло, посуду и железные изделия. Поездка амазонок была весьма удачной - они привезли два мешка с наконечниками стрел и копий. Денег хватило и на другое оружие. Теперь у каждой наездницы было по копью, по сотне стрел с металлическими наконечниками. Были и акинаки, мечи и ножи.

И тогда Беата пришла к царице и сказала:

- Мы готовы к добыче лошадей. Отпустите нас завтра.

- Желаю вам удачи. Но помните: нельзя убивать охрану, не надо брать весь табун. От каждого понемногу. И хорошо бы подальше от нашего места. Но пешком вы далеко не уйдете...

- Почему пешком? Мы уже добыли четверку лошадей. Они безнадзорно паслись тут, недалеко.

- Берегите себя.

На рассвете Беата, Лёбея и Гипаретта выехали к потоку. Они думали, что река начинается из родника, но ошиблись. Речка вытекала из довольно большого озера, около которого паслось около трехсот коров. Объехав озеро стороной, они проскакали более часа и наткнулись на табун лошадей. Вожак табуна - гнедой жеребец первым почуял присутствие чужих лошадей и тревожно заржал.

Беата не стала смотреть, есть ли у табуна загонщики, раз вожак открыл появление чужаков, приказала подругам расколоть встревоженный табун на две половины. Вожак не ожидал такого внезапного наскока и ринулся за амазонками. Беата ударила плетками свою кобылицу и пошла наперерез вожаку. Жеребец, заметив за собой погоню, замедлил бег, надеясь напасть на всадника. Когда Беата поравнялась с гнедым, тот становился на миг, и этого было достаточно, чтобы амазонка перескочила ему на спину, и, ухватившись левой рукой за гриву, правой резко хлестнула плетью. Жеребец взвился на дыбы, пытаясь сбросить всадницу, но Беата усидела на нем и ожгла плетью вожака между ушей. Тот поднялся на дыбы снова и снова получил удар плетью - уже по крупу. Взглянув несколько раз, гнедой понял, что всадник опытный, и помчался догонять своих кобылиц. Амазонки проскакали через табун, расколов его на две половины. Беата направила жеребца к правой половине табуна, обогнала ее и поскакала впереди. Кобылицы, увидев вожака, ринулись за ним. Амазонки задерживали левую половину табуна, рассеивали ее ударами плетей. Кобылицы кружились на одном месте, искали глазами вожака и не находили его.

Амазонки хорошо знали повадки лошадей. Левая половина табуна, заметив, что чужие всадники оставили ее, успокоилась и принялась щипать траву. А вожак с Беатой на спине скакал до тех пор, пока весь не покрылся желтыми хлопьями пены. И под конец, измученный, он тоже, успокоился, увидев, что кобылицы следуют за ним. Беата похлопала его ладонью по шее, и он остановился. Подъехали амазонки, Лебея бросила Беате запасную уздечку, та подхватила ее на лету, жеребец не заметил этого. Беата ловко накинула узду на его голову. Вожак не сопротивлялся. Он покорился человеку. Отдохнув немного, Беата повела табун к озеру.

* * *
Годейра больше других радовалась решениям Совета. Она тосковала по Перисаду и со дня на день ждала его приезда. И вот настал этот счастливый день. Из города Танаиса прискакал в сопровождении четырех боспорцев кибернет Перисад. Он рассказал, что Атосса благоденствует, живет во дворце Тиры на Гермонассе, а ее храмовые пока живут на триере, которую перевели в пристань города Корокондама, что недалеко от Гермонассы. Там же царица Тира содержит храм, посвященный богиням Коре и Деметре. Тира согнала мастеров-каменотесов, плотников и каменщиков из Фанагории, Кеп, Ахиллия и Киммерии. Храмовые амазонки Атоссы сделали эскиз дворца для Тиры, сейчас взялись за дворец Гекатея. Боспорские грузовые корабли (за плату, конечно) возят из каменоломен плиты. Старые дворцы царя и царицы построены из сырого кирпича, который скифы называют калыбом, а эллины ~ саманом. Атосса советует царице начать строить храм богине Деметре и предлагает верховной жрицей храма Богорожденную Агнессу, которая уехала в Фермоскиру и скоро вернется. Все это Перисад рассказал на Совете Шести. И тут Ферида спросила про Мелету. Почему, мол, внучка долго не едет к бабушке, как было обещано, и почему не подает вестей.

- За Мелету не беспокойся, богородная Ферида. Она уже давно в Нимфее, в имении царевича Левкона. Будто бы он обещает сделать ее царицей Боспора. Так ему велела передать Атосса.

- О, боги! - воскликнула Ферида,- Что она скажет, то и обманет. Она послала мою внучку на утеху царевичу. У Меле-ты в Фермоскире остался муж! Она его любит и добровольно не пойдет к другому.

- Ну и что! Женщина изменчива, как ветер Меотиды. Как ей устоять перед званием царицы Боспора. Все знают - Левкон скоро будет архонтом. У него такая хватка...

На утро к Перисаду пришел Бакид. Он сказал:

- Предобрый Перисад! Возьми меня и Фериду в Гермонассу.

- Для чего это?

- Ферида тоскует по Мелете, заодно она у Тиры все узнает про богиню Деметру. Эта вера амазонкам неведома.

- Ты тоже туда?

- Так Ферида же слепа, а я ее муж с недавних пор.

- Да, да, возьми,- сказала Годейра.- Это нужно.

- Вон как! Ну, что ж, на фелюге места хватит всем.

Через день фелюга Перисада высадила Бакида и Фериду в Корокондаме. А от него до Нимфея рукой подать. Рыбаки-скифы перевезли их на лодке в Нимфей. Коща Бакид протянул лодочнику монету, тот сказал:

- Склот со склота плату не берет.

- Спасибо, митро. Не скажешь ли, где тут имение Левкона?

- Рядом, на озере. Я вас провожу.

Агнесса за месяц надоела Левкону, и он, ссылаясь на занятость, все реже и реже приезжал на усадьбу. Богорожденная сначала скучала, ругалась и грозилась уехать в Фанагорию, но потом смирилась. Когда Ферида и Бакид вошли в покои, она спала. Скиф прошептал на ухо Фериды:

- Бесстыдница. Спит совсем голая, вверх задницей.

- Укажи моей руке ягодицу,- попросила Ферида.

Бакид занес руку жены над задницей Агнессы, и в покоях прозвучал такой звонкий шлепок, что Агнесса сразу проснулась, соскочила на пол:

- Ты что, с ума сошла, Ферида?!

- Прости, Богорожденная. Я ошиблась. А где Мелета?

- Хотела бы я знать, где твоя Мелета. Уехала в Фермоскиру и поминай, как звали!

Бакид кинул Агнессе хитон, сказал «прикрой срам» и вышел.

Агнесса начала рассказывать Фериде о хитростях Тиры. И о своей проделке.

(обратно)

Глава 5. КАПЛЯ АМАЗОНСКОЙ КРОВИ

Когда Мелету высаживали на берег, она плохо представляла, что будет делать в Фермоскире. Знала только одно - надо увидеть Арама, узнать, что делается в городе, найти мать и отца, через месяц вернуться на пристань в устье Фермодонта, яде ее будет ждать Митродор. Просьбу Агнессы проникнуть в храм она и не думала выполнять. Ведь нужно было только узнать, цела ли золотая статуя Ипполиты. На этом особенно настаивала Священная - она, видимо, боялась, что золото увезут в Коринф. Приглашение в гости во дворец Верховной жрицы изменило все ее намерения. Она вспомнила рассказ Агнессы о подземном ходе из дворца в храм и решила воспользоваться им. Ее жгло обычное любопытство. И вот она в храме. Перед ее глазами Кумир Девы и волшебный пояс. Сначала она не думала о сане Верховной жрицы - просто ей хотелось обрадовать амазонок, вселить в их души уверенность, возродить город, в котором она родилась, и который, по-своему, любила. Когда же прошли страхи, она осталась в храме до утра, ей в голову пришла мысль о высоком сане. И Мелету захлестнули волна тщеславия и глубина обиды. Она вспомнила, как мать назвала ее ослицей, а отец помянул про штаны. Потом, когда ее назвали Священной и понесли с триумфом через весь город, она совсем потеряла голову. В тот же день они с Арамом перебрались во дворец Атоссы и обнаружили там Чокею. Диомед довез ее до устья Фермодонта и оставил, как оставили своих «жен» и его олухи. Чокея ждала, она рвала на себе волосы. Арам сказал жене:

- Она умная баба, смело воевала во главе рабынь. Ее надо пожалеть.

Мелета тоже не думала иначе. И сказала Чокее:

- Хочешь, я сделаю тебя кодомархой? Ты будешь жить во Дворце, места нам всем хватит...

- И кем я буду командовать? Храмового войска у нас нет.

- Будет. Я всех гоплиток города отдам под твою руку, а на место гоплиток мы посадим метеков и рабынь.

- Это разумно,- сказала Чокея. - Я согласна.

Двое суток прошло в хлопотах по устройству жилья во дворце.

Мелета узнала от матери, что отец ушел из дома неизвестно куда.

На другой день был создан Совет Шести. В него вошли: Лота, Мелета, Чокея, Лаэрта (хозяйка паннория и гимнасия), Ликоп и Арам. Ликоп, правда, не пришел на Совет, его не нашли.

Не успел Священный Совет разойтись, как в зал ввалились сотенные наездницы и, перебивая друг друга, начали наступать на Лоту.

- Великая царица! - кричала сотенная Архитрона,- говорят, что ты отдала всех го плиток храму, а вместо них пустила рабынь и метеков. Если это так, то я не выведу свою сотню за пределы города. Раньше мы уходили в походы за тысячи стадий от Фермоскиры и были спокойны - наши дома, имущество будут целы, поскольку гоплиты хранили город многие годы надежно. А эти разбойницы...

- Не в этом суть! - перебила ее другая сотенная.- Если ты, Великая, перетащишь всех рабынь в город, кто будет работать на наших землях? Кто будет растить хлеб, пасти скот, ловить рыбу, строить дома?

- Твой муж Ликоп? Он, наверное, будет царем. Говорил вчера, что не станем, как выразился, грабить, привозить рабынь и рабов. А чем же будет жить? Мы жили войной, мы - амазонки!

- Вы не успели придумать эту глупость, а рабыни и метеки уже в городе. И они просят оружие, щиты и копья. Да им в руки нельзя давать даже виноградного ножа.

- Если царица прикажет,- сказала Мелета,- то ты, Кинфия, разденешься и отдашь свой хитон.

- Тогда она не будет моей царицей! - выпалила Кинфия.

- Хорошенькое дело! - крикнул кто-то.- Нами, славными наездницами Фермоскиры, будет помыкать царица, в которой нет и капли амазонской крови, а царем будет мужик Ликоп, которому место на рыбной коптильне?!

- А храмовые амазонки под рукой рабыни Чокеи! При Атоссе и Годейре этого не было! И мы не верим такому Совету!

- Хорошо,- спокойно сказала Мелета.- Сегодня вечером я войду в храм и передам ваши слова Великой наезднице Ипполите. Пусть она нас рассудит.

- Пусть рассудит,- совсем тихо сказали сотенные и вышли из зала Совета и Суда.

Мелета распустила Совет и сказала, что вечером она войдет в наос Великой наездницы. Но не вошла.

Вечером она разбудила Арама и повела его во дворец царицы Лоты. Она знала, что золотая баба Ипполита ей ничего не посоветует, а посоветовать могут только живые родители - отец и мать.

Во дворце они застали только Лоту. Мать ходила из угла в угол в волнении. Ликоп двое суток назад ушел из дома, сейчас идут третьи сутки, а от него никаких вестей.

- Говорят, что амазонки снова начали убивать мужиков,-заметил Арам.- Но Ликопа все знают. Его не тронут.

- О, боги! Что делать, где его искать?

- А может, он на хуторе,- предположила Мелета.

- Арам! Бери моих лошадей, скачи на хутор! Надо что-то делать.

Лота скрыла от дочери, что она с Ликопом поссорилась. Она сказала ему, что отцу Священной и мужу царицы не достойно работать как простому метеку, а он ответил, что грабить бедняцкие села, конечно же, достойнее, что пойдет в сотни и ударится в воровство. Это очень задело царицу, она искренне считала, что военная добыча совсем не грабеж, и обозвала мужа дураком. Когда Ликоп хлопнул дверью,она поняла, что он уехал на свою рыбную ловлю.

Ликоп поехал на хутор. Они с Лотой давно мечтали о хуторской жизни. Хети и Эла встретили его с радостью, а когда узнали, что скоро отец и мать переедут сюда, радости их не было конца.

- А Мелета? - спросила Эла.- Она не приедет?

- Ей нельзя. Она Священная Фермоскиры,- и Ликоп рассказал о последних событиях в городе.

Хети отреагировал на рассказ отца своеобразно:

- Надо сходить в селение - предупредить жителей. Пусть ожидают набегов. Теперь ойропаты сорвутся, как собаки с цепи.

- Вечером сходим оба,- предложил Ликоп.- Мне надо поговорить со старостой кое о чем.

- У нас не убрано просо,- заметила Эла.- Вы идите в поле, а я схожу в село.

Мужчины согласились. Ликоп уже знал, что Эла ждет ребенка.

Вечером жена Хети не вернулась, и они решили, что она осталась ночевать, погостить у брата. Утром Араму и Эле сообщили, что ночью на село налетели ойропаты, сожгли и разграбили все дома, увели всех женщин, убили мужчин, тех, которые бросились защищать своих жен и дочерей. Попала в плен к ойропатам и Эла.

* * *
- Хватит, мама! - крикнула Мелета.- Мечешь икру, как будто Ты не Царица амазонок, а презренная дандарка из Синдики. Мой отец не тот человек, чтобы пропасть. Вот вернется Арам... - Мелета подошла к окну.- Да вот и они! Ставят лошадей сейчас поднимутся сюда.

О, эта женская манера - древняя, как сам мир. Если жена долго ждет любимого и желанного мужа, то при возвращении она набрасывается на него не с объятиями и поцелуями, а с бранью. Так случилось и на этот раз.

- Где ты был, презренный, трое суток?! Ускакал без спроса, пропал без вести!

- Не кричи, Лота. Это не достойно царицы. Мы были на хуторе.

- А где Хети? - спросила Мелета. - Почему он не приехал?

- Ты лучше спроси, где Эла! - зло крикнул Арам.

- А где Эла? - уже потише спросила Лота.

- Эла исчезла,— с еле скрываемым гневом ответил Ликоп,- Ее уволокли на аркане амазонки благородной царицы Лоты и Священной Мелеты. Они сожгли и разграбили селение...

- Моя сестра Эла носит под сердцем ребенка. А ты спрашиваешь, где Хети! Он ускакал искать жену и ребенка. Вот что наделал твой проклятый пояс!

- Надо немедленно бежать из этих мест,- произнес Ликоп.

Мелета вскочила с кресла, перебежала в спальню, бросилась ничком на подушки. Лицо ее горело, в голове роем метались мысли. Вспомнилось злое лицо Арама, когда он сказал про Элу. Он, наверное, ненавидел ее тогда. А ведь любил когда-то. Неужели любовь прошла? А она сама - любит ли его сегодня? И странно, в этот момент в ее памяти всплыло лицо Митродора... «Он же вскоре заедет за мной,- вспомнила она, и мысль быстрая, сильная взметнулась в мозгу.- Бежать! Скорее бежать отсюда». Ей бы надо думать сейчас об Эле, про то, где ее искать, про сотенных, начавших набеги без позволения, но думать не хотелось. В ее памяти возникало то лицо Арама, то Митродора. Потом всплыло лицо Агнессы... Она ведь ждет моего возвращения, а я тут заварила такую кашу...

На кровать с обеих сторон сели. Мелета догадалась - родители. Лота положила на затылок дочери теплую ладонь, сказала:

- Не терзайся. Мы найдем Элу. Ее привезут в наши колонхи - некуда более.

- Тебе надо думать о себе, дочка,- сказал отец, нежно поглаживая ее по спине.

- Где Арам? Почему он не подошел?

- Он ушел в город,- ответила Лота.- Он человек пропащий. Опять напьется.

Мелета поднялась, села рядом с Ликопом, обняла его за шею:

- Прости, отец. Я сделала тебе больно. Я понимаю...

- Я тоже виноват. Я думал, что ты рождена не амазонкой... Но, видимо, в тебя как-то попала капля черной амазонской крови. Мне казалось, что я за то короткое время, пока ты жила на хуторе, а потом в селе, в доме Арама, достаточно воспитал в тебе любовь к простому народу, но, видимо...

- Я помню, отец, каждое твое слово... и помоги мне покинуть Фермоскиру. Я снова поеду в Синдику.

- Одна?!

- Нет, мама, не одна. С Арамом. Одну меня Атосса уничтожит.

- А городские сотни? Они так же будут грабить села, сжигать и убивать людей? - спросил Ликоп.

- Но здесь остаетесь вы с мамой, Священный Совет.

- Мы уйдем на хутор,- тихо сказала Лота.- Там я прошлые годы познала счастье быть любимой.

- Вот в тебе чья кровь, Мелета,- сказал отец. -Только о себе...

- Но ты сам только что сказал мне, что надо думать о себе.

- Тебе, но не царице Фермоскиры. Если мы все убежим...

- Дочерей Фермоскиры нам не переделать.

- Ты, дочка, говорила, что там на Танаисе Годейра намерена возродить амазонство. Кого они там намерены грабить? Скифы - воинственный народ, не то что наши пахари, скотоводы и рыбаки.

- Я не знаю намерений Годейры. Мы все время были врозь. Но вот царица Синдики Тира... Мы с Агнессой рассказывали ей, как рабыни подавили Фермоскиру и вы помогали им в этом.

- Ну и что сказала Тира?

- Мне бы их сюда,- сказала она - Мы бы подняли синдов, меотов, керкетов и торетов и завоевали Боспорское царство. Боспорские цари считают нас варварами и гнетут нещадно.

- У Тиры ойропатские замашки,- сказал Ликоп.

- Она по крови считает свой род от Ипполиты.

- Как так?! — воскликнули мать и отец.

- Когда Ипполита искала Язона, она была в тех местах и долго жила...

- Ладно,- перебил ее Ликоп.- Мы найдем Элу, и ты расскажешь нам о Боспоре.

- А я бы с удовольствием поехала туда и помахала мечом, последний раз перед старостью.

Неделю спустя, по городу разнесся слух - Священная Мелета намерена съездить на далекое море - Меотиду, чтобы навестить Годейру и ее амазонок. И еще ходили слухи - Лота признает законные права Годейры - значит, прежняя царица намерена возвратиться в Фермоскиру.

Были еще новости. Священная решила вынуть из проемов храма плиты с начертанными на них заветами Ипполиты, будто бы Великая наездница снова приходила в сновидениях Мелете и дала ей новые заветы. О них говорили разное.

Говорили, что сейчас после агапевессы убивать мужчин нельзя, мальчиков, рожденных от них,- отдавать отцам, если те пожелают взять, а если нет, то из паннория направлять их в колонхи, на работу. И была еще новость, которую на все лады обсуждали в Фермоскире — Священная Мелета за самовольный набег на село Тай отдала сотенную под суд, приказала возвратить домой всех захваченных там женщин, и сотенная послушалась. Вот уж воистину большие перемены стали происходить в амазонском мире.

Элу муж нашел в одном из колонхов, принадлежащих сотенной Лебее, и привел во дворец Годейры. Хети сказал, что Арама он не видел, на хуторе брат Элы не появлялся. Мелете стало ясно, что Арам запил и его надо искать в городских кабаках. Нашли новоиспеченного члена Священного Совета в какой-то канаве и принесли в дом Мелеты на руках мертвецки пьяного. Священная была разгневана до крайности. Арама поместили в бассейн с холодной водой и, когда он пришел в чувство, поставили перед вельможной супругой.

- Отныне ты не член Священного Совета, потому беззащитен,- сказала Мелета, не глядя на мужа.- Я отдала приказ закрыть все кабаки, а тебя, если ты появишься в городе нетрезвым, убить на месте, как ты сам когда-то пожелал. Скоро я должна поехать на Меотиду, а ты, я полагаю, до этого дня не доживешь.

- Элу нашли? - спросил хриплым голосом Арам.

- Ты допился до того, что ничего не видишь. Вот она Эла, рядом со мной.

- Я должен проспаться,- Арам повернулся и медленно вышел.

* * *
В один из дней приехала во дворец смотрительница пристани на устье Фермодонта и сказала, что встал на рейде корабль боспорского царевича Митродора, Он просит придти на корабль какую-то Агнессу.

- Почему сам не придет сюда?

- Он боится ойропаток. Совсем еще мальчик.

- Скажи ему, что теперь Фермоскира не убивает мужчин.

Арам увидел, каким блеском лучились глаза Мелеты пря этом разговоре, и помрачнел еще больше. Он и так все эти дни ходил молчаливо, беспрекословно исполнял все указы жены, отказывался от вина.

- Ты боишься, что тебя убьют? - спросила Мелета на другой день после ссоры. Она раскаивалась, что так круто обошлась с мужем вчера.

- Я знаю, что ты все равно любишь меня,- ответил Арам, и жена поняла, что он думал совсем о другом.

После полудня на агоре собрались почти все амазонки. Кто приехал на коне, кто пришел пешком, но все были при орудии. На возвышение около храма вышла Чокея. Она была в одеянии кодомархи, оно очень шло ей и делало предводитель-вицу храмовых величавой и гордой.

- Дочери Фермоскиры! Мы собрали вас сегодня накоротко, мы извещаем, что Священная Мелета покидает город сегодня. Тихо! Тихо! - Чокея подняла руку.- Она уезжает в Меотиду и поручает мне охранять храм и святость Фермоскиры.

- Для чего ей Меотида?! - крикнули из толпы.- Она далеко!

- Я отвечу. Сотенные Кинея, Лебея и многие другие допустили неповиновение царице и Священному Совету, и вы об этом знаете. Царица Лота отказалась от короны Фермоскиры, она с мужем уезжает в горы. Священная Мелета едет звать на трон царицу Годейру.

Тут сотенная Кинея выступила вперед и спросила громко:

- Кто же остается управлять городом в это беспокойное время? Ты, бывшая метека?!

- Священная сказала, городом будет управлять богиня Ипполита! Через меня - ее верную служанку. А нрав Великой наездницы вы знаете. Все! Более мне вам нечего сказать.- Чокея повернулась к храму и скрылась за его дверями...

Корабль Митродора заправлялся. Мелета распорядилась дать морякам бесплатно и в достатке пресной воды, продуктов, вина. Она собиралась везти также богатые подарки меотским царям и Годейре. Чтобы было где переждать, пока корабль грузится, прямо над плитами пристани был натянут большой кусок ткани, под ним поставлены столы и стулья. На рассвете к устью выехала большая процессия. Впереди шла кодомарха Чокея на белом коне и в боевых одеждах. За нею Рядом шли две колесницы: в одной стояла Лота в царском одеянии , в золотом венце и с копьем в руках, рядом шла колесница Мелеты. Священная в сияющем алмазном венце, в белом пеплосе, который в свое время носила Атосса, стояла опираясь на меч Ипполиты. На козлах колесниц сидели возничие: у царицы - Ликоп, у Мелеты - Арам. За колесницами в два ряда шли верховые сотни: лучницы, копейщицы, мечницы - все в боевых нарядах. Лота весело подмигнула мужу и сказала:

- Сейчас боспорцам пустим пыль в глаза!

- Снова в нашей дочери взыграла эта капля амазонской крови,- отметил мрачно Ликоп.- Откуда она, хотел бы я знать?

Когда процессия проходила мимо корабля, все участницы кортежа, по знаку Чокеи, опустили копья вниз и четким выкриком «Хайре!» поприветствовали гостей. Моряки на палубе с тревогой и восторгом таращили глаза на амазонок. Потом женщины сошли с колесниц и сели под навес. Амазонки полукругом встали за ними.

Кибернет Аркадос положил руку на плечо Митродора и зашептал:

- В колесницах хозяйки Фермоскиры. Та, что моложе,— главная. Ей ты вручишь рукоятку кормила.

- Откуда ты знаешь все это?

- Меня упредили. Иди вперед.

- Страшновато,- шепнул Митродор.

- Трусить бесполезно. Нам все равно некуда деваться. Если что - умрем с достоинством.

Перед тем, как вступить на пристань, Митродор глубоко вздохнул, как бы набираясь храбрости, и шагнул на плиты. За ним двинулся кибернет, а за Аркадосом гуськом пошли совершенно опешившие гребцы. Во всех портах они слышали о жестокости амазонок, и каждый, шагая по пристани, мысленно прощался с жизнью.

Первым, как это ни странно, Мелету узнал кибернет. Шагов за десять до навеса он ткнул царевича под бок и тихо сказал:

- Клянусь Посейдоном - это же Агнесса!

- Для чего ей этот маскарад? — бросил через плечо царевич.

- Какой маскарад! Она хозяйка Фермоскиры. В самом деле.

Митродор растерялся. Он тоже узнал свою бывшую «служанку» и не знал, как ему к ней подойти, забыл, что сказать. Но войдя под навес и взглянув в глаза амазонке, увидел в них такую нежность, что сразу успокоился, вспомнил слова:

- Я приветствую тебя, великая дочь Фермоскиры, и вручаю ключ от нашего корабля,- и передал Мелете рукоятку кормила.

- Хайре, милый и славный Митродор, Хайре, не менее славный Аркадос!

Прошу к нашему столу вас всех. Это (она указала на Лоту) - моя мать, рядом с ней мой отец - Ликоп, а за мной стоит мой милый муж - Арам. Они тоже говорят вам «Хайре!».

Царица рассаживала гостей. Митродора она посадила по правую сторону от Мелеты, а кибернета рядом с собой.

Ликоп и Арам встали за креслами жен. Мелета была так рада приезду царевича, что совершенно забыла про Арама.

После того, как выпили первое вино, обратилась к Митродору:

- Ты ждал такой встречи? Ты вспоминал свою «служанку»?

- А я ни на миг не забывал тебя.

- А как же с наказами Левкона? Он запретил тебе...

- Я знал, что ты не Агнесса.

- Вот как! И не пытался ухаживать за мной?

- Пытался, но ты не замечала.

- Я была переполнена любовью к Араму,- Мелета обернулась назад. Арам только что допил вторую кружку вина. Он склонился к уху жены и зашептал:

- Я снова напьюсь! Уйдем от греха подальше, ради бога!

- Удобно ли? Хотя...- Мелета хлопнула в ладоши - подошла Чокея.

- Приготовь лодку с парусом. Нам надо побыть наедине.

- Я оставляю вас, дорогие гости, на час-два. Семейные дела.

- Мы не спешим,- ответил Аркадос.- Отплываем завтра на рассвете.

Мелета ожидала маленькую лодку, но Чокея указала им на фелюгу с гребцами, похожую на судно Левкона. Они вступили на борт, спустились в кубрик. На столике Мелета увидела опрокинутую кружку, к стенке в углу прислонилась остродонная амфора.

- Вылей за борт,- приказала Мелета, кинув головой на амфору.

Арам молча поднял посудину, понюхал и вынес вино на палубу. Здесь он огляделся и приник к горлу амфоры. Весла вспарывали штилевую поверхность воды, судно медленно шло в море.

- Ты ревнуешь, милый? - спросила Мелета, когда Арам сел против нее.

- Сейчас это ничего не значит,- грустно произнес Арам, и на глазах его появились слезы.

- Снова напился, снова будешь плакать,- упрекнула его жена.- Ведь обещал...

- Сегодня я потерял последнюю радость моей жизни. Тебя. Знаю, вы любите друг друга...

- О чем ты?

- О царевиче и о тебе. Я лишний. И я не поеду на Меотиду.

-Ты пьян и говоришь глупости. Идем на палубу - проветрись.

Они вышли на носовую площадку фелюги, перед ними расстилалось неоглядное море.

- Я выбросил тебя из сердца, знай об этом.

- Ты чудак, Арам,- Мелета обняла его, прижала к груди,-Без меня ты будешь совсем одиноким. Эла вся в Хети...

- Но у меня есть еще мой сын! Арамчик, ты слышишь меня?!- Вырвавшись из объятий жены, Арам протянул руки к морю, крикнул: - Ты слышишь,' сынок?! Видишь, он меня слышит! Я знаю - ты ждешь меня...

- Перестань, милый. Ты совсем пьян...

- Я иду к тебе, сынок,- сквозь слезы негромко проговорил Арам и шагнул в зелено-голубоватый простор понта.

Крик Мелеты, всплеск и тишина... Только волны бились об обшивку корабля да вздыхало море, принявшее в свою грудь несчастного охотника Арама, страдальца из горного селения Тай.

С окаменевшим лицом Мелета сошла на берег, появилась под навесом. Ее прихода не заметили, гости пели песни и шумели.

Митродор сидел рядом с Лотой и что-то говорил.

- Где Арам? - спросила царица.

- Он ушел,- кратко и спокойно ответила дочь.

- Куда?

- К нашему сыну.

(обратно)

Глава 6. АГАПЕВЕССА КАМЫШОВАЯ

Сегодня царь Агат и его совладетельница Кона вместе. Сегодня в стойбище Агата прибывают высокие гости - царица Синдики Тира и служительница храма Атосса. Мужа Тиры, царя Гекатея, Агат не уважал за то, что продался он боспорцам, рушит скифские обычаи, мешает торговле аксамитов с Танаисом. И еще одна причина ненависти к Гекатею - Тира. Когда красавица меотка жила в здешних степях, Агат, любя Тиру, дарил ей лучших скакунов и хотел сделать коной. Все к тому и шло, уже появился у Тиры ребенок. Но в одну из ночей на повозку, где спала Тира, налетели воины Гекатея и увезли ее в Фанагорию. В повозке остался только мальчик, которого царь назвал Агаэт. Тира осталась в Фанагории, говорили, что добровольно, и поэтому Агат выбрал себе другую кону. Возвратить обратно любимую он не мог, за Гекатея вступились бы боспорцы. Впоследствии кон утешился сыном - Агаэт рос здоровым, сильным и мужественным парнем.

И вот сегодня Тира впервые приезжает в стойбище Агата, и старые чувства всколыхнулись в сердце аксамита. Агаэт на рассвете ускакал к табунам - надо выследить, поймать и наказать похитителей. Когда Агат напомнил сыну, что приезжает его мать и уезжать в этот день бы не следовало, коной ответил: «Какая она мать, если за двадцать лет ни разу не вспомнила о сыне».

Около полудня неожиданно приехала со скотного двора кона. Ее приезд был совсем некстати, но кона привезла несколько бурдюков вина, мяса и сыра, да в прибавок бочку кумыса. Будет чем угостить царицу Тиру.

В сумерках появились долгожданные гости. Царица и Атосса верхом, обе на вороных жеребцах, сзади десяток охранников с копьями.

Агат и кона вышли из-под тростникового навеса, чтобы подержать под уздцы жеребцов не столько для того, чтобы помочь им спешиться, а сколько ради почестей.

А под навесом за столом ждут гостей три брата кона Агата, они еще вчера приехала к царю, зная, что Тира едет не в гости, а по большому делу. Когда все расселись за столом, старший брат Агата спросил с упреком:

- Где ты родилась, царица Синдики?

- В твоем стойбище, уважаемый Онай.

- А как тебя называли мои аксамиты?

- Не помню, Онай. Чуть ли не двадцать лет прошло.

- Тебя звали солнцеликая Тира. Любил тебя мой брат Агат?

- Я полагаю, что любил, если подарил сына...

- И ты двадцать лет не удосужилась...

- А вы удосужились?! Достойно ли женщине навязываться мужчине, не стыдно ли царице приезжать в стойбище скифа? Стыдно и недостойно! А ты за это время приезжал ко мне? Агат приезжал?

- Ты же знаешь, мы ненавидим Гекатея. Этот продажный синд...

- Двадцать лет вы терпите продажного синда, двадцать лет кланяетесь этой подстилке перед боспорским порогом...

- А ты, гордая меотянка, не терпишь?

- Мое терпение кончилось! И вот я приехала к вам. Пора Гекатею дать под зад ногой.

- Если за него заступится царь Сотир, что тогда? - спросил Агат. - В моих степях много лошадей, волов и овец, но мало мужиков.

- Я подниму меотов и дандариев - они много горя терпят от Гекатея и боспорцев. Если ты, Агат, приведешь в Тирамбо своих аксамитов, дандарии выползут из камышей в огромном числе. Нас поддержат тореты и керкеты - мы сбросим Гекатея в море. Со мной приехала благочестивая Атосса - она эллинка. Но если ей удастся привести к нам ее двухтысячное войско - мы можем замахнуться на трон царя Сотира.

- Сотир за проливом,- сказал Онай.- Он защищен морем.

- А у нас в Тирамбо стоят двадцать триер. На них мы посадим воинов Атоссы.

- Когда думаешь начинать, Солнцеликая?

- С весны, когда Гекатей начнет собирать налоги. К тому времени Атосса приведет свое воинство. Давайте подумаем о том, кому мы доверим управление восстанием...

* * *
... Недаром в свое время Годейра поставила Беату полемархой. Никто лучше ее не мог продумать набег на горные поселки, на склады купцов портовых городов. Не зря и здесь, в степи, самое опасное дело - конокрадство - было поручено сотне Беаты.

Две недели прошло после первого удачного угона... «Сейчас,- думала Беата, - конечно же, скифы приставят к табунам охрану, и ее будет нелегко перехитрить». В этот набег она взяла полсотни наездниц - Беате нужна была обширная разведка. За ночь необходимо найти табун побольше, и чтоб кони в нем были без тавра. Налет - на рассвете, когда загонщики крепко спят. Если, все-таки, кражу заметят и начнется погоня — близко ее не подпускать. Скифы метать аркан умеют без промаха, потому лучше сразу спешиться и встретить их с копьем.

Амазонки с вечера выехали в степь, расположились на берегу реки. Посланные разведчицы к полуночи вернулись, охраны они не заметили. Сказали, что один из табунов медленно продвигается к реке, видимо, идет к водопою. Лебею и Гипаретту, как самых опытных наездниц, Беата оставила у озера. Если за отбитым косяком устремится погоня, им предстояло пойти ей наперерез и увести в сторону; если погони не будет - возвращаться вслед за отбитыми лошадьми. Амазонки скрыли лошадей в прибрежных кустах, сами устроились прямо у воды. Река в плоской, как стол, степи текла не спеша, прибрежные ивы старательно полоскали в ее воде свои ветви, а под ними плескались какие-то рыбы.

- Скоро упадет роса,- шепнула Гипаретта. - Не уснуть бы...

- Ты подремли, я одна погляжу,- ответила шепотом Лебея.- Никакой погони не должно быть. Ведь разведывали...

- Погляжу на степь,- сказала Гипаретта и вышла на открытое место — Все тихо, только откуда-то тянет дымом.

- Это пастухи варят ужин. Ложись.

Гипаретта прилегла на траву и мгновенно уснула. Лебее казалось, что она совсем не хочет спать - ночные набеги на табуны ей нравятся. А Гипаретта была уверена, что Лебея прогонит отбитый косяк по берегу реки и только после этого нужно глядеть, нет ли погони. В степи было тихо, щебетала над водой какая-то пташка, шуршала донной галькой река, все навевало спокойствие и умиротворенность.

* * *
Время приближалось к полуночи. Туман над рекой рассеялся, вызвездилось небо, на землю опустилась прохлада. «Будет заморозок»,- подумал Агаэт и дернул поводья. Конь пошел легкой рысью. Юноша уже знал, что поимка конокрадов не удалась из-за глупости пастухов. Они запалили костер. Конокрады, конечно же, испугались и вернулись к себе. Теперь воров снова придется выслеживать. Отослав загонщиков в стойбище, Агаэт вместе со своим коноводом Бораком остался в степи на тот случай, если конокрады вздумают вернуться к табунам на рассвете. Они тихо ехали по берегу реки и беседовали:

- Как ты думаешь, Борак, кто эти воры?

- Даю руку на отсечение. Это савроматы. В первый раз они отсекли больше трехсот кобылиц, на той неделе увели пол-табуна. Они знают в лошадях толк — лихие наездники.

- А может это вольные склоты?

- Куда им! Они и на лошадь садиться не умеют.

- Зачем ворам столько много лошадей, ты не подумал?

- Если бы мы ставили тавро, то наших лошадей увидели бы на торге в Танаисе. А сейчас не придерешься.

Вдруг заржал жеребец Борака. Из-за прибрежных кустов ему легким повизгиванием ответила кобылица. Друзья тихо спешились и спустились к реке. Первым остановился Агаэт. Он увидел юношу. Тот спал сидя, прислонившись спиной к камню. Невдалеке лежал на траве другой юноша. «Борак не прав, это не скифы,- мелькнуло в голове Агаэта.- Это боспорцы». Пока Борак бегал за веревками, Агаэт разглядел одежду юноши. На нем были очень удобные для езды верхом штаны из тонкой кожи. На штаны нашиты костяные пластины - они, конечно же, предохраняли от ударов меча и от стрел. Куртка тоже была в пластинах - в бронзовых и круглых. Ремень - из толстой кожи, на нем - нож в чехле.

Когда Борак подошел, они враз бросились на спящих и связали их... Проснулась Лебея от удушья. Ей показалось, что она попала под лошадь. Но, очнувшись, поняла - ей заткнули тряпкой рот, двое мужчин обматывали веревками. Рядом лежала связанная Гипаретта. Над рекой клубился туман, лиц насильников не разглядеть. Было понятно, что это скифы, хозяева лошадей. Один из мужчин посадил Лебею к дереву, дал сильный подзатыльник, сказал:

- Такой молодой, а уже вор! А еще эллин!

Лебея согнулась, затем резко выпрямилась и изо всех сил ударила связанными ногами в зад тому, кто назвал ее вором. Потом она сжалась, ожидая ответного удара. Но скиф снова по-эллински сказал:

- Я детей не бью, соплячок,- подойдя, он легко поднял ее, как куль с сеном бросил вниз животом на круп ее же коня. Подвел другую лошадь, на которой висела связанная Гипаретта, и кони пошли рядом, вслед за жеребцом скифа. Амазонки тоже не церемонились со своими пленниками, они либо влекли их на аркане, либо связанными сажали на коня. Любимым же способом скифов было «кольцо» - связанного пленника клали на живот поперек коня, прикручивали руки под его брюхом, считали, что это лучший для пленника вид передвижения.

Лебея испытывала настоящие мучения. Ее нещадно трясло, особенно при езде рысью, все время приходилось напрягать тело, прижиматься к коню, чтобы не сползти под живот. Но эти мучения были ничто по сравнению с мучениями совести. Лебея с пятнадцати лет ходила в боевые походы, она знала, что плен хуже смерти. А она заснула на боевом задании, попала в плен к скифам, это позорная смерть.

Беата и амазонки могут ее простить, но сама Лебея... Как только ей дадут меч - она убьет себя. Тут она вспомнила про Гипаретту - девочка попала к врагу по ее вине. Стыд и позор сжигали все тело Лебеи. Она проклинала себя: «Я не славная наездница, я не дочь Фермоскиры, а самая презренная тварь!»

Иные мысли были у Агаэта: «Пусть я привезу двух пленников, но оправдаю ли себя? Может, они не конокрады, зачем боспорцам воровать лошадей. Может, это посланцы царя Со-тира, а я их связал веревками и волоку к царю Агату, у которого гостит царица Синдики. Схватить двух спящих юнцов -это не доблесть, а повод для насмешки. Время еще есть, их надо допросить. Слава богам, Агаэт умеет говорить по-боспорски, все дети скифских царей на год-два посылаются на учебу в Пантикапей. Довезу их до скотного двора,- решил царевич,- развяжу и допрошу».

У ворот скотного двора ждал старый пастух. Он упал перед властителем на колени и, посыпая лысину пылью, что-то громко и непонятно кричал.

- Встань и говори,- приказал коной.

- Воры, великий коной, подняли и увели два стада коров и быков!

- Давно?

- Час тому назад, могучий!

- Где мои загонщики?

- Они уехали раньше. Сразу после них...

- Где пастухи?

- Они до утра у конских табунов по твоему веленью. Я один, на дворе. Кона уехала к царю...

- Ладно! Это потом. Борак! Развяжи воров и унеси в дом коны. Они живы?

- Думаю, живы. Но без сознания.

Приказав старику увести и накормить коней, коной взвалил своего пленника на плечо и понес. Борак шагал с грузом за ним.

- Оставь своего в этой комнате и не своди с него глаз. Я положу воришку в спальне коны. Будем их допрашивать раздельно, а потом сравним.

Бросив на кровать коны какую-то шкуру, Агаэт перенес на нее пленника, вынул затычку изо рта. Лицо было покрыто толстым слоем пыли.

Отвязав руки от ног, коной выпрямил юношу, положил вверх лицом. Потом принес кувшин, омыл лицо водой, но юноша не приходил в себя. Агаэт глянул на штаны, они ему по-прежнему нравились. «Зачем ему штаны,- подумал коной,- все равно отец прикажет его убить. А умереть он может и в моих старых». Коной снял с юноши сыромятные, с короткими голенищами сапожки, расстегнул опушку и потянул за штанины. Сначала обнажился пупок, потом показались курчавые рыжеватые волосы лобка, еще рывок - и коной от неожиданности вскрикнул. Это была женщина!

Смущенный, он сразу отскочил в сторону, потом подбежал, быстро надернул штаны, затянул, завязал шнурок, уселся сбоку. Это не только смутило его, но и напугало. Молодая женщина, скорее всего девушка; могла ли она быть конокрадом... «А что, если это ойропата?! - мелькнуло в его голове,-Ведь ходили же недавно слухи, что в Тирамбо появились ой-ропаты». Чтобы убедиться в этом, коной дрожащими руками расстегнул куртку, распахнул ее... Слева открылась полная, как мегерская чаша для вина, грудь, а справа был чуть заметный коричневый бугорок прижога. Да, это ойропата! И, судя по отмытому лицу, молодая, красивая женщина. Агаэт сдернул с ее головы колпак - рассыпались рыжеватые густые пряди волос. Тут девушка проснулась, резко села, бросила руку на бедро. Ножа на поясе не было. Она снова откинулась на шкуру, закрыла глаза.

- Дай мне нож! - прохрипела она, немного погодя.

- Чтобы убить мужчину? Ты же ойропата.

- Чтобы убить себя! Ойропаты в плену - мерзость!

- Еще успеешь. Сперва скажи, хорошо ли красть чужих лошадей?

- Мы не крадем - мы берем у вас в долг. Позднее уплатим сторицей.

- Не мешало бы поговорить со мной. Я хозяин этих табунов.

- А хорошо ли красть женские штаны?

- Клянусь, я не узнал, что ты женщина.

- Не мешало бы спросить меня сначала.

- Зачем вам столько много лошадей?

- А тебе?

- Скиф без коня - не скиф, а презренный склот.

- Ты же один, а нас много. Более двух тысяч.

- Не советую врать, красотка. В соседней комнате твоя подружка, мы проверим.

- Зачем мне тебя обманывать. Скоро все будут знать в округе, что мы заложили в степи город...

- Кто это мы?

- Амазонки из Фермоскиры. Или ойропаты, как зовут нас твои сородичи.

- Где этот город?

- Где-то в степи, за Рыжим камнем.

- А-а, это, наверно, Катамба. Падающая вода, по-вашему.

- Скорее всего, там есть маленький водопадик. Зачем тебе это знать?

- Чтобы забрать украденных у меня лошадей.

- Глядите на хвастуна! То, что попало в руку амазонки, можно отсечь только с рукой.

- Ты тоже хвастовством сильна. Забыла, что скифы конокрадов закапывают живыми, а у хвастунов вырывают язык.

- Нашел чем хвалиться. Амазонки не боятся смерти. Так сказано во втором завете.

- Слышал я про ваши заветы...— Агаэт замолчал, подумал: мы молоды, красивы. Вот одной остался день жизни, я отдам ее отцу, он прикажет её умертвить, и все. А она ершится, вспоминает заветы, которые глупы, никому не нужны. Да и сам я хорош - мне бы говорить о ее красоте, целовать ее алые губы, а я пугаю ее смертью, жалею сотню лошадей...

- Как тебя зовут, хозяин табунов? - перебила его мысль амазонка.- Меня - Лебея.

- Я Агаэт.

- Мне холодно, Агаэт. Я замерзаю.

- Верю. В степи пора заморозков.

- Это твой дом? Почему тут не топят?

- Нет, это скотный двор. До моего стойбища день пути.

- Скоро мы поедем?

-  Взойдет солнце, высушит степь, и поедем.

- Я хочу спать. Укрой меня шкурой.

- Сама укройся.

- Тогда развяжи мне руки. Клянусь, я не убегу.

- А почему ты не спрашиваешь о подруге?

- Она уже побывала на агапевессе и знает, как вести себя с мужчинами.

- А ты разве не была на агапевессе? Я много слышал про вашу Долину любви.

- Не была. Туда пускают не всякую.

- И тебя не целовал ни один мужчина?

- Ни один.

- Никогда не поверю,- сказал коной и рассмеялся.

- От вашего брата мало радости. Ты веришь, там в Тирамбо, мы с подругой ходили в камыши...

- Зачем?

- Сам знаешь. Ты думаешь, что только мужики желают радостных утех. Мы, женщины, может еще больше хотим ласки, наслаждений.

- Ну и что же, в камышах?

- Нас поймали и заволокли в какую-то лачугу двое скифов. От моего так густо воняло протухшей рыбой, меня стошнило прямо на него, и он растерялся. Я убежала и более в камыши не ходила.

- От меня тоже воняет? Я ведь скиф...

- Твой запах мне приятен. Ты пахнешь конским потом, а для амазонки нет лучшего запаха, чем запах лошади.

Агаэт снял путы с рук Лебеи, она потрясла затекшими кистями и хотела юркнуть под одеяло из верблюжьей шерсти.

- Придется снять штаны и куртку,- сказал Агаэт.

- Зачем?!

- Они же у тебя в грязи и пыли. А это постель царицы.

- Я тогда совсем закоченею!

- Закидаю тебя шкурами.

- Ладно. Отвернись.

- Стоит ли? Я же видел тебя обнаженной.

- Не зря богиня заповедовала нам убивать мужиков,- зло сказала Лебея и начала спускать штаны.

В сущности, Лебея совсем не знала мужчин. Начиная с аннория, ей говорили, что мужчины грязные скоты и ничего не заслуживают кроме смерти. На агапевессе она еще не была ни разу, ну а единственная встреча в камышах с вонючим рыбаком совсем обескуражила ее. С одной стороны, надо бы брезговать, отвращаться от мужского тела, с другой стороны, что-то  притягивало к коною ее. Ей хотелось ощутить тепло тела (шкуры, которые он набросал на нее, нисколько не согревали). Как бы ни коротки были ее знания мужских побуждений, она знала, что они (особенно молодые) лезут к девушке при всяком случае. А коной ей очень понравился. Тихо лег спиной к куче шкур, в которые она была завернута, и, кажется, заснул. У Лебеи неожиданно заработало воображение. Она представила, как Агаэт приподнимает край шкур, протискивается под них, прижимается к ее обнаженной спине, кладет теплую руку на сосок груди. Она притворяется спящей, но тело предательски выдает ее - оно все содрогается... Потом он нежно поворачивает ее сбоку на спину и приникает губами к соску...

- О, святая Дева! - воскликнула Лебея,- О чем я думаю! Завтра меня, наверное, убьют, а я мысленно в объятиях мужчины. Мне надо думать, как спасти себя и Гипаретту. Может, этот молодой скиф умышленно устроил ночевку, ведь ничто не мешало ему продолжать путь. Но почему тогда он не развяжет мне хотя бы руки? Нет! Он не хотел моего спасения. Если бы это было так - проще отпустить меня. Может, он хочет близости, ждет, чтоб я первая пошла ему навстречу? Будь что будет, пора что-то предпринимать - ночь близится к концу...

Думал ли Агаэт, что этот короткий остаток ночи изменит всю его судьбу. Он представил, как привезет отцу и знатным гостям конокрадов, как вытянется лицо Тиры, когда она узнает, что воры - любимые ею амазонки. Он уже много лет был в обиде на мать, что та не посетила его ни разу в степи. Ему сейчас хотелось сделать ей неприятное.

Нет-нет да в сознании мелькнет мысль о судьбе девушек, он не желает их смерти. Особенно поразило его стройное и красивое тело Лебеи. Убить такое прекрасное существо? Есть ли что-нибудь нелепее этого? Лица амазонки он почти не видел в полумраке, но напускная грубоватость в ее разговоре, ее интонации ему нравились. Внутренний голос шепнул ему в какой-то миг: «Красивое тело, приятный голос, но она... амазонка. А ты забыл связать ее». Он раскрыл одеяло, на перине в полумгле белело обольстительное женское тело. Агаэт ожидал возражений, сопротивления, но девушка даже не пошевелилась. Она как будто ожидала чего-то. Он взял ее руки, завел за спину и накинул веревочную петлю. Другим концом веревки связал ей ноги. И вдруг услышал:

- Никогда не думала, что скифы такие дураки. Мало того, что ты обнажил меня неизвестно для чего, так ты еще...

- Но ты же удерешь.

- Сколько раз говорить тебе, олуху, что я не убегу, а скорее замерзну.

- Ладно, поверю тебе, развяжу. Но ты всю ночь будешь мне рассказывать сказку. Греки такие мастера на выдумки.

- Зачем тебе мифы? Хотя забыла — ты же еще сосунок.

- Не груби. А то как врежу по ягодицам.

Лебея долго молчала, потом попросила:

- Подоткни одеяло со всех сторон, и я расскажу тебе миф про Персея и Андромеду. Когда я была в гимнасии, его мне поведала слепая Ферида. Слушай. В давние времена жил герой Персей. Ты знаешь, кто такой герой?

- Откуда...

- Это человек, рожденный смертной женщиной, а зачала она его от бога. В тех местах на острове жила Медуза Горгона. Стоило человеку взглянуть в ее страшное лицо, и он сразу превращался в камень. Персей задумал отрубить голову медузе, и это ему удалось. Запрятав ее голову в мешок, хотел удалиться с острова, но увидел прикованную к скале красивую девушку...

- Такую, как ты?

- Я же не дочь царя. А то была дочь царя - Андромеда, ее принесли в жертву морскому дракону, и он в то утро должен был увлечь ее в море. Персей с первого взгляда полюбил Андромеду и сказал, что он ее спасет - убьет змея.

- Оставь меня,- сказала девушка.- Я не хочу, чтобы ты умирал. Дракон всесилен, его нельзя убить.

- Я тоже не хочу, чтобы ты умирала,- сказал Персей.

Когда из вод вынырнуло чудовище, он открыл мешок и показал Горгону змею. Дракон превратился в скалу, а рядом с ним Андромеда увидела каменного Персея. Она тоже полюбила юношу и, не раздумывая, поглядела в глаза Медузы.

- Они и сейчас, наверное, стоят, каменные, на том берегу?

- Нет. Боги вознесли их в небо. Я когда-нибудь покажу тебе созвездие Персея и Андромеды. О, как я завидую этим влюбленным!

- В небе?

- Конечно, не в скифских степях. У здешних мужчин рыбья кровь.

- Не скажу. Я всю жизнь мечтаю полюбить. Но некого.

-Ты лучше разденься и согрей меня. Или ты стар и немощен, или боишься, что я лишу тебя невинности. Может, ты вообще трус?

- Ну, погоди, бесстыжая, я покажу тебе труса, покажу!

Он вынул нож, рассек веревку и резко придвинулся к девушке.

- Ну, что ты торопишься, дурачок. Ноги развяжи. Скифянок ты тоже связываешь перед этим?..

Если в степи, куда уехал Агаэт, за эти сутки произошло многое, то и в стойбище его отца хозяева и гости не дремали. Царь Агат напился до того, что побил кону и чуть не прогнал ее на скотный двор. Кона набросилась на царицу Тиру за то, что та увлекла Агата в степь для прелюбодейства. На что Тира сказала открыто:

- У меня от кона сын Агаэт, я ему больше чем жена. А ты только скотница в его владениях, поезжай туда и крути волам хвосты.

На семейном совете Агат и его братья точно расписали, сколько воинов, лошадей и соленой рыбы и мяса доставить в Фанагорию в случае начала войны против Гекатея и боспорцев. Атосса на этом совете заявила, что ее дочь Агнесса пошлет в этом случае Перисада с флотом за воительницами Годейры, их около двух тысяч, а в бою они стоят двадцати тысяч боспорцев. Тира сказала, что ее муж Гекатей со своими синдами не в счет, воевать придется с боспорцами царя Сотира. Атосса тут же предложила: поскольку основная сила восстания будет женская, то возглавлять повстанцев должна царица Тира, а ее помощником будет кон Агат.

О краже коней из табунов Тира и Атосса уже знали и ждали Агаэта с пойманными конокрадами. Кто эти похитители лошадей? Атосса догадывалась. Обдумывала, как бы их спасти.

* * *
Утомленные ласками, они уснули. Коной уже не думал о веревках.

Проснулся около полудня от того, что замерз. Лебеи под одеялом не было. Бросился к скамье, штаны тоже исчезли. Он заметался по комнате, увидел переброшенные через спинку кровати штаны амазонки. Натянул их, выскочил в соседнюю комнату. Там за столом сидели Лебея, Борак и Гипаретта.

- Оглядись, коной - ты одел чужие штаны! - крикнул Борак, и все трое громко рассмеялись.

- Что будем делать, Борак? - хмуро спросил Агаэт.

- Поедем домой. Травы уже высохли.

- Но наших пленниц убьют. А я не хочу этого!

- Сказано тебе, милый, амазонки не боятся смерти. К тому же, я познала в эту ночь прелесть любви и мне не страшно умереть.

- Доверимся нашей судьбе, — грустно произнесла Гипаретта.- Может она будет к нам благосклонна.

- Мы же не украли у них ни одной лошади,- сказала Лебея.- За что же нас убивать?

- Зато ваши подруги угнали со двора две сотни коров и волов,- заметил Борак.- Кона с досады искусает все губы. Она своими руками придушит вас.

- Может отпустим их, Борак? Скажем, что проспали.

- Прости, мой господин, но ты плохо придумал. Я не хочу, чтобы Гипаретта покинула меня. Я более никого не смогу полюбить. А ты разве поменяешь свою Лебею на наших чумазых скифянок?

- Я лучше сам умру, но с нею не расстанусь. Надо придумать что-то иное. Ты, Борак, хитер на выдумки. Давай!

- Кони украдены, волы угнаны, нас видели пастухи и загонщики,- сказала Гипаретта,- Что тут можно придумать?

- Если вы нас любите,- помедлив немного, сказала Лебея,- то отпустите. И кто помешает приехать к нам через седьмицу, мы договоримся и встретимся у озера.

- Мы ведь тоже будем без вас тосковать и терзаться любовью.

- Ты умница, Лебея! - воскликнул Агаэт. - Собирайтесь, мы вас проводим.

* * *
Кон Агат спал ночью беспокойно. Ему снилась черная выжженная степь, затянутые дымом небеса с багряными полосами на горизонте. Снился сын Агаэт, он все время пытался догнать молодую рыжую кобылешку, но это ему никак не удавалось. Сам кон тоже пытался ему помочь, то вставал на пути скачущей лошади с раскинутыми широко руками, то закидывал на ее шею аркан, но петля все время падала на спину коня и соскальзывала на землю. Один раз аркан каким-то немыслимым образом запутался в хвосте кобылицы, его рвануло, и кон проснулся. Агат испугался мрачного сновидения и больше не мог уснуть. Вспомнилось решение весной идти войной на Синдику и Боспор, и это испугало его еще больше. «Стар становлюсь, глуп становлюсь,- думал кон.- Баб послушал; пьяных братьев послушал. Расхвастался, как мальчишка - табуны не считаны, степи не меряны, как будто лошадей пошлю воевать. На коня воина посадить надо, ему оружие дать надо, накормить-напоить. А у меня воинов все меньше и меньше, земли пустеют, бабы рожают мало, а если рожают, то дети хилые, девчонки мрут, как мухи. Да и откуда быть им не хилыми, если матери прокопчены дымом очагов, пропылены пылью кибиток. С конскими табунами хорошо, там приплод растет сам собой, а наши склотки прячутся от мужиков под кибиткой, и детей становится все меньше и меньше. Боспорских баб в полтора раза больше, чем мужиков, а у нас в Два раза меньше. Да и пустокровны они, холодны, как лягушки. Какое потомство они могут дать, если ночами прячутся от мужиков в сене да в кустах. Не зря мой сын не хочет брать в жены скифянок, так можно и без внуков остаться». Агат вспомнил давнюю поездку в Тиритаку. Ах, какие там были горячие молодые вдовушки-боспорки. Хорошо бы обновить прокисшую скифскую кровь, но где в степи возьмешь девок эллинских кровей?

После бессонной ночи он уснул и проспал почти до полудня. Разбудила его Тира, тоже заспанная и растрепанная:

- Не мешало бы опохмелиться, милый мой кон. А бурдюки сухи.

- Пусть принесут полные. Иди под навес, я скоро буду.

Под навесом на воловьих шкурах сидела Атосса, по-скифски подобрав под себя ноги. Этой гостьи и подруги Тиры кон побаивался и не понимал. Агат был суеверен и подозревал, что эллинка волшебница. В прошлой беседе он заметил, что она предугадывала все его вопросы и отвечала на них до того, как он успевал их задавать. Ему и сегодня захотелось побеседовать с хитроумной гостьей, и он догнал Тиру и сказал ей тихо:

- Задержись в подвале, дай мне поговорить с твоей подругой. Очень нужно.

- Я не ревную, мой драгоценный, но предупреждаю...

- Шутки в сторону, Тира. Оставь нас вдвоем.

Он вошел под навес, сел напротив Атоссы:

- Хорошо ли ночевала, дорогая гостья? - спросил он, улыбаясь.- Не болела ли голова?

- Добрейший хозяин хочет спросить, не выпили ли мы лишнего на вчерашнем Совете? Не приняли ли мы скороспешных решений? Я отвечу - сомнения твои, великий кон, напрасны. Уж не думаешь ли ты...

- Не думаю. Но начинать большую войну, когда...

- Я знаю, что тебя беспокоит. Почему так долго не возвращается твой сын Агаэт?

- До вечера еще далеко. Я знаю - он поймал двух конокрадов.

- Они, я думаю, не украли ни одной вашей лошади. И не хочешь ли ты спросить, где твоя кона? Почему ее нет в стойбище? _

- Где же она?

- Она ускакала на скотный двор. Там воры угнали две сотни голов скота.

- Где ж были пастухи и загонщики? Я им поотрываю головы!

- И напрасно. Они с твоим сыном всю ночь торчали у конских табунов. Я так думаю.

- Ты ясновидящая? Вот привезет Агаэт конокрадов...

- Он их не привезет. Двое юношей, я думаю, удрали.

- Мой сын не разиня!

- Но он молод и влюбчив.

- При чем тут это?!

- А при том, что никаких юношей не было.

- А кто же пойман?

- Две хорошенькие девушки.

- Как они очутились в глухой степи?

- Ты слышал про амазонок?

- Откуда в наших степях амазонки?! В Тирамбо - иное дело.

Там их уже нет. Две тысячи лихих воительниц высадились на берегах Танаиса, как раз в середине твоих владений.

- Откуда ты знаешь это, уважаемая?

- Я только что видела Агаэта.

- Он возвратился?!

- Да. И на нем амазонские боевые штаны...

- У него не было своих штанов?

- Думаю, что были. Но он их снял, когда узнал, что...

- Не говори дальше. Эта хитрая баба надула его, как мальчишку!

- И правильно сделала.

- Где этот сосунок?! Я его выпорю принародно! Эй, кто там?

- Не спеши, мудрый кон. Ты осрамишь на всю степь влюбленного коноя. Как же ты тогда отдашь ему полцарства?

- Но так меня совсем оставят без табунов! Это же разорение!

Восклицания Агата были неуверенными - он вспомнил слова Атоссы на Совете о числе и воинственности амазонок, он понимал, если привлечь на свою сторону этих свирепых баб, то идти на Боспор можно смело. То, о чем кон еще не успел подумать, ему подсказала Атосса.

- Выслушай еще один мой совет, благочестивый Агат. Что бы там ни случилось на скотном дворе, не расспрашивай сына, не брани его. Придет время, и он, может быть, принесет тебе внука сильного, здорового, смелого.

- Ты знаешь, дорогая гостья, что они... поладили в прошлую ночь?

- Я знаю другое - амазонки не дарят штаны просто так.

Под навес вошла Тира - она была расстроена.

- Где ты была?-спросил Агат.- Что случилось? Ты плакала?

- Я виделась с Агаэтом. Он не захотел признать меня матерью.

- Стоит плакать из-за этого! - воскликнула Атосса.- Если столько лет ты не вспоминала о нем...

- Не переживай, милая Тира,- Агат взял царицу за руку, посадил рядом с собой.- В нем бушует обида. Потом он полюбит тебя. Ведь он наш сын, независимо от того...

- Вот он идет. Позови его, добрый кон.

- Эй, Агаэт! Иди сюда! Ты почему не спешишь поделиться со мной своими успехами?

- Я не хотел мешать вашей беседе. Да и какие у меня успехи.

- Откуда у тебя, дражайший коной, такие красивые штаны?- спросила, хитро прищурив глаза, Атосса.

- Это трофей,— пробормотал Агаэт и хотел отойти.

- Постой, погоди,- отец ухватил его руку - Насколько я понимаю — это женские штаны.

- Такие носят только амазонки,- добавила Атосса.- Не хочешь ли ты, мой юный друг, сказать, что их отдала тебе ой-ропата?

- У нас в степи об этом обычно не спрашивают. Я бы хотел поговорить с тобой наедине, отец.

- Пойдем, Атосса. Мы спустимся в подвал - там обещали нам дать вина.

Тира и Атосса отошли, Агат посадил сына рядом, спросил:

- Правда ли это? Женщины обычно знают, что говорят. Ты уснул там на скотном дворе, и девчонка улизнула в твоих штанах.

- Это неправда, отец. Я сам отпустил ее.

- Значит, вы спали вместе?

- Я очень люблю ее, отец.

- Почему же ты не показал ее мне?

- Ты бы убил ее, я знаю.

- Плохо знаешь, сын мой. Если она скоро будет матерью моего внука...

- Значит, ты не гневаешься на нас?!

- Она красивая? Сильная? Ловкая?

- Позволь, я поскачу туда?! Мы приедем, и ты увидишь сам! - Я выеду с рассвета.

- Не спеши. Ты же не вольный склот, чтобы красть женщин тайно. Ты коной всей пританаисской степи. Надо приготовить подарок.

- Я подарю ей лучшего коня!

- Да не ей, а царице. Отца и мать, я полагаю, амазонка не знает. Бери сотню молодых скифов, выберите в степи два самых больших табуна, и подари нашим соседкам. Тогда им не нужно будет красть чужих лошадей. Ты - царевич, и подарок должен быть царским. Выбери самых красивых скифов. Может, амазонки захотят породниться с нами. Иди.

* * *
Жизнь на новом месте налаживалась. Место решили начать Новая Фермоскира, но название это не нравилось. Молодые амазонки стали звать город Камышовой Фермоскирой, а попросту - Камыши. Они хоть и не привыкли к работе, но устраивали свою жизнь со старанием. Сделали жилье, навесы для сотенных конюшен, а скоро появились кони.

Лошадей раздали амазонкам. Всем, конечно, не хватило, но радость в камышовом поселении была великая. Коней вычистили, остригли гривы, укоротили хвосты — амазонки снова почувствовали себя наездницами. Кони намного облегчили труд, жизнь в поселении пошла веселее.

Годейра продолжала упорядочивать жизнь сотен. Был снова создан Совет Шести. В него вошли: Годейра, Гелона, Беата, ферида, Лаэрта и Бакид.

Совет после долгих споров постановил забыть все шесть заветов Ипполиты и строить Новую Фермоскиру по-новому. Мужчин в поселение допускать, при набегах их не убивать, а если появятся у амазонок дети, мальчиков отдавать отцам, а девочек- Лаэрте и Фериде на воспитание. Надумали также построить храм и молиться там не Ипполите, а богине Деметре. Это на будущее. В набеги не ходить, пока амазонское воинство не окрепнет; храмов не строить, пока Гелона не узнает все про Деметру. Богиню эту предложил Бакид, сказав, что Деметре поклоняются не только эллины, но и многие скифы, синды и меоты.

Против этого было восстала Беата, но ей на Совете сказали, что пономархе пока хватит дел по добыче лошадей. Молодым амазонкам обещали ввести агапевессу, когда в набегах будут добыты мужчины. Как проводить агапевессу при новых порядках, никто не знал, надеялись, что будущее подскажет, как. Ферида после Совета зашла к царице, но ее остановили У входа и сказали, что Годейра просила ее не беспокоить -она думает о новой агапевессе. Ферида решительно оттолкнула стражницу и вошла в покой, говоря:

- Я расскажу ей такое, что она сразу забудет про мужиков.

- О чем ты хочешь рассказать, благородная Ферида? Я слушаю.

- Ты одна?

- Тут Беата? Говори.

- Ты знаешь, что Атосса послала разведку в Фермоскиру?

- Перисад говорил мне, что туда уплыла Агнесса...

- Агнесса в Тиритаке, в постели у боспорского царевича. Она обманула мать - послала вместо себя Мелету.

- Что хочет знать Атосса о Фермоскире? Я думаю, Агнесса выболтала тебе?

- Главное, что беспокоит старуху - это золотой Кумир Девы и пояс Ипполиты.

- Но его же нет! - воскликнула Беата.

- Есть! Атосса изготовила его, израсходовав на украшение все свои сокровища.

- Стало быть...

- Стало быть, она пошлет туда Перисада с его флотом, и они выкрадут пояс и Деву, а в ней много золота, слоновой кости и серебра.

- Перисад предан мне,- как-то неуверенно сказала Годейра.

- Держи карман шире, подруга,- Беата сплюнула в сторону.- Когда он узнает про золото...

- Атосса женит его на дочке,- сказала Ферида,- они ринутся туда сразу же.

- Им надо помешать,- решительно сказала Годейра.- Но как?

- Я прошу тебя помнить, царица,- тихо произнесла слепая,- нам надо бы спасти от Атоссы мою внучку Мелету. Как только она вернется, эта змея ее умертвит.

- Ты права, Ферида,- нам рано думать об агапевессах...

В покои вбежала Лаэрта.

- Царица, позволь сказать Беате?

- Говори.

- Полемарха, беда! Из конюшен пришла весть — твоя Лебея, а с нею и Гипаретта, не вернулись из похода.

- Я их оставила в засаде у озера! - воскликнула Беата, вскочив.- Их искали?

- Ищут второй день.

- Поедем к озеру,-спокойно сказала царица - Там должны быть следы. Дорогой поговорим. Гелона, прикажи подать нам лошадей.

- Охрану будешь брать, Великая?!

- Не нужно. Никто не должен знать...

* * *
Лебея и Гипаретта ехали по степи рядом. Поводья опущены, кони идут тихо.

- О чем думаешь, подруга? - спросила Гипаретта, когда они молча проехали не менее часа.

- О любви.

- Но почему так мрачно твое лицо? Любовь - радость!

- Для меня эта любовь — первая и последняя. Скоро я умру.

- Не думай так. Теперь законы Фермоскиры не так суровы. Да и твоя мать полемарха — неужели она пошлет тебя на смерть?

- Она пошлет меня под суд. А это хуже смерти. Это позор. Все узнают... Я не вынесу. Почему я не думала об этом при Агаэте. Я в ту ночь забыла все на свете.

- Ты думаешь умереть до встречи с матерью?

- Да. Здесь, в степи.

- Как, хотела бы я знать?

- Я все обдумала. Скоро озеро, где мы были пленены. Я заплыву на середину...

- А я буду смотреть, как ты гибнешь? Я уйду на дно за тобой.

- Во всем виновата я.

- По законам Фермоскиры...

- Законы эти древние и мудрые. Они нас оберегали от любви. А любовь женщины — самое страшное, как я теперь поняла. Смерть и любовь - две вечные подруги.

- Я ведь тоже люблю своего Борака. Утонем вместе.

Лебея покачала головой, но ничего не сказала. Кони по-прежнему шли размеренным шагом. Больше говорить ни о чем не хотелось.

Не доезжая до озера, Гипаретта толкнула подругу рукой:

- Нам не судьба умереть. Смотри - у озера люди.

- Это моя мать и царица. Я их узнала.

- Наверно, приехали купаться.

- Нет. Они без охраны. Ищут нас.

Их уже заметили. Царица и полемарха перевели коней на рысь и поехали навстречу. Подруги спешились, встали рядом, виновато склонив головы. Беата натянула поводья, остановилась перед дочерью. Чуть поодаль встала царица. Полемарха, как всегда, строго и коротко произнесла:

- Говори.

- Убей меня, великая полемарха. Здесь же.

- За что же?

- Я опозорила себя, тебя и Фермоскиру.

- Плен?

- Да. Я полюбила скифа. Я предала заветы Девы. Убей сейчас же!

- Я не палач, Лебея,- все так же жестко ответила Беата.- Будет суд!

- Тогда прости меня, мама, я сама!- И Лебея выхватила нож из чехла.

- Сотенная Лебея! - это крикнула царица.- Остановись! А ты, полемарха, поезжай домой! Я сделаю сама все, что надо, и догоню тебя. Я приказываю тебе, Беата!

Полемарха ударила коня плеткой и ускакала.

- Я сама предам тебя смерти, Лебея, но ты должна мне все Рассказать о своей вине.

Годейра спрыгнула с коня, села напротив девушек на валун.

- Но сперва скажи, кто тот скиф?

- Он сын царя Агата, владетеля табунов.

- И он тоже любит тебя?

- Иначе разве отпустил бы...

- Вы условились встретиться? Где?

- Здесь, на этом месте. Через неделю.

- Вы все рассказали ему о нас?

- Не все, но многое.

- И он...

- Он говорил только о любви. Я так мало знала об этом. И еще...

- Хватит. Сходите с коней и - в воду. Охладитесь. Вам предстоит обратный путь к царю скифов. Пока вы будете купаться, я подумаю о том, что с вами делать дальше. Скорее всего, вам предстоит еще более трудный и дальний путь. Только без глупостей в воде! - крикнула она вслед девушкам, медленно шагающим к озеру.

Царица просидела на берегу не меньше часа. Девушки уже вышли из воды и лежали на траве молча. Наконец Годейра махнула рукой, приглашая к себе. На лице ее Лебея увидела улыбку - видимо, царица придумала что-то интересное.

- Вам не придется возвращаться в Камыши, дочери Фермоскиры. Пока. Сейчас вы поедете к своим возлюбленным и пригласите их ко мне на завтра же.

- Они не пойдут.

- Почему?

- Они не великой храбрости люди. Они еще молоды.

- Скажите, что. они должны, как это называется, посвататься к вам. Их не тронут. На Священном Совете мы решили больше не убивать мужчин.

- Хорошо, мы поедем, царица. Обратно нам возвращаться вместе с ними?

- Нет, дочери, нет. Пусть Агаэт собирается, а вы тут же, сменив лошадей, скачите сюда к озеру. Вас тут будет ждать скиф Бакид. Втроем вы поедете степью по краткому пути к морю, в город Горгипию. Скиф должен знать этот путь. Там вы будете ждать прихода в порт корабля царевича Митродора. Запомните это имя. Вместе с ним приедет Мелета. Вы ее знаете?

- Как же. Наша подруга.

- Это хорошо. Все, что нужно вам. там сделать, я скажу скифу. Бакид найдет вас здесь и тоже все расскажет. Для чего, как вы думаете?

- Чтобы в случае гибели скифа мы знали, что делать.

- Правильно! Я верю, что сделаете все хорошо, раз понимаете. Ждите скифа, только не усните, как в прошлый раз.

- Прости, Великая, но почему именно нам ты поручила это дело, если думаешь, что мы снова уснем на посту? - спросила Лебея.

- Потому что вы побывали у скифов и вернулись живыми. А потом скажем, что вы не были в плену, а исполняли мой приказ. Езжайте с богом!

Годейра догнала Беату скоро. Та ждала ее около рощицы у дороги.

Когда конь царицы поравнялся с лошадью полемархи, Беата дрожащим голосом спросила:

- Ты убила их?

- Ты сама этого хотела.

- Как ты могла? У тебя же у самой была дочь. Помнишь Кадмею...

- Не говори о Кадмее! Эта рана на моем сердце кровоточит до сих пор. Разве у меня могла подняться рука на эти два влюбленных сердца? Я отпустила их.

- Отпустила?! К скифам? Они же их растерзают?

- Не думаю. Скорее царь скифов пошлет к нам сватов.

- Откуда ты взяла это слово? Я не знаю его!

- Многих слов мы не знаем. Не знали слова «муж» - теперь узнали. Не знали слова «брат», теперь у Мелеты Лотиды есть брат...

- Священный Совет не позволит...

- Почему же? В нем есть мужчина - Бакид. Он совсем новый, наш Совет. Все у нас ново. Город мы назвали Новая Фермоскира...

- «Мы назвали». Наездницы зовут его Камышовая Фермоскира!

- И они правы. А когда мы были в гавани Тирамбо, у нас была камышовая агапевесса. Слышала об этом?

- Кстати, об агапевессе. С этим делом надо что-то предпринять.

- Я тоже думала об этом. Но где взять трутней?

- А думала ли ты, царица, куда нам ходить в набеги? На скифские кочевья?

- Куда ходить в набеги - это забота полемархи, а не царицы.

- Ну, хотя бы подумай, где взять трутней.

- Кроме как у скифов - негде. Не зря же я заговорила о сватах. Завтра, ну, может быть, послезавтра приедет царевич со сватом, мы их и пригласим...

- На камышовую агапевессу,- с усмешкой произнесла Беата.- Нечего сказать, до хороших дней докатилась гордая Фермоскира.

- Не кощунствуй, Беата, пойми одно — жизнь идет вперед, все меняется. В море дочери Фермоскиры познали неволю, а в бухте Тирамбо они узнали, что мужчины приносят не только войну, но и ласку, нежность, заботу о женщине. И теперь они не потерпят старую агапевессу.

- Теперь, я думаю, они понимают, что такое любовь.

- Ты не догадываешься, для чего я отпустила девочек к скифам?

- Клянусь Деметрой - ты поступила мудро! Они приведут мужчин.

- Поедем скорее — будем готовиться к встрече.

В тот же вечер в Камышовую Фермоскиру прибежали кони Лебеи и Гипаретты. Их увели в конюшню Беаты.

По городу разнесся слух - амазонок убили скифы.

Утром рано собрался Священный Совет в полном составе.

* * *
Годейра решила посвятить в тайну поездки Бакида только Беату и Фериду. Даже Священному Совету она не стала говорить о Лебее и Гипаретте. Просто доложила, что посланы девушки приглашать скифов в гости. Свое решение она объяснила так:

- Чтобы жить хорошо с соседями, надо их знать. Да и мы должны провести агапевессу.

Царица думала, что Совет будет удивлен, поражен и возмущен. Но ничего подобного не случилось. Бакид первым сказал:

- Давно пора жить как все люди на земле. Только где вы возьмете стольких трутней? Я не говорю про пожилых амазонок, у нас молодых кобылешек почти тысяча.

- Я надеюсь, что царевич приведет скифов. Мы позовем их в гости.

- А детей куда? - спросила Лаэрта.

- В паннорий. Тебе, я полагаю, дело это знакомо.

- А мальчишек?

- Будем отдавать отцам.

- Так дело не пойдет,- Бакид затряс головой,- Если их спаривать в гостях - отцов будет отыскать трудно.

- Да и что мужик сделает с ребенком? Он у него умрет в тот же день. Их всех надо переженить,- решительно сказала Лаэрта.

- Тогда они растащат всех наших дев по своим кочевьям,- недовольно произнесла полемарха Беата.

- И будет ли амазонка безропотно мыть скифские котлы? - заметила Гелона.

- А может, сделать так,- предложил Бакид.- Женившись, скиф перейдет жить к нам.

- А что он будет тут делать? - спросила Беата.

- То же, что и прежде - пасти лошадей,- ответил Бакид.

- В этом есть резон,- заметила Гелона.- Пусть пасут коней, разводят скот - кормят своих жен и всех амазонок. Это будет очень хорошо.

- Но мы же здесь не вечно будем жить,- сказала Ферида.- Плюньте мне в глаза, если Атосса не переманит нас обратно в Фермоскиру. Она уже послала туда разведку.

- Я никогда не поеду в Фермоскиру! - резко сказала Годейра - Да и там, наверно, все уже разграбили. Надо приглашать скифов. В них наше спасенье.

- Верно говорит премудрая Годейра,- решительно сказал Бакид.- Надо звать гостей. Посмотрим на них, все вместе посоветуемся.

- Значит, воинственной Фермоскире конец! - воскликнула Беата.

- Почему же конец,- заметил Бакид.- Если вам уж так хочется воевать, то скифы только помогут нам. Мы были в Фанагории, там вовсю поговаривают о войне против боспорцев. Это настоящее дело, а не грабежи, которыми вы занимались до сих пор. Да и кого здесь грабить? Бедных кочевников и рыбаков? Не об этом надо думать, а о том, как принять гостей и как провести агапевессу. Это, ведь, не шутейное дело. Думайте, как и чем угощать скифов. У нас, я знаю, нет ни капли вина. А склоты пьют, как никто в этом мире.

Советники долго спорили и решили - надо посылать на Танаисское торжище за вином и хлебом. Мясо здесь было свое.

После Совета царица вызвала Бакида к себе и долго беседовала с ним. Спустя час скиф выехал в сторону озера, ведя в поводу хорошо нагруженную запасную лошадь. К грузу были приторочены мечи, копья, стрелы для Лебеи и ее подруги.

* * *
На рассвете следующего дня Камышовую Фермоскиру подняли наружные охранники. Они заметили в районе озера не менее пятисот всадников. Гулкий топот конницы был слышен всем. И без охранников было понятно, что не позднее чем через полчаса на город полетит конная скифская орда.

Амазонки расхватали копья и мечи, вскочили на лошадей, а Полемарха Беата стала выводить сотни на окраину Фермоскиры и расставлять их полукругом. В центре Беата поставила лучниц, за ними расположились мечницы, а сзади их накапливались ряды копейщиц. Столб пыли был уже виден явственно, степь гудела под копытами коней. Амазонки не испытывали страха, они напряглись в предвкушении боя. Когда между конницей и амазонками оставалось не более пяти стадий и когда полемарха Беата готова была бросить свои сотни навстречу врагу, царица вдруг крикнула:

- Не спеши, Беата! Посмотри!

Скакавший впереди конской лавины всадник вдруг остановился и поднял руку. Лавина замедлила бег, всадники закружились на месте и остановились. Передний всадник постоял немного, затем тронул коня. За ним поехали два воина.

- Ах, какой великолепный под всадником конь! - воскликнула царица.

- Да и всадник тоже ничего,- ответила ей Беата и взмахом руки приказала амазонкам опустить оружие.

Юноша осадил коня перед Годейрой, склонил голову, приложил руку к груди и громко произнес:

- Приветствую великую царицу Фермоскиры от имени аксамитского кона Агата, владетеля здешних степей.

- А ты кто?

- Коной Агаэт мое имя. Я привел в дар Фермоскире полтыщи лошадей. Это от кона. А от меня лично и от моих друзей я тебе дарю жеребца - лучшего не сыщешь от берегов Кубахи до берегов Танаиса.

- Благодарю тебя и твоего отца великого кона Агата. Если помыслы ваши чисты - прошу тебя и твоих друзей в гости,-Годейра потянула повод вправо.

К коною подъехала Беата.

- Я, полемарха Беата, тоже приветствую тебя, славный ко-ной, и прошу последовать за мной в город. Только знайте, в Фермоскиру с оружием не ездят. Оставьте его здесь.

- Мы безоружны. Скифы в гости с оружием не ездят.

Беата махнула руками в стороны, и амазонки образовали проход.

Полемарха поехала впереди, Борак передал повод жеребца в руки царицы и тронулся рядом с коноем вслед за Беатой. Царица пропустила гостей, кивнула Гелоне, и та повела табун влево, к загону.

Прелюдия камышовой агапевессы началась.

* * *
Если говорить откровенно, то Борак ехал к амазонкам с какой-то тревогой, даже со страхом. Он еще в пути сказал Агаэту:

- Не верь бабам, коной. Они тебе заморочат голову. Я все время буду на страже.

Начало встречи не предвещало ничего опасного. Царица улыбалась, была приветлива и повела коноя и Борака за собой. Амазонки откололи косяк подаренных им лошадей и отогнали куда-то в сторону. Гостей, сопровождавших коноя, полемарха повела на берег для отдыха. Поднятые по тревоге воительницы куда-то скрылись.

- Вот мой дворец,- сказала Годейра с усмешкой, показывая на большую лачугу из камышовых щитов.- Но я и ему рада, пока мы живем бедно.

- Мой отец тоже спит в повозке,- утешил царицу коной.-Дворца у нас нет. Да и в каменных дворцах душно.

В тронном зале стояло высокое кресло. Другой мебели не было, и коной с Бораком встали перед креслом царицы. Вдруг открылась дверь, и в зал вбежали шестеро амазонок с копьями и мечами за поясом. Они проскочили мимо гостей и встали за креслом, откинув руки с копьями в сторону.

Увидев тревогу на лицах гостей, Годейра сказала:

- Простите меня — это запоздалая охрана.

- Для чего она? - спросил грубо Борак.- Мы тебя не тронем.

- Дело в том, что я не ждала вас так скоро. Разве вам Лебея не говорила?

- Мы не видели ее, - сказал коной.- Где она?

- Как это где,- возмутился Борак,- Они их казнили, наверняка! Мужиков всех перебили, принялись за баб. За своих, между прочим.

- Это твой друг? - спросила царица коноя.

- Друг и телохранитель. Его зовут Борак.

- Гони его от себя в шею. Ты сын царя, около тебя не должно быть дураков.

- Почему это я дурак? - вспылил телохранитель.

- Соседи-цари должны жить мирно. А твой Борак дважды за это время заставляет тебя хвататься за нож. Если так пойдет дальше, через час мы вцепимся в друг друга, а через день начнется война.

- Борак, выйди на время,- приказал коной.

- Хорошо, я уйду. Но я приведу нашу охрану ближе к этому сараю.

- Ты прости его, великая царица. Недаром говорят, береженого бог бережет.

- Пусть - Годейра махнула рукой.- Так значит, вы не видели Лебею? Видимо, вы разъехались.

- Но почему они не дома?

- Я послала их к морю.

- Для чего?

- Борак прав - чтобы их не судили за плен. А вы, стало быть, решили сами к нам приехать?

- Не я - отец решил. Он сказал так: «Не дело, чтоб нашими соседями были воры. Дадим им лошадей...».

- А если бы не отец, ты не приехал бы?

- Приехал бы. Чтоб украсть девушек.

- Значит, ты хотел бы быть вором?

- Я люблю Лебею.

- А Борак?

- Он любит ее подругу.

- Хорошо. Мы тоже не хотим, чтобы наши соседи были ворами. Мы подарим вам девушек, хотим породниться с вами.

- Я уже послала за вином. Сделаем на агоре праздник. Позовем вас и ваших мужчин, вы посмотрите на наших дев, они на вас посмотрят, и выберете друг друга.

- Не соглашайся, коной! - крикнул, входя, Борак.- Потом они нас, когда рассусолимся, убьют.

- Ты был на агоре? Видел амазонок?

- Видел. Бабы что надо!

- И они тебя не убили?

- Пусть бы попробовали.

- Да кому ты нужен - убитый. Нам нужны женихи, а вам невесты. Вы увидели двух девчонок и уже влюбились. А у нас есть много миловиднее, чем Лебея и Гипаретта.

- Слышишь, коной. Им нужны женихи! С жиру бесятся.

- Ты меня раздражаешь, дурачок. Выйди снова.

- Удались, Борак. Дай нам поговорить. А как быть, царица, с Лебеей и Гипареттой?

- Если они вам милы — ждите их. Пейте, веселитесь, танцуйте. Или у скифов только пьют и дерутся? Драться и мы умеем. А вы поучите нас любви и ласкам. Умеете?

- Мы остаемся. И посмотрим, что мы умеем. Но у меня четыреста парней...

- А у меня более тысячи девушек. Будьте готовы к вечеру.

- Я бы хотел знать...

- Завтра утром все узнаем,- сказала царица и исчезла во внутренних покоях.

Агапевесса для простых амазонок была чуть ли не единственным праздником, где пили вино, плясали и пели песни. Были храмовые праздники, но там никакого веселья - одни моления. У скифов тоже все празднества на траве, в лучшем случае под навесами. Поэтому Годейра и Гелона надумали угощение скифов сделать между рекой и рощей, на большом и ровном лугу, прямо на траве. Борак, все еще не доверявший амазонкам, распределил своих друзей-скифов по десяткам, у каждой группы оставил пояса с ножами и акинаками, сам рассадил их на траву. День выдался жаркий, скифы скинули свои кожаные куртки на кучки с оружием, остались по пояс обнаженными. Зазвучал рог, и со всех сторон стали появляться амазонки. Они тоже были без поясов, в одних легких хитонах. Каждая выносила камышовую корзину со снедью, кувшины с вином. Некоторые несли роги, флейты, сделанные из камышовых тростинок, барабаны и самодельные кифары со струнами из овечьих жил. Скифы подобрели, развеселились, все они были молодыми, и возможность поплясать с красивыми женщинами их радовала. Успокоился и Борак. Если коной переживал отсутствие Лебеи, то Борак плотоядно разглядывал полуголых амазонок, верность Гипаретте его не удерживала. Женщины прохаживались между скифскими группами и подсаживались к парням, которые им понравились или которые ловили их за руки и усаживали рядом. Затем вышел коной, его вели под руки Годейра и Беата. Царица хотела поприветствовать гостей, но коной остановил ее:

- Не надо, дорогая хозяйка. Мои друзья не привыкли к речам и не поймут их, им нужны женщины.

- А тебе? - спросила Годейра.

- У меня есть Лебея. Я подожду ее.

- Вот и прекрасно. А у меня есть Перисад. Поэтому нам нужно быть вдвоем и следить за порядком. Согласен?

- Ты мудро решила. Там, где вино, там и драки.

- Ты говоришь о своих?

- И о твоих. Смотри - пожилые амазонки все еще ходят без места. Они, выпив вино, начнут отнимать скифов у молодых. Ваших втрое больше...

- Вина не так много. Мы не ждали такого большого гостеприимства. Пусть пляшут. Полемарха, собери музыкантов.

Беата отошла, и скоро на пригорке появились амазонки с флейтами, барабанами и кифарами. Грянула не стройная, но резкая плясовая музыка. Пожилые амазонки не растерялись, они стали выхватывать скифов из пирующих групп и увлекать за собой в пляску. Скоро луг загудел в вихре танцующих пар, кто-то подпевал, кто-то подпрыгивал в такт барабанам - скифы танцевать не умели. Годейра подхватила коноя и начала кружить его по лугу. Агапевесса входила в свое веселое Русло.

* * *
Скиф Бакид сидел на коне, как на вершине своего счастья. За последние полсотни лет своей жизни он почти ни разу не ездил верхом. А ведь он, считай, родился и вырос на коне и простор степей любил больше всего в жизни.

И вот он скачет по степному простору, на гнедом жеребце, а по бокам его едут две молоденькие полногрудые и крутобедрые коры[920] и ждут, когда он заговорит.

- Куда мы едем, дядя Бакид? - спрашивает Лебея, придерживая коня.

- И зачем? — добавляет Гипаретта.

Скиф осадил коня, перевел его на шаг, поравнялся с корами и заговорил:

- Чтоб вы знали, мои милые корочки, мы едем, хотя и по краткому, но немалому пути, прямо в Горгипию. Туда должен зайти корабль боспорского царевича Митродора, который ходил по понтийским гаваням, а попутно заезжал в Фермоскиру.

- О, боги! - воскликнула Гипаретта,- В ту самую, в нашу?

- Вот именно. И мы должны успеть перехватить его, чтоб он не проехал в Тиритаку. Если прозеваем, нам царица оторвет головы и бросит их в камышовое болото. Вы-то хоть успели передать приглашение кону Агату?

- Не совсем,- ответила грустно Лебея,- К кону мы подъехать не посмели, а коной Агаэт ушел в степь, к табунам.

- И мы вынуждены были передать приглашение коне, на скотном дворе.

- Это плохо, красавицы мои. Чтоб вы знали, пока я вас ждал, я видел коноя. Он проскакал мимо меня в Камышовую с тысячей молодых склотов и огромным табуном лошадей сзади.

- В Камышовую?

- На агапевессу, я так полагаю. И там его женят на самой красивой амазонке, а то и на двух сразу. Там таких корочек, как вы, вдвое, а то и втрое ‘больше, чем парней.

Хитрый скиф, конечно, знал о любви Лебеи к Агаэту (царица предупредила его об этом), но он был в резвом настроении и ему нравилось передразнивать влюбленных девушек.

- Нам нет дела до коноя,- сердито произнесла Гипаретта,- а ты все еще не сказал, зачем мы едем в Горгипию?

- А царица обещала, что ты расскажешь,- тоже смущенно спросила Лебея.

- Ну, слушайте. Чтоб вы знали - с боспорцем Атосса посылала Агнессу. Она должна была разведать в Фермоскире, цел ли в храме Ипполиты волшебный пояс богини и Золотой Кумир Девы.

- Она думает перевезти его в Тирамбо?

- Скорее всего.

- Но как мы можем помешать этому? - спросила Лебея.

- А чтоб вы знали - Агнесса тайно послала вместо себя Мелету...

- Мелету?! Для чего?

- Чтоб самой без помех побыть в усадьбе царевича в Тиритаке. Мелета заедет к ней, расскажет все о Фермоскире, а та от своего имени передаст все матери.

- И что же мы?

- А мы должны упредить Мелету, научить ее говорить то, что нужно нашей царице.

- Ты бы мог это сделать один,- с досадой сказала Лебея.

- Мог бы. Но вдруг меня по пути убьют, вместо меня это сделаете вы.

- А чему мы должны научить Мелету?

- Об этом успеем поговорить на месте. А сейчас во всю прыть к морю.

В Горгипию они прискакали через сутки. В гавани узнали, что фелюга Митродора еще не пришла в город и в порту ее ждали со дня на день.

Город Горгипия был пограничной гаванью Боспорского царства. Всякий, кто хотел войти в пролив, чтобы попасть в Меотиду или посетить Пантикапей и другие города царства, должен непременно остановиться в Горгипийской гавани и попросить разрешения у чиновника боспорских царей. Бакид знал, что корабль царевича Митродора не минует это место, но на всякий случай остановился в небольшой таверне у самого мола. Входящие в гавань корабли здесь были видны из окна таверны. В таверне мало удобств, но пищу и кров она могла дать. Скиф поселился в комнате на втором этаже вместе с девушками. Им в удел была отдана единственная лежанка, сам Бакид расположился наполу. Всю вторую половину дня скиф рассказывал «своим корочкам» о том, что они должны передать Мелете. Рассказывал он подробно и нудно, прекратил лишь тогда, когда понял, что коры уснули. Утром он разрешил им посмотреть город, а сам пошел в порт, чтобы потолкаться среди моряков.

На воле и на легких хлебах скиф раздобрел, даже помолодел. Он вынул из переметной сумы приличную одежду и теперь смахивал скорее на купца, чем на старого степняка-склота.

В порту он не узнал ничего интересного для своего дела, но в питейном подвале ему повезло. Здесь он увидел за длинным столом мужчину редкой красоты. Он был высок, могуч, окладист, борода и шапка седых волос делали его похожим на легендарного Геракла. Он сидел один, малочисленные посетители, видимо, побаивались его. Бакид тоже остановился в нерешительности, но моряк сам позвал:

- Купец, посиди со мной, поговорим. Из этих баранов не выжмешь ни одного умного слова. Только бы жрали да пили. Садись.

- Благодарю покорно, архистратег,- скиф сел напротив моряка и выпил из кружки, которую подвинул к нему моряк.

- Ты знаешь меня?! - воскликнул великан,- Знаешь, что я был архистратегом когда-то.

- Благородную морскую косточку видно далеко. А я догадлив.

- Кто ты и откуда?

- Зовут меня Бакид, а приехал я, ты может не поверишь, от амазонок.

- И они тебя не укокошили?! Я и то боюсь появляться в их стане.

- Теперь они другие.

- Расскажи. Мне это очень интересно знать. Мне так это нужно! Говори!

- Они не любят, чтоб о них рассказывали. Ты извини меня...

- Ты прав, купец. Сначала я расскажу о себе. А вы, бараны, не слушайте, что говорят умные люди. Пейте себе на здоровье.

Он налил в кружки вино, выпил.

- Ты верно угадал, купец, в молодости я водил военный флот города Милета, был богат и знатен, а женился я на дочери милетского царя...

- Я был в тех местах, прости меня, Милет, по-моему, город, а не царство.

- Молчи, купец. Это было давно, в те времена у эллинов так заведено было - что ни город, то царство. Ведь она была царская дочь, но такая ехидна, что не приведи господь! Я не любил ее, понимаешь? Но человек непременно кого-то должен любить. И я полюбил совсем молодую девушку, она была гетера, ты понимаешь. Красивая, как Афина, и умная, как Афина. Она родила мне дочь. Ее я назвал Лотой. Но моя ехидна ослепила гетеру, я тогда был в плавании. Моя птичка улетела вместе с дочкой неизвестно куда. Она, говорят, обезумела от страха. Я ушел из флота, бросил ехидну, купил корабль и кинулся на поиски. Я знал, слепая красивая женщина не может жить в любом городе незамеченной. Я побывал во всех городах понта, я перебрал всех слепых женщин, но своей Фериды не нашел...

- Фериды?! - невольно воскликнул Бакид.

- Ты что-нибудь знаешь о ней?

- Но ты сказал - это было давно. Она теперь умерла, может быть.

- Нет. В Диоскурии мне сказали, что она ушла с амазонками. Но где она, никто не знал, да и мог ли я один пойти в это бабское осиное гнездо, хотя силы и смелости не занимать.

- И с тех пор ты без семьи?

- Команда моего «Арго» - моя семья. И я все еще надеюсь...

- Значит, все еще ищешь свою Фериду?

- Да. И одновременно помогаю таким купцам, как ты, перевозить их товары. Скажи мне, где твои амазонки и можно ли проникнуть к ним, чтоб узнать?..

- Амазонки кочуют, где они, я не знаю. Скоро, может быть, я тебе помогу. Потерпи малость. И скажи, как тебя зовут?

- Аргос мое имя.

- Я спешу, дорогой Аргос, прости меня,- учтиво поклонившись, Бакид вышел из таверны.

- Однако,- вслед ему удивленно сказал Аргос,- он чем-то напуган.

А скиф и в самом деле испугался. Он еще в начале разговора понял, что речь идет о его Фериде, и мог бы уйти сразу, но ему такой морской волк был нужен - он именно такого человека и искал. Дело в том, что царица велела найти ему смелого и честного судовладельца, чтобы съездить в старую Фермоскиру и вывезти из храма Кумир Девы и волшебный пояс, опередив Атоссу и Перисада. И вдруг он услышал имя Лоты и Фериды...

Не то чтобы он влюблен был в Фериду, какая уж любовь на восьмом десятке, ему просто жаль было слепую женщину. Она же, думал Бакид, давно забыла про Аргоса и пожелает ли встречи с ним, которая может круто изменить ее жизнь. Да самому скифу не хотелось ее терять, снова остаться в одиночестве. Это с одной стороны. С другой же - человек всю жизнь ищет свою любовь, может быть при этом соединится вся семья: Лота, Мелета, Ферида, Аргос. Только бездушный эгоист может помешать этому. Если найдет Аргос Фериду, он же будет через нее предан амазонкам и поможет достать Ценности храма и увезти куда угодно. А потерю Фериды можно как-нибудь пережить. Мало ли в Камышах амазонок.

Утром, на свежую голову, Бакид придумал иное. Аргос клюнет на золото храма и без Фериды. Скорее всего, он забудет о слепой, ведь сколько лет прошло.

Приняв такое решение, Бакид оставил спящих девушек и спустился в подвал. Аргос сидел на том же месте, как будто он и не покидал подвала.

- Ты человек слова, купец! - воскликнул он.- Я жду тебя битый час. Узнал что-нибудь?

- Есть новости,- уклончиво ответил Бакид.

- Давай их на стол! Выпей сначала.

- Царица Фермоскиры прислала ко мне двух амазонок...

- Это боги даруют мне удачу! Ты не спросил, где эта царица?

- Они не скажут. Но судя по тому, что они скакали по горам более суток,— далеко. Я спросил - нет ли среди них слепой женщины по имени Ферида, они сказали - не знаем. Но если бы даже знали, не сказали бы.

- Вот чертовки! Где они? Я вытрясу из них...

- Это не дело, дорогой Аргос. Легче из камня выжать воду, чем...

- Ну, ладно, ладно. Что передала тебе царица?

- На прежнем месте, где жили амазонки...

- Где это?

- Девки не говорят, скорее всего, не знают.

- Мне велено найти смелого и отважного моряка и притом честного и благородного...

- Так это я, в чистом виде! Что надо сделать? Иначе я в простое.

- Надо вывезти оттуда золотую богиню весом в двадцать таланов...

- Ого! Мой «Арго» вполне подымет эту громадину.

- В этом я не сомневался. Но надо выкрасть ее из храма...

- Мои орлы выкрадут хоть из Аида[921]. И куда доставить?

- Они скажут. Скорее всего, на берега Танаиса. Амазонки, по-моему, там.

- Дело пахнет забавной прогулкой! И что мы будем иметь от этого дела?

- Велено получить твое согласие. Тогда царица приедет сюда для договора.

- Передай царице - я согласен и не сделаю шага из гавани, пока не дождусь ее. Спроси кого хочешь на понте - мое слово

- скала!

- Не знаешь ли ты, знатнейший из капитанов, когда ждут прибытия в гавани корабля царевича Митродора? - спросил Бакид.

- Почему же не знаю - завтра под вечер. Его фелюгу видели рыбаки из Фанагории.

- Может быть, ты прогуляешься до Тиритаки? Там, в усадьбе старшего царевича, гостит молодая амазонка. Ее зовут Агнесса.

- Ну и что же?

- Ее надо привезти сюда. С тобой мы пошлем амазонку от меня. Ее зовут...

- Зачем? Бабы на корабле...

- Во-первых, амазонка - не баба. Она стоит двух мужиков. Во-вторых, царевич Митродор брал амазонку и благополучно прошел по всему побережью понта.

- Для чего тебе нужна эта Агнесса? Уж не в блуд ли пустился, старый хрыч?

- Что ты, Аргос. Эта кора нужна для встречи с Митродоровой корой. И учти - встреча эта тайная. Она связана с тем золотом, за которым ты согласился идти. Так что ты сразу в Тиритаке начнешь эту работу.

- Мои орлы обшарят всю Тиритаку и приволокут твою кору. Зачем мне ввязываться в такие мелкие делишки. Я останусь в таверне пить вино.

- Но сумеют ли орлы привезти ее тайно?

- Месяц на небе и то не увидит их дел. Я иду снаряжать судно. Давай кору для сопровождения.

Бакид поднялся наверх и через полчаса явился с Гипареттой.

- О-го-го! - воскликнул Аргос, увидев ее.- С такой красоткой и я, пожалуй, пойду в Тиритаку.

- А как же Ферида?

- Молчи о Фериде, купец! Эта заноза до сих пор торчит в моем сердце.

- То-то и оно...

- Пошли, корочка, я покажу тебе моих орлов и «Арго».

Моряк был прав. На другой день после полудня фелюга Митродора вошла в гавань. Бакид и Лебея уже ждали на пирсе. Пока матросы суетились на палубе, с корабля сошел царевич Митродор. На бравого молодого слугу, шедшего рядом с ним, Бакид не обратил внимания. Не узнала Мелету и Лебея. Зато она узнала их. Подбежав к Бакиду, она ткнула кулаком в плечо и крикнула:

- Старый пень, почему ты здесь?! Ух ты, и Лебея с тобой! Глазам своим не верю!

- Мы встречаем тебя, Мелета,- сказала Лебея.

- Меня?! Откуда вы знаете, что я в походе? Вас послала Атосса?

- Слава богу, нет,- сказал Бакид.- Нас послали Годейра, твоя бабушка. Атосса о вашей проделке, по-моему, ничего не знает. А если узнает - она тебя придушит. Пойдем в таверну - нам надо поговорить.

Митродор понял скифа, откланялся и спустился в подвал, Бакид повлек Мелету наверх, в свою комнатку.

Здесь Лебея открыла мешок, достала женскую одежду, бросила Мелете:

- Переоденься.

- Для чего? Мне еще надо ехать в Тиритаку.

- Туда ты не поедешь,- сказал скиф.- Мы увезем тебя к бабушке Фериде.

- Но мне надо увидеть Агнессу. Иначе я подведу ее. Надо ей передать...

- Передашь здесь. С часу на час мы ждем ее, за ней уехали. А что Агнессе передать, мы тебе скажем. Бакид спросил:

- Я видел Агнессу. Она открылась мне, что Священная приказала ей проникнуть в храм и узнать, там ли золотой Кумир Девы и ее пояс? Ты узнала?

- Я была в храме. Кумир и пояс на месте.

- Скрой это. Скажи, что храм разграбили эллины.

- Почему?

- Потому что Атосса немедленно пошлет Перисада, чтобы выкрасть Кумир Девы и привезти его в Тирамбо.

- Это плохо. Кумир нужен Фермоскире.

- Верно. Годейра надеется возвратиться в Фермоскиру. Она встанет на трон Фермоскиры, а тебя сделает Священной храма. Так она сказала.

- Я и так Священная,- ответила Мелета.- Меня выбрала на это место вся Фермоскира.

- Вот и хорошо,- не смутившись, сказала Лебея.- Ты должна уберечь Кумир.

- На обратном пути я все ночи думала об этом. Атосса не поверит дочке. Она хитра, она поймет, что Агнесса не была в храме.

- Нам нужно выиграть время,- сказал скиф.- Я уже договорился с корабельщиком. Он выкрадет Кумир и мы перепрячем его. Когда Годейра и все амазонки возвратятся домой, Кумир появится в храме.

- Если Кумир вывезут чужие люди, мы его больше не увидим. Да и вряд ли кому удастся украсть богиню Ипполиту.Теперь Фермоскира поднялась с колен, она уже оправилась. Затея ваша пуста. Я, конечно, скажу Агнешке все, что надо... А где сейчас бабушка, где Годейра?

- В степи из камыша выстроен город. Камышовая Фермоскира, у всех наездниц есть кони...

- Украли у скифов?

- По-разному,- сказал Бакид.- Часть украли, других лошадей подарили скифы. Там сейчас идет агапевесса.

- Вот как! Значит, и Камышовая встает на ноги.

- Ты, Лебея, поговори с подругой,- сказал Бакид.- А я пойду к Аргосу - не приехали ли его орлы.

У скифа, видимо, было предчувствие - не успел он прийти на мол, как на горизонте показался «Арго». Он несся на всех парусах и скоро причалил к молу. & борта сошли четверо «орлов» Аргоса, они на длинной перекладине несли что-то, завернутое в парус. Положив сверток на камни мола, принялись его разматывать. Наконец, сверток зашевелился, и из него выскочила Агнесса. Она жмурилась от яркого света и бранилась на чем свет стоит.

- Зачем вы ее так? - спросил Бакид, улыбаясь.

- Она не хотела ехать,- сказал один.

- И брыкалась, как судакская акула,- добавил другой.

- Это ты, грязный склот, приказал?!- Агнесса набросилась на скифа с кулаками - По твоей милости...

- Не ори, белуга!- пригрозил один из «орлов»,- а то снова свяжем. Нам приказали тайно, мы тайно и везли.

- И впрямь не беснуйся, Агнесса. Там тебя ждет Мелета.

- Но почему не в Тиритаке?

- Там о вашей встрече узнал бы весь город. Ты хотела этого?

- Где эта девка? Я устала ждать.

- Пойдем в таверну - увидишь.

- О, боги! Она переоделась, как на праздник. Хороша подружка, нечего сказать. Больше месяца...

- Не могла же я бежать вперед корабля, подружка.

- Своего черномазого не встретила? Где он?

- Об этом потом. У нас мало времени. Садись и успокойся.

- Ты уж не царица ли Боспора?- спросила Лебея- Кричишь, как...

Лебея не успела договорить, в комнатенку распахнулась Дверь и ворвался Аргос, как всегда хмельной и громогласный.

- Покажите мне, где эти чертовы амазонки. Я хочу с ними говорить.

Ты пьян, Аргос, а здесь решаются важные дела. Давай Уйдем - пусть женщины поговорят,- и он обнял моряка рукой за плечи, повернул к двери.

Аргос послушался его и пошел к выходу. И вдруг взгляд его упал на Мелету. Он долго глядел на нее во все глаза и потом заорал оглушительно:

- Ферида, милая! Ты ли это?!

Никто ничего не понял, кроме Бакида. Он знал - внучка Фериды очень похожа на бабушку. Скиф встал между Мелетой и Аргосом, который ринулся к девушке, задержал его и сказал:

- Это, Аргос, не Ферида, а ее внучка.

- А Ферида умерла? - совсем тихо спросил он.

- Жива, Аргос, жива. Завтра мы поедем к ней.

- А Лота?

- Это моя мама,- сказала Мелета, начавшая кое-что понимать.- Она в Фермоскире, я только что от нее. А ты кто?

- Он твой дед, Мелета!- крикнул Бакид и подтолкнул девушку к Аргосу.

- Ну и дела!- произнесла Агнесса.- Я ничего не могу понять.

После восторженных возгласов, объятий и шума, наконец все успокоились.

Скиф предложил Аргосу поездку к Фериде, Мелета догадалась попроситься с ними, чтобы навестить бабушку. Потом Бакид и Аргос пошли на торжище, чтобы купить лошадей, а Мелета осталась с Агнессой, чтобы рассказать о Фермоскире. Они просидели в комнате почти всю ночь, а на рассвете Агнесса переоделась в морскую одежду Мелеты и вошла на фелюгу Митродора. Замены никто, кроме кибернета Аркадоса, не заметил.

* * *
Агапевесса в Камышах, между тем, продолжалась. Гости и хозяйки слегка поели, слегка попили. Слегка, потому что вина амазонки закупили мало, не рассчитывая на такое большое количество гостей. И винные меха опустели. И бараньи туши, зажаренные на кострах, уже обглоданы, хлебы, выпеченные из пресного, теста, съедены, скифы и амазонки перезнакомились друг с другом, уже не раз пускались в пляски, но еще не расходились.

- И не разойдутся,- сказал Борак, подойдя к царице и ко-ною, которые сидели на берегу, спустив босые ноги в воду и, увлеченные, о чем-то разговаривали.

- Почему? - спросил Агаэт.

- Наших парней захватили пожилые бабы, смотрите куда они оттеснили молодых амазонок. Парни со старыми не очень-то хотят уединяться и чего-то ждут. Во-вторых, амазонки не смеют уходить с пира, пока не ушла их царица, а вы, видимо, не торопитесь.

- А ты торопишься? - спросил Агаэт.

- Я совсем другое дело. Я не уйду, пока ты...

- Слушай, Борак,- сказала Годейра,- на меня и на коноя ты не смотри. Мы вне агапевессы. Мы же цари, нас не надо охранять, мы сами себя защитим...

- Но вы не можете уединиться.

- Почему?

- У коноя есть Лебея, у тебя - какой-то Перисад. Мне мои подружки у костра говорили.

- Все правильно. Если я уйду с коноем к себе, то не затем, чтобы исполнить закон агапевессы, а поговорить о дальнейшем, что последует после праздника. Иди к своей подружке и скажи об этом. Ты видишь — все угощение кончилось, а твои скифы еще не наелись. Пусть амазонки приглашают их каждая в свой дом, пусть они ухаживают за гостями. Иди.

- И вы идите. В случае чего, я Лебее не скажу ни слова.

Годейра встала, подала руку коною, помогла ему подняться и пошла вперед по направлению к дворцу.

- Ты же сам сказал, Борак, что парни не очень-то хотят уединяться с пожилыми. А я ведь пожилая, и даже очень. С Лебеей мне не спорить.

В пастаде[922] царского дома Годейра указала коною на ложе и предложила возлечь, придвинув стол. Коной вспомнил, что когда он жил у эллинов, то видел, что знатные всегда обедали лежа у стола. Он лег на лежанку, облокотившись на валик, царица налила ему вина.

- А ты, царица?

- Я хозяйка. Я найду себе место.

- Садись на ложе рядом со мной. Может, ты захочешь поспорить с Лебеей.

Коной поднял чашу, хотел ее выпить, но царица протянула руку и отняла вино:

- Ты пьян, коной, и говоришь недозволенные речи.

- Но разве мы не на агапевессе?

- Я уже говорила - мы вне агапевессы.

- Но не вне любви,- Агаэт обнял царицу и крепко прижал к груди.

Она не сопротивлялась, склонилась над коноем и дрожащими руками начала развязывать тесемки хитона... Потом Годейра сбросила подушки на пол, и они перешли на ковер. Коной запутал голову в волосах Годейры, положил ногу на крутое ее бедро и, как в омут, опустился сначала в дрему, потом в сон...

Проснулся он от выкрика Борака:

- Коной, наших бьют!

Царица не успела еще сообразить, в чем дело, как Агаэт выскочил из пастады. В сумеречном воздухе раздавались крики мужчин, визг женщин. На фоне вечерней зари с развевающимися волосами носились амазонки, размахивали руками скифы.

- Что это? - воскликнула царица.

- По-моему, это обычная драка. И начали ее ваши женщины. Смотрите - скифы защищаются.

- Как бы они не схватились за копья и мечи.

- До этого не дойдет, я думаю. Скиф на бабу с мечом не полезет.

- Из-за чего драка?

- Я не знаю, царица. Но если дойдет до мечей...

А все началось с Борака. Он даже не думал изменять Гипаретте, он хотел только посмотреть, не перепились ли его друзья. Нет, пьяных не было, меха из-под вина были пусты, мясо съедено, играли флейты, стучали барабаны, отплясывали скифы, их обнимали амазонки. Кое-кто уходил в сторону рощи, несколько пар переходили вброд реку. Все было мирно - девушка, задрав хитон, чтобы не замочить, держала его пальчиками за край, парень поддерживал ее за другую руку. Около флейтисток Борак остановился, его внимание привлекла одна из музыканток с необычно высокой прической. Она была на редкость красиво сложена, молода и, зная это, сидела обнажив ноги, тоже, впрочем, очень красивые. Борак поднял край откинутого хитона, прикрыл ноги девушке и зашагал дальше. Флейтистка поняла его по-своему. Она передала флейту подруге, спрыгнула со скамьи и поспешила за ним. Догнав его, взяла за руку и сказала:

- В роще, наверно, много людей. Пойдем за реку?

Борак вспомнил Гипаретту, хотел было отдернуть руку, но не смог. Флейтистка была красивее, намного. Он чуть сопротивлялся, но девушка упрямо влекла его к берегу. Вдруг на их пути встала пожилая амазонка. Она была не совсем стара, но безобразна. Лицо ее испещрено шрамами, некоторые раны еще не зажили. Она оттолкнула девушку и властно сказала:

- Уйди. Он мой!

- С чего ты взяла?

- Я - сотенная!

- А я флейтистка. И я не в твоей сотне.

- Еще бы! Если бы так, то я тебя просто угнала бы на конюшню.

- Ты сама иди на конюшню! - флейтистка оттолкнула сотенную, та попятилась, запнулась за корень дерева и упала навзничь. Вскочив, набросилась на молодую, и тут настала пора Бораку вступиться за флейтистку. Он встал между ними и крикнул:

- Не тронь ее! Она и вправду моя!

- Не твое дело решать, чей ты. Я - сотенная!

- Уйди, старая дура!

- Ах, я дура! - сотенная размахнулась и ударила Борака кулаком в ухо. Он боднул сотенную головой под челюсть. Та от удара прикусила язык, изо рта пошла кровь. Почувствовав кровь, она, видимо, подумала, что в бою и крикнула что есть силы:

- Пятая сотня, ко мне!

Подскочили к сотенной пяток воительниц, увидели окровавленную сотенную и сразу бросились на Борака. Флейтистка, несмотря на то что силы были не равны, кинулась на защиту Борака.

Началась драка.

Потом драка возникла на берегу. И уже не между амазонками, а между скифами из-за молодых девушек. Один скиф, преследуемый старой Матроной, решил отнять девушку у товарища - в драку ввязались сразу четверо. Кто-то крикнул: «Наших бьют!», и уже в свалке оказалось три десятка человек.

И те и другие, и скифы и амазонки, соскучились по боевым стычкам и уже начали драться не из-за любовных претензий, а просто так, чтобы почесать кулаки. Это понимала царица и спокойно глядела на драку. Другое дело - коной. Он не знал амазонок, но своих друзей знал - стоит одному взяться за меч, как пойдет уже не драка, а резня, и ее не остановить.

- Нужно что-то сделать, царица! - воскликнул Агаэт.-Смотрите, ваши девы побежали за оружием.

- Ты думаешь, они послушают меня?

- Как хочешь, но своих я остановлю! - коной бросился в самую середину драки и, вскочив на возвышение для оркестра, крикнул:

- Склоты! Все ко мне! Мы выступаем.

Рядом с ним очутился Борак, его голос был громовым:

- Тихо, парни! Сейчас коной говорить будет. Все сюда!

И Борак перекричал шум драки. Скифы медленно стали собираться на голос коноя.

- Время уже позднее, ребята,- громко говорил Агаэт.- Мы поели, попили, поплясали и напоследок поблагодарили хозяек - Сейчас мы уйдем за реку, где нам указано место, и будем отдыхать.

- А хозяйки?! - крикнул кто-то.

- И для хозяек будет время,- сказала Годейра.- Мы вас пригласим завтра к полудню. Чтобы вас не обижали наши девы понапрасну, каждый из вас преподнесет хозяйке либо сандалии, либо туфли...

- Где мы возьмем сандалии?!

- На берегу. Каждый выберет себе пару обуви и будет искать ее хозяйку. Она и будет его подружкой на весь день, вечер и, если хотите, ночь. Так будет справедливо?

В толпе скифов раздались крики, хохот, но никто возражать не стал. Так закончился первый день камышовой агапевессы.

Царица, коной и Борак все еще стояли на возвышении и следили, как неохотно расходились амазонки по домам, а скифы преодолевали брод. Около помоста кругами ходила флейтистка.

- Ты чего тут бродишь, кора? - спросила царица.

- Я потеряла флейту, Великая. Может быть, здесь...

- Борак, помоги ей найти флейту и проводи домой,- царица, может быть, поняла хитрость флейтистки, а может быть, хотела спровадить Борака, чтобы остаться вдвоем с коноем. Тот поглядел на Агаэта и радостный спрыгнул с помоста. Оба мгновенно растворились в темноте.

- Ты по-прежнему мой гость, коной,- сказала царица и взяла Агаэта за руку. Проходя по берегу, они увидели, как реку преодолевают со стороны рощи усталые парни.

На другой день с утра на берег пришли чуть ли не все амазонки. Они снимали обувь и раскладывали ее в ряд на песок у самой воды. На той стороне реки в кустах сидели скифы. Каждый хотел увидеть и запомнить туфли или сандалии понравившейся ему хозяйки агапевессы. Около полудня на помост пришли флейтистки и старшая оркестра с трубой. Раздался звук трубы, запели флейты - это был сигнал начала второго дня агапевессы. На помосте появились царица с коноем, Борак с корой. Годейра позволила им стоять рядом. Через реку вброд, а где и вплавь, двинулись скифы. Какой только обуви они не увидели около воды. И сандалии, и туфли, и короткие сапожки, и высокие сапоги, постолы из сыромятной кожи. Но более всего было сандалий с длинными ремешками. Скифы знали, что это обувь молодых, и расхватали их быстрее. Они не привыкли к женской хитрости - сандалии выставили более всего пожилые амазонки. Потом начались поиски хозяек обуви. Узнав свою пару туфель, амазонка уверенно брала скифа за руку и уводила в глубь селения, в свое жилище. Девам было сказано - царские угощения кончились вчера, сегодня каждая ведет гостя в дом. Коной смотрел на эту картину и морщился. Ему не нравилось все это, он ждал, что скифы, обнаружив непривлекательность выбора, будут отдавать или бросать обувь и уходить. Но ничего подобного не случилось, парни покорно и даже с радостью шли за амазонками - в степи женским вниманием они не были избалованы. Наконец пары разошлись, а на берегу все еще оставались не Только сапоги, туфли, но и сандалии. Ведь амазонок было почти в три раза больше, чем скифов. К тому же, парни, которые вчера нашли себе подружек, к обуви не вышли. Они как ушли в жилища амазонок, так и ночевали там. Годейра посмотрела на коноя и спросила:

- Ты, мой милый, чем-то недоволен?

- В стаде козлов и то больше порядка,- сказал он и отвернулся от царицы.

Царица, конечно, понимала, что несмотря на отличную, как ей казалось, выдумку с обувью, агапевесса не удалась. Безусловно все амазонки, которые спарились в эти дни, забрюхатеют, но что будет, когда настанет время рожать? Храма нет, и роды придется разрешать в своих жилищах, паннорий создать не успеть, и матери вынуждены будут кормить детей своим молоком, мальчиков у них отнять не удастся, да этого, может быть, и не надо делать - ведь старые заветы упразднены... А как же отцы? Они предъявят право на своих детей, они будут требовать амазонок в жены, многие пойдут, ибо они познали любовь. Царица вспомнила Лебею - та готова была за своего коноя пойти на смерть.

Дома Годейра хотела напоить Агаэта и заласкать, но он от вина отказался.

- Надо поговорить, царица, а это лучше на трезвую голову.- Они легли на ковер друг против друга.

- Что тебя беспокоит, дорогой мой? - спросила Годейра.

- Нужно было повременить с агапевессой. Вы были не готовы к ней. Вспомни, что произошло вчера. Женщины в таких случаях думают только о себе.

- И мужчины думают не лучше. А насчет «повременить», то знай - мы много опоздали. Какое ныне число?

- Двадцать девятое таргелиона[923].

- Это, считай, конец месяца. Через девять лун как раз в вашей степи настанут самые холода, и наши невесты поморозят детей, как котят. Наши камышовые хижины не отапливаются. Мы сами подумываем махнуть куда-нибудь на зиму, в теплое место.

- Ты не Ипполита, чтобы махать туда-сюда. И не одна.

- Прикажешь замерзать?

- Знай,- все, кто пришли со мной - женихи. И до холодов мы пересватаем всех ваших амазонок и как-нибудь согреем их. Зима здесь коротка.

- А весной они все прибегут сюда. Мыть ваши грязные котлы они не станут.

- Здесь они будут заниматься грабежом? А кого грабить? Скифов?

- Было бы уменье. А кого грабить мы найдем.

- Лебея рассказывала мне про заветы богини.

- Мы их оставили. Будем жить по-другому.

- И грабить по-другому?

- Жить войной по-другому. Мы военные женщины.

- Стало быть; вы нас не ждали? - спросил коной, чтобы переменить разговор.

- Ждали. Но позднее, и не в таком большом числе. Почему вы так поторопились?

- Это затея отца, кона Агата. Он надумал породнить скифов с амазонками.

- Для чего?

- Чтобы жить в мире с соседями, раз уж вы тут появились. И чтобы освежить кровь наших женщин. Что ему я теперь скажу - не знаю. Мирно жить, как я понял, вы не хотите, в жены к скифам не идете. Ну что ж, воевать с соседями скифам не привыкать.

- Ну-ну, милый коной, ты уж сразу и хвост трубой. Ты же не Борак.

- Я не в счет. Моя Лебея пойдет за мной, хоть на смерть. Я что скажу кону Агату?

- Ты сперва поговори со своими парнями. Если они нашли себе у нас подружек по нраву - пусть забирают хоть сейчас или пусть засылают сватов. Породниться со скифами мы не против. Во времена богини Ипполиты это уже было...

- Да, Лебея мне рассказывала.

- Тогда и появились савроматы. Правда, их назвали испорченными скифами. Ты не боишься, что мои девы испортят твоих парней?

- Если они сделают из них савроматов, то не боюсь. Лихие мужики эти савроматы.

- Скажи отцу, что я благодарю его за царский подарок и клятвенно говорю — добрее меня у него соседок не будет. Если кон задумает воевать...

- По-моему он уже задумал.

- Тем лучше. Нужна будет бабья конница - сколько угодно. Может откроешь тайну - с кем хочет воевать кон Агат?

- Это не моя тайна, и не его. Я тебе, царица, советую встретиться с царицей Синдики Тирой Солнцеликой. Вам будет о чем поговорить.

- Хорошо, милый Агаэт, я воспользуюсь твоим советом. Когда ты думаешь вести твоих парней по домам?

- Я бы хотел сегодня вечером. Ночью прохладнее и меньше пыли.

- Лучше завтра с утра, мой друг. Сейчас твои скифы нежатся у моих воительниц на камышовых перинах, ты их не выковыряешь оттуда до утра. А завтра конец агапевессе.

- Согласен. Благо у меня есть что сказать моему отцу.

- Теперь может быть выпьешь?

- Теперь выпью. Наливай, Великая.

Выпив кружку вина, Агаэт спросил:

- Когда возвратится Лебея?

- Не знаю. Но как только возвратится, я пошлю ее к тебе. Если она захочет, конечно. И если не против будет ее мать Беата.

- Я С нею говорил. Она не будет ей перечить.

* * *
После душной летней ночи коной и царица спали чуть ли не до полудня. Борак уже собрал всех скифов, приготовил лошадей к дальнему походу, а в царский дворец его все не пускали. Стража твердила: «Приказ царицы - не будить ее, пока она не выйдет сама». Борак плюнул на стражу и велел выезжать скифам за город на траву пасти лошадей. В самый полдень, когда сонные молодые амазонки вышли на реку, чтоб освежиться (у них тоже была трудная ночь), на агоре вдруг появился Бакид, а за ним вскоре прискакали Лебея и Гипаретта. Бакида к царице тоже бы не пустили, но он крикнул «Именем Священного Совета!» и, оттолкнув стражниц, прошел в пастаду.

- Хайре, Великая! Прости, что я врываюсь...

- Хайре, Бакид. Я тебя прощаю, говори.

- Приготовься, к тебе едут важные гости. Кибернет Аргос и Мелета. Он согласен плыть в Фермоскиру.

- Ясно. Зови.

- С ним Мелета.

- Где девушки?

- Обе со мной. Ты, Агаэт, иди на агору - встречай Лебею.

Коной радостно кинулся из пастады, а Годейра вышла в соседнюю комнату переодеться.

Аргос, хоть и смелости ему не занимать, сразу въезжать в город амазонок не решился, а послал вперед Бакида.

Скиф, прежде чем выехать ему навстречу, заскочил в свою хижину и сказал:

- Встречай внучку, старая. Я скоро приду с Мелетой.

Ферида не очень удивилась сообщению скифа - она ждала внучку. Бакид специально не сказал ей об Аргосе, он хотел увидеть встречу и понять, по-прежнему ли любят эти два человека. Ведь сколько лет прошло. Он надеялся, что Аргос откажется от незрячей постаревшей женщины и скиф снова останется с ней.

Аргоса тоже обуревали подобные мысли, он всю дорогу не отпускал Мелету от себя, расспрашивал о Фериде, о жизни амазонок, спрашивал мысленно себя, так ли сильна любовь к ней? Он ведь ее слепой почти не видел. Просил Бакида, чтобы тот не открывал возлюбленной его имя, этого же просил и у Мелеты, сомневаясь, помнит ли его прежняя любовь. Меле-та тоже не могла почувствовать в нем деда - ни Лота, ни бабушка никогда ей не рассказывали о нем. Она воспитывалась в Фермоскире, а там никто из ее подруг не задавали себе вопроса, кто у нее отец и тем более не возникали мысли о деде. Вообщем, все в этом мире распадалось на какие-то неравные части, и никто не был уверен, соединятся ли они. И вот настало время решительного свидания. Ферида стала выходить навстречу внучке, она только переоделась в новый хитон, уложила волосы в высокую прическу, а делала она это не столько ради внучки, а сколько ради Бакида. Хижина скифа была расположена на окраине Фермоскиры, двери ее были широко раскрыты, и Мелета вбежала первая, обняла и поцеловала бабушку. За нею вошли Бакид и Аргос.

- Слава богам - мы снова вместе. Где Агнесса?

- Она уехала в Тиритаку, к матери,- ответила Мелета.

- Я слышу - у нас еще один гость? - спросила Ферида.

- Да, дорогая. С нами моряк из Горгипии. Он приехал к царице по важному делу.

- Я приветствую тебя, моряк из Горгипии, легок ли был твой путь в наш город?

- Я доехал благополучно, дорогая Ферида,- ответил Аргос, и голос его дрогнул.

- О, боги!- воскликнула Ферида.- Это ты, Аргос?!

- Я, моя радость, я! - Аргос положил руки на плечи Фериды,рывком прижал ее к груди.

- Я не верю, милый, не верю! - Ферида прикоснулась к лицу Аргоса.

- Но голос, голос! Ты все еще ищешь меня? Для чего? Твоей дочери нет со мной, ты не можешь ее отнять у меня.

- Я объехал весь свет, родная, и вот я у твоих ног! - Аргос опустился на колени, обнял Фериду и уткнулся лицом в ее хитон.- Ты такая же красивая, как и прежде.

- Я старая женщина, милый,- Ферида положила руки на голову моряка и стала гладить его густые волосы.

- Я тоже не молод, любовь моя. Но разве в этом дело, если я, наконец, нашел тебя. Если ты будешь гнать меня - я умру у твоих ног, поверь.

- Где твой дом? В Милете?

- Мой дом на корабле, моя семья - восемь матросов. Теперь и ты, если захочешь, будешь жить с нами. И Мелета. Ведь ты не забыла меня?

- Забыла ли я? Не было и дня, чтобы я тебя не вспоминала. Да и Лота тоже помнит.

- Я знаю. Мы скоро поедем на Фермодонт - у нас же роскошный корабль.

- Боже, я не могла об этом и мечтать.

- Ну, слава богам. Теперь я с легким сердцем дам согласие вашей царице. Теперь у меня есть семья - жена, дочь, внучка. Я буду вам опорой и защитой. Если ты скажешь - я пойду на службу Фермоскире. Купец! Веди меня к Годейре.

Царица все время, пока ждала Аргоса, мучилась сомнениями. Она верила, что смелый моряк с бесстрашной командой сумеет выкрасть золотой кумир, но не ослепит ли его блеск золота, не увезет ли он его в такое место, что никогда не найдешь. И тогда драгоценный пояс и статую богини амазонки утратят навсегда, в храм нечего будет поставить, независимо от того, будет ли там Годейра, Атосса или кто-нибудь другой. И не будет ли это великим грехом для царицы и для всей Фермоскиры. Слишком уж поспешно отказались амазонки от веры в Великую наездницу. Сомнения сомнениями, но дело начинает разворачиваться, человек, заказанный для дела, появился, и нет пути назад. Судьба как будто все сделала для того, чтобы не уходить от задуманного. Можно было отослать моряка, уплатив ему за беспокойство, но кажется, что это сделать невозможно - Ферида, Мелета и далекая Лота привяжут его к Фермоскире, и он непременно украдет Кумир Девы, если даже ему запретить это. Нет, думать и передумывать - это не удел царей. Пусть он приходит.

Аргос вошел в пастаду царицы веселый, восторженный. Забыв поприветствовать хозяйку, он воскликнул:

- Великая царица Фермоскиры, поздравьте меня! Я нашел свою любимую Фериду и внучку Мелету. Какое счастье обрел я в твоем городе.

- Я уже знаю об этом и от всей души поздравляю отважного Аргоса.

- Когда мне ехать на Фермодонт?

- Чем скорее, тем лучше. Нам нужно опередить Атоссу.

- Что я буду иметь за эту трудную службу? Прости царица ~ мне нужны деньги, теперь у меня большая семья.

- А что бы ты хотел?

- Пятую часть стоимости золотой статуи. Пояс не в счет, поскольку он волшебный.

- Что ж, эти условия приемлемы.

- И еще одно - отпустите со мной Мелету и Фериду. С ними я просто войду в Фермоскиру.

- Увы, дорогой Аргос, этого я не могу сделать.

- Почему?

- Мне нужны гарантии, что ты не исчезнешь с добычей.

- Ты сомневаешься в моей честности?! Тогда нам не о чем говорить! Поищите другого. Я ухожу.

- Не спеши, благородный Аргос. Когда люди имеют дело с золотом, о честности не говорят. Тебе ли не знать об этом.

- Позволь мне сказать, великая? - это вступил в разговор Бакид.

- Говори, Бакид. Ты член Священного Совета.

- Ты не можешь задержать Мелету. Она теперь не твоя подданная.

- Чья же?

- Она Священная старой Фермоскиры. У нее ключи от храма.

- Вот как?! Ее избрали амазонки?

- Всем числом. Перед нею преклоняли колени все жители старого города.

- Это не беда, а радость. Бери ее с собой, Аргос. А Ферида пусть будет у меня.

- Мелета не согласится на это,- сказал Аргос.- Да и я...

- Как же я буду уверена?..

- Позволь дать еще один совет, Великая?

- Говори, скиф.

- Ты возьми с Мелеты и с Фериды клятву. Амазонки клятвы не рушат, ты сама знаешь это твердо.

- Хорошо,- согласилась Годейра, подумав.- Ты тоже едешь с ними?

- Если Аргос позовет. Я, как член Священного Совета, тоже поклянусь.

- Куда везти золото? - спросил Аргос.

- Если Мелета Священная Фермоскиры, то пока никуда. Живите там, крепите Фермоскиру и ждите моих вестей.

- Когда нам давать клятву?

- Сегодня же.

* * *
Радостной встречи с Лебеей у коноя не получилось. Ей уже рассказали о ночлеге у Годейры, она сразу спросила:

- Ты разве жив, мой милый?

- Я с нетерпеньем ждал тебя, радость моя. Что мне сделается?

- Но агапевесса, говорят, кончилась, а ты там был трутнем царицы. Тебя должны убить. Я нашла себе другого. До встречи !

- Вот они каковы амазонки,- сказала Годейра, когда Лебея ушла.- Ты снова холост.

- Я поеду к отцу, в степь! - в отчаянии воскликнул Агаэт.

- Там...

- Не спеши под крыло отца, птенчик. Я еду в Гермонассу, к Тире, проводи меня.

(обратно)

Глава 7. ТИРГАТАО

Когда церевич Левкон привез в Фанагорию свою сестру, то Тира поняла, что ей привезли замену. Так оно и вышло - вскоре Гекатей уехал на Боспор и была сыграна новая свадьба. Тира была даже рада этому - это входило в ее планы. Дворец в Гермонассе достраивался, и Тира перешла в новые покои. Атосса почти все время жила в Гермонассе, тут же торчал Перисад, поскольку его триеры были пригнаны сюда вслед за судном Атоссы. В один из дней было решено собрать всех, кто готовился к войне.

Когда Годейра вошла в покои царицы Тиры, Атосса воскликнула:

- Ого! На ловца и зверь бежит. А мы уже хотели за тобою слать гонца.

- Каким ветром занесло тебя ко мне, прекрасная Годейра?- спросила Тира вместо приветствия.

- До меня дошли слухи, что вернулась Агнесса, и я приехала к священной, чтоб узнать новости с Фермодонта. От лодочника я узнала, что у тебя, Солнцеликая, горе, и заехала, чтоб утешить тебя.

- Это у Гекатея горе, не у меня. Своей очередной женитьбой он настроил против себя всех скифов, и ему не успеть провести свой медовый месяц. На днях у меня был брат кона Онай, он сказал, что этого большебрюхого борова скоро сметут. Скифские вожди Синдики очень недовольны присяжным Боспорского царя. Садись, милая Годейра, с тобой тоже надо во многом посоветоваться.

- Как живет камышовая Фермоскира?- спросила Атосса, глядя куда-то в сторону - Говорят, что вы проводили агапевессу?

- Не совсем агапевессу. Просто приезжал коной Агаэт сватать Лебею. Ну и с ним полтысячи молодых скифов. Кон послал мне в подарок табун лошадей. Теперь у нас почти все амазонки при коне.

- И Лебея согласилась?- подала голос Агнесса.

- Влюблена.

- Это хорошо. Со скифами надо родниться,- заметила Атосса - Может быть, скоро нам придется вместе воевать.

- Ты бы, мудрая Годейра, хотела повоевать рядом со скифами?

- Против кого, благородная Тира?

- Конечно же, против Гекатея, а потом и против Сотира.

- А как скифы?

- Вчера только от меня уехал кон Агат. Он готов броситься на Гекатея хоть завтра.

- Гекатея мы, конечно, сбросим,- сказала Годейра.- Но Сотир за водой. Нужен флот. Что-то наш храбрый Перисад молчит?

- Значит, ты согласна?

- Мои девы только и ждут, чтобы сесть на коня. Лошади застоялись, мечи заржавели. Что это за жизнь!

- Флот принадлежит Агнессе,- заметил Перисад.- Если она прикажет...

- А ты, Священная, как мыслишь?- Годейра обратилась к Атоссе.

- Мне некуда деваться, Гекатей приказал моей триере убираться из его вод. Мои храмовые уже на внешних водах Меотиды, и я боюсь...

- Наши все надежды на царицу Тиру,- сказала Агнесса.

- Когда ты расскажешь мне про поездку на Фермодонт?

- Это успеется. Давайте договоримся о главном.

- И еще спрошу — Левкон не зовет тебя в жены? Ведь если...

- Я все время говорю ей - нельзя надеяться на мужчин.

- Разлюбил? Я на Совете посереди Меотиды поняла, что дело это решенное.

- Сама виновата. В походе заигрывала с братом Левкона Митродором, вот и...

- Да не заигрывала я!- огрызнулась Агнесса.- Он, как теленок!..

- Молчи уж. Я подозревала, что она и Фермоскиры не видела, а все болталась с ним по портам побережья. Ничего толком рассказать не может. Ты, как и твой Митродор,- телка.

- Хватит, Священная, прекрати. Я не телка, я - царица Олинфа! И мой флот... Ты не медли, царица Годейра, поднимай амазонок. Мы снова посадим их на триеры и зададим боспорцам такую взбучку!

- Я думаю по-иному. Кроме аксамитов, надо поднимать рабов, рыбаков, торетов и керкетов. Они все тяготятся гнетом Гекатея и давлением эллинов. Их надо сажать на триеры и вести на Боспор. Амазонки хороши на конях.

- Ты, Годейра, мудро говоришь,- сказала Тира. Твоих воительниц мы степью выведем в Горгип, перевезем на триерах через пролив прямо с лошадьми и ударим Сотиру в спину. Сможем сделать это, дорогой Перисад?

- Запросто.

- Не очень-то запросто,- недовольно сказала Атосса.— В Акре и Киделаке у боспорцев стоит свой флот.

- Торговый, Священная. Он нам не помеха. Прямо из Гермонассы мы пойдем на Горгипию, а там по великому торговому пути привезем амазонок к царским скифам и ударим с тыла по суше на Пантикапей. В войско Годейры я верю.

- А я верю в твой флот, мой храбрый Перисад.

- Триеры, между прочим, мои,- заметила Агнесса.- И Перисад тоже мой кибернет, и о том, что вы тут говорили про корабли, забудьте. Флотом командую я.

- Не фуфырься, богорожденная,- мягко произнесла Атосса,- никто твой флот не отнимет. Он весь твой, а ты вся наша.

- Вступать в войну при разногласиях нельзя,— сурово сказала Тира.— На прошлом Совете у кона Агата мы решили: скифами владеет и командует сын кона Агаэт, храмовыми владеет Священная Атосса, степными амазонками - Годейра, триеры будут во власти богорожденной Агнессы. Все вы будете подчиняться мне, и звать меня будете, как положено, Тиргатао, ибо таково мое полное имя.

- Что нам делать дальше, божественная Тиргатао?- спросила с чуть заметной усмешкой Атосса.- Когда мы начнем дело? Медлить нельзя.

- Но и спешить тоже. Нужно все приготовить. Сейчас наш главный кибернет Перисад подгонит сюда парусник и отвезет нас с Годейрой к кону Агату - моему мужу. Царица после разговоров с коном поедет в Камыши. Перисад, я надеюсь, проводит ее. Здесь останутся Атосса и Богорожденная - они будут готовить и охранять флот. Храмовых амазонок придется с возведения храма снять - пусть они охраняют флот.

- Когда тебя ждать, царица Тиргатао?

- Недели через две кибернет привезет вас обоих в Камыши, к Годейре, там у нас будет третий, решительный, Совет.

~ Кто будет готовить флот?- спросил Перисад.- Я буду в поездках, а триеры сейчас похожи на матросские прачечные.

~ За каждый рваный парус на триере, за каждое сломанное весло жестко спрошу с командующей флотом. Кричать «Мое!» - это еще не значит иметь флот. Все согласны? Ну, если все, то пойдемте за стол. Обед нас ждет.

За столом Годейра спросила:

- Скажи мне, Богорожденная - Кумир Девы дел? Ты видела его?

- Олухи разломали его и вывезли. А куда, неизвестно. Фермоскира в большом упадке, Лота покинула ее и живет с мужем на хуторе.

- Но кто-то управляет городом и людьми?

- Бывшая Метека Чокея.

- А что воительницы?

- Они мечутся по степям в поисках хорошей травы. Лошадей надо чем-то кормить, когда я ехала сюда, думала, что мы возвратимся и возродим Фермоскиру. А вы начинаете войну.

- Мы возродим Фермоскиру на Боспоре,- твердо сказала Атосса.

А Годейра подумала: «Обе врут, как по писанному».

Перисад свои далекие планывынашивал в одиночестве, он знал, что в этом мире нельзя доверяться никому. Даже Годейре, которая, как он предполагал, любит его по-настоящему и может в его намерениях очень сильно помочь. Но после второго Совета у Тиргатао он понял, что бывшая царица Синдики, пожалуй, красивее и моложе главной амазонки и стать мужем Тиры было бы еще почетнее. Если в войне, которую они затевали, решительная и умная меотка добьется успеха, можно свои планы осуществить быстрее, чем при Годейре. То, что Тира ехала к кону аксамитов, не мешало Перисаду - пусть скифы, амазонки и население Синдики подавят боспорцев, он в любой момент может бросить свою козырную карту - флот и стать единовластным хозяином варварского мира, При этом кибернет понимал и другое - бросить эту карту ему Агнесса не сможет помешать. В конце концов, Тиру можно убрать и жениться на Богоданной. Но сначала надо отодвинуть Годейру и завоевать правнучку мифического прародителя скифов Тиргатая. Поэтому, прежде чем закончить приготовления к походу на Танаис, он зашел к Тире.

- У меня к тебе, Солнцеликая, немалая просьба - сделай так, чтоб ни Богоданная и ни Годейра не лезли ко мне с приказами - я хочу получать повеление только от тебя.

Тира глянула на кибернета загадочно и утвердительно кивнула головой.

Эту большую поездку в скифские степи Тира задумала как деловую и как свадебную. Атосса Предоставила свою триеру, а в трюмы посадила более сотни храмовых амазонок, самых сильных и самых красивых. На палубе поставили две кибитки, чтоб было где укрыться царице и ее свите. Всю остальную часть палубы отдали лошадям. От берегов Танаиса до стойбища кона Агата предполагалось ехать двум царицам с большим конным кортежем. Сначала хотели взять и Атоссу, но Богоданная уговорила ее остаться, чтобы самой увидеть аксамитную столицу и Камышовую Фермоскиру. Перисад обещал легкую поездку - море они пройдут при попутном ветре на парусах, а по реке Танаису качки не бывает. Так оно и получилось. Дождавшись попутного ветра, триера ходко прошла участок Меотиды, ветер не ослабел и в русле Танаиса. К рыжему камню они подошли без особых трудностей. Царица Тира отдыхала в своей кибитке, а Годейра ехала с Перисадом. Агнесса в кибитках почти не была - она все время торчала то на палубе, то у кормила. Командующей флотом следовало научиться управлять триерой, а храмовые ставили паруса и следили за лошадьми. За время пути они их вымыли, вычистили и делали это с удовольствием. По лошадям они соскучились и даже на парней из охраны Тиргатао не смотрели.

Выгрузились на берег быстро, коней отпустили на траву, люди начали приводить себя в порядок. Купались, стирали одежду, готовили оружие. Выехали в степь под вечер - жара спала и дышать было легче. Впереди шла Тира с пол-сотней охраны, за ней - две кибитки, а замыкала шествие Годейра с храмовыми амазонками. Все верхом, все с копьями, все в блеске бронзовых шлемов. Агнесса тоже гарцевала на коне, она охраняла кибитки. Годейра и Перисад очень желали ехать вместе, но Тиргатао приказала кибернету быть на своем месте - около триеры. Перисад воспротивился, но Тира резко сказала:

- Ты же сам просил.

В стане Агата гостей не ждали. Но увидев вдали сверкающую шлемами и наконечниками копий колонну, выстроили вокруг стана воинов, всех мужчин стана. Коной Агаэт с группой охраны выехал и первый узнал Тиргатао. Он понял, что коне дана отставка, что снова восстанавливается прежняя семья. Он отъехал в сторону, поприветствовав мать взмахом руки, пропустил ее и охрану. Коща прошли кибитки, он увидел Годейру и хотел пристроиться к ее коню и выразить радость встречи. Но царица даже не взглянула на него, подала какой-то знак — к ней подъехали четыре амазонки и отсекли коноя от царицы, как-то незаметно отодвинули его в сторону. Пропуская конный строй, Агаэт не узнал ни одной амазонки. Они, как он понял, на агапевессе не были. Охрана коноя тоже бросилась к амазонкам, надеясь встретить подруг по агапевессе но храмовые ощетинились копьями, скифы еле успели отскочить в сторону.

Все население стана с удивлением глазело на гостей. Таким красивым строем скифы никогда не ходили.

Кон Агат помог Тире сойти с седла и сказал торжественно:

- Я приветствую тебя, Солнцеликая Тира, на своей родной земле!

- Зови меня Тиргатао,- повелительно заметила царица.

- Как это?- кон искренне удивился.

- Я правнучка бога Тиргатая. Разве ты не знал?

- При богиню Ипполиту я что-то слышал, а про Тиргатая... Я знаю, он жил так давно, что ты сотни раз могла быть правнучкой скифского бога.

- Замолчи и не показывай свою глупость. У нас на носу война.

«Видимо она метит в богини» - подумал кон и не обиделся. Коной Агаэт, между тем, заметил Агнессу. Она ему сразу понравилась.

- Ты из храмовых?- спросил он ее.

- Почему ты так подумал?

- Царских я почти всех видел на агапевессе. Тебя там не было.

- А ты кто?

- Я коной. Агаэт мое имя.

- А-а, мне Мелета рассказывала про тебя.

- Плохое или хорошее? Я ее почти не видел.

- Хорошее,- Агнесса рассмеялась - Говорят, ты во время праздника не вылезал из царицыной постели. Не нашел моложе? Или боялся молодых амазонок? Думал, они убьют тебя по обычаю?

- Ты злая.

- А ты трусоват.

- Чья ты дочь? Ты немного похожа на Атоссу. И как тебя зовут?

- Я ничья. Я богорожденная. Слышал про таких?

- Только что. Моя мать Тира рождена богом скифов и богиней амазонок. Стало быть, и я...

- Полно врать. Твоя Тиргатао рождена не то в аксамитской кибитке, не то в меотской.

- Ты не можешь так говорить про царицу скифов!

- Подумаешь! Я сама царица. Эллинский царь Коринфа мой муж. Это тебе не скиф какой-нибудь, рожденный под кибиткой.

- Ты, я повторяю, злая. Боги не рождают грубых. Таких рождают пастухи.

- Молись своим богам, что я в гостях. В ином месте я отрезала бы твой язык!

- По этой же причине я прощаю тебя и покидаю,- коной дернул жеребца за повод.

- Давай лезь во вторую кибитку. И жди свою старую Годейру. Там ее постель.

«Он верно сказал,- подумала Агнесса, когда скиф ускакал.- Я плохая. А он молод, красив, мог бы быть моим. Кона Агнесса - неплохо звучит, а! Он, я думаю, сильнее Левкона и ласковее. Зря я с ним поссорилась».

У Годейры с коноем свой разговор:

- Разве ты не знаешь, милый, что строй - святое место? Почему ты полез ко мне, когда я вела амазонскую сотню?

- Прости, я больше не буду.

- Вечером приходи в мою кибитку. Ладно?

- Я только что слышал такое же приглашение.

- От кого?

- От богорожденной царицы Коринфа. Она из молодых, да ранняя. И у нее нет седых волос!

Кровь ударила в голову царице после этого выкрика коноя. «Тира хочет отнять у меня Перисада, а эта дочь пастуха уже успела перехватить Агаэта». И жгучая ревность охватила сердце Годейры, хотя и она не знала ранее этого мучительного чувства. Амазонкам доселе ревность была неведома, впрочем, как и любовь.

«Надо что-то предпринять,— думала царица, шагая в широкий шатер кона.- Раньше на моем пути все время стояла злая Атосса, теперь стало ее отродье. Я не вынесу ее насмешек, я непременно сделаю что-то плохое, недостойное царицы. Что же мне делать? Лучше скорее уехать! Увести храмовых в Камышовую, пусть они не будут свидетелями моего позора. Это она, змейка, сказала коною про мои седые волосы. Сам он давно ли ласкал меня, не замечая седины. Ну, сучка, я еще припомню тебе эту наглость».

А в шатре коноя уже начался свадебный пир. И как назло Годейру посадили между коноем и Агнессой, Богорожденная будто бы не замечала царицу, переговаривалась с Агаэтом.

- Ты прости меня, славный коной, за грубые слова,- говорила она Агаэту.- Я устала с дороги. Вечером я найду для тебя другие слова.

- Уже успели поцапаться?- спросила Тиргатао,- Этого нельзя делать. Коной у нас будет водить в бой скифов, а ты, Богорожденная, будешь водить триеры. Все время рядом.

- Сегодня у нас торжества. Давайте забудем про дела,- сказал кон Агат.— Про дела - послезавтра.

- Мне же, любезная Тиргатао, позволь выехать сегодня вечером,- сказала Годейра.- Мы обо всем договорились вчера, в моем царстве много дел.

- Я могу обидеться,- сказал Агат.- Если тебе, царица...

- Замолкни, кон,- Тиргатао сказала это решительно, но не грубо,- Если человек спешит на дело, его нельзя задерживать.

Поезжай, царица, сегодня, а коной проводит тебя. Только не задерживай его там долго. Он нужен нам.

- Если ты, великая царица, отпустишь с ним его невесту, то он к утру прискачет с нею обратно. Я, честно говоря, очень хочу увидеть эту овечку.

- Ладно, милый кон, отпущу. Пошли его ко мне.

Агаэт появился скоро, поклонился матери.

- Ты плохо воспитан, сынок,- сказала Тира с улыбкой.- На меня ты в обиде, с Богорожденной в ссоре, а Лебея тебе дала отставку. Так нельзя.

- А как можно?

- Ты хочешь проводить царицу?

- Не очень. Лебея будет против. Она и так...

- Забудь о Лебее на время. И пошли ко мне сотенную Мелету.

- Где она?

- В охране царицы. Только не медли.

Агаэт подошел к кибитке Годейры, крикнул амазонкам, сидевшим кружком около колес.

- Кто из вас сотенная Мелета? Срочно к царице Тире.

- Где ее найти?

- Выходи сюда, я провожу.

Когда амазонка вышла из-за повозки, коной не успел ее разглядеть, а она сразу воскликнула:

- О, боги! Арам, ты ли это?!

- Меня зовут Агаэт, и я...

- То же лицо, тот же голос...

Шагая впереди амазонки, Агаэт спросил:

- Кто этот Арам?

- Мой муж,- ответила Мелета,- Он утонул.

- Что, не умел плавать?

Ответа не последовало.

* * *
Над Боспором солнце в тройном венке: в белом, желтом, оранжевом. С понта дует слабый ветер, но не он ослабляет жару, скорее всего, приносит южную духоту. Плиты и каменные стены Пантикапея дышат зноем, люди попрятались под навесы, во дворы, а то и еще далее - в подвалы. Жизнь в городе начнется вечером, когда спадут зной и духота.

Дед Спарток пригласил своего младшего внука Митродора отдохнуть в солильню, где всегда прохладно и можно растянуться на старых сетях, сухих и легких. И главное - там редко кто бывает и, следовательно, никто не подслушает разговора. Митродор знал, дед, если хочет вести тайный разговор, тянет в солильный подвал. Они спустились по щербатым камням лестницы, выбрали место между рядов высоких амфор и разлеглись на сети.

- Прямо житья не стало во дворе,- с ходу заворчал дед.- Твой папаша и мой сынок, пропади он пропадом, насовал в каждый угол наушников да соглядателей - ты не успел еще досказать слово, а оно уже известно Сотиру большебрюхому.

- Зачем ты так, дед,- промолвил внук.- Как-никак, он царь Боспора.

- Да никакой он не царь! Архонт, что на древнем языке обозначает многотрудный, должен работать на царство в поте лица, а что он делает? Я слежу за рубежами государства, Левкон днюет и ночует в Синдике. За этими грязными склотами нужен глаз да глаз. Ты творишь многотрудные походы по морям, царица держит порядок в городах. Что остается блистательному Сотиру. Дуть вино, жрать по четыре раза в сутки мясо и рыбу, слушать музыку, смотреть разинув рот на танцовщиц да хлопать их по задницам. Вот-вот поднимутся синды и прочая варварская сволочь, то и гляди зашевелятся царские скифы-хлебопашцы, а мы за последние пять лет не построили ни одной триеры, наши грузовые корабли трухлеют и гниют по гаваням.

- Зачем ты мне это рассказываешь, благородный Спартак? В этих делах мой голос тоньше писка. Пусть Левкон женится на вдове-царице Агнессе - вот и будет у нас флот. Я видел амазонские триеры...

- Левкон такой же оболтус, как и его отец, клянусь Пормфием!

- Но не мне же занимать трон?!

- А почему бы и нет? Женись поудачнее и берись за дело царства. Чем ты хуже Левкона?

- Удача в женитьбе, это, дед, не игра в кости. Вокруг меня одни шлюхи...

- Ну-ну-ну! Не говори так, Митро. Говорят, тут есть одна молодая вдовушка с большим приданым. И еще говорят - она была около тебя больше месяца, а ты развесил губы и даже не понял, что у нее не только флот, но и титьки есть.

- Не пойму, о ком ты говоришь, мудрый Спартак?

- Я говорю об Агнессе. О том, что она Богорожденная, я думаю, амазонки врут, но они за ней пойдут в огонь и воду. И если ты натравишь их на твоего пьяного папашу - трон будет за тобой. Если же присовокупить к себе и триеры, то можно Давить и на Синдику.

- Ты многое не знаешь, милый дедуля. Во-первых, Агнесса такая же потаскушка, как и те, что околачиваются в гавани, во-вторых, она не ходила со мной в море...

- А кто же ходил?!

- Она послала взамен себя подружку, и я, кажется, полюбил ее...

- А она тебя?

- И она... Кажется, зовут ее Мелета.

- Где пряталась эта Агнесса?

- В имении Левкона, на Тиритаке.

- Ах, пропади они пропадом. Все мои задумки рассыпаются, как горох из худого кармана. Так, говоришь, подруга. Такая же шлюха?! И вдобавок без флота? За что же ты полюбил ее? Нет, не говори мне ничего - из тебя царь Боспора не получится, клянусь Пормфием! Человек царской крови никогда не полюбит только за красивые глаза и за крутые бедра. Вон, этот прохвост, твой братец, сам женится на триерах, а тебе подсунул потаскушку!

- Она не потаскушка, дед, а... царица Фермоскиры,- сердито проговорил царевич.- Той, которая на Фермодонте. Только ради всех богов, не проговорись об этом нигде и никому.

- Тэк, тэк, тэк! Это уже кое-что. Рассказывай-ка дальше, милок.

И милок, забыв об осторожности, начал говорить. Ведь давно известно - влюбленные такие болтуны. Он рассказал Спартаку все, начиная от отплытия в море и до встречи Мелеты с Аргосом.

Дед долго чесал свою лысину, бегал между рядами амфор и все повторял свою любимое «Тэк, тэк, тэк». Потом он сел около внука.

- Ты скажи мне - хочешь стать архонтом или не хочешь?

- Если ты, мой мудрейший дед, будешь мне помогать.

- Я с этого и начну. Иди, переоденься и будь на дворцовой гавани. Я снаряжу свою фелюгу, мы идем в Горгипию. Там мы найдем вашего пресловутого Аргоса и уговорим его взять тебя на его судно, ты пойдешь с ними на Фермодонт, узнаешь все, что замышляют эти бабы, а одновременно заарканишь свою, как ее...

- Мелету.

- Вот именно. А я здесь помешаю Левкону жениться на триерах, обработаю Перисада, съезжу к степным амазонкам... а дальше будет видно. Пошли, мой Митро, мы сделаем первые шаги к трону.

* * *
Решение сделать дворцовый переворот к Спартоку пришло не сразу. Когда сын Сотир сместил его с боспорского трона, он, конечно, сильно расстроился, но решил выждать удобного случая и вернуть власть. Благо, Сотир, получив багрянокрасную ленту архонта, начал не с укрепления власти, а с гулянок, пьянства и сплошного безделья. Царством продолжал управлять Спарток, и все шло к тому, чтобы Сотира прогнать из  дворца. Но подрос и возмужал Левкон, он был законным наследником трона, и деда все более и более оттеснял от власти. Левкон завел дружбу с Гекатеем из Синдики и этим укрепил власть Сотира. Затем была убрана из Синдики Тира, а Гекатея женили на дочери боспорского царя. А потом пошли слухи, что сам Левкон хочет жениться на Агнессе, а у нее боевые амазонки и флот. И совсем недавно Левкон предложил деду поехать в Тиритаку и стать управителем имения. Это уж была полная отставка, тогда Спартаку осталась последняя надежда - Митродор. Он-то был предан деду, да к тому же, младший внук провел торговый поход по побережью понта отлично — были сделаны многие договоры на куплю-продажу в Феодосии, Херсоне, Трапезунде и в иных портовых городах.

Проводив Митродора в Горгипию, дед возвратился в Пантикапей и начал действовать. Он позвал Левкона на те же сети в солильном подвале.

- Ты знаешь, что Митро ушел на Фермодонт?

- Знаю, мой милый дедушка. Ветер ему в спину. Я сам разрешил ему эту поездку. Не будет путаться под ногами. Что же дальше?

- Я сам отвез его в Горгипию. А на обратном пути я заехал в Тиритаку.

- Очень хорошо. Тебе давно пора познакомиться с делами имения.

- Там я узнал о проделках Богорожденной, которую ты бросил в своей усадьбе. Она не ездила, как всем было сказано, в Фермоскиру.

- И это мне известно. Я сам организовал этот фокус.

- Для чего?

- Будущую царицу Боспора, мою супругу, надо было беречь.

- А ты знаешь, что твоя будущая царица - шлюха?

- Как это?

- А так. Твоя невеста путалась там с конюхами, моряками и даже с пастухами. Многие грели ей постель, пока ты якшался со скифами из Синдики.

- Беда невелика. Ее не убудет. Да и кто грел ее постель -твое ли дело.

- Может быть и не мое. Но вместо нее ходила на Фермодонт некая Мелета.

- И это знаю. Простая амазонка, ее подруга.

- А вот того, чего ты не знаешь, скажу тебе я. Она не простая амазонка, она Священная Фермоскиры. Царицы теперь там нет, Мелета - единственная властительница тридцати тысяч амазонок.

- Этого не может быть! Священная Фермоскиры — Атосса.

- Была. А теперь город избрал на это место Мелету и, между прочим, по велению богини Ипполиты, если ты слышал про такую.

- Где она сейчас?

- Как это где, ушла снова на Фермодонт. И Митро вместе в нею.

- Что же из этого следует?

- А то, что ты не будешь иметь флота. Атосса вместе с дочерью бросит его на Фермодонт против новоявленной Священной Мелеты. Вполне может быть, что они сметут эту Мелету и сделают царицей Агнессу. Тогда ты не будешь иметь и супруги. Храмовые не выходят замуж, клянусь Пормфием!

- Знаешь что, старик,- зло сказал Левкон.- Езжай-ка ты в Тиритаку и собери вместе тех, кто грел моей невесте постель. Я скоро там буду,- и выскочил из солильного подвала.

Левкон, как все блудливые мужчины, был ужасно ревнив. У него сразу зажгло в груди, из разговоров деда осталось в памяти только одно - Агнесса ему изменила. Он воображал ее в объятиях других мужчин. Даже мысль о возможной потере флота его мало волновала.

Он прибежал во дворцовую гавань и крикнул гребцам на фелюге:

- На весла! Идем на Гермонассу!

Если идти на Гермонассу напрямик, через залив — путь краток. А в том, что Агнесса с матерью сейчас у Тиры, Левкон не сомневался. Самой Тиры могло и не быть, она сейчас, вероятно, у кона Агата, но это, как раз, устраивало Левкона.

Опустив паруса, фелюга причалила к пристани, от берега до дворца Тиры рукой подать. Туда был послан гребец с приказом - живую или мертвую доставить на фелюгу пока одну Агнессу.

Но посыльный привел двоих — и мать, и дочь. Они спустились в кубрик, где Левкон сидел и пил, кружку за кружкой, неразбавленное вино.

Ты почему не в Тиритаке?— исподлобья глядя на Агнессу, спросил Левкон и тяжело опустил на стол ладонь.

- Для чего ей Тиритака?- сказала Атосса, присаживаясь к столу.- Она только что вернулась из Фермоскиры.

- Она не была там! На Фермодонт ходила Мелета!

- Это правда, Агнесса?

- Он врет, Священная. Это не я, а Мелета жила в Тиритаке. Спроси у Митродора.

- Митро уехал с Мелетой?

- Куда?- тревожно спросила Атосса.

- На службу храму Ипполиты. Теперь она и царица Фермоскиры, и Священная храма. Митро видел ее в золотом венде при многочисленной охране из воительниц.

- Кто ее поставил?!- выкриком спросила Агнесса.

- Ее посетила во сне Ипполита. И велела войти в храм.

- Храм разграблен! Я сама видела!

- Ты видела бороды конюхов над своими губами. Там, в моей усадьбе... шлюха!

- А ты мерзкий сын пантикапейского борова!

- Дочери козопаса не следует оскорблять царей!

- Не ссорьтесь, дети,- тихо сказала Атосса.- Давайте сперва отсеем зерна от плевелов. Дочь моя, скажи, это правда, что ты не была в Фермоскире?

- Да, да! Я сидела в Тиритаке и безуспешно ждала этого кобеля.

- Как ты могла?!

- Это он, подлец, и его присяжная Тира принудили меня!

- Все-таки, есть ли в храме Кумир Девы и пояс?

- Если город сделал Мелету царицей и Священной, значит, есть. Иначе бы амазонки растерзали ее.

- Это ты все выдумал, презренный лжец!- крикнула Агнесса.- Кто тебе сказал про это? Митродора ты даже не успел увидеть, Мелету тоже. Кто?!

- Старик Спарток, вот кто. А ему все выболтал дурачок Митро.

- Побудьте здесь, не уходите,- сказала Атосса.- Я схожу к Тире и все узнаю точно.

- Тира у Агата в постели,- заметил Левкон.

- Ей мало медового месяца. Сейчас она у рыбаков, я знаю.

Когда Атосса вышла, Левкон налил вина и подал Агнессе:

- На, блудница, выпей за помин своей души. Я тебя не сделаю даже наложницей, не только царицей. На Фермодонт тебя и твою старуху не пустят, а Тире вы не нужны! Считайте, что вы мертвы! Вот до чего довело тебя твое блудодейство!

- Рано радуешься, козел безрогий. Я выйду за царевича скифов Агаэта — он красивее тебя в сотню раз и умнее в тысячу. Ты разинул рот на мой флот, вот тебе мои триеры,- и Агнесса поднесла под нос кукиш.

Левкон ударил по руке Агнессы, крикнул:

- Дура! Перисад не покажет тебе не только триер, но и ни одного весла. Он мой человек!

- Сам дурак! Я поставлена командовать флотом!

- Кем поставлена?

- Кем надо, тем и поставлена!

Долго еще бранились бывшие жених и невеста, и конец припираниям положила Атосса своим приходом. Она вошла надменная, суровая, сказала:

- Ты все еще споришь, глупец?

- Он, доси, говорит, что Перисад его ставленник и не отдаст мне флот.

- И еще раз скажу - глупец. Тира приказала вести триеры на Фермодонт. Обратно Перисад привезет всех воительниц Фермоскиры. Мы утвердимся здесь, и...

- Да не поедут твои кобылицы через огромное море.

- Еще как поедут. Им бы только повоевать и пограбить. А твою Мелету Перисад закует в цепи.

- Что, выкусил, подонок!- Агнесса снова помахала перед носом царевича кукишем.

Спровадив женщин, Левкон приказал гребцам идти на Фанагорию, к Гекатею. Там он узнал, что скифы акса-митского кона Агата подходят к пределам Синдики, а рыбаки-дандарии готовы к бунту. Левкон не заметил, как фелюга подошла к Фанагории. Он был весь в раздумьях. «Если синды, рабы и амазонки - думал Левкон,- пойдут на Боспор войной, то поездка брата Митродора обернется большим и страшным предательством. Кто-то научил этого молокососа выйти на гребне кровавой волны прямо на Боспорский трон. Противники Спартокидов, конечно, не позволят ему заменить Сотира, но бед он наделает много. Надо непременно задержать его и вернуть во дворец. Уйти на Фермодонт не успел, сейчас он в Горгипии. С юга надвигается шторм, и никто сейчас не посмеет выйти в море. У Гекатея не следует рассиживаться, надо немедленно плыть в Горгипию». Левкон так и сделал. Он принял на борт Гекатея и снова направился в Пантикапей.

* * *
Старый Спартак изнывал от скуки у окна в своей угловой комнате дворца. Вдруг он увидел, как в гавань причалила фелюга и из нее вышли Гекатей и Левкон. Они направились в царские покои. «Значит, привезли что-то важное»,- подумал Спартак и немедленно спустился вниз, к сыну.

Сотир был в отличном расположении духа. Он проснулся довольно поздно, пристойно опохмелился, солидно откушал и только хотел позвать девушку, моющую ему ноги, как в покои вошел сын Левкон, за ним - беспрестанно кланяющийся царь Синдики, а вскоре вполз этот надоевший всем старец Спартак. Гекатей долго не давал приступить к деловому разговору. Он назойливо рассыпался в комплиментах, произносил то приветствия, то поздравления, то желал удачи не то царю, не то его отцу.

«Значит, дела на Синдике плохи,- подумал Сотир и решил, что пора остановить Гекатея».

- Как дела в твоем цветущем царстве, Гекатей?

- Плохи дела, Великий Архонт, ой, как плохи!- начал говорить, сверкая своей лысиной, синд,- Ко мне жалует мой сосед с войском.

- Какой сосед? У тебя их много.

- Кон Агаэт, пропади он пропадом. Волокет за собой не менее десяти тысяч.

- Ты-то как успел сосчитать, родитель?

- Ты, мой добрый сын, сунул меня жить в угловую конуру в башне, мне сверху все и видно.

- Не мудри, старик, говори прямо.

- У меня была эта хитрая лиса Атосса. И пугала меня, и что-то вынюхивала.

- А зачем ты послал Митро в Горгипию?- сердито спросил Левкон.

- Уж очень он меня просил. Там у него невеста.

- Что за невеста? Почему не знаю?- воскликнул Сотир.

- Верховная жрица храма, царица Фермоскиры,- уточнил Спарток.

- Он собирается ехать туда?!

- Скорее всего.

- Там десять тысяч воюющих баб, я тебе говорил о них, отец,- уточнил Левкон.- И если он приведет их сюда, нам отец, не поздоровится.

- Каким образом он это сделает?

- Тира туда посылает флот Перисада,- сказал Гекатей.

- Чепуха на рыбьем жире!- раздельно произнес Сотир. У Перисада нет гребцов. Паруса в таком походе не надежны. Клянусь Пормфием!

- Моя меотка хитрющая зараза,- сказал Гекатей,- Она чего-нибудь да придумает.

- И еще, мой дорогой родитель, степные амазонки Годейры, я тебе о них докладывал, на стороне Тиры. А она вдруг начала называться Тиргатао.

- Что это значит?

~ Это значит - жди войны.

~ Ладно - хватит, поговорили. Все трое по своим местам. И Думайте. И я буду думать. В сумерки быть у меня.

И вот теперь все четверо думают. Труднее всего старому Спартоку. «Вот сейчас я поставил на Митро,- думает он.- Но не ошибся ли я? Допустим, Митро пойдет на Фермодонт. Примут ли его амазонки? Если Перисад не рискнет идти на юг без гребцов, а непременно не рискнет, то что из этого выйдет? Амазонки Фермоскиры могут ринуться через горы вдоль Кавказского побережья понта, и конечно же, достигнут Синдики, при этом награбив полные сумы золота. И если они соединятся с девками Годейры и нахлынут вместе на Боспор, спартокидам не устоять, они все сметут (вот тут пригодятся триеры Перисада), власть могут взять Митро и Мелета. Но есть ли у меня надежда на младшего внука? Он к тому времени может оказаться таким же, если не хуже, подонком, как Левкон, и тогда мне конец. Нет, на Митро полностью надеяться нельзя. Что же делать? Может, связать судьбу с Атоссой и Тирой?»

У Левкона иные думы. «Надо помириться с Агнессой и вместе с нею придавить Мелету и Митродора, они, я полагаю, не успели еще покинуть Горгипию. Надо напугать Перисада и овладеть флотом. Бунт рыбаков - это не страшно. Мерзкую слизь - дандариев - можно не считать, их давили всякий раз, как они поднимали головы, но вот конники кона Агаэта дерутся отважно. И не только они опасны. В случае удачи за ними ринутся, почуяв легкую добычу, сарматы. И тогда потопят Боспорское царство в крови...».

А царь Сотир не может никак заставить себя думать. И опохмелялся, и ел чеснок с сыром - не идут мысли, хоть тресни. Одна упрямая мыслишка колотится в голове - надо бросить пить, надо делать дело, иначе конец. Конец, конец...

Надо Левкону немедленно ехать в Горгипию, набить морду Митродору, местному астиному[924] указать, чтоб не выпускал из гавани Мелету. Спартаку бы поехать в Гермонассу к Тире, выведать у нее все про скифов-аксамитов, поговорить с Атоссой насчет амазонок. Сам царь собрался в Нимфей - там в бухте царский флот, надо его приглядеть, может быть, что-то подготовить к войне. Гекатей не в счет - он в полной растерянности.

* * *
Море штормило. Фелюгу Левкона бросало из стороны в сторону, кидало с гребней волн вниз, в пучину, и казалось, он не выберется оттуда ни за что на свете. Это удручало царевича и радовало одновременно. В такую шальную погоду Митро не решится выйти в море, он, Левкон, застанет его в Горгипии непременно.

Аргос, как приехал в гавань с Феридой, Мелетой и Бакидом, занял чуть ли не весь верхний этаж таверны. Потом приехал Митродор, Аргосу он понравился с первого взгляда. Он стукнул Митро по плечу, сказал:

- Вижу - ты из орлиной стаи. Выучу тебя на кибернета и отдам под твою руку «Арго». Иди в ту дверь - там твоя невеста.

Утром на море усилился шторм, а в таверне появились посыльные Годейры - Лебея и Гипаретта. Царица через них просила поторопиться с поездкой на Фермодонт и как можно скорее привезти пояс Ипполиты. Предстоящая война с царем Боспора уже не была секретом - амазонкам нужен был волшебный пояс - залог непобедимости. В полдень, не глядя на шторм, у пирса появилась фелюга Левкона. Она долго не могла пристать к берегу, но с помощью портовиков все-таки вошла в спокойную бухточку и зацепилась за столбы.

- С кем имею честь? - спросил Аргос, пожимая руку царевича.- И зачем тебе понадобился мой зять Митродор?

- Я его брат и хочу обвинить его в трусости и дезертирстве. Он убоялся предстоящей войны с синдами и удирает, как я знаю, на Фермодонт.

- Уверяю тебя, царь Боспора, что Митро не знал о войне. И я прошу не обвинять моего зятя понапрасну. Иначе ты будешь иметь дело с архистратегом по имени Аргос. Мое имя знают все на понте. Эй, Митро, греби сюда - твой братец приехал. Он хочет назвать тебя трусом...

- И предателем!

- Осторожно, царевич! - загремел кибернет.- А то я вырву твой язык, не посмотрю, что ты наместник Сотира.

Левкон все более воспалялся гневом и не обращал внимания на угрозы.

- Дезертир, где ты?! Выходи! Враг у ворот царства - пора домой.

- Ты не учтив, малыш! - Аргос схватил Левкона за плечи, повернул к двери и, поддав коленом под зад, вытолкнул из комнаты.

Поскольку Левкон не стал ломиться обратно в дверь, Аргос понял, что он ушел за подмогой. Спустившись в подвал, где гуляли его гребцы, крикнул:

- Эй, орлы! Вылетайте наверх, есть причина размять кулаки.

Нет смысла описывать драку в портовом кабаке - они испокон веков проходят одинаково. Кончилась стычка тем, что гребцов Левкона оттеснили в бухту с изрядным количеством ссадин и синяков. Аргос ворвался в комнату, где находились Митро и Мелета, несмотря на возбуждение, проговорил мягко:

- Детки мои. Скоренько собирайтесь - мы уходим. Где Ферида и Бакид?

- Почему такая спешка? - спросил Митродор.

- Я твоему милому братцу, кажется, сломал шею. Он, кстати, приехал за тобой, несмотря на штормягу.

- Я его не боюсь, Аргос! - воскликнул Митро.- И ты тоже...

- Левкон нам не страшен, но сюда вот-вот нагрянет портовый астином.

- Ему можно тоже наломать шею,- сказала Мелета.

- Можно, внученька. Но тоща придется выходить в понт, во власть морского бога. А вот ему нам шею не наломать. Особенно, если с нами будут женщины. Посейдон страсть как любит топить баб.

- Что же делать? - тоскливо спросила Мелета.

- Молиться всем нашим богам! И не распускать нюни. Скиф, где ты?!

Вошел Бакид.

- Где Ферида?

- Она собралась - готова в путь. Но неужели мы выйдем в такое мрачное море? Я уже однажды купался в этой дикой купели, и больше...

- Ты, купец, останешься тут, мы уйдем в горы. На время. Сюда придет астином со своими ублюдками и будет нас искать. Ты им скажешь, что мы ускакали под крыло Годейры.

- А фелюга?

- Я там оставляю своих орлов. Они недельку продержатся, а там видно будет.

* * *
Левкон после драки в бухте отлеживался в кубрике своей фелюги. Он и не думал жаловаться астиному. Сейчас самое неподходящее время для этого. Левкон испугался не кулаков Аргоса, а его пиратского характера. Митродор вместе с ним представлял большую угрозу. Муж Мелеты Священной, зять решительного и, надо полагать, умного Аргоса, вполне мог замахнуться на трон, когда Пантикапей осадят войска Тиры, Атоссы и скифы Агата. Левкон знал о дружбе Годейры и Перисада, в их руках флот. Это больше всего страшило царевича. Помешать Митродору он сейчас не сможет и начал обдумывать поездку к Годейре, чтобы вбить клин в ее отношения с Перисадом. Их нужно было поссорить. Иначе флот Агнессы будет той козырной картой, которая решит исход войны не в пользу Боспора. Он, как никто на Синдике и Боспоре, понимал это. Но идти морем на Танаис было немыслимо - шторм мог пробушевать и неделю. Лошадей, чтоб скакать в Камыши степью, у царевича не было, их в Горгипии негде купить. Выход ему подсказал Бакид. Скиф после того, как Аргос, Ферида и Мелета покинули корчму, со страхом ждал астинома, он знал, что портовые полицейские не имеют жалости. Ночью лее к нему в таверну пришел Левкон. Скиф сразу вскочил с лежанки:

- Нет, нет! Я ничего не знаю! Мелета и Аргос скрылись, я был не с ними!

- Это хорошо,- мрачно заметил Левкон.- Они пойдут на корм рыбам. Ты мне помоги в другом - посоветуй, где найти хотя бы тройку верховых. Мне надо съездить к Годейре, а море, говорят, не успокоится долго.

- Аргос, убоясь твоего гнева, тоже искал лошадей и не нашел. Я лишь могу дать тебе один совет - вспомни про Кубаху. Твоя фелюга легка и плоскодонна, гребцы сильны, как буйволы.

- Ну и что? Я не Аргос, чтоб соваться в море на погибель.

- Вспомни, царевич, про древнейший путь греков из Европы в Азию.

- Я не знаю такого пути.

- Он почти забыт. Нужно войти в Фанагорийский лиман, там штормов не бывает. В лиман впадает река Мирта, по ней ты попадешь в полноводную Кубаху, а она течет почти до Камышей.

- Но это очень далеко и против течения. Я застряну...

- Но ты учти ветер. Он там постоянно дует на восток, в твой парус. Надо спешить. Риск, конечно, есть. Но кто не рискует...

- Хватит, скиф. Я через час отчаливаю. Спасибо тебе за совет.

Бакид обрадовался, что так удачно спровадил боспорца, хотя про попутный ветер он сказал наугад.

До Годейры Левкон дошел нелегко, но все-таки добрался через двое суток. Кубаха хоть и мучила сильным встречным течением, ветер помогал гребцам по всему пути. Зато была надежда, что обратный путь будет легким и с сухими веслами. Годейра уже была дома, она деятельно готовила амазонок к войне и приезду боспорца несказанно удивилась.

- Что привело тебя, мой милый царевич, в наши бедные края?

- Ваш город полон невестами, а это большое богатство. Я приехал приглядеть средь ваших дев будущую царицу Боспора.

- Я весьма и весьма поражена, дорогой Левкон. Разве Агнессу ты разлюбил? Она давно считается твоей невестой и уж, наверно, не раз примеряла корону Боспора.

- Царям недостойно менять свои привязанности, я по-прежнему люблю Богорожденную, но она сама...

- Изменила тебе?! В это трудно поверить. Богорожденная не должна вертеть хвостом, как...

- Как дочь козопаса, ты хотела сказать.

- Откуда царевич Левкои узнал про это?

- Разве это скроешь, она влюбилась в другого человека.

- Уж не в скифа ли по имени Агаэт?

- Увы, нет, царица. Может быть, ты не знаешь - скоро грянет война между Синдикой и Боспором, а у Агнессы флот -приданое...

- Призрачное приданое, надо заметить. Тиргатао отнимет триеры, помяни мое слово...

- Вот ты и ответила на загадку. Агнесса теперь невеста Перисада. Если она станет его женой, флот Перисад отдаст в руки Гекатея. У него твердая рука.

- Но он стар для нее! - воскликнула Годейра.

Стрела, пущенная Левконом, попала в цель.

- Она мнит себя царицей Олинфа. А царицы, я не имею ввиду тебя, милая Годейра, никогда не смотрят на возраст. Да эта шлюха стольких сменила мужчин...

- Но Перисад-то каков! Втерся в царскую семью, отнял чужую любовь...

- Кибернет ни при чем. Она сама повесилась ему на шею. А касаемо любви - я не люблю ее вовсе. Не зря же я приехал к тебе сватать.

- Назло ей, как мне кажется?

- Уж будто бы. Мой отец уходит от дел. Не может царь Боспора вступать в войну холостым. Кто-то его должен ждать с поля боя, а может и помогать в делах войны. А твои девы крепко держат меч в руке. Да и умны...

- Но тебе, царевич, нужна не всякая амазонка. Тебе бы надо молодую и знатную. У нас таких нет.

- Почему же молодую. Мне самому четвертый десяток идет.

- Твоею могла бы быть Лебея. Она дочь полемархи. Но...

- Знаю. Она невеста коноя. А сколько тебе лет, прелестная царица?

- О, много! Я уже старуха. А почему ты спросил об этом?

- Царица Фермоскиры могла бы неплохо устроиться на бос-порском троне.

- А в сердце царя?

- Цари редко спрашивают в таких случаях у своего сердца.

- Хватит об этом, милый Левкон. Завтра я тебе покажу всех знатных дочерей Фермоскиры. Породниться с боспорским троном согласится любая. Как говорят - утро вечера мудренее. Ты, я полагаю, голоден. Пойдем в бастарду, раздели со мною ужин. Я хоть и бедная царица, но найду и вина, и хлеба. Проходи в эту дверь и жди. Я переоденусь. Не к лицу ца-риде Фермоскиры принимать даря Боспора в этом стареньком хитоне.

Утром Левкон проснулся довольным. Смотрины невест отменялись, царевич начал собираться в обратный путь. С ним до Горгипии пожелала ехать и Годейра. Она попросила взять ее в этот речной вояж не ради дела в Горгипии, а ради закрепления победы над сердцем будущего Боспорского царя. О чем они договорились за ночь, неизвестно, но, как мы полагаем, Левкон отставку царицы Перисаду обеспечил. И еще можно предположить, что Годейра не очень поверила Левкону, но проехать с ним по речному пути было ей полезно. Мало ли как могло пригодиться в будущей войне знакомство с древней водной дорогой.

Потом Годейра будет вспоминать об этой поездке, как о самом счастливом времени своей жизни. Бурливая, многоводная Кубаха несла фелюгу Левкона быстро и легко. Не нужны были парус и весла. Берега были несравненны по красоте. Левкон неистощим на ласки, и это уже само по себе делало путешествие незабываемым. Шторм на море уже улегся, Левкон высадил царицу в Горгипии, и, не сходя на берег, направился прямо на Пантикапей. Годейра нашла Бакида, он съездил в горы и привез Аргоса с женой и внучкой. В горах у Мелеты и Фериды было много времени, и они посвятили кибернета в планы будущей войны с Боспором. Годейра еще раз напомнила Аргосу о крайней необходимости пояса Ипполиты для амазонок и очень просила поспешить с возвращением.

- Если у меня на бедрах будет волшебный пояс богини, дорогой Аргос, то мои девы будут драться, как львицы, и, как знать, может, ты будешь скоро царем Боспора, Синдики и всех танаисских степей. Я тут сделаю все для того, чтобы послать Перисада с триерами на Фермодонт. Ты, Мелета, уговори Лоту и дочерей Фермоскиры посадить воительниц на корабль, и привезете их сюда, в Горгипию.

- Но Перисад - ярый сторонник Боспора, премудрая царица,- заметила Ферида.- Он может нам помешать...

- Беда невелика,- уверенно сказал Аргос,- Мы на обратном пути легко оторвем ему голову.

В этот же день Аргос поднял паруса на «Арго» и отчалил с Митродором, Бакидом, Мелетой и Феридой в море, а царица с Лебеей и Гипареттой выехала на Фанагорию, во дворец Тиры. Оттуда Лебея и Гипаретта должны были поехать к кону Агату с приказом поднимать меотов, синдов и рыбаков.

Провожая Мелету в далекое плавание, Тира позвала ее к себе и сказала:

- Возвращайся скорее, моя милая. Ты будешь моей первой помощницей в войне против Боспора. Я полюбила тебя всей душой за ум, сердце и неземную красоту.

- Спасибо за любовь, царица. Только скажи мне, кого ты посылала за мной вчера после полудня?

- Это был мой сын Агаэт. Что - понравился?

- Не в том дело. Он похож на человека, которого я любила.

- Жаль...

- Чего жаль?

- Ты, ведь, храмовая. А я бы женила сына на тебе.

- Коль я буду воевать в твоей свите - какая я храмовая.

(обратно)

Глава 8. МЫШЕЛОВКА

Сушь великая упала на Фермоскиру.

Над горной долиной медленно проплывали знойные дни и душные ночи. Трижды над отрогами Кавказского хребта вставала новая луна, но ни разу за это время на землю не упало ни капли дождя. Пересохли родники, в изобилии раскиданные по фермоскирской долине, и город остался без воды. Ее привозили в мехах с берегов реки Фермодонта и расходовали как драгоценность. Люди страдали от постоянной жажды.

Но более людей мучились животные. Хозяйки Фермоскиры владели огромными табунами лошадей, большими стадами коз и овец - в них заключалось все их богатство и сила. Метались в поисках травы загонщицы табунов. Солнце высушило долины, выжгло сочные травы. Лошадей нещадно били слепни, овцы и козы сотнями издыхали на берегу. Если трава близ реки и была, то ее давно вытоптали стада, а уходить далеко от воды животные не хотели, да и не могли. Они падали от истощения и болезней.

На Фермоскиру медленно, но неотвратимо, надвигалась беда. Так всегда было и будет - чем больше беда, тем скорее теряют разум люди.

Воительницы, пользуясь тем, что в их руках оружие, распоясались совсем. Они разогнали Священный Совет, созданный Чокеей, грозили, что и ее выгонят из храма, и она с сотней храмовых амазонок держалась во дворце Атоссы, стараясь не допустить безвластия и хаоса в городе. Чуть ли не каждый день к ней врывались сотенные и требовали походов на мирные селения округи. «Для чего нам богиня вернула волшебный пояс, если не для боев и побед?! - кричали они.- Веди нас в большой поход немедленно, иначе мы вытряхнем тебя из храмового дворца!»

- Помните, девы,- убеждала их Чокея,- метеков в колонхах сейчас впятеро больше, чем нас, все они собраны из селений, где живут их родные, и если мы начнем на мирные села доходы, нас сомнут свои же кормильцы.

- Тогда, защитница метеков, зови скорее Мелету, посылай за нею кого хочешь, иначе Фермоскира погибнет. Пусть Священная оденет пояс Ипполиты и ведет нас в большой поход!

Чокея, как могла, сдерживала воительниц и понимала, если тут появится Мелета, город поднимется на войну.

* * *
Левкон правильно предположил - Аргос был умным, прямым и, по-своему, благородным человеком. В пути он поделился с Феридой, Мелетой и Митродором своими замыслами. Он в первый же день похода сказал:

- Море нам благоволит, парус наш туго наполнен ветром, рядом со мной моя любимая Ферида, напротив сидят внучка и зять, вокруг на палубе сушат свои животы мои орлы - вся семья полностью в сборе. Есть еще Бакид, но он сейчас занят, он у кормила. Но я хочу спросить - кто мы есть? Всякий из нас скажет по-разному. Я бы мог сказать - Аргос архистратег, кибернет, хозяин корабля, скиталец морей. Но я не скажу этого. Я скажу просто: Аргос - морской разбойник. Все знают - я ищу свою возлюбленную. Но если Аргос нашел любимую Фериду - кто теперь он? Да никто. Так, пустое место. А между тем, у нашей семьи есть Ферида сладкозвучная, есть царица Фермоскиры...

- Прости, дед, не царица, а Священная,- поправила его Мелета.

- Пусть не царица. Зато у нас есть Митродор! Пусть не царь, но сын царя Боспора. Бос-по-ра! Это на всех берегах понта звучало и звучит гордо! Вы скажете - внучка не царица, зять не царь. А ты, Аргос, никто. А почему бы нам всем вместе не взяться за дело и сделать Митро царем Боспора, Мелету - царицей Фермоскиры, а меня - царем Синдики. Эго вполне возможное дело. Потому, что мы умнее, благороднее всех, кто нас окружает. Вот взять Годейру. Она, может быть, не хотела меня обидеть, но приказала - укради мне пояс. Ты разбойник, ты можешь. И правду могу. Мои орлы украдут не только пояс, но и трезубец у Зевса! Но он не будет метать молнии - он ворованный. Так и пояс. Оденет его Годейра на свои крутые бедра, а ойропаты за ней не пойдут. «Мы знаем,-скажут они,— это пояс украл для тебя разбойник Аргос». К чему я это говорю? Да к тому, чтобы первый шаг к боспор-ским тронам мы сделали по-умному. Чтобы пояс в наших руках был священным, чтоб его одела на себя Священная Мелета - и тогда все амазонки мира пойдут за нею и приведут на Боспорский трон. И Синдика, и обеФермоскиры будут под нашей рукой.

- Ты уже надумал, как это сделать, Аргос? - спросила Ферида.

- Буду думать всю ночь. Завтра, если будем живы, скажу вам.

И в самом деле - до рассвета Аргос и Ферида не спали. И чуть только солнце подняло краешек своего диска над горизонтом, они разбудили Мелету и Митродора.

- С Чокеей мне все ясно,- сказал Аргос.- Теперь возьмемся за мою дочь Лоту. Ты, внучка, сказала, что она ушла из города на хутор?

- Скорее всего.

- Как туда попасть?

- В прошлый поход меня Митро высадил в одной тихой бухточке. А там до хутора рукой подать. Ты, дед, иди на Фермодонт, а мы с Митро снова придем в город через хутор. Кто знает, что произошло в Фермоскире без мамы и какую встречу нам уготовила Чокея.

- Мудро, но не очень, внучка. Мы с Феридой придумали так. «Арго» спрячем в этой самой бухточке. Тебе и нам показываться в городе и в хуторе нельзя. Об этом станет сразу известно Чокее, на хутор поедут Митро и Бакид. Если Лота и ее муж там — они вам все расскажут, и ты, Митро, пойдешь послом к Чокее. Что говорить там, я тебе скажу, да у тебя у самого язык хорошо подвешен. С тобой пойдут Бакид и восемь гребцов. Как ты, Мелета, мыслишь - Чокея поверила, что к тебе в сновидение явилась Ипполита?

- Весь город поверил. Мама поверила, отец и тот поверил, а Чокея, я думаю, нет.

- Она знала о подземном входе в храм?

- Наверное. Не зря же она приготовила факелы. Скорее всего, они с Диомедом сами...

- Прекрасно. Тебя, Митро, она видела в тот раз?

- Да, в гавани.

- Очень хорошо. Покажите мне вашу бухточку, и мы там бросим якорь. Будем ловить рыбу...

Бухта в самом деле была тихая и удобная. Справа прямо в воду спускалась не очень высокая отвесная скала. На ней росли густые деревья, которые свешивали свои ветви чуть ли не до воды. Аргос ввел суденышко бок о бок с камнем, и ветви совсем скрыли «Арго» от всякого взора со стороны моря. Ветер не попадал сюда ни с одной стороны. С севера бухту закрывала длинная коса, поросшая кустарником. В этих кустах можно было скрыться от дождя, можно было палить костер и готовить пищу. Митродор, скиф и восьмеро гребцов приготовились к походу на хутор. Аргос предупредил всех, чтобы они скрыли от Лоты его приезд. «Лучше будет, если она не узнает, что отец рядом,- сказал он.- Ей понадобится спокойный ум».

Мелета еще в начале похода хотела откровенно поговорить с Митродором, но как-то все не приходилось. А тут как раз нашлось время, когда они остались одни. Дед ушел ставить судно в укрытие, увел всех гребцов. Мелета увела Митро в глубь косы, усадила его на траву. - Я давно хотела сказать тебе, Митро, что я люблю другого человека...

- Но мне была обещана ты. Аргос, твой дед, называет меня зятем.

- А меня ты спросил?

- Если ты поехала со мной...

- Ты еще мальчик, Митро. Я поехала сюда ради большого дела, а не ради...

- Кто он? Мой брат?

- Левкон - презренный бабник. У него есть Агнесса, а кроме нее... Человека, которого я люблю, не знаешь не только ты, но и я сама.

Я его видела только один раз, и... не будем говорить об этом. Я тоскую, как девчонка из паннория.- Я еще в прошлом походе понял - ты не для меня. Это горько сознавать...

- Давай никому об этом не скажем, чтобы не помешать делу. Ты же будущий царь Боспора.

Митро тяжело вздохнул.

А в Фермоскире после отъезда Мелеты Священной начались беспорядки. Чокея возомнила себя владычицей города и решила опираться не на воительниц, а на бывших рабынь, которых, она знала, вдвое больше, чем амазонок. По-прежнему она не разрешала ходить воительницам в набеги, создала новый Совет Шести, в который вошли не амазонки, а метеки, набрала себе храмовое войско из гоплиток, закрыла храм и всячески давала понять, что Священная Мелета сбежала из города, бросила амазонок и более сюда не возвратится.

Воительницы стали жить скудно, в городе назревал бунт. Лота и Ликоп постоянно ссорились - муж поддерживал Чокею, он предполагал отнять колонхи у знатных амазонок и передать их в полное владение тем, кто работал на землях Фермоскиры, а воительниц хотел заставить пахать на своих лошадях землю, чтоб кормили самих себя. Лота возражала.. «Это,- говорила она,- приведет к войне внутри Фермоскиры, воительницы ковыряться в земле не умеют и не захотят, они веками воевали, были хозяйками в городе, а если их поставить в положение рабынь, это приведет к взрыву».

Постоянные споры на хуторе перешли в ссоры, в конце концов они разбранились совсем, и Лота уехала в Фермоскиру. Но Чокея поняла, что амазонки, обретя царицу, пойдут на храмовых, начнется война. Она сделала так, что Лоту храмовые вышвырнули из дворца, и та вернулась к Ликопу.

И в это время на хуторе появились Митродор и Мелета.

Ликопа в это время дома не было, он уехал в город. Лота рассказала дочери о положении Фермоскиры, а также поведала о разрыве с Ликопом.

- Ходят слухи, что твой отец,- сказала она,- не хочет возвращаться домой. Ему Чокея выделила колонх, где он намерен разводить скот и ловить рыбу.

- Он разлюбил тебя? - спросила Мелета.

- Нет, нет,- возразил Хети,- Милые бранятся - только тешатся... Отец хочет взять мать к себе в колонх. Нам здесь все равно стало тесно. У меня семья, земля тут скудная, всех нас не прокормит.

- Ты об этом не горюй. Мы как-нибудь себя прокормим.

- Я - Священная, мама - царица, а это мой муж - царь Боспора. Мы уедем в город.

- Не много ли для бедной Фермоскиры царей и цариц. Если вы поедете в город, там начнется такое, что всем нам несдобровать. Ты же знаешь Чокею. Она - баба хитрющая.

- Где она живет? В доме царицы, наверное?

- Она в доме Атоссы по-прежнему. И у неё три сотни храмовых. А если она поднимет колонхи... Спроси мать, как ее выкинули из города?

- Теперь не выкинут,- твердо уверил Митродор.- Мы едем сегодня же.

Простившись с Мелетой, которая должна была возвратиться на «Арго», Митро, Лота, Бакид и восьмеро гребцов выехали на Фермоскиру.

* * *
Чокее донесли, что к восточным воротам города подъехала Лота.

- Не впускайте ее,- приказала сердито Чокея.- Она бросила город...

- Но с нею десять вооруженных мужчин.

- О, это другое дело. Я сама знаю, чего хочет Лота.

Около городских ворот, не слезая с коня, Чокея долго смотрела на Митро:

- Я где-то видела тебя, храбрый юноша?

- Ты, Чокея, встречала его в гавани, когда он увозил Мелету.

- Тебя, Лота, не спрашивают. Говори ты, юноша.

- Я царь Боспора - Митродор, муж Мелеты. Я приветствую тебя и прошу принять как посла царицы Годейры.

- А где же Мелета?

- Ей возвращаться сюда не время,- Митродор отвечал твердо и горделиво.- Там, в Меотийской Фермоскире, она строит храм Ипполите.

- Я рада твоему приезду, славный царь Боспора, жду тебя вечером у себя. А пока вы остановитесь во дворце царицы Лоты. Он не занят. Проведи гостей, царица.

Здесь же во дворце Митро посвятил Лоту в планы Аргоса и фериды, и она радостно согласилась в них участвовать.

Чокея же весь остаток дня размышляла над вопросом, с какой целью, в самом деле, приехали неожиданные гости и послы.

Когда Мелета отправилась на корабле Митродора в Синдику, у Чокеи появилось столько забот, что она растерялась. Править городом при Диомеде было легко. Лота спорила с воительницами, Ликоп, хорошо ли, плохо ли, руководил тружениками в колонхах (их почему-то всех без разбора стали называть метеками), Диомед вел хозяйственные дела. Чокее оставался храм, дела веры, судейские дела. Храм не открывался, богини Ипполиты амазонки боялись (уж очень много они нагрешили) и начали забывать. Диомед все время поговаривал о том, как бы разломать Кумир Девы и вывезти золото из храма, но ничего путного не мог придумать. Было не ясно, как самим выбраться из города и когда возвратится царь Олинфа. О поясе Ипполиты и не думали, все помнили, как по воле Ипполиты он исчез из храма.

Но вот появилась в городе Мелета, и все изменилось. Диомед узнал, что царь Олинфа погиб, и сразу смотался из Фермоскиры, бросив Чокею в пути. Подобно взрыву грома подействовал на город пояс Богини, возвращенный амазонкам. Мелету, неожиданно для Чокеи, сделали Священной жрицей храма, и бывшая метека, возмутительница рабынь, оказалась не у дел. Ушли из города Лота и Ликоп.

Потом отъезд Мелеты и все заботы тяжким грузом легли на плечи Чокеи. Само собой - появилась и власть. Ее считали и царицей, и Священной, и управительницей колонхов. И в это же время пришла мысль - утвердить всю власть за собой и свергнуть Мелету, когорая не позаботилась об укреплении власти. Длинными ночами она обдумывала, как это сделать, но ничего нужного не приходило ей в голову. Она могла бы выкрасть пояс, но сделать это не просто. Войти в храм, снять пояс ей ничего не стоило, но тогда нужно будет убегать из города. Но на второй же день амазонки поймут причину побега, ворвутся в храм и пошлют погоню. От нее не скрыться, беглянку поймают и растерзают. Пришла мысль - все же выкрасть пояс богини, Мелета возвратится - свалить пропажу на нее, таким образом уничтожить соперницу. Затем возвратить пояс в храм, и это утвердит ее в неограниченной власти над Фермоскирой.

Чокея свято верила в свои предчувствия. Она считала их даром богов.

А сегодня предчувствия говорили ей, что с посольством пришла и Мелета. Но почему она возвратилась не открыто, как Священная? И Чокея ответила себе - она боится разоблачения. Но если там, на Меотиде, строят храм, надо ли ей возвращаться? Она и так станет хозяйкой храма, чего ей для этого не хватает? Атосса стара, Годейра ее подруга, амазонки ее чтут. Чтут ли? Чем заслужила она свой высочайший сан? Тем, что была под судом Фермоскиры? Нет, Мелете и Годейре нужен для храма пояс Ипполиты. Посольство - это так, для отвода глаз, а истинная цель - пояс. Чокее пришли на память прошлые события.

Когда они с Диомедом узнали о подземном ходе в храм, сразу загорелись мыслью разобрать золотой Кумир Девы и часть золота увезти в Элладу. О поясе они не знали. Они долго не решались проникнуть в наос - боялись гнева богини, страшились храмовых, которые болтались по дворцу, скрыть вынесенное золото от них трудно.

Наконец, они решились. Заготовили десяток масляных факелов. Но вдруг в городе появилась Мелета. Стало известно, что царь Олинфа утонул и Диомед стал свободным. Вход в наос пришлось отложить на некоторое время. Чтоб подробнее узнать о намерениях Лоты, Ликопа, самой Мелеты, их пригласили в гости. Когда Мелета ушла из дворца раньше времени, Чокея ничего не заподозрила. Но ее присяжная, верная и хитрая помощница Кинфия (она раньше служила у Антогоры, это она рассказала Чокее о подземном ходе), шепнула хозяйке после ухода Мелеты, что факелы на лестнице исчезли, вход в подвале разрушен. «Мышка почуяла сало,- шептала Кинфия,- и вошла в мышеловку. Ее надо захлопнуть». Чокея, оставив гостей на Диомеда, проверила подвал сама и велела туда поставить вооруженных амазонок и схватить Мелету, когда она выйдет из подземелья. Кинфия сама, с тремя храмовыми, затаилась в подвале. Они сидели тут до рассвета, но никто не вышел из подземного хода. И тут Кинфия вспомнила, что из наоса есть еще один выход под стену, на сторону реки. Она не могла и подумать, что Мелета осмелится выйти из храма утром. Чокея тогда не хотела смерти Мелеты, она думала просто наказать глупую ослушницу своей властью, но Диомед пошел в своих замыслах дальше - надо свалить на ослушницу кражу золота, тогда никто не заподозрит в хищении его и Чокею. Пока они размышляли, как это сделать, над го родом, как гром среди ясного неба, разнеслась весть - богиня возвратила храму пояс! Диомеду и Чокее пришлось бежать из города.

И вот теперь эту мышеловку можно поставить снова. Но как точнее узнать, что Мелета среди посольства?

Ночью на Фермоскиру сошла прохлада.

По городу прошел слух, что вернулась Мелета. Судили и рядили, почему Священная появилась в городе тайно.

В сумерки ко дворцу Чокеи подошло посольство. Митродор впереди, за ним Лота и Бакид, сзади четыре пары сопровождающих.

Чокея и Кинфия вышли к воротам встречать гостей. Хозяйка оделась в наряды верховной жрицы, в них она выглядела моложе и привлекательнее.

- Приветствую царя Боспора Митродора у порога моего дома.

- Я не один. Со мной царица Фермоскиры.

- Вижу. Но какое отношение к посольству...

- Самое прямое. Всеславная Годейра просила включить ее в состав посольства.

- Не много ли у вас охраны? Вы мне не доверяете? Вы не в стане врага.

- Но в городе ойропаток, которые...

- Вас не тронут. Давайте сделаем так - я сниму своих охранниц во дворе и внутри дома и попрошу тебя поставить на их место твоих воинов. Этим я отвечаю на твое недоверие.

- Но у них нет оружия, госпожа,- сказала Кинфия.

- Дай им копья.

Кинфия забежала в ограду, вернулась с охапкой легких копий и начала раздавать их охране царевича, каждому заглядывая в лицо. Потом она подошла к Митро и спросила:

- Он ранен?

- Кто?

- Тот юный охранник, у которого перевязаны щека и глаз?

- Нет, он не ранен. У него легкий характер, а у меня тяжелый кулак.

Кинфия начала расставлять охрану в воротах, у входа во дворец и на лестнице. Лота и Митродор прошли вслед за Чокеей в дом. Поднимаясь по лестнице, Митро заметил - около входа в подвал лежала сумка с торчащими из нее факелами. «Клюнула хозяюшка»,- подумал он и улыбнулся. Посадив Лоту и Митро за стол, Чокея вышла. Кинфия за ней.

- Ты заметила, госпожа, Перевязанного воина? - шепотом спросила Кинфия.

- Еще бы! Семеро охранников, как буйволы, а этот...

- Не этот, а эта. Она - женщина. Клянусь богами - это Ме-лета.

- Значит, мы были правы. Вели подавать на стол.

В другое время Митродор бы удивился необычному застолью. Десяток молодых, грудастых и крутобедрых служанок крутились вокруг стола, разливали в бокалы вино, носились на кухню и обратно, подавая яства на серебряных тарелках. Но теперь было не до удивления. Чокея и Кинфия были сильно чем-то озабочены и, беспрестанно извиняясь, выходили из залы. За ними выбегали служанки - они тоже чем-то встревожены.

- Что-то затевает,- шепнул на ухо Лоте Митродор.- Не выпустят нас...

- Все идет по плану,- успокаивала его Лота.

Наконец, Чокея и Кинфия подошли к столу, взяли бокалы с вином:

- Дочери Фермоскиры! Налейте себе вина. Сегодня мы встречаем царя Боспора. Выпьем же за его здоровье!

Служанки, как показалось Митродору, выпили свое вино с жадностью.

- Пусть наши гости не удивляются, что в Фермоскире пьют не только храмовые госпожи, но и служанки. В нашем городе мало воды. Нас губит засуха. Мы утоляем вином жажду.

- Мы знаем о ваших бедах,- ответил Митродор,- и сожалеем, что ничем не можем помочь.

- Городу могут помочь только боги,- заметила Лота.- Но храм Ипполиты не открывался с весны... Амазонки забыли о молитвах. А Священная...

- В том не моя вина. Да я и не ношу этого сана. Священная Мелета, уезжая, запретила мне входить в храм. Она, так же, как и я, не хотела, чтобы боевой пояс богини звал амазонок на войну. Кстати, вы приехали оттуда - думает ли Мелета возвращаться в город, где ее ждут?

- Мы выехали от Годейры, а Мелета находилась далеко от Камышовой Фермоскиры. Она живет у царицы Синдики благородной Тиргатао. И о ее намерениях мы не знаем.

- Хорошо ли живут подданные Годейры в новой Фермоскире?

- Не худо, совсем, можно сказать, хорошо. Они живут в дружбе со скифами, им подарили много лошадей, кормов там много, степи привольные...

- Как здоровье Атоссы?

- Я давно не видел Атоссу, она тоже у Солнцеликой Тиргатао.

- Атосса, Годейра, Мелета - дружат?

- Я нище не видел, чтобы женщины дружили между собой.

- Ты прав, пожалуй, молодой посол.

Митродору показалось, что пора переходить к делу. Он сказал:

- Премудрая Годейра велела спросить...

- Что ей спрашивать. Мелета ей рассказала все. А вот мы здесь... ничего о меотийской жизни не знаем,- перебила Чокею Кинфия.

- Тебе и не надо знать,- сурово поправила ее Чокея.- Иди на двор и узнай, как справляются воины-боспорцы с охраной дворца. Уж не растащили ли их наши молодые телки по задворкам. Им ведь нет дела до сокровищ храма. Итак, великие девы не дружат меж собой. Так я поняла тебя, посол? А войной они занимаются?

- Пока царица и Мелета заняты строительством храма, если можно верить Годейре. Но воевать хотят все амазонки, как и у вас.

- Ходить в походы?

- Увы, нет. Походы - это не война, это грабеж. Они хотят напасть на Пантикапей и завоевать Боспор.

- Как это понимать? Ведь Боспор - это твой трон?

- На троне мой отец Сотир. А Тиргатао и Годейра хотят посадить на трон меня. И тоща Боспор, Синдика и необозримые Танаисские степи будут огромной и непобедимой державой.

- У вас не хватит сил. Я так думаю. За Боспор вступится весь эллинский мир, вспомните Диофанта.

- Я об этом, как раз, хочу и говорить. Великая Годейра хочет договориться с вами о помощи.

- Но Мелета так далеко, что...

- Вам не надо будет ехать в Синдику. Нужно выйти к Геллоспонту[925] и помешать Элладе послать через пролив помощь Пантикапею.

- Но Византий не ближе, чем меоты.

- Ты вспомни царицу амазонок Пентиселлею. Она водила из вашего города войско через пролив в Трою. И ничего. А у вас застоялись кони, амазонки рвутся в набеги. И у вас теперь есть пояс Ипполиты.

- А как на это смотрит царица Лота?

~ Я стара, чтобы делать такие далекие походы.

~ А я не полемарха, чтобы одевать боевой пояс. Если Годейре нужна наша помощь, то почему она не послала сюда Священную Мелету?

Кинфия незаметно подошла к Чокее, зашептала на ухо:

- Все сошлось, госпожа. Факелы исчезли, Мелета вошла в проход, разрушив стену в подвале.

- Что за секреты, Кинфия? - спросила Лота.

- Ничего особенного,- за Кинфию ответила Чокея.- Она сказала, что молодой воин с перевязанной щекой покинул свой пост на лестнице дворца.

- Я накажу его! - сурово сказал Митродор.

- Не нужно. Наверное боль была нестерпима. Кинфия, поставь на лестнице нашу охранницу. Так почему же Годейра не послала с вами Мелету?

- Я прибыл на наемном корабле. Хозяин был суеверен, он никак не хотел брать на фелюгу женщину.

- Кстати, где ваш корабль? В нашей пристани нет его.

- Он ушел дальше. По-моему, в Трапезонд?

- Странно. А как же вы уедете обратно?

- За нами зайдет то же судно. Я договорился.

Снова вошла Кинфия. Она была испугана и не решалась говорить о причине испуга.

- Ну, говори, говори. Тут нет наших недругов,- Чокея поднялась за столом.

- Беда, госпожа! Исчезли факелы, а в подвале проломлена стена.

.- Я прошу простить меня за то, что я на время покину вас.

- Мы тоже уйдем,— Лота встала.- О делах поговорим завтра.

Чокея проводила гостей и, закрыв ворота, спустилась в подвал. Она была уверена, что Мелета была среди охраны посла и сейчас именно она ушла в пролом. Но одна ли она пошла в храм? На всякий случай в подвал привели двенадцать вооруженных храмовых амазонок. Кинфия развела их по углам подвала, двоих оставила у входа, двоих на лестнице.

- Как ты думаешь, Мелета одна пошла в храм? - тихо спросила Чокея Кинфию.

- Думаю, что одна. Я проверила, все охранники пошли за Лотой и послом. Кроме самой Мелеты.

- Зачем ей нужно входить туда, как ты мыслишь?

- За поясом. Зачем же еще. Посол говорил про пояс.

- Посол врал, как сивый мерин. Ну я им покажу! Я схвачу грешницу и...

- Может, войти в проход и проверить. Мелета должна по пути оставлять факелы. Чтоб осветить обратный путь.

- Почему бы ей не взять все факелы с собой? Сумка не так тяжела.

- Она ей понадобится, чтобы выносить пояс.

- Пройди по проходу. Только тихо.

- Без факела я боюсь.

- Зажги. Дойди до половины и возвращайся.

Скоро Кинфия возвратилась.

- Один факел стоит у стенки.

- Будем ждать...

А в это время у Лоты иной разговор.

- Ты все сделала, как я велела? - спросила она у служанки.

- Да, Великая. Мы пробили стену...

- Не сильно стучали?

- Это была старая дверь. Кирпичи рухнули сразу.

- Факел оставили?

- Два. Я доходила до люка. Натерпелась страха.

- Ну, хорошо. Давай будем спать...

В подвале притушили факелы, Чокея приказала всем быть наготове, сама она села против пролома, надеясь первой увидеть свет факела. Но в проходе все было тихо, темно и пока Чокея раздумывала, как она поступит с пойманной Мелетой, заснула. Причиной тому было вино, выпитое с гостями. Очнулась - увидела как в дверь подвала пробивается свет. Наступало утро.

- Почему не разбудила,- прошипела она Кинфии,- никто не появлялся?

- Все было тихо.

- Почему она не вышла? Из храма нет другого хода?

- Прости, кодомарха, но я забыла тебе сказать. Был тут старый ход, он выходил на берег Фермодонта, но давно обрушился.

- Все-таки, почему?!

- Она ждет утра. Утром мы снимаем охрану во дворе.

- Что слышно в городе?

- В городе тихо.

И это было неправдой. Город уже проснулся и гудел. На агору к храму потянулись люди. Из уст в уста передавалась весть о том, что в Фермоскире появилась Мелета, появилась тайно, с намерением увезти пояс Ипполиты на Меотиду. Такие слухи велела пустить по городу сама Чокея, когда полностью уверилась, что Мелета вошла в тайный ход.

- Вот тебе ключи, в полдень открой храм и впусти туда людей. Здесь оставь двоих.

- А ты?

- Я выйду в наос, свяжу воровку и передам ее толпе.

- Одна?

- Неужели я не справлюсь с грешной девчонкой? Подай факелы.

Запалив один из них, Чокея вошла в пролом и смело спрыгнула вниз. Ее храбрости хватило только до первого факела. Скорее чутьем, чем умом, она поняла, что дальнейший путь

полон опасностями. Но возвращаться было уже поздно. И очень ей хотелось торжества над Мелетой.

Поднявшись по лесенке к люку, она легко сдвинула плиту и очутилась в храме. Наос встретил ее кромешной тьмой, неистребимым запахом горелого масла. Первые шаги отозвались гулом где-то под сводами алтаря. Факел уже догорал, и Чокея запалила другой. При его более сильном свете она увидела Кумир Девы. И задрожала от страха. Пояс на золотых бедрах Девы сверкал голубыми, рубиновыми, зелеными искрами. Значит, Мелеты здесь не было! Иначе она бы зажгла масло в чашах светильников. Чокея вернулась к люку, закрыла его плитой, подумав, что воровка может улизнуть в темноте. Взяв в одну руку меч, в другую факел, она пошла, чтоб осмотреть все углы наоса. Страх все еще не проходил, хотя Чокея понимала, что воры чего-то испугались и не пошли в тайный ход. Обшарив светом факела все закоулки, Чокея вышла из наоса в храм, подошла к дверям - они были закрыты накрепко.

«Скорее надо уходить отсюда»,- подумала Чокея и почти бегом направилась к люку, сдвинула плиту и глянула вниз. Из люка на нее пахнуло теплом и дымом, а в свете факелов она увидела ощетинившихся копьями мужчин. Холодея от ужаса, она поняла, что мышеловка, поставленная на Мелету, захлопнулась за ней самой.

Как быть? Что же делать? Надо искать другой выход! Она бросилась в южную сторону наоса и подбежала к другому люку. Она видела его ранее, но не обращала внимания. Сейчас люк был завален каким-то тряпьем и кучками сухих трав. Разбросав ногами эту дрянь, Чокея сдвинула плиту и спустилась вниз. Ход был действительно старый, низкий, оснащенный трухлявыми подпорками. Склонившись, она прошагала не так много, наткнулась на полуоткрытую дверь и сходу рванула створку на себя. Коробка двери затрещала, рассыпалась, и камни с потолка с грохотом рухнули в проход. Волна затхлого воздуха ударила в лицо Чокеи, она повернулась и побежала назад. Потом остановилась и подумала: «Надо идти осторожно, иначе потолок рухнет в другом месте и похоронит меня тут навечно».

В наосе Чокея села на ступеньку перед пьедесталом кумира, склонилась к коленям и, обхватив голову руками, зарыдала. «Это конец,- подумала она.- Настанет утро, потом полдень, откроются двери храма, разъяренная толпа ворвется в наос и... Впереди толпы, конечно, войдет Лота... А может быть Кинфия придумает что-то для ее спасения... Нет, нет, Кинфию, конечно, связали, отняли ключи и храм откроют раньше полудня».

Когда рыдания прошли и обсохли слезы на глазах, Чокея встала. Факел догорал, Чокею обступала темень. Она поднялась по лесенке храмового светильника, зажгла масло в чаше и подумала: «Что же это я раскисла совсем. Что-то можно придумать, до полудня еще далеко». Но сознание ее отупело, сказывались волнения предыдущих дней и ночи. «Надо поспать, успокоиться, надо иметь светлый ум. Посмотрю еще раз в люк и лягу»,- решила она и направилась к люку. Осторожно сдвинув плиту, она хотела склониться над люком, но в отверстии показалась голова человека, и человек этот, Чокея узнала сразу, была Лота.

- Царица?! А ты почему здесь? Хочешь выпустить...

- Хочу поговорить с тобой, чтобы спасти.

- Сначала скажи,- Чокея села на крышку люка,- почему Мелета не вошла в наос?

- Причина проста - ее нет в Фермоскире.

- Как нет?! А кто же был с перевязанной щекой?

- Моя служанка.

- Значит вы...

- Не рой другому яму — сама в нее попадешь, так говорили древние.

- И еще скажи мне, где Кинфия?

- У нас мало времени, Чокея. Вот-вот откроются двери храма. Вся Фермоскира собралась у храма, я боюсь, что Ликоп не сдержит толпу до полудня. Весь город знает - в храме вор, который...

- Ты сказала — хочешь спасти. Как?

- Я тебя не смогу спасти никак. Тебя спасет Мелета.

- Но ты сказала - ее нет в городе.

- Она скоро возвратится. Она уже на пути в Фермоскиру. От имени Ипполиты она скажет, что ты не виновата, я тебе обещаю это.

- Что мне делать?

- Ни о чем не говори ни слова, пока не появится Мелета. Молчи. Иначе я отдам тебя на растерзание амазонкам.

- Я боюсь, что ты не сдержишь слово.

- Царское слово — это не слово какой-то метеки из храмовых,- зло ответила Лота.

- Хорошо. Я буду молчать. И ты узнаешь, что слово метеки из храмовых прочнее царского слова.

- Тогда сними пояс с кумира и отдай мне.

- Для чего?

- Он скоро снова появится на бедрах Кумира Девы. Но оденет его Священная Мелета.

- А что случится со мной?

- Тебя я отпущу на все четыре стороны. Слово царицы.

Чокея приставила лестницу от светильника к пьедесталу кумира, поднялась по ней и отстегнула пояс. Лота опустила его в сумку и скрылась в люке.

Через полчаса заскрипели двери храма, открылись - свет утреннего солнца ворвался в наос вместе с ревущей толпой амазонок.

Чокея за эти полчаса продумала как себя вести, если ее сразу же не растерзают амазонки. Она знала, что толпа непредсказуема и ею никто не может управлять, тем более Лота. Чокея сама все это время подрывала авторитет Лоты и была уверена, что амазонки не будут слушаться царицы, которая покинула их. Узнав, что пояса в храме нет, они будут пытать Чокею, и ей до приезда Мелеты не выдержать. Поэтому она сделает вид, что лишилась сознания, и будь что будет. Амазонки ворвались в наос, как вихрь. Лота бежала впереди, но около Кумира Девы ее закрутил поток людей и отбросил к люку. Когда женщины увидели, что пояса на бедрах богини нет, они как будто обезумели и с диким воем бросились на Чокею, подняли ее над толпой и понесли к выходу. Они, конечно, не узнали ее, в наосе царил полумрак. Лота с трудом вырвалась из толпы, вскочила на крышку люка и что есть силы крикнула:

- Дочери Фермоскиры! Ее нельзя убивать! Надо узнать, куда спрятан пояс!

Когда Чокею вынесли к дверям храма, ее узнали. Изумленная толпа сразу расступилась, бросила Чокею на пол.

(обратно)

Глава 9. ПУТЬ ВЕЛИКОЙ НАЕЗДНИЦЫ

Город бурлил. Неизвестно, кто постарался, но только не Лота, разнести всюду слух - пояс похищен Чокеей и где-то спрятан. Лота побоялась посадить Чокею в городскую тюрьму - она была ветхая и разнести ее амазонкам ничего не стоило. Чокею поместили во дворце храма под надежную охрану.

В Фермоскире царило безвластие, и это угнетало всех ее жительниц. К Лоте дважды приходили сотенные, которые раньше требовали военных походов. Они думали, что Лота с радостью примет предложение снова занять трон Фермоскиры, и ставили жесткие условия. Первое - взять власть в городе во всей полноте и карать нарушителей порядков беспощадно. Второе - пытать Чокею и непременно найти пояс Ипполиты. Сейчас воровка отсиживалась во дворце, взаперти, и пытать ее было некому - власти в городе нет. Третье - найдя пояс, царица одевает его и ведет воительниц в поход. И все встанет на свои места, жизнь войдет в старое русло.

Лота выслушала их, сказала:

- Вы говорите о полноте власти, а сами ставите жесткие условия. Я представляю, как вы взнуздаете меня и будете гонять по кругу под ударами бича, как молодую кобыленку на тренаже. Я уже стара и не гожусь для этого. Я не думаю, что Чокея украла пояс. Скорее всего, его снова отняла у нас Великая наездница.

- Что говорит сама Чокея?

- Она сутки была без сознания, теперь лишилась языка. Она ничего не может сказать. Но даже если вы найдете пояс, я не одену его. Метеки, которых в колонхах впятеро больше нас, не позволят нам грабить селения - ведь в каждом живут их родственники. Мы должны благодарить их, что они кормят нас.

- Мы утопим их в крови! - воскликнула одна из сотенных.

- Вам будет не до этого. Вы будете делить власть. Вы сначала перебьете друг друга...

- Стало быть, Фермоскира погибнет!

- Я так не думаю. Вот приедет Мелета - она станет царицей.

Но не дремали и метеки. По всем колонхам прокатилась весть - царем Фермоскиры надо ставить Ликопа. На берег Фермодонта, ще он рыбачил, с артелью ежедневно приходили делегации то из одного, то из другого колонха. Но Ликоп отказывался.

Лота, конечно же, знала про Аргоса. Но он для нее был пока судовладелец, нанятый Годейрой и Митродором, который согласился переждать в тихой бухточке до конца событий.

Когда в Фермоскире началось безвластие и некому было шпионить за ней, Лота решила поехать на хутор. Втайне надеялась, что Ликоп там - ее сердце истосковалось по мужу. Да и пришла пора что-то предпринимать. Город без власти надолго оставлять нельзя.

Ее предчувствия оправдались - Ликоп был на хуторе. Митродор уехал в бухту, хранить пояс решено на «Арго». Она сразу приказала оседлать коня, чтоб ехать к ним, ведь там ее ожидала мать... В пути рассказала Ликопу о событиях в городе, муж полностью поддержал ее замысел - увести всех воительниц из Фермоскиры в Синдику, а город оставить метекам, рабыням и другим труженикам колонхов.

Лагерь среди густых кустов галечной косы они увидели с высокого скалистого берега. Скрытые в кустах веточные шалаши были почти не заметны. На очаге над затухшим ковром висел закопченный большой котел, людей нище не было видно. У скалы, покачиваясь на тихой волне, стояло судно, на корме, свесив ноги через борт, сидел бородатый загорелый до черноты гигант в набедренной повязке. Он удил рыбу. Тихо спешившись и взяв коней под уздцы, они спустились на косу, отпустили лошадей на траву. Лота догадалась, что рыбак на корме - это хозяин судна. Она подняла с земли камень и бросила прямо под поплавок на воде. Рыбак не испугался, он вскочил на палубу и крикнул:

- Хо-хо! Вставайте, люди,- у нас гости!

Затем он прыгнул в воду и поплыл к берегу. Из шалаша выскочила Мелета, за ней - Митродор, Бакид, все они устремились к приезжим. Но первым достиг берега рыбак, он подбежал к Лоте. Заключил ее в объятия, поцеловал в щеку, потом влажной ладонью стер с ее лица пыль и сдавленным голосом сказал:

- Хайре, дочка!

Лота не поняла возгласа и пыталась оттолкнуть от себя незнакомого мужчину, а Ликоп, подойдя сзади, положил на плечо Аргоса руку.

- Не надо, мама! - воскликнула подбежавшая Мелета.- Это твой отец!

- Да, да, Лота, это муж Фериды. Обними его покрепче. Он столько лет ждал этого мига!

Лота, поняв все, прижала отца к груди, поцеловала его в мокрую бороду, она не могла произнести ни слова от волнения. Увидела на обветренном лице слезы. Крупные слезинки навертывались на глазах Аргоса, сползали по морщинкам на щеках и терялись в усах и бороде.

- Ты плачешь, отец?! - воскликнула Лота, и это смутило Аргоса. Он вытер широкой ладонью слезы и, как бы извиняясь, забормотал:

- Стар стал, много слез накопил... Давно не плакал. Иди, обними мать. Давно не виделись. Иди.

Потом был большой разговор - что делать дальше?

Больше других говорил Аргос. Ему почти никто и не мешал, а только помогали. Все признали его мудрость. Митродор сразу сказал:

- Мы руки, ноги, тело нашего дела, а ты, славный Аргос, голова.

- Что я могу сказать? Мышеловка сработала - пояс у нас. Однако невинный человек сидит взаперти и ждет смерти. И я знаю, что это такое - ждать своего конца. Было это давно, но я помню подвал в Милете, где я сидел, приговоренный к смерти. Прекрасная была неделя. Поэтому завтра мы повезем Священную Мелету в Фермоскиру. Ты, внучка, захватила те одежды, про которые мне рассказывал Митро?

- Они в кубрике, в сундучке.

- Одень их. А из моего сундука я выну кучу побрякушек и обвешаю тебя с ног до головы. Пусть твои амазонки задохнутся от зависти. Они хоть и вояки, но женщины. Блеск золота, алмазов, сапфиров сводит их с ума. Ты выручишь, как ее...

- Чокею.

- Да, Чокею. Оправдаешь, выручишь и...

- Ее надо убить! - крикнула Мелета.- Оправдать, потом убить.

- Полегче, внучка. Будь ты в наосе - она бы тебя не пощадила. Но миловать своих врагов - это истинная святость. А тебя, насколько я знаю, назвали Священной. Помни это всегда. Но ты, я вижу, не хочешь быть Верховной жрицей?

- Я хочу освобождать Синдику.

- Потерпи. Синдика, я думаю, никуда от тебя не денется. Как тебя зовут, зятек? Царем Фермоскиры хочешь быть?

- Его зовут Ликоп,- ответила вместо мужа Лота.- Но его признают царем только метеки и рабыни. Воительницы не признают.

- И не надо. Амазонок мы всех уведем на Синдику. Они спят и видят, как бы сесть верхом и помахать мечом. Ведь мы ради этого прибыли сюда.

- Чего ты задумал, дед? - спросила Мелета.

- Ты, наверное, думала - вот дурной, старый дед, который круглосуточно сидит с удочкой, кормит нас рыбой, вместо того, чтобы думать о добыче пояса. А твой пояс для меня, тьфу, пустое дело. Я сидел с удочкой и размышлял о своей, твоей судьбе, а о судьбе амазонок - больше всего. До каких же пор они будут жить разбоем? Люди стали жить бедно, у них и отнимать-то нечего, а в Фермоскире все бренчат мечами и копьями. А почему? Ты думаешь, каждой нестерпимо хочется быть убитой или приехать домой с ножом в бедре? А на самом-то деле потому, что амазонка ничему иному кроме войны не научена.

- Ковырять землю плугом - тоже нет ничего хорошего,-сказала Лота.- Ни одну лучницу не заставишь умирать над плугом от истощения. Лучше умереть в бою.

- Ты, дочь моя, не права. Мелета, наверно, рассказывала вам - в царстве Годейры была агапевесса...

- Камышовая агапевесса,- уточнила Ферида.

- Ну и что же? Зато чуть не половину ваших телок увели скифы к себе, в степи...

- Я говорила Годейре - они мыть скифские котлы не будут,- сказала Мелета.

- Еще как моют. Ни одна не возвратилась от мужа.

- Может быть, скифы привязывают их к колесам кибиток? - заметил Митро.

- Не говори глупости, царевич. Ты слышал что-нибудь ш» любовь?

- Я и сам люблю.

- И я люблю. Всей жизни мне не жаль, которую я отдал на поиски моей Феридоньки. Так почему же мы думаем, что амазонок эта любовь не касается. Женщина создана, чтобы любить, а не воевать. И девы камышовой агапевессы поняли это.

- К чему ты говоришь такие слова? - сказала Ферида.

- А вот к чему. Мы останемся здесь, чтобы уговорить амазонок пойти войной к берегам Боспора. Правда, это далеко, но...

- Ради войны они пойдут на край света,- сказала Лота.

- Там они помогут Митродору завоевать трон отца, и мы на радостях закатим такую агапевессу... Скифы их растащат по своим очагам скорее, чем за три года. Мы научим их выращивать зерно, виноград и тыкву.

- Почему тыкву? - Ликоп засмеялся. Он впервые подал свой голос.

- Потому что грек может прожить без воды, без воздуха, но без тыквы он не жилец. И амазонки забудут свою каменную Фермоскиру, и не будет на свете мужененавистниц. Заодно мы поможем бедному люду Синдики...

- Что тебе, дед, до бедного люда. Уж не хочешь ли и ты выращивать тыкву?

- Тут дело не в тыкве, внученька, и во мне. Посмотри - напротив сидит будущий царь Боспора. Рядом со мной дочь - царица Фермоскиры, ты почти что богиня, зятек мой - муж царицы. А если взять Меотиду, там плюнуть некуда - попадешь в царя или царицу. А кто я? Морской бродяга, и больше ничего.

- Ты хочешь быть царем? Где? - спросил Митро.

- Ты, Митро, посадишь меня в Фанагории вместо Гекатея.

- Это шкура неубитого барса,- заметил Ликоп.

- Верно. И потому не будем ее делить. Надо думать, что делать сегодня.

- Говори, дед. Мы готовы тебя слушать.

- Вечером, когда спадет жара, Лота, Ликоп и Бакид поедут через хутор в Фермоскиру. И возвестят о появлении Мелеты. Послезавтра утром мой «Арго» войдет в Фермодонт - пусть город встречает Священную. А дальше будет видно.

Вечером, когда Ферида и Мелета заползли в шалаш, чтоб поспать, Ферида спросила:

- Значит, ты решила убить Чокею?

- Я ее брошу в Фермодонт, на корм рыбам.

- Гнев ослепил тебя, внучка. А вспомни, кто тебя водил в селение Тай, кто охранял и помогал тебе? Чокея. Вспомни, кто управлял колесницей царицы Лоты - твоей матери? Тоже Чокея. Она не раз спасала ей жизнь. А как мудро и хорошо управляла она городом, пока тут тебя не было. Она еще поможет тебе, если ее ты оставишь в храме.

- Ни в коем разе!

- Не спеши, родная. Город останется без амазонок, здесь будут одни метеки и рабы, а Чокея сама метека...

- Но дед говорил о Ликопе и Митро.

- Дед обычный мужик, он не знает женщин. Лота поведет амазонок в Синдику и, ты думаешь, она согласится оставить любимого мужа здесь одного? Ты ведь тоже морем поедешь на Боспор - разве ты оставишь тут Митро!

- Упаси меня бог!

- Кому, кроме Чокеи, мы доверим храм и Фермоскиру?

- Я подумаю, родная. Ты, конечно же, права.

* * *
Город узнал о возвращении Священной с огромной радостью. Мелету в Фермоскире любили все. Она еще не успела завести неприятельниц. Даже храмовые амазонки, приверженцы Чокеи, даже Кинфия ждали Мелету и вышли на берег Фермодонта с раннего утра. Все верили, что Главной жрице храма непременно явится в сновидение Ипполита и скажет, где воры скрыли пояс. И одновременно все верили, что в городе будет порядок, что скоро Мелета соберет большой поход на земли фарнаков. К полудню эту веру укрепили радостью боги. На землю пролил хоть и небольшой, но благодатный дождь. Он прибил пыль на улицах, обмыл дома, деревья, освежил воздух. А ровно в полдень, когда солнце встало в зенит, на реке показалось долгожданное судно. На носу «Арго» стояла Мелета в белоснежном священном пеплосе, с алмазной короной на голове. За нею Лота и Ферида, Аргос и Митро. У всех в руках копья, на поясе мечи. Амазонки, особенно в торжественных случаях, не мыслили себя без оружия.

Весь берег Фермодонта, некуда упасть яблоку, заполнен по всему откосу людьми: воительницы, метеки, рабы и рабыни из колонхов.

Когда Мелета вступила на землю Фермоскиры, по берегу прокатилось тысячеустое «Хайре!». К трапу были поданы две квадриги: на одну встала Мелета с матерью и бабушкой, на другую встали Митро и Аргос. Искали Ликопа, он скрылся среди метеков. Народ кричал:

- Хайре, Священная! Хайре, полемарха! Хайре, Сладкозвучная Ферида!

Квадриги тронулись к храму, за ними, выстраиваясь в колонны, двинулись амазонки, метеки и простая многочисленная толпа.

Лота ликовала - на нее снова повеяло ветром прошлой жизни, Фермоскира показалась ей старой и неизменной. Радовалась и Ферида.

На правах автора мне следует сказать, что храмы в те далекие времена не предназначались для церковных служб, как теперь. Прежде всего, в храмах ставили статуи богов и богинь для всеобщего поклонения. Потому их и называли кумирами. Здесь же хранились предметы, принадлежащие в свое время богам, оружие и золото храма. Сюда собирали народ, чтобы объявить указы царей, чтобы поговорить о делах насущных. В Фермоскире в одно время в храме жили жрицы, теперь амазонки рожали детей. Храм, конечно же, не мог вместить всех горожан, и поэтому людей собирали перед храмом, прямо на мостовой агоры. У портика храма, кроме алтарей для жертвоприношений, стояло возвышение, с которого жрицы говорили с народом.

Мелету привезли именно туда, и она смело поднялась на возвышение. На ступеньку ниже встала Лота. Двери храма были распахнуты настежь, в них входили и выходили люди. С утра в храме побывали чуть ли не все амазонки, чтобы убедиться в утрате пояса.

Агора не могла поместить всех желающих увидеть жрицу храма, метеки и рабы стояли на широкой улице, примыкавшей к площади. Мелета подняла руку - толпа затихла.

- Приветствую вас, дочери Фермоскиры, и радуюсь, что снова вижу славных дочерей города,- сказала она отчетливо и громко. (Толпа ответила гулом и криками «Хайре!»).- Все вы знаете, я была в вынужденной отлучке, возложив святые дела храма на кодомарху Чокею. Где она?

- Она в тюрьме,- ответила Лота.

- Как в тюрьме?!

Митро и Аргос переглянулись и кисло улыбнулись - они-то знали, что Мелете все известно о кодомархе.

- Привести ее,- приказала Священная.

Кинфия бросилась во дворец, благо, он был рядом. Толпа угрожающе зашумела, всем было известно, что Чокею застали в наосе и она причастна к исчезновению волшебного пояса.

Взмахом руки Мелета успокоила амазонок и спросила Лоту:

- В чем вина кодомархи?

- Она через тайный ход проникла в наос и вынесла оттуда пояс богини. И если она не скажет, где наша святыня, сейчас...

«Смерть презренной! Проклятие воровке! Дайте нам -мы растерзаем ее!» - выкрикивали в толпе, когда стража повела Чокею к храму, пробиваясь через скопище женщин. Ее чуть не растерзали. Только присутствие Мелеты сдерживало людей от расправы. Чокея упала на колени перед возвышением, потом распласталась на плитах агоры. Рев толпы не прекращался и, перекрывая этот шум, Мелета крикнула:

- Встань, кодомарха! Я знаю - ты не виновата!

Рев мгновенно стих, только прозвучал запоздалый голос: «Убей ее, святая Мелета!»

Чокея поднялась на колени, протянула руки к Мелете и крикнула:

- Прости меня, Священная, но я сама не знаю, где пояс богини!

- Говорю тебе - встань! Я знаю, где пояс!

На площади стало еще тише. И поплыл над головами людей голос Мелеты:

- На корабле ко мне в сновидении снова пришла Ипполита. Явственно, как будто она была живая, сказала мне: «Поспеши, Священная, под своды моего храма - там свершается жестокая несправедливость. Кодомарху Чокею обвиняют в краже пояса. Но она не знает, где ваша святыня. Я снова перенесла пояс туда, ще он нужнее». «Куда?» - спросила я в тревоге. «Я отдала его амазонкам Годейры, ибо они собираются помогать войне скифов с боспорским царем». «А как же мы - дочери Фермоскиры?» - спросила я. «Дочери Фермоскиры уже давно не чтут меня, не поклоняются моемукумиру. Скоро год, как они не открывали двери моего храма». «Прости нас, Великая наездница,- сказала я.- Мы исправимся. Научи нас, что делать». «Встаньте на мой путь - путь Ипполиты. Идите на Синдику!» «О, боги! - воскликнула я.- Это так далеко, и нам не одолеть этот горный путь». «Разве не оттуда я привела ваших предков - ареянок в давние времена. И ты поведешь дочерей Фермоскиры и повторишь мой путь». «Мне неизвестен этот путь!» - воскликнула я. Но богиня исчезла, словно растворилась в тумане моря.

Толпа снова зашумела. Про Чокею амазонки забыли, теперь они сгрудились около возвышения и все вместе требовали от Мелеты подробностей. Видно было, что встать на путь Ипполиты желают многие.

Кинфия, отпустив стражу, увела Чокею во дворец, затем возвратилась к храму, чтобы поговорить с Мелетой. Но она уже вошла в наос и, окруженная сотенными, о чем-то оживленно рассказывала. Около нее была Лота, и поразительное дело - стояли Аргос, Митродор, Бакид.

Мужчины в наосе! Кинфия подошла к Фериде, стоявшей поодаль от Мелеты, и сказала тихо:

- Что же теперь будет, Сладкозвучная?

- Будет большой и трудный путь Великой наездницы. Как Чокея?

- Она оправилась.

- Вечером ждите гостей. Будет важный Совет.

Когда ночь опустила свои темные крылья на город, на землю пришла желанная прохлада. Амазонки поверили, что засуха пошла на убыль. В храмовом дворце собрались Мелета, Лота, Ферида, Митро, Аргос, Бакид, Чокея, Кинфия и несколько сотеннных. Чуть позднее пришел Ликоп - муж Лоты.

- Ну, теперь все в сборе,- сказала Мелета.- Пора начинать Совет. Скажи, Лидонта, все ли сотенные согласны встать на путь Иппполиты?

- Не все, но многие,- ответила молодая сотенная.- Но в сотнях идет разброд - одни не хотят бросать родной город, другие рвутся в поход.

- Надо сделать так. Пусть каждая наездница, согласная на отъезд, принесет свое боевое копье в храм, и мы узнаем число наездниц. Силой брать амазонок в поход не будем.

- Кто знает путь на Синдику? - спросила Лидонта.- Кто нас поведет? Мелета, я думаю, останется здесь. Мы не можем оставить храм без хозяйки.

- Во главе похода встанет царица Фермоскиры,- ответила Мелета - С нею пойдет ее муж Ликоп. Он знает первую половину пути. Вторую знает скиф Бакид. А у нашего храма есть хозяйка. Это Чокея. Она и останется управлять городом.

- Но я же...

- Не будем об этом говорить, Чокея. Вспомни, ты помогла найти мне мать.

Настырная Лидонта не знала взаимоотношений Мелеты и Чокеи, а потому и не обратила внимания на прощение. Ее интересовала кормежка в походе и длина пути. На это ей ответила Лота:

- О долготе похода не знает никто. Будем, как и наши кони, на подножном корму. Горные селения будут платить дань.

- А если откажутся?

- Придется припугнуть. Как вы думаете, кто помогал нам приходить из походов с победой?

- Пояс богини, я полагаю,- ответила Лидонта.

- Всегда только страх. И теперь он - наш главный союзник.

- Когда начало похода? - не унималась Лидонта.

- Ближе к осени. Когда в горах созреет урожай.

Встреча закончилась заполночь. Желающие вступить на тропу богини амазонки утром на другой день в храм стали приносить конья. Всем нашлось дело. Чокея и Кинфия по-прежнему занимались храмовыми делами, Лота готовила снаряжение для похода. Аргос запасал продукты и воду на обратный путь. Через неделю он выходит на своем судне в Горгип, с ним должны поехать Ферида, Мелета и Митродор. Ликоп ушел в колонхи к метекам и рабам. Скиф Бакид уехал поразведать места, через которые должен пролечь путь Великой наездницы. По количеству копий, принесенных в храм, было видно, что Фермоскира останется совсем без амазонок и будет столицей метеков, рабов и рабынь. Наездницы думали, что это временно, а Чокея и метеки понимали - навсегда.

* * *
А в Синдике и Боспоре в эти дни готовились к войне. Я думаю, никогда эта земля не видела прежде столько лжи и обмана. Атосса встретилась с Левконом и уговорила боспорского царевича разрешить ей строительство храма в Горгипе. Она поклялась, что храмовые амазонки сделают все, чтобы привлечь в гавань степных амазонок - жить там в камышовых хижинах они долго не смогут, все переберутся к храму в Горгип и будут надежным щитом Боспорскому царству не только от степных скифов, но и от горцев юго-востока.

Она, конечно, обманывала Левкона, в тайных замыслах Атоссы было создание на берегу моря второй могущественной Фермоскиры, где Агнесса станет царицей, а сама Атосса - настоятельницей храма.

У Тиргатао с освоением Горгипа было связано множество планов. Она обещала Атоссе помощь в строительстве храма рабочей силой. Пригнать в Горгип несколько тысяч рабов из Синдики Тире ничего не стоило. Но она тоже обманывала Атоссу, а через нее и Левкона. Строить храм она и не собиралась, а рабы ей нужны были для одного дела - чтобы бросить их через пролив на город Акру, Арифей и Тиритаку. А через них грозить столице Боспора - Пантикапею.

Царица Годейра вроде бы примирилась с Атоссой и даже обещала ей послать степных амазонок строить храм. Но отдавать власть Агнессе она не думала. Храм был нужен для пояса Ипполиты, который вот-вот привезет Мелета. И тогда трон Фермоскиры можно будет перенести в Горгип, а Атоссу и Агнессу вышвырнуть оттуда. Ну, о планах Перисада мы знаем.

Таким образом, в Горгип пригнали около пяти тысяч рабов: дандариев, синдов, меотов. Годейра привела три тысячи амазонок. Кормить эту ораву строителей должны были соседние горные племена торетов и керкетов. Им сказали, что боспорский прихвостень царь Гекатей строит новую столицу Синдики и приказал кормить рабов.

Строительство храма пошло на удивление быстро. Заготовленные камни и плиты для возведения храма в Гермонассе на плотах и лодках перевезли в Горгип и основание храма заложили за неделю. Ломали камень в окрестностях Горгипа, и дом богини рос не по дням, а по часам. Здесь побывали поочередно и Годейра, и Атосса, и Тиргатао. Они тоже поочередно обманывали рабов и амазонок. Тира сказала, что храм строится во имя Деметры - богини плодородия, Годейра утверждала, что храм будет посвящен Ипполите, Атосса же хотела видеть хозяином Храма морского бога Посейдона.

А нам, однако, следует вернуться в старую Фермоскиру. Чокея выздоровела и начала действовать. Первую неделю она не выходила из храмового дворца, лежала в постели. Но на седьмой день после Совета к ней снова пришла настырная Лидонта:

- Богопоставленная Чокея, я к тебе с просьбой...

- Иди к Лоте. Я больна, немощна. А она царица.

- Лота уехала на хутор, Мелету не оторвешь от боспорского царя, а время не терпит.

- Ну, говори.

- В храме сказано было - мы покидаем наш родной город временно.

- Только богам известно, на сколько мы уходим из дома,-раздраженно ответила Чокея.

Она раньше как-то не думала о том, что наездницы будут возвращаться назад. Даже амазонки Годейры, увезенные в такую даль, не осмеливались помышлять об обратном пути.

- Всякая наездница, уходя в поход, думает о доме. А мы уходим, может быть, на год, а то и больше.

- Так что же?

- Здесь останутся одни голодранцы. Они заполонят город, займут наши дома, разворуют богатство, нажитое амазонками в честных боях. Их ты не сможешь удержать. Они бездельники и воры. Они - метеки!

- Я и не буду их удерживать. Я ведь тоже метека.

- Мы знаем это.

- Кто это - мы?

- Сотенные из богатых домов.

- И что же хотят богатые сотенные?

- А вот что. Дворец Лоты будет пустовать. А это целых три этажа. Мы хотим снести все ценное, что у нас есть, во дворец Лоты и закрыть.

- Я не распоряжаюсь дворцом царицы...

- Это я к тому, что и твой дворец можно закрыть. Не весь, хотя бы подвалы и первых два этажа. И если мы не вернемся, наше богатство останется храму и царскому дому, а не этой грязной черни.

- Ну, что же... Возите, носите свое имущество в подвалы храмового дворца, пока нет царицы. Она скоро вернется с хутора, и тогда посмотрим на ее дом.

Этот разговор как бы встряхнул Чокею. Недомогания как не бывало. Она встала с постели, накинула на плечи пеплос и начала ходить по комнате. Потрясения последних дней помутили ее разум. Ей казалось, что уйдут сотни на Меотиду и будет она полновластной хозяйкой Фермоскиры отныне и присно и во веки веков. А они, как напомнила ей Лидонта, возвратятся. И не только Лидонта и Лота, но и Годейра, Атосса и ее дочь. Потому, что здесь их дом, родина и храм, где они преклоняли колени перед Кумиром Девы. Кумир! Вот средоточие всех желаний амазонок. К нему они будут стремиться всегда. Чокея, конечно же, не верила сновидению Мелеты, когда появился пояс, не верила она и сейчас. Пояс не могла переносить богиня, его кто-то из людей то приносил в храм, то уносил. И в эти дни пояс украден людьми. Но кем? И где он?

Ее размышления прервала Кинфия. Она вошла возбужденная.

- Есть новость, госпожа!

- Говори.

- Мелета приехала сюда не попутным судном. Ее привез Аргос! И судно спрятано в бухте по пути в город.

- Откуда узнали?

- Мало того - Аргос - отец Лоты и муж Фериды. Наши храмовые наездницы пасли лошадей и...

- Хватит! Беги в дом Лоты, найди Аргоса и позови его ко мне. Скажи, важное дело.

- Вот откуда дует ветер,- сказала сама себе Чокея,- Я сразу поняла, что Аргос мудр, как змей. Это он заманил меня в мою же мышеловку. Теперь я знаю, что делать. Только бы Лота не утащила его на.хутор, только бы Аргос был дома.

Вскоре Аргос появился в комнате Чокеи. Было видно, что он навеселе.

- Выпьешь? - спросила Чокея.

- Спасибо. Я уже принял дома. Женщины покинули меня одного, укатили на хутор, ну я и подогрелся. Не успел опорожнить кувшин, а тут приглашение на свидание. С глазу на глаз. Хо-хо!

- Но я ведь тоже одна,- Чокея приняла шутливый тон гостя.- Все меня обманывают, заманивают в мышеловки. Нет, чтоб пожалеть, приголубить.

- Я бы не прочь... но ты слишком святая, а я слишком стар. Говори, для чего звала?

- Ты веришь своим гребцам?

- Как самому себе! Хо-хо!

- Значит, если есть гребцы, то есть и лодка? Где она?

- С тобой надо держать ухо востро,- Аргос почесал в затылке.

- Они ведь, как и ты, разбойники?

- Это не разговор! Я оскорблять себя не позволю! Разрази меня гром!

- Ну-ну! Я хочу тебе добра. Они знают, что пояс богини на корабле?

- Какой пояс?! - Аргос уже был насторожен и не попался на очередную удочку Чокеи.

- Пояс, который ты похитил из храма. Садись! Я все знаю.

- Что ты знаешь? - Аргос сразу протрезвел.

- Что ты муж Фериды, что твоя дочь Лота вынесла пояс Ипполиты из наоса, что он на корабле, а корабль в бухте у меловой косы. Если, конечно, твои разбойники не подняли паруса и не оставили всех нас с носом.

- Нет, моя Феридонька была права.

- В чем?

- Она сказала вчера: «Эта змея Чокея совсем не больна. Вот увидите, она уже обскакала все побережье». Ну, допустим, что пояс у нас. Что дальше?

- В таких делах на полпути останавливаться нельзя. Ты знаешь, что этот пояс не одевал никто из людей. Он всегда был на бедрах Кумира Девы.

- Дальше?

- И тому, кто украл пояс, следует украсть и кумир.

- Хо-хо! Он утопит мой корабль, как скорлупу. Он же весь из золота?

- Не весь. Голова богини и впрямь золотая, но тело из камня.

- Откуда знаешь?

- Мы с Диомедом осмотрели статую. Если бы не появление Мелеты...

- Хо-хо! У вас с Диомедом губа не дура. Ну и что?

- А то, что там на Синдике амазонки построят храм...

- Откуда знаешь?

- Я знаю Атоссу и Годейру. Если они поручили вам похитить пояс, то храм будет. Неужели ты думаешь, что пояс будет в храме болтаться, как уздечка на конюшне?

- Ближе к делу, Чокея.

- Надо украсть статую! Снять золотые пластины, облегающие камень, потом голову, и все это сложить в сундуки. И погрузить на твою посудину под видом имущества Лоты и Мелеты.

- Тебе от этого какая корысть?

- Пусть амазонки осядут там навечно! А здесь будет столица метеков.

- Вот теперь я понимаю тебя и верю. Ты пустишь меня в храм?

- Один ты ничего не сможешь...

- Я приведу гребцов!

- Глупее ничего не придумал? Увидев золото, они утопят всех вас на первом же перегоне.

- А если храмовые слуги?

- Они не посмеют притронуться к кумиру. Об этом узнает вся Фермоскира. А надо, чтобы знали только мы с тобой, и некто третий. Например, Ликоп. Он приведет рыбаков. А те не поклоняются нашим кумирам.

- Когда?

- Перед тем, как будешь отчаливать.

- Ты, надеюсь, не поставишь мне капкан за ту мышеловку?

- Стоило бы. Уж очень я хочу, чтобы Фермоскира была без богини.

Все приготовления были закончены. Спустя две недели, амазонки вступили на путь Ипполиты. Про богиню мало кто вспомнил - воительницы шли к привычной и желанной тропе войны. И снова запрудилась до краев площадь перед храмом - амазонки разбирали принесенные сюда копья. Их было много - более двадцати тысяч. Более трех тысяч амазонок осталось в городе, среди них было много храмовых и гоплиток. Почти все они были или больные, или старухи, которых просто не взяли в сотни. Преклонив колени перед Кумиром Девы, копейщицы, лучницы и мечницы выходили из храма, садились на коней и собирались в свои сотни. У всех было тяжело на душе, но слез не было. Амазонка не плачет - так издревле гласит один из заветов Великой наездницы.

Впереди ехала Лота. За нею - Ликоп и Бакид, а за ними -сотни по четыре всадницы в ряду. В суровом безмолвии прошли конные сотни мимо храма, где на возвышении стояли Мелета, Чокея и Ферида. Над агорой вихрился густой и звонкий цокот копыт по мостовой, он Дробился, улетая в небо Фермоскиры. И каждая всадница думала, увидит ли она когда-нибудь храм, город и святую реку Фермодонт. Провожающих, кроме Мелеты, не было. Метеки и рабыни все на колонхах, на работе, оставленные в городе амазонки знали -провожать наездниц в поход - плохая примета.

* * *
Мне пришла в голову хорошая мысль - на правах автора навестить Аргоса и рассказать читателю о дальнейших событиях, происшедших в наосе храма после похищения пояса Ипполиты. Ссылаясь на исторические факты, я условно перенес себя в то далекое прошлое и представил эту встречу так, будто все это случилось со мной наяву. Аргос несказанно обрадовался моему приходу, потому что скучал. Кибернет стоял на балконе дворца.

- Хо-хо! - воскликнул он.- Я знал, что ты придешь. Давно пора.

- Здравствуй, скиталец морей! - сказал я. - Принимай гостя. А раньше прийти я не мог - ты все время был занят.

- Почему ты не встал на тропу войны?

- Да, так... Разные причины.

- Скажи проще - тебя не взяли амазонки. Как ты думаешь, почему?

- Наверно, боялись, что я напишу, как они будут грабить бедняков.

- Сколько тебе лет? Как и мне, семьдесят?

- С хвостиком.

- Ну, вот. Они боялись, что ты рассыплешься в дороге. А я тебя довезу до Горгипа, как какого-нибудь архонта.

- Я не сомневаюсь в этом. Но кто тогда напишет про то, как прошел поход?

- От Фермодонта до Синдики три дня и две ночи плавания, если попутный ветер. Это тридцать три тысячи стадий, я плавал по этому пути не раз. Ну, если шторм или еще что-нибудь, десять дней и мы на месте. А на коне по горам только до Фасиса[926] тридцать суток пути, до двадцати пяти суток до Горгипа. Ты в Горгипе дождешься амазонок...

- Если они пройдут этот путь.

- Будь уверен - пройдут. И расскажут тебе все прелести похода.

- Ликоп сказал мне - иди к Аргосу, может ему потребуется твоя помощь. Тебе нужна моя помощь?

Аргос сверкнул глазами, выскочив с балкона в комнату, походил там немного, возвратился ко мне:

- Значит, этот тухлый судак обманул меня! Что он еще говорил?

- Он сказал, рыбакам нельзя показывать золото.

- Все ясно. Пошли - выпьем. А завтра в полдень приходи к Чокее. Сам знаешь, зачем.

Конечно, знал, и как только исчезли тени, был во дворце Чокеи.

Я не зря довольно подробно описал подземный ход в наос храма - мне именно в этот раз пришлось проходить по нему. Втроем - Чокея, Аргос и я - проникли через люк в наос. Через узкие, как бойницы, окна свету в наос проникало мало, но статую Ипполиты было видно хорошо. Золотая голова богини тускло блестела на высоком торсе. Здесь я впервые хорошо смог разглядеть Кумир Девы. Чеканка по золоту и серебру была сделана очень искусно. Пластины посажены на клей прочно, их края пригнаны точно и почти незаметно. Только вблизи можно разглядеть набранность деталей. Хитон богини весь из серебра, пеплос из золота. В правой руке копье, оно чуть выше головы, на левую руку надет щит, который сделан, как я понял, из слоновой кости. Меч, огромный и, видимо, тяжелый, лежал на краю постамента.

Аргос взял лестницу, приставленную у светильника, и с удивительной для его грузного тела легкостью взобрался на постамент. Вынув из-за пояса нож, он поддел одну из пластин и надавил. Она отскочила от камня и со звоном упала на каменный пол. Поддевая одну за другой, он сбрасывал пластины вниз, а мы с Чокеей относили их в одно место. Прошло не более получаса, как Аргос «раздел» Ипполиту. Разглядывая чеканку, я удивился:

- Неужели амазонки умели работать так искусно?

- Где им,- ответила Чокея.- Эти кобылы умели только стрелять из лука и махать мечом. Чеканку делали трутни. Среди пленных было много добрых мастеров. Бедные мужики! После агапевессы их топили в озере.

Еще полчаса - и снята голова Ипполиты. В притворах храма были найдены два сундука, в которых хранилась выходная одежда жриц, туда сложили золотые пластины и голову и спрятали около входа.

На следующий вечер в дом Чокеи пришли пятеро рыбаков.

- Ликоп нас просил помочь тебе в какой-то работе. Мы готовы.

Чокея открыла храм и попросила разрушить каменное основание кумира, а камни велела сбросить в люк старого подземного хода. Рыбаки сбросили, потом перенесли сундуки в дом Чокеи. Так наос храма лишился своего кумира.

В день, назначенный для отплытия «Арго», пошел долгожданный для людей дождь. Мелета и Аргос сочли это доброй приметой. «Арго» вывели из бухты, корабль вступил в устье Фермодонта, а затем пристал к городской пристани. Только одна Чокея пришла провожать Мелету. Аргос осторожно провел Фериду через трап в кубрик судна, гребцы внесли в трюм три сундука - это было имущество и одежда Мелеты. Чокея доставила из своего дома еще два сундука и сказала на прощание:

- За твое доброе сердце, Мелета, я тебе хочу сделать подарок. Дай мне слово, что ты не откроешь их сама, пусть это сделает твой дед. Так хотят боги. И очень советую — оберегайся Атоссы, если хочешь стать главной жрицей храма там, в Синдике. Эта старая змея убивает ядом.

Мелета молча ткнула кулаком в плечо Чокеи (это у амазонок считалось жестом высочайшей нежности) и взошла на трап «Арго».

Аргос, стоя у кормила, подал знак, гребцы взмахнули веслами, и фелюга плавно отошла от каменной стенки пристани. Мелета, опираясь на плечо Митродора, грустно окинула взглядом город, махнула рукой, шепнула: «До новой встречи, Фермоскира». Только Аргос и Чокея знали, что новой встречи не будет.

* * *
Прошел месяц. В Фермоскире было по-летнему жарко, а здесь в Синдике чувствовалось дыхание осени. Шли хотя и теплые, но обложные дожди, сырость, правда, держалась недолго - земля высыхала быстро. Скифы эту пору начала осени любили - в степи поднималась сочная трава, скот хорошо нагуливался и тучнел. В конских косяках поднимался молодняк - табуны снова становились несчетными.

Левкон по-прежнему часто навещал Годейру, она тоже радовалась его приездам, но настоящей близости у них не получалось. Тешились, наслаждались, а сердца не соединялись. Левкон ждал приезда Мелеты, а Годейра все время в мыслях стремилась к Перисаду. Агнесса же обратила свой взор на Агаэта. «Если мне не суждено стать царицей Боспора,- думала она,- то царицей степей я все равно стану». И еще в запасе у нее был Перисад. И вот судьба распорядилась так, что все влюбленные собрались в одном месте - в Горгипе.

Годейра здесь уже жила недели две - ей амазонки построили каменный дом, небольшой, но роскошный. Снаружи он был неприметным, все удобства и красоты были внутри. Царица подгоняла строителей храма, она со дня на день ждала приезда Аргоса с поясом. Храм строили по подобию фермоскирского, но только раза в три-четыре меньше. В наосе храма сооружали постамент, на котором должны были лежать пояс и меч Ипполиты. Приехала в Горгип и Атосса. Так она и жила на своей триере, которая стояла в бухте, но почти ежедневно приезжала на строительство храма. С нею вместе жила я Агнесса, но к храму она была равнодушна, все своё время проводила либо на триере, либо в таверне, где Атосса сняла ей небольшую комнатку. Перисад тоже проживал в таверне, занимая сразу три комнаты. В одной из них останавливался Левкон, когда приезжал в Горгип. Тиргатао жила около бухты Джемете[927]. Здесь жили все рыбаки-дандарии, согнанные для строительства храма. Тира была себе на уме. Рыбаков легче прокормить. Днем они ходят на стройку, вечером, возвращаясь в бухту, ловят рыбу. Планы Тиргатао были большие - она надеялась создать в Горгипе столицу Синдики и быть в ней полноправной царицей, подчинив себе и всех амазонок.

* * *
Море сегодня было тихое. Ночью выпал сильный дождь, и облака ушли на юг, увели за собой ветер. Левкон сидел в кубрике царской фелюги, слушал мерные взмахи весел, был задумчив. Раньше, когда он выезжал за пределы Пантикапея, его мысли были заняты любовными делами. Теперь он как будто забыл о том, что в Горгипе он увидит царицу Годейру, она непременно сидит около стройки. Его совсем не занимала Агнесса, хотя он знал, что бывшая невеста изнывает от скуки на триере матери. В голове чуть шевельнулась мысль - а вдруг в Горгип возвратилась Мелета. Но эта мысль сразу погасла под грузом тяжелых дум о предстоящей войне. Он ехал сюда не для любви — ему нужно было посмотреть на этот тугой узел, который завязывался в главной гавани Боспорского царства. Он уже слышал, что гавань наводнена амазонками, а на берегу Джемете Тира одна с тысячами рыбаков, которые тут же ломают камень для храма. Левкона очень беспокоил младший брат. Для чего он уехал в Фермоскиру? Правда, Годейра в прошлую встречу успокоила Левкона. Она сказала, что Митро по уши влюблен в Мелету, и если бы она поехала на край света, он бы поскакал за нею. Беспокоил Левкона и Перисад. Не зря он поместил рядом в таверне Агнессу - в её руках целый флот кораблей, и кто помешает ему посадить на триеры амазонок или мятежных рыбаков и бросить их на Боспорского царя. Боялся Левкон и Атоссы. Хитрющие бабы - она и Тира - могут придумать такое, что не по силам разгадать никому. А у царя Боспора Со-тира флот ветхий, отец и не думает его чинить. Он умеет только пить, гулять, стучать себе кулаком в грудь. А раз Горгипский узел завязан, он в любой день может развязаться, и начнется война.

Причалив к пирсу, Левкои вызвал к себе в кубрик астинома. Он был хозяином гавани, полицейским чиновником Горгипа и отвечал перед царем Боспора за безопасность города. Явился не сразу, его долго искали по городу и нашли в таверне, куда пришел опохмелиться. Красные глаза, всклокоченные волосы на голове, дрожащие руки, нетвердая походка -всё говорило о том, что астином не успел опохмелиться. Лев-кон достал из ящика стола киаф, зачерпнул из скифоса вино, подал ему. Хозяин города дрожащими руками принял киаф и начал пить. Края глиняной кружки дробно стучали о зубы, вино лилось изо рта и стекало по бороде на шею и грудь полицейского.

- Теперь можешь говорить?

- Могу, великий царь.

- Где твои люди? Что делается в гавани?

- Люди! Разве это люди. Кучка негодяев, которые все ночи якшаются с бабами царицы Годейры. Меня никто не слушается.

- Повесил бы одного-двух, сразу бы...

- Повесил! Легко сказать. Амазонок тут тысячи, а у меня дюжина солдат... Если еще двух повесить - останется десяток.

- Тоща я повешу тебя! - крикнул Левкон.

- А что от того изменится? В городе столько хозяек. Годейра, Тира, Атосса - никто никого не слушает. Не надо было позволять строить храм. Всех не повесить, великий царь.

- Где Перисад?

- Этот вонючий козел только то и делает, что ходит по гостям. То к царице Годейре, то к Тире, а то к этой Агнессе. Сейчас он в таверне. Спит. Всю ночь был у шлюхи.

- Веди меня к нему!

- Пойдем. Только возьми охрану.

Вооружив гребцов мечами, Левкон пошел в таверну. Здесь его встретил хозяин таверны. Он был весел - дела шли хорошо. Питейный зал полон, за столом сидели пары - амазонки времени зря не теряли. Левкон поднялся на второй этаж, хозяин сразу упредил его:

- Если ты, уважаемый, к Перисаду - берегись. Он не любит...

- Я сам узнаю, что он любит и не любит!

Перисад спал, раскинувшись на кровати. Одеяло спустилось краем на пол, обнажив его белые ягодицы. Рядом на табурете лежала аккуратно свернутая одежда. Заглянув в смежную комнату, Левкон увидел Агнессу. Она тоже спала обнаженной. Ревность подкатила к горлу царевича, сжала его, перекрыв дыхание. Он кинулся к постели Перисада, схватил ремень, лежавший на табурете, и стал неистово хлестать им по ягодицам кибернета. Перисад хотел было броситься на обидчика, но, увидев царевича, только крикнул:

- Прекрати! Больно же!

Минуты две они оба молчали, потом Перисад, натянув одеяло, сказал:

- Обидно до крайности.

- Чему обижаешься, развратник?!

- Царь Боспора дурак, я надеялся, что сын умнее, но ошибся. Очень жаль.

- Как ты смеешь, плебей!

- Меня не раз бивали и твой дед, и отец, но тогда я был их подданный, а теперь, когда у меня под рукой флот и моя невеста царица Фермоскиры, поднимать на меня руку может или глупец, или преступник.

- Ты же обещал быть другом! - крикнул Левкон.

- Не ори, придурок. Разбудишь Агнессу, а ей стоит только крикнуть, и тебя амазонки поднимут на копья. Ах, как она зла на тебя, если б ты знал. А сейчас она во хмелю...

- Давай спокойно поговорим,- Левкон сел на табурет.

- Закрой дверь.

- Я тебе не слуга!

- И снова глупец. Я же голый, а ты сел на мои штаны.

Левкон встал, закрыл дверь в комнату Агнессы на ключ:

- Скажи мне честно, война скоро? Я здесь ради этого.

- Давно бы так. А то схватил ремень... Войны пока не будет, хотя о ней говорят на всех перекрестках. Я имею в виду войну с Боспором.

- Почему, если говорят?

- Горгип - это клетка, где ходят на мягких лапах четыре тигрицы и лев...

- Лев - это ты?

- Допустим. Тигрицы, как кошки, ласково мурлычат, но на самом деле готовы вцепиться в горло друг другу. Они свысока поглядывают на льва, чтобы втроем, при случае, наброситься на него.

- Не рассказывай мне сказки, говори прямо!

- Прямо, так прямо. Все трое - Атосса, Тира и Годейра - хотят быть царицами Синдики, Фермоскиры и Танаиса. А может быть и Боспора. Но до твоего царства у них когти коротки. Даже если они объединят Синдику.

~ Не скажи. Что помешает Тире посадить амазонок на корабли и бросить их к Киммерийскому валу.

- Сами амазонки столько страдали на веслах, что спуститься в трюмы триер их может заставить только чудо.

- Тира может посадить на весла рыбаков.

- Для чего? Чтобы ловить на побережье Боспора рыбу? Они же не держали в руках не только меча, но и палки. Их придется только кормить, а они прожорливы, как морские бычки. Да и не в этом дело.

- А в чем?

- Я напрасно обидел тебя, назвав глупым. Ты схватился за ремень потому, что ревнив. А эти бабы во сто крат ревнивее тебя. Ты спал с Годейрой?

- Мало ли с кем я спал.

- И обещал ее сделать царицей Боспора.

- Откуда узнал?

- Она сама мне говорила. Я ведь тоже...

- Говори о деле.

- Она, я знаю, мечтает сначала соединить Синдику с Танаисом, а потом отдать их тебе, когда ты станешь царем Боспора и посадишь ее рядом на трон. На этот же трон метит и Тиргатао.

- А Богорожденная не метит?

- Тут иной разговор. Ее мама спит и видит сделать Агнессу Верховной жрицей храма...

- А сама хочет стать царицей?

- Да, но не Фермоскиры, а тоже Боспора.

- Но она же старуха!

- Не такая уж... Твой отец тоже не молод и, к тому же, вдовец. Не зря они все торопятся с возвращением храма. И будь уверен - скоро они будут рвать друг другу горло.

- И кто выиграет от этого? Ты и Агнесса?

- Агнесса не хочет быть жрицей храма. Она из-за этого в ссоре с Атоссой. Ее не прельщает безбрачие. Она надеется помириться с тобой.

- И потому не вылезает из-под мужиков. Бери ее себе!

- Мы снова поссоримся, Левкон!

- А почему ты не говоришь про Мелету?

- Наконец-то я слышу мудрый вопрос. Мелеты нет в Горгипе. И это беспокоит всех нас. Особенно Атоссу и Агнессу. И тебя, царевич. Почему ты не спрашиваешь про Митродора? Я бы на твоем месте спросил в первую очередь.

- Нет нужды. Митро не вернется сюда, я уверен. Он останется в старой Фермоскире. Там царицей Лота, а главная жрица храма - Мелета. Они его не отпустят. Я спокоен за Митро. Впрочем, кто его знает.

- Я так не думаю. Годейра послала Мелету за поясом Ипполиты и очень ждет ее, Атосса потому и позволила жить своей дочери в гавани, чтобы проследить возвращение Аргоса.

- Причем тут Аргос?

- Ты, может, не знаешь - он дед Мелеты, отец Лоты и муж Фериды. Он очень опасен потому, что умен, коварен и отважен. Как он поколотил тебя тоща, помнишь?

- Это к делу не относится.

- Как сказать. Ты, наверное, не знаешь, что его фелюгу видели на пути сюда неделю тому назад. Но здесь он не появлялся. Я могу биться об заклад, что он готовит нам какую-нибудь каверзу.

- Что он может сделать с тремя бабами? Митро не в счет. Он еще сопляк.

В дверь постучали, и тут же она открылась. Вошла Агнесса и воскликнула:

- О, женишок мой здесь?! Хайре, Левкон!

- Хайре!

- Почему ты здесь? — спросила Агнесса, оправляя хитон.— Приехал ко мне?

- У меня только одна забота.- искать шлюх. Я приехал к Годейре.

- Чего же торчишь здесь? Годейра должна быть в храме. Она святая.

- И к Мелете. Она моя невеста..

- Ее здесь нет и не будет. Старая Фермоскира не выпустит ее. Годейра любезно принимает Перисада, он чуть не каждую ночь бегает к ней. Она думает, что у него флот. А у него, как у таракана, одни длинные усы.

- А ты почему здесь? - спросил Левкон.

- А где мне быть? В трюме триеры? Как-никак - я царица Олинфа. А скоро стану царицей Боспора.

- Я тебя не пущу на порог...

- Да никуда ты от меня не денешься, царевич! Не зря Тира сказала, что я невеста с большим приданым. И красивая, к тому же.

- Ты шлюха Перисада, к тому же...

- Плюнем на Перисада, пойдем в мою комнату.

- Это не твоя комната! - крикнул Перисад.- Это моя комната.

- Прекрасно! Где твоя фелюга, царевич? Пойдем в кубрик, наполним паруса ветром, пройдемся вдоль берега. Может, увидим судно Аргоса. Я слышала, как этот таракан пугал тебя дедом Мелеты. Я тоже боюсь их, да и тебе...

- Разве ради Аргоса,- Левкон на минуту задумался, потом решительно сказал: «Пойдем!»

Агнесса юркнула в комнату, набросила поверх хитона пеплос, вышла, подхватила царевича под руку.

- Попомнишь ты меня,- злобно произнес Перисад.

- Он сам боится, а все-таки пугает,- уже за дверью сказала Агнесса.

* * *
Годейра узнала о приезде Левкона сразу же, как он позвал к себе астинома. Ее люди следили за побережьем. Она тоже не меньше других ждала Мелету, а вернее, пояс богини. Ей очень хотелось увидеть Левкона, но он зашел к Перисаду. Царица искренне любила флотоводца, а увидеть обоих ее обожателей вместе было опасно. Храм уже достраивался, и ей до предела нужны были пояс, Мелета и Аргос. Она лишилась сна. Прошло более двух недель, как «Арго» должен был причалить к берегам, а судно все не показывалось. Еще день, и храм будет достроен. Почти все амазонки из Камышовой переброшены в Горгип, что с ними делать, если Мелета не вернется, царица не знала. Тира тоже ждала пояс - куда девать несколько тысяч рыбаков-скифов, если не начинать войну. Скифы почти не знали богини войны Ипполиты, им было сказано, что храм возводится во имя Деметры, которую рыбаки почитали издавна как богиню плодородия. Как они воспримут новую богиню?

Да и царь Боспора разрешил возведение храма ради Деметры, которой поклонялся здешний эллинский мир. Только пояс Ипполиты мог бы примирить эту толпу.

Атосса не принимала Деметру, так как Агнессу можно было ставить Верховной жрицей храма, посвященного только Ипполите.

* * *
Агнесса и Левкон, придя в кубрик царской фелюги, прежде всего решили выпить за примирение. Захмелев от вина и счастья Агнесса скинула пеплос, а потом и хитон. Обнаженная, юная и соблазнительная, она примостилась на коленях царевича, обвила руками его шею и принялась за поцелуи. Левкон взял ее на руки и унес за занавеску, где была его лежанка. Утомившись от ласки, они уснули и проспали до утра. Утром опохмелились, снова принялись за ласки. И снова уснули.

Разбудила их Атосса. Она была сурова, но не бранилась.

- Одевайся, Богорожденная, и ты, царь Боспора - вас ждут у храма.

- Кто ждет? - спросил Левкон.

- Царица Годейра и Тиргатао, амазонки и рыбаки. Сегодня великий день освящения храма, вы должны быть там.

- Я не пойду, - хмуро ответила Агнесса,- не мне служить этому храму. Я царица Олинфа и Боспора. Скажи ей, Левкон.

- Встань, бесстыдница, оденься и посмотри на пирс.

Агнесса набросила на себя хитон, вышла на палубу.

Там Агнесса увидела пару носилок, а за ними выстроенных в полном вооружении более трехсот амазонок. Увидев Агнессу, они откинули в сторону руки с копьями, встали, каждая на одно колено, и дружно воскликнули:

- Хайре, Богорожденная!

Атосса подала знак, и десяток мечниц взбежали по трапу на палубу и, подхватив Агнессу на руки, вынесли ее и усадили в носилки.

Левкон понял, что сопротивляться бессмысленно, и вышел на берег за Атоссой. Ему подвели коня и усадили на него. Кортеж тронулся. Новый храм, сложенный из белого камня, был аккуратен, красив и величественен. Дом царицы и жилища богачей Горгипа образовали довольно большую площадь, которая была тесно заполнена людьми: амазонками, рыбаками, каменотесами. Носилки с Агнессой встретила Годейра. Рядом с нею стоял Перисад. Размахивая перед собой копьями, они расширяли проход для кортежа. Около храма, как и в Фермоскире, было устроено возвышение, на котором стояли Атосса, Гелона и Тиргатао. Атосса тревожно глядела на Годейру. Ее смущало спокойное, даже веселое лицо царицы. Годейра не спешила занять место на возвышении, она передала копье Перисаду и встала рядом с ним в сторонке. Атосса не утерпела, как-то резко вздернула руку над плечом и крикнула:

- Хайре, Священная!

Амазонки тихо поприветствовали Агнессу - было видно, что они удивлены выкриком Атоссы и действиями царицы. Ставить над собой и над храмом Агнессу никто не собирался.

- Почему не открыты двери храма? - крикнула Атосса в сторону царицы.

- Их откроет Священная.

Агнесса уже встала рядом с матерью, она была растеряна и стыдилась своего простенького хитончика, который никак не вязался с богатыми одеждами Тиры, Гелоны и Атоссы. Атосса кусала губы - все утро она искала дочь и не успела зайти в храм и позаботиться об одеяниях Священной. Ткнув локтем дочь, она приказала:

- Открой двери.

Агнесса неуверенно спустилась на одну ступеньку, но тут раздался голос Годейры:

- Она еще не Священная! И храм тоже не освящен.

- Кто же его откроет?

- Придет время - откроют.

И тут двери храма распахнулись, и в них показалась Меле-та, в лучах яркого солнца она была похожа на богиню. На ней был голубой хитон до земли. На плечах он скреплен золотыми пряжками, усыпанными драгоценными камнями. За спиной из тяжелого шелка темно-вишневый пеплос с золотой цепью вокруг шеи, на голове алмазная корона Верховной жрицы. Оголенные руки Мелеты в сверкающих браслетах, пальцы рук в перстнях и кольцах. В руке жезл священной хозяйки храма.

Площадь притихла, словно все онемели. Атосса вбрала голову в плечи и стала намного ниже. Агнесса сжалась в комок, она бы упала, если б мать не поддержала ее. Даже Тира смотрела на Мелету широко открыв рот.

Только Годейра не растерялась. Она выхватила из-за пояса меч и крикнула:

- Радуйся, Священная Мелета! Хайре!

И вся площадь в едином порыве трижды крикнула:

- Хайре! Хайре! Хайре!

Мелета твердыми шагами подошла к возвышению, поднялась по ступеням и, оттолкнув плечом Агнессу, встала на ее место.

Агнесса, закрыв лицо руками, бросилась вниз и побежала по проходу, по которому ее только что пронесли так торжественно. Атосса бросилась за ней. На место Атоссы взошла царица Годейра.

- Я приветствую вас, дочери Фермоскиры! - сильным и чистым голосом произнесла Мелета, и ее услышали далеко за краями площади. Амазонки все, как одна, склонили свои копья к земле и снова трижды крикнули «Хайре!».

- Дорогие мои! - Мелета подняла над головой руку.— Только вчера я лежала на пыльном полу наоса в старой Фермоскире. Только вчера ночью я в стенаниях и слезах молилась опустевшему месту, где стоял Кумир Девы. Горе мое было беспредельно.

Амазонки слушали затаив дыхание.

- Омочив слезами прах богини, я уснула, и ко мне снова явилась всеблагая Ипполита и сказала: «Отныне, Священная Мелета, я буду жить в новом доме у вод Синдики и ты по-прежнему будешь служить мне». «Прости меня, всемогущая Ипполита,— сказала я,— могу ли я оставить родной город, мою мать Лоту, моего отца Ликопа и многих моих сестер в городе, терзаемом засухой, бедностью».- «О них не беспокойся, дочь моя, все они пойдут за тобой в Синдику, чтобы помочь бедному люду на берегах Меотиды и Боспора сбросить гнет недостойных царей».- «Синдика далеко, я была там, и мне не понять, как...» - «Тебе не надо понимать деяний богов и богинь, иди домой, одень священные одежды». Далее разум мой помутился и я, наверное, уснула. Очнулась здесь, передо мной в блеске золота и алмазов сверкал Кумир Девы, а на ее бедрах возлежал волшебный пояс, у ее ног лежал меч Ипполиты. И вот я стою перед вами, покорная Великой наезднице...

В этот момент где-то справа за площадью зазвучали боевые трубы, раздался глухой цокот конских копыт и в проходе появилась Лота верхом на вороном коне. За нею ехали Аргос, Ликоп и Бакид. А далее, в конном строю, пошли сотни - одна за другой. Узнав Лоту и своих бывших подруг, амазонки, стоящие на площади, очнулись, бросились к наездницам с возгласами «Хайре, Лота!», «Хайре, Кинея!», «Хайре, Лебея!». Люди на площади смешались, а сотни справа и слева все шли и шли. Все в какой-то момент забыли про Мелету, про богиню. И, наверное, потому Левкону удалось без помех выбраться из толпы, перебежать к пристани и вскочить по трапу на палубу. Гребцы были наготове, фелюга рванулась в морские просторы.

Левкои, раньше не веривший в проделки своих жрецов, здесь всему поверил. И в то, что Мелета волшебной силой перенесена за многие стадии через горы и море в Горгип, и в то, что многотысячное войско по мановению Ипполиты очутилось на площади. Он не видел Кумира Девы, но был уверен, что она там, в храме, несмотря на многовесомость. И все это испугало его. Ведь война Боспору, в сущности, уже объявлена словами Мелеты. Опомнись вовремя царица Тиргатао, его, как тирана, могли бы схватить у храма, и он верно сделал, что ринулся к берегу. Только сейчас он подумал, хорошо бы было захватить с собой Агнессу - несмотря на ее греховодность и неверность, Левкон любил ее. Иначе зачем бы было ее ревновать. Потом пришла мысль - Агнесса законная хозяйка флота и, будь она сейчас с ним, может быть, можно было бы привести триеры в Пантикапей или хотя бы в приграничный порт Киммерик. Но он, перетрусив, забыл и про Агнессу, и про ее мать. Теперь их судьба будет печальной. Подумав о флоте, он вспомнил про брата. Но почему среди прибывших не было Митродора? Вот об этом надо было узнать в первую очередь. Но что не сделано, то не сделано. И еще пришло на ум - Перисад был не прав, он не учел амазонок, пришедших с Лотой. Они не знают ужасов качки и морской болезни - они сядут на триеры, чтобы плыть в тылы его царства.

А площадь все еще гудела встречей амазонок, выкриками каменщиков - они тоже радовались неожиданной помощи. Им все одно, кому посвящен храм - Деметре ли, Ипполите ли.

Напрасно Мелета взмывала руки к небу, ее не слушали, толпа бурлила. И тут вступил в дело Аргос. Он поднялся на возвышенность и во всю мощь своего громового голоса протрубил:

— Подданные Ипполиты! Войдите в храм, преклоните колени перед кумиром Девы!

И его услышали. Толпа густо двинулась к воротам храма и понеслась бурной рекой во внутрь, обтекая, как остров, возвышенность, на которой уже стояли и Лота, и Перисад, и Годейра, и Аргос с Мелетой. Сначала возникла в воротах храма давка, возбужденные видением золотого кумира амазонки спешили выйти на площадь, чтобы рассказать подругам о великом чуде, но потом образовались потоки - справа люди входили в храм, слева выходили. Проходя мимо возвышения, все они целовали край пеплоса Мелеты, выкрикивали какие-то слова. А Мелета стояла задумчивая, казалось, она не видит торжествующей толпы, не слышит ее гула, не чувствовала себя властительницей этого множества людей. Да и в самом деле она думала совсем о другом, о более важном. Мелета давно знала, что храмовые, и особенно Священная Атосса, лгут и часто обманывают людей. И когда волей случая она сама стала храмовой - без тени сомнения пошла на обман, придумав сновидение с богиней. Точно так же здесь она вторично врала не только про сон, но и про чудесное перенесение своей особы из старого храма в новый. И наказания за эти два кощунственных обмана она не ждала, так как точно знала - Ипполиту богиней сделали люди и она не имеет божеской силы. Но увидев в наосе многотонный Кумир Девы, она вдруг поняла, что Великая наездница в самом деле богиня, потому что перенесение кумира дело нечеловеческое. На фелюге Аргоса она ехала сама и точно знала, что кумира на ней не было. Перенести на такое огромное расстояние не могли его и конные сотни. Если бы и могли, она бы об этом знала. Но вчера днем Мелета тайно заходила в храм - постамент для пояса был пустой, только волшебной силой можно за одну ночь перенести эту колоссальную тяжесть за многие тысячи стадий из храма в храм. Но почему, если Ипполита так могущественна, она не поразила ее молнией ни в тот раз и не в этот? Может быть, возмездие впереди? И Мелету сковал страх.

А толпа на площади гудела: амазонки радовались возвращению Кумира, встрече с подругами, с которыми они были разлучены столь долгое время; смешались в кучу кони, люди, женщины и мужчины, на возвышение, где стояла Мелета, никто не обращал внимания. И тут Мелета увидела в толпе Агаэта. Он стоял около дворца Годейры и безотрывно смотрел на Мелету. Сердце ее сжалось от радости, любовь к этому красавцу, похожему на Арама, взметнулась в сердце и заполнила всю грудь. До этого радость жила в ней как-то незаметно, притаившись, а тут разрослась так, что трудно стало дышать. Мелета еще раз посмотрела на Агаэта, улыбнулась, и скиф эту улыбку заметил. Он ответил ей помахиванием руки, обнажив белые вулыбке зубы. «Он найдет меня,- радостно подумала Мелета.- Он найдет!»

- По-моему, на нас никто не смотрит.- Эти слова вывели Мелету из радостных дум. Дед Аргос взял ее под руку. На возвышении они были одни.

- А где все наши?

- Годейра ушла наводить порядок в храме. Там страшная толчея, твою мать увлекли бывшие подруги. Она веселится в толпе. Пойдем и мы. Дадим людям порадоваться.

Они сошли по ступенькам, пробираясь сквозь толпу, вошли в храм, а оттуда через боковой притвор вышли к дому Годейры. Там готовились к пиру. За столом сидели Тира, Лота, Гелона, из дверей вышла Годейра:

- А я за вами только что послала.

- Хо-хо! А мы проголодались и пришли сами. Священная не из золота, она устала и хочет есть. А я уж и подавно! Ты, царица, верна себе - за столом одни женщины. Признайся, ты послала только за Мелетой? А я хоть подыхай с голоду. Вижу

- нелегко мне будет тут...

- Не обижайся, премудрый Аргос. Сейчас придут Перисад, Бакид и Митродор. Ищут Агаэта, говорят, он где-то здесь.

- Вот это по мне! Не мешало бы позвать Атоссу с дочерью. Не дай бог, они уедут к Левкону.

- Я все предусмотрела,- сказала Годейра.- Я думаю, что здесь будет не только обед, но и Совет. Надо решать, когда объявлять войну Боспору?

- Я думаю, не надо войны с боспорскими царями,- заявила Лота.- Богиня Ипполита послала нас сюда помочь рабам Синдики, и только.

- Не только! - громко сказала Тира.- Надо укрепить трон Синдики, сделать Синдику могучей и независимой. Боспор-ские цари на это не согласятся никогда, сами начнут воевать против нас.

- А мы им упрем копья в спину,- сказал Аргос.- Пошлем в тыл Пантикапею амазонок. Флот у нас есть. А дальше будет видно.

Вошли Перисад, Бакид, Ликоп, чуть позднее вошел заспанный Митродор. Их рассадили за стол, и служанки начали вносить яства и вино.

* * *
Агнесса заметила Левкона еще на возвышении. Она поняла, что он удирает. Уже хотела кинуться вслед за ним, но мать удержала ее за локоть. Но когда Мелета грубо оттолкнула ее,

Агнесса ринулась в толпу и стала пробираться к побережью. Она заскочила в таверну. Левкона там не было. Тоща она побежала на пирс, а там нашла только пенный след царского судна. Она начала размахивать руками и кричать, но фелюга не остановилась. По тому, как туго выгибались весла, Агнесса поняла, что жалкий трус Левкон удирает. Агнессе хотелось не то чтоб заплакать, а зареветь белугой, но она вовремя вспомнила заветы богини и сдержалась. Куда идти? К Перисаду не хотелось. Лучше всего спрятаться на храмовой триере, которая стояла отдельно от флота в бухточке, в Нижней Джемете. Там ее Мелета не найдет. А если что, защитят храмовые амазонки и мать.

Поэтому, когда Атоссу нашла посыльная Годейры и пригласила к царице, искать свою дочь Атосса пошла прямо на триеру. Агнесса лежала в закутке трюма. Зная строптивый характер дочери, мать не стала на нее кричать, сказала ласково:

- Поднимись, богорожденная, царица Годейра зовет нас в свой дом.

- Для чего мы нужны царице? Чтобы легче было нас удавить?

- А что мы сделали плохого, чтобы нас удавить? Я вместе со всеми строила храм богини, ты подруга Мелеты...

- Подруга? Посмотри на синяк на моем бедре. Это она толкнула...

- Твои обиды и страхи напрасны. Мелета знает, что ты не хочешь быть жрицей храма. Сегодня-завтра начнется война, а ты хозяйка флота. Без твоего слова триеры не тронутся с места. А у Годейры сейчас, я думаю, будет Военный Совет.

- Почему Мелета напялила одежду Священной? Она тоже не может быть Верховной жрицей храма. Она жена Митродора, она любит его. Мы с тобой помеха им всем. И Годейре, и Тире, и Мелете. Наше место у Левкона.

- А он простил тебя?

- Простит. Я говорила с ним.

- С чем мы побежим к Левкону? Ему завтра предстоит воевать, а у тебя, кроме голых бедер, нет ничего. А если мы побудем на Совете...

Агнесса долго не отвечала матери, потом поднялась и сказала:

- Ты, как всегда, права. Бежать к Левкону еще рано.

- Давно бы так. Переоденься, я буду ждать тебя в лодке у кормы.

Усадив дочь на самый нос лодки, Атосса села против нее на скамью. Двое амазонок взмахнули веслами.

- У царицы не думай о Левконе,- сказала тихо Атосса.-Там будут мужчины, нужнее его.

- Перисад говорил Левкону в таверне, что мы, как тигрицы в клетке - можем броситься друг на друга. Я думаю, что это правда.

- Перисад глух. Он сам в этой же клетке...

- Не на Бакида же мне глядеть. Разве только Митро?

- О, боги! Она всех мужиков примеряет на свою плоть. Там есть еще и Аргос! Сейчас он главная фигура. Прислушивайся к его голосу.

- Я совсем не знаю его. Но он же стар!

- Если наши дела в войне пойдут удачно - он будет царем Синдики.

- А может и Боспора?

- Дуреха! Боспор нам не одолеть. За него встанет весь эллинский мир. Помни это.

К Годейре они пришли поздно* но их, видимо, ждали, и только когда Атосса и Агнесса уселись за стол, гости начали есть и пить.

Обед, как и следует, начался чинно. Все до этого переволновались, все проголодались и поэтому молча стучали вилками и гремели кружками, запивая вином еду. Аргос понимал - ему тут не дадут взять верх. Обуздать этих баб можно было только прямотой, мудростью и откровенностью. И когда он увидел, что гости насытились, встал и, расхаживая по залу, начал говорить:

- Вам, может быть, такие застолья привычны, но мне, старому морскому крабу, хочется говорить здесь, благоговея. Потому я и встал, как на молитву. Посудите сами, здесь собрались четыре царицы, два царя, такого, по-моему, не бывало не только в Синдике, но и в Элладе. Вот перед нами сидит Солнцеликая Тиргатао - мудрая, красивая, смелая и добрая. Она сумела сплотить под носом у боспорских царей много тысяч скифов, рыбаков и горцев. Все они ломали камень в окрестностях Корокондамы, а теперь готовы ринуться на царя Синдики Гекатея, чтобы свергнуть его и отдать трон Тиргатао женщине, близкой им по крови и по духу вольности. Но она весь этот час, пока мы ждали хозяйку флота Агнессу, смотрела на меня косо, с неприязнью. Молчи, царица, пока я не выскажусь. Вот не менее славная царица Годейра, но и она гадает, что выкинет этот морской разбойник, когда мы покорим Синдику. Рядом с нею сидит Лота. Она, хотя и моя дочь, тоже не верит мне. Вот Мелета. Она моя внучка, но ее смущает то, что Кумир Девы появился в храме неожиданно, за одну ночь, хотя я не мог привезти его на своем судне. А вдовая царица Олинфа Агнесса и ее мать думают, что я отниму у них триеры и использую им во вред. Я хотел бы сказать, что все это неправда. Я, может быть, не все это знают, когда-то был архистратегом, я им и остался. А архистратег - это советчик царей в войне, и я им и хочу остаться. Потому, что у всех у вас своя сила, свое войско, но разные цели. А это на войне -гибель. Я уверен, вы не будете на меня в обиде, если скажу, что никто из вас не подумал, как вести войну и не знает, что творится не только за пределами Боспора, но и в самой Синдике. Не уверяйте меня в обратном - это так. Я же по привычке стратега многое узнал, многое выведал и продумал все, что касается нашего дела. И если хотите - выскажу все, что вам нужно.

- Говори, мудрый Аргос,- решительно сказала Тира.- Ты прав - у нас нет единства.

- У вас единство в одном - все вы думаете, что перед вами слабый противник и вы легко с ним справитесь. Ты, Тира, думаешь, что Гекатей, царь Синдики, глуп, к тому же, трус и пьяница. Большинство жен думают о мужьях так, но это не значит, что они правы. А между тем, Гекатей уже успел поднять верных ему синдов и они заняли Гермонассу, Фанагорию, Патрей и Кепы. А твои меоты, царица, ломают в Коркондаме камень, а дандарии все еще ловят рыбу в камышах. Все вы вместе думаете, что Сотир, царь Боспора, тешится в гареме со своими корами, а он потянул в Тиритаку, Маурат и Нифей свои войска и вполне может ударить по безоружной Коркондаме, а то и по нашему Горгипу. Мои друзья, скитальцы морей, передали мне, что видели, как старый Спарток сверкает лысиной у Геллоспонта - значит, скоро жди помощи Боспору от Херсонеса и от Эллады. Почему я высунул первым голову на этом Совете? (Многие недовольны, а Перисад скоро оторвет свой ус, так он его крутит). Да потому, что вы бы здесь еще неделю спорили, кому быть царицей Синдики, а воительницы Годейры и амазонки Лоты сожрали бы не только весь хлеб Горгипа, но и траву на тысячу стадий вокруг. Нам нужно действовать, действовать и действовать. И сегодня же!

- Говори, архистратег, мы тебя слушаем! - воскликнула Годейра.- Что нам следует делать?

- Царице Олинфа Агнессе следует поднять паруса на всех триерах и вывести армаду к пирсу Горгипа. Согласна ли ты, Агнесса?

- Надо спросить Перисада,- неуверенно ответила Агнесса.-Он кибернет...

- Царица Годейра говорила мне, что на прошлом Совете ты рвалась командовать флотом. Так что же теперь?

- Она согласна,- сказала Атосса.- Что делать армаде?

- Теперь мы спросим Перисада - какой груз поднимает триера?

- Девяносто гребцов в трюме и столько же воинов на палубе.

- А точнее? Не забывай, что я морской архистратег.

- Ну... сто внизу и сто вверху.

- Кибернет плохо умеет считать. Триера, построенная в Олинфе, берет сто семьдесят четыре гребца и столько же воинов на палубу. Таким образом, мы сможем посадить на весла полторы сотни воительниц, а на палубу поставить сотню лошадей. У нас девятнадцать триер... Короче - всех амазонок царицы Годейры с лошадьми мы перебросим на Киммерийский вал и они упрутся копьями в спины боспорских царей. И тогда Сотир и Левкон не смогут переправить в Синдику ни одного воина.

- Мудро, архистратег! - воскликнула Тира,- Я тоже так думала.

- Я боюсь, что ни одна камышовская амазонка не сядет за весла,- сказала Агнесса.— Они в этом аду уже побывали.

- А ты скажи им, что они не будут стоять на валу. Будут налетать на Киммерик, Китей, Тиритаку. Это очень богатые полисы, добыча будет неисчислимой.

- Они сядут на весла. Это я говорю - царица Фермоскиры.

- Что мне делать там? - спросила Агнесса.

- Управлять флотом. С воительницами пойдет царица Годейра.

- Ты посмотри, Агнесса, какой великодушный этот Аргос,-заметил Перисад.— Он нам предоставил удел паромщиков.

- А ты желаешь морских боев?

- Так ты же сам сказал - армада.

- Будут тебе и бои. Скоро сюда подойдут флоты Херсонеса и Эллады.

Вы с Агнессой не пускайте их к Горгипу и Синдике.

- Амазонок Годейры мы отвезем на вал. С кем же мы будем отражать воинов Херсонеса? - спросил Перисад.

- По моим расчетам, они появятся тут через три дня. К тому времени мы посадим на триеры храмовых амазонок...

- Но их же мало! Даже на весла не хватит.

- Но у тебя, храбрый Перисад, есть паруса, есть и эпотиды[928].

- Верно, Аргос! - воскликнула Атосса.- Мы будем таранить брусьями.

- Браво, Атосса! Трех триер вам будет достаточно. На одной будешь ты, на другой Агнесса, на третьей Гелона. А ты, Перисад на остальных триерах войдешь в пролив и будешь грозить Гермонассе и Фанагории. Вместе с Лотой и частью ее храбрых воительниц. Основная же тяжесть войны ляжет на твои плечи, царица Тиргатао. Мы с тобой будем ходить на моем «Арго» из Корокондамы во все города пролива и Синдики. В Корокондаме будет главный штаб войны, и ты, Солнцеликая, будешь повелевать всеми нашими силами. Священная храма Мелета завтра оденет на твои бедра пояс Ипполиты, а Лота передаст тебе пять тысяч воительниц старой Фермоскиры. Под твоей рукой будут аксамиты и кон Агат, меоты и коной Агаэт, рыбаки и Борак...

- А я куда?! - воскликнул Бакид.

- Ты остаешься в Горгипе. Отвечать будешь за безопасность города и храма. Астином, я думаю, давно удрал в Пантикапей, ты и занимай его астиномию.

Перисад встал из-за стола и незаметно удалился из зала.

- А мне куда? - спросила Мелета.

- А ты, внучка,- Священная. Твой удел - храм. Я все сказал. Если вы согласны - пойдем в храм. Ты, Мелета, благословишь Тиргатао.

- Я бы не советовала вам спешить,- беспокойно произнесла Атосса.

- Отчего так? - недовольно спросила Тира. Ей не терпелось одеть пояс.

- Спешка нужна при ловле блох. Благословение похода -великое дело. Надо собрать народ. Воительницы должны знать, кто их поведет в бой. Они должны увидеть ту, чьи бедра будут опоясаны знаком богини. Я думаю так: пусть Священная Мелета войдет в наос, Гелона ей поможет подготовиться, царица Лота оповестит город о том, что завтра утром состоится молебен о даровании победы.

- На это уйдет весь день,- недовольно буркнул Аргос.- А время не ждет.

- Твое дело, Аргос, стратегия. Но кому-то надо думать и о тактике. Ты изложил нам свои мудрейшие замыслы, а теперь царица Тира, царица Годейра и я, если позволите, должны подумать, как эти замыслы претворить в дело. В наосе есть придел - соберемся сейчас в нем.

Никто не возразил, все пошли в храм.

Шагая впереди всех, Аргос думал об Атоссе. Он понимал -ее нисколько не волновала тактика войны - она рвалась к поясу. Аргос был уверен, в приделе наоса она попросит принести пояс. Так оно и случилось.

- Это еще зачем? - недовольно спросила Мелета.

- Чтоб не было сраму.

- Еще чего?

- А того. Сейчас пояс на бедрах богини. Кумир Девы в два раза больше Тиры. И если завтра прилюдно мы оденем пояс

на царицу, он упадет на каменные плиты. Надо укорачивать пряжки. И другое - на поясе укреплены драгоценные камни. Укреплены слабо - ведь пояс не принято одевать в походах. Он все время хранился в наосе. Алмазы просто растеряют.

- И откуда ты все это знаешь, подруга? - спросила Тиргатао.

- Еще бы мне не знать, если я сама изготовила этот пояс и сама усыпала его драгоценностями. Из своей казны, между прочим.

- Принеси пояс, внучка,- приказал Аргос.- Она права.

Мелета пожала плечами и вышла. Вскоре она вернулась,

держа пояс на обеих руках. Он сделан был из широкой воловьей кожи в полторы четверти шириной. На краях четыре серебряные пряжки.

Атосса дрожащими руками раскинула пояс на столе, склонилась над ним и впилась в камни глазами. Она тяжело дышала, шевелила беззвучно губами, потом воскликнула:

- Это не те камни! Это красивые стекляшки!

- Конечно, не те,- спокойно сказал Аргос.- Я заменил их.

- Почему?!

- Чтобы не утерялись.

- Где настоящие драгоценности?!

- Разумеется, камни в храмовой казне.

- Отдай мне их. Они мои!

- Но ты сама говорила недавно: храм без казны, что царство без войска.

- Но камни мои!

- Кто поверит? Богиня Ипполита не стала бы хранить и переносить свой пояс с чужими камнями. Может, и золото кумира твое?

- Мое! Мое! - в запальчивости крикнула Атосса.

- Не кощунствуй, Атосса,- строго произнесла Мелета.- Великая наездница сурово покарает тебя за это.

Слова Мелеты отрезвили Атоссу. Она отошла от стола, села на лежанку.

- Где мои бриллианты, где рубины, где аметисты? Ты прикарманил их, Аргос!

- Это неправда! - выкрикнула Мелета.- Они в храме.

- Их снова украдут! Уже в который раз. Кто их хранит?

- Я их храню.

- Что ты можешь, девчонка! У храма должен быть казначей с охраной.

- Казначей есть. И есть охрана,- Мелета в упор глядела на Атоссу.

- Кто?!

- Архистратег Аргос! И не будем больше говорить об этом.

- Верно, не будем,- подтвердила слова Мелеты царица Синдики.- Пора примерять пояс. Завтра я одену его и уеду в Корокондаму.

- Гелона!

- Я тут, Священная.

- Принеси иглу и жилы. Надо перешить пряжки.

Гелона поклонилась и вышла. Мелета вынула нож, отсекла ремни от пояса. Годейра и Аргос начали примерять пояс к бедрам Тиры.

Атосса упала на лежанку вниз лицом и зарыдала. К ней подошла Агнесса:

- Амазонки не плачут, мама.

- Я не плачу - я рычу от обиды.

Вошла Лота и, обращаясь к Тире, сказала:

- Дочери Фермоскиры оповещены. Завтра все будут в храме.

- Где Перисад? - спросил Аргос.

- Он ушел перегонять триеры к пирсу.

- Ты, Агнесса, и ты, Атосса, идите туда же. Вечером Годейра выведет своих воительниц, вы погрузитесь на корабли и после полуночи уйдете к берегам Боспора.

- Где нам высаживаться? - спросила Агнесса.- Я думаю, в Киммерике. Это ближе к валу.

- Точно так же думает и Левкон. И он, я полагаю, выслал в Киммерию воинов. Вам следует высаживать амазонок в Акре. Там вас пока не ждут. Агнесса подняла мать и повела ее к выходу.

Храм опустел, Мелета осталась одна. Теперь ей надо было все обдумать. Последнее время она жила, как во сне. Совсем за короткое время она встретила и потеряла своего любимого, она нежданно вознеслась на самую вершину своей судьбы -теперь она Священная Мелета, а это значит, что она хозяйка обоих храмов, она, и только она, будет выбирать и ставить царицу, повелевать амазонками, и даже всемогущая Атосса и всесильная Годейра в ее власти. С этим она справится. Но как быть с жестоким обетом безбрачия? Священная не имеет права любить мужчину. Но как жить без любви? Она уже познала большую любовь. Она пережила прелесть материнства. Лишиться всего этого! Нет, ни за что на свете. Но ведь придется. А если в тайне нарушать обет? Страшно. Она помнит, как за это чуть не расплатилась жизнью Атосса. Правда, амазонки не ценят жизнь высоко, но она ведь не амазонской крови женщина. Как бы то ни было, но назад пути нет - ее уже облекли саном Священной и ей придется носить его до конца своих дней. Пока ничего не устоялось, может быть, проститься с прежней жизнью? Но у нее все еще живет в сердце образ Арама и ей не нужен иной мужчина. А сейчас хотя бы взять коня, выехать в степь и насладиться бешеной скачкой, вдохнуть полной грудью воздуха степей, чтобы потом войти в душную атмосферу храмов.

Мелета решительно покинула храм и вошла в конюшню Годейры. Вот и конь царицы. Он могуч и свиреп. Косит глазами на незнакомую наездницу, скребет копытом. Смело накинув уздечку, она выводит коня, в конюшне нет охраны. В несколько скачков жеребец вынес ее за ворота, коню, видимо, надоело стойло. Но за воротами он вдруг встал на дыбы, пытаясь сбросить всадницу. Мелета сильно огрела его плетью, рванула поводья. Конь крутился на одном месте, взлягивая задними копытами, но сбросить амазонку со спины не так-то просто. Мелета ударила жеребца плетью между ушей, и он выскочил на улицу и понес наездницу в степь. Мелета поняла, что он не знал другой всадницы, кроме Годейры - он то поднимался на дыбы, то внезапно останавливался на ходу. Мелета рвала поводья, непрестанно била жеребца по крупу плеткой, ударяла пятками в бока. В открытой степи конь поскакал вразнос. В ушах Мелеты свистел ветер, она натягивала поводья, но жеребец не слушался ее, продолжая все ускорять бег. «Устанет - перестанет»,- подумала Мелета, но конь несся все быстрее и быстрее, шарахался в сторону, перескакивал через кусты, и скоро город остался далеко позади. Мелета знала - впереди много оврагов и конь сломает себе шею и изуродует ее. Но страха у нее не было, пока за ними не показался другой всадник. Он быстро приближался, конь его был так же могуч, как и жеребец Мелеты. Вот он скачет почти рядом - и Мелета испугалась. Она знала, что Годейра всегда скакала впереди и если всадник начнет ее обгонять, жеребец не позволит обгона, и тогда...

И вдруг впереди путь перегородила гряда густого можжевельника, а за ним - глубокий овраг. Сейчас жеребец сделает прыжок, и смерть... Но за миг перед этим всадник поравнялся с Мелетой и сдернул ее с коня. Резкий поворот, удар - и Мелета лишилась сознания. Древние шутейно спрашивали - в чем разница между мужчиной и женщиной? И отвечали: мужчина, приходя в сознание, открывает глаза сразу, а женщина не открывает глаза, пока не выслушает все, что происходит вокруг нее. Так же сделала и Мелета. Она почувствовала, что лежит около кустов, на сухой траве, что мужчина, спасший ее, сидит рядом и вытирает кровь с ее лба. Тело ее ныло, но Мелета поняла, что переломов нет, а есть царапины и ушибы. И что ее спаситель хороший человек, с нее не сняты кольца и другие украшения, не взято оружие. Нож как висел на поясе, так и висит. Потом Мелета чуть-чуть приподняла ресницы, глянула... Лицо у парня приятное, у него темная курчавая бородка, усов нет. Такие бороды носят скифы, а отсутствие усов означает, что парень не женат. Глаза мягкие, чуть раскосые, это, конечно, скиф.

- Кто ты?

- Меня зовут Агаэт. Я из Корокондамы.

- Зачем погнался за мной?

- Я понял, что ты села на чужого коня.

- Где мой конь?

- В овраге. У него переломаны ноги.

- Ты знаешь, кто я?

- Знаю. Ты Священная Мелета. Я видел тебя перед храмом. Я все время слежу за тобой.

- Зачем?

- Не знаю. Я не мог покинуть город, не поговорив с тобой. О такой женщине я мечтал всю жизнь. Ты моя судьба.

- Ты скиф?

- Да. Я сын кона Агата.

- Потому ты и не знаешь, что жрицы храма не суждены никому.

- Я слышал об этом.

- Зачем же погнался за мной?

- Я уже сказал - ты судьба. А она знает, куда и кого посылать.

- Я повторяю - я амазонка, и к тому же, храмовая. Ойропата, как зовут нас скифы. Мы убиваем мужчин.

- Да, знаю. У меня жена была ойропата. Ее звали Лебея.

- Дочь полемархи Беаты?

- Ну да.

- Расскажи, - Мелета привстала, оперлась на локоть.

- Она стала женой по принуждению. Она не любила меня.

- Да, скифы всегда берут женщину силой.

- Много ты знаешь о скифах... Скифы никогда не насилуют женщин. У нас так заведено: если скиф встречает одинокую женщину, допустим, в степи, та сразу падает на спину, показывая, чтоб мужчина овладел ею. А если не сделает этого, скиф проедет мимо.

- А как же Лебея? Она тоже - на спину...

- Лебея воровала лошадей моего отца. И должна была умереть. Я назвал ее женой и спас ей жизнь. Долго рассказывать.

- Где она сейчас?

- Исчезла. Где ее найдешь...

- А ты искал? Нет, не искал. Ты сразу срезал свои усы и стал холостым?

- Я повторяю - скиф никогда не берет женщину силой. Ты вот сейчас вся в моей власти, но я же...

- Но я тоже лежу на спине.

- Тебя уронил конь.

- Как же нам быть? Ты говоришь - судьба, а сам... Значит, я не нравлюсь тебе?

- Пустые дела. Ты все равно храмовая.

Они замолчали. Мелета поймала себя на чувстве — ей хотелось, чтобы этот красавец скиф овладел ею. Она, может быть, и выехала в степь, втайне надеясь на такой случай. Она не девочка, у нее был муж, был ребенок. Она хотела откровенно все это высказать скифу, но он упредил ее.

- Мы много говорим, Мелета. А тебя уже ищут, слышу топот коней.

- Как быть с судьбой?

- Судьба всесильна,- Агаэт встал, бросил поводья на шею своего коня.- Я верю - когда-нибудь ты уйдешь из храма и найдешь меня. Я не буду отращивать усы, я буду ждать тебя.

- Поцелуй меня на прощание.

- Скифы не целуют женщин! — Агаэт вскочил на коня.

* * *
- Куда мы теперь? - спросила Агнесса, спускаясь по ступеням храма. Она ждала вялого ответа, но Атосса убрала руку с плеча дочери, на которое опиралась, выпрямилась:

- На триеру далеко, да там и делать нам нечего.. Пойдем в таверну, в твою комнату. Там дождемся Перисада.

Пока Атосса поднималась на второй этаж, Агнесса спустилась в подвал, купила кувшин вина. Поставила на стол.

- Что-нибудь пожевать бы,- сказала мать.- Я у Годейры почти ничего не ела.

- У этого усатого таракана полно еды. Я принесу.

Расставив перед матерью тарелки с едой, спросила:

- Почему не ела у царицы?

- Я все глядела на тебя и на Аргоса. Я не верю, что он любит Фериду. Если бы ты обуздала его. От храма ты все равно отказалась.

- Фи! Он старый, этот морской краб.

- Но с Перисадом ты...

- Неужели ты смирилась, мама. Не о том говоришь. Нам надо подумать.

- Думать нам поздно. Я сейчас никто, а ты ничто...

- Я хозяйка армады!

- Полно! Этот морской разбойник отберет твою армаду в любой час, а нас посадит за весла. Мелета будет только рада.

- Если ты надеешься на меня, то должна меня слушаться. Нам надо бежать в Пантикапей и, как ты говоришь, обуздать Левкона.

- Пустое. Левкон никогда не сделает тебя царицей. Ты привыкла греть чужие постели. К тому же, мы там будем чужими. Ты — амазонка. Ты - стрела, твое место в амазонском горите[929]. Выпадем мы из колчана - нас сразу сломают. Если бы ты, глупышка, не послала вместо себя Мелету, царевич Митродор был бы твой. Если мы победим Бос-пор...

- Мы не победим Боспор, мы не будем владеть Синдикой. Потому, что мы - бабы. Ты не заметила, как твой амазонский горит рассыпался. Почему Ипполита завещала нам убивать мужиков?

- Она боялась соперничества сильных.

- Чепуха на оливковом масле. Она боялась, что амазонки узнают любовь. Баба, познавшая сердцем любовь, делается слабой, как раскрученная тетива. И ее уделом становится не война, а проводы мужиков в походы. Баба, познавшая любовь, уже не может без нее жить. Сколько у Годейры было воительниц? Около трех тысяч. А сейчас она не наберет для заброски на вал и тысячу. Остальные моют котлы у скифов. А эта война раскидает нас на все стороны света.

- Вот это уж поистине чепуха.

- Чепуха. Знаешь ли ты, что и царицы Годейры сейчас нет. Она влюблена в усатого красавца, она не будет воевать, а будет думать, как бы утопить меня в море, потому что я спала с Перисадом. Мелета тоже конченый человек. Разве у Священной должен быть муж?

- По-моему, она уже не любит этого сопляка Митродора.

- Ты верно заметила. Она не сводила взгляда с Перисада, да и он весь обед пялил на нее глаза. И будь уверена - они столкуются, если Тира не угробит ее вовремя. Она сама спит и видит, как бы стать царицей Боспора, когда война вдруг да удастся. А ты говоришь, амазонский горит...

- Война все расставит по своим местам...

- Если она не затянется, знаешь, что произойдет через год? Все дочери Фермоскиры забрюхатеют, воевать будет некому.

- Когда ты все это придумала?

- Вот здесь, в бессонные ночи, когда Перисад убегал спать к Годейре.

- Не будем об этом. Раз уж ты считаешь любовь всесильной...

- А ты не считаешь?

- Храмовые амазонки не ходили на агапевессу и не умерли без любви. Я тоже проводила ночи в одиночестве...

- И молила Ипполиту, чтоб она родила тебе меня.

- Не кощунствуй и не перебивай меня. Если любовь всесильна - бери ее в союзницы. Давай будем думать об Аргосе...

* * *
Жизнь в пантикапейском дворце Спартокидов изменилась резко. Перестал думать о заговоре против сына старый Спарток. Сам царь Боспора Сотир перестал пить - все свое время он отдавал ремонту флота. Кораблей было не так уж много, но все они были стары, трухлявы, латать приходилось чуть ли не каждую доску. Пировать стало не с кем — собутыльника Гекатея - царя Синдики - Левкон прогнал в Фанагорию, во дворец. Гекатей хотел было осесть в Гермонассе, но не успел, город заняла Тиргатао. Сам Левкон догадывался, что амазонки могут через Киммерик пробраться на вал, послал туда две тысячи воинов. Были посланы гонцы в Херсонес Скалистый, а дед Спартак ушел на царской фелюге в Элладу за помощью. Из Синдики Гекатей слал вести неутешительные - Тира подняла рыбаков-дандариев и изгнала немногочисленные гарнизоны царя из Ахиллия, Тирамбо, Патрея и Кеп. У Гекатея оставался только Зенонов Херсонес, Фанагория и Антикит. Он слезно умолял прислать войска и молодую жену Арсиною, но она была дочерью Сотира, и Левкон боялся потерять сестру. Поэтому он снял корабли из гавани Акры, загрузил на них две тысячи воинов, все что находилось в Акре, и послал через пролив в Фанагорию. С этим опытным войском Гекатей мог разогнать рыбаков и виноградарей, освободить Гермонассу и подавить Корокондаму. Но еле успели суда выйти в море, из Акры прискакал гонец и сказал, что в гавани высадились вооруженные конные женщины в огромном числе и ушли к Киммерийскому валу беспрепятственно. Пришлось вдогонку судам посылать легкий парусник, чтобы возвратить помощь Гекатею обратно. Не успели возвратиться воины в Акру, как из Китея появился другой гонец. Туда тоже высадились амазонки, разграбили город дочиста и тоже ушли на вал.

Эта весть сильно испугала Левкона. «Сколько же амазонок заброшено за наши спины? Они же беспрестанно будут делать набеги на наши города, они измотают царство. Надо посоветоваться с отцом»,- решил Левкон и пошел во дворец. Теперь он к царю относился уважительно. Сотир перестал пить и бездействовать, дела решал твердо.

- Как это ты Китей отдал бабам? - спросил царь хмуро.

- Ты уже знаешь, отец?

- Еще бы не знать! Пока в царстве спокойно - все лезут к трону, чтобы управлять, но стоит прийти беде, царю некому подать не только советы, но и воды. Этот старый пень, твой дедушка, вторую неделю болтается в понте - ни пены от него, ни пузыря. Мой старший сын только о девках и думает, а ще мой любимый Митро? Где Митро?

- Говорят, в Горгипе.

- Война уже началась, эта толстомясая стерва уже в Корокондаме, а Митро неизвестно где.

- Я боюсь, отец, что нашему дурачку пообещают твой престол, и он...

- Помолчи! Почему ты не привез его в прошлый раз?

- Я уже сказывал...

- А моя дочь ходит ко мне по три раза в день и хнычет -просит вернуть ее мужа в Пантикапей. А ее удел поддерживать мужа...

- В самом деле, отец, Гекатей вот-вот попадет в плен к Тиргатао. И мы ничем не сможем ему помочь.

- Тиргатао, Тиргатао! Если ей отдать Фанагору, то вся Синдика будет у нее. С Тирой надо что-то делать.

- Ее надо убить. Подослать наемных...

- Это годится! Подошли. Сколько воинов ты послал к валу, на амазонок?

- Пока ни одного. Без твоего совета я...

- Зачем тебе мои советы? Весь этот берег до Киммерика я отдал под твою руку. И буду спрашивать с тебя!

- Хорошо. Позволь взять твою фелюгу.

- Я сам иду на ней в Фанагору. Зачем тебе фелюга?

- Я пойду в Горгип и выкраду Митродора.

- На обратном пути за ним зайдет старик. Эта хитрая лиса...

- Но мне еще надо убить Тиру.

- Пошли других. Мало ли у нас наемных убийц, не хватало, чтобы я лишился и другого сына.

А Митродора не надо было выкрадывать. В последние дни он сам подумывал о побеге в Пантикапей. На пути из Фермоскиры Мелета к нему была благосклонна, но близко к себе не допускала. Если честно сказать, то для этого не было и условий. В трюме гребцы, в кубрике и на палубе Аргос, Ферида, Лота — уединиться было негде. Потом, когда они тайно пристали в бухточке около Горгипа и начали готовить каменную бабу для Кумира Девы, он был день и ночь занят и не видел Мелету. Кумир готовили втайне от женщин в пещере на берегу - Аргос, Митродор, гребцы.

В ночь перед открытием храма он был настолько измучен, что с вечера свалился в постель и проспал до утра. Когда он, не смея выйти на улицу, смотрел из окна на молебен около храма, когда он увидел Мелету в великолепии одежд Священной, в голове его мелькнула мысль: «Храмовые всегда держат обет безбрачия, и Мелета покинет меня ради веры». Но мысль эта сразу угасла, будто свеча на ветру. Без Мелеты он не мыслил свою жизнь, да и она, как ему казалось, не сможет жить без него. Вечером он долго ждал ее во дворце Годейры. Царица пришла домой поздно и сказала, что Священная будет жить в храме, в приделе наоса, а туда, как и в старом храме, мужчинам входа не будет.

- А как же я?! - воскликнул Митродор.

- Тебе велено передать - ее сердце отдано храму. Иди на «Арго» - там теперь твое место.

Митро бросился к храму, но там стояли две амазонки, они сурово и молча скрестили копья. До полуночи он бродил по городу, потом решил идти на «Арго». Ночь окинула теменью весь городок, по улицам ходили редкие сторожевые дозоры, амазонки знали Митродора и не трогали его. У пирса стояла фелюга, на нее были перекинуты сходни, никто их не охранял. Это было не похоже на Аргоса, он без охраны вход на корабль не оставлял никогда. Поднявшись на палубу, Митро заметил, что в занавешенном кубрике мерцала свеча. Он откинул занавеску и увидел, что в кубрике все разбросано, поломано, стол залит вином.

- О, боги! - воскликнул Митро.- А где же Аргос?

И вдруг куча тряпья в углу кубрика зашевелилась и из нее высунулась голова старика. Митро сразу узнал его:

- Дед Спарток! Зачем ты здесь?

- За тобой, мой мальчик! - почти шепотом ответил Спарток.

И только тут Митро догадался, что это не «Арго», на этой фелюге он ходил с Аркадосом в первый поход, здесь ему было все знакомо так же, как на корабле Аргоса.

- Ты с ума сошел, дед! Тебя сочтут шпионом и повесят.

- Не посмеют. Я царь Боспора!

- Где гребцы?

- Все повязаны, на нас набросились такие буйволы...

- Это Аргос! - воскликнул Митро.- Где он?

- Кто зовет Аргоса? - раздалось где-то вверху, и сходни заскрипели под тяжелыми шагами. В кубрике показался архистратег.

- Митро? Почему ты пришел сюда? А это что за чучело?

Спарток вылез из тряпок, встал, пошевелил плечами и проскрипел:

- Я не чучело! Я царь Боспора!

- А не врешь? Царей не возят в тряпье.

- Он говорит правду, Аргос. Это мой дед Спарток. Он приехал за мной.

- Хо-хо! Царь Боспора врет, однако. Его судно шло с юга, а не из пролива. И гребцы говорят, что они были на Геллоспон-те. Он ходил туда за военной помощью.

- И она придет, будь уверен, буйвол! Где мой кибернет Аркадос?

- В море, уважаемый Спарток. Он сам спрыгнул туда. Садись, поговорим. И ты садись, Митро.

- Я сказал правду,- спокойно сказал Спарток, когда сел. Он понял, что его не собираются вешать - За внуком я зашел попутно. Ему давно пора домой. Мальчик загулялся.

- Он мой зятек, между прочим,- сказал Аргос.

- А ты кто?

- Да, никто. Я дед верховной жрицы храма, отец царицы амазонок Лоты, муж Фериды - вот кто я. И я отпущу тебя с богом домой до рассвета. Но пойдет ли с тобой Митродор, вот вопрос?

- Пойду,- решительно сказал Митро.

- А Мелета?!

- Она отказалась от меня. Мне тут больше нечего делать.

- Как это - отказалась?! Я эту телку выпорю!

- Она сказала, что отдала свое сердце богине и храму. Она закрылась в наосе.

- Проклятье! Я совсем забыл, что храмовые держат обет безбрачия. Тут, малыш, нам ничего не поделать. Если бы она сменила тебя на какого-то скифа, либо грека, мы бы набили ему морду, окунули раза три в море и дело с концом. Но храм и богиня... Нет, наше дело безнадежное. Поезжай с дедом и...

- Но я ее люблю, подлую! Я умру без нее! - Митро в отчаянии стукнул кулаком по столу.

- А она, думаешь, не любит. Вот ты гремишь кулаком, а она сейчас не спит в храме, и я уверен, воет, как белуга. И утром пошлет тебя искать. А то и побежит сама.

- Пойдем со мною к ней. Тебе она откроет...

- Не торопись, малыш, будь мужчиной. Поезжай в Пантикапею и надейся... Пусть она перемучается, перестрадает, пусть она пресытится храмовой славой и властью - вот тогда ты придешь ко мне и мы, эту Священную телку, возьмем за рога. Идет? Давай я обниму тебя.

Когда Аргос был уже на сходнях, Спарток спросил:

- А почему ты не спросил меня про помощь Херсонеса и Эллады?

- Но ты уже сказал, что помощь идет.

- Но какая?

- Это не важно. Мы перетопим их, как котят. До встречи старый Спарток!

Через пять минут возвратились гребцы и царская фелюга двинулась к проливу.

(обратно)

Глава 10. ПОД ЗВОН МЕЧЕЙ И ПЕНЬЕ СТРЕЛ

Митродора встретили во дворце радостно. Хотя Спарток и Левкон знали, с какой целью Митро торчал полгода за пределами Пантикапея, но царя Сотира они держали в неведении. Ему было сказано, что он влюбился в Мелету, и ничего больше. Царь радостно сказал любимому сыну:

- Сейчас не до любви, мой мальчик, вот окончим войну, разгромим это бабье войско, и твоя Мелета приползет к тебе на коленях. Я обещаю тебе.

Левкон ухмыльнулся, выслушав красивые речи отца. До разгрома бабьего войска было, увы, далеко.

- Бабы словно с цепи сорвались,- начал тут же рассказывать Левкон.- Особенно Тира. Она вооружила всех рыбаков, виноградарей, скифов и прочую мразь - поднялась вся Синдика...

- Где она взяла столько оружия?

- Как ты не знаешь, что в Танаисе на рынках горы железных наконечников для стрел. А сделать стрелу и лук для простолюдина раз плюнуть. Делают копья, ножи. Наши винодельни и рыбокоптильни на Синдике все разграблены, да что Синдика - наши города стонут от набегов амазонок. Они неуловимы. Гекатей убежал...

- Знаю. Он по ночам закрывается подушками. Ему всюду чудится звон мечей и пенье стрел. И помощи ниоткуда нет. Где корабли херсонитов?

- Их самих донимают скифы.

- А нас не донимают?

- Доброхоты из степей доносят - кон Агат и его сын движутся к Горгипии. И если этот вонючий Перисад посадит их на триеры и перебросит на наш берег...

- Где же могучий флот Боспора?

- Теперь на воде хозяин Перисад, а не наш трухлявый флот.

- Прекрати! - царь опустил свой пухлый кулак на стол. Флот был в его ведении, и он не терпел критики по поводу кораблей, давно не ремонтированных.- Ты лучше скажи, что сделано с моим приказом убрать эту суку Тир-гатао?

- А почему я должен убирать ее?

- Потому, что после я займусь Перисадом.

- Хороший способ вести войну с помощью наемных убийц. Достойный древнего рода Спартокидов.

Сотир побагровел. Сейчас разразится ссора... Но в дверях появился Спартак и крикнул:

- Царь! Ойропаты в городе! Они перебили охрану дворца и скоро будут тут.

- Пошел вон, старый пень! Ты должен защищать царя в воротах замка, а не паниковать.

- Ты, ублюдок! - У Спартака от гнева затряслась голова.-Впереди разбойниц царица Годейра, а ты, как кот, прячешься в замке. Трус!

Царь Сотир, поняв, что сейчас не время ссориться, схватил меч и выбежал из зала. За ним выскочили Левкон и Митродор.

Царица Годейра и в самом деле дошла с амазонками до дворца. Но штурмовать его она и не думала. Замысел был прост: после каждого набега на прибрежные города пролива Левкон бросал воинов из Пантикапея, те бесполезно топтались на разграбленных улицах, и Годейра поняла, что в столице войска совсем нет или очень мало, и решила ударить по Пантикапею. С группой лучниц приковала внимание царей к замку, а это позволило остальным грабить город без помех. Через час тяжело нагруженные добычей амазонки не спеша уехали на вал. Убитых в городе почти не было. Воины при криках «Ойропаты!» разбежались, а женщин и детей амазонки щадили. Пострадал от набега больше всего царь Синдики Гекатей. Он в это время спал на балконе третьего этажа замка, и когда над его головой запели стрелы лучниц, он так перепугался, что свалился с балкона и вывихнул руку.

Когда город успокоился, Сотир снова собрал Совет. Гекатей пришел на Совет с рукой на повязке через шею. Он кряхтел, стонал, но не осмелился не явиться на зов царя. Приглашен и старый Спартак.

- Я мыслю так,- начал говорить Сотир,- сей набег - это сигнал к бунту по всей Синдике. Каковы твои гарнизоны, царь Гекатей?

- Все города мои укреплены стенами, но воинов там мало. Больше всех укреплена Фанагора — мой дворец и винные склады, воинов там много.

- Сколько?

- Триста воинов.

- Это, ты считаешь, много? - сказал Левкон.

- И этих кормить нечем. Запасов там никаких нет.

- А в Гермонассе?

- Не знаю. Там жила Тира.

- Но ты же ее изгнал. Посланы ли туда воины?

- Были посланы, но, я думаю, разбежались. А из еды там только соленая рыба.

- Левкон! Пошли туда триеру с нашими воинами. Города нам отдавать бунтовщикам никак нельзя. Сам останься там. Мы тут с отцом справимся без тебя.

- Неверно мыслишь, сын,- сказал Спарток.- Такие бунты в Синдике каждый год. И все они...

- Но раньше там не было амазонок. Я уверен, моя толстозадая женушка придаст бунтовщикам этих свирепых баб и тогда...

- Атосса мне сказывала, что амазонки никогда не берут в походы запасов еды, надеются на подножный корм. Нам надо беречь людей. Я даю совет - пусть воины не вступают в бой, пусть разбегаются.

- Дурной совет,- буркнул царь Сотир,- Клянусь Пормфием.

- Подумай, стратег. Бунтовщики проторчат в городе три-четыре дня, жрать будет нечего, и они преспокойно уйдут ловить рыбу.

- А ойропаты?

- Амазонки уйдут еще раньше. Жрать нечего, грабить некого, молодых мужиков нет.

- В словах деда есть резон,- сказал Левкон.- Я, пожалуй, через посыльных прикажу воинам уносить из городов все съестное, даже соленую рыбу.

- Рыбу пусть оставляют. Чтоб ойропат мучила жажда. Пресной воды в городах почти не осталось,- посоветовал Сотир.- Посмотрим, что из этого выйдет?

* * *
Тира целую неделю нетерпеливо ждала в Корокондаме царя Агата, коноя Агаэта и Борака. На последнего она надеялась больше всех. Он оказался не только проворным малым, но и умным скифом. Тира посылала его к рыбакам-дандарам, он взял с собой любимую Гипаретту и за месяц успел побывать во всех рыбацких артелях. Он так спелся с дандарами, что они готовы были с ним идти в огонь и в воду. Ведь он был свой среди своих. Мать - дандарка, отец - меот, служил он скифам-аксамитам, а жена его была амазонка. Через неделю Агат, его сын, Лебея, Борак и Гипаретта добрались до Корокондамы. Здесь их встретили Тиргатао, Лота и Ликоп. Ликоп, как и Борак, объехал все горные селения керкетов и торетов и тоже заручился их согласием воевать против Боспора. Тире казалось, что Синдика в их кармане.

Лебея и Гипаретта, не успев расседлать лошадей, убежали в поселок. Он был запружен их подругами-амазонками, которых привела Лота. После радостных встреч девы сразу же принялись обрабатывать подруг.

- Послушай, Лебея, твой друг, говорят, не трус, но он не решителен. Отец его коной Агат стар, он отвык от боев. Лота, конечно, храбра, но она во всем слушает Ликопа. А Ликоп - не воин, он рыбак. И пока они затянут боевые пояса, пройдет год. А между тем, наши подруги с царицей Годейрой обогащаются день ото дня, а мы скоро будем жевать кожу наших переметных сум.

- Мы слышали,- говорили Гипаретте подруги,- что Тира хочет запасать корм на время походов. Вспомни, мы когда-нибудь брали в походы еду? Да ни разу в жизни. И, как видишь, не умерли с голоду. Скажи об этом своему Бораку. А мы готовы в поход хоть завтра.

Лебея и Гипаретта тоже хотели богатства, и когда вечером собрался военный Совет Тиры, сказали свое слово.

Войну решили начать на рассвете третьего дня сразу по всей Синдике - от Торика до Зенонова Херсонеса, куда войдут Тирамбо, Ахилий и Киммерий. Гарнизоны синдского царя должен уничтожить Борак с рыбаками и преданными ему амазонками, Патрей и Кепы поручили Лоте, а сама Тира взяла на себя Гермонассу и Фанагорию. Кону Агату и его сыну поручалось очистить от гарнизонов царя Гекатея и боспорцев всю степь до реки Кубахи. Ликоп должен поднять горные племена керкетов и торетов. В каждом направлении участвовали большие отряды амазонок.

* * *
Через три дня на рассвете поднялась вся рабская Синдика. В тот же день были заняты Фанагория и Гермонасса. Многочисленные горцы из керкетских селений, словно наводнение, затопили Горгипию. Кон Агат с сыном вывели скифских воинов на границы синдских земель.

Аргос, посадив на свое судно Перисада, срочно выехал в Корокондаму, к царице Тиргатао. Тира встретила их обвешанная оружием. На ее бедрах сверкал пояс Ипполиты.

- Вся Синдика покорена! - воскликнула она, встречая архистратега.

- Так скоро?!

- Фанагорский дворец наш!

- Хорошо! Давай сходим в Фанагоры, все посмотрим на месте.

От Корокондамы до Фанагории два часа пути. Здесь царицу и Аргоса встретила Лота. Корабль Аргоса заметили с башни дворца, когда он проходил мимо Гермонассы, и Лота успела собрать и выстроить в гавани всех своих амазонок.

Они выстроились в два конных ряда по обе стороны дороги с копьями наперевес от самой гавани до дворца Гекатея. Это было внушительно и красиво, благо, у Лоты под рукой находилось более пяти тысяч копий. Воинственная Тиргатао успела с ног до головы увешаться оружием, сверкала поясом богини. Она легко сбежала по сходням и двинулась по проходу. За нею шли Лота и Аргос. Чуть дальше Перисад вел охрану и гребцов фелюги.

Когда амазонки увидели пояс Ипполиты, они, словно по команде, опустили копья острием к земле. Кони, как один, склонили головы к ногам — они все были из старой Фермоскиры и, конечно же, вымуштрованы для парадов.

Тира, положив руку на бедро, шла по проходу, задыхаясь от восторга и счастья. Ей и в голову не приходило, что амазонки склонили копья не перед ней, а перед поясом победы. Аргос склонился к Лоте и шепнул:

- Это ты напрасно. Теперь она возомнит себя покорительницей всего света.

- Не беда,- ответила Лота.- Зато мои девы увидели пояс и бесстрашно ринутся в любое пекло.

После встречи Лота и Тира пошли во дворец, а Перисад и Аргос решили пройтись по городу. Амазонки разъехались по своим сотням - те стояли за городом. А в городе было тихо, жители, видимо, попрятались по домам.

- Когда Лота заняла город? - спросил Перисад.

- Вчера вечером.

- Но почему нет следов боя? Улицы тихи и пустынны. Где трупы врагов? Где пожары, непременные в таких случаях?

- Нас ждали. Видимо, всех причистили,- ответил Аргос, ухмыляясь.

- Вернемся во дворец, там, говорят, расставляют столы в зале. Я с утра ничего не ел.

- Пойдем, пожалуй. Заодно узнаем, как прошел бой.

В зале дворца расставлены столы. Аргос думал, что обед пройдет скромно, он будет совмещен с Военным Советом, которые Тиргатао проводила часто и с особым удовольствием. Но он ошибся - в зале собрались сотенные, их было больше полусотни. Столы ломились от яств, Аргос подумал, что Лота обобрала весь город, отняв у его жителей последнее. Оркестр из флейтисток и арфисток уже играл в переднем углу зала, и танцовщицы были готовы. Они, казалось, недолго ходили по городу, а амазонки и царицы уже успели переодеться в новые праздничные одежды. Тира была весела и великолепна, но без пояса. Аргос подумал: «Догадалась, дуреха, что на пиру он излишен».

Наконец собрались все, и пир начался. Открыла его Тира:

- Дорогие мои соратницы! Большой поход мы начали успешно. Выпьем за это и восславим Великую наездницу Ипполиту, даровавшую нам Пояс Победы! - Тиргатао осушила до дна ойнохою.- Теперь вся Синдика наша, мы стоим на скифском берегу пролива. Впереди Боспорское царство - это наша конечная цель. Всеславный кибернет Перисад, как скоро ты сможешь доставить сюда триеры?

- Флотом повелевает царица Олинфа Агнесса. Я не могу...

- Жаль, что Агнессы нет среди нас. Где она?

- Я полагаю, что она в Горгипе...

- И триеры там же. Потому ты сегодня же отправишься туда и вместе с флотом доставишь сюда Атоссу и Агнессу. Самое большее, через неделю мы начнем переправу и ударим по Пантикапею. Столица Боспора будет сокрушена.

- Это надо бы решать не здесь,- заметил Аргос.

- Почему не здесь? Пусть сотенные знают - мы идем на Боспор!

- Согласен. А сейчас дадим место танцовщицам.

- Верно! Музыканты. Почему вы замолкли?

Грянула музыка, вышли на середину зала девы - плясуньи. Пир продолжался. Он шел до темноты. Когда сотенные выпили все вино и удалились, Аргос сказал:

- Вот теперь, царица, давайте поговорим о пути на Боспор.

- Пир, я думаю, удался! - воскликнула Тиргатао, не слушая Аргоса.

- А ты не думаешь, великая царица, что похмелье будет тяжелым?

- Мы выпили немного. Не говори попусту.

- Не сердись, Великая. Значит, ударим по Пантикапею?

- Куда же еще?

- Царь Боспора легко скинет нас в море. Берега там скалисты и круты, а столица вооружена. По-моему, лучше всего высаживаться в бухте Илурата и...

- Это далеко от столицы, Перисад?

- Далековато, царица. Но близко от тех мест, ще Годейра. Она нас поддержит.

- Согласна. Ударим на Илурат.

- И как можно скорее, великая Тиргатао,- заметила Лота.-А то моим девам нечем питаться. Травы тоже в округе нет, один камыш. А его кони не едят.

- Будем торопиться. Ты, Перисад, бери фелюгу Аргоса и сегодня же — в Горгип за флотом. Завтра он должен быть здесь.

- Я сам отвезу тебя, кибернет,- сказал Аргос.

* * *
- Я боюсь ночевать в храме, отец,- сказала Мелета своему отцу, когда Ликоп привел в Горгип горных повстанцев.- Твои тореты и керкеты день и ночь шныряют вокруг храма, стучатся в двери, заглядывают в окна. - А где же храмовые амазонки? Двери разве не охраняются?

- Храмовые были на триере Атоссы. А ты их послал с Годейрой. Они, я думаю, воюют.

- За храм ты отвечаешь. Почему молчала?

Храм без охраны! Золотой кумир может выкрасть любой мальчишка! А Священная дни и ночи спит и ничего не думает!

- Как ты можешь?

- И могу! Я твой отец. И могу задрать твой хитон и нашлепать по тому месту, где спина теряет благородное название! Где можно найти Атоссу?

- Они с Агнессой, я думаю, в таверне.

- Вынеси из храма лабрисы и стой на страже дверей. Я схожу в таверну. - Никто не смеет тронуть богиню!

- Ты, дочь моя, не знаешь керкетов. Горец не уснет, пока не украдет хотя бы камень с соседского забора и не переложит за свою ограду. Стой у дверей и бей всякого, кто подойдет к храму. Я знаю, что говорю.

- Но Кумир Девы...

- Для горцев богиня Ипполита неведома. Они поклоняются Деметре.

В комнате Перисада было шумно. Атосса ругалась с дочерью. Они кричали друг на друга, не замечая ничего вокруг. Ликоп остановился около приоткрытой двери.

- Мне плевать на сан Священной!- кричала Агнесса.- Чтобы жить в этих каменных стенах без мужиков, без детей, без любви, чтобы потом, изнурившись, лечь под какого-нибудь грязного пастуха...

Ликоп вздрогнул, услышав звуки пощечины, но открыть дверь не посмел.

- Сука, сука, сука!- кричала Атосса.- Иди в город - там Ликоп привел множество скотов, ложись...

- Я поеду к Левкону, я буду царицей Боспора назло тебе!

- Ветер тебе в спину, поезжай. А когда мы подавим боспорских царей, я пальцем не пошевелю, чтобы защитить тебя, блудницу.

- Пойми, мать, я хочу только одного - жить и любить. Эта постная жизнь в храме - не жизнь. Поедем на Боспор, прошу тебя.

Ликоп распахнул дверь, женщины умолкли...

- С Боспором повремени, Агнесса,- сказал Ликоп.- Мне кажется, что мы никогда не завоюем Боспор. Да и Синдику тоже.

- Много ты знаешь,- презрительно сказала Атосса. (Она давно не любила Ликопа). - Многочисленные народы поднялись на Спартокидов...

- Но ты только что назвала их скотами.

- Они и есть скоты,- подтвердила Агнесса.- Хотя мужики они - хоть куда.

- Вот это правда! А в богиню Ипполиту они не верят.

- Что скоты могут понимать в вере,- заметила Атосса.

- Я вел их издалека, и они все время спрашивали о вере. Когда они помогали тебе, Атосса, строить храм, ведь тоже спрашивали, кому будет посвящено святилище?

- Я не очень слушала их.

- Слушала, и даже очень. Не зря же ты говорила, что храм будет посвящен Деметре.

- Он строился не для них. У горных людей вера меж ног.

- Напрасные слова. Ты разве не знаешь, что все люди в Пантикапее молятся богине плодородия, а не богине войны.

- К чему это все ты говоришь мне?

- А к тому, что они выбросят из храма Кумир Девы и, скорее всего, будут воевать против нас, а не против боспорцев. И все рыбаки, которых пригнала в Горгип Тиргатао, тоже поклоняются Деметре.

- Ты напрасно пугаешь меня, Ликоп. В руках Ипполиты меч и копье, на бедрах ее волшебный пояс. Мы сильны, как никогда!

- Это неправда. Сейчас ты немощна, как овца из разбежавшегося стада. В Горгипе нет ни одной амазонки, даже твои храмовые отданы Лоте, и они далеко. А двери храма некому охранять, и моя дочь Мелета сама стоит у храма. Почему же медлите - идите к ней и берите в руки секиры. Почему ты отпустила храмовых? Ведь они принадлежат не тебе, а храму.

- Мы отрешены от храма! - крикнула Агнесса.

- Но не от служения Великой наезднице.

- Он прав, дочь моя. Пойдем к храму.

- А ты сам почему здесь? - спросила Агнесса, одевая пояс с мечом.- Веди своих скотов в Корокондаму - там их ждет Тира!

- Мне приказано стоять здесь. Но я найду лодку, переплыву на тот берег, чтобы возвратить храмовых. Нам нельзя медлить.

- Тебе-то какая нужда,- спросила Атосса.- Ты ведь такой же скот, как и все горные люди.

- Вы забыли, что Мелета моя дочь,— безобидно ответил Ли-коп.

* * *
Аргос как будто предчувствовал что-то недоброе. Он торопился в Горгип. Кричал на гребцов, подгонял их, но «Арго» медлил - был встречный ветер. Тут же, у кормила, за спиной Аргоса суетился Перисад, он тоже покрикивал на гребцов.

- Ты-то что прыгаешь вокруг меня? - раздраженно спрашивал Аргос.- У меня хоть в Горгипе жена, внучка, а у тебя?

- Я... люблю Мелету. А сейчас она беззащитна. Горные люди - жестокие люди, я сердцем чую - ей грозит беда!

- Ты же стар для нее, усатый музари[930]. К тому же, у нее обет безбрачия. Она принадлежит богам, а не людям.

- Умом я понимаю, но как прикажешь сердцу/

- Давно?..

- Сразу, как ее увидел на триере по пути из пролива на Синдику...

- А она?

- Мог ли сказать ей об этом?..

- Верю, краб, верю. Я сам много лет носил под сердцем эту заразу - любовь. И чем становился старше, тем больнее жгло внутри. Эй, вы, сонные камбалы, пошевеливайтесь! Гребите быстрее!

Пришвартовав судно, Аргос и Перисад бросились к храму. За ними побежали гребцы. Никто не говорил о беде - они опасность чувствовали сердцем. Навстречу попадались мужчины, увидев могучего полосса, размахивающего огромным мечом, разбегались по сторонам.

В дверях храма Аргос увидел Фериду. Слепая размахивала копьем и поражала всякого, кто приближался к храму.

- Осторожно, старушка! - прогремел Аргос.- Я иду на помощь!

- Там Мелета! Она ранена, скорее! - крикнула Ферида.

Перисад в два прыжка опередил Аргоса, ворвался в храм.

Там Атосса и Агнесса, прижавшись к постаменту кумира, отбивались от керкетов мечами.

- Где Мелета?! - крикнул Перисад и, не ожидая ответа, бросился в придел. Аргос и гребцы кинулись на помощь женщинам. Керкеты, увидев вбежавших мужчин, пошли на них. Аргос поднял свой тяжелый меч и рассек одного из них. Остальные бросились к выходу.

Перисад увидел Мелету на полу. Она, видимо, пыталась перетянуть жгутом ногу, рана была выше голени, но, потеряв много крови, свалилась с лежанки без сознания. Он поднял ее на руки и вынес из придела.

- Ферида! Перисад! - закричал Аргос.- Скорее на судно, там есть корпия и другие снадобья. Ты и ты (он указал на двух гребцов), охраняйте их.

Постукивая черенком копья по мостовой, Ферида шла впереди, за нею нес Мелету Перисад, гребцы шли сзади. Мелета очнулась, застонала.

- Потерпи, милая, потерпи,- нежно сказал Перисад, приподнял ношу, переместил к плечу. Мелета обняла его за шею и утихла.

Аргос, остальные гребцы, а за ними Атосса и Агнесса выбежали из храма на шум, который возник на площади. Здесь тоже шла драка. Довольно большая группа горцев теснила малую и, наконец, выгнала ее за пределы площади. Один высокий горец, видимо, предводитель, увидев Аргоса, направился к нему. За ним пошли остальные. Аргос поднял меч. Но предводитель смело шел ему навстречу:

- Убери меч, уважаемый. Мы - твои друзья. Мы - тореты. А те, которых мы изгнали, керкеты. Они разбойники - хотели разграбить храм. Мы их не любим. Керкеты - воры.

- Как тебя зовут?

- Одыг Большой, а это мой сын - Одыг Маленький. Где Ликоп?

- Ликоп в море,- ответила Атосса.

- Я знаю тебя, уважаемая,- сказал Одыг.- Ты говорила раньше, что храм строят для Деметры, но там почему-то другая богиня?

- Богов и богинь много. Храм заняла та, которая успела раньше.

- Наверно потому, что мы ведем войну с жирными. В храме богиня войны. Она дарует всем нам победы. Тиргатао, по слухам, заняла всю Синдику. И вы, наверное, слышали - на ней волшебный пояс богини.

- А как же наша Деметра?

- Да никуда не денется ваша Деметра,- почти крикнула Агнесса.- Выгоним жирных, и пусть вам дарует плодородие ваша богиня. А пока нам нужна богиня, дарующая военные победы.

- Простите, уважаемые,- сказал Аргос.- У нас ранена жрица храма, мы должны уйти.

На судне Мелете промыли рану вином, посыпали сухими толчеными травами, перевязали. Ей стало легче, и она заснула.

* * *
Третий день пируют во дворце Тира, Лота и прибывший к ним кон Агат. Все с нетерпением ждут триер Перисада. Но их нет почему-то. Зато с севера прискакали Борак с Агаэтом - голодные, злые.

- Вы откуда? - спросила Тиргатао.

- Я из Кепов,- ответил Борак.

- Я из Патрея,— сказал коной.

- Как живут наши славные города?

- Они уже не наши,- мрачно ответил Борак.

- Как так?!

- Их было некому защищать,— уточнил Агаэт.

- А где же рыбаки? Дандарии, синды, меоты?

- Где же быть рыбакам - они ловят рыбу. По домам разошлись.

- Как они смели? Идет война, а они... рыбу!

- Жрать-то им что-нибудь надо! - зло ответил Борак.- Ни в Патрее, ни в Кепах и Тирамбе никакой еды нет. Благо, что море с рыбой рядом.

- Вы, наверно, голодны? - спросила Лота.

- Как волки,- крикнул Борак и схватил со стола кусок мяса.- Коной, ешь.

Все молча наблюдали за мужчинами. Наконец Тира спросила:

- Про Перисада не слышали? Он должен был привести флот двое суток тому назад...

- Не приведет,- сказал решительно Борак, кинув кость через плечо.

- Почему?

- Скажи им, коной.

- По пути сюда нас встретил человек, которого я посылал в Горгип,- начал рассказывать Агаэт,- Там идет резня между торетами и керкетами. Одни хотели ограбить храм, другие защищали Кумир Девы, а скорее всего, хотели унести золото сами. Тяжело ранена жрица храма...

- Мелета?! - воскликнула Лота.- Моя дочь! Где она?

- На фелюге Аргоса. Ее хотят везти к Годейре.

- Но разве нет лекарей в Горгипе? - сурово спросила Тиргатао. - Наверное есть. Но горные племена сойдутся между собой и бросятся на Аргоса, Ликопа и других наших. И торе-ты и керкеты хотят отдать храм Деметре.

- Но там же много скифов! - крикнула Тира.— И Ликоп там, и ты, коной.

- Скифы тоже за Деметру, царица.

- А где храмовые амазонки? Атосса, Агнесса? Их удел защищать храм.

- Храмовые все, до одной, переправлены к Годейре.

- А что Перисад с флотом?

- Перисад около Мелеты.

- Что ему Мелета?

- Говорят, он любит ее. Он готов ехать с нею хоть до самого...

- О, эти мужики! Они готовы ради бабы бросить святое дело войны...

- Перисад прав! - крикнула Лота.- Он должен защищать Священную!

- Он должен защищать храм. Без его алтарей Священная -ничто!

- Ты забываешь, царица, что Мелета моя дочь! Я подниму моих наездниц и поведу их в Горгип. Я еще успею.

- Поднимай! Надо сохранить золото храма.

- Можно ли верить твоему скифу, сын мой? - спросил кон Агат.- Может, там уже все изменилось.

- Все равно - поднимай Лота своих амазонок, иди в Горгип,- повторила Тира,- Здесь их нам нечем кормить. И гони Перисада с флотом!

- Вспомни, царица, слова Аргоса.

- Какие?

- Про похмелье.

- Ладно. В поход завтра на рассвете...

Мужчины ушли готовиться к походу. Лота и Тира остались одни. Тира спросила:

- Ты знаешь Аргоса?

- Глупый вопрос. Он мой отец.

- Он не такой дурак, чтобы везти внучку к Годейре.

- Значит, я его еще застану в Горгипе.

- Если тебе скажут, что он ушел в море, не пугайся. Он наверняка дрейфует где-то около города. Пошли пару рыбацких лодок - его найдут.

- Зачем же он ушел в море?

- Глупый вопрос. Он понял, что не сможет защитить Мелету, если нахлынут в город керкеты, тореты и прочие скифы. Ведь город пуст. А когда ты приведешь туда свои сотни...

- Я все поняла. Я пошлю его к тебе, царица. Он же архистратег - возьми его в свои советники. Прости, ты очень самонадеянна...

- Объясни...

- Мужчина, начиная войну, в первую очередь позаботился бы о том, чем накормить своих воинов, а ты вместо этого нацепила на свои бедра пояс богини...

- Не медли! Догоняй своих. Упрек принимаю.

- Так я пошлю к тебе Аргоса?

- Не надо. Я сама приеду в Горгип. Морем.

* * *
Ночи на Синдике тихими не бывают. Несется с меотийских морских просторов северный ветер, с шумом и свистом врывается в горло пролива, проносится мимо скал Мирмекея, второпях по ошибке попадает в ловушку Илуратской гавани, выскакивает из нее с визгом и, наконец, падает на крутые волны понта Эвскинского. И оттого вся Синдика грохочет, гудит беспрестанно.

Агат, Борак и Агаэт подчистили на столе все съестное, допили все вино, улеглись на балконе дворца и захрапели. А царице Тире не спится - ей кажется, что сну мешает ветер с Боспора. Не в ветре причина - в тревожных думах царицы. Как ни ругай Аргоса - действительно настало похмелье. Первые шаги начатой войны против Боспора оказались ошибочными. Тира считала себя умной женщиной, да так оно и было, но она просчиталась в одном... А может быть нет? Степняков-аксамитов обещался поднять кон Агат, Борак и Агаэт посчитали рыбаков - получилось около пяти тысяч. Горские люди... Их тоже тысячи. Велика сила у амазонок, нет счета синдам, меотам - такого многочисленного войска не было ни у одного царя, и вот на тебе — все это рассыпалось за один день. Рыбаки разошлись по своим берегам, потому что захотели богиню Деметру. У них сотни своих богов, на каждом дворе своя богиня, а вот поди ты — подавай им храм для Деметры. Синды переплыли Боспор — им нужен синдский царь Гекатей. А про амазонок и говорить нечего - что у них на уме, поди, узнай. Каждая царица, каждая жрица тянет в свою сторону. Только Перисад с флотом надежен, да и то... кто его знает... Влюбился в девушку, старый козел! Может, бросить все, уйти с коном Агатом на восток, к сарматам, и доить там кобылиц со спокойной душой...

...Свистит над морем ветер. Раскачивает волны, они набегают друг на друга, бьются о деревянную пристань Горгипа, перекатываются через доски, с гулом выплескиваются на каменистый, выщербленный струями берег. Берег невысок, ветра ему не удержать, и тот холодными струями проносится по главной улице города к храму.

На ступеньках храма сидят, зябко поеживаясь, мать с дочерью.

У Атоссы в руках копье, на коленях Агнессы лежит огромный меч - меч Ипполиты.

- Я закоченела, мама,- дробно стуча зубами, говорит Агнесса.- Пойдем во дворец Годейры - прогреемся.

- Там еще не топят. Царицы нет дома.

- Но там хоть нет ветра.

- Нам нельзя оставлять храм. Эти греховодники так и шныряют вокруг.

- Ну и что же. Двери на замках, окна высоко.

- Если нас не будет, они приволокут лестницы. Их пугает твой меч и мое копье. Они знают, как владеют этим оружием амазонки. Надо выстоять до утра.

- Но почему мы?

- А кто же? Мелета ранена, храмовых угнали на вал. Теперь ты будешь Верховной.

- Ни за что на свете! Если так, то я сейчас же брошу меч и уйду!

- Куда?

- В корчму, к Перисаду.

- Если так, то иди. Я стану во главе храма. И тогда мы выгоним тебя из города. Блудниц нам не надо!

- Я не блудница! Я царица Олинфа. И флот, и его кибер-нет принадлежат мне! - И Агнесса, бросив меч на плиты паперти, быстро пошла к морю.

- Не покидай меня, дочка! - крикнула Атосса.- Оглянись на степную дорогу!

Агнесса чуть замедлила шаги, оглянулась. По степной тропе при бледном свете луны медленно двигалась длинная цепочка всадников. Кони шли шагом, всадники лениво раскачивались из стороны в сторону, было видно, что они устали.

«Это сарматы, степняки! - промелькнуло в голове Агнессы.-Надо закрыться в храме». И она кинулась обратно к матери. Вбежав на паперть, схватила меч, а мать уже открыла двери храма и бросилась в темный проем. В душе затеплилась надежда - может быть, это скифы кона Агата и там знакомый ей коной.

Конники вступали на площадь. Кони дробно цокали по каменной мостовой. Атосса набросила крюк на дверь, а дочь ее быстро приставила лесенку от светильника к высокому окну и выглянула на площадь. Цоканье прекратилось, кони остановились. И Агнесса скорее не увидела, а услышала возглас переднего всадника:

- О, боги! Храм Великой наездницы уже построен!

Агнесса сразу узнала голос полемархи Беаты. Она

спрыгнула с лестницы, откинула крючок, распахнула двери.

- Хайре, благородная полемарха. Ты у своих!

Беата резко развела руки в стороны - это была команда спешиться. Амазонки шумно спрыгнули с лошадей, Агнесса подбежала к Беате.

- Где народ? - спросила полемарха.

- Воюет!

- А ты?

- Мы тоже воюем.

- С кем?

- Горняки хотят украсть Кумир Девы. А мы не даем.

- Кумир Богини?! Разве он здесь? Как вы сумели привезти его сюда?

- Богиня сама перенеслась.

- Покажи.

Беата отдала приказ разведать город, а сама пошла вслед за Агнессой. Она упала на колени перед Кумиром Девы и стояла в молитве столь долго, что Атосса подошла к ней, положила руку на плечо и спросила:

- На кого ты покинула Камышовую Фермоскиру?

- Камышовой больше нет,- ответила тихо полемарха.- Я всех привела сюда.

- Как это нет?

- Были сильные дожди, наши хижины затопило. Потом пошли ночные холода. Все пустые хижины мы истопили, чтоб согреться. Вы о нас забыли. Ни одной весточки не послали нам.

- Не оправдывайся. Сама богиня послала вас сюда. Еще одна ночь, и мы бы... Занимайте все свободные дома, а потом посмотрим.

Амазонки ехали в Горгип охотно. Жизнь в камышах ой как надоела. Но не зря же Годейра поставила Беату полемархой -воевать она любила и умела. Лошадей в камышах было достаточно, и Беата время от времени устраивала стычки со скифскими кочевьями. Но много ли добудешь в случайном налете? Жратву: мясо, сыр, хлеб - и все. Скифы-кочевники слыли в степи за смелых воинов, но амазонок побаивались. В серьезные драки с ними они не вступали, Беата догадывалась, почему. Скифы старались не убивать амазонок, особенно молодых, а пленить. И самое удивительное - воительницы охотно сдавались в плен, чего в старой Фермоскире не бывало. И к этой осени под рукой полемархи осталось всего триста пожилых воительниц. И тогда Беата решила бросить Камышовую.

И вот она в Горгипе. Атосса развела женщин по пустующим домам, установила сильную охрану храма, Беату оставила жить во дворце Годейры. Сама она осталась жить в корчме, благо оттуда уехали на вал к Годейре и Перисад, и Аргос с раненой Мелетой. Керкетов и торетов словно сдуло - они исчезли из Горгипа. Агнесса и ее мать вздохнули свободно.

Беата хорошо знала Годейру - уходя в поход, она забирала всех служанок. И сейчас полемарха застала дворец царицы пустым - ни слуг, ни еды, ни топлива.

- Ужинать пойдем к нам, Беата,- сказала Агнесса.- В корчме всегда можно найти чего поглодать.

И в самом деле - Атосса успела к вечеру приготовить добрый ужин, с мясом, вином и рыбой. Сначала ели молча - все были голодны.

Насытившись и разогрев кровь вином, захотели поговорить. Начала Атосса:

- Я смотрю, Беата, ты привела одних старух. Где же коры?

- Будто не знаешь,- недовольно ответила полемарха.- Они у скифов чистят котлы.

- А скифы им чистят...

- Замолчи, блудница! - Атосса ударила Агнессу ложкой по лбу.- Отдай мне всех своих наездниц в храмовой полк. Пусть охраняют храм и город.

- С меня царица спросит...

- А ты возьмешь тех храмовых, которых увела Годейра. Потом можно поменяться. Я хочу поставить свою дуреху командовать храмовыми.

- Еще чего! - огрызнулась Агнесса.- Мне обет безбрачия ни к чему! Я, к тому же, хозяйка флота. Буду ждать Перисада.

- А как на это посмотрит Мелета? - спросила Беата,- Она теперь хозяйка храма, не ты.

- Мелета ранена. Пока идет война, я приму сан Священной. А дальше будет видно.

- Ты не торопишься?

- Мы потеряли обе Фермоскиры. Если у нас отнимут Гор-гип, мы станем бездомными. Надо что-то предпринять. Иначе Тира наложит на город свою лапу.

- Ей хватит городов на Боспоре,- сказала Беата.- Война скоро закончится. Спартокиды будут сброшены в море. Мы еще в Камышах знали об этом.

Вдруг заскрипела лестница, кто-то поднимался. Агнесса вышла, чтобы посмотреть на пришельца, и увидела Лоту. Она стояла в конце коридора и стряхивала с себя пыль.

- Это Лота,- сказала тревожно Агнесса, войдя в комнату.

- Не ври, дочка,- Атосса махнула рукой.- Лота сейчас в Фанагоре, а это далеко.

- Не так уж далеко, Атосса! - громко сказала в дверях Лота.- Всего день пути.

- Ты здесь? - удивилась жрица.

- Где мой отец? Где Мелета?

- Они, я думаю, в море. Утром появятся.

- Куда ранена моя дочь? — Лота бросила плащ на лежанку, присела к столу.

- Рана пустяковая,- ответила Агнесса.— Ей саданули мечом по бедру. Кость не задели.

- О боги! Что с ней будет?!

- Ровным счетом ничего,— заметила Беата,- Амазонка без ран - не амазонка.

- Месяца два ей не сесть на коня,- сказала Атосса.

- Зачем ей конь,- с усмешкой заметила Агнесса.- В храме на коне не ездят.

- Не гневи богов, дочка. Мелета теперь не может быть Священной.

- Почему это не может? - сурово спросила Лота.

- Во-первых, ранена. Во-вторых, погрязла в грехах. С кем она только не спала. Сначала с таянцем, потом с царевичем с Боспора. Теперь вот - с Перисадом.

- А ты спала с пастухом! И это не помешало тебе...

- Не спорьте женщины,- Беата встала между Лотой и Атоссой.- Все мы грешницы. Пусть богиня Ипполита даст знак. Надо подождать возвращения Мелеты. Садись за стол, Лота, ты, наверное, голодна. И утро вечера мудренее.

...Тира как в воду глядела, Аргос и в самом деле не думал ехать к Годейре. Он, может быть, впервые в жизни испугался. Моряк и раньше слышал, что деды любят внуков больше, чем своих детей, но не придавал этому значения. Мелета стала ему так дорога, что, увидев ее окровавленную, чуть не лишился рассудка. А Перисад еще поддал страху. Он сказал, что люди горных племен еще более жестоки, чем амазонки, и если они возьмут город, то...

Аргос поднял паруса и вышел в открытое море.

Мелета быстро пошла на поправку. Чистый морской воздух, лекарственные травы бабушки Фериды и внимание Перисада пошло ей на пользу. Кибернет не отходил от нее ни на мгновение, и Аргос вполне успокоился. Он часами сидел на корме судна, даже ночевал там, и весь был в раздумьях. Он размышлял о судьбе начатой войны.

А женщины в корчме все еще спорили. Да ще там - спорили, споры перешли в ругань. И в конце концов они схватились бы за ножи, не появись в корчме Тиргатао. Ее не сразу заметили, она долго стояла у неприкрытой двери.

- Чего не поделили, знатные женщины Фермоскиры? -спросила царица, присаживаясь к столу.

- Эта старая рухлядь хочет встать над храмом Ипполиты! -запальчиво крикнула Лота.

- Чем же ей не угодила Мелета?

- Она ранена, и Аргос увез ее в Боспор! - так же резко ответила Агнесса.

- Она бросила храм на разграбление керкетам,- сказала Атосса.- Она предала богиню!

- Где Перисад? Где флот? Чего молчите? Говори, хозяйка флота.

- Перисад нянькается с Мелетой, старый козел,- ругнулась Агнесса.

- Я слышала вашу ссору. При такой дружбе нам не справиться не только с боспорцами, но и со вшивыми дандариями-рыбаками.

- Причем тут рыбаки? - спросила Атосса.- Они же с нами.

- Мужики никогда не были с нами! И вы, амазонки, знаете это лучше меня.

- Что же делать? - спросила Беата.

- Нам нужен ум Аргоса!

- Но его нет. Он тоже мужик и тоже не с нами.

- Я пойду в город и пошлю лодку на его поиски. Он где-то в море.

Он нам скажет, что делать. Ждите меня - я скоро...

Тира возвратилась только утром. И не одна. С нею вошли в корчму Аргос, Перисад и Мелета (ее вел под руку Перисад). За ними вошел хозяин корчмы, он внес кратер с вином, поставил на стол и вышел. Тира сама разлила вино в ойнохои[931] и сказала:

- Вот вам архистратег Аргос - умная голова. Что он скажет, то и будет.

- Пусть он сначала скажет, почему удрал из города и оставил нас в храме одних? - спросила Агнесса.- Струсил?

- Молчи. Мне здесь мешали думать.

- Не обращай внимания, дорогой,- заметила Тира.- Говори.

- Я бы не решился вам помочь,- Аргос выплеснул кружку вина в рот, понюхал корку хлеба,- если бы не моя внучка Мелета. У нее у одной светлая голова. А вы, бабы, воевать не умеете.

- Не скажи, Аргос,- возразила Тира.- Амазонки всю жизнь в войне.

- Всю жизнь в грабежах, ты хотела сказать. А это не одно и то же. Скажи, царица, для чего ты развязала войну?

- Чтобы завоевать Боспорское царство.

- Тебе что - Синдики мало?

- Мне достаточно. Но у меня народ - синды, меоты, дандарии. Они стонут под властью Спартокидов, им нужны свои цари...

- Вот тут, как раз, и зарыта собака! Люди плевать хотят на царей, им нужна воля. Они знают - прогонишь ты Спартокидов - пуще их зажмешь народ. Недаром же они разбежались по домам.

- Без царей нельзя, дорогой Аргос.

- Не будем спорить. Мелета хорошо сказала: «Народу надо помочь». Посему слушайте, что я надумал в прошлые бессонные ночи. Где твой флот, Перисад?

- Это не его флот, а мой! - крикнула Агнесса.

- Хо-хо, телица! Ну если он твой, то скажи, где он?

- В море, я думаю, где ж еще?

- Хо-хо! А я думал - в горах. Говори, Перисад.

- Триеры в Фанагорийской бухте.

- Надо сделать так: корабля три отвести в Кепы, на весла посадить рыбаков Борака. Управлять ими будет хозяйка флота. Под прикрытием косы, Агнесса, выведешь триеры в пролив и ударишь на Мирмекей. Нужно взять город, высадить там людей и ждать приказа царицы Тиргатао. Пять кораблей подготовить в Фанагории. Все они будут под рукой Перисада. На них погрузить амазонок Лоты для основного удара по Пантикапею.

- Но я своих наездниц привела сюда!

- Уведешь обратно. Здесь останется Атосса с женщинами Беаты. А сама Беата на трех триерах пойдет из Гермонассы в Илуратскую бухту. Два корабля выйдут из Корокондамы на Нимфей - там совсем близко. Царица Тира на пяти триерах будет стоять в запасе около Тиритаки и следить за ходом сражения.

- А ты Аргос?

- Я на своей фелюге буду около тебя, царица.

- А про Годейру мы забыли.

- Не забыли. Царица свяжет руки боспорцам со стороны вала. Сколько времени нам надо для подготовки?

- Я думаю, недели нам хватит,- сказала Тиргатао.

- Спешка нужна при ловле блох, царица,- сказал Аргос.- Месяц - самое малое. Все простые люди Синдики в разброде. Их надо собрать. Все города заняты, хоть и малочисленными, но сильными гарнизонами богачей. Их надо подавить. Годейру надо посвятить в наши планы. Самая лучшая сила - амазонки. Они в разных местах. А ты говоришь - неделю. Завтра утром все мы, кроме Атоссы, должны быть в центре Синдики.

- То есть в Фанагоре? - заметила Лота.

-Да.

- Я не смогу, мои девы измучены непрерывными бросками взад-вперед. Мы только что из Фанагоры. Пощади меня, отец.

- Подожди, Лота. Тут, что-то хочет сказать Атосса. Говори, Священная.

- Ты, Аргос, много о себе думаешь. И совсем не думаешь о храме и о святом Кумире Девы, снова оставляешь город и храм оголенными.

- Это не так, дорогая. Триста подданных Беаты...

- Они тотчас убегут за своей полемархой. Им некому приказывать.

- А ты?

- Я никто, а храм без Священной. Мелета ранена, Агнесса

- дура.

- Я не дура! Я буду брать Мирмекей!

- Я не знаю, что скажет Тира, но я давно считаю Атоссу Священной. Ты остаешься хозяйкой храма и города,- сказал Аргос.

- Я тоже так считаю,- сказала Тира.

- Слава богам! Охраняй храм, властвуй над городом. А за это на пару дней дай нам свою триеру.

- Зачем она вам?

- Мы на нее посадим амазонок Лоты и увезем их в Фанагору. Ветер попутный, паруса домчат их за одну ночь.

- Для воительниц Лоты мне ничего не жаль. Только верните корабль.

- Ну, я пойду, навещу Мелету. Где она? - сказала Лота и пошла к двери.

- Выходите в пролив. Я пойду на «Арго» впереди вас.

- Я пойду с тобой, Лота,- сказала Тиргатао.- Мне тоже надо поговорить с Мелетой...

У Мелеты на «Арго» было самое лучшее место - кубрик. Матросы спали в таверне, сам Аргос спал на корме, а ухаживающий за раненой ютился на палубе. Рана Мелеты заживала на редкость быстро. Она уже могла ходить с палочкой по палубе и часто проводила время с Перисадом в нескончаемых беседах на морском воздухе.

Тира прошла по трапу на палубу и крикнула:

- Кто есть на судне?! - Из кубрика, опираясь на трость, вышла Мелета.

- Ты уже ходишь, девочка моя?

- Давно, Солнцеликая.

- А на коня сесть можешь?

- Где конь, царица? Я хоть сейчас!

- Перисад тут?

- Я здесь, царица,- Перисад поднялся с рундучка на корме.

- Почему не на триерах?!

- Тут вот Мелета... больна...

- А ты при чем? Ты лекарь? Нет, не лекарь. Ты кибернет флота. Нас отовсюду громят, а Перисад укрылся хитоном и отсыпается на фелюге. А ну, марш на корабль, и чтоб через час триеры шли в Фанагору. Ты отпускаешь его, Мелета?

- Он мне сейчас не нужен. Уходи, Перисад, а царица права, война идет.

- Иди, кибернет, иди. Я еще поговорю с Мелетой.

Когда Перисад ушел, Тира спросила:

- Ты кто, радость моя? Жрица храма или моя помощница?

- Я... Я не знаю. Мне тут надоело, царица. Увези меня отсюда. Я хочу на коня.

- Вот и славно. Дождемся Аргоса и поедем в Фанагорию. Ты мне очень нужна, Мелета. Скоро сюда придут - я буду говорить кратко. Ты знаешь, что я себя назвала - Тиргатао. Для чего?

- Я не знаю, великая.

- Тиргатао - внучка нашего бога. Она - богиня. И я хотела, чтоб все скифы поняли и поднялись, как один, под мой меч. Но меня все зовут Тирой. Видимо, пеплос богини Синдики мне не по плечу. Я хочу, чтобы имя Тиргатао приняла ты. Садись на коня, одевай белый шелковый пеплос на плечи и все скифы пойдут за тобой, куда ты их поведешь. Из Фанагоры ты поедешь к коною Ага эту - он даст тебе полтысячи всадников, и ты приведешь синдов, меотов, аксамитов на остров. Иначе нас боспорцы задавят.

- Смогу ли я?

- Сможешь! Я верю в тебя. Вон идет твой дед, мы договоримся по пути в Фанагору.

(обратно)

Глава 11. ДВА СКИФСКИХ КУРГАНА

Плыть в Фанагору решили утром рано, когда свежий ветер наполнит паруса. А ночью Тире приснился странный сон. Она увидела трех богинь сразу - Ипполиту, Деметру и Артемиду. Будто идет она по степи в окружении этих богинь и ведет беседу. Скорее не беседу, а спор. Все трое упрекали ее за то, что она, Тира, меняет часто веру и молится то одной богине, то другой, а то и третьей. Артемида упрекала ее за то, что она бросила в степи своего сына Агаэта и более двадцати лет не вспоминала о нем, думая только о власти, мужиках и богатстве. А после слов Артемиды из-за ее спины выскочил коной, черный мальчик, и бросил на нее черную змейку, которая юркнула под широкий пояс. Но богиня Ипполита успела схватить змею за хвост и выбросила из-под пояса. Но гаденыш сумел все же укусить в пах. Рана была небольшая, и богиня войны сказала: «Сними этот пояс и одень мой волшебный, все пройдет без следа». Тира приняла от Ипполиты пояс, но пока она меняла старый на новый, Деметра схватила с земли горсть пыли и швырнула на рану... И все исчезло. Стоит Тира перед большим могильным курганом, и странно - склеп под курганом открыт. Тира хочет войти в склеп и узнать, кто же там похоронен, но какой-то голос говорит ей: «Это твой курган, но ты туда еще успеешь. Еще будет курган, и в нем будет похоронен царь Синдики». И Тира в страхе проснулась. Она подошла к окну корчмы - на море бушевал шторм. Проснулась Мелета, она тоже подошла к окну, спросила:

- Почему не спишь, Солнцеликая?

- Я видела страшный сон. Ты веришь во сны?

- Не верю. Я сама выдумываю сны.

- А я верю. И знаю теперь - я скоро умру. И тоща в Синдике будет одна богиня Тиргатао, запомни это.- Им не дали договорить, в дверь постучали. Вошли Лота и Ликоп.

- Прости , царица,- сказал Ликоп,- нам сказали, что вы рано утром отчаливаете, а нам бы хотелось увидеть нашу девочку. Не рано ли ей входить в дело, садиться на коня?

- Не рано, отец, не рано! - воскликнула Мелета.- Ты откуда и куда?

- Я только что был у торетов и керкетов в горах. Они рвутся в бой, но про них забыли. Я поведу горских людей, царица. Только скажи, куда.

- Скажу, Ликоп, скажу. Ты веди их в степь аксамитов, там мой сын Агаэт. Поднимите скифов, и, не медля,- в Корокондаму. Там ты найдешь кона Агата. Он мой муж.

Услышав про Ага эта, Мелета вздрогнула и неожиданно для себя крикнула:

- О, добрая царица! Пошли и меня вместе с отцом! Ну, пошли же!

- Хорошо,- сказала Тира, немного подумав.- Сколько у Лебеи воительниц, Лота?

- Не больше трехсот. Все почти пожилые.

- Это годится. Значит, воевать умеют. Бери их Мелета, и в путь. А ты, Ликоп, веди горняков прямо на Корокондаму. Мелета поможет Агаэту.

- Тебе хоть на коня садиться можно? - спросил Ликоп,- Как твоя нога?

- Если амазонке подведут коня, отец, она сядет на него, если даже будет без ног,- ответила Мелета.

- А как же Лебея? - спросила Лота Тиру.

- Мы ее возьмем с собой. Лебея нам пригодится в Фанагоре.

Дело близилось к рассвету. На шумный разговор пришли

Атосса с дочкой. Они тоже ночевали в таверне. Атосса, узнав, что Мелету посылают в дальний путь, обрадовалась несказанно - теперь она будет полновластной хозяйкой храма. Тира это поняла и сказала Атоссе:

- Под руку Мелеты я отдаю остатки камышового города. Девы там старые, оружие у них - дрянь. А у тебя, Священная, на триере, я слышала, много оружия от Фермодонта. Поделись с Мелетой.

- Как же, конечно поделюсь. Я уж стара воевать.

- Царица Тира! - воскликнула Агнесса.- Пошли и меня в степи!

- Нет, моя девочка. Ты нужна флоту. А то Перисад обнаглеет.

Оружие на триере Атоссы было добротное. И копья, и древки к ним, мечи, луки и стрелы - все фермоскирское, все самое лучшее.

В пору царствования Сотира войны, а особенно набеги, были часты, но ни разу противники флот не применили. Триер в пределах Эвксинского моря было мало, а в меотийском болоте какой флот. Поэтому, когда царю Боспора донесли, что в Синдике готовят к бою триеры, он забеспокоился, но не испугался. Старый Спарток воскликнул: «Пропади они пропадом, эти бабы, если враз со всех сторон нападут - нас придушат». Левкон забежал к отцу обеспокоенный, сказал:

- У нас есть неделя времени - позволь послать убийцу к Тире.

- Давно пора,- буркнул царь и потянулся к кружке с вином.

Более всех был напуган бывший правитель Синдики Гекатей. «В случае чего цари меж собой договорятся, а уж Тира меня из своих когтей не выпустит»,- подумал он и побежал по дворцу искать своего телохранителя Мена. (Мен с женой и дочерью тоже перебрался в Пантикапу, а за дочерью-невестой потащился и ее жених Тит. Всех их Гекатей нашел у Левкона).

- Ты согласен, храбрый Гекатей, что твои слуги даром едят боспорский хлеб? - спросил он у вошедшего царя Синдики.

- Согласен! - с готовностью ответил Гекатей.- И я тоже дармоед.

- Посему я их хочу послать в Фанагору. Эту суку Тиру надо прикончить.

- Я тоже пойду! - выпятив грудь, крикнул Гекатей.- Я ее своими руками!..

- Ты очень заметен. Сиди тут. Вот разгоним этот сброд -ты будешь нужен для трона Синдики. А сейчас тебя я пошлю оборонять Мирмекей.

* * *
Аргос, как всегда, оказался прав. В проливе было ветрено, паруса несли корабли ходко. С вечера над морем плыли тяжелые облака, но к полуночи небо очистилось, ветер немного стих. Фелюга неслась над волнами вполне сносно. Даже триера Лоты не отставала от «Арго», несмотря на то, что была перегружена.

- Гляди - лодка,- сказала Тира, которая стояла около архистратега.

- Я думаю - это перебежчики. Надо бы допросить.- И не ожидая согласия царицы, крикнул:- Эй, на лодке! Пристать к левому борту.

Лодчонка скинула парус и повернула к фелюге. Когда два мужика и одна молодая женщина поднялись на корабль, Аргос спросил:

- Кто такие?

- Я их знаю,- сказала Тира.- Это из охраны Гекатея.

- Собрались шпионить? — сурово спросил Аргос.

- Как можно,- ответил старший.- Мы же синды.

- Мы убегаем от царей Боспора,- добавил младший.- Мы хотим помогать царице Тиргатао.

- Им можно верить, царица?

- Можно. Все, что нужно знать о нас боспорцам, они знают.

- Это верно?

- Верно, могучий. Они боятся ваших кораблей.

- Помощь из Херсона и Феодосии пришла?

- Не пришла и не придет.

- Почему?

- Они боятся амазонок и флота.

- У них разве нет кораблей?

- Есть. Но ваша армада...

- Что вы намерены делать у синдов?

- Служить царице Тиргатао, как служили прежде.

- Идите на вашей скорлупе за нами. И не вздумайте улизнуть!

- А ты останься со мной, Нимфея,- Тира положила руку на плечо девушки.- Я хочу с тобой поговорить.

* * *
Фанагория и раньше не была шумным городом. Крепость с глинобитными стенами, внутри ее царский дворец из камня, а вокруг него жилье для стражников и прислуги - вот и все. Вокруг крепости море - Фанагора на острове. По берегам островка раскиданы лачужки рыбаков. Столица - жалкий городишко. Да и столица ли она? Царь Гекатей живет в ней мало — он все больше у боспорцев. Поэтому в Фанагоре, так попросту зовут город рыбаки, всегда тихо. Но нынче город зашумел, наполнился криками, лязгом корабельных цепей, ржанием коней и звоном наковален. Амазонки налаживали копья для рыбаков.

Тира и Аргос устроились жить во дворце Гекатея, все остальные разошлись, куда им было предназначено. Аргос обещал вернуть Атоссе триеру и потому позвал во дворец ее дочь.

- Отгони в Горгип судно. Мы обещали твоей матери...

- Где ей плавать? - возразила Агнесса.- А нам боевой корабль нужен.

- Но я обещал!

- Перебьется. Флотом командую я.

- Ну, разбирайтесь сами,- Аргос махнул рукой.

Агнесса еще раньше смекнула, что ей не придется рассчитывать на Перисада и скифского царевича Агаэта. Остается Борак. Он груб, здоров, но она любила таких. Пусть все дерутся за Боспор, а им с Бораком хватит и Синдики. За ними все скифы и рыбаки - будут царить в царстве камышей. Поэтому они посадили на весла всех фанагорийских рыбаков и отправились на трех триерах в Кепы.

Лоте предстояло погрузить на палубы пяти кораблей лошадей, на весла посадить своих амазонок и после взятия Бораком Мирмикея встать на рейде и ждать удара на столицу боспорских царей. Лота была довольна раскладкой - с нею будут Беата и хороший флотоводец Перисад. Беата увела три корабля и своих амазонок в Гермонассу, во дворце Гекатея остались Тира и Аргос. Оставалось посвятить в планы войны Годейру. Стали думать, кто бы мог пройти через земли боспорцев к Киммерийскому валу. И тут подал голос молчавший до этого Мен:

- Для этого нужна женщина. Я советую послать Нимфею. Многие знают - она жила в Пантикапее и ее не тронут.

- Одну? - спросил Тит.

- Зачем же одну,- сказал Мен.- Ты ведь тоже жил на Бое-поре. Ты жених.

Тире эта идея очень понравилась. На своей маленькой лодчонке Тит и Нимфея пройдут незаметно через пролив, а тамдо вала не так уж далеко. Пока они собирались в путь, Аргос позвал Тиру и сказал:

- Нимфея ведь дочь Мена. Пока она в наших руках, Мен безопасен. Но он ее отсылает вместе с женихом. А сам едет с тобой в степь.

- Ну и что же?

- У него будут развязаны руки, он прикончит тебя. Я твердо верю - он сюда для этого и послан.

- Ничего страшного. Со мной будет охрана, да и я не овечка, чтобы меня прирезать в любом месте.

- Ну, смотри сама. Будь настороже.

Уже когда Аргос уходил, Тира вернулась:

- Почему ты думаешь, что Мен послан убить меня?

- Ясно, как божий день! Он слуга Гекатея, тот слуга Сотира. Зачем бы ему во время войны перебегать к противнику.

- Но он перебежал не один. С ним родная дочь и ее жених. Убей он меня — их не помилуют.

- Я тоже так думал. Но их ты посылаешь на вал.

- Ладно, я подумаю.

Когда Тира начала собираться в степь, она позвала Мена. Одевая амазонские штаны и тунику с нашитыми костяными пластинами, она спросила:

- Ты поедешь со мной?

- Если ты возьмешь. Видимо поездка будет опасной?

- Почему так думаешь?

- Ты одела боевую амазонскую одежду.

- Это для того, чтобы ты меня не укокошил.

- Боги накажут тебя, царица, за такие мысли. Я тебе предан.

- Кто повелел тебе убить Тиргатао?

- Ты меня считаешь глупцом, великая? Какой смысл служить Боспору, если царство дышит на ладан. Даже на том берегу пролива многие знают, что ты победишь.

- Но если ты меня...

- Все равно Спартокиды обречены. У них уже голод. Я тебе скажу больше - Сотир заслал к тебе убийцу. Пришел, чтобы защитить тебя. А ты знаешь - я умею это делать. А в степь меня можешь не брать.

- Я верю тебе... Мою охрану понесут амазонки.

- В таком разе позволь мне удалиться в Тирамбо. Там мой дом.

- Успеешь. Дождемся Тита и Нимфеи. Съезди пока домой -навести жену.

Отъезд к скифам был назначен на следующее утро. Тира долго раздумывала, одевать ли пояс Ипполиты. Пояс был из грубой кожи в палец толщиной, широк и тяжел. Он закрывал тело от пупка до лобка и в храме никаких неудобств не доставлял. Но при езде верхом нижние края пояса натирали кожу в пахах до крови. После долгих раздумий Тира решила все же его одеть. Во-первых, ей хотелось похвастаться волшебной реликвией перед царем скифов Агатом. Она считала, что если скифы-аксамиты увидят на ее бедрах пояс, приносящий победу, это вдохновит их на войну против Боспора. Во-вторых, Тира боялась оставить пояс во дворце - алмазы, драгоценные камни и золотые украшения на нем могли похитить.

Ночью вернулись в Фанагорию Тит и Нимфея. Их поездка была удачной. Они благополучно переплыли пролив, вышли к Киммерийскому валу и нашли Годейру. Передали царице приказ Тиргатао - удар по Пантикапею в день всеобщего наступления на Боспор. Годейра сказала с усмешкой:

- Я через день или каждый день делаю набеги на столицу. Скажите об этом Тиргатао, а в указанный день так разгуляюсь по Пантикапею, что боспорцы не посмеют помешать Синдике. Тира похвалила Нимфею и ее жениха, поверила Мену. Она попросила его сопровождать ее поездку, обеспечивать охрану тыла похода.

На рассвете выехали в степь. Ее охрану несла сотня амазонок из войск Лоты.

Мен выехал вслед за Тирой спустя час. План покушения, как казалось ему, был прост. Где-то на середине пути хлестнул плеткой коня и поскакал догонять Тиргатао. Заметив его, царица попридержала лошадь и несколько отстала от охраны. На полном скаку он промчался мимо Тиры, потом круто развернулся и пошел ей навстречу. Поравнявшись с царицей, выхватил из ножен акинак и ударил им в пах. Он не знал о поясе под туникой, считая пах самым незащищенным местом женщины. Но акинак угодил в твердую кожу пояса, пробив ее, застрял в ней.

Кони разъехались. Мен понял, что убийство не удалось. Остановил жеребца, выхватил из горита стрелу и пустил ее. Стрела вонзилась в спину Тиры - царица упала. Считая, что дело сделано, он поехал назад. Конь царицы, а это был конь амазонской выучки, поскакал вперед, но вскоре вернулся к всаднице и лег с нею рядом. Тира была жива, даже смогла сесть верхом, обливаясь кровью из двух ран. Охрана, заметив неладное, возвратилась к Тире, сняла ее с коня. Амазонки начали перетягивать раны.

Мен подъехал к скучившимся над телом Тиры амазонкам и, уверенный, что Тиргатао мертва, крикнул:

- Что случилось?!

Тира очнулась:

- Это он... меня.

Амазонки выхватили стрелы...

Когда Тиру привезли в Фанагорию, она была жива. Аргос оглядел раны и сказал: - Ты в сорочке родилась, девочка. Стрела прошла рядом с сердцем, а царапина под поясом не в счет. Будешь жить.

Лота сказала:

- Тебя спас пояс Ипполиты.

Нимфея подошла к Тире:

- Если бы я знала...

Тит стоял в стороне молча. Он-то знал о замыслах будущего тестя. Весть о покушении на Тиру в один день разнеслась по всей Синдике. Одни говорили, что она убита, другие - что жива и здорова. Кто-то утверждал, что ее уже похоронили. Потом молнией сверкнула весть - Тиргатао видели на белом коне, в белом шелковом пеплосе за плечами она скакала по аксамитской степи, подобно белокрылой птице, наводя ужас на боспорских воинов. Чуть позднее стало слышно, что Тиргатао видели в другом месте - в Кепах, там она громила гарнизон царя Гекатея.

Эти слухи подхлестывали Тиру, словно плеткой. Она знала, это проделки Мелеты, но хорошо бы, думала царица, чтобы белокрылая всадница возникла сразу во многих местах. И не утерпела царица Синдики, туго перетянула раны, одела белоснежный пеплос, достала белого коня и поскакала в степь. И утвердился слух среди синдов, меотов, торетов и керкетов, что белая всадница на белом коне - это вовсе не Тира, а богиня Тиргатао является то тут, то здесь. И всюду ей сопутствует победа. И говорили молодые скифы, что богиня - необыкновенной красоты женщина, что она моложе Тиры и удачливее. В Горгипе у торетов и керкетов рассказывали, что богиня Ипполита предлагала через Тиру ей свой волшебный пояс, но Тиргатао будто бы на виду керкетского воинства отказалась от пояса, заявив, что она чтит Артемиду и Деметру и пояс Ипполиты ей ни к чему. Слухи эти обрастали множеством подробностей. Ее славили и боспорские жители полисов, ведь Артемида была богиней боспорцев. Ей готовы были молиться скифы, которые верили в Деметру.

Кон Агат слушал эти рассказы и не знал, что подумать. Жива ли его любимая Тира, не она ли это летает на белых крыльях богини Тиргатао? И если она, то почему не навестит его белокрылая орлица? Лучше всего об этом можно узнать в Гермонассе, ведь там дворец Тиры, там ее место. И Агат, взяв охрану, поскакал в Гермонассу. И узнал черную весть — его Тиры нет... Села Солнцеликая на коня, но взмахнуть мечом уже не смогла. Открылась рана, пошла горлом кровь. Решил Агат похоронить ее по обычаю скифских царей в большом кургане.

Первое время Мелете было не до Агаэта - нужно было утвердить себя в роли Тиргатао, но потом, когда появилась вторая белая наездница (можно было догадаться, что это Тира), Мелета нашла время и, сменив коня и сбросив пеплос, поехала в стан коноя Агата. Но желанного Агаэта не застала - он уехал в Горгип. Потом коноя вызвали в Фанагорию, в Гекатею.

Тоска по любимому погнала Мелету в степной стан и в третий раз. И снова неудача. Ей сказали, что коной и его отец уехали на похороны Тиры в Гермонассу. Не медля ни минуты, поехала и Мелета. И тут только вспомнила, что скифы своих царей и цариц хоронят всем миром. Узнав о смерти царя, скиф снимает шапку и наполняет ее землей. Затем берет скиф другую шапку, насыпает туда сухой степной почвы, перевешивает через плечо и везет на место захоронения. Эту землю высыпает в курган. И чем знатнее кон, тем больше привезут шапок земли, тем курган будет выше. Мелета обгоняла караваны, обгоняла всадников. Они шли, чтобы отдать последнюю почесть царице. Печальны были лица людей.

Мелета хотела было повернуть обратно, встречаться с любимым в траурную пору было не время, но потом передумала. Вернее, к ней пришла новая мысль. Приехав на остров Синдику, Мелета нашла недалеко от города холм, заросший мхом, укрыла на склонах коня, сама спряталась на вершине. Отсюда хорошо было видно место захоронения. Склеп царицы устроили чуть южнее города, и его уже до половины засыпали землей. Скифов было так много, что сверху они казались полчищами муравьев, которые сооружают муравейник. Скиф подъезжал к месту, спешивался, брал обе шапки и возносил на гору. Высыпав землю, он спускался вниз, но не уезжал домой - он ждал завершение кургана. В конце дел каждый должен был подняться на курган, чтобы отдать покойной свой след. Мелета знала это и подумала - не в следе дело, надо утоптать курган, чтобы ветры не выдули сухую землю. Она не заметила, как около нее очутилась девушка в темном покрывале. Что-то Мелете знакомое было в ее облике, но она не могла вспомнить. И спросила:

- Ты меня знаешь?

- Иначе я бы не подошла. Ты - Мелета из Тирамбо.

- А ты Нимфея,— вспомнила Мелета.— Почему ты здесь?

- Хоронят Тиргатао. А я осталась совсем одна.

- А где твой жених, отец и мать?

- Их убили по приказу Тиргатао.

- За что же?

- Мой отец и жених стреляли в Тиру. Они цареубийцы. Меня же Тира пощадила. Только зачем? Я, наверное, утоплюсь в море.

- Агаэт там? - спросила Мелета.

- Да, он будет говорить... Все ждут.

- Подожди меня, Фея, здесь,- сказала, вставая, Мелета,- Я отлучусь ненадолго. Непременно подожди. Расскажешь, что будет без меня.

И Мелета ушла.

Погода над курганом начала портиться. Тучами заволокло небо. Только заходящее с запада солнце ярко освещало вершину могильного холма. Все устремили взгляды в высоту -ждали выхода коноя Агаэта. Но вдруг что-то блеснуло над вершиной кургана - и на черном фоне неба все увидели всадницу в белом плаще. Она была хорошо освещена и хорошо видна - резко подняла коня на дыбы, порыв ветра раскинул за ее спиной блистающий белизной плащ, и всадница стала похожа на большую птицу. Весь народ, вся степь, вся земля в едином порыве ухнули:

- Тир-га-тао! Тир-га-тао!

И не успел народ опомниться, как всадница исчезла.

Когда Мелета вернулась к Нимфее, та все еще стояла, открыв рот.

- Какая радость, Мелета! - крикнула она.- Тиргатао не умерла.

- Как это?

- Она появилась на коне над курганом, взмахнула мечом и улетела в степь!

- Ты сама видела, что улетела?

- Как вижу тебя сейчас.

* * *

В этот день на столицу Боспора упал зной. Лето было жарким, уж и осень на дворе, а солнце палит и палит. Старый Спарток сегодня не в духе. К нему пробрались женщины из предместий Илурата и Тиритаки и, ползая перед ним на коленях, жаловались на тяжелую, голодную жизнь. Колосовые выдались хилые, но и это зерно собрать не удалось. Всех мужчин по царскому приказу забрали в войска, зерно, переспев, осыпалось, теперь люди в поселениях голодают. К царю Сотиру их не пустили, и вот они припадают к ногам милостивого Спартока. Старый царь пообещал женщинам помочь.

Во дворце он никого не застал - сын Сотир и внук Левкон уехали на побережье. О том, что признаки голода появились и в городах, Спарток уже знал.

В нижней части дворца старик нашел Гекатея. Бывший царь Синдики вторую неделю мучился животом и все держался ближе к отхожему месту. Брюхо у него заметно спало, лицо осунулось - он по-прежнему боялся амазонок. Да и то надо сказать - эти сумасшедшие бабы набегали на город чуть ли не ежедневно.

- Поговори со мной, мудрый Спарток,- жалостливо проговорил Гекатей,- я изнываю от скуки. От твоего сына только одно слышу: «Ты слабоумен, ты дурак», а от Левкона терплю одни насмешки. А сами не стоят ногтя моего мизинца. Я, будучи в Синдике, воевал поочередно и с меотами, и с синдами, и с дандариями. Даже в керкетские горы водил своих воинов. А они сидели во дворцах, щупали баб, пили вино, и все тут. Все лето держали мужиков на побережье, не давали им работать. И оставили царство без хлеба.

- Что же им делать, если Тиргатао ожила и снова лезет на берега! - попытался заступиться за сына и внука Спарток.- У нее большой флот.

- Они сделали большую глупость! - горячился Гекатей.— Они послали Мена убить Тиру. Но не убили, а только ранили. И теперь эта стерва снова на коне и скачет по Синдике в белом плаще за плечами, и скифы верят, что она богиня Тиргатао. За нею они полезут не только на наши берега, но и на копья. Ведь она богиня!

- В чем же их вина?

- Надо было послать меня! Я бы выпустил ей кишки - и не было бы богини Тиргатао!

Тут пришли слуги и сказали, что лошади готовы. И Спарток поехал на побережье.

Старик понимал, что искать Сотира и Левкона надо в Тиритаке. Там прежде всего ждали нападения Тиргатао. Но Спарток ошибся, группа воинов, торчавшая на берегу, указала ему вправо, а один пожилой копейщик сказал:

- Не спеши туда, старик. Они возвратятся.

Это возмутило Спартока и он грозно крикнул:

- Я тебе не старик! Я царь Боспора! Я...

- Что-то много развелось ныне царей,- проворчал копейщик.- Сотир царь, Левкон еще царистее, ты тоже - царь - поди разберись. Даже этот сопляк Митродор метит на трон, а жрать в городе нечего. При Спартоке хоть порядок в царстве был...

То, что его похвалили, смягчило Спартока, и он спокойнее спросил:

- Зачем они уехали в Илурат и когда возвратятся?

- Разведчики донесли, что в Илуратскую гавань пришли три корабля с амазонками. Царь всех воинов погнал туда.

Спарток пришпорил коня и помчался к гавани.

В Илурате, где берег полого спускался к морю, было людно, царь Сотир и Левкон стояли на возвышенности и на приезд старого царя не обратили внимания, вроде не заметили. В гавани разворачивались и уходили восвояси триеры.

- Вы поняли, почему они уходят? - втискиваясь меж сыном и внуком, громко спросил Спарток.- Понятно вам, стратеги?

- Дед, не путайся под ногами! - с досадой сказал Левкон и оттолкнул старика.

- Олухи громовержца! Пустоголовые стратеги! Клянусь Пормфием - вас эти бабы водят за нос, а вы скачете по берегам, как блохи, мучаете воинов.

- Но они шли на высадку,- угрюмо заметил Сотир.

- Откуда знаешь? - кипятился отец.- Может, они выехали на морскую прогулку!

- Совсем из ума выжил старый,- сказал внук.- На палубе полно лошадей. На прогулку!

- Они вас изнуряют! Это всякому ослу видно. Второй месяц все царство держат на привязи у берега, словно собак. А в стране вот-вот начнется голод. Осыпались хлеба, не убран виноград, всех волов и овец амазонки утащили за Киммерийский вал.

- Замолчи, отец! - гаркнул царь Сотир,- И без тебя тошно.

* * *
Ночью тихо и безлюдно. Тиру засыпали в курган. Утром всадники поскакали в скифскую степь, пошли лодчонки в рыбацкие угодья, меоты разбрелись по виноградникам - и всюду шли рассказы - царица Тира не умерла, а восстала со смертного одра молодой и лучезарной богиней Тиргатао. Она преклонила колени перед алтарями Деметры и Артемиды и они дали ей белый, победоносный плащ, вместо волшебного пояса Ипполиты, который одеть Тиргатао отказалась.

На шумном военном Совете, в Гермонассе (теперь дворец Тиры отдали Мелете) долго спорили о поясе, но конец шуму положила Мелета - Тиргатао. Она не только смирилась с новым званием богини, но и привыкла к нему.

- Мне говорят, что амазонки, если на мне не будет пояса, не пойдут за мной. Но если его оденет моя мать Лота? Разве достойно носить пояс мне - поклоннице Артемиды? А Лота до сих пор царица Фермоскиры, и она поведет амазонок на боспорских царей.

С Мелетой согласились Аргос и Перисад, на Лоту тут же одели пояс Ипполиты и поручили ей вести амазонок на Пантикапу. Перисад довольно молчал - это входило в его планы. Он по-прежнему любил Мелету. В случае победы он станет царем Боспора, ее он сделает царицей, а Лота будет возглавлять войска Боспора. Помехой этому может быть Аргос, но старик, хоть и мудр, но дряхл, управлять полуголодным и разрушенным Боспором будет ему не под силу.

Тиргатао-Мелета знала, что на любовь Перисада несколько раз посягала Агнесса, но кормчий отталкивал ее.

- Пусть Мелета скажет,- Агнесса поднялась за столом Совета,- до каких пор мы будем прогуливаться на кораблях возле берегов Боспора. Мои амазонки измозолили руки о весла, а кони загадили мои корабли навозом. Пусть скажет.

- Зато,- сказала Лота,- теперь кони входят на палубы привычно, как в свои конюшни. А раньше они боялись моря, ломали ноги на трапах...

- Не только дело в лошадях,- добавил Перисад.- Мы измотали боспорцев, они ночуют на побережье, а на город надвигается бесхлебие. Еще месяц, не менее, мы должны попугать их, а потом...

- Скоро нам самим будет нечего жрать! - воскликнула Агнесса.

- Пусть богиня Тиргатао позволит мне собрать хлеб и рыбу у людей Синдики, и мы обеспечим себя едой. Я сам берусь за это.

- Снова налоги, как и при Гекатее? - строго спросила Мелета.- Зачем же мы...

- Пойми, внучка,- заметил Аргос.- Если народ поднялся на войну, он должен кормить своих воинов.

- Чем больше мы изучим боспорцев, тем бескровнее будет наша победа,- сказала Лота.

- А ты, Перисад, конечно, метишь в цари Боспора? - язвительно спросила Агнесса.

- Все на Боспоре знают, что я простой сборщик налогов. Знатные в цари меня не пустят. У нас, я думаю, царицей будет Тиргатао.

- Она же Священная храма в Горгипе! - крикнула Агнесса.- Она храмовая, а не царственная.

- Не в том суть,- спокойно заметил Аргос.- Тиргатао поведет на Боспор всех, кто восстал против Спартокидов. Ей и карты в руки.

- Хорошенькое дельце! - упорствовала Агнесса.- Высадку проведет мой флот, его поведет достойный Перисад, а у власти царства будет семейка Аргоса: Мелета, Лота и слепая Ферида. Моя мать держит власть в Горгипе, я подставлю грудь под копья царя Сотира, Годейра несет всю тяжесть сдерживания боспорцев, войну возложили на амазонок, а царицей будет девчонка, взявшая чужое имя, полемархой идет Лота, в стратеги влез морской разбойник Аргос. Все они не из амазонского племени и не боевые люди...

- Я думаю,- перебил ее Аргос.- Мы делим шкуру неубитого барса. Нам еще предстоит завоевать боспорское царство. И ты, Агнесса, мало смыслишь в военном деле, а хочешь...

- Я хочу справедливости! И согласна - давайте возьмем Пантикапей, а потом уж...

- Я тоже так думаю,- заметил Перисад.- Пусть Тиргатао ведет войска и флот к победе, а потом будет видно, кого поставить царем. Удержать власть над Боспором будет труднее, гораздо труднее, чем взять Пантикапей. Все мы тут чужие люди. А хозяева Синдики - для них мы заварили всю эту кашу. И если скифы поставят тебя, Агнесса, над Боспором, и если ты удержишь власть, я думаю, спорить никто не будет... Мы все забыли про Агаэта. Синдика - его земля.

Все согласились, что спорить о власти еще рано.

Вечерний Совет закончился заполночь, а утром в Фанагории появился перебежчик с Боспора и рассказал, что цари перессорились, но тем не менее Сотир увел с побережья все войска, оставив лишь сторожевых. И еще рассказал перебежчик - в Пантикапее еда еще есть, немного, но есть; а в других городах царства: в Илурате, в Тиритаке, Нимфее и Акре - настоящий голод.

- Куда увел войска царь Боспора? - спросил Аргос.

- В залив под Тиритаку и Нимфейское озеро ловить рыбу. Иначе и войска нечем кормить.

Часом позже к Агнессе пришли две амазонки из Горгипа. Мать Атосса спешно звала дочь к себе. Она сильно больна и не надеется выжить. Агнесса принялась было готовить лошадь, но Аргос сказал ей:

- Слушай, девка, ты за неделю не доберешься до Горгипии. Дороги ныне опасны, кроме того, прошли дожди, путь будет труден. А через неделю мы договоримся делать высадку, и тебе не успеть возвратиться.

- Что же делать?

- Пойдем на моей фелюге. Ветер попутный...

- Ради меня... Стоит ли?

- Не ради тебя. Я высажу тебя на берег и уйду в море. Мне надо пошарить по берегам, не идет ли помощь Боспору от Херсонеса. Да мало ли что там затевается. Давно не был.

При упругом и влажном ветре «Арго» долетела до Горгипа за полдня. Вечером Аргос причалил в гавани, высадил Агнессу с двумя амазонками и, не сходя на сушу, ушел в море, обещав вернуться за Агнессой. На прощанье она спросила:

- Почему высадка через неделю? Мы же договорились через две.

- Для внезапности, нас не ждут, а мы уже тут. И к тому же, воины Сотира все ловят рыбу в Тиритаке, а мы всей силой навалимся на столицу.

- Кто это решил?

- Я решил.

- Почему без Совета? Никто ничего не знает.

- И Сотир не будет знать. А если Совет будет знать...

- Значит, ты не доверяешь Совету?

- Секрет, о котором знают двое, уже не секрет.

- Но теперь о твоей тайне знаем мы двое.

- Ты не в счет. Ты же хочешь стать царицей Боспора.

Атосса в последнее время действительно расхворалась. Но к приезду дочери почувствовала облегчение и встретила Агнессу на ногах. Жила Атосса по-прежнему во дворце Годейры, дом был шумен — по залам и комнатам сновали храмовые амазонки. Мать встретила Агнессу по-деловому - не обняла и не поцеловала. Это у амазонок, правда, было не в обычае, но по сухому тону возгласа «Хайре!» Агнесса поняла, что мать на нее в обиде.

- Пойдем в храм, Богоданная. Здесь нам не дадут поговорить. Девки распустились совсем. Подслушивают у дверей, лезут к Священной по любому пустяку, не слушаются.

- Ты, я вижу, здорова. Почему же вызвала?

- Надо о многом поговорить.

У дверей храма охраны не оказалось. Где-то за углом слышалось девичье повизгивание, и на зов Атоссы выскочили растрепанные охранницы.

- Опять с мужиками - кобылицы! Смотрите - другой раз головы оторву. В храм не пускайте никого - нам надо побыть наедине.

Войдя в наос, удивленная Агнесса увидела Кумир Девы с поясом на бедрах. Воскликнула:

- Откуда же пояс?! Он там, у нас.

- Сделала сама, не впервой,- сердито проговорила Атосса и повлекла дочь в придел наоса. Там было прохладно, Атосса затопила камин. Разжигая огонь, она начала говорить:

- Я тут не теряла времени даром. Вы думали, забросили старуху в глушь и она сидит тут в неведении. А я теперь знаю о Боспоре и Синдике больше, чем вы, все вместе взятые. Я тут гоняла моих телок и на лодках, и верхом, и пешком во все стороны и знаю, например, что Мелета отказалась одеть пояс Ипполиты, а этот вор Аргос, наверное, выковырял все камни из него, а кожу изрезал на подметки сандалий.

- Пояс цел. Я вчера видела его, он у Лоты.

- Слава Ипполите. Вот ты сказала, что я здорова. А это неправда. Я сильно больна душой. Я вся извелась в тоске по родной Фермоскире и подумываю постоянно о возвращении туда. Я хочу лечь после смерти в родную землю. А тебя я хочу оставить при храме.

- Здесь?

- Нет, в Фермоскире. Здесь амазонкам не выжить. Они и так уж растеряли все заветы Великой наездницы. Могли ли тискаться с мужиками храмовые девки? А здесь ты видела сама. У царицы Годейры почти не осталось амазонок, все спарились со скифами, скребут котлы их очагов. Они за время набегов на боспорские города разжирели, обросли богатством и думают не о том, чтобы завоевать Боспор, а о том, чтобы откочевать со своим скифом в глубь меотийских степей. А царица Годейра, говорят, завела себе мужика, скифского царевича, и уже имеет от него сына. И как ты думаешь - будет она воевать за Пантикапу? Да ни за что на свете! Грабить — это пожалуйста, а воевать - не-ет.

- Без Годейры мы обойдемся, как-нибудь.

- Ты, как была дурой, так и осталась. А эти кобылы из Лотиных сотен, думаешь, зачем лезут на Боспор? Чтобы оттуда ходить в набеги на Синдику. Ты думаешь, даст эта новоиспеченная богиня им волю? Накося - выкуси! И Синдика поднимется на наших дев и уничтожит их.

- Я не понимаю, чего ты хочешь?

- Я хочу сохранить, если не всех наших воительниц, то добрую половину, и увести их в Фермоскиру и создать там сильное воинство и жить по старым порядкам, при нашем же храме.

- Ты думаешь, он цел? Думаешь, богиня Ипполита снова перекинет золотой кумир в твою Фермоскиру?

- И снова дура! Ты думаешь, кумир золотой? Накося - выкуси! Он из камня!

- Как - из камня?!

- А так, очень просто. Он только обложен золотыми пластинами. Их Аргос привез сюда. Здесь вырубил камень и снова обложил его. А мы развесили уши. И мы сможем это сделать там, в Фермоскире. Я чую, каменный болван в том храме цел.

- Я что-то не очень стремлюсь на Фермодонт.

- Ты там будешь единоправной владетельницей города - ты будешь Великой жрицей храма.

- И жить постной жизнью, без мужиков? Мне нужна одна власть — здоровый, сильный мужик. А там даже царице нельзя...

- Вот блудливая кошка! Заветы богини можно переписать. И придется переписать. Все, кто остался в Фермоскире, уже живут с мужиками - им старые заветы ни к чему. Скажи мне - кто с тобой здесь считается? Мелета - твой враг, Перисаду ты не нужна даже на ночь, корабли у тебя уже отняли, воевать ты не хочешь, да и не умеешь. Кому ты нужна? А там — выбирай любого мужика, живи в храмовом дворце, царицей ставь любую, верную тебе, бабу. И владей, владей, владей!

- Без тебя я и там ничего не буду стоить. А ты похода через горы не перенесешь.

- А корабли?

- Их нам не отдадут? Да и ни одну амазонку не посадишь на весла. Они уже этой прелести отведали.

- Пойдем через горы! На подножном корму,- твердо сказала Атосса.- Там есть на кого делать налеты.

- Воительницы за тобой не пойдут. И я тоже.

Атосса вскочила с кресла, несколько раз прошлась по комнате и заговорила вроде совсем о другом.

- Ни одна баба жить без любви не может. Даже если она дочь пастуха...

- Или богорожденная,- заметила Атосса, поняв, что стрела про пастуха намечена в нее.

- Да, и богорожденная. Но она, любя, не обтирает задницей подстилки грязных синдов, меотов или дандариев. Она кладется под мужика царственного, богатого и могущественного. Скажи, кто будет царем Синдики, если мы сменим боспорских царей?

- Снова Гекатей, наверное.

- Держи карман шире! Царем Синдики поставят Ага эта. А ты бы могла быть его царицей. Он давно...

- А ты, как думаешь - кто займет трон Боспора?

- Конечно же Перисад! Он сам мне несколько раз намекал об этом. Но он любит Мелету!

- Ну и что же. Она не захочет стать его женой.

- Почему?

- От добра добро не ищут. Она и так будет выше царицы. Она же богиня Синдики. Ей скифы отгрохают такой храм, какой Фермоскире и не снился. Не зря же она не одела пояс Ипполиты. Только я не пойму, к чему ты клонишь этот разговор?

- А к тому, чтобы ты стала властительницей в любом месте, если ты Богорожденная. При твоей красоте...

- Дальше! Что нужно для этого? Не ради того ты позвала меня, чтобы намекнуть мне про моего отца - пастуха.

- Надо, чтобы Богиня Синдики проиграла войну. Вот чего я хочу.

- Не поняла?

- Если цари Боспора снова возьмут силу и сбросят повстанцев в море, амазонкам будет тут нечего делать. Царица Годейра уйдет к царским скифам, это я знаю точно, Мелету, а с ней Лоту и Аргоса синды утопят в море - только ты и я будем править воительницами. И мы уведем их в Фермоскиру. Нас приволокли сюда силой, я ненавижу эти болота, лиманы и грязных скифов, торетов и керкетов.

- Но есть еще Перисад и с ним могучий флот.

- С Перисадом и мы договоримся. Время покажет...

- Задала ты мне задачу, Священная,- после долгого раздумья произнесла Агнесса.- Что надо сделать, чтобы Мелета рухнула в море?

- Об этом подумай сама. Ты же будущая царица Фермоскиры.

- Тогда передай Сотиру, что Аргос высадку с кораблей начнет на неделю раньше и не во все города, а только на столицу. Пусть встретит.

- За тобой он зайдет?

- Завтра. Будь в постели.

- Поняла.

Это слово Атосса произнесла радостно. Она поняла - дочь согласна идти с ней на Фермоскиру.

Аргос появился во дворце на другой день после полудня. Атосса лежала, обложенная подушками.

- До нашей победы доживешь? - спросил Аргос прямодушно.

- А когда придет эта победа, Великий стратег?

- Мы идем на Сотира через две недели.

- Это худо. В это время начнутся холодные дожди. Амазонки не одеты. Они дочери теплых земель.

- Не беда. Лучше будут воевать, чтобы согреться.

- Две недели я не протяну. Прощай, добрый Аргос. Позаботься об Агнессе. Она почти сирота.

- Где она, кстати?

- Скоро вернется. Пошла проститься с подругами.

- Пусть приходит на «Арго». Я там буду ее ждать. Прощай.

- Прощай. Похорони меня около храма.

- Если сам буду жив.

Когда к Сотиру прибежала храмовая амазонка из Горгипа, он не весьма этому удивился. Из рассказов Левкона он знал, что Мелета и Агнесса враждебны друг другу и очень возможен их раскол. Тем более, что посыльная от имени Атоссы просила только одно - срочно послать в Горгип Митродора, младшего сына Сотира. На том же паруснике Митро вышел на Горгип, за ночь они с посыльной преодолели путь, с рассветом царевич предстал перед Атоссой.

- Твой отец может мне верить или не верить - это его дело, но передай ему, что Тиргатао начнет высадку на неделю раньше известного вам времени и всей силой ударит на Пантикапей. Пусть Сотир не боится амазонок Годейры - они больше не появятся в столице, они уйдут к царским скифам. Остальное неважно. Если все же боги будут не благосклонны к вам и владетелям Боспора придется бежать из столицы, я советую тебе снарядить судно на Фермоскиру. Дорога туда тебе уже известна, я приму тебя там и ты доживешь у меня до лучших времен. Последний совет только для тебя.

Сотир никак не мог решить, верить или не верить Атоссе, а старый Спартак не долго думая послал на киммерийский вал разведчика. Тот вернулся скоро и принес радостную весть - амазонки за валом исчезли. Значит, Атоссе можно верить.

В канун дня высадки, указанного Атоссой, сторожевики с побережья сообщили, что все корабли амазонок сосредоточились за косой у выхода в пролив, готовые к решительному прыжку на столицу. Вечером этого же дня триеры вышли в пролив и направились к Пантикапею. Значит утром ожидай высадки. Сотир и Левкон спешно собрали все свое войско и расположили между столицей и Тиритакой.

Ночь выдалась действительно дождливая. Над проливом нависли тяжелые низкие тучи и следить за триерами стало невозможно. В тревоге и напряжении прошла вся длинная осенняя ночь, но высадки не последовало. С рассветом тучи разошлись, выглянуло солнце и пантикапейцам представились чистые воды пролива. Триеры исчезли, как в воду канули.

Сотир и Левкон пребывали в нерешительности.

- Снова прогулки! - воскликнул Спарток.

- Понятное дело - они убоялись темноты и вернулись в свои гавани,- сказал царь Сотир.- Пошлите к старожилам на Тиритакские высоты. Оттуда видны и Гермонасса и Фанагория.

Посыльных ждали долго, над Синдикой пошел обкладной дождь и видимости на Фанагорию не было.

- Так что ж вы медлили до обеда?! - закричал на посыльных царь Сотир.

- Мы ждали, пока пройдет дождь.

Но дождь не проходил, и Левкон и Сотир не знали, что предпринять.

К вечеру прискакал человек из Пормфия и сказал, что скифы и амазонки высадились там и готовятся наступать по суше с севера, через час-другой всадник уточнил - конные амазонки огромной массой скачут к столице, а скифы идут за ними еще в большем числе.

- Мы - олухи! - вскричал Спарток.- Пормфий - бывшая, древняя переправа через пролив, там прекрасный берег для высадки. Как мы забыли про это.

- Что делать, что делать, отец? - суетился Левкон.- Против амазонок нашим воинам не устоять. Они уже знают о налете и стреножены страхом!

- Делать нечего,- заключил Спарток.- Надо бежать! Нас разобьют!

- Куда бежать? - Сотир схватился за голову.

- В Героклей,- предложил Левкон.

- Там скифы.

- За Киммерийский вал! - крикнул Митродор.

- Еще глупее! Там амазонки Годейры. Они, я думаю, далеко не ушли.

- О чем вы трещите, олухи! - ругнулся Спарток.- Надо ехать в Феодосию. Там нас укроют греки из Херсонеса. Все-таки родственные люди!

Спустя час цари и кучка воинов охраны выехали по направлению к Феодосии. Дорога, слава богам, была еще не перехвачена. Воины, брошенные на произвол судьбы, разошлись по домам. Бесславно окончил свою жизнь бывший царь Синдики Гекатей. Узнав о приближении амазонок, он снова выбросился с балкона дворца и разбился насмерть.

Амазонки вошли в незащищенный город и предали его грабежу.

Город грабили трое суток. Амазонки умели это делать отлично. Да и скифы не уступали им в этом деле.

* * *
Аргос не был тщеславным, тем более, властолюбивым человеком. Он часто говаривал:

- На своем «Арго» я не кибернет, не капитан, я даже не царь, а я - бог! И мне ничего больше не надо.

Идя на Боспорское дело, он всем сказал, что на трон Спартокидов он не претендует, его стихия - море и он умрет на море. И тем не менее, к власти над Боспором он относился ревниво. Он знал, что Боспорское царство самое трудное для властителей во всем бассейне южных морей. Про Боспор говорили, что без Синдики это не царство, а просто голый пролив. Собственных земель у Спартокидов - кот наплакал, на север - до Зенонова Херсонеса, на запад - до Киммерийского вала, а на юг - до Горгипа. И то эти земли, как говорят, не исконные, а чужие. Они так малы, что их плащом накроешь. Но, с другой стороны, влияние Боспора беспредельно. На юге керкеты, тореты и прочие племена простираются до Риона, а через Синдику Спартокиды влияли на всю Скифию до Танаиса и далее, а где границы царства на востоке, даже сами цари не знали. Как управлять таким царством, Аргос не знал. Потому и считал, что он стар для этой беспокойной власти. С Синдикой все было ясно. Еще до завоевания Пантикапея все знали, что там будет царствовать скиф Агаэт — сын Агата. Но кого поставить над самим Боспором? Тут Аргос хотел бы оставить свою внучку, но это было рискованно. Истина стара - власть можно завоевать копьями и мечами, но удержать власть на копьях нельзя. В Пантикапее и других городах Боспора множество знатных и богатых людей - они власти Мелеты-Тиргатао не потерпят. Только у амазонок царица женщина - больше нигде. Тут есть еще Перисад, и к нему Аргос приглядывался ревниво, он мог захватить трон запросто. Он был из того сорта людей (потом их назовут политиками), которые ради власти готовы очертя голову броситься хоть в пекло к дьяволу, потом пролить море крови и сложить, в конце концов, голову на плахе.

И поэтому, когда грабить в городах было уже нечего, во дворце Спартокидов собрался Совет - что делать дальше? На Совет пришли Аргос, Мелета, Лота, Беата, были позваны несколько знатных боспорцев.

- А где же Перисад, Агаэт и Агнесса? - спросил Аргос.- Где, в конце концов, Борак.

Лота ответила, что Перисад остался у кораблей и сказал, что ему нужно поставить триеры в надежное место и он увел их в гавань Тирамбо. Аргос не стал возмущаться столь долгим отсутствием Перисада, это было, может быть, к лучшему.

- У нас есть царь Синдики,- сказал Аргос Совету,- это Агаэт, но мы не можем назвать царя Боспора. Пока не можем. И потому нам нужно создать временный Совет. Кто-то должен управлять царством.

Знатные люди, приглашенные на Совет, оживились, но желающих занять трон не было. Каждый понимал - народ с царя спросит хлеб. Во все времена царь накладывал на людей хлебный налог, но ныне голод во всем царстве - урожай не собран, он погублен. Можно послать корабли к царским скифам, деньги у знатных есть, но это рискованно. Военная сила у Аргоса - он этот хлеб отберет, царя скинет, денежки, и немалые, пропадут.

- А зачем нам царь? - сказал один из знатных.- Сейчас вся власть у тебя, Аргос, ты нас завоевал, ты и корми.

- Ладно,- спокойно ответил Аргос.- Проживем пока без царя. Вот возвратится Перисад, приведет флот, мы его пошлем за хлебом. А пока Совет поуправляет Боспором.

- Главой Совета, конечно, будешь ты? - не без ехидства спросил один из присутствующих.

- Почему я? Я управляю войском. Во главе Совета встанет богиня Синдики Тиргатао.

Мелета слушала Совет безучастно. Все ее мысли были о Перисаде и о его триерах. Она понимала - сборщик налогов окажется верным себе - он начнет с помощью своих триер рыскать по Синдике и грабить простых людей. Один грабитель - царь - сменится другим, и для народа Синдики ничего не изменится. Пусть ее тут называют по-всякому. Пусть она богиня, пусть она Тиргатао. Но стать главой Совета, чтоб ее именем теперь обдирали рыбаков, виноградарей, пастухов -этого она не допустит:

- Я снова одеваю белый пеплос, дед, и ты меня не уговаривай. Я ухожу в просторы Синдики и не дам этому усатому свинарю Перисаду даже рыбьего хвоста. Знатные боспорцы правы, кто лезет в цари Боспора, тот пусть и кормит боспорцев. Причем тут синды, меоты, дандарии. И ты тоже хорош, благороднейший Аргос. Вот возвратится Перисад, и мы пошлем его за хлебом. Не дам Боспору ни одного зернышка. Вот тут уж я буду поистине царицей Синдики. Кстати - кто поставил Агаэта царем Синдики?

- Никто,- ответил Аргос.- Тира была его матерью, он стал царем по праву наследства.

- А почему он не приехал на Совет?

- Ты жестока, богиня Тиргатао. У него умерла мать. Может он спокойно пробыть в трауре хоть неделю-другую? У эллинов время для скорби - месяц.

- Это очень много!

- А зачем тебе так срочно нужен Агаэт?

- Синдику уже начали грабить, а он, как и Гекатей, сидит во дворце.

- Тебя никто не держит. Съезди к нему и надери царю уши. Ты же богиня Тиргатао, а она, в прошлом, его мать. Имеешь право.

- Хорошо, я поеду. Но ты тут управляй Советом. От моего имени. И не давай в обиду синдов и меотов. Они мои друзья, помните все! - И Мелета, накинув белый плащ, повела белого коня на парусник, чтобы ехать в Фанагорию. Тоска по Агаэту достигла в ее сердце наивысшего предела.

* * *
А Перисад и не думал идти в Тирамбо. Оставив часть флота у Пормфия, он на двух триерах поплыл в Танаис. Это был неблизкий путь, но ветер дул попутный, и паруса примчали Перисада и Борака к пристаням скифского рынка через сутки. Запасы денег у Перисада были, он купил много зерна и загрузил в трюмы триер. Покупка и погрузка шла двое суток, и ветер за это время изменился. «Видимо, боги шлют в мои дела удачу,- подумал кормчий.- Я снова могу идти на парусах».

И верно, через сутки Перисад и Борак были уже в Пантикапее. Утром по городу разнесся слух - в Гавани стоят две триеры с хлебом. Перисад сам встал у сходней и стал выдавать по кулю зерна на человека. Борак и Агнесса принимали деньги.

- А у кого денег нет? - кричали с берега.

- Отдадите потом,- добродушно отвечал Перисад.

- А если и потом не будет?

- Отдадите добром.

И заработали в городе домашние жернова, закрутились крупорушки - голоду конец.

Перисад прекрасно понимал - этих двух трюмов зерна хватит ненадолго, послал Агнессу и Борака с кораблями во все гавани Синдики. За рыбой, мясом и вином пошел Борак - рыбаки, виноградари его знали и могли дать ему все это в долг. Агнесса на пяти триерах пошла в совсем неведомые места - к торетам и керкетам. Она должна была заехать в Горгип к Атоссе за деньгами. Мать снова запела ей прежнюю песню -надо уходить в Фермоскиру и уводить всех амазонок. Агнесса знала - денег у матери много, их привез из Фермодонта Аргос.

- Ты пойми, старая, Перисад станет царем Боспора, я стану его царицей. Он обещал отдать Горгип амазонкам, ты тут будешь царицей Боспорской амазонии...

- Так ему и даст сделать это морской змей Аргос. Он сам станет царем всех боспорских земель. Наше спасение - Фермоскира! Я уже послала моих храмовых на уговоры амазонок в Фанагорию. Здесь мы все чужаки, а царицей он тебя не возьмет, он любит Мелету.

- Мелета любит Агаэта. Она будет царицей и богиней Синдики.

- А чем будет жить боспорская амазония? Твой Перисад подумал об этом? Нам мало Горгипа - нам нужны земли для набегов.

- У нас будет весь флот - все берега Таврии - наши. Дай денег!

- А ты дай мне слово, что отпустишь всех амазонок ко мне.

- Зачем?

- На носу зима. Я уведу всех воительниц на Фермодонт - там тепло круглый год. Мы пройдем через горы, обогатимся и заживем в Фермоскире по-старому - вольно и богато!

- Даю слово. Но сама я с тобой не пойду. Я хочу стать царицей Боспора!

- Хорошо. Денег я тебе дам. Но знай - место царицы Фермоскиры я для тебя буду беречь.

Утром Атосса разбудила дочь. Та сонно спросила:

- Как спалось, дорогая?

- Всю ночь думала о нас с тобой. Не поехать ли тебе в Феодосию?

- Это ж морем, мама. Далеко.

- Если ветер попутный, к вечеру будешь там.

- Зачем?

- Вчера ты сказала: «Хочу быть царицей Боспора». Если при Перисаде, то это дохлое дело. Даже если он забудет эту пресловутую богиню. Как царь он не долог. Со временем его столкнут с трона. Надо ускорить это дело.

- Я не понимаю тебя? - Агнесса поднялась, села на лежанку.

- Если Спартокиды снова займут трон, кто будет царем, как ты думаешь?

- Спарток стар, Сотир пьяница, Митро молод. Конечно, Левкон.

- Но у тебя была с ним любовь когда-то. Она, я надеюсь и осталась? Собирайся и поезжай к Левкону. А торг как-нибудь я проведу сама.

Малый парусник в Горгипе нанять - раз плюнуть. Часу не прошло, как Агнесса на всех парусах мчалась в Феодосию.

А там постоянные споры. Сотир и не помышлял о потерянном троне. Царскую казну он прихватил с собой и день и ночь пропадал в кабачках и тавернах богодаренного города[932]. Левкон ударился в рыбную ловлю, Митродор волочился за местными красавицами - дворец в Пантикапее понемногу стал забываться. Только Спартокид - этот неутомимый старикашка - жил беспокойной жизнью. Он уже успел сходить на корабле в Херсонес, договорился насчет помощи во взятии Боспора, все время теребил Сотира и Левкона, уговаривал феодосийских купцов дать им корабль для похода на Пантикапей.

И приезд Агнессы только помог ему. Все Спартокиды ухватились за девушку. Шутка ли, человек приехал из самой Пантикапеи! Агнесса в тонкостях интриг не разбиралась, она поняла одно - царей надо направить на Перисада, а там будет видно.

- Расскажи-ка, корочка, как там живется при новом царе? - спросил Спарток.

- Плохо живется,- уныло ответила Агнесса.- В городе голодно, я убежала в Горгип к маме.

- А что в Горгипе? - спросил Левкои.

- Амазонки собираются уходить на старые места.

- Все?!

- Как одна. Их поведет моя мать.

- А Годейра? - спросил Сотир. Он натерпелся страха от набегов царицы амазонок и потому спросил о самом важном.

- Годейра ушла к скифам, за вал. Увела все сотни.

- И кто же сейчас в городе? Кто? - торопливо заговорил старик.

- Никого.

- А Перисад, а синды?

- Перисад собирает дань с Синдики. Бороздит Меотиду на всех своих кораблях.

- Как он не боится?

- А кого ему теперь бояться. Храбрый Левкон вооружился острогой и ловит рыбу, премудрый Сотир спит. Он и сейчас спит, амазонки либо ушли, либо уйдут.

- А Синды, меоты, аксамиты?

- Они прячутся в камышах от налогов и податей. Города - полисы грабятся...

- Я говаривал, говорил! — Спарток разволновался не на шутку. Нам надо сегодня же снаряжать флот. А то там все разворуют без нас,- клянусь Пормфием.

- А где деньги, чтоб флот... нанимать? - Сотир поднял со стола голову.

- Что, сынок, казну уже пропил? Займем у купцов. Нам бы только зацепиться за дворец в Пантикапее.

Потом пришли знатные феодосийцы. Агнесса разливалась соловьем залетным, рассказывая о голоде и запустении в столице Боспора, она убедила их, что Сотиру можно дать и корабли, и деньги. В долг, конечно, но расписку взяли с Левкона. Потом Левкон повез Агнессу на рыбалку, в море. Там, между ласками, Агнесса взяла с него клятву, что в случае успеха он сделает ее царицей. В такие моменты мужики дают любые клятвы.

- Где сама богиня Тиргатао? - как бы между прочим спросил Левкон.

- Во-первых, она не наша, а во-вторых, она не Тиргатао. Она Мелета, выскочка и задира. Ты ее должен знать. Ведь подлизывался когда-то.

- Наверное, с Перисадом по Синдике болтается?

- Нет. Теперь она в Фанагоре - царя Агаэта обхаживает. Ты, когда пойдешь воевать на Пантикапу, зайди мимоходом туда.

- А ты не боишься...

- Клятву же ты дал, бессовестный? Не покорив Агаэта, в столице вы не усидите. Боспор Синдикой держится.

До Фанагории Мелете не пришлось добраться. Только успела она выгрузить из лодки белого коня, как ей навстречу сотня меотов. Упали на колени, уткнули лица в землю, вопят:

- Великая богиня, грабят!

- Кто грабит?

- Мошенник Перисад и боспорцы! Всю рыбу забрали, сейчас зерно грузят!

- На коней, славные меоты! - Мелета накинула на плечи белый пеплос, выхватила меч и помчалась в Кепы, где грабил людей Перисад. На пути к пристани зарубила трех боспорцев, остальные, увидев белоснежный плащ богини, разбежались, оставив Перисада одного. Мелета не поехала к триере, через посыльного велела Перисаду разгрузить триеры и вернуть награбленное. Перисад, будущий царь Боспора, и сам отчаянно перетрусил - на холме, уперев руки в бока, стояла величественная всадница, и ее блистательный плащ развевался по ветру, как крыло гигантской птицы.

Об этом случае в тот же день разнесся слух по всем пристаням и гаваням, и Перисад. понял, что ему налогов синды не дадут. А Мелету уже звали в Тирамбо, к рыбакам - там тоже шарили агенты Перисада. И около недели то тут, то там развевался белый плащ богини - синды, меоты, аксамиты под ее защитой ощетинились копьями против новых захватчиков.

Долго тешить свою скорбь не пришлось и Агаэту. То из одного конца Синдики, то из другого прибегали гонцы и просили защиты у царя. И он с малыми отрядами метался по стране, где помогал, ще получал по шее - вот, мол, богиня Тиргатао вездесуща, а царь Агаэт сидит во дворце. Даже Борака с ним не было, ему Перисад пообещал высокий сан полемарха Боспора. Но ходили слухи, что Аргос изгнал его с Совета и звание главы войска не утвердил. И Борак вернулся в Фанагорию. Но коноводом царя не стал, объявив себя вольным скифом, служителем Перисада. Он все еще надеялся стать главным при царе Боспора. Хотя и дворец в Фанагоре принадлежал теперь Агаэту, он боялся туда заходить. Там было неуютно и холодно.

По ночам начались заморозки, а днем шли дожди. Закутавшись в плащ, Агаэт устало шагал к дворцу.

- Ты бывал во дворце Гекатея? - спросил он у Борака.

- Теперь он твой. Холодная каменная лачуга. Крепость, одним словом.

Больше говорить не хотелось. Перисад так измучил своим налоговым походом, что Агаэту было не мило все на свете.

Во дворце неуютно и сыро. Они походили по пустым комнатам - никто их не встретил. Борак сказал:

- Я схожу на конюшню. Около лошадей тепло, и этот скряга, конюший склот, скорее всего, там. Скажу, что ты приехал.

Агаэт вошел в главный проем и удивился - в середине стоял огромный медный таз, в нем сияли голубыми огоньками древесные угли, а вокруг таза сидели и грелись нахохленные женщины. Несмотря на то, что они закутались в какое-то старое тряпье, Агаэт понял, что это молодые женщины, причем красивые. Он подошел к ним, женщины оживились, но не разбежались, продолжая сидеть и греть руки над тазом.

- Я желаю вам здоровья, прекрасные женщины,- мягко произнес Агаэт.

- И мы тебя приветствуем - сказала смуглая, видимо, старшая среди сидящих.

- Садись с нами, погрейся,- предложила другая, светловолосая, и подвинулась. Агаэт сел, протянул руки над углями. Женщины зашевелились, незаметно стали сбрасывать с плеч старые халаты, чапаны и другое тряпье.

- Ты, юноша, скиф? - спросила третья, с каким-то странным инструментом на коленях.

- Да, я из-под Танаиса.

- О, это далеко!

- Да, не очень близко.

- Торговые дела? Танаисцы - все торговцы.

- Да. И торговля тоже. А кто вы?

- Мы танцовщицы,- сказала одна, как видно, самая боевая.

- И охранницы царя Гекатея,- добавила другая.

- А заодно и грелки.

- Грелки? Как это? - удивился Агаэт.

- Мы грели поочередно царю постель. Но теперь сами замерзаем.

- Это осенью и зимой. А летом ведь тепло...

- Царь Гекатей боялся змей и пауков. Он синд, а синды спят на полу. Но говорят, Гекатей умер и теперь у нас новый царь.

- Вы его видели?

- Нам на царей не везет,- сказала смуглянка.- Новый прямо из Боспора кинулся выколачивать налоги.

- Он у нас ненадолго,- сказала одна, судя по произношению, эллинка.

- Почему?

- Поговаривают, что снова будет бунт. Царь, который начинает с поборов, не царь.

- Я согласен с тобой, красивая. Я бы на месте царя начал с того, что заставил тебя согреть постель.

- Мы думаем, что он стар. И томимся от безделья. И без ласки.

- Но разве тут мало молодых слуг?

- Попробуй только. Тут за старшего конюший склот. Он оторвет голову.

- Мне жаль вас, бедных. А как зовут нового царя?

- Какой-то Агаэт. А ты надолго в Фанагору? - опять спросила светловолосая.- И где ты будешь ночевать? Я бы погрела тебе постель.

- Замолчи, бесстыдница! - крикнула смуглянка.- Вот-вот приедет царь.

- Так где же?

- Я думаю, что лягу на втором этаже,- ответил, улыбаясь, гость.

- Ты в своем уме?! Там постель царя.

- Я и есть царь. Меня зовут Агаэт...

Девушки вскочили, начали скидывать с себя тряпье.

- Зачем вы это делаете?! - крикнул Агаэт.

- Будем танцевать,- ответила смуглая.

- Но вы замерзнете!

- Перед таким молодым и красивым царем мы согласны танцевать и на морозе, на снегу. Тикса, играй!

- Но вы окоченеете! Вы почти не одеты.

- В пляске согреемся,- Тикса ударила по струнам, и танец начался.

Никто, кроме Агаэта, не заметил, как появилась еще одна женщина. Она стремительно прошла от дверей к середине, белый плащ за ее плечами стлался по воздуху, перья на ее шлеме развевались. Лицо было закрыто металлической сеткой, свисавшей со шлема.

- Это что еще за пляска?! - строго спросила женщина.- Уходите сейчас же!

- Они танцовщицы, дорогая,- сказал он.- Пляшут перед царем.

- Они дармоедки! Их царь тоже. Всем идти в Гермонассу и затопить печи во дворце Тиры.

- А кто же будет танцевать царю? - спросила смуглянка.

- Я сама спляшу ему.

- Но мы охранницы.

- У царя уже есть охранник. Глупый, как пробка от кувшина. Ищет во дворце печи, хотя все знают, что тут печей нет.

- Но кто же согреет царю постель? - упорствовала эллинка.

- До ночи далеко. Успеете. Ну, что вы стоите?

Танцовщицы выпорхнули из зала.

- У тебя хоть есть куда присесть? Тоже мне - царь.

Агазт принес из узла деревянную скамью. Тиргатао уселась на нее, закинув ногу на ногу, расстегнула пряжку, бросила плащ на спинку стула.

- Слушаю тебя, богиня,- сказал царь.

- Флот Сотира и Левкона в Феодосии. У них много воинов. И в первую очередь Спартокиды навалятся на тебя. У тебя ни одной лодки и скифов кучка. А самый умный из них - Борак-дурак. О чем ты думаешь? Надеешься на пляшущих девок?

- Но если меня прилетела защищать богиня Тиргатао, то... Чем только я заслужил?

- Я богиня Синдики, а ты царь Синдики. Земля у нас одна.

Агаэт прислушивался к голосу богини и ему все казалось,

что он где-то слышал этот голос. Но не мог вспомнить. А лицо было закрыто сеткой.

- Открой лицо,- попросил Агаэт.- Я где-то встречал тебя. По голосу...

- Скифы забывчивы. Ты однажды прошел мимо... Ты очень обидел меня.

- Мелета?!

- Я ищу тебя второй месяц!

Тут вошли танцовщицы. Они уже переоделись - за поясом мечи, в руках копья.

- Ого! - воскликнула богиня и выхватила меч. - Сейчас проверим, что вы за охранницы. Вы знаете, кто это?

- Это наш царь! - хором ответили женщины.

- Я хочу его убить. Защищайте!

Девицы быстро схватили копья и выбили из ее рук меч.

- Годитесь, годитесь! Будете воевать. У тебя, царь, есть парусник?

- Есть. Он стоит в гавани.

- Идите девы туда, а я приду позднее. Провожу вас до Гер-монассы. Идите.

- Зачем тебе Гермонасса? - спросил Агаэт, когда охранницы вышли.

- Будем там жить. Это же мой дворец. Теперь будет наш. Там тепло и уютно.

Мелета закинула сетку на козырек шлема, и Агаэт увидел ее лицо.

- Садись рядом. У нас есть немного времени... Я люблю тебя, Агаэт.

- Почему же раньше...

- Раньше ты принадлежал Лебее.

- А теперь не принадлежу?

- Ты разлюбил ее. Я знаю.

- Откуда?

- Какая бы я была богиня, если не знала, что в сердце твоем.

- Но я слышал, что сердце твое...

- Где слышал?

- Агнесса твердит на каждом углу.

- Несси - глупая баба. Она сама лезет в постель к Перисаду.

- Тебя народ признал богиней Синдики, да ты, и впрямь, богиня. И по красоте, и по верности народу, и по смелости. Ты не человек, ты рождена...

- Брось молоть вздор, мой милый. Я женщина, рождена любить. И я умею любить.

- Но ты тоже амазонка.

- Моя бабушка - гетера. Во мне нет амазонской крови.

Ты знаешь - я молюсь не амазонской Ипполите, а Артемиде.

- Но я слышал, что Артемида почитается как богиня девственной чистоты и целомудрия.

- А ты видел ее изображение?

- Откуда...

- А я видела в храме Пантикапея. У нее девятнадцать сосцов величиной с грушу. Кого же кормила богиня молоком матери? Я полагаю, что даже у богов дети не появляются без мужчин.

- Стало быть...

- Стало быть, я хочу стать не только богиней Синдики, но и царицей - женой Агаэта. И греха в этом не вижу - я же люблю тебя.

- Мы впервые встретились в степи, у скифов. Ты помнишь?

. - Помню ли я? Я все это время шла по твоим следам... А теперь до скорой встречи, мой царствующий муж! Я скоро вернусь.

- Подожди, царица! И я с тобой! - крикнул Агаэт и выбежал вслед.

...От Фанагории до Синдики, где дворец Тиры, рукой подать. Мелета села за кормило парусника, Агаэт - рядом на рундучок, охранницы сидели на палубе по бортам. Паруса отвисли от дождя, ветра нет, поэтому гребцы замахали веслами. Танцовщицы перешептывались меж собой, погладывая на Мелету.

Во дворце Гермонассы (потом его назовут дворцом Синдики) все служанки Тиргатао оказались на месте, дворец содержался в чистоте. Слуги были в восторге. Никто не усомнился, что Мелета - богиня и что она — продолжение их бывшей госпожи Тиргатао.

Тому, что царь Агаэт и она стали мужем и женой, были бесконечно рады. Особенно танцовщицы. Им надоело безделие в холодном фанагорийском дворце. И к тому же, их Тиргатао признала хорошими охранницами царя. Приготовив постель царской чете, они встали на охрану дворца и готовы были убить всякого, кто посягнет на их царя и царицу.

- Я безумно рад твоему приезду, дорогая,- сказал Агаэт,- но ты сначала так много говорила об опасности, а теперь...

- Я изнываю от любви к тебе, мой кон,- Мелета расстегнула бляху своего огромного плаща, разостлала его на постель,-теперь здесь нет богини Синдики, а есть влюбленная в тебя Мелета.

- С храмами покончено? - спросил Агаэт, прижимаясь к юному телу.

- Навсегда. И хватит появляться в белом пеплосе богини — все равно жизнь Синдики не изменишь. Перисады, как грабили людей, так и будут грабить. Теперь я не царица Синдики, а твоя жена, и не более.

- А если во дворец завтра или сегодня придут воины Левкона или Спартака...

- Для этого не нужна богиня. Мы - цари, поднимем скифов.

Агаэт задумался, положил руку на бедро жены...

* * *
Если женщина первую половину своей жизни проводит в воздержании от любви, то во вторую обычно, не раздумывая, бросается в любовный омут. Так случилось и с Годейрой. Еще до короны Фермоскиры она родила дочь - Кадмею, но когда стала царицей, встречаться с мужчинами не было возможности. Совет Шести во главе с верховной жрицей Атоссой не отпускал ее в набеги и не впускал на агапевессы. И только на корабле царица встретила Перисада и полюбила его всем сердцем. В Горгипе любовь ее еще более окрепла, и за Киммерийский вал Годейра уходила с полным сердцем любви и надежд. Ее связь с Агаэтом позабылась - амазонки трутней не вспоминают. За время частых набегов из-за вала на Пантикапею и в другие города любовь эта как-то притупилась, да и о Перисаде ничего не было слышно. Он и в самом деле ушел в степь - готовиться к захвату власти на Боспоре.

Она решила уйти к скифам землепашцам, благо, это совсем рядом. С нею ушло около двух тысяч амазонок — каждой при добытом богатстве захотелось пожить спокойно. Все они нашли себе мужчин. Но богатство таяло, безмятежная, непривычная жизнь стала скучной и тягостной, и всем захотелось на Боспор. Особенно Годейре. К тому же, прошел слух, что царем Боспора стал ее любимый Перисад. И вот, захватив с собой сотню амазонок, бывшая царица ринулась в Пантикапею, чтобы стать настоящей царицей. Перисада во дворце не оказалось. Ее встретила Агнесса. Она поняла, какой опасности подвергаются ее планы, и поступила хитро.

- Перисада дома нет, великая царица, и думаю, что скоро не будет. Он в Фанагории у Мелеты. Правда, теперь она уже не Мелета, а богиня Синдики Тиргатао. Бегает за нею, как мальчишка.

И тоща Годейра воспылала ревностью. Она оставила амазонок в городе, наняла парусник и ринулась в Фанагорию. Злоба все больше и больше заполняла ее грудь. Годейра понимала, что бессильна отнять у молодой, красивой девчонки царя Боспора. Богатства нет, молодости нет, сил мало.

Годейра ворвалась во дворец, как вихрь. Увидев Тиргатао, спросила:

- Ты что тут делаешь?

- Как видишь, царица, готовлю стол моему мужу.

- Все наши бабы посходили с ума! Набрасываются на царей, как волчицы! Уж моего Перисада, усатого таракана, и то заарканила какая-то богиня. Кстати, говорят, она здесь. Где богиня?

- Я богиня. И твой Перисад мне не нужен. Мой муж - царь Синдики.

- Говорят, у тебя есть крылья, и ты можешь слетать к Пе-рисаду!

- Когда нужно, могу.

- Но ты же была моей сотенной? А теперь...

- Ты тоже была царицей Фермоскиры, а теперь...

- Значит Агнесса мне наврала про Перисада.

- Вероятно. Она сама лезет к нему.

- Этого еще не хватало. Перисад мой! Мой, мой!

- Я тоже так думаю. Бери его за загривок и в...

- Хороший совет! Агнессу я утоплю, как кошку, в море.

- Это не достойно царицы Боспора. Ты же знаешь — Агнесса - Богоданная и Атосса тебе перегрызет горло.

- Это мы еще посмотрим! А твой дед - вор!

- Не может быть!

- А твоя мать Лота... Запахло на Боспоре жареным - она удрала в горы и увела свои сотни.

- Что же ей заботиться о Боспоре. Она влюблена!

- Ты права, девочка. Любовь нас делает идиотками.

- Ты знаешь, царица, мне поручен Совет Пантикапеи. И я ответственна за оборону города.

- Потому ты и торчишь у мужа на кухне?

- Совет можно собрать в любом месте. Кстати сказать, все, кто для него нужен: ты, Перисад, царь Синдики, Борак - здесь. И сегодня после полудня мы соберемся. Решай свои дела с Перисадом и не опоздай. Времени у нас нет, корабли Сотира уже в море. Иди, я тебя больше не задерживаю.

- Какая нахалка, однако! - сказала Годейра себе при выходе.- Но умна, ничего не скажешь.

* * *
Перисад спорил с Агаэтом и его женой.

- Ты мне надоела, Мелета! - кричал он на царицу Синдики.- Во скольких гаванях ты помешала мне собирать так необходимые нам налоги?!

- Кому это - нам? - спросил Агаэт.

- Боспору, если хочешь знать!

- Пусть Боспор и собирает у себя. При чем тут Синдика. Тут есть свой царь и царица.

- Ты, выходит, не подвластен мне?!

- Я подвластен Совету Пантикапеи, а ты еще не царь Бос-пора.

Никто не заметил, как в залу вошла Годейра.

- Совет решил отдать амазонкам Лоты все земли вокруг Горгипа,- сказала Мелета,- И я полагаю...

- Совет только советует. Его решения утверждает царь Бос-пора! - грубо произнес Перисад.

- Насколько я знаю - царь не занимается делами царства, он все еще грабит рыбаков и вольных скифов.

- Кого я вижу! - царь узнал Годейру. - А мне сказали, что ты сбежала в Скифию.

- Я не сбежала, царь Боспора. Я помогла тебе овладеть царством.

- Откуда ты сейчас?

- Из Пантикапея, конечно.

- Что там нового?

- Сотир и Левкон идут на кораблях в столицу, а Перисад волочится за юбкой какой-то девчонки.

- Не забывайся, Годейра!

- Ты знаешь, что говорят про тебя в Пантикапее?

- И знать не хочу!

- Напрасно. Купцы говорят: «Перисад есть Перисад. Как был сборщиком налогов, так и остался. Там ему и место. Нам нужен другой царь».

- Великий царь! - быстро вошел в залу Борак.- Внизу ждет гонец из Пантикапея. Какие-то важные вести.

Мелета вышла.

Агаэт с Годейрой остались одни.

- Я не стал говорить при тебе царю - гонец привез худые вести. На Боспор Левкон ведет большое войско,- сказал Агаэт.

- Это не беда. Со мной две тысячи воительниц - они в Пантикапее. Да и Лоту мы не отпустим. Совет назначил ее полемархой Боспора. Дочери Фермоскиры еще покажут себя! В случае удачи мы посадим тебя на трон Боспора!

- А Перисад?

- Он будет у нас сборщиком налогов. Ты, надеюсь, подвинешься, чтобы дать мне на троне местечко рядом? Помнишь... Камыши?!

- Будет видно, храбрая Годейра. Трон еще прочно занят.

- Я возвращаюсь в Пантикапей! Оттуда в Горгип. Ты смотри за порядком здесь.

- Разыщи Перисада. Он тоже кинется в столицу.

* * *
Аргос пребывал в Горгипе в постоянных спорах с Атоссой. Та тоже говорила, что не подвластна Перисаду.

- Чего ты прыгаешь ради царя Боспора? Он гол, как сокол, что с него получишь. Я ведь знаю - это ты ободрал Кумир Девы и привез золото сюда.

- Ну и что? Ну и привез.

- Теперь отвези его обратно. И получишь вот такой мешок монет.- Атосса показала длинный, вроде чулка, кожаный мешок.

- Я не могу, пойми ты, старая,- упорствовал Аргос.- Этот кумир под рукой моей внучки, а она не едет в Фермоскиру.

- Твоя внучка отказалась от богини Ипполиты, ей не нужен этот кумир.

- Еще как нужен,- твердил старый моряк.- Мы из этого золота отчеканим либо Артемиду, либо Тиргатао.

- А я подниму храмовых копейщиц и тебя посажу на кол.

- Завтра приведет сюда воительниц Лота и тебя отдадим керкетам на потеху, ты, надеюсь, не забыла, что Лота моя дочь, а богиня Тиргатао - внучка.

- Козлобородый пан... Тоже мне, святое семейство!

На этом споры кончились.

Лота и Беата одинаково не любили Атоссу и как только появились в Горгипе, предложили старой жрице вытряхиваться из дворца Годейры, заявив, что сама царица скоро приедет в город. Это же подтвердил и приехавший чуть раньше Борак.

Атосса поняла, что тут она больше властвовать не сможет и стала спешно готовиться к походу на Фермодонт. Но туда нельзя было являться без Кумира Девы. И она решила уговорить Борака. Тут хитроумный Борак придумал план. Он пришел к Аргосу и сказал:

- Атосса просила меня выкрасть из храма какое-то золото и увезти его морем в Фермоскиру.

- И меня просила. Но я отказался. И ты откажись. Ты слышал про Кумир Девы? Так вот это он.

- Старая баба жадна, как Медуза Горгона. Она уговорит других, и золото украдут.

- Что ты предлагаешь?

- Твое судно стоит без дела. Давай погрузим тайно на него Кумир и...

- И разделим золото, ты хочешь сказать?

- Нет. Если это богиня, то ее надо отвезти в Гермонассу, к Тиргатао. Она сейчас, я полагаю, там.

- У Атоссы полно храмовых амазонок. Они поднимут такой шум...

- Скажем, что кумир везем на Фермодонт, куда и надо.

- Она поверит? При такой куче золота я бы не поверил и самому себе.

- Я бы тоже. Но мы предложим ей посадить на весла вместо твоих моряков храмовых амазонок, да еще и охрану. С такой силой она решится. Иного выхода ей не будет. А ночью они не поймут, куда идут - в Фермоскиру или в Фанагорию.

- Надо подумать. Завтра я скажу тебе.

С тяжелым сердцем шел на это дело старый Аргос. Уж очень ему хотелось сделать внучке приятное. Самому ему золото было не нужно, да и Мелете тоже. Но водрузить в храме Синдики золотой Кумир Артемиды - это деду было приятно. И он постучался в ворота храма. Ему открыла Атосса. Борак уже крутился около кумира, но за дело приниматься не решался. Аргос одел фартук, поплевал на ладони и взял клещи. Потом в пригороде разыскали старый сундук, в котором привезли пластины из Фермоскиры, снова погрузили золото туда, и Атосса с двумя храмовыми унесла его на берег. Осенние ночи длинны и темны - в трюмы унесены запасы на дорогу: сушеное мясо и рыба, пресная вода.

Наконец пришло время отчаливать. Храмовые сели за весла, Атосса и Борак спустились в кубрик, Аргос пошел к кормилу. Он сел на скамейку, положил руки на рычаг кормила и вздрогнул. Он почувствовал что-то неладное.

- Борак!

- Не кричи, Аргос. Ты разбудишь весь город,- Борак стоял за спиной кормчего.

- Это не мой «Арго»!

- Какая разница! - крикнул Борак и накинул на шею Аргоса удавку.

Кормчий упал. Подскочили четверо храмовых и связали моряка. Когда он пришел в себя, Борак уж двигал кормило.

- Ты же не знаешь куда плыть, обрубок ослиного хвоста.

- А нам недалеко,- спокойно сказал Борак.

Трещали веревки, могучий Аргос пытался освободиться, кричал, ругался, но ничего сделать не мог. Скоро исчезли огни города, и Борак бросил руль. Вышла из кубрика Атосса. Она тоже не понимала происходящего:

- Почему ты сделал это? Ты и в самом деле не знаешь, куда плыть.

- Приехали. По-моему, наша посудина тонет. Надо проверить днище.

Борак сбросил куртку и спрыгнул в ледяную воду. Нырнув, нащупал выпиленную доску, оторвал смолу и ударил ногами в склейку. Доска выскочила, всплыла на поверхность. В трюм с шумом хлынула вода.

Сам он стал плыть на север...

- Мы тонем! Тонем, Аргос!

- Я моряк и моя могила - море, но ты, грязная...

Что сказал дальше, Атосса не расслышала. С криками и визгами прыгали за борт храмовые. Посудина медленно скрылась под водой. Храмовые несколько минут держались за выпавшие из уключин весла, но от ледяной воды сводило кисти рук, и все пошли на дно.

По горным селениям прошел слух - в день Артемиды будет в Горгипе большой торг, будет скупаться скот в живом виде, будет соленая рыба, солонина и зерно. Цены будут хорошие. И в день Артемиды город закипел торговлей. Когда, как не осенью, селянину продавать скот. Агнесса радовалась - скота в Горгип нагнали видимо-невидимо. Цены были сбиты сразу с утра. Быки, бараны, овцы и козы десятками загонялись в трюмы триер, рыбаки Синдики привезли полные лодки соленой и свежей рыбы - скупалось все и загружалось на палубы, в трюмы кораблей.

В день торга три судна вышли по направлению на Пантикапей.

Здесь Перисад продавал скот и рыбу втридорога - боспорцы за ценой не стояли - благо, было что купить. Перисад стал самым богатым и самым знаменитым человеком на Боспоре - кому, как не ему, занимать трон царства. Знатные торговцы молчали - не они кормили город. Перисада поддерживал народ. Почти все в Пантикапее были его должниками.

Настал день - бывшего сборщика налогов люди внесли на руках во дворец Сотира и вручили ему жезл - царствуй. Прежде чем замахать жезлом, Перисад закрылся в Башне Дум, где до этого жил Спарток. Он знал, что цари не только воевали и убивали своих противников мечом, но и действовали ядом, кинжалом, удавкой, да и то всегда чужими руками. Перисад давно понял, что чужие руки — это Борак. Поднимаясь из грязи в князи, он был готов на что угодно. И он позвал Борака:

- Ты знаешь, мой верный друг, что Аргос на Совете был против назначения тебя предводителем войска?

- Аргос уже на дне моря,- буркнул Борак.- Да и Атосса тоже.

- Значит, ты понимаешь своего царя. Но в Совете есть еще Тиргатао - богиня. Она нам ни к чему.

- И муженек ее ни к чему.

- Вот как! Но он же твой царь и друг.

- У царей друзей не бывает. Что ему Борак, если он запутался в плаще этой амазонской красотки. Теперь я ему не слуга. Я твой слуга. И что ты мне скажешь...

- Нам нужны иные цари Синдики, друг мой.

- Я понял тебя, царь Боспора!

* * *
Вспомнив, что Борак теперь ему не служит, Агаэт решил ждать Совета. Ждать долго не пришлось. Вскоре появились Годейра и Перисад, потом пришла Мелета. Сели за стол, слуги подали вино, Мелета сразу спросила:

- Какие вести привез гонец?

- Неутешительные,- сказал Перисад,- Спартокиды снарядили десять кораблей, набили их воинами и ждут подкрепу из Херсона. Через день-два они, я думаю, пойдут на нас.

- Что в Горгипе? Где Лота?

- На них у нас надежды нет. Амазонки, как всегда, смываются перед самым делом. Это к тебе, Годейра, не относится, не сверкай глазами.

- Где Борак? - спросил Агаэт.

- Я назначил его полемархом и послал в Горгип. По древнему торговому пути он спустится к меотам и дандариям и приведет их в Фанагорию.

- Где твои триеры, царь Перисад? - спросила Годейра.

- Они все загружены товарами и идут в столицу. После того, как разгрузят, Агнесса Богорожденная приведет их в Фанагору.

- Мы не знаем цели Спартокидов и их истинные силы. Пойдут они в столицу или обрушатся на Синдику,— заговорила Мелета.

- Скорее всего, они ударят по Пантикапе,- заметил Пери-сад.

- Этого мы не знаем,- твердо сказала Мелета.- А воевать под «скорее всего» нельзя. Мои соглядатаи доносят - три триеры стоят в Горгипе с набитыми в трюмах баранами. Богорожденная умчалась в сторону Феодосии, когда вернется, не известно, и вернется ли вообще. И если Атосса и Лота пойдут в горы, от тех баранов останутся рожки да ножки. Твой храбрый полемарх Борак не приведет ни меотов и ни дандариев. Он, я мыслю, сейчас гостит у аксамитов.

- Я в Борака верю,- сказал царь.- Он приведет людей в Фанагору, там четыре корабля. Мы посадим...

- На правах главы Совета Пантикапея я предлагаю тебе, царь Боспора, ехать в Горгип и твоим всесильным приказом поднять горных людей - торетов и керкетов. Погрузи их на триеры Агнессы и жди.

- Мне, царю Боспора, Совет Пантикапея может только советовать!

- Я и советую,- тихо, но твердо ответила Мелета.

- Хорошо. Я поеду в Горгип. А ты сама?

- Я возьму корабли, что в Фанагоре, и уведу их в Акру. Туда Годейра вышлет половину своих воительниц.

- А мне что делать? - спросила Годейра.

- Ты отведешь оставшихся амазонок за Малый киммерийский вал...

- Но тоща столица останется без защиты! - крикнул царь.

- Не кричи, Перисад,- заметила Годейра. - Богиня, по-мо-ему, говорит дело.

- Из столицы нужно вывести всех до одного. Пусть Сотир ворвется в пустой город и бросится его грабить. И вот тогда Годейра ударит по Сотиру.

- Не мало ли ей мы оставили войска?

- Не мало. При одном виде амазонок Сотир бросится в воду.

- А где мне воевать? - спросил Агаэт.

- Ты - царь Синдики. В Синдике и воюй.

- Но у меня, кроме танцовщиц, никого.

- На первое время хватит. Садись в осаду в фанагорийском дворце - там стены из камня. Жди Борака. Я из Акры помогу тебе, если будет нужно. Да ты и один в осаде можешь задержать не одну тысячу.

- Ты любишь Агаэта? - спросила Годейра.

- Я его жена...

- Так зачем же его оставляешь на съедение волкам?

- Я же сказала - из Акры буду помогать моему мужу. Ты веришь мне, царь Синдики?

- Ты моя богиня...

- Давай дальше, Тиргатао,- торопила Годейра.

- Когда корабли Спартокидов пройдут Акру, мы с Перисадом с двух берегов выйдем в пролив и отсечем их от херсонесцев. А ты, Годейра, налетишь на Пантикапею и сбросишь Сотира.

Никто ничего иного не мог предложить. Когда все разошлись, Агаэт обнял жену, поцеловал:

- Ты у меня умница.

Хотя над Синдикой и Боспором стояла непогода, для Мелеты это были безмятежные дни. О морском налете Спартокидов шли слухи и разговоры, но сторожевые на башнях дворцов не подавали никаких знаков беспокойства. Перисад не слал на Синдику гонцов, не собирал Советов, и скифы успокоились. Агаэт изредка уезжал в степь по делам, у Мелеты было много времени для раздумий и воспоминаний. В пору, когда она была помощницей царицы Тиры, они часто по ночам подолгу беседовали о жизни. Правда, Мелета только сейчас начала понимать смысл этих бесед. Не зря Атосса говорила, что Мелета не амазонка - вся ее жизнь была иной, чем у дочерей Фермоскиры.

Когда стала женой Арама, совсем еще юная и наивная, она очень жалела хуторян селения Тай, которые терпели много лишений от амазонок. Она порой ненавидела себя за то, что принадлежала к амазонской породе. Потом пропала ее мать Лота, ее обвинили в дезертирстве, и от этого много горя досталось юной дочери. Потом Мелета нашла мать, ее судили, она сидела в городской тюрьме. Потом Синдика, страдания простых меотов, дандариев, аксамитов, плен и неудачная любовь. Все это помогло ей стать богиней, защитницей бедных и простых людей. Но вот беседы с Тирой... «Ты, моя девочка,-говорила царица,- знай одно: твой удел - удел женский. Как и мой, впрочем. Он невелик, этот удел, но сложен... Венец женской доли - любовь. Как только ты полюбила - замри. Как только ты нашла мужа по сердцу, либо друга, пусть любовника - замкни руки на его шее и не размыкай. Иначе потеряешь любовь, потеряешь все. Женщина без любви — все равно, что кувшин без вина. Вот я захотела властвовать над Синдикой, это мне внушил идиот Гекатей, я задумала помочь моему народу и потеряла кона Агата, своего сына Агаэта и осталась у золы жизненного костра. Сейчас я тщусь помочь синдам и меотам, но увы, я поняла - им невозможно помочь. Им никогда не избавиться от своих царей, от царей Боспора и прочих грабителей. Никогда в жизни, никогда! И все, кто их зовет к этому, погибнут. И я погибну, и ты, и кто-то другой... Поэтому ищи любовь и если найдешь, повторяю, замри».

И вот Мелета нашла свою любовь. Свой плащ богини, пеплос свободы постелила на брачное ложе. Сейчас она со своим Ага этом на вершине счастья...

Прошло три недели.

* * *
День выдался солнечный, хотя и ветреный. У царей в Феодосии опять спор. Старый Спарток настаивал начинать поход на Боспор сегодня. Он говорил, что солнце и ветер на море -приметы к добру. Чего ждать? Корабли под парусами, воины наняты.

- Какие это воины?! — кричал Левкон.- Этот вшивый сброд воины? Их я не поведу на войну.

- Они рвутся грабить,— настаивал Сотир.— И будут воевать, как звери.

- А где твои хваленые херсонеситы? - спрашивал Спартока Левкон.

- Они вот-вот подойдут и нас догонят.

- Давай - поехали! - кричал Сотир.- Чего там медлить.

План похода придумал Спарток. Кораблей феодосийцы дали мало - всего десять. Было решено: пять отдать Сотиру, пять - Левкону. С царем пойдет Спарток, с Левконом - Митро.

Первой вышла пятерка царя. Она должна дойти до Тиритаки, укрыться в бухте и ждать подхода херсонеситов. Пятерка Левкона идет следом, заходит в Гермонассу и высаживается на острове. Остров недалеко от Тиритаки (на другой стороне пролива), и в случае неуспеха Левкону поможет царь Сотир. Затем общая высадка в Пантикапее.

Первые корабли, как и следовало ожидать, прошли мимо острова Синдики, к острову Фанагория. Борак со скифами затаился на северном мысе острова, он должен пройти на помощь дворцу только по сигналу Агаэта. Другие же подходили к гавани осторожно. Сначала один, потом другой - три осталось на внешнем рейде. Остров встретил их безлюдием и тишиной. Левкон не решился сразу высаживать людей - обстановка на Фанагории была необычная и подозрительная. К тому же, на кораблях назревал бунт. Когда наемники узнали, что Левкон сначала пойдет на Синдику, возмутились. Их не интересовала стратегия царевича - они жаждали грабежей в богатом, как им сказали при вербовке, Пантикапее. Да и здесь, на Синдике, им не разрешили сойти на берег. Левкон с десятком воинов пошел на разведку.

Он убедился, что ворота дворца-крепости накрепко закрыты, и разослал людей во все улочки городка. Но людям на судне казалось, что Левкон медлит умышленно, а Пантикапей уже разграбили воины царя Сотира. Их жгло нетерпение. И вдруг со стороны боспорского берега показался малюсенький парусник. Скоро он подошел к кораблям, на нем было три гребца и женщина, которая стояла на корме.

- Это корабли царя Синдики Агаэта? - громко спросила она.

- Ну и что, если Агаэта? - неопределенно ответили с корабля.

- Так что же вы распустили штаны?! В Пантикапу ворвался царь Сотир, город грабят, вино по улицам льется рекой, насилуют женщин, срывают украшения, тащат все из домов! Скорее на помощь Пантикапею!

Невероятный вой возник на кораблях. Грабеж начали без них! Не успел парусник исчезнуть, как корабли на рейде подняли паруса и ринулись к Пантикапею. Скоро и прибрежные суда подняли якоря и направились вслед за тремя рейдовыми. Когда Левкон увидел,что корабли уходят, он сначала ничего не понял, но когда понял, то испугался. Крича и размахивая руками, побежал к берегу, но его никто не слышал. Берег был пустынен. Даже та лодчонка, на которой пришел с корабля на берег, ушла в пролив. Ее гребцы тоже хотели хоть немного пограбить.

От Акры на середину пролива вышли триеры Мелеты, тут же показались корабли Перисада, шедшие из Горгипа.

Весь флот оказался в ловушке. Мало того - триеры отсекли приход помощи из Херсонеса.

Левкон обхватил голову руками и в отчаянии упал на колючую траву острова.

А царь Сотир действительно высадился в Пантикапее. Он был основательно пьян и торопился скорее войти во дворец. Улицы столицы были пустынны, никто не оказал царю сопротивления.

- Не торопись, пьяная башка, не спеши! - увещевал его Спарток.- Ты видишь, город пуст. Это неспроста.

- Не трусь, старик. Город пуст, но у дворца наши зададут такого жару, что тебе придется закрывать лысину.

Но дворец Сотира тоже был пуст. Даже слуг он не нашел.

- Царственная пьянь, поднимись на башню, осмотрись! -кричал на него отец.- Где-то есть войска, клянусь Пормфием!

Задыхаясь и бранясь, Сотир поднялся на башню. И начисто протрезвел. Из-за горы, блистая на солнце лезвиями копий, скакали сотни амазонок Годейры...

Левкон предчувствовал все, поэтому, когда увидел, как в беспорядке поплыли по проливу суда и мелкие суденышки, как на воде замелькали трупы убитых, не удивился. Он понял, что отступить этим судам не удастся, через весь пролив от Акры до Корокондамы заградительной цепочкой растянулись триеры Мелеты и Перисада. Он так же, как и те отступающие, был теперь в ловушке. Небольшая фелюга причалила к острову. Левкон подбежал к судну и крикнул:

— Ну, как там?!.

— Беда, царевич! — Его узнали.— Твой дед в плену, отец скрылся в сторону вала. А мы, как видишь, в западне. Садись на судно - может скроемся через лиманы.

- Попытайтесь. Я пойду сдаваться в плен.

И странное дело - если бы Левкон задумал скрыться на острове, его бы мигом выследили и поймали, но сейчас он шел сдаваться в плен и его никто не брал. Скифы Борака не признали его, сам Борак уехал в Пантикапею. В крепость его не впустили, хотя он долго стучал в ворота. Синды, живущие в городе, пленных не брали вообще. Прослонявшись по острову, он так устал, что заснул на траве перед крепостью.

* * *
Борак был очень доволен собой. Его хитрость - посадить Аргоса на старую фелюгу под покровом ночи и утопить - удалась. Теперь осталось уничтожить гребцов на «Арго», и великолепное судно архистратега станет его собственностью.

Перед тем, как выехать на Синдику, он зашел в гавань Горгипа, ще стояло «Арго», и с помощью наемных убийц уничтожил всех гребцов Аргоса и покидал их в воду. Сутки ушло на то, чтобы перекрасить его до неузнаваемости, замазать название и вывести в Карокандому.

Здесь на одной из триер Борак нашел Мелету и Агнессу. Корабли Мелеты все еще дрейфовали в проливе со стороны Синдики, а триеры Перисада перекрывали пролив со стороны Боспора. Они все еще ждали прибытия эллинских кораблей. Вместо Перисада здесь была Агнесса. Женщины встретили Борака радостно - им хотелось знать, что происходит в Пантикапее.

- В Пантикапее все ладно,- рассказывал Борак.- Перисад думает, как управлять царством. Женой его, я думаю, станет царица Годейра, она уже перетащила своих девок из-за вала и разместила в трех полисах царства.

- Об Агаэте что-нибудь слышно? - спросила Мелета.

- Он, я думаю, в Фанагоре ждет тебя. Моих скифов взял под свою руку. Я должен передать ему приказ Перисада, чтобы он укреплял берега Синдики. Ты-то долго будешь его томить разлукой. Он очень тоскует.

- Передай, что появлюсь послезавтра. Я уже ушла из Совета, я больше не богиня Синдики - верная жена его. Так и скажи.

С Бораком вместе поехала Агнесса, задумала попасть в столицу через Синдику. Борак в пути решил, что настало самое время вершить задуманное. Но как убить Агаэта? То, что его охраняют, не самое главное. Главное - все сделать так, чтобы Борак, а значит и Перисад, были вне подозрения. И поток... как поднять руку на друга, которому так долго служил... И тут ему помогла Агнесса. Она, видимо, понимала раздумья Борака и прямо, ни с того, ни с сего, сказала:

- Не хмурь свое мудрое чело, Борак. Вспомни убийство по-амазонски.

Борак вроде бы не придал значения совету Агнессы, но запомнил его.

В фанагорском дворце Агаэта не было - он обещал приехать вечером. Борака и Агнессу охранницы хорошо знали, их приняли как друзей царя Синдики, особенно Борака. И те без особой скуки дождались приезда молодого царя. Борак передал ему привет от супруги. Потом был хороший ужин. Было и вино, и беседы, были и песни, но Агаэт, несмотря на радостную весть, был весь в каких-то предчувствиях - мало ел, мало пил, а когда гости запели песни, сославшись на усталость, поднялся в спальную комнату.

После полуночи Борака разбудила Агнесса. Она стояла перед ним с большой кружкой вина.

- Чего ты? - не понял со сна Борак.

- Опохмелиться принесла. Половину выпей сам, остальным опохмели царя, по-амазонски.

Борак отхлебнул вина - неразбавленное, крепкое. Прошел в опочивальню, сел около лежанки царя - Агаэт спал на спине, открыв рот. Торопливо влил его в открытый рот - Агаэт дернулся всем телом, втянул в горло и затих. Борак накрыл лицо царя подушкой, полежал немного на ней, потом поднял друга за волосы, подложил подушку под голову и так же тихо, как и вошел, вышел.

Дело было сделано.

Мелета не то, чтобы предчувствовала беду, а просто не доверяла Агнессе. Она знала - подруга запросто могла влезть в постель Агаэта и склонить его на что-нибудь плохое. Оставив триеру на клевеста, она села в лодку и через полчаса была во дворце Гермонассы. Всюду ее встречали бдительные охранницы: и у ворот крепости, и у дверей залы, на лестнице при входе в спальню царя. Она вошла в опочивальню, зажгла свечу, хотя было уже утро и света хватало. Поднесла свечу к Агаэту - он лежал, открыв глаза.

- Вот и я пришла к тебе,- поцеловала его в губы... и отшатнулась. Губы были холодны и тверды, изо рта разило вином. Поняв, что он мертв, она закрыла ему глаза, огляделась. На столе около лежанки увидела кружку - муж никогда не пил в постели.

Мелета бросилась вниз, толкнула сидящую на лестнице охранницу:

- Кто ночью входил к царю?!

- Клянусь, богиня, никто!

- Агнесса входила?

- Она с вечера спит в комнате охранниц.

- Кто внес туда кружку с вином? Сам царь?

- Я видела, царь вошел без вина.

Про Борака никто и не вспомнил - он спал рядом с царем. «Это могла сделать только Агнесса,- подумала царица.— Агаэт был убит по-амазонски».

(обратно)

Глава 12. БОГИНЯ МЕСТИ

Мелета стала размышлять - кто мог покушаться на жизнь царя? Могла Годейра... Ока сейчас не у дел - стать царицей Синдики ей было бы очень кстати. Агнесса? Но она без матери, Священной Атоссы, как меч без щита. Одна не решится на такое дело. А Священная что-то давно не подает вестей из Горгипии. Жива ли она?.. Может, охранницы, которые стояли у дверей царской опочивальни?.. На этой мысли она задержалась - царь никогда не пил в постели и потому вино там не держал. Охранницы у дверей поклялись, что царь вошел туда без вина и никто спиртного не заносил.

В спальню вошла Агнесса.

- Его убили по-амазонски,- сказала Мелета.- Царица Годейра не была здесь?..

- А ты не думала, что это могла сделать я? - медленно произнесла Агнесса.- Во дворце только две амазонки - Годейра и я.

- Не говори глупостей. Ты любила Агаэта, у тебя не поднялась бы рука.

- А если его убила не амазонка, а мужик, будь он трижды проклят...

- Борак?..

- Вечером он подходил ко мне, спрашивал про агапевессу - только ли кувшином, мол, по голове амазонки убивают трутней? Я сказала, что это бывает редко. Мужики живучи, как ослы, лучше их вином... Даже не подумала, для чего это ему нужно...

... Часа через четыре фелюга Мелеты пристала к дворцовому причалу Пантикапея. В пути морем оиа поостыла, мысль о мести в голове улеглась, встретиться с Бораком она решила не сразу, захотела поглядеть на него со стороны.

Мелета оставила фелюгу на гребцов и пошла во дворец к Перисаду. Царь встретил ее радостно, он, видимо, не знал о смерти Агаэта.

- Я приветствую тебя, богиня Синдики,- сказал он.- Ты что-то странно выглядишь... Где белый плащ, где корона царицы... Как поживает Агаэт?

- Я не была во дворце, я прямо с триеры... Борак не приезжал?

- Ночью заходил ко мне, а утром ускакал на пристань. Где-то нашел б рошеную фелюгу, сейчас ремонтирует ее. Вечером прислать к тебе? Где ты будешь?

- Не нужен он мне,- как можно равнодушнее сказала Мелета и вышла.

Около пристани она встретила человека и по запаху поняла, что он рыбак. Ее никто не узнавал в черном плаще и капюшоне, низко надвинутом на лоб.

- Где тут найти Борака? - спросила она.

- За тем складом,- указал рыбак.- Красит фелюгу.

- У него есть своя фелюга?

- Не хуже царской. Повезло малому.

Склад оказался пуст, Мелета вошла в него и выглянула в окно. Фелюга Борака была единственная у причала, и она сразу заметила «хозяина», который старательно закрашивал в темный цвет птицу, нарисованную на борту. Мелета сразу поняла, что это «Арго». Сердце ее дрогнуло, она почувствовала - деда ее нет в живых. Старый Аргос и его гребцы скорее бы умерли, чем отдали свое судно этому разбойнику.

Не показываясь Бораку, она пошла в город в дом бабушки. Аргос в свое время выбрал для жены брошенный дом. Гребцы отремонтировали его, наняли двух служанок и частенько заглядывали к слепой, чтобы проведать. Сам приезжал он из Горгипа неделю назад, потом ушел на своем «Арго» в море и не появлялся более. Ферида встретила внучку радостно, но весь ее вид говорил, что она удручена. Случилось так, что Ферида не знала, что внучка стала богиней Синдики, а после - женой Агаэта.

- Почему ты столь долго не подавала вестей? - спросила она, ощупывая пальцами голову и лицо Мелеты. Об Аргосе что-нибудь слышала?

- Последний раз я его видела в Горгипе, а более...

- Его, я думаю, нет в живых. Малонам дали любить друг друга.

- Почему ты так думаешь?

- Служанка видела наш корабль на старой пристани. Птица на его борту — орел моего Аргоса. А его нет и гребцов его нет. Значит, кто-то убил его.

- Я знаю кто, отомщу...— и она рассказала Фериде все, что произошло за последние дни.

- Ты надолго ко мне? — спросила Ферида.

- Я за тобой. Увезу тебя в мой дворец. Здесь тебе нечего делать.

- Мне всюду на этом свете нечего делать,- грустно произнесла она и затихла...- Ты на чем приехала сюда?

- У меня есть фелюга. Точно такая же, как «Арго».

- Тоща поехали сейчас же.

- Хорошо. Скажи слугам, чтобы собрались.

- Не нужно пока. Да и захотят ли они на Синдику. Это, поди, очень далеко?

- Хорошо. Собирайся.

- Я готова.

- Ну, поехали.

Они вышли в город, Ферида взяла руку Мелеты и не отпускала ее до самой дворцовой пристани. Когда они поднялись на фелюгу, положила руку на плечо внучки и сказала:

- Родная моя. Я не знаю, где твоя Синдика, но давай проплывем весь пролив.

- Это, радость моя, окружной путь. Очень далеко. И для чего тебе это нужно. Ведь ты все равно ничего не увидишь.

- Я потому и прошу. Слепые, правда, ничего не видят, но у них чуткие сердца. Если мой Аргос в море - я почую сразу, уверяю тебя. И мы будем знать, где покоится его тело.

- Может, он убит не в море, может, он, вообще, не убит. Мало ли...

- Ну и что. Тоща мы будем знать, что Аргос жив. Поедем, а?

- Садись около кормила рядом со мной и слушай свое сердце,- согласилась Мелета и махнула рукой гребцам.

Мелете очень хотелось спать. Она не спала трое суток, а может и более - бессонница на триерах, потом бессонная ночь во дворце, потом Пантикапей, и вот сейчас...

Море спокойно. Хорошо работают гребцы. Фелюга ровно покачивается, как детская зыбка, и навевает сон. Ферида, не поймешь, спит или просто молчит. Мелета бы тоже давно уснула, но её подхлестывают все новые и новые мысли о мести. Месть Бораку она уже обдумала, но не уверена, что дед умер... Если же это так, то с ним на дне моря и Атосса? И несомненно за этими убийствами стоит Перисад. Мелета думает про себя, что она перестала быть богиней Синдики и превращается в богиню Мести... Глаза сами закрываются, голова затуманивается, и Мелета постоянно вздрагивает, просыпаясь. Вдруг фелюга на что-то наткнулась, по ее днищу царапнуло чем-то острым.

- Стой, моя девочка! - крикнула Ферида.- Внизу мой дорогой Аргос, он зовет меня, я слышу, зовет!

Гребцы перестали махать веслами, Мелета повернула руль вправо и фелюга, описав круг, пошла обратно к тому месту, ще что-то ударилось о днище.

- Вот-вот! Тут мой Аргос. Прости, родная, он зовет меня к себе - я ухожу!..

Крепко обняла Мелету, потом резко оторвалась от нее и откинулась за борт. Никто ничего не успел предпринять, Ферида ушла в воду, словно камень. Мелета не удивилась этому, она даже не вскрикнула... Фелюга, покачиваясь, пошла на Синдику, все молчали.

- Боги поступили мудро,- тихо сказала Мелета.- Он ее позвал - она ушла. Они будут навеки вместе...

В прошлые дни, когда шла облицовка кумира, Мелета подобрала несколько осколков от золотых плиток. Не думала, что они пригодятся для мести, просто не дело, когда пропадает золото. Мелета не торопилась прощаться с Агаэтом - камера еще долго будет стоять открытой. И снова гребцы замахали веслами, и снова фелюга, вспарывая носом море, пошла на север. В Пантикапее она нашла Борака, отозвав его за дверь, сказала:

- Ты знаешь, Борак, в Гермонассе умер царь Синдики. Сейчас засыпают курган.

- Мы знаем уже,- спокойно ответил Борак.- Я собираюсь ехать в Синдику. А ты почему покинула ее?

- Еще двое суток будут таскать землю шапками... У меня к тебе неотложное дело.

Борак подозрительно взглянул на Мелету - знает ли она, кто убил ее мужа. Не мстить ли пришла эта хитрая богиня?..

Мелета вынула из-за пояса маленький мешочек и высыпала из него на свою ладонь золотые осколки.

- Ты знаешь, ще это нашли?

- В Горгипе, конечно. Это осколки от Кумира...

- Ошибаешься, Борак. Это нашли в море. Рыбаки были на лове около песчаной косы и...

Борак сдерживал волнение, Мелета заметила, как дрожали его пальцы, когда он взял осколки в руки.

- Ну и что же?

- Я по-прежнему Священная храма. Мне сообщили, что Атосса похитила Кумир Девы и увезла его неизвестно куда. И морем, заметь.

- Я что-то не пойму, при чем тут я? Я не крал кумира.

- Атосса - хитрющая старуха, она знала, что мы ее найдем, догоним.

- Не понял?

- Она доверила это золото морю. У косы глубина всего в пятьдесят локтей - Кумир там. Его Атосса может достать в любое время. Надо ее опередить.

- Твой храм, ты и доставай.

- Я женщина, Борак... Муж мой умер, а тайну эту доверить больше некому.

- Но почему я?!.

- Ты же был другом Агаэта...

- Нет, я не поеду! - Борак отвернулся от Мелеты, но не ушел.

Он понимал, что богиня Синдики не отстанет от него. Ему просто нужно было время подумать. Ехать придется на «Арго». Пусть внутри его многое переделано, но Мелета может узнать судно... Но подобный случай более не представится. Дело в том, что Борак уже искал затопленное судно и не нашел его. Кумир затопили ночью, а море огромное, у моря нет межы... Нет, нужно ехать с ней, а там будет видно. Можно убрать Мелету там же, и все золото будет его!

- У тебя есть на чем добраться? - резко повернулся он к Мелете.

- Со мной царская фелюга. Да и у тебя, говорят, есть судно?

- Оно не в ходу...

- Едем на моей фелюге. У нас мало времени!

Борак подумал: «Здесь удавка не поможет. Гребцы разорвут его. Ладно, сначала убедимся, что Кумир там, после...».

Когда фелюга подошла к долгожданному месту, Мелета бросила кормило, прошла на нос судна. Легла на обшивку и долго смотрела в воду. Море было недвижно, было видно в глубину локтей на пять. И вдруг Мелета дрогнула - снова что-то шаркнуло по днищу фелюги.

- Здесь,- сказала она и дала знак гребцам. Те опустили весла и затормозили ход. Фелюга остановилась.

- Разденься, посмотри, что на дне.

Борак начал стягивать через голову куртку... Царица подняла руку - гребцы, оставив весла, бросились на скифа. Веревки были давно приготовлены, его мгновенно прикрутили к мачте, и Борак все понял... Он понял, что ему теперь никто не поможет — море до горизонта пустынно, песчаная коса безжизненна. Он закричал пронзительно, крик этот был похож на волчий вой... Мелета подошла к нему, вынула из-за пояса нож.

- Не убивай, это не мои дела! - крикнул он и завыл визгливо.

- И о каких делах ты говоришь?

Теперь она была уверена, что судно затопил Борак.

- Ты убил Агаэта по-амазонски,- сказала она уверенно и приставила кончик ножа к правой груди Борака.

- Я не убивал царя! Меня не было этой ночью во дворце. Я с вечера уехал в Пантикапею.

- Врешь! Агнесса видела тебя во дворце около полуночи. И потом я узнала, что ты приходил ночью к царю с вином.

- Кто это сказал?

- Охранница.

- Она спала...

- Ну, вот ты и признался.

- Не убивай меня! - взвизгнул скиф.

- Если бы это оживило царя, я бы давно прирезала тебя, как барана. Но ты мне скажешь, где мой дед, где Кумир Девы, где Атосса? Там? - Мелета показала в море.

- Не знаю...

- У меня нет с собой вина, ко морской воды ты хлебнешь в достатке,- она обрезала веревки и последним рывком ножа распахнула живот Борака от лобка до груди.

- В море его! Пусть Аргос знает, что месть свершилась. Гребцы подняли окровавленное тело скифа и бросили за борт.

* * *
Курган был уже засыпан...

Во дворце Синдики Мелета застала Агнессу совершенно измученной. В ее отрешенных глазах, казалось, затухала жизнь. Она произнесла:

- Заколи меня... Это я убила его.

- Ты не ведаешь, что говоришь. Его убил Борак.

- Это мой совет... Из-за ревности. Я любила Агаэта.

- Забудь об этом.

- Я не хочу жить...

- Собирайся, мы едем в Горгип.

Мелета все еще не верила, что дед и Атосса на дне моря. Ведь Борак ничего не сказал об этом.

По пути в город они заехали к Песчаной косе, Мелета приказала спилить мачту на затопленном судне и привязать буй. Горгип был в тревоге. Во дворце Годейры она нашла Лоту и Ликопа. По городу ходили толпы амазонок, все они собрались в поход на Фермоскиру, но вести их было некому...


Конец второй части.

(обратно) (обратно)

Сергей Крупняков Амазонки-3 Крылья Киприды

ДОРОС

Ночь. Ветер. И полны ревут в темноте. На площади гул людских голосов. То, что накипало годами, вырвалось наружу: «Вон! Долой! Проклятие трутням! Все беды от них!»

Эти крики донеслись до слуха Агнессы, возлежавшей на ложе. Она молчала и, казалось, была безучастной к происходившему. Мелета стояла у окна и вслушивалась в шум голосов, временами заглушавшийся шумом волн. Ей подумалось, что даже море восстало, как и люди, и неотвратимая беда нависла над городом.

Вдруг Агнесса резко встала, подошла к Мелете и заговорила быстро и решительно.

— Лучшего момента не будет, Мелета! Смотри! Ты чувствуешь? Этот запах… с площади?..

Они подошли к окну. Шторм доносил до них еле уловимый аромат моря.

— Пахнет морем. — Мелета не удивилась перемене в Агнессе — с ней так часто бывало.

— Да нет же… с площади… я знаю этот запах… это запах большой крови… посмотри, скольких уже нет среди нас. И если мы не договоримся, вскоре погибнем все.

— Но Годейра…

— Годейра уже не царица! Скажи, кто должен следить за нашими законами? Кто должен блюсти заповеди Ипполиты? Годейра? Она погибнет сама и погубит всех нас! В лучшем случае станет наложницей какого-нибудь престарелого царька!

Агнесса вплотную подошла к Мелете. Глаза в глаза… Рука медленно потянулась к мечу…

Мелета после долгого молчания проговорила:

— Чего же ты хочешь? Может быть, ты права, но ничего нельзя сделать! Всем миром правят мужчины. Они сильнее, они всюду, а нас осталось…

— Пусть нас будет триста, двести, сто… — глаза Агнессы пылали, — пусть нас будет тридцать. Если ты со мной, ничего не потеряно! Я богорожденная! Я буду царицей и все пойдут за мной. Если ты будешь Верховной жрицей, то кто сможет нам помешать?

— Все так. И я давно об этом думала. — Мелета с сомнением всматривалась в глаза Агнессы. — Но что дальше? Как быть дальше? Все рвутся в Фермоскиру. Но это же… все равно, что рваться к прошлой любви!

— Любви! Это слово в нашем новом царстве я выжгу каленым железом! Сколько горя от мужчин! Сколько боли! Крови! Да и все наше царство вот-вот рухнет! Нет! Я установлю такие законы, что даже упоминание о любви будет караться смертью!

Мелета молчала. Море грохотало и выло, и ветер нес вдоль улиц последние осенние листья.

— Ты права, — чуть поостыв, добавила Агнесса, — Фермоскира далеко. Там нас ждет гибель. Но если ты скажешь да, и мы кровью скрепим союз, я открою тебе мой план и мою тайну.

Будто воздух звенит вокруг… И мольба и повеление во взгляде… Смерть и жизнь на лезвии меча…

— Я с тобой, Агнесса! — голос Мелеты еще звучит в ночи, а Агнесса уже рванулась, обняла ее, и крепко было это объятие.

Они облегченно вздохнули. Вдруг точно ветром обдало обеих от невидимых крыльев…

— Что это? — Мелета обвела взором покои.

— Это крылья Таната, бога смерти, — прошептала Агнесса, — но мы не дали ему испить нашей крови, — Агнесса вынула меч и слегка надрезала руку. Мелета сделала то же. Они приложили рану к ране, и, но сдержав своих чувств, крепко обнялись, и долго так стояли, точно боясь что-то потерять.

— Я запачкала твой хитон кровью! — сказала Мелета и осеклась от взгляда Агнессы.

— Нет, Мелета… — Агнесса с трудом сдерживала слезы. — Ты подарила мне эту каплю верной крови. И я сохраню этот хитон навсегда! А вот и моя тайна. Пленный скиф рассказал мне, что далеко в горах есть недоступная земля Дорос. Туда нет дорог, там много диких зверей, а в центре три огромные горы со скальными обрывами. А наверху, в недоступности скал, прекрасное зеленое плато. Там живет небольшое таврское племя. Оно живет в довольстве и сытости, потому что земля там дарит сказочные урожаи. А скалы служат им лучше, чем самые неприступные крепости. Мы завладеем этой землей и тогда ни одного трутня не допустим до наших рубежей, кроме тех, кого подарит нам война как женихов. На время! А укрепившись там, очистим всю Таврику от этих трутней. И тогда по суше к нам не сможет пройти никто! Такова моя тайна. Завтра на площади мы должны решить свою судьбу и судьбу тех, кто с нами. Радуйся, Мелета! Нас ждет, быть может, то, о чем мы все мечтали.

Стихает за окном ветер. Лишь под внезапными его порывами изредка шуршат листья. Стихла площадь. Спит Агнесса. И всю ночь ей снятся сладкие-сладкие неистребимые сны о любви.

* * *
А Мелета не спала. Долго-долго она стояла у окна и всматривалась в даль. Туда, где за Боспором лежит загадочная страна Дорос, где за непроходимыми дебрями, острыми неприступными скалами раскинулись зеленые холмы их будущей родины.

— Я тоже сохраню этот хитон, Агнесса, — шепчет Мелета, — и никогда не предам тебя. И эту капельку твоей священной крови.

Утро выдалось светлое и теплое. Ветер стих, и море слегка волновалось, медленно остывая от ночного шторма. Но не затихли дочери Ипполиты. Слышны уже голоса, крики, цокот тысяч копыт — это конные и пешие воительницы со всех улочек города сходятся к агоре, к храму.

Площадь, еще недавно пустынная, уже полна: свободные наездницы, гоплитки, храмовые — все, кто был в городе, собрались на Совет. Все знают — нет Годейры и Лоты. Нет многих коренных ойропат, тех, кто рожден еще в Фермоскире, тех, кто рассеян по всему Боспору, и, непонятно зачем, проливает там свою драгоценную кровь, старея и мечтая о возвращении в Фермоскиру…

А тут, на площади, в основном молодежь. О чем они мечтают? Что видят по ночам в своих беспокойных снах?

Когда все собрались, из дворца на площадь выплеснулся грохот десятков копыт. Это Мелета, богиня Синдики, и Агнесса — в окружении свиты. Восторг блеснул в глазах юных ойропат: так прекрасны обе их предводительницы, так великолепно сияют на них доспехи. Пешие завидовали конным: сверху виднее было все людское море.

Ловко соскочив с коней, Агнесса и Мелета прошли на возвышение. Гул голосов мгновенно стих: дисциплина в кропи у каждой ойропаты. Все гадали: что скажет Агнесса? Что скажет Мелета? Что решит Совет?

Первой вышла Агнесса. Во многих юных сердцах защемило: вот она… великолепная… сильная… богиня… вот какой должна быть каждая амазонка…

Агнесса вынула из ножен меч, подняла его вверх. Блеснуло на солнце лезвие…

— Этот меч, сестры мои, я держу в руках не случайно. — Гул одобрения прокатился по рядам. Богорожденная Агнесса назвала всех сестрами. Даже те сотни где равнение было сбито, мгновенно подтянулись, выровнялись. — Сестры мои, вы видите, он заточен с двух сторон. И каждая из вас, бывшая в бою, знает, почему таков наш меч: когда рубишь впереди врага то знаешь — при замахе можешь поразить и того, кто подкрался сзади. И это в тяжелых сражениям многим спасло жизнь. Сегодня все мы в жестокой сече. Но не затупилось ли второе лезвие у нас? Не выползает ли гремучей змеей у нас за спиной коварный враг?

Гул одобрения пронесся по сотням.

— Царица Годейра ведет нас к погибели. Забыты все заветы Ипполиты. Пьяные трутни скоро будут вытирать о нас ноги. Это и поделом: мы не можем и не должны ввязываться в мужские войны. Мы должны жить отдельно и тайно. Скажите, сестры мои, нравятся ли вам мужчины?

Гул точно всколыхнул войска.

— А многие ли из вас получили то, о чем мечтали? Любовь? Что кроме боли, крови и унижения принесла любовь? Нет, свободная амазонка должна брать мужчину и бою и выбрасывать его за ненадобностью вони! Я знаю, что делать. Я, Агнесса, знаю, куда отвести вас, чтобы жить по заветам Ипполиты. И я не случайно начала с моего меча. Божественная Мелета тоже так думает. Значит, наш меч остер с двух сторон.

Гул все нарастал. Было видно, что не все согласны с Агнессой. Тогда вперед вышла Мелета.

— Сестры мои! — голос ее был тише, но шум мгновенно стих. — Пришло время решать, ибо смерть окружила нас со всех сторон. Вы знаете: стрела имеет наконечник. Но имеет и оперение. И нужна верная рука, чтобы пустить ее в цель. Я думаю, мы должны избрать сегодня Агнессу на царство. И тогда все мы — стрелы Ипполиты — найдем верную цель. Агнесса знает такое место, где мы можем укрыться и жить вечно одни. Сейчас я не могу сказать всем, где это — ибо я не знаю, кто пойдет с нами! Ведь, возможно, придется дочерям расстаться с матерями, а многим решить — быть ли свободной амазонкой или оставаться наложницей пьяных трутней.

— Итак, времени нет! — голос Агнессы вновь прозвенел над войском. — До прихода Годейры и Лоты мы должны все решить — я не хочу крови. Кто с нами — пусть соберутся у храма Арея, кто остается — у храма Аполлона.

Точно застыв, продолжало стоять войско. И вдруг распалось: молодежь, те, кто посильнее, — все к Агнессе, остальные сгрудились у храма Аполлона.

Крики, стоны, вопли. Но Агнесса не медлит: она уже на своем белом красавце, она уже мчится — а куда, знает только она и Мелета. Прошумела копытами свита, за ней потянулось и войско — больше половины ушли с Агнессой.

Пусто на площади. Низкие облака уже затянули небо, и ветер гонит с площади тех, кто остался. Вскоре опустела агора. И только ветер, и только желтые листья, и только стоны лежащих тут искалеченных и больных, тех, кто не смог быть ни с теми, ни с другими. Ветер к вечеру все сильнее свистит в снастях редких судов у причала. Да плач не утихает на площади: «Доченька моя, на кого ты меня покинула?..»

(обратно)

СИРИСК

По пустынной, пыльной дороге в конце месяца боэдромиона[933] шел одинокий усталый человек. На нем была старая, изодранная хламида, бурая от крови. В руках человек держал уздечку. Она волочилась по земле, чуть звеня.

День угасал. Было тепло. Ветер нес из-за холма знакомый соленый морской воздух, и это придавало силы.

В наступавшей темноте дорога становилась все менее заметной. Человек поднял палку, что валялась на истоптанной конскими копытами дороге, и пошел чуть быстрее. Близилась ночь. А с ее приходом из густых степных ковылей выйдут волки. Но человек не боялся осенних волков. Гораздо опаснее люди. Он знал это и спешил подняться на холм.

Он еще не достиг вершины холма, а закатное солнце уже блеснуло, и чем выше он поднимался, тем полнее открывался горизонт. Огромное алое солнце медленно тонуло в пучине облаков и пурпурного бескрайнего моря.

Человек упал. Степная полынь и дикий шалфей пахнули резким и знакомым ароматом. Он приподнял голову и посмотрел вперед. Вдали уже была видна крепостная стена с башнями и первые огоньки, уже загоревшиеся в домах поселка гончаров и виноделов.

Человек привстал и пристально вгляделся в главную башню, ту, что была выше и мощнее всех. Так и есть: над ней был поднят знак опасности.

Он попытался подняться, но оступился и упал, с треском ломая придорожный кустарник.

— Что ты бродишь, как вепрь, Аполл! — послышался из темноты чей-то приглушенный голос.

— Тут кто-то есть, — прошептал в ответ почти детский голос.

Все стихло. Человек, что лежал у дороги, услышал: кто-то полз в его сторону и полз неумело, шумно. Вскоре он увидел ползущего: это был совсем еще мальчишка, но уже при полном вооружении. На голове у него был бронзовый, богатый шлем с черным конским хвостом-гребнем. Защищавший грудь панцирь позвякивал при каждом движении.

«Кто же так одевается в дозор?» — усмехнулся человек, когда юноша подполз совсем близко, шурша травой и громко дыша. Он все еще не замечал его.

— Не потеряй шлем, Аполл, — сказал человек спокойно. Юноша вскочил, с трудом выхватил тяжелый меч. Шлем от резкого поворота головы покачнулся и упал к его ногам.

Рядом с юношей появились несколько пелтастов[934]. Они оттеснили его назад и, заходя с двух сторон, окружили человека.

— Кто ты? — грозно спросил один из них. — Почему здесь прячешься?

Зловеще блеснули короткие греческие мечи.

— Я Сириск, сын Гераклида. Мне нужно в Совет. И быстрее… — Человек сказал это и, точно израсходовав остаток сил, стал оседать на землю.

Он унял и закрыл глаза. И какими-то далекими стали голоса и треск запылавших факелов.

— Вот он! — крикнул кто-то над самым ухом. — Я, говорит, Сириск.

— Какой же это Сириск! Лазутчик скифский, не иначе. Сириск погиб еще весной, когда ходили в поход! Тогда спасся лишь Сострат! — голос был знакомый, и Сириск с разу узнал Апполодора, своего приятеля по гимнасию, но прозвищу Бычок.

— Это я, Бычок, — прошептал Сириск, — веди меня скорее в Совет. Это очень важно, — он вымолвил эти слова и увидел: огоньки факелов завертелись в бешеной пляске. Темнота убила в нем последние силы.

* * *
Сириск очнулся от грохота. Перед его взором предстала медленно плывущая мимо крепостная стена. Колесница катилась по пыльной дороге, и пыль мешала дышать. Дым от факелов клубился рядом. Сириск лежал на дне колесницы, и чьи-то ноги в начищенных до блеска бронзовых поножах мешали ему повернуться и посмотреть за ее барьер. И все же он приподнялся и увидел сотни факелов, мелькавших сзади. Доносившийся шум толпы был недобрым.

У ворог с лязгом поднялась катаракта[935], и колесница въехала в город. В проеме ворот мелькнули еще не совсем потухшее, вечернее, темно-алое море и чуть золотистые мачты кораблей. Но и этот отблеск растворился в темноте. И лишь факелы продолжали свой хаотичный танец, и гул толпы все усиливался.

— Смерть изменнику! Смерть! — возглас этот вырвался из бегущей за колесницей толпы. И только теперь Сириск стал догадываться, что происходит.

— Кто ты? — обратился он слабым голосом к воину, управлявшему колесницей. Вместо ответа воин поднял хлыст и изо всей силы, наотмашь, полоснул его по лицу и спине. От взмаха хлыстом кони рванули, и Сириск упал на дно колесницы. Он почувствовал, как от удара стал заплывать левый глаз. Голова его билась о доски, пыль забивала глаза и нос, и, казалось, все внутренности его готовы были оторваться от тряски.

— Все равно сдохнешь, философ… — Сириск сразу узнал этот шипящий голос Сострата. Еще весной их пути скрестились перед походом, когда Сириск в запале сказал: «Посмотрим, каков ты будешь в бою…»

И Сострат не забыл это.

У театра Сострат резко осадил лошадей. Сириска кинуло вперед, и он ударился о барьер колесницы. Но этот удар, как ни странно, вновь пробудил в нем воина. И он, неожиданно для себя, резко вскочил на ноги. Сколько раз за это лето он, вот так же, стоял лицом к врагу?! Сострат, заметив это, перехватил вожжи в левую руку и замахнулся бичом. Сириск, ловко уклонившись от удара, нанес испытанный не раз и верный удар локтем в бок. Тяжело охнув, Сострат мешком упал на дно колесницы. Но и Сириск, потеряв последние силы, сам вывалился из колесницы на каменные плиты.

— Не трогать его! — этот голос Сириск выделил бы из тысячи. Это был голос Тимона. И это давало надежду. — Мы должны выслушать его!

Толпа воинственно заревела, но никто не прикоснулся к Сириску.

— Пусть говорит! — кричали одни.

— К Харону! К Харону! — выли другие.

Сириск тяжело встал и, подталкиваемый толпой, пошел к центру площади. Сотни факелов освещали его путь, и тени метались по каменным плитам. И гул голосов, и языки пламени зловеще предвещали недоброе.

Постепенно шум утих. И воины в боевом облачении, и граждане в вечерних одеждах застыли в напряженном молчании.

Наступила тишина. Кто-то вывел Сириска на середину площади.

С одного из кресел, которые занимали члены Совета, поднялся старый человек. Он был в ионическом хитоне из белой ткани, седые вьющиеся волосы перехвачены тонким пояском. Сириск сразу узнал его — это был Агасикл, самый уважаемый гражданин Херсонеса и стратег этого года. Среди членов Совета был и Апполодор — Бычок, средний сын Агасикла и друг Сириска по гимнасию. «Неужели не поможет?», — подумал Сириск и с мольбой взглянул в глаза Апполодора. Но тот отвернулся в сторону.

«Значит, конец!» — эта мысль молотом ударила в висок.

— Пусть скажет Сострат, — промолвил старец и сел на свое место.

Сострат, держась за ушибленное место, крадучись, вышел в центр и, не подходя близко к Сириску, заговорил:

— Граждане, вот он, один из тех, кого послали со мной вы в тот злосчастный весенний поход на скифов, чтобы узнать их силы. Это он, Сириск, сын Гераклида, того самого, кто уже восемнадцать лет пользуется почетными правами гражданина Херсонеса, Это он, Сириск, опозоривший седины своего отца — хозяина клера[936] Эйфореон. Посмотрите, вот он — отец труса и изменника! — Сострат указал рукой в сторону, где стоял, сжав кулаки, пожилой красивый человек. Рядом с ним был Тимон.

— Я не верю, — прогремел над толпой голос Гераклида, — но если это правда, я сам исполню свой долг перед народом.

Толпа повернула головы в сторону Гераклида и одобрительно загудела.

— Тебе придется это сделать, — прокричал Сострат, — ибо я один вышел тогда живой и сразу же вернулся в город, чтобы предупредить об опасности, а не пропадал где-то до конца лета, как твой сын!

Сириск покачал головой. Притихшая толпа оживилась.

— Дело говори, Сострат, как было дело!

— Скажу и дело, если вы такие нетерпеливые. Я вас спрашиваю, мог ли человек пропадать более сорока дней и не попасть в руки скифам?

— Не мог! — загудела толпа.

— А мог ли человек, бежавший с поля боя и вернувшийся живым от наших врагов, не изменить народу?

— Не мог! — заревела толпа.

Жгучие слезы обиды затуманили взор Сириска. Толпа затихла. Сострат подошел ближе и, заглянув в лицо Сириску, сказал:

— Видите, как нагло притворяется этот изменник, как хочет разжалобить вас слезами! Воин?! Теперь поздно плакать. И бесполезно, никто тебе не поверит!

Напряженное молчание застыло в воздухе.

— Или, может быть, я не прав, граждане? Если вам этот воин нравится, давайте его возвеличим! Давайте вообще за трусость ставить статуи, а за измену заносить имена предателей в почетные списки! И выставлять их в притворе храма Девы или храма Геракла!

— Негодяй! — сказал Сириск возмущенно.

Сострат отпрянул в сторону. Толпа загудела.

— Видите, как нагло притворяется это чудовище? Как издевается над вами, граждане? Мнение народа, демократия — ему нипочем! Как видно, не мешает отвести его в тюрьму! А завтра решить — как его проводить в царство теней! — Сострат гадко засмеялся и добавил: — Я уверен, что скифы дали ему золото, чтобы он открыл им городские ворота! И я надеюсь, судьи учтут это!

После этих слов толпа пришла в бешенство. Круг сужался, и Сириск уже видел, как его сограждане взялись за рукояти мечей. Ни отца, ни брата, ни Тимона рядом не было.

— Тихо! — это был голос Апполодора. — Дайте сказать ему самому. Это против наших законов — не выслушать обвиняемого. Говори, Сириск!

Воцарилась тишина. Догоравшие факелы слабо освещали лица, и дым поднимался вверх, к звездному небу.

— Что и могу сказать? — Сириск поднял голову и взглянул на Агасикла. — Сострат уже вам много сказал. И вы ему, как видно, верите. Вы же его все знаете. Он уважаемый гражданин. Отличный воин.

В толпе кто-то громко засмеялся.

— Ну, так слушайте. Я ранен, и сил моих не осталось. Я не могу говорить долго. Во всем, что сказал Сострат, — Сириск кивком указал в его сторону, — во всем нет ни слова правды. Я прошу об одном — выслушайте внимательно. Многие скифы не хотят крови. Я там был. Именно теперь, в эти дни решится — будет война или нет. Царь Агар убивает всех, кто за мир с нами. Этот тиран нас ненавидит за то, что мы, торгуя со скифами, учим их гордости и демократии. Скифам надо помочь. Теперь же. Иначе злость войны все погубит. Что вы сделаете со мной — мне безразлично. Рана моя слишком опасна. Я, наверное, умру… скоро… но вы должны спасать город и народ… Это еще не поздно. — Сириск медленно стал оседать на землю.

Толпа затихла. Была уже глубокая ночь, и факелы, сделанные из пакли и смолы, догорали. Толпа молчала.

— Он все врет! — взвыл Сострат. Толпа вздрогнула. — Это все неправда, он же шкуру свою спасает!

— А надо бы твою? — голос, мощный как гром водопада, раздался из темноты. Все оглянулись в ту сторону. — Радуешься, что все погибли? Нет, я вот живой!

Народ расступился, и высокий человек прошел в центр. Длинные густые волосы ниспадали на плечи. Он был бородат, как и многие, одежда была на нем скифская, в руках он держал посох.

— Евфрон! — Агасикл резко встал со своего кресла, он первый узнал сына по походке. — Евфрон, ты ли это?

— Да, отец, это я! Как видишь, не погиб и вернулся! Приветствую вас, граждане!

Толпа удивленно и радостно загудела.

— Я смотрю вы тут с Сириском воюете? — Евфрон подошел к обессилевшему воину, помог ему подняться ни ноги. — А знаете ли вы, что он спас мне жизнь?

Толпа удивленно загудела.

— Граждане! — Евфрон, поддерживая Сириска левой рукой, обратился ко всем: — Как было дело, я расскажу вам, ничего не утая. Но теперь вы видите — нужно спасать Сириска. Поэтому я буду краток: скифы, по своему подлому обычаю, набросились на нас в предрассветный час. Наш лохаг[937] Аристон, я, Сириск и слуги уже встали. Мы готовились будить воинов, как вдруг тучи стрел прошипели над нашими головами. И мы услышали крики и стоны раненых. Многие спросонья выскакивали из палаток, но тут же падали, сраженные стрелами. Аристон, отдавая команды, успел нас собрать и усадить на коней. Когда мы вырвались из этого хаоса, нас было четверо. Я, Аристон, Сириск и Сострат. Остальных скифы отсекли, и мы видели, как их окружили сотни конников. И мы слышали звон мечей и пение стрел. Аристон на полном скаку остановил коня. Мы тоже остановились. Вдруг Сириск изо всей силы хлестнул моего коня плетью. Я рванулся, и стрела прошла мимо. Скиф уже разворачивал коня, когда мы его настигли, и тут же я заколол его. А там, в темноте, все ржали кони, и еще яростнее звенели мечи. Не сговариваясь, мы кинулись к нашим. Спасти мы их не могли. Тут Аристон осадил коня и крикнул мне: «Скачи в город, предупреди, что скифы идут войной». Я отказался. Но он крикнул: «Если ты этого не сделаешь, умрут все». Эти слова меня как будто обожгли. И я повернул коня. — Евфрон опустил голову и замолчал.

Толпа, затаив дыхание, слушала. Кое-где загорелись новые факелы, и при их свете видно было: Евфрон задыхался от волнения, стыда и обиды.

— Я уже на скаку услышал, как они, Аристон и Сириск, громко запели наш боевой марш: «Эй, херсонесцы, мужайтесь, меч и доспехи при нас…» — При этих словах Евфрон не сдержался и, превозмогая слезы, ударил посохом в землю. — Я был уверен, что все погибли, и вот Сириск… жив…

— А как же Сострат? — выкрикнули в толпе.

— Голоса Сострата среди певших пеан[938] я не слышал. Когда в запале Аристон кричал на меня, Сострат исчез. Я отчетливо помню, как Аристон и Сириск помчались прямо в гущу рубки. Сострата там не было.

Евфрон подошел к Сострату. Тот весь сжался.

— Видно, тебе повезло, Сострат?

Сострат начал запинаться.

— Я-я-я… Нет… нет… нет…

Толпа заревела.

— Смерть! Клеветник! Трус! К Харону его!

— Нет, — это поднялся Агасикл. — Нет, граждане. Мы не дикие тавры. Мы не скифы. Мы имеем закон. Суд решит. А сейчас уведите его!

Два воина из стражей булевтерия[939] подхватили Сострата, и он исчез в темноте.

— Уже поздно, — негромко произнес Агасикл, — я думаю, вы, граждане, согласитесь: теперь самое время оказать Сириску помощь и разойтись по домам до решения суда.

Какой-то шум привлек общее внимание. Тяжело дыша, к площади бежали люди.

— Это не правда! Это ложь! — кричал бегущий впереди пожилой человек. Это был Кинолис, учитель Сириска. За ним бежали Тимон — он, видимо, и оповестил всех, — Антоник, его брат Анатолий, верные друзья Сириска. Сзади бежали мать и отец Сириска, сестра Килико и братишка Критобул.

Толпа расступилась, и Агасикл сказал:

— Успокойся, юноша! Истина, как видишь, взяла верх. И довольно быстро. А бывало и хуже! Так что — хайре! Радуйся.

Гераклид весь в слезах попытался взять Сириска на руки, но не смог.

— Вот вырос-то! — улыбнулся он.

Тимон и Антоник взяли Сириска под руки и все имеете пошли к дому.

Вскоре возбужденный гул толпы постепенно стих, город уснул, и только стража перекликалась на высоких стенах Херсонеса.

(обратно)

ЭЙФОРЕОН

Кончался боэдромион, а с ним и лето растворялось в осенней дымке. Но было тепло, и море, вобравшее за лето столько солнца, смягчало первые осенние ветры. Небо сплошь было затянуто облаками, но это еще больше согревало и землю, и степь, и поле пшеницы, и виноградник, и все, что с детства так знакомо было Сириску.

Он лежал у моря на теплой лежанке, а Килико, его сестра, бережно снимала повязки с раненой груди. Рана почти уже зажила, даже без помощи эскулапа Лисия, и всем стало ясно — Сириск будет жить.

Это радовало всех. Гераклид с утра был необычно весел, он быстро и точно дал задания рабам, и они разошлись по рабочим местам.

Мама Аристо хлопотала у очага и время от времени приносила Сириску горячие пирожки с ягодами.

Крит, братишка, еще рано утром увел коз и овец в степь, и теперь Сириск изредка поглядывал в даль, туда, где серым пятнышком медленно передвигалось стадо по бескрайним ковыльным холмам.

Скилл, родом скиф, был рядом — отец оставил его для охраны, хотя тут, у моря, опасности для Сириска и Килико не было никакой.

Килико сменила повязки и ушла в дом — у нее было много хлопот по хозяйству. Все работали: и хозяин Гераклид, и семья, и рабы.

Сириск смотрел, как отец и рабы носили пшеницу на второй этаж дома. Работа была тяжелая, снизу, из подвала, перенести тысячи медимнов[940] наверх, по крутой лестнице.

— Надо, сынок, надо, — понял отец вопрошающий взгляд сына, когда подошел, чтобы отдохнуть. — Помнишь прошлый год? Отсырела пшеница, и купец дал нам на треть меньшую плату. А сколько трудов!

Сириск молчал и улыбался. Он знал, что отец был прав, и этот труд был нужен.

Когда отец удалился, Скилл поднес Сириску чашу с водой. Влил в нее немного густого, совсем черного на цвет вина.

— Останься, Скилл, — обратился Сириск к рабу, и тот, слегка удивившись, присел рядом на песок.

— Раб не должен быть назойлив, — только и сказал он.

— А разве ты раб, Скилл? — спросил Сириск, и Скилл улыбнулся в ответ.

— Нам всем везет, — он прилег поудобнее. — Гераклид держит нас за одну семью, но мы должны помнить, что мы куплены за деньги. Иначе не будет порядка. И дом, и клер, и виноградник, и поле — все требует больших трудов. Иначе нам не выжить — разве не так?

— Так, Скилл, так. — Сириск впервые близко общался со Скиллом и был удивлен его словам. — Но все же, наверное, ты бы ушел в степь, если бы мог?

— Ушел бы, если бы мог… и хотел, — Скилл сказал это и осекся.

— А что?

Скилл долго молчал. Затем, как бы сам с собой начал говорить:

— Мать убита андрофагами. Отец убит сарматами. Где брат и сестра — не известно. Кибитку нашу сожгли на моих глазах. Жены у меня не было. А сестру… — Скилл замолчал.

Сириск не решался нарушить то, что было сейчас в глазах Скилла. А там, в его глазах, проплывали бескрайние ковыльные степи, и огромные табуны коней с грохотом неслись в даль, в его скифскую юность…

— Да и где же мне найти лучшую долю? Я раб, а живу в богатой и дружной семье. Я много и тяжело работаю, но умный труд дает достаток и мне. Не лучше ли это, чем попасть в руки к андрофагам, чтобы они выкололи мне глаза, отсекли два пальца на правой руке и заставили всю жизнь месить ногами глину для постройки их хижин?

— Но я вижу в твоих глазах степь и коней, и ты летишь там, как сокол.

— Ты, господин, и впрямь кудесник, — улыбнулся Скилл, — не напрасно Гераклид отдал столько денег на твою учебу в Афинах. Видимо, там учат видеть в глазах все?

— Нет, Скилл, — Сириск улыбнулся, — после этого летнего похода я много узнал. Я был в плену у скифов. И понял — нет большей глупости, чем судить понаслышке, не видя того, о чем судишь. Среди скифов есть всякие. И я оставил там хорошего друга, его зовут Сим. Он многое поведал мне о скифах. А раньше я готов был убить любого, так много кочевники выпили нашей крови.

— Знаю, Сириск. — Скилл помрачнел. — Я сам в юности бывал в набегах. Жаль, что так все устроено.

— Жаль.

Оба замолчали и долго смотрели на море. А волны шумели, все дальше и дальше накатываясь на берег. Вскоре Сириск встал, и они пошли к дому. Черные тучи затянули весь горизонт. Холодный ветер подул с севера. Над бескрайним морским горизонтом чуть пробивались золотые лучи заката. И море отражало их.

* * *
Утро, светлое и свежее, в пении птиц и аромате роз, встретило Сириска волной здоровой силы, и он понял — рана отступила, и он сможет сегодня встать. Дела ждали его всюду и радовали своим азартом и интересом.

Работа уже кипела на клере и только тут, во внутреннем дворике, было тихо — шум едва доносился сюда из-за стен дома. Сириск смотрел вокруг. Все было давно знакомо с детства, но многое и изменилось. Вот его комната. Сириск вошел в нее и первое, что бросилось ему в глаза, — пустота там, где висели его доспехи. Меч, шлем, панцирь, поножи — все осталось у скифов. Но было еще два меча. И отцовский панцирь висел на месте. И его шлем и поножи. Слегка поблескивая бронзой, доспехи ждали своего часа.

— Не долго вам тут висеть, — тихо сказал Сириск и попробовал меч. Он был остр, как бритва, и Сириск улыбнулся, вспомнив отца. Гераклид все делал отменно.

— Два меча и один панцирь — маловато на двоих, — услышал он сзади голос отца.

— Отец! — Сириск обернулся.

— Ты встал уже? Как рана?

— Намного легче. Сегодня…

— Родные стены лечат. — Отец улыбнулся, как в детстве. Они вышли в сад.

— Поешь фиги, они уже заждались тебя.

И верно, его любимое фиговое дерево все было покрыто темными, сочными плодами. Оно было особо дорого ему — ведь он посадил его вместе с мамой и растил и холил вот уже несколько лет.

Сириск осмотрел сад. Все радовало его глаз: виноград набирал силу, старая груша обильно плодоносила. Виноградные лозы, что оплели всю ее крону, дали в этом году сотни увесистых кистей.

— Хайре, брат! — Килико порхнула к брату, нежно обняла его и так же быстро убежала. Было много работы. Близилась пора сбора винограда.

— А Крит где? — крикнул Сириск вслед сестре.

— Он давно с отарой в степи.

Лицо Сириска омрачилось.

Сириск хотел пройти к давильне, посмотреть, все ли готово к приему винограда. Какой-то шум привлек его внимание. Он услышал стук колес. Кони заржали за стеной.

— А где мой друг Сириск? — услышал он громовой голос Евфрона.

Сириск выскочил на дорогу и увидел: Евфрон ловко спрыгнул с колесницы. Они обнялись.

— Да, брат Сириск! То, что мы живы — это уже чудо!

— Боги за что-то пощадили нас. — Сириск пригласил друга в дом. Навстречу им вышла рабыня.

— Что прикажете, господин? — обратилась она к Сириску.

— Это что за чудо? — Евфрон был приятно поражен красотой девушки.

— Это наша рабыня Кария. — Сириск улыбнулся. Он знал: Евфрону нравились молоденькие девушки. — Но ты же не для этого приехал, Евфрон?

Евфрон проводил Карию долгим взглядом.

— Ах, как покачиваются ее бедра!

Сириск еще громче засмеялся. Они прошли в комнату и расположились на ложах.

— Ты все такой же, Евфрон!

— Да, да! Но сколько жизни в бедрах этой рабыни. Как они играют, словно…

— Ты стал поэтом?

— Нет, Сириск, нет. А приехал я проведать тебя. И заодно…

Евфрон хлопнул в ладоши. Мгновенно дверь отворилась, и в комнату, где они возлежали, раб внес шлем; затем появились панцирь, меч, поножи, лук со стрелами.

— О боже! Евфрон! — Сириск вскочил, не веря своим глазам. — Это мне?

— Это подарок Агасикла. Так он благодарит тебя за спасение сына.

— Это же целое состояние! — Сириск надел панцирь. Водрузил на голову шлем. Взял в руки меч. Все было впору, удобно. И меч был удивительной работы. Чуть длиннее и уже обычного, он сидел в руке, будто вырос из нее.

— Наша дружба не дешево стоит, а, Сириск?! — Евфрон ударил его по плечу. Сириск обнял друга в порыве благодарности.

Впорхнула Кария. Она внесла кратер с вином. Появились груши, персики, фиги. Тушеная баранина разнесла такой аромат, что Евфрон привстал.

— О! Очень хорошо! Дорога была не из легких!

Они ели, а Кария ловко ухаживала, иногда касаясь Евфрона, как бы случайно, то грудью, колыхавшейся под свободным хитоном, то бедром, сверкавшим иногда в складках на боку.

— О! — смеялся Евфрон.

— Да! — улыбался Сириск. — И все же, как там Херсонес? Что Сострат?

— А ты надолго еще здесь задержишься? — Евфрон вытер руки и взял канфар[941] с вином. — Неразбавленное! Отлично!

— Еще не знаю, — Сириск задумался. — И что можно сказать наперед? После схватки, после этой крови… Там, в Афинах, там все казалось иным. Клер, дом, ковыльные поля… Помнишь, как мы скучали по ним?

— О! Цветущие вишни в месяце фаргелионе[942]! А Дионисии, когда красавицы хмельны и дарят поцелуи всем, кто улыбчив! А наши корабли в гавани! А шум волн! Только у нас, в Херсонесе, так плещут и шумят волны! А сады! А бескрайние пшеничные поля, что золотой каймой украсили весь берег!

— О, Евфрон! Признайся, ты начитался Гомера? Или Гесиода? — Сириск с восторгом посмотрел на Евфрона.

— Нет, Сириск! — Евфрон вдруг привстал и, допив вино, задумчиво посмотрел прямо в глаза Сириску.

— Друг мой, а ведь все это у нас скоро могут отнять! — И тень наплыла на лицо Евфрона, как темное облако на золотое пшеничное поле.

— Да! — Сириск понял все.

Они долго молчали. Наконец, Евфрон сказал:

— Я был на народном собрании вчера. Глупцы! Они надеются на крепкие стены!

— Но…

— Сириск! Я не случайно приехал! Мне нужен ты! Не так уж много у нас тех, кто может завладеть умами. После собрания народа я понял: они сошли с ума. Ведь ты же знаешь: когда боги хотят наказать человека — они лишают его разума!

Евфрон вскочил на ноги и стал ходить вдоль стены, где Сириск успел уже развесить доспехи.

— Евфрон, но я бы не сказал, что наш народ глуп. — Сириск тоже встал. — Мы демократы и это… сам посуди… богаче и лучше нет города во всей Таврике… Пантикапей — и тот не может тягаться с нами.

— Демократия! Да пойми же ты, Сириск! Оглянись! Эти демократы,они слабы против любого скифского тирана, царя, вождя. Те собирают силу в один кулак и бьют нас. А наш Совет пока раскачается да пока решит, да еще найдется какой-нибудь умник и все напортит! Вспомни, как нас посылали в глубокий дозор? Неделю кричали в Совете!

— Евфрон! Ты этого не говорил, а я не слышал! Ты что же, забыл рассказы наших дедов? Вспомни рассказ Ктесия, когда тиран взял власть в Геракл ее, на нашей родине. Как все дрожали и день и ночь! Как он лично отрезал мечом людям языки? Как заставлял людей убивать друг друга… И не случайно наши пращуры подняли бунт и захватили корабли! Не от хорошей жизни переплыли через море и основали Херсонес?!

— Ах, Сириск! — Евфрон тяжело вздохнул. — Все так, но я… Я скифов этих зубами бы грыз… этих всех людоедов — андрофагов, гелонов, меланхленов. Пусть тартар их возьмет! Я их… вспомни плен.

— Помню. — Сириск подошел вплотную к другу. — И знаешь… меня ведь скиф и спас. Он мне веревки разрезал и сказал: «Не все скифы хотят войны».

— И в то же время у них есть палестра, где молодых воинов учат войне, а затем посылают в набеги на наши клеры! Сколько уже их было?

— Так что ты хочешь?

— Я хочу спасти наш город, Сириск. Я хочу использовать те знания, которые нам преподал наш учитель в Афинах Еврилох! Он так любил тебя!

— Да. — Сириск улыбнулся.

— А где он теперь? Лежит в земле. А кто его убил? Ты помнишь?

— Кочевники.

— Вот видишь! А сколько знаний, планов, идей было в его голове! И все прахом!

— Что же делать? — Сириск подошел к небольшому окошку: за решеткой, вдали, ветерок блуждал по ковыльному океану. Работники собирали ранний виноград. А совсем рядом, внизу, отдыхали Кария и Килико.

— Я знаю, что делать! Но ты должен поклясться, что до поры нас не выдашь.

— Нас?

— Нас. — Евфрон перешел на шепот. — Это очень серьезно, Сириск. И если ты с нами, то… мы спасем наш город.

— Но убьем демократию? — Сириск сказал это без злобы, спокойно, задумчиво.

— Нет, не убьем. — Евфрон почувствовал, что Сириск, как бывало раньше, на диспутах, на его стороне. — Не убьем, а только на время приостановим, понимаешь? Я расскажу тебе мой план, но поклянись, что никто не узнает о нашем разговоре!

Сириск немного помолчал. Затем снял со стены меч и сказал:

— Клянусь, что не предам друга и никто не узнает о нашем разговоре. Клянусь Зевсом, Геей, Гелиосом, богами и богинями Олимпийскими. Если правда жизни меня склонит к изменению убеждений, то я, клянусь, не примкну ни к той, ни к другой стороне, а отдамся служению богам и наукам!

— О, Сириск! Клятва твоя сложна, но мудра! Клянусь и я нигде и никогда об этом разговоре не упоминать! Пусть Зевс-громовержец, Гея, Гелиос будут свидетелями этой клятвы и нашими судьями.

Сириск и Евфрон обнялись.

— Итак, Сириск! — Евфрон посмотрел вокруг. — Давай выйдем. Я на песке тебе все покажу.

Они вышли во внутренний дворик. Солнце ласкало лица. В маленьком бассейне на воде играли его лучики и отражались на стене.

— Впрочем, давай я тебе все покажу на этой стене.

Евфрон взял осколок черепицы и нарисовал на стене карту.

— Вот Таврика. Мы знаем все ее земли. Еще недавно можно было свободно торговать и ездить на охоту в глубь лесов.

— Да, было время. — Сириск внимательно смотрел на план.

— Вот мы, — Евфрон обвел кружком Херсонес. — Вот Пантикапей, вот Феодосия, вот сотни наших клеров по всему берегу, кроме горной Таврики.

Евфрон с восторгом увлеченного стратега чертил план. Сириск внимательно смотрел. Они не заметили, как чья-то тень мелькнула в одной из дверей.

— Смотри, Сириск, нас, греков, много. Но степняки нас бьют и грабят! Почему?

— Они нападают неожиданно… — Сириск не договорил.

— Да, но не это главное. Главное — мы заняты своими трудами. Мы и наши рабы. А они кочевники. Они все на конях. Они налетели, как крысы, и нет их! Как же быть?

— Не знаю. Не угнаться за ними. Не зря же их еще Гомер называл кентаврами. Они срослись с лошадьми. А у нас войско пешее.

— Ну так вот! Вспомни учение Еврилоха о кабане. Помнишь?

— Да… что-то…

— Не что-то, а кабана нужно и можно уничтожить! Разозлить и направить в приготовленную яму! Вот и все!

— Как же ты это сделаешь со степняками. Они сами постоянно делают засады. Их не обманешь!

— Да! Да, милый мой Сириск! Когда мы идем к ним —. не обманешь, но когда они ломятся в нашу дверь — тут только подготовиться нужно! Это же кабанья западня! Смотри: здесь самое узкое место Таврики — если прокопать широкий канал в три полета стрелы, то мы сможем уничтожить всех степняков на нашей земле! И тогда, имей мы сильный флот, никто к нам не сунется!

— А тавры! А непроходимые дебри в горах. И не известно еще, какие племена там живут! Их не выкуришь! А где столько взять силы, чтобы прокопать канал?!

— У тебя одни вопросы! Но есть и ответ! Чем больше мы будем отлавливать и брать в плен варваров, тем больше будет рабочих рук для канала. Ты видишь, план гениален со всех сторон!

— А при чем тут кабанья западня?

— А вот при чем. Вспомни — варвары всегда нападают небольшими по числу конников шайками. Главное — отделить на время передовой отряд от остальных, быстро уничтожить его и… запускать новую партию.

— Но те, что сзади, не бросят своих.

— Да, но мы так все должны продумать, чтобы первую группу можно было быстро отделить, уничтожить, а остальных в это время просто сдерживать. Если дело дойдет до Херсонеса, то… Что это?

Сначала едва различимый, а затем все яснее ворвался во дворик низкий далекий звук колокола «Дон-н-н, дон-н-н». Сириск метнулся к лестнице на башню. Он бежал изо всех сил, и все же Евфрон обогнал его. Сверху, с боевой площадки башни, хорошо было видно: огромный черный столб дыма обезобразил голубое небо, яркое пламя металось по двору соседней усадьбы Гефестиона. Залив отделял усадьбу Гераклида от усадьбы Гефестиона. Они видели: до сотни конных носилось вокруг горящего дома. На башне сгрудилась небольшая кучка защитников, один из них бил в колокол. Десяток скифов вскинули луки, и люди на башне залегли за ее зубцы. И только человек у колокола все бил и бил, и звуки, как вестники беды, все растекались по степи. Вдруг человек у колокола выгнулся и упал. Звук колокола от последнего удара еще дрожал в воздухе.

Сириск и Евфрон оцепенели. Внизу рабы сбегались к дому, к башне. Гераклид метался от конюшни к двери дома. В панике все забыли о рыбацкой лодке, что стояла у сходней в гавани. Лодка была большой и спастись на ней смогли бы все.

Группа конников уже обогнула залив и неслась к ним.

— Так… делай все, что я скажу… к лодке уже не успеть… впрочем, можно попробовать! Делаем кабанью западню! Бежим к дому!

Но что это? Сириск и Евфрон почуяли запах гари. Из внутренних окон дома тянуло дымом. Сразу из трех окон!

— О, боги! — Сириск метнулся вниз. — Они уже здесь!

— Твои друзья скифы! — съязвил Евфрон.

Они влетели в одну из комнат. В углу стонала бабушка Сириска. Ее постель, очевидно облитая оливковым маслом, горела. Сириск подхватил старушку на руки, Евфрон рывком вытащил покрывало во дворик и кинул в бассейн. Сириск метнулся было в другую комнату, но Евфрон задержал его.

— Там Гераклид — идем сюда.

Они кинулись в еще не горящую комнату. Впереди них бежал Скилл. Втроем они ворвались в комнату. Тень с факелом метнулась к проходу. С ходу Скилл нанес страшный удар дубиной по голове поджигателя. Тот, не издав ни звука, снопом упал на пол.

Килико вбежала в комнату, схватила шкатулку со своими девичьими драгоценностями и кинулась к выходу. Но споткнулась о труп, упала. Ее бусы и серьги веером разлетелись по плитам пола.

— Все в башню! Все в башню! — услышали они крик Гераклида.

— Нет! — Евфрон выскочил во внутренний дворик, за ним бросились остальные. — Я спасу вас, если вы будете делать все, что я прикажу вам! — Евфрон осмотрел всех, кто оказался рядом с ним. Это были Сириск, Гераклид, мама Аристо, Скилл, Килико, Кария. Чуть в стороне сбились в кучку четверо рабов.

— Вы с нами? — Евфрон сжал рукоять меча и посмотрел в их сторону.

— Те, кто не с нами — уже там. — Скилл кивнул в сторону скифов.

— Времени у нас в обрез. Вы, — Евфрон подтолкнул рабов, — на башню! И запаситесь камнями! Скилл, не подведи!

— Ты что, думаешь отстоять усадьбу? — Гераклид уставился на Евфрона.

— Нет, я думаю спасти наши жизни. Внизу лодка. В передовом отряде скифов человек десять. Главное — разделить их на части. Всем вооружаться!

Сириск быстро надел на себя новый панцирь. Надел шлем. Отец и Евфрон тоже были уже готовы. За толстыми, окованными медными пластинками воротами слышалось ржание коней.

— Пропустишь пятерых и закрывай. — Евфрон открыл открыл ворота и лег в проходе лицом вниз. Сириск стоял за колонной. У него были три копья, лук и колчан со стрелами.

— Тихо! — Евфрон замор. Топот десятка коней, ржание, крики. Скиф с коротким мечом влетел во дворик, перескочим через Евфрона. В углу дворика он увидел старушку. Тело убитого скифа с разможженной голоиой лежало в центре. Не взглянув на убитого, скиф пошел к старушке. Еще пятеро его сообщником вбежали во дворик. Гераклид, улучив момент, закрыл ворота. Лязгнул засов. Одновременно снаружи грохнули камни. Раздались крики и стоны.

Первый скиф обернулся. Стрела Сириска со свистом прошла вдоль колонн и вонзилась врагу в бок. От крика скифа все вздрогнули. Так он был ужасен. Евфрон, поднимаясь с земли, вонзил меч одному из противников в живот.

Четверо оставшихся кинулись за колонны. Гераклид успел метнуть копье, оно ударилось о колонну и, отскочив от нее, вонзилось в ногу скифу. Евфрон увидел: скиф бросил акинак, достал лук и стрелу. Он тигром бросился на скифа и мечом выбил лук из рук противника. Скиф упал. Стрела, пущенная одним из нападавших, попала Евфрону в лопатку, пробив кожаный панцирь на его спине. Но в этот момент он уже вонзил меч в шею поверженного им перед этим скифа.

— А! — взвыл Евфрон и вырвал стрелу из спины. Сзади на него прыгнул скиф. Евфрон с разбегу ударил скифа о колонну, тот разжал руки и затих. А в это время Сириск катался по земле: вот когда он пожалел, что кроме меча у него не было под рукой ножа. Скиф и Сириск силились задушить друг друга. Евфрон ударил скифа по затылку плашмя мечом. Тот отвалился в сторону. Последнего, попавшего в западню, приколол копьем к воротам Гераклид, когда тот, хромая, кинулся к ним в надежде спастись.

В ворота уже били бревном.

Сириск и Евфрон встали с луками за бассейном. С башни спустились Скилл и рабы. Все вооружились.

— Открывай!

Гераклид открыл ворота и четверо скифов с бревном влетели во двор. И все получили по стреле.

Защитники выскочили наружу. Двое скифов, искалеченные камнями, ползли поодаль. Коновод пытался вскочить на коня. Четыре стрелы блеснули в лучах закатного солнца. Одна вонзилась в шею коня, и он, дико заржав, взвился на дыбы. Другая достала коновода: он уже сидел на спине жеребца, когда стрела вошла ему сзади под ребра. Коновод схватился за шею коня, медленно сполз и упал к его ногам.

И только тут все заметили — огромная, черная туча наплывала с севера, и солнце, блеснув напоследок алым лучом, утонуло в темном горизонте моря.

Подул ветер; крупные капли дождя ударили в плодородную землю клера.

— Все к лодке! — это был громоподобный крик Евфрона. И все бросились вниз, по тропе, к сходням. Туда, где покачивалась еще на спокойном, но уже хмуром море лодка.

Сириск нес на руках бабушку. Гераклид помогал Карий и Аристо. Рабы уже сидели на веслах и только тут Сириск увидел: нет Килико, нет Евфрона, нет Крита — о брате в суматохе забыли.

Скилл стоял рядом с Сириском. Он без слов все понял и кинулся к дому. Когда он был уже на полпути, к обрыву подкатила колесница Евфрона. Он осадил тройку лошадей и крикнул: «Плывите, я возьму Крита, и мы пойдем берегом!»

Колесница исчезла. Дождь уже хлестал вовсю. На тропе показался Скилл. Он тащил за руку спотыкающуюся Килико. Они скользили и падали на тропе, а по кромке обрыва уже неслись всадники. Они спешились, и трое из них стали преследовать Скилла и Килико. Тогда Скилл взвалил девушку на спину и побежал. Но один скиф мчался очень быстро. На ходу он доставал лук и стрелу. Грянул гром. Молния высветила в полумраке фигуру Скилла. Надо было прыгать. Волна оттолкнула уже отвязанную лодку. Скилл понял — двоим не допрыгнуть. Он поднял над собой Килико и изо всей силы бросил девушку. Она упала на руки Сириску и Гераклиду.

Еще раз сверкнула молния, и Сириск увидел: согнутая спина Скилла, стрела торчит сбоку, и услышал всплеск воды, принявшей в свои объятия большое сильное тело.

А на берегу, все ярче освещая округу, горел их дом. Даже сильный дождь не мог помешать этому. Ветер яростно раздувал пламя, и дым доносило до лодки.

А Скилл лежал на дне, придавленный к камням тяжелым панцирем, снятым с убитого скифа, и уже вокруг его тела зашевелились крабы в предвкушении ночной добычи.

(обратно)

ХЕРСОНЕС

Ночь черна. Только весла скрипят в уключинах. Да ветер свистит, срывая с волн соленые брызги. Дождь ушел в сторону, но было холодно, и мокрая одежда не грела. Все молчали, и только Гераклид изредка давал команды гребцам, да Килико все всхлипывала, сжавшись в углу лодки. Она держала в руке ожерелье из розовых сердоликов, которое подарил ей Евмарей, когда они прощались в Херсонесе весной, разъезжаясь по своим клерам.

И вот теперь из-за того, что она вернулась за этим ожерельем, погиб Скилл. Она плакала всю ночь, и никто ее не утешал. Сириск молчал. Он лежал на дне лодки и слезы катились по его щекам, когда он вспоминал Скилла, дом, детство — все, что осталось позади, там, в сгоревшем доме. И все понимали: теперь, когда они лишились усадьбы, все пойдет по-другому.

Уже на подходе к Херсонесу Сириск заметил: Гермий, раб, о чем-то шепчется с Парнаком.

— О чем вы? — спросил Сириск безучастно.

— Гермий говорит, — испуганно прошептал Парнак, — что скиф превратился в женщину, когда он снимал с него панцирь. И еще он говорит, что такого оружия они, скифы, не носят.

Сириск махнул рукой.

— Оружие может быть любое, взятое в бою… Должно быть, ты, Гермий, слишком долго работал на отдаленном поле и тебе теперь всюду мерещатся женщины.

Темные тучи затянули горизонт. Ветер шумит над Херсонесом. Носит по узким улочкам желтые и красные осенние листья. А вместе с листьями носится по городу беда: народу в городе стало больше — это сбежались с разоренных клеров те, кто уцелел. Всю осень с родных мест несли они страшные вести. Гераклид с Сириском поведали Совету, как погибли клеры Эйфореон и Гефестион.

Совет принял решение о создании постоянного ополчения для защиты клеров. Из добровольцев была создана фаланга. Но все рейды оказывались бесполезны: нападавшие, ограбив усадьбы, сжигали их и растворялись в бескрайнем диком степном пространстве, уводя в плен всех мужчин. Ближе к весне набеги прекратились. Вокруг Херсонеса все было ограблено и сожжено. Пострадали пограничные усадьбы. В город степняки не сунулись: они знали силу фаланги и греческих колесниц.

Все лечит время. Отшумели зимние штормы, отстоялись корабли в глубокой гавани. Хлеб, свезенный из усадеб в город, спас от голода, и весна уже щебетала из-под крыш. Многие из тех, кто был разорен осенью, уже думали: пора сеять, пора обрезать виноград. Пора… пора…

Сириска все чаще можно было видеть у храма Девы. Верховный жрец, Апполодор, неизменно ласково встречал его, ценя за ум, знания и помня о том, что Сириск был самым прилежным учеником еще в гимнасии. В храме была единственная библиотека. За зиму Сириск прочитал почти все, что там было.

И еще: он начал делать записи о том, что с ним произошло начиная с осени. Пергамент был дорог, и поэтому писал он сжато, но точно.

Вот и теперь он заканчивал очередной лист. Часто прерываясь и подолгу обдумывая каждое слово, он писал: «…а люди с клеров говорят, что голоса у скифов странные, не грубые, и что женщин они не обижают, а мужчин всех уводят в плен. И вооружены, и одеты они, как греки, только на ногах кожаные шаровары, а на голове кожаные же колпаки. И лица у них не злые, а очень красивые…»

В городском доме Гераклида, как и на клере, вставали рано: отец, потеряв имение, занялся тем, о чем мечтал всю жизнь — он делал мозаики для храмов и рисовал для богатых граждан по заказу. А талант у него был несомненный. Заказы сыпались не только из Херсонеса, но даже из Пантикапея. Трое рабов заготовляли разноцветные камешки, делали краски, Килико выполняла всю работу по дому. Мать кормила всю семью. Сириск целые дни проводил в храме Девы. А Крит — в палестре. Ему еще не было 16 лет, и вскоре он должен стать эфебом. Он с нетерпением ждал дня охоты на вепря: после охоты все, кто выдерживал это трехдневное и очень опасное испытание, уже считались эфебами. До изнеможения учился он метать копье, стрелял из лука целые дни напролет. Вот и сегодня, едва встав с постели, он уже взял лук и выпустил стрелу в кожаную куклу, что висела в углу их внутреннего дворика.

— Все стреляешь, Крит, — с улыбкой обратился к нему Сириск. — А почему Гомер у тебя так и не открыт до сих пор?

— Вот примут в эфебы, — Крит натянул тетиву, — тогда доберусь и до Гомера! Стрела ушла к цели и вонзилась в голову кукле.

— Неплохо! Дай-ка мне! — Сириск взял лук, натянул тетиву, выстрелил. Стрела легла рядом. — Пойду в храм, — сказал Сириск и открыл дверь. Звякнув тяжелым засовом, дверь заскрипела.

— Будь осторожен! — это был голос отца из мастерской. — В городе неспокойно. Вчера, говорят, была большая драка — не знаешь, кто дрался?

— Да я сам был при этом, — усмехнулся Сириск. — Демократы собрались на площади, и Тимон оскорбил Евфрона. Мол, тот не демократ, а будущий тиран. Ну, и Евфрон в долгу не остался. Демократы вступились за Тимона, олигархи — за Евфрона. Понаставили синяков друг другу.

Гераклид вышел проводить сына. Руки его были в краске. Он, как всегда, улыбался сыну, но тень тревоги слышалась в его словах.

— Ты уж, сын, не лезь в драку. Какая разница, кто у власти. Ты ведь знаешь — все они одинаковы.

— Ладно, отец. — Сириск вышел на улицу. Было светлое летнее утро. В желобе у калитки журчала чистая вода. Спешили на рынок торговцы, рабы, с моря ветер доносил свежий запах рыбы. А на площади уже гудели голоса: все обсуждали вчерашнюю драку.

Еще издали слышен шум: видно, все филы[943] прислали своих представителей. Да и много зевак собралось в театре. И не удивительно — вскоре юношей должны посвятить в эфебы.

Сириск подошел к Евфрону. Они переглянулись, и Евфрон понял — Сириск на его стороне.

В центр вышел Кинолис — сегодня он эпистат[944], и ведет собрание народа. Он же глава филы, в которой живут и Сириск и Евфрон.

Шум стих и Кинолис начал.

— Граждане, вы все знаете о вчерашней драке на площади! Евфрон и Тимон просят слово. Еще мы решим про ополчение и о сыне Скилла, раба Гераклида. Так пусть же выскажется Тимон. А затем Евфрон.

— Пусть, пусть! — одобрило собрание.

Тимон вышел в центр и, прежде чем начать речь, внимательно осмотрел всех пританов и граждан, собравшихся по желанию на Совет.

— Вот смотрю я на вас, граждане, друзья — (это слово он добавил, глядя на Сириска), — и думаю: зачем долго говорить. Все мы знаем, как более ста лет назад, спасаясь от тирании, мы основали этот город. Наш любимый Херсонес. И что же? Находятся люди, которые не прочь стать тиранами, дабы вновь сделать из нас скотов. И люди эти — наши с вами граждане. Те, с кем я вырос в одной палестре, в одном гимнасии. Это Евфрон и его единомышленники — их уже много, и если вы их не остановите — все повторится, как было на Гераклее с нашими дедами. Только вот куда мы, демократы, творцы этого города, сбежим на сей раз? Вокруг скифы. Тучи над нами сгущаются. Многие из вас потеряли уже свои клеры. Бежать нам некуда. Значит, только здесь, в Херсонесе, мы можем жить. И жить гражданами. Поэтому я требую судить Евфрона судом пританов за попытку склонить граждан к своей выгоде. Все, что он скажет — чистая ложь. Он твердит, что хочет спасти нас. Нет! Он хочет власти!

Гул. Ропщет Совет. Но не слышно выкриков. Многие боятся. Знают: все лучшие воины, большая часть молодежи — друзья Евфрона. Не все так смелы, как Тимон.

Вот Евфрон вышел на середину под восторженные крики друзей.

— Говори, Евфрон, мы слушаем, — Кинолис беспристрастно вел народное собрание.

Евфрон, с улыбкой, точно ястреб, окинул взглядом пританов, посмотрел с любопытством на Кинолиса, спокойно начал:

— Мне и раньше, еще в юности, казалось странным: как это демократы умудряются управлять нашим прекрасным городом? Ведь в Совете только и делают, что чешут языки!

Гул и восторженные крики донеслись из рядов молодых пританов. Жестом Евфрон как бы приостановил крики.

— Да, под нашим началом еще вся хора[945], Керкинитида и сотни укрепленных усадеб на равнине! Было спокойное время, и это не бросалось в глаза. Ну, чешут языки, крадут понемногу казну, бездельничают!

Гул возмущения поднялся из рядов старейшин.

— Но теперь, — спокойно продолжал Евфрон, — когда тучи, черные тучи сгустились над городом, мне стало окончательно ясно: демократы не способны управлять и защищать не только подвластные нам земли, но даже сам город! Посмотрите — стены обветшали, скифы и тавры, точно голодные коты, лапой щупают нас — сильны ли? А мы? Безнаказанно разграблен клер Гераклида, сожжен клер Гефестиона! И что Совет? Снарядил экспедицию в степи? Разорил соседних скифов? Нет, граждане. Мы уже пол года обсуждаем, кто на нас напал — Агар или не Агар! А я говорю — надо уничтожить Агара и всю его орду. Это нам под силу. Я знаю, как спасти нас всех и нашу родину. И если Совет спросит меня — я изложу свой план. А в завершение скажу — я был, как вы знаете, в бою за клер Гераклида. И я знаю, как противостоять скифам.

В этом бою погиб раб Гераклида Скилл. Погиб как лучший гражданин города. Я предлагаю посмертно присвоить ему звание гражданина Херсонеса, а сына его, Ахета, включить в списки граждан. Его и всех его потомков. Завтра, как вы знаете, все будущие эфебы едут на кабанью охоту — последнее испытание перед клятвой и торжественным присвоением звания эфеба. Так пусть же сын раба Ахет будет среди лучших юношей.

Долго еще шумело народное собрание. Постановили — Тимону и Евфрону примириться, а Ахету даровать херсонесское гражданство.

Уже по дороге домой Евфрон, окруженный шумной толпой сторонников, догнал Сириска.

— Эй, друг мой Сириск, — окликнул он, — почему не видно тебя ни в палестре, ни в гимнасии?

— Ты же знаешь, Евфрон, — Сириск был рад вниманию друга, — мы теперь бедны. Я думаю стать служителем храма Девы. Мне просто некогда. Я учусь у жреца.

— У жреца! А нам как раз нужен жрец любви! Приходи ко мне завтра утром, пойдем в мое имение за город. Не пожалеешь!

— Приходи, приходи, — неслось со всех сторон. Многих из свиты Евфрона Сириск знал.

— Хорошо! — ответил он. — Приду. Только я не жрец любви. И вообще…

— Это не важно! Прихвати своего знаменитого эйфореонского вина! И чистый хитон. Мы начнем симпосион с бани!

(обратно)

СИМПОСИОН

Смех и веселье в доме Агасикла. Стариков никого нет — отец в булевтерии, мать на женской половине. Уже собралось человек десять. Евфрон в центре, рядом Апполодор — средний брат, а с ним, хоть и мальчишка еще, Апполоний.

Уже и Тимона привели. Когда Сириск вошел в дом, он услышал:

— Хвала богам! Тимон и Евфрон примирились.

Сириск увидел, как вчерашние враги пожали друг другу руки.

— Прочь дела! — воскликнул радостно Апполодор. — Хвала Бахусу и нимфам! А вот и Сириск пришел.

Гул одобрения, приветы, улыбки.

— Итак, друзья мои, все в сборе, — Евфрон был великолепен в белоснежном хитоне и венке из весенних роз. — Сегодня мы должны принести жертву нимфам по случаю появления первых роз! А поэтому все идем в загородный наш домик!

— Хорош домик! — произнес кто-то, смеясь.

— Да, домик, — скромно продолжал Евфрон. — А чтобы было там весело и красиво, и чтобы гости мои не упрекнули меня в негостеприимстве, сбегай-ка… — Евфрон поискал взглядом и, наконец, нашел, — сбегай-ка, Сострат, и приведи нам наших незабвенных подружек. Апполодору приведи… — Евфрон вопросительно посмотрел на брата.

— Лахету! — воскликнул Апполодор.

— Лахету! Тимону приведи…

— Папию! — крикнул кто-то из приглашенных.

— Приведи Папию! А Сириску… О! Сириску нужно что-то эдакое. Его простая гетера не устроит. А не пригласить ли нам Хелену?

— Хелену, Хелену! — зашумели все, глядя на Сириска. — Ты же еще не жрец, Сириск? — все засмеялись.

— Да, еще! Пошли раба на рынок, Сострат, пусть он купит все, что надо: молоко с медом, фимиам для воскурений, мясо козленка, домашних кур, побольше салата, вина! А сам не забудь прихватить еще парочку гетер для гостей!

Евфрон подошел к Сириску.

— Не послать ли нам за твоей Карией, Сириск? Думаю, она нам не помешает?

— Я не против, — улыбнулся Сириск.

Сострат убежал, а общество, весело перешучиваясь, двинулось за город, и вскоре они уже шли по солнечной дороге, обсаженной кипарисами. Вокруг простирались зеленые поля и сады, все было в цвету, и теплый ветер нес со всех сторон аромат цветущих яблонь, маслин, миртов. И, казалось, сам воздух состоит из цветущего, белого с розовым, солнечного и теплого счастья.

— А вот и домик! — скромно произнес Апполодор, и все громко засмеялись.

Вилла Агасикла была так велика и прекрасна, что слово «домик» ничего, кроме смеха, вызвать и не могло.

Усадьба была расположена у ручья и гармонично вписывалась в скальные изгибы, возвышавшиеся за ней. Служитель распахнул дверь, и все оказались во внутреннем дворике. Высившаяся за усадьбой скала поросла плющом, лавром и высокими фиговыми деревьями. Со скалы стекал ручей, и вода, тихо журча, переливалась в небольшой бассейн, располагавшийся прямо у основания скалы. Словно живые, выглядывали из плюща статуи Пана, нимф, харит и наяд.

— Ты, Сириск, — Евфрон был прекрасен в роли хозяина, — соорудишь тут временный жертвенник. Вот тебе белая курица, а мед с молоком вскоре принесут.

Взрыв смеха донесся из-за ворот. Это Сострат в обществе четырех гетер ввалился в дом. Девушки несли огромные букеты роз и маков, позади шел раб, нагруженный съестными припасами.

— Хвала богам! — послышалось со всех сторон.

Сириск соорудил жертвенник. Когда загорелись дрова, и кровь жертвенной курицы, еще трепыхавшейся в руках Сириска, капнула на горящие поленья, все собрались вокруг и зачарованно смотрели на огонь.

— Пусть Пан примет от нас эту жертву! — произнес торжественно Сириск.

— Да будет так, — прошептали все.

— Пусть этот мед с молоком примет в жертву от нас Афродита, — и Сириск брызнул на огонь жертвенной жидкостью, и запах ее разнесся повсюду.

— О, Афродита, — услышал Сириск за спиной нежный, тихий голос, — пусть наши любимые видят в нас не только женщин, но еще пусть замечают, что мы люди.

Шум, смех, суета…

Сириск обернулся. Прямо на него смотрела девушка. Удивительно добрые и умные глаза. И вся ее невысокая фигурка была точно соткана из света.

— Хелена, — сказала она и, слегка обняв Сириска рукой, прижалась щекой к его груди.

— Сириск, — ответил он.

А вокруг все жарче разгоралось веселье. Нимфам и Афродите уже никто не молился.

— Возляжем прямо тут, на траве, — крикнула Папия.

— О, да! Тут так прекрасно, какие цветы! А воздух!.. А тепло!..

И вот уже сброшены на траву хитоны. Уже вино журчит из амфор в широкие кратеры. Уже черпают все канфарами кто смешанное, а кто и чистое вино. Уже еда разложена. Все хвалят жареную курицу, мясо козленка, зелень. Вот и кубок дружбы пошел по кругу. А с ним и жаркие поцелуи. Слышны вокруг лишь смех, вздохи, нежные повизгивания, да трели соловья. Да журчание воды под скалой. Да легкий ветерок от одежд Афродиты, незримо присутствующей здесь и нашептывающей свои сладкие песни…

— Как ты прекрасна, Хелена, — шепчет Сириск.

— Как ты добр, — отвечает она.

— Как легко с тобой, — говорит он.

— Какой ты ласковый и ничего не требуешь… Как будто я всю жизнь с тобой дружила… Хотелось бы о многом с тобой поговорить…

— Давай убежим к морю? — глаза Хелены заискрились озорством.

— Давай!

Они набросили хитоны и выбрались на тропу к морю. Было уже темно, воздух доносил с моря прохладу. Волны почти утихли и слегка играли мелкой галькой. Вода была холодная, но Хелена, мгновенно сбросив хитон, кинулась в сверкающее от луны море. Сириск бросился за ней.

— Как прекрасно плыть без одежды, — сказала она.

— Да, точно превращаешься в море и, кажется, что тебе не двадцать, а тысяча лет.

— О! — засмеялась Хелена.

Они вышли на мелкую гальку, еще теплую от дневной жары. Сириск поднял свой хитон и промокнул им Хелену. Ее темные волосы пахли морем. И этот аромат вновь опьянил его. Он взял ее на руки, легкую, как морская пена, и драгоценную, как жизнь. Поцелуи вскружили ему голову, и его колени коснулись теплого мягкого песка. И он растворялся в ней. И она растворялась в нем. И луна, огромная и серебристо-голубая, смотрела на них и радовалась. И волны убаюкивали их…

Он шел домой вдоль берега моря. Хелена осталась в усадьбе. Многие разошлись по домам. Была ночь, и тихая нежность спокойно плескалась в волнах лунно-серебристого моря. И утренняя заря еще только намечалась и несла ему в лицо прохладу. И звезды еще сияли на небе. И среди них несравненная Венера, подарившая сегодня Сириску тихую прекрасную ночь.

(обратно)

ВЕПРЬ

Крепок утренний сон. Да еще в двадцать лет. Да еще после ночи любви. Но уже слышны конские копыта. Уже ржут жеребцы у дома Гераклида. Это Евфрон с братьями и свитой уже ждут Сириска.

— Эй, беглец! Уже все в сборе! — кричит Евфрон.

А Крит, братишка, уже на ногах. Наверное, он не спал всю ночь. Давно уже сияют бронзой два заостренных копья. Уже брат набросил на плечи колчан, полный стрел. Уже толстые овчины наброшены рабом на спины жеребцов. Уже нетерпеливо бьет копытом конь Сириска.

Немного приготовлений — и братья, едва попрощавшись с отцом, уже несутся по узким улочкам к восточным воротам: там уже собрались все двадцать пять юношей из отряда Евфрона. Пятерых сегодня принимают в эфебы. И среди них Крит — брат Сириска, и Ахет — сын Скилла, погибшего на усадьбе Гераклида.

— Хайре, Сириск! — приветствует Евфрон.

— Хайре всем! — отвечает Сириск. Все двадцать пять выстроились пятерками. Евфрон — эномотарх[946]. И все двадцать пять подчиняются ему беспрекословно.

— Друзья! — Евфрон, как и все, возбужден предстоящей забавой. Улыбчив, но строг. — Сегодня, по обычаю, наша четверть сотни участвует в охоте на вепря. И пятеро юношей должны стать эфебами и влиться в наш отряд ополчения! У нас в составе теперь будет Ахет, сын Скилла. Вы знаете, что ему даровано право гражданства. Это дань уважения за подвиг его отца, которому я и Сириск во многом обязаны жизнью. Так пусть он будет равноправным.

Мы едем на два дня. И в дебрях может быть всякое: если встретите вооруженного врага, будь то скиф или тавр, я приказываю убивать безжалостно и не задумываясь. Чем больше мы уничтожим их — тем лучше. Пошли!

Застучали копыта о плиты мостовой. Стража уже открыла ворота. Эх! Полетели кони! Еще спит город. Еще роса не просохла на листьях. А кони уже скрылись за холмом.

Сириск, как только Евфрон дал команду рассыпаться, подъехал к нему, и какое-то время они ехали молча. Ахет не отрывал от Евфрона восторженных глаз и держался все время рядом с эномотархом.

— Ну как отдохнул, Сириск? — улыбнулся Евфрон.

— Да, чуть сомкнул глаза, но ты знаешь, Евфрон, твои слова о людях…

— О скифах, — перебил Евфрон, — о скифах! И, друг мой Сириск, прошу тебя, ведь мы с тобой уже давно все обсудили. И я очень тебе благодарен — ты держишь слово. Все идет как надо. Дай срок — я буду не эномотархом, а полемархом[947]! И тогда посмотрим, кто кого!

Он хлестнул коня, и весь отряд рванулся за ним. Они углубились в дремучий лес, и охота началась. Конники рассыпались по горному склону и, кто как мог, медленно двигались вперед. В конце распадка Евфрон поднял руку. Все спешились, отдали коней коноводам.

— Здесь должен быть… — прошептал Евфрон. И точно — из чащи раздался громоподобный звук.

Крит инстинктивно прижался к Сириску. Ахет поднял копье. В овраге явно был секач, но его еще никто не видел. Судя по хрюканью, был он огромный. Крит вытащил лук, но Сириск покачал головой:

— Нет, тут только копье подойдет.

Неожиданно, совсем с другой стороны от того места, где раздавалось хрюканье вепря, послышался шум и затрещали ветки. Зверь выскочил прямо на Тимона. Все кинулись к нему на помощь. Зверь рванулся, он был столь огромен, что никто не осудил Тимона, увидев, как он спрятался за дерево, успев при этом метнуть копье. Вепрь взревел от боли — наконечник вонзился в бок, и древко трещало, цепляясь за ветки и деревья. В ярости он кинулся на Тимона, не успевшего выхватить второе копье. Но дерево спасло юношу. В это время Евфрон издалека метнул копье, и оно, под восторженные крики юношей, вонзилось зверю в спину.

Со всех сторон засвистели стрелы, полетели копья. Тимон, перекатываясь по кустам, еле увертывался от стрел и вепря.

Вепрь весь в стрелах, с двумя копьями кинулся напролом сквозь окружение и, сбив с ног Ахета древком торчащего копья, рванул вниз по оврагу.

— На коней! — крикнул Евфрон.

Вскоре они уже мчались вниз по склону под треск веток, восторженные вопли молодежи и рычание вепря. Внизу они догнали его: зверь стоял весь в крови, яростно дыша и, точно гадая, кого бы разорвать, если уж нет другого выхода.

— Стрелы! — крикнул Евфрон, и десятки стрелу рассекли утренний воздух. Кабан рванулся прямо на Евфрона, угадав в нем главного и самого опасного врага. Весь утыканный стрелами, он уже не подбежал, а подошел к спешившемуся Евфрону. Тот не спеша достал меч и пошел навстречу. Зверь, будто прося пощады, вдруг упал на колени и дико взревел. Евфрон подошел и всадил меч по самую рукоятку в левый бок, чуть ниже спины. Когда подбежали остальные, вепрь уже лежал на боку, и кровь алой лентой стекала на зеленую весеннюю траву.

— Жаль. — Евфрон сел под дерево. — Жаль, что так быстро все кончилось.

Сириск, Крит, Апполодор присели рядом. Ахет и Сострат уже свежевали тушу.

— А что, не подняться ли нам высоко в горы? — Евфрон хищно улыбнулся.

— Подняться! Подняться! — Молодежи не терпелось найти забаву посерьезнее. Всем, кроме Ахета.

— А ты, Ахет, не хочешь? — Евфрон обнял юношу за плечи. — А может боишься? Твой отец не боялся, когда мы схлестнулись со скифами на клере.

— Это были не скифы, Евфрон. — Сириск подошел вплотную. — А скифы, такие же как и мы люди. И ты в плену это хорошо узнал…

— Узнал, когда они решили отрезать мне два пальца на правой руке и выколоть глаза! — Евфрон сказал это тихо, но уже с явным раздражением. — Да если бы не слабая веревка, да не конь сильный, меня бы не было уже в живых! Мне надоел твой лепет, Сириск!

— В горы! В горы!

Крит, с усмешкой глядя на Сириска, вскочил на коня. Все уже были готовы. Сириск, ничего не сказав, тоже вскочил на коня, и они двинулись в еще не исследованные дебри. Туда, где так часто пропадали одинокие охотники и куда давно уже боялись ходить люди за дровами, ибо никто оттуда не возвращался.

Все круче в гору шла тропа. Лес был так густ, что часто они ехали друг за другом. День клонился к вечеру.

— Кони устали, — сказал Апполодор Евфрону, когда они проезжали зеленый луг, где можно было дать отдых лошадям. — И место хоть куда. Привал?

— Привал! — согласился Евфрон.

Отряд спешился. У всех был запас еды на один день. Но кабанья грудинка, еще не запеченная в углях, уже многим виделась как наяву. Без суеты люди занялись устройством лагеря: в центре костер, вокруг постелили овчины. С четырех сторон выставили охрану.

— А мы с Сириском сходим на разведку, — Евфрон сказал это и с усмешкой взглянул на друга. — Кто с нами?

Вызвались многие. Но Евфрон взял Ахета и Крита.

— Двоих будет достаточно. — Евфрон, не говоря больше ни слова, поскакал вперед. Три всадника последовали за ним.

Вскоре они поднялись на хребет горы. Перед ними раскинулась огромная, бескрайняя горная страна, вся покрытая лесом. Всюду, куда хватало глаз, — горы и леса.

Еле заметная тропа, вытоптанная горными козлами, шла вдоль косогора. Деревьев тут было меньше, и Евфрон выбрал именно этот путь. Время от времени он поглядывал на Сириска, как бы говоря: «Ну что, страшно?» Крит и Ахет ехали рядом с Евфроном, благо тропа это позволяла. Сириск ехал чуть сзади. Он молчал, чувствуя неладное. Ясно, зачем Евфрон взял Крита и Ахета. Ахет боготворит своего эномотарха, знает, что именно Евфрон предложил даровать ему гражданство. А значит, рад сделать все, что тот скажет. И свято верит в непогрешимость Евфрона. А Критобул явно жаждет геройства, подвига. А Сириск — его слова о крови, о том, что скиф такой же человек, — кое-кто оценил как трусость, как попытку оправдать нежелание воевать, защищать город…

Евфрон пропустил вперед юношей, а сам чуть поотстал. Они поравнялись с Сириском. Какое-то время оба молчали.

— Евфрон, куда мы едем? — Сириск задал этот вопрос, ибо было ясно, что это не разведка.

— А ты не понял?

— Какая же это разведка, если мы так шумим, что…

— Умен, умен, — улыбнулся Евфрон. — Да вот опять забыл ты нашего учителя. Кабанья западня — раз! И… что два?

Сириск вспомнил уроки военной хитрости.

— Мотылек?

— Точно! Видишь, как светятся уже костры от нашего лагеря?

Они обогнули гору и свет от костра был уже не сзади, а сбоку.

— Как крадется волк? — спрашивая, говорил Евфрон, уже обращаясь ко всем. — Волк крадется, сзади. И долго выжидает, прежде чем напасть. Но он, как мотылек, зачарованный светом лампады… И те, кто у костра, его не видят. Он уверен в своей безопасности. А тут и мы…

Они уже почти объехали свой лагерь, и сверху было хорошо видно и костер, и людей, лежащих на овчинах, и часовых, и аромат жареного мяса доносился даже до вершины горы…

Лошади паслись чуть в стороне, но тоже были освещены костром, как и всадник, охранявший стреноженный табун.

— Подождем здесь. — Евфрон соскочил с коня, все последовали его примеру. Они завели лошадей в небольшую пещеру под скальным карнизом. Внизу в свете луны, только что показавшейся над скалами, была видна тропа.

Они легли и затихли. Каждый думал о своем. Хотелось спать: так уютно пригревали овчины.

— А вот и гость, — прошептал Евфрон. Сириск тряхнул головой, мгновенно проснулся. Но кроме тропы, луны и костра в центре лагеря, он ничего не видел.

Евфрон быстро вынул стрелу из колчана на спине, осторожно положил ее на тетиву, поднял лук. Еще мгновение, и стрела ушла в ночь. Сдержанный крик огласил ущелье. Только тут Сириск разглядел человека: он упал с дерева, вскочил и, хромая, побежал по тропе вниз. В лагере поднялся шум.

Евфрон уже был на коне. Все трое кинулись за ним, не успев даже набросить овчины. Сириск мчался вперед, ветки хлестали его по лицу, а внизу уже слышались удары бича Евфрона и вопли, страшные вопли человека. Человек бежал, спотыкаясь и падая, к лагерю. А Евфрон, как только тот падал, бил его вновь бичом. Крит и Ахет делали то же самое. Они загнали его прямо к костру.

Сириск подъехал ближе и рассмотрел пленника: это явно был тавр-охотник. Одет он был в кожаные штаны и овчинную безрукавку. Из бедра торчал обломок стрелы. Удары бичей сыпались на него один за другим.

Евфрон подъехал к Сириску.

— Что же ты, Сириск? Вот он враг… сам подкрался, должно быть, хотел убить охрану и увести коня.

— Не велико геройство избивать одинокого охотника. — Сириск сказал это громко, и многие опустили бичи.

В этот момент вынырнул из темноты Сострат. Он взял в руки меч и стал медленно приближаться к тавру. Тот стоял спиной к костру, прижав руки к груди. Вдруг он резко поднял правую руку. Блеснуло лезвие, и клинок вонзился в грудь. Все произошло мгновенно. Тавр сделал несколько шагов вперед, к Сострату, и упал замертво.

Долго молчали греки. Только огонь гудел в костре, да кони безразлично потряхивали гривами, отмахиваясь от назойливых насекомых.

* * *
С тех пор прошел год. После смерти тавра Сириск не проронил больше ни слова. А по возвращении в Херсонес он взял обет молчания на один год. Постепенно все привыкли к молчаливому грустному юноше, всегда одинокому. Все время он проводил в храме Девы и не выходил из библиотеки с утра до вечера. Часто Верховный жрец привлекал его к помощи по проведению обрядов и праздников. И Сириск прекрасно справлялся во всем, что не требовало слов. Все, что можно было узнать о скифах и о таврах, он прочитал в обширной библиотеке, а то, что слышал и видел сам, он записывал в свой свиток:

«А тавры живут в горах и на южном побережье Понта. Занимаются охотой и, говорят, грабят проходящие торговые суда. Но я сам не видел. Чтобы узнать правду, я предпринимаю плавание на торговом судне в Ольвию с нашими купцами. О том напишу по возвращении, если боги даруют мне такую возможность».

Купцы охотно взяли Сириска с собой: Гераклид уплатил за фрахт и отправил с сыновьями сто медимнов зерна на продажу. Отец позволил и Криту отправиться с братом. Когда корабль, груженный хлебом, отплывал от пирса. Сириск увидел — Хелена подбежала и тоже помахала белым платком.

— Удачи тебе, Сириск, — сказала она. — Если сможешь, пришли мне весточку, и я отвечу тебе!

В этот день кончился обет молчания, и Сириск крикнул:

— Я напишу вам из Ольвии… Я напишу тебе, Хелена…

(обратно)

ОЙРОПАТЫ

Весь день дул южный ветер, и гребцы отдыхали; парус, огромный и тугой, полный попутного ветра, не ослабевал ни на мгновение. Вода уже не плескалась, а шипела о борта корабля, и ветер все усиливался.

— Если ветер не ослабеет, завтра к утру будем дома, — весело сказал Крит, глядя на Сириска.

— А чайки? — Сириск сидел, прислонившись к борту, и смотрел на парус, и на море, и на чаек, что медленно ходили по песчаной косе. Чаек было много. И они изредка поднимали головы, точно провожали корабль в дальний путь.

— А что чайки? — Крит не унывал. — Чайки как чайки. Вот пройдем Ахиллов Бег — а там и Херсонес недалеко. Отдохнем! Увидим Хелену!Думаю, она заждалась тебя, Сириск! Отец встретит нас с радостью! Еще бы! Столько пшеницы мы еще никогда не продавали! Думаю, исполнится твоя мечта — отец выполнит обещание и отпустит тебя в странствия по Скифии! Ты сможешь изучать своих любимых скифов и тавров! А если…

— Послушай, Крит, ты можешь помолчать? — Сириск с тревогой всматривался в горизонт. Солнце клонилось к западу, ветер крепчал. Корабль слегка накренился и все набирал ход. Скрип снастей усиливался, но судно шло ровно, слегка покачиваясь на волнах.

— Что ты там увидел? — Крит посмотрел на запад, туда, где багровое солнце, еще не дойдя до горизонта, тонуло в черных, плотных, бескрайних облаках, Сразу потемнело, ветер зловеще засвистел в канатах. — Шторма боишься? — Крит хотел еще что-то добавить, но Сириск оборвал его:

— Боги не любят трусов, но они не любят и болтунов!

— Сейчас месяц фаргелион, а весной сильных штормов не бывает! — Крит сказал это не так громко, и его голос заглушила команда кибернета:

— Убрать парус! Поставить долон[948].

Тотчас несколько свободных гребцов кинулись к парусу. Но убрать его оказалось из-за сильного ветра не так просто. Вскоре маленький долон с хлопком натянулся, корабль чуть сбавил ход. Наклон судна тоже стал меньше, и волна все чаще била в корму и борт. Брызги были холодные, и ветер был холодный, и жуткая темень предвещала ненастье.

— Язык бы тебе вырвать, — процедил старый кормчий Геродот.

Он слышал весь разговор братьев и, проходя мимо, сплюнул в сторону Критобула. Юноша промолчал. Волны уже заливали палубу, и кибернет дал команду крепить груз и все, что можно, снести в трюм.

— Шторм идет, — сказал кибернет, поравнявшись с Сириском. — Думаю, вам с братом лучше спуститься вниз.

— Нет, мы побудем здесь, — ответил за двоих Сириск. — Возможно понадобится помощь.

Кибернет, ничего не ответив, ушел в свою палатку на корме судна.

Неожиданно ветер подул с севера, море потемнело и корабль развернуло набок. Судно вздрогнуло. Волны, те что появились с севера, сталкивались с пологими попутными волнами, и все море покрылось белой пеной. Со всех сторон огромные бурлящие гребни волн. Все, кто не был занят управлением судна, скрылись в трюме, лишь Геродот и Теофил, второй кормчий, крепко держали кормовые весла, направляя корабль против очередной волны.

Только теперь Сириск понял свою ошибку — чтобы спуститься в трюм, им надо было пробежать по палубе к палатке кибернета, но волны, огромные, холодные уже покрывали всю палубу, А трюм был наглухо закрыт. Они держались за канат у борта, и Крит дрожал, видя, как Геродот метал на него злые ненавистные взгляды.

— Что делать? — Сириск едва услышал сквозь рев ветра и шум волн вопрос брата.

Он ничего не ответил. Очередная волна накрыла судно и надо было набрать воздуха в легкие, чтобы продержаться до того времени, когда вода схлынет. Сириск испугался — не столько волны, сколько Геродота. Он знал, что означает такой взгляд старого морского бродяги, если на корабле был каркун и Посейдон ревел во всю глотку, требуя жертвы.

Волна схлынула, и Сириск увидел — Геродот что-то кричал Теофилу, и тот согласно кивал в ответ, глядя на братьев, прижавшихся к борту под спасительной крышей задраенной носовой рубки. Все это Сириск заметил во время одной из частых вспышек молний и осознал, что, кроме Посейдона, Зевс-громовержец не менее разгневан на болтовню Крита. И это не сулит ничего хорошего.

Раскаты грома, шум и рев волн, вой ветра — все это слилось в единый гневный глас богов, но кормчий, несмотря ни на что, правил корабль против волн, и он каждый раз выходил из волны, разрезая ее своим острым носом. И фигура бога Гермеса вновь появлялась из кипящих бурунов, показывая направление своей деревянной рукой.

И все же, Сириск понял — если они не пробьются к трюму, тому, что был ближе всех, они продержатся в этой ледяной купели недолго: руки закоченели до боли, одежда отяжелела, и если они сейчас не сумеют пробиться к нему, потом добежать до входа в трюм у них просто не хватит сил.

Вновь сверкнула молния, и Сириск увидел — на месте Теофила уже стоял кто-то другой, дверь в каюту была открыта, и оттуда доносился приглушенный гул голосов. Двое гребцов, сгорбившись, выбрались из трюма и, цепко держась за канат и зло поглядывая на братьев, побежали в их сторону.

Но в это время судно вновь провалилось в бездну. И этот провал был бесконечно долог. Волна накрыла палубу, и Сириск услышал страшный треск. Яркий свет молнии пронзил толщу бурлящей волны. Гром грянул так, что было ясно — корабль выплыть на поверхность уже не сможет. И когда Сириск уже начал задыхаться, вода вдруг схлынула, и он жадно глотнул соленый холодный морской воздух. Крит был рядом. Долон вместе с мачтой исчез, и только обломки ее торчали из гнезда. Но это было не так страшно. Страшно было другое: весла кормчих болтались по воле волн. И не было ни Геродота, ни сменившего Теофила, ни гребцов, пробиравшихся на нос корабля, очевидно за Критом.

Корабль медленно разворачивало вдоль волны. Еще несколько таких волн, и судно, груженное амфорами, не выдержит ударов — оно будет разбито в щепки.

— Следуй за мной, — крикнул Сириск и, переждав волну, кинулся вдоль борта. Критобул бежал по пятам. Сириск, спиной почуяв волну, схватился за канат, и, видя, что брат сделал то же самое, прижался к борту. Удар волны был огромной силы, но все же они выдержали. И когда волна схлынула, в несколько прыжков добрались до кормовых весел. Судно уже развернуло вдоль волны. Порыв ветра сбил их с ног, но руки Сириска уже цепко держали удобную ручку кормового весла, успел ухватиться за нее и Критобул.

Судно, гонимое ветром, слушалось руля, и к следующей волне оно уже развернулось против ревущего вала. Удар был не опасен. Братья, посмотрев друг на друга, поняли: спасены.

Продвигаясь к палатке кибернета, Сириск обратил внимание на длинный кусок веревки, свисающей за борт. По ней отчаянно пытался вскарабкаться на корабль кормчий Геродот. На его счастье, он был обвязан ею и, смытый волной за борт, не утонул.

Сириск вытащил из воды Геродота-кормчего. Тело его было сильно изранено, а руки изодраны в кровь. Измученный, Сириск уже слабо осознавал свои действия. Он еле дошел до палатки кибернета, тут же свалился на лежанку и проспал целый день рядом с братом. И никто их не будил: все знали — братья спасли корабль, когда Геродота смыло за борт и судно легло набок от могучей волны.

На следующее утро, когда Сириск проснулся, он услышал приглушенный скрип снастей и крик чаек. Было светло, и ветер доносил в палатку запах жареной баранины в чесноке и веселые возгласы гребцов с палубы. Сириск прислушался.

— А ведь это ты, Геродот, крикнул: «Посейдон просит жертвы!» И первый назвал Критобула. — Веселый гул сразу стих, и Сириск не смог разобрать, что ответил Геродот, но прежний голос (кажется, это был Мирон из Керкинитиды) добавил: — А ведь они с братом спасли корабль!

Сириск встал и вышел из палатки. Все замолчали. Геродот по-прежнему стоял на руле и, как только увидел Сириска, вспыхнул глазами, хотя был уже не молод и мог скрывать свои чувства. Он ничего не сказал, но было видно: той ночи он никогда не забудет.

— Думаю, Посейдон простил Крита за его язык? — Сириск сказал это с улыбкой и подошел к кормчему.

Все смотрели на них, и даже гребцы, которые не видели Сириска из-за перекладин, вслушивались в его слова.

— Теперь мы братья, Геродот. Ты вытащил корабль из шторма, мы с Критом вытащили тебя из пучины! Будем же братьями!

Он подошел и обнял кормчего. Геродот, на мгновенье оставив ручку кормила, ответил на порыв Сириска. Он ничего не сказал, это было не в его манере, но все поняли — у Сириска теперь стало два брата.

В это время сверху, из корзины на мачте, крикнули: «Земля!» И это было добрым знаком. Все радостно закричали в ответ, ибо питьевой воды уже почти не было, и даже кибернет не знал, куда их занесло и далеко ли их любимый Херсонес.

Был полный штиль, и гребцы так налегли на весла, что «Гермес» птицей полетел к берегу. Вскоре они увидели высокие синие горы. Золотистая утренняя дымка рассеялась, и незнакомый берег обрел ясные очертания. Удобная бухточка кончалась светлым чистым песком, и вода была голубая, и небольшая речка впадала в море в конце залива. Людей не было видно, и лес подступал вплотную к песку. Кибернет дал знак — якорь ушел на дно. На воду спустили лодку.

— Кто смельчаки? — Кибернет бросил вызов, но это было не нужно — многие столпились у сходней, и вскоре десять человек уже сидели в лодке, готовые навалиться на весла. Сириск стоял на судне и с сожалением смотрел на счастливцев. Он не успел в лодку.

— Кого возьмете старшим? — Кибернет бросил в лодку бурдюки для воды.

— Геродота! — крикнули с лодки.

Кормчий подошел к Сириску. Они поняли друг друга без слов.

— Пусть идет Сириск, — сказал Геродот. — Он достоин! У меня раны еще не затянулись на руках. Я не смогу стрелять из лука! А ведь нам нужно мясо.

Он сказал это под одобрительные крики.

— Возьми мой лук! — он подал Сириску колчан с луком и стрелами. — Прыгай!

Сириск прыгнул, и вскоре лодка уже шла к берегу под веселые всплески волн и соленые шутки гребцов.

Командовать было не нужно: на веслах сидели опытные гребцы. Но они еще мало знали Сириска, и он понимал — уважают его только за спасение Геродота. А впереди была охота, и, может быть, тавры. А это было опаснее шторма. Сириск хотел спросить об оружии, но, посмотрев на гребцов, отметил: луки, стрелы, мечи были у всех.

Лодка подошла к берегу. Сидевшие на носу прыгнули в воду и вытащили лодку на берег, и киль глубоко врезался в светлый песок. Невдалеке, в подлеске, треснули ветки, и все увидели оленя — он кинулся в лес. Все замерли, и только Тимон успел выхватить лук, и стрела, с тихим свистом, ушла вслед оленю.

— Что ж! Ты и займешься охотой, Тимон! Бери пятерых, на твое усмотрение, — сказал Сириск.

Тимон быстро выбрал — все пятеро были его друзья, и все охотники. Это было видно по блеску их глаз, когда они кинулись за оленем.

— Они даже забыли о воде! — засмеялся Сириск, смех его подхватили остальные.

Вода в речке, впадавшей в этом месте в море, была холодная, но мутноватая, и Сириск понял — выше по реке кто-то был. Или зверь или человек.

Сириск присмотрелся к тем четверым, что остались с ним. Они смеялись и брызгались, как дети, и Сириск тоже смеялся. Не утонуть в морской пучине, напиться вдоволь воды, и целый день можно бродить по лесу! Это ли не счастье?

— Думаю, воды наберем чуть выше, там, где она чище, — сказал Сириск и все согласились.

Они пошли вверх по реке. С каждым поворотом идти было труднее из-за огромных валунов, преграждавших путь.

Два брата — Евктин и Феокрит — были огромного роста, простодушные и веселые. С ними было спокойно идти по звериной тропе, держа наготове лук и стрелу и ждать, когда из-за куста выскочит лань или кабан. Сзади шли Аристон и Мегакл, они были еще совсем мальчишки и только улыбались.

Еле заметный шум привлек внимание Сириска.

— Стоп! Слышите? — Все прислушались. Но было тихо.

Они прошли еще несколько шагов, и вдруг вода в речке пошла мутная.

— Не нравится мне эта муть… — чуть позже добавил Феокрит, когда они, перескакивая с камня на камень, шли вверх по реке, и за каждым поворотом открывалось что-то новое и хотелось идти все дальше и дальше.

Неожиданно путь им пересекла дорога. На ней были видны отпечатки десятков конских копыт, совсем недавно проскакавших здесь.

— Так! — Сириск остановил всех.

— Надо уходить, — сказал Евктин. — Явно это не медведь…

— Чуть поднимемся до чистой воды, наберем бурдюки и ходу, — сказал Феокрит, брат Евктина. Все согласились.

— Только что проскакали, — Сириск наклонился над следами лошадей. — И лошади не маленькие… и копыта подрезанные…

— Их было десять, — добавил Евктин, внимательно осмотрев дорогу. — И, судя по следам, летели как птицы.

— Но у нас есть стрелы. — Мегакл был еще молод, и ему очень хотелось совершить подвиг.

— И мечи, — добавил Евктин.

— И копья, — сказал Феокрит.

— Хорошо. — Сириск тоже не хотел и думать об отступлении. — Но мы увешаны бурдюками. И на корабле ждут воду. Отнесем воду и вернемся, если кибернет будет не против. Все согласились. Сириск подошел к реке и стал набирать воду. Все сделали то же. Когда бурдюки были полны. Сириск сказал:

— Напьемся еще, чтобы не отнимать воду у гребцов. Впереди долгий путь.

Все пятеро припали к прозрачному ручью, и Сириск видел на дне маленьких рыбок и чистый желтоватый песок.

* * *
Тимон был опытный охотник, но ему и его друзьям особый опыт не понадобился. Был месяц фаргелион, и олени, влекомые жаждой любви, ревели всюду. Вскоре, прямо на них, выскочил огромный рогач. Он еще не отошел от азарта драки и бежал прямо на людей, ничего не видя. Пять смертоносных ос, жужжа, слетели с тугих тетив. Две из них достигли цели: одна вонзилась в могучую шею, а вторая, пробив бок, застряла в брюхе. Олень рванулся и повалился набок.

Тут из чащи выскочил второй олень, огромный, и, не поняв еще причины, кинулся на поверженного, топча его копытами и издавая победный рев.

— Не будем разлучать их! — с улыбкой сказал Тимон и натянул тяжелую боевую стрелу. Из тех, что заготовлены на кабана или для сражения на стенах.

Стрела блеснула в лучах утреннего солнца и вонзилась в бок красавцу. От неожиданности самец взвился на дыбы, на мгновение замер и рухнул рядом с первым.

Все были потрясены выстрелом и с восхищением посмотрели на Тимона.

— Ерунда, — с улыбкой сказал Тимон. — Тут нет и двадцати локтей. Просто нам везет.

Первый олень неожиданно резво вскочил, и прихрамывая на ту ногу, где торчала из-под брюшины стрела (она была маленькая, охотничья, рассчитанная на зайца или лису), бросился к подножью высокой скальной гряды, той, что простиралась неподалеку.

— Ну уж нет! — Тимон достал еще одну тяжелую, боевую стрелу и бросился за оленем. Все кинулись за ним.

Когда они подбежали к деревьям, туда, где скрылся зверь, следы крови показали путь: олень рванулся не по тропе, а прямо по крутому обрыву к кромке скальной стены. Тимон понял — если он доберется до подскальной тропы, то несомненно уйдет вдоль стены, туда, где синела широкая долина и где он мог бежать во весь мах, не думая о ветках и деревьях, что так мешали в лесу.

— Возьмем его сверху. — Тимон первый заметил, в казалось бы отвесной скальной гряде, узкий ход. Он весь зарос кустарником, и это облегчало подъем.

Они карабкались вверх и молчали, усталость замедляла их движения. Когда Тимон вскарабкался на кромку скальной стены, он упал и, ожидая товарищей, лежал на мягкой земле. Вдруг он увидел внизу, там, где тек ручей, пятерых мужчин. Они шли вдоль его русла.

— Так это Сириск! — крикнул Тимон, когда все пятеро, уставшие, тяжело дыша, легли рядом.

— Точно, они, — сказал Софрон, — однако пора.

Они еще не успели встать, как услышали отдаленный топот. Он вдруг усилился, и они увидели: по зеленому плато, словно белые птицы, неслись десять всадников. Они скакали вдоль кромки обрыва и приближались с каждым мгновеньем.

— Все в трещину. — Тимон прыгнул в скальную расщелину, и вскоре все пятеро притаились за кустом барбариса.

Всадники почти вплотную подскакали к расщелине. Их предводитель неожиданно осадил белого жеребца. Все остальные на таких же белых, удивительно красивых лошадях подскакали к нему и стали кружиться вокруг, жадно ожидая команды.

Тимон набрался смелости и выглянул. К счастью, барбарис был густой и это было не опасно.

— Это женщины, — прошептал он Софрону.

— И какие женщины! — не удержался от восхищения Софрон.

В полном боевом вооружении, блестя пластинами панцирей, с мечами на бедре, в шлемах они были неотразимы.

Предводительница внимательно осмотрела всю долину под скальной грядой.

— Ты права, Агриппа, вот они! — сказала она на чистейшем ионийском наречии. Одного жеста было достаточно. Пять всадниц развернули коней и понеслись на левую сторону гряды.

— Ий-я! — с восторгом взвыла предводительница и рванулась вправо, не отрывая взгляда от тех, кто, ничего не подозревая, шел вдоль реки. Вскоре все всадницы скрылись из вида.

Тимон с товарищами, не сговариваясь, рванулись вниз, туда, куда крик не мог бы долететь и до половины, туда, где шел с полными бурдюками воды на плечах Сириск. Он еще не знал о смертельной опасности. Не знали об этом и Евктин с Феокритом, и Арист с Мегаклом.

* * *
Вода успокоилась, и Сириск увидел свое отражение. Он так зарос в этом плавании, что борода, усы и кудри на голове сделали его гораздо старше его двадцати одного года. Он привстал на колени, и вдруг увидел: точно богиня Афина отразилась в воде. Что-то резануло затылок, земля качнулась вбок. И все. Тишина…

Очнулся он от сильной боли: ныл затылок, и рука, неудачно прижатая кем-то, онемела. Он с трудом освободил руку и увидел: это был Тимон. Да, тот самый Тимон, который так быстро успел пустить стрелу вслед оленю и которого он отправил на охоту.

Сириск привстал. Кровь запеклась на шее и плече. Короткий хитон его разорван и держится только на поясе. Нет меча, нет лука, нет стрел. А рядом лежат израненные, в крови все десять его товарищей.

Солнце припекало. Тимон, а за ним и остальные зашевелились.

— Где мы? — тихо спросил Тимон, глядя на Сириска.

— Не знаю. — Сириск оперся спиной о скользкую стену, рядом с которой их бросили, и увидел: бежать было некуда. Там, чуть ниже, какие-то строения. Дымок струится из очагов. Люди не спеша занимаются своими делами.

— Думаю, это ойропаты. — Тимон подполз к Сириску и сел рядом.

Многие очнулись и тоже подползли к ним.

— Ойропат нет в Таврике, — ответил Сириск. — Они на Меотиде.

— А я слышал, что есть. Еще малышом меня ими пугали, — сказал Тимон.

— И я слышал, где-то в дебрях гор живут ойропаты, — прошептал Евктин. — Только живыми от них никто не выходил.

— Откуда ты знаешь, если никто живым от них не уходил? — тихо спросил Сириск.

— Это знают многие на той стороне Боспора. Я там был с грузом вина для Фанагории. И еще я возил туда пшеницу и закупал там гречиху для Херсонеса. Там это знает каждый мальчишка. Не знают только, куда ушла Агнесса с непримиримыми.

— Кто это Агнесса? — спросил Сириск.

— Что за непримиримые? — заинтересовался Тимон.

— Агнесса — царица ойропат.

Евктин не успел договорить. Внизу, там, где была небольшая мощеная площадь, зашумели, и Сириск увидел: десять всадниц на белых конях проскакали по улочке к высокому каменному сооружению. Над ним (это, видимо, был храм) поднимался боевой знак. Сразу со всех сторон сотни женщин, многие в воинских доспехах, собрались на площадь.

Одна из десяти, та, которая выделялась из всех, на ходу соскочила с лошади. Остальные сделали то же. Она поднялась на возвышенность, и все смолкли. Только кони изредка храпели и звенели уздечками.

— Дочери Ипполиты, — пронеслось в напряженной тишине, — радуйтесь! Сегодня еще десять трутней попали в наши сети! Им повезло: сейчас весна и десять лучших из вас получат себе мужчину.

Толпа оживленно загудела.

— Знаю! Знаю! Все вы достойны этой чести, если можно назвать честью общение с этими грязными трутнями. Все вы убили больше врагов, чем требует закон Ипполиты. И чтобы не было обид, я объявляю — завтра освященный ритуал свадеб начнется состязанием. И десять лучших получат право стать матерями будущих ойропат! Да будет милостив Арей к победителям и побежденным. Пусть жрицы приготовят все необходимое к празднику. Я же беру, как велит мне жребий, охрану нашей земли — дневные и ночные разъезды. Да помогут нам боги!

Толпа одобрительно загудела. Сириск услышал возгласы: «Слава Агнессе!», «Слава Богорожденной!».

Царица так же стремительно вскочила на белого жеребца и рванулась по дороге в сторону дальних строений у кромки леса.

Неожиданно она осадила коня, и все ее десять попутчиц мгновенно сделали то же. Она хлестнула жеребца плеткой и пошла галопом в сторону тех, кто лежал у стены.

Сириск увидел царицу, и ее красота потрясла его: огромные голубые глаза, светлые рыжеватые волосы выбивались из-под шлема. Царица, сразу обратив внимание на Сириска, подскакала к нему вплотную.

— На колени! — крикнула сзади огромная мускулистая ойропата, но никто из пленников не шелохнулся. Они, израненные, продолжали сидеть или лежать у стены.

Сириск медленно встал и устремил взгляд прямо в глаза царицы. Он заметил в них что-то такое знакомое, после чего женщины всегда становились к нему благосклонны. И он улыбнулся, и царица рванула на себя уздечку. Жеребец взвился на дыбы, и тут же в воздухе свистнул тяжелый бич. Та, что крикнула «на колени», хлыстом полоснула Сириска по плечу и спине. Боль скрутила его. Он упал, но остальные вскочили, и вновь свист бичей и ржание, крики «на колени» заставили всех упасть. Они не стонали, а ревели и выли от боли, а всадницы с ожесточением, с наслаждением били их.

Сириск заметил: одна, совсем еще юная, не била. Она подъехала к царице и положила руку ей на запястье. И пока не смолк свист бичей и ржание, и рев катающихся по земле пленников, она смотрела в глаза царице. А та, отвернувшись, молчала. Сириск заметил это перед тем, как получил очередной, лишивший его сознания удар по спине. И алое, и черное затмило все, и он уже ничего не слышал и не видел.

Чуть позже, когда ойропаты собрались вокруг царицы и стали медленно кружить около нее, царица сказала:

— Когда придут в себя, пусть рабыни умоют их и пусть оденут… все-таки женихи! — она презрительно усмехнулась. И, как всегда, стремительно сорвалась с места. Вскоре только пыль в лучах заката напоминала о том, что здесь произошло. Да кровь на вздувшихся рубцах, да кровь, разбрызганная по пыли и камням. Вскоре подошли рабыни. В глиняных кувшинах они принесли холодную ключевую воду и, вытащив полуживых из пыли на траву, стали молча мыть их.

Когда Сириск открыл глаза, ему показалось, что у рабыни, совсем еще юной, на глазах стояли крупные слезы. Впрочем, это могла быть и вода: ведь она мыла его, а вторая рабыня лила из кувшина воду. Холодные, чистые капли разлетались в разные стороны.

* * *
Ночью, когда свежий прохладный ветерок принес из долины аромат цветов, они лежали на траве и молчали, и ненависть и жажда мщенья рвали на части их души.

Когда все десять очнулись, к ним подошла стража — десять ойропат в полном вооружении с обнаженными мечами.

— Пошли, — сказала старшая. Сириск встал, встали и остальные. Они пошли по тропе, вслед за первой. Сзади шла еще одна. Другие — по бокам. Тропа, окруженная деревьями и кустами, привела их на площадь. Чуть вдалеке горели огни в домах, а в центре, сложенный из крупных блоков, возвышался храм. Скульптура Арея на постаменте стояла чуть впереди храма.

— Храм Арея, — вырвалось у Сириска. И тут же он получил сильнейший удар по спине. Мощная ойропата била плашмя мечом, и Сириск выгнулся и упал на колени, но тут же встал — сзади на него наткнулся Тимон.

Их подвели к высоким, окованным медью дверям храма. Первая амазонка постучала кольцом два раза. Дверь со скрипом открылась, и их ввели внутрь. Провели в притвор с левой стороны, и вскоре они остались одни. Дверь закрыли. Стало тихо. Лишь за окном кто-то терся о стену и время от времени тяжело вздыхал и звенел металлом. По запаху и по звукам Сириск понял: это был жертвенный бык. Его, как и их, приготовили к завтрашнему празднику. Быка всегда приносили в жертву богу Арею.

Вскоре дверь скрипнула и вошли четыре рабыни. Они внесли два грубых глиняных кратера: один был полон гречневой каши, горячей и ароматной. Второй — с водой, слегка разбавленной вином. Голодные, они дождались, когда уйдут рабыни. Никто не бросился к пище. И только когда Сириск зачерпнул рукой теплую кашу, все подошли и сели рядом.

— Рабов так не кормят, — сказал Тимон.

— И не поят, — добавил Евктин, напившись из кратера холодного напитка.

— Перед тем как забить, скотину хорошо кормят, — тихо сказал Сириск. Все с ужасом взглянули на него. Он подошел к окну и, схватившись за решетку, вскарабкался, чтобы посмотреть наружу.

Была ночь. И свет от луны посеребрил все вокруг: голубоватый, он светился в деревьях, на крышах домов, на дальних холмах, покрытых лесом. Сириск понял — до полнолуния остался один день. Последний день месяца фаргелиона.

(обратно)

ДОРОССКАЯ АГАПЕВЕССА

Сириск проснулся от скрипа — двери тут видно никогда не смазывали жиром. Вошли четыре рабыни. Они внесли кратеры. Сириск увидел — они улыбались. За окном, еще в полумраке утра, слышался шум, звон уздечек, легкое ржание.

— Выходите, — услышали они голос. И он был не суров, как вчера, а нежен. Смешки и веселые голоса доносились со двора. Они вышли, и десять вооруженных стражниц окружили их.

Неподалеку стояла повозка, запряженная красивой молодой лошадью. Она была покрыта белой попоной и вся украшена цветами. Только теперь Сириск заметил: десять ойропат были необыкновенно красивы, и вооружение их было явно парадным и сияло, хотя солнце еще не взошло, и заря только разгоралась за дальними синими горами. Но больше всего удивило его то, что все вокруг — и рабыни, и ойропаты — улыбались, дружественно, и даже вежливо, жестами показывая куда идти. Они спустились по ступеням храма, прошли по площади, вымощенной большими, ровными каменными плитами. Плиты были плотно подогнаны друг к другу.

— Хороша работа, — шепнул сзади Тимон. Сириск кивнул головой. Он знал толк в такой работе. Впрочем, это знал каждый херсонесит.

Вскоре мощеная дорога перешла в широкую тропу. Повозка, груженная чем-то белым в корзинах, остановилась, и они прошли мимо. Затем спустились вниз, туда, где журчал ручей и деревья со всех сторон закрывали небо. Когда Сириск проходил мимо повозки, он увидел: одна корзина была полна алыми, только что срезанными розами, и аромат их напомнил Хелену.

Их подвели к ручью. Чистая, ключевая вода текла среди зарослей мяты и по желобу сливалась в большую, выдолбленную в камне емкость. Скорее всего это был небольшой бассейн. Прежде чем они что-либо поняли, рабыни сняли с них изорванные, испачканные в крови и грязи одежды и, ласково взяв за руку, завели в воду. Сириска вела та самая, вчерашняя рабыня, совсем еще юная. Но теперь она уже улыбалась и, нежно подталкивая, стала мыть его холодной, обжигающей водой. То же делали и остальные рабыни. Они улыбались и терли их губкой. Вскоре фырканье и смех заполнили рощу вокруг ручья. Рабыни, на удивление старательные, выполняли свое дело так медлительно, что ойропаты вынуждены были подгонять их легкими шлепками обнаженных мечей.

Все вышли на поляну. Солнце искрилось в росе. Девушки, зачерпывая из маленьких амфор розовый элей, стали неспешно умащать мужчин ароматными снадобьями. Они нежно втирали масло и, если попадался рубец от бича, заботливо обходили его. Сириск почувствовал, что силы вновь наполнили его избитое тело. Захотелось жить. Товарищи улыбались, особенно те, кто предпочел лежать на траве, любуясь ловкими руками улыбчивых и красивых молодых рабынь.

Неожиданно низко и в то же время звонко ударил колокол. Ойропаты, с завистью и улыбками наблюдавшие за ритуалом умащения, вздрогнули с явным неудовольствием.

— Пора одевать их, — сказала старшая. Рабыни, сбегав к повозкам, поднесли корзины. Белые легкие короткие хитоны набросили они на могучие плечи пленников, и вскоре, подпоясанные алыми свитыми поясками, они, точно юные боги, встали в ряд. Рабыни украсили их головы венками из роз и плюща. И ойропаты, уже сгорая от нетерпения, повели их по тропе к повозке на двух колесах.

Повозка была с высокими, тонкой работы, хорошо отшлифованными перилами. Их разместили в повозке и повезли к агоре, туда, где невдалеке от храма видны были девушки в белых одеждах. Когда повозка подъехала ближе, Сириск увидел: это была праздничная процессия. Она состояла из девушек, украшенных розами. Огромный черный бык с белыми пятнами, тоже весь в цветах, нетерпеливо мотал головой и время от времени мычал. Все с одобрением смотрели в небо, и жрица, одетая скромнее всех, протянула к небу руки и прокричала:

— Он слышит! Да помогут нам боги! Да примет благосклонно Арей наши жертвы!

Повозка остановилась между процессией девушек в венках и жертвенным животным.

— Окропите их водами священного источника Доро! — воскликнула жрица.

Несколько девушек прошли мимо быка и повозки, брызгая на них холодной водой из золотого, ярко сияющего сосуда.

Жрица встала во главе процессии. В храме ударили в колокол.

— Да помогут нам боги! Арей-прародитель! Зевс-громовержец! И ты, Афродита! И ты, всеблагая Диана! И ты, Ипполита!

Жрица пошла по мощеной дороге к храму, и бык, подгоняемый с двух сторон девушками, слегка упираясь, двинулся вслед за ней. Тронулась и повозка.

Две девушки вели лошадь под уздцы, и Сириск с ужасом понял, что это солнце, яркое и ласковое, он видит в последний раз. Ноги одеревенели и он, не в силах сдвинуться с места, сжал руками перила повозки так, что побелели пальцы. Он посмотрел на собратьев — они, еще возбужденные веселым утром, улыбались, и луч надежды жил в каждом молодом сердце.

— Может быть нам повезет, Сириск? — шепнул Тимон. И Сириск кивнул и подумал в этот момент: как хорошо, что Крит остался на корабле. Это утешит отца и мать.

Чем ближе процессия подходила к храму Арея, тем больше стекалось со всех сторон ареянок. Ойропаты в воинском блеске, девушки в белых хитонах. Издали за праздником следили женщины и старухи в лохмотьях.

Почти все были украшены розами. Наконец, жрица подошла к алтарю храма. Девушки подвели быка. Тучный и огромный, увитый цветами, он не чуял беды и перестал мычать, словно понял торжественность момента. Жрица взяла ритуальный нож. Длинный и острый как меч он блеснул на солнце. Толпа замерла, завороженная тем, что сейчас будет.

— Зевс-громовержец! — воскликнула жрица. — Арей, наш прародитель! И вы, Олимпийские боги! Примите эту жертву от нас, непримиримых ойропат! И пусть праздник и свадьбы будут веселы! И пусть достойные подарят нам девочек!

Она почти незаметно подвела нож под горло быка и рванула на себя. У быка мгновенно подкосились ноги, и он рухнул безмолвно на плиты храма. И от падения чуть вздрогнула земля. Кровь хлынула на алтарь и черной струёй пошла по желобам. И жрица, и служительницы, что держали быка, жадно устремили взор на текущую кровь. Желобок, чуть ниже делился надвое. Один шел в сторону статуи Арея, другой — в сторону темного колодца, закрытого медной решеткой. Кровь, скопившись в месте раздела и чуть набухнув, пошла в сторону колодца.

— Ох-х-х! — пронеслось в толпе. — Не принял… Не принял! Арей не принял жертву! — Жрица упала на колени и простерла руки к небу. Она что-то испуганно шептала, и все с ужасом устремили взгляды на статую Арея. Сотни губ шептали одно и то же.

Из храма вышли служительницы. Шестеро, попарно, они несли сияющие золотые кратеры.

— Все готово, Верховная! — сказала тихо одна.

— Элей должен быть самый лучший! — произнесла жрица.

— Самый ароматный! Мы должны умилостивить Арея, нашего прародителя. — Эти слова произнесла царица Агнесса. Она вышла со свитой из храма, где проводила утренний молебен. Остановилась напротив Мелеты и устремила на нее властный, но в то же время выжидающий взгляд.

— Арей разгневан. — Верховная произнесла это твердо, глядя в глаза царицы. — Он разгневан жестокостью. Пленных, приготовленных к агапевессе, нельзя бить плетьми! Арей не принял жертву!

Многие из тех, что были поблизости, услышали слова Верховной, и ропот пошел по рядам амазонок.

— Что ж! Умилостивим Арея нашей силой и ловкостью! — Агнесса сказала это, не отрывая взгляда от Верховной. И в этом взгляде Сириск увидел столько ненависти и нетерпения, что понял: это непримиримые враги.

— Смойте жертвенную кровь! — произнесла торжественно Верховная жрица, и девушки пара за парой вылили из сосудов подогретое, слегка дымящееся масло. Они лили его на плиты, туда, где пролилась жертвенная кровь.

Другие служительницы быстро разделали быка и положили лучшие куски на жертвенный костер. Верховная дала знак, и к смолистым сухим дровам поднесли факел. Огонь быстро охватил сухие поленья, и все с нетерпением и радостью простерли руки к небу. Дым столбом устремился ввысь — Арей принял жертву. Это сулило хороший праздник и удачу в войне.

Из храма, веселые и улыбчивые, выбежали служительницы, неся большие сосуды с подогретым рубиновым вином. Оно было так пахуче, что Сириск услышал знакомый с детства аромат даже на повозке, хотя до виночерпиев было не менее двадцати локтей.

Из притвора храма Арея грянул хор, и веселый смех заполнил площадь. Столпившись, амазонки подставляли свои кубки под вино, и тут же выпивали его.

Грянули кимвалы. Запели трубы. Вся площадь пришла в движение. Центр праздника перемещался к гимнасию. Это было на другой стороне агоры, и вся толпа кинулась туда, чтобы занять место поудобнее. Все знали — сейчас начнутся поединки сильнейших. И десять лучших получат в награду женихов.

Не знали это лишь те, кто был в повозке. Но как только толпа подошла к гимнасию, Сириск понял — их не убьют. И еще они поняли по шуткам и вниманию со всех сторон, что они и есть женихи.

— А что, я бы от такой невесты не отказался, — Тимон подморгнул Сириску, глядя на проходящую амазонку. Она была одета в легкий полупрозрачный хитон. Пышную золотую гриву волос ее украшал венок из роз. Она, проходя мимо, взглянула на Тимона и слегка повела головой. Его товарищи одобрительно загудели, а Тимон понял: получить бы только свободу.

Повозка медленно, уже без процессии, поехала в ту сторону, куда устремилась толпа. И уже многие амазонки, сверкая своей красотой из-под коротких хитонов, шли рядом, и их взгляды говорили красноречивее всяких слов.

* * *
Праздник подходил к концу. Пленники целый день находились на нещадно палящем солнце и уже перестали следить за поединками. Женщин было так много… Их уже не бодрили прелести полуобнаженных ареянок. Они сидели на дне повозки и только изредка, когда рычание очередной пары в борьбе усиливалось, поднимали головы.

Метание диска, стрельба из лука, метание копья, бой на мечах, борьба в тяжелом вооружении, борьба без вооружения. Большинство поединков были отчаянны, по-бульдожьи жестоки и утомительно длинны. И все же, к концу дня из сотен осталось только девять победительниц. Десятую, по закону Ипполиты, назначала царица. Она могла одарить этим любую ойропату. Но все знали: у Агнессы подросла дочь, ей семнадцать лет и царице нужна внучка.

Закончилась первая часть праздника. Девять победительниц не спеша подошли к повозке. Они жадно осмотрели мужчин и прошли мимо. В храме их ждали служительницы. Ритуал подготовки к свадьбе был впереди, и они знали, что им предстоит еще купанье, умащение, одевание и речь Верховной. И только после этого они выберут женихов.

Повозка, скрипя колесами, покатилась по плитам площади в сторону бассейна. Женихов тоже ждало купанье, отдых, и только вечером им предстояло быть выбранными.

Теперь им стало ясно, что их не убьют и впереди, возможно, было спасенье.

(обратно)

КРЫЛЬЯ КИПРИДЫ

Они стояли вдоль стены храма, одетые, чистые, как юные богини, увенчанные венками из алых роз. Толпы поблизости не было, но многие издали наблюдали, как девять победительниц, словно девять розовых лилий, поплыли по зеленой траве, слегка золотистой и алой от лучей закатного солнца.

Волосы их тоже были увиты розами, они, словно по волшебству, превратились в нежных и смиренных девушек. И это было так не похоже на то, что было днем. Только одна из них, несмотря на свадебное убранство, все же не могла скрыть свои мощные ноги и широкие плечи и, когда шла, нелепо поводила ими, как это делают атлеты, выходя на поединок. Победительницы встали напротив храма и их хорошо было видно.

Вскоре вышла из храма Верховная в сопровождении служительниц. Грянули и смолкли кимвалы. Верховная уже подняла было руки для молитвы, как среди служительниц пронесся ропот: «Гелика… где Гелика?.. Гелики нет!»

Верховная присмотрелась внимательно, и руки ее застыли, простертые к небесам. Невест было только девять, не было Гелики — дочери Агнессы, царицы.

А значит, нельзя было начинать ритуал избрания женихов. Еще мгновение — и Верховная взорвется проклятиями! Такого еще не бывало! Ее руки, уставшие от напряжения, стали уже опускаться вниз, как все услышали грохот копыт, и на площадь вылетела всадница.

— Гелика! — пронеслось как вздох облегчения. Девушка, подскакав на белом жеребце к строю невест, как лучик золотистого света спорхнула с лошади. И, подбежав, встала первой, рядом с самой мощной и мускулистой ойропатой Агриппой.

— О, всемогущий Зевс! — пронеслось в закатном небе. — О, Диана — покровительница любви! И ты, Арей — прародитель! И ты, святая матерь Ипполита! Будьте же благосклонны к нашим дочерям! Пусть эта ночь родит священный огонь продолжения жизни! Пусть свершатся все заветы Ипполиты! И пусть будут нерушимы наши новые законы, рожденные здесь, на Доросе, нами — непримиримыми! Ибо только тайна и верность заветам позволяют нам жить! Да будет так! Да падет проклятье на тех, кто их нарушит!

Из храма вышли две девушки. Они вынесли золотой кратер и поднесли его жрице. Она зачерпнула из него небольшим канфаром вино и пролила его на алтарь.

Опять пропели кимвалы. Невесты, начиная с Гелики, медленно пошли к жрице. За Геликой шла та, огромная, и Сириск заметил, как она сильно, но незаметно, ударила Гелику в спину, когда та чуть замешкалась, поправляя венок. Глаза у Гелики напряглись от боли, но она тут же, не оборачиваясь, улыбнулась и, подойдя к Верховной, протянула вперед обе руки.

— Да помогут нам боги! — произнесла Верховная и подала девушке канфар с вином.

— Слава богам! — ответила Гелика и, слегка отлив вино, выпила до дна.

— Да помогут боги тебе, Агриппа! — сказала Верховная и ласково улыбнулась ей. В ответ на эти слова Агриппа, как показалось Сириску, только зло улыбнулась. Он хорошо запомнил эту презрительную улыбку еще там, у стены, в пыли, когда Агриппа сильнее всех била его бичом.

Когда последняя ойропата выпила вино и получила благословение Верховной, жрица повернулась в сторону женихов. Ойропаты ждали ее слов. Чуть помедлив, она изрекла:

— Да помогут вам боги!

Девушки сначала рванулись, но, как только увидели близко глаза мужчин, слегка смутились.

Гелика шла первой и так получилось, что она остановилась напротив Сириска. Он тут же узнал ее. Ну конечно. Это была та самая, которая стояла рядом с царицей и держала ее за руку. Гелика! Сириск заглянул ей в глаза и увидел там…

Как бы случайно поведя плечами, Агриппа слегка оттолкнула Гелику, и взяла Сириска за руку. Это было знаком. Уже никто не сможет забрать его. Она повернулась грудью к уже собравшейся толпе и, высоко подняв свободную руку, издала воинственный клич «Ий-я!» Крик был так силен и ужасен, что некоторые женихи, уже выбранные, отшатнулись. Агриппа повернулась к Сириску и увидела — Гелика держала его за другую руку. Агриппа, возмущенная, потянула Сириска на себя.

В это время все услышали конский топот. Это подъехала Агнесса. Она, возбужденная скачкой, осадила жеребца и, тут же оценив, что происходит, раньше, чем в спор вступила Верховная, спросила:

— Кто был первым, ойропаты?

— Гелика… Гелика, — пронеслось со всех сторон.

— Отпусти руку, Агриппа. — Агнесса чуть наехала на нее грудью жеребца и, посмотрев на Верховную, положила руку на рукоять меча.

— Пусть будет так, — через силу произнесла Верховная.

Девушки уже ни о чем не думая, кроме любви, разбегались от храма. Словно розовые бутончики, исчезали они в священной роще. Гелика, как только Агриппа отпустила руку, тоже повлекла Сириска за собой. Их быстрый шаг вскоре перешел на бег, и они долго еще мелькали в последних лучах заходящего солнца.

Агнесса, не без волнения следила за дочкой до тех пор, пока она не мелькнула в последний раз между деревьями.

И сразу же глаза Агриппы, ненавидящие и сумасшедшие, заставили ее чуть привстать. Они молчали. Все ждали. Наконец Агнесса произнесла:

— Боги не любят, Агриппа, непослушание. — Агнесса повернулась в сторону Верховной, ожидая подтверждения.

— Боги не любят… — эти слова Верховной заставили Агнессу улыбнуться, но… — боги не любят несправедливость, — закончила Верховная. И ясно было, что несправедливым она считает поступок царицы.

Их взгляды, как молнии, столкнулись и, слегка наклонив голову, Агнесса, положив руку на меч, как всегда стремительно рванулась и в сопровождении свиты ускакала на царскую половину города.

Она шла галопом и ощущала укоризненные взгляды ее телохранительниц. «Теперь они не будут столь покорны, — думала Агнесса, — и Верховная обрела еще одну союзницу против меня».

А Агриппа в это время шла, таща за собой юного Аристона, испуганного и тонконогого, и каждый раз, как только он упирался, она отпускала его руку и сильно била его мощной ладонью. Он падал и, вставая, уже покорно шел впереди, ощущая за спиной «нежный» взгляд Агриппы.

* * *
Они бежали по тропе, поднимавшейся все выше и выше, туда, где уже слышен был смех и крики, и плеск воды, и где розовые хитоны изредка мелькали среди деревьев.

В этой беготне Сириск не замечал, что по пятам за Геликой серой тенью следовала Гилара, ее подруга с детства и телохранитель.

— Куда мы бежим? — Сириск чуть замедлил шаг, но Гелика приложила пальчик к губам.

— Сейчас ты увидишь то, чего не видел ни один грек… ведь любовь так прекрасна, правда?

— Откуда ты знаешь про любовь? — Сириск перешел на шаг. — Вы же презираете мужчин!

— Только не в ночь агапевессы. — Гелика открыто и нежно улыбнулась. — Этой ночью любить мужчину — все равно, что любить бога Арея! Так нас учат с детства. Ты мой Арей!

— И тебе неважно, как меня зовут? — спросил Сириск, невзирая на ее чарующую улыбку. Но Гелика неожиданно резко остановилась, поднесла руки к его лицу и нежно прикоснулась к его волнистым, светло-русым локонам.

— Важно, Сириск, важно, — прошептала она. — Кто ты, как попал к нам, что ты любишь, что нет? Ты, я вижу, знатного рода?

— Ты меня знаешь? — Сириск удивился.

— Еще вчера, там, когда вас били, я увидела тебя. Немногие мужчины так переносят удары бича. А ночью я была у храма и слышалатвое имя.

Они замолчали и вновь пошли по тропе.

— Здесь недалеко есть небольшое озеро. Хочешь искупаться? — Гелика улыбнулась.

— Да, но…

— Идем скорее, слышишь?

Они шли по узкой тропе. Вдруг неожиданно громкий смех напугал их. Из зарослей выбежали двое. И тут Сириск увидел: впереди бежал Тимон, издавая однообразные звуки: «Му! Му! Му!» А девушка, смешливая, ласково стегала его зеленой пушистой веточкой и приговаривала: «Давай на водопой, давай, мой бычок!»

— Это же Тимон! — прошептал Сириск.

«Му!» — замычал Тимон и тут же получил легкий удар веткой.

— Это у них игра такая, — шепотом ответила Гелика. — Видишь, у Алкиды глаза завязаны. Она должна загнать его в озеро веткой, а он все время должен мычать. Если же она замочит ноги первая, то он выиграл.

Тимон подбежал к небольшому мыску на берегу озера и громко замычал. С другой стороны раздался дружный смех. Алкида, осторожно ступая, шла вперед, изредка помахивая веткой. Тимон поднял с земли камешек и, как только девушка подошла к воде, бросил его на песок. Алкида рванулась и… замочила ноги.

— Ой! — взвизгнула она. Но Тимон был уже рядом. Он нежно взял девушку за руки, поднял их и развязал поясок на хитоне.

— Ты выиграл, — прошептала Алкида. Но Тимон, ни слова не говоря, расстегнул фибулу на ее плече. Светлая ткань соскользнула и задержалась на поясе. Тимон нащупал и потянул узелок. Хитон упал к ногам на еще влажный песок.

— Ты хотела купаться, — прошептал он и нежно прикоснулся губами к розам на ее венке.

— А ты? — чуть слышно прошептала девушка.

— И я тоже. — Тимон сказал это и почувствовал, как ослабевает поясок на его хитоне и нежные руки расстегивают фибулу.

Они с шумом бросились в воду, а Гелика и Сириск, зачарованные увиденным, так и стояли, не спуская с них глаз.

— Нехорошо подглядывать, — прошептал Сириск.

— Сегодня все можно, — ответила девушка. — Агапевесса прекрасна, так учили нас наши жрицы… До первого удара колокола. — Лицо девушки вдруг стало печальным, но на мгновенье. Взрыв смеха на той стороне озера помог ей.

— Ты что? — спросил Сириск.

— Хорошо смеются! — Гелика сломала ветку. — А почему бы и нам не сыграть в «бычка»?

— Я бы хотел осмотреть все вокруг, — как бы не слыша ее вопроса, сказал Сириск.

— Что ты! Это плато очень большое! Да это и опасно ночью! Тут всюду обрывы, а люди здесь бывают только раз в году, весной.

Они пошли по тропе среди высокой травы и зарослей барбариса и дикого винограда. Сириск подошел к обрыву. Он чуть наклонился и посмотрел вниз — пропасть, казалось, не имела дна. Было жутко в этой смертельной темноте.

— Страшно? — с усмешкой спросила она.

Сириск резко подхватил ее на руки и развернул в сторону пропасти.

— А тебе страшно?

Гелика в ужасе взглянула вниз — пропасть простиралась прямо под ней. Одно движение — и она погибнет.

Сириск не знал, что творилось за его спиной. Гилара беззвучно вскинула лук, натянула тетиву, но стрелять не решалась. Она понимала, что пораженный стрелой юноша упадет в пропасть вместе с Геликой. Она бросила лук, выхватила меч, рванулась вперед, но в это время увидела: Гелика уже стояла на ногах, тесно прижавшись к Сириску.

— Ты пощадил меня? — прошептала она.

— А разве можно убить цветок? — Сириск улыбнулся и уже не мог оторвать взгляда от ее огромных, бесконечно родных, давно знакомых глаз. — Всю жизнь я искал тебя, — прошептал он. — Мог ли я подумать, что найду тебя здесь?

— Молчи. — Гелика прижалась к нему плотно-плотно, и они стояли так и молчали. Потом они медленно пошли по тропе, и Гелика сорвала маленький цветок.

— Посмотри, какой он неприметный, этот цветок, а какой душистый.

Сириск не заметил, как их губы слились в нежном поцелуе.

— Но аромат от тебя еще прекраснее, — произнес он.

— Это розовое масло, — улыбнулась Гелика.

— Нет, — Сириск нежно целовал ее лицо. — Это ты, вся, как лучший цветок на свете.

Поняв, что они всецело принадлежат друг другу, он всмотрелся в ее лицо: огромные, голубые глаза — он потрогал веки пальцами, точно сомневаясь, что такое может быть, — темные брови слегка вразлет, нежный овал лица. Он провел пальцами, ладонью по щеке и коснулся ее губ. Гелика опустилась на колени, и он уже не мог остановиться: их хитоны, сами собой, точно лепестки роз, разлетелись в разные стороны, и земля поплыла под ногами…

Было темно, и они лежали среди высокой травы, С той стороны озера все еще доносился смех, крики и плеск воды.

— Ты нежный и добрый. — прошептала Гелика. — Совсем не такой, как я думала. Ты, как прохладный родник в жаркую пору.

— А ты мой костер в зимнюю стужу. Я не мог себе представить, что тут, среди лесов и гор…

Сириск стал читать стихи:

«Сила предательских кубков вина и любовь Никагора
К ложу любви сегодня смогли Аглонику склонить…
Ныне приносит она Афродите дар девичьей страсти…
Пару сандалей, грудные подвязки
Свидетели первых и жарких мучений любви
И наслажденья, и сна…»
— А что ты принесешь в дар Киприде? — спросила Гелика.

— Может быть, вот это? — И Сириск вынул из ножен Гелики острый как бритва нож. — Зачем он тебе… в ночь любви? — спросил он тихо. Гелика рванулась, но Сириск сдержал ее за плечо.

— Я все знаю, Гелика, я вспомнил. Еще в Афинах мне рассказывал один моряк об этом ноже. И о том, для чего он. Что ж, делай свое дело. Ведь таков ваш закон. — Он подал нож Гелике. — Только когда будешь отсекать мне сонному голову, вспомни, что мы говорили о звездах. И ты знаешь, Гелика, я вдруг понял нечто… Еще там, у озера… мы с тобой говорили о том, что нас объединяло… нечто волшебное… я понял, что это…

— Что же?

— А вот, — он снова лег на траву и, глядя на звезды, прошептал. — «То, что нас объединяет выше всех земных препятствий…»

— Выше, — прошептала Гелика.

— «То, что в нас открыло небо, выше главных тайн земли…»

— Выше, — еще тише прошептала она.

— «Приближенье к сердцу жизни и предчувствие ответа: кто, куда, зачем стремится через время и миры…»

— Как прекрасно. — Она посмотрела ему в глаза, и слезинка, маленьким голубым алмазом, блеснула у нее на щеке.

Колокол пропел низким басом, и Гелика рванулась, вскочила, и вдруг, точно подкошенная, упала.

Когда она очнулась, то увидела Сириска, склонившегося над ней, — он промокал краешком хитона слезинки на ее лице.

— Ойропаты никогда не плачут, — громко произнесла она. Сириск ласково улыбнулся. И вдруг Гелика почувствовала — теплая нежность разливается по всему ее телу от сознания, что ты слаба, что это прекрасно быть слабой и нежной и знать, что у тебя есть верный друг, который так нежен и близок, и что всегда можно забиться воробышком под его теплое крыло и знать, что этот кто-то — весь мир.

— Делай свое дело. — Сириск встал на колени и опустил руки.

* * *
У храма Арея уже собрались ойропаты. Еще не взошло солнце, но к колоколу, одиноко стоящему посреди большого поля, идут со всех сторон вчерашние невесты…

И видно сверху запоздалому филину: по кровавому полю маков тянутся темные дорожки в примятой траве. И не понять сверху, то ли это примятые маки устлали каждый путь, то ли кровь от мужских голов окропила их.

Первой пришла Агриппа. Она с презрением бросила голову юного Аристона на жертвенный, еще не подожженный костер из поленьев, и обвела взглядом всех.

— Восемь трутней уже не будут жужжать, — процедила Агриппа, глядя на Мелету. — Где же головы еще двоих?

— Кого нет? — Верховная жрица всмотрелась в лица ойропат, уже пришедших и бросивших головы своих женихов на жертвенник. Они молчали, подавленные и растерянные.

— Нет Гелики! — прокричала Агриппа. — И нет Алкиды!

Верховная подождала еще немного.

— Опоздание ко второму удару колокола — это уже преступление, — обратилась она к Агриппе. — Найти! Отыскать!

Агриппа и все, кто был рядом, устремились туда, где вчера видели Гелику.

* * *
— Нет! — Гелика бросила нож на землю. Она обняла Сириска, и он чуть не задохнулся от аромата густых ее волос.

— Если ты не убьешь меня, — прошептал он, — они убьют тебя. — Он поднял нож и подал Гелике. — Делай свое дело.

Третий удар колокола огласил рассветное плато.

Гелика рванулась.

— Скорее! Скорее! — Она потянула его за руку, и он побежал за ней. Росистая трава хлестала их по ногам. На ходу Сириск успел прихватить кусок хитона. Он разорвал его надвое, и они обмотали свои бедра этой тканью.

Гелика бежала по узкой тропе через плато. Всюду зияли пропасти, но она бежала, и он следовал за нею.

— Скорее… — она потянула его за руку. — Скорее же…

Звук колокола, наконец, растаял в тумане, и Гелика, на мгновение замерев, кинулась вниз по тропе.

— Я знаю… я знаю… — шептала она. — Только одна тропа…

Вскоре они подбежали к краю обрыва. Сириск никогда не заметил бы веревку: она была привязана за камень и уходила вниз, в туман.

— Слава богам! — Гелика простерла руки к небу.

И тут они услышали: сзади, в роще, все громче разносились крики.

— Это погоня. Скорее — туман спасет нас. — Гелика первая стала спускаться по уступам, держась за веревку, Сириск последовал за ней, как только услышал снизу крик.

Он спускался вниз по уступам, а наверху все яснее слышались голоса, но он уже ничего не видел: густой предутренний туман заполнил все вокруг, и только голос Гелики чуть слышно звал его.

Тропа шла вдоль скалы. Гелика, не говоря ни слова, схватила его за руку, и они побежали. Сверху, с кромки скалы, уже явственно до них доносились слова: «Они были здесь… они в тумане… они спустились по тропе…» Гелика на мгновение остановилась. Раздумывать было некогда.

— По тропе не успеем! — прошептала она и бросилась вниз по крутому косогору, прямо через кусты шиповника, мелкого дубняка и густых зарослей кизила.

Вскоре они, исцарапанные, подбежали к озеру. Сириск разглядел песчаную отмель. Рядом с водой, привязанная к вербе, лежала на боку лодка.

— Скорее, Сириск!

Они стащили лодку на воду, но веревка крепко была привязана к кусту. Гелика попыталась отвязать ее, но не смогла…

— Веревка! — сдавленно крикнула она.

Голоса уже раздавались внизу, под скалой. Сириск попытался зубами развязать узел, но тщетно.

— Нож! Где твой нож! — Сириск протянул руку, но увидел лишь пустые ножны.

— Там, — Гелика повела головой. — Я выкинула его.

Голоса все ближе и ближе.

— Давай вплавь! — Сириск повлек ее за руку в воду.

— Я не могу, я дочь царицы… мне нельзя… Постой!

Она подбежала к границе песка и леса: там былр множество обкатанных голышей. Он понял сразу. Вскоре с помощью двух больших камней веревка была перебита.

— Ну, плыви же!

— А ты? Скорее в лодку!

Он стоял в лодке и держал весла, а она, войдя в воду, изо всех сил оттолкнула ее.

— Я не могу! — прошептала она. — Я дочь царицы! Лодка отходила все дальше от берега. Из густого тумана донеслось: «Я найду тебя… сохрани тайну ойропат…»

Он греб, а голоса все яснее летели по озеру и, наконец, слились в один сплошной визг и рев, и он услышал удар… Он знал, так бьют плашмя мечом по телу. Стон, сдавленный, глухой, и вопли «Преступница! Ты отпустила его! Через неделю здесь будут эти трутни и тайне нашей конец! Ты нарушила главный завет! Продажная тварь!»

Вопли и удары все продолжались. Сириск узнал голос той, которая кричала громче всех — это была Агриппа. Но вдруг все стихло. И только плеск его весла отчетливо раздавался в тумане над озером.

— А! Он здесь! Хорош возлюбленный Гелики! Уносит ноги! — завопила Агриппа. Вой пронесся по озеру.

Сириск перестал грести.

— Сиди там, а мы займемся твоей голубкой.

Звучный удар, как по сердцу, и он явственно увидел Гелику, всю в крови. Меч плашмя бьет ее по груди, оставляя сине-алый след…

Он упал на дно лодки и, теряя сознание, расслышал только хриплый стон и слова той, голос которой он узнал бы среди тысяч: «Уходи, молю тебя… уходи…»

Дальше все было как во сне: весла трещали и лодка шла назад. Ойропаты, веселые от своей выдумки, с двух сторон схватили лодку и выволокли ее на песок. Они тащили его, и он чувствовал их огромную силу. Их руки хватали его, сжимали, рвали. Он понял, что справиться с этой силой уже не сможет.

Агриппа старалась больше всех. Она была совершенно голой, как и многие, но на ней был пояс. Сириск схватился за него сзади и нащупал рукоять… О боже! Это был меч!

Дальше все произошло мгновенно. Он выхватил меч. Агриппа вовремя увернулась. Сталь вонзилась в грудь другой амазонки. Алая кровь, горячая, пахучая, брызнула, и вой и рев раненой слились в один крик. Он нанес еще удар… сверху вниз, и еще одна амазонка рухнула как сноп. И все разбежались, и он услышал клич. Тот самый, что ойропаты издают перед атакой. Он обернулся и увидел: Агриппа приподняла копье. Еще мгновение и копье полетит в цель…

А внизу, у ног Агриппы, лежала Гелика, и Сириск успел увидеть: по ее щеке медленно катилась крупная слеза, смешанная с алой царской кровью…

Копье вонзилось ему под ключицу и вышло сзади. Он упал на колени. Свет померк в его глазах, и все исчезло.

* * *
Еще не веря в чудо спасения, он брел по берегу моря. Тело болело во многих местах, но серьезная рана под ключицей почти зажила, и он мог идти. Прибрежная галька была мокрая от брызг. Ветер гнал огромные волны. Они накатывались на берег и заливали тропу.

Было холодно, и он промок. Солнце катилось к горизонту. Стало темнеть. Он шел наудачу, вдоль берега, надеясь увидеть человека или выйти к жилью.

В полумраке послышался какой-то шум — сверху, со скал покатились камни. Он прижался к карнизу. Огромный валун с треском разбился о скалу, почти рядом. Его обдало мелкими осколками. И тут он увидел: серая туша грохнулась совсем близко. Это был матерый волк. Зверь попытался подняться, но удар был слишком силен. Ползком, перебирая передними лапами (задние были сломаны), он дотянулся до полосы прибоя. Волна обдала его, и, дернувшись, зверь замер.

Послышался лай собак. Они были рядом. Псы рыскали по кромке обрыва, ища добычу. Они лаяли и скулили. И тут он увидел человека — судя по всему, это был охотник. Он спускался вниз по обломкам скалы. У него были густые волосы и окладистая, аккуратная борода. Его одежда, сшитая из кожи, была удобна и красива. Он был силен и ладен. Во всем его облике чувствовалась спокойная сила.

Проходя мимо, человек ни разу не посмотрел на притаившегося у скалы Сириска. И, как бы невзначай, вдруг сказал:

— Не видел ли ты, горожанин, волка? Мои собаки гнали его от самой овчарни, — он сказал это и спокойно посмотрел ему в глаза.

— Да, — ответил Сириск, стесняясь своего женского хитона, — я видел его. Он упал со скалы и теперь лежит вон там, — и указал в полосу прибоя, где, гонимый волнами, волк погружался в море.

Охотник плотнее натянул кожаную шапочку и бегом кинулся в ту сторону. Он схватил волка за лапу и попытался вытащить на берег. Но намокшая туша отяжелела и не поддавалась. Тут огромная волна захлестнула его, он упал и на мгновение скрылся в пенных брызгах.

— Что же ты стоишь! — крикнул он, когда волна схлынула. — Помоги!

Они оттащили тушу подальше от воды и присели отдохнуть на камень. Затем, ни слова не сказав, охотник содрал с волка шкуру.

— Тебе холодно, — сказал он, когда работа была закончена. — Возьми вот это. — Он подал ему скрученный валиком плащ. Развернутый, он оказался большим и в нем было тепло: плащ был сшит из тонких овечьих шкур.

— А как же ты? — сказал он охотнику, — твоя одежда тоже мокрая.

— Ничего, — ответил тот. — Меня согреет ходьба. — И, немного помолчав, добавил: — Окажи мне честь, горожанин, посети мой дом. Мы живем здесь, неподалеку. Поутру ты сможешь отправиться по своим делам. Верно, твой корабль потерпел крушение?

— Да, — ответил Сириск. — Благодарю тебя за приглашение.

Они встали и пошли по чуть заметной тропке среди скал.

— Эта погода надолго, — продолжал охотник, — видишь тучи на горах? Это верный признак шторма дня на два, не меньше. Осенью это бывает не часто. А что с твоим кораблем? Он вез богатый товар? Ты, судя по всему, купец? Но у тебя странная речь. Язык твой греческий, но все слова твои звучат как-то отрывисто. Может, ты иноземец?

— Да, там где я жил и учился, говорят чуть иначе, — ответил он уклончиво.

— О! Значит ты мудрец. То-то я смотрю, что ты такой худой. Должно быть, болен. Ты больше похож на изнеженную девочку, чем на воина. — Он замолчал, поняв, что может обидеть гостя. — Впрочем, — спохватился он, — ученые все таковы. Я ведь тоже в молодости посещал палестру и гимнасий, и кое-что помню и теперь. Но мы с женой ушли из города сюда, поближе к горам, подальше от войн и бедности. Вот увидишь, мяса у нас вдоволь. А в городе нам не всегда хватало даже хлеба.

— А как назывался ваш город?

— Как, ты не знаешь? — охотник опешил. — Откуда же твой корабль, если ты не знаешь славный город Таврики? Херсонес знают все! Правда, до него далеко…

— О боже! — от восторга Сириск не смог больше проронить ни слова.

Охотник ничего не сказал, а только покачал головой.

— Далеко же занесла тебя буря! А где твои товарищи? — спросил он, немного погодя.

— Не знаю. — Сириск сказал правду и больше говорить не хотел и не мог. — А далеко ли до города? — решил он переменить тему разговора.

— Далековато. Если морем — день пути. А если верхом — и того больше. Охотник помолчал и добавил. — Да ты не спеши! Мы с женой никуда тебя не отпустим в такую погоду. Отдохнешь у нас — а там с богом и в путь. Несчастье твое велико, но не следует потерять еще и здоровье. А вот и дом, — сказал он.

В темноте мелькнул огонек, и они услышали блеяние овец. Собаки радостно бросились к сараю. Охотник отрезал им несколько кусков мяса — того, что отрубил от туши волка.

— Пойдем в дом, — сказал он и пропустил его вперед.

Познакомив Сириска с женой и их детьми — двумя чудесными девочками и двумя хитроглазыми мальчуганами, охотник пригласил гостя отдохнуть, пока готовится обед, и попросил его, если гость пожелает, рассказать о себе.

— Зовут меня Сириск, — начал гость, — родом я из Херсонеса, с клера Эйфореон, что на западе от Керкинитиды. Вот уже два года я не был дома: судьба была ко мне неблагосклонна. Я попал в плен. — Сириск вспомнил слова Гелики «сохрани тайну ойропат» и замолчал.

— А у кого ты был в плену? — спросил хозяин. — Последнее время стало очень тревожно. Если раньше мы знали только скифов, то теперь неведомые нам племена все чаще нападают на клеры, и мы живем в тревоге.

— О, да! Я знаю сам — ведь наш дом тоже сожгли. Но он был на западе, а ваш клер южнее — значит, вы в безопасности.

— Да сохранят нас боги! — слова Сириска явно обрадовали всех. Хозяин не скрывал радости, что пригласил его в гости.

— Да будут боги благосклонны к вашему клеру, — сказал Сириск.

— Да помогут они и твоей семье, Сириск, — ответил хозяин.

— А как тебя зовут? — спросил Сириск у хозяина.

— Мегакл, — улыбнулся хозяин. — И коль мы оба из Херсонеса, то должно быть, в детстве бегали где-то рядом…

— Да… — ответил, улыбнувшись, Сириск. — Только я был лет на десять младше. И юность провел в Афинах. А как наш город? Два года я не видел его.

— Стоит, — тепло сказал Мегакл, — только времена теперь тяжелые.

— Олигархи? — Сириск помрачнел.

— И те и другие. Их не разберешь. А тут скифы обложили всю степь и предгорье.

— Кто нынче в стратегах? — Сириск оживился.

— Агасикл, — был ответ. — Сыновья его взяли силу, говорят…

— Евфрон?

— И Евфрон… да и Апполодор… да и все они…

— Евфрон жив? — спросил Сириск дрожащим голосом.

— А что ему сделается? — Мегакл внимательно всмотрелся в лицо Сириска. — Правда, после набега, говорят, он был ранен, но выжил. Впрочем, я уже год не был в городе. — Мегакл что-то говорил, но Сириск уже не слышал. События детства нахлынули, и остановить воспоминания было уже невозможно. Слова и лица стали выплывать из прошлого, как будто это было вчера…

— Говорят, у них лучшие кони во всей Таврике! Если бы ты, Сириск, решился — мы смогли бы увести их! Знать бы только туда дорогу. Твой отец — он знает! Если бы ты…

— Ты с ума сошел, Евфрон! — спокойно ответил Сириск. — Если бы даже отец указал нам дорогу — а он никогда этого не сделает, — то живыми нам не вернуться. Скифы берегут своих коней как зеницу ока. И увести даже пару — невозможно!

— Трусам — да!

Евфрон насмешливо сощурил глаза, и его знаменитая усмешка, которой подражали все мальчишки, вновь ранила Сириска. И боль обиды была нестерпима.

— Я не трус, и ты это знаешь, — глаза Сириска жестко сверкнули, — но и не глупец.

— Я тоже не глупец, Сириск. — Евфрон примирительно обнял друга за плечи. — Именно поэтому я и рассчитываю на тебя! Кто еще может? Тимон?

— Ха! У него только девочки на уме…

— Апполоний? Так он еще дитя… А мы скоро будем эфебы. Можно взять еще Сострата, хотя он и болтун, но в свои четырнадцать успел побывать в бою.

— И, кроме того, он легкий. А на это вся надежда. Мы легкие, а значит, кони не устанут в погоне.

— Так ты согласен? — сжал кулак Евфрон в знак восторга.

— Но отец! И мама… если она узнает… И кроме того, Сострат… Он все выболтает… сам знаешь кому, и она разнесет все по городу.

— Сделаем так, — Евфрон уже вошел в привычную роль стратега: — Сострату скажем только в дороге, а дорогу вызнаем хитростью — это твое дело. Я же возьму у Никанора лошадей, правда, придется…

— Знаю. Этот хитрец потребует долю… — Сириск не договорил.

— Придется попытаться отбить по три на брата, чтобы Никанор пошел на риск.

— И отдать ему трех скакунов в придачу к трем его клячам?! — Сириск сжал кулаки.

— Ничего! Если дело выгорит, мы его так пугнем, что рад будет и одному! Итак, послезавтра на рассвете…

Была лунная летняя ночь, и они, совсем еще мальчишки, опьяненные надеждой и опасностью, разошлись по домам.

…Жеребец, вороной, с белой звездой во лбу навострил уши, явно почуяв их. Все трое, усталые, голодные, ободранные, после пяти дней скитаний по горам, все же набрели на табун коней, среди которых властвовал этот вороной. Своих лошадей, тех, что дал им Никанор, они спрятали еще вчера вечером в ущелье, стреножив их на сочном лугу. Ах, как не похожи были их клячи на тех, которых они увидели с высокой скалы. Они, спрятавшись в ковыле, ждали все утро. И вот награда за терпение: табун мирно пасся на косогоре, и только один пастушок верхом, в полусне, следовал чуть поодаль. Наконец, он спешился и, стреножив свою кобылку, улегся в тень под дикой грушей. И теперь единственный, кто мог им помешать, был вороной. Он ревниво следил за табуном, и все чаще вострил уши в сторону, где лежали трое.

— Что, будем ждать ночи? — Евфрон прошептал это губами беззвучно, и Сириск пожал в ответ плечами. Сострат, весь сгорая от страха и восторга, не отрывал взгляда от вороного и только изредка трогал нож, прилаженный к ноге.

— Кони не дадутся чужим, — прошептал Сириск.

— Не страшно. Они стреножены. Главное — спокойно накинуть уздечки и не спешить. — Евфрон заранее подумал об уздечках, и у каждого их было по три.

— Накинуть три уздечки, разрезать путы на ногах… Но если жеребец заржет и пастух проснется… А стрел у него полный колчан…

— Значит, нужно, чтобы был пустой! — Евфрон взглянул на Сострата. — Ты у нас, кажется, знаменитый лазутчик?

Сострат, ни слова не говоря, кивнул и пополз к груше, туда, где спал пастух.

А Сириск и Евфрон уже присмотрели себе первую жертву, хотя брать можно было любую. Все кобылки были как одна, трехлетки, светло-серой масти в яблоках. К счастью, ветер подул от табуна, и жеребец успокоился.

— Наверное, это табун скифского царя, — прошептал Евфрон.

— Почему?

— Посмотри, у всех в гривах вплетена красная ленточка. Я слышал, красная лента — это отличие царских коней. Скифы не клеймят лошадей, как тавры. Конь для них — божество…

— Так не лучше ли нам унести ноги подобру…

— Может быть и лучше, — Евфрон привстал, и взгляд его метнулся к груше, — но поздно…

И оба увидели: Сострат бежал, волоча за собой колчан со стрелами. А издалека, с той стороны табуна, бешено лая, неслись три огромных пса. Сострат бросил колчан. Собаки были готовы броситься на него.

Евфрон и Сириск, не сговариваясь, вскинули луки. К счастью, Сострат был уже близко, и две стрелы, выпущенные почти в упор, попали в цель. Огромный пес — вожак, пронзенный в горло, перевернулся и юлой завертелся в ковыле, пытаясь перегрызть стрелу. Второй получил стрелу в бок и повалился рядом с первым. Третий в прыжке свалил Евфрона на землю и попытался вцепиться ему в горло, но юноша защитился луком. Пес успел ухватить зубами пальцы Евфрона. В это мгновение Сириск в прыжке нанес сильнейший удар древком лука по голове псу. Это и спасло Евфрона. Пес повернул рычащую пасть в сторону Сириска и получил удар ножом в живот. Еще мгновение — и второй удар луком отбросил пса в сторону. Он завизжал, и рычание его сменилось предсмертным хрипом.

И тут они увидели: пастух зажег стог сена, и белый дым столбом поднялся в небо. Пастух бежал к ним.

Евфрон схватил Сострата и, подсадив его на ближайшую кобылу, рассек ей ножом путы. Он хлестнул ее веткой. Сириск был уже верхом. Евфрон рассек путы и этой лошади. Его друзья вцепились в гривы своих спасителей и, как ветер, рванулись в сторону леса.

Евфрону было сложнее. Он не мог, не накинув на лошадь узды, освободить ее от пут: лошадь сразу бы ушла. И, оглядываясь на бегущего пастуха, он судорожно надевал на нее уздечку. Наконец, он был готов оседлать лошадь, но вскочить на нее не успел: кобыла встала на дыбы. С трудом он все же вскочил ей на спину. Ударив ее плашмя своим ножом по крупу, он, уже на скаку, увидел: пастух, лук, дрожание тетивы, и в тот же момент почувствовал в бедре какое-то жжение. Только в лесу, увидев кровь на спине лошади, он понял, что это его кровь. Стрела вонзилась в ягодицу, прошла вдоль ноги и вышла из бедра.

Впереди неслись Сириск и Сострат. Красные ленточки в гривах коней говорили: это были лошади царя. Если бы они знали, чем это кончится, и сколько крови будет пролито из-за них, и Сириск, и Сострат, и Евфрон оставили бы этих лошадей здесь же, как только доскакали до ущелья. Но этого они не знали. Да и забота была у них одна: спасти Евфрону ногу и уйти от погони.

В ущелье, когда они спешились. Сириск отломил оперение, протолкнул стрелу вперед и вытащил ее. Перевязав Евфрону ногу обрывком хитона, они сели на лошадей и стали спускаться вниз, под гору, туда, где ждал их спасительный лес.

— А что было дальше?

Сириск посмотрел на мальчиков: только сейчас он осознал, что давно уже ведет рассказ, а два мальчика и Мегакл с интересом слушают его, девочек и хозяйки уже не было.

— Что дальше? — Сириск почувствовал, что больше не в силах вести рассказ. Он вспомнил погоню, как раненый Евфрон умолял не бросать его; как отец, Гераклид, спас их, поняв, где их искать; как потом они узнали, что Сириск украл любимую лошадь царя скифов и тот поклялся убить сто греков за эту кобылицу; как кобылицу вернули, но деньги царя сделали свое дело: Сириска дважды пытались убить. И чтобы спасти сына, Гераклид отправил его учиться в Афины. А что было потом? Сириск сейчас не в силах был об этом не только думать, но и говорить. И Мегакл понял это.

— Нет, дети, — хозяин сказал это, и они повернулись в его сторону. — Нет, гость наш слишком устал, чтобы дальше рассказывать нам свою историю. Пусть он отведает нашего угощения, выспится. А там, если он захочет, поведает нам о том, что было дальше.

Сириск облегченно вздохнул.

После угощения из гинекея появилась жена Мегакла.

— Я провожу тебя, Сириск, следуй за мной, — сказала Главка. Она взяла его за руку и по длинному коридору вывела во внутренний дворик. Мелкие капли дождя охладили его разгоряченное лицо. Свежий воздух был напоен морским ароматом.

В темноте, когда они миновали дворик, он услышал шум и глухие голоса. Они сразу смолкли при их приближении, и он заметил только блеск глаз в темном проеме и почувствовал запах грязи и пота.

— Не удивляйся, чужеземец, — Главка уловила его взгляд, — мы вынуждены держать рабов в доме. Первое время они спали в сарае. Но теперь, когда скифы подошли так близко, они могут сбежать.

— Сколько у вас рабов? — спросил он, глядя в ту сторону, где за решеткой блестели глаза.

— Пятеро. Им хорошо у нас. Каждый день они получают по лепешке и пьют вдоволь воды. И все, что в саду, они едят, когда нас нет рядом. Муж почти не бьет их. И днем снимает с ног колодки.

— Как же они спят?

— Очень просто — как и все. Впрочем, колодки только у двоих. Они пытались бежать от прежнего хозяина. Я уговаривала Мегакла снять их вовсе, но он не согласился. Он боится Агрилы — раба, выполняющего тяжелые работы. Но отчего ты спрашиваешь то, что знает любой ребенок, выросший на клерах? Или ты совсем горожанин?

— Теперь, видимо, да. Хотя клеры — это мое детство.

Они поднялись по ступеням на второй этаж.

— Тут ты будешь спать, странный человек. — Главка загадочно улыбнулась. — Но я люблю странных.

Она поставила светильник на край столика у постели и вышла. Вскоре он уснул.

* * *
Еще было темно, но первые проблески утра проникли в дом. Внизу уже блеяли козы и овцы. Сириск услышал легкие шаги.

— Выпей, чужестранец, это козье молоко. — Главка уже стояла рядом и держала на вытянутых руках канфар. Она была в новом хитоне, и щеки ее горели румянцем. Он взял канфар — молоко было парное и очень вкусное.

— Хайре, Сириск! — Мегакл вошел, улыбаясь. — На дворе отличная погода. Выходит, я ошибся, предрекая шторм дня на три!

— Хайре, — ответил он.

— Мы ждем тебя внизу. — Главка и Мегакл вышли. Сириск встал. Накинул плащ и спустился вниз. В доме уже никого не было, кроме девочек и Мегакла.

— Ну, как твое решение? — Мегакл пригласил его за столик, на котором ждал их завтрак — несколько лепешек, фиги, молоко.

— Мне нужно в город, — сказал Сириск и, помолчав, добавил: — Возможно, кто-то из моих спутников остался жив — я должен найти их.

— А ты знаешь, что теперь в городе небезопасно? — Мегакл, ловко макая лепешку в соус, отправлял ее в рот, запивая молоком.

Сириск поднял глаза.

— Да ты ешь, не пугайся. Но знай — олигархи давно уже хотят свалить демократов. Евфрон, сын Агасикла, давно мечтает о том, чтобы лично править городом. И поговаривают, что у него много сторонников. Но не это самое страшное. Дело в том, что скифы что-то замышляют! Они с огромным войском рыщут где-то рядом. Так не лучше ли тебе остаться у меня. Мой клер — глубоко на полуострове. И тут спокойнее. Не скрою — мои рабы уже не смотрят себе под ноги, как раньше. Они точно нутром чуют: где-то рядом свои. Понимаешь? У меня нет надсмотрщика. И я один мужчина. Против них мне не справиться, несмотря на мой меч и доспехи. Да и в любом случае тебе лучше переждать здесь.

Сириск молчал. Завтрак подошел к концу. Они встали и молча вышли во двор.

Солнце уже поднялось над горизонтом, и легкая дымка рассеялась под его лучами. Всюду вокруг раскинулись виноградники. Кое-где пестрели огороды и сады. Внизу, огромное и голубое, дышало море. Шторм уже кончился, но шум волн, редких, но еще крутых, доносился снизу, от полосы прибоя. Ветер нес запах водорослей. Корзины винограда стояли рядами. Грозди благоухали ароматом еще не родившихся вин. Чуть поодаль они увидели рабов. Трое из них, взяв друг друга за плечи, давили ногами виноград, двое подносили корзины и относили в сторону пифосы с соком.

— Я снял с них сегодня колодки. — Мегакл испытующе взглянул на Сириска. — Главка меня упросила.

Сириск промолчал.

— Так как твое решение?

Они остановились у тропы, ведущей вниз, к морю. Там, на косогоре, паслось стадо овец, и Сириск разглядел мальчиков.

— Это Касон, младший сынишка. — Мегакл махнул мальчику рукой, тот ответил тем же.

— Нет, Мегакл, — Сириск повернулся лицом к хозяину. — Нет, я не могу остаться с тобой. Благодарю за гостеприимство, за ночлег, за все, что ты сделал для меня. Но мне нужно узнать, живы ли мои друзья, что с кораблем. Мне нужно в город.

Они помолчали.

— Что ж! Тогда будем прощаться. По правде сказать — я так и не понял тебя, Сириск! Но ты добрый человек. И странность твоя пусть останется для нас загадкой. Но объясни мне, из какой ткани сшит твой хитон?

Он вернулся в дом и вышел со свертком в руке.

— Мы с женой никогда не видели столь тонкой ткани! Не эту ли ткань ты вез на продажу?

Сириск узнал свой праздничный хитон. Его, видно, выбросило море.

— Нет, Мегакл. — Сириск взял сверток. Хитон был чисто выстиран и, слегка влажный, холодил руку. — Тебе понравилась эта ткань, Мегакл? — он с улыбкой взглянул на хозяина.

— Меня она удивила. А Главке и девочкам — понравилась! Они не видели столь тонкой работы. Ведь всю зиму они ткут полотно и знают, как это нелегко! Но никто в округе не может соткать такое!

— Возьми, Мегакл! — Сириск подал сверток хозяину. — Возьми, и спасибо тебе за твой плащ!

— Что ты! Это слишком дорогой подарок! — Мегакл развел руки в знак отказа.

— Возьми! — Сириск решительно подал сверток и пошел вниз по тропе.

— Что я могу сделать для тебя? Эти слова остановили Сириска.

Он обернулся, улыбнулся и сказал:

— Не надевай рабам колодки, Мегакл! — И быстро, не оборачиваясь, пошел вниз по тропе, еще не зная, как добраться до города.

— Стой! — услышал он голос Мегакла, когда был уже за каменным забором клера. Мегакл бежал не один. Рядом с ним семенил человек. Это был явно раб, лет тридцати, одетый в страшную волчью шкуру. На плече у него висела котомка. Один глаз был прикрыт. Но второй смотрел испытывающим взглядом! — Вот, возьми этого раба, он проводит тебя на лодке до города. — Мегакл взял его за руку и подвел к Сириску. — Его зовут Диаф. В котомке вам еда — до города должно хватить.

— Но как же…

— Твой слуга, видимо, погиб, оставь Диафа у себя. Он неплохой рассказчик, но плохой виноградарь. Когда он будет тебе не нужен, вернешь его мне. Прощай.

Мегакл поднялся по тропе и исчез за стеной.

* * *
Они шли молча. Когда ограда клера уже кончилась. Сириск услышал со стороны моря чавканье ног и нечто вроде песни. Диаф захотел что-то крикнуть, но Сириск приложил палец к губам. Песня, которая доносилась все отчетливее, походила на марш бегущих воинов:

Топчем, топчем,
Топчем, топчем
И ногами
Камень точим.
Грек хозяин
Зол и жаден —
Он охоч
До виноградин.
И надсмотрщик
С кнутом
Смотрит, как
Мы грозди бьем. Виноград
Ногами месим,
И вино,
Наверно, взбесим.
Взбесим, взбесим, взбесим, взбесим.
И хозяина
Повесим.
— Что это? — Сириск обратился к Диафу. Тот прижался щекой и руками к ограде, точно хотел свалить ее.

— Ты спрашиваешь меня, хозяин?

— Да, тебя, кто они?

— Это военный корабль… Он один… Значит, это послы. Очевидно, они плывут в Пантикапей, или возвращается посольство из Херсонеса.

Они шли по гальке. Она шумела под босыми ногами Диафа, израненными и пыльными, и чистыми ногами Сириска, обутыми в новенькие сандалии.

— Вымой ноги морской водой, — сказал Сириск и сел на гальку. Он развязал тесемки подаренных сандалий и, когда раб вернулся, Сириск обратился к нему снова:

— Надень эту обувь и ни о чем не спрашивай. — Он улыбнулся и пошел к лодке — та лежала перевернутая среди больших камней.

Рядом с ней лежала еще одна.

— Я не могу этого сделать, хозяин, — услышал Сириск за спиной сдержанный голос раба.

Сириск оглянулся. Диаф держал сандалии на вытянутой руке.

— Отчего же! Твои ноги в ранах!

— Нет, я не могу этого сделать, хозяин! Я не знаю, кто ты, но если в городе увидят хозяина босым, а раба в обуви, в суд поведут не раба… В суд поведут хозяина… Ибо это будет означать, что ты подстрекаешь других рабов к восстанию. Возьми же их.

Диаф подал сандалии Сириску.

— И еще — я боюсь тебя. — Он присел и начал обувать Сириска. — Ты или бог, или сумасшедший. Скажи, что мне делать? Мне страшно…

Сириск задумался: «А и верно, так, как я веду себя, — для них это непостижимо. Что же делать?»

— Мегакл сказал мне, Диаф, что ты поэт. Это так? — Сириск взял раба за руку и улыбнулся.

— Да, хозяин. — Диаф вжал голову в плечи, как бы ожидая сильного удара. — Да, я был сказителем, когда был свободным. Но поэт в Скифии долго не живет… Цари его всегда обвинят в колдовстве.

— Но ты жив! Знай же, собрат, я тоже поэт, но лишь свободный, вот и вся разница. Меня не бойся, и знай — я твой друг… Хочешь иметь друга?

— Да, хозяин, — прошептал Диаф.

— Так имей его!

Они приблизились к одной из лодок и с трудом перевернули ее.

— Что это? — Диаф выпрямился и посмотрел в сторону моря.

Корабль, тот, что был виден на горизонте, резко изменил курс, и, вспенивая веслами воду, пошел прямо к берегу.

И тут они заметили второе судно — это была триера. Три ряда ее весел сверкали на солнце. Судно было большое и длиннее первого, парус на нем был спущен. Из воды на носу судна чуть выглядывал острый таран.

Суда сближались. На первом корабле вдруг все весла погрузились в воду и он резко сбавил ход. Он уже был почти в бухте, когда триера обошла его и от-? резала путь к берегу. На судах отлично была видна вся оснастка и люди, сгрудившиеся у бортов. И видно было, что это неприятели. Суда оказались друг против друга. Гребцы триеры резко стали вытаскивать из воды весла и кидать крючья для подтягивания судна противника.

— Что это, Диаф? — Сириск и раб стояли за камнем. Им все было видно.

— Не знаю, хозяин, но похоже — нам надо скорее уходить отсюда.

Диаф лег на гальку и стал всматриваться в море.

— Мне кажется — это херсонеситы…

Он не успел договорить, как на судах что-то произошло. Еще мгновение и стрелы засвистели в утреннем воздухе. Раздался вопль, и кто-то уже рухнул в воду. Гребцы, еще не успевшие облачиться в доспехи, падали первыми. Вопли умирающих, скрип весел и канатов, грохот и звон мечей — все это длилось недолго. Те, кто еще были живы, стали бросаться в воду. Большинство их них были в доспехах, которые тянули на дно. Немногие из гребцов, которых не достали жалящие в спину стрелы, были уже близко от берега. С триеры спустили шлюпку. Она, полная воинов, набирала ход, и вот уже пошли на дно настигнутые…

Лучники безжалостно разили всех, кто был в воде.

Некоторым удалось все же добраться до берега.

— Хозяин, бежим! — Диаф вскочил и кинулся к тропе.

— Поздно, Диаф, — Сириск встал и повернулся к рабу. — Убегая, мы поставим себя под удар стрел…

— Ты прав, хозяин.

Они стояли и молча смотрели на берег. Прямо на них бежали двое — мужчина лет сорока и юноша. Видимо, их преследователи исчерпали все стрелы и пытались достичь убегающих мечами. Сириск уже слышал их дыхание. Вместе с тем что-то знакомое показалось ему в движениях юноши…

— Беги в горы! — крикнул мужчина. И только тут Сириск узнал — юноша был Тимон! Живой Тимон? Значит, он тоже вырвался из рук ойропат. Но теперь ему опять грозила смерть. А мужчина…

Остальное произошло быстро. Мужчина взял в руки камень и пошел прямо на преследователей.

— Брось камень, Кинолис! — крикнули они ему. — И мы пощадим тебя и Тимона!

Кинолис чуть помедлил и отпустил камень. Тут же несколько клинков вонзились в него.

— Сдохни, собака! — сказал тот, что был старшим. — Взять того! — он указал в сторону юноши.

Тимон кинулся в лес и исчез за кустарником. Воины бросились за ним.

Сириск и Диаф вышли из-за камня.

— Тут еще двое! — крикнул один из преследователей. Он занес было меч, но, увидев сухую одежду, опустил его.

— Тащи их сюда! — Главный воин, тот, чьи доспехи были лучше и ярче, осматривал убитого. — Тащи их сюда, — гаркнул он еще раз.

Их подвели к воину. Тот приподнял с глаз шлем, посмотрел на Сириска.

— Кто ты? — сказал он и взялся за рукоятку меча.

Сириск молчал.

— А вот мы сейчас узнаем! — воин дал знак тем, кто держал их за руки. Резким движением им заломили руки и поставили на колени.

— Ты не знаком мне, человек, — сказал главный. — Видно, ты не раб… Но этого мало. Сейчас одним словом ты решишь свою судьбу.

— Да кончай с ним, таксиарх!

От одного взгляда главного голоса смолкли. Он дал знак — и один из воинов занес короткий меч над головой Сириска.

— Скажи только одно слово, человек, — тихо и ласково сказал главный, — демократия или олигархия? Одно слово…

Воины впились взглядами в Сириска.

Диаф попытался повернуть голову, но тут же получил удар плоской стороной меча. Он упал и затих.

— Отвечай нам!

Все напряженно ждали.

— Олигархия… — сказал Сириск, ощущая дикую боль в суставах.

Сразу же вздох облегчения пронесся в толпе, и боль отпустила. Сириск упал на гальку. Голова его была на месте, и свет, померкнувший на мгновение, ярко сиял, как и прежде.

— Вставай, незнакомец, вставай.

Сириска перевернули на спину. Улыбающиеся, бородатые лица, в сияющих шлемах смотрели на него.

— Живой! — крикнул кто-то сзади. И взрыв смеха прокатился по бухте.

Воины смеялись все громче и громче, а он сидел и тряс головой, не веря, что жив.

— Кто ты, я не знаю, чужеземец, но ты не знал и кто мы, и все же выбрал олигархию. Этого нам достаточно. Таксиарх дал знак. — Дайте ему вина, после выясним, кто эти люди.

Кто-то помог Сириску подняться. Кто-то плеснул на Диафа воды из шлема — раб зашевелился.

— Вставай и подай хозяину вина! — воин легонько подтолкнул Диафа, тот, качаясь, встал и, держась руками за голову, медленно подошел к Сириску.

— Все на корабль, — крикнул таксиарх, — и соберите убитых, их предадут земле на родине.

— И этих тоже? — воин указал в сторону плавающих в море мертвецов и тех, кого выбросило на берег волнами.

— Всех, — коротко ответил начальник. — Все они граждане и греки. Хотя и глупые, но все же греки…

* * *
Как только последний труп был втащен на судно, подняли парус. Триера развернулась по ветру и медленно пошла в сторону Херсонеса. Тех, кто погиб в бою, уложили на палубе. Это были мужчины и юноши. Тут же, неподалеку, на парусе, расстеленном на досках, стонали раненые — лекарь помогал им, пытаясь спасти тех, кто был ранен не смертельно.

— Тебя ждет Верховный.

Эти слова вывели Сириска из оцепенения.Таксиарх стоял рядом. Его сопровождал воин. Сириек встал и пошел с ними. Диаф, еще не оправившийся от удара, плелся сзади. Он нес панцирь, шлем и меч — то, что было снято с одного из убитых демократов.

Они вошли внутрь палатки, укрепленной на палубе корабля. Там, окруженный воинами, стоял человек.

Его доспехи не отличались от остальных. Он стоял спиной к Сириску и смотрел на папирус, разложенный перед ним на столе. Но даже со спины его нельзя было не узнать.

— Евфрон! — возглас вырвался у Сириска.

Он даже не повернулся. Досмотрел что-то в свитке и только после этого бросил взгляд на Сириска.

— Садись, — сказал он коротко и жестом отпустил воинов. — Теперь я не Евфрон, — так же спокойно продолжал он, — а Верховный правитель Херсонеса, архистратег и наварх военного флота, а ты, Сириск, не кто иной, как сын врага нашего народа…

Молчание длилось долго. Только слышен был скрип весел, да крики чаек. Да стоны раненых на палубе…

— Что произошло? — вымолвил наконец Сириск. — Ты знаешь, я не был дома целый год… был в плену…

— Произошло то, что и должно было произойти. Болтуны в Совете довели полис до крайней разрухи. Скифы и неведомые нам племена рыщут уже не на отдаленных клерах, а рядом с поселком гончаров. Разграблены десятки усадеб. Сожжены многие клеры. Вчера я и верные мне люди…

— Ты пошел на это? Евфрон! Вспомни Афины! Еврилоха! Все, что угодно, но демократия…

— Демократия! Мы уговаривали их целую неделю! Я, все мы ходили из дома в дом и умоляли их согласиться с моим планом. Мы просили их не посылать посольство в Пантикапей, дабы не навлечь на себя зависимость от этого города! Мы сами справимся с Агаром, только бы вся власть была на время в моих руках! И что же? Они обвинили меня и мою семью в богохульстве, будто бы я организовал симпосион и устраивал любовные утехи со статуей Афродиты! Тот самый симпосион, где был и ты! Они присудили мне штраф в десять талантов серебра… И это в то время, когда Агар у ворот города. И требовали выплаты в течение десяти дней! Все эти Тимоны, вся эта безликая серая толпа с Кинолисом во главе. Им и дела не было до скифов. Уничтожить лучших — вот их задача. Только разрушать! Тогда я с братьями и отцом сели у святилища Зевса как молящиеся. Мы умоляли Кинолиса, Тимона и всех их разрешить нам уплату штрафа в течение года, и по частям. Но Кинолис, и особенно Тимон, настаивали, чтобы мы уплатили штаф. В противном случае нам грозили смертной казнью. И они очень этого хотели! И среди них был твой отец, Сириск. Счастье, что он ушел из булевтерия, когда намечалась эта свара. Надо было видеть, как упивался Тимон и Кинолис нашим унижением, когда мы молили о пощаде…

Евфрон замолчал, и оба долго сидели за столом, не проронив ни слова. Весла уже были убраны из гнезд, и триера ходко шла под парусом. Слышен был лишь слабый свист ветра, да шипение воды о борта судна.

— Что же было дальше, Евфрон? И кто эти люди, и что это за корабль?

— Ты, я вижу, и сам догадался? Мы перебили весь Совет как баранов, узнав, что они послали корабль в Пантикапей. И послам было приказано призвать на помощь пантикапейцев. В обмен на нашу свободу. Как ты понял, Кинолис и Тимон ускользнули на «Парфении» в качестве послов. Но не надолго…

Евфрон выразительно взглянул сквозь окошко палатки на «Парфении». Привязанный канатом, он покорно шел за триерой.

— Кто эти люди? — Сириск кивнул на воинов, сидящих на лежанках в трюме. — Видать, не много у тебя сторонников из числа граждан Херсонеса.

— Эти люди — мои друзья из Гераклей Понтийской. Это сильные и верные люди. И я думаю…

— И ты думаешь свернуть шею херсонеситам с помощью наемников? Плохо же ты думаешь о наших гражданах.

— Замолчи, Сириск! — Евфрон сжал рукоять меча. — Я разговариваю с тобой так, лишь потому, что нас никто не слышит. И тебе придется решать, с кем ты. Тебе и твоему отцу!

— Ты убил Кинолиса, человека, который воспитал чуть ли не всю молодежь города… Ты думаешь, это тебе простят?

— Молодежь со мной. И все помнят, как этот самый Кинолис требовал в Совете моей смерти! Моей и Апполодора и Апполония! Это ты понимаешь? Он и Тимон начали пляску смерти. Его и Тимона, и многих из Совета мы уговаривали одуматься. Агар у ворот города. Не до дрязг. Не до тщеславия. Так нет же! Вот и получили свое. Жаль, Тимону удалось ускользнуть. Но еще успеется.

И вновь долгое молчание. И вновь долгие взгляды. Где ты, правда? Кто прав? Как жить?

Может быть эти молчаливые взгляды и смягчили Евфрона. Он подошел к Сириску, обнял его за плечи.

— Где же ты был так долго?! Сколько событий произошло за этот год! Хелена часто спрашивала о тебе.

— Да, она писала мне в Ольвию… А потом… Потом был плен… А как Крит? Он вернулся?

— Да, и сейчас остался в городе среди наиболее верных моих сторонников, а вот отец твой…

— Ладно, не торопись. Как знать, может быть, еще и тебе придется…

— Ну уж нет! Теперь, когда война с Агаром вот-вот начнется, я власть не упущу. И каждый, кто мне помешает, умрет! Сириск, пойми! И помоги мне. Если мы разобьем Агара, а мы его разобьем, если мы покорим все племена Таврики, а мы их покорим, взятых рабов будет достаточно, чтобы прокопать перешеек Таврики! И тогда мы сделаем цветущий край из этого острова. Никто не сможет нам помешать! Вода и флот спасут нас! А наш трудолюбивый и талантливый народ сделает рай из этой земли! Ну же, Сириск! Меня утомили твои колебания!

— Это не колебания, Евфрон. Меня ужасает, как легко ты идешь на гибель тысяч людей, на каторжный труд всех, кто населяет Таврику. А ведь ты даже не знаешь названия и половины племен…

— Не знаю и знать не хочу! Мы их или они нас! И нет иной философии. Нет в природе иной философии. Нет в наличии. Впрочем… спасибо тебе за дискуссию. Ты помог мне еще глубже понять, что происходит. Я не тороплю тебя с ответом. Если ты со мной — я предлагаю тебе стать моим послом. Это и по душе тебе. Ты же, я знаю, решил описать все племена и всё, что происходит вокруг. Вот и описывай… согласно достоинству народа. А для начала поедешь в большую степь к Амаге. Эта царица недавно спасла наших купцов от грабежа скифов. Надо закрепить с ней дружбу. Говорят, она умнее многих мужчин.

Немного помолчав, Евфрон добавил.

— С ответом не торопись, но помни — твой отец был среди сторонников Кинолиса. И мне еще предстоит решать его судьбу и судьбу многих других…

* * *
Скрипит рея большого паруса. Поскрипывает долон. Молча лежит Сириск на палубе и смотрит вдаль, Туда, где далеко на западе была когда-то их усадьба. Туда, где и теперь в это ясное весеннее утро поднимается в небо еле заметный столбик дыма. И немногие осознали, что это горит еще одна усадьба. Хотя издалека все выглядит мирно и даже красиво… И лишь чайки тревожно кричат и низко летают над волной. Тихо, почти беззвучно «Калос» вошла в гавань Херсонеса, таща за собой «Парфений».

Было раннее утро, но на торговом пирсе ждали их возвращения. Ждали родные тех, кто ушел на «Парфений». Как только они увидели его на привязи, крики и стоны огласили тишину. И полумрак утра точно вспыхнул — ожили серые точки сидящих людей и вмиг превратились в мечущиеся по пирсу фигуры. И чем светлее становилось, тем громче шумел пирс, тем больше людей сбегалось на пристань.

Сириск стоял у борта и видел — толпа все прибывала. «Калос» подошел к пирсу, и вмиг толпа затихла.

Евфрон, окруженный телохранителями-гераклейцами, вышел по сходням к толпе. Толпу тут же оттеснили сторонники Евфрона — это были молодые воины, и среди них Сириск увидел Крита. Он заметно возмужал, и во всем его облике чувствовалась новая, незнакомая Сириску черта — жесткая сила и уверенность во всем.

— Тихо! — крикнул таксиарх-гераклеец, и все стихло.

— Мы настигли изменников, — Евфрон сказал это спокойно, но достаточно громко. — И сегодня я решу их судьбу. Передайте всем в городе — на подходе, на западе, горит еще одна усадьба. Я объявляю всеобщий сбор ополчения. Мы сломим шею этим кочевым собирателям конского дерьма!

Он прошел сквозь толпу, и многие последовали за ним.

С шумом упали сходни с «Парфения». Сначала вышли воины-гераклейцы. Все ожидали своих — и вот они показались: ободранные, израненные, поддерживая друг друга, шли они по сходням, сквозь ограждения из воинов. Крики и стоны усилились. Толпа стала напирать… Тогда засвистели в воздухе бичи. Вой превратился в рев. И вдруг из-за портовых строений выбежали люди — это были воины. Это были херсонеситы. Они врезались в толпу, женщины вцепились в волосы гераклейцам. Вот уже первый воин, с диким криком, упал на плиты пирса с кровавой раной в шее. Все оцепенели… и тут же засверкали мечи. Гераклейцев все больше оттесняли к краю пирса. Их было не более пятидесяти, а воинов, что выбежали из-за строений, было человек сорок. Но толпа почти целиком состояла из родных тех пленников, что спускались на пирс из трюма «Парфения». И они не бездействовали: разрезали веревки на руках пленников, бросали гераклейцев в воду, пронзали их копьями. Восторженная толпа уже с победным восторгом трясла в воздухе оружием, когда первые из оглянувшихся в сторону берега оторопели: несколько сот сторонников Евфрона и гераклейцев стояли за их спинами.

Евфрон, поднявший руку, спокойно опустил ее. Сотни стрел свистящей стаей сорвались и ушли навстречу жертвам. Вой и рев, визг и плач. Второго приказа не потребовалось. Все кинулись врассыпную, но уйти было некуда: порт был отрезан воинами, а вода была еще очень холодная, и те, кто прыгнул в море, вскоре выползли на песчаный берег и тут же, получив несколько ударов плетью, были связаны.

К полудню добрая половина восставших демократов уже была заперта в общественном здании неподалеку от храма Геракла. Остальные отступили к центру города и закрылись в храме Девы. И еще часть захватили дом Кинолиса, и, закрывшись, приготовили оружие. Несколько воинов, пытавшихся разбить ворота, тут же пали от стрел, выпущенных с крыши дома.

К полудню город замер.

И только глашатаи Евфрона ходили по опустевшим улицам и, рискуя жизнью, кричали: «Слушайте, все слушайте! Сегодня и завтра пусть никто не покидает свои жилища с заходом солнца. А послезавтра все свободные граждане пусть придут к булевтерию на большой Совет и суд над врагами народа. Так приказал Евфрон, наш Верховный правитель, архистратег и наварх нашего флота!»

К полудню Сириска выпустили с корабля.

— Евфрон велел тебе идти домой, — сказал таксиарх, уже знакомый Сириску, тот — кто убил Кинолиса. — А послезавтра приходи в булевтерий. Будет суд.

Сириск шел по городу. Всюду валялись убитые. У дома Кинолиса, еще издали, он услышал шум и треск и увидел огромный столб дыма. Сириск кинулся к дому, но его остановил воин.

— Не суйся! — крикнул он. В Сириска полетели стрелы. Но видно, дым и жар мешали стрелкам — стрелы ударились в стену, и Сириск метнулся за угол.

Из дома стали выбегать люди — жар огня уже невозможно было терпеть. И тут же, все попадали под стрелы окруживших дом воинов.

— Зачем же всех убивать! — воскликнул Сириск. — Кто ваш начальник?

Он кинулся к ближайшему лохагу, но тот лениво развернувшись, ударил его плашмя мечом по голове, и Сириск рухнул под стену.

— Приказ Евфрона, — так же лениво сказал лохаг Сириску, уже бесчувственно лежавшему на земле.

* * *
Горит в ночи лампадка. Освещает глаза матери.

— Ты дома, Сириск, — тихо говорит она. — Ты жив, и мы благодарны богам за твое спасение.

И только тут он увидел: рядом сидит отец. Он молчит. Напротив Килико. Она улыбается. Крита нет. Из глубины комнаты светятся глаза Диафа.

— Это он принес тебя, Сириск. — Отец подсел на постель. — Мы не знаем, кто этот человек, но приняли его как твоего друга.

— Это и есть друг. — Сириск встал.

— Лежи, — мать жестом уложила его. — Завтра поговорим, а сегодня — на, прочти вот это.

Она подала ему свиток, и вся семья вышла. Как только Сириск взял в руки пергамент, сердце что-то шепнуло: «Она… Гелика». И не обмануло.

На небольшом, желтоватом, измятом листке четкими греческими буквами было написано:

«Я знаю, ты жив. Отчего ты молчишь? В тот же день, ночью, моя подруга ходила на берег и не нашла тебя там. Я ничего не знаю, но сердце говорит мне: ты жив, и рана твоя не смертельна. Ты не можешь прийти ко мне. Но ты сможешь передать весточку через этого человека, он верный мой друг. И не удивляйся. И ни о чем его не спрашивай. Только передай весточку. А может, ты забыл меня? Или дела не дают тебе взяться за стиль и пергамент? И скоро сам придешь искать встречи? Этого не делай. После майской агапевессы Агнесса еще суровее затянула узду. Все наши ойропаты дни и ночи в круговых разъездах. Но для Отии нет преград. Доверяй ей и храни тайну. И главное: скоро у меня должен родиться наш мальчик. И это маленькое солнышко я ношу в себе. Но что будет? Ведь по нашим законам мальчиков сбрасывают со скалы. Но не бойся, свет мой. Скорее умру я, чем это произойдет. Я еще не знаю, но, кажется, смогу спасти его. Жди весточки. Не хочу надоедать тебе, поэтому не требую, но прошу — скорее напиши и не забывай.

Навеки твоя Гелика».
Чуть заметно чадила лампадка. Полумрак. И только светлый язычок пламени в ночи.

— Свет ты мой, — прошептал Сириск. — Свет во мраке…

Он быстро встал, достал пергамент, пиксиду, стиль и, немного подумав, написал:

«Гелике от Сириска.

Вот и звучит звенящая, тонкая нить. Вот и ночь за окном и ветер. Вот и память всколыхнулась цветами улыбки о тебе, милая Гелика! Сколько дней прошло. Сколько горя видел я за эти дни и месяцы. Но незримая та струна все поет в моем сердце, и та музыка останется со мной навеки. И сколько бы вины не было за мной, меня все же поднимают ввысь крылья Киприды. Я жив. И не знаю, кто спас меня, кто выходил. Помню только пещеру и женщину в длинных белых одеждах… Увижу ли я тебя? Прижму ли к сердцу нашего мальчика? Вырву ли тебя из когтей ойропат и этой жестокой Агнессы? Я исполнил твою просьбу: никто не слышал от меня ничего о вашем царстве.

Страшно подумать, что может случиться с нашим мальчиком. Я тоже знаю — это будет мальчик. С богами не спорят, все же, спаси его, любовь моя. И дай мне знать, как помочь тебе. Я сейчас мысленно закрываю глаза и вижу голубоватые горы, и весенний ветер заносит ко мне аромат того луга на Доросе, где шли мы с тобой. И все это я ношу в себе: и тебя и нашего еще не родившегося Лагорина. Пусть будет у него это гордое имя.

Прощаюсь и молю: спаси его и этим ты спасешь нас».

Он свернул письмо в плотную трубочку и завернул в холстину. За окном занималось весеннее утро. Но не предвещало оно ни радости, ни спокойствия.

* * *
Проснулся Сириск от сдержанного шума в передней — заскрипела дверь, и что-то рухнуло на пол.

— Кто это? — услышал он голос матери.

— О, боги! Да это же Тимон! Весь в крови. — Это был голос отца.

Сириск распахнул дверь и увидел лежащего на полу Тимона. Как только Сириск вошел, он приподнялся и с надеждой устремил взгляд в глаза Сириска.

— Спаси, друг, — прошептал он и упал.

Не сговариваясь, Сириск и Гераклид перенесли юношу в подвал. Там быстро устроили ему лежанку. Мать и Килико принесли воду и чистый хитон.

— Перевяжите его, — сказал Гераклид. — А мы должны подумать — как спасти его.

Семейный совет был недолог.

— Если его найдут у нас — погибнет и Сириск и Гераклид, — тихо сказала мать.

— Твоя жизнь на волоске, отец, — Сириск кратко рассказал о беседе с Евфроном. — Спасение в одном — если я соглашусь быть послом у Амаги, и тем самым как бы стану сторонником Евфрона. А значит, предам демократию…

— И тогда будешь проклят народом, — добавил отец. — Что ж, спасение в одном — мне надо скрыться.

— Это не выход, — неожиданно в разговор вступил Диаф.

— Как же спастись? — мать с надеждой взглянула на Диафа.

— Я много думал за эти годы — как жить. И вот что я думаю: надо быть хитрым. И гибким. Выход есть.

— Какой? — все с надеждой посмотрели на Диафа.

— Сириск должен согласиться стать послом. Это и в интересах херсонеситов. А Гераклид — да простит мне хозяин этого дома дерзость, — пусть скажется больным. В суматохе о нем забудут — больной не опасен для тирана. А там, глядишь, что-то и переменится. Или сбросим тирана — таков наш замысел, или война — тогда все пойдем на стены. А там — как решат боги…

На этом и порешили. Еще не успели встать из-за стола, как в столовую вошла Кария.

— Какой-то человек спрашивает Сириска.

— Ах! Это тот, что принес тебе письмо.

— Мама, приготовьте ему поесть в дорогу. — Сириск сказал это и вышел во внутренний дворик. Перед ним стоял человек лет тридцати, в кожаных штанах, в такой же куртке. И всем обликом он напоминал охотника.

— Входи, человек, гостем…

Сириск не договорил.

— Нет, господин, — голос его был тих и странен. — Мне нужен лишь твой ответ и как можно скорее…

Ни слова больше не говоря. Сириск передал ему свиток.

— Как же ты пробрался в город?

— Я принес тушу муфлона на рынок. Этот пропуск лучше других.

— Верно, — улыбнулся Сириск.

— Пусть боги хранят тебя, — мать подала человеку узелок с едой.

Он с благодарностью принял и ушел, не сказав больше ни слова.

С улицы уже доносился шум. Люди шли на народное собрание. Сириск, наскоро съев несколько сушеных смокв, оделся в свежий хитон и тоже отправился на площадь к театру. Отца уложили в постель. Он и впрямь весь исхудал и явно нуждался в отдыхе.

Серая дымка заполнила не по-весеннему хмурую площадь. Солнца не было видно. Все ждали Евфрона.

(обратно)

ПЕРЕВОРОТ

Шумит театр. Гул голосов. Крики. Суета и давка. Весь Херсонес собрался сегодня. А те, кому не хватило места на каменных сиденьях амфитеатра, — шумят вокруг. Но не веселую комедию Аристофана пришли смотреть люди. У всех на устах Евфрон. Одни — за, другие — против. Кто-то уже не выдерживает — у северного входа началась драка. Но стражи булевтерия быстро разнимают дерущихся.

Сириск увидел — пробиться в театр ему не удастся. Он молча наблюдал, как стражи растаскивали дерущихся. И в это время сзади, с дороги, ведущей в театр, он услышал четкие звуки. Все обернулись — это шагали воины. Их было не менее пятидесяти, в великолепном боевом вооружении они, точно таран, раздвинули толпу и подошли к северным воротам театра. Впереди шел таксиарх Пифострат — Сириск сразу узнал его. В первой пятерке мелькнуло знакомое лицо. Да это же Крит!

— Дорогу Верховному правителю Херсонеса!

Непривычная к рабскому обращению толпа у ворот возмущенно взревела, но воины, видимо, были отлично подготовлены ко всему. Мгновенно и четко они разделились на две части, рассекли толпу, и тяжелые бичи засвистели в воздухе. Толпа была разогнана. В это время по плитам так же слаженно отбивала шаг вторая полусотня. Приближаясь, ее чеканный шаг заглушал крики людей и свист бичей.

Мимо Сириска бежали люди с выпученными от боли и страха глазами, а он стоял и ему казалось все это нереальным, этого не могло быть, потому что всегда, сколько он помнил, народное собрание было священно для всех. А тут не только собравшиеся, но и стражи булевтерия, бросив копья, бежали кто куда мог.

Какой-то воин подскочил к Сириску, занес руку с бичом и… рука застыла в воздухе.

— Брат… Сириск! — Крит опустил руку, но его тут же подтолкнули сзади. Он громко крикнул: «Не трогать Сириска! Он с нами!» Улыбнулся. По-свойски подмигнул и бросился дальше.

Вторая полусотня остановилась у входа. Лохаг, шедший впереди, дал команду, и те, кто разгонял толпу, быстро сбежались и выстроились рядом в один лох[949].

Пифострат удовлетворенно кивнул головой. И только тут Сириск узнал воина, стоящего в первом ряду. Это был Евфрон. Он вышел из рядов, и его место сразу же занял лохаг.

— Благодарю вас, друзья! — Евфрон сказал это воинам, и все они вынули мечи, приложили их к левой стороне груди и прогремели в ответ:

— Евфрон! Родина!

Евфрон вынул свой меч и, как бы в знак благодарности, приложил его к сердцу. Он быстро повернулся и пошел к воротам. Четверть отряда, во главе с эномотархом, тут же выстроилась сзади и по бокам. Чеканя шаг, они пошли за Евфроном. Остальные рассыпались у всех трех входов в театр.

И тут Евфрон увидел Сириска, одиноко стоявшего у ворот. Он остановился и с улыбкой сказал:

— Сириск! Я рад тебя видеть! Окажи нам честь, войди первым!

Два воина подошли к Сириску и, слегка взяв его под руки, повели в театр.

Все проходы в театр были забиты людьми. Многие зеваки даже стояли на стенах театра.

— Дорогу! — зарычали воины. Все сразу посторонились. Один из воинов столкнул кого-то из первого ряда сидений и усадил Сириска.

А Евфрон уже шел по проходу. Воины, еще громче чеканя шаг, рассредоточились вокруг арены. Евфрон вышел на середину, и мертвая тишина воцарилась вокруг.

— Друзья мои! Граждане! — голос Евфрона, сочный и мужественный, доносился до последних рядов амфитеатра. — Я знаю, что сейчас думают некоторые из моих недругов: вот, мол, появился и у нас новый тиран, наш мучитель, его надо убить, пока не поздно!

Долгая пауза, и ни звука в толпе.

— Руки коротки! — словно стрела с тетивы сорвались эти слова с уст Евфрона. — Хочу сказать всем поборникам демократии. Я сам демократ! И учился с вами, граждане, у одних учителей. В одном гимнасии проводили мы юность. И только лишь из любви к вам моя жестокость. Это — необходимо. Враг у ворот города. Я знаю, как спасти наш Херсонес. Знаю! И прошу и требую мне помочь. Разобьем скифов — вот тогда демократы пусть себе и далее чешут языки в булевтерии.

Гул голосов. Многие вскакивают с сидений. «Так-то ты демократ!» — слышно в толпе. — «Так-то ты нас уважаешь!»

— А кто будет мне мешать! — громоподобно произнес Евфрон, — пусть пеняет на себя. Я не дам болтунам и лопоухим простакам погубить наш город. С сегодняшнего дня булевтерий распускается. Распускаются стражи булевтерия! Распускается суд. Распускаются коллегии демиургов[950], архонтов[951] и все остальные коллегии.

— А кто же будет управлять полисом?

— Кто будет судить?

Многие встали с рядов и подбежали к арене. Шум все нарастал. Из толпы уже слышалось: «Тиран!», «Убийца!», «Долой!»

Евфрон прошел с арены на просцениум и поднял руку. Воины все разом развернулись лицом к толпе и обнажили мечи. Видно было, что все продумано заранее.

Все смолкли. Евфрон спокойно осмотрел толпу.

— Тогда сделаем так! Кто за Родину и за разгром скифов — пусть выйдут на арену!

Почти без паузы многие из молодежи и мужей постарше оставили свои места и вскоре добрая половина херсонеситов была на арене.

Многие колебались.

— Нельзя отделять демократию от Родины! — кричали одни.

— Правильно! — кричали другие.

Евфрон поднял руку. Все замолчали.

— Прибавьте к этим гражданам, — он указал на арену, — тех воинов, что сегодня следят за порядком в городе, тех, кто сейчас в разъездах охраняет наши рубежи, а их у меня не менее тысячи, и подумайте — с кем народ?!

Когда шум смолк, Евфрон обратился к собравшимся на арене.

— Спасибо, друзья! Я уверен, что с вами я разобью скифов! Займите свои места, и пусть каждый, кто хочет, выскажется! Но помните, мы не старый Совет, где речи говорились часами!

Когда все расселись, на арену вышел Сострат. Он внимательно осмотрел всех, затем сказал:

— Евфрон говорит верно! Чтобы одолеть скифов, надо все пять пальцев держать в кулаке!

— Отлично! — Евфрон обратился ко всем. — Прошу быть так же краткими, как Сострат.

— А что будет с пленными — теми, кто заперты в тюрьме? — этот вопрос задал старик Софрон. Он даже не вышел в центр.

— Всех пленных, как только мы выясним их позицию, мы освободим! — сказал Агасикл. Он поднялся с почетного кресла старейшины и вышел на арену. — Я, Агасикл, обещаю вам, граждане, что все невиновные будут освобождены. Демократические же наши свободы будут восстановлены сразу же, как разобьем скифов. Даю вам слово чести. Я, Агасикл, отец Евфрона, клянусь жизнью, демократия будет восстановлена!

Агасикл еще не дошел до своего кресла, а от южных ворот донесся шум. Какой-то человек в сопровождении двух воинов буквально вбежал на арену. Рядом с ним был мальчик.

— Люди! — крик этот заставил всех вздрогнуть. — Граждане! Я, Мегакл, взываю о мести! Вчера мой клер Вакала сожжен скифами! Мы чудом спаслись на лодке. Жена моя убита стрелой варваров! Завтра они будут у ваших стен! Они жгут все! Они убивают всех!

— Вот оно! — Евфрон встал, как барс. — Это последняя капля.

Все вскочили с мест и ринулись на арену. Люди кричали, махали руками.

— Сейчас, сегодня, здесь! — Евфрон указал на столик булевтов, где уже сидел писарь. — Все, кому дорога Родина, пусть записываются в ополчение. Сегодня же я изберу Совет из двадцати лучших граждан. Мы сломим скифов!

Толпа все прибывала. Писарь не успевал записывать. Евфрон нашел взглядом Сириска и указал ему рукой в сторону столпившихся людей. Сириск все понял. Он пробился через толпу и сел рядом с писарем. Появился стиль и пергамент, и он начал писать. Десятки, сотни, тысячи имен ложились в список ополчения.

Когда запись была закончена, Евфрон громко произнес:

— Все по домам, граждане! И позаботьтесь о вооружении. Бедным будет оказана помощь из священных сумм булевтерия.

Когда все разошлись, остались Евфрон, Апполодор, Апполоний, Сострат, Пифострат, Сириск, Ахет, Агасикл, Алким — лохаг, и Апполодор — Верховный жрец.

— Думаю, будет достаточно. — Евфрон жестко, и в то же время по-мужски тепло окинул всех взглядом.

— Нас всего десять. Совет десяти — не будет ли мало? — спросил его Агасикл.

— Нет, отец, вполне достаточно. — Он указал всем на скамью, и члены нового Совета уселись за стол, на котором лежали списки ополчения. Все молча смотрели на Евфрона.

— Времени у нас нет, — начал спокойно Евфрон, но в спокойствии этом чувствовалась скрытая настороженность, — а поэтому поторопимся. Пифострат, бери списки и приступай сегодня же к организации ополчения. Иди.

Пифострат взял списки и вышел.

— Сострат, ты — новый глава коллегии демиургов. Мы должны знать, кто наши друзья, кто враги. Иди.

— Ахет, хотя ты еще и молод, но мы доверяем тебе. Найди Крита и скажи Пифострату — вы оба возглавите отряд юношей. Иди.

Ахет убежал с улыбкой.

— Алким — ты воин, лохаг. Теперь ты уже не сотник. Ты таксиарх. Твоя забота — фаланга ветеранов. Пусть воины Ахета и Крита во всем подражают вам.

Алким молча встал, кивнул и вышел.

— Апполодор, не мне учить тебя, Верховного жреца, как много зависит от воли богов и веры граждан. Иди, и пусть все храмы будут тесны от молящихся. Да помогут нам боги!

— Боги на стороне мудрого. — Апполодор встал и, взглянув на Сириска, обратился к Евфрону:

— Могу ли я взять Сириска? Ему уже пора быть жрецом храма Диониса.

— Нет, Апполодор, — Евфрон сказал это без колебаний, — Сириск дал согласие на поездку к царице Амаге. Корабль уже завтра будет готов. Вепрь должен в западне сидеть прочно!

Апполодор вспыхнул, но тут же овладел собой и, резко повернувшись, вышел.

— Сириск, иди и готовься к плаванию. Задача твоя проста только на первый взгляд — дать Амаге наши дары в знак благодарности за спасение херсонесских купцов и закрепить эту дружбу. Амага должна заключить с нами еще и союз против скифов — вот тогда золотой венок почета тебе обеспечен, — сказал Евфрон и улыбнулся.

— Я сделаю это… и не для венка. — Сириск встал и направился к выходу.

— А для чего же, Сириск? — старый Агасикл бросил эти слова ему вдогонку. Сириск повернулся.

— Ты хочешь услышать от меня громкие слова, Агасикл?

— Достойный ответ, юноша! Я рад за тебя!

Сириск вышел. День клонился к вечеру. Море готово уже было принять закатное солнце в свои алые, теплые объятия. Сириск спускался по знакомой улочке к своему дому. И алые блики далеких волн почему-то напоминали ему потоки крови. И это наваждение не оставляло его, мучило, как больная старая рана. Он остановился, непонятно по чьей воле, закрыл глаза и направил ладонь в сторону севера, туда, откуда приходили обычно скифы.

И Сириск явственно увидел: он идет по холму, поросшему белым, ранним ковылем. Рядом идет Сим, тот скиф, что разрезал ему веревки на руках и выпустил на свободу. Среди колышущегося от ветра ковыля лежат люди. Даже издалека было видно — это воины. Почему-то они разделены на две группы. Сим поманил его рукой, и Сириск подошел ближе: это были молодые воины, кое-кто без доспехов. И невозможно было на первый взгляд отличить одних от других. Молодые, красивые… Даже смерть не смогла убить в них очарование юности. Подойдя к ним вплотную, Сириск разглядел: те, что были в поножах и с круглыми щитами, — были греки, его соотечественники, а те, что в мягких кожаных штанах, среди брошенных луков, колчанов и стрел — скифы. Кто-то отделил их друг от друга. Видимо, скифы — для погребения своих воинов по скифскому обряду. «Если вы не принесете выкуп, — тихо сказал Сим, — все они (он указал на греков) будут вечно мучаться непогребенными».

Сириск присмотрелся к лицам. О, боже! Еще полное ярости лицо — это же Апполодор! Брат Евфрона… а там… Пифострат… огромный, спокойный, точно погиб не в бою… А вот Илон… Зет, бедняга Зет, всю жизнь ты работал, мечтал накопить на лодку, чтобы накормить наконец всех своих детей. О, боги… боги… пощадите… Среди убитых лежал и Крит. Стрела торчала у него из спины. Нет! Нет! Нет! Но все дальше открываются лица, знакомые и незнакомые. Вот пошли скифы. Так же пронзенные стрелами, изрубленные, окровавленные. Они лежали в весеннем ковыльном разнотравье среди измятой, истоптанной, вырванной с корнями травы и цветов, и невозможно было отличить: где грек, а где скиф. Те же льняные кудри, и те же светло-серые и голубые глаза. «Как они похожи все в этом последнем своем прибежище на земле…» — тихо сказал Сириск. «Если снять доспехи, их не отличить друг от друга», — так же тихо сказал Сим. «А мне всегда казалось, что мы такие разные…» — ответил Сириск. «И мне так казалось… — ответил Сим. — Да видно, не первое столетие мы живем рядом».

И вновь алые волны, и солнце, уже скрывшееся за горизонтом. Ночь покрыла крылом утихший Херсонес.

* * *
— Ну же! Не молчи! — Тимон и отец с нетерпением смотрели на Сириска. — Что же было там, на площади, в театре?

— Как ты себя чувствуешь, Тимон? — еще потрясенный увиденным обратился Сириск к другу.

— Мне уже легче. Я почти здоров. Что там?

— Скорее! — Сириск нашел котомку и стал собирать еду. — Скорее беги, Тимон. Думаю, Евфрон вот-вот пришлет своих людей. Он послал меня к Амаге. Вся власть теперь у него. И его люди не пощадят тебя, если застанут здесь.

Весь дом пришел в движение. Мама Аристо, Килико, Кария укладывали в торбу еду. Гераклид принес теплую хламиду.

— Эх, останемся без лодки! — в сердцах вздохнул он. — Ну, да ладно, жизнь дороже… Ты ведь нам не чужой, Тимон!

— Я пойду пешком.

— К скифам? — Гераклид усмехнулся. — Ладно. Поспеши. Парус поднимешь за мысом — иначе могут заметить.

…Они вышли к морю. Дул легкий ветерок.

— Боги благосклонны к тебе, Тимон. Плыви в Гераклею. Там свой тиран Клеарх, но тебя никто не знает. Шли письма с купцами — я тебе буду отвечать. Да помогут тебе боги, — сказал Сириск.

Тихо отошла в полумраке лодка.

— Пусть боги будут благосклонны и к тебе, Сириск, — услышал он из темноты. — Прощай…

(обратно)

ПОСЛЫ АМАГИ

Строги новые законы ойропат. Каждая знает — раз в две недели дежурство в конном разъезде. Все остальное время — не легче. Тысячи рабынь трудятся повсюду. Одни выращивают на плато золотую пшеницу. Другие возделывают огороды и виноградники. И за всеми надо следить. На памяти еще у всех последнее бегство трутней. Все знают — если один из них жив, а не растерзан зверьми, как второй, то скоро жди гостей с побережья. Все этого боятся — непримиримые скорее умрут, чем сдадутся трутням.

Но вот прошел фаргелион, отцвел буйными цветами скирофорион[952], отколосился пшеницей и рожью гекатомбеон[953], а непрошеных гостей не слышно.

— Благодари бога, дочь, что пока все спокойно! — Агнесса пришла в покои, где в постели лежала Гелика. Силы возвращались к ней медленно. К концу лета стало ясно — Гелика ждет первенца.

— Моли бога, чтобы родилась девочка! — Агнесса сурово взглянула на дочь и вышла, сопровождаемая неотлучной Агриппой. Та мельком взглянула на Гелику и, как всегда, гадко улыбнулась.

…Долго тянется время. Раны уже почти затянулись, но слабость не дает встать с постели. И неотступно преследуют глаза Алкиды. Она отпустила Тимона. А что было потом! О, боже!.. На память все приходит эта сцена: «Смотри, смотри, тварь», — Агриппа держала Гелику за волосы и поднимала ей голову, а перед ней, привязанная за руку и за ногу, висела Алкида. Она уже не кричала, а только хрипела. Небольшой костер жег ее. И как только она начинала извиваться, Агриппа бросала в огонь охапку травы. И так продолжалось бесконечно долго. Наконец то, что осталось от Алкиды, сбросили в пропасть.

— Так будет с каждой. И клянусь Ареем, я не пощажу никого! Даже свою дочь! — сказала Агнесса.

Тяжелое молчание стоит в рядах ойропат. Только позвякивают уздечки, да фыркают изредка кони.

— Многие думают — я пощадила Гелику! — Агнесса обвела всех долгим, суровым взглядом. — Так знайте — она не казнена по одной причине — Агриппа убила ее трутня. И теперь я назначаю ее, Агриппу, полемархой. Она и только она достойна быть моей дочерью! И помните все: ни один живой трутень не должен уходить от нас, будь то охотник или бродяга. И еще: мало убивать тех, кто забредает в наши дебри. Мы должны очистить от них всю землю на один день пути в округе. Чтобы не было даже угрозы. А для этого мы будем под видом скифов совершать набеги на тех, кто живет с нами рядом. Клянусь Ипполитой и Ареем — мы очистим вокруг нас землю от этих безмозглых тварей!

— Слава великой Агнессе! — прокричала Агриппа и тысячи голосов ответили: «Слава! Слава! Слава!»

Когда круг закончился, и большинство ойропат разъехались, Агнесса и Агриппа вскочили на коней — на круг не пришла Верховная жрица, Мелета, и это было невероятно.

До храма Арея было недалеко, и они не спешили. Агнесса скакала молча. Разные мысли одолевали ее. Конечно, Агриппе теперь прибавилось обязанностей. Но она, надеялась Агнесса, так поставит дело, что мышь не проскочит. Слагая с себя обязанности полемархи, Агнесса радовалась, что вырастила такую воительницу. Жаль, что она не дочь. И жаль, что риск велик, — такая не раздумывая, снесет голову и ей, Агнессе, если она — царица — предаст заветы Ипполиты. Агнесса это прекрасно понимает — и все же идет на это. Сорок восемь лет — не двадцать. Уж не так крепка рука в бою. И глаза стали не те. Так пусть же Агриппа ведет войска. А ей, царице, хватит дел внутри полиса.

Все эти мысли роем несутся рядом. Но Агнесса молчит. Только изредка поглядывает на Агриппу. Мощные ноги амазонки сжимают коня так, что, кажется, раздавят его. И взгляд у полемархи — клинок.

— Что это? — возглас Агриппы прервал мысли царицы. Они остановились. Там, где была дальняя сторожевая вышка, в вечернее небо поднялся столб белого дыма.

— Белый дым, — Агриппа улыбнулась. — Значит, добрая весть идет к нам. Но что это может быть? Уж не пойман ли тот трутень?

Агнесса, пришпорив коня, рванулась вперед. Агриппа за ней. И все десять бессмертных последовали за царицей. Вскоре они уже входили в храм Арея.

— Я больна, Великая. — Мелета лежала на ложе. Она отпустила жестом служительницу. — Что привело тебя?

— Забота о тебе… Сегодня был круг, ты знаешь. И я хотела бы освятить Агриппу — она теперь полемарха. Надеюсь, ты не против?

Мелета улыбнулась. Еще бы она была против. Агриппа была ее любимицей. Уж ей-то можно доверить войска.

— Не против, — спокойно ответила Мелета. — Я преклоняюсь перед твоей мудростью, Великая.

Грохот копыт приблизился к храму.

— Что это? — Агнесса привстала.

— Очевидно, известие? — В окно было видно — три всадника, в сопровождении разъезда, спешились у входа.

— О, боги! — Агриппа прильнула к решетке. — Кто посмел! Трутни!

— Кто посмел! — вспыхнула Агнесса.

Агриппа и Агнесса рванулись к выходу. Но дверьоткрылась, и вошла Гилара — новая телохранительница Агнессы.

— Как смели вы… — Агнесса выхватила меч.

— Дозволь сказать, Великая. — Гилара смело и даже со сдержанной радостью смотрела на Агнессу.

— Говори.

— Это послы царицы Амаги. И это не трутни. Это женщины…

Послы подошли ближе, и старшая из них, приложив руку к сердцу, сказала:

— Царица Амага шлет тебе, Агнесса, слово любви и дружбы. Прими дары, как знак ее расположения к тебе.

Две воительницы, одетые в скифскую одежду, передали меч в золотых ножнах, украшенный драгоценными камнями.

— И вот это… — Она подала Агнессе золотой перстень.

— Кто вам рассказал о нас? — в вопросе Агнессы были и гнев и интерес. — Не грек ли?

— Нет, Агнесса. Ты, должно быть, не помнишь меня, я была девочкой, но взгляни на перстень.

Агнесса присмотрелась — печатка показалась ей знакомой. О, боги! На золотой круглой базе было написано «ГОДЕЙРА» и отчеканен профиль царицы.

— Годейра! — Агнесса ужаснулась. — Сколько же ей лет? Она жива?

— Она мертва, и уже давно. А перстень этот передала Лота. Лота жива. Ей сейчас шестьдесят лет. Амага ее дочь.

— Вы так и живете там, в Горгипе?

— Давно нет. Как ты и предвещала, Годейра погибла. Лота стала женой Мегара, царя сарматов. Все оставшиеся ойропаты стали женами его воинов. Недавно к нам пришла одна ваша ойропата…

— Кто? — Агнесса взорвалась.

— Это не важно. Важно, что Амага — это дочь Лоты. Она теперь царица сарматов. И она просит вашей помощи.

— Помощи! Уже одного того, что открыта тайна нашего города, достаточно, чтобы истребить всех ваших сарматов!

Все три посланницы разом выхватили мечи и, прислонившись спинами друг к друг, стали отходить вниз по ступеням храма.

— Спрячьте оружие, гордые сарматки, — раздался голос Мелеты, — царица погорячилась. Не правда ли? — Верховная устремила долгий взгляд на Агнессу. — Войдите в храм, мы рады встрече с сестрами. — Она подошла вплотную к Агнессе. — Ты позволишь, царица?

Агнесса втолкнула в ножны выхваченный было меч.

— Пусть будет так.

Мелета жестом указала дорогу в храм. Посланницы кивком головы поблагодарили Мелету и проследовали в помещение.

Вскоре в покоях Мелеты за столом уже сидели Агнесса, Мирина (так звали старшую посланницу), две ее телохранительницы — Киркера и Зарина. Мелета и Агриппа были здесь же.

— Мы благодарны царице Амаге за ее дары — сказала спокойно Мелета. — И готовы выслушать вас со всем приличествующим вам вниманием — мы помним и любим наших сестер. И готовы всегда помочь им… считая это нашим родственным долгом — все мы дочери Ипполиты.

Агнесса метнула ревнивый взгляд на Мелету — та, все поняв, произнесла:

— Наша царица желает услышать от вас — о какой помощи просит Амага? Уж не грозят ли мужчины вам, гордым дочерям Ипполиты?

— Нет, у нас, сарматов, так стали звать нас соседи, с мужьями нет никаких бед. Мы равноправны, а порою они даже подчиняются нам. Мы вместе воюем, вместе охотимся, вместе пасем лошадей и овец. Поддерживаем дружбу с нашими соседями — земли хватает всем. Но если…

— Так что же грозит вам, коли и мужчины не страшны… бывшим ойропатам? — Агнесса на полуслове прервала Мирину.

— У нас один враг — царь скифов Агар. Вот уже много лет идет у нас война. Недавно он прислал послов — и предложил мир. И мы…

— Какой же ценой? — Агнесса умышленно перебивала Мирину.

Сарматка осеклась, стало тихо… Она долго смотрела на Агнессу, и всем было ясно — эта умная женщина все поняла. Она перевела взгляд на Мелету.

— И мы, узнав, что наши сестры рядом, решили вас об этом известить. Ибо Агар еще не сдержал ни разу своего слова. А у нас, сарматов, это самое отвратительное, что может сделать мужчина. Амага уверена — его мир лишь уловка. Он боится удара в спину.

— И что же он задумал? — Мелета сказала это так, что Мирина воссияла — ее поняли с полуслова.

— Мы думаем, он задумал напасть на таврических греков, разделаться с ними, а затем, используя их прекрасные корабли и воинов, уничтожить нас. Он обещал Мидоссаку Ольвию, если сарматы ударят одновременно со скифами.

— Мидоссак? — Агнесса удивленно подняла брови. — Мидоссак или Амага послала вас? Так кто же у вас правит?

Мирина устремила взор на Агнессу.

— У нас, как я говорила, все равны. И мужчины и женщины. Мидоссак и Амага правят вместе. Вместе и воюют.

— Так кто же вас послал?

— Амага. Она, помня, что вы наши сестры, боится, что большая война скифов может вам повредить. Она боится, что Агар, если он победит Херсонес, сможет повернуть всю Таврику против сарматов. И тогда нам понадобится ваша помощь. Ибо если не устоим мы — рано или поздно дойдет очередь и до вас. Так считает Амага — дочь Лоты. Скифы не так слабы, как может показаться.

Мелета и Агнесса без слов поняли друг друга. Глаза Агриппы вспыхнули восторгом. Она уже давно рвалась в бой. Сидеть дорийскими затворницами ей всегда было в тягость.

— Что вам известно точно? В чем план Агара? — Эти слова Агриппы обрадовали Мирину — наконец-то пошел деловой разговор.

— Осенью, когда греки соберут урожай и у них будет праздник сельских Дионисий, скифы нападут на Херсонес. В этот день все пьют вино, и херсонеситы не смогут оказать сопротивление. Скифы уже захватили многие клеры вокруг Херсонеса, и очередь за городом. А мы должны, по замыслу Агара, ударить по Ольвии, чтобы ее воины не смогли оказать помощь херсонеситам в случае осады.

— И за это он отдает вам завоеванный вами же город? — Агнесса усмехнулась.

— Да, щедрость Агара безгранична. — Мирина ответила улыбкой на усмешку Агнессы.

— Каков же план Амаги? — Мелета, уже поняв замысел сарматской царицы, хотела услышать то, о чем догадалась.

— Замысел прост. Мы, зная дружелюбие ольвиополитов и коварство Агара, обещаем ему осаду Ольвии, но не делаем этого. Агар увязает в осаде Херсонеса. Мы нападаем на него с перешейка Таврики, а вы бьете ему в спину. И тогда…

— И тогда исполнится наш план, Агнесса! — глаза Мелеты вспыхнули тем огнем, каким давно уже не сверкали в рутинной трудовой жизниВерховной.

— О да! Быть может, сами боги послали вас?

Все ойропаты встали. Агнесса подошла к Мирине.

— Прости меня, сестра за…

— Сарматы зла не держат… — Мирина улыбнулась. — Но вот вопрос — как быть с херсонеситами. Дионисии сельские бывают осенью, а Великие — ранней весной. Значит, Агар почти готов к набегу. Но весной или осенью? Мы не можем предупредить херсонеситов — нам живыми туда не пробиться. Да и скорее нужно возвращаться — Амага должна знать о вашем согласии.

— Да, Дионисии уже вот-вот начнутся, — произнесла Агриппа, точно вспоминая что-то.

— Агриппа, что?.. — Агнесса знала свойство Агриппы в трудную минуту быстро находить выход.

— Жаль женихов, сейчас бы очень пригодились… — Агриппа судорожно искала выход.

— Ценой раскрытия нашей тайны? — Агнесса удивилась такому ходу мысли Агриппы.

— Уж коли начнется война, наша тайна и так будет раскрыта, — сказала спокойно Мелета. — Но если Амага разобьет скифов, а скифы ослабят греков, то мы возьмем их голыми руками — тогда Таврика наша. А это наша цель!

— Как ты мудра. — Агриппа и все другие в порыве восторга взглянули на Мелету. Агнесса даже не взревновала — так эта мысль была приятна ей… царице Дороса.

Агнесса хлопнула в ладоши.

— Вина! Лучшей еды послам Амаги!

До глубокой ночи не утихала в покоях Верховной радостная суета. А рано утром три всадницы в сопровождении трех ойропат унеслись на север. Еще не смолк стук копыт, а Агриппа уже приказала бить в колокол — большое дело ожидало всех. Ойропаты начали подготовку к большой войне.

Среди трех ойропат была одна — Герида. Она скакала рядом с Мириной. Все знали: три ойропаты — это охрана. И лишь Герида знала: приказ все стучал в ушах: «Узнаешь нашу беглянку — убей. Никто не должен выносить от нас нашу тайну». И Герида знала — она сделает это.

(обратно)

ДРУЖБА

Шум и суета на Доросе. Всюду снуют конные ойропаты. В кузнях стук и звон. Куют новые мечи. Чистят старые. Копья, стрелы, ножи — все готовится для большой войны. На лицах молодых ойропат — восторг. Все задания старших исполняются споро. Война! Подвиги! И пленные трутни!

Агриппа, как орлица, носится из конца в конец Дороса, отдает приказы, наказывает нерадивых, перестраивает то, что устарело.

О Гелике все забыли. Да и кому нужна полуживая дочь царицы, о которой сама Агнесса почти не вспоминает. Но не забыла подругу Гилара. Она вошла в покои Гелики, обняла, присела рядом на ложе.

— На, возьми, это вкусно, — она подала Гелике небольшое лукошко. — Это ягоды кизила и барбариса. Говорят, они лечат от сорока болезней.

— Твое внимание мне дороже, Гилара. Все отвернулись от меня… даже мать.

— Наверно и я сделала бы то же… — Гилара умолкла.

— Так почему же ты пришла ко мне!

— Я твоя подруга, еще с детства. И не забыла той ночи, когда я осталась в степи среди волков и ранила ногу. Тогда ты одна вернулась, помнишь? И, кроме того, я все знаю о Сириске — я же твоя телохранительница. В ту ночь я многое видела и слышала. И я завидую тебе, Гелика! И ты… ты правильно поступила!

Гелика в порыве чувств обняла подругу, и они не смогли сдержать ни слез, ни нежности, ни любви…

— Ты знаешь, — наконец успокоившись, сказала Гилара, — вернулась из леса Отия-охотница. Она принесла огромного муфлона. И просила передать тебе вот это…

— И ты молчала! — Гелика выхватила сверток и быстро спрятала его на груди.

— Но я не знала, что это, — Гилара была поражена тому, что краска залила вмиг лицо Гелики. — Так что же это?

— Прости, милая Гилара, но я не могу сказать тебе… сейчас… приди завтра, и мы поговорим.

— Что ж, — Гилара встала. — Я и так спешу — скоро будет война, и надо все подготовить.

— Война! С кем? Ведь теперь осень!

— Ты и вправду не знаешь?

— Я здесь одна — целые дни.

— Как говорят ойропаты Дороса, война против скифов… и против греков.

— О, боже! — испуганно вскрикнула Гелика. — И греков?

— Что ты побледнела так? Все не забудешь Сириска? Но его нет… Я сама видела, как его пронзило копье.

— Ладно, ладно, Гилара… оставь меня…

Гелика медленно опустилась на ложе и даже не посмотрела в сторону уходящей Гилары. Она долго лежала, сложив руки на груди и не решаясь развернуть кусочек кожи, в который было завернуто… Жизнь ее?.. Или смерть ее?.. Жив ли? Жив! Жив! Жив!

— О, Афродита! О, Арей! О, Ипполита! Молю вас. Если не письмо, то пусть хотя бы весть благая, о том, что жив…

Гелика развернула сверток и раскрутила тоненькую трубочку пергамента. И слезы, крупные, счастливые, покатились из ее глаз. И она разрыдалась, и долго плакала и смеялась, пока, наконец, не затихла и не заснула, держа пергамент на груди, там, где ровно стучало уже успокоенное сердце. А в ее теле, давая о себе знать маленькими ножками, жил и уже познавал любовь новый маленький человек.

Но не спала в этот поздний час Гилара. Она стояла в храме Арея и, положив на жертвенник стрелу, молилась.

— О, прародитель Арей! О, Мать Ипполита! О, всемогущие Олимпийские боги! Я молю о прощении — ибо я одна преступила запрет и была у Гелики — нарушительницы заветов Ипполиты. Прости меня, Мать Ипполита, ибо люблю я ее с самого детства и не могу оставить одну, когда все ее покинули. Прости меня и ты, Арей, за то, что я передала ей письмо, понимая, что нарушаю заветы Ипполиты. Прости меня, Арей, и отведи от меня острый скифский меч в скорой войне. И пусть стрела пройдет мимо, и копье не поразит моего тела, и нож не пробьет панциря.

Гулко раздаются в полумраке тихие слова Гилары. Безмолвно смотрит на нее Арей. И кажется юной Гиларе, что никто не видит и не слышит ее, кроме всемогущих богов.

Но тихо проплыла тень среди колонн храма Арея, и послышались удаляющиеся шаги. И вскоре в покои Гелики вошла Мелета. Девушка спала, счастливая, безмятежная. Мелета осторожно вытащила пергамент из рук Гелики. Тихо развернула и быстро прочитала. Затем так же осторожно вложила письмо в руки царевне и вышла из покоев.

Была осенняя теплая ночь. В прозрачном воздухе сияли звезды, и огромная луна вставала над горами. Она осветила лицо Мелеты. Но даже увидев бледный лик Верховной жрицы ойропат, нельзя было понять, о чем она думала, идя от Гелики.

Вот шаги ее затихли, и только песни цикад не смолкают в осеннем саду.

…Проснулась Гелика глубокой ночью. Она быстро встала, выглянула за двери: никого, только старушка-кормилица мирно спит у входа на лежанке, да цикады поют в ночи.

Девушка села за стол, взяла лист пергамента, тростниковую палочку для письма, открыла чернильницу-пиксиду и, почти не раздумывая, начала писать.

«Сириску Гелика шлет привет.

Как я расстроилась, дорогой Сириск, когда Отия передала мне твое письмо. Я еще не знала, жив ты или нет. Отию же я еще не видела. Письмо передала мне моя подруга Гилара, Когда я начала читать… Спасибо тебе! Ты жив! Мне еще никто и никогда не писал таких писем. И таких стихов, что поют между строк. Ты пишешь о своей вине, что ты плохой воин. Как же ты мог такое написать! Ты ни в чем не виноват. Ведь их было так много. Ты мог уплыть, и все же вернулся… Я не хочу, чтобы ты так переживал и мучился… Уж не потерял ли ты любовь к себе? Я думаю, человек должен обязательно любить себя, хорошо к себе относиться, я это знаю. У меня это было, хотя ты первый, кому я говорю об этом. А знаешь, как прекрасно, когда тебя любят! Мне так хорошо стало от твоего письма. Я словно поднялась надо всем. И смотрю сверху вниз, а там все розовое, солнечное. Ты устроил мне бурю, и она прекрасна. И поэзия твоих слов так прекрасна. И молю тебя, не страдай так сильно, все обойдется. Ты сам говорил: время лечит все. С одним оно не справится — и ты знаешь это.

И вот еще, главное: прошу тебя, будь осторожен, скоро будет война, и я молю богов, чтобы они сохранили тебя. Наш мальчик уже просится на свет и бьет ножками. Я еще не знаю точно, но спасу его. Об этом надо уже думать. Скорее всего я… впрочем, я не буду писать об этом. Я очень хочу видеть тебя. Но потерпи, мой милый Сириск. Сейчас это невозможно. Я дам знать с Отией. А пока береги себя. Я же постараюсь сберечь нашего мальчика.

Всегда твоя Гелика».
Гелика завернула письмо в холстину, легла и быстро заснула, держа сверток там же, на груди, у сердца. И не видела она, как в предутренней мгле тихо вошла в покои Мелета. Она посмотрела на стол, на пиксиду, открытую с ночи, на тростниковую палочку. И так же тихо взяла сверток из полураскрытых пальцев Гелики. Она читала письмо и все больше и больше склонялась к девушке. И, наконец, осторожно поцеловала спящую Гелику. И быстро вышла, положив письмо на прежнее место.

И если бы было светло, если бы кто-то встретился ей на пути, то увидел бы, как блестят на щеках Верховной жрицы слезинки. Но никто не увидел ее этим утром. Только стража у ворот покоев, да храмовые охранницы почтительно, еще издалека, склонили головы при ее приближении.

А на другое утро, еще в полумраке, стражницы, предупрежденные заранее, выпустили в горы Отию-охотницу. И была она не одна, а с Гиларой.

— Отия! Ты теперь не одна? — удивилась Агриппа, проверявшая, не спит ли стража. — Кто позволил Гиларе?

— Это приказ Верховной, — спокойно ответила Отия. — Я надеюсь в этот раз принести двух муфлонов.

— Не забудь о нас! — весело открывая калитку в воротах, усмехнулась стражница.

— Не забуду!

Отия пропустила вперед Гилару, и вскоре две фигуры, одетые в охотничью таврскую одежду, растворились в дымке осеннего леса.

(обратно)

ПОСОЛЬСТВО

— Наконец-то, Крит! — Мама Аристо кинулась к сыну и обняла его порывисто и жадно, но Крит мягко отстранил ее.

— Мама, я уже взрослый…

Не в первый раз вот так, по-детски, Крит отталкивал мать, и Сириск с осуждением молча покачал головой.

— Здравствуй, брат! — Крит подошел, и они обнялись.

— Не часто же тебя увидишь дома! — Сириск сказал это с явным осуждением.

— Ты же знаешь, брат, я теперь эномотарх, какой ни на есть, а все же начальник. И забот хватает, не только с ополченцами.

— Что будет с пленными? Ты их охраняешь?

— Я, — был ответ. — Охраняем их по сменам.

— Кто будет судить?

— Ты меня спрашиваешь? Простого воина? Ты — посол Херсонеса в стан Амаги!

— Не дури, Крит, — Сириск посуровел, — что будет с ними? Ты не хуже меня знаешь, что было бы со мной, откажись я…

— Да, уж, — Крит нахмурился. — Думаю, им несдобровать. В мирное время, может быть, и отпустили, а теперь…

— И ты согласен с Евфроном?

— Абсолютно! — Крит смело, уже не как младший брат, посмотрел в глаза Сириска. — Когда плод готовят в дело, его чистят, брат. А очистки выбрасывают! Так же мы выбросим и их!

— Ты что, не понимаешь, что демократия вернется и тогда… — Сириск уже с жалостью устремил взор на брата, — тебе несдобровать, а уж Евфрон…

— Не вернется, брат, ее нет уже нигде. Посмотри вокруг: Пантикапей, Феодосия, Гераклея — кругом тираны и цари. Я уже не говорю о варварах. Они вообще природой созданы для тирании, унижения и рабства. Значит, такова воля богов! И знаешь, брат, не мне, простому смертному воину, объяснять это послу Евфрона. Если бы Евфрон…

— Евфрон! Неужели мы, родные братья, не можем даже дома поговорить открыто, Крит! Ты же мой младший брат и должен меня во всем слушать.

— Прикажешь мне бросить ополчение и заняться тираноубийством? На радость скифам?

Они замолчали.

— Ну, хватит, сыны! — Гераклид подошел, надеясь разрядить обстановку. — Аристо! Кария! Килико! Кормите воинов!

Но и за трапезой разговор не клеился, напряжение не проходило. Женщины молчали, видя, как все натянуто, точно струна.

— А ты, отец, лучше побудь дома… пока… — Крит сурово взглянул на отца. — А еще лучше, отправляйся с Сириском на судне, завтра… возможно в городе будут суды над врагами народа. Тогда несдобровать и тебе. Ведь ты в Совете голосовал против Евфрона…

— Так что же, мы уже рабы все стали? — Гераклид вспыхнул, как бывало.

— Рабы, не рабы, отец, а жизнь твоя в опасности. Спасайся. Я не хотел говорить вам… да и не могу… но другого выхода не вижу.

Крит встал, поблагодарил за еду.

— Спасибо, мама. — Он с тоской осмотрел всех. Казалось, он что-то знает, но не может сказать. Уже у двери Сириск обнял брата.

— Не знаю, свидимся ли?

— Не знаю. — Крит что-то явно не договаривал. Он изменился, не было уже той лихости, что отличала его в последнее время. И недавняя напускная жесткость сменилась смятением. И тут Сириск обратил внимание — он стал огромным, вырос буквально на глазах за этот год, а глаза остались все те же, детские. И панцирь был уже явно мал: он был застегнут уже на последние дырочки, и стеснял движения. И шея и грудь были сверху обнажены. И тут Сириск вспомнил видение.

— Послушай, брат, возьми мой панцирь… послу он ни к чему, а тебе пригодится.

— Ну что ты… — Крит был явно растроган. — Это подарок Агасикла и Евфрона. Его знает весь город. А подарки не дарят, как ты знаешь! Спасибо. И будь осторожен на судне и там, у Амаги. И бойся писаря…

Они обнялись, и Крит вышел — он пошел, почти побежал по улочке, и Сириск смотрел ему вслед так, будто уже никогда не увидит его живым. Но ничего невозможно было изменить. Мать, поняв все без слов, бросилась на грудь сыну, и он долго еще утешал ее. И Гераклид, отец, все ходил вокруг, бессильно опустив руки.

* * *
А город кипел весь из конца в конец. В порту стучали топоры и звенели пилы. Это строили два новых военных корабля. Тут же шел ремонт «Парфения». «Калос» и еще три триеры уже были готовы и мирно покачивались в гавани.

В крепости творилось что-то невероятное: часть стены, что примыкала вплотную к морю и уходила на несколько локтей в воду, спешно разрушалась. Здесь же, используя камни от разобранной части стены, сооружались непонятные строения, нечто вроде второй стены, но почему-то внутри города, а не снаружи.

Но и снаружи тоже спешно строилась еще одна стена. Все работали с большим усердием — и мастера, и рабы, и метеки. Все знали — скифы идут. И если не устоит город — всем конец.

Сириск вошел в здание булевтерия. Чтобы попасть к Евфрону, надо было миновать двух воинов в полном вооружении. Точно мумии, они несли в себе такую угрозу, что Сириск невольно остановился перед ними и передал через служителя весть о своем приходе.

Ждал он недолго — его ввели к Евфрону. За огромным столом, заваленным свитками, сидел Евфрон. Он встал, пошел навстречу.

— Отправляйся немедленно, Сириск. — Это был приказ, и тон был соответствующий. — Бумаг никаких я тебе не даю. Людей тоже — только гребцы на корабле и пять человек охраны. Каждый воин на счету. На словах передашь — Евфрон, сын Агасикла, правитель Херсонеса, шлет благодарность и любовь Амаге, царице сарматов, и выражает почтение Мидоссаку, царю и мужу ее. И просит оказать помощь в борьбе против скифов, которые чинят всякие беды херсонеситам и сеют зло и неправды на таврической земле. Евфрон обещает Амаге помощь в любом деле, а также отправит ей три торговых судна пшеницы в качестве дара не позднее двух недель после ответа Амаги. Это все. Судно готово. Припасы и подарки Амаге уже на «Парфении». Да помогут тебе боги, Сириск!

Евфрон привлек к себе Сириска, обнял.

— Ну все! Прощай!

— До встречи, Евфрон. — Сириск задержался…

— Что?

— Объясни, зачем ты разбираешь стены у моря? Они же пройдут по воде, далее — по песчаному пляжу и выйдут прямо в порт, к нам в тыл.

— Эх, Сириск, и чему тебя только учил Еврилох! Ты уже все забыл! Впрочем, я не буду раскрывать тебе свой замысел — увидишь, если вернешься. А если попадешь в плен к скифам — лучше тебе не знать. Ну, в путь, мне некогда.

— Евфрон, пожалей пленных. — Сириск даже отпрянул, увидев, как сверкнули глаза Евфрона от этих слов.

— Иди… — Это было сказано так, что Сириск, ни слова не говоря, вышел из булевтерия. Весь путь домой, а затем к судну стояли перед ним эти ледяные, все прожигающие глаза Евфрона.

На «Парфении» его уже с нетерпением ждали. Сириск и Диаф взошли по сходням на судно, и сразу же кибернет дал команду к отплытию. Гребцы, сначала слегка, а затем все сильнее, налегли на весла. Четыре воина охраны были Сириску не знакомы — видимо, это были гераклейцы.

— Здравствуй, Сириск.

Эти слова заставили его обернуться. Из каюты кибернета вышел заспанный Сострат.

— Сострат?! — Сириск явно огорчился… и не смог скрыть этого.

Сириск промолчал. Кибернет указал Сириску и Диафу (Диаф был одет как господин) их места внутри судна.

Вскоре парус был поднят. Он надулся с легким хлопком. Корабль, слегка накренившись, пошел на северо-восток, туда, откуда борей вскоре принесет холодные ветры. Но сегодня ветер был попутный. Сириск бросил прощальный взор на город. Даже беглого взгляда было достаточно, чтобы отметить, как окрепли стены. Все проломы были тщательно заделаны, зубцы и башни укреплены. А в гавани, прямо напротив разобранного отрезка стены, в море, в ста шагах от берега появилось странное сооружение, напоминавшее одиноко торчащую башню с большим столбом в центре.

— Что это, господин? — Диаф удивился не менее Сириска.

— Не знаю, Диаф. — Сириск, не отрываясь, следил, как рабочие подвозили на лодках толстый канат и пытались зафиксировать его на площадке у столба. Но от волн он срывался и падал в море. Его заводили вновь и вновь. Что было дальше, они уже не увидели: корабль зашел за мыс, и город скрылся из виду.

(обратно)

СОУЧАСТИЕ

Ночью Крит и его ополченцы были подняты по тревоге. Все двадцать пять юношей бежали к тюрьме, туда же, по приказу Евфрона, бежало еще столько же воинов под командованием Ахета. Оба эномотарха оказались рядом, с ними был и Пифострат.

— Что случилось? — Крит обратился к начальнику, но тот, после паузы, лишь выдавил:

— Приказ Евфрона… — и еще пробежав немного, добавил: — Похоже, взбунтовались изменники.

Они подбежали к пирсу. Еще не успели выстроиться, а из темноты уже послышался звон цепей. Не менее пятидесяти человек, закованных в цепи, приближались к пирсу.

Пифострат крикнул:

— Разобраться по одному, встать вдоль пирса лицом к лицу, пропустить на судно изменников Родины.

Крит стоял в оцеплении и видел: мимо шли знакомые люди — все они не сдались Евфрону в день переворота и заперлись в булевтерии. При захвате здания погибли четыре воина Пифострата.

— Будьте вы прокляты, изменники демократии! — это крикнул Зенон, один из булевтов, но тут же получил страшный удар бичом. Бил тюремщик. И Зенон, уже ослабленный заточением, упал на землю. Его подхватил какой-то юноша. Крит присмотрелся — да это же их сосед, еще совсем юный Героид. С большим трудом втащил он по сходням Зенона. Вскоре все пленники были погружены на корабль.

— Подняться на судно! — скомандовал Пифострат. Оба оцепления быстро вбежали на корабль, и он отвалил от берега.

Было темно, море волновалось, и брызги от разлетающихся волн падали на палубу корабля. Соленые капли изредка долетали до губ Крита. Он услышал, как тихо подошел к нему Ахет и сказал:

— Не нравится мне это, Крит. Куда мы везем их?

— Не знаю… — Крит тоже почуял недоброе.

В это время судно вышло уже за пределы гавани и уходило в открытое море, в темноту, в холодный ночной мрак.

Когда от берега было уже далеко и одинокие огоньки скрылись из вида, Пифострат сказал начальнику тюремной стражи: «Приступайте!» Затем повернулся к воинам и громко, как в бою, скомандовал:

— Встать вдоль борта! Обнажить мечи!

Все воины выполнили команду. Пленные уже стояли с противоположной стороны. Уже не было слышно ни проклятий, ни криков, только шепот молитв. И тут все услышали:

Если достойная смерть,
Лучшая доля для павших,
Смело, о граждане, в бой,
Меч и доспехи при нас!
Звучным юношеским голосом пел Героид. И все, закованные в цепи пленники, как один, подхватили любимый пеан херсонеситов:

Эй, херсонесцы, вперед,
Дети и жены на стенах
Смотрят на нас, не рабы —
Граждане смотрят на нас.
Героид поднял руки, и пленники, не дав опомниться воинам, бросились на них. Крит почувствовал, как цепи с силой ударили его по голове. И звон цепей слился со звоном мечей. И пеан превратился в рев. Крики и стоны. Кровь брызнула на руки Крита: это Героид наткнулся на его меч. Крит дернул меч на себя, но толпа нажала, и Героид обнял Крита, как брата, и стал тихо оседать на палубу. Крит не сдержал его веса, и оба повалились на доски. И Крит услышал: «Греки убивают греков».

Но вскоре все пленники были убиты или выброшены за борт. И только один сумел выбраться на корму и стоял на ее возвышении.

— Достать его, — крикнул Пифострат.

Кто-то кинулся по лестнице за ним. Человек выпрямился и крикнул: «Убийцы! Тираны! Да покарает вас Посейдон!» — и прыгнул в море, в темноту, в холодные осенние волны.

— Кто это? — прошептал чуть слышно Крит.

— Евмарей, бывший страж булевтерия. — Это сказал Ахет. Только тут Крит увидел его — он был рядом.

Весь путь назад воины молчали. И даже те, кто был под командой Пифострата, гераклейцы, тоже хранили молчание. С этого вечера все были повязаны кровью.

Уже на подходе к пирсу Крит увидел — несколько факелов освещали причал. Судно быстро и точно подошло к пирсу. Матросы бросили канаты.

— Слава героям! — голос Евфрона знаком был уже всем.

На судне все заметно оживились.

— Ну же, спускайтесь, верные мои воины!

Крит увидел на пирсе множество колесниц; женские голоса и смех раздавались во мраке ночи.

— В чем дело? — Евфрон проявил нетерпение.

— На судне пропали сходни, — крикнул кибернет.

— Тогда мы подадим другие! — крикнули снизу.

Вскоре появились сходни. Воины, друг за другом, спускались на пирс. Первым вышел Пифострат. Он подошел к Евфрону, что-то тихо сказал. Тот одобрительно похлопал его по плечу.

— Воины, друзья мои! — Евфрон громко и возвышенно обратился ко всем, кто был на судне. — Вам было нелегко это сделать. Но кто-то должен обрезать сухие ветки. Иначе сад погибнет. Все вы это знаете. Когда мы победим скифов, а мы их победим, вы поймете, что так было нужно. Поймут и те, кто сомневается. А чтобы немного развеяться, я дарю вам на эту ночь всех гетер Херсонеса. И десять амфор чудесного вина!

Со всех сторон раздались восторженные крики! Особенно из рядов гераклейцев-наемников. Но молчал Крит. Молчал и Ахет. Вскоре колесницы, груженные воинами и гетерами, понеслись в сторону дома Папии, самой богатой гетеры города. Но не было среди ее гостей Крита и Ахета, не было там и Хелены. И это не осталось не замеченным.

(обратно)

ПОСОЛЬСТВО

Всю дорогу Сириск писал. Давно у него не было для этого столько времени. Рукопись его все росла. Он описал все события, связанные с его странствием в Ольвию и пленением, хотя знал: до тех пор, пока ойропаты не выдали себя сами, Сириск не мог обнародовать свою «Историю жизни племен и городов, что окружают полис Херсонес». Так назвал он свой труд.

По пути он много беседовал с матросами, с воинами. И те охотно ему помогали. А Диаф был прямо-таки в восторге.

— Я преклоняюсь перед тобой, господин, — сказал он на второй день плавания. — Ты сидишь за столом вот уже второй день. Но о чем ты пишешь? Что это? Явно не стихи. Или, может быть, это государственная тайна?

— Нет, Диаф, тут никакой тайны. — Сириск вышел на палубу, и они стояли у борта и смотрели на высокие таврические горы, что синели вдали. — Просто должен кто-то описать все, что происходит вокруг. Пусть те, кто прочитает, узнают друг о друге. И потомки должны знать, что было на их земле раньше?

— Выходит, ты работаешь для тех, кто еще не родился?

— И для них, и для тех, кто уже сейчас живет, но ничего достоверного не знает о жизни своих соседей.

— Сомнительна мне польза твоих трудов, хозяин. — Диаф уже привык, что был другом, слугой, но не рабом. Поэтому был смел в своих высказываниях.

— Отчего же, Диаф?

— Оттого, хозяин, что знакомые мне скифы в моем племени не читают историй по свиткам. Жизнь они познают, не слезая с коней. Кто прочитает твою «Историю»?

— Я думаю, ты не прав, Диаф, — спокойно возразил Сириск. — Мой учитель, Еврилох из Афин, часто давал мне читать «Историю» Фукидида. И «Историю» Геродота. Эти книги написаны много лет назад, но все образованные люди знают их. И, может быть, от этого было меньше войн в последние годы. Люди стали интересны друг другу. Убивают, когда ненавидят. А ненавидят почти всегда от страха перед неизвестным и непонятным. А если люди будут знать друг друга, значит и полюбят.

— Ты молод, хозяин. Я старше тебя, и я сомневаюсь, что узнав, люди станут любить и жалеть друг друга. Наоборот, разгорится жадность, захочется украсть, ограбить. Если не от жадности, так просто из зависти.

Сириск ничего не ответил. Он долго молчал и смотрел на горы. «О, боги, — думал он, — как необъятны эти горы, так же необъятны невежество и темнота людская. И прав Диаф. Но что же так гложет меня ночами? Что заставляет писать этот труд? Может быть, вера в то, что когда-нибудь люди поймут, что они люди, а не звери. И возлюбят друг друга. И не будет войн, жадности и зависти. И все будут умны и милосердны. Так — должно быть. Это норма жизни. Так говорит мне мой внутренний голос. Так вещают мне боги. И не беда, что горы так высоки, а невежество — столь необъятно. Тот, кто хочет подняться на вершину, должен когда-то вступить на первый камень у основания самой высокой горы».

— Надо же когда-то начинать жить по-божески, Диаф. — Сириск произнес эти слова, и Диаф понял их смысл. Он помолчал, а потом сказал:

— Я счастлив, хозяин, что я твой… друг. И хотел бы всегда помогать тебе.

— От помощи не откажусь, — улыбнулся Сириск. — Вот, скажи, для начала. У меня путаница со словом «ойропата». Одни говорят так, а другие эдак.

— Ойорпата — это наше скифское слово. — Диаф оживился. — И означает оно мужеубийца. «Ойор» — значит по-скифски «муж», а «пата» — убивать. Вот и получается не ойропата, как говорят неправильно в Херсонесе, а ойорпата.

— Пойду запишу.

Сириск был всегда рад новым сведениям. Вот и теперь, он записал все, что поведал ему Диаф. И еще добавил: «Теперь уже стало ясно — набеги на клеры, наряду со скифами, совершают и ойорпаты. Но цели у них разные. Скифы нападают осенью, чтобы захватить урожай и вино, а ойорпаты — в начале весны, чтобы пленить женихов. Но скажу достоверно: среди них есть прекрасные жены, достойные в высшей степени уважения. И многие из них осознали — не может юность и любовь мириться с убийством. А что будет дальше, опишу потом, если боги даруют мне жизнь и время».

К вечеру ветер усилился. Корабль несся, как чайка, а воздух был свеж и прохладен.

— При таком ходе завтра войдем в Танаис, а там уж и царство Амаги, — радостно сказал кибернет, в первую очередь думая о лошадях, которые стояли в трюме. Они ели много овса и сена, а кибернету это не нравилось.

Сострат несколько раз пытался заговорить с Сириском, но тот молчал, отвечал односложно.

— Не можешь забыть? — как-то утром спросил его Сострат.

— Не могу и не собираюсь. И прошу тебя, не ходи за мной. — Сириск с трудом скрывал неприязнь. — Прошу, делай то, что тебе поручили, а меня не тронь. Ты мне неприятен.

С этого дня недруг Сострат стал еще и врагом. С виду он был приветлив и даже заботлив. Но в сердце он замыслил явно что-то недоброе.

— Не нравится мне этот Сострат. — Диаф сразу почуял неладное.

— Забудь о нем, Диаф.

— Как забыть, если вокруг тебя ходит волк, готовый к прыжку. Ох, не к добру этот человек.

— Да, был лисой, а стад волком, — ответил Сириск. — Но наше дело — исполнить долг. А Сострат — Евфронов сикофант. Главное — мы это знаем. А значит, он нам не страшен.

Пантикапей проходили ночью. Как на беду, подул встречный борей. Кибернет убрал парус, и корабль пошел на веслах. Было холодно, низкие облака затянули все небо.

— Это хорошо, что пасмурно, — сказал кибернет. Он и Сириск сидели в кубрике и наблюдали за гребцами, преодолевающими встречный ветер и волны.

— А может быть, зайдем в Пантикапей, отстоимся? — сказал совсем еще юный сын кибернета, Боиск.

И кибернет, и Сириск, и даже матрос-рулевой улыбнулись.

— Пора бы тебе знать, сынок, — обратился к нему отец, который очень любил Боиска и взял его в опасное путешествие после горячих упрашиваний сына, — что пантикапейцы платят Агару дань, значит, они как бы принадлежат скифам. А мы со скифами воюем. Так что от Пантикапея нам надо держаться подальше. Они хоть и братья-греки, а все же могут задержать. Как иначе они оправдаются перед Агаром? «Прости, — скажут, — царь Агар, отпустили мы твоих врагов, не взыщи уж…» — Все засмеялись. — Так что рисковать не будем.

Гребцы, поочередно сменяя друг друга, гребли всю ночь. Сириск и Диаф перешли в помещение к кибернету, сославшись на сильную качку внизу. Кибернет с радостью пустил их к себе. Но больше места не было. Так что Сострат со слугой, решившие тоже перебраться к кибернету, остались в носовом помещении.

— Пусть думает, что дело в качке, — подмигнул Сириск Диафу.

За ночь ветер сменился. Прямо в корму подул южный ветер. Быстро поставили парус, усталые гребцы заснули, а судно, управляемое кибернетом и кормчим, быстро полетело по крутым меотийским волнам.

Многих укачало, но Сириск и Диаф чувствовали себя хорошо.

— Скоро Танаис. — Кибернет вглядывался в серую предвечернюю мглу. — А там и Годейр.

Показался берег. Постепенно морской воздух смешался с ароматом осенней степи. Все ближе и ближе сходились берега: судно плыло по реке.

— Танаис! — сказал кибернет. — Скоро будем на месте.

— Не лучше ли нам спрятать судно где-нибудь в зарослях среди камышей и продолжить путь на лошадях? — сказал Сострат.

Все согласились. Все, кроме кибернета.

— Может быть, и лучше, — сказал он. — Но крепость Амаги стоит на острове. С одной стороны Танаис, а с остальных — протоки. Так что еще добраться надо до переправы. А там как?

— Но мы же послы? — Сострат явно беспокоился за корабль. — Кто бы нас не встретил, узнав, кто мы, нас проводят к царице. Но корабль — заманчивая добыча. А если мы на лошадях, у нас всегда будет возможность, в случае чего, прорваться к судну и спастись по морю. А без этого…

— Ты прав, Сострат. — Сириск в который уже раз отметил Состратову ухватистость. — Сделаем так: корабль спрячем в плавнях среди малых островов. Все гребцы будут ждать нас наготове и с оружием. В случае отступления — сбор на корабле через семь дней.

Так и порешили. Уже в сумерках кибернет ввел судно между двух маленьких островов.

— Будем ждать здесь, — обратился он к Сириску. — Годейр рядом. На лошадях доберетесь быстро.

К полудню увидите стены и башни. Это и есть столица Амаги. Через реку, думаю, вас перевезут.

— Как ты сказал, Годейр? — Сириску что-то вспомнилось.

— Да, Годейр, это столица Амаги.

— А Мидоссак? У него что, другая столица?

— Нет, — улыбнулся кибернет, — та же. Но это довольно странное племя. Город у них перегорожен на две части. В одной живет Амага со своими приближенными. В основном это женщины — сарматки. А в другой — Мидоссак. По мере надобности они посещают друг друга. Но уж на своей части города каждый правит сам.

— И где же больше порядка? — спросил Сириск.

— У Амаги, конечно. Сами увидите.

Гребцы и воины с интересом слушали беседу Сириска с кибернетом.

— Выходит, Амага вроде как ойропата, — выкрикнул вдруг один из гребцов. — Хотел бы я себе такую женушку…

— Гребцы все остаются на месте, — строго сказал кибернет, — а там видно будет.

Огорченно вздыхая, гребцы расходились по своим местам. Над плавнями опускалась осенняя ночь. Завтра всех ждал трудный день, и это все понимали.

Была поздняя теплая осень, и высокая сухая трава почти скрывала всадников, скакавших верхом на лошадях среди камышей. Потом пошла бескрайняя степь. Кое-где небольшие рощицы показались у дороги. Часто олени и антилопы вихрем срывались с места и, шурша травой, уходили в разные стороны. Порой низкое трубное хрюканье кабана заставляло коней нервно прижимать уши. Но всадники неслись дальше не задерживаясь. Когда утренняя мгла совсем растаяла и стало светло, вдали показались река и остров. Города еще не было видно, но струйки дыма указывали — там люди.

Впереди скакал Гераклеон — начальник охраны послов. Он лучше всех знал дорогу. Сириск и Диаф следовали за ним. Воины охраны время от времени обгоняли их или отставали, и это было правильно — они отвечали за жизнь послов. Сострат всю дорогу ехал молча, и старался быть как можно незаметнее.

— Сострат-то затаился? — обратился Диаф к Сириску.

— Пусть.

Сириск чувствовал, как со всех сторон ощущалась опасность. Все чаще тропу пересекали перепуганные стайки антилоп и оленей. И вдруг несколько воинов буквально выскочили навстречу. И, не обращая внимания на захрипевших коней, низко прижимаясь к земле, пошли своей дорогой.

— Что-то не так, Сириск. — Сострат подъехал ближе. — Не пожар ли впереди?

Он не успел договорить. Из высоких камышей вылетел всадник. За ним другой, третий… И какое-то еле уловимое изящество сквозило в их виде. Первый из всадников взвил коня на дыбы. Из-за камышей выскакивали все новые и новые. Вскоре Сириск, Диаф, Сострат и все остальные оказались окруженными со всех сторон. Встреча для всех была неожиданной, поэтому охотники молчали и медленно кружили вокруг сбившихся в круг греков.

Один из охотников поднял наконец руку, и все остановились.

— Кто вы?

Вопрос был задан на скифском языке, и Диаф ответил по-скифски:

— Мы — купцы, наш корабль утонул. Ищем защиты у Амаги. Мы слышали о ее мудрости и гостеприимстве.

— Амага? — все охотники переглянулись.

Тот воин, что выглядел старшим, подъехал ближе к Сириску и Диафу. Сириск почувствовал что-то знакомое. То, в чем и смертельная боль, и великая радость. Он присмотрелся к воину. Тут же подскакали еще двое. Так и есть… они… высокая грудь, да и грацию не скрыть.

— Амагу мы сегодня убили… — загадочно сказала старшая. (Сириск уже не сомневался, что это была именно предводительница.) — Она была слишком добра к своим врагам. А купцов мы уважаем… Только не тех, кто нас обманывает.

— Взгляни на их одежду, Годейрида, — сказала одна из всадниц. — Вон те — явно воины, а эти — то ли лазутчики, то ли странники, но только не купцы.

— А что, купцы! — сказала та, что была названа Годейридой, — купите у нас дочь Амаги?

Охотники и охотницы (этого уже нельзя было скрыть) окружили их и, хлестнув лошадей, понеслись по распадку вниз, туда, где виднелись уже вдалеке стены и башни хорошо укрепленного полиса.

У реки ждал плот четыре большие лодки, накрытые досками. Под грохот копыт всадники влетели на него. Многие из свиты спешились и, налегая привычно на веревку, потащили плот к берегу. Перевозчики только помогали — плот быстро причалил к берегу. Сириск отметил про себя, что большинство из свиты начальницы были ойропаты — во всяком случае и одежда и весь облик, а главное железная дисциплина, бросались в глаза. Ни одного слова никем не было сказано.

На берегу все снова вскочили на коней и понеслись по дороге вдоль высокой стены, мимо круглой башни, прямо к городским воротам. Стража еще издали завидя скачущих, открыла ворота и подняла решетку — катаракту. Охранники почтительно склонили головы, держа копья в левой руке.

Всадники вихрем пронеслись по каменным плитам центральной улицы.

Дома, все добротные, каменные, тесно жались друг к другу. Сириск успел заметить: и водопровод, и храм с колоннами, и площадь очень напоминали родной Херсонес. Только все было меньше и построено недавно: камни еще не успели посереть, а сияли белизной известняковых, пиленных в катакомбах блоков.

Вдруг путь пересекла еще одна стена. Стража так же почтительно пропустила их. Вскоре они подъехали к небольшой четырехугольной крепости, напоминавшей то ли дом, то ли дворец, то ли замок. Три стены были глухие и только на стыке с четвертой, возле квадратной башни, был небольшой вход. Все спешились. Коноводы быстро подхватили лошадей и завели их внутрь помещения. Конюшни, видимо, были здесь же, в ансамбле замка-дворца.

— Что будем делать, Сириск? — спросил Сострат. Он был сильно встревожен.

— Похоже, это и есть Амага, — шепнул ему Сириск.

Оба взглянули на Диафа. Тот кивнул головой. Их завели вовнутрь. Из всех четырех внутренних стен во дворик выходило множество одинаковых дверей. По всему периметру строения был сделан навес, крытый черепицей и укрепленный легкими колоннами. В центре стоял круглой формы дом-храм, со всех сторон окруженный колоннами и крытый черепицей.

Греки стояли плотной кучкой, когда предводительница подошла к ним и с вызовом улыбнулась.

— Так как, купцы, купите у меня дочь царицы Амаги? А?

Со всех сторон к ним подходили воины и ойропаты. И скорее по их лицам, чем по лицу царицы, Сириск все понял…

— Мы не торгуем людьми, царица. — Он встал на одно колено, и все его спутники сделали то же самое. — Мы преклоняем перед тобой колено, в знак уважения. Слава о твоем уме и доблести донеслась и до наших краев. Прими же привет и любовь от народа Херсонеса и от его Верховного правителя Евфрона.

— Ну, что ж, — царица тепло улыбнулась. — Я рада, что имею дело не с простаками. — Она сделала едва заметный жест и большинство воинов и ойропат разошлись по дворцу — двери многих помещений отворились, и воины исчезли. Сириск про себя отметил — такой замок-крепость, с такой охраной мало кто бы смог взять приступом.

— Прошу ко мне, — она указала рукой на дверь круглого с колоннами дома.

Сириск, Сострат, Диаф, пятеро воинов охраны вошли вовнутрь. Помещение было большое. Несколько комнат из центра расходились по кругу. Их подвели к покоям царицы.

— Пусть воины останутся здесь, — сказала Амага и пригласила Сириска, Сострата и Диафа в свои покои.

— Останьтесь здесь. — Сириск сказал это воинам, и трое послов вошли внутрь.

Царица села на трон, но более низкий, чем подобные сооружения у местных степных царей. Все вокруг было необычайно уютно. Во всем была видна заботливая женская рука. Вокруг стояли удобные лежанки, покрытые коврами кресла.

Когда все расселись, Амага устремила взгляд на гостей, прежде всего на Сириска. Чуть поодаль от Амаги стояли две телохранительницы.

— Ты предложила нам купить дочь Амаги, царица, — Сириск сказал это без улыбки. — Зачем? Ведь любому видна твоя царская, божественная стать. Ты хотела проверить нас?

— Да, гость. — Амага уже в который раз загадочно улыбнулась. — Кроме того, я могла быть и не Амага, а та, которая могла ее убить. Мне важно было понять — кто вы.

— Должен тебе сказать, великая царица, кто бы нам ни встретился — мы считаем за позор торговать людьми. Одно дело, когда попадают в плен люди на войне. Таких рабов мы признаем. Но крайне редко у нас покупают рабов украденных, ставших невольниками из-за чьей-то жадности и коварства. Кто покупает у нас таких рабов, тот в душе осуждаем всеми. От себя же скажу — я считаю человека подобием богов. Такой же несравненной ценностью, как все, что создали боги для свободы.

Амага удивленно и как-то задумчиво-радостно посмотрела на Сириска. Она даже встала, подошла вплотную и тихо произнесла:

— Ты первый мужчина, от которого я слышу столь близкие моему сердцу речи. — Она вдруг точно опомнилась: не подобает царице быть столь доступной. И вновь уселась на трон. — Вы прибыли от Евфрона? — Амага спокойно изучала всех троих. — Я не знаю такого правителя. Я не знаю и вас. Кто вы?

— Я Сириск, сын Гераклида из Херсонеса. — Сириск склонил голову. — У нас новый правитель Евфрон, сын Агасикла.

— О! Это имя мне знакомо и давно. Что ж, сын Агасикла должен быть достоин отца.

— Он достоин своего отца, царица, — эти слова произнес Сострат. — Наш народ доверил Евфрону верховную власть над городом, ополчением и флотом. И мы уверены — он не подведет нас.

— Это Сострат, сын Геродота из Херсонеса, — представил его Сириск. — Он возглавляет у нас коллегию демиургов.

Амага долго смотрела на Сострата, затем сказала:

— Вы оба слишком молоды для столь высоких постов — что это, ваша многомудрость или…

— Скорее второе, о, великая Амага. — Сострат понял ее мысль. — У нас в войне со скифами и внутренними врагами погибло очень много зрелых мужей. Сама жизнь вынуждает нас делать то, что подобает скорее нашим отцам. Евфрон тоже молод — ему тридцать один год.

Амага понимающе кивнула, задумалась.

— Чего же вы хотите? Чем может Амага помочь вам, сильнейшему полису Таврики?

— Евфрон просит передать тебе, великая, что Агар, царь скифов, принес зло на нашу землю. — Сириск смотрел прямо в глаза Амаги. — Много обид мы от него терпели. Ранее скифы были нашими соседями, и мы торговали по взаимному удовлетворению. Много скифов было у нас в городе, и никто не чинил им обид. Но с появлением Агара все изменилось. Сожжены десятки клеров на равнине, в Керкинитиде. Беда стучится в наши ворота. Мы не сможем справиться со скифами, если к ним все время будет идти помощь из степи. Помоги нам, царица, перекрой перешеек Таврики. И тогда зло будет наказано. Евфрон просит передать: если ты согласишься вступить с нами в союз, то будет у Амаги верный брат на Таврике. А кроме того, сразу же по согласии, Херсонес отправит тебе три корабля отборной пшеницы.

Амага встала с кресла, прошлась вдоль стены. Взглянула на двух телохранительниц — видно, они были более, чем просто воины.

— Не в пшенице дело, Сириск, — она подошла ближе. — Дружба стоит дороже.

— Мудры твои слова, великая, — это сказала одна из молчавших все время воительниц. Обе они подошли и сели рядом с Амагой у ее трона.

— Ну что ж, — Амага приняла царственный вид. — Если дела ваши будут столь же прекрасны, как и слова ваши, Амага и Мидоссак помогут херсонеситам в честном и справедливом деле — наказании вора и грабителя. И будет вечным другом Годейр Херсонесу. Надеюсь, все, что мы здесь обговорили, останется тайной. А пшеница и вино Херсонеса — всегда радость для нас. Мы же имеем хороших коней и дорогую царскую рыбу. Так что будет чем торговать нашим людям!

Амага встала, но прежде чем проводить гостей в их покои, сказала:

— Завтра вы будете представлены Мидоссаку, царю сарматов и ойропат…

Сириск заметил, что при этих словах что-то изменилосьв Амаге. Она быстро вышла.

Вскоре, окруженные служителями, послы были препровождены в свои покои для отдыха. Все предпочли быть вместе. Не успели послы расположиться — внесли яства.

— Великая царица просит отведать даров нашей земли и моря, — сказал человек, с виду напоминавший повара. Ему было лет пятьдесят, он был вежлив и улыбчив. Диаф почувствовал в нем своего собрата.

— Ты скиф? — спросил он тихо.

— Да, — ответил тот. — Вижу, ты тоже из нашего племени.

— Да. — Диаф старался не привлекать внимания. — Как же Амага доверяет скифу свою еду?

— Я нянчил Амагу с детства. И никогда не предавал ее. Она это знает. Она лучшая из людей, коих я встречал. Очень умная и очень… впрочем, сам увидишь. Завтра вас пригласят на охоту.

Греки обратили внимание на разговор. Скиф поклонился и быстро вышел. Голодные, они накинулись на осетра, вареную баранину, свежие лепешки. Был там и виноград, было и алое сладкое вино. После еды все быстро заснули.

Сириск не торопился отдыхать. Он подозвал к себе Диафа.

— Диаф, о чем ты говорил со слугой? У тебя есть тайны?

— Нет, хозяин. Ты же знаешь — скифы справедливы и честны.

Диаф хотел еще что-то добавить, но Сириск перебил его:

— Особенно Агар…

Диаф вспыхнул.

— Я думаю, этот скиф может быть нам полезен. Похоже, он так же сбежал от Агара, как и я в свое время.

— Верно, Диаф… прости, я не хотел тебя обидеть, просто…

— Я вполне тебя понимаю.

— Тогда постарайся узнать, коварна ли Амага или благородна? Выполнит ли она договор?

— Хорошо. Я постараюсь. Кстати, хозяин, почему ты не вручил Амаге ларец с драгоценностями? Что, я зря тащил этот груз? Там одних ниток бус с десяток, не считая колец, серег и золотой диадемы.

— Ты сам видел, Диаф, что это за женщина. Как-то дико преподнести ей эти побрякушки. Впрочем, завтра, надеюсь, будет удобный момент.

Как только они легли спать, в покои вошли девушки в легких белых хитонах. Одна из них несла сосуд с чем-то пахучим. Аромат роз разнесся по комнате. Мужчины не успели рта раскрыть, как девушки приступили к массажу. Тела гостей они умащали розовым елеем и массировали необыкновенно умело. В конце массажа они сняли с себя хитоны и насухо вытерли ими разомлевших мужчин.

— Угодно ли гостям что-либо еще? — спросила старшая, самая красивая из всех.

— Угодно! Угодно! — враз зашумели воины, да и Сострат тоже. — Вина и музыки!

Не успели они это сказать, как тут же появились девушки с кифарами и флейтами. До сна ли тут было? Всю ночь из покоев звучали музыка, смех, веселые крики. Все были в восторге от гостеприимства великой царицы.

(обратно)

ЦАРСКАЯ ОХОТА

Солнце только блеснуло на горизонте, а они уже неслись верхом. Рассыпавшись подковой, гости и вся свита Амаги отсекли от стада несколько оленей. И стрелы уже свистели в утреннем воздухе, и два рогатых красавца уже хрипели в предсмертных судорогах.

Когда все участники охоты — греки и воины и воительницы Амаги проскакали вперед, Сириск подъехал к царице:

— Отчего нет с нами царя Мидоссака?

Сириск был искренне удивлен тому, что до сих пор не был представлен царю.

— Царь болен, Сириск, — царица как-то виновато улыбнулась, точно не хотела говорить об этом. — Разве тебе не нравится охота в моем обществе?

— Благодарю за честь, великая, но всякая смерть мне не по душе, даже оленя.

Две телохранительницы удивленно переглянулись с царицей. Она жестом указала им вперед. Обе унеслись в шум охоты.

— Такое и со мной было в детстве. — Царица ехала шагом, белый жеребец под ней с трудом сдерживал азарт погони. Впереди слышалось ржание, крики, свист стрел. — Когда я первый раз поехала на охоту и мать убила голубя влёт стрелой, у меня чуть не разорвалось сердце от жалости. Я впервые встречаю такого человека, как ты, Сириск. Кругом смерть и война, а ты словно выше этого. Таким я представляла в юности… — Амага замолчала. — Ты наверное поэт? — Она улыбнулась. — Еще в детстве мать наняла мне учителя — поэта из Пантикапея. Его звали Бафилл. Он многому меня научил — жаль, позднее пришлось больше учиться убивать… и воевать… Так ты поэт?

— Не знаю, царица. — Сириск чувствовал необыкновенную легкость и радость от разговора с Амагой. — Иногда я пишу стихи для себя. Но главное — я хочу описать все народы и все племена, что живут на Таврике и Меотиде. Хочу, чтобы люди узнали друг о друге. Чтобы ценили все хорошее, что в них есть. Чтобы не воевали и не оскверняли столь мимолетную и прекрасную жизнь насильственной смертью…

Амага долго молчала и не отрываясь смотрела в глаза Сириску. Неожиданно склонившись, она привлекла его к себе. Горячие губы с жаром обожгли губы Сириска. Она оторвалась, хлестнула коня и унеслась вперед, туда, где шумела вдали охота, где люди убивали зверей, где ревела дикая жизнь.

Сириск долго еще ехал шагом один. Диаф и все остальные были впереди, среди разгоревшейся охоты. Амага тоже была там.

А он ехал и размышлял о том, что вот уже второй раз в жизни встречает ойропат. И второй раз они потрясают его красотою своей, силой души. И жестокостью до безграничия. И любовью… И что же такое есть в них? Отчего их поцелуи так жарки? Отчего так пьянят? Отчего так кружится голова? Так же, когда он впервые привлек к себе Гелику. Тогда даже земля качнулась под ногами. И они точно летели туда, где хотелось остаться навеки, где так прекрасно. Но куда? И что это? Почему и тогда и теперь Сириск как будто вспомнил что-то? То, что знал, но забыл. Но не было ответа.

Когда Диаф, разгоряченный охотой, подлетел к нему на своем коне, Сириск хлестнул своего жеребца, и они оба поскакали туда, где были все участники травли. Еще одна мысль мелькнула по пути: «Счастье, что рядом никого не было, когда Амага…» Он понял, что этот поцелуй сорвался, как крик о спасении.

Очевидно, царица сама не ожидала этого от себя. Но как только он догнал царицу и как только глаза их встретились, оба поняли все без слов. «Сохранишь ли ты тайну, Сириск?» — было в ее глазах. «Сохраню, царица!» — был его ответ.

Вечером был пир. В этот раз угощение было, еще богаче. Подали много мяса оленей, антилоп, гусей. Пировали послы, пировали хозяева. Но не было среди них Мидоссака.

— Где же царь, о великая Амага, — не сдержался в конце пира Сострат. — Мы еще должны передать вам дары от нашего народа и правителя!

— Думаю, он поправится к утру, — был ответ царицы. — Он еще не готов принять столь дорогих нам послов.

Вскоре царица ушла, а пир разгорелся с еще большей силой. Гости и хозяева все громче смеялись. Воины Амаги были удивительно приветливы и дружелюбны. В разгар застолья Сириск подошел к одному из них. Он был веселее всех и звали его Азис.

— Почему у вас так мало мужчин? — Сириск спросил его полушутя, полусерьезно.

— Да ведь мы же на половине царицы, — ответил тот. — Разве ты не видел стену, пересекающую Годейр?

— И что же? Неужели мужчины со стороны царя боятся перейти сюда, если тут столько прекрасных женщин?

— О! — засмеялся Азис. — Хотел бы посмотреть я на того смельчака! Сам Мидоссак дрожит сейчас на своей половине. И молит прощения у Амаги… — Азис вдруг испугался — его услышала проходившая с новой амфорой ойропата.

Повернувшись в сторону ойропаты, Азис громко сказал:

— Да продлят боги славу и жизнь нашей царицы!

— Да будет так, — в тон ему произнес Сириск.

Когда пир уже подходил к концу и хитоны, как напуганные птицы, полетели под потолок покоев, Сириск незаметно вышел. В своей комнате он достал пергамент, пиксиду и сел за стол. Он писал всю ночь, но, казалось, не изложил и половины того, что узнал и увидел. В конце он написал: «… И думается мне, что ойорпаты Годейры — это прямые отпрыски тех, что пришли к нам с Фермоскиры, ибо речь и все обычаи у племени Агнессы и Амаги — одни и те же. И имена я слышал здесь, знакомые мне еще с Дороса. А разница лишь в том, что Агнесса живет тайно, и это влечет много зла и смерти, а Амага, потомок Годейры, живет с мужчинами в мире. Итак поставила дело, что мужчины всем довольны. Похоже, они даже рады подчиняться этой мудрой женщине, ибо знают, что лучшей жизни, чем у них, нет ни у каких мужчин всех окрестных племен. Это и есть залог их силы…»

Сириск хотел написать еще, но, видимо, кончилось масло в глиняном светильнике — огонек стал тускнеть. Он задул его.

За окном было еще темно. Мерцание звезд и аромат осенней Ночи опьянили его. Увлекаемый какой-то неведомой силой он вышел во внутренний дворик замка Амаги. Вокруг было тихо. Люди спали. Во всех покоях царствовал Гипнос. Даже стражу, приложившуюся на пиру к вину, не было видно.

Сириск вышел в сад за ворота. Звезды мерцали сквозь ветви деревьев. Под ногами шуршали опавшие листья. Виноградные лозы оплетали все вокруг. Даже сейчас, в ночи, невозможно было не заметить кисти винограда, так они были велики. Рядом была конюшня и слышно было, как фыркают кони. Он прошел дальше, мимо скирд свежего ароматного сена. И тут, чуть в стороне, за невысокой стеной, он увидел небольшой дворик, а в центре — точно такой же, как и во внутреннем дворике крепости-замка, круглый дом с колоннами, только гораздо меньше. Напротив светился отраженной луной небольшой бассейн. Какая-то тень отделилась от колоннады…

— Я звала тебя, — услышал он жаркий шепот, и сильное объятие утопило его в поцелуе.

Он, сам не веря себе, подхватил царицу на руки. Будто Эрос вел их в этот час друг к другу. Они упали в мягкие объятия скошенных цветов и трав. И все растворилось в пьянящем, зовущем, счастливо кричащем аромате ночи. И лишь луна, все также отражавшаяся в темно-голубоватых водах бассейна, слышала их нежный шепот: «Я ждала тебя столько лет…» — «Но сердце мое отдано другой…» — «Не это важно — а то, что ты есть…» — «И пусть это останется тайной». — «И, может быть, лучшей тайной в нашей жизни».

И была ночь. И плеск воды в бассейне. И они, как рыбы, ласкали друг друга. И хотелось лететь прямо из воды в это серебристо-черное звездное небо. И они улетали и прилетали назад. И уже в полумраке расстались, с тихой клятвой на устах…

Они расставались и не видели, что за одной из колонн горели два завистливых, злобных глаза. Это был Сострат. Сириск прошел рядом, но не заметил его. Он был так счастлив, что не видел ничего, кроме серебристо-серой луны и лучезарных глаз царицы Амаги.

* * *
Его не будили долго. Уже ближе к полудню пришел посыльный от царицы.

— Сегодня вечером царь Мидоссак и царица Амага ждут послов на половине царя, — сказал он и удалился.

День прошел в приготовлениях. Вечером, еще засветло, они услышали конский топот. Во дворик влетела Амага в окружении пятерых ойропат и пятерых юношей. Улыбки и радость излучала вся эта молодая великолепная свита.

— Готовы ли послы? — Амага тоже вся словно светилась изнутри.

— Мы едем верхом? — обратился к царице встретивший ее Сострат.

— Да, — ответила Амага.

— Мы должны спешить, о великая, сказал Сириск, когда вышел к царице. — Да простят нас Мидоссак и великолепная Амага. Я думаю, наши граждане уже заждались. Ведь мы у вас десятый день. Возможно там, на родине, уже льется кровь…

— Слова твои достойны уважения, Сириск. — Она улыбалась и, казалось, заранее готова была согласиться с любыми его словами. — Завтра утром отправитесь в путь, а сегодня — вас приглашает наш царь, повелитель сарматов, Мидоссак.

(обратно)

МИДОССАК

Они скакали за свитой царицы. Копыта звонко стучали о плиты. Улицы были узкие, но чистые, и стены домов очень напоминали Херсонес. Некоторые дома были из пиленого камня. Некоторые — из необработанного. Но те и другие были ухожены и чисты. Людей на улицах было мало — в сезон сбора винограда почти все были заняты на этой работе.

Как только они пронеслись под аркой стены, служившей границей, все как-то изменилось. Мужская половина Годейра была больше, но улицы не были покрыты плитами, стены домов были ниже, и все сделаны из дикого камня. Прямо на улицах паслись овцы. Было грязно и кругом ходили какие-то странные испуганные люди. Дорога вся была изрыта, грязь от недавнего дождя еще не просохла, и кони неслись, разбрасывая ее по стенам домов.

Дворец Мидоссака был большой. Но он скорее напоминал огромную юрту. Подобные сооружения из кожи и жердей они встречали по пути во дворец.

Амага спешилась. Все последовали ее примеру. У входа во дворец они остановились.

— Великий Мидоссак еще занят. Он велит подождать, — возвестил пышно разодетый человек и скрылся за дверью.

Амага в сердцах щелкнула плетью по голенищам коротких сапожек, завершавших ее мужской наряд. Она быстро вошла в дверь, отстранив воина с копьем.

Вскоре вышел тот же человек и громко произнес:

— Великий повелитель сарматов ждет гостей из Херсонеса.

Сириск переглянулся с Диафом. Сострат тихо сказал на ухо Сириску: «Пусть Диаф присмотрит за лошадьми».

Сириск кивнул Диафу. Тот, без слов все поняв, пошел к лошадям. Сказал что-то воинам и вернулся к послам. Все трое вошли в покои. Их догнали два воина с сундучком. Там были дары для Мидоссака и Амаги.

Царь возлежал на роскошном троне-лежанке. Вокруг, вдоль покрытых коврами стен, стояли воины. Тот человек, который пригласил их, видимо, советник царя, стоял чуть сзади повелителя. Амага сидела рядом на небольшом, изящном троне. В зале воцарилось молчание. Сириск, Сострат, Диаф ждали приветствия: по обычаям греков и скифов, хозяин должен поприветствовать гостей первым. Но Мидоссак молчал и недовольно смотрел на послов. Он был среднего роста, одет в дорогие, шитые золотом, незнакомые Сириску одежды. Лицо его было красноватое. И под глазом отчетливо виднелось темно-синее пятно.

Молчание затянулось. Наконец Амага сказала:

— Великий Мидоссак и я, царица Амага, рады приветствовать послов Херсонеса.

— Послы Херсонеса, Сириск и Сострат, просят Великого царя Мидоссака, повелителя сарматов, и Великую царицу Амагу принять от греков Херсонеса дары, а также благодарность и благорасположение Верховного правителя Херсонеса Евфрона.

Воины поднесли сундучок к ногам Амаги. Они открыли его и отошли. Сверху над ожерельями и золотыми украшениями лежал великолепной работы греческий меч. Амага взяла его и вынула из золотых ножен.

— Ох… — вырвался у всех вздох восхищения — так меч был великолепен и сверкал полированным лезвием.

Мидоссак зачерпнул рукой бусы и золотые украшения. Его глаза загорелись восторгом.

— Мы рады дарам, — сказал он немного погодя. — Чего хотят от нас херсонесцы? Что просит ваш Верховный правитель Евфрон?

— Мы просим помочь нам в борьбе с царем Агаром. — Сириск решил высказать все кратко. — Десятки наших усадеб и сел разграблены скифами. Они убили Многих наших граждан.

— Что же вы хотите? Скифы очень сильны. Их царство простирается далеко за пределами Таврики. И если я начну большую войну, то раненый вепрь может быть страшнее хрюкающей в чаще свиньи.

Диаф, переводивший до сих пор беседу царя и послов, тут сбился. Сириск посмотрел на него — скиф побледнел и не мог вымолвить ни слова.

— Ты скиф? — Мидоссак обратился к Диафу.

— Да, — ответил за него Сириск.

— Ну что же, — Мидоссак хлопнул в ладоши. — Если начнется большая война херсонеситов со скифами, я перекрою горло Таврики. А что касается пшеницы и вина — будем рады таким дарам. И чем больше, тем лучше…

Одетые в полупрозрачные хитоны вошли девушки — они внесли подносы с яствами и чаши с вином. Послам дали в руки канфары и наполнили их.

— Выпьем же за греков и за сарматов, — сказал Мидоссак, — пусть наша дружба будет крепче, чем сталь этого меча!

Все отпили вина. Оно было крепкое и незнакомое по вкусу.

— А за скифов мы пить не будем, — сказал Мидоссак и, неожиданно встав, подошел к Диафу. — Скифы же — свиньи. У них даже дома на колесах… И у них нет бань…

— Это верно, царь, у нас, скифов, дома на колесах, — сказал Диаф после паузы. — Но ни один скиф еще не обидел в своем доме ни одного гостя.

Мидоссак неожиданно выхватил нож, но рука, взметнувшаяся для удара, застыла в воздухе, — Амага крепко держала ее своими цепкими пальцами.

— Да благоволят боги послам в дальней дороге, — сказала Амага. — Мы выполним все наши договоры.

Сириск подхватил Диафа. И все греки быстро вышли из покоев. Никто не проронил ни слова.

Они вскочили на коней и понеслись по ровной степной дороге к тому месту, где ждал их корабль.

Уже было совсем темно, когда их догнала Амага, — она передала им несколько бурдюков с вином и хлеб на дорогу.

— Если будет беда, шли гонца, Сириск, — сказала царица. — Я помогу. — Она круто развернула лошадь и ускакала. Только огоньки от факелов мелькнули несколько раз в ночной степи. И степь погрузилась во тьму.

(обратно)

СКИФЫ

Они скакали по узким тропам в плавнях, среди камышей. И чем ближе приближались к условленному месту, к песчаной отмели, тем большая тревога проникала в душу Сириска. Они ехали молча. Беда точно нависала со всех Сторон. И предчувствия не обманули их. Отмель была пуста. Только свежий след от киля и следы гребцов на берегу всюду напоминали о судне. Отчаяние точно взорвало всех.

— Вот наши пиры! — крикнул в сердцах Сириск. — Я во всем виноват!

Диаф спешился.

— Все мы виноваты. Сушей нам не пробиться через сарматов и скифов. Не те, так эти достанут. Не копьем, так стрелой догонят.

— Кибернет ждал восемь дней. — Эти слова произнес Сострат. — Смотрите.

Все подошли к небольшому песчаному холму. Там, на ровном влажном песке был нарисован большой крут. И отмечено восемь дней. В центре круга торчала ровно отструганная палка.

— Это были их часы. — Сириск покачал головой. — Они ждали нас неделю, как и договаривались. И еще один день…

— Идите сюда, — крикнул Диаф. — Смотрите…

Три могильных холма увидели они на берегу. Вместо каменной стелы в каждую был вкопан обломок весла с выжженной надписью. Это были известные им воины: Номофилак, Самосис, Ктиний.

— Надо бы справить тризну по убитым, — сказал Сириск и наткнулся на злой взгляд Сострата.

— Как бы нам не пришлось разделить их участь, — сказал он. — Думаю, надо лететь скорее с этого места.

— В руки к скифам? — ответил Сириск, хотя и понимал, что другого выхода нет.

Диаф молчал. И по его лицу Сириск понял — что-то рождается в его голове.

— Ты что-то хотел сказать, Диаф? — все с надеждой устремили взоры на скифа.

— Кажется, есть выход… Только… Впрочем, мы можем… нам помогут наши убитые братья…

— Как помогут? Убитые? — Сириск не знал, что и подумать.

— Говори, Диаф, — Сострат, видимо, начал понимать замысел Диафа.

— Мы сейчас должны пробиться к скифам. — Все внимательно слушали Диафа. — Если это нам удастся, — а они в одном дне пути отсюда, — мы выдадим себя за послов, но не к Амаге, а к скифам. Это спасет нас. Любой скиф обязан будет сопроводить нас к царю Агару. И он жизнью будет отвечать за нашу жизнь.

— Ловко придумано, — сказал один из воинов.

Но при чем тут наши убитые братья…

— А при том… — Диаф не договорил.

— Понятно, — сказал Сострат. — Дары?

— Точно. — Диаф, хотя и не любил Сострата, в очередной раз отметил цепкость его ума. — Мы скажем Агару, что сарматы убили троих наших людей и похитили дары, предназначенные ему, царю скифов… Это еще более поссорит их…

План был настолько умен и прост, что все, с восторгом глядя на Диафа, согласились с ним. Было раннее утро и это радовало: важно было проскочить владения сарматов. Не сговариваясь, они вскочили на лошадей и понеслись прочь от берега, туда, где раскинулась по бескрайним степям Скифия. Где было их спасение.

Они скакали весь день, ибо у каждого была пара лошадей. И это спасало животных. Держались по оврагам; осмотревшись, проносились от рощи к роще. К вечеру, когда уж казалось, что проскочили, они лоб в лоб столкнулись с десятком конников. Те тоже неслись по дну оврага. И за поворотом, не видя друг друга, буквально смешались в одну кучу.

— Сармата, — крикнул Диаф. И греки, хлестнув лошадей, помчались прочь. Еще не утихло ржание перепуганных лошадей, а стрелы уже засвистели над головами. Сарматы быстро развернулись и с гиканьем пошли в погоню.

— Ну, братья, держись, — крикнул Гераклеон. Он изо всех сил хлестнул коня Сириска плетью. — Не думайте о нас!

Сириск скакал и слышал, как все удаляется от него топот копыт коней воинов. Диаф и Сострат неслись впереди. Сириск оглянулся и увидел, что два воина, воспользовавшись изгибом оврага, по сигналу Гераклеона, понеслись вверх по склону оврага. Трое, во главе с Гераклеоном, продолжали скакать за Сириском. Впереди был очередной изгиб оврага, и Сириск еще раз обернулся: двое воинов стояли уже на гребне оврага, и было видно, как их стрелы летели вниз. Одна лошадь внизу взвилась на дыбы и упала. Четверо из погони развернулись и поскакали вверх. Но это ничуть не испугало двоих греков. Они не спеша расстреляли всех четверых — сверху, стоя на земле, стрелять было намного удобнее. Затем эта пара вновь вскочила на лошадей и поскакала по гребню.

Сириск, Диаф и Сострат проскакали еще несколько стадий и остановились: погони не чувствовалось. Не сговариваясь, они повернули назад и медленно поехали по оврагу.

— Надо спешить. — Сириск вдруг опомнился. — Их всего трое.

Они рванули во весь опор, но тут им навстречу выбежала пара коней без седока. Сириск сразу узнал — это была пара Гераклеона. Сверху послышался топот и треск кустарника. Это спускались два всадника. Чуть дальше, на тропе оврага стояли двое других. У их ног лежал Гераклеон. Чуть поодаль в разных местах лежали сарматы: все они были без панцирей, и стрелы торчали из их тел. Двое еще шевелились. Один сломал стрелу, торчащую в животе и рывком вытащил ее. Он дико закричал, но тут же вскоре затих.

Гераклеон был еще жив: две стрелы торчали из спины, но это были обломки — они не пробили толстый кожаный панцирь. Но одна торчала чуть выше сердца. Сириск хотел сломать стрелу и вытащить, но Гераклеон, молчаливый Гераклеон, отрицательно мотнул головой.

— Нет… не нужно… — тихо сказал он.

— Что я могу сделать для тебя, Гераклеон?

— Можешь… Ты много можешь. Сириск… Хелена… Она моя сестра. Ты не знал этого… У нее нет отца… Я был один… Она о тебе хорошо говорила… Не обижай…

Он рывком сломал стрелу и вырвал из груди. Крови почти не было, но он выгнулся и затих: рана была смертельная.

Сверху послышался топот сотен копыт: в ужасе они подняли головы. Всадники спокойно смотрели на них, не доставая оружия.

— Скифы, — тихо сказал Диаф.

Да, это были скифы. И это было их спасение. Диаф вскочил на коня и поскакал прямо к ним. Он подъехал к предводителю. Говорили они недолго. Тот, что выглядел главным (он был высок, красив и на нем, кроме скифской одежды, сверкал греческий панцирь) пустил коня вниз. Скифы, не менее сотни, рассыпались по оврагу.

Скиф-предводитель и Диаф подскакали к Сириску.

— Ты херсонесский посол? — удивленно обратился воин к греку.

— Да, как видишь… — Сириск стоял, опустив руки. — Как видишь, я и Сострат, — он указал в его сторону, — мы оба послы. И мы не вооружены…

— А кто этот человек? — скиф указал на Гераклеона.

— Этот человек дан нам для охраны. И он исполнил свой долг.

— Что ж, — скиф уважительно склонил голову, — пять воинов одолели десяток сарматов — это достойно уважения. Похороните его согласно вашему обычаю. И мы проводим вас к царю.

…Дождь размыл дорогу, и кибитки скифов медленно двигались по степи, прямо по сухой траве. Давно уже спешились и Сириск, и Сострат, и Диаф. Они и четверо воинов сидели в кибитке. Быки медленно тащили ее и еще десяток таких же повозок по бескрайней степи. Уже четвертые сутки обоз двигался к югу, и ничего нельзя было сделать, чтобы ускорить путь. Сириск лежал на подстилке из сена, а перед глазами сменялись события этих дней. Лицо Амаги… Ее счастливые, восторженные глаза… Пьяное лицо Мидоссака — его слюнявые, красные губы… и сверкнувший нож… Могильный холм Гераклеона… Скифы, привычно снимающие скальпы с убитых сарматов…

Он вспомнил, как они ехали верхом. И Гарпин (так звали сотника скифов) спросил: «Отчего греки оказались тут, в диком поле, а не в Неаполе у Агара?» — «Мы шли кругом, боясь натолкнуться на тех скифов, что грабят наши клеры… — ответил Сириск. — Мы боялись, что те, таврические скифы, убили бы нас раньше, чем мы смогли бы что-нибудь сказать». — «Ты прав, — помолчав, сказал Гарпин, — так бы оно и было. Да и теперь не лучшее время для переговоров. Агар болен и уже сжег троих гадателей. Если ему не станет легче, он может и вас отдать в жертву Арею».

Сириск и Сострат довольно часто ловили на себе непонятные взгляды молодых скифов.

— Диаф, отчего они так странно на нас смотрят? — обратился Сириск к другу.

— Боюсь, что все это не к добру.

Медленно катятся по степи повозки. К вечеру отряд встал на ночлег. Сириск вышел из кибитки. Рядом уже пылал огонь. Два скифа быстро зарезали быка. Они сняли с него шкуру, отделили мясо от костей. И почти все оно поместилось в желудок животного. Они долили в него воды и подвесили его на трех шестах над костром. Кости вместе с хворостом ярко горели. Когда еда была готова, ею, прежде всего, угостили послов, затем воинов, а уж после этого за еду принялись все обитатели обоза.

— Почему все так грустны? Почему все молчат? — обратился Сострат к Гарпину.

— Болен наш царь… нельзя много говорить и смеяться…

Гарпин оказался удивительно дружелюбным и простым воином. Он был хозяином этого кочевья. Несмотря на обычай, запрещающий много говорить во время болезни царя, он с охотой рассказывал о жизни скифов. Долго еще сидели они у костра. Многое поведали они друг другу о жизни.

— Таврские скифы — это не наши скифы, — был ответ. — Я считаю за позор грабить оседлых греков.

Их и у нас, на Меотиде, живет немало. И от них мы знаем только добро. А вот сарматы…

Даже в темноте лицо Гарпина исказилось ненавистью. Сириск случайно бросил взгляд на Сострата. И был поражен: тот не мог скрыть радости… К счастью, скиф ничего не заметил. Было уже поздно. Гарпин встал и окликнул воинов. Те, уже готовые, вскочили на коней и поскакали в степь. Их ждал ночной дозор.

(обратно)

НЕАПОЛЬ

Медленно, уже в предвечерней мгле, вползли повозки в Неаполь Скифский. Было холодно и темно. Как только они проехали городские ворота, стало светлее. Многие дома были сделаны из белого камня. Из пиленого, как это делают греки. Сириск заметил, что в городе чисто, мелькнули колонны какого-то храма.

— Уж не в греческом ли мы городе? — Сириск был приятно поражен схожестью Неаполя с его родным городом.

По случаю приезда большого обоза все громче шумел город. И крики, хотя и Сдержанные, были как на скифском, так и на греческом языках.

— Из кибитки не выходить, — услышали послы от подъехавшего верхом Гарпина. — Завтра будет как раз большое гадание — в центре на площади. Вы тоже увидите…

— Сможет ли царь принять нас? — Сострат был явно обеспокоен.

— Все зависит от гадания. Царь болен и, говорят, кто-то из скифских вождей нарушил клятву божествам царского очага…

— И что же? — Сириск что-то вспомнил из книги Еврилоха о скифах.

— Завтра все увидите.

* * *
Они проснулись рано утром от звука барабана. Со всех сторон шел народ. К кибитке послов подошел пожилой человек. Он был в хитоне.

— Вы послы Херсонеса? — он спросил это тихо и оглянулся.

— Мы, — ответил Сириск.

— Я грек из Самоса, Клеон, строю храм для Агара. Я хочу предупредить вас. Гадание — это смертельная опасность для вас. Недавно была большая стычка с херсонеситами. Много полегло скифов и греков. Вас могут просто как пленных отдать в жертву Вайу… или Арею. Тут нас, греков, много, но мы ничего не сможем сделать, если…

Топот копыт прервал Клеона. Он юркнул под кибитку и затих. Несколько молодых скифов, все в дорогих воинских облачениях, подскакали к кибитке.

— Выходите, — окрик был колюч. Так кричат рабам или пленникам.

— Мы не пленные. — Сириск вышел из кибитки. И тут же получил сильнейший удар плетью. Он, еле сдерживая стон, упал на землю. Конь рядом цокал копытами, и, казалось, скиф толкает коня на Сириска. Но умное животное никак не хотело наступить на него. Копыта ударяли рядом. Скиф от злости и бессилия хлестнул коня так, что тот взвился на дыбы и поскакал по улице.

Сострат, Диаф, четверо воинов выскочили из кибитки. Их тут же разоружили. И погнали к площади, туда, где уже гудела огромная толпа горожан. Сириск, закрыв рассеченную бровь и щеку рукой, шел среди товарищей, поддерживаемый ими со всех сторон.

Их вывели на небольшую площадь у пологого склона. Склон, подобно амфитеатру, был заполнен людьми. Вокруг греков встали четверо вооруженных воинов. Через некоторое время они услышали звон, и из храма вышла процессия. Впереди шел человек, украшенный лисьими и волчьими хвостами. Он нес двумя руками нечто вроде трезубца, унизанного колокольчиками. В верхней части трезубца, в центре, сверкал меч.

«Меч Вайу…» — выдохнула толпа. И вдруг толпа затихла — из храма вынесли царя. Он сидел на троне. Восемь человек несли это сооружение на длинных, украшенных золотом ручках. Царь мельком взглянул на греков. Трон поставили в центр площади. Сразу же зазвенели колокольчики на множестве таких же трезубцев, что нес главный гадатель. Но были они меньшего размера. Верховный гадатель (он выделялся пышностью наряда) передал трезубец с мечом служителю и, взяв в руки пучок ивовых прутьев, разложил их на земле. Барабан и колокольчики звучали тихо-тихо. Но звук постепенно нарастал.

Гадатель перекладывал прутики и время от времени смотрел на меч.

— О, Арей! О, Вайу! О, Папай! — громко восклицал он.

— О, Арей! О, Вайу! О, Папай! — повторяли гадатели вокруг. Они стучали древками трезубцев о плиты. Звон и дробь барабанов все нарастали.

— О, Арей! Ответь! Кто нарушил клятву богам царского очага? Ответь нам!

— Ответь! — повторил хор голосов.

Верховный гадатель все быстрее перекладывал прутья. Все громче бил барабан. Все злее звенели колокольчики. Все чаще Верховный бросал взгляды в сторону греков. Сзади напирала толпа. Сириск оглянулся: знакомые скифы из рода Гарпина стояли стеной. Был с ними и сам Гарпин. Взгляд его не выражал ничего, только боль и отчаяние сквозили в нем.

Вдруг Верховный гадатель прыгнул, как от укуса змеи.

— Слышу… Слышу… О, Вайу… Вождь Гарпин… преступил клятву… Арей… Вайу… Папай… Взывает к крови… Гарпина…

Воины храма Арея бросились прямо на них — на Сириска и Сострата. Они оттолкнули их и вырвали Гарпина из толпы. Двое юношей — сыновья Гарпина — схватили его за руки. Они пытались удержать его. И тогда их тоже вытащили из толпы и погнали к трону Агара.

Их подвели к царю. Гул барабана и звон колокольчиков возросли уже до высшей точки. Верховный гадатель вдруг поднял руки к небу. И все стихло.

— Ты преступил клятву, Гарпин, — громко возвестил он. — По твоей вине боги наслали болезнь на нашего царя.

— Ты огорчил меня, Гарпин, — сказал царь тихо, но все услышали.

— Я не нарушал клятвы, о, божественный Агар! — Гарпин выпрямился и устремил взор в глаза царю.

— А разве не ты, Гарпин, хвалил меотийских и понтийских греков?

— Да, царь, мы дружим с ними.

— Что ж, Гарпин! Боги правы… Это преступление из худших. Ты же знаешь — всего три дня назад погиб мой младший сын. И убили его греки.

— Но я не нарушал клятвы!

— Пусть скажут другие гадатели… — Царь, откинувшись на троне, устремил взор в небо. Силы покинули его.

Вновь загудел барабан и колокольчики включились в свою смертельную песню. Все гадатели по очереди разбрасывали прутья, а затем собирали их. И каждый, проходя мимо царя, поднимал ладони к небу и произносил: «Преступил клятву, виновен».

Царь привстал, нашел глазами Верховного гадателя и кивнул ему.

Со скрипом подъехала повозка, груженная хворостом. Три воина быстро связали Гарпина и бросили на повозку. Рядом бросили сыновей. Их тоже связали. Сверху служители навалили хворост. Вскоре не было видно ни Гарпина, ни его сыновей.

Быков развернули и погнали по дороге к воротам города. Толпа пошла за повозкой. Сириск, Диаф и Сострат стояли и смотрели: видно было, как за городом на косогоре, вдруг вспыхнул хворост на повозке. Быки взревели и понеслись.

Огонь горел все ярче. Обезумевшие животные неслись к обрыву. Еще мгновение — и быки, и повозка с треском и дымом улетели в пропасть.

Греки, потрясенные увиденным, еще не пришли в себя. А воины уже толкали их к трону.

— Я знаю вашу историю, — тихо сказал царь. — И мне не о чем долго говорить с вами. Передайте мою последнюю волю Херсонесу: я требую половину земли, вина, хлеба и всего, чем богат город. Жду ответа до весны. Я пощадил Пантикапей — они дают мне дань. Ступайте. И скажите всем: скифы — хозяева Таврики.

Им вернули коней, оружие. Десять воинов провожали их до леса. У кромки предгорий они молча, не сказав ни слова, развернулись и ускакали назад к Неаполю.

— Боги спасли нас, — сказал наконец Диаф. — Я думал, быть нам убитыми.

Никто ему не ответил. Сострат ехал рядом с Сириском, и время от времени поглядывал на него, точно хотел, но не решался что-то сказать.

— Ты что-то хочешь сказать, Сострат? — спросил Сириск.

— Не знаю, согласишься ли ты, но я сегодня понял очень важное…

— Что же?

— Их, скифов, легко можно уничтожить. — Глаза Сострата сверкали восторгом.

— Легко?

— Очень… Я уверен, люди Гарпина теперь ненавидят Агара. Чуть подтолкнуть — и скифы съедят скифов, нам даже не нужно будет ничего делать. Я уже знаю, как их можно натравить друг на друга.

Сириск долго молчал. Он не мог не оценить изворотливый ум Сострата.

— Но что может быть подлее? Мы же воины…

— Ты опять забыл, Сириск, закон Евфрона. В этом мире побеждает сильнейший, конечно, если он еще и умен к тому же. Если же глуп, то будь он сильнее медведя, все равно погибнет. Кто — кого, нет других законов. И победивший всегда прав. Глупцы же не должны жить — пусть глупцы хоронят глупых.

К утру они пересекли горный перевал. Вдали показалось голубое море. Стояла поздняя осень, но небо было чистым. Родина встречала их светом и теплым ветром.

(обратно)

ЕВФРОН

Их заметили издалека. Сразу же на главной башне на мачту был поднят знак. Из ворот выехала полусотня воинов. Они быстро подскакали и окружили послов.

— Сириск, брат! — радостно крикнул Крит — командир конных воинов. Напряженное молчание сменилось приветственными возгласами.

— Вы живы! О, боги!

— Вас давно уже не чаяли увидеть!

— А ты поверил, Крит? — Сириск был счастлив.

— Нет, ни я, ни мама Аристо. Она мне говорила: «Я знаю — он жив».

Сострат искал кого-то взглядом, но не находил.

— Тут была схватка, погибли наши, до десяти воинов.

— Мы знаем, мы были у скифов…

— И они вас отпустили?

— Видать живые мы им нужнее, — усмехнулся Диаф. Они въехали в городские ворота. Было тепло, и горожане уже сбегались отовсюду. В глаза бросилась крепостная стена. Она стала выше. И появилась вторая, выстроенная недавно.

— Да когда вы успели? — Сириск был потрясен.

— Работали день и ночь, — кричали из толпы.

— Слава Евфрону! — крикнул кто-то. И сразу же горожане закричали: «Слава! Слава! Слава!»

«Такого еще не было», — подумал Сириск.

— Евфрон ждет вас, — сказал подскакавший к ним посыльный. Он развернулся, и послы, в сопровождении полусотни Крита, гремя копытами коней, понеслись к булевтерию.

Евфрон вышел встречать их на ступени. Со всех сторон закричали: «Слава! Слава! Евфрон!»

Сириск, Сострат, Диаф, четверо воинов спешились. Евфрон подошел и обнял Сириска. Затем Сострата. Диафу он благодарно Кивнул. Все вошли в булевтерий.

— Я не прошу вас давать отчет — вы устали! — сказал Евфрон. — Скажите лишь главное — да или нет? И я отпущу вас до вечера.

— Да, Евфрон! Да! — Сострат преданно устремил взгляд прямо в глаза Евфрона. — Амага перекроет перешеек. И не даст скифам дикой степи соединиться с Агаром! Ты можешь схватиться с ним, как только это будет удобно! Мы, волею судьбы, были и у Агара! И он пощадил нас — лишь для того, чтобы передать тебе: он требует половину земли, половину хлеба, половину вина и всего, что есть у нас! Иначе…

Улыбка слетела с лица Евфрона, и в глазах его сверкнуло такое, что Сострат замолк.

— Мы дадим ему половину… земли… дадим и море… — Евфрон встал, прошелся по плитам булевтерия. — А что же ты молчишь, Сириск? Или не ты главный посол?

Сириск молчал. Все пережитое было так велико, что он не находил слов. Он ждал, что Сострат скажет и об Амаге, и о том, как все было там, в Годейре, но Сострат оказался немногословен.

— Я записал все, Евфрон. Все, что было за эти дни и недели. Но я по-прежнему думаю, что войной мы ничего не решим.

— Ладно, отдыхайте! — Евфрон встал.

Сириск, Сострат, Диаф тоже встали.

— Отчитаетесь перед Советом десяти сегодня вечером! — Евфрон сказал это, дав понять, что прием окончен.

Они вышли на свет. Город был также светел, и люди на площади ждали их, и было видно их нетерпение.

— Ну, Сириск! Что сарматы? Как Амага?

— Амага с нами! — громко крикнул Сострат.

— Хвала богам! — раздалось отовсюду.

— Качать их! — крикнул кто-то в толпе. Люди подхватили их и понесли по площади. Все радовались. И казалось, не было никаких бед и смертей. И все, что делал Евфрон, — правильно.

«Правильно ли?» — с этой мыслью Сириск постучал в дверь своего дома. Мама Аристо открыла дверь и тут же упала в его объятия. Радость встречи влетела в дом Гераклида.

* * *
Вот и прошла неделя, как они вернулись из Скифии. События летели разноцветной чередой, и Сириск, теперь уже посол Херсонеса, был у всех на устах. Сострат, как это ни странно, рассказал всем о том, как Сириск растопил холодное сердце Амаги. И люди с восторгом смотрели на молодого посла. Евфрон дал ему в награду талант серебра, а это было целое состояние. Правитель не упоминал более об отце, Гераклиде, и он стал показываться на площади. Сострат устроил симпосион в честь благополучного возвращения. Сириск и Диаф приняли приглашение — отказаться было нельзя. Там, у Сострата, Сириск увидел Хелену. Она была грустна, но подошла к Сириску первая.

— Я очень сожалею, Хелена. — Сириск видел, как она переживала смерть брата, Гераклеона.

— Он был мне дороже отца, — ответила Хелена.

— Он спас всех нас. — Сириск обнял девушку и вдруг вспомнил Гелику. — Ты знаешь, Хелена…

— Не знаю, но догадываюсь, — ответила она. — Твое сердце уже не мое?

— Да, милая. — Сириск не знал, о чем говорить…

— А мне ничего и не надо. Только позволь иногда приходить к тебе. Вспоминать ту нашу весну. Холодное море и луну… А кто она?

— Я не могу сказать… это…

— Понятно… — Хелена встала. — А все же, никто тебе не заменит меня. — Слезинка еще не блеснула на ее щеке, а Хелена уже выбежала из дома.

Вокруг шумели. Флейты и кимвалы заполнили музыкой весь дом Сострата.

— Нам пора, Диаф. — Сириск встал, и они оба, не прощаясь, тихо ушли домой.

Когда все домашние уснули, Сириск достал два свитка, уже читанные им, и начал перечитывать снова один из них:

«Тимон шлет привет Сириску.

Ты не представляешь, как я пересек море на этой лодке. Всю ночь дул попутный ветер, но наступило утро, ветер стих, и я болтался полдня в море. Как только солнце перевалило к вечеру, погода испортилась, тучи затянули небо, и начался шторм. Я уже не надеялся на спасение. Но, к счастью, дул северный ветер, и лодку гнало прямо на юг, к Гераклее. Я снял парус и укрыл им лодку, чтобы ее не заливало водой. И это спасло меня, хотя перед этим пришлось лезть в воду и протаскивать веревки под днищем лодки, и я очень замерз. Лег на дно лодки и заснул под парусом. Когда же я проснулся, то услышал шум прибоя. Это был уже берег. И надо же было тому маленькому куску ткани, который я вставил вместо паруса, пригнать меня прямо к Гераклее. Боги, как видно, спасли меня и тут. Я направил лодку в гавань. Местные рыбаки помогли мне вытащить ее на берег. Я сразу же узнал, где живет знаменитый философ Эвксен Гераклейский. Он тепло встретил меня, и теперь я живу у него. И это великое для меня наслаждение — быть в числе его учеников.

Но не оставляет меня мысль о бедственном положении моей Родины, тех величайших опасностях, которые уже обрушились и еще обрушатся на нее. Я уже знаю о том, что все, не согласные с Евфроном, были казнены: их утопили в море. Говорят, кто-то остался жив. Он и рассказал о том, как их убивали на судне, а затем бросали в ледяные волны. Я знаю, что все теперь боятся сказать и слово против тирана. Это и понятно: все, у кого были честь и достоинство человека, лежат сейчас на дне понта. Но и это не самое страшное. Хуже то, что люди перестали быть гражданами, а это породит у одних жажду упиваться властью и силой тирании, а другие обретут привычку к рабству и превратятся в жвачных животных. Ты видел, наверное, как быки, коровы и ослы не спеша жуют свою жвачку? Так будет и с большинством наших граждан. Слышал я, что Евфрон завел личную охрану из тысячи юношей. И они всюду приветствуют его криками: „Слава Евфрону“. Говорят также, что Евфрон исправил все стены, и город, как никогда, готов к войне со скифами. Это хуже всего. Если он победит скифов, то власть тирана укрепится навсегда. Тем более, что он, убивая сотни пленных граждан, говорят, очень мягок с людьми. И он всем нравится, особенно женщинам. Будь он зверь и злой тупица — он был бы не так страшен, ибо люди быстро сбросили бы его. И тогда вернулось бы то, что сделало нас людьми: демократия. Но он умен и правит всем единолично, прикрываясь Советом десяти. Если пройдет год, два, если будут успехи в войне, люди забудут о том, что такое Совет, выборы. И тогда погибнут потомственные защитники народа — демиурги. Люди станут истреблять собственный народ. Так уже было много раз. Примеры этому я вижу повсюду в Гераклее. Тем более мне стыдно жить здесь, под крылом Евксена, представляя, как разлагается тело, и что еще хуже — душа моего народа. То, что выращивалось столетиями и что отличает нас от толп варваров, может быть потеряно навсегда. Здесь, в Гераклее, я вижу сотни людей, которые ничем не отличаются от животных. При желании их можно всех связать веревкой и утопить в море — так они тупы, темны и послушны любому тирану. Они потеряли самое главное в человеке:свободную душу, которую не может отнять у человека даже физическая гибель. Но если душа стала рабской, то человек, даже физически живой, уже не человек. Вот на что замахнулся Евфрон. Напиши мне, Сириск, что ты об этом думаешь, и передай свой ответ через того купца, который принесет это письмо. Его зовут Феофан. Верь ему, как себе».

На этом письмо Тимона кончалось. Сириск долго сидел молча, глядя на огонек светильника. Буря, что клокотала в душе Тимона, ревела, наверное, во многих душах херсонеситов. Но все молчали, тем более, что давно уже не было столь умного и коварного правителя в городе.

Подумав еще немного. Сириск написал:

«Тимону Сириск шлет привет.

Трудно ответить на твое послание, Тимон, ибо буря твоих мыслей слишком многое привнесла в мою душу. Ты прав во всем, но сама жизнь вынесла Евфрона на гребень волны. И я не вижу сил, которые бы его остановили. Тем более, что город необычайно окреп. Люди устали от болтливых булевтов. Это и использовал Евфрон. Как знать, может быть так и должно быть во время войн и горестей, что надвигаются со всех сторон, как черные тучи. Тимон, я не могу дать оценку всему, что происходит. Я лишь записываю все в свою „Историю“. Я хочу одного: чтобы люди знали друг друга. Чтобы они знали, как они хороши, а не плохи. Мне одинаково отвратительно натравливание скифов на сарматов, а греков — на тех и других. Может быть, придет время, и люди поймут, что торговать и изучать друг друга лучше, чем воевать и убивать. Может, в мире есть какие-то силы, что толкают людей на истребление друг друга? Я не знаю, что это за силы, но знаю точно — это очень плохие силы. И боги должны покарать их за это. Что же касается Евфрона, то я не знаю, что лучше — погибнуть от рук скифов или дрожать от палачей Евфрона, но спасти свой город. Может быть, потом, когда мы отстоим город и хору, Евфрон выполнит обещание вернуть людям власть? Не знаю. Но я уважаю твою мужественную силу непокорности».

Сириск спрятал свиток, достал письмо от Гелики и уже в десятый, наверное, раз прочитал любимые строки.

(обратно)

ВОЛШЕБНИЦА КОРО

Внизу, у моря, еще осень, а здесь, в горах, на Доросе, уже почти зима. Холодный ветер свистит в окнах жилищ. Уже собран виноград, упрятан в дальние пещеры хлеб на зиму. Уже давно готовы ойропаты к войне. Но тихо на Таврике. Точно замерло все перед бурей.

Ранним утром месяца пианепсиона[954] вышла из царских покоев девушка. Одета она была в теплый хитон и шерстяной пеплос. Лицо ее было закрыто от холодного ветра. Мало кто узнал бы в ней Гелику. Она окрепла и уже могла ходить. Она подошла к небольшому жилищу. Это была хижина, вырубленная прямо в скале. Стукнула в дверь. Дверь почти сразу же отворилась.

— Я уже готова, Гелика! — Гилара только взяла небольшой узелок, и подруги быстро пошли по направлению к плато.

— Хорошо, что туман, — сказала Гилара. — Наверное, пройдем незамеченными.

— И тогда был туман, — задумчиво сказала Гелика. — Помнишь?

— Много было туманов, Гелика. Когда это?

Гелика промолчала. Они шли по тропе, высокая трава с замершими каплями вчерашнего дождя холодила ноги. Но Гелика ничего не замечала.

— Ты не туда идешь, Гелика. Эта тропа короче… — Гилара взяла подругу за руку и хотела перетянуть по развилке троп влево.

— Нет, Гилара. — Гелика внимательно вгляделась в чащу леса. — Мы идем правильно.

Она пошла быстрее. Гилара еле поспевала за ней. И вдруг Гелика остановилась.

— Здесь, — тихо сказала она, и слезы сами собой покатились из ее счастливых глаз. Она внимательно осмотрела траву, примятые, уже засохшие цветы. — Вот он, — сказала она совсем тихо и подняла нож. Он уже не сверкал, как тогда, весной, но был так же изящен и красив, как все, что выходило из рук мастериц Фермоскиры и Дороса.

— Да… — Гилара тоже узнала. — Это то самое место.

Дальше они шли молча. Гелика шаг за шагом вспоминала все, что было здесь в месяце фаргелионе. И Гилара понимала — ей не надо мешать. Они миновали дубняк, заросли кизила и барбариса. Пересекли безлесное плато. Трава была высокая и сухая. Кое-где лежал снег.

— А вот и она. — Гелика подошла к тому месту, где, еле приметная, спускалась с обрыва тропа.

— Ты взяла веревку? — Гилара только теперь вспомнила об этом опасном спуске.

— Взяла. — Гелика достала из котомки веревку, приготовленную ею еще весной, когда она, едва придя в себя, хотела бежать, искать Сириска.

Она привязала веревку к камню в трех местах.

— Не сорвется! — удовлетворенно сказала Гилара. — Смотри же, будь осторожна. Ты теперь не одна…

Гелика улыбнулась:

— Мы с ним уже во второй раз здесь.

Она привычно взяла веревку и довольно быстро спустилась вниз по каменным выступам. Гилара, как горная лань, спустилась быстрее.

— Ты точно знаешь дорогу? — Гелика вот уже который раз спросила об этом Гилару.

— Отия мне показала, когда мы ходили в Херсонес.

Они долго шли по лесу. Когда показалось озеро, Гилара спросила:

— Поплывем на лодке?

Гелика вздрогнула. Она инстинктивно опустила руки на живот, как орлица, защищая своего птенца.

— Нет, — только и сказала она.

К полудню, пройдя два горных хребта, они подошли к третьей скальной гряде. Еще издали в отвесной скале были видны прорезанные окна.

— Вот обиталище пифии…

Когда они подошли ближе и были уже под скалой, им навстречу выбежали две огромные собаки. Но, как ни странно; они не лаяли. А только обнюхали их и побежали обратно.

Внизу, в скале, была пробита дверь. Они вошли в нее и по ступеням поднялись вверх.

На одном из поворотов лестницы неожиданно они услышали голос сзади.

— Что привело сюда гордых ойропат?

Девушки повернулись и тут же, на площадке, упали на колени.

— Я… — Гелика хотела сказать кто она, но пифия остановила ее:

— Знаю, ты дочь Агнессы, Гелика.

— О! — И Гелика, и Гилара от растерянности потеряли дар речи.

— Чего ты хочешь? — Пифия подошла ближе.

Гелика все еще не могла вымолвить ни слова.

— Ты хочешь знать, когда дитя родится? И будет ли это девочка или мальчик?

— О, да, богиня… — Гелика от страха опустила глаза и боялась взглянуть на великолепную, в белом шерстяном одеянии, пифию.

— Смотри мне в глаза, — сказала та. Гелика с трудом подняла очи. И сразу словно утонула в огромных, необыкновенно притягательных глазах волшебницы.

— К весне, когда еще снежинки будут на цветах миндальных, ты мальчика прекрасного, подаришь миру… — Коро направила ладони в сторону Дороса и продолжила: — Красивая и гордая царица его захочет тут же умертвить…

Гелика вскочила на ноги, рванулась, но слова пифии ее остановили.

— Но боги Ипполита и Арей его спасут, и женщина во храме укажет путь к спасению царя…

— Царя? — Гелика и Гилара выдохнули чуть слышно это слово, но в пещере оно отозвалось громким эхом «царя… царя… царя…»

— Царя бесстрашных и жестоких амазонок…

— Но у нас нет царей, великая богиня…

Гелика прошептала эти слова, но Коро, точно не замечая, добавила:

— И много слез прольют родные… Отец и мать… Я вижу кровь и битву за мальчика, как за алмаз бесценный, звенят мечи и стрелы срываются с тугих тетив повсюду… А дальше… я не вижу… уходите.

Девушки встали. Гелика, точно в тумане, сняла с шеи бусы, украшенные золотыми сердечками, и положила на ступени.

Всю дорогу назад Гелика молчала. Гилара, прикоснувшаяся к волшебству, тоже чувствовала неуместность слов. Они пришли в Дорос под вечер. Их отсутствие, казалось, никто не заметил. Лишь когда они шли мимо храма Арея, кто-то проводил их долгим взглядом. Но в темноте нельзя было разобрать, кто это.

Быстро переодевшись, Гелика побежала в храм. Он был пуст. У изваяния Арея горели лампады. Напротив — крылатая богиня Ипполита. Мраморные крылья, кажется, вот-вот поднимут ее над грешной землей. А копье в руках в любой миг готово поразить врага и грешника.

Гелика упала на колени, положила на постамент золотое колечко. Устремила взор в глаза Ипполиты:

— Молю тебя, богиня Ипполита, пусть сбудутся слова Великой Коро… Но как понять ее слова о том, что женщина из храма спасет мне сына?

Гелика с мольбой смотрела на лик Ипполиты и не заметила, как тихо подошла Мелета и встала рядом с ней на колени.

— И я молю тебя. Великая богиня, пусть сбудутся предначертания судьбы…

Гелика, не веря ушам своим, боялась даже взглянуть на Верховную жрицу. Она также стояла на коленях, и губы ее шептали мольбы.

Долго они так молились, и боги точно соединяли их сердца.

— Пусть будет жить мой мальчик, — шептали губы Гелики.

— Да поможет нам в этом Ипполита и Арей, — шептала Мелета.

— Пусть боги сберегут отца сына моего и мужа моего, — чуть слышно говорила Гелика. — Пусть люди — женщины, мужчины, греки, скифы, тавры перестанут лить кровь на земле Таврики.

Гелика, точно во сне, встала и пошла по плитам храма к выходу. Мелета шла рядом. У двери обе остановились.

— Ты, милая, наверное, удивилась моим мольбам? — Мелета нежно обняла девушку.

— Да, о Верховная… ведь ты же с детства нас учила, что только смерти достойны трутни…

— Да, это так, но вот недавно… было чудо — ко мне в покои бог спустился — это был Арей и вслед за ним слетела Ипполита. И богиня сказала мне: «Весною будет буря, и тогда все ваши тайны узнает Таврика…» Когда я ее спросила — как нам жить? — она ответила: «Вам нужен царь, и жить должны вы, как живет Амага. Иначе все погибнете до одной». Арей ничего не сказал, а только кивнул головой в знак согласия. И они исчезли.

— Тогда и я признаюсь тебе, — Гелика доверчиво обняла Мелету, — я была у Коро. Волшебница сказала, что у меня родится мальчик, и будет он царем. Но Агнесса, Агриппа, они убьют его!..

— Доверься мне, — Мелета по-матерински обняла Гелику. — Еще до родов мы спрячем тебя у Коро. А там… жди, я дам тебе знать.

Гелика, счастливая, еще не веря перемене в Верховной жрице, шла домой. «О, Арей! О, Ипполита! О, Мелета! — шептали ее губы. — О, великие боги! Я благодарна вам всем сердцем. Пусть будет так!»

Не откладывая, Гелика написала письмо своему любимому.

«Сириску Гелика шлет привет.

Милый муж мой, послание твое, что принесли мне Отия и Гилара, согрело мою душу, остывшую здесь, в одиночестве и всеобщем презрении. Если бы не Отия и Гилара, я, наверное, не смогла бы жить — так всем здесь я ненавистна. Первое время, когда я была совсем одна и думала, что, может быть, ты покинул эту землю, я не хотела жить. Порой я чувствовала, что не замечаю красоты, и все реже слышу ту прекрасную музыку агапевессы. Уже не тянуло меня за горы, за голубые туманные леса, туда, где синеет море и за горизонтом скрыто что-то неведомое и прекрасное. Мне казалось, что нет вокруг благоухающих роз и фиалок, душа моя потухла, и я не хотела видеть никого… И казалось, мое солнце зашло навсегда за горизонт жизни, И все больше меня посещала мысль Сафо о том, что „восходит только то солнце, к которому мы готовы“. И никто не виноват, если все складывается так невыносимо жестоко и грустно. Боги управляют всем. Я почти не видела вокруг людей, которые могли бы, как ты, коснуться тех прекрасных струн, что есть в нас… Чтобы эти струны запели нам песни вечного стремления к звездам… Да-да, Сириск! До тебя я только смутно догадывалась, а теперь знаю точно: наша родина там, среди звезд… И ты помог мне это понять… Ты, наверное, не видел богиню Ипполиту у нас в храме Арея? Она и Арей готовы спасти нас! Если бы ты знал, Сириск, насколько мне было плохо и тяжело раньше, настолько я счастлива теперь. Я не могу написать всего. Скажу лишь — боги обещали спасти нашего мальчика. И я им верю! Я прямо перед глазами вижу ее, крылатую Ипполиту, и понимаю, как прекрасны были эти люди, которые изваяли из мрамора нашу богиню. Они так же, как и мы с тобой, Сириск, сквозь тупость времени и дикость людей рвались к звездам. И с ними было то же, что сейчас происходит с нами. И они победили, коль смогли создать это чудо — богиню, сотканную из мрамора и частиц человеческого сердца.

Я молю бога, чтобы ты вернулся живой и здоровый из земли сарматов и скифов. Я благодарна тебе, что ты нашел время и оставил мне письмо. Но прошу тебя — берегись — война висит в воздухе. Боюсь, что скифы задумали какое-то коварство. Боги обещали спасти нашего Лагорина, и это главное. На этом завершаю свое письмо.

Твоя Гелика».
Было уже за полночь. Гелика, как всегда, свернула папирус трубочкой и так заснула, спрятав письмо от посторонних глаз.

Наутро Отия и Гилара опять вызвались на охоту. И их с радостью отпустила Агнесса — вдвоем они всегда приносили больше дичи.

(обратно)

ЛАГОРИН

Незаметно летит время. Вот и маймактерион[955] засыпал Дорос большими белыми хлопьями. Посидеон[956] покрыл снежными шапками сосны на скользких отрогах неприступных гор. Когда гамелион[957] заморозил всю землю, озера и реки, и даже Меотида покрылась сплошной ледяной коркой, Мелета послала к Гелике молодую рабыню Састию.

— Верховная жрица просит тебя пожаловать к ней в храм, — несмело проговорила она. Гелика, давно уже готовая, накинула теплый гиматий, взяла узелок — все, что было нужно для малыша. И они пошли. Была ночь. Время было позднее и никто не заметил двух девушек.

— Ты готова? — Мелета, как мать, нежно обняла Гелику.

— Да… — Гелике так хотелось сказать: «Мама!», но она только подняла глаза и с доверчивой благодарностью посмотрела в глаза Верховной.

— Будь очень осторожна на тропе. — Мелета не могла насмотреться на Гелику. — Тебе нельзя рисковать. Пусть Састия обвяжет тебя веревкой и осторожно спустит вниз. Срываться, трястись тебе нельзя. Внизу уже стоят лошади. Поедете шагом. Метель занесет ваши следы. А рано утром я отправлю Гилару и Отию верхом на охоту. Это собьет погоню со следа. Когда они опомнятся, вы будете уже у Коро. Она все знает и спрячет тебя в своем пещерном храме. Как только родится мальчик, Састия поможет тебе во всем. У нее недавно бросили в пропасть младенца. Мальчика. Она сможет быть тебе не только кормилицей, но и защитит тебя.

— О, боже! — Гелика закрыла лицо руками, посмотрела на Састию.

— Я отговорила ее от того, что она задумала: Састия просила у Арея помощи, чтобы убить ножом Агнессу. Я убедила ее помочь тебе, — сказала Мелета, открыв Гелике эту тайну. — Ведь это лучше, чем погибнуть, Састия?

— Да, — ответила Састия, и Гелике показалось, что не она, а малыш у нее под сердцем услышал это «да» и слегка пошевелил ножкой.

Дальнейшее промелькнуло как в тумане — как она чуть не поскользнулась на заледеневших уступах тропы, как конь испугался по дороге звериного рыка из пещер, и Састия успела соскочить и схватить его за узду; как потом всю дорогу они шли пешком по глубокому снегу, ибо конь Састии кинулся по скользкой скальной кромке и рухнул в пропасть.

К утру они добрались до святилища Коро. Собаки, как и в прошлый раз, встретили их без лая, и, лишь возвращаясь, оповестили хозяйку о долгожданной гостье. Коро вышла сама. За ней выбежали две юные служительницы. Все вместе они осторожно сняли Гелику с овчины на крупе коня, внесли в пещерный храм. После короткой молитвы, Коро отвела Гелику и Састию по скальным лабиринтам в глубину храма. Там, где не слышно было ни звука, их ждало небольшое помещение, высеченное в скале.

— Что бы ни случилось, отсюда не выходите, — сказала прорицательница. — Все, что вам нужно, принесут эти две девушки.

Она ушла. Было темно. Постели из теплых листьев были покрыты большими овчинами. Гелика, утомленная ночным переходом, страхами и морозом, сразу же заснула. Састия укрыла ее теплым овчинным одеялом и вскоре заснула сама. В углу, на выбитой в скале полочке, стояли светильники. И пламя их горело не колыхаясь. Здесь, в глубине скалы, ничего не угрожало им.

Они спали и не ведали, что именно в эту минуту взбешенная Агнесса, во главе своего бессмертного отряда, несется в погоню. И вскоре Гилара и Отия, избитые, в крови и ранах, будут приведены в Дорос. Их будут долго мучать и обливать ледяной водой. Но ни та, ни другая не скажут ни слова. И Агнесса бросит их в темницу. Но это будет только к вечеру. А сейчас сладко спят две прекрасные юные женщины. И видят сны про маленьких, нежных мальчиков, родных и бесконечно близких материнскому сердцу.

* * *
Через две недели, в предрассветные часы, когда огромная луна светила через решетчатую слюду окна, Коро услышала плач младенца.

Она с двумя служительницами вошла к Гелике. Мальчик уже лежал у груди Гелики и делал то, что делают все пришедшие в этот мир. Он не плакал, а сопел, и Гелика, обессилившая, вся в слезах, но бесконечно счастливая, прижимала к себе Лагорина, сына Сириска.

Быстро бежит время. Коро, точно забыв о своей божественности, растворилась в заботах о мальчике. Састия и Гелика по очереди кормили малыша, и он рос быстро. Часто смеялся, веселя и Гелику, и Састию, и Коро, и девочек — служительниц храма.

Был месяц элафеболион[958] и весна уже звала с гор весенними ароматами и теплым ветром. Но Коро запрещала выходить Гелике и Састии днем. Только ночью они могли подышать свежим воздухом. Осторожность была не излишня: часто днем приходили мужчины и женщины, приносили дары пифии. Слава Коро летела по всей Таврике. Ибо все ее оракулы сбывались.

В один из теплых весенних дней к пещерному храму подъехала всадница; царица Агнесса хотела узнать свою судьбу. Она соскочила с коня, вошла в храм. Коро, еще издали завидев Агнессу и ее бессмертных, скачущих вдоль кромки леса, закрыла Гелику и Састию на засов. И велела служительницам заставить дверь утварью.

Агнесса вошла одна. Агриппа стояла у входа. Десять всадниц оставались на конях, не спешивались. Царица встала на одно колено, склонила голову.

— Что привело великую Агнессу? — Коро стояла у алтаря. Она устремила взгляд прямо в глаза царицы.

— Хочу узнать, богиня, что ждет меня, моих бессмертных? Что будет с Доросом? — Агнесса дала знак Агриппе, и та внесла ларец с драгоценностями и поставила у ног пифии. В храме поплыл аромат фимиама… Коро простерла руки к небесам, затем в сторону Дороса, в сторону моря и Херсонеса. И произнесла оракул: «Не сможет в дебрях усидеть царица… война разрушит тайну ойропат… родная кровь убьет большого волка… и тем тебе укажет путь к спасению… царевича тебе подарят боги… и только с ним спасение возможно…»

Агнесса, потрясенная оракулом, устремила взор на пифию.

— Скажи, о, великая Коро, что ждет царя Агара у стен Херсонеса? Я знаю, он должен в праздник Великих Дионисий напасть на город.

Пифия еще раз простерла руки к Херсонесу: «Да… вижу… это так… идут, как юные богини, все девушки — в процессии в честь бога Диониса… и воины в овраге затаились… открыты главные ворота… и вижу ясно — на высокой башне богиня-Дева простирает руки и голосом, знакомым мне, кричит…»

Дым от воскурений заполнил храм, Агнесса вдруг потеряла из виду пифию. И только гулкий голос с эхом возвестил: «Прощай, великая Агнесса, твой внук тебя спасет и всех бессмертных…»

Агриппа, стоявшая сзади, записала весь оракул на папирусе. Царица встала и, поклонившись изваянию Девы, вышла. Вскоре стих звук конских копыт.

Когда Гелика и Састия вышли из своего убежища, Коро сказала:

— Плохие вести, Гелика.

— Что? Сириск? — испуганно воскликнула девушка.

— Еще нет… но ему и всему Херсонесу угрожает смертельная гибель. — Коро посмотрела на Гелику, Састию, обвела взглядом юных служительниц. — Мне надо переговорить с тобой наедине.

Они вышли из храма, присели на скамью в тени гигантского ореха.

— То, что я тебе скажу сейчас, не должен знать никто. — Гелика еще никогда не видела пифию столь божественно прекрасной. — Сегодня ночью ко мне явилась богиня-Дева и вот ее слова: «Великую тайну богов тебе я открываю — должны в весенний день Великих Дионисий большое зло свершить посланцы скифов… И я, по воле Зевса, вселюсь сегодня в тело юной девы, которая младенца родила… И голосом ее спасу прекрасных, угодных богу херсонесских дев… И с башни извещу о злом коварстве… И возвращусь на лодках в божий храм…»

Гелика, потрясенная услышанным, встала. Она пыталась сделать шаг, но ноги не слушались ее.

— Не можешь шаг ступить?

Гелика качнула головой.

— Сейчас в тебя вселится богиня-Дева…

Дрожь прошла по телу девушки. И что-то изменилось в ней. Она смело сошла с места. И вдруг сказала.

— Мне нужно два коня… и пеплос твой, божественная Коро… Я знаю… за младенцем ты присмотришь…

Не делая ни одного лишнего движения, Гелика оделась в охотничий таврский костюм, взяла приготовленный Коро узелок, приторочила его к конской сбруе и, ни слова не говоря, вскочила на коня.

— Я буду на третий день от праздника Великих Дионисий, — сказала она и ускакала в сторону Херсонеса. И по ее божественному облику видно было, что нет такой преграды, которая могла бы ее остановить…

(обратно)

ВЕЛИКИЕ ДИОНИСИИ

И в Херсонес пришла весна. Все ярче дни, все теплее пригревает солнышко. Зазеленели холмы вокруг города. Фиалки, овеваемые теплым ветром, разнесли по улицам нежный аромат любви.

И надежда поселилась в сердцах граждан. Осенью и зимой не было ни одного набега на клеры. И многим хотелось думать — а может быть, все обойдется? Может быть, скифы не будут больше грабить клеры? Ах, как хотелось спокойно жить, засеять поля, подготовить виноградники к новому сезону! И поверили херсонеситы в спасение: уж коль осенью, когда закрома ломились от урожая, скифы не напали на город, то зачем им это делать весной? А может быть, испугался Агар новых трех кораблей, великолепных триер, что за зиму были закончены и спущены на воду?

Так или иначе, а город все больше расцветал под властью Евфрона. Из уст в уста передавались его крылатые слова. Зимой, когда на Совете десяти кто-то предложил разобрать театр и построить из его блоков противотаранную стену, Евфрон сказал: «Уж лучше я останусь без стен, даже без города, чем лишить мой народ театра! Народ без театра, что тело без души. А если вырастет народ без любви к родине — это все равно, что человек без головы. Руками машет, ногами топает, а все мимо!»

За зиму Евфрон не убил ни одного человека. После той казни он, казалось, сам был потрясен. Старики еще ворчали — нет выборов, нет сменных должностей, все решает преданность Евфрону! Но молодежь и слушать их не хотела. Почти все юноши были записаны в ополчение. Тем, кто победнее, из священных сумм были выделены деньги на полный комплект гоплита. В гавани стучали топоры — строились триеры. По вновь отстроенным крепостным стенам день и ночь ходила стража. Соседние полисы тоже присмирели. Уже никто не рисковал продавать пшеницу и вино на сторону — в Гераклею и Пантикапей. Все везли в Херсонес. Ибо знали — попадется купец на продаже на сторону, весь товар конфискуют. И никто не заступится. Все знают — война приближается. Городу нужны припасы.

У Сириска и Гераклида тоже радость — на семейном совете решили восстанавливать фамильный клер, отстраивать дом. Восстановить сады и наделы. В этом очень помогли деньги, полученные Сириском от Совета десяти за удачную миссию к Амаге. Решили:

сразу после Дионисий — всей семьей, вместе с рабами, на клер. Денег хватило и на новую лодку, и на то, чтобы восстановить дом. А главная радость заключалась в том, что и сад и виноградник, и все участки клера остались не тронуты. Скифы (или ойропаты?) сожгли дом, разбили пифосы. А все остальное было целехонько.

Шла весна. Приближались Великие Дионисии. Архонт-эпоним[959] (им был избран в этом году Пифострат-гераклеец) бросил клич: нужны деньги на организацию шествия, на праздник в честь Дионисия. Гераклид без колебаний выделил нужную сумму. И Сириск, и Килико, и Аристо с радостью согласились. Крит же был в восторге. Это давало ему право идти в процессии в полном воинском облачении во главе шествия. Килико тоже была уверена — она будет там же, среди канефор — самых красивых девушек, несущих священные корзины.

Несколько дней ушло на приготовления к празднику. Весь город, казалось, забыл обо всем, кроме приближающихся Дионисий. Шились костюмы, обновлялись статуи Диониса, заготовлялись угощения, откармливались жертвенные животные. И только стража на стенах еще думала о войне. Они так же зорко всматривались вдаль, туда, где на сигнальных вышках сидят дежурные воины, готовые в любой момент зажечь огонь, если опасность вновь появится в пределах Херсонеса.

Был вечер, последний вечер приготовлений.

— Ну, как? — Крит, сверкая доспехами, прошелся по дому. И только Килико, пожалуй, не уступала ему в великолепии. Розовый прозрачный хитон, украшенный фиалками и розами, золотой венок из роз и плюща, сандалии с золотистыми тесемками — казалось не может быть ничего прекраснее.

Когда Килико надела ожерелье из розовых сердоликов, то самое, потерянное и найденное ею на клере, Сириск вспомнил Скилла, пожар и все-все…

— То самое? — Сириск сказал это и более не прибавил ни слова.

— То, — ответила Килико.

— Как Евмарей?

— Он тоже будет в колонне почетных юношей.

Аристо молча любовалась Критом и Килико. Гераклид, уже слегка осунувшийся, гордо выпрямил грудь — дети были достойны, и он гордился ими.

Но вот и солнце опустилось в пурпурные, холодные, весенние волны. И это предвещало хорошую погоду на завтрашние праздники.

Еще затемно в дверь громко постучали.

— Кто? — Сириск зажег большую лампаду от ночника, подошел к двери.

— Сириска, посла Херсонеса, срочно вызывают к Верховному правителю.

Они почти бежали по темным улочкам города. Везде стояли приготовленные для шествия носилки, корзины, значки.

— Что случилось? — Крит догнал их на полдороге.

— Не знаю. — Воин-гонец был немногословен. — Говорят, поймали пленного.

У Евфрона уже все в сбор: Пифострат, Сострат, Ахет, Алким, Апполодор — Верховный жрец, Агасикл — глава старейшин, Апполоний и Апполодор — братья Евфрона.

— Наконец-то! — Евфрон быстро поприветствовал Сириска.

Сириск поздоровался с Советом, занял свое место. Все смолкли. Евфрон выдержал паузу, обратился к Совету.

— Друзья мои! Только что ко мне доставили пленного. Это скиф. Он утверждает, что скифы намерены напасть на нас сегодня утром, как только процессия выйдет за городские ворота… Мы должны принять решение…

— Где скиф? Можно ли ему верить? — Апполодор был настроен агрессивно. Его, да и Крита и Пифострата радовал такой оборот дела.

— Он утверждает, что знает Сириска. Зовут его Сим. — Евфрон долгим взглядом смерил Сириска и внимательно следил за тем, как встретит тот это сообщение.

— Сим! — Сириск сразу же вспомнил плен и яму, где он сидел. — Если это тот Сим, то ему можно верить. Он сам отпустил меня, — Сириск сказал это, не опуская глаз. — Кое-кто тогда обвинил меня в измене.

— Введите скифа. — Евфрон дал знак стражнику. Сим, безоружный, но в полном воинском одеянии вошел в помещение булевтерия. Он встретился взглядом с Сириском.

— Да, это Сим. — Сириск сказал это Совету и обратился к скифу. — Это правда, Сим?

— Да, Сириск. Это правда.

— Что же заставило тебя, скифа, предать тайну своего царя? — Евфрон внимательно следил за Сириском и Симом.

— Я чту богов. Папая-Зевса, Апи-Гею, Гойтосира-Аполлона, Агримпасу-Уранию, Фагимасада-Посейдона. Чту также и Диониса и Арея. Наш царь задумал то, что не угодно богам. Он знает — взять стены в честном бою очень трудно. Ему все говорят: новые стены — неприступны. И он решил воспользоваться тем, что откроют ворота и процессия пойдет к храму Диониса, к тому, что у поселка виноделов. А это даже не коварство — это страшный грех и посягательство на бога Диониса. И многие у нас так считают. Я же, зная многих из города, особенно моего друга Сириска, считаю долгом вас предупредить — мои соплеменники идут на эту войну неохотно. И коли я не могу спасти мир, хочу спасти тех, к кому отношусь с уважением, к гражданам вашего города.

Когда Сима увели, Сириск сказал:

— Надеюсь, ему не причинят вреда?

— А если это обман? — Сострат не глядел в глаза Сириску.

— Как разъезды, Пифострат? — Евфрон обратился к полемарху.

— Уже полгода не было ни одной стычки. После нашей, осенней экспедиции, они и нос не кажут.

— Так что же будем делать, отец? — Евфрон обратился к Агасиклу. — Как ты посоветуешь?

— Все не просто, — Агасикл не торопился с решением. — Если мы отменим праздник — и боги и люди нам этого не простят. Если скиф честен, а слову Сириска я верю, то мы можем потерять все. Если они ворвутся в главные ворота — а они достаточно широки, то сдержать их будет очень трудно. Тем более, что все будут вооружены не мечами, а цветами.

— Что же делать? — все устремили взоры на Агасикла.

Долго молчал старейшина. Но никто его не торопил. Наконец он сказал:

— Праздник отменять не будем. Всех юношей в процессии вооружим боевым оружием. Всех девушек-канефор поставим в центр процессии. Если это обман и процессия пройдет благополучно к храму Диониса и, взяв деревянную статую, вернется назад, скифа казнить. Если же он сказал правду — даровать ему прощение и права гражданства и зачислить в наше войско.

— Он не будет воевать против своих, — тихо сказал Сириск. — То, что он сделал, — дело его чести. А воевать против братьев — это бесчестье.

— Ну, быть по сему. И это надо уважать, — завершил Евфрон Совет этими словами.

Вскоре забрезжил рассвет. На улицах Херсонеса уже шумел народ. Процессия приближалась к агоре, откуда она должна идти к храму Диониса, расположенному за городской стеной в поселке виноделов.

Ах, как долго ждали этого дня! И многим не верилось, что он наступит. А вот и наступил. Процессия, украшенная как никогда, выстроилась на центральной улице у храма. Ждали участников от Састера — городка на полуострове. Они задерживались.

— Будем ждать, — сказал архонт-эпоним Пифострат. Видно, он был рад задержке — всех юношей переодевали в боевые доспехи.

Крит с Евмареем чуть не пробежали мимо Сириска. Оба были в боевом, а не в парадном облачении, и Сириск опять заметил — панцирь был явно не по размену раздавшемуся в плечах Криту.

— Хороши! — Сириск не мог не восхититься юношами. Евмарей тоже был хоть куда. И Сириск с радостью подумал — лучшего жениха для Килико нечего и ждать.

— Ты будешь в процессии? — Евмарей всегда улыбался Сириску. Вот и сейчас он был весел и в восторге от того, что им выдали боевые доспехи.

— Конечно, Евмарей, — Сириск подошел вплотную к нему и тихо сказал: — Береги Килико. Если будет набег — спасай ее… ты понял?

— Не будет никакого набега! — Он прямо светился от радости. — Я сам был вчера в разъезде. Все чисто вокруг на один день пути. С осени присмирели, как мы им дали по зубам…

— Крит! — Сириск взял брата за руку. — Надень мой панцирь! Ты должен слушать старшего брата! Я…

— Да не успеть уже, братик мой милый. — Крит улыбнулся как-то по-детски, как давно уже не улыбался. — Да и опасности нет. Ты знаешь, брат, я как-то раньше не понимал — не ценил твою заботу, а теперь я очень счастлив, что у меня есть такой брат. — Он порывисто обнял Сириска, и оба воина убежали.

Процессия медленно формировалась, и Сириск понял — он еще успеет, и бросился к тюрьме. Промелькнули воины, девушки, актеры, архонты. Сириск побежал по короткой дороге, по песчаному берегу. И здесь, у стыка крепостной стены и берега, он увидел то, чего раньше не было: вкопанные в песок деревянные полозья. Они слегка выступали над песком и были смазаны жиром. Сириск этого не заметил, и только он вступил на один из них, как сразу же поскользнулся и упал под хохот воинов. Воины были в полном вооружении и отдыхали, сидя на камнях и длинном деревянном сооружении на колесах. Это было нечто вроде длинного забора, очень крепкого, высотой в человеческий рост. Сверху эта деревянная стена была утыкана острыми пиками. Длинная толстая веревка, такая, что не перерубить (она была окована медными пластинами), тянулась вдоль рельсов, прямо в воду залива. И только сейчас Сириск заметил — веревка выходила из воды и накручивалась на большой ворот в глубине бухты. «Вот зачем эта башня», — подумал Сириск, вспомнив это сооружение, которое он видел, когда плыл к Амаге. Тогда еще только заводили канат, и он срывался и падал в воду.

— Что это, воины? — Сириск с любопытством рассматривал сооружение.

— Спроси у Пифострата, — крикнул молодой лохаг. — Наше дело военное…

Сириск побежал дальше, поднялся по насыпи, вошел в узкую калитку второй крепостной стены. Стражи его хорошо знали и сразу пропустили.

Сим стоял, держась руками за решетку. Одет он был по-скифски, как воин.

— Сим, это правда? — Сириск взялся за сжимающие прутья решетки пальцы Сима.

— Да, брат, — Сим все так же, как прежде, посмотрел в глаза Сириска.

— Из-за меня ты можешь умереть…

— Не только из-за тебя, — сказал Сим. — Ты знаешь, что для скифа дороже жизни…

— Знаю, Сим… но если… тебя казнят… Я не могу помочь тебе…

Сим, глядя прямо в глаза Сириску, тихо и уверенно сказал:

— Не казнят. Нападение точно будет, не знаю только откуда.

— Я сделаю все, что смогу, Сим. — Сириск еще раз пожал руку скифа.

Он вышел из тюрьмы. У храма Геракла уже звенели кимвалы, пели трубы, слышался хор юношей.

Когда Сириск занял свое место среди почетных граждан города, он понял — процессия отправилась без делегации от Састера.

— Они всегда опаздывают, — сказал Пифострат.

Процессия медленно двинулась по главной улице к воротам города.

Пифострат, в белой с золотом хламиде, возглавил шествие. Под хламидой у него не было панциря, и это удивило Сириска — ведь Пифострат был еще и архистратегом.

Со всех сторон он был окружен жрецами. Среди них выделялся своим праздничным облачением Апполодор — Верховный жрец. Он руководил процессией, и все внимательно следили за каждым его жестом. Затем шли должностные лица и почетные граждане — среди них шел и Сириск. Опасность набега незримой печатью отражалась на лицах мужей, тех, что постарше. Но только не на лицах эфебов. В боевом и парадном облачении они были неотразимы. Восторги по поводу их великолепия и силы то и дело выпархивали, словно голуби, из рядов девушек-канефор. Они только что подняли на головы раскрашенные под золото корзины, полные плодов, сохраненных еще с осени. Килико, Хелена то и дело мелькали среди красавиц в легких хитонах. Сириск, чувствуя, как радость вливается в его душу, перестал думать об опасности. И все более и более растворялся он в шуме голосов, музыке, движении процессии. Знакомый уже многим звук марширующих воинов, присоединившихся к ним, утроил восторг. Лохаги впереди, гоплиты в колонне по четыре — за ними. Крики восторга, смех девушек, рев восхищенной толпы.

Воины разошлись, как лепестки тюльпана, и в центре осталось лишь десять лучших из них во главе с Евфроном. Он в сияющем воинском облачении: панцирь, поножи, шлем, меч. Пурпурный царский плащ развевается на ветру. Всеобщая буря восторга. Руки с веточками оливы подняты вверх — в знак беззаветной преданности.

Ворота уже открыты — полсотни гоплитов вышли и, уступив дорогу процессии, рассредоточились по всему пути до храма Диониса.

Уже на половине пути до храма, на дороге от Састера, показалась, наконец, процессия городка. Они шли, высоко подняв корзины. Шли медленно, словно и не они задержали праздник.

Процессия Херсонеса в этот момент как раз огибала главную башню городской стены. Все увидели састеритов и восторженно замахали руками — многие ждали встречи с родными и любимыми.

И вдруг на башне появилось нечто, что заставило всех повернуть головы и замереть — сама богиня-Дева, в невиданном голубом облачении, в сияющем золотом венке на голове, простерла руки к небу.

— Угодны вы богам, херсонеситы! — Сириск услышал этот голос и сердце его бешено забилось. — Я пришла спасти вас от коварства. Скорей возвращайтесь за стены города. Вы ждете нападения с востока, а вот он враг — идет от Састера. Приставив мечи к спинам девушек, люди Агара смерть несут! Спасайтесь!

Подошедшая уже на полет стрелы процессия Састера вдруг дрогнула и рассыпалась: сотни стрел засвистели в воздухе. Сотни воинов ощетинились копьями. Стрелы достигли цели — стоны, крики воинов, смятение перепуганных девушек. А там, откуда никак нельзя было ждать скифов, уже гремел конский топот. Несметное множество воинов уже неслось от Састера, поднимая в небо огромное облако пыли. Евфрон вскочил на коня. Со всех сторон бежали гоплиты. Молча, не говоря ни слова, Евфрон мечом и взглядом направлял лохагов.

Процессия, превратившаяся в неуправляемую толпу, неся на руках раненых и убитых, под неослабевающим градом стрел отхлынула к крепостным воротам. Воины в панцирях с высоко поднятыми щитами, помогали продвижению людей в сторону города.

Евфрон и сотни три конных воинов, заранее спрятанных в овраге за городом, уже неслись к группе лучников, прикрывающихся телами састерских канефор. Лучники, сразив стрелами несколько лошадей, еще больше взбесили Евфрона и всех его конников. Основная масса скифов только еще вытягивалась из Састера, и Евфрон понял — он успеет.

Все конные воины были вооружены длинными сарматскими мечами, скифские лучники не успели даже разбежаться. Всадники прошлись по ним, как смерч, разбрызгивая всюду кровавые брызги. Все произошло так быстро, что многие ринулись навстречу основным силам скифов. Но Евфрон поднял меч. Этот знак знали все — они собрались вокруг него и, поняв все без слов, подхватили всех девушек, живых, раненых и убитых. И во весь опор понеслись к городским воротам: скифские стрелы уже свистели вдогон и достали только нескольких отставших. Конники проскочили в ворота, и катаракта с лязгом упала прямо перед скифскими всадниками. И тут же почти все они были сражены тяжелыми стрелами, пущенными со стен города.

К катаракте подбежал Пифострат: он схватился за железную решетку, уже закрытую, и тут же стрела вонзилась ему в спину. Он медленно сполз по решетке, упал на колени…

— Сим… — шептал он. — Сим…

Но никто уже не мог помочь ему, хотя и лежал он рядом. А там, со стороны Састера, и с востока, где был храм Диониса и поселок виноделов, уже поднимались в небо столбы дыма. Вскоре дым заполнил все улицы. Воины и все мужчины бежали на стены.

Ржание коней и шум наступающей скифской пехоты, казалось, заполнили все пространство перед стенами города. Сириск, едва живой от давки у ворот, лежал недалеко от входа. Стрелы не попали в него, но его ноги и руки были в крови. Он наскоро завязал раны обрывком хитона. Сквозь решетку городских ворот он видел, как скифские конники, проносясь мимо нее, жалили стрелами зазевавшихся защитников, и те с воплями падали вниз с гребня стены.

Сириск встал: ему надо было бежать домой за доспехами и оружием. В проем медленно закрывающихся ворот, окованных медью, он разглядел, как скифский всадник, прикрытый залпом из десятка луков, спешился, привязал Пифострата за ноги к своему аркану и, вскочив на коня, потащил его прочь по камням и пыли. Пифострат был еще жив…

К городским стенам, навстречу Сириску бежали уже не только воины и мужчины без доспехов, но и женщины, кто с чем мог.

Под котлами со смолой и водой пылал огонь. Вокруг было много убитых. Тучи стрел смертоносными стаями проносились в воздухе. Несколько человек, пораженные стрелами, упали рядом с Сириском.

Он бросился по лестнице на стену. На ней повсюду валялось оружие. Он подхватил лук, набросил на себя колчан и, привычной рукой, натянул тетиву: промахнуться было почти невозможно. Скифы огромной орущей толпой лезли на противоположную стену и многие из них, пронзенные стрелами, падали вниз, так и не взобравшись на стену.

Чувствовалась злоба и отчаяние нападавших — внезапности не получилось и было видно, что Агар решил задавить силой: все новые и новые тысячи скифов одновременно на всех участках крепости лезли и метали стрелы. Наконец, им удалось преодолеть сопротивление на внешней стене, и они, уже заметно снизив натиск, по лестницам полезли на внутренние стены крепости. Но было уже поздно: весь город ощетинился стрелами, копьями, мечами. Горящая смола с шипением лилась на головы осаждающих, и они, с воплями, летели вниз, сбивая тех, кто был ниже. Те из скифов, кто оказался между двух стен, каким-то звериным чутьем поняли, что пропали.

Приступ явно не удавался. Смола и кипяток сделали свое дело. Назад отступать было невозможно: им навстречу шли и шли те, кто не отведал смолы и копий. И тогда раненые и многие из обожженных кинулись вдоль стен, прикрываясь щитами. Но скоро все уткнулись в тупик. Тогда толпа ринулась обратно. Поток херсонесских стрел обрушивался на мечущихся между стен людей. Те, кто выжили, принесли Агару весть: приступом крепость не взять.

Военный совет Агара, состоявший из вождей десяти подвластных племен, постановил — подвергнуть город осаде. Хотя многие выразили сомнение: флот Херсонеса был как никогда силен, а значит, осада может продлиться бесконечно долго.

Взбешенные неудачей, кочевники расползлись по всей округе, и всю ночь защитники города слышали в темноте вопли убиваемых мужчин и крики девушек и женщин. И многие из защитников могли узнать в этих криках знакомые голоса. Но сделать они ничего не могли. Вся округа, все холмы были покрыты кострами. Войско Агара зализывало раны и готовилось к осаде города.

На рассвете тысячи горожан, не сговариваясь, бросились к храму богини-Девы. Каждый нес, что мог. Золотое колечко, бусы, монеты.

— Богиня-Дева спасла город, — кричали те, кто видел на башне Деву и слышал ее слова. Из уст в уста передавались ее пророчества: «Угодны вы богам, херсонеситы…»

Сириск, сопровождаемый Диафом, тоже вошел в храм. Он положил на алтарь золотую монету, склонился в молитве. Но голос, божественный и любимый, который не спутаешь и с тысячью голосов, все звучал в ушах… и согревал душу, и хотелось услышать его еще и еще раз.

— Зовут, хозяин, — обратился к нему Диаф тихим голосом.

Гонец Евфрона сзывал всех на Совет.

— Ты должен отправится к Амаге, Сириск. — Евфрон уже знал, как и все, о подвигах Сириска, о его ранах, о том, как он, среди первых отражал натиск на стенах. Большая часть из них, поднявшись на стены, погибла, и все понимали, что Сириск был на волосок от смерти.

— Номужайся, воин. — Евфрон произнес эти слова, и Сириск сразу же понял.

— Крит?

— Крит… он пал от стрелы, когда гоплиты прикрывали щитами девушек… пал как герой…

— Где он? — только и прошептал Сириск.

— Они лежат у насыпи…

И тут Сириск вспомнил — ковыль, и он идет с Симом… и Крит, а рядом Зет… Илон и Пифострат… и юный Апполодор.

— Апполодор? — Сириск сказал это, и Евфрон вздрогнул.

— Аппол исчез куда-то, — вымолвил старый Агасикл. Но не смолк еще его голос, как вбежал гонец. Он не решался ничего сказать.

— Нашли? — Евфрон с надеждой схватил гонца за руку.

— Нашли, — прошептал тот, — он там, среди убитых…

Евфрон оттолкнул гонца и кинулся вон из булевтерия. Сириск и многие из членов Совета бросились вслед. По пути к ним присоединился Сим. Сириск увидел его и не удивился.

На зеленом травянистом холме лежали убитые. И солнце померкло в глазах не только у Сириска. Все произошло так, как он уже видел тогда, еще до поездки к Амаге… И страх и ужас охватили его: стрела вонзилась Криту чуть выше панциря…

— О, боги… — прошептал он. — О, боги, пощадите… Откуда-то издалека он услышал голос Евфрона: «Шли гонцов к Амаге, Сириск…» Сириск оглянулся. Евфрон стоял рядом.

— Их нам уже не спасти… — глаза его были воспалены, но он мужественно держался и, казалось, ничто не поколебало его внутренней силы. — Мы должны спасти тех, кто еще жив… Скорее шли гонцов к Амаге — пусть, если может, ударит с тыла.

— Я сделаю это. — Сириск уже мысленно выбрал тех из воинов, кто был с ним в прошлой поездке. И решил послать всех четверых морем.

* * *
Ночью, в темноте, «Парфений» тихо отошел от пристани. На нем отплыли четверо воинов с лошадьми. Они знали: хотя бы один должен добраться до Амаги. Добраться и передать ей папирус.

(обратно)

ВСТРЕЧА

Тихо в доме Сириска. Уже выплакав все слезы, забылась в тяжелом сне Килико. Кария сидит рядом, у ее ног, и все еще всхлипывает во сне. Мама Аристо смотрит на Крита. Гераклид несколько раз пытался отвести ее на женскую половину, но, поняв, что не сможет, сел рядом. Слезы все катились из их глаз.

Сириск переживал это горе семьи. Порой лютая злоба подкатывалась к его сердцу, и он был готов выплеснуть ее на Диафа. Но тот, все поняв, сказал.

— Пойду к стенам, насобираю стрел. Завтра они очень будут нужны.

Сириск с благодарностью кивнул. В который раз он убедился в уме скифа.

Была ночь, он сидел за столом и писал. Описав все, что предшествовало набегу, и весь вчерашний день, он задумался. Вспомнилось знакомство с Диафом, убийство Кинолиса на берегу, бегство Тимона и тот разговор, тот спор с Евфроном на корабле. И особо терзала его память фраза Евфрона: «…кто — кого, Сириск. В этом мире нет другого закона… Силой ли, хитростью ли, коварством ли. И тот, кто не потрудился, кто проспал, кто дал себя обмануть — не достоин жизни. И это правильно. Ибо только сильнейший и умнейший достоин быть хозяином на земле…»

«Как легко ты готов пролить кровь… я не хочу крови…» — были тогда слова Сириска. «Лучше малая кровь сегодня и сила завтра, чем в болтовне погибнуть всем…» — был ответ.

Строки сами ложились на папирус: «…выходит, прав был Евфрон — если бы не его воля, если бы не собрал он всех в мощный кулак — что было бы теперь с городом? То, что теперь творится за стенами: смерть, насилие, огонь и разрушение. Что будет завтра? Будут ли живы наши матери, сестры, жены? О, всемогущие боги! Дайте нам силы! И если мне суждено погибнуть, знайте люди — это я писал, Сириск, сын Гераклида из Херсонеса. Писал с любовью к вам, живые…»

Дверь тихо скрипнула…

— Кто там? — Сириск привстал, повернул голову и… услышал голос Гелики.

— Это я, Сириск… — Она сняла таврский колпак и золотистые волосы рассыпались по плечам, одетым в таврскую охотничью куртку. — Ты ждал меня? — Она улыбнулась, но улыбка исчезла с ее лица, как только она увидела скорбь в глазах Сириска.

Он кинулся к ней и, ни слова не говоря, обнял и упал на колени. И они стояли так и боялись шелохнуться. Точно боялись спугнуть то, что нельзя объяснить словами. Она тоже опустилась на колени и долго-долго смотрела в глаза его.

— Я знаю, твой брат погиб, — прошептала она.

Слезы брызнули из его глаз. Гелика, покрывая его лицо поцелуями, шептала слова утешения.

— Меня ждет лодка, мне надо к сыну, — сказала она наконец.

— К сыну! — лицо Сириска вспыхнуло, и сквозь слезы горя блеснули лучики надежды.

— Да, муж мой… Сириск… у нас есть сын, Лагорин, как ты и велел назвать его…

— Но как же… он же еще совсем…

— Ему ничего не грозит — он в надежном месте и кормилица смотрит за ним. Да и твоя жизнь разве не стоит, чтобы оставить сына на неделю?

— Моя жизнь? — Сириск начал смутно догадываться…

— Все… жизнь моя… уже рассвет вот-вот настанет… мне надо уходить… — Она рывком встала и пошла к двери.

Сириск кинулся следом.

— Нет, не ходи со мной. Так надо. Я обещаю, как только сын подрастет, — я буду у тебя… и с нашим сыном.

Она тенью промелькнула за дверь. И растворилась в ночи. Сириск бросился за ней, но не было вокруг никого. Только ночь, да звезды на небе, да едва слышный шум волн с берега. И голос, все тот же голос, любимый и неповторимо прекрасный: «Угодны вы богам, херсонеситы». «Я буду у тебя… и с нашим сыном». И голос был один и тот же.

(обратно)

КАБАНЬЯ ЗАПАДНЯ

Прошла неделя. Каждое утро херсонеситы ждали на стенах. Но штурма все не было. Когда напротив гавани и торгового порта встали на якорь девять триер, стало ясно, как и почему Агар ударил с тыла. Среди триер многие моряки узнали суда ольвиополитов. Значит, прежде чем взять Састер, скифы покорили Ольвию. И уже на их кораблях, ночью, захватили Састер.

— Он хитер, но и мы не простаки! — Евфрон собрал Совет, когда стало ясно, что Агар решил взять город измором.

На Совете были: Агасикл, Сириск, Апполодор — Верховный жрец, Сострат, Ахет, Алким, все лохаги, тридцать человек.

— Он должен узнать наше «слабое» место. — Евфрон окинул взором воинов. — Кто пойдет на вылазку?

Все лохаги как один встали.

— Хорошо. Пойдет лох… — Евфрон прошелся вдоль ряда сотников. — Ахет пойдет!

Ропот пробежал по рядам. Слышалось: «Юн… слишком молод… скиф!»

— Да, скиф! — твердо сказал Евфрон. — И один из лучших граждан города… Как и отец его…

Ропот стих.

— Готовься, Ахет, завтра рано утром пойдешь в набег, и помни — назад ты должен отступать через «кабанью западню». Скифы должны узнать это «слабое» место.

Когда все разошлись, Евфрон задержал Сириска.

— Кто мне заменит Пифострата? — как бы размышляя, сказал он. — Ты видел деревянную заставу у стыка стены и моря?

— Да, Евфрон, но…

— Там все просто. Когда они узнают, что там легко подойти к городу, они туда ударят. Как только ты увидишь, что пошли основные силы, — дашь знак, чтобы убирали деревянные стены. Воины на ученьях делали это много раз. Но слишком много не пропускай — не более пятисот. Остальное — моя забота! Иди!

В этот день скифы по-прежнему жгли костры вокруг города. Сириск, уже облаченный в доспехи, принял на себя командование «кабаньей западней». И только после ночной учебы он окончательно понял всю простоту и гениальность изобретения Евфрона. Воины лучше Сириска знали, что и как делать. Они только посмеивались, когда Сириск пытался командовать.

— Ты только дай знак с башни, а уж мы не подведем, — сказал лохаг Алким.

Вся сотня с лохагом, Сириск и Диаф заснули здесь же, у стены.

Еще было темно, но Диаф уже растолкал хозяина.

— Вставай, хозяин!

Сириск быстро встал. Будить сотню не понадобилось. Алким уже поднял всех на ноги. Наспех поели приготовленную еще с ночи баранину. Сушеные фиги и вино завершили трапезу. За крепостной стеной послышался шум. Все вскочили…

— Люди просятся на стену, — обратился к Сириску Алким. — Можно?

— Можно, но не всем. Половина должна быть у ворот.

Алким быстро разделил людей на два отряда, и вот уже один отряд вместе с Сириском побежал по ступенькам стены вверх, на башню Зенона.

Солнце еще не взошло, но было уже светло, и они увидели: сотня всадников неслась уже в глубине скифов, прошла палатки, круша все на своем пути. Они все ближе приближались к высокому, с золотистым верхом, шатру. Все знали — это шатер царя Агара. Но скифы уже проснулись — прямо от шатра, навстречу Ахету, неслась группа всадников. И было их не менее тысячи. На удивление быстро весь стан скифов ожил, как муравейник. Всюду ржали кони…

— Эх, не успеют! — сказал кто-то рядом.

— Успеют. — Это были слова Диафа.

И действительно они увидели: Ахет на полном скаку, поняв ситуацию, разделил воинов по двое. И сразу обе полусотни развернулись и пошли назад. Царская же охрана буквально вонзилась в тех скифов, кто подпирал Ахета сзади. Воспользовавшись давкой, Ахет быстро отступал к башне Зенона, по нижней дороге. Под свист стрел, крики и ржание коней он летел прямо к берегу, туда, где кончалась крепостная стена и узкое пространство около ста стадий шириной было закрыто деревянной стеной на полозьях.

Сириск, с башни, как и условливались, махнул красным платком. Сразу же внизу заскрипела стена — огромный ворот с четырьмя длинными шестами-рычагами сдвинулся с места. Люди, напрягая спины, крутили ось.

Все, кто был на башне, бросились вниз. Сириск, прежде чем последовать за ними, еще раз взглянул на скифский стан: всадники Ахета неслись уже Иод башней, а подвижная стена отошла внутрь каменной только на четверть. Скифы нагоняли последних воинов Ахета, и Сириск скорее услышал звон мечей, чем увидел. Он уже бежал вниз. Двадцать воинов, по пять на каждом рычаге, с большим напряжением сил вращали ворот, и стена вошла внутрь уже наполовину. Но этого было достаточно, так как всадники летели не сплошной массой, а растянулись вдоль стены. Они летели по широкой песчаной отмели. Некоторые скакали по воде, и волны доставали им до ног. Когда последние всадники были уже у башни, Сириск махнул платком — на сей раз заработал тот ворот, что был сооружен на каменном постаменте в глубине бухты. Канат натянулся и поднялся из воды. Некоторые кони цеплялись за канат и падали. Это создало давку, но стена уже шла. Все быстрее и быстрее. У внутренней стены крепости, обращенной к гавани, уже царило оживление. Вдоль нее выстроилась фаланга, слегка изогнутая по форме песчаной отмели. Воины спокойно ждали. Евфрон, в пурпурном плаще, стоял впереди фаланги.

А здесь, на песке, по мере продвижения деревянной стены, проход становился все уже. И отставшие воины почти все неслись вскачь по воде, разбрызгивая вокруг соленые морские брызги.

Первые из скифов поняли, что попали в ловушку — они с ходу кинулись на тех, кто почти уже плыл по воде — туча стрел накрыла многих, и Сириск увидел, как воины падали в воду.

Сотня Алкима уже выстроилась у раздвижной стены. И как только первые скифы полезли через нее, они спустили тетивы — стрелы почти все попадали в цель, ибо враг был рядом. Вой и крики, грохот лестниц все нарастали. Но проход был слишком узок. Уже десятки скифов повисли на деревянной стене, кто со стрелой в шее, кто напоровшись на острые стальные шипы стены.

Некоторые из осаждавших обошли стену вплавь и, стоя по пояс в воде, жалили воинов Алкима стрелами. И уже упали первые, что были ближе к воде. Сириск снял десяток воинов с крепости, показал рукой. Объяснять было не надо. Они на бегу пускали стрелы в тех, кто рвался через воду. И только сейчас Сириск понял — эти обречены, ибо на мачте Евфрона поднялся знак. Сириск указал рукой — все, кто был напротив деревянной стены, таща раненых, отстреливаясь, бросились в узкие казармы. А воины на вороте в крепости уже изо всех сил крутили ворот — стена медленно пошла в паз крепости. Но скифы, не поняв, что происходит, навалились сбоку на стену и сами же помогали открыть проход. Они хлынули в пространство, сталкивая тех, кто толкал стену, и страшно было смотреть, как висевшие на пиках стены погибшие скифы медленно двигались в крепость. Крики восторга подбодрили тех скифов, которые шли следом, и вскоре уже не менее тысячи воинов выплеснулось на свободное пространство торгового порта. Они еще не понимали, что ворвались не в город, а в порт, так же отгороженный от города крепостными стенами, как и внешняя линия обороны.

Когда на песчаной отмели было уже несколько тысяч скифских воинов, со стен, через головы фаланги, полетели тучи стрел. Это были длинные, тяжелые, с железным жалом стрелы. Они могли легко пробивать кожаные панцири скифов. Щиты с грохотом поднялись вверх, и вся скифская масса превратилась в гигантскую бесформенную черепаху.

На мачте Евфрона взвился второй боевой знак. Он еще полз вверх, а люди в бухте, те, что были на «кабане», уже изо всех сил навалились на ворот: из каменного паза вновь поползла стена. И тогда скифы поняли — они в западне.

А фаланга уже шла. По команде Евфрона она ощетинилась копьями. Кое-кто из скифов опускал щит и брался за лук — но не многие выпустили больше одной стрелы. Со стен их тут же разили лучники. Фаланга, как гигантские клещи, как карающие когти орла, стиснула с трех сторон черепаху и, молча, медленно, но неотвратимо все сильнее и сильнее давила многотысячную толпу. Скифы, на конях и пешие, все были с мечами, но без копий. Они даже не могли приблизиться к воинам Евфрона. Поражаемые копьями и стрелами скифы отступали к воде.

В это время Агар кинул на помощь свой резерв: тяжелую конницу. Но деревянная стена уже закрылась, и кони, бешено ржа, носились у стены, утыканной стальными шипами, и ничего не могли сделать. Сириск и его сотня уже выбежали из казармы и разили конных стрелами. С башни Зенона тоже летели стрелы. Вскоре Агар понял — это катастрофа. Две триеры греков подошли к тем, кто уже стоял по шею в ледяной воде. Стрелы довершали дело. Когда на триерах Агара сообразили, что происходит, они попытались помочь — но тщетно. Преодолеть цепь бухты они не могли, а тучи стрел с берега и с кораблей херсонеситов обескровили их, не готовых к такому повороту дела.

Скифы, срывали с себя панцири, пытались спастись вплавь. Но что они могли сделать против лодок и кораблей, против стрел и копий?

К вечеру скифы, ничего не добившись, отхлынули от стен. И некому было вылавливать тысячи трупов, плавающих в бухте, у торгового пирса. На светлом херсонесском песке, залитом алой скифской кровью, они лежали сотнями.

И херсонеситы радовались — они победили. Ибо в бухте и на песке полегли лучшие силы Агара. И ясно было — следующую вылазку скифы могут просто не выдержать.

— Всем отдыхать. — Сириск выдохнул эти слова и упал здесь же, среди убитых, и забылся в тяжелом сне, точно провалился в глубокую бездну. Греки потеряли убитыми сорок три человека. Потери скифов никто не считал.

(обратно)

АГНЕССА

А Гелика в это время неслась по бескрайним предгорьям Дороса, перескакивая с одного коня на другого, почти не отдыхая. Точно крылья несли ее к маленькому Лагорину, к ее сыну. Она была счастлива — невероятный путь ее увенчался успехом, она спасла, помогла Сириску, а теперь весь мир соединился для нее в этом маленьком, беззащитном, улыбчивом мальчике. Она уже мысленно целовала и прижимала его к сердцу, кормила его грудью. Эти чувства настолько сильно захватили ее, что она не заметила, как добралась до пифии.

Преодолев скальную гряду (пришлось спешиться, чтобы коням было легче), она с вершины увидела внизу обитель Коро. Издалека казалось, что все там было по-прежнему. И Гелика поскакала вниз по тропе, уклоняясь от веток деревьев. Она вылетела на последний холм. И вдруг конь захрапел и шарахнулся в сторону. На дереве, у тропы висела Отия. Видно было, что она висит здесь не первый день. Гелика, потрясенная, поехала дальше. За поворотом тропы среди зеленой листвы висела Гилара. Она была привязана за ноги. Гелика подъехала, спешилась, перерезала веревку. С трудом удержала тело. Ноги посинели и были холодными и распухшими. Она разрезала стягивавшие их веревки. И поняла — она еще жива. На лице Гилары веки слегка задрожали, а щеки и лоб слегка порозовели.

— Тебе надо спасаться, Гелика, — услышала она сзади голос Коро.

— Где Лагорин? Агнесса? — Гелика с надеждой устремила взор на волшебницу.

— Агнесса. Но не убивайся. Мальчик жив.

— Она убьет его! — Гелика вскочила пантерой на коня.

— Стой и выслушай. — Коро была невозмутима, как скала. — Твой мальчик будет жить. И многое случится. Но скоро не увидишь ты его. Сейчас же жизнь свою спасай. Агнесса поклялась при всех, что в этот раз тебя не пощадят. Беги. Вниз по ущелью, там, в дне пути отсюда, есть пещера. Там и живи. Беги!

— Как же Гилара? — Гелика с мольбой произнесла это, глядя в глаза Коро.

— Гилару я спасу, беги! — Коро буквально толкнула ее к коню.

Вдали на тропе, идущей от Дороса, показалось несколько всадниц. Гелика круто развернула жеребца и понеслась вниз по ущелью, стараясь держаться в тени деревьев так, чтобы никто не заметил ее со скалы. Вскоре она растворилась среди бескрайних лесов и скал, и тысячи ойропат не смогли бы найти ее. К вечеру она была уже в пещере. Всю ночь она пролежала на прошлогодней листве у входа, и слезы все катились и катились из ее глаз. И казалось, не будет им конца.

Коро со служительницами (их было двое) быстро перенесли Гилару на дно маленького оврага и засыпали листьями. Они еще шуршали листьями, а конский топот уже был рядом.

— Где она? — грозно, без приветствия, выкрикнула Агриппа.

Коро многозначительно посмотрела на обрезанную веревку и, ни слова не говоря, ушла в обитель. Агриппа, в сердцах хлестнула коня плеткой. И во главе десяти бессмертных понеслась вниз по распадку, туда, куда вели следы двух лошадей.

Но Коро спокойно проводила их взглядом. Она знала: внизу, в русле высохшей реки, покрытой камнями, невозможно заметить следы.

(обратно)

МЕЛЕТА

Тихо в храме Арея. Только голуби воркуют под кровлей. Да служительницы, шурша одеждами, готовятся к освящению царевича.

Мелета сидит в своих покоях за столом. Агнесса напротив.

— Как ойропаты восприняли оракул? — Мелета обратилась к Агнессе. И вопрос этот был не праздный.

— Когда они узнали, что царь, а не царица будет нами править, они чуть не подняли меня на копья. Но потом… когда неожиданно приехали послы Амаги — Мирина и Киркера, — все изменилось.

— Так ты со мной согласна, сестра моя, Агнесса? — В глазах Мелеты вдруг вновь вспыхнул тот же огонь, когда они, еще в Горгипе, поклялись на мече.

— Я много думала, Мелета… — Агнесса сильно осунулась за эти дни. — И должна признаться — у нас нет другого выхода. Когда Мирина сообщила о плане Амаги, стало ясно — надо его принимать. Одни мы скифов не уничтожим. Теперь, когда Агар сидит в Неаполе, как побитая собака, надо его добить!

— Но не будет уже больше нашей тайны… — Мелета внимательно следила за глазами Агнессы. Ей доставляло наслаждение видеть, как ее план проникал в мысли Агнессы.

— Да! Но уничтожив скифов, мы так приблизимся к дели! А если у нас будет царь, то, по примеру Амаги, мы сможем создать здесь, на Таврике, свое ойропатское царство! И трутни будут ползать у наших ног! Как права Амага!

— Но Херсонес, Пантикапей! У греков здесь столько городов! Нам их не покорить… Смотри, как они разделались со скифами! — Мелета говорила это, а сама ликовала — как хорошо развивался ее план, задуманный еще осенью.

— Да, нам одним — не покорить. Нас очень мало. Но если… каждый грек, подобно воинам Амаги, сочтет за счастье быть мужем амазонки — тогда все изменится. Ты знаешь, когда я взяла на руки этого мальчика и заглянула в его глаза, то увидела — они такие же, как мои. И ручки, и ротик такой улыбчивый…

— А что Агриппа? — Мелета встала, выглянула в окно: кони мирно стояли в тени. Бессмертные грелись на весеннем солнышке, о чем-то тихо говорили. Агриппа была в центре.

— Не знаю. — Агнесса тоже подошла к окну. — Молчит все эти дни. Когда мы ехали с младенцем от Коро, она несколько раз смотрела на него и на меня.

А рядом была пропасть… Ей так хотелось бросить его с обрыва вниз.

— С Агриппой будет много бед, — сказала Мелета.

— Ладно. Завтра в набег, а там будет видно. Сохрани мальчика. — Агнесса уже почти вышла. У двери ее остановили слова Мелеты.

— Что с Геликой?

— Ее не нашли. Я поклялась, что не пощажу ее, а теперь…

— Боюсь, ты поторопилась. И с Отией и с Гиларой… Таких воительниц немного.

— Гилара, видимо, жива. — Агнесса, уже ничего не слушая, резко вышла.

Через минуту смолк конский топот. Мелета долго еще сидела и смотрела на спящего мальчика. Он сопел, чмокал во сне губками и ничего не знал еще о Танате, боге смерти, который уже не первый раз появлялся и парил, совершая свои черные круги над его колыбелью, и, невидимый, все же улетал прочь.

— Нет, — тихо сказала Мелета. — Ты будешь жить, наш царь…

(обратно)

ПОБЕДА

И вновь гудит театр. Сегодня город чествует Евфрона — героя победы. Все, что прервано было в Дионисиях, вырвалось на свободу. Агар ушел! Агар разбит! Эта радость у всех на устах. С почетом уже похоронены герои. Отзвучали плачи матерей, скорбные речи отцов.

Сириск сидел на том же почетном кресле, в первых рядах театра, а перед глазами все одно и то же: Крит, его любимый Крит… Пифострат… Аполл… и десятки других… И скифы — распухшие от морской воды, медленно плыли вслед за триерой, связанные веревками. Чтобы там, в море, быть отпущенными на волю волн… И быть немыми вестниками краха царя Агара… И глаза Диафа… Глаза Диафа…

Но вот победный марш отвлек его от этих мыслей. Все тот же. Четкий. Громкий. Всепобеждающий. Это идет победоносная фаланга. Весь театр встал на ноги.

— Да здравствует Евфрон! Слава! Слава! — Рев трибун слился с чеканным шагом фаланги. Лохи выстроились на поле театра. Появился Евфрон. Он поднял меч. И вся толпа, в знак приветствия, с ревом и воем вскинула вверх руки.

И когда Евфрон сел в кресло, специально для него изготовленное лучшими мастерами, на сцену вышел Сострат. Шум мгновенно смолк. Сострат начал речь:

— О, друг всех граждан, о, ясное солнце! О, светоч разума! О, мудрость и сила! Я говорю о тебе, о Евфрон, этими стихами, но разве найдется среди нас Гомер, или Гесиод, или Пиндар, чтобы воспеть тебя так, как ты достоин? Разве сможет кто-то из нас описать всю твою мудрость, твою решимость и силу? О! Если бы мы слушали не тебя, а наш злополучный Совет, если бы победил в этом споре Кинолис! Все мы уже лежали бы у этих стен, и жены наши уже бились бы в грязных лапах врагов. И счастье, что не пришлось им, нашим женам и матерям, кидаться вниз со стен, дабы не попасть в руки поработителям! И все это сделал ты! Ты укротил Совет! Ты построил новые стены! Ты изобрел «кабанью западню». Ты склонил к нам милость Амаги. И вот Агар повержен. Он сейчас дрожит в Неаполе, и мы решаем — жить ему или умереть!

— Смерть ему! — взревел амфитеатр тысячами голосов.

— Да будет так! — ответил Евфрон.

— И он достоин этого, подлый тиран! — продолжил дифирамб Сострат. — Ибо он и его воины коварно напали на нас, когда мы праздновали Дионисии. Этим они оскорбили и бога Диониса! Но победила весна! И сила и разум! Мы чувствуем, как Дионис ласкает нас теплым ветром. Наш город полон ласточек и голубей, а значит, боги благосклонны к нам! И посмотрите, друзья мои, как пышно зацвела земля! Как буйно тянет свои лозы виноград! Как зеленятся посевы пшеницы! Как весь город наш напоен ароматом цветущих яблонь, маслин и акаций! Но ничего этого мы бы уже не видели, если бы не он, наш вождь и верховный правитель Евфрон, сын Агасикла!

И вновь радостные крики мужчин и женщин, всех, кто защищал город, слились в единый хор восторга.

Сириск стоял и слушал, но все больше и больше голос отца, плакавшего во время похорон на могиле Крита, вытеснял эти крики: «…и как язык мой такое промолвил — сын мой мертв… О, это утро… зачем я отпустил его? Да разве мог бы я удержать его, совсем еще юного. Родина для него была дороже всего на свете. А как все любили его! Как я и Аристо ждали его прихода, когда он надолго уходил из дома. А когда появлялся — словно солнце освещало наш дом. И даже будучи так занят, он не забывал ни о ком. Всем приносил подарки. И даже рабы не оставались без внимания… А как он мечтал о клере, хотел восстановить дом, как радовался каждой виноградной лозе, каждой веточке миндаля, когда набухают почки и розовые, как его ланиты, лепестки вырываются из них наружу. Не для него теперь растет лоза! Не увидит он цветов! Не вдохнет аромат маслин и акаций. Злой Танат уже испил жертвенной крови, уже душа его у Аида, уже Персефона глядит в его чистые глаза… О, боги! Почему я не ушел раньше него? Почему зависть Марса столь ненасытна? Не от того ли, что он был так прекрасен? И разве утешат отца добрые слова граждан? Разве слова благодарности тех девушек, кого защитил он собой, облегчат муки отца? Нет, нет, нет!»

Гераклид упал на каменную плиту, и уже нельзя было различить слов из-за его плача.

Сириск стоял рядом, и слезы сами катились из глаз. Был вечер. Выплакав все слезы, ушли уже домой люди. И только Гераклид не уходил. Да Сириск стоял рядом. Да высокий холм темнел здесь же, рядом, где похоронены были погибшие герои. И стела, одна на всех стояла и алела в последних лучах солнца. И слова, рожденные Сириском, несли в вечность плач матерей и отцов, братьев и сестер, всех, кто остался жить на этой земле:

Люди, сей холм покрывает
Славных людей Херсонеса,
Сами они, не страшась,
В первые рвались ряды,
Город спасли от врагов,
Детям отдав честь и память,
Мрачный Аид для себя
Выбрали молча они…
…Рвет память душу… А вокруг крики, восторг. Евфрону вручают золотой венок Нике — богини победы. Четыре лучших красавицы, в розовых тонких хитонах, надели сияющий венец на кудрявую голову Евфрона, и рев восторга еще раз огласил театр и всю округу Херсонеса. Цветы, сотни букетов цветов покрыли трон и всю орхестру[960]. Когда толпа успокоилась, Евфрон встал с трона. Все смолкли. И он произнес:

— Я преклоняю голову перед вами, братья мои, сестры! Для вас я жил и о вас заботился, борясь с нечестивцами! Но было бы несправедливо сказать, что всего этого добился я один. Есть среди нас сотни и тысячи, кто сделал не меньше, чем я, так же не жалея жизни и служа Отечеству нашему. И достойны золотого венка Нике не меньше меня. — Евфрон замолк и тишина зазвенела в воздухе. — Это Сириск, сын Гераклида! — громко выкрикнул он. — Это он был послом у Амаги! Это он склонил Амагу к дружбе. И не боясь смерти, отправился в стан Агара и привез нам добрые, ценные вести. Так воздадим же должное этому достойному мужу. Возложим золотой венок Нике на его светлое чело.

Сириск вышел к орхестре. Четыре девушки, как ожившие лепестки миндаля, вспорхнули и окружили его, держа в руках венец. Толпа взорвалась восторгом. Венец надели на голову Сириска. Девушки отошли, и амфитеатр замер. Все ждали ответной речи.

Сириск молча снял венец, положил его на пурпурную скатерть стола Совета десяти. И прежде чем ропот толпы заполнил все вокруг, сказал:

— Благодарю вас, граждане, за столь высокую честь, — он склонил голову перед людьми. — Благодарю тебя, Совет десяти. Тебя, Евфрон, Верховный правитель! Но я не могу принять этого дара… И этой чести… Ибо не достоин я этого.

Начавшая было роптать толпа, неожиданно смолкла. Было так тихо, что далекий шум волн донесся до слуха.

— И я объясню, почему. — Сириск подошел ближе к людям на скамьях театра. — Я был послом у Амаги. И вместо того, чтобы склонить царицу к миру со скифами, натравил ее на них. Я, вместо того, чтобы уговорить Агара встретиться с Евфроном и Амагой, дабы миром решить все ссоры, обманул Агара, к нашей выгоде. Я, вместо того, чтобы через друзей-скифов бросить в их племена зерна мира и любви, не сделал этого. Я поставил этим своих друзей, я имею в виду скифа Сима, в безвыходное положение. И он, Сим, предупредил нас об опасности. И вот уже четвертый день он лежит у меня в доме. Он не ест от горя. Он видел, что стало с его братьями — скифами. И думаю, он умрет. И брат мой, Крит, геройски погиб, спасая девушек-канефор. Не я ли виноват в этом? Не мне ли нужно было добиваться встречи царей, но не войны? Вот потому я говорю — не мне этот венец отковал мастер. Не я достоин его.

Он повернулся к Совету десяти. К Евфрону. Поклонился. И быстро вышел. И долго еще, пока он шел к дому, его преследовал гул толпы и удивленные глаза граждан из первых рядов амфитеатра. Диаф, как всегда, молча шел сзади.

Все, что бушевало теперь в Сириске, рвалось наружу.

И он чувствовал: все не то, и все не так. Но как разобраться во всем? Слишком многое навалилось на него в последние дни! И он пошел на берег моря. Ничто так не успокаивает, как этот шум волн. Он долго бродил по берегу, а когда пришел домой, все уже знали о его странном поступке.

Гераклид молчал. Мать тоже не проронила ни слова. Казалось, они все понимали.

Он ушел к себе, сел за стол. И только сейчас увидел свиток. По папирусу сразу догадался — от Тимона. Ах, как вовремя пришло это послание. Именно с ним, с Тимоном, хотелось обо всем поговорить, расставить все по местам. А вот и знакомые буквы:

«Тимон шлет привет Сириску.

Я уже знаю все о сражении, друг мой. И боюсь, мои худшие догадки осуществляются. Теперь, когда ему все поют дифирамбы, именно теперь начнется то, о чем все знают, но боятся подумать. Теперь каждый, кто осмелится иметь свое мнение, честь, гордость, достоинство, сразу же будут врагом Евфрона. И охрана беспощадно будет карать всех неугодных. Вот это и есть начало гибели нашей Родины, Сириск. Я решил — напишу ему письмо с просьбой о милости. Сейчас, когда он в ореоле славы, он, возможно потеряет осторожность. И во время нашей беседы я нападу на Евфрона. Я сделаю это после чествования его в театре. Я слышал, ему наденут на голову золотой венок. На радостях, я думаю, и телохранители потеряют бдительность. Но может быть и все наоборот. Тогда ударить ножом будет сложнее. Но я не остановлюсь ни перед чем. Я помню Кинолиса, когда мы, еще мальчики в палестре, клялись отдать жизнь за демократию. Я не забыл этого. И я не один. Надеюсь, если мне это удастся, все люди сразу же возликуют. Надеюсь и на твою поддержку в булевтерии, когда священные законы демократии будут восстановлены и суд будет судить меня согласно вековым устоям. Если же мне суждено погибнуть — пусть. Но прежде я убью тирана. И все свободные граждане будут петь мне хвалебные гимны. И юные девы будут возлагать цветы к моей статуе, как это делают афиняне у памятников Гармодию и Аристогитону. Сегодня я был у оракулов — они нагадали мне гибель. И жертвенная кровь потекла на север. И орел убил голубицу. И был я свидетелем видения — как воины несут на копьях героя. И все же я не трушу. Это счастье — умереть за Родину. За демократию. Может быть, этот подвиг — самое большое, что я сделаю в жизни. Так пусть граждане запомнят меня в этот момент. Я не боюсь. Жить с совестью под пятой тирана невозможно. И еще хочу сказать тебе, Сириск, я очень люблю тебя. Наверное, мы уже с тобой не увидимся. Я помню все. И все наше унесу на небеса.

Хайре, друг Сириск».
Точно удар хлыста подбросил Сириска.

— Когда, когда принесли это? — крикнул он испуганному отцу.

— Сегодня, рано утром, — был ответ.

Он выбежал на улицу, но одного взгляда на бегущих по улицам людей было достаточно, чтобы понять — все уже случилось. Он побежал к театру и у самого входа увидел: два воина волокли по плитам окровавленное тело Тимона. Рядом со входом лежал Евфрон. Грудь ему перевязывали лентами лекари. Народ разбегался, кто-то пытался помочь, но их тут же били телохранители. Вскоре вокруг не осталось никого, кроме охраны и эскулапов. Гвардия окружила Евфрона со всех сторон, и уже ничего нельзя было увидеть. Когда Сириск пробился к Евфрону и их глаза встретились, это были уже совсем не те глаза, что знал Сириск в лучшие времена. Холодом повеяло от его взгляда.

— Я жив, как видишь, — сказал Евфрон, глядя в глаза Сириску. — Но похоже, для тебя все это не новость?

Он сказал это, и дрожь пронзила Сириска. Ноги стали непослушными столбами, он хотел что-то сказать, но только хрип вырвался из его горла.

— Сходите-ка домой к Сириску, — сказал Евфрон охране. — И принесите мне все его письма.

Люди убежали исполнять приказ, а Евфрон все смотрел в глаза Сириску. Смотрел и ждал. И вскоре раздался топот. Это возвращались воины.

(обратно)

ТЮРЬМА

…Темно и сыро в городской тюрьме. И только серые камни видны сквозь решетку. Да изредка доносится шум волн. Тюрьма разделена на две части: там, где-то сбоку, за решетку брошены десятки пленных скифов.

Оттуда доносятся стоны, приглушенные крики.

А здесь, ближе к морю, в небольшой пещере, за толстой железной решеткой, место для государственных преступников.

Сириск с трудом осмотрелся в темноте. Все тело саднило от ран. Страшная боль раскалывала голову. Когда его волокли по улице, стражники-гераклейцы били его несколько раз. Били жестоко, молча. И уже чуть живого, его бросили на каменный пол. И стало тихо и темно…

Очнулся он от стужи. Была ночь. Откуда-то сверху чуть пробивался свет луны. Мокрым, смрадным холодом пронзило все тело. Сириска начало трясти, но сил встать не было…

И тут он почувствовал: кто-то подполз к нему, накрыл чем-то теплым… По запаху он почувствовал что-то очень знакомое… Но что? И тут он вспомнил! Ну конечно! Это запах Скифии. Запах овчины, молока, дыма, конского пота и цветущих ковыльных степей!

Он с трудом перевернулся, но ничего не увидел, кроме тени в углу пещеры. Тень сопела и изредка всхлипывала. И он понял — это был мальчик.

— Кто ты? — спросил Сириск по-скифски.

— Так я тебе и сказал, — сдавленно пробубнил детский голос. Ответ прозвучал на греческом.

— Я знаю — ты скиф. — Сириск привстал, подполз к стене. И тут он увидел: мальчик дрожал всем телом от холода.

Молча Сириск снял со своих плеч овчинную, теплую скифею[961], прикрыл мальчику плечи.

— Не хочешь — не говори. Только меня, знаешь, не проведешь. Я был в плену у скифов. И этот запах запомнил навсегда. Такое не забывается.

— А мне что за дело до твоего плена?

— Да так, к слову.

Мальчик помолчал, потом добавил:

— Дела нет, а скифею все же на меня набросил. Спасибо.

— Если б не набросил бы…

— Вот за это и спасибо. Выходит, ты мне друг. Ночи нынче ой как холодны. Да возблагодарят боги того, кто тебя выкормил.

— Да я бы и сам мог себя прокормить.

— Я не об этом. Выкормить — от слова кормило. А кормилом направляют лодку в нужном направлении. Значит, мудр был тот, кто воспитал тебя.

Грохот колесницы донесся сверху. Приглушенные голоса стражников стали громче. Мелькнул свет факелов. Дверь-решетка с лязгом отворилась, и Сириск увидел: это был Сострат. Он вошел в окружении двух воинов. Тюремный стражник указал на Сириска.

Сострат подошел ближе. Один из воинов приблизился к Сириску и рывком поднял его на ноги.

— Все твои письма у нас, — тихо и даже как-то бесстрастно сказал Сострат. — Ясно, ты такой же заговорщик, как и Тимон… Хочешь жить?

Сириск поднял взор. Ничего нового во взгляде Сострата он не увидел: только ложь, только обреченность, только желание вырвать имена.

Сириск промолчал.

— Ладно. Сейчас тебе принесут пиксиду, стиль, светильник и папирус. Напишешь все, что ты знаешь о заговорщиках. Этим ты можешь оправдать себя в глазах судей. И поторопись — суд не за горами. Мы знаем, что письма Тимона ты получил уже после нападения. Значит, ты не мог предупредить Евфрона. Поэтому ты и жив до сих пор!

Сострат стремительно вышел.

— Да, принесите ему стол и скамью… и накормите, — добавил он уже на выходе из подземелья.

Вскоре два стражника приволокли лавку и скамью. Тут же со светильником вошел третий.

— Поставь тут, в углу, Хрисанф, — сказал он одному из охранников. — И принеси рыбу и хлеб.

Он водрузил на скамью светильник. Чистый папирус, пексида и стиль лежали тут же, на неструганных досках скамьи. Доски были залиты чем-то темным. И ужасный запах заполнил всю пещеру.

— Что принюхиваешься? — Старший стражник выглядел как циклоп, огромный и тупой. Ни малейшей мысли не отражалось в его безразличных, усталых и злых глазах. — Думал, тут царские покои? А на скамье этой сегодня до смерти запороли Тимона, дружка твоего. Скоро и до тебя дело дойдет. Уж я постараюсь…

Он как-то лениво усмехнулся, но жуть от этой усмешки стрелой кольнула грудь Сириска.

— Тимон!.. Тимон… — не произвольно вырвалось из уст. И слезы покатились по щекам. И не было никаких сил остановить их.

— Пиши все как есть, — стражник чуть приподнял плеть и похлопал ею по левой ладони.

Когда они выходили, Сириск заметил, как один из охранников, тот самый, которого назвали Хрисанф, незаметно подмигнул ему. И Сириск никак не мог вспомнить: где он видел это лицо? Видел и знал. Но где?

Вновь тишина ночи. И холод.

— Кто это — Тимон? — услышал Сириск голос мальчика. И не ответил. Уткнулся лицом в руки и так сидел долго, не глядя ни на мальчика, ни на пергамент. Его опять начало трясти. То ли от холодных сырых стен, то ли от пережитого за последние дни.

Мальчик тихо подошел и вновь набросил на плечи Сириска скифею.

Дверь неожиданно лязгнула, и вошел стражник. Он нес краюху хлеба и глиняное блюдо, наполненное рыбным соусом. Сириск поднял голову. Пригляделся — опять это знакомое лицо.

— Забыл? А я тебя хорошо помню.

— Напомни. — Сириск незаметно смахнул слезы.

— Стыда тут никакого нет, — сказал стражник, уловив жест Сириска. — А Тимона я знал не хуже тебя… Как же ты забыл? «Гермес», шторм. Я так рвался с вами на берег, а Геродот, кормщик, меня не пустил.

Точно, тут Сириск вспомнил. Ну конечно, это был тот самый Хрисанф с «Гермеса».

— А это от меня, — Хрисанф положил на лавку головку сыра, завернутую в тряпицу. — Поешь, Сириск. Силы тебе ой как понадобятся.

Он вышел, и вновь стало тихо.

Сириск жестом, кивком пригласил мальчика к столу. Долго уговаривать не пришлось. Мальчик был очень голоден и накинулся на еду, как изголодавшийся зверек.

— Да не спеши ты, — Сириск разломил краюху на несколько частей.

Они ели хлеб, макая его в соленый, пахучий, вкусный рыбный соус. Сириск разделил лепешку сыра на две части. Одну он завернул в тряпицу. Остаток они разделили поровну. Мальчик ел и сопел, и глаза его постепенно оттаивали. Наконец колючие искры недоверия вовсе исчезли.

— Как зовут-то тебя? — спросил Сириск, когда на столе не осталось ни крошки, и оба наконец смогли внимательно посмотреть друг на друга.

— Скилур, — ответил мальчик.

— А я Сириск. Как ты попал сюда? Война?

— Война, — так же негромко ответил Скилур. — Меня взяли в плен там, у башни, у Сиагры, в воде.

— Ты даже знаешь название башни? Кто тебя взял на войну?

— Взяли, — уклончиво ответил мальчик.

— Судя по твоей одежде, ты не из простых скифов. — Сириск заметил, как вздрогнули ресницы мальчика.

Внезапно Сириск понял: взять на войну мальчика, лет четырнадцати, мог только один человек. И тут он заметил едва уловимое сходство.

— Ты — сын Агара? — неожиданно прямо спросил Сириск.

Мальчик резко отпрянул.

— Ну и зря. — Сириск внимательно всмотрелся в царевича. Выше среднего роста, нос с горбинкой, длинные светло-русые волосы, серые глаза и, вне всякого сомнения, царская осанка.

— Я тебе не враг, — Сириск снял скифею и перебросил мальчику на плечи. — А скрывать это ни к чему. Как только Агар узнает, что ты жив и в плену, он предложит за тебя выкуп. И ты будешь вновь на свободе. Так зачем же скрывать?

— Не велика честь, спастись за золото, — ответил Скилур.

— Ух, ты! — Сириск был искренне удивлен. — А что же, по-твоему, честь, коли ты в плену?

— Теперь, когда мы проиграли битву… каждый статер, каждый кизикин, — мальчик вдруг замолчал.

— Что же ты? Продолжай: каждый обол нужен теперь для новой войны. Так?

Скилур насупился и вдруг почти выкрикнул.

— А честь — сбежать из плена! — глаза мальчика восторженно блеснули. — Сбежать! Сбежать и отомстить за все, что…

— А кто вас звал к нам? — усмехнулся Сириск. — За что ты будешь мстить? Кому? Моей матери, мне, отцу моему? Или это они пришли к вам, в Неаполь, и разорили его? Или не мы, греки, помогли вам построить этот прекрасный город? Или не одним богам молимся? Посмотри, как украсили мы землю! Какие города выросли на еще вчера пустынной земле… Какие храмы возвысились на берегах Тавриды! Какие боги и герои, высеченные из мрамора, украшают наши площади! Херсонес, Керкенитида, Калос-Лимен! Разве это плохо?

— Для вас — это пустынная земля! — неожиданно резко крикнул мальчик. — А для нас — это наша вековечная родина! Для вас — это голая степь, а для нас — родные кочевья, где тысячи лет жили наши предки! Где каждый камень — живой! Где нам покровительствуют наши боги, скифские боги!

— Разве Папай и Зевс не одно и то же? — удивился Сириск.

Вопрос поставил мальчика в тупик. Он замолчал и насупился.

— А разве не от Папая и богини Апи родился Таргитай? А ваш Таргитай и наш Геракл — не одно и то же? — продолжал Сириск. — Разве дело в названиях? Из-за этого мы должны лить нашу кровь?

Скилур не ответил. Ему нечего было возразить, потому что все сказанное Сириском было чистой правдой.

— А как зовут твою маму? — неожиданно сменил тему Сириск.

— Арата, — почти грубо ответил мальчик.

— Она — гречанка?

Скилур промолчал, пытаясь вспомнить, чему учил его отец. Но возразить было нечего.

— Да, — наконец тихо сказал он, — гречанка. Ну и что из того? Все равно вы заняли все побережье! Так или иначе, а весь наш хлеб идет прежде к вам. За жалкие гроши! А вы продаете его втридорога в Грецию! Все прибрежные города принадлежат вам. А у нас нет ни одного города, ни одного порта! Так говорит мой отец Агар Второй, царь Тавроскифии. А кто ты, чтобы поучать меня, царского сына?

— Я? — Сириск улыбнулся. — Я просто человек, гражданин Херсонеса. И меня, судя по всему, скоро казнят.

— За что? — до мальчика вдруг дошла ужасающая реальность его слов. Он испуганно уставился прямо в глаза Сириску и, не мигая, смотрел так и молчал.

— Мой друг Тимон считает, что один человек не должен отбирать улюдей всю власть над ними. Подобно нашему правителю Эвфрону. И твоему отцу Агару. Он считает, что люди должны всем миром решать наиболее важные вопросы. У нас это называется демократией. Греческий язык ты, я вижу, знаешь. А значит, понимаешь значение этого слова. Наш правитель Эвфрон силой захватил всю власть в городе. Вот за это-то Тимон и напал на него с ножом. И ранил его.

— Ну и глупец! — Скилур гордо поднял голову. Он произнес эти слова тихо и уверенно. — Глупец! Ибо нет человека без головы. И нет стрелы без наконечника. И нет табуна без вожака. И нет народа без царя!

Взрыв гнева взметнул Сириска на ноги. Рука сама поднялась для удара. Но Скилур даже бровью не повел. И рука сама собой медленно опустилась на скамью.

— Прости, — наконец медленно проговорил мальчик. — Он был твой друг… Он отдал жизнь за то, во что верил. Я поступил недостойно.

Сириск вновь сел на скамью, они долго молчали.

— Ты не по годам умен, — тихо сказал Сириск, когда оба успокоились.

— Все так говорят. — Скилур встал, отошел в свой угол. — Иди сюда, тут есть солома, — сказал он тихо.

— Спасибо. — Сириск вдруг понял, что время, отпущенное ему, быстро уходит. Он взял стиль, открыл пиксиду, расправил пергамент. И написал своим четким каллиграфическим почерком:

«Верховному правителю Евфрону Сириск шлет привет!

Мы учились с тобой, Евфрон, у одного учителя. И если ты помнишь, он учил нас многому. Но главное, что он повторял всякий раз, были слова: „Человек — не зверь. Это нечто, совсем отличное от волков, тигров и гиен. Человек — это нечто совсем иное по своим качествам. А значит, и жизнь его, и логика дел его, и ход мысли его, человеческие“. Неужели ты, Евфрон, заставишь этих палачей бить меня? Чтобы я из страха и из-за боли оговорил невинных людей? Ты знаешь и меня, и Тимона. Жив ли он? Понимаешь ли ты, что его поступок — это дань его личной убежденности, что не может один человек управлять всеми. Это — тирания. Это делает людей жвачными животными. Это убеждение не только его, но и большинства херсонеситов. Всем понятно: сейчас идет война, и демократия не уместна. Она даже опасна. Но разве ты сам веришь в то, что власть, сладкий вкус которой имеет привкус крови, можно вернуть народу? Тем более что мир со скифами далек, как никогда. И наступит ли он когда-либо? Тебя, наверное, поразил мой поступок — отказ от почетного золотого венка победителя? Но пойми, ты же умен. И не можешь не понять, что чем более мы будем бить скифов, тем сильнее будет подниматься на нас вся степь! Скифы, сираки, меоты, сарматы, меланхлены, тавры! Я уже не говорю об андрофагах. И сколько их еще? И сколько надо пролить крови, чтобы понять: все усилия надо приложить для мира, для торговли, для взаимопонимания, для уважения. И это — возможно и достойно. Ты скажешь, это смешно. Ты скажешь все скифы — воры, убийцы, кочевники. Но знакомство с некоторыми из них убедило меня, что они такие же, как и мы. Они также любят своих жен, также лелеют своих детей, также жаждут добра и мира. А может быть, причина в том, что как их, так и нас кто-то или что-то натравливает друг на друга. Кто вспомнит, кто более виноват в этой войне? А когда пролилась кровь — за этой гранью месть и хаос. И уже ничего нельзя изменить. Как же быть в этом мире человеку разумному? Если ты не будешь воевать — ты прослывешь трусом и изменником. А убивая врагов, ты рискуешь убить столь же прекрасного человека, как твой лучший друг.

Конечно, родина превыше всего. Все мы обязаны тушить огонь войны и убийства. И лишь тот, кто раздувает этот огонь, и должен быть убит. Впрочем, эти люди всегда и везде у власти. И чем больше они убивают, тем больше власти приобретают над людьми. Но даже они должны понять, что все люди — братья. Греки, скифы, тавры, сарматы. И даже боги у нас очень похожи. После знакомства со скифами, я узнал, что скифское верховное божество Папай не что иное, как наш Зевс. И все, что мы знаем о Зевсе, знают и скифы о Папае. Именно от Папая и богини земли Апи родился их предок Таргитай. Но все, что мы знаем о Таргитае, мы знаем и о нашем Геракле. Значит, Таргитай и Геракл — одно и то же. Так не глупо ли воевать людям, имеющим одних и тех же богов? Не братья ли мы?..»

Сириск так увлекся писанием, что не заметил, как подошел Скилур и осторожно положил руку на его плечо.

— Что?..

Мальчик не успел ответить. Грохот колесницы усилился. Потом стало тихо, и лишь фыркающие кони напоминали о том, что кто-то подъехал к тюремным воротам.

— Что случилась, Папия? — услышали они голос стражника. — Колесо? Помочь Папии и Хелене? Сочту за удачу.

Шаги стражника удалились.

Сириск и Скилур подошли к решетке вплотную. Смех Папии и Хелены доносился все громче. Неожиданно в темном коридоре мелькнул розовый хитон. И нечто стукнулось о плечо Скилура и упало к их ногам.

— Что это? — прошептал Сириск.

— Вот, черепок от канфара. — Скилур взял черный обломок, пригляделся. Четкими буквами на нем было нацарапано: «жди».

— Что там? — Сириск тоже прочитал слово.

— Не знаю, но мне знакомы этот голос и хитон, — тихо произнес мальчик.

И тут снова грубый голос, явно чем-то обрадованный:

— А что я за это буду иметь, Папия?

— А что бы ты хотел, Хрисанф? — игриво ответила гетера.

— Как что? Ты еще спрашиваешь? Да духи твои столь меня опьянили, что я готов хоть…

— Хрисанф, не торопись! Я не забуду твою услугу и твою любезность. Сейчас мы спешим к Сострату, но возможно завтра…

— Послезавтра! Мы здесь через день.

— Отлично, Хрисанф! Именно послезавтра у меня и будет время. Но смотри, никому ни слова, я хочу быть только с тобой!

Грохот колесницы стал затухать. Хрисанф, напевая под нос какую-то песенку, уселся недалеко от решетки.

— Тихо, — Сириск приложил палец к губам. И отвел мальчика в глубь темницы. — Ничего не говори, Скилур, — промолвил он наконец. — Но будь готов ко всему.

— Если… — начал было царевич, но Сириск оборвал его:

— Ничего не говори, друг мой. Боги этого не любят.

(обратно)

ПЕЩЕРА

Первые дни Гелика не выходила из пещеры. Охапка листьев служила ей ложем. А пеплос, что подарила Коро, согревал от ночного холода. Она лежала и смотрела на свод пещеры, понимая, что бессильна что-либо сделать. Она знала, как строго охранялся Дорос, и пробиться к мальчику живой она не смогла бы. Ей казалось, что солнце померкло. И эта холодная пещера все больше и больше давила своими мрачными сводами.

На третий день Гелика услышала конский топот. Кто-то смело подъехал к пещере, соскочил с коня. Раздалось радостное ржание. Лошади Гелики, предоставленные сами себе, видимо, узнали гнедую кобылу Састии. Девушка вошла в пещеру и, освоившись с темнотой, разглядела Гелику.

— Хайре, Гелика! — сдержанно молвила Састия. — Вот, это Коро тебе передала. — Она поставила около Гелики узелок с едой и небольшую амфору. — Я напою коней.

Састия вышла из пещеры, Гелика услышала сдержанное ржание, звяканье уздечек. Вскоре амазонка вернулась.

— Твои кони сыты. И ручей рядом.

Гелика по-прежнему безучастно лежала на листьях. Састия подошла, развернула узелок, подала Гелике лепешку.

— Поешь, лепешки очень вкусные.

Гелика привстала, с благодарностью взглянула на Састию.

— Агриппа обложила нас как волков. Все эти дни мы не могли рискнуть. — Састия разложила на подстилке мед в сотах, сушеные фиги, вареное мясо.

— Я не хочу жить, Састия! — слезы, казалось выплаканные, вновь полились по щекам Гелики.

— Коро велела сказать тебе: мальчик жив. — Амазонка твердо посмотрела ей в глаза. — И по оракулу Богини-Девы он должен стать царем ойорпат. И еще… Коро велела мне перевести тебя в другую пещеру, ту, что у вершины Три Идола. Туда не доходят разъезды ойорпат. И местные охотники тоже боятся этих мест. Там ты сможешь жить долго. Надо выждать время. А сейчас, прошу тебя, поешь, и мы должны ехать.

— Он жив?! Его не убили? — точно луч солнца осветил лицо Гелики.

— И не убьют. Богиня-Дева дала оракул — твой сын будет царем. И это растревожило весь Дорос. Агриппа и большинство ойорпат непримиримы. Они не верят в оракул. И грозят убить и Коро, и ее служительниц.

— Агриппа! — Гелика встала. — Опять на моем пути Агриппа.

— Но ей не справиться… Агнесса и Мелета — они покорны воле богов. Надо выждать. Так сказала Коро. Твое появление на Доросе сейчас крайне нежелательно и смертельно опасно. Оно может привести к тому, что лопнет тетива.

Састия, обрадованная тем, что Гелика встала, налила ей вина в кратер, и они молча не спеша поели. Вино, разбавленное водой, согрело Гелику. Напряжение спало, и луч надежды затеплился в ее юном сердце. Постепенно прочная надежда заполнила все ее существо. Выждать время, выждать и стерпеть…

Вскоре амазонки уже поднимались по крутым склонам Трех Идолов. Там, среди могучих дубов, сосен и буков, скрытая от всех взоров, таилась пещера. Когда они подъехали, Гелика поняла: лучшего места нельзя было найти. Вся скала была затянута плющом и диким виноградом. Пещера располагалась входом на юг. Местами солнце прорывалось сквозь листву, согревало и освещало пещеру. И в то же время небольшой лаз вел на северную сторону горы. Невдалеке тек ручей. И вода в нем была холодная и кристально чистая. Пока девушки взбирались по вершине, они вспугнули несколько ланей и диких коз. Гелика и Састия поняли: пропитание охотой не составит большого труда. Но самое главное, что обе сразу оценили — это вид. Вся северная часть Дороса просматривалась отсюда. Они увидели и переправу через реку, и скалу Дозор. И даже дым в том месте, где скрывался за острыми зубцами скал Дорос.

— Ты будешь видеть их разъезды, так что старайся днем не дымить, — сказала Састия, но Гелика в ответ только улыбнулась. Эту азбуку ойорпаты знали еще с младенчества. И все же она с благодарностью кивнула.

Прежде чем покинуть Гелику, Састия сняла с себя лук, горит[962], полный стрел, и акинак[963].

— Это просила передать тебе Коро. И еще она сказала, что Богиня-Дева предвещала тебе сражения и битвы. — Она протянула оружие Гелике. — Так что тебе не следует терять время.

— Что ж… передай Коро, что я с благодарностью принимаю ее дар и наставления, — ответила Гелика решительно.

На том они расстались. Солнце уже скрылось за горами, и вечер медленно переходил в прохладную, весеннюю ночь. С того дня жизнь Гелики круто изменилась. Каждое утро, умывшись в ручье, шла она на охоту. Ибо знала, что никто не станет ее кормить, как царскую дочь. Если охота была удачной, у нее была еда. А хлеб время от времени привозила Састия.

Но однажды приехала Гилара, чем несказанно обрадовала девушку.

— Я никогда не забуду это, Гилара! — Гелика обняла подругу. — Ты ведь могла…

— Ни слова больше! — Гилара была сурова и немногословна. — Тут больше Отии заслуга. Именно Отия и спасла мне жизнь. Когда нас схватили и жестоко избили, она взяла все на себя. Именно она сказала Агриппе, что я ничего не ведаю. Тогда Агриппа повесила меня вниз головой, а Отию посадила рядом со связанными руками. Посадила наблюдать, как я погибаю. Я только помню, когда уже кровавая пелена застлала мне глаза, крик Отии: «Пусть подойдет Агриппа, я все скажу». Когда подошла Агриппа, Отия сказала: «Гилара тут не при чем». После этого она плюнула в лицо Агриппе. Что было дальше, ты знаешь.

* * *
…Когда они расставались, Гилара сказала:

— Много наших ушли в набег на Неаполь. И никто не знает, чем это кончится. Агнесса повела их, а Агриппа осталась на Доросе. Так что будь осторожна. И времени не теряй. Теперь нас трое: ты, я и Састия. Или мы Агриппу — или она нас. Другого не дано. Вот тебе два ножа. — Она бросила их одновременно двумя руками. Оба клинка вонзились в бук. — Надеюсь, ты также мне их вернешь. И помни: поблажек царской дочери уже не будет.

— Да, Гилара, я знаю. — Гелика с трудом вытащила ножи из ствола.

— И вот еще что, Гелика… ты уж прости, но если клинки эти также не вонзятся к моему следующему приходу, я не оставлю тебе ни крошки еды.

С этими словами она умчалась по еле заметной тропе вниз. Стук копыт и хруст веток вскоре затихли.

— Она права, — тихо сама себе сказала Гелика. — Или мы Агриппу, или Агриппа нас. Третьего не дано.

(обратно)

ХЕЛЕНА

Незаметно пролетела ночь. Весь день Сириск писал, и мальчик нетерпеливо поглядывал на него. Но Сириск не отвлекался. Хотелось закончить мысль, хотелось успеть. Теперь он не знал, кому же, кроме Евфрона, судьба даст прочитать эту работу. И будет ли он жив… Но какая-то непонятная уверенность говорила, что да, он будет жить. И сделает то, что должен сделать.

«…И многие, не знавшие скифов, считали их дикими, страшными и кровожадными. Но война показала — они такие же, как и мы. У них такие же голубые, серые и карие глаза. Так же, как у нас, греков, светлые или темные волосы. Они также мужественно воевали в этой войне. И еще… я узнал от одного юного скифа, сына царя, что воюют они за право свободной торговли с греками. Они сами хотят торговать своим хлебом. Без нашей „помощи“. И они считают, что мы их так грабим. Их цель — захватить наш город, дабы торговать самим. На мои же слова о том, что же мешает им построить свой, скифский город-порт, мальчик не знал, что ответить. Врожденная честь и жажда правды у этого скифа оказались сильнее. Это говорит о том, что вместо войны греки могли бы договориться со скифами. Царь Агар пролил первую кровь. Жаль, что херсонеситы не поняли, за что воюют скифы. Не предложили через послов мир. Ведь побережье Тавриды столь велико, что места хватило бы всем».

Ночь прошла в ожидании. Как не старались, но ни Сириск, ни Скилур заснуть не смогли. Утром они услышали знакомый голос Хрисанфа. Это была смена караула. День прошел в томительном ожидании. Приближался вечер…

— Скорее бы, — Скилур в нетерпении метался по пещере.

— Сядь, успокойся, — тихо сказал Сириск. — Стража может заподозрить.

И тут они услышали грохот колесницы. Но было что-то новое в звуке колес. Неожиданно дверь со скрежетом отворилась, и вошел Сострат.

— Ну, — сказал он властно, — написал?

— Еще не все… я должен закончить, — ответил Сириск.

Скилур не выдержал напряжения и тяжело вздохнул.

— Это еще что? — Сострат подошел к мальчику.

Он внимательно долгим взглядом смерил Скилура.

— Если еще пару дней не будет послов Агара, мы сбросим тебя со скалы. — Сострат мрачно улыбнулся. — Так что не вздыхай, волчонок! Твои муки вскоре могут закончиться.

Глаза Сириска встретились с глазами Скилура. «Молчи…» — сказали глаза.

«Молчу», — ответили глаза мальчика.

— То же касается и тебя, Сириск! — Сострат перевел взгляд на грека. — Если завтра к утру не будет признания, то на скалу пойдете вместе.

И Сострат стремительно, как всегда, вышел из темницы. Дверь закрылась, и Сириск заметил, что Хрисанф нетерпеливо топчется вокруг Сострата.

— Не слишком ли ты заботлив, Хрисанф? — Сострат долгим испытывающим взглядом посмотрел на стражника.

— Слава Евфрону! — выкрикнул в ответ Хрисанф;

— Слава! — ответил Сострат. И его колесница с грохотом исчезла за поворотом дороги, среди кипарисов и миндальных деревьев.

…Невыносимо долго тянется время. Вот и розовые отблески зари на своде темницы померкли. Стало темно, а с темнотой пришел и холод.

— Не приедут, — прошептал наконец Скилур. — Видно Сострат испугал их.

— Не торопись. — Сириск сидел в углу и, казалось, был так же спокоен, как этот воздух — темный, беззвучный, непроницаемый.

Колесница подъехала тихо.

— Папия! — по голосу было слышно, что Хрисанф ждал гетеру с нетерпением.

— Тихо, Хрисанф. — Голос Папии был глуховат, ее было еле слышно. — Хорошие дела делаются в тишине, не правда ли, Хрисанф?

— О да! А вина ты захватила?

— И вина, и жареную курочку. Ты мой спаситель! Если бы не твоя помощь с колесом, я бы опоздала к Сострату. А это, сам знаешь, очень опасно.

— О плохом ни слова, Папия. Он был тут, змей подколодный!

— Тихо, Хрисанф! — голос гетеры стал еще тише. — Ты знаешь, по городу всюду забирают людей, одно лишнее слово и…

— Знаю, знаю, чаровница ты моя сладкая! — голос Хрисанфа стал еле слышен.

Изредка раздавался сдержанный смех Папии и голос Хрисанфа. И тут Сириск услышал шорох. Это была Хелена.

— Скорее! — Она просунула сквозь решетку нож. Сириск не без труда перерезал особым узлом завязанную веревку. Тяжелый засов они открыли вместе. Сириск порывисто обнял Хелену. Скилур нетерпеливо теребил его за плечо.

— Ну же, ну же, скорее!

— Хелена… ты, — Сириск повторял эти слова, а она целовала ему руки и, вся дрожа, прижималась изо всех сил.

— Они же убьют вас, Хелена. — Сириск посмотрел ей прямо в глаза.

Девушка прижала ладонь к его губам.

— Что-нибудь придумаем, — шепнула она. — Бегите вниз, там лодка. Когда переплывете бухту, увидите маслину. У дерева привязаны кони. Там ждет вас Диаф. Беги, Сириск!

— Хелена… Хелена… — только и вымолвил он.

Они кинулись в темноту, и Сириск услышал: «Не забывай».


…Сильный ветер поднял волну. Лодка была небольшая. Волны били ее о камни, и все же беглецы смогли отплыть от берега. В кромешной темноте, среди волн, они гребли изо всех сил. И сердца их стучали одно и то же: «Спасены, спасены, спасены…».

Ветер все усиливался. И волна кидала их все выше, а когда лодка проваливалась в бездну, не было видно ни берега, ни горизонта — только черные, холодные волны… Они гребли, выбиваясь из сил. И порой казалось, что гребут они в открытое море. Небо затянуло тучами, и огоньки Херсонеса появлялись все реже. Наконец они совсем исчезли в штормовом мареве.

— Я не могу больше! — Скилур отпустил весло, упал на дно лодки.

Сириск тоже перестал грести и только направлял лодку против волны.

— Послушай, Скилур, — он не стал кричать на юношу, это было бесполезно. — Этот ветер, что дует с юга — африк.

— Так что же? — мальчик совсем выбился из сил и, тяжело дыша, лежал на дне лодки.

— Африк может унести нас в открытое море. И тогда мы погибнем, — терпеливо объяснял Сириск. — Волна усиливается. Вспомни, ты же сам говорил мне, что ты воин. А разве воин не сражается до конца? Но африк может и спасти нас — главное не проскочить мыс. Мы должны просто грести к берегу, а ветер донесет нас. Ну же, воин, бери весло! Сейчас это твой меч. А волны — твои враги.

Скилур встал, взял весло, и они снова начали грести изо всех сил.

— И раз! И раз! И раз!.. — шептал Сириск.

И лодка пошла. Ветер все усиливался. В какой-то момент тучи на горизонте просветлели. И Сириск понял, где они. Именно это светлая полоска на горизонте и спасла их.

— Скилур, посмотри, видишь этот огонек? Если доплывем туда — мы спасены. Ну же, воин, поднажми!

Мальчик, не говоря ни слова, греб и греб, и огонек на горизонте становился все ближе. Когда лодку ударило о камни, они оба засмеялись. И треск ее не напугал, а только обрадовал их. Еще немного, и огромная волна бросила лодку на широкий, песчаный берег. Беглецов захлестнуло волной, и, не сговариваясь, они прыгнули в пучину.

Но это было еще не спасение. Обратным ходом волна захватила их и потянула назад, оглушая грохотом воды, шуршанием морской гальки, воем ветра и шумом прибоя.

Сириск, выросший среди этих волн, легко всплыл на гребень и, улучив момент, изо всех сил подгребая новой волне, вытолкнул себя на берег.

Но Скилур — он едва мог плавать. И Сириск не сразу понял это. А когда понял, было уже поздно — мальчика отнесло, и он уже барахтался вне зоны прибоя.

— Скилур! — крикнул Сириск что было силы. Но в ответ услышал лишь шум волн и увидел едва заметную в темноте голову юноши. Она то исчезала, то вновь появлялась над волной. И его все дальше и дальше тянуло в море и относило в сторону. Туда, где ревел шторм. И море, точно горная река, несло юношу вдоль берега.

Не раздумывая, Сириск сбросил остатки одежды и ринулся прямо в волну. Его ударило, перевернуло, но разгон, взятый им по песку, сделал свое. Он пронырнул первую волну и уже плыл, плыл туда, где мелькала голова Скилура. Где отягощенный скифской одеждой, мальчик тонул, влекомый морской пучиной. Неопытный, с каждой новой волной, он глотал воду, и казалось, что ничто уже не может его спасти.

Вот когда пригодились Сириску уроки, что давал ему отец, заставляя плавать каждое утро на клере. Он, точно рыба, довольно быстро доплыл до Скилура, подхватил его сзади за волосы и, не обращая внимания на крики мальчика, быстро потянул его к берегу. И не отпускал его до тех пор, пока оба не упали на песок. И не было сил ни целовать эту землю, ни вымолвить слова.

Долго они так лежали. Наконец, Сириск услышал топот. Приглушенный топот копыт. Всадник появился из-за косогора. Он их еще не видел и следовал вдоль морского прибоя. Сириск поднялся на ноги.

— О, боги! — услышали они издалека.

Вскоре всадник был уже рядом.

— О, богиня Дева! О, Посейдон! И ты, Зевс-громовержец! Благодарю вас!

Это был Диаф. Он соскочил с коня, и кинулся в объятия Сириска.

— Диаф! — Сириск смотрел на него, и не было слов, чтобы высказать все, что рвалось наружу. — Как ты смог?! Где взял лошадь? Как ты ускользнул из города?

— О, господин! Я уже потерял надежду… Идемте к костру.

И тут Диаф увидел мальчика. Скилур встал и подошел ближе.

— Это Скилур, сын Агара. — Сириск не успел закончить фразу. Диаф рухнул на колени и склонил голову.

— О, великий Папай! О, богиня Аппи! Благодарю вас за спасение нашего царевича.

Он подполз на коленях к Скилуру.

— Встань! — Скилур гордо поднял голову. — Ты скиф? Как попал ты в Херсонес?

— Это мой раб, — сказал Сириск. — Но и мой друг.

Диаф встал на ноги и обратился к Сириску.

— Я все знаю, господин, — Диаф кивнул в сторону мальчика, — Были послы от царя Агара. Они обещали огромный выкуп за царевича.

— Откуда ты столько знаешь? — спросил Сириск.

— Евфрон использовал меня как толмача. И я думаю, что нам надо скорее уносить отсюда ноги. Думаю, Евфрон уже спохватился.

Они подошли к старой маслине. Еще пара коней была привязана к дереву. Несмотря на то, что было холодно, и с моря дул промозглый ветер, Сириск велел затушить костер. Вскоре три всадника уже растворились в кромешной тьме ночи. Чуть позже взошла луна. И это было очень кстати: тропа шла через лес, и ветви деревьев сильно затрудняли движение. Когда последние огоньки Херсонеса исчезли за густой стеной леса, всадники перешли на шаг. Скилур, окрыленный свободой, вырвался чуть вперед. Диаф подъехал к Сириску и, кивнув в сторону мальчика, сказал:

— Нам надо его беречь, господин. На этом коне едут пять талантов серебра. Таков выкуп, обещанный Агаром за своего сына.

— Он дороже стоит, — сказал Сириск серьезно. — Он умен и честен, и он — будущий царь Скифии…

— Ты все мечтаешь о мире со скифами?

Диаф сказал это спокойно, но Сириск заметил едва скрытую усмешку.

— Это не смешно, Диаф. Или тебе не жаль скифской и греческой крови?

— Эх, господин, что может зависеть от нас, простых смертных?

— Я не господин тебе, Диаф, — тихо сказал Сириск. — И ты это прекрасно знаешь. И ты не можешь не понимать, что именно сейчас от нас многое зависит. Скилур еще мальчик. Но именно в эти годы складывается душа человека. По мне он будет судить о всех греках. По тебе он будет судить о многих скифах. А ведь он будущий царь, не забывай об этом. Как знать, может быть, именно нам суждено остановить этот бесконечный поток крови, горя и слез…

— Неужели ты всерьез думаешь, хозяин, что три человека — Сириск, Диаф и Скилур — могут что-то изменить?! А остальные? Все только и бредят о подвигах, о войне. Нам не изменить людей…

Мальчик ехал впереди и, казалось, не слышал их беседы. Он замедлил ход коня и вскоре очутился рядом.

— Даже один человек может сделать многое, — сказал он неожиданно. — Разве ты, Диаф, не подвиг совершил, спасая нас? Я этого никогда не забуду.

Оба мужчины от неожиданности замолчали. Столь трезвая мысль в устах этого юноши, почти мальчика, поразила обоих.

Дальше все ехали молча. Тропа шла через густой лес, и, казалось, опасность подстерегала за каждым кустом. Кони тихо ржали и жались друг к другу.

— Где же ты взял деньги на лошадей? — только сейчас Сириску пришел в голову этот вопрос.

— Хелена и Папия купили этих скакунов. — Диаф похлопал ладонью по шее своего гнедого. — Гераклид купил все остальное. Труднее всего было достать оружие. В городе каждый меч и каждая стрела на учете.

— Вы так рисковали…

— Когда твой отец дал мне деньги, и мы купили все, что нужно, я спросил Гераклида: «А что же будет с тобой, когда все откроется?», и он ответил: «Я уже не молод, Диаф. Если ты спасешь моего единственного сына, то чего же мне еще бояться?»

Снова наступило молчание.

— А что люди? — спросил неожиданно Сириск. — Никто не ропщет?

— А что они могут, хозяин? — откликнулся Диаф. — У Евфрона фаланга, вся молодежь за него. Евфрон — победитель скифов. Каждый, кто пикнет — рискует головой. От страха разбежались все по усадьбам и клерам. Все дрожат и думают только об одном: «Лишь бы меня не тронули».

— Вот оно! — Сириск с тоской оглянулся в сторону Херсонеса. — Вот пророчество Тимона. Он писал мне об этом.

— Раненый Евфрон втройне опасен, — сказал Диаф. — Думаю, он постарается выбить из Тимона как можно больше имен.

— Как, Тимон жив?! — Сириск не смог скрыть радости.

— Жив. И, говорят, не назвал ни одного имени. Но долго ли он так протянет? Я сам видел его. На нем нет живого места!

Всадники спустились к оврагу, заросшему мелким лесом и кустарником. Ветер налетал злыми порывами. И наконец небо разразилось дождем. Ехать стало очень трудно. Шкуры, что служили им седлами, размокли. Холод и ветер становились невыносимыми.

— Тут поблизости есть клер и усадьба. — Диаф подъехал к Сириску ближе. Он с опаской поглядывал на мальчика. Измученный морем, дождем и холодом, Скилур явно выбился из сил.

— А ты знаешь, чья она? — Сириск тоже промок до нитки, голос его охрип.

— Нет, господин, не знаю. Но ты же посол, тебя любой узнает и приютит.

— Именно, Диаф, узнают! Это клер Сострата.

— Они могут и не знать, что случилось три дня назад, тут такая глушь…

— Что ж, рискнем.

Всадники поднялись из оврага на равнину.

Усадьба Героида, отца Сострата, как ласточкино гнездо, примостилась в излучине реки. Сад и виноградники раскинулись повсюду. Большой дом со сторожевой башней возвышался на холме. Речка текла полукольцом вокруг дома. И сейчас, разлившаяся от дождя, она с шумом несла свои воды в сторону моря.

Уже у дома беглецы заметили человека. Он спешно что-то рыл мотыгой у реки. Подбежали еще четверо человек в черных овчинных плащах, накинутых на плечи. И люди стали работать еще быстрее. Они пытались отвести поток, который уже начал заливать первые ступеньки входа в дом. Увлеченные работой, из-за дождя и темноты, люди в плащах все еще не видели путников. И только собачий лай заставил их обернуться. Они тут же бросились за каменную ограду. Несколько огромных собак окружили всадников. Лошади сбились в кучу. Собаки, захлебываясь рычанием и лаем, насели со всех сторон. Сириск увидел пять стрел, направленных на них. Еще мгновение — и кричать было бы поздно.

— Я Сириск, сын Гераклида! — громко выкрикнул он в сторону каменной ограды.

— Тогда слезайте с коней! — услышали в ответ грубый голос.

Беглецы спешились.

— Сириск, иди сюда. Остальные пусть останутся, — скомандовал все тот же голос.

Сириск пошел к стене, что было не просто. Псы норовили схватить его, хотя хозяин что-то крикнул, и они умерили свой лай.

— А! И верно, это Сириск, — услышал грек тот же голос. — Ты, верно, меня не знаешь, я управляющий Сострата. А вот я помню тебя: ты был послом к Амаге, верно?

«Слава богам, он еще ничего не знает!» — мысль эта успокоила.

— Как тебя зовут, хозяин? — Сириск протянул руку.

— Нур, — был ответ. — Заходи к нам, гостем будешь.

Все пятеро отпустили луки. Сириск кивнул им в ответ на приветствие.

— Это мои сыновья… Они помогают мне управляться с этими свиньями, — Нур кивнул в сторону рабов.

Грязные и оборванные, они закидывали глиной и камнями то место, где пробилась вода. Вскоре их работа была закончена, и мутные потоки потекли по канаве в сторону сада и огородов.

— Ты хороший хозяин, Нур. — Сириск кивнул в сторону каналов.

— Это твои слуги? — управляющий указал на Диафа и Скилура.

— Это мои друзья. Мы идем к скифам как послы.

— О! О чем с ними еще можно говорить? Их добивать надо, пока не поздно! Пока они не очухались. Я знаю только один язык, который они понимают. — Нур указал на меч на своем поясе и засмеялся. А сыновья его громко загалдели в знак согласия.

— Это точно, — высказался за всех старший брат.

Нур снял плащ, накинул его на плечи Сириску, и они вдвоем пошли к усадьбе. Сириск кивком позвал за собой своих спутников.

(обратно)

КЛЕР

Они подошли к дому. Как и у всех херсонеситов на клерах, это была маленькая крепость. Новая башня, сложенная из огромных валунов, возвышалась над всей округой. Она была чуть выдвинута относительно стен усадьбы. Высокая и монолитная, она казалась совершенно неприступной. Верх башни был прорезан узкими бойницами для стрельбы из лука. Как все это хорошо было знакомо Сириску! И четыре почти глухие стены самой усадьбы, и узкий вход, и крепкие черепичные крыши. Как и в усадьбе Сириска, внутри была устроена коновязь со столбами, за которыми располагалась конюшня.

— Эй, кто там! — крикнул Нур, и тут же появились женщины. — А ну-ка, Хрисанта, накорми гостей и обогрей! Видишь, как они промокли!

Переодевшись в сухое, мужчины расположились у огня. Хрисанта принесла большой кратер с подогретым вином. Все по очереди выпили, начиная с гостей. Хозяева молчали. И Сириск заметил какое-то напряжение, словно Нур чего-то боялся, но не хотел об этом говорить.

— Ты знаешь, Сириск, — сказал наконец Нур. — Все мне понятно… И то, что ты посол, и то, что ты едешь по своим делам. Только прости уж, непонятно, почему вы подъехали со стороны моря? Ведь не вплавь же вы перебрались через бухту вместе с лошадьми? И еще… Почему у этого мальчика скифская одежда? Что-то не похож он на посла.

Все четверо мужчин серьезно посмотрели на Сириска. Он молчал. И пауза эта всем показалась слишком длинной.

— Что же ты молчишь, Сириск? — спросил за всех старший брат.

— А что у посла не может быть тайных дел? — Сириск решил не защищаться, а нападать.

— Еще ни один скиф не ушел отсюда живым! — это произнес тоже старший брат, и остальные с ненавистью уставились на Скилура.

— Что это за волчонок? — Нур встал и подошел ближе к мальчику. — Ответь нам, Сириск!

— Этот юноша — выкуп.

Сириск сказал это спокойно, почти безразлично, словно речь шла о баране или о десятке драхм, которыми выкупают бедных пленных.

— За кого же выкуп?

— За Пифострата. Говорят, он жив и находится в плену у скифов, — Сириск дружески улыбнулся, глядя прямо в глаза Нура. — А бдительность ваша похвальна, я обязательно передам Евфрону какие вы молодцы!

Напряженность вроде бы спала.

— Будешь тут бдительным! — вновь заговорил старший брат. — Уже третий раз восстанавливаем усадьбу после нападения скифов. Будь они прокляты! Бездельники и шакалы! Пока будет жив хоть один скиф, не будет у нас жизни.

Во время всего этого разговора Скилур не проронил ни слова. Он даже перестал есть. И изредка, исподлобья, поглядывал на Сириска.

— Ну что ж, гости, — поднялся наконец Нур, — вот тут ваши лежанки, ложитесь спать поближе к жаровне.

Остальные тоже встали, и вскоре в комнате не было никого, кроме Сириска, Диафа и Скилура. Женщины быстро убрали со стола и постелили им постель на невысоких лежанках, расположенных вокруг жаровни. Красноватый, теплый свет струился сквозь отверстия жаровен. Уставшие за последние дни, трое беглецов, казалось, мгновенно заснули. Небольшой светильник слегка мерцал в углу. Дождь ослаб, но все же временами еще стучал по крыше.

«Не спать… не спать… не спать…» — Сириск твердил про себя эти слова, понимая, сколь опасна была ситуация, в которую они попали.

— Ты не спишь, хозяин? — Диаф тоже не сомкнул глаз.

— Нет, — также тихо ответил Сириск.

— Ты слышал стук копыт?

— Нет, — Сириск напряженно вслушался в ночь.

— Один из этих братьев куда-то уехал. Я думаю, надо уходить.

Сириск легким толчком разбудил мальчика.

— Тихо. — Он приложил палец к губам. Скилур все понял. Беглецы беззвучно привстали, но тут какой-то шум за дверью заставил их мгновенно лечь. Дверь тихонько отворилась.

— Спят, голуби! — это был голос Нура.

— Надо бы оружие у них забрать, — ответил другой голос.

— Это невозможно. Видишь, мечи они так и не сняли, а луки и стрелы под овчиной в головах. Ладно, пусть себе спят. Утром все будет ясно.

— Будь моя воля, этого скифского ублюдка я бы хоть сейчас…

— Не торопись! — хозяева тихо вышли. Дверь осталась чуть приоткрыта.

Путники довольно долго лежали молча. В доме все стихло. И только дружный храп все громче доносился из соседней комнаты.

— Пора, — прошептал наконец Диаф.

Они беззвучно встали. Искать свою одежду было некогда. Да и та, что дали им женщины, была вполне сносной. Сириск снял меч и передал его Скилуру. Мальчик удивленно посмотрел на грека и тут же с радостью прикрепил меч себе на пояс. Беглецы извлекли луки и гориты со стрелами из-под овчины и тихо подошли к двери. Храп все также дружно доносился из соседней комнаты. Сириск тронул было дверь, но она так пискнула ржавыми петлями, что нечего было думать открыть ее без шума. Диаф мгновенно все понял. Он тут же взял ночной светильник и накапал оливковое масло на лезвие меча. Острием он прикоснулся к петлям. Разогретое масло тут же растеклось по металлу. Одно-два осторожных движения, и дверь бесшумно отворилась. Тенями прошли беглецы мимо спящих.

Кони мирно стояли у коновязей, отдохнувшие и сытые.

— Может быть, возьмем их коней? — предложил Скилур и наткнулся на ответный, суровый взгляд.

— А как же насчет города-порта? — с едва заметной иронией сказал Сириск. — Свой будешь строить или Херсонес будешь воевать? А, царь Скилур?

Краска стыда бросилась в лицо мальчику. Явно смущенный, он вскочил на вороного, и вскоре все тихонько, подбадривая лошадей пятками, выехали из усадьбы. И тут они увидели человека. Это был явно раб. Видимо, он охранял отару, что была загнана в небольшую пещеру под скалой.

Они молча проехали мимо. Раб, ничего не поняв, проводил их долгим взглядом. Собаки же, приняв их за своих, не лаяли. Когда усадьба скрылась за лесом, беглецы пустили коней в галоп и вскоре растворились в предутреннем тумане. Ветра уже не было. Только сырость и холод напоминали о вчерашней непогоде. Долго скакали путники по оврагам, огибая перелески, пересекая пологие ковыльные холмы. Когда уже совсем рассвело и потеплело, усталость навалилась на всех. Но они ехали, опасаясь погони. Диаф ехал впереди, Скилур — за ним. И замыкал, как всегда, Сириск. В полдень мальчик слегка придержал лошадь и поравнялся с греком.

— Я вижу, ты что-то хочешь сказать, Скилур?

— Да, — мальчик слегка был смущен. — Я хотел сказать, я теперь не считаю, что все греки… что их всех надо убивать… я…

— Хорошо, Скилур… — Сириск видел, как нелегко было мальчику говорить. — Я ведь это без слов понял, еще там, у коновязи. И ты знаешь, у нас, у греков, совестливость и скромность — это высшая добродетель для юношей. Я рад за тебя, Скилур!

Потом они долго ехали молча. И наконец Скилур сказал:

— Ты доверил мне меч, но я хочу вернуть его.

— Я по-прежнему верю тебе, Скилур.

— Нет, я не об этом. Если случится какая-нибудь беда по пути, он для меня тяжеловат. А вот лук со стрелами — в самый раз. И стреляю я неплохо.

— Что ж, — Сириск снял горит и передал его Скилуру. Юноша вернул греку меч.

А день разгорался все ярче. Он был ясным, и солнце пригревало все сильнее.

— Отдохнуть бы, — предложил Скилур. — Надо выспаться.

— Пора, — согласился Сириск.

Они спешились. Буйная трава, прогретая солнцем, приняла их в свои объятия. И лишь Диаф бормотал что-то об опасности, о возможной погоне. Но сладкий божок Гипнос, этот коварный шутник, свали их в буйные травы, и беглецы заснули, убаюканные легким ветерком и ароматом буйных трав.


…Еще сквозь сон Сириск понял: случилась беда. Диаф тряс его за плечо. А страшный сон никак не исчезал. Ему чудилось, что Сострат, принявший облик змеи, все жалил и жалил его, а он отбивался руками. И тут наконец Сириск проснулся.

— Скилур исчез! — эти слова Диафа вмиг отбросили сон.

— И я, старый болван, хорош. Ведь говорил же, говорил же, говорил!..

— Ты думаешь, сам ушел? — Сириск посмотрел на место, где спал мальчик.

— Нет… Украден… Вот, смотри, хозяин.

Они спустились в низинку. И там, на свежем песке, что намыл дождь, увидели ясно отпечатавшиеся следы лошадей. Судя по ним, тут что-то произошло, ибо спокойные кони не перетоптали бы все вокруг.

— Нур! — покачав головой, сказал Диаф.

— Нур, — согласился Сириск. — О, боги! Да они же убьют его!

Молнией Сириск вскочил на коня и, уверенный, что Диаф не отстанет, ринулся вниз по оврагу, туда, куда вели следы лошадей. Вороного, что облюбовал себе Скилур, тоже не было.

Оба неслись во весь опор, не жалея лошадей, хотя понимали, как это опасно. Следы были видны хорошо, ибо Нур и туда и обратно шел одной дорогой. Сумерки незаметно сгущались. И следы все хуже и хуже просматривались на пути.

— Можем сбиться, хозяин… — Диаф не договорил. Вдали, среди соснового леса, мелькнул огонек.

— Они! — Сириск привычно поднял левую руку, чтобы выхватить лук и стрелу, но… Он вспомнил, что горит остался у Скилура. Он так и лег с ним спать.

— Возьми мой, господин, — Диаф протянул Сириску лук.

— Нет, Диаф, — Сириск медленно вытащил из ножен меч. — Это твое оружие.

Они подъехали ближе и спешились. Сириск рванулся было вперед, но через мгновение скиф остановил его.

— Стой, хозяин!

— Что?

— У меня уже так было, хозяин. Разве ты не знаешь ночной прием «бабочка»? Они ждут нас отсюда.

— А если опоздаем? Вспомни Нура, вспомни старшего брата.

— Если они увидят нас первыми, мы погибли.

Слова Диафа были настолько справедливы, что Сириск согласился. Они вернулись к лошадям и вскоре уже неслись по окружной дороге вокруг пылающего среди сосен костра. Они продирались сквозь заросли, карабкались по склону, вихрем спускались в овраги. По расчетам, они должны были вот-вот выйти к костру с южной стороны. Из-за косогора, они еще не видели огня, но крик мальчика и хохот озверевших греков указывали им направление. Оба мигом слетели с коней и тенями, от дерева к дереву, кинулись к костру.

От того, что они увидели, бросило в жар даже видавшего виды Диафа. Мальчик, привязанный за одну ногу, раскачивался на длинной веревке, перекинутой через толстую ветку дерева. Под ним пылал костер. Нур стоял сбоку и подталкивал Скилура, когда колебания затухали, и мальчик начинал кричать от страшной боли, причиненной огнем. А трое сыновей Нура стреляли по мальчику из луков. Одна стрела уже пронзила ему ногу. Колебания веревки вновь замедлились, и Скилур закричал от нестерпимой боли.

— Скифу жарко! — крикнул Нур.

Он улучил момент и ударом ноги качнул тело в сторону. Он хотел ударить еще раз, но стрела, выпущенная Диафом, пронзила насквозь его горло. Нур схватился руками за древко, дико захрипел и упал навзничь. Сириск и Диаф, заранее договорившись, показались перед братьями и тут же скрылись за деревьями. Три стрелы одновременно свистнули в листве. Диаф в свою очередь, прикрывая Сириска, выступил из-за дерева и метнул стрелу. Младший из братьев не успел увернуться, и стрела вошла ему прямо в бок. Сириск в три прыжка достал братьев. Но тот, что был ближе, успел выстрелить. Стрела вонзилась греку в шею. Страшная боль пронзила все его существо. Но он понял — рана неопасная. С диким криком Сириск переломил стрелу и бросился на старшего брата. Тот не успел выхватить меч, Сириск пронзил противника своим клинком, и оба рухнули на землю. Последний из уцелевших братьев остолбенел. Он уже натянул тетиву, но стрелять было невозможно. Сцепившиеся в последнем зверином объятии, греки катались по земле, и страшное их рычание сливалось с ужасным криком Скилура. И тут последний из уцелевших братьев вдруг выронил лук и бросился бежать.

А Скилур все кричал нечеловеческим голосом, ибо уже висел прямо над костром. Тело врага наконец обмякло, и только тут Сириск увидел, что Диафа нет рядом. Обессиленный, он попытался крикнуть, но из горла вырвалось только сдавленное хрипение.

— Диаф! Скилур…

Верный слуга и друг лежал там же, где его оставил Сириск. Он прижался к сосне и держался руками за стрелу, которая торчала у него из груди.

Сириск кинулся к Скилуру. Он оттянул тело от костра, рассек мечом веревку и осторожно отпустил мальчика на траву. Все волосы, ресницы, кожа на лице юного скифа были обожжены. Скилура почти нельзя было узнать. Стрела пронзила ему ногу ниже бедра. Мальчик стонал и выл, видимо полностью обезумевший от страха.

Сириск подбежал к Диафу. Тот уже сидел, прислонившись к сосне.

— Видно, мальчишка стрелял, — сказал Диаф спокойно. — Неглубоко вошла. И все же мне конец, хозяин. С шипом наконечник, вперед не протолкнешь и назад не вырвешь.

Ни слова не говоря, Сириск осторожно уложил Диафа на спину. Обжег над костром острый как бритва нож. И, помочившись на рану, рассек плоть ножом. Наконечник застрял между ребер. Сириск, безжалостно углубил разрез, осторожно извлек стрелу. Диаф только рычал от боли, плотно стиснув зубы. Кровь залила всю его грудь, пропитала одежду. Но страшное было уже позади. Приложив к ране несколько свежих листьев подорожника. Сириск туго перетянул грудь скифа куском хитона.

Почти то же он проделал и со Скилуром. Проще было со стрелой: Сириск лишь переломил древко, прежде чем ее вытащить. О собственной ране грек даже не думал.

Была ночь. Трое убитых без движения лежали вокруг костра. Скилур стонал, весь обожженный и израненный. Диафу стало чуть легче, и он попытался помочь Сириску. И тут они услышали: за деревьями кто-то скулил, точно обезумевшая собака. Сириск пошел на звук. Это был средний из братьев. Он лежал на земле и как сумасшедший выл не переставая. Говорить с ним было бесполезно. Тогда Сириск молча вернулся к лошадям Нура. Онсвязал их цугом, одну за другой, и взвалил все трупы на спины коней. К этому времени средний брат уже сидел на коленях и продолжал выть, раскачиваясь из стороны в сторону.

— Как тебя зовут? — спросил Сириск.

Грек не ответил.

— Ну что ж, ты все видел. Поезжай к своим и расскажи все честно.

Сириск поднял парня на ноги и подвел к первой лошади. Вложил ему в руки уздечку и молча указал тропу.

Юноша, сгорбленный, еле передвигая ногами, повел лошадей вниз по тропе. Он ни разу не оглянулся.

Сириск подошел к Скилуру, помог ему вскарабкаться на лошадь.

— Усидишь?

Мальчик молча подобрал уздечку. Умный конь сам двинулся вперед. Диаф и Сириск тронулись вслед за ним по ночному лесу. Никто не разговаривал. Так они и двигались: тихо, молча, медленно.

В предрассветной мгле Сириск вдруг заметил на земле сотни свежих конских следов. Переглянулся с Диафом.

— Скифы, — шепотом произнес тот.

Путники двинулись дальше, спускаясь в низины, одолевая высокие холмы. И вот, наконец, поднявшись на очередной холм, в лучах утреннего солнца они явственно разглядели на горизонте зубцы башен.

— Неаполь! — выдохнул Скилур.

Выронив узду, он соскользнул к ногам лошади. Силы оставили его.

* * *
Прошло пять дней, а Гелика ничего не ела, кроме зеленых листьев барбариса и остатков хлеба Гилары. Четыре дня подряд охота была неудачной. Муфлоны и косули куда-то исчезли. А дикие вепри были столь опасны, что Гелика сама избегала встречи с ними. С каждым днем силы оставляли ее, а охота была все так же неудачной.

На седьмой день приехала Гилара. Ни слова не говоря, она воткнула в землю стрелу.

Уже привыкнув к молчанию Гилары, Гелика также молча подняла лук, прицелилась. Стрела ее даже не зацепила оперение, торчащей в земле стрелы.

Без слов Гилара опустила глаза на свои ножи, оставленные в предыдущий приезд. Гелика взяла их в две руки, метнула. Один нож криво, но все же вонзился в ствол дерева. Второй с треском отлетел в сторону.

Тенью вскочила Гилара на коня и канула в лесной глуши. Тихо стало вокруг. Точно и не было тут Гилары. И Гелика поняла: еще одна такая неделя, и она погибла. Девушка прислонила лук к дереву, взяла в руки клинки. И до поздней ночи, слышны были удары стали о ствол стоявшего поодаль бука.

Гелика остановилась лишь тогда, когда увидела внизу в распадке десяток всадниц. Их было трудно разглядеть на таком большом расстоянии. И все же она их заметила. Каждый вечер Гелика засыпала с мыслями о тех, кто был там, внизу, в разъезде. Неожиданно она поняла, что теперь, когда большая часть ойорпат на войне, можно попытаться отбить мальчика. И она с остервенением каждый день метала ножи и пускала в цель стрелы.

(обратно)

ПРЫЖОК ПАНТЕРЫ

От стен Неаполя, от центральных ворот крепости отделился конный разъезд. Прежде чем старший всадник успел что-либо сказать, скифы услышали слова Диафа:

— Скачи к Агару, скажи, посол Херсонеса Сириск везет из плена юного царевича. И еще скажи, нужен лекарь, — Диаф произнес это по-скифски.

Воин вздыбил коня, в следующее мгновение он указал рукой на всадников, а сам развернулся и во весь опор поскакал в Неаполь. Четверо конных скифов окружили беглецов, не спуская с них глаз. Сириск спешился и принял на руки мальчика. Измученный пленом, истерзанный и израненный, он был легок как орленок, выпавший из гнезда. Сириск медленно двинулся к башням. А люди из города все прибывали и прибывали. И вскоре уже грек шел через густую толпу скифов, по живому, безмолвному коридору.

Пройдя по узкому проходу между башен, он поднялся вверх. И тут, уже внутри крепости, люди вдруг расступились. Это прискакал Агар, на разгоряченном вороном жеребце. Он с лету соскочил с коня, подбежал к Сириску. Глаза их встретились. Царь протянул руки и молча принял мальчика в объятия. Скилур открыл глаза.

— Этот человек спас меня от смерти, — сказал он. — Не все греки плохи, — добавил он тише.

Но все, кто был вокруг, услышали эти слова.

* * *
Третий день идет пир в Неаполе. Весь город отмечает радость — счастливое спасение царевича. Хотя не зажили еще раны последней войны. Кто потерял в Херсонесе брата, кто отца, кто сына. Но еще отчаяннее льется рекой вино. Пирует царь, пируют братья царя. Пирует многочисленная разношерстная свита. Пируют спасшиеся сотники, пируют тысяцкие, пируют греки-наемники. Их тоже немало в городе. Только молча сидит рядом Скилур. Смотрит на пир, думает о чем-то. Рядом сидят Сириск с Диафом. Они пьют разбавленное водой вино, в отличие от окружающих их скифов.

— Что невесел сидишь, сын мой возлюбленный? — обратился Агар к мальчику. — Или не рад ты избавлению? Или не воздал я почести твоим спасителям?

— Больно раны саднят, отец, — был ответ. — Да и в душе моей еще больше боли…

— В чем же причина, скажи? — Агар нахмурил брови.

— Да вот слушаю я речи воинов твоих, отец, и у всех на устах одно: как Херсонес добить, как добычу взять…

— Что за речи, сын? — царь грозно взглянул на Сириска и Диафа.

— Ты бы мог убить Сириска, отец, моего спасителя?

— Нет, сынок, конечно же, нет. Ни Сириск, ни Диаф не будут обижены, да и по сердцу они мне.

— Так зачем же вы все только о войне и бредите? Среди греков, таких как Сириск полгорода. Только тех, кого видел я. Все они не злобливые и веселые. И отцы и матери прекрасные, так зачем же мы пошли войной на них?

Долго молчал Агар. Притихла и свита. Задумались скифы. Да и кто бы мог осмелиться сказать такое? Только сын царя.

— Видят боги, сын, и я не хочу войны, — промолвил наконец царь. — Да жизнь так устроена… Как и каждый человек, так и каждый народ должен силою взять свое! Уж не раз я тебе говорил, не раз показывал — сколь обширны поля наши, сколь тучны нивы наши, сколько земли на Тавриде распахали мы и засеяли! Сколько хлеба снимаем мы — горы! Сколько его продаем! А стали мы богаче? Нет! И Афины, и Коринф, и Самос — все едят наш хлеб. А мы все также бедны, как и раньше. И люди мои по-прежнему живут в юртах и землянках. Так было при отце моем, Агаре Первом, так ныне остается!

— Я знаю, отец, — Скилур нетерпеливо привстал. — Я знаю, что греки за бесценок скупают наш хлеб. А в Греции продают втридорога. Так давай же построим свой город у моря. Чем чужой Херсонес воровать, лучше свой выстроить. Места всем хватит на Тавриде!

— Воровать? — брови царя гневно взметнулись.

Умолк Скилур. Встал Агар, подошел к Сириску, долго смотрел на гостя, долго смотрел на Диафа.

— Ты не так уж прост, Сириск. — Царь подошел вплотную и внимательно вгляделся в глаза грека. — Вот уже второй раз ты в гостях у меня. Да только не потерять бы мне сына после твоего гостевания! Как потерял я уже половину войска…

Он поднял руку, и тут же два воина появились из тени дворца. Одного жеста было бы достаточно, чтобы решить судьбу Сириска.

— Отец! — Скилур бросился к Агару, обнял его за плечи. — Отец! Ты слово дал…

— А не слишком ли он хорош? А не послан ли он убить меня? А не нож ли у него под хламидой?

Сириск опустил руку под одежду, но Агар метнулся, схватил его за кисть, едва не опрокинув, и вырвал из руки грека нечто продолговатое и круглое.

Все вскочили.

— Что это? — Скилур обратил удивленный взор на Сириска.

— Открой, царь, — спокойно сказал Сириск. — Открой смоляную пробку и ты все поймешь.

Агар не без усилия открыл пенал. Свернутая в трубочку рукопись вывалилась наружу. Не спеша развернул царь пергамент.

— «О греческих и скифских богах», — наконец произнес царь. Читал он по-гречески медленно, но безграмотным не был.

— Не так я хотел тебе преподнести этот свой труд, царь. — Сириск слегка отстранил воинов. — Ну, да что уж теперь, прочти, когда будет время. И хотел бы я обсудить с тобой суть изложенного.

Агар знаком руки усадил всех. Отошли в тень и воины. Царь сел на свою лежанку, внимательно углубился в папирус. Все напряженно молчали. И чем больше он читал, тем больше улыбка и какая-то светлая радость разглаживали лицо Агара. Напряжение вокруг спало. Неожиданно царь встал, подошел к Сириску, обнял его. И звонко поцеловал, прижавшись ко лбу юноши.

— Это ты написал? — восторженно спросил он.

— Я, царь, — тихо ответил Сириск.

— Чашу мне!

Виночерпий мгновенно подал канфар с вином.

— Пью за здоровье Сириска! — с улыбкой восхищения промолвил царь. — И да будет сей муж всегда желанным на нашей земле!

Вновь запели флейты. Тихо зазвенели цимбалы. Мягко, как будто бы издалека, запел хор девушек. И пение это было столь необычно для слуха Сириска, столь непонятная, сладкая грусть растворилась повсюду, что он невольно замолк, очарованный голосами скифских девушек.

— Хорошо поют! — Агар с любовью и гордостью взглянул на девушек.

Одеты они были по-разному. Одни — в тонкие греческие хитоны, другие — в полупрозрачные персидские одежды. Но песня была не греческая. Она была иная, незнакомая. Словно сама степная ковыльная даль выдохнула ее из своего сердца. Все притихли. И, казалось, одна мысль объединила и гостей и царскую свиту. И мысль эта была — любовь.

— Ах, Сириск, — вымолвил наконец Агар, когда песня смолкла. — Вот слушал я эту песню, смотрел на тебя и радовался. Ты такой же, как и мы. И разве пошел бы я на тебя войной? Да и боги у нас одни, как написано в труде твоем. И все же, сколько помню себя, столько вы убивали нас, а мы убивали вас. Но в детстве, когда я был юн, войны не было. И греки часто гостили у нас. И так же, как прекрасно детство, как оно мимолетно, так и мир, что был тогда, ушел навеки. А сколько верных друзей моих, сколько братьев моих, ушли навсегда в царство теней… Не так мы живем, Сириск, не ладно!

Сириск молчал. Он вспомнил Крита, убитых безвинных девушек-канефор. Вспомнил дым и пламя над своей усадьбой. Вспомнил Скилла со стрелой в спине, падающего в морскую пучину.

— В силах ли ты и я изменить этот мир? — Сириск уже не сомневался в искренности слов Агара. — В силах ли эта прекрасная песня изменить нас надолго? Или прав Евфрон, что нет в мире иного закона, кроме закона силы и борьбы. И живым остается только тот, кто сильнее и умнее. Так?

— А по сердцу ли тебе этот закон, Сириск? — Агар внимательно следил за глазами юноши.

— Видят всемогущие боги, царь, нет. Не по сердцу. И я поклялся себе в день, когда…

Мощный удар колокола прервал грека. Звук был настолько силен, что казалось, тот, кто его породил, вложил в него всю силу. И верно, больше звука не было. Страшная боль пронзила сердце Сириска. Боль, знакомая еще с клера.

Свита, воины — все окружение царя, — не успели даже вскочить. Дверь распахнулась, и в покои влетел воин. Весь в крови, он рухнул на колени, зажимая рану на груди. Он что-то силился сказать, но упал на пол, и кровь окрасила ковер под царскими ногами. Все вскочили, выхватили оружие. И в этот же момент двери не выдержали напора множества людей. Они распахнулись, и толпа из воинов охраны и нападавших ввалилась внутрь царских покоев. Визг девушек, стоны раненых, звон мечей, проклятия — все слилось в единый рев и стон.

И тут Сириск увидел Амагу. В сияющем панцире и шлеме, точно богиня Немесида, она ворвалась в покои царя. Круша охрану, неуклонно разя всех, кто мешал, она шла к Агару. Рубка близилась к завершению. Воины Амаги убивали всех, кто сопротивлялся. Сириск едва успел бросить взгляд на Скилура и увидел: мальчик поднял тяжелый сарматский меч и взглянул на царицу.

— Амага! — только успел крикнуть Сириск. Он бросился на Скилура, повалил его, и тут же схватка у трона завалила их телами. Крик Сириска утонул в общем реве и шуме.

— Он мой! — этот крик Амаги словно разметал в стороны тех, кто был еще живой. Амага подошла к Агару. Царица держала свой меч, отпустив его острием вниз. И этот жест силы заставил Агара отпустить свой меч. От потери крови и ран он еле стоял на ногах. Вся его охрана, все его братья были уже мертвы.

— Я ведь просила тебя, царь: не тронь Херсонес. А ты коварством хотел взять…

Амага повернулась к Агару спиной и медленно пошла к выходу. Тень от царя, освещенного факелами, дрожала на стене. И в тот момент, как рука на тени поднялась, Амага резко качнулась в сторону и одновременно метнула свой меч. Клинок Агара с треском вонзился в дверь, а меч Амаги пронзил незащищенную панцирем грудь царя, кинул его на спину.

— Всех до единого! — тихо сказала Амага.

Воительницы, охрана царицы, безжалостно кинулись на тех, кто еще оставался в живых. Сириск, видя, что не успеет, закрыл мальчика своим телом. Но Скилур от боли и отчаяния, громко и отчетливо крикнул:

— Сириск! — мальчик хотел вырваться из-под грека, чтобы убить Амагу, но был не в силах сделать это.

Но этот же крик спас их. Амага резко подняла меч кверху, и все замерли.

— Сириск?! — удивленно произнесла царица и подошла к тому месту, где среди горы окровавленных тел, грек боролся с мальчиком. — Отпусти его, — приказала она.

Сириск встал, помог Скилуру подняться на ноги.

— Ты кто? — обратилась царица к мальчику.

— Я Скилур, сын Агара, и я убью тебя, — охрипшим голосом скорее прошептал, чем промолвил царевич.

— Что ж, — также тихо ответила Амага. — Убей.

Мальчик побледнел, но не в силах даже поднять меч, качнулся и рухнул на пол. Амага посмотрела на Сириска.

— Его не трогать, — кивнула на него. — И скажи царю Скилуру, — она указала на мальчика, лежащего на полу, — пусть правит достойно. Не как его отец.

Амага бросила еще один долгий взгляд на Сириска и стремительно вышла из покоев. Сириск не успел даже слова вымолвить. Он уложил мальчика на ложе, а когда поднял взгляд, в покоях уже не было ни одного сармата. Только стонали раненые. Безмолвно лежал на спине Агар, удивленно глядя вверх.

В этот момент какой-то шум привлек внимание Сириска. Он выбежал наружу. Всюду валялись убитые, стонали раненые. Дворец Агара был расположен на возвышенности. Отсюда хорошо просматривалась вся округа, виден был весь город. И грек увидел: вдалеке, там, где простирались бескрайние степи, поднималось огромное пыльное облако. Было ясно — это скифское войско неслось на помощь царю.

Всюду по городу сновали всадники и всадницы. И по одежде, и по осанке Сириск узнал многих из них — это были ойорпаты с Дороса. Внизу, окруженная свитой, на белом коне гарцевала Амага. Рядом с ней, на таком же белом коне, окруженная своими ойорпатами, выделялась красотой и осанкой царица Дороса — Агнесса. Сириск сразу узнал ее по хищной манере держаться в седле.

Совет был не долог. Всего несколькими словами перекинулись царицы, и оба войска — Амаги и Агнессы — двинулись к выходу из города, следуя за своими предводительницами. Без суеты, четко и быстро воины выстроились у городских ворот. Амага что-то крикнула, и сотни голосов разнеслись в ответ жутким криком. Медленно набирая бег, выплескиваясь из городских ворот, конная лава пошла навстречу скифскому войску. Но скифы также неотвратимо летели навстречу. И тогда Амага подняла меч и указала направление Агнессе. Царицы повернули в разные стороны. И воины их также разделились на два потока, как бы впуская внутрь скифское войско. Скифы приняли это за трусость и с гиканьем и свистом пошли еще быстрее. И когда кони противников поравнялись, с обеих сторон в скифских коней полетели путы — два обожженных глиняных шарика, соединенных длинными, кожаными ремешками. Десятки коней тут же попадали, запутавшись ногами в кожаных тенетах. В центре скифского войска образовалась давка. В пыли и ржании коней было трудно что-либо понять. Задние ряды натыкались на упавших передних и тоже падали. А с двух сторон уже свистели стрелы. И много погибших и раненых осталось в центре свалки.

И тут Сириск услышал:

— Хозяин, скорее вниз! — эти слова донеслись откуда-то снизу, из пыли и шума. Оцепенение прошло. Сириск бросился по ступеням крепости на зов.

Скифы, вооруженные кто чем, бежали за город, туда, где разгоралась битва.

В этой давке неожиданно к греку подбежал юноша в скифском вооружении.

— Ты Сириск? — крикнул он и, получив утвердительный кивок, ни слова не говоря, схватил его за руку и потащил в сторону от толпы. Они забежали за дом. Там стояли четыре лошади. Также молча, воин буквально втолкнул Сириска на одну из них, сам вскочил на вторую. Когда Диаф оседлал третью, они с места пошли в галоп, смешавшись с толпой. Вскоре людской поток выплеснул их за пределы городской стены.

Сражение было в самом разгаре: окруженные с двух сторон, под постоянным обстрелом ойорпат и сармат, лишенные царя и какого-либо управления, скифы явно терпели поражение.

Амага стояла на возвышении, окруженная охраной. Она только изредка поднимала меч, указывая в том или ином направлении. И тут же кто-то из свиты скакал туда, где бой разгорался с новой силой. Казалось, сарматы без слов понимали любой ее жест. Как только воин, ведущий Сириска и Диафа, был замечен Амагой, царица подняла вверх меч. Стоявший рядом воин немедленно поднял особый знак на высоком древке: это был сигнал Агнессе.

И сразу же накал битвы ослаб. Оба войска, окружавшие скифов, как бы раздались в разные стороны. Войско Амаги, следуя за царицей, оставив еще ничего не понимавших скифов, потянулось на север. Точно также Агнесса повела на юго-восток своих воительниц. И вовремя: всюду на горизонте пылили дороги. Это неслись на помощь со всех сторон скифские отряды. Да и из-за городских ворот, все выплескивались и выплескивались вооруженные люди.

Сириск в сопровождении все того же скифского воина оказался рядом с Амагой. Царица слегка кивнула ему, жестом приглашая следовать рядом. Преследования не было. Скифы, обескровленные, израненные, еще не пришли в себя от столь дерзкого нападения. И Амага, полная сознания своей силы, не спеша уходила на север. Сириск и Диаф ехали рядом. И тут они увидели: головы Агара и его брата были приторочены за волосы к седлу сарматки и подпрыгивали в такт неспешного галопа ее белого жеребца. Сириск посмотрел в глаза царицы: не было там ни зла, ни ненависти, а лишь отчаяние и жалость.

Амага заметила взгляд юноши и жестом подозвала конюшего. Тут же, на ходу, перескочила на запасную лошадь. Далее они ехали молча. Погони явно не было.

И к Сириску вновь вернулось то чувство, что посетило его в Годейре, когда он впервые заговорил с царицей. Чувство, что она, эта женщина, знает какую-то великую тайну. Но и он, Сириск, тоже знал эту тайну. И они оба молчали.

Фыркали кони, звенели уздечки, Амага изредка отдавала какие-то распоряжения, что-то говорила сотникам на неведомом Сириску языке. Но это не нарушало их внутреннего единения. Что это было? Сириск не знал. Незаметно наступил вечер. Войско, казалось, само собой остановилось на ночлег.

(обратно)

АГРИППА

Еще темно в пещере, но Гелика уже проснулась. Чуткий слух уловил приближение всадника. Звякнула уздечка, кто-то соскочил с лошади.

— Гилара! — Гелика неделю сидела без хлеба, но все же встретила амазонку достойно.

— Хайре, Гелика! — Гилара вошла внутрь, обратила внимание на ножи, что лежали тут же, у изголовья. Гелика молча взяла клинки, вышла из пещеры. Взмах левой — и нож глубоко и точно вошел в ствол бука. Взмах правой — второй вонзился рядом с первым. Гилара одобрительно чуть кивнула. После смерти Отии она все делала молча. Достала из котомки хлеб, бурдюк с вином, сыр, завернутый в листья. Подошла к дереву, выдернула ножи, поднялась на пригорок. Сзади, за поясом, в ножнах она показала Гелике еще два ножа. Быстро развернулась, метнула левый и правый клинки, упала и, волчком катясь по пригорку, метнула еще два. Все четыре ножа торчали рядом, в стволе бука, там, где только что были клинки Гелики. Ни слова не говоря, Гилара вскочила на коня, и вскоре только затихающий топот копыт, да ножи, да еда напоминали о ней.

Гелика не дождалась похвалы от Гилары. Но и этот едва скрытый жест одобрения уже много значил. И хлеб, и сыр, и вино!

Ах, как хотелось поесть похлебки из оленины с сыром и хлебом! И Гелика решилась. Было жарко, а ореховые ветки были сухи. «Наверное, дыма не будет», — решила девушка.

Вскоре, разожженный почти без дыма, уютно потрескивал костерок. И горшочек кипел на нем, разнося вокруг вкусный аромат вареного мяса.

Она ничего не услышала. Склонилась над похлебкой, хотела помешать содержимое. Одной рукой оперлась о землю. Тут же чья-то тяжелая нога пригвоздила руку к земле. Горшочек полетел в костер, и пар больно обжег кожу. Гелика рванулась, но чьи-то сильные руки свалили ее наземь.

— Агриппа! — выдохнула Гелика.

Когда ее связывали, Гелика осмотрелась. Одетая точно царица в пурпурный плащ, Агриппа в окружении бессмертных, была подобна львице среди разъяренных пантер.

— На сей раз, тебе не повезло, царская дочь! — Агриппа сказала это как-то леденяще спокойно. — Судьбу твою решит круг бессмертных, и без Агнессы.

Гелику как мешок бросили на круп коня той самой Алкесты, к которой она так привязалась за эти дни. Умная лошадь не понимая, косила глазом, храпела. Но вскоре одна из бессмертных вскочила на нее, и ойорпаты во главе с Агриппой понеслись в сторону Дороса. Тряская рысь, галоп, пыль, ветки больно хлещут по лицу и телу. Но Агриппа только добавляет хода.

И умышленно скачет напролом, сквозь кусты, правит под ветки деревьев. Вскоре одна из толстых веток сильно ударила Гелику по голове. И свет в глазах девушки померк. Что было дальше, она уже не помнила. Сквозь звон в ушах она ощущала только хлесткие удары, но скоро и это ушло.

…Она задыхалась. И очнулась именно от нехватки воздуха. Поперек ее груди и ног лежали какие-то ветки. И на них сверху сидели ойорпаты. Повернув голову набок, Гелика увидела, что ветки лежали на двух бревнах, но от тяжести десяти телохранительниц они вдавились ей в грудь и бедра.

Была ночь, отблески костра отражались на деревьях.

— Шевелится, — сказала одна из ойорпат.

— Не нравится! — зло рявкнула другая.

Видно было, что ночь застала ойорпат в пути, и они устроили привал. Но это был не просто отдых — это был настоящий пир. Они ели жареное мясо и запивали его вином, радостно переговариваясь.

— На сей раз ей не отвертеться, — довольно сказала Агриппа. — Слово царицы — закон! И на сей раз Агнесса дала клятву не щадить свою дочь.

«Бессмертные» громко смеялись, шутили, кидали в Гелику объедки. От нехватки воздуха и обиды, от боли в ногах и в груди Гелика в конце концов потеряла сознание.

Очнулась она от утреннего холодного воздуха. Все ойорпаты Агриппы перебрались поближе к костру и спали на подстилке из зеленых веток и прошлогодних листьев. Гелику никто не охранял. Враги были уверены, что она не сможет выбраться из-под толстого слоя веток, связанная и обессиленная. И тут Гелика почувствовала: кто-то с усилием тащил ее из-под веток. Она не видела, кто это был. Но вдруг ей стало легче, и она вдохнула свежий, утренний воздух. Было темно. Кто-то невидимый разрезал веревки на ногах и руках пленницы. Алкеста, стреноженная, паслась неподалеку. Словно понимая, в какой беде оказалась Гелика, она время от времени поглядывала на нее, трясла головой. И тут Гелика увидела два глаза: они словно светились из травы неподалеку от Алкесты.

Все остальное было как во сне. Два глаза превратились в лицо Гилары. Бесшумно подползла она к Алкесте, рассекла ножом на ногах путы. Лошадь, освободившись от веревок, слегка взбрыкнула. Гелика почувствовала свободу, привстала, оперлась о дерево спиной. И тут увидела Агриппу. Она приподнялась, посмотрела на Алкесту, и тут же два ножа блеснули в воздухе и вонзились в дерево прямо над головой Гелики. Это Гилара бросила ей оружие. Сразу поняв замысел подруги, Гелика не глядя выдернула из дерева клинки и одновременно метнула их в Агриппу. Один зазвенел о панцирь и отлетел в сторону. Но второй, вонзился в ногу, выше колена, пронзив насквозь.

Не оглядываясь, Гелика пантерой взлетела на спину Алкесты и без уздечки, держась за гриву, понеслась вниз по оврагу, скрытому в зарослях орешника. Гилара, цепко уцепившись за гриву, бежала рядом.

— Не жди меня, я догоню! — крикнула она и бросила ей уздечку. Алкеста, все понимая, как верная подруга, понеслась как ветер. Вскоре Гелика услышала сзади конский топот: это догоняла Гилара.

На первом перевале Гелика остановилась. Гилара подскочила к ней, спешилась. Она помогла Гелике набросить узду, подала горит с луком и стрелами, набросила на плечо ремень с мечом в ножнах.

Отсюда, с перевала, было два пути: вниз по ложбине до самого моря. Или, преодолевая горные кряжи, в степь, к скифам.

— К морю? — Гелика с надеждой взглянула в глаза Гилары.

— Нет, по прямой они нас возьмут быстро. Не забывай, что у них по две лошади. Идем по горам. «Два крыла» помнишь?

— Еще бы!

— Значит, иди первая ты, а я подожду их здесь. На том пригорке, — она указала взглядом, — хорошо спрячься. И жди их.

Гелика, все поняв, рванула вниз. Шум погони уже нарастал, и она хорошо знала: бить врага нужно сверху, когда он карабкается на гору. После чего быстро уходить вниз, под защиту стрел подруги. Под защиту горы. Гелика тенью слетела по косогору, уклоняясь от веток. Поднялась на следующую гряду и спешилась.

Алкесту не надо было привязывать. Как умный товарищ она стояла у дерева, и только мелкая дрожь выдавала состояние животного. Гелика отвела ее чуть ниже. Набросила узду на ветку, вернулась на вершину гряды. Сняла лук и выбрала место среди двух деревьев.

В это время дикий вопль огласил утренний лес. Затем сквозь конский топот — еще крик и еще вопль. Донесся шум свалки, заржали кони, затрещали ветки. А Гилара уже неслась вниз. Вскоре она проскакала мимо Гелики, лишь показала рукой направление своего хода. Девушка кивнула в ответ. Немного погодя, она услышала грохот копыт по камням. Это приближалась погоня. Ойорпаты, видимо, учли потери от Гилары и слегка рассыпались по склону. Это замедлило их ход. Гелика увидела: мелькая сквозь листву орешника, пригибаясь к гриве, появилась первая всадница. Не спеша, аккуратно прицелившись, Гелика пустила первую стрелу. Она не видела куда попала, только услышала дикий вопль. Вторая ее стрела, щелкая о листья, тоже нашла свою жертву. И снова — крик и ржание, удар тела о землю. А с двух сторон уже слышен топот копыт. «Хотят взять в подкову», — пронеслась мысль. Третью стрелу Гелика выпустила вбок, на шум копыт. И ржание указало, что стрела, по-видимому, попала в лошадь.

Гелика, помня правило, не выпускать больше трех стрел, кинулась к Алкесте. И вот она уже несется верхом, только ветер свистит в ушах, да шорох стрел по листьям, да щелчки их о стволы слышались сзади. Но деревья спасали от летящих в спину гонцов Таната. И спуск с горы помогал Алкесте. Вскоре Гелика увидела Гилару. Та махнула ей рукой вниз, по распадку. Погоня явно ослабевала, и Гилара надеялась на отрыв.

И вот они уже несутся рядом. И свист стрел не режет воздух. И топот копыт, и крики за спиной затихли, а слышен только грохот копыт коней Гелики и Гилары. И словно крылья богини Ники толкали обеих девушек вперед, торжествуя их маленькую, но столь многозначительную для них победу.

(обратно)

АМАГА

Шатер с алым верхом, украшенный золотом и мехами, стоял на лужайке недалеко от реки. Был тихий летний вечер. И только кони, стреноженные, мирно паслись всюду. Отряд Амаги, утомленный беспримерным броском из Годейра в Неаполь, измученный битвой и, наконец, отступлением, спал мертвецким сном. Только часовые ходили вокруг лагеря. Сарматки оказались выносливее своих соплеменников. И в первую смену Амага назначила их. Сириск, не менее других утомленный переходом, спал на ковре. Он и Диаф пытались дождаться царицу, но так и заснули не раздеваясь.

Амага вошла в шатер. Следом вошли Мирина и Киркера. Все трое переглянулись. Чуть заметная улыбка коснулась уст Амаги. Царица жестом указала на Диафа. Девушки разбудили его, и вскоре в шатре остались только Амага и Сириск. Царица присела на колени напротив. И долго сидела так, глядя в лицо юноши. Наконец она взяла его за руку. Сириск открыл глаза.

— Прежде чем спать, не хочешь ли искупаться, друг мой? — сказала Амага.

Она сняла шлем, и золото ее львиной гривы рассыпалось по плечам, притушило блеск панциря. Сириск встал, и они не спеша вышли из шатра. Мирина и Киркера в полном вооружении стояли у входа. Едва заметный жест и телохранительницы удалились в соседний шатер. Только тихие воды реки и алый воздух заката, и глаза Амаги заполнили все вокруг. Сириск не мог оторвать глаз от царицы. А она вела его за руку, ни слова не говоря.

Песчаная отмель. Рядом лужайка, покрытая мелкой, зеленой травой. И широкая река медленно несет свои тихие воды.

— А что, Сириск, не видел ты, как купаются царицы? — тихо с улыбкой спросила Амага.

— Нет, — как завороженный ответил он.

— Смотри же, тебе можно! — Она усадила юношу на пригорок, а сама пошла к песчаной отмели.

Солнце уже почти зашло за горизонт, но его алый, все заполняющий свет разлился повсюду. Аромат летних трав и предвечерней свежести пьянил, и Сириск увидел то, чего не видел никто и никогда. Амага подняла обе руки вверх, точно приветствуя солнце. Щелкнули застежки. Золотой панцирь упал на песок. Она сняла меч, вынула из ножен, отпустила двумя пальцами рукоятку. Меч воткнулся в песок. Алый, короткий хитон точно вспыхнул и вместе с поясом у мал к ногам. И не стало гордой царицы. Богимя любви Афродита, слегка колыхнув полной, красивой грудью, беззащитная и прекрасная, позвала его к себе. И тут же растворилась в пурпурных брызгах. Она плыла, и Сириск не мог догнать ее, так сильны были ее движения. Точно сама наяда вселилась в эту женщину. Она оглядывалась, и улыбка и смех слетали с ее губ.

— Ты же дитя моря! Или не сможешь догнать?

И вдруг она снизила силу гребков. И он догнал ее, поплыл рядом. И рука его касалась то гибкой спины, то трепещущего бедра, то тяжелой и горячей груди женщины.

Но вот они коснулись ногами песка. На той стороне реки было пустынно. Они не спеша вышли на берег, поросший травой и летними цветами. Он хотел сказать что-то, но она приложила пальчик к губам.

— Не спугни Киприду, Сириск, — прошептала она. — Ты чувствуешь, как крылья ее обдувают нас ветром эфира? Не думай ни о чем…


Они лежали на ложе в шатре. Амага медленно наливала розовый элей в ладошку, и умащивала тело Сириска, как если бы он был прекрасным цветком.

— Я подумал, царица… Завтра мы будем в Годейре… И я не думаю, чтобы тайна наша…

Амага сдержанно засмеялась.

— Это смешно?

— Неужели ты думаешь, Сириск, я надеюсь пережить завтра? — непонятный, гибельный восторг осветил всю ее изнутри.

— И ты идешь на это?

— Вся моя жизнь, Сириск, с того дня, как я стала женой этого чудовища, не стоит и мгновения этой ночи, этого дня, этой реки, этого утра. И еще… Мидоссак все знает.

— Откуда он может знать?!

— Тут были люди Сострата, — тихо сказала царица.

— Понятно, — тихо откликнулся Сириск.

— Давай помолчим, — прошептала она. С нежностью Амага умыла лицо Сириска элеем и уже после этого сказала:

— Он и послал меня в Неаполь, чтобы я там погибла. Да и можно ли было с двумя сотнями воинов на что-то рассчитывать? Да еще после изнурительного ночного перехода верхом?

— И все же ты убила Агара…

— Это чудо и везение… и Агнесса.

— Ты знаешь, — лицо Сириска омрачилось, — Агар погиб, когда в душе его уже не было зла.

— За что и люблю тебя, душа моя! Ты в жизни такой, как я в душе. Значит, ты и Агара смог обратить в свою веру? И вот еще что, друг мой, тебе надо немедленно уходить. Прошу тебя! Я знаю все о тебе. Знаю о Гелике. Знаю от Агнессы. И я далека от мысли, чтобы что-то здесь изменить.

Она села рядом на ложе и устремила на юношу теплый взгляд.

— Что же ты предлагаешь мне? — тихо ответил он. — Бежать в ближайшие кусты и наблюдать, как тебя растерзают? Нет, царица, я пойду с тобой до конца. Я ведь не царь, а простой смертный.

Первые лучи солнца блеснули в оконце шатра. Лагерь просыпался.

(обратно) (обратно)

Примечания

1

Эту дату, как и многие другие, можно ставить под сомнение. В различных документах и трудах историков разного периода имеются разногласия по этому вопросу. Так, днем рождения Цезаря считается не 10, а 11 июля, а годом — не 100, а 102 или 101.

(обратно)

2

Меровей — имя полулегендарного основателя королевской династии Меровингов во Франкском государстве, конец V века н. э.

(обратно)

3

Левий — по апокрифической версии Иисус Христос связан с коленом Левия.

(обратно)

4

Анк Марций — четвертый царь из семи, при которых Рим достиг главенствующего положения в Латии (Латий — область Италии между Тирренским морем, Этрурией и Кампанией; центр — Рим).

(обратно)

5

Нума Помпилий — второй римский царь (715–673 гг. до н. э.).

(обратно)

6

Остия — город в устье реки Тибр, гавань древнего Рима.

(обратно)

7

Помериум (лат. — загородное место, выгон) — пустое пространство с обеих сторон городской стены Рима, огороженное камнями и отделявшее городскую территорию от сельской местности.

(обратно)

8

Светоний Транквилл, Гай (около 70 — после 122 гг. н. э.) — римский писатель, историк и филолог, известный как автор сочинения «Жизнь двенадцати цезарей».

(обратно)

9

Сулла Корнелий Луций (138−78 гг. до н. э.) — консул (88 г.), полководец, победитель Митридата (84 г.), руководитель консервативно-аристократической партии в гражданской войне (83−82 гг.), диктатор Рима (82–79 гг.).

(обратно)

10

Адвокат из Тускулы — имеется в виду Цицерон. Цицерон Марк Туллий (106–43 гг. до н. э.) — римский оратор, политический деятель и писатель. Тускул — римский город на Альбанской горе. По свидетельству различных источников, был застроен виллами, среди владельцев которых были Цицерон, Лукулл, Меценат.

(обратно)

11

Аттик Тит Помпоний (110–33 гг. до н. э.) — влиятельный римский всадник. Переписка Аттика с Цицероном представляет собой интереснеиший исторический документ той эпохи.

(обратно)

12

Форум — центр политической и культурной жизни римского города, площадь для народный собраний, отправлений правосудия, местонахождение наиболее значительного храма.

(обратно)

13

Марсово поле — низменность между Тибром и Пинцием, Капитолием и Квириналом, где происходили народные собрания — центуриатные комиции, спортивные соревнования и военные парады.

(обратно)

14

Аппиева дорога — важнейшая магистраль, шедшая от Капенских ворот Рима на юг, огибая с южной стороны Альбанскую гору и пересекая Понтийские болота. Построена цензором Аппием Клавдием Слепым в 312 г. до н. э., названа в его честь. Доходила до Капуи.

(обратно)

15

Сципион Назика (Остроносый) — известная римская фамилия; среди них: Корнелий С. Н., успешно воевал в Испании в 193 г. до н. э., консул 191 г.; С. Н. по прозвищу Умница, зять Сципиона Африканского, и др.

(обратно)

16

Эмилиан Корнелий Сципион Африканский Младший, Публий (около 180–129 гг. до н. э.) — полководец в третьей Пунической войне, триумфатор, дважды консул, цензор, поклонник греческой культуры, сплотивший вокруг себя кружок писателей и философов.

(обратно)

17

Марий Гай (около 158–86 гг. до н. э.) — семь раз консул, выдающийся полководец, реформатор армии, победитель Югурты и кимвров, вождь народной партии и главный противник Суллы в гражданской войне 83−82 гг. до н. э.

(обратно)

18

Всадники — первоначально, в царскую эпоху и в раннереспубликанский период — сражавшаяся верхом патрицианская знать. Впоследствии превратились во второе после сенаторов сословие. Обычными занятиями всадников были крупная торговля и откуп налогов с провинций.

(обратно)

19

Патриций — потомок patres (отцов), которые когда-то составляли царский сенат в Древнем Риме (противоположное древнее сословие — плебс). Позже титулом патриция награждал император. Этот титул был одним из высших званий в государстве, но не был связан с должностью, а являлся лишь почетным званием, как более поздние «ваша светлость» и т. п.

(обратно)

20

Помпей Великий (106−48 гг. до н. э.) — выдающийся римский полководец и государственный деятель.

(обратно)

21

Сабиния — местность между реками Тибр, Атернус и Анио.

(обратно)

22

Легат (лат. — избранный) — 1) назначаемый сенатом посол в международно-правовом понимании этого слова, считавшийся неприкосновенным; 2) назначаемый сенатом заместитель командующего армией или чиновник канцелярии наместника; 3) в эпоху империи — назначаемый императором командующий легионом, наместник императорской провинции и чрезвычайный уполномоченный.

(обратно)

23

Дюма дает эквивалент французской монеты своего времени.

(обратно)

24

Кумы — приморский город в Кампании.

(обратно)

25

Квестор (лат. — изыскатель) — название финансового магистрата в Риме, который вначале назначался консулами, а с 447 г. до н. э. избирался народом. С 421 г. до н. э. существовали квесторские должности, при Сулле их было уже 20, при Цезаре — 40. Начиная с Суллы, квесторы составляли низший класс в сенате.

(обратно)

26

Ликтор (лат. — связывать, спутывать) — должностное лицо при высших магистратах и некоторых жрецах в Древнем Риме. В зависимости от ранга каждому магистрату полагалось определенное количество ликторов (диктатору — 24, претору — 6, консулу — 12, императору — сначала 12, со времен Диоклетиана — 24). Вооруженные фасциями, они шли впереди сопровождаемого, несли охрану во время телесных наказании или смертной казни.

(обратно)

27

Фасция — знак достоинства римского магистрата, знак должностной и карающей власти, представляющий собой связанный кожаными ремнями пучок прутьев с воткнутым в него топориком. Ф. часто встречаются в геральдике нового времени, например, в эпоху фашизма в Италии (отсюда и происхождение термина «фашизм»).

(обратно)

28

Вергилий Марон Публий (70–19 гг. до н. э.) — крупнейший римский поэт, автор «Энеиды», «Буколик», «Георгик».

(обратно)

29

Аристид (540–467 гг. до н. э.) — афинянин, современник и противник Фемистокла, государственный деятель, прозванный Справедливым.

(обратно)

30

Афиней (около 200 г. н. э.) — греческий грамматик из египетского Навкратиса (торговая греческая колония в дельте Нила).

(обратно)

31

Птолемей Софист, Клавдий (после 80 — после 161 гг. н. э.) — выдающийся астроном античности, астролог, математик и географ, родом из Птолемаиды, работал в Александрии.

(обратно)

32

Август Юлий Октавиан, Гай (63 г. до н. э. — 14 г. н. э.) — принцепс и император, фактический создатель Римской империи.

(обратно)

33

Архонт (греч. — регент) — один из девяти ежегодно избиравшихся высших должностных лиц в Афинах.

(обратно)

34

Этрурия — местность в средней Италии, между Тибром и горами севернее Арно, территориально частично совпадает с современной Тосканой.

(обратно)

35

Ютурна — нимфа одного из источников в Латии, сестра царя Турна, возлюбленная Юпитера, который даровал ей бессмертие и владычество над всеми водами. Турн — согласно римской легенде, царь рутулов, соперник Энея.

(обратно)

36

Сервий Тулий (578–535 гг. до н. э.) — шестой римский царь, с именем которого связывают реформу римской конституции.

(обратно)

37

Дионисий Галикарнасский — греческий ритор и писатель-историк, в 30-е гг. до н. э. прибыл в Рим, изучил латинский язык и был принят в кругах аристократии, автор «Римских древностей» и ряда сочинений по риторике.

(обратно)

38

Лавиний — старолатинский город к югу от Рима, по преданию, основан Энеем.

(обратно)

39

Ариция — город в Латии, на Аппиевой дороге, ныне Риция.

(обратно)

40

Пед — древний город в Латии, к востоку от Рима.

(обратно)

41

Номерт — город в Латии, ныне Ментана.

(обратно)

42

Приверн — город вольсков в Латии, ныне Пиперно.

(обратно)

43

Формии — приморский город в южном Латии.

(обратно)

44

Арпин — город вольсков, а затем самнитов в юго-восточном Латии; родина Мария и Цицерона.

(обратно)

45

Urbs (лат.) — город, главный город, столица.

(обратно)

46

Пренесте — город в Латии, ныне Палестрина.

(href=#r46>обратно)

47

Ферентин — город в южной Этрурии.

(обратно)

48

Венузия — город в Апулии, у подножия горы Вултур, место рождения Горация.

(обратно)

49

Теан — город в северной Апулии.

(обратно)

50

Веррес, Гай (115–43 гг. до н. э.) — пропретор в Сицилии, обвинявшийся в злоупотреблении властью.

(обратно)

51

Пизон Кальпурний — консул, цензор, тесть Цезаря, противник гражданской войны.

(обратно)

52

Габиний Авл (?−47 г. до н. э.) — народный трибун, консул, один из вождей популяров, легат и сторонник Помпея, а затем и Цезаря.

(обратно)

53

Ахайя — область, населенная ахайцами, на севере Пелопоннеса; после победы над Македонией римляне подразумевали под Ахайей всю Грецию.

(обратно)

54

Нуманция — иберийский город в Кастилии (Испания). Нуманция была центром сопротивления местных племен римскому владычеству.

(обратно)

55

Закон Фанния — закон, ограничивающий затраты на пиры, число блюд и гостей.

(обратно)

56

Витрувий Марк — римский архитектор, инженер, изобретатель (изобрел клапаны в водопроводных трубах). Трактат Витрувия состоит из 10 книг и посвящен императору Августу.

(обратно)

57

Гуго Капет (940–996 гг. н. э.) — французский король с 987 г., основатель династии Капетингов.

(обратно)

58

Латины — жители Латия, одно из основных италийских племен, проживавшее на территории от долины нижнего течения Тибра до Альбанской горы и на побережье Центральной Италии.

(обратно)

59

Вольски — италийское племя, населявшее долину реки Ларисс на юге Латия.

(обратно)

60

Герники — сабинское племя на востоке Латия.

(обратно)

61

Вейи — богатый и могущественный этрусский город на берегу реки Кремеры, к северу от Рима.

(обратно)

62

Галлы — римляне называли галлами жителей позднейшей Франции, а также северной Италии, совр. название — кельты.

(обратно)

63

Папирий Курсор — герой самнитской войны (325 г. до н. э.), был пять раз консулом и два раза диктатором.

(обратно)

64

Самниты — италийские племена, не составлявшие прочного политического единства, населявшие центральную и южную части Аппенин.

(обратно)

65

Требия — правый приток реки Пад, место, где в 217 г. до н. э. Ганнибал разбил римлян.

(обратно)

66

Тразимения — Тразименское озеро в восточной Этрурии, здесь в 217 г. до н. э. Ганнибал разбил войска Фламиния.

(обратно)

67

Зама — укрепленный город в южном Зевгитане, к юго-западу от Карфагена (Нумидия), резиденция царя Юбы; здесь в 202 г. до н. э. Сципион нанес поражение Ганнибалу.

(обратно)

68

Пруса — город в западной Вифинии, на северном склоне Олимпа Мисийского (ныне Бруса).

(обратно)

69

Антиох Филадельф XIII — последний из династии селевкидов; в 69 г. до н. э. был признан Лукуллом сирийским царем, но в 64 г. был лишен трона Помпеем, сделавшим Сирию римской провинцией. Впоследствии казнен.

(обратно)

70

Филипп V (238–179 гг. до н. э.) — царь Македонии. В 216 г. до н. э. заключил союз с Ганнибалом против Рима, но был побежден, что означало потерю владычества над Грецией.

(обратно)

71

Югурта (160–104 гг. до н. э.) — нумидийский царь, после долгой войны с Римом (111–105 гг. до н. э.) побежден Марием.

(обратно)

72

Фокеянцы. — жители города Фокея на западном побережье Малой Азии, на пути в Сарды; в VII в. до н. э. Фокея вела активную колонизацию Геллеспонта и западной части Средиземноморья.

(обратно)

73

Каноп — город в западной части нильской дельты, к северо-востоку от Александрии.

(обратно)

74

Тир — финикийский город, ныне — ливанский город Сур.

(обратно)

75

Тарент — город-порт в южной Италии, на берегу Тарентского залива.

(обратно)

76

Сибарис — ахейская колония на берегу Тарентского залива, основана в 709 г. до н. э.

(обратно)

77

Регий — порт на берегу Мессинского пролива, основан в 717 г. до н. э. как колония Колхиды.

(обратно)

78

Сиракузы — город на восточном» побережье Сицилии, основан коринфянами в 734 г. до н. э.

(обратно)

79

Брундизий (ныне Брундизи) — портовый город в античной Калабрии на адриатическом побережье Италии. В 244 г. до н. э. превращен в римскую колонию. Из Б. отправлялись корабли в плавание к берегам Греции.

(обратно)

80

Рона — река, берущая начало на территории Швейцарского кантона Виллис, протекающая через женевское озеро и впадающая в Средиземное море. На берегах Р. были расположены города Лугдун (совр. Лион) — центр римской Галлии, а также Арелат (совр. Арль).

(обратно)

81

Эридан — мифическая река на крайнем западе Европы, многие авторы называли так реку По.

(обратно)

82

Таг — река в Испании.

(обратно)

83

Касситериды («Оловянные острова») — предположительно у западных берегов Британии.

(обратно)

84

Сеет — портовый город в Херсонесе Фракийском, напротив г. Абидос, в самом узком месте Геллеспонта.

(обратно)

85

Понт Эвксинский (от греч. — гостеприимное море) — древнегреческое название Черного моря.

(обратно)

86

Тартар — в греческой мифологии бездна в недрах Земли, куда Зевс низверг титанов; царство мертвых. Отсюда выражение «провалиться в тартарары».

(обратно)

87

Мемфис — столица древнего Египта на левом берегу Нила.

(обратно)

88

Элефантин — остров на р. Нил, по-видимому, назван так из-за торговли слоновой костью с Центральной Африкой, а также город того же названия близ Сиены (совр. Асуан), которая считалась южной точкой Египта.

(обратно)

89

Проскрипции — списки с именами лиц, без суда объявленных вне закона, за голову каждого из них было положено вознаграждение.

(обратно)

90

Талант — мера веса и денежная единица (свыше 2000 руб. золотом).

(обратно)

91

Альба — древний город Латия, к юго-востоку от Рима.

(обратно)

92

Арно — главная река в Этрурии протяженностью 241 км.

(обратно)

93

Флора — римская богиня цветов и весны.

(обратно)

94

Гракхи Гай и Тиберий — братья, народные трибуны, убиты в ходе политической борьбы, один в 121, другой в 133 гг. до н. э.

(обратно)

95

Катул Лутаций К. Квинт (около 121–61/60 гг. до н. э.) — сенатор, понтифик, один из вождей аристократической партии в Сенате.

(обратно)

96

Долабелла Корнелий — претор в Киликии в 80 г. до н. э., подвергся изгнанию за злоупотребления.

(обратно)

97

Родос — остров у юго-зап. побережья Малой Азии с городом того же названия. Был известен тридцатитрехметровой бронзовой статуей бога Солнца — Колоссом Родосским, культом Аполлона, риторической школой и мореходным искусством.

(обратно)

98

Сестерций — римская серебряная монета, до 217 г. до н. э. равнялась 21/2 ассам, позднее — 4 ассам (асс — мелкая разменная монета).

(обратно)

99

Закон Семпрония — принес с собой множество реформ демократического характера, направленных против господства олигархии, способствовал уменьшению политического значения нобилитета.

(обратно)

100

Закон Корнелия — закон Суллы от 88 г. до н. э. объявил Мария и его ближайших сторонников врагами государства, осуждая их на конфискацию имущества и изгнание из страны («лишить воды и огня»). В случае их возвращения любой гражданин мог безнаказанно убить осужденного.

(обратно)

101

Буква «A» (Absolvo) — освобождение от обвинения, оправдание по суду; «С» (Condemnatio) — полное отклонение иска, осуждение, обвинительный приговор.

(обратно)

102

Молон Аполлоний (род. около 100 г. до н. э. в г. Албанде, Кария) — преподаватель риторики на о. Родос, считался ведущим представителем «ораторской родосской школы». У него учился и Цицерон.

(обратно)

103

Митридат (перс. — дар Митры) — представитель рода Аршакидов и правителей в государстве Понтийской династии.

(обратно)

104

Иония — область зап. побережья Малой Азии между Карией и Эолидой.

(обратно)

105

Лидия — область на западе Малой Азии, расположена в долине рек Герм и Меандр. Через нее проходили важные торговые пути на Восток.

(обратно)

106

Фарнак II — сын Митридата Понтийского. В 64 г. до н. э., будучи наместником Боспора, отдалился от отца и был назначен Помпеем царем Боспорского государства. Был разбит Цезарем под Зелой («Пришел, увидел, победил»).

(обратно)

107

Киликийцы — жители Киликийской области на юго-востоке Малой Азии. В Римскую эпоху Киликия служила пристанищем для пиратов.

(обратно)

108

Памфилийцы. — жители Памфилии, малоазиатской области между Ликией и Киликией. После 133 г. до н. э. была включена в состав Римской провинции Азия. В 102–44 гг. до н. э. — в состав Киликии.

(обратно)

109

Нодье Шарль (1780–1866 гг.) — французский писатель-романтик. В романе «Жан Сбогар» (1818 г.) «благородный» разбойник противопоставлен буржуазному обществу.

(обратно)

110

Гадес — остров и город в Испании.

(обратно)

111

Лесбос — плодородный остров недалеко от Эолиды. Политический центр — г. Митилены.

(обратно)

112

Кларос — городок на понтийском побережье, близ Колофона, с храмом и оракулом Аполлона.

(обратно)

113

Дидима — городок к югу от Милета с храмом оракула Аполлона.

(обратно)

114

Самофракия — остров в Эгейском море против устья реки Гебр, с культом Кабиров (божества).

(обратно)

115

Церера — дочь Сатурна и Реи, сестра Юпитера, мать Прозерпины, богиня полей, земледелия, хлебных растений и сельской жизни.

(обратно)

116

Герминий — гора в Лузитании, приморский город в юго-вост. Арголиде.

(обратно)

117

Эскулап — заимствованный римлянами греческий бог врачевания.

(обратно)

118

Юнона Луцина — италийская богиня, высшее женское божество римского пантеона, супруга Юпитера, покровительница брака, материнства. Ю. Л. призывалась при родах. Соответствует греческой Гере.

(обратно)

119

Самос — плодородный остров у зап. побережья Малой Азии.

(обратно)

120

Аполлон, также Феб — красивый юный греческий бог солнечного света, отождествлялся богом солнца Гелиосом. Сын Зевса и Лето, брат Артемиды.

(обратно)

121

Акций — мыс на сев. — западе Греции и одноименный город на берегу Амбракского залива.

(обратно)

122

Левкада — остров у побережья Акарнании.

(обратно)

123

Исс — город у побережья Киликии.

(обратно)

124

Тенар — один из трех мысов на юге Пелопонеса, название Т. носили полуостров и поселение неподалеку от мыса.

(обратно)

125

Калаврия (совр. Порос) — остров напротив побережья Арголиды в Сароническом заливе.

(обратно)

126

Митра (перс. — договор) — божество, воплотившее идею верности и закона. В Римской империи М. посвящали мистерии. Ее поклонниками считались Нерон и Коммод. М. рассматривалась как символ силы и мужества.

(обратно)

127

Милет — древний город на юго-зап. побережье Малой Азии.

(обратно)

128

Пергам (совр. Бергама) — крепость и город на северо-западе Малой Азии. П. был столицей римской провинции Азия (129 г. до н. э.). В П. находилось основанное около 180 г. до н. э. производство пергамента, удовлетворявшее нужды Пергамской библиотеки и развивавшееся из-за запрета на экспорт папируса. Для роскошных изданий применялся пергамент, для простых — папирус.

(обратно)

129

Закон Плавтия — давал трибунным комициям право избирать по 15 судей из каждой партии (трибы).

(обратно)

130

Серторий — сторонник Мария, выдающийся полководец, сражался против Суллы и Помпея, убит своим подчиненным Перпенной в 72 г. до н. э.

(обратно)

131

Субура — район Рима в низине между Эсквилином, Квириналом и Виминалом с улицей того же названия, весьма людный и оживленный, с большим количеством притонов.

(обратно)

132

Эдил (лат. — храм) — городской магистрат. В их обязанность входили надзор за строительством, состоянием улиц, храмов и рынков, а также раздача хлеба, проведение общественных игр и охрана государственной казны.

(обратно)

133

Красс Марк Луциний (около 115–53 гг. до н. э.) — дважды консул, цензор, сторонник Суллы, нажившийся на проскрипциях, участник первого триумвирата, проконсул в Сирии; погиб в Парфии.

(обратно)

134

Сулла Публий Корнелий (? — около 45 г. до н. э.) — племянник Суллы-диктатора, обогатившийся на проскрипциях; подзащитный Цицерона и Гортензия по обвинению в причастности к заговору Катилины, сторонник Цезаря в гражданской войне.

(обратно)

135

Автроний Пет, Публий (? — до 46 г. до н. э.) — римлянин, избранный консулом в 65 г. до н. э., но не допущенный к должности за происки и подкуп; участник заговора Каталины, осужден и изгнан из Рима.

(обратно)

136

Тануций Гемин (вторая половина I в. до н. э.) — математик, стоик, систематизировал математические дисциплины.

(обратно)

137

Курион Скрибоний Гай (около 125–53 гг. до н. э.) — народный трибун (90 г.), консул (76 г.), военачальник, триумвиратор (73 г.), оратор, противник Цезаря.

(обратно)

138

Тога (лат. — покрывало) — мужская верхняя накидка из белой шерсти; представляла собой отрез ткани более 5 м в длину и 2 м в ширину. Одна кромка ее была прямой, вторая — закругленной. Т. римляне носили только в мирное время — синоним мира. Существовало несколько видов топ «чистая» — для недолжностных лиц и молодежи; одноцветная, которую носили юноши с 16 лет; с пурпурной каймой — для должностных лиц, жрецов и свободнорожденных детей; темная, траурная; пурпурная, расшитая золотыми пальмами — для полководцев-триумфаторов, позднее — императоров; белоснежная (кандида) — для претендентов на государственные должности (отсюда — кандидат).

(обратно)

139

Катон Порций Младший — сенатор, потомок Катона Цензора, противник Цезаря, после поражения Помпея покончил с собой в Утике.

(обратно)

140

Гай Оппий — всадник, преданный сторонник и уполномоченный Цезаря, после его смерти перешел на сторону Октавиана.

(обратно)

141

Меммий Гай (около 98 — около 46 гг. до н. э.) — народный трибун (66 г.), первоначально сторонник Помпея, затем Цезаря; осужден за подкуп и изгнан из Рима (52 г.); поэт и оратор, знаток философии, покровитель литераторов.

(обратно)

142

Никомед — имя трех вифинских царей, первый из которых царствовал в 281–246 гг. до н. э.; второй в 149–91 гг. до н. э.; третий в 91–74 гг. до н. э. и завещал свое царство Риму.

(обратно)

143

Ганимед — красивый юноша, сын Троя, перенесенный орлом Юпитера с горы Иды на Олимп и назначенный виночерпием царя богов.

(обратно)

144

Кимвры — германское племя, которое в 113 г. до н. э. устремилось на юг и вместе с тевтонцами и амбронами угрожало Риму.

(обратно)

145

Сципион Эмилиан Корнелий (около 185–129 гг. до н. э.) — полководец в третьей Пунической войне, дважды консул, цензор, противник реформы Гракхов, поклонник греческой культуры.

(обратно)

146

Комиции — народное собрание, комиций — место на Форуме, где происходило народное собрание.

(обратно)

147

Бокх — 1) мавританский царь, тесть Югурты, выдавший его в 105 г. до н. э. римлянам; 2) сын предыдущего, брат Богуда, царь Мавританский, сторонник Цезаря, умер в 33 г. до н. э.

(обратно)

148

Мамертины — жители города Мессаны (Мессины), которых за их хитрость прозвали «сынами Марса».

(обратно)

149

Абд Аль-Кадир(1808–1883 гг.) — вождь восстания против французских завоевателей в Алжире в 1832–1847 гг. После подавления восстания и ликвидации эмирата был взят в плен.

(обратно)

150

Фемистокл (525–461 гг. до н. э.) — афинский политик и полководец, победитель при Саламине в 480 г. до н. э.

(обратно)

151

Аквы Секстинские — совр. Экс-ан-Прованс.

(обратно)

152

Верцеллы. — главный город либиков в Траспаданской Галлии, здесь в 101 г. до н. э. Марий разбил кимвров.

(обратно)

153

Камилл — пятикратный диктатор Рима, прозванный вторым Ромулом, умер в 364 г. до н. э.

(обратно)

154

Сатурний Апулей — народный трибун (103 и 100 гг. до н. э.), убит в 100 г. до н. э.

(обратно)

155

Минтурны — город аврунков в Южном Латии, близ устья р. Ларисе.

(обратно)

156

Курульное кресло — складное, выложенное слоновой костью кресло для консулов, преторов и курульных эдилов.

(обратно)

157

Алкивиад (452–404 гг. до н. э.) — афинский полководец и политический деятель, племянник Перикла, ученик Сократа.

(обратно)

158

Сервилий Исаврийский, Публий — сенатор, дважды консул, сторонник Цезаря, затем Октавиана.

(обратно)

159

Домиций (Рыжебородый) Агенобарб — квестор Помпея, противник Цезаря.

(обратно)

160

Карбон Папирий Гай — народный трибун (92 г. до н. э.), трижды консул (85, 84, 82 гг.), сторонник Цинны; вместе с Марием младшим глава армии популяров (82 г.).

(обратно)

161

Лепид Эмилий Маний — консул (66 г. до н. э.).

(обратно)

162

Филипп II (382–336 гг. до н. э.) — с 359 г. до н. э. регент, около 355 г. — царь Македонии, отец Александра Македонского.

(обратно)

163

Антигон I Одноглазый (около 380–301 гг. до н. э.) — полководец Александра Македонского.

(обратно)

164

Ганнибал (247–183 гг. до н. э.) — карфагенский полководец. В ходе второй Пунической войны (218–201 гг. до н. э.) совершил походы через Альпы, одержал победы на реках Тицине, Треббии, у Тразименского озера, при Каннах. В 202 г. до н. э. при Заме был побежден римлянами.

(обратно)

165

Лауд — город в Трансальпийской Галлии, ныне Лоди.

(обратно)

166

Сукрон — город и река в Испании.

(обратно)

167

Тюильри — дворец в Париже (1564–1670 гг.), архитектор Ф. Делорм и др. Ныне на месте Т. сад.

(обратно)

168

Тезей — царь афинский, сын Эгея и Этры, отец Ипполита, муж Ариадны, а затем Федры; победитель Минотавра, участник похода аргонавтов, основатель государственного единства Аттики.

(обратно)

169

Пицен — город и область в Средней Италии к югу от Анконы, примыкающая к Адриатическому морю.

(обратно)

170

Лукания — область на западном побережье Южной Италии.

(обратно)

171

Мессана (Мессина) — город на Сицилии, в Регийском проливе.

(обратно)

172

Стадий (от греч. — стадион) — мера длины, равная 600 футам; греко-римский стадий равнялся 176,6 м; олимпийский стадий — 192,28 м и т. д. Первоначально словом «стадий» обозначалось расстояние, которое должен был пробежать бегун на короткую дистанцию, затем — место (стадион), где проводились соревнования по бегу и другие спортивные состязания.

(обратно)

173

Фракия — страна на северо-востоке Греции.

(обратно)

174

Петелия — древний город на восточном побережье Бруттия, к северу от Кротона.

(обратно)

175

Геркулесовы столбы — так в древности назывались предгорья Абилы (ныне Сеута) на африканском и европейском берегах Гибралтарского пролива. Геракл обнаружил Г. с. по пути к великану Гериону или, по другой версии, сам соорудил их.

(обратно)

176

Молодой Марий, Гай (109–82 гг. до н. э.) — приемный сын и преемник Мария, консул (82 г.), разбит в Пренесте войсками Суллы (82 г.).

(обратно)

177

Марсы — 1) сабинское племя в предгорьях Средней Италии, в районе Фуцинского озера; 2) германское племя, жившее между нынешними реками Липпе и Рур.

(обратно)

178

Умбрия — область в Средней Италии между Этрурией и Адриатическим морем.

(обратно)

179

Эдуард III (1312–1377 гг.) — английский король с 1327 г. Начал Столетнюю войну с Францией.

(обратно)

180

Креси (ныне Креси-ан-Понтье) — селение в Северной Франции. В 1346 г. во время Столетней войны войска английского короля Эдуарда III благодаря действиям лучников разгромили там армию французского короля Филиппа VI.

(обратно)

181

Антемна — древний сабианский город у впадения Аниена в Тибр.

(обратно)

182

Аттий Тулл (V в. до н. э.) — согласно легенде, вождь вольсков.

(обратно)

183

Миддлтон Томас (1580–1627 гг.) — английский драматург.

(обратно)

184

Скавр — когномен (фамильное имя, присодинявшееся к родовому) в знаменитых родах Эмилиев и Аврелиев.

(обратно)

185

Филон — греческий философ, бежавший в Рим в начале войны с Митридатом (88 г. до н. э.).

(обратно)

186

Муций Сцевола (около 140–82 гг. до н. э.) — выдающийся юрист и оратор; народный трибун (106 г.), консул (95 г.), великий понтифик; убит марцианцами (82 г.).

(обратно)

187

Антиох Аскалонский (около 120 — около 68 гг. до н. э.) — известный философ академической школы, ученик Филона из Лариссы, наставник Цицерона.

(обратно)

188

Ксенокл из Адрамития — знаменитый ритор из Азии, которого посетил Цицерон во время поездки на Восток. Адрамиттий — приморский город в Миссии, против о. Лесбос.

(обратно)

189

Дионисий из Магнессии — ритор, которого посетил Цицерон в 78 г. до н. э.

(обратно)

190

Менипп — греческий оратор из Стратоникеи, друг и учитель Цицерона.

(обратно)

191

Кампания — область в Средней Италии на западном побережье, между Латием и Луканией, страна древних авсонов и осков, одна из наиболее благодатных по природным условиям частей Италии.

(обратно)

192

Гец фон Берлихинген Готфрид (1480–1562 гг.) — немецкий рыцарь, участник крестьянской войны 1524–1526 гг. Перед решающим сражением в мае 1525 г. предал крестьян.

(обратно)

193

Саллюстий Гай Крипс (186–35 гг. до н. э.) — римский историк.

(обратно)

194

Эсхил — первый ставший известным трагик мировой литературы, родился в 525 г. до н. э. в Элевсине (Аттика), умер в 456 г. до н. э. в Гале (Сицилия).

(обратно)

195

Орест — в греческой мифологии сын Агамемнона и Клитемнестры, убивший мать и ее возлюбленного Эгисфа, мстя за убитого ими отца.

(обратно)

196

Манфред — герой одноименной драматической поэмы (1817 г.) Джорджа Ноэля Гордона Байрона.

(обратно)

197

Яникул — один из римских холмов.

(обратно)

198

Карментальные ворота — названы по имени Карменты, вещей матери Эвандра. В ее честь были также воздвигнуты храмы у подножия Капитолийского холма и алтарь.

(обратно)

199

Веста — римская богиня домашнего очага и очага римской общины, соответсвующая греческой Гестии. К одному с Вестой культу принадлежат Пенаты.

(обратно)

200

Альбана — название дороги в Капую.

(обратно)

201

Ариобарзан — имя ряда царей Каппадокии и Армении.

(обратно)

202

Дейотар — тетрарх Галатии и царь Малой Армении, сторонник Помпея и противник Цезаря.

(обратно)

203

Претор (лат. — идти вперед) — после упразднения царства, вероятно, титул обоих высших должностных лиц римского государства. С 367 г. до н. э. верховные должностные лица стали называться консулами. Главной компетенцией их было свершение городского правосудия. При Цезаре их было 16.

(обратно)

204

Бабёф Гракх (наст, имя Франсуа Ноэль) (1760–1790 гг.) — французский коммунист-утопист. В период французской революции отстаивал интересы неимущих слоев. При Директории — один из руководителей движения «Во имя равенства». Казнен.

(обратно)

205

Прудон Пьер Жозеф (1809–1865 гг.) — французский мелкобуржуазный социалист, теоретик анархизма. Пропагандировал мирное переустройство общества путем реформы кредита и обращения денег, выдвинул утопическую идею учреждения «народного банка» с целью предоставления дарового кредита.

(обратно)

206

Аллоборги — племя в Набронской Галлии.

(обратно)

207

Кассий Лонгин Луций — представитель партии оптиматов, соперник Цицерона на консульских выборах, участник заговора Каталины.

(обратно)

208

Цетег Корнелий — один из участников заговора Каталины, казнен в 63 г. до н. э.

(обратно)

209

Писторий — город в северной Этрурии, место последнего сражения с войсками Катилины, где он героически пал.

(обратно)

210

Кавеньяк Луи Эжен (1802–1857 гг.) — французский генерал. Будучи в 1848 г. военным министром и главой исполнительной власти Французской республики, руководил подавлением Июньского восстания.

(обратно)

211

Фессалоника — город-порт в Македонии, основан Кассандром в 315 г. до н. э. в честь его супруги.

(обратно)

212

Дюпон Пьер (1821–1870 гг.) — французский поэт-песенник.

(обратно)

213

Татий Тит — царь сабинян, современник Ромула.

(обратно)

214

Куры — древняя столица сабинян, родина Тита Татия и Нумы Помпилия.

(обратно)

215

Пирр — царь эпирский; победил римлян в 280 г. до н. э. при Гераклее и в 279 г. — при Аскуле (Апулея), но потерпел от них поражение при Беневенте в 275 г. Погиб при осаде Аргоса в 272 г. до н. э.

(обратно)

216

Гераклея (лат. — город Геркулеса) — приморский город в Лукании в устье реки Сирис, место победы Пирра над римлянами в 280 г. до н. э.

(обратно)

217

Херонея — город, где родился Плутарх (Беотия).

(обратно)

218

Триба — 1) согласно римской традиции, древнейшее население Рима состояло из трех триб: рамнов (латинян), тициев (сабинян) и луцеров (этрусков). Эти трибы составляли римский народ; 2) территориально-избирательный округ, имеющий один голос на выборах.

(обратно)

219

Туберон Элий, Луций — друг Цицерона, историк и философ, сторонник Помпея в гражданской войне.

(обратно)

220

Павл Эмилий Луций — старший брат триумвира Лепида, консул (50 г. до н. э.).

(обратно)

221

Патеркул Веллей — римский историк (конец I в. до н. э.).

(обратно)

222

Алкивиад (около 450–404 гг. до н. э.) — афинский полководец и политический деятель, племянник Перикла, ученик Сократа.

(обратно)

223

Левассер Пьер Эмиль (1828–1911 гг.) — французский экономист и историк.

(обратно)

224

Император (лат. — повелитель, полководец) — почетный титул полководца в республиканском Риме; со времени Августа — титул главы государства. Впоследствии титул императора присваивали государям некоторых крупных монархий.

(обратно)

225

Глабрион Ациллий — консул (67 г. до н. э.), впоследствии примкнувший к заговору Катилины.

(обратно)

226

Фригия — область в центральной части Малой Азии, в XII в. до н. э. была заселена фракийскими племенами, в VII в. до н. э. основано царство (столица Гордион). Со 116 г. до н. э. Фригия стала римской провинцией в Азии.

(обратно)

227

Галатия — область на центральном плоскогорье Малой Азии, в районе Анкиры, названа по осевшим здесь в первой половине III в. до н. э. кельтам-галатам (галлам).

(обратно)

228

Каппадокия — область в юго-восточной части Малой Азии.

(обратно)

229

Финикия (греч. — пурпурная страна) — часть сирийского побережья северо-восточнее Палестины.

(обратно)

230

Мина — греческая денежная единица, равная 1/60 таланта или 100 драхмам (золотая мина равна 5 серебряным).

(обратно)

231

Минерва — в римской мифологии богиня, покровительница ремесел, искусства. Вместе с Юпитером и Юноной Минерва составляла Капитолийскую Триаду. С конца III в до н. э. отождествлялась с греческой Афиной, почиталась также как богиня войны и государственной мудрости.

(обратно)

232

Фабий — Дюма не уточняет, какого именно Фабия имеет в виду. 1) Фабий Максим Квинт (?−45 г. до н. э.) — консул, легат Цезаря; 2) Фабий Пиктор Квинт (около 254 —?) — сенатор, участник второй Пунической войны, историк, автор «Анналов»; 3) Фабий Публий Квинт — ветеран Суллы, землевладелц; и др.

(обратно)

233

Фабриций — наиболее известные из Фабрициев: 1) К. Фабриций — полководец в войне против Пирра Эпирского и его италийских союзников, консул в 282 г. до н. э., прославившийся справедливостью и бескорыстием; 2) Л. Фабриций (62 г. до н. э.) — строитель каменного моста между левым берегом Тибра и островом на Тибре против Рима.

(обратно)

234

Цинцинат Л. Квинкций — римский полководец, консул (460 г. до н. э.). Согласно преданию, слыл образцом добродетели и храбрости, жил в деревне, Сенат возложил на него обязанности диктатора, чтобы спасти Рим, что ему и удалось сделать.

(обратно)

235

Маний Курий (?−270 г. до н. э.) — римский полководец и государственный деятель, триумвиратор, трижды консул, цензор, признанный образец римлянина старой закалки.

(обратно)

236

Утика — старая тирская колония на африканском побережье Средиземного моря, к северо-западу от Карфагена.

(обратно)

237

Фуцино — самое большое озеро в центральной Италии.

(обратно)

238

Орозий (около 380 — около 420 гг.) — римский историк, священник. «История против язычников в семи книгах» написана им по указанию Августина с целью доказать, что христианство является спасением для человечества.

(обратно)

239

Пифия — жрица Аполлона, прорицательница в Дельфийском храме. Сидя на треножнике, вдохновляемая Аполлоном, в состоянии экстаза Пифия предсказывала события и судьбу, жрец переводил ее слова в стихотворную форму.

(обратно)

240

Дамон — афинский музыкант, учитель Перикла и Сократа (середина V в. до н. э.).

(обратно)

241

Лукан М. Анней (39–65 гг.) — самый значительный после Вергилия представитель эпического жанра в римской литературе, племянник философа Сенеки.

(обратно)

242

«Фарсалия» — незавершенный эпос Лукана, в котором он отразил вражду между Цезарем и Помпеем.

(обратно)

243

Иды (лат. — середина месяца) — в древнеримском календаре иды обозначали полнолуние и приходились на 15-й день марта, мая, июля и октября и на 13-й день остальных месяцев.

(обратно)

244

Календы — в римском лунном календаре первый день каждого месяца. В этот день один из понтификов возвещал наступление новолуния и начинавшегося с ним нового месяца, а также его продолжительность; от календ отсчитывался пятый или седьмой день месяца — ноны.

(обратно)

245

Лары — древнеримские божества, охранявшие домашний очаг, а также хозяев дома во время полевых работ и путешествий.

(обратно)

246

Антиохия — столица Сирии на реке Оронте.

(обратно)

247

Кастор — сын Тиндарея и Леды, укротитель коней и возница. В его честь в Риме был воздвигнут храм. Поллукс — сын Тиндарея и Леды, брат Кастора, ему приписывается искусство кулачного боя.

(обратно)

248

Плиний Старший (родился в 23/24 г. н. э. в Новом Коме, Сев. Италия — погиб в 79 г., участвуя в спасательных работах во время извержения Везувия) — римский государственный деятель, историк и писатель, был командующим флотом в Мизене. Единственный сохранившийся его труд в 37 книгах — энциклопедия естественно-научных знании античности — содержит также сведения по истории и быту Рима.

(обратно)

249

Веллей (около 19 г. до н. э. — 31 г. н. э.) — римский историк, автор «Истории Рима».

(обратно)

250

Благая Богиня — древнеримское божество плодородия и изобилия; в ее честь римские матроны при участии весталок ежегодно устраивали праздник в доме консула или претора (1 мая и особенно — в начале декабря).

(обратно)

251

Фавн — древнеиталийский бог плодородия, покровитель скотоводства и земледелия, соответствовал греческому Пану, считался сыном Пика (одного из воплощений Марса), отцом Латина.

(обратно)

252

Сатурн — древнеримский бог земледелия и урожая, отец Юпитера, первоначально отождествлялся с греческим богом Кроносом.

(обратно)

253

Вулкан — римский бог огня, отождествлялся с греческим Гефестом.

(обратно)

254

Пессинунт — город в Галатии, на южном склоне горы Диндимы, центр культа Кибелы.

(обратно)

255

Аттал — имя нескольких греческих царей.

(обратно)

256

Тирренское море — Нижнее море в отличие от Верхнего, как называлось Адриатическое. Название заимствовано у греков — так они именовали часть Средиземного моря, а порой — и все Средиземное море.

(обратно)

257

Фивы — древнеегипетский город, политический, религиозный и культурный центр. Со времен фараонов XI династии (XXII–XX вв. до н. э.) — столица Египта. В VIII–I вв. до н. э.сохранял значение религиозного центра.

(обратно)

258

Мемфис — крупный религиозный, политический и культурный центр Древнего Египта.

(обратно)

259

Ювенал Децим Юний (около 60−127 гг.) — римский поэт-сатирик. Известен как классик «суровой сатиры»

(обратно)

260

Флор — римский историк времен Трояна и Адриана.

(обратно)

261

Тит Ливий (59 г. до н. э. — 17 г. н. э.) — римский историк, автор «Римской истории от основания города».

(обратно)

262

Квадранарий (лат.) — состоящий из сорока.

(обратно)

263

Байи — город в Кампании к западу от Неаполя с теплыми сернистыми источниками. Любимое дачное место римлян.

(обратно)

264

Троянский (от троянского коня) — в переносном смысле — скрытая опасность.

(обратно)

265

Эпикрат (лат. — могущественный) — афинский философ, кроме того, это слово использовалось как прозвище Помпея.

(обратно)

266

Полидамант — троянец, сын Пантоя и Фронтиды, храбрый воин, друг Гектора.

(обратно)

267

Сампсицерамий — эмесский царь (Сирия), побежденный Помпеем; также прозвище, в насмешку данное Цицероном Гнею Помпею.

(обратно)

268

Вибона — город на западном побережье Бруттия.

(обратно)

269

Альбанская гора (совр. Монте-Каво) — господствующая над Латием горная вершина, на которой стоял храм Юпитера.

(обратно)

270

Карины — один из самых богатых кварталов Рима у Эксквилинского холма.

(обратно)

271

Иллирия — первоначальное название средней части Адриатического побережья около Шкодера (Северная Албания), распространившееся затем на весь север-запад Балканского полуострова. Со 168 г. до н. э. была римской провинцией.

(обратно)

272

Мишле Жюль (1798–1874 гг.) — французский историк романтического направления, идеолог мелкой буржуазии. Главные сочинения: «История Франции», «История французской революции».

(обратно)

273

Катулл Гай Валерий (около 87 — около 34 гг. до н. э.) — римский лирический поэт. Творчество К. оказало влияние на развитие римской, а позднее — европейской лирики.

(обратно)

274

Перевод А. Пиотровского.

(обратно)

275

Юба — сын носившего то же имя нумидийского царя (Юба старший покончил с собой после поражения при Тапсе в 46 г. до н. э.). Юба вырос в Риме, позднее римляне возвели его на мавританский трон.

(обратно)

276

Фарсальская битва — битва около города Фарсала в центре Фессалии на реке Энипей, место победы Цезаря над Помпеем в 48 г. до н. э.

(обратно)

277

Геллеспонт (совр. Дарданеллы) — длинный узкий пролив между Малой Азией и Херсонесом Фракийским, соединяющий Мраморное море с Эгейским.

(обратно)

278

Шенье Андре (1764–1811 гг.) — французский поэт и публицист. В своих элегиях воссоздал светлый мир Эллады, оживив лирическое начало во Французской поэзии.

(обратно)

279

Ламартин Альфонс (1790–1869 гг.) — французский писатель-романтик, политический деятель, член Временного правительства в 1848 г.

(обратно)

280

Пророчества Кассандры — влюбленный в Кассандру, дочь троянского царя Приама и Гекубы, Аполлон наградил ее даром прорицания, но, отвергнутый ею, сделал так, чтобы ее вещим словам никто не верил.

(обратно)

281

Авлет — греческий флейтист, прозвище Птоломея XI, отца Клеопатры.

(обратно)

282

Византия — город на берегу Боспора Фракийского, имевший огромное политическое, торговое и стратегическое значение. В. основана около 660 г. до н. э. как мегарская колония. В I в. до н. э. вошла в состав Римской империи.

(обратно)

283

Юний Брут Луций — патриций, возглавлявший восстание римлян против царя Тарквиния Гордого, основатель республиканского строя в Риме и первый консул.

(обратно)

284

Тарквиний — имя пяти или семи царей Рима.

(обратно)

285

Посидоний (II–I вв. до н. э.) — философ-стоик из Апамен (Сирия), учился на Родосе.

(обратно)

286

Сервилий Ахала Гай — согласно преданию, убийца Спурия Меллия, заподозренного в стремлении к царской власти.

(обратно)

287

Платон (428/27–349/48 гг. до н. э.) — выдающийся греческий философ, основатель Академии, последователи его учения назывались академиками.

(обратно)

288

Арист Аскалонский — афинский философ академической школы, брат Антиоха Аскалонского.

(обратно)

289

Коркира (ныне Корфу) — остров в Ионическом море.

(обратно)

290

Кондотьер — человек, готовый ради выгоды защищать любое дело.

(обратно)

291

Капенские ворота — ворота в южной части Рима, через них шла Аппиева дорога на Капую.

(обратно)

292

Игнаций Лайола (1491?−1556 гг.) — основатель ордена иезуитов. Выработал организационные и моральные принципы ордена.

(обратно)

293

Лукка — город в северной Этрурии, со 180 г. до н. э. римская колония.

(обратно)

294

Конкордия (лат. — согласие) — древнеримское божество, олицетворяющее согласие граждан государства, изображалось в виде зрелой женщины, держащей в левой руке рог изобилия, а в правой — оливковую ветвь (иногда чашу).

(обратно)

295

Табуларий (лат. — архив) — одно из важнейших государственных учреждений в провинции. Позднее в Т. служили императорские вольноотпущенники. Римский городской табуларий был государственным архивом.

(обратно)

296

Dixi! (лат.) — «Я сказал!», т. е. я высказался, сказал все, я закончил.

(обратно)

297

Ктесифонт — ассирийский город на левом берегу Тигра, зимняя резиденция парфянских царей.

(обратно)

298

Селевкия — название ряда городов, основанных Селевком I, наиболее известные — город на Тигре (Вавилония), к югу от Багдада, столица парфянских царей; город в Сирии, город в Киликии.

(обратно)

299

Гиркания — область в северо-восточной части иранского плоскогорья, к северу от Парфии.

(обратно)

300

Арсак — 1) основатель Парфянского царства и династии Арсакидов (250 г. до н. э.); 2) имя пяти царей Армении (150 г. до н. э. — 428 г. н. э.).

(обратно)

301

Дейотар (?−40 г. до н. э.) — царь Галатии, сторонник Рима в войнах с Митридатом, союзник Помпея в гражданской войне, подзащитный Цицерона.

(обратно)

302

Иераполь (священный город) — в северной части Сирии центр культа хеттско-арамийской богини Атергатис (Деркето).

(обратно)

303

Ма (во фригийском языке ласкательное обращение к матери) — главная богиня Команы в Каппадокии. Считалась богиней, дарующей плоды, и богиней смерти во время войны. В Риме в I в. до н. э. ей был посвящен храм.

(обратно)

304

Зевгма — город в Сирии, на правом берегу Евфрата.

(обратно)

305

Аппиан (около 100–170 гг. н. э.) — греческий историк из Александрии. Автор «Истории Рима» в 24 книгах, из них сохранилось менее половины.

(обратно)

306

Камбиз — сын Кира Старшего, второй из царей Персии, завоеватель Египта (царствовал в 529–522 гг. до н. э.).

(обратно)

307

Карры — город в Месопотамии, к юго-востоку от Эдессы, место поражения и гибели Красса в бою с парфянами в 53 г. до н. э.

(обратно)

308

Артабаз — имя персидских сатрапов и полководцев.

(обратно)

309

Синон — грек, обманом убедивший троянцев втащить деревянного коня в город и тем погубившии Трою.

(обратно)

310

Траллы — поселение в Малой Азии, впервые упоминается у Ксенофонта. Со 133 г. территория подвластна Риму, с начала II в. — резиденция епископов.

(обратно)

311

Тирс (греч.) — жезл Диониса и его спутников в виде палки, увитой плющом, листьями и увенчанной сосновой шишкой.

(обратно)

312

Деметрий Фалерон — ученик Теофраста и Менандра, в 317–307 гг. до н. э. наместник Кассандра в Афинах, затем советник Птоломея Лага в Александрии (Египет).

(обратно)

313

Аполлодор — мастер греческой монументальной живописи второй половины V в. до н. э. Первым из художников древности изучил эффект светотени и применил его в своем искусстве. Также ввел в живопись начала пространственной перспективы. Работы до наших дней не сохранились.

(обратно)

314

Сократ (470–399 гг. до н. э.) — греческий философ. Жил в Афинах, сын камнереза и повивальной бабки. Письменных трудов не оставил. Диалоги Платона и Ксенофонта — важнейший источник изучения деятельности С. как философа и воспитателя.

(обратно)

315

Друиды (кельтск. — мудрейшие) — кельтские жрецы, о которых в античности имелись самые противоречивые сведения. Во времена Цезаря поддерживали среди галльского населения сильные антиримские настроения.

(обратно)

316

Диррахия — приморский город в Иллирии на Адриатическом море (ныне албанский порт).

(обратно)

317

Бельги — народность в северо-западной Галлии и нынешней Бельгии.

(обратно)

318

Нервии — племя в Бельгийской Галлии.

(обратно)

319

Алезия — укрепленный город в Лугдунской Галлии (Лугдун — город).

(обратно)

320

Верцингеториг — вождь кельтского племени арвернов, возглавивший в 52 г. до н. э. крупное восстание в Галлии против Цезаря.

(обратно)

321

Ламартин Альфонс (1790–1869 гг.) — французский писатель-романтик, политический деятель, член Временного правительства в 1848 г.

(обратно)

322

Cedant arma togae — «Пусть оружие уступит место тоге», или «воинские лавры — гражданским заслугам» — стихи из утраченной поэмы Цицерона «О своем консульстве».

(обратно)

323

Марк Антоний (82–30 гг. до н. э.) — народный трибун, консул, римский полководец, легат и друг Цезаря; член второго триумвирата.

(обратно)

324

Кретик — от острова Крит (по-лат. — Крета).

(обратно)

325

Пеллузий — укрепленный город в нижнем Египте, близ устья самого восточного рукава нильской дельты.

(обратно)

326

Тифон — сын Геи и Тартара, один из огнедышащих стоглавых и сторуких великанов, оспаривавших у Юпитера власть над небом, но низвергнутый им и погребенный под Этной.

(обратно)

327

Иберия — Испания.

(обратно)

328

Равена — город в Галлии, к югу от впадения реки Пад в Адриатическое море.

(обратно)

329

Моро Жан Виктор (1763–1813 гг.) — французский генерал, участник революционных войн. Командовал армией, одержал ряд побед над австрийцами. Противник Наполеона I. В 1804 г. был арестован, затем эмигрировал. В 1813 г. — советник при штабе войск антинаполеоновской коалиции. Погиб под Дрезденом.

(обратно)

330

Аримин — город, находившийся не в Предальпийской Галлии, наместником которой был Цезарь, а на собственно италийской территории. Захват Аримина был равносилен объявлению гражданской войны.

(обратно)

331

Азиний Полион Гай (76 г. до н. э. — 4 г. н. э.) — народный трибун, консул, сторонник Цезаря в гражданской воине, наместник в Дальней Испании. В 43 г. до н. э. присоединился к Антонию. Известный историк, поэт и оратор.

(обратно)

332

Филотим — вольноотпущенник Теренции, жены Цицерона.

(обратно)

333

Корфиний — главный город пелингов.

(обратно)

334

Нерон Клавдий Цезарь Август Германик (первоначально Луций Домиций Агенобарб, 37–68 гг. н. э.) — римский император. Согласно историческим источникам, самый жестокий, самовлюбленный и развратный из императоров Рима.

(обратно)

335

Эвмениды — то же, что и фурии, три дочери Зевса и Ночи (Алекто, Мегера и Тисифона), богини возмездия, хранительницы нравственных устоев.

(обратно)

336

Апулия — область на юго-востоке Италии с высокоразвитым сельским хозяйством, крупными землевладениями, скотоводством.

(обратно)

337

Фронда — социально-политическое движение во Франции (1648–1653 гг.), направленное против укрепившегося в XVII в. абсолютизма.

(обратно)

338

Ларошфуко Франсуа де (1613–1680 гг.) — французский писатель-моралист. В «Мемуарах» и «Максимах» в афористической форме подвел философские итоги наблюдений за нравами аристократического общества, дал их остросатирическую оценку.

(обратно)

339

Ла-Рошель — город и порт во Франции, в Бискайском заливе.

(обратно)

340

Беневент — город племени гарпинов в Самнии, к востоку от Капуи, место победы римлян над Пирром в 275 г. до н. э.

(обратно)

341

Сигния — город в Латии, к юго-востоку от Рима.

(обратно)

342

Людовик XIV (1638–1715 гг.) — французский король с 1643 г. Его правление — апогей французского абсолютизма. Легенда приписывает ему изречение: «Государство — это я».

(обратно)

343

Валерий Мессала Руф, Марк (около 103–27/26 гг. до н. э.) — консул, авгур, легат Цезаря (в 48–45 гг. до н. э.).

(обратно)

344

Курион Скрибоний младший, Гай (около 84–49 гг. до н. э.) — сын консула, народный трибун, первоначально враг, затем союзник Цезаря.

(обратно)

345

Эпир (греч. — материк) — гористая область в Западной Греции.

(обратно)

346

Арль — город во Франции, в Провансе.

(обратно)

347

Наброн — торговый город в Набронской Галлии.

(обратно)

348

Петрей — легат Помпея в Испании. Потерпев поражение от Цезаря при Тапсе, покончил с собой (46 г. до н. э.).

(обратно)

349

Илерда — город в Испании Тараконской, на реке Сикорис, ныне Лерида.

(обратно)

350

Перпиньян — город во Франции, на реке Тет.

(обратно)

351

Сикорис — приток реки Ибер в Испании.

(обратно)

352

Оска — город илергетов на северо-востоке Испании.

(обратно)

353

Калагур — город васконов и римский муниципий в Таррацинской Испании, родина Квинтилиана.

(обратно)

354

Тарракон — прибрежный город в северо-восточной Испании, между рекой Ибером и Пиренеями.

(обратно)

355

Кордуба — главный город в Испании, родина обоих Сенек и Лукана; ныне Кордова.

(обратно)

356

Плаценция — город в Заальпийской Галлии, на правом берегу реки Пад.

(обратно)

357

Корфу — итальянское название острова Керкира невдалеке от материковой Греции.

(обратно)

358

Кавдий — город в Западной Самнии на Аппиевой дороге, близ Кавдинского ущелья.

(обратно)

359

Беотия — наряду с соседней Аттикой наиболее значительная область Центральной Греции.

(обратно)

360

Дельфы — город в Фокиде, у подножия Парнаса, местонахождение оракула Аполлона; по представлениям греков — центр Земли.

(обратно)

361

Кирены — город и область на севере Африки, к востоку от Большого Сирта, родина Каллимака, Карнеада и Аристиппа.

(обратно)

362

Фемистокл (524–459 гг. до н. э.) — государственный и военный деятель из Афин. В 480 г. до н. э. командовал афинскими боевыми кораблями в сражении у мыса Артёмисий. Опасаясь, что персы могут захватить Афины, Ф. вывез жителей на о. Саламин и в г. Трезен, а затем дал генеральное морское сражение, в котором одержал победу. Несмотря на сопротивление Спарты, продолжал укреплять Афины.

(обратно)

363

Ксеркс — царь Персии в 485–465 гг. до н. э., сын и преемник Дария Гистапса, в войне против Греции потерпел поражение при Саламине и Платеях, убит заговорщиками.

(обратно)

364

Саламин — остров и город того же названия между восточным побережьем Аттики и южным мегарским побережьем. Из-за выгодного географического положения долгое время был объектом споров между Афинами и Мегарой.

(обратно)

365

Ардея — столица рутулов, к югу от Рима.

(обратно)

366

Аполлония — название более 30 греческих городов.

(обратно)

367

Скалы Сирен — скалы между Суррентом и Капреей.

(обратно)

368

Диоген Синопский (около 400 — около 325 гг. до н. э.) — древнегреческий философ-киник, ученик Антисфена, практиковал крайний аскетизм, герой многочисленных анекдотов. Называл себя гражданином мира (космополитом). По преданию, жил в бочке.

(обратно)

369

Аой — река в Иллирии.

(обратно)

370

Лисс — город в южной Далматии.

(обратно)

371

Апс — река в южной Иллирии.

(обратно)

372

Аспарагий — город в Иллирии, близ Диррахии.

(обратно)

373

Tabulae novae — новые финансовые списки, отменяющие или снижающие старые долги.

(обратно)

374

Рулл — народный трибун в год консульства Цицерона, против которого последний произнес три речи.

(обратно)

375

Фашина (лат. — связка, пучок) — перевязанный прутьями или проволокой пучок хвороста; применялся при земляных работах для укрепления насыпей, плотин, для прокладки дорог в болотистых местах.

(обратно)

376

Лаба — старое название о. Эльбы.

(обратно)

377

Митилены — главный город о. Лесбос.

(обратно)

378

Кобленц — город в Германии, где французская феодально-монархическая эмиграция сформировала в период Французской революции армию, которая участвовала в 1792 г. в австро-прусской интервенции во Франции. В 1794 г. французские республиканские войска заняли Кобленц, положив конец эмиграции.

(обратно)

379

Гомфры — город в Фессалии, на границе с Эпиром.

(обратно)

380

Патавий — город в Цезальпинской Галлии, место рождения Тита Ливия.

(обратно)

381

Скотуса — город в Фессалии, близ Лариссы.

(обратно)

382

Корнифиций — пропретор Иллирии при Цезаре, в 45 г. до н. э. правитель Сирии, в 44 г. — Африки. Убит во время триумвирата.

(обратно)

383

Кален (когномен трибуна Квинта Фуфия) — легат и сторонник Цезаря, затем Антония; противник Цицерона.

(обратно)

384

Мегара — главный город Мегариды, к западу от Афин, родина Эвклида.

(обратно)

385

Плутарх пишет, что Помпей стоял на правом фланге. Цезарь же утверждает, что на левом. В таком случае, мне думается, надо верить Цезарю.

(обратно)

386

Аякс — латинизированная форма имени Эант; в «Илиаде» два греческих героя, два неразлучных друга, сражавшиеся под Троей. Переносное: «два Аякса» — неразлучные друзья.

(обратно)

387

Ларисса — город в Фессалии.

(обратно)

388

Аквила (лат. — орел) — со времени Мария — военный знак римского легиона, который нес аквилифер.

(обратно)

389

Темпейская долина — долина между горами Олимп и Осса, в долине протекал Пеней, главная река Фессалии.

(обратно)

390

Амфиполь — город во Фракии, находившийся на полуострове, образуемом р. Стимон (ныне Струма), по которому проходила восточная граница Македонии с Фракией.

(обратно)

391

Крамупп — философ перипатетической школы, учитель сына Цицерона, родом из Митапен (о. Лесбос).

(обратно)

392

Феофан — друг Помпея, автор его жизнеописания, родом из Митилен.

(обратно)

393

Теопомп — греческий историк, ученик Исократа, родом из Хиоса.

(обратно)

394

Елида — город и область на крайнем западе Пелопонеса, там же находился город Олимпия, центр олимпийских игр.

(обратно)

395

Книд(ос) — приморский город в Карии с храмом Венеры.

(обратно)

396

Сирены — в древнегреческой мифологии дочери Ахелая и Форки, злые демоны-птицы (как правило, с женской головой), обладавшие особыми знаниями и умением влиять на погоду. Своим волшебным пением заманивали корабли к острову, где те разбивались о скалы и гибли. Позднее сирены похитили у муз перья и стали носить их на голове в виде украшения.

(обратно)

397

Энкелад — один из сторуких гигантов, сын Тартара и Геи, убитый молнией Юпитера и погребенный под Этной.

(обратно)

398

Таре — главный город Киликии на реке Книд.

(обратно)

399

Зела — укрепленный пункт в Западном Понте, к югу от Амасеи, место победы Митридата над Г. Триарием в 67 г. до н. э. и победы Цезаря над Фарнаком в 47 г. до н. э.

(обратно)

400

Лагарп Жан Франсуа (1739–1803 гг.) — французский драматург.

(обратно)

401

Гадрумет — город на африканском побережье, основан финикийцами, выходцами из Тира (ныне Сус в Тунисе).

(обратно)

402

Руспины — город в Зевгитане.

(обратно)

403

Лептис (то же, что Лепта) — финикийская колония в Нумидии, между Гадруметом и Тапсом.

(обратно)

404

Адрумет — главный город в Бизации (Северная Африка).

(обратно)

405

Балеарские острова — два острова к востоку от Испании.

(обратно)

406

Керкина — остров у северного побережья Африки, против Малого Сирта.

(обратно)

407

Самум (араб.) — местное название горячего ветра в пустынях Северной Африки и Аравийского полуострова. Часто сопровождается песчаными бурями.

(обратно)

408

Тиздр — город в Северной Африке.

(обратно)

409

Гиппон — приморский город в Нумидии, ныне Бона.

(обратно)

410

Филиппы — город в Македонии, близ которого Октавиан и Антоний разбили войска убийц Цезаря — Брута и Кассия.

(обратно)

411

Гелиогабал (218–222 гг. н. э.) — римский император.

(обратно)

412

Порфир — эффузивная горная порода.

(обратно)

413

Ахеронт — река в подземном царстве, иногда и само название подземного царства.

(обратно)

414

Сенека Луций Анней (около 4 г. до н. э. — 65 г. н. э.) — римский политический деятель, философ, писатель, представитель стоицизма. Воспитатель Нерона, по приказу которого покончил жизнь самоубийством.

(обратно)

415

Тиберий (14–37 гг. н. э.) — римский император.

(обратно)

416

Кремуций Корд — римский историк при Августе и Тиберии.

(обратно)

417

Петроний Гай (?−66 г. н. э.) — римский писатель.

(обратно)

418

Кокцей Нерва — известный юрист, друг императора Тиберия.

(обратно)

419

Монтескье Шарль Луи (1689–1755 гг.) — французский просветитель, правовед, философ.

(обратно)

420

Константин I Великий (около 285–337 гг. н. э.) — римский император с 306 г. Последовательно проводил централизацию государственного аппарата, поддерживал христианскую церковь, сохраняя при этом языческие культы. В 324–330 гг. основал новую столицу Константинополь на месте города Византии.

(обратно)

421

Гонорий (384–423 гг. н. э.) — первый император Западной Римской империи.

(обратно)

422

Медимн — греческая мера сыпучих тел, равная 52,5 л.

(обратно)

423

Левайян Франсуа — французский путешественник, зоолог-натуралист конца XVIII в. В 1780–1785 гг. совершил путешествие в Южную Африку, впервые описал многих животных, в частности, квагру, жирафа. Автор книги «Путешествие вглубь Африки через мыс Доброй Надежды».

(обратно)

424

Мормилон (греч.) — гладиатор в галльском вооружении с изображением рыбки на острие шлема.

(обратно)

425

Навмахия — место инсценировки морского сражения (искусственный водоем).

(обратно)

426

Лаберий (?−43 г. до н. э.) — римский поэт-мимограф.

(обратно)

427

Мунда — город в римской провинции Бетика (Испания), севернее Гибралтара. Неподалеку от него в 45 г. до н. э. Цезарь разгромил армию сына Помпея под командованием Лабиена и стал полновластным правителем Римской империи.

(обратно)

428

Картея — город в Южной Испании.

(обратно)

429

Гиспалис — торговый город турдулов в Бетике на реке Гвадалквивир (ныне Севилья).

(обратно)

430

Гирций Авл (?−43 г. до н. э.) — друг и полководец Цезаря, продолжатель его записок; противник Антония в гражданской войне. Погиб при Мутине.

(обратно)

431

Тарквиний Суперб (Гордый) — седьмой римский царь, правитель-тиран, изгнанный подданными.

(обратно)

432

Тарпейская скала — скала, с которой сбрасывали приговоренных к смерти.

(обратно)

433

Теренций Варрон Марк (116–27 гг. до н. э.) — римский писатель и ученый-энциклопедист.

(обратно)

434

Цирцеи — прибрежный город и мыс на юге Латия.

(обратно)

435

Таррацины — город вольсков на юге Латия.

(обратно)

436

Помптинские болота — болота на побережье Латия, между Цирцеями и Таррацинами, наводняемые реками Амасен, Астура и Уфент.

(обратно)

437

Лабрюйер, Жан де (1645–1696 гг.) — французский писатель-юморист, мастер афористической публицистики.

(обратно)

438

Кромвель Оливер (1599–1658 гг.) — деятель Английской буржуазной революции XVII в., руководитель индепендентов. В 1653 г. установил режим единоличной военной диктатуры — протекторат Кромвеля.

(обратно)

439

Адриан (117–138 гг. н. э.) — римский император.

(обратно)

440

Pater patriae (лат. — отец отечества) — почетное звание особо заслуженных государственных деятелей.

(обратно)

441

Луперкалии (от лат. lupus — волк) — праздник очищения и плодородия в Древнем Риме, отмечался 15 февраля в честь бога Фавна. Жрицы-луперки в шкурах жертвенных козлов обегали вокруг Палатинского холма.

(обратно)

442

Страбон (греч. — косой) — греческий философ, историк, путешественник, родился около 64–63 гг. до н. э. — умер около 20 г. н. э… Автор «Географии» в 17 книгах, являющейся сводом географических знаний античности, и «Исторических записок (до нас не дошли).

(обратно)

443

Квинт Педий (около 88–4 г. до н. э.) — племянник Цезаря, коллега Октавиана по консульству, автор закона о наказании убийц Цезаря.

(обратно)

444

Булла — кожаный или металлический футляр, носившийся на шее; в нем хранился амулет римского ребенка.

(обратно)

445

Антий — укрепленный город вольсков в Латии.

(обратно)

446

Начальник конницы.

(обратно)

447

Царское жилище.

(обратно)

448

«Об обязанностях»

(обратно)

449

«Катон Старший или о старости»

(обратно)

450

«Лелий или о дружбе»

(обратно)

451

«Тускуланские вопросы»

(обратно)

452

Триумвиры по восстановлению или упорядочению республики.

(обратно)

453

Virtus.

(обратно)

454

Аппиевой дороге

(обратно)

455

По исторической традиции — Кассий кончил жизнь самоубийством. Однако Плутарх (см. «Брут») а за ним Аппиан (см. «Гражданские войны», кн. IV, 113) приводят и другую версию, т. е. убийство Кассия Пиндаром, которая не менее правдоподобна. Автор воспользовался второй версией, как более подходящей к характеру Кассия и Антония.

(обратно)

456

В семьях знатных римлян жили нередко попавшие в рабство философы и ученые из числа военнопленных. С ними римляне любили беседовать и советоваться о своих делах.

(обратно)

457

Сверкать пальцами.

(обратно)

458

Т. е. умерли.

(обратно)

459

См. сочинения Сенеки «О милости» и Светония «Жизнь двенадцати Цезарей» (Божественный Август, 15). Историк Рима Светоний передает это как слух.

(обратно)

460

Leges colonicae.

(обратно)

461

Батраки-мерценарии.

(обратно)

462

Многогранный.

(обратно)

463

Женщина спящему мужу отрубает голову секирою.

(обратно)

464

Родится великий человекоубийца.

(обратно)

465

Одно очко.

(обратно)

466

Шесть очков.

(обратно)

467

«О деревенском хозяйстве»

(обратно)

468

Шифр.

(обратно)

469

Главный водоем.

(обратно)

470

Величайший цирк

(обратно)

471

Красные

(обратно)

472

белые

(обратно)

473

Римские игры

(обратно)

474

Так как с Глафирою спит Антоний, мне в наказанье за это Фульия назначила, чтобы и с нею я спал. Чтобы я спал с Фульвией?

(обратно)

475

Спи со мной, или будем сражаться, — говорит она.

(обратно)

476

У тебя всегда есть оружие против меня.

(обратно)

477

Египетское название Фив.

(обратно)

478

Вечный мир.

(обратно)

479

Туни́ка — одежда римлян.

(обратно)

480

Марс — бог войны; земледельцы считали его также богом полей, посевов, скота.

(обратно)

481

Вене́ра — богиня любви и красоты.

(обратно)

482

Юно́на — богиня, покровительница брака.

(обратно)

483

Центурио́н — сотник, начальник центурии, состоявшей первоначально из ста и более воинов.

(обратно)

484

Примипи́л — старший центурион легиона, имевший право заседать в военном совете.

(обратно)

485

Римская миля равнялась приблизительно 1480 метрам.

(обратно)

486

Оли́мп — горный хребет в северной Греции, где, по преданиям древних греков, находилось обиталище богов.

(обратно)

487

Ибе́рия — древнее название Испании.

(обратно)

488

Но́били — «благородные»; название римской аристократии, состоявшей из старой патрицианской и новой плебейской знати.

(обратно)

489

Военный трибу́н — предводитель одной шестой части легиона (в легионе было шесть военных трибунов).

(обратно)

490

Сципио́н Африканский (235–183 гг. до н. э.) — знаменитый римский полководец.

(обратно)

491

Тала́нт — греческая денежная единица. Стоимость таланта была различна; в среднем талант равнялся 1500 рублей золотом.

(обратно)

492

Законы «Двенадцати таблиц», или первые писаные законы, созданные в 451 году до н. э. особой комиссией децимвиров, то есть Десяти избранных мужей. Законы не облегчили положения плебеев, но отчасти устранили злоупотребления со стороны патрициев.

(обратно)

493

Ли́вий Андро́ник — родился около 289 года, умер в конце III столетия до н. э.

(обратно)

494

А́триум — главная комната в римском доме, в которой находились изображения предков. Она служила для приёма гостей, посетителей и клиентов; по обеим сторонам атриума были расположены жилые и служебные комнаты.

(обратно)

495

Фо́рум — центральная площадь в Риме, место собраний и сходок.

(обратно)

496

То́га — белая выходная одежда римских граждан; надевалась поверх туники.

(обратно)

497

Асс — римская медная монета, состоявшая из двенадцати мелких монет, называемых унциями. Стоимость асса была от 2 до 4 копеек золотом.

(обратно)

498

Та́блинум — рабочая комната хозяина, расположенная позади атриума.

(обратно)

499

Народное собрание (трибутные комиции), где голосование происходило по трибам, то есть частям, на которые делилась вся римская территория и населявшие каждую часть её граждане. Триб было 35, и они получали по одному голосу. В трибутных комициях обсуждались законы, избирались народные трибуны.

(обратно)

500

Хито́н — нижняя одежда греков.

(обратно)

501

Перисти́ль — внутренний открытый дворик, обнесённый галереей с колоннами.

(обратно) class='book'> 502 Матрона́лии — женский праздник первого марта в честь богини Юноны. Он приходился в день Нового года.

(обратно)

503

За́ма — город в северо-восточной Африке, у которого Ганнибал был разбит Сципионом Африканским в 202 году до н э.

(обратно)

504

Народный трибун — должностное лицо, избиравшееся ежегодно на собрании плебса по трибам. Народных трибунов было десять. Лицо, оскорбившее народного трибуна считалось проклятым. Народный трибун имел право произнести «Veto» («запрещаю») против распоряжений, нарушающих права плебса.

(обратно)

505

Ми́лы — мыс на северном берегу Сицилии, к западу от Мессаны. Здесь в 260 году до н. э. (во время первой Пунической войны) консул Гай Дуилий разгромил карфагенский флот.

(обратно)

506

Пу́ны — так римляне называли карфагенян (отсюда выражение «Пунические войны»).

(обратно)

507

Ста́дий — мера длины, равная 177,7 метра.

(обратно)

508

Обо́л — мелкая греческая монета.

(обратно)

509

Эди́лы ведали городской полицией, были помощниками народных трибунов, наблюдали за порядком в городе, устраивали общественные зрелища.

(обратно)

510

Капито́лий — один из семи холмов, на которых стоял город Рим.

(обратно)

511

Авгу́р — римский жрец, предсказывавший события по полёту птиц и возвещавший, волю богов.

(обратно)

512

Мине́рва — богиня мудрости, руководительница сражений.

(обратно)

513

Цикло́п — одноглазый великан (по греческой мифологии).

(обратно)

514

Оптима́ты — то есть «лучшие» — название сенаторов, знатных землевладельцев. Ревниво охраняя свои интересы, они были противниками демократических реформ.

(обратно)

515

В республиканском Риме ложки не были в употреблении.

(обратно)

516

А́мфора — глиняный сосуд с двумя ручками, употреблявшийся для хранения вина и оливкового масла.

(обратно)

517

Ла́ры — домашние божества, олицетворявшие души предков. «Вернуться к ларам» — то же, что «вернуться домой».

(обратно)

518

Трире́ма — судно с тремя рядами вёсел.

(обратно)

519

Квадрире́ма — судно с четырьмя рядами вёсел.

(обратно)

520

Муници́пии — так назывались города, жители которых имели права гражданства, свой сенат, народное собрание и казну.

(обратно)

521

Интерка́ция — город в Испании. Под Интеркацией отличился Сципион Эмилиан, убивший в единоборстве иберийского вождя.

(обратно)

522

Лилибе́й — город в Западной Сицилии, основанный карфагенянами в 397 году до н. э.

(обратно)

523

Лега́т — помощник и советник полководца, ведавший охраной лагеря; замещая полководца, он командовал легионами.

(обратно)

524

Вольноотпущенник — раб, отпущенный господином на свободу.

(обратно)

525

Ну́ма Помпи́лий — легендарный римский царь; проводил мирную политику, славился своей мудростью.

(обратно)

526

Варвары пили чистое вино, не разбавляя его водой.

(обратно)

527

Общественная земля — это земля, завоёванная римлянами; на неё имели право все римские граждане, однако лучшие земли были захвачены нобилями.

(обратно)

528

Всадники — сословие публиканов (откупщики), купцов, ростовщиков и вообще состоятельных людей, отбывавших воинскую повинность в коннице.

(обратно)

529

Кви́риты — так назывались все римские граждане вообще, а отличие от политического и военного названия «римляне».

(обратно)

530

Феб-Аполлон — по верованию древних, бог солнца; его изображали в виде златокудрого юноши на колеснице, запряжённой огненными конями.

(обратно)

531

У́тика — финикийский город, расположенной недалеко от Карфагена и основанный около 1100 года до н. э.

(обратно)

532

Авгиевы конюшни — седьмой подвиг Геркулеса: очистка конюшен царя Авгия.

(обратно)

533

Катапу́льта — метательное орудие, выбрасывавшее большие стрелы, нередко длиной до 1,5 метра, почти в горизонтальном направлении.

(обратно)

534

Балли́ста — метательное орудие, выбрасывавшее тяжёлые камни и длинные брёвна под углом в 45 градусов.

(обратно)

535

Тара́н — стенобитное орудие.

(обратно)

536

Не́ферис — город в северной Африке.

(обратно)

537

Прето́рий — площадка перед палаткой полководца.

(обратно)

538

Кве́стор военный исполнял на войне обязанности казначея, был заместителем консула вёл хозяйственные дела, продавал с аукциона перекупщикам-публиканам военнопленных, которые поступали затем на невольничьи рынки.

(обратно)

539

Вине́я — длинный навес с дощатыми стенами и крышей, покрытыми сырыми кожами для защиты от огня.

(обратно)

540

Лици́ний Столо́н — народный трибун, выступивший в 367 году до н. э. с земельным законом.

(обратно)

541

Югер — мера площади, равная 0,25 гектара.

(обратно)

542

Проконсул — должностное лицо, исполнявшее ранее обязанности консула, а затем назначенное сенатом вести войну или управлять провинцией.

(обратно)

543

Бире́ма — судно с двумя рядами вёсел.

(обратно)

544

Посейдо́н (у греков), — то же, что Нептун (у римлян) — бог морей.

(обратно)

545

Эо́л — бог ветров.

(обратно)

546

Кури́я Гости́лия — здание для заседаний сената, воздвигнутое, по преданию, третьим легендарным римским царём Туллом Гостилием.

(обратно)

547

Магистра́т — должностное лицо в Риме.

(обратно)

548

При́нцепс сена́та — первенствующий в сенате, глава сената

(обратно)

549

Консуля́р — бывший консул.

(обратно)

550

Акро́поль — укреплённая часть города, расположенная обычно на возвышенности.

(обратно)

551

Речь идёт о храме Аскле́пия (Эскула́па), бога врачевания.

(обратно)

552

Ви́ллик — управляющий имением, обычно раб или вольноотпущенник.

(обратно)

553

Хро́нос — бог времени.

(обратно)

554

Туф — базальтовый, пемзовый или иной породы камень, продукт вулканических извержений.

(обратно)

555

Цере́ра (у римлян), или Дёме́тра (у греков), — богиня земледелия, посевов, жатвы, сбора плодов.

(обратно)

556

По́лба — низший сорт пшеницы.

(обратно)

557

Мо́дий — мера сыпучих тел, равная 8,75 литра.

(обратно)

558

Сесте́рций — серебряная монета, равнявшаяся 2 1/2 ассам, или 1/4 денария.

(обратно)

559

Я́нус — бог начинания работ и дел, бог ворот, дверей и проч.

(обратно)

560

Три́була — название молотилки.

(обратно)

561

Поли́тор — издольщик, арендатор.

(обратно)

562

Эрга́стул — домашняя тюрьма для рабов.

(обратно)

563

Компита́лии — праздник в честь общественных ларов, происходивший в мае.

(обратно)

564

Аппиева дорога была проведена в 312 году до н. э. цензором Аппием Клавдием.

(обратно)

565

Сё́рвий Ту́ллий — легендарный шестой римский царь; в 578 году до н. э. он якобы привлёк плебеев к несению воинской повинности, дал им право участия в народном собрании и др. Он был убит Тарквинием Гордым, захватившим власть узурпаторским путём.

(обратно)

566

Авенти́н — один из семи холмов Рима.

(обратно)

567

Палати́н — один из семи холмов Рима.

(обратно)

568

Субу́рра — квартал, населённый беднотой. Он был расположен между Капитолием и Эсквилином.

(обратно)

569

Вимина́л — один из семи холмов Рима.

(обратно)

570

Эсквили́н — один из семи холмов Рима.

(обратно)

571

Ве́ста — богиня домашнего очага и священного огня у римлян.

(обратно)

572

Комплю́вий — отверстие в крыше, через которое дождевая вода стекала в цистерну, находившуюся в атриуме.

(обратно)

573

Тинда́рис — город на северном побережье Сицилии.

(обратно)

574

Кибе́ла — фригийская богиня земли и плодородия, «великая мать», «мать богов».

(обратно)

575

Поле́нта — ячменная каша.

(обратно)

576

Критское вино — самое распространённое в Риме, Оно славилось в глубокой древности, ценилось и финикиянами.

(обратно)

577

Мерку́рий — покровитель стад, торговли, изобретений и открытий.

(обратно)

578

Фло́ра — богиня цветов и садов.

(обратно)

579

Герой Троянской войны Одиссей был прозван за ум и хитрость «хитроумным».

(обратно)

580

Пре́тор — магистрат, исполнявший обязанности судьи.

(обратно)

581

Бази́лика — здание, служившее для судебных заседаний и ведения торговых дел.

(обратно)

582

Смысл изречения: «Куда хозяин, туда и хозяйка», то есть хозяйка подчиняется во всём своему господину.

(обратно)

583

Спурий Ка́ссий — консул, предложивший наделить плебеев землёй и убитый патрициями в 485 году до н э.

(обратно)

584

Да здравствует (пусть живёт).

(обратно)

585

По́ртик — крытая галерея с колоннами.

(обратно)

586

Кифа́ра — семиструнный музыкальный инструмент.

(обратно)

587

Дена́рий — римская серебряная монета, состоявшая из четырёх сестерциев, равнялась 40 копейкам золотом.

(обратно)

588

Децима́ция — казнь каждого десятого воина, независимо от того, виновен он или нет, за воинские проступки.

(обратно)

589

Попи́на — кабачок, питейное заведение.

(обратно)

590

Публика́ны — откупщики, которым государство сдавало на откуп различные подряды, а также сбор налогов в провинциях. Они вносили в государственную казну определённую сумму денег и потом бесконтрольно собирали в свою пользу налоги. Публиканы составляли ядро сословия всадников.

(обратно)

591

Кали́га — обувь легионера.

(обратно)

592

Не́стор — престарелый греческий вождь, участник Троянской войны, известный своей мудростью.

(обратно)

593

Дори́ческая колонна — самая простая и строгая колонна, не имела основания и ставилась непосредственно на землю; вершина её представляла собой четырёхугольный камень.

(обратно)

594

Капите́ль — верхняя часть колонны.

(обратно)

595

Три́бы — части, на которые делилась римская территория и населявшие каждую часть её граждане. Трибы были городские и деревенские. По трибам производилось голосование в народных собраниях.

(обратно)

596

Сику́лы — жители Сицилии.

(обратно)

597

Ночное время делилось в древнем Риме на четыре части, или стражи. Отряд вооружённых людей (стража) нёс охрану города, наблюдал за порядком.

(обратно)

598

Атта́л Третий царствовал с 138 по 133 год до н. э.

(обратно)

599

Ка́стор — по греческой мифологии, сын Зевса и Ле́ды, укротитель коней.

(обратно)

600

Семь римских царей — по преданию, Ромул, Ну́ма Помпи́лий, Тулл Гости́лий, Анк Ма́рций, Таркви́ний Приск (Древний), Сё́рвий Ту́ллий и Тарквиний Гордый.

(обратно)

601

Фи́була — застёжка для одежды.

(обратно)

602

Му́льс — вино, смешанное с мёдом.

(обратно)

603

Ли́кторы — стражи, сопровождавшие высших магистратов.

(обратно)

604

Немези́да — по верованию древних, богиня возмездия.

(обратно)

605

Милиарии — камни, установленные вдоль римских дорог через каждые 1000 шагов (1485 м).

(обратно)

606

Друз Старший, Клавдий Нерон (38–9 до н. э.) — знаменитый римский полководец.

(обратно)

607

Тиберий Клавдий Нерон (42 до н. э. — 37 н. э.) — римский император с 14 г. н. э.

(обратно)

608

Лупанарий — публичный дом.

(обратно)

609

Вольноотпущенник — раб, отпущенный на волю своим хозяином. Вольноотпущенники считались свободными людьми, однако права их, по ср. со свободнорожденными, были несколько урезаны.

(обратно)

610

Ланиста — содержатель гладиаторской школы.

(обратно)

611

Триклиний — столовая.

(обратно)

612

Эргастул — тюрьма для рабов.

(обратно)

613

Эринии — богини мести. Их облик, по представлениям древних, внушал ужас.

(обратно)

614

Дуумвиры — два высших должностных лица в городских общинах, подчиненных Риму.

(обратно)

615

Сидон — город на Средиземном море, известный производством пурпурной краски.

(обратно)

616

Принцепс — «первый в сенате», один из титулов римских императоров.

(обратно)

617

Сполиарий — место в амфитеатре, куда служители оттаскивали убитых гладиаторов.

(обратно)

618

Германик, Юлий Цезарь (15 до н. э. — 19 н. э.) — знаменитый римский полководец.

(обратно)

619

Эдитор — устроитель игр.

(обратно)

620

Пекулий — имущество раба.

(обратно)

621

Тартар — по верованиям древних, наиболее глубокая часть преисподней.

(обратно)

622

Протекста — тога с пурпурной каймой, носить ее могли только свободнорожденные дети, должностные лица и жрецы.

(обратно)

623

Парки — три богини судьбы, обычно изображались прядущими нить жизни.

(обратно)

624

Орк или Аид — царство мертвых, а также обозначение царя мертвых.

(обратно)

625

Харон — легендарный перевозчик, переправляющий души умерших через реку Стикс в царство мертвых.

(обратно)

626

Венации — сражения гладиаторов со зверями.

(обратно)

627

Бестиарии — гладиаторы, сражающиеся со зверями.

(обратно)

628

Стикс — река в царство мертвых.

(обратно)

629

Вестибул — прихожая.

(обратно)

630

Ноябрьские календы — первое ноября.

(обратно)

631

Римляне вели летоисчисление «от основания города». Традиционно считается, что Рим был основан в 753 году до н. э. Восстание Такфарината было подавлено в 24 году н. э.‚ то есть в 777 году по римскому стилю.

(обратно)

632

Обычной казнью для раба было распятие на кресте.

(обратно)

633

Ноябрьские ноны — пятое ноября.

(обратно)

634

Пятнадцатый день до декабрьских календ — семнадцатое ноября.

(обратно)

635

Претор — должностное лицо, отправляющее правосудие.

(обратно)

636

Авентин — Авентинский холм, один из семи холмов, на которых был расположен Рим.

(обратно)

637

Римляне считали, что у каждого человека есть свой дух-покровитель, мужчинам покровительствовали их гении, женщинам — их юноны.

(обратно)

638

Виминал — один из семи холмов Рима.

(обратно)

639

Меркурий — бог торговли, отождествлялся римлянами с греческим Гермесом — вестником богов.

(обратно)

640

Марк Антоний (82–30 до н. э.) — римский полководец. В борьбе за власть был побежден Октавианом Августом. Битва при Акции произошла в 31 г. до н. э.

(обратно)

641

Сильван — бог лесов, полей, усадеб. Культ его был популярен у рабов и плебеев.

(обратно)

642

Остия — портовый город неподалеку от Рима.

(обратно)

643

Согласно обычаю, клиентам, явившимся приветствовать патрона, по его указанию выдавались корзинки с едой.

(обратно)

644

Навмахия — инсценировка морского сражения. Устраивалась гладиаторами. Разумеется, гладиаторы при этом гибли по-настоящему.

(обратно)

645

Киники — философская школа. Последователи ее призывали довольствоваться малым, в этом они видели основу независимости.

(обратно)

646

Примипил — старший центурион когорты.

(обратно)

647

Приап — бог мужской силы. Изображался с огромным фаллосом (мужским детородным органом).

(обратно)

648

Катон — по-видимому, имелся ввиду Марк Порций Катон Утический Младший (95–46 до н. э.). Катон Младший, ярый республиканец и враг Юлия Цезаря, покончил с собой в Утике, убедившись в бесплодности попыток противодействовать установлению единовластия.

(обратно)

649

Брут — Марк Юний Брут (85–42 до н. э.), один из убийц Юлия Цезаря.

(обратно)

650

Дубовым венком награждали за спасение жизни римскому гражданину.

(обратно)

651

Сын Друза — Германик (прим. см.‚ выше).

(обратно)

652

Филиппика — гневная речь (от названия речей Демосфена против Филиппа Македонского, отца Александра Македонского).

(обратно)

653

Конкордия — богиня согласия.

(обратно)

654

Друзилла, Юлия (16–38 н. э.) — сестра Калигулы. После смерти была по приказу Калигулы обожествлена.

(обратно)

655

Эдил — городской магистр. Наблюдал за общественным порядком, состоянием улиц и домов, устраивал общественные развлечения.

(обратно)

656

Ростральная трибуна — ее украшали т. н. ростры, т. е. носы взятых в качестве победных трофеев кораблей неприятеля.

(обратно)

657

Согласно греческому мифу, Даная, дочь аргосского царя Ахрисия, была оплодотворена Зевсом, влившимся в нее в виде золотого дождя. Римский Юпитер соответствует греческому Зевсу.

(обратно)

658

Сирены — мифические существа, люди-птицы, заманивающие чудесным пением корабли к своему острову. Корабли разбивались о скалы, люди гибли.

(обратно)

659

Федр — римский баснописец.

(обратно)

660

Марк Лициний Красс (115–53 до н. э.) — владелец огромного состояния.

(обратно)

661

Морфей — бог сновидений.

(обратно)

662

Девятый день до февральских календ — 24 января.

(обратно)

663

Империй — полная власть высших римских магистратур, основное содержание которой составляли военная власть и юрисдикция. Со времен Августа фактически империем обладал только принцепс.

(обратно)

664

Гея — богиня животворящей земли, проматерь всех живых существ.

(обратно)

665

Кратер — сосуд для смешивания вина с водой.

(обратно)

666

Гай — Гай Калигула.

(обратно)

667

Около семидесяти километров.

(обратно)

668

Около пятнадцати метров.

(обратно)

669

Подруга известного в истории Афин тираноубийцы Аристогейтона.

(обратно)

670

Река в древней Спарте, вытекавшая из земли и пропадавшая в земле.

(обратно)

671

Отравленная одежда убитого кентавра Несса, которую надел и никак не смог снять Геракл.

(обратно)

672

Немесия, или Немезида, – карающая богиня в греческой мифологии.

(обратно)

673

Сильнейший яд.

(обратно)

674

Светильник в виде чаши или кувшина.

(обратно)

675

Станций.

(обратно)

676

Ныне турецкое побережье Черного моря, окрестности Синопа.

(обратно)

677

Буквально – мужененавистники, эпитет амазонок.

(обратно)

678

Описанный Ксенофонтом знаменитый поход отряда греческих наемников, отступавших из пределов Персии дальним кружным путем.

(обратно)

679

Эллинский полководец, мечтавший о реванше персам.

(обратно)

680

21 сантиметр.

(обратно)

681

Греческий разговорный язык, употреблявшийся на всем Средиземноморье.

(обратно)

682

К черту.

(обратно)

683

Каллироя – Прекрасноструйная (из мифа о нимфе источника).

(обратно)

684

Апоксиомен – очищающий себя, знаменитая статуя атлета.

(обратно)

685

Сплав грубо очищенной меди и шлаков от серебра, главным образом – цинка.

(обратно)

686

Современный северо-западный Пакистан и юго-восточная окраина Ирана.

(обратно)

687

Все перечисленные страны занимали пустынные области окраин Пакистана, южного Афганистана и юго-восточного Ирана.

(обратно)

688

Современный Оман.

(обратно)

689

Ормузский пролив.

(обратно)

690

Созданное Птолемеем в Александрии хранилище древнегреческих рукописей – знаменитая Библиотека – было крупнейшим в древнем мире.

(обратно)

691

Полуостров Сомали.

(обратно)

692

Богиня моря у эллинов.

(обратно)

693

Водяные часы.

(обратно)

694

Имеются в виду наречия древнегреческого языка, довольно заметно отличавшиеся друг от друга.

(обратно)

695

Часть Западного Тавра и Ичель – на южном побережье Турции.

(обратно)

696

Иманов Михаил Алиевич родился в 1952 году в городе Норильске Красноярского края, в 1982 году закончил Литературный институт им. Горького в Москве, а в 1985 году в издательстве «Современник» вышла его первая книга — роман «Действующее лицо», который получил премию им. Горького.

Позднее книги Михаила Иманова печатались в издательствах «Молодая гвардия», «Советский писатель», «Ковчег» и др. На сегодняшний день он является автором более чем десяти книг. Тематика его романов самая разнообразная, но непременно в каждом из них отражен самобытный взгляд автора на «вечные» проблемы человеческого бытия.

В издательстве АРМАДА уже выходили два исторических романа Михаила Иманова — «Гай Иудейский» и «Меч императора Нерона». Теперь на суд читателей мы выносим новую остросюжетную историческую книгу этого автора о молодых годах легендарного тирана Ирода Великого.

(обратно)

697

…идумеянину по рождению… — Идумеянами, или идумеями, называли жителей Идумей, южной части Палестины. В III в. до н. э. они были покорены иудеями и насильно обращены в иудаизм, а потому к I в. еще сохраняли в своем образе жизни некую обособленность и не могли претендовать на высокие государственные посты.

(обратно)

698

…принадлежавший к секте фарисеев… — Фарисеи — представители общественно-религиозного течения в Иудее со II в. до н. э. по II в. н. э., выражали интересы преимущественно средних слоев населения. Они стремились истолковать Пятикнижие (первые пять книг Библии, в иудаизме так называемая Тора) в соответствии с новыми социально-экономическими условиями и шли на компромиссы с властью, потому в христианских Евангелиях фарисеев называли лицемерами.

(обратно)

699

Я просто спросил, раби… — Раби (раввин) — в иудаизме руководитель общины верующих, служитель культа, учитель.

(обратно)

700

…со рвом и палисадом. — Палисад (от лат. Palus, кол) — здесь ряд забитых в землю свай для укрепления откосов и насыпей, строился в военных целях как заграждение из заостренных стволов деревьев или кустарника.

(обратно)

701

…пятисот талантов… — Талант — самая крупная единица массы и денежно-счетная единица, которая была широко распространена в древнем мире (Греции, Вавилоне, Малой Азии). Талант имел в разных странах разную ценность, составляя в среднем около 25 кг серебра.

(обратно)

702

Рассылал своих людей в… Самарию… — Самария — древняя область и город в Палестине, столица Израильского царства. Была основана ок. 880 г. до н. э. В конце I в. до н. э. Ирод, став царем, переименует город в Себасту (современная Себастия).

(обратно)

703

…два легиона… — Легион — римское воинское пехотное соединение, в I в. до н. э. состоял из 10 когорт, когорта в свою очередь состояла из 3 манипул, манипул — из 2 центурий. Центурия насчитывала в разное время от 60 до 100 солдат.

(обратно)

704

…Помпей прибыл в Дамаск. — Гней Помпей Великий (Pompeius Magnus) (106—48 до н. э.) — знаменитый римский полководец. В начале своей карьеры был сторонником Суллы, участвовал в подавлении восстания Спартака. В 66 г. до н. э. командовал римскими войсками в войне против Митридата VI, которая закончилась победой римлян. После отказа сената утвердить его мероприятия на Востоке и наделить его солдат землей вошел в 60 г. до н. э. в соглашение с Крассом и Цезарем (1-й триумвират). После распада триумвирата воевал против Цезаря. В 48 г. до н. э. победил его при Диррахии (Эпир), но затем был сам разбит Цезарем при Фарсале (Фессалия), Дамаск — древний сирийский город, современная столица Сирии. Был некоторое время местопребыванием римских наместников в период империи, но затем римские власти перенесли свою резиденцию в Антиохию, древнюю столицу Сирийского государства, основанную Селевком Некатором на реке Оронте в 300 г. до н. э.

(обратно)

705

…одним движением своей калиги… — Калига — полусапог, преимущественно солдатский, до половины покрывавший голень.

(обратно)

706

…к префекту… — административная или военная должность в Древнем Риме.

(обратно)

707

…доблести Мария и Сумы… — Гай Марий (ок. 157—86 до н. э.) — римский полководец, консул в 107, 104–101, 100 и 86 г. до н. э. Одержал победу над царем Нумидии Югортой, разбил племена тевтонов и кимвров. Проведенные им преобразования в армии способствовали профессионализации римского войска. Противник Суллы, Марий в союзе с Цинной взял Рим в 87 г. до н. э., жестоко расправившись со своими врагами. Сулла (138—78 до н. э.) — римский полководец, консул в 88 г. до н. э. В 84 г. до н. э. одержал победу над Митридатом VI. Победив Гая Мария в гражданской войне, в 82 г. до н. э. стал диктатором, проводил массовые репрессии. В 79 г. до н. э. сложил свои полномочия.

(обратно)

708

…улыбки Лукулла и Красса… — Лукулл (ок. 117 — ок. 56 до н. э.) — римский полководец, сторонник Суллы. В войне против Митридата VI, командуя римскими войсками в 74–66 г. до н. э., добился значительных успехов. Славился богатством, роскошью и пирами. Красс (ок. 115—53 до н. э.) — римский полководец, сторонник Суллы. Нажил значительное состояние на казнях и конфискациях в период диктаторства и репрессий Суллы. В 71 г. до н. э. подавил восстание Спартака. В 60 г. до н. э. вместе с Цезарем и Помпеем входил в 1-й триумвират.

(обратно)

709

…из сословия всадников… — Всадники — римское привилегированное сословие незнатных, но богатых граждан, к всадникам принадлежали землевладельцы, военные, ростовщики, крупные торговцы и др.

(обратно)

710

…претор… бывший судьей на процессе… — Претором в Древнем Риме первоначально именовалось высшее должностное лицо, затем в III в. до н. э, — младший коллега консула. С 242 г. до н. э. избирались два претора: один для ведения судебных дел между римскими гражданами, другой — между гражданами и чужеземцами.

(обратно)

711

…убит в курии… — Курия — совокупность 10 патрицианских родов в Древнем Риме, 10 курий составляли трибу, так же называлось и здание, в котором собирался римский сенат.

(обратно)

712

Хламида — мужская верхняя одежда из шерстяной ткани в виде мантии, застежкой укреплявшаяся на груди или на правом плече; у римлян вошла в моду при императорах.

(обратно)

713

Разве ты не Маккавей — Маккавеи — древний священнический род — подняли восстание в Иудее во II в. до н. э. против власти Селевкидов. В 164 г. до н. э. Иуда Маккавей сумел захватить Иерусалим. После гибели Иуды в 161 г. до н. э. и до завоевания Иудеей политической и религиозной независимости в 142 г. до н. э. освободительную борьбу вели пятеро его братьев. Впоследствии Ирод Великий истребит все племя Маккавеев. Церковь отмечает день святых Маккавеев 1 августа.

(обратно)

714

…от эдилов до консулов… — Эдил — римское должностное лицо, ведавшее общественными играми, надзиравшее за строительством и содержанием храмов, водопроводов, раздачей хлеба гражданам. Консул — высшая должность, существовало два высших должностных лица, избиравшихся на год и обладавших всей военной и гражданской властью. Позже, в эпоху империи, они утратят свое реальное значение, звание консула превратится в почетный титул, а число консулов увеличится.

(обратно)

715

…Иерусалим состоит из двух крепостей: города и храма… — Иерусалим возник на месте древней крепости иевуситов, был столицей царства Давида и Соломона и всегда считался для иудеев священным городом. Но главной святыней города оставался храм, построенный еще при Соломоне и первый раз разрушенный в 586 г. до н. э. вавилонянами. В 537–515 гг. до н. э. в Иерусалиме был построен новый храм, который Ирод затем роскошно украсит и фактически перестроит. Этот последний римляне разрушат в 70 г., во время взятия Титом Иерусалима.

(обратно)

716

…Никто, кроме старейшин Синедриона… — Великий Синедрион в Иерусалиме был высшим судебным и политическим учреждением страны еще со времен Ездры (V в. до н. э.). К I в. он состоял из 70 членов и председателя, которым являлся первосвященник. В римскую эпоху стали существовать отделы Синедриона — юридический, политический и др. — Малые Синедрионы, они насчитывали по 23 члена.

(обратно)

717

…под командованием Марка Антония. — Марк Антоний (ок. 83–30 до н. э.) — римский полководец, сторонник Цезаря. В 43 г. до н. э. вместе с Октавианом и Лепидом образовал 2-й триумвират, разбив войска Брута и Кассия. Получил в управление восточные области Римского государства и сблизился с египетской царицей Клеопатрой. После объявления сенатом войны Клеопатре и поражения египетского флота у мыса Акций покончил жизнь самоубийством.

(обратно)

718

…если упоминал… Цезаря… — Гай Юлий Цезарь (102 или 100—44 до н. э.) — римский полководец и диктатор в 49, 48–46,45 гг. до н. э., а с 44 г. — пожизненно. Начал политическую деятельность как сторонник демократической группировки, занимал должность военного трибуна, эдила, претора. Добиваясь консульства, в 60 г. до н. э. вступил в союз с Помпеем и Крассом (1-й триумвират). В 59 г. стал консулом, наместником Галлии, подчинил Риму всю заальпийскую Галлию. Затем, опираясь на армию, начал борьбу за единовластие. После гибели Красса в 53 г. до н. э. разгромил Помпея и его сторонников. Сосредоточив в своих руках ряд важнейших должностей, стал фактически монархом. Убит в результате заговора республиканцев. Цезарь является автором «Записок о галльской войне» и «Записок о гражданских войнах».

(обратно)

719

…качающейся на волнах триеры… — Триера или трирема — боевое гребное судно с тремя рядами весел, расположенных один над другим в шахматном порядке.

(обратно)

720

…железные отряды хитроумного Сертория. — Квинт Серторий (ок. 122—72 до н. э.) — римский полководец, руководитель антиримского восстания иберийских племен в Испании. Объединив почти всю Испанию, нанес римлянам ряд поражений в 76 и 75 гг. до н. э. Был убит своими приближенными.

(обратно)

721

…назначить… диктатором… — Диктатор — римское высшее должностное лицо, облеченное всей полнотой государственной власти, назначавшееся в чрезвычайных случаях по решению сената на срок не более 6 месяцев.

(обратно)

722

…на побережье Иллирии. — Иллирия — древняя земля на северо-западе Балканского полуострова и на юго-востоке Апеннинского, населенная иллирийскими племенами — далматами, паннонцами, япигами и др. С конца III до конца I в. до н. э. иллирийцы были покорены Римом.

(обратно)

723

…на побережье Внутреннего моря, в Памфилии. — Памфилия — древняя область на юге Малой Азии (современная южная Турция). В разные времена входила в состав царств Ахеменидов, Александра Македонского, Птоломеев, Селевкидов, Пер-гама, вместе с которым после 133 г. до н. э. стала владением Рима.

(обратно)

724

…война между детьми недавно умершего царя Птоломея Авлета — Птолемеем Дионисом и Клеопатрой. — Птоломей (Птолемеи) — царская династия в эллинистическом Египте, правившая с 305 по 30 г. до н. э. Была основана Птоломеем I (сыном Лага, отсюда другое название династии — Лагиды), полководцемАлександра Македонского, диадохом. Знаменитая дочь Птоломея Авлета Клеопатра (69–30 до н. э.), взошедшая на престол с помощью Цезаря в 51 г., стала последней представительницей этой династии. Возлюбленная Юлия Цезаря и Марка Антония, Клеопатра покончила с собой после поражения в войне с Римом и вступления в Египет римской армии Октавиана (Августа). Египет потерял самостоятельность и стал имперской провинцией.

(обратно)

725

…ямбы Софокла… — Софокл (ок. 496–406 до н. э.) — знаменитый древнегреческий поэт-драматург, один из трех великих представителей античной трагедии, занимающий по времени жизни и характеру творчества место между Эсхилом и Ев-рипидом. Классические образцы жанра — трагедии «Эдип-царь», «Антигона», «Электра» и др.

(обратно)

726

…приказал ликторам начать движение… — Ликторы — служители, сопровождавшие и охранявшие в Риме высших магистратов.

(обратно)

727

…фасции, что несут перед тобой ликторы, — Фасции — пучки перьев, перевязанные ремнями, с воткнутыми в них топориками, атрибут власти царей, затем высших магистратов. В данном случае важно то, что срок последнего выборного консульства Цезаря истек, но уже само консульское звание, которого он был ранее удостоен, давало ему право на подобные почести.

(обратно)

728

…начальником Галилеи… — Галилея — одна из областей Палестины, самая населенная и плодородная, столица Тивериада. Именно Галилея по традиции считается родиной Иисуса Христа.

(обратно)

729

…тиара на его голове… — Тиара — головной убор восточных владык.

(обратно)

730

Халдеи (вавилонское kaldu, калду) — народ, обитавший в болотистой области устьев Тигра и Евфрата, семиты, переселившиеся из Аравии. Родственны аккадцам. Во второй половине II тысячелетия до н. э. начали напирать на Вавилон также, как и арамеи, только с юга. Первоначально кочевники, затем приняли язык и обычаи вавилонян.

(обратно)

731

Верхнее море — Черное и Средиземное, которые в древности полагали одним морем. Нижним морем называли Персидский залив.

(обратно)

732

Сарак (Син-шар-ишкун) (? - 612) — последний царь Ассирии, сын знаменитого Ашшурбанапала.

(обратно)

733

Так сокращенно звучит имя Навуходоносор (см. Wiseman D. J. Nebuchadrezzar and Babylon, Oxford univ. Press, C. 3).

(обратно)

734

Раб-мунгу — высокий военный чин в армии вавилонян.

(обратно)

735

Онагр — дикий осел.

(обратно)

736

Сутки в Вавилоне начинались с заходом солнца и состояли из дня и ночи, разделявшихся на стражи: 3 ночные стражи — от захода до восхода, и 3 дневные. Стражи делились на «половины», называвшиеся беру или двойными часами. Каждую «половину» в согласии с шестидесятиричной системой счета составляли 30 «шестидесятых», каждая из которых была равна нашим 4 минутам. (это очень мелкая единица времени — в Европе минутная стрелка на механических часах появилась лишь в XVI в.). Продолжительность дня и ночи была равно только во время равноденствия. В соответствии с сезонными колебаниями продолжительности светового дня изменялась и продолжительность дневных и ночных страж, а следовательно и двойных часов, и «шестидесятых». Ровные единицы времени отсчитывались с помощью клепсидр (водяных часов). Вес вытекающей воды измерялся в минах и сиклях: 1 мина (очень приблиз.) соответствовала одной реальной страже. Днем время (по Геродоту) измеряли солнечными часами. Кроме того, в Вавилонии существовали особые таблицы, вырезанные на четырехгранных призмах, колонки цифр на которых отмечали продолжительность дня и ночи в разное время года, измеренную реальными, «равными», часами. (И. С. Клочков. Духовная культура Вавилонии. Человек, судьба, время. М.1983, С.12).

(обратно)

737

Гильгамеш — герой цикла эпических сказаний. Эта поэма на сегодняшний день древнейший свод, создание которого относится к III тыс. до н. э. Впечатляюще само название поэмы — «О все видавшем, со слов Син-лике-уннинни, заклинателя».

(обратно)

738

Иеремия (более правильно Йиремьйяху) — один из четырех, так называемых «великих» пророков (Амос, Исайя, Иеремия и Иезекииль) идеальный образец народного трибуна и печальника. Родился около 650 г. до н. э.

(обратно)

739

Мусри — Египет.

(обратно)

740

Иеремия, 10; 10,11,12.

(обратно)

741

Беру — мера длины, около десяти километров.

(обратно)

742

Ашшурубалит — исторические источники смутны на этот счет, но если он, что скорее всего, действительно был младшим братом Ашшурбанапала и дядей Сарака, то полное его имя звучало так — Ашшурэтельшамээрсетиубаллитсу. Он родился в 674 г. и в 612 г. был уже стариком.

(обратно)

743

Отец школы — директор эддубы (шумерское наименование), учебного заведения, где обучались дети горожан. Во времена нововавилонского царства грамотность была распространена достаточно широко. Это несмотря на то, что обучение было платное и плодами его в официальном порядке мог пользоваться только член сословия писцов. Если сказать проще — обладающий «лицензией»… «Старшим братом» называли учителя. Местное, идущее из шумерских времен название школы — «дом таблички».

(обратно)

744

Его было бы правильнее называть Набу-зер-иддин, однако в Библии упоминается именно Набузардан, под этим именем он вошел в историю.

(обратно)

745

Ахуро-Мазда — верховное божество зороастрийского и ахеменидского (иранского) пантеонов. Буквальный перевод — «Господь премудрый». Одно из двух начал мира — созидатель света, добра.

(обратно)

746

Зиккурат — храмовая ступенчатая башня, на вершине которой обычно устраивалось святилище того или иного бога. Использовалась также и для астрономических наблюдений. Вавилоняне полагали, что именно звезды правят миром, именно в них воплощаются дух и сила. Астральный культ представляет собой ведущую составляющую в верованиях тогдашних жителей Месопотамии. Зиккурат в Вавилоне назывался Этеменанки, что значит «Дом Основание Небес и Земли». Общая высота башни составляла примерно 96 м.

(обратно)

747

Шаммурамат — легендарная Семирамида.

(обратно)

748

Нергал — бог Преисподней, супруг богини Эрешкигаль. Другое его прозвище — Эрра, бог чумы.

(обратно)

749

Нитокрис (Нейтокрейт) — египетская царевна, которую Навуходоносор взял в жены во время победоносного похода вдоль Нила вплоть до нубийской границы в 586 г до н. э.

(обратно)

750

Государство Вавилония в географическом отношении занимало южную часть Двуречья, в его состав входило семь городов:

ВАВИЛОН: покровитель — бог Мардук, его астральный символ — Юпитер (Неберу), главный храм Эсагила, день недели — четверг;

НИППУР: покровитель — Бел (прежде, в эпоху шумеров бог Э'ллиль, повелитель воздушного пространства), во время нововавилонской династии отождествляемый с Мардуком. Главный храм — Экур;

БОРСИППА: бог мудрости Набу, астральный символ Меркурий (Бебо), главный храм Эзида, среда;

СИППАР: бог солнца и справедливости Шамаш, Солнце, главный храм Эбаббарра, воскресенье;

УР: бог луны и знаний Син, Луна, главный храм Эгишширгаль, понедельник;

КУТА: бог кровопролитной войны и преисподней Нергал, Марс (Ниндар), главный храм Эмешлам, вторник;

КИШ: бог победоносной войны, небесный витязь Нинурта или Забаба, Сатурн (Нергал?), главный храм Эпатутила, суббота;

УРУК: богиня любви и красоты Иштар (она же Белит или «Госпожа», Царпаниту, супруга Мардука, а также Анунит, Нана, Инана) Венера, главный храм Эанна, пятница;

Вокруг этой семерки как в географическом, так и в политическом, а также духовном и мистическом смысле, группировалась вся страна. Главным храмом Вавилонии считалась Эсагила, жилище бога Бела-Мардука, возле которого и возвышалась Вавилонская башня Этеменанки.

(обратно)

751

Город Нина — Ниневия.

(обратно)

752

Ворота богов или Небесные врата Вавилон.

(обратно)

753

Ашшурбанапал (Ашшур-бану-апли) — ассирийский царь, правил 668–635/27 гг. до н. э. В годы его царствования ассирийская держава достигла наивысшего могущества. Есть косвенные данные, позволяющие утверждать, что Набополасар служил у него военачальником. Здесь следует отметить, что армия нововавилонской династии Набополасара и Навуходоносора была, в общем-то, устроена по ассирийскому образцу, исключая некоторые организационные моменты, касающиеся власти и прав царя и набора новобранцев. В Ассирии царь (шарру) являлся верховным жрецом Ашшура и безраздельным владыкой. Вавилон не только не был восточной деспотией, но и не был монархией в полном смысле этого слова. Скорее аристократической республикой с ежегодно избираемым, пусть даже в рассматриваемую эпоху формально, царем. (При этом следует понимать условность, эскизность этих понятий. Речь идет о тяготении политической системы Вавилона к тому или иному термину, применяемому в современной науке). Царь Вавилона (шар Бабили) являлся высшим государственным чиновником и помимо кое-каких жреческих функций выполнял обязанности верховного главнокомандующего и верховного судьи. В ведении царя находились все внешние владения государства, города Вавилонии, не входившие в число семи городов, а также вопросы внешней политики и сбор дани.

(обратно)

754

Син — бог Луны, первородный сын Эллиля.

(обратно)

755

Ану, Эллиль, Эйа — триада верховных богов. Ану, повелитель неба — бог города Урука; Эллиль — владыка воздуха и земли (всего того, что находится между небесами подземным миром); Эйа — повелитель пресных вод, владыка мудрости и хранитель человеческих судеб.

(обратно)

756

Ануннаки — божества шумеро-аккадского пантеона, действовавшие преимущественно на земле и в подземном мире. Они определяли судьбы людей и были судьями в Преисподней. Ср.: Игиги.

(обратно)

757

Этеменанки (Дом — Основание Небес и Земли) — название зиккурата (ступенчатой башни) при вавилонском храме Мардука Эсагиле.

(обратно)

758

Вавилонский календарь:

1. Нисанну (март-апрель) — 30 дн. 7. Ташриту (сентябрь — октябрь) — 30 дн.

2. Аяру (апрель — май) — 29 дн. 8. Арахсамну (октябрь — ноябрь) — 29 дн.

3. Симану (май — июнь) — 30 дн. 9. Кислиму (ноябрь — декабрь) — 30 дн.

4. Ду'узу (июнь — июль) — 29 дн. 10. Тебету (декабрь — январь) — 29 дн.

5. Абу (июль — август) — 30 дн. 11. Шабату (январь — февраль) — 30 дн.

6. Улулу1 (август — сентябрь) — 29 дн. 12. Аддару1 (февраль — март) 29 дн.

1 После этих месяцев могли вставляться високосные месяцы.

(обратно)

759

Мушкенум, иначе «покорные» — держатели наделов, выделенных царем. Полусвободные люди, обязанные платить оброк в казну и служить в армии.

(обратно)

760

Страна Моря — прибрежные области, где проживали халдейские племена.

(обратно)

761

Ману — дружок, товарищ, обращение к близкому человеку или однообщиннику.

(обратно)

762

Бару — профессиональные гадатели, макку — толкователи снов.

(обратно)

763

Писцы-тупшару, владеющие клинописью, составляли особое сословие в Вавилоне. Часто высшие государственные должности так и назывались — «писец-хранитель документа с печатью», т. е. канцлер; «писец дворцового гарема» — старший евнух; «писец сокровищницы» — казначей; «писец мастерской по изготовлению ковров», «писец гавани», «писец ворот» и т. д. Они в качестве чиновников-контролеров отвечали за тот или иной участок. Термин тупшару в начале VI в. до н. э. уже начал выходить из употребления как старомодный, относящийся к эпохе «праотцев».

Сепиру — писцы, знавшие арамейский и умеющие писать арамейской скорописью на коже или папирусе. Часто выполняли функции переводчиков. В описываемую эпоху область применения письма на глиняных табличках в обыденной жизни уже заметно сузилось. Также, впрочем, как и аккадский язык, исконный в Вавилоне, уже был значительно потеснен родственным ему арамейским. Все чаще и чаще в деловой переписке использовали кожу или пергамент.

(обратно)

764

Его точное имя (современ. прочтение) Нергалшарр (сур, годы правления 559–555 до н. э. — один из крупнейших военных и политических деятелей времен Навуходоносора II, богатейший землевладелец. Выдвинулся во время военных кампаний Навуходоносора. По происхождению халдей, судя по некоторым, не вполне достоверным источникам (Белявский В. А. Вавилон легендарный и Вавилон исторический, М. Мысль, 1971) родом из бедной семьи. В историю он вошел под библейским именем Нериглиссар.

(обратно)

765

В этом зале спустя два с небольшим столетия македонская армия, воин за воином, прошла мимо постамента, на котором был установлен гроб с телом Александра Македонского, скончавшегося 10 июня 323 г. до н. э. За две недели до кончины великий полководец искупался в Ефврате и простудился.

(обратно)

766

Впервые железные стремена появились в Вост. Европе и Азии в 4–5 вв. нашей эры. Только при наличие твердой опоры всадник мог рубить с полного замаха. В 8 в. у кочевников Вост. Европы и Ср. Азии появилась сабля, изогнутость клинка которой заметно увеличивала действенность рубки (за счет резания). Одной из основных причин победоносного продвижения монголов по Евразии была связанная с этими новая военная тактика. Степняки рубились стоя в стременах и при наличии хорошей брони вполне выдерживали, а то и побеждали в схватках с восточно — и центральноевропейскими тяжеловооруженными всадниками. Во времена Навуходоносора конница еще представляла из себя вспомогательный род войск, предназначенный для разведки, обстрела из луков, преследования бегущего противника. Судя по сохранившимся изображениям, только в Ассирии, начиная с Саргона II и его преемниках (во внедрении новой тактики, применявшейся в сражениях того времени особенно велика роль Ашшурбанапала) и в нововавилонское время впервые начали по примеру скифов применять атаку крупными конными массами. Всадники в этом случае действовали длинными тяжелыми копьями, однако из-за технических и психологических причин полностью заменить боевые колесницы кавалерия в то время была не в состоянии. Древнегреческая и древнеримская конница все еще были бесстремянные и действовали в основном с помощью копья. Рубились очень редко, для этого требовалось большое искусство, каким, например, обладали покрытые броней и взявшие щиты конники-гетайры Александра Македонского.

(обратно)

767

ОСНОВНЫЕ ЕДИНИЦЫ МЕР И ВЕСОВ (Месопотамия):

Длина: беру — около 10 км; ашлу (веревка) — 59 м; гар — 5,9 м, локоть — около 0,5 м

Площадь: сар — 35, 28 кв. м; ику — 3528 кв. м; бур — 6,3 га; буру 63,5 га

Вес: ше, или шеум (зерно) — 0,047 г; сикль — 8,4 г, карша = 10 сиклям,

60 сиклей = 1 мине (505 г); 60 мин = 1 таланту (30,3 кг)

Объем: сила — 0, 842 л

В нововавилонское время за 1 талант золота давали 12–13 талантов серебра, за 1 сикль серебра — 120–140 сиклей меди, 125 сиклей железа, 180 сила зерна, 3–4 сила растит. масла, 180 сила фиников. Бык стоил 20 сиклей, осел — от 30 до 120 сиклей, баран — от 1,5 до 20 сиклей, деревянный плуг 5 сиклей. Дверь (при аренде дома ее надо было приносить с собой) — 1–2 сиклей. Два платья и куртка — 6 сиклей.

(обратно)

768

Аральское море.

(обратно)

769

Его более-менее точное имя — Набунаид. Правил с мая 556 по 29 октября 539 года до н. э. Набонид — библейская интерпретация его имени.

(обратно)

770

Белшарузур. Он правил совместно со своим приемным отцом Набонидом. Именно этот жестокий сумасброд стал героем знаменитой библейской притчи о царе, на стене дворца которого вспыхнули огненные слова: «Мене, мене, текел, упарсин». Погиб во время штурма Вавилона войсками Кира Великого в 538 г. до н. э.

(обратно)

771

Атрахасис («весьма премудрый») — имя или прозвище разных древних героев, в частности, героя, пережившего всемирный потоп. Шумерское имя этого персонажа — Зиусудра, аккадское Утнапиштим, что означает «Я нашел жизнь». Название поэмы звучит так: «Когда боги, подобно людям».

(обратно)

772

Нарам-Син (Нарам-Суэн) — внук основателя первой аккадской (месопотамской) мировой державы Саргона Великого. О нем достоверно известно, что он именовал себя богом и носил корону в виде лунного серпа.

(обратно)

773

Тиамат, Тимту (букв. «Море»), мать Хубур (досл. «Река подземного мира») — древнейшая богиня, в конце концов ополчившаяся на поколение младших богов. По вавилонской версии, когда Тиамат решила погубить досаждавших ей, смущавших покой молодых богов, те упросили Мардука сразиться с Тиамат. Мардук изъявил согласие, но в награду потребовал власть над миром и всеми поколениями богов. Победив Тиамат, Мардук сотворил из нее землю и небо. Эти легендарные события излагаются в эпической поэме «Когда вверху».

(обратно)

774

Игиги — семья небесных богов, в каком-то смысле противостоящих родственным Ануннакам, другой божественной общности, действовавшей преимущественно на земле и в подземном мире. Ануннаки определяли судьбы людей (или «черноголовых») и являлись судьями Преисподней. Однако богом подземного мира полагался и Нергал, принадлежавший к роду Игигов. О том, как случилось, что Нергал (или Эрра — бог чумы) стал супругом богини Преисподней Эрешкигаль, повествуется в другой замечательной поэме «Когда пир устроили боги…».

(обратно)

775

Маги — священнослужители в Мидии. По-видимому (согласно И. Дьяконову) выходцы из какого-то западно-иранского племени, в котором установилась теократия. Они монополизировали совершение обряда и поддержание культа Ахуро Мазды.

(обратно)

776

Т. е. в Вавилонию.

(обратно)

777

Уману — этим термином в Вавилонии объединяли писцов-литераторов, ученых. Так могли назвать учителя в широком смысле этого слова. Уману составляли элиту писцов.

(обратно)

778

Неберу — Юпитер, планета Мардука, Бебо — Меркурий, Ниндар — Марс, планета Нергала.

(обратно)

779

Эрешкигаль — богиня, царица подземного мира.

(обратно)

780

Повапленный — покрашенный (устар). От сравнения лицемеров с «гробами повапленными, которые красивы снаружи, а внутри полны мертвых костей и всякой мерзости».

(обратно)

781

Предполагается, что убитый бог по имени Ве-ила являлся зачинщиком мятежа. Его имя переводится как «Премудрый» (См. Я открою тебе сокровенное слово. М. Худ. Лит.1981. С. 291, примечание 223).

(обратно)

782

Хаттусас — столица государства хеттов.

(обратно)

783

Морские камни — жемчуг.

(обратно)

784

Кисир (отряд) — основная организационная единица ассирийской и вавилонской армий. Численность от 200 до 500 человек. Кисир делился на пятидесятки, те в свою очередь на десятки. Несколько кисиров составляли эмуку (силу).

(обратно)

785

Третьего не дано.

(обратно)

786

Калакку — плот, собранный их надутых воздухом бурдюков или мехов, который с товарами сплавлялся вниз по течению. По прибытию на место назначения меха сдувались, грузились на вьючных животных и вновь доставлялись в верховья. Такой способ транспортировки грузов до сих пор применяется в Двуречье.

(обратно)

787

Нория — водоподъемное колесо, по ободу которого укреплены черпаки. Через деревянную зубчатую передачу колесо соединено с другим, горизонтальным, которое вращает осел или лошадь с шорами на глазах.

(обратно)

788

Амон, Рэ, Сет — боги древнеегипетского пантеона. Рэ современное чтение имени бога Ра.

(обратно)

789

Бел (господин, владыка) — то же, что и Ваал, Ба'ал у семитских народов — любой местный верховный бог. В Месопотамии сначала отождествлялся с Энлилем (у шумеров), потом с Мардуком (у вавилонян). Вполне уместно переводить его Господин, т. к. Вавилония времен Навуходоносора и Набонида полным ходом шла к осознанию единобожия.

(обратно)

790

Перевод В. Афанасьевой.

(обратно)

791

Перевод И. Дьяконова.

(обратно)

792

Около пяти метров. См. Царства III; 7; 23.

(обратно)

793

Ам-хаарец (древнеевр.) — «народ земли» или «народ страны». Свободные землепашцы государства Иудея, входившие в общину и составлявшие основу войска.

(обратно)

794

Нохри (древнеевр.) — чужак, не обладающий никакими правами в государстве Иудея.

(обратно)

795

30,3 тонн серебра и 30,3 килограмма золота.

(обратно)

796

Перевод В. Шилейко.

(обратно)

797

Син-лике-унини — «урукский заклинатель», «из чьих уст», согласно преданию была записана поэма о Гильгамеше, называвшаяся «О все видавшем».

(обратно)

798

Тадмор — древнее название знаменитой Пальмиры.

(обратно)

799

Сикера (арамейское шикра) — хмельной напиток, похожий на брагу, приготовляемый из фиников.

(обратно)

800

Дильмун — современный остров Бахрейн, в древности важнейший центр морской торговли с Индией и Аравией. «Райская» страна.

(обратно)

801

Эта задача подлинная, взятая из учебника математики, относящегося к началу первого тысячелетия до новой эры.

(обратно)

802

Декум — воинский чин в вавилонской армии, судя по упоминанию его должностных обязанностей соответствует званию фельдфебеля либо старшего над пятидесятком солдат. В этом случае он скорее походил на римского центуриона.

(обратно)

803

Шушану — неполноправный государственный работник.

(обратно)

804

Рыбак — грубый, невоспитанный человек, что-то вроде ругательства в Вавилоне.

(обратно)

805

Кару — район пристани, административно независимый, обладающий особым статусом. Средоточие экономической жизни города. Здесь располагались кварталы выходцев из разных стран, жили иноземные торговцы, держали здесь лавки. Рынки в Вавилоне обычно помещались возле городских ворот, там же обычно находились и органы управления городом: всевозможные конторы, канцелярии, приказы и суды, занимавшиеся гражданскими делами. Кроме того, суды имели особые помещения в пределах храмовых хозяйств и во дворце.

(обратно)

806

Вавилон был окружен наполненным водой рвом шириной около 12 м, соединявшимся с Евфратом, а также тремя стенами. По внутреннему периметру шел вал А, его строительство было завершено Навуходоносором. Далее в 33,53 м возвышались собственно городские стены — внешняя стена, более низкая (Б), называлась Немет-Эллиль («Местожительство Эллиля»), ее также называли просто «Вал».

«Стена» или «Великая стена» (В), носила имя Имгур-Эллиль («Услышал Эллиль»); Вавилонские стены получили наименование в честь ниппурского бога Эллиля, с которым отождествлялся вавилонский бог Мардук.

Стена Имгур-Эллиль была восстановлена при Асархаддоне, а Немет-Эллиль — при Ашшурбанапале и Шамаш-шум-укине. Набополасар и Навуходоносор II перестроили их и сделали более мощными и высокими. Обе стены были сложены из кирпича-сырца с асфальтовыми прокладками и облицованы обожженным кирпичом.

Стена В — Имгур-Эллиль — достигала 6,5 м толщины и имела через каждые 20 метров чередовавшиеся между собой большие поперечные и продольные башни. Вал Немет-Эллиль (Б) отстоял от главной стены на 7,2 м. Высота стен остается неизвестной, но она была не менее 25 м для вала Немет-Эллиль и еще выше для Имгур-Эллиль.

(обратно)

807

Балату-шариуцур — пророк Даниил, выселенный из Иерусалима в Вавилон.

(обратно)

808

Тутмос III — фараон XVIII династии (1580–1314 гг. до н. э.), при котором Египет наивысшего могущества. Рамсес II — фараон XIX династии (1314–1200 гг. до н. э.), полководец и завоеватель, известный в истории как участник битвы при Кадеше.

(обратно)

809

Энареи (иранск. «анарья» — немужественный) — кастраты, гермафродиты — жрецы богини Иштар.

(обратно)

810

Возможно, подобная широкая овчинная накидка, которую носили знатные мидийцы, явилась прообразом бурки, так широко распространенной на Кавказе и сопредельных областях.

(обратно)

811

Д. Вайсман в монографии «Навуходоносор и Вавилон» придерживается именно этой даты начала осады Тира, что, в общем-то, сообразуется с требованиями момента. См. D.J.Wiseman. Nebuchadrezzar and Babylon. Oxford university press. 1985. P. 28.

(обратно)

812

Хариты — в греческой мифологии благодетельные богини, воплощающие доброе, радостное и вечно юное начало жизни. Соответствуют римским грациям.

(обратно)

813

Рабы, в обязанности которых входило запоминать и докладывать господину то, что тому хотелось запомнить.

(обратно)

814

Силом — город в Ханаане, где до возведения храма, до захвата Иерусалима Давидом хранились национальные святыни племени иври: Скиния (шатер), ковчег и скрижали, данные Моисею.

(обратно)

815

Созвездие Колесницы — Большая Медведица.

(обратно)

816

Месяц хешван — сответствует вавилонскому арахсамну (октябрь-ноябрь). Вообще, иудеи приняли календарь от вавилонян, откуда они были родом. Когда-то их племя кочевало в Двуречье. Авраам в Библии назван выходцем из Ура, древнего шумерского города.

(обратно)

817

Декум — воинский чин в вавилонской армии, судя по упоминанию его должностных обязанностей соответствует званию фельдфебеля либо старшего над пятидесятком солдат. В этом случае он скорее походил на римского центуриона.

(обратно)

818

Шамаш — бог Солнца, единоутробный брат бога Луны Сина.

(обратно)

819

Его было бы правильнее называть Набу-зер-иддин, однако в Библии он упоминается именно как Набузардан. Под этим именем человек, разрушивший Иерусалимский храм, вошел в историю.

(обратно)

820

Кисир (отряд) — основная организационная единица ассирийской и вавилонской армий. Численность от 200 до 500 человек. Кисир делился на пятидесятки, те в свою очередь на десятки. Несколько кисиров составляли эмуку (силу).

(обратно)

821

Эрешкигаль — богина, царица подземного мира, где пребывают умершие.

(обратно)

822

Илану (или илу) — дух или гений, сопутствующий человеку и охраняющий его. Он как бы определяет его (человека) предназначение, помогает добиться цели.

(обратно)

823

Шушану — неполноправный государственный работник.

(обратно)

824

Кудурру — так сокращенно звучит имя Навуходоносор (см. Wiseman D. J. Nebuchadrezzar and Babylon, Oxford univ. Press, C. 3). Кроме того, это слово имеет еще одно значение: пограничный столб или камень.

(обратно)

825

Государство Вавилония в географическом отношении занимало южную часть Двуречья, в его состав входило семь городов:

ВАВИЛОН: покровитель — бог Мардук, его астральный символ — Юпитер (Неберу), главный храм Эсагила, день недели — четверг;

НИППУР: покровитель — Бел (прежде, в эпоху шумеров бог Э'ллиль, повелитель воздушного пространства), во время нововавилонской династии отождествляемый с Мардуком. Главный храм — Экур;

БОРСИППА: бог мудрости Набу, астральный символ Меркурий (Бебо), главный храм Эзида, среда;

СИППАР: бог солнца и справедливости Шамаш, Солнце, главный храм Эбаббарра, воскресенье;

УР: бог луны и знаний Син, Луна, главный храм Эгишширгаль, понедельник;

КУТА: бог кровопролитной войны и преисподней Нергал, Марс (Ниндар), главный храм Эмешлам, вторник;

КИШ: бог победоносной войны, небесный витязь Нинурта или Забаба, Сатурн (Нергал?), главный храм Эпатутила, суббота;

УРУК: богиня любви и красоты Иштар (она же Белит или «Госпожа», Царпаниту, супруга Мардука, а также Анунит, Нана, Инана) Венера, главный храм Эанна, пятница;

Вокруг этой семерки как в географическом, так и в политическом, а также духовном и мистическом смысле, группировалась вся страна. Главным храмом Вавилонии считалась Эсагила, жилище бога Бела-Мардука, возле которого и возвышалась Вавилонская башня Этеменанки.

(обратно)

826

Сила — 0,842 л.

(обратно)

827

Энареи (иранск. «анарья» — немужественный) — кастраты, гермафродиты — жрецы богини Иштар (шумерск. Инанна).

(обратно)

828

Балату-шариуцур — пророк Даниил, в юности выселенный из Иерусалима в Вавилон.

(обратно)

829

Рабути — княжеский титул в древнем Вавилоне, их ранг обычно обозначался как «царские головы» (res-sarry) (см. Белявский В. А. Вавилон легендарный и Вавилон исторический, М. Мысль, 1971. С. 224. Автор нередко употребляет термин «князь»).

(обратно)

830

Дублал — носитель табличек, то есть библиотекарь, архивариус.

(обратно)

831

Вавилонский календарь:

1. Нисанну (март-апрель) — 30 дн. Ташриту (сентябрь — октябрь) — 30 дн.

2. Аяру (апрель — май) — 29 дн. 8. Арахсамну (октябрь — ноябрь) — 29 дн.

3. Симану (май — июнь) — 30 дн. 9. Кислиму (ноябрь — декабрь) — 30 дн.

4. Ду'узу (июнь — июль) — 29 дн. 10.Тебету (декабрь — январь) — 29 дн.

5. Абу (июль — август) — 30 дн. 11. Шабату (январь — февраль) — 30 дн.

6. Улулу1 (август — сентябрь) — 29 дн. 12. Аддару1 (февраль — март) 29 дн.

1 После этих месяцев могли вставляться високосные месяцы.

(обратно)

832

Лидия, Крез (560–546 гг. до н. э.) (Здесь и далее даты правления даны по Биккерман Э. Хронология древнего мира (Ближний Восток и античность) М. Наука, 1975 г. Даты, расходящиеся с приведенными в этой книге, оговариваются особо).

(обратно)

833

Рыбак — грубый, невоспитанный человек, что-то вроде ругательства в Вавилоне.

(обратно)

834

Напта — нефть.

(обратно)

835

Верхним в древней Вавилонии называли Средиземное и Черное моря (они считались одним морем), Нижним — Персидский залив.

(обратно)

836

Беру — мера длины, около десяти километров.

(обратно)

837

Сутки в Вавилоне начинались с заходом солнца и состояли из дня (уму) и ночи (мушу). Они делились на стражи; три ночные стражи — от захода до восхода солнца — и три дневные. Стражи делились на «половины» беру или двойные часы. Каждая половина, в свою очередь, состояла из тридцати «шестидесятых», то есть единиц равных четырем минутам. Это очень маленькая единица времени. В Европе минутная стрелка на механических часах появилась лишь в XVI в.

Продолжительность дня и ночи была равно только во время равноденствия. В соответствии с сезонными колебаниями светового дня изменялась и продолжительность дневных и ночных страж, а следовательно и двойных часов, и «шестидесятых». Ровные единицы времени отсчитывались с помощью клепсидр (водяных часов). Вес вытекающей воды измерялся в минах и сиклях: 1 мина (очень приблиз.) соответствовала одной реальной страже. Днем время (Геродот, II, 109) измеряли солнечными часами. Кроме того, в Вавилонии существовали особые таблицы, вырезанные на четырехгранных призмах, колонки цифр на которых отмечали продолжительность дня и ночи в разное время года, измеренную реальными, «равными», часами.

Судя по сохранившимся сведениям, утверждение, что наш счет времени был рожден в Вавилоне, имеет под собой основание, как, впрочем, и математика, астрономия, а также медицина. В этих областях знаний греческая цивилизация в процессе очеловечивания окружающего мира служила как бы передаточным звеном от вавилонян к современности. (И. С. Клочков. Духовная культура Вавилонии. Человек, судьба, время. М.1983, С.12).

(обратно)

838

Эддуба — учебное заведение, где обучались дети горожан. Во времена нововавилонского царства грамотность была распространена достаточно широко.

(обратно)

839

Все фантастические существа с телом зверя и человеческой головой, рожденные фантазией древних вавилонян, считались ангелами, добрыми духами, в отличие от существ с человеческим телом и звериной головой, которые полагались порождениями злых сил и назывались «лабасу» (Я открою тебе сокровенное слово. Литература Вавилонии и Ассирии. М. Худ. лит. 1981 г. С. 344).

(обратно)

840

Урашу — обязательные общественные работы (ремонт и возведение новых святилищ, очистка и прокладывание каналов, арыков).

(обратно)

841

Бару — профессиональные гадатели, макку — толкователи снов.

(обратно)

842

Дом скорби — тюрьма. История Бел-ахе подлинная, зафиксированная на глиняных табличках (Белявский В. А. Вавилон легендарный и Вавилон исторический, М. Мысль, 1971, С.184).

(обратно)

843

Сикера — (арамейское шикра) — хмельной напиток, похожий на брагу, приготовляемый из фиников.

(обратно)

844

Ашшурбанапал (Ашшур-бану-апли) — ассирийский царь (668 635/27 гг. до н. э). В годы его царствования ассирийская держава достигла наивысшего могущества. Есть косвенные данные, позволяющие утверждать, что Набополасар служил у него военачальником. Здесь следует отметить, что армия нововавилонской династии Набополасара и Навуходоносора была, в общем-то, устроена по ассирийскому образцу, исключая некоторые организационные моменты, касающиеся власти и прав царя и набора новобранцев. В Ассирии царь (шарру) являлся верховным жрецом Ашшура и безраздельным владыкой. Вавилон не только не был восточной деспотией, но и не был монархией в полном смысле этого слова. Скорее аристократической республикой с ежегодно избираемым, пусть даже в рассматриваемую эпоху формально, царем. (При этом следует понимать условность, эскизность этих понятий. Речь идет о тяготении политической системы Вавилона к тому или иному термину, применяемому в современной науке). Царь Вавилона (шар Бабили) являлся высшим государственным чиновником и помимо кое-каких жреческих функций выполнял обязанности верховного главнокомандующего и верховного судьи. В ведении царя находились все внешние владения государства, города Вавилонии, не входившие в число семи городов, а также вопросы внешней политики и сбор дани.

(обратно)

845

Эти деревья являются теми самыми, о которых упоминается в Библии — древо жизни и древо познания добра и зла.

(обратно)

846

Сангу — главные жрецы; пасису — жрецы-смазыватели.

(обратно)

847

Нория — водоподъемное колесо, по ободу которого укреплены черпаки. Через деревянную зубчатую передачу колесо соединено с другим, горизонтальным, которое вращает осел или лошадь с шорами на глазах.

(обратно)

848

Эта богато разукрашенная лодка называлась «кар-навал».

(обратно)

849

Раб-мунгу — высший воинский чин, дававший право на сношение с иностранными государствами.

(обратно)

850

Наби (древнеевр.) — пророк, учитель.

(обратно)

851

Иеремия; 29; 5–9.

(обратно)

852

Тошавим — переселенцы.

(обратно)

853

Амасис (егип. Аб-мосе, 570–526 гг. до н. э.) предпоследний египетский царь, свергнувший предыдущего фараона Априя, возможно, отца третьей жены Навуходоносора Нитокрис (егип. Нет-акер-ти). Амасис был очень озабочен сохранением преемственности царской власти в Египте.

(обратно)

854

Примерно 4,5 м.

(обратно)

855

Это подлинная молитва эпохи Навуходоносора (см. Якобсен Т. Сокровища тьмы. С. 263). Вавилония времен Навуходоносора и Набонида полным ходом шла к осознанию единобожия. Другими словами, с исторической точки зрения понимание единого Бога, отраженное в Библии, есть богодухновенное слово, которое могло бы быть дано не только иудеям. Хотя переписывание, а тем более замена фактов догадками — самое неблагодарное дело в познании, все равно здесь есть о чем задуматься даже верующему человеку. Как совместить эти разнополярные взгляды в едином душевном настрое — не знаю, но пытаюсь догадаться.

(обратно)

856

Слово «царь» на аккадском языке произносится как «шару». Царь Вавилона звучало на местном наречии «шар Бабили». Стоит задуматься, точно ли от имени Цезаря происходит наше русское слово «царь»?

(обратно)

857

Сангу — главные жрецы; эну — старшие жрецы.

(обратно)

858

Таксиарх — начальник сотни. Лохаг — командир лоха, подразделения в двадцать пять человек. Додекадарх (или точнее декадарх) — командир десятка, состоявшего из двух пятерок (пемпад) и командира пятерки (всего шесть человек).

(обратно)

859

Традиционным для Двуречья являлось представление о связи божества со своей статуей: покидая страну и статую, бог тем самым меняет местожительство.

(href=#r859>обратно)

860

Пиринду и Хуме (Западная и Восточная Киликия) — две области на юго-востоке п-ва Малая Азия. Расположенные в горах Тавра, они всегда являлись трудным орешком для завоевателей и по большей части оставались независимыми и лишь входили в сферу влияния того или иного более крупного государственного объединения. В описываемое время Пиринду являлось союзником царя Лидии Креза, а Хуме — Мидии и Вавилона.

(обратно)

861

Игиги — семья небесных богов, в каком-то смысле противостоящих родственным Ануннакам, другой божественной общности, действовавшей преимущественно на земле и в подземном мире. Ануннаки определяли судьбы людей (или «черноголовых») и являлись судьями Преисподней. Однако богом подземного мира полагался и Нергал, принадлежавший к роду Игигов. О том, как случилось, что Нергал (или Эрра бог чумы) стал супругом богини Преисподней Эрешкигаль, повествуется в замечательной поэме «Когда пир устроили боги…».

(обратно)

862

Перевод В. Шилейко.

(обратно)

863

Луббутум — офицерский чин в вавилонской армии.

(обратно)

864

Перевод Г. Стратановского. (Геродот. История Л. Наука. 1972 г. С.24).

(обратно)

865

Вавилонская поговорка сродни нашей: «На Бога надейся, а сам не плошай».

(обратно)

866

Перевод И. Клочкова.

(обратно)

867

Такого, например, каким был наставник Леонид для Александра Македонского, воспитывавший будущего покорителя мира в духе древних спартанцев, исключая всякую нежность и мягкость. Лучшим завтраком этот человек считал ночной поход, а ужином скудный завтрак. Мать и кормилица постоянно пытались подсунуть своему любимцу что-нибудь вкусное, и Леонид самолично обыскивал постель и ларцы воспитанника и отбирал спрятанные лакомства.

Воспитание Александра да и сама личность — квинтэссенция древнегреческой культуры, воплотившаяся в реальном человеке, оказавшейся способной ответить на вызов истории, что, по-видимому, следует считать высшим достижением культуры. К сожалению, в Вавилоне во времена Набонида победили традиция в закостенелой, извращенной форме и сознательный отказ элиты от необходимости выйти за границы исполнимого.

(обратно)

868

Туника — рубашка с короткими рукавами, доходившая до колен.

(обратно)

869

Имеются в виду Каспийское и Аральское моря.

(обратно)

870

Утнапиштим — мифический царь древнего шумерского города Шуриппака, переживший потоп. Иногда его называют Атрахасис («весьма премудрый»).

(обратно)

871

Апкаллу — любой из семи легендарных мудрецов, обитающих в Бездне (Апсу). В поэме о боге Эрре (Нергале) они участвуют в изготовлении новой статуи Мардука. Также общее название мудрецов.

(обратно)

872

Большинство ученых считают вполне вероятным, что древние иранцы приготавливали этот опьяняющий священный напиток из хвойника, горного растения, богатого алкалоидом «эфедрин». По крайней мере, современные зороастрийцы (парсы в Индии и гебры в Иране) используют именно это растение, которое по их понятиям продлевает жизнь.

(обратно)

873

На двадцать первом году царствования Навуходоносора после долгой кровпролитной войны лидийцы и мидийцы сошлись в решительном сражении на берегах реки Галис. Эта произошло 28 мая 585/4 г. до н. э., в день полного солнечного затмения, пробежавшего в тот раз по территории полуострова Малая Азия. Царь Вавилона Навуходоносор заранее предупредил соперников о приближающемся небесном явлении, которое можно было истолковать как гнев богов, причем предупреждение Навуходоносора является историческим фактом. Уже в V в. до н. э. вавилонские жрецы умели рассчитывать солнечные и лунные затмения на многие годы вперед. Конечно, случайностью следует считать совмещение с точностью до часов генерального сражения и небесного феномена, все равно в этом совпадении есть какая-то необоримая мистическая сила. Посредником при переговорах Киаксара и Алиатта выступали Набонид, посланец вавилонского царя, и правитель Киликии. Здесь же Алиатт согласился отдать в жены за наследника мидийского престола Астиага свою дочь, красавицу Ариену. После чуда на реке Галис мир в Азии, за который так ратовал Навуходоносор, продержался более тридцати лет.

(обратно)

874

Угбару — он же Гобрий в «Киропедии» Ксенофонта.

(обратно)

875

В Вавилоне во времена Нериглиссара чашка нефти стоила 1/80 сикля серебра.

(обратно)

876

Амеша-спента — шесть или семь божеств, ближайших к Ахурамазде. По одному толкованию все они воспринимались как единый персонаж, по другому — как воплощения премудрого Господа. В их число входили Спента Майнью — «святой дух» (творческая ипостась Ахуромазды), Воху Мана — «благая мысль», Аша Вахишта — «истина», Хшатра Вайрья — «власть» (с оттенком «царство божие»), Армайти — «благочестие», Аурват — «целостность» (как полнота физического существования), Амертат — «обессмертие».

(обратно)

877

Перистиль — прямоугольный двор, сад или площадь, окруженные крытой колоннадой.

(обратно)

878

Акинак — короткий прямой меч, который использовали в битве скифы, мидийцы и другие народы востока.

(обратно)

879

Пустыня Деште-Кевир (Большая соляная пустыня) — страшное безжизненно место, занимающее центральное место на Иранском нагорье.

(обратно)

880

Иеродула — храмовая проститутка.

(обратно)

881

Например, лишить их зарплаты, обесценить пенсии, понизить цену на водку до преступного предела.

(обратно)

882

Нанна (или Зуэн) — так бога Сина называли шумеры.

(обратно)

883

«Еммануил» означает «С нами Бог» (Исайя, 7,14).

(обратно)

884

Цитируется в порядке очередности (здесь указываются только книга и главы) — Исайя 1; 2; 3; 47; 53; 1;

(обратно)

885

Магдим — так называли вавилонских астрологов.

(обратно)

886

Цитируется по «Я открою тебе сокровенное слово. (Литература Вавилонии и Ассирии). М. Худлит. 1981 г. С. 168, 169.

(обратно)

887

Иеремия; 8, 20; 27, 6–7; 50, 1–2, (Вил означает Бел), 9, 24.

(обратно)

888

Ламашту — недобрая дьяволица, насылающая на людей, особенно на детей, болезни и несчастья. Лилу — злой демон (инкуб), являющий по ночам женщинам; от союза с ним рождаются демоны и оборотни. Лилит — злая демоница (суккуба), посещающая по ночам мужчин (от этих трех демонов берет начало Лилит Талмуда, т. е. первая жена Адама, слепленная, как и он, из глины).

(обратно)

889

Эхнатон (около 1400 гг. до н. э.) — египетский фараон ХМШ династии, чье тронное имя в начале было Аменхотеп IV. Ввел новый культ поклонения Солнцу-Атону, в котором присутствовали элементы единобожия.

(обратно)

890

Иосия — иудейский царь-реформатор. Решительно боролся с идолослужением. На восемнадцатом году царствования занялся перестройкой иерусалимского Храма. Во время работ была найдена книга законов Моисея (Второзаконие). Отец царя Седекии. Погиб во время сражения под Мегиддо. Интересно, что подобный исторический феномен является характерным этапом истории многих государств, проходивших стадию централизации. Приведенный в романе ряд можно продолжать и продолжать. Сюда можно отнести и знаменитого Гелиогабала (217–222), пытавшегося ввести в Древнем Риме имперский культ Солнца, царя Ашоку (около 273–236 гг.), объявившего буддизм официальной религией, в Китае императора У-ди (140–187 гг.), оформившего конфуцианство в качестве государственного культа. Даже в новое время деятели Великой французской революции, в особенности Робоспьер, были озабочены созданием культа Высшего Творца. С той же точки зрения можно рассматривать и неумеренное превознесение В. И.Ленина, бесконечное число его изображений и официально отредактированная биография, что нанесло восприятию идей социальной справедливости, провозглашенных К. Марксом, Ф. Энгельсом и В. И. Лениным, сокрушающий удар, т. к. совместить идею освобожденого труда и насильственное возвеличивание какой-либо личности невозможно. В этом, как и в экономической несвоевременности и однобокой примитивности проводимых И. Сталиным преобразований можно усмотреть главные причины провала перспективного и, безусловно, обладающего будущим эксперимента. В настоящее время особенно заметно, как завершается оформление мифологии либерализма и появляются первые борцы за права человека, которым, собственно наплевать на самого человека. Главное, обеспечить его права.

(обратно)

891

Археолог Леонард Вулли, раскопавший Ур в 1922–1934 гг. в буквальном смысле слова поймал Набонида за руку. Восстановленный якобы по шумерийскому образцу зиккурат был семиэтажным, в то время как в древнее время он был трехэтажным. (Белявский В. А. Вавилон легендарный и Вавилон исторический, М. Мысль, 1971, С. 265).

(обратно)

892

Арба-илу переводится как Город четырех богов. Древние греки называли его Арбелы. Здесь в 331 г. до н. э. Александр Македонский нанес сокрушительное поражение персидскому царю Дарию. Теперь этот город именуется Эрбиль.

(обратно)

893

Даниил; 7, 13, 14.

(обратно)

894

Диоскурия — ныне город Сухуми.

(обратно)

895

Ипподосия — дарующая лошадь. Так амазонки называли матерей.

(обратно)

896

Пеплос — верхняя одежда —плащ.

(обратно)

897

Стадия — мера длины, 180 м.

(обратно)

898

Хайре, ципанос! — Радуйся, пряничек!

(обратно)

899

Клепсидра — водяные часы.

(обратно)

900

Агнесса — чистая, непорочная.

(обратно)

901

Колонха — местность за пределами города, где сосредоточены рабыни.

(обратно)

902

Аконтистка — учительница метания копья.

(обратно)

903

Пять онталов — примерно 5 килограммов 200 граммов.

(обратно)

904

Потэр — сосуд для питья.

(обратно)

905

Кибернет — капитан, кормчий — рулевой, клевест — командир гребцов.

(обратно)

906

Кремны — скифско–эллинский рынок близ нынешнего города Бердянска.

(обратно)

907

Пантикапей - ныне Керчь, Крымская область

(обратно)

908

Пономарха - предводительница всех войск при царице

(обратно)

909

Полемарха - предводительница конных сотен

(обратно)

910

Кодомарха - предводительница храмовых амазонок

(обратно)

911

Пормфий - (др. греч.) - Перевоз, священное место

(обратно)

912

Канфар - сосуд, напоминающий формою кружку

(обратно)

913

Кромы - правильное название поселения на Западе Азовского (Меотийского) моря (кромны - Кручи, но скифы их называли Кромы, что впоследствии дало название всему полуострову - Крым)

(обратно)

914

Танаис - так в то время назывался Дон

(обратно)

915

Дон, Молочная, Донец

(обратно)

916

Митро (скифск.) - друг

(обратно)

917

Горгипия - ныне Анапа (коротко Горгип)

(обратно)

918

Кона (скифск.) - царица или властительница

(обратно)

919

Акинак - (скифск.) удлиненный нож

(обратно)

920

Кора (эллинск.) - дева, девушка

(обратно)

921

Аид - царство мёртвых

(обратно)

922

Пастада - самая большая комната в доме

(обратно)

923

29 мая по эллинскому летоисчислению

(обратно)

924

Астином (греч.) - вроде начальника полиции при гавани

(обратно)

925

Геллоспонт - Босфорский пролив (но не Боспорский)

(обратно)

926

Фасис - Поти

(обратно)

927

Ныне эта большая бухта превратилась в Витязевский лиман

(обратно)

928

Эпотиды - брусья на носу триеры для тарана

(обратно)

929

Горит -колчан для стрел

(обратно)

930

Музари (греч.) - рыба-бычок

(обратно)

931

Ойнохоя - кружка

(обратно)

932

Феодосия (греч.) - дар богов

(обратно)

933

Боэдромион — сентябрь-октябрь.

(обратно)

934

Пелтаст — легковооруженный воин.

(обратно)

935

Катаракта — железная решетка перед воротами.

(обратно)

936

Клер — земельный надел.

(обратно)

937

Лохаг — сотник.

(обратно)

938

Пеан — боевой гимн воинов-греков.

(обратно)

939

Булевтерий — совет полиса.

(обратно)

940

Медимн — мера веса (52,5 л).

(обратно)

941

Канфар — керамическая чаша.

(обратно)

942

Фаргелион — май-июнь.

(обратно)

943

Фила — территориальный округ.

(обратно)

944

Эпистат — должностное лицо органов местного самоуправления.

(обратно)

945

Хора — сельская округа Херсонеса.

(обратно)

946

Эномотарх — начальник небольшого воинского подразделения.

(обратно)

947

Полемарх — главнокомандующий армией.

(обратно)

948

Долон — штормовой парус.

(обратно)

949

Лох — сотня.

(обратно)

950

Коллегия демиургов — институт безопасности государства-полиса.

(обратно)

951

Коллегия архонтов — институт верховных должностных лиц.

(обратно)

952

Скирофорион — июнь-июль.

(обратно)

953

Гекатомбеон — июль-август.

(обратно)

954

Пианепсион — октябрь-ноябрь.

(обратно)

955

Маймактерион — ноябрь-декабрь.

(обратно)

956

Посидеон — декабрь-январь.

(обратно)

957

Гамелион — январь-февраль.

(обратно)

958

Элафеболион — март-апрель.

(обратно)

959

Архонт-эпоним — первый из высших должностных лиц.

(обратно)

960

Орхестра — круглая площадь в театре.

(обратно)

961

Тип скифского кафтана.

(обратно)

962

Горит — чехол для хранения лука и стрел.

(обратно)

963

Акинак — скифский меч, приспособленный для боя в конном строю.

(обратно)

Оглавление

  • Александр Дюма Цезарь
  •   Предисловие
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   XV
  •   XVI
  •   XVII
  •   XVIII
  •   XIX
  •   XX
  •   XXI
  •   XXII
  •   XXIII
  •   XXVI
  •   XXVII
  •   XXVIII
  •   XXIX
  •   XXX
  •   XXXI
  •   XXXII
  •   XXXIII
  •   XXXIV
  •   XXXV
  •   XXXVI
  •   XXXVII
  •   XXXVIII
  •   XXXIX
  •   XL
  •   XLI
  •   XLII
  •   XLIII
  •   XLIV
  •   XLV
  •   XLVI
  •   XLVII
  •   XLVIII
  •   XLIX
  •   L
  •   LI
  •   LII
  •   LIII
  •   LIV
  •   LV
  •   LVI
  •   LVII
  •   LVIII
  •   LIX
  •   LX
  •   LXI
  •   LXII
  •   LXIII
  •   LXIV
  •   LXV
  •   LXVI
  •   LXVII
  •   LXVIII
  •   LXIX
  •   LXX
  •   LXXI
  •   LXXIII
  •   LXXIV
  •   LXXV
  •   LXXVI
  •   LXXVII
  •   LXXVIII
  •   LXXIX
  •   LXXX
  •   LXXXI
  •   LXXXII
  •   LXXXIII
  •   LXXXIV
  •   LXXXV
  •   LXXXVI
  •   LXXXVII
  • Милий Викентьевич Езерский Власть и народ Конец республики 
  •   Книга первая
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •     XII
  •     XIII
  •     XIV
  •     XV
  •     XVI
  •     XVII
  •     XVIII
  •     XIX
  •     XX
  •     XXI
  •     XXII
  •     XXIII
  •     XXIV
  •     XXV
  •     XXVI
  •   Книга вторая
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •     XII
  •     ХIII
  •     XIV
  •     XV
  •     XVI
  •     XVII
  •     XVIII
  •     XIX
  •     XX
  •     XXI
  •     XXII
  •     XXIII
  •     XXIV
  •     XXV
  •     XXVI
  •     XXVII
  •     XXVIII
  •     XXIX
  •     XXX
  •   Книга третья
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     X
  •     XI
  •     XII
  •     XIII
  •     XIV
  •     XV
  •     XVI
  •     XVII
  •     XVIII
  •     XIX
  •     XX
  •     XXI
  •     XXII
  •     ХХIII
  •     XXIV
  •     XXV
  •     XXVI
  •     XXVII
  •     XXVIII
  •     XXIX
  •     XXX
  •     XXXI
  •     XXXII
  •     ХХХIII
  •   ПРИМЕЧАНИЯ
  • Милий Викентьевич Езерский Сила земли Историческая повесть
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •     Глава I
  •     Глава II
  •     Глава III
  •     Глава IV
  •     Глава V
  •     Глава VI
  •     Глава VII
  •     Глава VIII
  •     Глава IX
  •     Глава X
  •     Глава XI
  •     Глава XII
  •     Глава XIII
  •     Глава XIV
  •     Глава XV
  •     Глава XVI
  •     Глава XVII
  •     Глава XVIII
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •     Глава I
  •     Глава II
  •     Глава III
  •     Глава IV
  •     Глава V
  •     Глава VI
  •     Глава VII
  •     Глава VIII
  •     Глава IX
  •     Глава X
  •     Глава XI
  •     Глава XII
  •     Глава XIII
  •     Глава XIV
  •     Глава XV
  •     Глава XVI
  •     Глава XVII
  •     Глава XVIII
  • Олег Ерохин Гладиаторы
  •   КНИГА ПЕРВАЯ
  •     Часть первая. Школа гладиаторов
  •       Глава первая. Погребение
  •       Глава вторая. Купцы
  •       Глава третья. Посвящение
  •       Глава четвертая. Школа
  •       Глава пятая. Поединок
  •       Глава шестая. Встреча
  •       Глава седьмая. Совет
  •       Глава восьмая. Подготовка
  •       Глава девятая. Арена
  •     Часть вторая. Калигула
  •       Глава первая. Выкуп
  •       Глава вторая. Фаворит
  •       Глава третья. Преторианец
  •       Глава четвертая. Танцовщица
  •       Глава пятая. Верность
  •       Глава шестая. Соперники
  •       Глава седьмая. Сенаторы
  •       Глава восьмая. Ночью
  •       Глава девятая. Евнух
  •       Глава десятая. Аудиенция
  •       Глава одиннадцатая. Суд
  •       Глава двенадцатая. После суда
  •       Глава тринадцатая. Пир
  •       Глава четырнадцатая. Покушение
  •     Часть третья. Претор
  •       Глава первая. Путешествие
  •       Глава вторая. Собеседники
  •       Глава третья. Египтянин
  •       Глава четвертая. Тюрьма
  •       Глава пятая. Прозрение
  •       Глава шестая. Прощание
  •     Часть четвертая. Следствия
  •       Глава первая. Игроки
  •       Глава вторая. Благое намерение
  •       Глава третья. Опять сенаторы
  •       Глава четвертая. Клавдий
  •       Глава пятая. Ловкачи
  •       Глава шестая. Сюрприз
  •     Часть пятая. Стойкость
  •       Глава первая. Искушение
  •       Глава вторая. Плата
  •       Глава третья. Смутность
  •   КНИГА ВТОРАЯ
  •     Часть первая. Пауки
  •       Глава первая. Смена власти
  •       Глава вторая. Бег с препятствиями
  •       Глава третья. Кровавая лихорадка
  •       Глава четвертая. Одетая во власть
  •       Глава пятая. О пользе наблюдательности
  •       Глава шестая. Жертва и жертвование
  •       Глава седьмая. Служба
  •       Глава восьмая. Чувственность
  •       Глава девятая. В эргастуле
  •       Глава десятая. Бегство
  •       Глава одиннадцатая. Секрет любви
  •       Глава двенадцатая. Судороги коварства
  •       Глава тринадцатая. Поиск и находка
  •       Глава четырнадцатая. Ворота
  •     Часть вторая. Сила пергамента
  •       Глава первая. В саду
  •       Глава вторая. Возвращение домой
  •       Глава третья. Мститель
  •       Глава четвертая. Храм
  •       Глава пятая. Введение в греховность
  •       Глава шестая. Призраки
  •       Глава седьмая. Пропасть и твердь
  •       Глава восьмая. Самоубийство
  •       Глава девятая. Стойкость
  •       Глава десятая. В дорогу
  • Иван Ефремов Таис Афинская
  •   От автора
  •   Справка для читателя
  •   1. Земля и звезды
  •   2. Подвиг Эгесихоры
  •   3. Бегство на юг
  •   4. Власть зверобогов
  •   5. Муза храма Нейт
  •   6. Нить Лаконской судьбы
  •   7. Пробуждение Гесионы
  •   8. Рыжий иноходец
  •   9. У матери богов
  •   10. Воды Евфрата
  •   11. Рок Персеполиса
  •   12. Наследники Крита
  •   13. Кеосский обычай
  •   14. Мудрость Эриду
  •   15. Несбывшаяся мечта
  •   16. Мемфисская царица
  •   17. Афродита Амбологера
  •   Эпилог
  • Михаил Иманов  Меч императора Нерона
  •   Часть первая. ГРЕЧЕСКИЙ КЛИНОК
  •     Глава первая
  •     Глава вторая
  •     Глава третья
  •     Глава четвертая
  •     Глава пятая
  •     Глава шестая
  •     Глава седьмая
  •     Глава восьмая
  •     Глава девятая
  •     Глава десятая
  •     Глава одиннадцатая
  •     Глава двенадцатая
  •     Глава тринадцатая
  •     Глава четырнадцатая
  •     Глава пятнадцатая
  •     Глава шестнадцатая
  •   Часть вторая. РИМСКИЙ МЕЧ
  •     Глава первая
  •     Глава вторая
  •     Глава третья
  •     Глава четвертая
  •     Глава пятая
  •     Глава шестая
  •     Глава седьмая
  •     Глава восьмая
  •     Глава девятая
  •     Глава десятая
  •     Глава одиннадцатая
  •     Глава двенадцатая
  •     Глава тринадцатая
  •     Глава четырнадцатая
  •     Глава пятнадцатая
  •     Глава шестнадцатая
  •     Глава семнадцатая
  •     Глава восемнадцатая
  •     Глава девятнадцатая
  •     Глава двадцатая
  •     Глава двадцать первая
  •     Глава двадцать вторая
  •     Глава двадцать третья
  •   Часть третья. ПУСТЫЕ НОЖНЫ
  •     Глава первая
  •     Глава вторая
  •     Глава третья
  •     Глава четвертая
  •     Глава пятая
  •     Глава шестая
  •     Глава седьмая
  •     Глава восьмая
  •     Глава девятая
  •     Глава десятая
  •     Глава одиннадцатая
  •     Глава двенадцатая
  •     Глава тринадцатая
  •     Глава четырнадцатая
  •     Глава пятнадцатая
  •     Глава шестнадцатая
  •     Глава семнадцатая
  •   КОММЕНТАРИИ
  • Михаил Иманов[696] Ирод Великий
  •   ЗВЕЗДА ИРОДА ВЕЛИКОГО (МОЛОДЫЕ ГОДЫ) Часть первая В ТЕНИ ОТЦА
  •   Часть вторая МЕЖДУ СВЕТОМ И ТЕНЬЮ
  • Михаил Ишков НАВУХОДОНОСОР
  •   Часть I Восхождение
  •     Глава I
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •   Часть II Власть
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •   Часть III Бич божий
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •   Эпилог
  • Михаил Ишков ВАЛТАСАР (Падение Вавилона)
  •   Часть I Серебряное царство
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •   Часть II Медное царство
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •   Часть III Царство железное и глиняное
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  • Аркадий Крупняков АМАЗОНКИ
  •   ФЕРИДА
  •   ЗАВЕТЫ ВЕЛИКОЙ НАЕЗДНИЦЫ
  •   ЧОКЕЯ
  •   В ЗИМНЕМ ПОХОДЕ
  •   АГАПЕВЕССА
  •   МЕСЯЦ ЩИТА И КОЛЫБЕЛИ
  •   ПАННОРИЙ
  •   БОГОДАННАЯ
  •   УДОЧЕРЕНИЕ
  •   НАБЕГ
  •   РУТУЛА
  •   ГЕФЕСТИДЫ
  •   БЕГЛЯНКА
  •   РОЖДЕННАЯ ЛЮБИТЬ
  •   СУД
  •   НОЧИ БОЛЬШИХ РАЗДУМИЙ
  •   ПОБЕГ
  •   АГНЕССА
  •   ПОЯС ИППОЛИТЫ
  •   ОСАДА
  •   ЧЕТВЕРТАЯ СИЛА
  •   ПАДЕНИЕ ФЕРМОСКИРЫ
  •   ПЛЕН
  •   МОРЕ
  •   ПОХОД НА МЕОТИДУ
  • Анатолий Крупняков. Амазонки-2
  •   Глава 1. МЕОТИЙСКАЯ ВОЛНА
  •   Глава 2. НЕВЕСТА С БОГАТЫМ ПРИДАНЫМ
  •   Глава 3. ФЕРМОСКИРА ПОДНИМАЕТСЯ
  •   Глава 4. В СТЕПИ, ПОД ТАНАИСОМ
  •   Глава 5. КАПЛЯ АМАЗОНСКОЙ КРОВИ
  •   Глава 6. АГАПЕВЕССА КАМЫШОВАЯ
  •   Глава 7. ТИРГАТАО
  •   Глава 8. МЫШЕЛОВКА
  •   Глава 9. ПУТЬ ВЕЛИКОЙ НАЕЗДНИЦЫ
  •   Глава 10. ПОД ЗВОН МЕЧЕЙ И ПЕНЬЕ СТРЕЛ
  •   Глава 11. ДВА СКИФСКИХ КУРГАНА
  •   Глава 12. БОГИНЯ МЕСТИ
  • Сергей Крупняков Амазонки-3 Крылья Киприды
  •   ДОРОС
  •   СИРИСК
  •   ЭЙФОРЕОН
  •   ХЕРСОНЕС
  •   СИМПОСИОН
  •   ВЕПРЬ
  •   ОЙРОПАТЫ
  •   ДОРОССКАЯ АГАПЕВЕССА
  •   КРЫЛЬЯ КИПРИДЫ
  •   ПЕРЕВОРОТ
  •   ПОСЛЫ АМАГИ
  •   ДРУЖБА
  •   ПОСОЛЬСТВО
  •   СОУЧАСТИЕ
  •   ПОСОЛЬСТВО
  •   ЦАРСКАЯ ОХОТА
  •   МИДОССАК
  •   СКИФЫ
  •   НЕАПОЛЬ
  •   ЕВФРОН
  •   ВОЛШЕБНИЦА КОРО
  •   ЛАГОРИН
  •   ВЕЛИКИЕ ДИОНИСИИ
  •   ВСТРЕЧА
  •   КАБАНЬЯ ЗАПАДНЯ
  •   АГНЕССА
  •   МЕЛЕТА
  •   ПОБЕДА
  •   ТЮРЬМА
  •   ПЕЩЕРА
  •   ХЕЛЕНА
  •   КЛЕР
  •   ПРЫЖОК ПАНТЕРЫ
  •   АГРИППА
  •   АМАГА
  • *** Примечания ***